Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


«Генерал Харьков» (Вместо предисловия)

Рассказывали, будто в 1919 году, в британском парламенте и чуть ли не самим премьер-министром Д. Ллойд-Джорджем, была произнесена историческая фраза о помощи «русским генералам Колчаку, Деникину и Харькову». Она вошла в поговорку, стала предметом многочисленных злорадных цитирований – например, английская дама из «Университетской поэмы» Набокова, очевидно, вслед за главою кабинета,

… полагала, между прочим,

что Харьков – русский генерал, —

и превратилась в символ очередной европейской безграмотности, своего рода «развесистую клюкву» XX века.

Но вправе ли мы потешаться над нею?

Британского политика, в общем, можно понять: когда же это Европа, в роли союзницы или противницы, входила в дела своей великой соседки настолько глубоко, чтобы не путать имена и названия, не говоря уж о понимании смысла происходивших в России событий? И не более ли жалкими выглядим мы сами, в течение долгих десятилетий лишенные знания о своей собственной истории – о самых ее драматических, переломных моментах? И если нас хватает на то, чтобы посмеяться над анекдотическим «генералом Харьковом», – не возмещается ли это легкостью и готовностью, с которой заглатывается любая «развесистая клюква» из скороспелых сочинений, изготовляемых на потребу читающей публики чуткими к переменам авторами?

Да и насколько велики перемены?

Мы еще помним то время, когда трудно было представить себе саму возможность издания в России массовыми тиражами мемуаров участников Белого движения и литературы о нем (исключая, конечно, непременные «крах…» и «агонию…»). Сейчас отошел в прошлое заговор молчания вокруг многих имен, событий, проблем отечественной истории. Но до чего симптоматично, что первые же шаги в этом направлении сопровождались звучащим до сих пор рефреном многоголосого хора: «Не надо… не надо… не надо менять плюсы на минусы!»

Разумеется, приспособленчество и хамелеонство всегда отвратительны и редко приводят к научным и литературным удачам, и вряд ли может вызывать уважение человек, сегодня восхваляющий Колчака, а два десятилетия до этого не просто бывший «продуктом», членом «советского общества» (какими были и многие из нас), но занимавший видное место в идеологизированной историографии и приложивший руку к воспитанию и формированию других «советских людей» своими сочинениями о «красных героях» – победителях «белогвардейщины». Но речь сейчас не о таких. Речь о том, что осуждению и сегодня то и дело продолжают подвергаться попытки как раз непредвзятого взгляда на события Гражданской войны, попытки показать, что изучение ее необходимо начинать с новой, чистой страницы, ибо истории Гражданской войны у нас все еще нет .

Практически все, что писали советские авторы, обладает принципиальным пороком: идеологизированность новейшей истории жестко определяла выводы и заключения, к которым они обязаны были придти, в то время как подлинные выводы могут и должны рождаться лишь «сами собой», из разработки, осмысления и анализа громадного объема фактического материала (если угодно, «переходом количества в качество»). В советской же исторической науке факты становились лишь иллюстрацией к заведомо известной схеме, а в результате изучение истории оказывалось настолько не в чести, что выдержавшая два издания энциклопедия «Гражданская война и иностранная военная интервенция в СССР» (что за дикое название! – СССР был образован в декабре 1922 года, а в качестве границ Гражданской войны советская историография устанавливает «1918–1920») не дает исчерпывающей картины даже структуры и состава Красной Армии, не говоря уже о «лагере контрреволюции». И все издания советских мемуаров, сборники документов, так же как и более или менее удачные, но почти всегда избегающие конкретики исторические сочинения, – суть только материалы для той Истории Гражданской войны, которую еще предстоит написать.

Кстати, в этом отношении (и не только в этом!) гораздо более чуткими и совестливыми были авторы «противоположной стороны» – Белой эмиграции: не случайно ряд работ по истории Белого движения скромно помечен «материалы к…», а их авторы определяют себя всего лишь как «составители» в противоположность не только «бывшим» советским, но и многим сегодняшним историкам, заботливо и горделиво снабжающим свои сочинения подзаголовком «монография».

На самом деле, история Русской Смуты XX столетия действительно полна темами и эпизодами, достойными монографических исследований. Беда лишь в том, что, быть может, по «официально-исторической» инерции, боясь обвинения в «мелкотемье», ныне многие стремятся к обзорным и обобщающим темам, в то время как обобщения в большинстве случаев преждевременны, коль скоро не разработана еще источниковая база и постыдно невостребованным остается громадный архивный материал – не «за горами, за долами, за широкими морями», во Франции или Америке, а здесь, в России. И все без исключения сегодняшние работы, на наш взгляд, – лишь первые шаги на длинном и трудном пути.

Но и их подчас нельзя сделать без того, чтобы не услышать окрика со стороны. Делая обзор современной историографии Белого движения, его авторы скептически цитируют свидетельство биографа одного из Белых генералов (неважно, чье и о ком): «Изучая историческую литературу, мемуары, советские и зарубежные архивы, я, сталкиваясь постоянно с лавиной позитивной информации об этом человеке, пытался найти какие-либо свидетельствующие против него лично сведения, – дабы избежать расхожего обвинения в идеализации. Но тщетно! Таких сведений, по всей очевидности, просто нет». И «надсмотрщики»-историографы готовы, кажется, проигнорировать первую часть цитаты – о серьезной и кропотливой работе как единственном источнике любых возможных оценок – во имя, вольного или невольного, установления нового тоталитаризма в исторической литературе: раньше следовало клеймить Белых воинов как «аристократов», «эксплуататоров» и «врагов рабочих и крестьян», а теперь, когда миф понемногу развеивается, – наверное, как каких-нибудь «врагов демократии» и снова чьих-нибудь «притеснителей». А если исследователь не находит об этом «притеснительстве» фактических материалов? Тем хуже для исследователя вкупе с материалами – ему грозит немедленное обвинение (по эмоциональной шкале – от надменного высокомерия до личной неприязни) в упомянутой «идеализации» или в том, что он, исследователь, «буквально “раздавлен” своим героем». Не милосерднее оказываются и представители консервативно-монархического направления современной историографии и исторической публицистики: сами не просто гонимые, а решительно «запрещенные» в советские времена, они сегодня, кажется, не прочь соединиться со своими вчерашними гонителями и запретителями в нападках на Белое движение, которое для них выглядит, наоборот, чересчур «либеральным», «демократическим», а то и, не мудрствуя лукаво, – «масонским». «В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно – Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг», – эти горькие слова из черновиков булгаковской «Белой гвардии» актуальны и поныне: белогвардеец Турбин продолжает подвергаться ударам и «справа», и «слева».

Будем надеяться, что большинство этих ударов и нападок проистекает из-за отсутствия информации о предмете спора. Вырванная из контекста цитата, непроанализированное свидетельство, неверно прочитанный документ, забвение принципов критики исторического источника позволяют недобросовестному или «добросовестно заблуждающемуся» из-за своей ангажированности, не идущему дальше первых шагов автору проиллюстрировать едва ли не все что угодно. Как ни парадоксально, но материал для этого нередко давали… сами Белые мемуаристы, в силу своей честности и совестливости не скрывая темных сторон всероссийского кровопролития и преступлений представителей своего собственного лагеря, а нередко и акцентируя на них внимание. Это давало возможность советским «историкам» (здесь заключим это слово в кавычки) торжествующе цитировать: «даже белогвардеец (имярек) признавал, что…», причем цитирующего уместно уподобить разбойнику-душегубу, который, глядя на схимника, повторяющего Иисусову молитву (Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго), – причитает: «Посмотрите только на этого грешника!»

Значит ли это, что все так уж плохо? Хочется думать, что нет; что история Отечества не станет в очередной раз игралищем темных страстей; что времена, когда можно написать книгу о генерале Деникине, не удосужившись ознакомиться с его фундаментальными «Очерками Русской Смуты» (или ничем не проявив этого знакомства), все-таки минуют; что, когда отхлынут мутные волны конъюнктурной «словесности», останутся те, кто ставит своею задачей кропотливую научную работу; что интерес читателей к одной из самых трагических страниц прошлого России не насытится скороспелыми поделками и подделками… Но если это и не так и надежды эти ложны, – все равно задача восстановления правды останется насущной и неотменяемой. Тогда нам останется хотя бы «хоронить своих мертвецов».

Одним из шагов на пути изучения Русской Смуты стало и составление настоящего сборника биографий видных военачальников Белого движения. Выбор персоналий определялся, впрочем, не только их личной ролью и значимостью для дела, которому они служили, но и нашим стремлением отразить с возможной полнотой различные события, периоды, этапы движения в целом. Разумеется, создание всеобъемлющей «Истории Белого движения в жизнеописаниях» представляет собою работу, превышающую нашу нынешнюю задачу, и всегда можно найти имя или событие, не нашедшее места на этих страницах; но общий ход боевых действий, принципы государственного строительства, наиболее значимые конфликты, как личные, так и более крупного масштаба, – мы постарались здесь отразить.

История Белого движения все еще полна «белых пятен», и многое уже никогда, быть может, не станет известным (отметим, что мы не разделяем популярных сегодня упований на некие таинственные «чекистские архивы», в которых «все-все есть», но которые никому не доступны); отсюда, не желая выдавать догадку за реальность, предположение – за достоверность, реконструкцию событий – за их документированное изложение и особенно опасаясь вступать в область домысливания душевных движений наших героев (область, где все версии наиболее зыбки), мы предпочитаем в ряде случаев оговаривать предположительность избранных нами версий. Поэтому пусть читателя не смущают многочисленные «быть может», «кажется», «возможно», «есть основания полагать» и проч. – хуже было бы, если бы на их месте стояли мнимо-незыблемые утверждения.

Стремясь уменьшить долю собственных предположений и реконструкций, неизбежных в любой историографии, мы чаще, чем это было принято у советских авторов, прибегаем к цитированию источников. Нередко считалось, и эта «традиция» далеко еще не преодолена, что вместо «прямой речи» лучше пересказать источник, хотя тем самым не только создаются условия для ошибок, подтасовок, неверных прочтений, но и утрачивается дух эпохи, яркость свидетельств, живость полемики, которую продолжают вести на страницах книг и листах архивных документов давно ушедшие в мир иной участники «великих потрясений» России. Именно поэтому мы и постарались предоставить слово им самим – Деникину и Краснову, Алексееву и Унгерну, Балаховичу и Гайде и многим другим – тем, кто сражался под их началом, кто был свидетелем их дел, кто запечатлел их для нас – и для Истории.

Тем же вызвано и употребление терминов, оборотов, форм, которые, будучи свойственными описываемой эпохе, должны сохраняться в относящихся к ней текстах, даже если сегодня на первый взгляд и могут показаться непривычными: «Белое Дело» и «Белая борьба», «Великая война» (о Первой мировой, которую тогда называли и Второй Отечественной), «Генерального Штаба полковник» и «Лейб-Гвардии в Преображенском полку» (именно в такой последовательности), «Ахтырцы» или «Дроздовцы» (с заглавной буквы – о чинах соответствующего полка), «большевицкий» (как производное от «большевик», а не «большевист» – ср. «дурацкий», «мужицкий»), «советская дивизия», «обеспечить фланг» или «участок» и проч. [1] Избегали мы и нарочитого осовременивания речи, не следуя сегодняшней моде, принуждающей услужливо вписывать «рэкеты», «рейтинги», «паханов» в повествования о Гражданской войне (не анекдот, а реальные факты). В наши дни, когда нас поистине яростно, исступленно и… небезуспешно стремятся лишить русского языка, приучая к отвратительному полууголовному жаргону, наши принципы, даже если и покажутся несколько старомодными, конечно, не смогут оттолкнуть вдумчивого читателя.

Читателя не остановит и то, что при подготовке книги мы сознательно отказались от «унифицирования» текстов, «нивелирования» авторских позиций. Предлагаемый сборник – не «коллективная монография»: каждый из авторов имеет свой собственный, индивидуальный взгляд на события и на своих и чужих персонажей, не всегда совпадающий со взглядами, изложенными в других очерках. Безусловно объединяющим остается – и мы не собираемся скрывать этого – лишь пиетет по отношению к нашим героям.

«Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо – вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте», – писал Михаил Булгаков, и заповедь эта вполне приложима не только к художественной литературе. Открыто исповедуя свою веру, мы не идем по пути советской историографии, в повествованиях о Гражданской войне ханжески рядившейся в тогу «объективности» и «академизма», а на деле политически ангажированной и исполненной злобы. Не хотим мы уподобляться и тем сегодняшним авторам, кто, по непонятным для нас причинам взявшись за «белогвардейскую» тематику, не может скрыть высокомерного презрения или упоенности собственным мнимым превосходством над «объектами» своих литераторских упражнений. Разумеется, все это не означает, что какие-либо эпизоды жизни наших героев или аспекты их деятельности остаются «неприкасаемыми», «запретными» (хотя одно безусловно: мы стремились не лезть в их частную жизнь в столь привычной сейчас развязно-любопытствующей манере), не подлежащими критике или рассмотрению. В человеческих душах очень часто живут рядом злое и доброе, высокое и низменное, – тем более это касается столь ярких, незаурядных личностей, оказавшихся в столь экстремальных условиях, о каких идет речь в настоящем сборнике, – и все, как светлые, так и темные страницы должны быть прочитаны.

Ограниченные объемом и издательскими соображениями, стремясь не перегружать текст и не затруднять восприятия неподготовленному читателю, мы вынуждены были отказаться от помещения справочного аппарата (ссылок) и сейчас можем лишь выразить благодарность сотрудникам тех архивов и книгохранилищ, с материалами которых мы работали: Государственного архива Российской Федерации, Российского государственного военно-исторического архива, Российского государственного военного архива, Российского государственного архива Военно-Морского Флота, Российского государственного архива кинофотодокументов, Российской государственной библиотеки, Государственной публичной исторической библиотеки России, Дома Русского Зарубежья им. А. И. Солженицына. Для предупреждения же возможной недобросовестной критики сразу хотим подчеркнуть: каждое утверждение, приведенный факт, версия основаны на архивных и печатных источниках, документах, мемуарах, исторических трудах. Еще раз признавая, что работа по написанию истории Гражданской войны только начинается и полемика, размышления, альтернативные версии происходившего не только возможны, неизбежны, но и необходимы, – мы тем не менее заверяем в обоснованности и документированности своих версий, часто опирающихся в буквальном смысле слова на тысячи листов архивных документов, до нас никем не востребованных.

И в заключение, еще раз задумываясь о прихотливом ходе Истории, неожиданно позволяющей пробиться к читателю давно замолчанным фактам и оболганным именам, – спросим себя, не пророческими ли были строки белогвардейского поэта, подъесаула Николая Туроверова, в далеком 1936 году напечатанные в «деникинской» парижской газете «Доброволец»:

Пока нам дорог хмель сражений,

Походов вьюги и дожди,

Еще не знают поражений

Непобедившие вожди.

Не «генерал Харьков», а подлинные вожди; русские вожди; вожди Белого Дела.

И неужели же нам все-таки придется лишь «хоронить своих мертвецов»?

А. С. Кручинин

Исторические портреты

Генерал-от-инфантерии Л. Г. Корнилов

Что? есть человеческая жизнь в многовековой череде событий истории?.. Что значит для истории один человек, скованный рамками условностей, принципов, постулатов и социальных установок, зачастую вынужденный подчиняться помимо своей воли и желания бешеному водовороту событий, войн, встреч, праздников, буден, радостей и горя?.. Иному временем уготованы титулы почетные и праведные, иному – клеймо палача и тирана. Иному – место властителя человеческих дум, иному – гласа совести народной… Один под напором орущей и беснующейся толпы отрекается от своих идеалов, другой идет за них на смерть. Одного восхваляют на всех углах, но имя его забудет неумолимая История. Другой же, оклеветанный и непонятый современниками, останется в ней навсегда, как маленькая яркая звездочка на небосклоне…

Корнилов… Весь «советский» период истории России имя это ассоциировалось с черным клеймом «злейшего врага трудового народа», «белогвардейского отребья»… Но стоит только почитать воспоминания о нем современников, попытаться понять важность его географических исследований, осмыслить вехи начатого им Белого Дела, и ярким светом засияют грани судьбы этого замечательного человека и воина. Блестящий офицер, храбрейший полководец, талантливый исследователь-первопроходец и этнограф, наконец, незыблемый символ антибольшевицкого сопротивления. Все это – Георгиевский кавалер, генерал-от-инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов.

* * *

18 августа 1870 года, в день Святых Флора и Лавра, в Западной Сибири в семье мелкого чиновника, выслужившегося из нижних чинов отставного хорунжего станицы «Каркаралинской» Сибирского Казачьего Войска, родился сын, нареченный Лавром. Мать его была казачкой станицы «Кокпетинской», и кроме Лавра в семье было еще двое детей – сын Петр и дочь Анна.

Кочевая служба отца приучает мальчика с детства переносить суровый сибирский климат, вырабатывает настойчивость, силу воли, наблюдательность. Его отец сам ведет все свое небольшое хозяйство – сеет, ходит за сохой, косит. С девяти лет маленький Лавр начинает свое образование в приходской школе. Вскоре семья переезжает через Прииртышскую степь в Зайсан. Ненасытный в любознательности Лавр, готовясь к поступлению в кадетский корпус, читает книги даже при свете костра, когда в ночном стережет лошадей. В 1883 году он едет в Омск и становится кадетом, впервые надев погоны.

Кадет Лавр Корнилов в 1889 году первым заканчивает 1-й Сибирский Императора Александра I кадетский корпус и поступает в Михайловское артиллерийское училище в Санкт-Петербурге. Настойчивый и независимый, он в числе лучших учеников. Однокашники его любят, преподаватели видят в нем задатки прекрасного офицера. Начальник училища генерал Чернявский помогает Лавру Корнилову закончить училище, встав на его защиту, когда юнкеру грозит увольнение за независимый нрав и острый язык. Юнкер Лавр Корнилов – первый из михайловцев в выпуске 1892 года. Имея преимущество выбора вакансии в полк, он не ищет престижной службы в гвардии или «хорошей» стоянки в больших городах. Получив офицерский чин, Лавр Георгиевич просит зачислить его… в Туркестанскую артиллерийскую бригаду и уезжает в Среднюю Азию. Подпоручик Корнилов честно служит и усердно занимается для поступления в Академию. Он изучает местные языки, обычаи и нравы. Любим солдатами и уважаем местными жителями. Чтобы помогать старому отцу, дает частные уроки. В 1895 году молодой офицер первым выдерживает экзамен и поступает в Императорскую Николаевскую Академию Генерального Штаба. Спустя три года поручик Лавр Георгиевич Корнилов заканчивает ее с малой серебряной медалью.

Тяга к знаниям у молодого обер-офицера столь велика, что еще будучи юнкером военного училища, чтобы платить за дополнительные уроки иностранного языка, Л. Г. Корнилов берет платные заказы на чертежи. Впоследствии он изучает, помимо европейских, еще и ряд восточных языков.

Отказавшись от службы в Генеральном Штабе, он, вдохновляемый опасностями и загадками Туркестана, вновь отправляется на Восток. В том же 1898 году Корнилов прибывает в город Термез на афганскую границу, в распоряжение известного исследователя Азии генерала М. Е. Ионова.

Генерала сильно беспокоила построенная с помощью англичан афганская крепость Дейдади, что в ущельи Гиндукуша, в 50 верстах от границы на пути в Кабул. Ее вооружение и укрепление были полной тайной для русских, а все попытки разведчиков проникнуть в крепость кончались печально – их сажали на кол. Лавр Георгиевич просит у генерала три дня отпуска и, никому ничего не говоря, переодетый скачет с тремя туркменами к крепости. Побрив голову, надев туркменский халат (пригодились унаследованные от матери восточные черты лица), с револьвером в кармане, он говорит спутникам, что живым в плен не попадет: «Последняя пуля – себе». Они переплывают на бурдюках бурную Аму-Дарью. Прекрасно владея местным наречием, Л. Г. Корнилов успокаивает подозрительность часового почтительным поклоном и уверенным ответом: «Великий Абдурахман, эмир Афганистана, собирает всадников в конный полк. Я еду к нему на службу». – «Да будет благословенно имя Абдурахмана», – говорит воин-афганец, не подозревающий, что богато одетый всадник и его сопровождающие – русские разведчики.

…К концу третьего дня капитан Л. Г. Корнилов, проскакав сотни верст, вручает генералу Ионову фотографии, план крепости и дорог. «Но ведь Вас могли посадить на кол», – восклицает генерал. «Я это знал», – слышит он в ответ. Генерал представляет храбреца к ордену Святого Владимира IV-й степени с мечами (боевая награда в мирное время!), но вместо этого капитан получает выговор с обещанием посадить его на 30 дней на гауптвахту за самовольную отлучку за границу. Этот подвиг и рекордный пробег в 400 верст за три дня сразу выдвигают молодого офицера Генерального Штаба, и ему отныне дают серьезные и ответственные поручения.

Как географ и этнограф в 1899 году Л. Г. Корнилов обследует район Кушки в направлении на Герат и Мейман. Затем полтора года, невзирая на невообразимые лишения, изучает Кашгарию. С поручиком Кирилловым и несколькими казаками он проходит вдоль и поперек выжженную солнцем страну, нанося на карту извилины дорог, русла рек, колодцы и т. д. Возвратившись из полной опасностей и лишений экспедиции, Корнилов пишет и издает книгу «Кашгария или Восточный Туркестан», равную по научной ценности трудам знаменитого путешественника генерала Н. М. Пржевальского. Позже на протяжении месяцев занимается исследованием и описанием областей Восточной Персии – Хоростана и Сеистана, куда до него не проникал еще ни один европеец. В 1901 году Л. Г. Корнилов отправляется в новое опасное путешествие и проходит неисследованную до него и остававшуюся белым пятном на карте Персии «Степь Отчаяния» – Дашти-Наумед. Ни один путешественник до той поры не вернулся оттуда. В течение 7 месяцев Корнилов с двумя казаками и двумя туркменами, исходив «Степь», наносит на карту дороги, караванные пути, развалины древних городов, изучает нравы местных кочующих племен.

В Ташкенте Лавр Георгиевич женится на Таисии Владимировне Марковиной и везет молодую жену в свадебное путешествие… в пустыню – в очередную служебную поездку! По дороге вдруг выясняется, что новобрачная потеряла свое обручальное кольцо. Л. Г. Корнилов поворачивает караван обратно и после долгих поисков, пройдя много верст, находит кольцо в безбрежной песчаной пустыне! (Оказалось, на последней остановке при умывании кольцо соскользнуло с пальца жены.)

С 1902 года подполковнику Л. Г. Корнилову поручается редактирование секретного издания Штаба Туркестанского военного округа под названием «Сведения, касающиеся стран, сопредельных с Туркестанским военным округом», где помещаются отчеты о некоторых из его экспедиций.

Заглянем в послужной список Лавра Георгиевича: в течение года он командует ротой. С 11 августа 1899 года – помощник старшего адъютанта Штаба Туркестанского военного округа; с 19 октября 1901-го – штаб-офицер для поручений при Штабе Туркестанского военного округа; с 13 июня 1904 года – столоначальник Главного штаба. В 1903 году Л. Г. Корнилов отправляется в Индию для изучения местных языков, нравов и обычаев. Русско-Японская война застает его в Белуджистане. После долгих хлопот, 30 сентября 1904 года Корнилов получает разрешение перейти в Действующую Армию, в штаб 1-й стрелковой бригады, с которой и участвует в боях под Сандепу, Мукденом и Телином.

Ученый и этнограф, Л. Г. Корнилов блестяще выдерживает и офицерский экзамен на прочность, устроенный ему судьбой в боях с японцами. При отходе от Мукдена его ослабленная потерями бригада остается в арьергарде, обеспечивая отход 2-й Маньчжурской армии. У деревни Вазые бригада попадает в окружение. Ночью Корнилов воодушевляет подчиненных и ведет их в штыковую атаку, внезапным ударом обращая японцев в бегство. Плотное кольцо врага разорвано, и считавшаяся уже погибшей бригада присоединяется к армии. Наградой Лавру Георгиевичу был орден Святого Георгия IV-й степени. Высочайший приказ так описывает его подвиг:

«…25 февраля 1905 года, получив приказание отвести от Мукдена собравшиеся к Мукденской станции из разных отрядов 1, 2 и 3 стрелковые полки, понесшие в предшествовавшие дни большие потери в офицерских и нижних чинах, подполковник Корнилов, достигнув окрестностей деревни Вазые, около 3 часов пополудни занял здесь позицию и в течение 4-х часов удержив ал натиск противника, обстреливавшего наше расположение сильнейшим артиллерийским, пулеметным и ружейным огнем; за это время выбыли из строя 2 командующих полками, а во 2-м стрелковом полку остались лишь 3 офицера.

Выдерживая натиск противника, подполковник Корнилов собрал нижних чинов разных частей, отступавших кучками и поодиночке, отправляя их на север вдоль железной дороги. Им было принято под охрану знамя 10-го стрелкового полка, следовавшее с малым конвоем отдельно от полка, и забраны оставленные пулеметы. Около 7 часов вечера, пропустив значительную массу отходивших нижних чинов разных частей и обеспечив таким образом их отход, подполковник Корнилов приступил к очищению своей позиции. Деревня Вазые была в это время почти окружена противником. Усиленный огонь наших стрелков и атака в штыки 5-й роты 3-го стрелкового полка заставила японцев раздвинуться и открыть дорогу отряду подполковника Корнилова, вынесшему знамена, пулеметы и всех своих раненых и в порядке отступившему на север вдоль железной дороги».

За боевые отличия в 1905 году Л. Г. Корнилов был произведен в полковники, а после заключения мира – 1 мая 1906 года назначен делопроизводителем Управления генерал-квартирмейстера Генерального Штаба. По служебным делам он выезжает на Кавказ, в Туркестан и в Западную Европу. С 1 апреля 1907 года Корнилов – военный агент (атташе) в Китае. Отказавшись от перевозочных средств, верхом на коне с тремя ординарцами-казаками проезжает он весь путь от Иркутска до Пекина (в Штабе Иркутского военного округа вплоть до 1920 года хранилось седло Л. Г. Корнилова).

Жадно впитывая новую культуру и совершенствуясь в языке, Лавр Георгиевич собирает книги, рукописи, ковры, эмаль, богатейшую коллекцию китайских божков. Знакомится с выдающимся синологом Шкуркиным и часто бывает у него дома. Последний посвящает офицера в тонкости китайского языка. Китайцы дружелюбно относятся к русскому атташе, но не открывают ему своих военных секретов.

Об одной блестяще проведенной Корниловым разведывательной операции сохранился рассказ, звучащий, как легенда. Русскому командованию стало известно, что китайцы в строжайшем секрете готовят в отдаленном городке особый отряд войск, обучаемый европейским приемам боя. Корнилов, переодевшись в пышный наряд китайского мандарина, едет туда. Его принимают как посланника самого «сына неба» – Богдыхана. Лавру Георгиевичу оказываются всяческие почести, ему подробно докладывают об успехах, и весь отряд проходит перед ним церемониальным маршем. По окончании парада Корнилов произносит по-китайски речь, благодарит за оказанный прием и благополучно возвращается в посольство, завершив свою миссию.

В 1907 году Л. Г. Корнилов награжден за боевые отличия Золотым Оружием. 24 февраля 1911 года его назначают на должность командира 8-го пехотного Эстляндского полка, стоявшего под Варшавой, но уже 3 июня Корнилов получает должность начальника 2-го Заамурского отряда Отдельного корпуса пограничной стражи, в состав которого входят два пехотных и три конных полка. В том же году Л. Г. Корнилов произведен в генерал-майоры.

В 1912 году по приказу начальника округа генерал Корнилов производит дознание о злоупотреблениях интендантства и о снабжении войск недоброкачественными продуктами, после чего дело передается военному следователю. По постановлению прокурорского надзора к следствию привлекаются в качестве обвиняемых некоторые начальствующие лица. Министр финансов Коковцов, в ведении которого находились пограничные войска, всячески пытался скрыть недостатки в своем ведомстве и добился Высочайшего повеления о прекращении следствия. Начальник округа генерал Мартынов подал прошение об отставке, генерал Корнилов по личному ходатайству 4 июля 1913 года был переведен на должность командира расквартированной во Владивостоке 1-й бригады 9-й Сибирской стрелковой дивизии.

* * *

19 июля 1914 года Россию всколыхнула весть об объявлении Германией войны. В этот же день генерал Л. Г. Корнилов, следуя мобилизационному предписанию, убывает на Западный фронт. Проехав от Тихого океана до Карпат, он временно принимает под свое командование 48-ю пехотную дивизию, в составе которой – полки, носящие прославленные «суворовские» имена – 189-й Измаильский, 190-й Очаковский, 191-й Ларго-Кагульский и 192-й Рымникский.

Уже 27 августа судьба испытывает генерала на прочность. XXIV-й армейский корпус, правым флангом выдвинувшийся вперед, был охвачен австрийцами, атаки которых следовали одна за другой, угрожая прорвать фронт на участке 48-й пехотной дивизии. Когда под натиском врага дрогнула одна из частей, потерявшая всех офицеров, Л. Г. Корнилов лично ведет в контратаку последний резерв – усиленный пулеметами саперный батальон. Под ним убита лошадь, но он опять впереди. На короткое время противник остановлен, но вновь обойденные русские полки вынуждены отступить, потеряв около тридцати орудий, немало солдат и офицеров.

Командовавший тогда соседней 4-й стрелковой бригадой генерал А. И. Деникин объяснял неудачу тем, что «дивизия и ранее не отличалась устойчивостью. Но очень скоро в руках Корнилова она стала прекрасной боевой частью». Не раз впоследствии Антон Иванович, искренне восхищаясь, подчеркивал командирские качества Корнилова: «умение воспитывать войска, личная его храбрость, которая страшно импонировала войскам и создавала ему среди них большую популярность, наконец, высокое соблюдение воинской этики в отношении соратников – свойство, против которого часто грешили многие начальники». С 11 сентября 1914 года Л. Г. Корнилов командует 1-й бригадой 49-й пехотной дивизии, а 30 декабря принимает под свое командование 48-ю пехотную дивизию.

Наступая, дивизия Корнилова пробилась через Карпаты. Однако соседним соединениям не удалось развить успех, и передовой русский отряд вынужден был отступать под натиском опомнившихся врагов. Единственная свободная крутая горная дорога была занесена снегом, а у местечка Сины ее перекрыли австрийские части. Чтобы вывести артиллерию, генерал собрал около батальона пехоты и предпринял контратаку. Дивизия не только вырвалась из окружения, не потеряв ни одного орудия, но и опрокинула два вражеских полка, захватив более 1 200 пленных с генералом. Во время операции в Карпатах в боях 15–16 января 1915 года дивизия Л. Г. Корнилова овладела перевалом Черемша, взяв до 3 000 пленных. За геройские действия 15 февраля 1915 года Корнилов был произведен в генерал-лейтенанты, а его дивизия стяжала громкое наименование «Стальная».

Л. Г. Корнилов всегда на передовой. Он всегда хочет сам видеть и знать, что делает враг и готовы ли его части к решительным действиям. В одном из боев генерал вдруг спрашивает у своего начальника Штаба: «Что случилось в Очаковском полку?» – «Связь потеряна, провод перебит», – отвечает тот. «Послать подкрепление, австрийцы обходят наш левый фланг». Помощь приходит вовремя. В Штабе недоумевают, как генерал узнал об обходе. Оказывается, в бинокль он видел, как несколько наших солдат вдруг резко поменяли направление стрельбы – значит, обход!..

Дивизии поставлена задача перейти на противоположный берег реки Сан. В этих боях она попадает в окружение. Мало патронов, солдаты устали от беспрерывных боев. Вновь русские войска вынуждены пробиваться, причем два последних резервных батальона ведет в штыковую сам начальник дивизии. Кольцо вновь разорвано, и дивизия с честью выходит из тяжелой ситуации. Существуют, впрочем, и негативные оценки действий Лавра Георгиевича: как писал генерал А. А. Брусилов, во время действий на карпатском театре военных действий Корнилов «не исполнил приказа своего корпусного командира и, увлекшись преследованием… был окружен и с большим трудом пробился и вернулся тропинками обратно, потеряв всю артиллерию и часть обоза».

В марте того же 1915 года Л. Г. Корнилов отличился при прорыве позиций 3-го австро-венгерского корпуса и в бою у высоты 650, господствовавшей над всеми окрестными дорогами. Многократные попытки овладеть ею не приводят к успеху. Корнилов мрачен. Каждый подступ к горе известен и нанесен на карту, известно количество войск противника и их вооружение, но вершина недоступна. Генерал лично допрашивает пленных, внимательно вслушиваясь в каждое их слово. Вскоре лицо его веселеет, и предпринятая по плану Корнилова новая атака приносит желаемый успех – высота взята, захвачены пленные и вооружение.

Но завершается боевая деятельность генерала Корнилова в Галиции трагично. В конце апреля 1915 года его 48-я дивизия занимает позиции на левом фланге укрепленного участка в 30 верст, к юго-западу от Дуклы. После разгрома III-й армии русских на Дунайце противник ведет мощное наступление на Львов и Перемышль и выходит во фланг и тыл XXIV-го корпуса, вынудив наши войска оставить позиции на линии Тарнов – Горлице. 48-я дивизия отходит на 25–30 верст и занимает новые, неукрепленные позиции. Вскоре Л. Г. Корнилов получает распоряжение отступить еще на 15–20 верст. Не имея информации от соседей, он ждет приказаний о переходе в контратаку во фланг оттесняющему наши части врагу и теряет время для вывода своей дивизии из окружения. Между Зимградом и Дуклой, у деревни Ивна, обозы отступающих русских войск окружены врагами. Генерал Корнилов не был бы самим собой, если бы не попытался прорваться из кольца. Ведомая своим командиром, дивизия идет на прорыв, но счастье улыбается только 191-му пехотному Ларго-Кагульскому полку и батальону 190-го пехотного Очаковского. Они и выносят все знамена дивизии. Дерущийся в арьергарде батальон 192-го пехотного Рымник-ского полка гибнет почти полностью. С рассветом 25 апреля противник обрушивается на остатки русских частей.

Раненный в голову и руку Корнилов, не желая сдаваться, с горсткой солдат уходит в горы, пытаясь пробиться к своим. Через пять дней, 29 апреля, «Орлиное гнездо» взято австрийцами, и его обессилевшие защитники попадают в плен. Их только семеро – генерал Корнилов, пять солдат и санитар…

В ходе боев дивизия Корнилова потеряла около 5 000 человек из 7 000 и 34 орудия, однако действия самого генерала и его полков были высоко оценены командующим Юго-Западным фронтом генералом Н. И. Ивановым. 28 апреля Государь наградил начальника дивизии орденом Святого Георгия IV-й степени, офицерам были пожалованы боевые ордена, а нижним чинам – Георгиевские Кресты. С 12 мая генерал Л. Г. Корнилов как находящийся в плену был отчислен от должности.

Несмотря на прекрасный уход в австрийском военном госпитале, раны заживали медленно, и остаток своей жизни Лавр Георгиевич прихрамывал, а левая рука его не действовала. Эрцгерцог Иосиф, главнокомандующий одной из австро-венгерских армий, и другие высокие чины навещали русского генерала и считали за высокую честь познакомиться с ним.

В плену генерал Корнилов встречает солдат своей дивизии, в большинстве раненых и полуголодных, и обращается к ним для ободрения духа с приветственным словом. На его глазах выступают слезы. Солдаты бросаются к своему командиру, целуют его руки, полы одежды и плачут, как дети, – зрелище, потрясшее даже австрийских конвоиров.

Помещенный первоначально в замок Нейгенбах под Веной, Корнилов был затем переведен в замок Эстергази в венгерском селении Лека. В плену генерал продолжает изучать местные языки, быт и нравы австрийской армии. Он неоднократно пытается бежать. Первый план – при помощи русского авиатора Васильева захватить австрийский аэроплан – был раскрыт, и Корнилова перевели в другой, более строго охраняемый лагерь, откуда бежать было сложно.

Специально перестав есть и всячески изнуряя себя, Л. Г. Корнилов попадает в госпиталь в местечке Кессиге. Здесь он посвящает в подробности плана своего побега русского врача Гудковского, а через вестового Д. Цесарского договаривается с фельдшером, чехом Ф. Мрняком, о помощи в побеге. Фельдшер добывает для генерала австрийскую военную форму ландштурмиста, деньги на дорогу и поддельные документы. 29 июня 1916 года среди бела дня Мрняк вывел загримированного русского генерала из госпиталя, и они оба по железной дороге направились к румынской границе.

Доктор Гудковский, больные и вестовой генерала скрывали побег. Однако отсутствие Л. Г. Корнилова на панихиде по умершему русскому офицеру вызвало подозрение у австрийцев. К тому же было найдено неотправленное письмо Мрняка родственникам, где он писал о готовящемся побеге. Начались усиленные поиски беглецов, к тому времени уже достигших конечной станции железной дороги. Избегая патрулей и застав на дорогах, питаясь кореньями трав и ягодами, переодетые теперь в гражданскую одежду, Корнилов и Мрняк направились через горы в сторону румынской границы. Не выдержавший голода чех зашел в кабачок, чтобы поесть и приобрести продукты. Он был опознан и схвачен жандармами, позже был предан суду и приговорен к смертной казни, однако наказание было заменено на 25 лет тюрьмы.

Не будучи в состоянии помочь товарищу, Корнилов продолжает дальнейший путь один. Проблуждав около месяца по лесу, генерал находит приют в шалаше у пастуха-славянина, который и выводит его наконец к Дунаю и указывает безопасное место для перехода на противоположный берег. Ночью 18 августа 1916 года Лавр Георгиевич пересекает румынскую границу.

Когда ранним утром 28 августа 1916 года на запыленной площади румынского городка Турну-Северян к русскому офицеру обратился, подавляя кашель, изможденный и заросший щетиной человек: «Я – генерал-лейтенант Корнилов! Дайте мне приют…» – изумлению не было предела. Через несколько дней бывший пленник уже в Бухаресте, откуда выезжает в Ставку Верховного Главнокомандующего и из рук Государя лично получает ранее пожалованную награду.

Отметим, что на сентябрь 1916 года по сведениям Ставки в плену числились 60 русских генералов. Бежал же один лишь Л. Г. Корнилов, что сразу сделало его знаменитым. Практически все газеты и журналы помещают портреты смельчака. В Михайловском артиллерийском училище в Петрограде в честь героя-выпускника выстраивается весь личный состав в парадной форме… Казаки станицы «Каркаралинской» из далекой Сибири присылают своему земляку золотой нательный крест и 100 рублей денег… Побег Корнилова из плена вызывает взрыв патриотических чувств, в нем видят героя, смелого и решительного.

13 сентября 1916 года генерал Л. Г. Корнилов получает в командование XXV-й армейский корпус, однако уже через несколько месяцев для него, да и для всей России, начинаются новые страшные испытания.

* * *

С отречением Императора Николая II военный и морской министр А. И. Гучков и глава Временного Комитета Государственной Думы М. В. Родзянко пожелали видеть на посту командующего войсками Петроградского военного округа популярного среди солдат боевого генерала и Георгиевского кавалера Л. Г. Корнилова. И начать свою деятельность на этом посту первому «революционному» командующему пришлось с ареста Императрицы Александры Феодоровны 7 марта 1917 года. Сам генерал позже не любил вспоминать об этом факте своей биографии, тем более что многие ставили ему этот арест в вину.

Появление Корнилова в Петрограде, впрочем, имело свою предысторию. Дежурный генерал Главного Штаба, генерал А. П. Архангельский, свидетельствовал, что, когда начался хаос в столице, руководство Главного и Морского Штабов на совещании о путях восстановления снабжения Армии всеми видами довольствия, которое было приостановлено беспорядками, грозившими фронту неминуемой катастрофой, остановило свой выбор на генерале Корнилове. Выбор был утвержден сообственноручной резолюцией Государя – «Исполнить» – 2 марта, за несколько часов до отречения. Таким образом, Лавр Георгиевич исполнял последнюю волю своего Императора.

Голословными остаются и обвинения Корнилова в неподобающем поведении при аресте Императрицы. С максимальной корректностью генерал сообщил Ее Величеству о решении Временного Правительства считать Царскую Семью арестованной, затем попросил всех выйти и остался с Императрицей наедине. Речь в это время могла идти о возможном переезде Августейшей Семьи в Англию. Когда генерал Корнилов выходил, Государыня поблагодарила его, а оставшись одна, заплакала… Исполнив этот тяжелый акт, генерал оградил Царскую Семью от многих неприятностей в эти тяжелые дни Их жизни. И все, кто видел тогда генерала, свидетельствуют о его сильном моральном потрясении…

Вообще же политические взгляды Л. Г. Корнилова один из деятелей Совета рабочих и солдатских депутатов характеризовал так: «В исполнительном комитете он говорил, что против царского режима. Я не думаю, чтобы Корнилов унизился до притворства. Несомненно, он сочувствовал реформаторским стремлениям. Но также несомненно, что он не был демократом, в смысле предоставить власть народу: как всякий старый военный, он всегда был подозрительно настороже по отношению к солдату и “народу” вообще: народ славный, что и говорить, но надо за ним присматривать, не то он избалуется, распустится. Против царского строя он был именно потому, что власть начинала терять свой серьезный, деловитый характер. Хозяин был из рук вон плох, и нужен был новый хозяин, более толковый и практичный».

На своем высоком посту Корнилов, однако, не может принимать самостоятельных решений, хотя за все несет ответственность. Петроградский военный округ погряз в митингах и пьянстве, дисциплина упала до нуля, офицеры не могли сказать и слова без риска быть поднятыми на штыки. Страна по сути потеряла Армию и неизбежно катилась в пропасть хаоса и беспорядков. Временное Правительство и Совдеп путались в собственных распоряжениях, да их никто и не думал исполнять.

23 апреля 1917 года Лавр Георгиевич написал рапорт с просьбой вновь направить его на фронт, и военный министр счел возможным назначить его командующим Северным фронтом. Верховный Главнокомандующий генерал М. В. Алексеев возражал против такого решения, ссылаясь на недостаточный командный стаж Корнилова и говоря, что неудобно «обходить старших начальников – более опытных и знакомых с фронтом, как, например, генерал А. Драгомиров». Следствием этого стало назначение 29 апреля генерала Корнилова на пост командующего VIII-й армией (Юго-Западный фронт).

Тогда же рядом с генералом появляется в качестве ординарца доброволец В. Завойко. Именно ему, неплохо владевшему пером, поручал Лавр Георгиевич составление тех документов, где нельзя было обойтись без литературной обработки и корректуры. Завойко стал буквально правой рукой генерала и немало сделал для роста авторитета командующего, составляя его речи и воззвания. Он же вспоминал о начале «знакомства» командующего армией с вверенными ему войсками. Резервные части устроили митинг и на все доводы о необходимости наступления отвечали отказом, всячески попрекая власти за продолжение «буржуазной» войны; на позициях же дело обстояло еще хуже.

«Когда генерал Л. Г. Корнилов после двухчасовой бесплодной беседы, измученный нравственно и физически, отправился в окопы, — рассказывал Завойко , – здесь ему представилась картина, которую вряд ли мог предвидеть воин любой эпохи… Появление генерала Л. Г. Корнилова было приветствуемо… группой германских офицеров, нагло рассматривавших командующего русской армией. За ними стояло несколько прусских солдат… Генерал взял у меня бинокль и, выйдя на бруствер, начал рассматривать район будущих боевых столкновений. На чье-то замечание, как бы пруссаки не застрелили русского командующего, последний ответил: “Я был бы бесконечно счастлив – быть может, хоть это отрезвило бы наших солдат и прервало постыдное братание”.

На участке соседнего полка командующий был встречен… бравурным маршем германского егерского полка, к оркестру которого потянулись наши “братальщики”-солдаты. Генерал со словами “Это измена!” повернулся к стоящему рядом с ним офицеру, приказав передать “братальщикам” обеих сторон, что, если немедленно не прекратится позорнейшее явление, он откроет огонь из орудий. Дисциплинированные германцы прекратили игру… и пошли к своей линии окопов, по-видимому, устыдившись мерзкого зрелища. А наши солдаты – о, они долго еще митинговали, жалуясь на “притеснения контрреволюционными начальниками их свободы”» .

Через несколько дней после вступления в должность Л. Г. Корнилов получает рапорт капитана М. О. Неженцова с рядом соображений о мерах оздоровления Армии. Этому молодому офицеру генерал и поручает формирование ударного отряда, вскоре развернутого в полк, получивший название Корниловского. Он должен был стать сплоченной и организованной частью, способной своим примером внести перелом в настроениях на фронте. Такую же роль играл и Текинский конный полк.

Почти ежедневно приходится Корнилову бывать в частях с разъяснениями о необходимости соблюдать дисциплину. В отношении солдатских комитетов генерал занимает жесткую позицию, всячески стараясь вводить их в рамки законности и внушая, что главнейшая их задача – не вмешательство в вопросы перемещения командного состава, а подъем наступательного духа войск.

18 июня 1917 года Юго-Западный фронт начал наступление. XI-я и VII-я армии продвинулись вглубь обороны противника на два километра и стали топтаться на месте. Солдаты замитинговали. Действовавшая по замыслу командования на второстепенном направлении VIII-я армия перешла в наступление три дня спустя. В шестидневных боях она под командованием Л. Г. Корнилова продвинулась на 18–20 километров, потеряв около 15 000 человек и взяв значительные трофеи: 800 офицеров и 36 000 солдат пленными, 127 орудий и минометов, 403 пулемета. Но и на фоне такого впечатляющего успеха Юго-Западный фронт в целом продолжал разваливаться буквально на глазах. Части самовольно уходили с позиций, о власти и повиновении не было и речи. Толпы дезертиров тянулись на сотни верст в тыл… Нужен был новый руководитель, и выбор пал именно на генерала Корнилова, потому что в последние недели только он проявил способность управлять войсками.

27 июня 1917 года Л. Г. Корнилов был произведен в генералы-от-инфантерии, а 10 июля – назначен Главнокомандующим армиями Юго-Западного фронта, фактически исполняя эту должность уже с 7 июля.

Видя картины панического отступления частей, превосходящих врага по численности, Лавр Георгиевич принимает единственно верное, на его взгляд, решение – приказом от 8 июля он требует решительных действий, вплоть до расстрела дезертиров. Генерал уверен, что его поймут уставшие от беспорядков и анархии офицеры; тогда же он отправляет Верховному Главнокомандующему, военному министру и министру-председателю телеграмму, в которой обосновывает свои действия и предупреждает: «Иначе вся ответственность ляжет на тех, кто словами думают править на тех полях, где царит смерть и позор предательства, малодушия и себялюбия». С одобрения высшего командования Корнилов формирует особые отряды для борьбы с мародерами и дезертирами, запрещает митинги как незаконные сборища, подлежащие разгону силой оружия, а главное – требует восстановления смертной казни, отмененной 12 марта 1917 года Временным Правительством: «Армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия еще не знала с самого начала своего существования… Меры правительственной кротости расшатали дисциплину, они вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдерживаемых масс. Эта стихия проявляется в насилии, грабежах и убийствах… Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценой гибели немногих изменников, предателей и трусов…»

Криком души патриота звучат слова Лавра Георгиевича: «Сообщаю вам, стоящим у кормила власти, что Родина действительно накануне безвозвратной гибели, что время слов, увещеваний и пожеланий прошло, что необходима непоколебимая государственно-революционная власть. Я заявляю, что если Правительство не утвердит предлагаемых мной мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению защиты Родины и Свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия командующего». В тот же день, не получив еще ответа от Правительства, он приказывает в случае самовольного ухода войск с позиций, не колеблясь, применять «огонь пулеметов и артиллерии».

9 июля министр-председатель А. Ф. Керенский одобрил все проводимые мероприятия, а 12 июля был получен его ответ о принципиальном принятии закона о смертной казни, что тотчас произвело отрезвляющее впечатление в армейской среде. Однако в тот же день, ввиду полной безнадежности положения фронта, был отдан приказ об отводе войск из Буковины и Галиции: к 21 августа войска Юго-Западного фронта вернулись на государственную границу России.

Но сам Корнилов по предложению Керенского к этому времени уже принимает пост Верховного Главнокомандующего. В своей телеграмме Временному Правительству генерал обуславливает свое согласие на принятие поста «ответственностью перед совестью и всем народом» и получает подтверждение права на проведение жесткой линии на фронте и в тылу и заверения в полном невмешательстве в его оперативные распоряжения и назначения высшего командного состава. Предложенная Л. Г. Корниловым программа стабилизации положения в России предполагала создание «армии в окопах, армии в тылу и армии железнодорожников»; по свидетельству генерала А. И. Деникина, Лавр Георгиевич «уже тогда видел в диктатуре единственный выход из положения».

С назначением Л. Г. Корнилова на пост Верховного, в Ставку, располагавшуюся в Могилеве, началось буквально паломничество представителей различных патриотических организаций – Союза офицеров армии и флота, Союза казачьих войск, Союза Георгиевских кавалеров… Красноречивую телеграмму направил М. В. Родзянко: «Совещание общественных деятелей приветствует Вас, Верховного вождя Русской армии… В грозный час тяжелого испытания вся мыслящая Россия смотрит на Вас с надеждой и верой. Да поможет Вам Бог в вашем великом подвиге на воссоздание могучей армии и спасение России».

На посту Верховного Главнокомандующего Корнилов был нужен Керенскому как популярная и сильная личность, способная пресечь деятельность лево-экстремистских движений в стране и стабилизировать политическую ситуацию. Но и Керенский нужен был Корнилову как государственный гарант, «легализующий» действия Верховного по наведению порядка и установлению твердой власти. Безусловно, каждый имел и свои собственные интересы в таком альянсе.

3 августа они встречаются в Зимнем дворце, и генерал передает министру-председателю доклад с изложением необходимых, на его взгляд, первоочередных законодательных преобразований. Корнилов считает обязательным признание Временным Правительством вины в оскорблении, унижении и сознательном лишении прав и значимости российского офицерства. Он полагает, что функции военного законотворчества должны быть переданы в руки Верховного Главнокомандующего, видит необходимым «изгнать из армии всякую политику, уничтожить право митингов», отменить Декларацию прав солдата, убрать комиссаров и распустить войсковые комитеты. Не найдя взаимопонимания и почувствовав враждебность обстановки, Корнилов возвращается в Ставку, однако мысли его, став известными газетчикам, вызвали антикорниловскую шумиху в той части прессы, которая опасалась надвигающейся угрозы левым силам и наведения порядка в стране.

14 августа легендарный генерал приезжает в Москву на проходящее там Государственное Совещание. На вокзале он был встречен почетным караулом и оркестром от Александровского военного училища, депутациями военно-патриотических организаций, членами Государственной Думы и целым рядом генералов и высокопоставленных лиц. После краткого митинга поднятый на руки офицерами и под восторженные крики пронесенный до своего автомобиля, генерал Л. Г. Корнилов приветствует москвичей. Машина его была завалена цветами. Приказав их убрать, Лавр Георгиевич замечает: «Я не тенор, и цветов мне не нужно; если же вы хотите украсить автомобиль, то украшайте Георгиевским флагом, на что я имею право как Главнокомандующий».

На другой день ему как «первому солдату революции» предоставили слово на Государственном Совещании. Как вспоминал позже лидер конституционно-демократической партии П. Н. Милюков, «низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Почти весь зал встал, бурными аплодисментами приветствуя Верховного. Не поднялась только немногочисленная левая сторона. С первых скамей туда яростно кричали: “Хамы! Встаньте”. Оттуда неслось презрительное: “Холопы!” Председательствующему с трудом удалось восстановить тишину в зале». Л. Г. Корнилов говорит о развале Армии и восстановлении дисциплины на фронте и порядка в тылу…

«Я ни одной минуты не сомневаюсь, что эти меры будут приняты безотлагательно. Но невозможно допустить, чтобы решимость проведения в жизнь этих мер каждый раз совершалась под давлением поражений и уступок отечественной территории. Если решительные меры для поднятия дисциплины на фронте последовали как результат Тарнопольского разгрома и утраты Галиции и Буковины, то нельзя допустить, чтобы порядок на железных дорогах был восстанов лен ценою уступки противнику Молдавии и Бессарабии.

…Я верю в светлое будущее нашей Родины, и я верю в то, что боеспособность нашей армии, ее былая слава будут восстановлены. Но я заявляю, что времени терять нельзя, что нельзя терять ни одной минуты. Нужны решимость и твердое, непреклонное проведение намеченных мер».

* * *

После Государственного Совещания, показавшего слабость Правительства, в ближайшем окружении Корнилова возникают мысли о военном перевороте. Во главе страны предполагается поставить так называемый Совет народной обороны (председатель – Л. Г. Корнилов, заместитель председателя – А. Ф. Керенский). Подавление экстремистских революционных сил планировалось на 27 августа, день «полугодовщины» революции, для чего в столицу следовало ввести III-й конный корпус и Туземную дивизию, которые впоследствии должны были стать основой Отдельной Петроградской армии, подчиненной непосредственно Ставке. Свои намерения Корнилов объясняет Временному Правительству необходимостью немедленной «расчистки» столицы от запасных частей, совершенно разложившихся под влиянием демократической вседозволенности и большевицкой пропаганды. Керенский согласился с этими намерениями, тем более что 21 августа дезорганизованные русские войска сдали Ригу. Развал армии продолжался.

23 августа в Ставку прибыл управляющий военным министерством Б. В. Савинков, заверивший генерала Корнилова в одобрении Временным Правительством его проекта. Вечером следующего дня Корнилов назначает генерала А. М. Крымова командующим Отдельной армией в Петрограде, генерала П. Н. Краснова – командующим III-м конным корпусом, отдает приказ о снятии с фронта преданных ему войск и концентрации их в районе Луги. 26 августа Верховный телеграфирует Савинкову: «Корпус сосредоточится в окрестностях Петрограда к вечеру 28 августа. Я прошу объявить Петроград на военном положении 29 августа».

Однако В. Н. Львов, бывший «революционный» обер-прокурор Святейшего Синода и будущий член «Союза воинствующих безбожников», выступавший в те дни посредником между Корниловым и Временным Правительством, доложил А. Ф. Керенскому требования генерала в искаженном виде: «Первое – генерал Корнилов предлагает объявить Петроград на военном положении. Второе – передать всю власть военную и гражданскую в руки Верховного главнокомандующего. Третье – уходят в отставку все министры, не исключая и министра-председателя, временное управление министерствами передается товарищам министров впредь до образования кабинета Верховным главнокомандующим». А опубликованные воспоминания В. Н. Львова пролили свет на некоторые неизвестные обстоятельства так называемого «мятежа Корнилова».

«Керенский дал мне категорическое поручение представить ему из Ставки и от общественных организаций требования о реконструкции власти в смысле ее усиления, — рассказывал «посредник». – Для исполнения этого поручения я и поехал в Ставку. В Могилеве я говорил с Корниловым, указав на данное мне поручение. Мы беседовали с ним о реконструкции власти. Детали ее уже не помню, потому что измучен перенесенными волнениями.

Никакого ультимативного требования Корнилов мне не предъявлял. У нас была просто беседа, во время которой обсуждались разные пожелания в смысле усиления власти. Эти пожелания я и высказал Керенскому. Никакого ультимативного требования я не предъявлял и предъявить не м ог, а он потребовал, чтобы я изложил свои мысли на бумаге. Я это сделал, а он меня арестовал. Я не успел даже прочесть написанную мной бумагу, как он, Керенский, вырвал у меня и положил в карман».

Уже утром 27 августа в экстренных выпусках некоторых газет была поднята истерическая шумиха: Л. Г. Корнилова именовали не иначе как государственным изменником. Керенский по телеграфу приказывает Лавру Георгиевичу сложить с себя обязанности Верховного Главнокомандующего. Генерал отказывается это сделать, и 28 августа Временное Правительство устами министра путей сообщения Н. В. Некрасова объявляет генерала мятежником. Ответ Корнилова следует незамедлительно:

«Казаки, дорогие станичники! Не на костях ли Ваших предков расширялись и росли пределы Государства Российского. Не Вашей ли могучей доблестью, не Вашими ли подвигами, жертвами и геройством была сильна Великая Россия. Вы – вольные, свободные сыны Тихого Дона, красавицы Кубани, буйного Терека, залетные могучие орлы Уральских, Оренбургских, Астраханских, Семиреченск их и Сибирских степей и гор и далеких Забайкалья, Амура и Уссури, всегда стояли на страже чести и славы Ваших знамен, и Русская земля полна сказаниями о подвигах Ваших отцов и дедов. Ныне настал час, когда Вы должны придти на помощь Родине. Я обвиняю Временное Правительство в нерешительности действий, в неумении и неспособности управлять, в допущении немцев к полному хозяйничанью внутри нашей страны, о чем свидетельствует взрыв в Казани, где взорвалось около миллиона снарядов и погибло двенадцать тысяч пулеметов; более того, я обвиняю некоторых членов Правительства в прямом предательстве Родины, и тому привожу доказательства: когда я был на заседании Временного Правительства в Зимнем Дворце 3 августа, Министр Керенский и Савинков сказали мне, что нельзя всего говорить, так как среди министров есть люди неверные.

Ясно, что такое Правительство ведет страну к гибели, что такому Правительству верить нельзя и вместе с ним не может быть спасения несчастной России. Поэтому, когда вчера Временное Правительство, в угоду врагов, потребовало от меня оставления должности Верховного Главнокомандующего, я, как казак, по долгу совести и чести вынужден был отказаться от исполнения этого требования, предпочитая смерть на поле брани – позору и предательству Родины. Казаки, рыцари Земли Русской. Вы обещали встать вместе со мной на спасение Родины, когда я найду это нужным. Час пробил, Родина – накануне смерти. Я не подчиняюсь распоряжениям Временного Правительства, и ради спасения Свободной России иду против него и против тех безответственных советников его, которые продают Родину. Поддержите, казаки, честь и славу беспримерно доблестного казачества, и этим Вы спасете Родину и Свободу, завоеванную Революцией. Слушайтесь же и исполняйте мои приказания. Идите же за мной.

Верховный Главнокомандующий Генерал Корнилов».

На следующий день, 29 августа, было опубликовано его «Обращение к народу»:

«Я, Верховный Главнокомандующий Генерал Корнилов, пред лицом всего народа объявляю, что долг солдата, самопожертвование гражданина Свободной России и беззаветная любовь к Родине заставили меня в эти грозные минуты бытия Отечества не подчиниться приказанию Временного Правительства и оставить за собою Верховное Командование народными армиями и флотом.

Поддержанный в этом решении всеми Главнокомандующими фронтов, я заявляю всему Народу Русскому, что предпочитаю смерть отстранению меня от должности Верховного.

Истинный сын Народа Русского всегда погибает на своем посту и несет в жертву Родине самое большое, что он имеет, – свою жизнь.

В эти, поистине ужасающие, минуты существования Отечества, когда подступы к обеим столицам почти открыты для победного шествия торжествующего врага, Временное Правительство, забывая великий вопрос самого независимого существования страны, кидает в народ призрачный страх кон тр-революции, которую оно само своим неумением к управлению, своею слабостью во власти, своею нерешительностью в действиях вызывает к скорейшему воплощению.

Не мне ли, кровному сыну своего Народа, всю жизнь свою на глазах всех отдавшего на беззаветное служение Ему, стоять на страже великих свобод, великого будущего своего Народа!

Но ныне будущее это в слабых, безвольных руках; надменный враг, посредством подкупа и предательства распоряжающийся у нас в стране, как у себя дома, несет гибель не только свободе, но и существованию Народа Русского.

Очнитесь, люди русские, от безумия ослепления и вглядитесь в бездонную пропасть, куда стремительно идет наша Родина! Избегая всяких потрясений, предупреждая какое-либо пролитие русской крови в междоусобной брани и забывая все обиды и все оскорбления, я перед лицом всего народа обращаюсь к Временному Правительству и говорю: “Приезжайте ко мне в Ставку, где свобода Ваша и безопасность обеспечены моим честным словом, и совместно со мной выработайте и образуйте такой состав Правительства Народной Обороны, который, обеспечивая победу, вел бы Народ Русский к великому будущему, достойному могучего свободного народа”.

Верховный Главнокомандующий Генерал Корнилов».

Не менее впечатляюще и пророчески звучат и слова еще одного из воззваний генерала:

«Русские Люди! Великая Родина наша умирает. Близок час кончины. Вынужденный выступить открыто, я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство, под давлением большинства Советов, действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на Рижском побережьи убивает армию и потрясает страну внутри.

Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога, идите в храмы, молите Господа Бога об объявлении величайшего чуда, спасения родимой земли!

Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ путем победы над врагом до Учредительного собрания, на котором он сам решит свои судьбы и выберет уклад своей новой государственной жизни. Предать же Россию в руки ее исконного врага – германского племени и сделать русский народ рабами немцев я не в силах и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли. Русский народ, в твоих руках жизнь твоей Родины!»

Начальник Штаба Верховного Главнокомандующего, генерал А. С. Лукомский, которому Керенским было приказано вступить в должность Верховного, также отказался исполнить это распоряжение, телеграфировав министру-председателю: «Считаю долгом совести, имея в виду лишь пользу Родины, заявить, что теперь остановить начавшееся с Вашего же одобрения дело невозможно, и это поведет лишь к гражданской войне, окончательному разложению армии и позорному сепаратному миру, следствием чего, конечно, не будет закрепление завоеваний революции. Ради спасения России Вам необходимо идти с генералом Корниловым, а не смещать его. Смещение генерала Корнилова поведет за собой ужасы, которых Россия еще не переживала. Я лично не могу принять на себя ответственности за армию, хотя бы на короткое время, и не считаю возможным принимать должность от генерала Корнилова, ибо за этим последует взрыв в армии, который погубит Россию».

29 августа указом Временного Правительства Л. Г. Корнилов был отстранен от должности Верховного Главнокомандующего «с преданием суду за мятеж». Воззвания генерала не дошли ни до армии, ни до широких слоев населения России – телеграф был в руках Правительства. Керенский обратился к большевикам с просьбой встать на защиту революции, и те тотчас откликнулись, стремясь, естественно, к достижению своих целей. Навстречу войскам генерала Крымова были высланы агитаторы. Пришло известие об аресте в Бердичеве Главнокомандующего Юго-Западным фронтом генерала А. И. Деникина и его ближайших сотрудников, выразивших Корнилову свою полную поддержку. Был смещен Главнокомандующий Северным фронтом генерал В. Н. Клембовский. Главнокомандующий Западным фронтом генерал П. С. Балуев и помощник Главнокомандующего Румынским фронтом [2] генерал Д. Г. Щербачев поддержали Временное Правительство. 31 августа на своей петроградской квартире застрелился генерал Крымов, явившийся к Керенскому с объяснениями. Существует, однако, и версия об убийстве Крымова…

Оставшийся в одночасье почти в одиночестве, генерал Корнилов стоял на грани самоубийства, но внял увещеваниям жены в том, что он не имеет права бросать тысячи поверивших ему офицеров и должен продолжить борьбу.

«Дальнейшее сопротивление было бы глупо и преступно, – сказал Верховный Лукомскому после получения известий о предстоящем прибытии в Ставку генерала М. В. Алексеева. – Пойдите на телеграф, заявите, что я и Вы подчинимся генералу Алексееву, и ему в Ставке не угрожают никакие неприятности…» И 2 сентября приехавший в Могилев Алексеев объявил об аресте Корнилова и его сподвижников. После первых допросов Лавру Георгиевичу было предложено письменно изложить свои показания, а уже 5 сентября доклад по «делу Корнилова» был готов.

«Постановлением Временного правительства от 29 августа генерал Корнилов предан суду за мятеж. Принимая во внимание, что в уголовных законах отсутствует юридическое определение мятежа, комиссия обсудила вопрос о возможности предания генерала Корнилова военно-революционному суду.

Согласно постановлению Временного правительства об учреждении военно-полевых судов от 12 июля сего года, генерал Корнилов мог бы быть предан этому суду лишь в случае предъявления ему обвинений в военной или государственной измене или в явном восстании.

Обвинение в государственной измене могло бы иметь место лишь при наличии у генерала Корнилова намерения способствовать или благоприятствовать неприятелю в его военных или враждебных против России действиях или при допущении им таких деяний, которые могли бы способствовать неприятелю в его военных операциях. В добытом комиссией материале данных, изобличающих генерала Корнилова в намерении способствовать неприятелю, совершенно не имеется. Напротив, из обзора всех его распоряжений, относящихся к соответствующему периоду времени, и его объяснений следует, что все его действия имели своей целью успешную борьбу с неприятелем.

Что касается обвинения генерала Корнилова в измене при наличии эвентуального умысла, то комиссия полагает, что такое могло бы иметь место при условии фактического ослабления им фронта взятием с него войск для внутренней борьбы в Петрограде и оставления им армий без оперативного руководства в последних числах августа.

При исследовании этого вопроса оказалось: для направления на Петроград были предназначены 3-й конный корпус и Курляндский уланский полк; гарнизон Могилева был усилен Корниловским ударным полком и двумя Польскими легионами. Из имеющихся в деле официальных документов видно, что 3-й конный корпус был двинут к Петрограду по требованию Временного правительства; Корниловский ударный полк был взят не с фронта, а с тыла из Проскурова во время его укомплектования; Польские легионы взяты также с тыла, а уланский полк, по имеющимся сведениям, посылался по указанию управляющего делами военного министерства Савинкова.

Что же касается вопроса об оставлении армий без оперативного руководства, то такое руководство продолжалось непрерывно, за исключением Румынского фронта, который 30 августа сам прервал связь со Ставкой по распоряжению военно-революционного комитета этого фронта. Таким образом, для обвинения генерала Корнилова в измене не имеется данных.

Вторым основанием для предания генерала Корнилова военно-революционному суду могло бы быть обвинение его в явном восстании…

Как видно из положения 110-й статьи в Воинском уставе о наказаниях, находящейся в главе о нарушении воинского чинопочитания и подчиненности, – статьей этой предусматриваются нарушения, направленные против воинской дисциплины. Хотя, согласно 20-й статьи Положения о полевом управлении войск в военное время, верховный главнокомандующий и находится в исключительном и непосредственном подчинении Временному правительству, однако ко миссия полагает, что это подчинение является только политическим, и дисциплинарных отношений – в смысле воинском – между ними не существует. Такой взгляд подтверждается и самим наименованием “Верховный Главнокомандующий”.

…Ввиду изложенного и на точном основании закона от 12 июля 1917 года об учреждении военно-революционных судов дело о генерале Корнилове военно-революционному суду не подсудно. Не подсудно оно и военно-окружному или корпусному суду ввиду того, что город Могилев не находится в войсковом районе театра военных действий, а подлежит на общем основании направлению в суд гражданского ведомства после производства предварительного следствия».

Пребывание арестованных в Могилеве стало тревожить Временное Правительство, так как в городе находился Корниловский ударный полк. Он был отправлен на Юго-Западный фронт, а пленников перевели в Быхов и поместили в здание женской гимназии под охрану Текинского конного полка и караула Георгиевского батальона в количестве 50 человек. Фактически к заключенным допускались все желающие, потому они были в курсе всего, что творилось на фронте и в Ставке.

В Быхове по «делу Корнилова» находились под арестом, кроме самого Лавра Георгиевича, генералы: А. С. Лукомский, начальник Штаба Верховного; А. И. Деникин, Главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта; С. Л. Марков, начальник Штаба Юго-Западного фронта; И. Г. Эрдели, командующий Особой армией; Г. М. Ванновский, командующий I-й армией; И. П. Романовский, 1-й генерал-квартирмейстер Штаба Верховного; Е. Ф. Эльснер, начальник снабжения Юго-Западного фронта; Кисляков, товарищ министра путей сообщения; М. И. Орлов, генерал-квартирмейстер Штаба Юго-Западного фронта; подполковники Новосильцов и Пронин, капитаны Ряснянский, Роженко и Брагин, есаул Родионов, штабс-капитан Чунихин, поручик Чешских войск Клецанда, прапорщики Никитин и Иванов, военный чиновник Будилович, сотрудник газеты «Новое Время» Никаноров и бывший член 1-й Государственной Думы А. Ф. Аладьин.

* * *

25 октября Временное Правительство было свергнуто большевиками. После бегства А. Ф. Керенского, формально являвшегося Верховным Главнокомандующим, на этом посту остался начальник Штаба Верховного, генерал Н. Н. Духонин. Именно к нему обращается с письмом Корнилов: «Вас судьба поставила в такое положение, что от Вас зависит изменить исход событий, принявших гибельное для страны и армии направление, главным образом благодаря нерешительности и попустительству старшего командного состава. Для Вас наступает минута, когда люди должны или дерзать, или уходить, иначе на них ляжет ответственность за гибель страны и позор за окончательный развал армии. По тем неполным отрывочным сведениям, которые доходят до меня, положение тяжелое, но еще не безвыходное. Но оно может стать таковым, если Вы допустите, что Ставка будет захвачена большевиками, или же добровольно признаете их власть».

Духонин выполнил лишь одно из прозвучавших в письме условий: признать большевиков отказался, но воспрепятствовать захвату и разгрому ими Ставки не сумел. Однако перед зарождающимся Белым движением у него есть и неоценимая по своим последствиям заслуга: 19 ноября 1917 года по приказу генерала Духонина были освобождены и тем самым спасены от грозившего им самосуда генерал Корнилов и его соратники, а в ночь на 20-е Текинский конный полк во главе с Лавром Георгиевичем походным порядком выступил на Дон. Буквально на следующий день явившейся в Могилев революционной толпой во главе с новым «Главковерхом», бывшим прапорщиком Н. В. Крыленко, Николай Николаевич Духонин был схвачен и зверски растерзан. Обеспокоенный «бегством корниловцев» Крыленко потребовал от всех телеграфных станций примыкавшего к Быхову района сообщать в Ставку о движении конницы во главе с Л. Г. Корниловым.

По оплошности командира полка всадники-текинцы не имели ни теплой одежды, ни рукавиц, ни карт, ни врача, ни перевязочных средств. Обоз, состоявший из «революционизированных» солдат, дезертировал. Полк остался без провизии, патронов и снаряжения. Идя лесами и болотами, окруженный враждебно настроенным населением, он был заведен изменником-проводником в засаду и понес потери. У станции Унеча полк был обстрелян большевицкими бронепоездами, под генералом Корниловым была убита лошадь, текинцы потеряли более половины состава. Полк буквально таял, люди и лошади страдали от холода и голода. Полагая, что одним текинцам продолжать путь будет безопаснее, 30 ноября в деревне Нагара генерал отпустил своих боевых соратников, сняв с них клятву верности. Затем, переодевшись в крестьянскую одежду, с поддельным паспортом он вынужден был продолжать путь инкогнито. 6 декабря генерал Л. Г. Корнилов поездом прибыл в Новочеркасск.

Остатки Текинского полка продолжали двигаться на юг, и в начале января на Дон прибыли сорок всадников, а позже семеро офицеров полка. Корнилов поблагодарил их за службу и отпустил домой. Только шестеро текинцев, один киргиз и четверо офицеров вступили в Добровольческую Армию и были в конвое генерала до самой его смерти. После Кубанского похода в Ростов прибыло еще около шестидесяти текинцев, освобожденных из большевицких тюрем немцами. Отдохнув, все они вернулись домой.

По прибытии на Дон Л. Г. Корнилов возглавляет начатые там генералом М. В. Алексеевым первые Белые вооруженные формирования, хотя можно представить себе всю сложность взаимоотношений этих людей после стольких событий и взаимных предубеждений… Сам Корнилов в мыслях стремится за Урал. «Сибирь я знаю, в Сибирь я верю; я убежден, что можно будет поставить дело широко. Здесь же с делом легко справится и один генерал Алексеев. Я убежден, что долго здесь оставаться я буду не в силах. Жалею только, что меня задерживают теперь и не пускают в Сибирь, где необходимо начинать работу возможно скорей, чтобы не упустить время», – говорит генерал.

Почти по всей стране были разосланы письма, командированы делегаты в Сибирь, Нижний Новгород, Самару, Астрахань, Царицын с целью организовать антибольшевицкие выступления для восстановления порядка. Важным основополагающим моментом для всего Белого Дела стало проходившее в конце декабря совещание представителей «Московского Центра», образованного осенью 1917 года торговопромышленниками, представителями либерально-буржуазных кругов (в первую очередь – кадетской партии), «совета общественных организаций» и части генералитета. Принципиальным был вопрос о существовании, обеспечении и управлении «Алексеевской организации», сохранении единства рядов и определении ролей ее лидеров – М. В. Алексеева и Л. Г. Корнилова. Именно по настоянию «Московского Центра» Корнилов отказался от мысли перенести работу в Сибирь, два генерала продолжили свое сотрудничество, несмотря на сохранившиеся разногласия и личную неприязнь. Оба они и Донской Атаман генерал А. М. Каледин должны были действовать согласованно и лишь тогда могли рассчитывать на поддержку. На этих же условиях обещали денежную помощь представители союзных держав – Англии и Франции. В результате Алексеев принял на себя заведывание финансами и решение вопросов внутренней и внешней политики, а Корнилов – руководство войсками.

После Рождества «Алексеевская организация» приняла название Добровольческой Армии, а 27 декабря генерал Л. Г. Корнилов возглавил ее. Генерал А. П. Богаевский вспоминал позже, что «командующий в тот день был в штатском костюме и имел вид не особенно элегантный. Криво повязанный галстук, потертый пиджак и высокие сапоги делали его похожим на мелкого приказчика. Ничто не напоминало в нем героя двух войн, кавалера двух степеней ордена Святого Георгия, человека исключительной храбрости и силы воли. Маленький, тощий, с лицом монгола, плохо одетый, он не представлял собой ничего величественного и воинственного. Вместе с тем Лавр Георгиевич с надеждою смотрел в будущее и рассчитывал, что казачество примет деятельное участие в формировании Добровольческой армии».

Однако становление и формирование Армии шло медленно. В основном записывались офицеры, юнкера, кадеты, гимназисты и студенты. Оклады были крайне низки, что обуславливалось скудной казной. К концу января вся Армия, включая небоевой состав, не превышала 5 000 человек, хотя ее Главнокомандующий планировал в ближайшем будущем удвоить это число. Армия состояла из прибывшего с фронта Корниловского ударного полка, остатков переведенного из Киева Георгиевского полка, юнкерского и нескольких офицерских батальонов, четырех артиллерийских батарей, инженерной и даже морской роты.

Уже в начале января 1918 года красные повели наступление на Ростов и Новочеркасск, и практически все кадры белых были двинуты на фронт. Донские казаки отказались воевать, и по просьбе А. М. Каледина на Новочеркасское направление был переброшен 2-й Офицерский батальон.

Штаб Армии и большинство ее частей перебазировались в Ростов-на-Дону. По словам А. И. Деникина, Корнилов считал харьковско-ростовское направление стратегически важным и взял его под контроль, поскольку оно оказалось брошенным Донцами. Кроме того, переезд позволял отмежеваться от Донского Правительства и собравшихся в Новочеркасске политических деятелей, которые раздражали Лавра Георгиевича. Наконец, в Ростовском и Таганрогском округах казачество не составляло абсолютного большинства, что облегчало взаимоотношения командования Добровольцев с местными властями.

Буквально каждый день пребывания в Ростове был расписан у Корнилова по часам. К нему стремятся многочисленные посетители. Как вспоминал офицер-Доброволец, «что приятно поражало всякого при встрече с Корниловым – это его необыкновенная простота. В Корнилове не было ни тени, ни намека на бурбонство, так часто встречаемое в армии. В Корнилове не чувствовалось Его Превосходительства, генерала-от-инфантерии. Простота, искренность, доверчивость сливались в нем с железной волей, и это производило чарующее впечатление. В Корнилове было “героическое”. Это чувствовали все и потому шли за ним слепо, с восторгом, в огонь и в воду». Среди достоинств генерала современники выделяли еще и «отсутствие в нем корыстолюбия. Чрезвычайно умеренный в своих привычках, равнодушный не только к роскоши, но даже к простому комфорту, он не чувствовал потребности в деньгах и посреди той вакханалии остался безупречным до конца». Тогда же, в январе, был составлен проект так называемой «Политической программы генерала Корнилова», подписанный самим Лавром Георгиевичем и содержащий следующие «общие основания»:

«1. Восстановление прав гражданства: все граждане равны перед законом без различия пола и национальности, уничтожение классовых привилегий, сохранение неприкосновенности личности и жилища, свобода передвижений, местожительства и проч.

2. Восстановление в полном объеме свободы слова и печати.

3. Восстановление свободы промышленности и торговли, отмена национализации частных финансовых предприятий.

4. Восстановление права собственности.

5. Восстановление русской армии на началах подлинной военной дисциплины. Армия должна формироваться на добровольческих началах (по принципу английской армии), без комитетов, комиссаров и выборных должностей.

6. Полное исполнение всех принятых Россией союзных обязательств международных договоров. Война должна быть доведена до конца в тесном единении с нашими союзниками. Мир должен быть заключен всеобщий и почетный, на демократических принципах, т. е. с правом на самоопределени е порабощенных народов.

7. В России вводится всеобщее обязательное начальное образование с широкой местной автономией школы.

8. Сорванное большевиками Учредительное Собрание должно быть созвано вновь. Выборы в Учредительное Собрание должны быть произведены свободно, без всякого давления на народную волю и во всей стране. Личность народных избранников священна и неприкосновенна.

9. Правительство, созданное по программе ген[ерала] Корнилова, ответственно в своих действиях только перед Учредительным Собранием, коему оно и передаст всю полноту государственно-законодательной власти. Учредительное Собрание, как единственный хозяин Земли Русской, должно выработать основные законы русской конституции и окончательно сконструировать государственный строй.

10. Церковь должна получить полную автономию в делах религии. Государственная опека над делами религии устраняется. Свобода вероисповеданий осуществляется в полной мере.

11. Сложный аграрный вопрос представляется на разрешение Учредительного Собрания. До разработки последним в окончательной форме земельного вопроса и издания соответствующих законов, всякого рода захватно-анархические действия граждан признаются недопустимыми.

12. Все граждане равны перед судом. Смертная казнь остается в силе, но применяется только в случаях тягчайших государственных преступлений.

13. За рабочими сохраняются все политико-экономические завоевания революции в области нормировки труда, свободы рабочих союзов, собраний и стачек, за исключением насильственной социализации предприятий и рабочего контроля, ведущего к гибели отечественной промышленности.

14. Генерал Корнилов признает за отдельными народностями, входящими в состав России, право на широкую местную автономию, при условии, однако, сохранения государственного единства. Польша, Украина и Финляндия, образовавшиеся в отдельные национально-государственные единицы, должны быть широко поддержаны Правительством России в их стремлениях к государственному возрождению, дабы этим еще более спаять вечный и несокрушимый союз братских народов».

Уже в январе 1918 года все железнодорожные пути, ведущие на Дон, оказались в руках красных, что резко сократило приток добровольцев, пробиравшихся буквально со всех концов страны. Корнилов рассчитывал на помощь горцев, посылая на Кавказ своих эмиссаров с соответствующими поручениями, но переговоры шли крайне тяжело – требовались большие суммы денег для выплаты наемникам. А тем временем красные овладели Батайском и Таганрогом, беря Ростов в клещи. Появилась советская конница и со стороны Донецкого бассейна. В этих условиях дальнейшее пребывание Добровольческой Армии на Дону становилось крайне опасным, и генерал Корнилов принял решение уходить на Кубань. Он надеялся, что в тамошних станицах все же будет услышан его призыв и казаки поддержат Добровольческую Армию.

Л. Г. Корнилов распоряжается взять ценности Ростовского отделения Государственного банка, но, прислушавшись к мнению генералов М. В. Алексеева, А. И. Деникина и И. П. Романовского, решает не бросать тень на доброе имя Добровольческой Армии и считает более разумным передать деньги Донскому Правительству (которое, впрочем, не сумеет распорядиться ими, и все достанется большевикам).

В снежное морозное утро, в 4 часа 15 минут 9 февраля 1918 года Л. Г. Корнилов – теперь он в генеральской форме, – опираясь на палку, в сопровождении штабной роты покидает Штаб Добровольческой Армии, находившийся в доме купца Н. Е. Парамонова на Пушкинской улице Ростова. Весь первый этап пути до станицы Аксайской Корнилов проходит пешком. По дороге к нему присоединяются снимающиеся по очереди с фронта воинские части. Начинается 80-дневный поход в неизвестность, позже названный «Ледяным». До гибели Лавра Георгиевича оставалось менее двух месяцев…

* * *

Первая остановка – станица Аксайская, вторая – Ольгинская, где Армия получила несколько дней передышки и была переформирована. Пехота сводилась в три полка: Корниловский ударный под командованием полковника М. О. Неженцова (около 1 000 штыков), в который были включены остатки Георгиевцев и партизанский отряд полковника Симановского; Партизанский – генерала А. П. Богаевского (около 1 000 штыков), сведенный из донских партизанских отрядов; Офицерский – генерала С. Л. Маркова (750 штыков), включавший три офицерских батальона, Кавказский кавалерийский дивизион полковника Ширяева и Морскую роту. Кроме того, отдельными оставались Юнкерский батальон, объединенный с Ростовским студенческим полком генерала А. А. Боровского под его командой, и Чехословацкий батальон под командованием капитана Неметчика. Конница объединялась в три дивизиона, насчитывавшие немногим более 800 шашек: полковника П. В. Глазенапа, полковника В. С. Гершельмана и подполковника Корнилова. Артиллерию составил дивизион из четырех двухорудийных батарей под командованием полковника Икишева. Из 3 700 бойцов, находившихся в строю Добровольческой Армии, 2 350 были офицерами. Среди них – 36 генералов, 242 штаб-офицера (20 из которых числились по Генеральному Штабу), 1 848 обер-офицеров (штабс-капитанов – 251, поручиков – 394, подпоручиков – 535, прапорщиков, в том числе произведенных из юнкеров, – 668). В Армии было 165 женщин; три четверти из них составляли сестры милосердия, но были и женщины-доброволицы, многие из которых погибли смертью храбрых.

Немудрено, что проводимые реорганизации частей вызывали непонимание у смещенных начальников и неудовольствие в частях. Фактически командиры батальонов перешли на положение ротных начальников. Спешно укомплектовывались обозы, лошадей Добровольцы вынуждены были покупать у населения с большим трудом и за баснословную цену. Крестьяне уклонялись от продажи фуража, хлеба, скота, лошадей и провианта и предпочитали натуральный обмен на товары, которых у Добровольцев, конечно, не было. Мало было и денег в казне – 6 000 000 рублей кредитными билетами и казначейскими обязательствами. Думающий о будущем генерал Корнилов старался сохранить среди простых людей порядочное имя своей крохотной Армии и запретил реквизиции.

В Ольгинской адъютант генерала корнет Резак Бек Хаджиев по поручению Лавра Георгиевича купил в лавке по три аршина белой, синей и красной материи. Владелица лавки сшила из них трехцветный национальный флаг, под которым Добровольческая Армия и совершила свой легендарный Кубанский поход.

13 февраля на совещании командного состава Добровольческой Армии и покинувших Новочеркасск донских партизан генерала П. Х. Попова обсуждался план дальнейших действий. Добровольцы склонялись к продвижению на Екатеринодар. Во-первых, там также имелись добровольческие формирования, во-вторых, за счет Кубанского Казачьего Войска Армия могла пополнить ряды и усилить свое положение, чтобы продолжить оттуда борьбу с большевиками.

Сомнение выразил генерал Лукомский: «…При походе на Екатеринодар нужно будет 2 раза переходить железную дорогу – около станций Кагальницкой и Сосыка. Большевики, будучи отлично осведомлены о нашем движении, преградят там путь и подведут к месту боя бронированные поезда. Трудно будет спасти раненых, которых будет, конечно, много. Начинающаяся распутица, при условии, что половина обоза на полозьях, затруднит движение. Заменять выбивающихся из сил лошадей другими будет трудно». Походный Атаман Донского Войска Попов предлагал перейти в Задонье, в район зимовников, и здесь, в удалении от железных дорог, прикрываясь с севера рекой Доном, пополнить обоз, отдохнуть и поменять конский состав.

Но удобный для действий небольших партизанских групп степной район представлял трудности для единой Добровольческой Армии: удаленные друг от друга зимовники не обладали ни достаточным жильем, ни топливом и были пригодными лишь для отдельных отрядов. При отсутствии технических средств связи управление ими было бы затруднено. Степной район ничего, кроме немолотого зерна, сена и скота, для удовлетворения нужд армии дать не мог. Кроме того, не приходилось рассчитывать на то, что красные оставят Добровольческую Армию в покое и не попытаются уничтожить белых по частям. И несмотря на то, что партизаны Попова все-таки уходят в Задонье в так называемый «Степной поход», генерал Корнилов в итоге принимает непоколебимое решение о походе на Екатеринодар.

88 верст от Ольгинской до Егорлыцкой белые идут шесть дней. В походе генерал Корнилов занимается прежде всего сплочением войсковых соединений. А. И. Деникин в своих мемуарах описал общую обстановку и настроения в Добровольческих частях в это непростое для белых время: «…У Хомутовской Корнилов пропускает колонну. Маленькая фигура генерала уверенно и красиво сидит в седле на буланом английском коне. Он здоровается с проходящими частями. Отвечают радостно. Появление Лавра Георгиевича, его вид, его обращение вызывают у всех чувство приподнятости, готовности к жертвам. Корнилова любят, перед ним благоговеют».

В станице Егорлыцкой Добровольцев встретили достаточно приветливо. Многие семьи проявили заботу о раненых, снабдили войска продовольствием. На станичном сборе выступили М. В. Алексеев и Л. Г. Корнилов, разъяснив положение в России и цели Добровольческой Армии. Егорлыцкая была последней станицей Донской области. Войска приближались к пределам Ставропольской губернии, занятой частями ушедшей с фронта и большевизированной 39-й пехотной дивизии. Здесь еще не было Советской власти, но были местные Советы, анархия и ненависть к «кадетам», как называли противники всех белых. Генерал Корнилов требует ускорить движение, по возможности избегая боев.

С вступлением на территорию Кубанского Казачьего Войска Добровольческая Армия встречает во многих станицах весьма радушный прием. В ее ряды вливаются казачьи пополнения, – так, станица Незамаевская выставила 150 шашек, – а станичные сходы выражают преданность Корнилову… Однако так было не всегда и не везде. При подходе к станице Березанской авангард был встречен градом пуль. Огонь Добровольческой артиллерии и наступление пехотных цепей быстро охладили пыл станичников и заставили их разойтись.

Прошедшая уже почти 250 верст Добровольческая Армия старалась не сталкиваться с превосходящими силами красных. Кубанский Военно-революционный комитет располагал значительными силами под командованием бывшего хорунжего А. И. Автономова, и теперь Добровольцам предстояло вступать в более серьезные бои, одной из целей которых было пополнение боезапаса на складах, расположенных у железнодорожной магистрали Тихорецкая – Екатеринодар.

Как и предполагал Л. Г. Корнилов, бои оказываются крайне тяжелыми. Их участники вспоминают типичную картину: «Все, кроме командующего, ложатся и пытаются убедить его сделать то же самое. Тщетно…» Наступление вот-вот захлебнется. Откатывается назад под ударами превосходящих сил противника Корниловский полк… Патроны и снаряды на исходе; Верховный приказывает выдать последние. Увидев своего шефа стоящим под огнем в полный рост, Корниловцы невольно приостанавливаются и поворачиваются в контратаку…

Ценой неимоверных усилий и огромных потерь Добровольцам удается наконец захватить значительное количество боеприпасов. К ним присоединяется отряд в три сотни казаков из станицы Брюховецкой. И вдруг – известие о том, что в ночь на 1 марта отряд, сформированный Кубанским Правительством под командованием генерала В. Л. Покровского, вместе с Атаманом, Правительством и Законодательной Радой («кубанским парламентом») покинули Екатеринодар и ушли в Закубанье. Теперь терялся весь смысл операции.

«Если бы Екатеринодар держался, – говорит на совещании руководящего состава Добровольческой Армии Л. Г. Корнилов, – тогда не было бы других решений. Но теперь рисковать нельзя. Мы пойдем за Кубань и там в спокойной обстановке, в горных станицах и черкесских аулах, отдохнем, устроимся и выждем более благоприятных обстоятельств».

В ночь на 5 марта Добровольческая Армия скрытно двинулась на Усть-Лабинскую переправу. Отдых предполагался в станице Раздольной, однако с рассветом значительные силы красных под командованием бывшего подъесаула И. Л. Сорокина, занявшие после ухода арьергарда станицу Кореновскую, стали теснить Партизан А. П. Богаевского. Обоз обстреливался вражеской артиллерией, подошедший бронепоезд осыпал белых шрапнелью… Однако Партизанский полк сумел ворваться на станцию и в станицу, сбил красных с их позиций, овладел мостом и перешел реку Кубань. Так с боями были пройдены еще 40 верст пути до станицы Некрасовской, которую большевики оставили без боя.

Тем временем значительные силы красных сосредоточились в Майкопе. Генерал Корнилов предпринял обманный маневр, дабы ввести противника в заблуждение. Перейдя реку Белую, Добровольческая Армия круто повернула на запад. По мнению Лавра Георгиевича, этот маневр позволял снизить активность врага, выводил Армию к черкесским аулам, создавал возможность соединиться с отошедшим на Горячий Ключ «Кубанским Правительственным Отрядом». Но и в дальнейшем Добровольческая Армия продолжала встречать ожесточенное сопротивление и нести страшные потери в кровопролитных боях. Один из таких крупных боев произошел 10 марта во время переправы через реку Белую. На беспрерывный артиллерийский огонь красных белые отвечали редкими выстрелами – экономили боеприпасы. К вечеру установилось шаткое равновесие, которое чутко уловил Корнилов, использовав этот момент для решительного наступления. По его приказу главные силы Добровольческой Армии перешли в контратаку на западном направлении, оттеснив красных. Добровольцы вышли из окружения и через трое суток были уже в ауле Шенджий, где встали на постой. А буквально на следующий день в сопровождении конвоя из кубанских казаков и кавказских всадников в аул прибыл командующий войсками Кубанского края генерал Покровский, отряд которого представлял значительную силу.

Командующим предстояло решить один главный вопрос – об объединении сил для совместных действий. Генерал Л. Г. Корнилов предложил кубанцам влиться в состав Добровольческой Армии, В. Л. Покровский же высказался за сохранение самостоятельности своего отряда, поскольку согласно «конституции» края кубанские власти хотели иметь свою армию. Он соглашался войти лишь в оперативное подчинение Корнилову. Как бы то ни было, медлить далее было нельзя, а потому 15 марта обозы кубанцев и Добровольцев были объединены в станице Калужской под небольшим прикрытием, основные же силы белых должны были в тот же день совместными усилиями захватить станицу Ново-Дмитриевскую, занятую крупной группировкой большевиков.

Путь к Ново-Дмитриевской оказался крайне тяжелым. Всю ночь лил дождь, к полудню пошел снег, подул северный ветер. На подходе к станице авангард был обстрелян боевым охранением красных. Поднявшаяся вода унесла мост. Едва нашли узкий брод глубиной в метр и под непрерывным огнем противника начали переправу. К вечеру опять подморозило, и люди и лошади стали покрываться ледяной коркой… Станица была взята, а славный переход и увенчавший его бой были впоследствии названы «Ледяным походом», и это имя перейдет на весь «анабазис» Добровольческой Армии.

Через день было собрано совещание с представителями Кубанского Правительства. Приехали Войсковой Атаман полковник А. П. Филимонов, председатель Кубанской Законодательной Рады Н. С. Рябовол, глава Правительства Л. Л. Быч. В длинных переговорах с кубанцами Л. Г. Корнилов пытался объяснять элементарные основы военной организации, те же ссылались на «конституцию суверенной Кубани», говорили о необходимости «автономной» армии как опоры Правительства. Но Лавр Георгиевич категорически отказался командовать разрозненными воинскими формированиями, а потому Правительство Кубани вынуждено было согласиться на объединение сил.

В результате Добровольческая Армия получила солидное пополнение, увеличившее ее численность до 6 000 бойцов. Проведя реорганизацию, генерал Л. Г. Корнилов разбил армию на три бригады. 1-ю бригаду возглавил генерал С. Л. Марков (Офицерский и 1-й Кубанский стрелковый полки, 1-я инженерная рота, 1-я и 4-я артиллерийские батареи). Во главе 2-й стал генерал А. П. Богаевский (Корниловский ударный и Партизанский полки, Пластунский батальон, 2-я, 3-я и 5-я батареи). Конную бригаду возглавил генерал И. Г. Эрдели (1-й Конный – из дивизионов Глазенапа и Гершельмана – и Кубанский конный полки, конная артиллерийская батарея). Эти силы, которым противостоит 60-тысячная екатеринодарская группировка красных с артиллерией и бронепоездами, и планирует бросить на штурм города генерал Корнилов. До его смерти остается немногим более десяти дней…

По замыслам Лавра Георгиевича, для обеспечения возможности переправы и пополнения боеприпасов за счет трофеев, необходимо было разбить отряды красных, расположенные южнее Екатеринодара. После этого внезапным ударом захватить станицу Елизаветинскую, где была паромная переправа и где белых менее всего могли ожидать. Затем перейти реку Кубань и атаковать Екатеринодар не позднее 28 марта.

Уже на подступах к городу, 30 марта генерал Корнилов созывает военный совет, на котором старается убедить соратников в необходимости решительного штурма Екатеринодара. На совете присутствовали генералы М. В. Алексеев, И. П. Романовский, С. Л. Марков, А. П. Богаевский, А. И. Деникин, полковник А. П. Филимонов. Добровольческая Армия к этому времени понесла серьезные потери. Катастрофический некомплект ее частей, недостаток боеприпасов, физическая утомленность людей ставили под угрозу реализацию корниловского плана. Боевой дух подрывали казаки, часть которых отказывалась воевать и возвращалась домой в станицы.

Тем не менее генерал Корнилов, надеясь на поддержку своих соратников, заявляет, что, несмотря на тяжелое положение Добровольческой Армии, не видит другого выхода из создавшегося положения, как на рассвете атаковать Екатеринодар. Сомнение выразил генерал М. В. Алексеев, предложив отложить штурм на сутки, чтобы произвести перегруппировку армии и дать войскам отдохнуть, а может быть, и дождаться пополнения от станичников, на подход которого сохранялась надежда. Лавр Георгиевич соглашается, понимая, что это только отдалит решающий час и ослабит накаленную до предела обстановку. До гибели Верховного остается лишь несколько часов…

Штурм Екатеринодара был назначен на 31 марта. Красное командование, несмотря на десятикратное численное превосходство, начало эвакуацию. Добровольцы подошли к окраинам. Генерал Б. И. Казанович во главе части Партизанского полка дошел даже до центра города, но, никем не поддержанный, отошел, захватив обоз и боеприпасы. Конница генерала Эрдели не смогла войти с тыла в город, и результат боя у Екатеринодарских садов оказался нерешительным, а станица Пашковская не выставила, вопреки данным ранее обещаниям, добровольцев-казаков. 30 марта в атаке был убит любимец Верховного, командир Корниловцев полковник М. О. Неженцов. Лавр Георгиевич был потрясен, угнетен и мрачен.

31 марта 1918 года… Это утро надолго останется в памяти у всех, кто находился тогда в рядах Добровольческой Армии. По воспоминаниям А. И. Деникина, «…генерал Корнилов был один в своей комнате, когда неприятельская граната пробила стену возле окна и ударилась об пол под столом, за которым он сидел: силой взрыва его подбросило, по-видимому, кверху и ударило о печку… Когда затем Казанович и Долинский (один из адъютантов Лавра Георгиевича. – Е. К. ) вошли первыми в комнату, она была наполнена дымом, на полу лежал генерал Корнилов, покрытый обломками штукатурки и пылью. Он еще дышал… Кровь сочилась из небольшой ранки в виске и текла из пробитого правого бедра… Вначале смерть главнокомандующего хотели скрыть от армии до вечера. Напрасные старания: весть разнеслась словно по внушению… Скоро узнали все. Впечатление потрясающее. Люди плакали навзрыд, говорили между собой шепотом, как будто между ними незримо присутствовал властитель их дум. В нем, как в фокусе, сосредоточилось ведь все: идея борьбы, вера в победу, надежда на спасение. И когда его не стало, в сердца храбрых начали закрадываться страх и мучительное сомнение…»

Воспоминания Деникина, однако, неточны. Единственный свидетель гибели Верховного, его адъютант корнет Хаджиев, много лет спустя, уже в эмиграции, скрупулезно восстановил в памяти и опубликовал воспоминания о последних минутах жизни своего генерала. Нам они кажутся наиболее достоверным документальным свидетельством, а потому приводим их, исправляя ошибки генерала Деникина.

* * *

«31 марта 1918 года. В 6 часов утра Верховный вышел из дома, чтобы попрощаться с телом полковника Неженцева, привезенным ночью. Верховный и я прошли в рощу, где под молодой елкой на зеленой траве, покрытый полковым знаменем, лежал полковник Неженцев. Его длинное тело не все было покрыто знаменем, а только часть с головы до колен. Ноги его в мягких высоких сапогах, левый простреленный еще в боях под Кореневской, оставались снаружи. У тела стоял часовой-Корниловец. Верховный, крупным шагом подойдя к Неженцеву, откинул угол знамени, закрывавший лицо, глянул на него и сказал: “Царство Небесное тебе, без страха и упрека честный патриот Митрофан Осипович”. Глаза Верховного в это время заблестели, впившись в лицо Неженцева. Лицо его было сперва бледное, а потом сразу приняло бронзовый цвет. После этого Верховный, круто повернувшись, приказал часовому: “Прикройте лицо”, и опять крупным шагом, опустив голову вниз и заложив обе руки назад, с суровым выражением лица направился в штаб.

В это время обстрел рощи участился. Снаряды беспрерывно рвались над ней. Линия их разрывов стала подходить к дому Верховного все ближе и ближе. Вот один из них, разорвавшись, убил трех казаков, чистивших пулемет у самого дома. Одного из казаков с раздробленной ногой Верховный приказал внести в домик, где рядом с комнатой Верховного находилась перевязочная комната, и приказал вызвать доктора, чтобы он помог раненому. “Ваше Высокопревосходительство, надо поторопиться с переводом штаба, так как большевики хорошо пристрелялись к роще. Вы видите их работу”, – указал я Верховному на умиравших в конвульсиях казаков. “А…” – произнес он и вошел в дом. Мне показалось, что он хотел отдать приказание о переводе штаба, но мгновенно забыл о нем. Войдя в свою комнату, опершись левым коленом на стул и схватившись руками за голову, он застыл над картой. Потом глубоко вздохнул. Вздох его был такой сильный и продолжительный, что мне казалось, воздуха Вселеннной для него недостаточно.

Зайдя в свою комнату, я застал корнета Силаба Сердарова, текинца из конвоя, и генерала Деникина. Сердаров сидел на полу и ел откуда-то добытый белый хлеб, половину из которого он уступил мне. Разговорились мы по-текински полушепотом и старались не мешать генералу Деникину, который в это время лежал на кровати на голых досках, положив под голову свою серую барашк овую шапку. Он хмуро и сосредоточенно глядел в потолок и о чем-то думал. “Ну что, хан, обстрел ослабевает?” – спросил он меня, не отрываясь от той точки потолка, куда он глядел. “Куда там, Ваше Превосходительство. У меня предчувствие, что сейчас снаряд ударит в наш дом”, – ответил я спокойно. “Тьфу, типун Вам на язык”, – проговорил он быстро и, вскочив с кровати, направился к выходу. “Вот спасибо тебе, хан, за услугу. Теперь я отдохну, а то вот четвертую ночь не сплю”, – сказал Сердаров, удобно устроившись на оставленной генералом Деникиным кровати.

Верховный не пошел на фронт, потому что ему доложили, что от Эрдели идет донесение, которое должно быть вручено ему каждую минуту. И на основании этого донесения он должен был дать распоряжения генералу Романовскому раньше, чем идти на фронт. Вот почему он находился в это злополучное утро у себя комнате, а не пошел к войскам под Екатеринодар с самого раннего утра, как он имел привычку делать это с первого дня похода. Его задержали в этой несчастной комнате в этот день 3 обстоятельства – прощание с телом Неженцева, донесение от Эрдели и самое главное – Его Величество Время. Он должен был умереть именно в это утро, в указанное в его судьбе время. Кисмет! [3]

Я вошел к Верховному. Он, приподняв голову, взглянул на меня и сказал: “Хан, дорогой, дайте мне пожалуйста чаю. У меня что-то в горле сохнет”. Я пошел за чаем, которого, кстати, Верховный еще не пил с утра. Обождав, пока Фока вскипятит чай и взяв кружку чая, я пошел к Верховному. Он сидел за столом уже одетый в полушубок и папаху, собираясь, очевидно, после чая на позиции. Между ногами находилась его неизменная палка (в начале февраля неизвестный полковник Рымникского полка от имени нескольких офицеров и солдат полка поднес генералу Корнилову суковатую палку с вырезанными на ней словами: «29 апреля 1915 года. Орлиное гнездо». – Е. К. ) . На столе, на карте, лежала какая-то бумага, на которой он писал резолюцию. Левая рука его лежала на карте. Он сидел спиной к печке, приблизительно на пол-аршина от нее. Я видел его профиль. По мере движения правой руки, двигалась и левая, блестя кольцами на безымянном пальце, что приковало мое внимание. Держа в одной руке кружку чая, а в другой кусок белого хлеба, данный мне Силаб Сердаровым, я собирался перешагнуть порог, как вдруг ударил тот снаряд, о котором мое предчувствие полчаса тому назад меня предупредило. Раздался сильный шум и треск. Верховного швырнуло в сидячем положении к печке, и он, очевидно, ударившись о нее головой, рухнулся на пол. На него обрушился потолок.

Я пришел в себя перед дверью команды связи, которая находилась напротив комнаты Верховного. Открыв глаза, я увидел бегущих и прыгающих через меня людей. Это были чины из комнаты команды связи, первые бросившиеся в комнату Верховного. Вспомнив только что произошедшее, я вскочил и бросился в комнату Верховного, которая была наполнена газом и черным едким дымом, смешанным с пылью, что не давало мне возможности различать лица находившихся там в это время. Но все же я хорошо запомнил полковника Ратманова, Силаба Сердарова и одного поручика из команды связи, которые помогли мне вытащить Верховного за ноги из-под обломков. Когда уже Верховный был поднят и был в наших руках, тогда вбежал в комнату генерал Романовский и, увидя меня, удивленно спросил: “Вы живы, хан?” Очевидно, ему успели сообщить о моей смерти. За Романовским подошел генерал Казанович. Они помогли вынести Верховного перед входом в штабное помещение. По моим часам было ровно 8 часов, когда мы с телом Верховного спускались по наружным ступенькам дома, направляясь по указанию генерала Романовского на берег Кубани, отстоящей на 200–300 шагов от дома. Когда мы совсем спустились с крыльца, тогда начали собираться со всех сторон с рыданиями люди, в том числе с белой повязкой через плечо генерал Казанович [4] , у которого рука была раздроблена пулей под Екатеринодаром и который все же оставался в строю. По мере того, как мы двигались по направлению к Кубани, рыдающая толпа увеличивалась. Когда мы несли Верховного в наших руках, то он бессознательно открывал и закрывал свои глаза и сильно хрипел. Все лицо и одежда были покрыты известью, а из левой руки сочилась кровь. Наконец, мы дошли до обрыва, где сидел генерал Деникин. Мы, 4 человека, осторожно положили Верховного на землю. Голова его находилась на моем колене, потому что я держал его плечи. Никаких носилок не было. Раньше, чем прибыл доктор Марковского (Офицерского . – Е. К. ) полка, Верховный открыл на мгновение глаза и тотчас закрыл, издал тяжелый вздох, захрипел и скончался. Было 8 часов 15 минут. Доктор открыл левый глаз Верховного и ответил генералу Деникину, задавшему вопрос: “Есть ли надежда, доктор?” – отрицательно покачав головой.

Вот это мое точное описание как очевидца последних минут жизни Великого Бояра. Не прошло и минуты после осмотра доктора, как корнет Сердаров, Мистулов, полковник Григорьев, Ратманов и я понесли тело Верховного на руках до первой попавшейся линейки. Устроив его на соломе и покрыв его же пробитой снарядом буркой, я отправился в комнату Верховного. Отыскав среди мусора его кожаный бумажник, карту с пятнами крови и отобрав у людей кое-какие вещи Верховного, я возвратился к моим людям конвоя, которые запрягали лошадей в линейку и ждали меня. Пока я вручал генералу Романовскому окровавленную карту Верховного, приказал привести Булана (конь Корнилова . – Е. К. ) и принял кое-какие меры. Было уже 9 часов утра, а в 9.30 печальное шествие вышло на дорогу. Погода была ясная и солнечная, и весь конвой от фермы до Елизаветинской станицы шел пешком. За линейкой Дронов, конюх Верховного, вел мрачного Булана, который, как бы почуяв потерю своего великого седока, опустив голову вниз, шагал печально и медленно. Каждый из встреченных офицеров или солдат, увидя Булана, не спрашивая у нас ни слова, подходил к линейке и рыдал. На полпути к Елизаветинской мы встретили генерала Алексеева, по вызову генерала Деникина ехавшего на ферму. Он, поравнявшись с нами, слез с лошади и, подойдя к линейке, приоткрыл лицо Верховного, снял шапку, перекрестился, поклонился телу и, обратившись к находящемуся здесь же полковнику Григорьеву, тихим голосом приказал: “Возьмите на себя, полковник, заботу о теле”».

* * *

По армии был оглашен приказ генерала Алексеева:

«Неприятельским снарядом, попавшим в штаб армии, в 7 ч[асов] 30 м[инут] 31 сего марта убит генерал Корнилов.

Пал смертью храбрых человек, любивший Россию больше себя и не могший перенести ее позора.

Все дела покойного свидетельствуют, с какой непоколебимой настойчивостью, энергией и верой в успех дела отдался он на служение Родине.

Бегство из неприятельского плена, августовское выступление, Быхов и выход из него, вступление в ряды Добровольческой армии и славное командование ею – известны всем нам.

Велика потеря наша, но пусть не смутятся тревогой наши сердца и пусть не ослабнет воля к дальнейшей борьбе. Каждому продолжать исполнение своего долга, памятуя, что все мы несем свою лепту на алтарь Отечества.

Вечная память Лавру Георгиевичу Корнилову – нашему незабвенному вождю и лучшему гражданину Родины. Мир праху его!»

Чтобы «оживить» образ Л. Г. Корнилова, вновь дадим слово его адъютанту, корнету Резак Бек Хаджиеву, чьи воспоминания в виде ответов на вопросы о своем командире увидели свет уже в эмиграции, много лет спустя после смерти Корнилова. Они дополняют портрет генерала, делая образ Верховного более близким и человечным. Таким он остался в памяти своих боевых соратников и подчиненных.

«Звание Верховный закрепилось за ним по моему настоянию, несмотря на то, что многие просили меня не называть генерала Корнилова Верховным после сдачи им главнокомандования генералу Алексееву… Текинцы звали его “Сердар” – Глава. С тех пор и доныне генерал Корнилов остается для нас “Верховным”. С той минуты, как он сдал свой пост Алексееву, сочувствующие его идее полковники и генералы в Ставке величали его “Ваше Превосходительство”, а ниже полковни ка – “Ваше Высокопревосходительство”. Один только генерал Деникин называл его по имени и отчеству. Чины Корниловского и Офицерского полков за глаза называли его “Батька”…»

«9 февраля 1918 года Верховный вышел в поход в кителе с генеральскими погонами, на нем были брюки темносинего цвета с красными широкими лампасами, на ногах – высокие сапоги без шпор. Носил он солдатскую шинель, переделанную в полушубок, с генеральскими погонами на плечах, на голове – простую солдатскую папаху с белой повязкой, как прост ой доброволец. Никаких орденов или других украшений он не носил, за исключением венчального кольца и другого – с китайскими иероглифами на нем. Это кольцо служило как бы печатью, которую он накладывал на конверты в весьма экстренных случаях или если письмо было секретно и исходило от него. Большой шейный крест 3-й степени на георгиевской ленте, офицерский Георгиевский крест 4-й степени, орден Почетного легиона – офицерский, украшенный лавровыми листьями, на темнозеленой с красными полосками ленточке [5] , – в Быхове все эти награды он снял и упаковал в маленький кожаный бумажник, в котором кроме этих орденов он носил еще некоторые документы, личные записки, список имен разных лиц, фото семьи, количество оставшихся снарядов и т. п. …»

«Однажды в 1-м Кубанском п оходе генерал Корнилов услышал песню Корниловского полка и попросил, чтобы ему записали слова. Листок с этой песней, пробитый осколком, нашли в кармане на груди погибшего генерала. Это так поразило Корниловцев, что с той поры песня Кривошеева стала официальным маршем Корниловцев…»

(Слова «Гимна Корниловцев»:

Пусть вокруг одно глумленье,

Клевета и гнет, –

Нас, Корниловцев, презренье

Черни не убьет.

Припев:

Вперед, на бой,

Вперед, на бой,

На бой, открытый бой.

Мы былого не жалеем,

Царь нам – не кумир [6] , –

Мы одну мечту лелеем:

Дать России мир.

Верим мы: близка развязка

С чарами врага,

Упадет с очей повязка

У России, да!

Русь поймет, кто ей изменник,

В чем ее недуг,

И что в Быхове не пленник

Был, а – верный друг.

За Россию и свободу

Если в бой зовут,

То Корниловцы и в воду,

И в огонь идут.)

«Вместо полагавшегося ему жалонерного значка Главнокомандующего генерал Корнилов приказал сшить обычный трехцветный флаг. Во всех боях флаг этот неизменно оставался возле него воткнутым в землю, иногда его держал в руках н аходившийся рядом текинец. Как только генерал Корнилов занимал позицию на передовой линии со своим штабом и наблюдательным пунктом, красные начинали бешено палить по флагу. Флаг гордо, красиво и высоко развевался над головой Пророка, а его верующие ученики с гордостью шли на смерть за флаг и вождя…»

«При себе генерал Корнилов носил заряженный маленький маузер, но никогда не стрелял. Всегда его пистолет, часы черного цвета без верхней крышки марки “Павел Бурэ”, коробка спичек, свеча, записная книжка и кара ндаш лежали на стуле около его головы, когда он ложился спать, а днем на столе, за которым он сидел…»

«Генерал Корнилов не курил, любил в походе выпить только одну рюмку водки перед обедом, но не всегда имел такое удовольствие. Кушал медленно и был нетре бователен к еде…»

«У генерала Корнилова была особая бурка, которую в день соединения Добровольческой армии с Кубанским отрядом в ауле Шенджий мне поднес ротмистр Султан Гирей, а я – Верховному. Этой буркой он укрывался, как одеялом. Иногда клал на солому как тюфяк. В день его смерти бурка лежала на кровати, и часть ее свисала до пола. Граната, пробившая стену, прошла через бурку, чтобы убить Верховного…»

«После смерти генерала Корнилова, когда тело его обмыли от сочившейся из ран крови, пришел батюшка и отслужил панихиду. Весть о смерти генерала Корнилова мгновенно разнеслась по станице, и раненые, кто только мог, приходили поклониться телу любимого Вождя. Офицеры рыдали. Его бурка, брюки, полушубок и папаха, оставленные для просушки, были разрезаны пришедшими на кусочки и разобраны на память…»

«Все его личные вещи, бумажник, окровавленные кольца и маленький золотой крестик на тоненькой цепочке я вручил Наталье Лавровне ( дочери генерала . – Е. К.) в Новочеркасске…»

Дабы скрыть могилы генерала Л. Г. Корнилова и погибшего ранее полковника М. О. Неженцова, захоронение проводилось ночью на пустыре за немецкой колонией в 50 верстах от Екатеринодара. Не было оставлено ни могильных холмиков, ни крестов. Точное место знали лишь три человека. Однако утром занявшие колонию большевики сумели найти могилу Корнилова, надругались над его останками, отвезли их в Екатеринодар, а затем сожгли. Пепел был развеян за городом…

Так закончил свой жизненный путь Георгиевский кавалер, генерал-от-инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов, который остался верен своим идеалам, по праву став одним из основателей Белого движения, навсегда вошедшего в историю России. «Великое значение Белой идеи, которая по существу своему является христианской, не оценено еще до сих пор, – писал в 1949 году Митрополит Русской Православной Церкви Заграницей Анастасий. – Но придет время, и Россия воздаст должную дань ее благородным рыцарям. Я часто говорю, что наше поколение было бы безответственным перед судом Истории, если бы оно не породило героев Белого движения, которое будет нашим оправданием перед лицом будущей свободной России».

Е. А. Комаровский

Генерал-от-инфантерии М. В. Алексеев

Про генерала Алексеева рассказывали такой анекдот:

«В Академии, где-то на примерном учении, эскадронный командир предложил про фессору Алексееву лошадь. Профессор поблагодарил:

– Спасибо, мне нужно поскорее, а потому уж я пешком…»

«Так и карьеру, и путь к бессмертию в истории Михаил Васильевич Алексеев прошел пешком», – писал по этому поводу белогвардейский публицист Виктор Севский (В. А. Краснушкин). – «Не блистал, не блестел, так и в истории – в тужурке защитного цвета». И действительно, при взгляде на пройденный Алексеевым путь, от «нижнего чина» до «полного генерала», прежде всего бросается в глаза, что достигал он всего упорным, настойчивым, будничным… и слишком часто незаметным со стороны, кропотливым трудом. Но именно его, скромного до застенчивости и совсем не «картинного», призовет самое героическое время, обычно вызывающее на авансцену истории как раз «блестящих и блистающих»; и так же скромно и незаметно, в разоренной и охваченной смутой России старый генерал будет свершать, как он сам говорил, свое «последнее дело на земле» – создание Добровольческой Армии.

* * *

Биография М. В. Алексеева заслуживает самостоятельного и подробного исследования, и не случайно жизнеописание генерала, составленное в эмиграции его дочерью Верой Михайловной Алексеевой-Борель и увидевшее свет лишь в наши дни в России, превышает 45 печатных листов. Но и беглого взгляда, краткого очерка, достаточно, чтобы и на ранних ступенях служебной лестницы разглядеть в нем те черты, которые ярко проявятся в 1915–1918 годах, когда генерал выдвинется на высшие посты в Российской Императорской, а затем – Белой Армии.

Родился Михаил Васильевич 3 ноября 1857 года в небогатой семье армейского штабс-капитана, выслужившегося из сверхсрочных унтер-офицеров. Свою военную службу он начинает в ноябре 1873 года, не завершив обучения в Тверской классической гимназии и зачислившись вольноопределяющимся во 2-й гренадерский Ростовский полк, а оттуда поступив в Московское пехотное юнкерское училище. Успешно окончив его, Алексеев был выпущен подпрапорщиком в 64-й пехотный Казанский полк, где в свое время служил его отец. В рядах полка Михаил, уже будучи произведенным в прапорщики, получает боевое крещение на Русско-Турецкой войне 1877–1878 годов. Там он получает и первые боевые ордена, и легкое ранение (о котором прапорщик, впрочем, никому не сказал, считая его царапиной), а по возвращении из похода более десяти лет тянет лямку строевого офицера в провинциальном гарнизоне, последние два года командуя ротой; одним этим фактом наглядно опровергаются раздававшиеся впоследствии упреки в адрес Алексеева как «штабного» или даже «канцелярского» генерала, «никогда ничем не командовавшего»: лучше всех знал солдата, ближе всех общался с ним и нес за его подготовку и бытовую устроенность наибольшую ответственность как раз командир роты.

Не имевший семьи 29-летний Алексеев (к моменту командования ротой он уже штабс-капитан) не только служебное, но и свободное время отдает своим подчиненным, наряду с боевой учебой организуя и общеобразовательные беседы, значительно расширявшие кругозор солдат; внимателен и заботлив он и к младшим офицерам, один из которых много позже будет вспоминать об «отеческом» отношении Михаила Васильевича. Однако не следует и идеализировать характер Алексеева. Тот же сослуживец писал, что подчас он, когда солдаты бывали невнимательны «и ученье шло не так, как надо», – «выйдя из себя, кричал, топал ногами, дисциплинарные взыскания сыпал одно за другим, и всем казалось, что наступит что-то невероятное; голос звучал громче, визгливее, и тогда рота понимала, что ротный извелся, и напрягала все свое внимание и старание, и учение понемногу становилось лучше и лучше» (штабс-капитан, впрочем, отличался и отходчивостью). Но это единственное в своем роде свидетельство настолько не вяжется со всеми другими воспоминаниями о Михаиле Васильевиче, что тем самым уже приоткрывает, какую силу воли должен был он впоследствии проявлять, обуздывая свой темперамент, в самых тяжелых ситуациях сохраняя спокойствие и хладнокровие и, за редчайшими исключениями, позволяя себе резкие вспышки эмоций только в частной переписке.

Помимо своих служебных обязанностей Алексеев уделяет внимание и подготовке к поступлению в Академию Генерального Штаба. Из ее стен он вынесет вскоре убеждение, что «область… нашей науки “стратегии” не поддается каким-либо положительным правилам… Могут быть принципы, но и с теми не все согласны…», явственно противоречащее мнению о нем как о кабинетном схоласте. Окончание в 1890 году Академии по первому разряду и причисление к Генеральному Штабу позволили Алексееву, в надеждах на дальнейшее продвижение по службе, подумать и об устройстве личной жизни: он женится на Анне Николаевне Пироцкой, дочери его старшего сослуживца, до конца жизни остававшейся верной и любимой спутницей Михаила Васильевича. Но устройство своего дома и стесненность в средствах для обеспечения семьи (в 1891–1899 годах родилось трое детей) потребовали от Михаила Васильевича еще более напряженной работы – в частности, совмещения службы в Штабе I-го армейского корпуса с преподаванием в двух военных училищах.

Серьезным работником показал себя Михаил Васильевич и в Академии Генерального Штаба, где с 1898 года состоял профессором (этому предшествовали пять лет службы в канцелярии Военно-ученого комитета Главного Штаба). Его курс истории русского военного искусства нельзя отнести к числу удачных, но основательностью он бесспорно отличался, и заслуги Алексеева были оценены его коллегами: в 1904 году он становится заслуженным профессором Академии, а три с половиной года спустя избирается почетным членом ее Конференции (высшего органа, своего рода «ученого совета»).

Но перед этим была еще Русско-Японская война. С 1900 года профессор Алексеев совмещает преподавание со службой в Главном Штабе, а с середины 1904-го даже оставляет ради нее Академию. В это время он уже генерал-майор, а к трем боевым наградам прибавляются четыре ордена мирного времени. Не желая оставаться в Петербурге, Михаил Васильевич добивается назначения в Действующую Армию и в начале ноября 1904 года отправляется в Штаб III-й Маньчжурской Армии на должность генерал-квартирмейстера.

Звучащие в письмах Михаила Васильевича тех месяцев рассуждения о свойствах истинного военачальника очень важны для понимания его личности. «Полководцу нужны: талант, счастье, решимость, – пишет он. – Не говорю про знание, без которого нельзя браться за дело. …На войне нужно дерзать и нельзя все рассчитывать». Как это непохоже на «столоначальника», каким обычно представляют Алексеева! В отличие от своих младших соратников по Белому движению – Корнилова, Деникина, Маркова, – он действительно не был человеком порыва, ему не были присущи лихость, отчаянность, азарт, – однако у Михаила Васильевича не отнять и понимания необходимости дерзать, учета морального фактора, вкуса к военному творчеству. Покажет он себя и подлинно боевым генералом, получив за Мукденское сражение Золотое Оружие. Но ценнее любых орденов должен был стать тот боевой опыт, который Алексеев приобрел в условиях современной войны, уже предвосхищавших многое из того, с чем вскоре придется столкнуться на Первой мировой.

* * *

По возвращении в Петербург генерал-майор Алексеев получает назначение на должность обер-квартирмейстера Главного управления Генерального Штаба, где и служит в течение двух лет. В конце августа 1908 года он назначается начальником Штаба Киевского военного округа (а вскоре и производится в генерал-лейтенанты), но уезжает к новому месту службы, должно быть, не с легким сердцем: «военный ренессанс», когда на основании опыта прошедшей войны пересматривались многие положения боевой подготовки, тактики и оперативного искусства, активным участником чего был Алексеев, проходил в отнюдь не простой обстановке. Борьба новаторских и консервативных тенденций внутри самого? военного ведомства осложнялась настойчивыми попытками вмешательства в армейские и флотские дела «общественных деятелей», пытавшихся, противопоставляя себя чиновной бюрократии, играть роль единственных «радетелей о России и русском народе». Напущенный в те годы туман не рассеялся и по сей день, лучшим примером чего могут служить непрекращающиеся обвинения генерала Алексеева в принадлежности к масонству.

Само по себе членство в тайном обществе, тем более – категорически осуждаемом Православной Церковью, действительно было не просто предосудительным, но прямо недопустимым для офицера Российской Императорской Армии; беда лишь в том, что никто из громогласных обвинителей за многие десятилетия не только не привел никаких доказательств, но даже не определил, о чем же, собственно, идет речь. В одну кучу валятся иронически прозванный «младотурками» кружок молодых генштабистов (к которому Алексеев заведомо не относился); армейские деятели, склонные к сотрудничеству с лево-либеральной «общественностью» и Думой (яркий представитель этих кругов – помощник военного министра генерал А. А. Поливанов, которого Михаил Васильевич в письмах называл «дельцом интриги» и никак не мог быть его сотрудником и единомышленником); некая мифическая «Военная Ложа», ни состава, ни характера реальной деятельности которой, однако, не способен аргументированно осветить никто из козыряющих этим страшным термином… Поэтому оставим бездоказательные, если не вообще недоказуемые измышления (равно как и утверждения о якобы исповедуемых Анной Николаевной Алексеевой «левых взглядах») и в дальнейшем будем делать выводы о воззрениях генерала лишь на основании конкретных его поступков.

Четырехлетняя служба в Киевском военном округе дала Алексееву хорошую подготовку к будущей войне, начинать которую ему доведется именно на этом театре; даже критически относящийся к нему историк вынужден признать его «мозгом и душою всей русской стратегии», в алексеевском варианте проникнутой решительностью и наступательным духом. Наступательные операции первых дней мировой войны, однако, далеко не всегда будут успешными – достаточно вспомнить катастрофу II-й армии генерала А. В. Самсонова в Восточной Пруссии, где, в частности, погиб в окружении XIII-й армейский корпус, которым два предвоенных года командовал генерал-лейтенант Алексеев («Как больно за мой 13-й корпус…» – обронит он в разговоре с сыном Николаем, также ставшим к тому времени офицером).

А сам Алексеев находился в это время далеко от своих недавних сослуживцев – на Юго-Западном фронте, в соответствии с мобилизационным планом приняв пост начальника Штаба Главнокомандующего армиями фронта генерала Н. И. Иванова. Здесь им предстояло в первые месяцы войны разыграть крупную операцию, в определенной мере компенсировавшую моральный удар, нанесенный России в Восточной Пруссии, и вошедшую в историю под именем Галицийской битвы.

* * *

Позднее укрепилось мнение, будто Императорско-Королевская Австро-Венгерская Армия не являлась серьезным врагом и вообще не была ни на что способна без мощной поддержки своего германского союзника. Следует, однако, считать такую точку зрения весьма далекой от истины, по крайней мере в первый период войны, когда австрийцы развили опасное наступление. Переломить ход событий, создавая австрийской армии репутацию «вечно битой», предстояло русским войскам Юго-Западного фронта.

И задача эта была достигнута. Пять русских армий в кровопролитных боях вырвали у противника стратегическую инициативу и погнали его, перейдя границу и заняв Львов. Уже в этот первый период войны заставили говорить о себе – сначала в Армии, а затем и в более широких кругах русского общества – многие из тех генералов, которые вскоре окажутся на видных ролях в Белом движении: А. М. Каледин, Л. Г. Корнилов, А. И. Деникин… Впрочем, тогда же выдвигается на первый план и генерал, чьи заслуги представляются несправедливо преувеличенными, – Н. В. Рузский.

Погнавшийся за дешевыми лаврами «покорителя Львова» и во главе своей III-й армии слишком долго не выполнявший распоряжений командования фронтом, Рузский за эту кампанию был награжден сразу IV-й и III-й степенями ордена Святого Георгия и назначен Главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта (генерал Иванов, заслуживший IV-ю степень на Японской войне, был удостоен Георгия III-й степени, а Алексеев – IV-й; вскоре Михаил Васильевич был произведен в генералы-от-инфантерии). В связи с действиями III-й армии Алексееву иногда ставилось в вину неумение «власть употребить», разговаривать с подчиненными категорическим тоном и приводить их к повиновению, – но критиками забывается, что при живом командующем его начальник штаба и не должен брать этого на себя. То, чего требовали от Алексеева, следовало требовать от генерала Иванова, а само переадресование претензий говорит, пожалуй, о ложном положении Михаила Васильевича, на которого неизменно перекладывали моральную ответственность за действия тех, кто по своему служебному положению не только мог, но и обязан был принимать волевые решения. Казалось, правда, что следующее назначение даст такую возможность и ему самому…

13 марта 1915 года генерал Алексеев был назначен Главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта на место Рузского. «С молитвою к Богу и с верою в Его Святую волю вступлю [в] исполнение той высокой обязанности, которую Ваше Императорское Высочество соизволили возложить на меня. Все силы воли [и] ума приложу, чтобы оказаться достойным Вашего доверия, высокой милости, быть действительно полезным Великому Государю и родине», – телеграфировал Алексеев Верховному Главнокомандующему, Великому Князю Николаю Николаевичу, и в его устах это не было пустыми «придворными» фразами.

Михаилу Васильевичу досталось далеко не лучшее наследство. «Позади – ряд неудач; подорванный дух войск, большой некомплект, – писал он сыну. – …Ты поймешь, конечно, мое состояние ввиду той громадной ответственности, которая ложится теперь исключительно на одного меня». С ответственностью, правда, приходила и бо?льшая свобода решений, однако грозные события вскоре лишат Алексеева этой свободы в самом важном стратегическом вопросе, оставляя ему лишь полноту ответственности.

19 апреля Юго-Западный фронт был потрясен прорывом у местечка Горлицы. «Шесть месяцев трудов, усилий, жертв пошли насмарку», – волнуется, пытаясь из своего штаба разглядеть причины разыгравшейся в Галиции трагедии, генерал Алексеев, в частных письмах уже называющий противника не иначе как «эти мерзавцы». Кровопролитные бои привели к потере всех галицийских территориальных приобретений первого года войны и вывели немцев во фланг войскам Северо-Западного фронта. Привислинские губернии (Царство Польское) образовывали теперь стратегический выступ, «срезать» который мощным наступлением с юга – из Галиции и с севера – из Восточной Пруссии намеревалось германское командование, приступившее к реализации этого плана в июне.

В создавшейся ситуации, все более осложнявшейся в течение июля – августа, генерал Алексеев принимает единственно верное стратегическое решение – отводить вверенные ему армии, не считаясь с оставлением значительных территорий и имея главной целью сохранение живой силы, необходимой для продолжения войны. Но свобода его мысли и решений вновь оказывалась стесненной, ибо оставлялась не просто территория, а все Царство Польское, что было вопросом политическим и выходило за пределы, в которых Главнокомандующий армиями фронта смеет действовать самостоятельно. А Ставка Верховного Главнокомандующего колебалась и лишь к началу августа санкционировала отход, названный позднее «Великим Отступлением».

И все же даже в эти тяжелые дни Алексеев сохранял веру в русского солдата, русского офицера, – в Русскую Армию. Но в это же время в глубоком тылу царили совсем другие настроения, последствия которых отразились в ближайшие недели и на судьбе Михаила Васильевича.

* * *

Паника обычно рождается в тылу быстрее, чем на фронте, и Великая война не была исключением из этого правила: в общественно-политических кругах царили растерянность и страх, приобретавшие уже истерический характер. Справедливость требует признать, что «избранникам народа» (самим присвоившим себе этот титул, группировавшимся в основном вокруг Государственной Думы и либеральной прессы) ничуть не уступали в этих настроениях избранники Царя – действовавший кабинет министров. Охваченные паническим настроением государственные мужи огульно винили во всем происходящем Ставку Верховного, поднимая вопрос о созыве «чрезвычайного военного совета» под Высочайшим председательством. Однако когда Император Николай Александрович 6 августа заявил о намерении лично возглавить Действующую Армию, последовала буря протестов со стороны людей, своей предыдущей деятельностью фактически наталкивавших Императора на такую мысль. Теперь же министры были искренне напуганы нарисованной ими самими картиной, страшась, что продолжение неудач на фронте роковым образом скажется на отношении народа к «несчастливому» Царю, и рекомендовали возложить обязанности Верховного Главнокомандующего на «козла отпущения за ошибки прошлого», которым мог стать генерал, избранный на должность начальника Штаба Верховного. Уже известно было со слов самого Государя, что генералом этим будет Михаил Васильевич Алексеев.

Алексеев узнал о предстоящем назначении лишь вечером 11 августа. На размышления о выборе сотрудников ему оставалось меньше трех суток (Государь собирался вступить в командование 14-го), а в это время готовилось еще и запланированное заранее разделение Северо-Западного фронта на два. Таким образом, реорганизации подвергались сразу несколько штабов, и столь крупные изменения не могли не показаться рискованными человеку, стоявшему близко к войскам, нуждам и заботам продолжавшего Великое Отступление фронта.

Михаил Васильевич должен был находиться в это время отнюдь не в лучшем состоянии духа: тяжелые события подавляли и его, и незадолго до получения известий о неожиданном назначении он писал начальнику Штаба Верховного (чье место ему теперь предстояло занять): «Придя [к] глубокому убеждению, что командование мое приносит армиям неудачи, родине [–] горе, прошу представить Верховному Главнокомандующему мою всепреданнейшую просьбу отчислить меня от занимаемой должности и уволить [в] отставку» [7] . Казалось бы, новые известия, особенно перспектива одновременных многочисленных реорганизаций, должны были бы окончательно добить его, однако этого не произошло. Овладев собою, он просит лишь об отсрочке вступления Императора в должность Верховного Главнокомандующего.

«Переживаемый кризис не окончится к 14 августа, — настаивает Алексеев, – и к этому числу не определится даже в окончательной форме его разрешение.

Вывести армии из этого положения, по мо ему убеждению, обязаны те начальники, которые ныне так или иначе ведут дело и являются всецело ответственными перед Государем и Россией за обстановку данной минуты. Переменить начальников до окончания операции и трудно, и опасно…

Высшие интересы требуют, чтобы Его Императорское Величество соизволил вступить в верховное командование войсками только тогда, когда будет пережит настоящий кризис, когда армии, хотя ослабленные, будут поставлены в более благоприятное положение.

В этот промежуток времени состоит ся разделение на Северный и Западный фронты (ночь с 17 на 18 августа), и вступление в исполнение своих обязанностей моего заместителя произойдет для него при более легких и менее ответственных условиях».

Первая просимая отсрочка была Алексееву дана: в сжатые, но не настолько, как предполагалось первоначально, сроки он сумел подготовить необходимые перестановки, и через неделю, 18 августа 1915 года, был издан Высочайший приказ о его назначении начальником Штаба Верховного. Однако недолгий срок отделил эту дату и от кардинальной, самой важной для России перемены, – и 23 августа страна услышала голос нового Верховного Главнокомандующего:

«Сего числа Я принял на Себя предводительство всеми сухопутными и морскими силами, находящимися на театре военных действий.

С твердой верой в помощь Божью и с непоколебимой уверенностью в конечной победе будем исполнять наш святой долг защиты Родины до конца и не посрамим земли Русской.

Николай»

Как видим, с первым (и менее принципиальным) ходатайством Алексеева Государь согласился; со вторым же – дать действующим начальникам самим вывести армию из переживаемого кризиса – нет.

* * *

Это было связано с высоким осознанием Государем Своей миссии Помазанника Божьего, несущего единоличную ответственность перед Всевышним за возглавляемое государство, а в случае войны – в первую очередь за армию. Именно в годину тяжелейших испытаний, перед лицом страдающих войск, колеблющегося общества, обеспокоенных союзников, Русский Царь явственно демонстрировал Свое единство с народом, готовность разделить с ним его крестный путь и в полной мере принять на Себя все, что будет ниспослано России свыше. Глубоко религиозный человек, Император Николай II исповедовал взгляд о сакральном характере Православного самодержавия, и решение о вступлении в Верховное Главнокомандование тоже было для него по сути своей актом религиозным.

Бог благословил этот шаг: к осени Великое Отступление было остановлено (сказались и предшествовавшие труды генерала Алексеева). Дух армии и народа не был еще надломлен, и не был надломлен дух тех, кто возглавлял войска. Однако ошибкой было бы, как это нередко делалось в эмиграции и порою делается в наши дни, рисовать идиллическую картину управления вооруженной силой Российской Империи.

Большинство современников, сходясь в чрезвычайно лестной оценке личных качеств Михаила Васильевича, в то же время оставляют без внимания ненормальность ситуации, когда «фактически управлять» всем обречен человек, не наделенный правом решающего голоса и полнотою ответственности за предпринимаемые действия. Поэтому трудно согласиться с мнением А. И. Деникина, что, «когда говорят о русской стратегии в отечественную войну с августа 1915 года, надлежит помнить, что эта стратегия – исключительно личная Мих[аила] Вас[ильевича] Алексеева. Он один несет историческую ответственность за ее направление, успехи и неудачи». Номинальный или фактический, пассивный или действующий, – историческую ответственность за стратегию воюющей державы несет ее Верховный Главнокомандующий, подлинная же роль на этом посту Императора Николая II еще ждет своего исследователя.

Расхожие обвинения Государя в равнодушии или весьма поверхностном интересе к нуждам армии и ходу боевых действий, в подверженности чужому влиянию или, напротив, в неразумном и немотивированном упрямстве, в недостатке военного образования и знаний – по существу слишком голословны и чересчур эмоционально окрашены, чтобы спокойно принимать их на веру; с другой стороны, и почитатели Царя-Мученика не дают ответа на вопрос о Его личном вкладе в руководство войсками, обыкновенно сводя дело к искренней любви Государя к русским солдатам и офицерам или к внимательному отношению Его к представляемым докладам (кстати, именно здесь Он нашел полностью соответствовавшего Ему сотрудника в лице Алексеева, чьи доклады всегда отличались дотошностью, казавшейся многим чрезмерной; одна из причин этого заключалась в стремлении генерала не давать повода Государю подумать, будто от Него что-либо скрывают).

Впрочем, известны и случаи волевого вмешательства Вождя Армии, когда пошатнувшаяся воля Михаила Васильевича, изнемогавшего под грузом небывалой ответственности, находила поддержку в спокойной решимости Императора (хотя, заметим, конкретные решения не могли быть приняты Им иначе, как по докладу того же Алексеева). Несколько отвлекаясь от этой темы, рискнем предположить, что это было возможно лишь при условии глубокого духовного сродства Верховного и Его начальника Штаба – чутко ощущая набожность других, Государь должен был особенно доверять Своему ближайшему сотруднику, о котором очевидец писал: «Алексеев глубоко религиозен… Глубокая и простая вера утешает его в самые тяжелые минуты серьезного служения родине. Отсюда же у него неспособность всегда предвидеть чужую подлость; он готов в каждом видеть хорошее… Вообще, он укрепляет себя молитвой и молится истово, совершенно не замечая ничего окружающего; он всегда сожалеет, что вечерня такая коротенькая». Это свидетельство тем ценнее, что исходит оно от человека, по «прогрессивности» своего мышления скептически относящегося к религиозным чувствам генерала, который сказал ему как-то: «А я вот счастлив, что верю, и глубоко верю, в Бога и именно в Бога, а не в какую-то слепую и безличную судьбу».

Вернемся, однако, к вопросу об участии Императора в управлении войсками. Похоже, что сам Михаил Васильевич не был склонен переоценивать роли Государя и позже вспоминал: «Вести войну и принимать ответственные решения может только о д и н ч е л о в е к [8] . Дурно ли, хорошо ли, но это будет решение ясное, определенное, в зависимости от характера решающего». Но если так – то нам снова приходится признать, что вытягивавший тяжелейший воз подготовительной работы Алексеев был фактически лишен права на логическое ее завершение, а «исключительно личная» его стратегия, вопреки мнению Деникина, предстает странным сочетанием штабного творчества (здесь он, очевидно, был полностью свободен), принятия решений, обставляемых как рекомендации (и с неизбежной оглядкой на то, что всякий риск поставит под угрозу репутацию не генерала Алексеева, а Императора Всероссийского), и… крайней ограниченности в возможностях принудить подчиненных к точному выполнению этих решений. При этом жалобы Михаила Васильевича – «я… никогда не уверен, что даже командующие армиями исполнят мои приказания» – звучат уже отражением не его личного «безволия» или неспособности к жесткой требовательности, а того несчастного положения, в котором генерал неизменно оказывался на протяжении всей войны. Поэтому и наиболее распространенные упреки в том, что Ставка не сумела весной 1916 года поддержать успешное наступление Юго-Западного фронта активными действиями других фронтов, а летом и осенью – предотвратить многотысячные потери на Ковельском и Владимир-Волынском направлениях, – должны быть в значительной степени переадресованы: требовать от подчиненных повиновения, а в случае необходимости и «власть употребить» – повторим снова и снова – следовало в первую очередь не начальнику Штаба, а самому Верховному Главнокомандующему.

Чуткий и уязвимый Алексеев должен был глубоко переживать такое положение дел, однако внешне это не проявлялось, и окружающие видели только постоянно занятого, скромного и по большей части нахмуренного генерала – вечного труженика. Михаил Васильевич был полностью захвачен многочисленными делами, в которых он, по мнению современника, не умел различать более и менее важных, с одинаковой скрупулезностью подходя и к тем, и к другим. «…Опыт указывал, – запишет он позже, – что сколько бы ни было “помощников”, они не облегчат [работы] начальника штаба, ибо и помощники, и начальник должны будут проделывать одну и ту же работу, если только все они хотят знать ход дела в армиях». Это убеждение на практике приводило к тому, что сотрудниками Алексеева могли быть только люди не творческого склада ума и души, канцеляристы, и недаром генерал-квартирмейстера Ставки, генерала М. С. Пустовойтенко, злые языки называли «Пустоместенко».

Еще более одиноким должен был чувствовать себя Алексеев среди светских, придворных офицеров, появившихся в Ставке с Императором. Еще в августе 1915 года Михаил Васильевич специально подчеркивал, что «придворным быть он не сумеет», и те же мысли звучат в его переписке тех дней: «Свое будущее я принимаю как тяжелое для себя, ибо как человек я совершенно не подготовлен к той обстановке, в которой мне придется работать, это меня тяготит, озабочивает, но над всем нашим царит Высшая воля». Пришлось ему столкнуться и с любопытством высокопоставленных бездельников, проявлявших неуместный интерес к оперативным вопросам, – но после решительного пресечения одной такой попытки со стороны генерала В. Н. Воейкова, дворцового коменданта и «Главнонаблюдающего за физическим развитием народонаселения Российской Империи», Алексееву удалось укрепить свои позиции в этом отношении. «Михаил Васильевич чуть не прищемил мне сегодня носа», – жаловался Воейков, дверь перед которым была захлопнута со всей решительностью, – и стоит ли удивляться, что его воспоминания, написанные уже в эмиграции, проникнуты резкой и нескрываемой неприязнью к Алексееву?

«Не подхожу я, не подхожу!» – сокрушенно говорил Михаил Васильевич и после того, как Государь поздравил его с зачислением в Свиту, лично принеся в кабинет начальника Штаба генерал-адъютантский аксельбант и погоны с вензелями. Впрочем, и этого жеста признания высоких заслуг генерала пришлось ожидать около полугода с момента возглавления Императором Армии. Человек, быть может, наиболее близкий Николаю II по душевному складу, Алексеев отнюдь не пользовался явными знаками Высочайшего внимания и расположения – этому мешали хмурая озабоченность одного и не-царственная застенчивость другого – и среди многолюдья Царской Ставки генерал оставался один.

По крайней мере, не приходится говорить о какой бы то ни было «алексеевской партии», и совсем уж пустыми домыслами выглядят рассуждения современника, будто «около Алексеева есть несколько человек, которые исполнят каждое [9] его приказание, включительно до ареста в могилевском дворце», – домыслами, расцветавшими на почве слухов о готовящемся «заговоре» и «дворцовом перевороте»…

* * *

Были ли эти слухи столь уж беспочвенными?

Затяжная война, которая далеко не всегда велась оптимальным образом, с ее невиданными прежде размерами – в Действующей Армии и чересчур раздутых тыловых частях насчитывалось до 12 миллионов человек, – накапливала усталость в народных массах, приводила к перенапряжению промышленности, волновала образованное общество (в первую очередь – политических деятелей) и возбуждала, особенно в последних, желание перемен. Народ мог сколько угодно ворчать, верить распускаемым сплетням или охотно сам создавать новые, – но в масштабах государственных он все еще безмолвствовал. Зато громче, чем нужно, выплескивали свою энергию в думских речах, газетных намеках и кулуарных обличениях те, в чьей среде и вправду уже вызревали заговоры.

Наиболее видным представителем этих кругов был член Государственного Совета А. И. Гучков. При этом сколько-нибудь ясной программы у него и его единомышленников, в сущности, не было – речь шла лишь о назначении министров по согласованию, а фактически – по желанию «общественности» (так называемое «ответственное министерство»), и вряд ли неправы были те, кто считал главной движущей силой Гучкова «его авантюристическую натуру, непомерное честолюбие… ненависть к современному режиму и к Государю Императору Николаю II и т. п.», то есть черты, ничего общего с заботой о России не имевшие. Сам он впоследствии признавал подготовку дворцового переворота, рассказывая о своих намерениях перехватить Императорский поезд где-нибудь между Ставкой и Петроградом и принудить Государя к отречению в пользу Наследника Цесаревича при регентстве Великого Князя Михаила Александровича. Что? за этим должно было последовать и почему такая перемена должна была явиться благотворной – не обсуждалось и даже, кажется, не обдумывалось.

Произвести переворот предполагалось при участии офицеров запасных частей Гвардии, однако сколько-нибудь широкой вербовки заговорщиков фактически не проводилось. Не представляются заслуживающими доверия и многочисленные рассказы о вовлечении в заговор чуть ли не всего высшего командного состава армии и флота.

Одним из первых в этом ряду называют имя генерала Алексеева, но конкретных фактов, подтверждавших бы эту версию, не приводится, запись в опубликованном дневнике современника о «зреющей конспирации» выглядит позднейшей вставкой, да и сам Гучков не считал Михаила Васильевича «своим человеком», рассказывая полтора десятилетия спустя о своих письмах начальнику Штаба Верховного: «не ожидаю ответов и не получаю их».

Сам факт получения этих посланий тоже впоследствии инкриминировался Алексееву, не доложившему о них Императору и якобы нарушившему этим присягу. Таким образом, подразумевается столь угрожающий для Престола характер писем, что сокрытие их уже представляло собою преступление. Версию эту, однако, развеивает обращение к тексту документов.

Нельзя не признать, что письма составлены Гучковым довольно хитро. Основной их объем посвящен частным вопросам (заказу полевых биноклей на Обуховском заводе и винтовок – в Англии, качеству союзных поставок, «премиальной системе» на заводах артиллерийского ведомства), которые могли быть небезынтересны начальнику Штаба, но отнюдь не требовали доклада Верховному Главнокомандующему: если Гучков справедливо возмущался вынесением вопроса о биноклях на заседание Совета Министров – «Вы подумайте: правительство и бинокли. И когда меня будут спрашивать, как водится, что же делает правительство, я буду знать, что отвечать: оно заказывает (или, вернее, не заказывает) бинокли», – то тем менее он должен был относиться к заботам Императора Всероссийского.

Гораздо важнее были другие фразы из писем – о неразумных действиях правительства, которые «как будто диктовались из Берлина», «жалкой, дрянной, слякотной власти», «возмущенном настроении народных, особенно рабочих масс», якобы чреватом пожаром, «размеры которого никто не может ни предвидеть, ни локализировать». Но эти реплики и туманные намеки на то, что «Вы одни можете, если вообще кто-нибудь может», что-либо сделать (вновь не указывая, что? именно), были слишком «проходными», волнение автора писем казалось искренним и сам он просил извинения за свою «горячность», да, наконец, что вообще должен был доложить начальник Штаба Верховного Главнокомандующего своему Государю? Что член Государственного Совета Гучков дерзит в частной переписке, да к тому же односторонней (безответной)? Но оба, и Николай II, и Алексеев, были взрослыми, разумными и слишком обремененными настоящими заботами людьми для столь анекдотического доклада.

В том-то и заключался смысл писем, получение которых не должно было подтолкнуть генерала к отмежеванию от их автора, но создавало для стороннего наблюдателя (копии были пущены по рукам) иллюзию причастности Михаила Васильевича к чему-то оппозиционному. «Он был настолько осведомлен, что делался косвенным участником», – скажет потом Гучков, бросая, однако, на Алексеева незаслуженную тень: осведомленность генерала не только о целях заговора, но и о самом его существовании была мнимой.

В то же время Алексеева должны были волновать как бы невольно срывавшиеся с пера Гучкова грозные предупреждения о народном недовольстве. Мог ли он оставить без внимания точку зрения высокопоставленного общественного деятеля, близко общавшегося с представителями как промышленников, так и рабочих, – тем более что неоднократно сменявшиеся за годы войны министры и вправду были чрезвычайно далеки от совершенства, отнюдь не представляя собою той опоры Престолу, на которую вправе был рассчитывать назначавший их Государь? Скептически относился Михаил Васильевич и к ближайшему окружению Императора, вскоре действительно доказавшему свою никчемность, а слухи о влиянии Г. Е. Распутина на важные государственные назначения вкупе с потоками грязи, изливавшимися досужими клеветниками на «нашего Друга», как называла его Императрица Александра Феодоровна, – не могли не беспокоить Алексеева. (К чести генерала следует отметить, что он не побоялся высказать свое мнение лично Государыне, на Ее предложение о посещении Ставки Распутиным решительно ответив, «что, если Распутин появится в Ставке, он немедленно оставит пост начальника штаба»). Возможно, Алексеев пребывал в заблуждении относительно состояния страны, внутренняя жизнь которой ему, погруженному во фронтовые заботы, была известна недостаточно хорошо, – однако свои взгляды он, как это и подобает военному человеку, выражал не в докладах о «крамольной» переписке (доносительство вообще никогда не было в чести у русского офицерства), а от своего собственного имени, – «по долгу верноподданного, по данному мною обещанию говорить и докладывать Вашему Императорскому Величеству правду, как бы ни была она тяжела».

Впрочем, мнения современников и историков о взглядах генерала на необходимые перемены в управлении страной расходятся коренным образом: если одни представляют его сторонником «ответственного министерства» (лозунга и фетиша либеральной общественности), то другие апеллируют к поданному Михаилом Васильевичем докладу о желательности учреждения «диктатуры тыла» – особого поста «верховного министра государственной обороны», которое могло привести к значительному ограничению думской и общественной деятельности на время войны. Военному человеку, наверное, больше должна была импонировать идея милитаризации промышленности и путей сообщения, жесткая дисциплина и единоначалие – словом, «диктатура тыла»; но и «ответственное министерство» могло казаться вполне приемлемым, коль скоро облеченные «народным доверием» думские лидеры так уверенно гарантировали его умиротворяющее и стабилизирующее воздействие на фактически безначальный и оттого колеблющийся тыл. По-видимому, для генерала Алексеева главным было спокойствие за спиной сражающейся армии и возможность победоносно окончить войну, а какими путями это достигалось бы – оставалось вопросом второстепенным.

Особо отметим, что и надежды на «ответственное министерство», якобы высказываемые Алексеевым, и его доклад об учреждении поста «верховного министра» никак не соотносятся по времени с письмами Гучкова, предшествуя им и, таким образом, будучи независимыми от посторонних влияний. Преувеличивается и роль гучковских посланий в якобы наступившем охлаждении Государя к Михаилу Васильевичу, поскольку сплетники относили это охлаждение к концу 1916 года, когда действительно ухудшилось, и резко ухудшилось, не отношение Императора, а состояние здоровья Алексеева.

Уже давно подрывавший свои силы непомерными трудами, он окончательно надорвался к октябрю. «Сердце оказалось гипертрофированным, пульс 40 ударов в минуту, напряженный, кровяное давление 190 мм по R. R.», – отмечали врачи. Пытавшийся работать несмотря на обострение болезни и начинавшееся воспаление почек, генерал скоро довел себя до крайне опасного состояния: навестивший больного 7 ноября Протопресвитер Армии и Флота отец Георгий Шавельский счел его уже умирающим. Михаил Васильевич выразил желание причаститься на следующий день, в свои именины (Собор Архангела Михаила), и отец Георгий навсегда запомнил слова, сказанные им перед Святым Причастием:

«Я смерти не боюсь. Судит Бог умереть, – умру спокойно: в жизни я не искал своего, все свои силы и весь свой разум я отдавал Родине. Спасет меня Господь, – снова отдам Родине все свои силы, всю жизнь свою».

После причащения состояние больного сразу улучшилось. Предстательством Архистратига (военачальника) Небесных Сил Бесплотных, Господь сохранил раба Своего Михаила, казалось, уже на пороге смерти. Бог миловал его уже не впервые: еще командиром роты Алексеев едва не был убит на стрельбище случайным выстрелом, а в 1911 году попал в автомобильную катастрофу, оба раза чудом оставшись в живых. Теперь же для дальнейшего лечения генерал был по настоянию Государя 20 ноября отправлен в Севастополь, рекомендовав на свое место генерала-от-кавалерии В. И. Ромейко-Гурко, и в этом выборе сказалась широта взглядов Алексеева: один из талантливейших русских генералов, Гурко уступал многим другим по старшинству в чинах и должности. В то же время, не желая совсем терять связи с войсками, в чем его поддержал и Император, – Алексеев продолжал по прямому проводу постоянно получать информацию о происходившем.

Туда же, в Севастополь, к генералу приехали, как писал впоследствии с его слов А. И. Деникин, «представители некоторых думских и общественных кругов», уже открыто заявившие о назревающем перевороте, – просившие, впрочем, не содействия, а лишь консультации – как отнесется к этому Армия. Алексеев «в самой категорической форме» просил не делать рокового для Армии и России шага и получил заверения, что готовящиеся события будут предотвращены. Однако…

«Не знаю, какие данные имел Михаил Васильевич, – рассказывает Деникин, – но он уверял впоследствии, что те же представители вслед за сим посетили Брусилова и Рузского и, получив от них ответ противоположного свойства, изменили свое первоначальное решение: подготовка переворота продолжалась».

Небезынтересно, впрочем, что Брусилов, в свою очередь, вспоминал о «доходивших до него сведениях» о перевороте и о том, что «главная роль была предназначена Алексееву, который якобы согласился арестовать Николая II и Александру Федоровну» (ожидать такого от Алексеева было совершенно невозможно, и Брусилов поэтому «не верил этим слухам»); Рузский же в дни Февральского мятежа скажет Императору, «что это готовилось давно, но осуществилось после 27 февраля, т. е. после отъезда Государя из Ставки». Очень похоже, что каждому из трех информированных генералов заговорщики говорили про согласие по меньшей мере одного из двух оставшихся, и сомнения здесь может вызывать лишь фигура Рузского: Алексеев был слишком консервативным и честным, а «Главколис» Брусилов – слишком расчетливым и хитрым, чтобы примкнуть к этой, становившейся уже явной, «конспирации». Однако то, что произошло вскоре, оказалось неожиданностью не только для фронтовых генералов, но и для тех тыловых деятелей, которые намеревались дирижировать «назревающими событиями».

* * *

Не вполне еще оправившимся от болезни вернулся Алексеев в Ставку 17 февраля 1917 года. Для принятия дел от своего временного заместителя и фактического вступления в должность ему только и должно было хватить тех последних десяти дней относительно спокойного существования Ставки, за которыми наступил период, когда, по словам Михаила Васильевича, «оперативная, военная часть отошла на задний план; война была забыта; впереди всего стала внутренне-политическая [10] сторона…»

23 февраля, когда Император Николай II прибыл в Ставку из Царского Села, в оставленном Им Петрограде уже начинались волнения, и в следующие дни положение только ухудшалось. Перебои с доставкой хлеба вывели на улицы толпы протестующих, вызванные войска сами колебались и вряд ли могли явиться опорой порядка в столице, а вскоре стали явно присоединяться к митингующим. Начались убийства офицеров. Это еще не было революцией, но бунт уже был налицо.

Толпы можно было смирить кнутом и пряником, немедленной виселицей для зачинщиков и агитаторов и безусловным прощением тем, кто оказался вовлеченным в волнения и теперь чувствовал себя скованным круговою порукой. Однако не было сделано ни того, ни другого: Правительство и командование Петроградского военного округа не знали, что? предпринять, а деятели Государственной Думы, к тому времени распущенной Высочайшим указом, решили, что сложившаяся обстановка, отменяя планы готовящегося дворцового переворота, позволит им получить власть быстрее и решительнее. Председатель Думы и глава ее самочинно сформировавшегося «Временного Комитета» М. В. Родзянко бросился к прямому проводу, забрасывая Ставку сообщениями, в которых фанфаронство мешалось с паникой, искреннее непонимание ситуации – со злонамеренным искажением фактов.

Столичный военный округ не входил в сферу деятельности начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, дисциплинарные и административные права которого при живом Верховном были, как уже говорилось, весьма ограниченными. Не слушая отчаянных просьб Алексеева, опустившегося перед Государем на колени, Император 27 февраля принял решение немедленно покинуть Ставку и направиться в Царское Село, где находилась Его Семья. Армия же при этом фактически оставалась обезглавленной.

Пока Император еще находился в Ставке, удалось, однако, принять несколько важных решений. «Теперь, – говорил Алексеев, – остается только одно: собрать порядочный отряд где-нибудь примерно около Царского и наступать на бунтующий Петроград…» Авангардом должен был двинуться из Ставки батальон, укомплектованный Георгиевскими кавалерами, во главе с полковником Н. С. Тимановским, будущим героем Добровольческой Армии. Главнокомандующим Петроградским округом с чрезвычайными полномочиями был назначен Государем генерал Н. И. Иванов, который должен был выехать вместе с Георгиевцами. «…В его распоряжение, возможно скорей, отправить от войск Северного фронта в Петроград два кавалерийских полка, по возможности из находящихся в резерве 15-й дивизии, два пехотных полка из самых прочных, надежных, одну пулеметную команду Кольта для Георгиевского батальона, который едет из Ставки, – требовал Алексеев. – Нужно назначить прочных генералов… в распоряжение генерала Иванова нужно дать надежных, распорядительных и смелых помощников». Такие же силы должен был выделить Западный фронт – второй по близости к столице. В согласии с Монаршей волей, генерал Алексеев делал все, чтобы подавить мятеж вооруженной рукой.

Покинув Ставку, Государь оказался отрезанным от Своего Штаба и Армии. Его поезд был остановлен на пути к Царскому Селу, причем окружавшая Императора высокопоставленная придворная челядь проявила преступное бездействие, не приложив никаких усилий, чтобы «протолкнуть» состав по назначению, и на все грядущие роковые дни избрав для себя благоразумную тактику – плыть по течению. Завернутый с полдороги Императорский поезд 1 марта направился во Псков, в Штаб Северного фронта, Главнокомандующий которым генерал Рузский с первых же слов заявил о необходимости сдаться «на милость победителя», почитая таковым петроградские мятежные толпы и Временный Комитет Государственной Думы, устами Родзянки уже требовавший отречения. А в это время в Ставке больной, едва державшийся на ногах Алексеев – медицински засвидетельствовано, что его болезнь обострялась под влиянием волнения, – переживал, быть может, самые страшные часы своей жизни. Родзянко из Петрограда то успокаивал, будто ситуация взята под контроль (это было ложью), то паниковал, взывая, что отречение в пользу Цесаревича Алексея Николаевича остается единственным способом спасти Россию. На плечи Алексеева ложилась тяжелейшая ответственность… и вновь становилось неясно, кем же он, собственно, в этот момент был!

Когда говорят, что «генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию… У него была вся власть. Государь поддержал бы его распоряжения. Он бы действовал именем Его Величества. Фронт находился в его руках, а Государственная Дума и ее прогрессивный блок – не решились бы ослушаться директив Ставки», – с этим можно согласиться только в одном случае: если бы Алексеев твердо считал Императора лишенным свободы действий.

Начальник Штаба без распоряжения «сверху» вступает в исполнение должности Главнокомандующего только в случае неожиданного, так сказать, катастрофического выбытия последнего из строя. Ситуации «междувластия» военными законами отнюдь не было предусмотрено, так же как и «междуцарствия» – законами государственными. Но были ли основания у начальника Штаба Верховного предполагать это? Из Пскова приходили телеграммы за подписью Государя, Рузский передавал Ему телеграммы из Ставки, и считать Николая II пленником Алексеев вряд ли мог. А лишь при этом условии, повторим, имел он и моральное, и юридическое право действовать самостоятельно – да и тогда вопрос о полномочиях фронтового начальства в тыловых округах оставался открытым. Фактически взять на себя ответственность решительного вмешательства в происходившее – для Михаила Васильевича значило самому стать бунтовщиком

Ну, а уж к этому он безусловно не был готов. Отнюдь не авантюрист по натуре, к тому же придавленный многомесячным несчастным опытом «главнокомандующего без власти» и «исполнителя без ответственности», вполне способным в решительный час парализовать волю, к тому же тяжело больной, – Михаил Васильевич Алексеев был смят страшными событиями так же, как был ими смят Император Всероссийский Николай Александрович.

Родзянко уже кричит, что в столице все рушится. За спиною Алексеева генерал-квартирмейстер Ставки, генерал А. С. Лукомский (сменивший при Гурко генерала Пустовойтенко) телеграфирует во Псков: «…По моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться», – подсказывая в качестве инструмента давления на Государя угрозу безопасности горячо любимой Им Семьи, остающейся в Царском Селе. Рузский в ответ также настаивает на отречении и просит узнать мнение остальных Главнокомандующих фронтами. И сломленный Алексеев поручает составить такой запрос… тому же генералу Лукомскому.

Теперь ничего уже не изменить. «…Династический вопрос поставлен ребром и войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявленных требований относительно отречения от Престола в пользу Сына при регентстве Михаила Александровича… Необходимо спасти действующую армию от развала; продолжать до конца борьбу с внешним врагом; спасти независимость России и судьбу династии. Это нужно поставить на первом плане, хотя бы ценой дорогих уступок. Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу Его Величеству…» – подсказывает адресатам желательное решение Лукомский… и Алексеев подписывает.

Конечно, поставив свою подпись, генерал перед Богом и людьми принял на себя ответственность за каждое слово злополучной телеграммы; но будем справедливы – в критические минуты, оказавшись ложно информированным из Петрограда и Пскова и, быть может, недостаточно отдавая себе отчет в значении Императорской власти для России, – не вызывает ли генерал Алексеев при всем этом и уважения тем, что не находит для себя возможным уклониться от подачи своему Государю совета, пусть горького и, как покажет ближайшее будущее, ошибочного? Обличители, вспоминающие о верности присяге, могли бы подумать и о том, что нарушить присягу можно как действием, так и бездействием (что предпочли столичные власти или наполнявшие Царский поезд приближенные Его Величества). Снова, как и ранее, « по долгу верноподданного, по данному обещанию говорить правду, как бы ни была она тяжела», генерал Алексеев высказывает то, что он думает или с чем он согласен. Он ошибся, как ошиблась вся мятущаяся Россия, с легкостью принявшая отречение – страшную жертву Благоверного Императора; но одним из первых Михаил Васильевич и прозрел свою ошибку, уже на следующий день из очередных телеграмм Родзянко убедившись, что доверять его честности и компетентности нельзя, и горько посетовав: «Никогда себе не прощу, что поверил в искренность некоторых людей, послушался их и послал телеграмму Главнокомандующим по вопросу об отречении Государя от Престола». И один из тех, кто невольно приближал русскую трагедию, – он теперь будет делать все, чтобы остановить ее.

Но это будет 3 марта. А 2-го Главнокомандующие поддержат идею отречения, и специальным актом Государь Император Николай II передаст Престол Своему брату, Великому Князю Михаилу, в свою очередь отложившему принятие Верховной Власти до решения Учредительного Собрания. Вместо власти в России осталось самозванное «Временное Правительство», чья относительная легитимность определялась лишь назначением его главы – князя Г. Е. Львова, которое успели провести Высочайшим распоряжением…

Вечером 3 марта отрекшийся Император возвратился в Ставку. Алексеев, по словам одного из его сотрудников, «решил обставить встречу Государя так, чтобы хотя бы здесь, в бывшем своем штабе, не почувствовал он ослиного копыта». По-прежнему утром 4-го он прибыл для своего обычного доклада, хотя Государь уже не являлся Верховным Главнокомандующим (на эту должность Им вновь был назначен Великий Князь Николай Николаевич, приезд которого ожидался в ближайшие дни). Доклады повторялись, вызывая резкое недовольство Алексеевым со стороны новой власти; а утром 9-го, в день отъезда Николая II в Царское Село (где Он уже должен был находиться под стражей), и тоже вопреки желаниям петроградских «правителей», Михаилом Васильевичем были собраны все, кто хотел бы попрощаться со своим Государем.

…Никто не знает и не узнает никогда, что? было на душе у Императора Николая Александровича в те дни, когда Он принимал столь значимое для России решение. «Сердце Царево в руце Божией», и Государь, человек глубоко религиозный, именно так смотревший на Свое призвание и расценивавший долг правителя как тяжкий крест, возложенный на Него Творцом, должен был пережить глубочайшую внутреннюю драму – екатеринбургской Голгофе предшествовала псковская Гефсимания. Открывалась ли Помазаннику Божьему трагическая судьба Его страны? Вымолил ли Он покров Божией Матери над Россией, свидетельством чего стало в дни отречения чудесное явление иконы Богородицы «Державная», на которой Заступница предстает восседающей на троне, со скипетром и державою в руках? Это ли была единственная смена на том посту, где часовыми столетия стояли Русские Цари?

На всех надвигается что-то страшное, и теперь знание об этом Государя передается окружающим Его. «Никогда не наблюдал я такой глубокой, полной, такой мертвой тишины в помещении, где было собрано несколько сот человек», – напишет потом очевидец, но вскоре эта тишина нарушится и, разлетевшись на куски, как прозрачная стеклянная стена, исчезнет, когда Государь начнет обход выстроившихся чинов Ставки, Конвоя и Георгиевского батальона.

Зала оглашается рыданиями. Плачут, бьются в истерике боевые офицеры. Падают в обморок здоровяки-конвойцы. Государь пытается улыбаться, но вместо улыбки выходит «какая-то гримаса, оскаливавшая ему зубы и искажавшая лицо»; не окончив обхода, Он направляется к выходу, всхлипывания и истерические вскрики не прекращаются, и среди них теряются растерянные и взволнованные слова генерала Алексеева – «А теперь, Ваше Величество, позвольте мне пожелать Вам благополучного путешествия и дальнейшей, сколько возможно, счастливой жизни»…

Это уже стадо, потерявшее Пастыря; но, наверное, и в эти минуты никто еще не понимал со всею отчетливостью, что именно сейчас Россия начинает свой путь к Гражданской войне.

* * *

Генерал Алексеев занял по отношению ко Временному Правительству абсолютно лояльную позицию. Так, он не передал в столицу телеграмму Государя, в которой, во изменение акта 2 марта, изъявлялось согласие на вступление на Престол Цесаревича Алексея; более того, именно начальнику Штаба Верховного выпало объявить Николаю II распоряжение из Петрограда о взятии Его под стражу. Организовав рассылку по войсковым соединениям, до командиров корпусов, прощального приказа бывшего Верховного Главнокомандующего, Михаил Васильевич не смог и воспротивиться остановке его дальнейшего распространения новым военным министром Гучковым, очевидно обеспокоенным обаянием Царственного Страстотерпца, которое пронизывало документ, призывавший Действующую Армию к продолжению борьбы с внешним врагом во имя Веры и Отечества… Нет оснований, однако, считать эти действия следствием какого-либо глубокого исповедания Алексеевым республиканских убеждений или программы новой власти, тем более что последней фактически еще не было сформулировано; речь шла скорее о внутреннем ощущении, что произошедшее с Россией уже необратимо и теперь следует думать о том, как жить в новых условиях и можно ли овладеть выходящей из-под контроля ситуацией. Пожелания же «благополучного путешествия и счастливой жизни» отрекшемуся Монарху в устах генерала были следствием доверия к телеграмме главы Временного Правительства князя Львова, обещавшей Николаю II беспрепятственный проезд на Мурман, как предполагалось – для дальнейшего следования в Англию, где жизнь Его и Его Семьи была бы в безопасности. Лишь со временем стало известно, что предательская позиция Короля Георга V по отношению к своему родственнику и раболепие Временного Правительства перед радикально настроенными левыми элементами исключили эту возможность спасения Государя.

Алексеев и ранее смотрел в будущее без особого оптимизма, даже в случае победоносной войны волнуясь о проведении массовой демобилизации Действующей Армии. «Ведь это же будет такой поток дикой отваги разнуздавшегося солдата, которого никто не остановит», – говорил он; а теперь военачальнику, опасавшемуся эксцессов радостной толпы и подозревавшему, что их может не выдержать выстоявшая в войне Империя, предстояло увидеть воочию, сколь страшна толпа озлобленная, развращаемая и поощряемая к самым чудовищным буйствам одними политическими силами при безвольной пассивности или робком потакании других.

Еще накануне отречения Государя самочинно собравшаяся в Петрограде группа леворадикально настроенных интеллигентов, присвоившая себе наименование «Центрального Исполнительного Комитета Совета Рабочих и Солдатских Депутатов», опубликовала печально известный «Приказ № 1», натравливавший нижних чинов на офицеров и разжигавший рознь в армейских рядах. Не лучше повели себя и некоторые представители генералитета, быстро пошедшие на поводу у слепой разъяренной стихии и в угоду ей приступившие к разработке «Декларации прав солдата», внесшей в войска смертельный яд – разрешение членства в любых политических партиях и организациях и абсолютную свободу их агитации, чем Армия буквально раздиралась на куски. Возглавлявший комиссию по реорганизации вооруженных сил генерал Поливанов, в очередной раз приспособившийся к обстановке, даже приезжал к Алексееву с убеждениями отменить приказ о предании военно-полевому суду действовавших в войсках агитаторов-пораженцев, а когда ему в этом было отказано, сверху были просто… отменены сами военно-полевые суды… Солдатский комитет, в основном из писарей и прислуги, появился и в Ставке, однажды своей наглостью выведя из равновесия даже сдержанного Алексеева, порывавшегося «взять взвод полевых жандармов и перестрелять этих …».

Предупреждения, что Правительством и Совдепом взят неверный, гибельный для страны курс, не достигали цели. «Пути у нас могут быть различны, но цель одна – кончить войну так, чтобы Россия вышла из нее хотя бы и уставшею и потерпевшею, но отнюдь не искалеченной, – взывал Михаил Васильевич 4 мая на совещании Главнокомандующих фронтами с министрами и советскими деятелями. – …Если начальству не подчиняются, если его приказания не выполняются, то это не армия, а толпа… Об интересах родины и ее будущем забывается… Реформы, которые армия еще не успела переварить, расшатали ее, ее порядок и дисциплину… Если мы будем идти по этому пути дальше, то наступит полный развал». Но генерал ошибался в главном: для его собеседников, даже тех, кто искренне желал победы в войне и какого-то не вполне определенного «счастья» для России, эти вопросы стояли глубоко на заднем плане, уступая первые места неприкосновенности партийных догм («демократизация», «народовластие», «гражданские свободы»), во имя которых они готовы были полностью игнорировать и реальные условия, и правила ведения войны, и будущее державы. Для военной же власти, пытавшейся спасти разрушаемое, оказались потерянными первые, самые, быть может, драгоценные недели «медового месяца революции».

Немало резких критических слов было сказано впоследствии в адрес генерала Алексеева, «безвольного», «растерявшегося», «выпустившего из рук управление армией». Но, признавая за ними определенную правоту, – даже глубоко уважавший Алексеева Деникин считал, что «грозный окрик верховного командования, поддержав сохранение в первые две недели дисциплины и повиновения армии, быть может, мог поставить на место переоценивший свое значение Совет, не допустить “демократизации” армии и оказать соответственное давление на весь ход последовавших событий», – мы вынуждены вновь обратить внимание на злополучную судьбу Михаила Васильевича, как бы задавшуюся целью все время делать его положение неопределенным и неустойчивым.

Великий Князь Николай Николаевич, еще не успев приехать в Ставку и вступить в исполнение обязанностей Верховного Главнокомандующего, был остановлен письмом князя Львова, утверждавшего, будто «народное мнение решительно и настойчиво высказывается против занятия членами дома Романовых какой-либо государственной должности». Идя навстречу «народному мнению» (как выяснилось позже, фальсифицированному), Великий Князь 11 марта сложил с себя звание Верховного. Российская Армия вновь оказалась без вождя.

Теперь по всем законам начальник Штаба должен был заместить отсутствующего Верховного; однако нельзя сбрасывать со счетов как тяжелый опыт предыдущих лет войны, отнюдь не располагающий Алексеева к проявлению инициативы, и подавляющую все душевные силы обстановку сегодняшнюю, так и непрочное положение, в котором оказывался генерал. Его кандидатура на высший военный пост в стране многим представителям новой власти (в первую очередь – Родзянке) казалась весьма спорной, и решение вопроса было вольно или невольно затянуто на три недели в период, когда каждый день был на счету, грозя необратимыми переменами. Лишь 2 апреля состоялось назначение генерала-от-инфантерии Алексеева Верховным Главнокомандующим, а чуть больше месяца спустя он уже явно стал неугоден Временному Правительству.

Помимо упомянутого выше выступления на совещании 4 мая, немалую роль в этом сыграла и речь Михаила Васильевича на открытии 7 мая в Ставке офицерского съезда, 300 делегатов которого, представлявшие в основном фронтовой командный состав, напряженно ждали от вождя Армии оценки положения и идей, вокруг которых можно было бы сплотиться.

«Россия погибает, — с болью говорил старый военачальник. – Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед, и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть…

…Где та сильная власть, о которой горюет все государство? Где та мощная власть, которая заставила бы каждого гражданина нести честно долг перед Ро диной?..

Где любовь к родине, где патриотизм?

Написали на нашем знамени великое слово “братство”, но не начертали его в сердцах и умах. Классовая рознь бушует среди нас. Целые классы, честно выполнявшие свой долг перед Родиной, взяты под подозрение, и на э той почве возникла глубокая пропасть между двумя частями русской армии – офицерами и солдатами…

В настоящее время – это общая болезнь – хотели бы всех граждан России поставить на платформы и платформочки…

Мы все должны объединиться на одной великой платформе: Россия в опасности. Нам надо, как членам великой армии, спасать ее. Пусть эта платформа объединит вас и даст силы к работе».

Речь, в сущности, не содержала никаких конкретных политических призывов; но резкое неприятие партийности, искренний патриотизм и обаяние говорившего делали ее опасной в глазах Правительства и Совдепа, а организация на съезде Союза офицеров с местопребыванием его Главного Комитета в Ставке – вызывали прямые подозрения в подготовке «контрреволюционного заговора». И телеграммой от 21 мая Алексеев был назначен «в распоряжение Временного Правительства» и вызван в Петроград. Генерал подал в отставку и 24-го прошел медицинское освидетельствование, диагностировавшее пиелонефрит и подтвердившее, что больной «продолжать дальнейшую военную службу безусловно не может и нуждается в постоянном врачебном уходе за собой». Такую настойчивость, помимо объективных причин, можно объяснить и оскорбительной формой, в которую было облечено отрешение Алексеева от должности («Пошляки! Рассчитали, как прислугу…» – сказал он со слезами горькой обиды на глазах).

Подчас не без тайного злорадства это подается как своеобразная расплата Алексеева за его поведение во время Февральского переворота. «Сделавший свое дело» генерал был якобы отброшен за ненадобностью теми, кто воспользовался его содействием в дни отречения. При этом игнорируется лишь реальное состояние государственной власти весной 1917 года, все ухудшавшееся и в дальнейшем.

«Власть, собственно, все время находилась ни в чьих руках… – подводил итоги первого полугода «свободной России» один из министров-социалистов Временного Правительства. – Говорят, идет борьба за власть. Но власть представляет сейчас такую вещь, от которой все стараются отойти, откреститься, и нет ни одной группы общественной, которая стремилась бы захватить власть». Генералитет и офицерство сохраняли лояльность к Временному Правительству (в лице лучших своих представителей – во имя борьбы с внешним врагом и во исполнение прощального приказа Государя); Правительство действовало с постоянной оглядкой на Совдеп, предпочитая потакать развалу страны и Армии, лишь бы не подвергнуться его нападкам, в большинстве случаев чисто демагогическим; Совдеп же сознательно отталкивал от себя власть, дабы не принять вместе с нею и ответственность за будущее России, и играл роль стороннего, но от этого не менее резкого и агрессивного критика практически всех начинаний Правительства. Слабые и растерянные члены последнего, в сущности, не были способны «отбросить» кого бы то ни было, ибо сами один за другим уходили под натиском того, что они определяли как «стихию» – стихию анархии, демагогии и безответственности. А тем временем на политической арене все бо?льшую и бо?льшую силу начинали забирать те группы, которые проповедовали еще более радикальную ломку всей жизни страны и уже примеривались к захвату власти. Этот враг мог спасовать только перед силой оружия, и генерал Алексеев, после отрешения от должности уехавший в Смоленск к семье, пристально наблюдал за развитием событий и людьми, от которых можно было бы ожидать активных действий.

А дело определенно шло к открытой борьбе. На смену безалаберности и хаосу, охватившим русское общество весной 1917-го, приходила постепенная поляризация сил – откровенно анархических, разрушительных – с одной стороны, и консервативно-охранительных, государственнических – с другой. Сменивший Алексеева генерал Брусилов, потакавший революционной толпе и шедший на поводу у Временного Правительства, недолго продержался на посту Верховного Главнокомандующего; зато пришедший на его место Л. Г. Корнилов выглядел тем человеком, вокруг которого смогут объединиться все здоровые силы страны.

«Думаю, что назначение Корнилова будет приветствуемо и штабом, и оставшимися честными и верными войсками, – записывает в дневнике Михаил Васильевич. – …Дай Бог Корнилову силы, терпения, мужества и счастья сладить с теми путами, которые наложены нашими военными министрами последнего времени на главнокомандование…» Интересно, что собственно полководческие способности Лавра Георгиевича Алексеев оценивал весьма скептически: энергия и порыв Корнилова, подчас безрассудно-дерзкие, настораживали Михаила Васильевича, но сейчас он приветствовал назначение его Верховным, ибо сама эта должность в тех условиях становилась не только военной, но и политической.

А объединение и концентрацию всех сил Алексеев, похоже, считал в те дни задачей первоочередной. Еще в мае он писал: «Только извлечение надежных людей из состава войск может дать подготовленный материал для формирования». В конечном итоге именно по этому пути и пошло Главное Командование, поощряя выделение боеспособных элементов в специальные «штурмовые батальоны» и «ударные части». Впрочем, не только практика, но и сами принципы их использования разочаровывали Алексеева, находившегося к тому времени уже не у дел: «…Бесполезно погубили лучших людей и массу офицеров, пустив у д а р н ы е [11] бат[альо]ны вперед; за ними никто не пошел. Ударные бат[альо]ны должны были составить резерв и гнать перед собою малодушных, забывших совесть». Сохранение этих отборных кадров русского воинства могло стать козырною картой и в политической игре, очередной партией которой стало Московское Государственное Совещание.

В своем выступлении 15 августа Михаил Васильевич, обрисовав язвы, разъедающие армейский организм (Приказ № 1, Декларация прав солдата, комитеты и проч.) и подчеркнув нарастающую угрозу со стороны тех, «кто выполнял веления немецкого генерального штаба и в карманах которых мелодично звенели немецкие марки», предостерегал: «Полумеры будут только расширять и углублять тот развал, которым полна наша армия. Истинная воинская дисциплина для всех, носящих военный мундир, должна поглотить собою дисциплину партий и групп». Слова бывшего Верховного Главнокомандующего звучали в унисон с выступлением нынешнего – генерала Корнилова, и в унисон звучали, должно быть, и многие их мысли, что можно заключить из состоявшегося в те же дни диалога между генералами, в котором, по рассказу А. И. Деникина, прозвучали и такие многозначительные реплики:

Корнилов: «Михаил Васильевич, придется опираться на Офицерский союз – дело ваших рук. Становитесь вы во главе, если думаете, что так будет лучше».

Алексеев: «Нет, Лавр Георгиевич. Вам, будучи Верховным, это сделать легче».

Эта цитата – явно отрывок большого разговора, состоявшегося в первые же часы по приезде Корнилова на Государственное Совещание, – становится понятной на общем фоне событий, определявших тогдашнюю внутриполитическую ситуацию и расстановку сил. Вооруженные демонстрации большевицки настроенных солдат и матросов 3–4 июля в Петрограде наглядно показали агрессивность намерений крайнего крыла социал-демократии, – а нерешительность Временного Правительства, не осмелившегося применить к ее вожакам адекватные меры, убеждала в том, что остановить сползание России в пучину анархии смогут лишь сами военные, уже без всяких надежд на содействие со стороны государственной власти.

Но воспользоваться оказавшимися в его распоряжении силами генералу Корнилову не удалось. В результате провокации главы Временного Правительства, Верховный Главнокомандующий был объявлен мятежником, а в самом Правительстве разразился очередной кризис. Для консультаций был спешно приглашен М. В. Алексеев…

Даже среди приближенных А. Ф. Керенского нашлись люди, считавшие кандидатуру старого генерала единственной, подходящей на роль главы преобразованного кабинета, фактически – диктатора. Но такая перспектива, конечно, отнюдь не могла удовлетворить самовлюбленного министра-председателя, присвоившего себе самому диктаторские полномочия вплоть до смехотворной для адвоката должности Верховного Главнокомандующего, а Михаилу Васильевичу предложившего пост… своего начальника Штаба. Важно подчеркнуть, что в «корниловские дни» явным стал бутафорский характер «объединения здоровых государственных сил», мгновенно попрятавшихся и не пожелавших противодействовать политике Керенского, который в борьбе против «генеральской контрреволюции» все теснее блокировался с Совдепом. Алексеев оказался в одиночестве, без сколько-нибудь серьезной поддержки со стороны государственных или общественно-политических деятелей или течений.

«Уговаривают меня принять должность начальника штаба при Верховном – Керенском… – со слезами говорил он офицеру-единомышленнику. – Если не соглашусь, будет назначен Черемисов (генерал, зарекомендовавший себя активным сторонником «революционной демократии». – А. К. )… Вы понимаете, что это значит? На другой же день корниловцев расстреляют!.. Мне противна предстоящая роль до глубины души, но что же делать?»

Двенадцать дней – с 30 августа по 10 сентября 1917 года – когда генерал-от-инфантерии Алексеев был начальником штаба у присяжного поверенного Керенского, в глазах многих стали днями позора и бесчестья для старого генерала. Именно так оценил их и Корнилов – отказавшийся от мысли продолжать вооруженную борьбу, сдавший пост Михаилу Васильевичу, а затем и безропотно подчинившийся постановлению о своем аресте, но бросивший при этом своему преемнику резкие слова: «Вам трудно будет выйти с честью из положения. Вам придется идти по грани, которая отделяет честного человека от бесчестного. Малейшая Ваша уступка Керенскому – толкнет Вас на бесчестный поступок…» Отношения между двумя генералами отныне и навсегда были безнадежно испорчены.

«Как мог Алексеев, основатель офицерского союза и всей этой организации в армии, которая имела своей конечной целью произвести военный переворот, как мог он поддержать Керенского, пойти к нему в Начальники Штаба и поехать в Ставку арестовать его, Корнилова?» – вспоминал современник негодование бывшего Верховного Главнокомандующего. При этом Лавр Георгиевич забывал о том, что Союз офицеров, как мы знаем, был уже передан ему Алексеевым, бывшим лишь духовным, но отнюдь не фактическим главою этой организации, – а также о том, что основным мотивом поступка Михаила Васильевича было стремление спасти жизнь Корнилову и его соратникам. Остановив же продвижение к Ставке науськанных Керенским отрядов красногвардейцев и разъяренной солдатни и организовав охрану арестованных «корниловцев» благожелательно настроенным к ним Текинским конным полком, генерал Алексеев покинул столь тягостный для него в сложившейся ситуации пост начальника Штаба Верховного. А тем временем Керенским под шумок был произведен и самый настоящий государственный переворот: 1 сентября 1917 года Россия, не дожидаясь не только решения, но даже и созыва Учредительного Собрания, была объявлена республикой…

Михаилу Васильевичу довелось принять участие и в последнем акте трагедии 1917 года, на фоне готовящегося вооруженного выступления большевиков стремительно вырождавшейся в фарс. От Союза офицеров он был делегирован во «Временный Совет Российской Республики», заседавший с 7 октября, – так называемый «предпарламент», вскоре получивший ироническое прозвище «бредпарламента» и, очевидно, по заслугам: даже известный революционер, один из создателей российской социал-демократии А. Н. Потресов констатировал той осенью: «Бедлам, а не единство представляет собой демократия, собранная в четырех стенах, заключенная в рамки единого общественного учреждения». И все большее и большее внимание Алексеев, находившийся в Петрограде с 16 октября, уделяет созданию новой офицерской и юнкерской организации, теперь уже тайной, для предстоящей борьбы с большевизмом и анархией.

Бессилие Временного Правительства и никчемность Временного Совета наглядно проявились 24–25 октября. Найдя Мариинский дворец, где заседал предпарламент, уже оцепленным большевицкими караулами, генерал еще успел поругаться с часовым, однако был вовремя спроважен офицером старой охраны и избежал ареста и расправы. К нему еще приходили представители юнкеров, с которыми Алексеев обсуждал возможность деблокирования обложенного Зимнего дворца, однако реализовать ее уже не удалось: последний оплот Временного Правительства был вскоре захвачен. До 30 октября Михаилу Васильевичу пришлось скрываться, а затем усилиями нескольких преданных ему членов организации удалось сесть на скорый поезд Петроград – Ростов-на-Дону.

«Тяжело и странно было смотреть на ген[ерала] А[лексеева] в столь несвойственной ему штатской одежде», – вспоминал адъютант Михаила Васильевича. Лишенный привычного воинского облика, старый военачальник, как и все русские люди, для которых слово «Россия» не было пустым звуком, был лишен в те дни и большего – своего Отечества, казалось, уже невозвратно уходящего в историю.

Теперь его предстояло завоевывать заново – и генерал Алексеев был готов к этому.

* * *

2 ноября Михаил Васильевич добрался до Области Войска Донского, где усилиями Атамана Каледина еще поддерживался относительный порядок, – впрочем, не более чем относительный. Попытки двух генералов организовать наступление на север столкнулись с сильной оппозицией в правительственных кругах Дона, а ближайшие недели показали и беспочвенность надежд на финансовую помощь обеспеченных кругов, еще имевших в этот период хаоса и анархии возможность распоряжаться своими средствами. Российская буржуазия, казалось бы, кровно заинтересованная в победе зарождающегося Белого движения, на деле отказывала ему в помощи. Так, миллионер Оловянишников в ответ на просьбу эмиссаров с Дона о материальной поддержке прямо заявил: «Передайте Алексееву, что денег мы ему не дадим, пусть берет где угодно – в Англии, Америке, Франции…» Но надеяться на союзников тоже не приходилось – ведь еще весной 1916 года, отлично понимая их политику, Михаил Васильевич говорил: «Союзникам вовсе не надо нас спасать, им надо только спасать себя и разрушить Германию. Вы думаете, я им верю хоть на грош?..» И это недоверие полностью оправдалось в Гражданскую войну, когда страны Антанты в лучшем случае отделывались подачками и в целом больше вредили белым, чем помогали им…

Такое отношение российской буржуазии объяснялось не только ее политической близорукостью – деньги, которые она пожалела для Алексеева, вскоре достанутся большевикам, – но и независимой позицией, сразу занятой Белыми вождями. Будучи просто честными солдатами (отнюдь не политиками!), многие – Алексеев, Корнилов, Деникин – выходцами из простонародья, они в своей борьбе за поруганную честь России не собирались становиться защитниками какого-либо одного класса, партии, общественной группировки. Они служили не каким-нибудь оловянишниковым, а России, и когда представители донской «демократической общественности» посмели спросить Алексеева, дает ли он какие-либо обязательства, получая пожертвования на нужды Армии, – в ответ они услышали гордые слова:

«Добровольческая Армия не принимает на себя никаких обязательств, кроме поставленной цели спасения Родины. Добровольческую Армию купить нельзя!»

Через год после смерти Михаила Васильевича Виктор Севский с восхищением и горечью напишет о нем:

«Что было у генерала Алексеева на Дону в ноябре?

Чистый блокнот, в который он заносил по одному добровольцев, и четыреста рублей, данных на армию каким-то Мининым наших дней, тряхнувшим мошной на все четыреста», – и не достойно ли и в самом деле восхищения, что неустанными, неправдоподобными трудами этого престарелого и больного человека создастся впоследствии настоящая армия – с пехотой, кавалерией, артиллерией, с броневиками, танками и аэропланами… Но пока до этого еще очень далеко. Пока бывший Верховный Главнокомандующий, еще недавно имевший в своем подчинении многомиллионные людские массы, собирает в батальоны приходивших к нему поодиночке офицеров, юнкеров и кадет.

Немного было и соратников. Небольшая и неразветвленная структура «Организации кадров по воссозданию Русской Армии» (это громоздкое название вскоре в просторечии, а затем и в исторической литературе прочно заменится более простым и понятным: «Алексеевская организация» ) вполне соответствовала немногочисленности боевых частей – Алексееву удалось избежать соблазна раздутых штабов без подчиненных, которые в тот период нередко становились подлинным бичом всякого военного строительства. Десятка ближайших сотрудников вполне хватало для «вооруженных сил», исчислявшихся несколькими сотнями. Но в ряды их становились самые верные, самые доблестные, те, кто яснее всех почувствовал, что когда гибнет Россия, то нужно спасать ее хотя бы ценой собственной жизни, и поверил, что идея спасения Родины воплотилась сейчас в скромном старом генерале. Вместе с армией рождалась и идеология ее, получившая вскоре название Белой Идеи, хотя точнее было бы назвать ее Белой Мечтой.

Она была прежде всего идеологией оскорбленного национально-государственного и религиозного чувства. Поругание святынь, падение великой Державы не могли не возбудить в честных русских воинах ненависти к виновникам этого и желания им противостоять. Большевики однозначно воспринимались как пособники немцев: ведь один из разваливших Российскую Армию революционных лозунгов – «немедленный мир без аннексий и контрибуций» – оказывался фальшивкой, – германскому командованию нужны были именно аннексии и контрибуции, территориальные приобретения и выкачивание из разоренной России денег и сырья для продолжения борьбы на Западном фронте. И желания немцев были вскоре удовлетворены в результате позорного для России Брестского мира…

Целью генерала Алексеева и его соратников было – сделать Дон и Кубань той областью, откуда возобновится борьба с Германией и начнется собирание Русских земель. Каким должно было быть новое Государство Российское и как конкретно будет развиваться борьба, Белые вожди, в сущности, сами ясно не представляли себе, и о неопределенности программы Алексеева в этот период хорошо свидетельствует его письмо одному из старых сослуживцев, занимающему ответственный пост в Ставке. В нем Михаил Васильевич говорит о необходимости «здесь именно создать сильную власть, сначала местного значения, а затем общегосуд[арственного]» и «приступить… к формированию реальной, прочной, хотя и небольшой силы вооруж[енной] для будущей акт[ивной] политики». Таким образом, речь как будто идет о создании самодостаточного в экономическом отношении вооруженного лагеря – базы для предстоящей борьбы. Но вскоре из письма выясняется, что генерал рассчитывает на «размытость» границ между областями погрузившейся в хаос России (в том числе между «красными» и «белыми»), на то, что Ставка Верховного Главнокомандующего сможет продолжать свое существование и под властью большевиков и даже исполнять тайные функции представительства «Алексеевской организации», и проч. Несмотря на весь печальный опыт 1917 года и вообще свойственную Алексееву прозорливость, он фактически еще не отдает себе отчета в агрессивности внутренней политики большевиков (быть может, пока считая их просто «ухудшенным изданием» Керенского) и надеется на относительно длительную передышку – «междувластие» или даже «двоевластие». А этой передышки история России не дала.

На «калединский Дон» вскоре будут двинуты отряды Красной Гвардии и большевизированных солдат и матросов; не пройдет и двух недель со дня написания цитированного письма, как Ставка Верховного Главнокомандующего будет разгромлена озверелой толпой; уже в конце ноября новосформированным батальонам «Алексеевской организации» придется принять участие в первых боевых операциях на территории Донской Области… И в то же время даже в условиях разгорающегося пожара Михаилом Васильевичем закладываются принципы чистоты методов, соответствующей чистоте идеалов. Война не ведется в белых перчатках, но и принципа «цель оправдывает средства» принять тоже было нельзя. Так, на предложение организовать террористические акты против руководителей Совета Народных Комиссаров Михаил Васильевич отвечал решительным отказом, боясь вызвать этим большевицкий террор против неповинного населения столицы (а в это время большевики под руководством германской разведки готовили покушения на самого Алексеева и Каледина, к счастью, не состоявшиеся). Резко отверг Михаил Васильевич и предложение одного из молодых офицеров пополнить бюджет печатанием фальшивых денег, «сказав, что у нас святая цель и он никогда не пойдет ни на какой подлог, он верит в русский народ и убежден, что имущие классы пойдут к нему на помощь и средства будут, а офицерство исполнит свой тяжелый долг». И даже офицерский караул, самовольно явившийся охранять генерала ввиду слухов о готовящемся покушении, – он, не желая никого обременять беспокойством о собственной персоне, «пожурил и приказал впредь не выставлять к нему никаких караулов, и пригласил всех к себе пить чай».

Однако не для всех авторитет Алексеева был непререкаем, и особенно ясно это стало после появления на Дону бежавшего из-под стражи Корнилова. Рознь между двумя генералами грозила расколом и без того крохотных сил – по оценке Деникина, при уходе Алексеева еще не сформировавшаяся армия «раскололась» бы, при уходе Корнилова – «развалилась». В результате нервных и тяжелых переговоров Алексеев сдал командование, оставляя за собою только организационную работу и финансы. «Генерал в тужурке защитного цвета» вскоре потеряется в сиянии славы Корнилова, и не случайно полушутя-полусерьезно сказал однажды Михаил Васильевич: «Лавр Георгиевич забрал у меня все лавры и все Георгии…» Но старый полководец умел поступаться собственным самолюбием для пользы дела, отлично понимая, что героическая личность и обаяние имени Корнилова очень нужны зарождающейся Армии. Мы уже знаем, насколько характерно было для Алексеева в течение всей его жизни спокойное самоотречение, и сейчас перед нами еще один пример этого.

Перспективы были отнюдь не радужными. «Погибнуть мы всегда успеем, но раньше нужно сделать все достижимое, чтобы и гибнуть со спокойной совестью», – писал Михаил Васильевич. И батальоны, на Рождество 1917 года получившие наименование Добровольческой Армии, в самом деле несли тяжелые потери в боях с численно превосходящим противником. Основные массы Донского казачества и скопившегося в Ростове и Новочеркасске офицерства не принимали участия в борьбе, и, провожая в последний путь убитых кадет, генерал Алексеев воскликнул: «Орлята погибли, защищая родное гнездо… Где же были орлы?!»

Убедившись в отсутствии поддержки на Дону, командование Добровольческой Армии 9 февраля 1918 года приняло решение двигаться на Кубань, где рассчитывали получить передышку и оттуда возобновить дело строительства России. Одним из главных инициаторов этого был именно Алексеев, ставивший перед Армией цели общегосударственные и в этом отношении не считавший себя привязанным к какому-либо одному региону или отдельной оперативной задаче. Трудности предстоящего похода были очевидны, и Михаил Васильевич в письме, написанном перед его началом, дал одно из лучших определений смысла не только этого похода, но и всего Белого Дела:

«Мы уходим в степи. Можем вернуться только, если будет милость Божья. Но нужно зажечь светоч, чтобы была хоть одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы…»

Возле станицы Аксайской части Добровольческой Армии по льду переправились через Дон. Историк Марковского Офицерского полка писал: «Переправу главных сил начал генерал Алексеев, который пешком, опираясь на палку и ею как бы ощупывая крепость льда, перешел Дон».

Весь Первый Кубанский поход – знаменитый Ледяной поход – М. В. Алексеев проделает на тачанке, взяв на себя финансово-административные заботы Армии. Полки поведут в бой другие – отчаянный Марков и осторожный Богаевский, пылкий Неженцов и хладнокровный Кутепов; будет руководить работой Штаба генерал Романовский и воодушевлять войска, на глазах становясь легендой, вождь Армии Лавр Георгиевич Корнилов… Но первым на зыбкий лед Гражданской войны ступил все же генерал Алексеев.

Чего стоил ему этот поход? Чего стоила ежедневная тряска на бричке, грубая пища, ночлеги в случайных хатах, неровная погода южной весны старику, уже в течение года вынужденному по нескольку раз в день подвергаться катетеризации мочевого пузыря, больному человеку, чье состояние, по заключению квалифицированных врачей, имело «наклонность к частому обострению под влиянием охлаждения тела и психических моментов», и уже более полугода назад признанному «безусловно не могущим» продолжать военную службу даже в высоких штабах? И что давало ему сил для перенесения этих лишений?

«…На душе было тяжело, – вспоминает один из эпизодов Кубанского похода его участник. – Наше положение и неизвестность удручали. Он угадал то, о чем я думал, и ответил мне на мои мысли: “Господь не оставит нас Своею милостью”. Для Алексеева в этом было все». И вряд ли будет большою ошибкой сказать, что если Корнилов воодушевлял Армию, если строевые командиры вели ее, то Алексеев не только заботился о ней, но и молился за нее .

Возможно, именно тем же чувством руководствовался генерал и на военном совете 30 марта, накануне штурма Екатеринодара – заветной и, как показали события, недосягаемой цели Первого Кубанского похода. Предложение Алексеева отложить штурм – по мнению Деникина, «половинчатое решение, в сущности лишь прикрытое колебание» – выглядит совсем по-другому, если вспомнить о глубокой вере старого военачальника. Считая намерение Корнилова рваться напролом роковым для Армии («Тяжелый до самовлюбленности, самонадеянности не по уму и талантливости, завистливый до болезненности, К[орнилов] сошел со сцены в критическую минуту, которая и для него, быть может, явилась милостью Господней, – напишет он вскоре. – Продолжение его деятельности грозило на следующий день гибелью всего сохранившегося, гибелью всего дела»), – Михаил Васильевич, в сущности, своим «половинчатым решением» вверял Добровольческую Армию исключительно Божьему Промыслу.

Судьбу Белого Дела решил взрыв большевицкого снаряда утром 31 марта. Господь призвал к Себе воина Лавра, и вскоре генерал Алексеев перед повозкой с телом убитого «сошел с коляски, отдал земной поклон праху, поцеловал в лоб, долго, долго смотрел в спокойное уже, бесстрастное лицо»… Вражда, если и не была изжита до конца, – становилась теперь достоянием истории.

«Все дела покойного свидетельствуют, с какой непоколебимой настойчивостью, энергией и верой в успех дела отдался он на служение Родине», – воздавал должное Корнилову Алексеев в приказе Добровольческой Армии, следующим параграфом которого предписывалось вступить в командование генералу Деникину. Новый Командующий вспоминал позднее о возникших при этом сомнениях:

«…От чьего же имени отдавать приказ, как официально определить положение Алексеева? Романовский разрешил вопрос просто:

– Подпишите “генерал-от-инфантерии”… и больше ничего. Армия знает, кто такой генерал Алексеев».

* * *

От Екатеринодара Добровольческая Армия повернула на север, снова вступая в пределы Донской Области, уже испытавшей за два с лишним месяца тяжесть большевицкого владычества и запылавшей казачьими восстаниями. 23 апреля Командующим Армией было с ведома М. В. Алексеева опубликовано «первое политическое обращение к русским людям», декларирующее неизменность целей и путей их достижения:

«Борьба за целость разоренной, урезанной, униженной России; борьба за гибнущую культуру, за гибнущие несметные народные богатства, за право свободно жить и дышать в стране, где народоправство должно сменить власть черни.

Борьба до смерти».

Однако слово «народоправство» и упоминание в тексте обращения «Всероссийского Учредительного Собрания» вызвали ропот недовольства среди офицеров-Добровольцев, большинство из которых в той или иной форме исповедовало монархические убеждения и связывало подобную фразеологию с прошлогодними страницами позора России. «Атмосфера в армии сгущалась», – признавал Деникин, в начале мая «кратко и резко» объявивший офицерам: «…Что касается лично меня, я бороться за форму правления не буду. Я веду борьбу только за Россию».

Эти слова вполне точно отражали основной смысл и пафос Белого движения на всех фронтах, во всех регионах России, от его зарождения до тех скорбных дней, когда последним бойцам пришлось оставить родную землю. Но внутри этой общей, доминирующей идеи, принимая ее, подчиняясь и руководствуясь ею, безусловно существовали и не смешивавшиеся между собою течения. Так, сам Деникин впоследствии различал свое собственное «непредрешение» будущего государственного и политического устройства России и «умолчание» генерала Алексеева, который также «не предусматривал насильственного утверждения в стране монархического строя», но… делал это, «веря, что восприятие его совершится естественно и безболезненно».

В то же время Михаил Васильевич считал возможным и предпринимать, пусть пока негласные, шаги для подготовки народных настроений. Сюда можно отнести приглашение возглавить борьбу, направленное проживавшему в Крыму Великому Князю Николаю Николаевичу как едва ли не самому популярному в народе представителю Дома Романовых (бывший Верховный Главнокомандующий отказался), или такие мысли, изложенные на основании разговора с Алексеевым членом одной из монархических организаций:

«Как на Кубани, так и на Дону и в Ставропольской губернии в низах ждут, скоро ли будет царь, но это – затаенное мечтание… Безусловно, в смысле проявления общего желания необходимо много работать. …Жители станиц и хуторов питаются слухами. Эту привычку больше верить слухам, чем газетам, отлично можно использовать в наших целях. Нищие и странники – отличные агитаторы… Конечно, эти люди должны быть заранее подготовлены.

Вот почему Генерал А[лексеев] не считает своевременным провозглашение монархического лозунга» [12] .

Более того, монархические взгляды Михаила Васильевича в конечном счете разделялись и его ближайшими соратниками, и, конечно, не о себе одном говорил Алексеев, излагая позицию ее Командования: «…Руководящие деятели армии сознают, что нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица… Так думают почти все офицерские элементы, входящие в состав Добровольческой армии, ревниво следящие за тем, чтобы руководители не уклонялись от этого основного принципа».

«Как Командный состав, так и большинство офицеров в армии – монархисты конституционалисты, – отмечал в секретной ориентировке для представителей Армии на местах и ее начальник Штаба, генерал И. П. Романовский, сам облыжно ославленный врагами «социалистом» и даже «масоном», – но армия не может носить никакой партийной окраски и потому под единый развевающийся над ней трехцветный флаг принимаются все любящие свою Родину и желающие ей служить, независимо от их политической платформы…» Однако не только «страха ради иудейска», дабы не дразнить демократических гусей, руководители Добровольческой Армии неоднократно в той или иной форме упоминали о «народном волеизъявлении». Что же в действительности скрывалось за этими словами?

Прежде всего, не могло быть и речи об Учредительном Собрании созыва 1917 года: слишком уж фарсовым и явно предпочитающим партийные программы – интересам России оказалось оно, чтобы вновь доверить ему судьбы Отечества. «В общем процессе революции идея Учредительного Собрания мало-помалу отходит назад, – писал Алексеев одному из своих подчиненных 5 июля 1918 года, – и устроение государственного порядка произойдет, повидимому, какими-то иными путями… Необходимо считаться с существующим положением вещей, и поэтому лозунг “Учредительное Собрание” надлежит признать ныне уже мало действительным для практической работы…» Как же в таком случае быть с «волеизъявлением»?

Ответ можно увидеть в отчете делегации «Союза бывших солдат города Таганрога», в начале июня отправленной в Добровольческую Армию «для выяснения вопроса об отношении вождей Армии к форме будущего государственного устройства России». «Сначала нужно собрать Россию воедино, а затем говорить о формах государственного устройства [13] , – докладывали они своим товарищам. – При этом было высказано, что народ в лице Армии, которая соберет Россию и восстановит в ней порядок [14] , – скажет свое слово и об образе правления».

«В такой форме наверное не было сказано», – напишет некоторое время спустя на полях отчета генерал А. М. Драгомиров, один из ближайших сотрудников Алексеева и Деникина; однако в те дни, когда таганрогские «ходоки» выслушивали и запоминали высказывания Добровольческих вождей, – Драгомирова вообще не было в рядах Армии и свидетельство его потому не имеет большой силы. Что же касается сути столь обеспокоившей его формулировки, то она как раз представляется вполне правдоподобной: тяжело больная страна должна была пройти длительный период восстановления сил и в первую очередь – духовного здоровья, а до тех пор единственным гарантом стабильности обстановки могла мыслиться лишь сохранившая это здоровье, всесословная Добровольческая Армия – сама представлявшая собою, как в капле воды, отражение русского народа, всех его классов и социальных групп, и в этом качестве действительно способная выступать его представительницей («народ в лице Армии»). Поэтому приходится считать, что на переходный период генералами, явно или неявно, планировалась военная диктатура, которая должна была подготовить путь к восстановлению монархии [15] .

Однако все это оставалось в частных беседах или секретной переписке, для всеобщего же сведения объявлялось о «народоправстве» и «Учредительном Собрании». И естественно, что такие лозунги не могли не вызывать во многих кругах беспокойства, выразителем которого стал один из лучших военачальников мировой войны, генерал граф Ф. А. Келлер.

«Объединение России великое дело, – писал он 20 июля Алексееву, – но такой лозунг слишком неопределенен, и каждый даже ваш доброволец чувствует в нем что-то недосказанное, так [как] каждый человек понимает, что собрать и объединить рассыпавшееся можно только к одному определенному месту или лицу, Вы же об этом лице, которое может быть только прирожденный законный Государь, умалчиваете…

Я верю, что если Вы это объявите, то не может быть сомнения в твердости и непоколебимости такого Вашего решения, и верю в то, что Алексеев мог заблуждаться, но на обман не пойдет».

Обсуждение роли Алексеева в отречении Императора Николая II, что явно имел в виду Келлер, должно было больно ранить Михаила Васильевича, тем более что аргументация необходимости провозглашения монархического лозунга – Государь как оплот единства Державы – полностью соответствовала его собственным взглядам. Два генерала расходились между собою, в сущности, лишь в методах – в сроках открытого исповедания своей веры [16] , – и здесь Келлеру не удалось переубедить создателя Добровольческой Армии. В то же время «торопливость» графа («время не ждет») была следствием не только его принципиального и поистине рыцарственного монархизма, но и соображений сугубо прагматических, сиюминутных – опасений разыгрывания монархической карты… противниками России по Великой войне.

Оккупация германо-австрийскими войсками громадных территорий Прибалтики, Белоруссии, Малороссии и Новороссии стала закономерным результатом революционного развала русской армии и подрывной антигосударственной работы левых элементов, которых в 1917 году не смогли остановить ни Алексеев, ни Корнилов. Продолжая политику «разделяй и властвуй», немцы теперь подкармливали марионеточные и оттого не страшные им партии и «армии», провокационно использующие монархические лозунги самого крайнего толка, – и это, а также сохраняющийся германо-большевицкий альянс и традиционная поддержка Центральными Державами любых сепаратистов – расчленителей России, не в меньшей степени, чем слово, данное Государем Императором союзникам по Антанте, заставляли Добровольческую Армию – наследницу Армии Императорской – считать мировую войну не оконченной, а Германию, Австрию и Турцию – не просто политическими врагами, но и противниками на поле брани.

К счастью для Добровольцев, только что вернувшихся из тяжелейшего похода, изможденных, ведущих непрерывную борьбу против красных войск и не имеющих правильного снабжения, – они, неизбежно проигрывавшие в сравнении с относительно свежими, отвлекавшимися лишь на карательные операции оккупантами, были «отгорожены» от последних Областью Войска Донского, возглавлявший которое Атаман П. Н. Краснов, как и глава «Украинской Державы» Гетман П. П. Скоропадский, вел политику сосуществования и даже сотрудничества с немцами. Впрочем, камнем преткновения для различных «ориентаций» («союзнической» или «германской») в русском антибольшевицком лагере становилась не сама вынужденная необходимость сосуществования, а ее формы, в дипломатических мероприятиях Краснова и Скоропадского переходившие все границы и слишком тесно привязывавшие Дон и Украину к боевой колеснице Германии.

«– Нам известно, что вы ведете переговоры с гетманом и его правительством, — говорил генерал Алексеев руководителям Кубанского Казачьего Войска. – За гетманом стоят немцы. Мы с ними говорить не можем. У вас руки свободнее. Если можно что-либо получить для общей пользы от Украины, берите. Но если с этим будет связана измена Родине, то… смотрите!..

Голос Алексеева окреп, глаза загорелись:

– Россия будет жить… Перед всеми верными своими сынами она в долгу не останется… Поймет, что? было сделано как неизбежное. Но измены, совершенной в этот страшный час, она не забудет…

Постучал сухим пальцем о край стола, сделал небольшую паузу:

– И я, если буду жив, и я вам этого не забуду».

И неудивительно поэтому, что на вопрос: «А если ваша армия соприкоснется с германскими войсками, что вы будете делать?» – старый генерал ответил: «Я уже отдал приказ не уклоняться в таком случае от боя». Упомянутое же выше неравенство сил заставляло уже в конце июля обсуждать возможность партизанских действий против оккупантов.

«Весь край (в первую очередь имелась в виду «Украинская Держава», уже покрытая сетью полу-конспиративных «Центров Добровольческой Армии». – А. К. ) делится на раионы. Раионы – на отделы… Партизаны должны быть подвижными, строго дисциплинированными… Вся работа партизан должна идти по строгой системе и проводиться умело. Иначе край только зальется кровью… Работа партизан должна быть направлена как на уничтожение живой силы противника, так и на уничтожение его складов, на затруднение его передвижений. Отвлечение сил противника от Западного фронта – вот основная задача партизан», – излагал собеседник Алексеева содержание разговора с ним. Подобные инструкции неоднократно повторялись и впоследствии; так, 7 сентября генерал писал своему представителю в Таганрог: «До меня доходят сведения об усилении в населении неприязненного отношения к немцам… Следует обратить самое серьезное внимание на использование этого настроения в смысле подготовки партизанской войны к тому времени, когда начало ее будет мною признано полезным. В случае неполучения от меня указаний, сигналом для начала партизанской войны будет открытие немцами военных действий против Добр[овольческой] Армии или Волжского фронта». И мысль о том, что Добровольческая Армия не должна отделять себя от стихийных народных выступлений, вообще, кажется, была распространена в окружении Алексеева. Один из его сотрудников в поданном 13 сентября докладе специально отмечал: «…Добр[овольческой] Армии необходимо взять в свои руки нарождающееся народное движение на Украине и в Советской России. В этом смысле уже посланы общие инструкции по центрам [17] ».

Сделать этого не удалось, но важны сами тенденции, пути, на которых искали Белые вожди ответа на вопросы, поставленные России историей. Идея же широкого фронта имела для них смысл не только социальный (объединение всех слоев населения на основе «пробуждающегося национального сознания»), но и географический: целью становилось восстановление Восточного фронта мировой войны, направленного против как немцев, так и их союзников большевиков. Алексеев не раз обращает взоры к северу, считая необходимым перенос операций с Кубани на Царицынское направление уже к концу лета. Упорное сопротивление «Красной Армии Северного Кавказа», возглавляемой талантливым тактиком-самородком, бывшим офицером И. Л. Сорокиным, затянуло боевые действия на этом театре, но и в начале осени генерал по-прежнему пишет: «Операции на Кубани надлежит считать частной задачей, главная же – скорейший выход к северу и объединение всех элементов борьбы (в том же документе в качестве таковых им назывались «[фронты] Чехо-Словацкий, Западно-Сибирский и Фронт Учр[едительного] Собрания». – А. К. ) в одну Армию».

Летом 1918 года М. В. Алексеев даже принял предложение союзных миссий «взять на себя командование Волжским фронтом», подчеркивая при этом, что «самостоятельность должна быть поставлена основным требованием будущей организации управления, и без ясно и определенно выработанных условий, прибытие [на Волгу] не только мое, но и всякого другого лица, будет бесполезным [18] »; очевидно, и здесь нашли отражение представления генерала о необходимости диктатуры в той или иной форме. Надо сказать, однако, что, по нашему мнению, стремление Михаила Васильевича на Волгу было вызвано соображениями не только стратегическими, но и личными – связанными с тем положением, которое он занимал на Юге России в последние полгода своей жизни.

* * *

«Генерал Алексеев сохранил за собою общее политическое руководство, внешние сношения и финансы, я – верховное управление армией и командование, – рассказывает генерал Деникин. – За все время нашего совместного руководства этот порядок не только не нарушался фактически, но между нами н е б ы л о н и р а з у р а з г о в о р а о п р е д е л а х к о м п е т е н ц и и н а ш е й в л а с т и [19] . Этим обстоятельством определяется всецело характер наших взаимоотношений и мера взаимного доверия, допускавшая такой своеобразный д у а л и з м». Однако не все было так радужно: на практике создавался не столько «дуализм», сколько «двоевластие», а поскольку Алексеев, разумеется, не мог и не желал допускать двоевластия в управление войсками – его собственные прерогативы должны были сокращаться даже вопреки высокому положению генерала и его непререкаемому авторитету. Даже титул, присвоенный Михаилу Васильевичу – «Верховный Руководитель Добровольческой Армии», – был придуман несколькими молодыми офицерами из его окружения, не пользовавшимися большим весом. Всем этим и могли стимулироваться интерес Алексеева к «переговорам о создании общерусской власти за Волгой» и стремление туда.

На Востоке России и в самом деле шли активные переговоры о созыве нового Государственного Совещания, которое смогло бы, представляя все антибольшевицкие силы страны, сконструировать всероссийскую власть. Но «Уфимское Совещание», начавшее работу 26 августа, оказалось еще одной социалистической попыткой перехватить власть; Добровольческой же Армии было просто отказано в представительстве на нем… После этого состоявшееся 10 сентября избрание генерала-от-инфантерии М. В. Алексеева в состав утвержденной Уфимским Совещанием «Директории» в качестве… «персонального заместителя» руководившего борьбой на Восточном фронте генерала В. Г. Болдырева, чьи заслуги и авторитет были несравнимы с алексеевскими, тоже выглядело по меньшей мере бестактностью, сам же Михаил Васильевич, очевидно, никогда не принял бы такого поста, ибо новообразованная «Всероссийская Верховная Власть» объявлялась подчиненной Учредительному Собранию образца 1917 года, отношение к которому Верховного Руководителя Добровольческой Армии нам хорошо знакомо. Впрочем, известия об этом уже не застали генерала в живых, лишь оставив у его соратников впечатление чего-то «несколько нескромного и обидного в отношении его памяти». Однако, не зная о готовящемся в Уфе, Михаил Васильевич в последние два месяца своей жизни собирался отправиться туда, «как только явится возможность сколько-нибудь верного способа сообщения и когда состояние его здоровья позволит ему совершить путешествие».

Незадолго до этого, в августе, было разработано и утверждено Алексеевым «Положение об Особом Совещании при Верховном Руководителе Добровольческой Армии» – законосовещательном органе, часто трактуемом как «правительство», «высший орган государственного управления» и проч. Однако этой точке зрения противоречит положение, при котором решения Совещания были вообще «не обязательны для Верховного Руководителя или для Командующего Армией, кои могут принять и самостоятельное решение и дать ему силу закона». Через месяц в порядке доработки Положения было составлено «Временное положение об управлении областями, занимаемыми Добровольческой Армией», вручавшее «всю полноту государственной власти в областях, занимаемых Д[обровольческой] А[рмией]… В[ерховному] Р[уководителю] Д[обровольческой] А[рмии] (Главнокомандующему Д[обровольческой] А[рмией])» и фактически определявшее его права – по нормам Российской Империи – как промежуточные между Верховным Главнокомандующим (в военное время) и Самодержцем, закрепляя тем самым принцип диктатуры.

В то же время следует отметить, что «Временное положение» по-прежнему не только не конкретизировало и не предрешало грядущего государственного устройства, но и не упоминало механизма создания общероссийской государственности: будучи «Временным» по наименованию, оно не указывало путей перехода к «постоянному», ни разу не говоря об «Учредительном», «Национальном Собрании» или чем-либо подобном – очевидно, оставляемом лишь для речей и деклараций, – равно как и о подотчетности Верховного Руководителя чему-либо или кому-либо теперь или в будущем. Такое «красноречивое умолчание» может служить косвенным свидетельством в пользу существования планов сохранения военной «национальной диктатуры» на переходный период, пока обстановка в освобожденной от большевиков России не стабилизируется.

По-прежнему основополагающим и самым определенным оставался лишь принцип территориальной целостности Державы. И, наверное, не случайно и знаменательно, что последнее в жизни генерала Алексеева «участие в государственной работе» (выражение Деникина) было по-прежнему связано с противодействием германской экспансии и защитой единства России.

12–13 сентября в Екатеринодаре под председательством Михаила Васильевича прошли переговоры с представителями «самоопределившейся» под германским протекторатом Грузинской Республики. Генерал «словами резкими, не облеченными в дипломатические формы… нарисовал картину тяжелого и унизительного положения русских людей на территории Грузии, расхищения русского государственного достояния, вторжения и оккупации грузинами, совместно с немцами, [части] Черноморской губернии»… По воспоминаниям одного из его сотрудников, взволнованный, негодующий, разгоряченный Алексеев вышел в соседнюю комнату, выпил стакан холодной воды… и на следующий день свалился с воспалением легких, которого его старый организм уже не перенес.

25 сентября 1918 года генерал Деникин в приказе Добровольческой Армии писал:

«Сегодня окончил свою – полную подвига, самоотвер жения и страдания жизнь Генерал Михаил Васильевич Алексеев.

Семейные радости, душевный покой, все стороны личной жизни он принес в жертву служения Отчизне…

И решимость Добровольческой Армии продолжать его жертвенный путь до конца – пусть будет дорогим ве нком на свежую могилу сбирателя Русской Земли».

Праху Михаила Васильевича недолго доведется почивать в усыпальнице екатеринодарского собора. Пройдет чуть более года, и отступающие Белые воины, спасая не только живых, но и мертвых, перенесут его останки в Сербию, где на белградском кладбище под Православным крестом с одним только словом «Михаил» и поныне покоится создатель Добровольческой Армии. А тогда, в 1918 году, отец Георгий Шавельский, напоминая, что в день смерти генерала Православная Церковь чтит память Преподобного Сергия Радонежского, говорил, что «спасший русский народ от страшной татарщины преподобный Сергий своим небесным светом будет освещать и уяснять великий земной подвиг Михаила Васильевича, положившего начало спасению России от большевистской бесовщины. И в этом первый памятник и великая награда для его глубоко веровавшего бессмертного духа».

* * *

Осенью 1920 года, в дни эвакуации Крыма, Россию покинула чудотворная икона Знамения Божией Матери «Курская-Коренная», с конца XII века осенявшая Русь. Отныне Заступница избирала Себе новый удел – «Одигитрии Русского Зарубежья», Путеводительницы лишенных земного Отечества русских людей, которым оставалось теперь только Отечество Небесное. Икона отплывала к «чужим берегам» на флагмане русского Белого Флота – громадном дредноуте, как бы нарочно выбранном для Святой ноши.

Этот корабль назывался «Генерал Алексеев».

А. С. Кручинин

Генерал-от-кавалерии А. М. Каледин

В большинстве случаев изо всей истории Первой мировой войны (или Великой, как называли ее тогда) вспоминают лишь два эпизода, две операции Российской Императорской Армии – катастрофическое поражение и блестящую победу. Но если разгром II-й армии генерала А. В. Самсонова в Восточной Пруссии в августе 1914 года по праву связывается прежде всего с именем ее неудачливого командующего, то «соавторами» сокрушительного прорыва австро-венгерских позиций, разыгравшегося на полях Галиции в мае-июне 1916-го, стала целая плеяда выдающихся русских военачальников, оказавшихся вычеркнутыми из памяти потомков. «Брусиловский прорыв» удержал в своем названии лишь имя Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта, в то время как роль, сыгранная его подчиненными, была не меньшей, а может быть и большей, чем его собственная.

Столь печальное положение дел связано прежде всего с тем, что «забытые» всего лишь через год заняли непримиримую позицию по отношению к революции, разрушавшей Державу, которую они защищали, и Армию, славные полки которой водили в бои. И славнейшего и достойнейшего из этих людей, также выдвинувшегося вскоре в первые ряды зарождающегося Белого движения, чаще всего не знают даже по фамилии.

Здесь нет преувеличения, ибо фамилия генерала Алексея Максимовича Каледина обычно произносится неправильно – с ударением на среднем, а не на последнем слоге, как следовало бы. Наверное, мелочь, но и она в годы Смуты принимала «знаковый» характер, и о врагах генерала современник писал, подчеркивая произношение, что они стремились «покончить одним ударом с “гидрой контр-революции” и в первую очередь избавиться от Каледина (Кале?дина – как неправильно называли его фамилию не-казаки)». Впрочем, отнюдь не только донцы – земляки генерала – верно ставили ударение; расположение его хорошо видно по белогвардейским стихам и песням, посвященным Алексею Максимовичу, причем диктовалось оно отнюдь не соображениями размера и рифмы. Да рифмы были и небогаты – чаще всего, быть может подсознательно для авторов, фамилию героя сопровождало одно и то же: «Каледи?н – один»…

Вольно или невольно, но даже в этой непритязательной рифмовке проявился глубокий внутренний смысл. Слишком часто остававшийся одиноким в жизни и оказавшийся одиноким в борьбе, самовольно ушедший на Божий суд под гнетом страшного морального груза, он – суровый и беззащитный, сказавший о себе: «Я пришел на Дон с честным именем, а уйду, быть может, с проклятием», до сих пор стоит особняком в той истории, которая пишется безжалостными победителями.

Светлый Атаман.

* * *

Алексей Максимович родился 12 октября 1861 года в станице Усть-Хоперской, на хуторе войскового старшины Максима Васильевича Каледина. «По заслугам отца его, Сотника Василия Прохорова Каледина», признанный в свое время дворянином Войска Донского, Максим Васильевич позаботился и о подтверждении дворянского звания своих детей: 11 мая 1870 года Войсковое депутатское собрание постановило «их, Василия, Алексея, Елену и Александру Максимовых Калединых… сопричислить к дворянскому роду деда их, Сотника Василия Прохорова Каледина». Надо сказать, что четверть века спустя подполковник Алексей Каледин, похоже, проявил равнодушие к разосланной дворянам Хоперского округа просьбе местного предводителя дворянства «озаботиться вписать себя и членов своих семейств в дворянскую родословную книгу Области [Войска Донского]»: в бумагах его после смерти, еще через двадцать с лишним лет, остался незаполненный анкетный бланк, прилагавшийся к письму предводителя.

Столь же равнодушен, по-видимому, был А. М. Каледин и к материальному достатку: скончавшийся в 1898 году Максим Васильевич завещал своим детям 400 десятин «удобной земли» в Хоперском округе, «при речке Бузулуке», однако наследство оставалось неразделенным вплоть до 1909 года, когда братья Каледины выделили, наконец, своей замужней сестре причитающуюся ей долю, собственные паи оставив по-прежнему в общем владении. «У него, я знаю, – говорил впоследствии об Алексее Максимовиче один из его ближайших сотрудников, – было 70 дес[ятин] (по завещанию – 90. – А. К. ) отцовской земли, да и теми он не пользовался, отдавая их нуждавшейся сестре» (возможно, здесь имеется в виду не сестра, а вдова младшего из трех братьев Калединых, Мелетия, скоропостижно скончавшегося в 1908 году в чине штаб-ротмистра). Потом рассказывали, что Мелетий Максимович покончил с собой, ища в этом «семейное предрасположение» и разгадку самоубийства Атамана А. М. Каледина [20] …

Но говорить о финале жизненного пути Атамана еще рано: слишком многое должно произойти, чтобы привести его к трагическому концу. Начало же этого пути, наверное, протекало достаточно безмятежно. Замкнутый и немногословный Каледин мало рассказывал о себе, и едва ли не единственный раз, уже в роковом для России 1917 году, во время поездки по северным округам Войска Донского, при виде родных мест у него сорвется при постороннем (мемуарист отметит, что Атаман «как бы думал вслух»): «Эти места все мне хорошо известны; каждый кустик, каждый камень знал я. Вот сейчас, переправившись через Дон, въедем в мою родную Усть-Хоперскую станицу. Вот здесь под Обрывом еще детьми мы играли, устраивали кровопролитные войны, нападали и защищались…»

На смену детским играм в войну пришла подготовка к настоящей военной службе: все трое братьев Калединых избрали эту стезю. Алексей окончил Михайловскую военную гимназию в Воронеже (бывший кадетский корпус), запомнившись однокашникам как хороший ученик и надежный товарищ. По своему характеру, скорее флегматичному, он не был расположен к большинству мальчишеских шалостей, но из чувства товарищества обычно принимал в них участие в роли «часового», следя за приближением воспитателя и предупреждая друзей о грозящей опасности. И еще одно мемуарное свидетельство побуждает задуматься о душевных свойствах Алексея: при создании оркестра, вместо инструментов, пользовавшихся среди воспитанников понятной популярностью (барабаны, тарелки, геликон-бас), он выбрал для себя нежную и негромкую флейту…

Военную гимназию сменило 2-е военное Константиновское училище в Петербурге, куда Каледин поступил «юнкером рядового звания» неполных восемнадцати лет от роду. Странный для казака выбор пехотного училища – артиллерийским оно станет значительно позже – мог, по словам соученика Алексея, объясняться желанием «по окончании его опр[еделить] свою дальнейшую деятельность». Решение было принято после того, как Каледин прошел полный курс училища (второй год – фельдфебелем), но вместо производства в офицеры перевелся на старший курс Михайловского артиллерийского, обучение в котором продолжалось три года. В офицеры он был произведен 7 августа 1882 года, выйдя в конную артиллерию Забайкальского Казачьего Войска. И этот выбор имел вполне прозаическое объяснение: «чтобы при устройстве на службу с первых же шагов не обременять родителей расходами на это благоустройство, что представлялось возможным ввиду того, что при отправлении на места в Сибирь по старым законам полагалось получение двойных прогонных денег, как бы на подъем», – свидетельствовал один из друзей Алексея Максимовича.

Впрочем, в Забайкальи молодой офицер пробыл недолго: по истечении обязательного срока службы в строю, в 1886 году сотник Каледин поступает в Николаевскую Академию Генерального Штаба и оканчивает ее в 1889-м, по первому разряду и с производством «за отличные успехи в науках» в подъесаулы. Будучи причислен к Генеральному Штабу, а через семь месяцев и переведен в него, Каледин шесть лет служит в приграничном Варшавском военном округе, среди других вопросов занимаясь организацией укрепленных районов на случай будущей войны. Современник рассказывал о памятном брелоке, подаренном Алексею Максимовичу сослуживцами – «на синей эмали, окаймленной золотым ободком, маленькие золотые звездочки»: «синее поле – укрепленный район, звездочки – крепости».

В Варшаве капитан Каледин встретил женщину, которая стала его женой, любовь которой, верная и преданная, доходящая до преклонения, озаряла его жизнь до самых последних дней, – Марию-Луизу Оллендорф, урожденную Ионер (она происходила из одного из франкоговорящих кантонов Швейцарии). Свадебным же путешествием для Алексея Максимовича и Марии Петровны (так будут называть ее, хотя в Православие она не перешла) станет дорога в Новочеркасск, куда Каледина переводят в 1895 году на заурядную тыловую должность в Войсковой Штаб Донского Казачьего Войска.

Служба там продолжается пять лет, после чего произведенный в подполковники, а затем и в полковники – «за отличие» – Каледин состоит «при управлении 64[-й] пехотной резервной бригады», в 1903–1906 годах возглавляет Новочеркасское казачье юнкерское училище и вновь возвращается в Войсковой Штаб, теперь на должность помощника его начальника. Но о Каледине помнят не только как об администраторе или военном педагоге: в 1910 году он – к этому времени уже генерал-майор, и тоже «за отличие по службе», – ни дня не командовавший полком (одно из редких исключений!), принимает бригаду 11-й кавалерийской дивизии, а 12 декабря 1912 года (всюду дюжина – не счастливое ли это предзнаменование?) назначается начальником кавдивизии – и тоже 12-й. С ней он выйдет на Великую войну, за три месяца до начала грозных европейских событий будучи произведен в генерал-лейтенанты, и эти полки прославят его имя – или это он своим руководством даст дивизии немеркнущую славу одной из лучших в Императорской Армии?

* * *

Первые недели войны стали для русской конницы весьма ответственными: она должна была, выдвигаясь вперед, скрыть от противника мобилизационное разворачивание основных сил, – и с этой задачей справилась блестяще. Эмигрантский историк отмечал, что для австро-венгерского командования «прошло вообще необнаруженным» сосредоточение всей VIII-й армии, которой суждено будет стяжать едва ли не самую громкую известность на Юго-Западном фронте и во всех вооруженных силах Империи.

«12-й кавалерийской дивизии – умереть. Умирать не сразу, а до вечера!» – гласил, как рассказывали, приказ командующего VIII-й армией генерала А. А. Брусилова, отданный Каледину в августовский день 1914 года, когда дивизия своим самопожертвованием выручила остальные силы, и приказ этот многое говорит как о войсках, так и об их начальнике. За те бои Алексей Максимович был удостоен ордена Святого Георгия IV-й степени, а вскоре получил и Георгиевское Оружие – за участие в операции по взятию Львова, куда первыми вошли драгуны 12-й дивизии.

«Успех за успехом дал имя и дивизии, и ее начальнику, – писал впоследствии боевой товарищ Каледина генерал А. И. Деникин. – В победных реляциях Юго-западного фронта все чаще и чаще упоминались имена двух кавалерийских начальников, – только двух – конница в эту войну перестала быть “царицей поля сражения”, – графа Келлера и Каледина, одинаково храбрых, но совершенно противоположных по характеру: один пылкий, увлекающийся, иногда безрассудно, другой спокойный и упорный. Оба не посылали, а водили в бой свои войска. Но один делал это – вовсе не рисуясь, – это выходило само собой, – эффектно и красиво, как на батальных картинах старой школы, другой [–] просто, скромно и расчетливо. Войска обоим верили и за обоими шли».

«Знающий, честный, угрюмый, настойчивый, быть может упрямый», – таковы были первые впечатления многих об Алексее Максимовиче, и они вполне соответствовали действительности. Лишь изредка прорывался в нем глубоко скрытый темперамент – и тогда генерал мог приказать «пиками загонять» в бой дрогнувших казаков или, в исступлении схватившись за шашку, броситься на обозника, загромоздившего своей повозкой дорогу. Обычно же Каледин казался сухим и педантичным, порою даже мелочным, с излишней дотошностью углубляясь в компетенцию нижестоящих войсковых начальников и стесняя их самостоятельность (но как пригодится ему эта привычка делать чужую работу впоследствии, когда у него – Донского Атамана – не окажется достойных помощников!). И еще одна черта оставалась для большинства скрытой за внешней суровостью. Корреспондент, посетивший генерала в киевском лазарете – тот был ранен 16 февраля 1915 года, – записывает беседу с ним:

«“…И расскажу вам один интересный эпизод, как однажды мои ахтырцы…”

Но тут про изошло что-то неожиданное и непонятное… Генерал, говоривший до сих пор обо всем совершенно спокойно, вдруг заволновался, заворочался в кровати, и я увидел, как серые глаза его стали сразу влажны и оттуда – увы – скатились две слезы… Смущенный и растерянный, молча сидел я, не зная, что делать… Но генерал быстро оправился и сказал:

– Рана, нервы, – вот и слабость. Как только вспомню своих ахтырцев, тотчас же встают передо мною все три брата Панаевы [21] … Три рыцаря без страха и упрека. И вот…»

В истории остался еще один подобный случай, о котором Алексей Максимович писал жене: «Пойми мое состояние, когда я почувствовал, что разревусь…» Это было в конце 1915 года, на офицерском празднике, среди шума, тостов и чествований, неожиданно заставивших Каледина обратиться к боевым товарищам со словами горького предсказания.

«Он говорил офицерам про то, что война еще далека от конца, что она еще только начинается, — вспоминал очевидец . – Говорил про то, что главная тягота ее еще впереди, впереди бои бесконечно более тяжелые, чем те, что прошли, потери более кровавые, чем уже понесенные, и многих из тех, кто сейчас сидит в этой халупе, не станет.

Каледин говорил про работу и про победы, которые заслуживаются, которые надо заслужить. Говорил про войну и еще про что -то смутное, чего он сам не мог точно назвать и чего мы не могли в то время понять.

Каледин говорил, и чувствовалось, что он не знает, заслужит ли победу Россия, заслужит ли ее армия. Больше: что-то неуловимое, казалось, говорило о том, что он знает обратное, что отлетит победа, и надвинется на тех, кто не будет к тому времени зарыт в Галицийскую землю, нечто страшное и бесформенное».

Генерал предстал тогда перед офицерами «не бойцом, а учителем и почти что пророком», а незадолго до этого в его судьбе произошло еще одно событие, в котором можно усмотреть если и не пророчество, то бесспорно Промысел Божий: именно А. М. Каледин возглавил Георгиевскую Думу Юго-Западного фронта, 21 октября 1915 года присудившую орден Святого Георгия IV-й степени Императору Николаю II. Смысл этого удостоения остался непонятен многим как тогда, так и по сей день, несмотря даже на то, что Государь, лично возглавивший Свою Армию в ее тяжелую годину, через несколько лет мученическою кончиной уподобился римскому военачальнику, бывшему не только Победоносцем, но и Великомучеником. Конечно, Алексей Максимович не мог такого предвидеть, но от этого не менее символичной остается именно такая связь Августейшего Верховного Главнокомандующего и Его полководца.

А служба генерала тем временем шла своим чередом. Из госпиталя он вернулся уже не на дивизию, а на корпус – буквально две с половиной недели Алексей Максимович возглавляет XLI-й, а с 5 июля 1915 года – XII-й армейский корпус, на этом посту заслужив орден Святого Георгия III-й степени. С легкой руки генерала Брусилова, ревнивого и пристрастного к своим подчиненным, укрепилось мнение, что Каледин во главе корпуса, а затем и VIII-й армии, командующим которой он был назначен 20 марта 1916 года на место возглавившего фронт Брусилова, значительно уступал по своим полководческим качествам Каледину – начальнику дивизии, боевому кавалерийскому генералу. Ему будут приписывать инертность и нерешительность, но лучшим возражением на это, наверное, станет роль Алексея Максимовича в наступлении, получившем в истории имя его начальника…

Главная заслуга Брусилова в «Брусиловском прорыве» имела небольшое отношение к собственно военным вопросам. Он, вообще не отличавшийся гражданским мужеством и принципиальностью, сумел проявить силу духа на совещании в Ставке Верховного Главнокомандующего, настояв на переходе в наступление вопреки неуверенной позиции других Главнокомандующих армиями фронтов. Однако достоинства самого? наступательного плана на поверку оказываются весьма сомнительными: одновременное начало атак на нескольких участках (дабы противник не установил, какой является главным) имело стратегический смысл лишь в том случае, если бы русский полководец сумел скоординировать действия подчиненных ему армий, а при обозначившемся успехе – немедленно определить его место, организовать переброску туда резервов и развить победоносное наступление. Ничего этого у Брусилова не получилось, и из всего «Брусиловского наступления» самой яркой и славной страницей останутся лишь его первые дни (22–25 мая 1916 года) – сокрушительный прорыв вражеских позиций под Луцком. Луцкий же прорыв был всецело делом рук генерала Каледина.

Больше суток продолжалась артиллерийская подготовка на участке VIII-й армии, после чего поднялись в атаку ее корпуса. Оборона противника была смята, а войска – деморализованы и обращены в бегство. К вечеру 25 мая русские стрелки ворвались в Луцк. Более 44 000 пленных, 66 орудий, 150 пулеметов стали трофеями VIII-й армии за эти легендарные три дня. Однако генерал Брусилов не смог распорядиться успехом, приостановив наступление Каледина и предпочтя «выравнивать фронт». А две недели спустя, когда противник частично оправился и значительно усилил свою оборону на новых рубежах, директива Брусилова о возобновлении наступления развела силы VIII-й армии по расходящимся направлениям: после громкой победы в мае Главнокомандующий армиями фронта, очевидно, уверился в универсальности «удара растопыренной пятерней»…

Лето оказалось тяжелым и кровопролитным. Вновь и вновь гонит Брусилов, поддерживаемый Ставкой Верховного, русские корпуса в бессмысленные атаки на берегах реки Стохода. Меняются направления – на Владимир-Волынский, на Ковель и вновь на Владимир. Войска изнемогают, захлебываются кровью, теряют веру в успех. И все, что в этих условиях может сделать генерал Каледин – это вынести свой командный пункт на линию передовых окопов пехоты (неслыханный для командующего армией случай!), дабы быть вместе со своими солдатами в огне. Он уже «полный генерал» – генерал-от-кавалерии, за Луцкий прорыв, но это не окрыляет и не прибавляет сил. Может быть, что-то подобное смутно виделось ему в начале года, когда он писал домой: «Болит душа моя», «я по-прежнему не нахожу покоя душе…»

Но вот порыв противоборствующих армий иссякает, войска вновь закапываются в землю, душевная боль становится глуше, и лишь, в одиночестве гуляя по небольшому дворику у штаба армии (офицерской молодежью прозванному «тюремным»), повторял, должно быть, генерал Каледин фразу из старого своего письма:

«Наше положение военных, как положение почтовой лошади – умирать в оглоблях…»

Российская Императорская Армия «умирала в оглоблях». Напрягались последние силы, чтобы укрепить фронт, улучшить снабжение, подготовить войска к будущему весеннему наступлению, которое смогло бы, наконец, сломить сопротивление противника и победоносно завершить войну.

А весной наступила революция.

* * *

«Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую, – говорил летом 1917 года генерал Деникин. – Это не верно. Армию развалили другие, а большевики – лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма.

Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев. Развалили лица, по обидной иронии судьбы, быть может честные и идейные, но совершенно не понимающие жизни, быта армии, не знающие исторических законов ее существования…»

Диагноз был поставлен точно. Русскую Армию разложил не Октябрь, а Февраль; не анархическое движение «снизу», а директивы, пришедшие «сверху», – в первую очередь «Приказ № 1» самозванного (никем не избранного) Петроградского Совета и «Декларация прав солдата», объявленная Временным Правительством – не менее самозванным и неоспоримо разделяющим с Совдепом ответственность за конечное крушение фронта. Приказ, проникнутый недоверием к командному составу Армии, ставил офицерство под пристальный и практически всегда враждебный контроль со стороны солдатских комитетов; декларация, подрывая основы воинской дисциплины, этики и правил поведения отменой чинопочитания, отдания чести и т. д., провозглашала допустимость в рядах войск «политических, национальных, религиозных, экономических или профессиональных организаций, обществ или союзов», тем самым разрушая монолит воюющей Армии. И горше всего было то, что не только среди офицерства, в том числе и кадрового, но и генералитета нашлось немало людей, из карьерных соображений или же в угаре «революционной романтики» присоединившихся к силам, на их глазах разрушавшим Русское Воинство.

В этих условиях одни предпочитали плыть по течению, другие, оставаясь на своем посту, пытались сделать хоть что-нибудь в тщетных надеждах спасти разваливающуюся Армию; третьи – из тех, кто мог сломаться, но не согнуться, – просто уходили. Ушел и генерал Каледин.

Фактическому удалению Алексея Максимовича из Армии (формально – зачисление в Военный Совет, с 29 апреля) предшествовал конфликт не только с комитетами («Он резко отвернулся от революционных учреждений и еще глубже ушел в себя. Комитеты выразили протест…» – вспоминал А. И. Деникин), но и с Главнокомандующим армиями фронта: несколько месяцев спустя Каледин кратко упомянет, что «ушел из-за Брусилова, который, по его мнению, чересчур о[т]пустил поводья армии», Брусилов же в середине апреля заявил Верховному Главнокомандующему: «Каледин… не понимает духа времени. Его необходимо убрать».

Приехав ненадолго в столицу, генерал поневоле оказался в гуще политических слухов и сплетен, среди которых были и затрагивающие непосредственно его как возможного кандидата в Донские Атаманы. Очевидец так описывает мимолетный разговор перед отъездом Каледина на Дон:

«– Известно ли вашему высокопревосходительству, – обращается к Алексею Максимовичу присутствующий в этой же комнате молодой полковник [22] , – что донские общественные деятели выдвигают вас на пост войскового атамана?..

– Знаю, слышал, писал и.

И, нервно подергивая согнутой в локте рукой, генерал быстро начинает шагать по комнате. В полумраке двигаются два светлых пятна.

– Могут ли донцы надеяться, что вы согласитесь?..

– Никогда!..

И еще быстрей в темной комнате мелькают георгиевские кресты.

– Но, ваше высокопревосходительство, не мне вам это говорить, вы должны отдать себя казакам, ибо кто, как не вы, в такое трагическое время поведет донской народ?..

– Народ!? Вы говорите, народ?!

И генерал останавливается.

– Донским казакам я готов отдать жизнь, но то, что будет – это будет не народ; будут советы, комитеты, советики, комитетики. Пользы быть не может. Пусть идут другие. Я – никогда!..»

Каледин прекрасно отдавал себе отчет, что?? могло ожидать нового Войскового Атамана: наступившие времена грозили не только возложить на него величайшую, небывалую прежде ответственность, но и одновременно отнять все возможности для реального выполнения долга.

Поддержку в своем нежелании участвовать в политической жизни нашел Алексей Максимович и у своей супруги, – правда, соображения Марии Петровны были несколько иными. Боготворившая мужа, она протестовала против выставления его кандидатуры, по свидетельству современника, «очевидно, недоумевая, как может генерал Каледин быть всего только… донским атаманом».

И, может быть, она и была права, «считая Дон недостойным иметь своим атаманом А. М. Каледина»…

* * *

Каледин вообще не собирался задерживаться на Дону надолго. Он хотел проследовать в Кисловодск на отдых и лечение, но бурная жизнь казачьей столицы – Новочеркасска – если и не захватила его, то по крайней мере заставила остановиться и повнимательнее приглядеться к происходящему.

Как и вся Россия, Дон остался без единой, настоящей власти. Все началось поздним вечером 2 марта, когда под влиянием смутных известий из Петрограда был создан «Донской Исполнительный Комитет», а уже около часа ночи на его заседание ворвался взъерошенный есаул Голубов, крича о стремлении офицеров Новочеркасского гарнизона «присоединиться к революционному движению» и сразу же внеся в разворачивающиеся события тот дух неразберихи, скандала и бунта, который в течение всего следующего года будет повсюду сопровождать этого странного человека.

Николай Матвеевич Голубов был фигурой далеко не заурядной. Боевой офицер, прославившийся своей лихостью и отвагой еще на Русско-Японской войне, он тогда же заработал и репутацию скандалиста и бунтаря. Покинув после одного из скандалов службу, Голубов вернулся в ряды армии с началом мировой войны, действительно геройски сражаясь с германцами. После Февраля он сразу развернулся, став глашатаем и вожаком крайнего революционного течения. «Умственно ограниченный, неспособный связно говорить, с психологией ватажника, “сарынь на кичку” времен Стеньки Разина, храбрый до наглости – он, захлебываясь злобными криками, подлаживался под настроение черни – захватывал толпу…» – в этой характеристике, данной Голубову современником и очевидцем событий, явно чувствуется личная ненависть, однако здесь немало и правды. Напрасно было бы искать в поведении Голубова в эти дни какой-либо логики, последовательно выбранной линии поведения: единственным, пожалуй, неизменным, что владело помыслами и чувствами «ватажника», была страстная мечта – стать Донским Атаманом [23] .

Но в Атаманы Голубов не попал. Был ли он недостаточно «интеллигентен» или чересчур напорист, только власть явно ускользала из его рук, и это решительно отбросило Голубова в оппозиционный лагерь, обратив бурную энергию вихрастого есаула во вред родному Дону (который он, наверное, по-своему все-таки любил) и возглавляющим Войско лицам, кем бы эти лица ни являлись.

В этот период казачество внешне еще представляло собою единую массу, хотя единство это и оказалось недолговечным. Что касается взглядов на роль и личность будущего Войскового Атамана, то здесь определенности, кажется, было немного: по-настоящему переживала, волновалась и вкладывала в возрождение традиции особый смысл, – пожалуй, лишь сравнительно небольшая группа романтически влюбленной в казачью старину войсковой интеллигенции, самым ярким представителем которой был «Донской Златоуст», директор Каменской общественной гимназии, 35-летний историк М. П. Богаевский. Он и председательствовал на Большом Войсковом Круге, заседания которого открылись 26 мая 1917 года. Круг должен был рассмотреть ряд важных вопросов землепользования, управления и самоуправления в Области, несения казаками военной службы и др., но одной из ключевых проблем оставались выборы Атамана, – а единства по этому вопросу отнюдь не было. Более двадцати кандидатур, ни одна из которых не могла собрать подавляющего перевеса голосов, заставляли опасаться борьбы неудовлетворенных самолюбий и различных «ориентаций». Понятно поэтому, в чем была причина радости Богаевского, одно из заседаний президиума Круга открывшего словами: «Извините, господа, за опоздание… знаете, у кого я задержался? Приехал генерал Каледин… Вот человек, около которого объединятся Донцы».

Круг действительно встретил генерала, выступившего с кратким приветствием, бурными овациями. Сам же Каледин, продолжая по-прежнему расценивать себя на Круге как «гостя», по свидетельству Богаевского, «абсолютно никакого участия в делах не принимал», и сломить его сопротивление руководству «парламента» оказалось едва ли не труднее, чем переубедить некоторых депутатов, волновавшихся, «как бы он нас не вернул к старому строю». 16 июня председатели всех окружных совещаний обратились к Алексею Максимовичу с просьбой баллотироваться, утверждая: «Долг его, как казака, обязывает его согласиться на баллотировку, ибо на нем – и ни на ком другом – может объединиться весь Дон». Убежденный, наконец, этими настояниями и поверив в возможность реальной и плодотворной работы на благо родного Дона и России, Алексей Максимович выразил согласие и на следующий день был избран подавляющим большинством голосов (свыше шестисот из семисот двадцати).

«Ему поверили оттого, что это был не только генерал с громкой боевой славой, но и безусловно умный и безукоризненно честный человек, – писал впоследствии М. П. Богаевский, сам избранный товарищем (заместителем) Атамана. – Его программа, конечно, не могла иначе определиться, как программа старого казака, да к тому же и военного – служилого». Однако краткая речь генерала, произнесенная после вступления в должность, не содержала в себе ничего специфически «казачьего» или «военного». Склонив голову, тихим голосом новый Атаман сказал:

«В течение последнего месяца, беседуя со многими лицами, я слышал ото всех одно пожелание: чтобы поскорее были созданы условия для спокойной жизни, чтобы труд всех и каждого приносил бы пользу всей стране, чтобы свобода личности была действительно, а не только на бумаге, ограждена от всех посягательств. Этим вопросом придется заняться в первую очередь.

Не опускайте рук перед насильниками».

А некоторое время спустя, во время принесения поздравлений, седобородый казак, подойдя к Алексею Максимовичу, дал ему более важный, чем все другие, «наказ»: «Смотри, не измени, Атаман…»

«Себе не изменю, станичник», – отвечал генерал, и в словах этих не было ни капли позерства. Каледин теперь не отделял себя от своего поста, от долга перед Отечеством и избравшими его казаками, от Тихого Дона, которому с этой минуты были отданы все его помыслы, все его чувства, вся его жизнь. Отныне Атаман Каледин был и перед внешним миром неразрывен с Доном, становясь единственным выразителем позиций, чаяний и устремлений Донского казачества.

Да, пожалуй, и не только его.

* * *

Быть может, генерал Каледин и хотел бы в своей деятельности замкнуться исключительно на делах и заботах своего Войска. Однако в силу как положения Дона – «старшего брата» среди других войск, так и личных качеств его Атамана, фигура Каледина начинает быстро перерастать донские рамки, и он теперь просто вынужден пристально вглядываться в происходящее «углубление революции», уже вылившееся в попытку большевицкого переворота 3–4 июля в Петрограде. «Большевизм страшно опасен, – говорил после ее подавления Алексей Максимович. – …Казак слишком общественно-развит, чтобы поверить в несбыточные обещания Ленина; но все же против большевизма и на Дону следует немедленно принять меры: слишком он притягателен для масс, и кто знает, как пойдут события дальше и у нас на Дону». В той ситуации, которая складывалась в России, явственно назревала необходимость в звучном и сильном слове всего казачества – быть может, одной из последних надежд гибнущей Державы. И неудивительно, что трибуном его и глашатаем стал самый известный и самый авторитетный из казачьих Атаманов – генерал Каледин.

Это произошло на так называемом «Государственном Совещании», состоявшемся в Москве 12–15 августа 1917 года. Там Атаман, по его собственным словам, надеялся «ознакомиться с политическими и общественными слоями, с которыми я раньше не сталкивался, работая в узкой сфере военных интересов». На «предварительном совещании» он убедился, что в общественно-политических кругах есть и группа лиц, которых он мог бы считать своими единомышленниками, – имевших «одну цель – спасение родины», и еще большее единодушие нашел среди казачьих делегатов. В течение суток была выработана и единогласно принята «декларация казачьих войск», оглашение которой было, также единогласно, решено поручить Каледину. Но оглашению ее предшествовало совещание с Верховным Главнокомандующим, генералом Л. Г. Корниловым.

Корнилов прибыл в Москву из Ставки 13 августа, и в тот же день состоялось импровизированное совещание, на котором, в частности, были согласованы будущие выступления Корнилова и Каледина. После этого разговора в уже составленный текст «казачьей декларации» Атаманом была внесена единственная поправка: требование «полного упразднения армейских комитетов, соглашаясь лишь на сохранение полковых и ротных (сотенных) с функцией только хозяйственного свойства», что грозило ему всплеском ненависти со стороны «революционной демократии». На вопрос о причинах исправления Каледин отвечал, «что он только что вернулся от Л. Г. Корнилова, который прочитал ему проэкт своей речи на Государственном совещании, – в пункте о комитетах ген[ерал] Корнилов будет требовать ограничения деятельности армейских комитетов сферой хозяйственной, что Корнилов этим и другими своими требованиями восстановит против себя крайних левых, а потому из тактических соображений, чтобы подкрепить Верховного Главнокомандующего, необходимы еще более радикальные требования, в свете которых требования ген[ерала] Корнилова покажутся умеренными и относительно приемлемыми».

Таким образом, Каледин сознательно пошел на увеличение одиозности своей фигуры в глазах левых кругов… а декларация, должно быть, уже могла почитаться исходящей не только от двенадцати Казачьих Войск, но и наиболее здоровой части Армии – ее офицерского корпуса и Главного Командования. Большевики впоследствии прямо утверждали, будто на Каледина «штабом Корнилова была возложена обязанность договорить то, что неудобно было сказать самому кандидату в диктаторы», хотя такая формулировка скорее всего и является тенденциозным преувеличением.

О впечатлении, произведенном речью Атамана на заседании 14 августа, свидетельствовал П. Н. Милюков, в своей академически-сдержанной «Истории второй русской революции» вдруг сбивающийся на неожиданно-лирический тон:

«Вдумчивая, медленная, сдержанно-страстная, без всякой внешней аффектации, эта речь гармонировала с задумчивостью глаз, затемненных густыми темными бровями, серьезностью прикрытого длинными усами рта, про который говорили, что он “никогда не смеется”, с виолончельным тембром слегка затуманенного голоса и со всей стройной, благородной фигурой оратора…»

Впрочем, вряд ли многие в зале в эти минуты любовались «благородством фигуры» Каледина или оценивали его голос с точки зрения меломана. Слишком горьки были слова генерала, и слишком взрывоопасными, по обстановке революционного времени, оказывались мысли декларации:

«…Казачество, стоящее на общенациональной государственной точке зрения и отмечая с глубокой скорбью существующий ныне в н ашей внутренней государственной политике перевес частных классовых и партийных интересов над общими, приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели…

Служа верой и правдой новому строю, кровью своей запечатлев преданность порядку, спасению Родины и Армии, с полным презрением отбрасывая провокационные наветы на него, обвинения в реакции и контр-революции, казачество заявляет, что в минуты смертельной опасности для Родины, когда многие войсковые части, покрывая себя позором, забыли о России, оно не сойдет со своего исторического пути служения Родине с оружием в руках на полях битв ы и внутри в борьбе с изменой и предательством…

Понимая революционность не в смысле братания с врагом, не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов, предъявления к правительству неисполнимых требований, преступного расхищ ения народного богатства, не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан, грубого нарушения свободы слова, печати и собраний – казачество отбрасывает упреки в контр-революционности, казачество не знает ни трусов, ни измены и стремится установить действительные гарантии свободы и порядка. С глубокой скорбью, отмечая общее расстройство народного организма, расстройства в тылу и на фронте, развал дисциплины в войсках и отсутствие власти на местах, преступное разжигание вражды между классами, попустительство в деле расхищения государственной власти безответственными организациями как в центре, так и внутри, на местах, отмечая центробежное стремление групп и национальностей, грозное падение производительности труда, потрясения финансов, промышленности и транспорта, казачество призывает все живые силы страны к объединению, труду и самопожертвованию во имя спасения Родины и укрепления демократического республиканского строя.

В глубоком убеждении, что в дни смертельной опасности для существования Ро дины все должно быть принесено в жертву, казачество полагает, что сохранение Родины требует прежде всего доведения войны до победного конца в полном единении с нашими союзниками. Этому основному условию следует подчинить всю жизнь страны и, следовательно, всю деятельность Временного правительства.

Только при этом условии правительство встретит полную поддержку казачества. Пораженцам не должно быть места в правительстве.

Для спасения Родины мы намечаем следующие главнейшие меры:

1) Армия должна быть вне поли тики: полное запрещение митингов и собраний с их партийной борьбой и распрями.

2) Все советы и комитеты должны быть упразднены как в армии, так и в тылу, кроме полковых, ротных, сотенных и батарейных, при строгом ограничении их прав и обязанностей областью хозяйственных распорядков.

3) Декларация прав солдата должна быть пересмотрена и дополнена декларацией его обязанностей.

4) Дисциплина в армии должна быть поднята и укреплена самыми решительными мерами.

5) Тыл и фронт – единое целое, обеспечивающее боеспо собность армии, и все меры, необходимые для укрепления дисциплины на фронте, должны быть применены и в тылу.

6) Дисциплинарные права начальствующих лиц должны быть восстановлены.

7) Вождям армии должна быть предоставлена полная мощь.

8) В грозный час тяжки х испытаний на фронте и полного развала от внутренней политической и экономической разрухи страны, страну может спасти от окончательной гибели только действительно твердая власть, находящаяся в опытных, умелых руках лиц, не связанных узко-партийными, групповыми программами, свободных от необходимости после каждого шага оглядываться на всевозможные комитеты и советы, и отдающая себе ясный отчет в том, что источником суверенной государственной власти является воля всего народа, а не отдельных партий и групп.

9) Власть должна быть едина в центре и на местах. Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами и советами должен быть немедленно и резко поставлен предел.

10) Россия должна быть единой. Всяким сепаратным стремлениям должен быть пост авлен предел в самом зародыше.

11) В области государственного хозяйства необходимо: а) строжайшая экономия во всех областях государственной жизни, планомерно, строго и неумолимо проведенная до конца; б) безотлагательно привести в соответствие цены на пред меты сельскохозяйственной и фабрично-заводской промышленности; в) безотлагательно ввести нормировку заработной платы, прибыли предпринимателей; г) немедленно приступить к разработке и проведению в жизнь закона о трудовой повинности; д) принять самые строгие действительные меры к прекращению подрыва производительности сельскохозяйственной промышленности, чрезвычайно страдающей от самочинных действий отдельных лиц и всевозможных комитетов, нарушающих твердый порядок в землепользовании и в арендных отношениях…

Мы обращаемся, наконец, к Временному правительству с призывом, чтобы в тяжкой борьбе, ведущейся Россией за свое существование, Временное правительство использовало весь народ государства Российского, все жизненные народные силы всех классов населения, и чтобы самый свой состав Временное правительство подчинило необходимости дать России в эти тяжкие дни все, что может дать наша Родина по части энергии, знания, опыта, таланта, честности, любви и преданности интересам Отечества. Время слов прошло. Терпение народа истощается. Нужно делать великое дело спасения Родины!»

Генерал говорил со «спокойной сосредоточенной деловитостью», однако, несмотря на это внешнее спокойствие, – по воспоминаниям очевидца, «последние слова декларации… А. М. Каледин произнес звенящим голосом».

Конечный эффект речи оказался таким, какого опасались казачьи депутаты. Не имея реальной силы, она привлекла к Каледину повышенное внимание, оттенки которого варьировались от явной ненависти («революционная демократия») до подозрительности и настороженности со стороны Правительства. А после того, как левые выпустили на трибуну есаула А. Нагаева, от имени «революционного казачества» выступившего с прямыми нападками на Донского Атамана, – по оценке наблюдателя, стало ясным, «что раскол в казачестве уже образовался. И неизвестно, до каких пределов дойдет этот раскол и куда пойдет большинство казачества…»

* * *

Практически сразу же по возвращении в Новочеркасск Алексей Максимович начал готовиться к новой поездке, на сей раз – по северным округам Донской Области. Причинами ее были поступавшие с Верхнего Дона «сведения о полном неурожае и, вместе с тем, о чрезвычайном развитии тайного винокурения»; планировал Атаман использовать посещение северных округов и для обсуждения с казаками вопроса о предстоящих выборах в Учредительное Собрание. Поездка началась 24 августа, а уже 29-го на полдороге Каледину передали срочную телеграмму из Новочеркасска, от М. П. Богаевского, сообщавшую о трагических событиях, разыгрывавшихся в Петрограде и Ставке Верховного Главнокомандующего и грозивших перекинуться на Дон, – начавшихся «Корниловских днях».

Даже если считать, что Каледин был знаком с окружавшими Корнилова слухами о «заговоре» и знал о готовности Верховного в случае выступления антигосударственных элементов подавить его вооруженной рукой, – говорить о реальной причастности Алексея Максимовича к каким бы то ни было «конспирациям» совершенно невозможно. В противном случае и поездка Атамана, фактически лишавшая его возможности управления Войском, не могла бы состояться в столь «жаркие» дни. Но теперь в полученной телеграмме говорилось об объявлении Корнилова вне закона, о необходимости присутствия Атамана в Новочеркасске и, очевидно, об угрозе, сгущавшейся над самим Алексеем Максимовичем. На него в это время уже была начата настоящая охота: утром 29-го из Петрограда на всю страну объявили, будто «от атамана казачьих войск [24] Каледина, по сообщению газет, правительством получена телеграмма о присоединении его к Корнилову. В случае, если правительство не договорится с Корниловым, Каледин грозит прервать сообщение Москвы с югом…»

В ближайших к Дону областях «в инициативном порядке» выносились резолюции о задержании «мятежника Каледина» (напомним, что в тех условиях любое «задержание» было чревато немедленным и зачастую зверским самосудом!). В Царицыне и Ростове собирались отряды, чтобы перехватить Атамана по дороге. В Ростове бушует Голубов («Русский народ возведет на эшафот офицерство, и это будет по заслугам!»), и вскоре он тоже бросится на поиски генерала, получив от Царицынского Совдепа «приказ» о своем назначении «атаманом вместо Каледина». Все преследователи, однако, вернулись ни с чем: Каледин благополучно добрался до Новочеркасска, хотя по дороге, по его собственным словам, он пережил самые «страшные и тревожные минуты».

«…Когда я увидел красногвардейцев, – рассказывал Алексей Максимович, – то, признаюсь, не отнимал руки от револьвера. Нельзя сказать, чтобы я их трусил, но у меня было такое состояние, что за рубашкой, по спине, по груди и по всему телу ползли какие-то скользкие, холодные, отвратительные черви. Так мерзко было на душе, что вот эта гадость должна сцапать меня и удушить своими грязными щупальцами».

Вернувшись, наконец, в свою маленькую столицу, Алексей Максимович нашел там растерянное Войсковое Правительство и… телеграмму Керенского от 31 августа, объявлявшую Донского Атамана мятежником, отрешающую его от должности, предписывающую предать генерала суду и препроводить в Могилев: в ближайшие дни там начала работу Чрезвычайная следственная комиссия, которая, разумеется, должна была обратить особое внимание на выяснение обстоятельств «сговора» «мятежных генералов» Каледина и Корнилова и, возможно, была немало удивлена тем, что никаких свидетельств взаимодействия так и не было обнаружено.

Однако правительственная истерика продолжалась, а Керенский даже попытался запретить внеочередную сессию Большого Круга (созываемую М. П. Богаевским), отступив лишь после заявления, что «Каледина казачество не выдаст не только Временному Правительству, но и никому в мире»: воскресала старая казачья заповедь – «с Дона выдачи нет!». На тот же Круг был вызван и Голубов – оправдываться за свои выступления против Каледина.

Временному Правительству пришлось смириться: «суд» над Калединым превратился в триумф «подсудимого». Отвергнув обвинения в «заговоре» и отделении Дона от России (Каледин заявил себя противником даже федеративного государственного устройства), он в то же время мужественно заявил о сходстве своих взглядов со взглядами Корнилова, подчеркнув, как вспоминал современник, «что хотя он никакого участия в выступлении ген[ерала] Корнилова не принимал и о нем не знал, но если бы знал, то поддержал бы Корнилова всемерно, и готов нести полную ответственность как идейный соучастник». 10 сентября была принята резолюция, по отношению к Временному Правительству выдержанная в весьма резком тоне:

«Донскому Войску, а вместе с ним всему казачеству нанесено тяжкое оскорбление. Правительство, имевшее возможность по прямому проводу проверить нелепые слухи о Каледине, вместо этого предъявило ему обвинение в мятеже, мобилизовало два военных округа, Московский и Казанский, объявило на военном положении города, отстоящие на сотни верст от Дона, отрешило от должности и приказало арестовать избранника Войска на его собственной территории при посредстве вооруженных солдатских команд. Несмотря на требование Войскового Правительства, оно, однако, не представило никаких доказательств своих обвинений…

Ввиду всего этого Войсковой Круг объявляет, что дело о мятеже – провокация или плод расстроенного воображения».

Не менее важным вопросом для Круга стало осуждение Голубова. Нужно отдать бунтарю должное: он все-таки был казаком, «умел воровать, умел и ответ держать» и не побоялся явиться перед враждебным ему собранием. Как вспоминал современник, «Николай Голубов… обвинял Атамана Каледина в неправильной и опасной политике. Нельзя Дон противопоставлять революционной демократии… Он подчеркивал, что он казак и во имя интересов казачества он осуждает Каледина, который толкает казачество на тот путь, где казакам придется нести кровавые жертвы». Как станет вскоре ясно, незадачливый кандидат в Атаманы неплохо знал психологию казачества, особенно фронтового, и угадал ту аргументацию, которая оказывалась для него наиболее действенной.

От репрессий Голубова спас М. П. Богаевский, напомнивший Кругу, что нельзя карать за убеждения. Тем не менее осуждение «царицынского атамана» было столь же явным, как и триумф Атамана законного: общие выводы Войскового Круга оказались вполне определенными.

Каледин, в сущности, стал «корниловцем» уже после «корниловщины». Помимо гласного исповедания своей веры на Круге, он поддерживал и личную связь с «мятежными генералами», ведя с заключенным в Быхове Корниловым оживленную переписку. Переживая начавшееся в августе глубокое разочарование в широких слоях казачества, Алексей Максимович тем не менее лично был готов на любую помощь. А. И. Деникин вспоминал, что «письма его дышали глубоким пессимизмом и предостерегали от иллюзий», – и все же два генерала уже тогда в действительности, а не в кошмарах Керенского, встали рядом, готовясь противостоять той беде, которая приближалась с неизбежностью.

Последующий период стал крайне тяжелым для Алексея Максимовича, переживавшего период сомнений и разочарования почти что во всем. Ему действительно было очень трудно – решительному на поле брани, но совершенно не приемлющему переноса военных методов на почву гражданского строительства. Быть может, несколько преувеличивая эту черту, один из эмигрантских авторов позднее характеризовал Каледина как «смелого защитника и убежденного носителя гуманных начал и демократических идей», «непримиримого врага фанатизма и грубой, необузданной силы», – но, в сущности, не так уж важно, был или не был Атаман «убежденным носителем демократических идей». Он был кристально честным и предельно совестливым человеком, и именно это определяло характер его взаимоотношений с Кругом и Войсковым Правительством. Всегда памятуя о своей выборности и о том, что он призван к власти казачьим населением Области, Каледин считал себя просто обязанным принимать во внимание позицию выдвинутых казачеством Правительства и Круга, несмотря на то, что они в «эпоху Каледина» (это название возникнет спустя всего несколько месяцев) были подвержены колебаниям и не раз сковывали действия Атамана.

При первых же достоверных известиях об октябрьских событиях в Петрограде, «обсудивши положение, созданное произведенным большевиками государственным переворотом, Войсковой Атаман и Войсковое Правительство вынесли постановление о непризнании власти большевиков, находя, что власть эта, возникнув путем насильственного переворота, не выражает воли страны, а осуществляет диктатуру одного рабочего класса (скоро станет ясно, что рабочий класс тут тоже ни при чем. – А. К. ), а по поставленным себе задачам является гибельной как для России в целом, так и для казачества в особенности»; вскоре Донская Область была провозглашена «независимой впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти». Однако в те же дни проявилась и непоследовательность Правительства по отношению к приехавшему на Дон генералу М. В. Алексееву.

Скованный колебаниями и сомнениями своих сотрудников, Атаман, «познакомившись с планами Алексеева (о собирании сил для активного противодействия большевикам и австро-германцам. – А. К. ) и выслушав просьбу “дать приют русскому офицерству”, ответил принципиальным сочувствием; но, считаясь с тем настроением, которое существует в области, просил Алексеева не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести свою деятельность куда-нибудь за пределы области…» Сыграли свою роль местные политики и при первой же попытке выдвинуть казачество и самого Каледина для решения общегосударственных задач.

В Атаманском дворце состоялось заседание, на котором «Атаман Каледин… высказал необходимость подачи помощи Москве» и заявил, «что находит поход на Москву необходимым». Однако этот план встретил бурю возражений сторонников временной самоизоляции казачьих территорий и собирания там «здоровых элементов» и сил, в том числе и военных. Каледин с Алексеевым остались в явном меньшинстве и уступили: должно быть, оба, каждый по-своему, надеялись на то, что казачьи области менее, чем остальные части летящей в пропасть России, окажутся подверженными разложению. Выборный Атаман Каледин и чужак, незваный и не больно-то желанный гость на Дону Алексеев – решили попытаться использовать те возможности, которые у них оставались, не усугубляя внутренних разногласий планами, не встречавшими ничьей поддержки.

Позднее Каледина обвиняли – и подчас в весьма резкой форме – в нерешительности и неуверенности проводимой им политики. Но, кроме чьего бы то ни было влияния, она может быть объяснена другим, неизмеримо важнейшим обстоятельством, которое хорошо понимал сам Атаман: для борьбы необходимы были силы.

Сил же не было никаких.

* * *

Правда, уже в октябре начинается полу-стихийное, но еще сохраняющее относительный порядок и воинскую организацию движение казачьих полков с фронта по домам; но уместен вопрос, в каком состоянии они возвращаются? «Перевозка шла трудно, – пишет современник, – по взбудораженной разваливающейся стране, по плохо работающим железным дорогам, с томительными пререканиями между полками и местными революционными комитетами на каждой узловой станции, с требованиями сдавать оружие», – и это не могло не оказывать деморализующего влияния на казаков. И не случайна сорвавшаяся у очевидца фраза: «казачьи полки были больны»…

В своих многодневных, иногда многонедельных путешествиях с фронта по домам казаки успевали хорошо прочувствовать страшную угрозу бесформенной и безликой, но почти всегда в ту пору разъяренной толпы, так что самым проницательным в оценках настроений своих земляков оказался никто иной, как «ватажник» Голубов с его тезисом о недопустимости «противопоставления Дона революционной демократии». «Со всей Расеей нам бороться нельзя», – переводили это на более понятный язык простые станичники. И печально обронит современник: «Казачество умерло. Шаровары были на колоссе, у которого глиняные ноги, а голова угрожаемая по большевизму».

В силу всех этих причин Донское командование, состоявшее в тот момент фактически из одного Атамана, не имея сил, принуждено было вести заведомо проигрышную игру, переходя к обороне: оставалось огораживать Область цепью застав и пропускных пунктов и… ждать выздоровления казачества. А между тем в самом сердце «калединского Дона» – Ростове и Новочеркасске – были расквартированы запасные пехотные полки, давно уже превратившиеся в рассадник агитации и угроз. Дезорганизованные и буйные солдатские массы могли в любой момент выступить с оружием в руках, и сдерживало их пока лишь отсутствие единого руководящего центра и некоторая боязливая настороженность, все еще сохранявшаяся по отношению к казакам. К 20 ноября чаша терпения Войсковых властей, наконец, переполняется: Атаман Каледин принимает твердое решение разоружить запасных, но… не находит для этой цели никого, кроме конвойной сотни и юнкеров Новочеркасского военного училища. Нужно было обращаться за помощью к генералу Алексееву.

Супруги Каледины уже оказывали в частном порядке материальную помощь прибывавшим на Дон алексеевским добровольцам; в обход своего осторожного Правительства выдавал Атаман им и оружие, включая бронеавтомобили. Все это позволяло ему практически с первых дней существования «Алексеевской организации» рассчитывать на нее как на самостоятельную союзную, если не прямо подчиненную боевую силу. «Организация» решительно выступила для разоружения запасных – генерал Деникин писал: «Первый раз город увидел мерно и в порядке идущий офицерский отряд», – тем более что отобранные у солдат «винтовки и патроны, – свидетельствовал участник событий, – доставлялись в организацию подводами и автомобилями, каждый раз в мере, далеко превышавшей потребность наличного состава». Оставался, однако, не менее опасный Ростов.

Назначенный командующим войсками Ростовского района генерал Д. Н. Потоцкий сумел лишь арестовать Голубова, отправив его в Новочеркасск (там «ватажник» был посажен на гауптвахту). Четыре запасных пехотных полка на глазах становились из просто дезорганизованных – откровенно большевицкими, и генерал уже был вынужден в частных беседах признавать, что «при создавшемся положении ничего не сделаешь»…

Около трех часов пополудни 23 ноября к Ростову подошли вызванные на помощь местным Ревкомом черноморские корабли с десантными отрядами. Большевики определенно шли на развязывание вооруженной борьбы, в то время как Атаман и Правительство медлили с решительными мерами. Политика Новочеркасска в этот период вообще выглядит довольно уязвимой, хотя и считать ее совсем не имеющей оснований тоже не стоит. Хорошо осведомленный не только о событиях, но и об их подоплеке сотрудник Атамана так излагал впоследствии эти соображения:

«1) Находящиеся под рукой войска были в таком состоянии, что на них трудно было рассчитывать, других же частей вб лизи не было, отдаленные же фронты обнажать было нельзя.

2) Инициатива выступления атамана без всякого повода со стороны большевиков могла усугубить недоброжелательство казачьих частей к походу, ибо подтвердила бы распускаемые большевиками слухи о беспричи нных со стороны атамана репрессиях по отношению к большевикам.

3) Незначительный запас боевых припасов и оружия.

4) Многочисленный большевистски-настроенный ростовский гарнизон, численность которого с подозрительными элементами достигала до 20 тысяч.

5) Ма лочисленный состав добровольческой армии [25] .

6) Угроза Викжеля [26] объявить забастовку в случае гражданской войны, что несомненно отразилось бы на экономическом состоянии страны.

Вот главнейшие причины, с которыми атаман считался как глава правительства. Неуд ача под Ростовом могла бы повлечь к другим неудачам и кончиться катастрофой, т. е. вторжением большевиков в Донскую область, а этого больше всего опасался атаман…

Но была еще одна причина, почему атаман не поднял первый меч, и эта причина опять-таки наиб олее ярко характеризует его как человека.

– Хотя бы и против большевиков, но я первый не подниму руки – пусть они первые начнут, тогда я имею нравственное право сказать, что я защищался».

Позднее, на заседании Большого Круга, Каледин признается: «Нужно сказать, что к моменту начала военных действий отношения чрезвычайно обострились, но мы всеми силами старались оттягивать этот момент. Было страшно пролить первую кровь»…

25 ноября генерал Потоцкий объявил, «что Ростов с 22-го находится в состоянии гражданской войны». Слово было произнесено вслух, и с утра 26-го по всему городу уже вовсю шла стрельба. Подмоги из Новочеркасска, однако, не было в течение всего дня 26 ноября, что как будто говорило о растерянности Войсковых властей; пишущие об этом обычно и рисуют, вольно или невольно, неутешительную картину растерянного, бессильного и выпустившего из рук управление Атамана, потерявшего едва ли не целый день и в конце концов явившегося за спасением к Алексееву. По более авторитетному свидетельству, однако, все было совсем не так.

Начальник Полевого Штаба вспоминал год спустя, что первые известия о ростовском столкновении были получены в Новочеркасске той же ночью [27] , и разбуженный Каледин немедленно распорядился созывать своих ближайших сотрудников.

«К 5 час[ам] утра в приемной собрались М. П. Богаевский, начальник войскового штаба полковн[ик] Араканцев, начальник полевого штаба полк[овник] Лисовой (автор воспоминаний. – А. К. ), начальник гарнизона генер[ал] Корнеев, начальник новочерк[асского] казачьего военного училища генер[ал] Попов и др., которым атаманом и были прочитаны поступившие донесения, а затем, обращаясь к полковнику Л[исовому], [атаман] сказал – “Вот теперь давайте все, что у вас есть – немедленно грузиться на Ростов”, – и затем добавил: – “и попросите Мих[аила] Васил[ьевича], чтобы он возможно раньше зашел ко мне”.

В 8 час[ов] утра генерал Алексеев сидел уже в кабинете – были потребованы карты… и после часовой беседы генерал (неясно, который; по контексту похоже, что Алексеев: Каледин всюду именуется Атаманом. – А. К. ) подтвердил, чтобы выступали все до единого человека!»

Таким образом, из рассказа начальника калединского Штаба следует, что Атаман был готов к открытию боевых действий, скорее всего ожидал именно такого развития событий и более того – должен был заранее принимать в расчет «Алексеевскую организацию», руководителя которой он немедленно приглашает к себе для составления диспозиции («были потребованы карты»), согласованной и утвержденной в течение часа, то есть, возможно, с учетом предыдущих совещаний: вместо расслабленного и неуверенного начальника перед нами (несмотря на «сумрачность», в общем обычную для Алексея Максимовича) предстает человек энергичный, деятельный, знающий, чего он хочет, и готовый решительно претворять свои планы в жизнь.

В ночь на 27 ноября из Новочеркасска на Ростов выступил первый отряд алексеевцев, однако в разыгравшемся на следующий день бою успеха он не добился ввиду численного превосходства противника, тем более значимого, что из трехсот белогвардейских штыков значительную часть составляли необстрелянные юноши – юнкера и кадеты. Неладно было и в самом Ростове, где генерал Потоцкий продержался чуть более двух суток, но утром 28 ноября был выдан ревкомовцам остававшимися с ним казаками.

А тем временем Донской Атаман всеми силами старался мобилизовать Войско на борьбу. «…Наши части торговались: выступать или нет. Приходилось составлять отряды из кусков, вырванных из различных частей, – рассказывал он впоследствии. – …Во избежание лишних жертв приходилось действовать только наверняка». Генерал тщательно собирает силы и изготавливается к решительному наступлению, сам неоднократно выезжая на позиции, – и 1 декабря он уже может сказать явившимся к нему на переговоры представителям ростовских общественных организаций: «Безусловная сдача, или завтра в 2 часа мои казаки будут в Ростове. Стратегическое окружение закончено».

Генерал сдержал слово. Наступление началось ранним утром 2 декабря, и его участник впоследствии не без иронии писал: «Товарищи [28] , увидев, что под Ростовом не фарс, а почти война, и зная, что на завтра назначен штурм, рассыпались в течение этой последней ночи… Красногвардейцы спешили обратиться в мирных хулиганов, а вожаки попрятались и разбежались». Несмотря на отдельные очаги сопротивления, несколько колонн калединских войск почти одновременно вступили в Ростов, встречаясь друг с другом на улицах, уже запруженных толпами радостных обывателей.

«Мне не нужно устраивать оваций… Я не герой, – и мой приход – не праздник, – говорил приветствовавшей его толпе Атаман. – Не счастливым победителем я въезжаю в ваш город. Была пролита кровь, и радоваться нечему. Мне тяжело. Я исполняю свой гражданский долг…»

Начавшаяся открытая междоусобица глубоко ранила душу Каледина, и недаром, должно быть, перед отъездом на фронт, когда жена передавала ему пистолет, он отверг запасные обоймы:

«Сколько раз я тебе говорил, что для меня 14 патронов много, зачем мне две обоймы, для меня достаточно одного патрона…»

* * *

Урок из ростовских событий извлекли обе стороны. Открывшийся в Новочеркасске 2 декабря, под грохот орудий ростовского фронта, Большой Круг был поставлен Калединым перед необходимостью решительной реорганизации власти. «Необходимо, чтобы Правительство имело бы твердый аппарат для управления, – говорил генерал. – …Мучительно наталкиваться на всевозможные вопросы каждый раз, когда хочешь что-нибудь сделать, и в ответ на приказания слышать: “не желаем”, “подумаем”. Власть должна быть властью». Формально Круг предоставил Войсковому Атаману диктаторские полномочия; в помощь ему по военным вопросам была учреждена должность Походного Атамана, которую занял герой недавних боев генерал А. М. Назаров; в то же время, с целью «демократизации» управления Областью, было решено составить так называемое «паритетное» Правительство, куда вошли бы представители как от казаков, так и неказачьего населения.

Упорядочивались взаимоотношения с «Алексеевской организацией». После приезда на Дон бежавшего из заключения генерала Л. Г. Корнилова (6 декабря) и его ссоры с генералом Алексеевым для нормализации обстановки в Белом лагере по инициативе Деникина была принята «конституция», разграничивающая сферы деятельности наиболее значимых вождей зарождающегося движения:

«1. Генералу Алексееву – гражданское управление, внешние сношения и финансы.

2. Генералу Корнилову – власть военная.

3. Генералу Каледину (симптоматично, что не «Атаману»! – А. К. ) – управление Донской областью.

4. Верховная власть – триумвират. Он разрешает все вопросы государственного значения, причем в заседаниях председательствует тот из триумвиров, чьего ведения вопрос обсуждается».

«Так как территория, подведомственная триумвирату, не была установлена, а мыслилась в пределах стратегического влияния Добровольческой армии, – писал Деникин, – то триумвират представлял из себя в скрытом виде первое обще-русское противо-большевистское правительство [29] ». А поскольку роль «буфера» между двумя враждующими триумвирами была бы слишком унизительной, чтобы предлагать ее такому человеку, как Каледин, – правдоподобным становится предположение, что в «наброске проекта “конституции”» его автором вольно или невольно было заложено верховенство генерала Каледина. Это соответствовало и реальному положению дел («…В то время как между генералами Алексеевым и Корниловым ход работ внешне был резко разграничен, на плечах генер[ала] Каледина попрежнему оставались все тяготы и военного, и политического, и финансового, и пр. характеров», – отмечал современник), и масштабу личности Алексея Максимовича, который, по нашему мнению, был крупнейшей фигурой на российской политической сцене 1917 года и в любом случае перерастал отведенные ему казачеством довольно узкие рамки. Пост Донского Атамана, осознавал это сам Каледин или нет, был для него мал, а в случае фактического осуществления деникинской идеи триумвирата генерал оказался бы в значительной степени освобожденным от влияния своего Войскового Правительства и теряющего сердце казачества. Но планам не суждено было осуществиться – слишком мало времени отвела история «эпохе Атамана Каледина».

Для большевицкой власти ростовские события тоже стали грозным предупреждением, и на «мятежный Дон» двинулись войска Совета Народных Комиссаров. Через Воронеж и Донецкий каменноугольный бассейн под общим руководством «Главнокомандующего по борьбе с контрреволюцией» В. А. Антонова-Овсеенко вели свои «колонны» бывшие прапорщики Г. К. Петров, Ю. В. Саблин и Р. Ф. Сиверс. С юга, на станции Тихорецкой, пытался организовать «революционную армию» хорунжий А. И. Автономов – член Большого Круга, выступавший против Каледина и переходящий теперь от парламентской оппозиции к вооруженной борьбе. А из Петрограда пристально следил за развитием событий на Юге и «сам» Ленин…

Однако говорить о стратегическом плане большевицких военачальников, пожалуй, не приходится: его выработке и реализации мешал сам характер их формирований, – рыхлых, недисциплинированных, а зачастую и просто буйных. Стратегическую идею заменяло указание цели – «калединского Новочеркасска», куда науськивали свои толпы их вожаки, – и лишь география железных дорог, по которым продвигались красные эшелоны, создавала картину «наступления по сходящимся операционным направлениям». Но наличия своей стратегической идеи мы вправе ожидать от генерала Каледина, уже хорошо известного нам как полководец крупного масштаба, умеющий и привыкший распоряжаться значительными войсковыми соединениями и вряд ли склонный к безвольному парированию вражеских ударов в разгоравшейся открытой войне.

В начале 1918 года на территории Области уже находилось семь Донских казачьих дивизий и Гвардейская бригада, и ожидался подход еще двух дивизий с фронта. Не все они были равноценными, часть казаков при несомненно высоких боевых качествах не отличалась стойкостью духа, надеясь на близкое и всеобщее «замирение», – но все же по численности, вооружению и присутствию на своих местах офицеров эти дивизии казались грозной силой, на которую можно было рассчитывать… хотя бы поначалу.

«…Мечтали о том, чтоб сделать эту армию солидной, в смысле тех организационных понятий, к которым привыкли до 1917 года… Создали для походного атамана и громоздкий штаб, рассчитанный на армию, во всяком случае, не эфемерную», – писал впоследствии участник событий. Параллелизм работы Войскового Штаба и Штаба Походного Атамана генерала А. М. Назарова отмечался и другими современниками, причем порой в весьма язвительных тонах: «…Значительная часть дорогого времени терялась на то, чтобы разобраться – какого штаба касается затронутый вопрос… Ни один из штабов не желал брать исполнения целиком на себя, предпочитая вместо этого отписываться и изощряться в виртуозности канцелярского языка», – хотя в действительности, как следует из анализа служебных телеграмм Атамана Каледина, оба Штаба работали скорее «наперебой»: привыкший, как мы помним, еще с Великой войны лично вникать во все подробности, Алексей Максимович и тут не видел большой разницы между двумя управляющими структурами, то и дело отдавая распоряжения через начальника Штаба Походного, полковника В. И. Сидорина, помимо самого Походного Атамана. Идея же организации нового штаба начинает выглядеть более обоснованной, если учесть, что в своих расчетах Каледин отнюдь не ограничивался территорией Донской Области и ее ресурсами.

О том фронте, который он надеялся организовать против большевиков, достаточно красноречиво говорит телеграмма полковника Сидорина, направленная вечером 21 декабря 1917 года следующим адресатам: «Екатеринодар Начальнику Штаба Кубанского Войска, Владикавказ Начальнику Штаба Терского Войска, Астрахань Начальнику Штаба Астраханского Войска, Оренбург Начальнику Штаба Оренбургского Войска, Уральск Начальнику Штаба Уральского Войска, Киев Военный Секретариат Украины». «Крайне желательно взаимное осведомление о сосредоточении [и] передвижения[х], вообще группировке войсковых частей вблизи ваших границ или на вашей территории, не подчиненных вашему правительству, особенно же враждебно настроенных», – писал начальник Штаба Походного Атамана, и похоже, что взаимное оповещение, по крайней мере в пределах Северного Кавказа, действительно было налажено. Так, например, десять дней спустя Штаб Походного получил информацию о передвижении красных бронепоездов по Владикавказской железной дороге и принимал меры к недопущению их на территорию Области; в свою очередь, на Кубань, Терек и нижнюю Волгу передавались сводки событий на Дону. Были попытки наладить взаимодействие со Штабом Кавказского фронта, откуда надеялись получить высвобождающееся военное имущество. Обращал внимание Донской Атаман и на моральный фактор, связанный со взаимной поддержкой нескольких Казачьих Войск: Донцы не должны были чувствовать себя «покинутыми», «защищающими своею грудью чью-то спокойную жизнь». И, подчеркивая, что «судьба Кубани решается на Северном Дону», Атаман в конце декабря 1917 года отправил в Екатеринодар своего эмиссара, прося передать:

«Необходимо нашим казакам показать, что Кубань с нами… Необходимо получить для Ростова хотя бы два только пластунских батальона.

…Если хотят существовать, пусть направляют все здоровое в Ростов; пусть не жалеют для Дона артиллерийских снарядов… Нужно смотреть за всех».

Орлом, «который размахом крыльев своих желает прикрыть все казачество от гибели и разложения», показался в эти минуты генерал собеседнику; однако казаки не спешили собираться под распростертые крылья. 30 декабря, правда, «было обещано из Екатеринодара два баталиона», но новогодний подарок так и остался пустым обещанием. И если тыл все же пребывал пока в относительном спокойствии, тому были другие причины – на Тереке начиналась внутренняя резня казаков с горцами, Тихорецкая группировка красных, очевидно, чувствуя неуверенность, оставалась пассивной, а боевой участок кубанско-большевицкого фронта – новороссийский – был слишком удаленным, чтобы оказывать прямое воздействие на положение Дона.

Хуже обстояли дела с другим участником общего сопротивления – Украиной. Малороссийские губернии, в которых пыталась осуществлять свою власть находившаяся в Киеве Центральная Рада, сами подверглись ударам большевиков. Правда, продвижение красных на харьковском направлении, выводя их во фланг охватываемой полукольцом Донской Области и разъединяя союзников, в то же время угрожало вклинившимся «колоннам» ударом с двух сторон, если бы удалось согласовать действия Донцов и Добровольцев с войсками Центральной Рады. Должно быть, это и побуждало Войсковое Правительство стремиться к «скорейшему соглашению» с Радой, однако наиболее решительный и настроенный на борьбу из ее членов – Генеральный Секретарь по военным делам С. В. Петлюра – оказался в одиночестве и уже в конце 1917 года был вынужден покинуть свой пост, став жертвой политических интриг. Вооруженных сил «Украинской Республики» так, по сути, и не было создано, и координация действий разрушилась, не сложившись, хотя Каледин для содействия общей борьбе готов был пойти даже на задержку в Херсонской и Екатеринославской губерниях частей 3-й Донской дивизии, возвращавшейся с фронта. Но удержать рвущихся домой казаков уже вряд ли было возможно…

Менее реальной выглядела мысль о взаимодействии с Оренбургскими казаками, которых старался поднять Войсковой Атаман полковник А. И. Дутов: слишком удаленным от Дона было это третье по численности, после Донского и Кубанского, Войско. Тем не менее, помимо упоминавшейся организации оповещения, Атаман Каледин еще в начале декабря стремился к более тесному сотрудничеству. Он ожидал наступления Дутова на Волгу; для отправки в Оренбург был подготовлен и «радиотелеграфный аппарат… такой силы, чтобы установить связь Оренбурга с Доном» (неподалеку от северной границы Донской Области, близ станции Филоново, застряла в эшелонах 2-я Оренбургская казачья дивизия – один из обязательных адресатов рассылки многих оперативных документов, касающихся обороны Дона, – которая и могла в данном случае сыграть роль связующего звена).

Таким образом, стратегический план сопротивления большевизму, складывавшийся у генерала Каледина в течение декабря 1917 года, представляется следующим: основной фронт с опорными центрами в Киеве, Харькове (там предполагалось разместить объединенное правительство) и Новочеркасске, с Кубанью и Тереком в качестве тылового района, и очаг борьбы в Оренбурге с опорой на относительно спокойную Уральскую Область и назначением двигаться к Волге; картина, которую удалось, и то на краткий срок, реализовать лишь летом 1919 года, ценою многих жертв и дорого обошедшегося народу разочарования в большевицких обещаниях.

Пока же этого разочарования еще не наступило, широкомасштабные проекты военного строительства оставались обреченными на неудачу. Злой и пророческой иронией звучал образец отчетных документов, разосланный полковником Сидориным старшим войсковым начальникам: «Такой-то полк офицеров 00, шашек 00, пулеметов 00, патронов 00. Такая-то сотня офицеров 00, шашек 00, пулеметов 00, патронов 00. Такая-то батарея офицеров 00, шашек 00, орудий 00, снарядов 00, гранат 00. Всего офицеров 00 и т. д.»… Действительно, если еще и не всюду были нули, то дело, кажется, определенно шло к тому.

Удержать казаков под ружьем оказывалось практически невозможно – они стремились по домам, обещая по первому призыву вернуться в строй и, наверное, сами в эти минуты веря своим обещаниям. «Смотрите, станичники, – не меня обманете – себя погубите», – говорил им прозорливый Каледин, но слова его не убеждали и не заставляли задуматься. Нужно было искать новые пути организации вооруженной силы, и рождается идея формирования партизанских сотен.

Обычно при этих словах вспоминают отряд есаула В. М. Чернецова и несколько подобных ему, в которых собирались «необязанные службой» добровольцы (в основном учащаяся молодежь) и не состоявшие на должностях офицеры; однако на самом деле в идею «партизанства» Калединым вкладывалось совсем другое содержание. «Войскатаман приказал, – оповещал 16 декабря Сидорин, – по возможности сформировать в каждом полку по одной партизанской сотне в составе не более ста коней каждая. Сотни должны формироваться из охотников всего полка, должны быть снаряжены так, чтобы свободно могли отделяться от полков для выполнения боевых задач». Таким образом, подлинный смысл распоряжения заключался фактически в переносе на донскую почву методов развернувшегося в 1917 году «ударного движения» – в частности, формирования при войсковых частях и соединениях так называемых «штурмовых» подразделений и частей или «частей Смерти», среди всеобщего развала сохранявших дисциплину и готовых выполнять свой долг.

Но декабрь не был июнем, и выделить под наименованием «партизанских сотен» казаков-ударников уже не удавалось; боеспособными оставались только добровольцы из отрядов, подобных чернецовскому, обладавшие одним наиважнейшим в те дни качеством: они безусловно желали драться, невзирая даже на неравенство сил, неблагоприятную обстановку, несмотря на все обстоятельства, которые, казалось, заведомо обрекали их на поражение.

«Когда убьют меня, то я, по крайней мере, буду знать – за что; а вот вам это будет неизвестно, когда вас будут расстреливать товарищи!» – сказал Чернецов тем офицерам, которые не спешили в бой, предпочитая отсиживаться в тыловом Новочеркасске. Конечно, он не хотел умирать, но не накликал ли сам свою смерть этими пророческими словами?

* * *

«…Сила хрупкая, точно шпага против дубины», – писал участник событий о партизанах-чернецовцах. Но в тех условиях, когда воодушевленность и готовность умереть могли играть решающую роль, подавляя волю противника, в значительной степени сохранившего психологию труса-дезертира, – удары этой «шпаги» оказывались весьма опасными. Наиболее угрожаемым участком признается Донецкий бассейн, и именно на это направление бросают на последней неделе 1917 года Чернецова. Партизаны бьют передовые отряды красных у станций Штерово, Щетово, а в ночь на 28 декабря при содействии железнодорожников, которые скрыли от большевиков, что идет воинский эшелон, – ударили на Дебальцево, далеко выскочив за пределы Донской Области и создав угрозу флангу наиболее боеспособной колонны Сиверса. «Если бы Чернецов вздумал развить свой успех и действуй он в связи с отрядом генерала Балабина у Иловайской или с казачьими полками у Луганска, он мог бы свести на нет весь наш успех в Донбассе», – признавал Антонов-Овсеенко, но опасения советского Главнокомандующего, начавшего перегруппировку почти всех сил в каменноугольный бассейн, оказались совершенно излишними: вечером того же 28 декабря генерал Назаров передает Чернецову приказание «вернуться вновь [на] станцию Щетово, действуя оттуда набегами [в] том или другом направлении», да и сам есаул к этому времени, вывозя трофеи, уже отступает. Делается это, разумеется, не от хорошей жизни: казачьи полки, взаимодействие с которыми могло привести к столь тяжелым для красных последствиям, не хотят воевать и не представляют собою серьезной боевой силы.

Последняя ставка делается на то, что, может быть, казаки все-таки согласятся защищать свой родной Дон. «Наступательные действия за пределами области прекратить, ограничиваясь самыми решительными действиями в пределах области», – приказывает Войсковой Атаман 1 января, но изменить ничего уже не удается. В те же дни приходится запрашивать, «желают ли части генерала Тимашева выполнить возлагаемую задачу» (каким бредом должно было казаться все это Каледину!), и даже в требованиях вынужденно звучат нотки увещевания: «Передайте казакам, что в эти тяжелые переживаемые Доном дни я требую от них полного порядка и подчинения распоряжениям командного состава. Предупреждаю ослушников, что они понесут за это [30] ответственность по закону и перед Войсковым Кругом. Меня глубоко огорчит поведение 22[-го] полка, до сих пор отлично несшего службу. Если это результат агитации, требую немедленного удаления агитаторов из полка и донесения мне».

Сторонник решительных военных действий, Каледин в то же время отнюдь не считал их синонимом жестокой репрессивной политики и террора. «Войск[овой] Атаман приказал отрядам пленными не обременять ни себя, ни правительство…» – зловеще начиналось одно из его распоряжений, однако продолжение может вызвать у современного читателя, который знает, как развернутся события, какого накала достигнет противоборство и ожесточения – человеческая душа, – едва ли не улыбку: «…захваченных разоружать, опрашивать, разъяснять им их заблуждение относительно внутреннего быта и политики Дона и отпускать с предупреждением, что вторичная поимка не будет прощена»…

Но те, кто еще не перешел в разряд пленных, продолжали представлять собою угрозу. Наряду с вторжением военным, первые попытки которого парировал Чернецов, оставался еще центр «идеологического» вторжения и разрушительной пропаганды – Царицын, названный одним из современников «такой же занозой в больном теле казачества, как в свое время Ростов». Другим центром большевики хотели сделать Воронеж, предполагая созвать там «съезд рабочих, солдатских и казачьих депутатов», и 4 января Атаман Каледин вынужден был запретить участие в нем казаков. Подействовал ли запрет, или казачество в своем разложении еще не успело дойти до логического конца, только один из руководителей воронежского съезда, С. И. Сырцов, признавал впоследствии, что съезд «собрал довольно много представителей рабочих, но от казаков там было всего несколько человек». А в конце первой недели января 6-я Донская дивизия, согласно планам Новочеркасска, должна была двинуться на Царицын, дабы «вырвать занозу».

Но операция сорвалась. Как вспоминал офицер, командированный поторопить дивизию, «во всех полках шли митинги, и во всех полках казаки отказывались наступать. Наиболее воинственным оказался расположенный в Чирской станице запасный полк, по номеру, кажется, 4-й; он соглашался дать в наступление по 30 человек с сотни, но – под условием, чтоб операция была прежде того начата с другого направления и другими войсками». Это стало известно 9 января, а 10-го калединский Дон получил новый сильнейший удар.

Не сумев организовать «революционного казачества» в Воронеже, Сырцов решил использовать для этой цели собирающийся в станице Каменской «съезд фронтовиков» и выехал туда с коллегами по партии и «достаточно обработанными», по его собственному циничному признанию, казаками. Не боявшиеся германских пушек и удушливых газов фронтовики были буквально смяты угрозами: «За Советскую власть стоят много миллионов рабочих и крестьян, и, конечно, не кучке казаков справиться с народом… Борьба будет не в пользу казачества, она его разорит…» Гвардейский подхорунжий Ф. Г. Подтелков, который вскоре осчастливит захваченный Новочеркасск афоризмом «при советской власти приказано и жида считать человеком», по рассказу современника, будет носить золотой браслет и перстни, а в ростовском банке потребует «миллион» («дайте мне царскими пятисотками»), – выдвинутый каменским съездом на пост председателя Донского Ревкома, пока еще смущался, трусил, убеждал «партийных товарищей», «что он никогда без согласия стариков ничего не делал», и на первом митинге, созванном после предательского ареста расположенного неподалеку Штаба 5-й Донской дивизии, «крестясь на все четыре стороны», лепетал: «Отцы-станичники, мы сегодня ночью, не спросясь вашего благословения, совершили революцию». Решительности казакам-мятежникам придавал… тоже страх: съезд был объявлен незаконным, им грозила кара.

Большевизированные казаки не ограничились арестами старших начальников. В ближайшие часы ими был занят важнейший стратегический железнодорожный узел Области – станция Лихая, где скрещивались царицынская и воронежская линии. От Каменской до Новочеркасска было менее ста пятидесяти верст вдоль линии железной дороги…

Удар оказался очень сильным и с политической точки зрения. Всего лишь две недели назад усилиями А. М. Каледина и М. П. Богаевского было достигнуто зыбкое равновесие – власть приняло «Паритетное Правительство». Теперь же трещина проходила еще глубже, уже по толще самого казачества, до сих пор несмотря на все уродливые явления казавшейся монолитной. Каледин принимает решение сыграть с новым противником по его правилам, в ходе диалога показав Дону, насколько демагогической и чреватой страшными последствиями является позиция Донревкома, и соглашается провести переговоры «на высшем уровне», гарантировав безопасность прибывающим в Новочеркасск Подтелкову и его приближенным. Конечно, ни Сырцова, ни кого-либо из подобных ему закулисных руководителей там не было: они пока предпочитали делать свое дело казачьими руками, и исполнители у них нашлись вполне соответствующие этой задаче.

Вначале Атаман еще считал, что с мятежниками следовало говорить «как-нибудь мягче». Но 15 января, когда в Новочеркасск приехала ревкомовская делегация, быстро стало ясным, что мягкость нахрапистые «собеседники» немедленно примут за капитуляцию. И все же члены Войскового Правительства пытались взывать к их казачьим чувствам, убеждать не превращаться в проводников чуждого большевицкого влияния на родном Дону. Изо всех сил пытаясь создать иллюзию своей независимости от центральной Советской власти, представители Донревкома выдвинули ультиматум: Каледину – сдать им власть, Войсковому Кругу – распуститься, партизан и Добровольцев – разоружить, а «не живших на Дону» выслать «из пределов Донской области в места их жительства», причем сдача оружия должна была бы производиться «комиссару военно-революционного комитета», и он же выписывал бы пропуска на выезд, полностью распоряжаясь таким образом жизнью и смертью последних защитников Дона. На такое предательство своих соратников генерал Каледин пойти, конечно, не мог.

Трудно сказать, чего хотел он добиться своими вопросами членам Ревкома: вряд ли у Атамана оставались иллюзии относительно того, с кем он имеет дело. Но в ходе переговоров он шаг за шагом заставлял Подтелкова признаваться в намерениях установить диктатуру, не считаться с народным волеизъявлением (Правительство предлагало дождаться созыва нового Войскового Круга, не имевшего для мятежников никакого значения) и проч. Оглашены были перехваченные телеграммы Антонова-Овсеенко, обещавшие Смольному, что «голова Каледина… не останется на плечах у владельца ее», и уличавшие Донревком в сношениях через Антонова с большевицкой верхушкой. И пророчески прозвучали заключительные слова ответной речи Алексея Максимовича:

«На просьбу вашу о сдаче должности вам уже достаточно сказано. Мы не имеем права сдать… Я принял власть потому, что не считал себя вправе отказаться от воли народа… И если бы было можно, я с величайшею охотою сдал бы власть. Я пришел сюда с честным именем, а уйду отсюда, может быть… с проклятием…»

Сказать, что Каледин волновался, когда заканчивал свою речь, – значит ничего не сказать. Пророча себе проклятие, он с трудом справлялся с звенящим от напряжения голосом. Напряжение передавалось и окружающим, и даже советский автор признает, что у красных делегатов «настроение создалось отнюдь не боевое». Смущения их, впрочем, хватило ненадолго.

После перерыва Войсковой Атаман огласил и официальный ответ. Упомянув о предстоящем созыве Круга – единственного органа, правомочного решать судьбы Дона, – и прикрыв Добровольческую Армию утверждением, что она находится «под контролем», он потребовал от воинских частей «вернуться к своей нормальной работе по защите донского края», освободить арестованных и распустить Донревком. Правительство обличало большевиков как зачинщиков гражданской войны, а Ревком – как марионетку Совета Народных Комиссаров. И в качестве последнего удара Атаман Каледин объявил о перехвате еще одной телеграммы – на этот раз Антонову-Овсеенко от Подтелкова, в которой последний просил «хотя бы два-три миллиона» на содержание мятежных частей. Припертый к стене, вожак «трудового казачества» вынужден был признать, что телеграмма подлинная…

С отвлеченной точки зрения, результат переговоров можно было бы считать победой Каледина, но далась она чрезмерно дорогою ценой. Слишком очевидным стало, насколько глубоко проникла болезнь в организм казачества. Печать глубокой удрученности, которая лежала на облике Атамана после завершения переговоров, запечатлел один из очевидцев:

«Своей тяжелой походкой он направился в соседнюю с залом заседаний комнату – кабинет секретаря областного правления, и там среди наваленных на подоконниках груд верхнего платья стал отыскивать свое пальто. Найдя, наконец, его, он принялся одеваться, с усилием натягивая рукава. И только когда пальто было одето, один из курьеров догадался подбежать и помочь атаману.

А он, одевшись, пошел к выходу.

Из кармана свисал засунутый туда башлык и волочился по земле.

Казалось, атаман никого не видит, ни о чем не думает…»

Но скорее всего, было наоборот: Атаман видел все и уже понимал слишком многое из того, что оставалось пока сокрытым от других.

* * *

Появление на сцене Донского Ревкома стало грозным признаком, однако возглавить борьбу его деятели по-настоящему не были способны. Им следовало организовать желающих «замирения» казаков в боеспособные части, вновь готовые проливать свою и чужую кровь, и в сущности для этого нужно было немного: рыхлый материал принимал соответствующую форму в руках командира, обладавшего двумя необходимыми качествами – непреклонной волей и твердым пониманием, чего он хочет. У белых, кстати, тоже не нашлось таких начальников – Алексеев, Корнилов, Деникин замкнулись на заботах Добровольческой Армии, Каледин и Назаров, сидя в штабах, были слишком далеки от казачьей массы, а Чернецов – партизан по натуре – звал к себе «всех вольных, всех смелых», вместо того, чтобы железной рукой привести к повиновению малодушных и пассивных. Попытаться сделать это предстояло другому бунтарю.

«Свершилась моя мечта – у власти все население Дона, – взывал посаженный на гауптвахту войсковой старшина Голубов. – Теперь я ваш друг, а не враг. Дайте мне возможность сражаться в рядах защитников Дона с врагами России. Ваши враги – мои враги». Его письмо дошло до М. П. Богаевского, а тот настоял перед Атаманом на освобождении мятежного офицера: метаний Голубова предсказать не мог, кажется, никто, включая его самого, и он, наверное, и в самом деле искренно приветствовал идею «Паритетного Правительства». Недавний «царицынский атаман» оказался на свободе в дни, когда в Новочеркасске гремело имя есаула Чернецова, и, по рассказу современника, «заявил, что он покажет Ваське Чернецову, какие бывают партизаны. Он в станице Луганской навербует себе удальцов и с ними вырежет большевиков в соседнем Луганске…» С этим обещанием он и исчез из Донской столицы.

Вынырнул Голубов 22 января под станцией Глубокой. На него и его обещанный отряд, похоже, возлагались определенные надежды – Чернецов даже получил указания «связаться с Голубовым», но то ли не смог этого сделать, то ли не захотел (тоже был ревнив), и несколько блестящих боев в направлении на Лихую – Каменскую – Глубокую разыграл в одиночку. «Он вел свою молодежь прямо в поездах, высаживаясь чуть ли не в момент атаки, и сразу же бил по всему, что встречалось на его пути, – восторженно рассказывал об этой партизанской тактике штабной офицер. – …Никто и нигде не мог выдержать этого бурного натиска людей, уверовавших в то, что противостоять им нельзя». И недаром по представлению Войскового Правительства генерал Каледин произвел есаула Чернецова за боевые подвиги сразу в полковники, минуя чин войскового старшины.

Конец легендарного рейда наступил под Глубокой, где Чернецов, опрометчиво выдвинувшись вперед с частью своего отряда, неожиданно увидел обходящих его казаков. Не желая проливать кровь «своих», он послал парламентеров передать это, но в ответ в партизанские цепи ударила шрапнель… Гвардейская 6-я Донская батарея в упор расстреливала последнюю надежду Дона.

Дело было не только в неравенстве сил: в схватке с красногвардейцами прославленный партизан, наверное, не поколебался бы погибнуть вместе со всеми своими бойцами, – но сейчас перед ним продолжала брезжить смутная надежда спасти доверившихся ему мальчишек, и Чернецов, легендарный бесстрашный Чернецов, приказал положить оружие. Тут-то он и узнал, что в плен его взял войсковой старшина Голубов.

Неизвестно, каким ветром 16 января «ватажника» занесло в Каменскую, где он практически сразу же был избран казаками, знавшими его по Великой войне, командиром 27-го Донского полка. Происходившее кружило ему голову, вновь возрождались мечты об атаманстве, и Голубов охотно стал во главе самых боеспособных частей Донревкома, поведя их в бой решительно и целеустремленно – это был не Подтелков…

«Не Подтелков» он был и еще в одном отношении. Войсковой старшина не питал неприязни к сдавшимся. Раненому в ногу Чернецову дали лошадь, они ехали рядом и, должно быть, о чем-то договаривались, потому что пленник по просьбе Голубова пишет командующему этим участком фронта генералу Усачеву записку с просьбой остановить наступление, о себе и своих партизанах сообщая: «От самосуда мы гарантированы словом всего отряда (красного. – А. К. ) и войскового старшины Голубова». Расписался на этом же листке бумаги и Голубов, подтверждая вышесказанное и, наверное, в самом деле веря в силу своего слова.

Генерал Усачев тоже был казаком, и в ответ на послание Чернецова он пишет казакам-голубовцам письмо, проникнутое надеждой на достижение договоренности:

«Прошу вас, как казаков, приложить все усилия озаботиться о казаке полковнике Чернецове и его людях, предоставив им медицинскую помощь, продовольствие, покой… Прошу сообщить казакам, что против казаков никто и не помышляет вести войну. Правительство просит казаков отрешиться от наветов большевиков и защитить Дон, который сам хочет устраивать свою жизнь, без помощи посторонних красногвардейцев. Ввиду появления казаков на станции Глубокой я прекращаю действия, но прошу казаков занять Глубокую и обеспечить ее от захвата красногвардейцами…»

Но письмо опоздало. Голубов рвался вперед, его манил близкий Новочеркасск, – и Чернецов с тридцатью попавшими вместе с ним в плен партизанами был передан Подтелкову, для которого ни слово Голубова, ни гарантии, данные его казаками, ничего не значили: бывший подхорунжий оказался способным учеником своих новых начальников…

Подтелков хватался за шашку, угрожал, глумился, поливал партизан грязной руганью. Его подручные гнали раздетых до белья, босых мальчишек по январской степи. Такое отношение донских казаков к своей же донской молодежи объяснялось просто: Чернецов и чернецовцы воспринимались как… провокаторы, своими активными действиями развязывавшие гражданскую войну; не будь их, рассуждали станичники, большевики и не пошли бы на Дон. Того, что на самом деле было уготовано Дону и всей России, никто еще и не мог себе представить, а потому можно было куражиться над юными добровольцами, упиваясь своей призрачной силой и думая таким образом приблизить заветное всеобщее «замирение».

Впереди в сумерках замаячили конные фигуры. Потом оказалось, что это возвращалась красная разведка, но в первый момент вздрагивавший от каждого шороха Подтелков заволновался, и Чернецов, используя это минутное замешательство, сделал последнюю попытку выручить своих партизан. С криком «Наши идут, ура!» – он ударом кулака выбил ехавшего рядом Подтелкова из седла. Пленные бросились врассыпную. Вслед им затрещали выстрелы…

Жертва полковника Чернецова не была напрасной: части партизан удалось спастись (красные не решились далеко преследовать их в темноте), и они принесли в Донскую столицу самые противоречивые сведения о своем командире. «В Новочеркасске же долго не хотели поверить в смерть партизана, – вспоминал современник, – и только повторные рассказы тех, кто бежал из плена, заставили уверовать». Калединский Дон лишился своего лучшего и, быть может, последнего защитника…

Позднее рассказывали, что гибель полковника Чернецова и измена войскового старшины Голубова буквально подкосили Атамана. Наверное, это и в самом деле было для него тяжелейшим ударом, но не последним и даже не самым сильным. Новый удар, фактически поставивший крест на борьбе генерала Каледина, последовал… со стороны командования Добровольческой Армии.

Нельзя сказать, чтобы Каледин не отдавал себе отчета в том, что Добровольцы не связывали себя с Доном намертво: перед ними лежала вся страна, – по словам генерала Деникина, Алексеев и Корнилов «могли идти на Кубань, на Волгу, в Сибирь, – всюду, где можно было найти отклик на их призыв». Возникли и разногласия по вопросу о стратегии борьбы. Добровольческое командование стягивало все силы к Ростову и уже готовило поезда для переброски войск на Тихорецкую и далее – на Кубань; Каледин, напротив, после провала планов наступления на Царицын полагал, что все войска, включая и подчиненные Корнилову, следовало собрать в Новочеркасске. 26 января он попытался еще раз убедить в этом начальника Штаба Добровольческой Армии, генерала А. С. Лукомского, но тот уклонился от каких-либо конкретных заявлений.

«Обращаясь к Лукомскому, – рассказывает о Каледине свидетель переговоров, – он предостерегал Добровольческую Армию от намерения покинуть Дон, с которым она кровно связалась… Добровольческая Армия превратилась бы в бродячую кучку людей, утратила бы свой престиж и, может быть, не нашла бы нигде пристанища. Что касается обороны Дона, то Каледин считал ее неразрывно связанной с обороной Новочеркасска». Последний проект вызывал у Добровольцев резкое неприятие: действительно, он грозил потерей оголяемого Ростова и тем, «что Добровольческая армия попадет под Новочеркасском в ловушку; что этим мы не поможем Дону, а начатое дело погибнет».

С военной точки зрения замысел Атамана в самом деле был весьма уязвимым – неизбежное в этом случае концентрическое наступление колонн Сиверса, Саблина, а может быть, и Автономова, ставило на карту буквально все. С другой стороны, рыхлым большевицким массам противостояли бы не разбросанные по многочисленным и почти изолированным друг от друга направлениям добровольческие и партизанские отряды, а собранный вместе, сокративший фронт, лишенный пути отступления и обреченный драться насмерть железный кулак всего боеспособного, что могли дать в тот момент Дон и Россия. Кроме того, в непосредственном тылу наступающих оказывались бы казачьи станицы, на пробуждение которых после более близкого знакомства с большевиками Атаман не переставал надеяться. В этом он ошибался, но в сущности на таких же ошибках были основаны и идея Корнилова отступить в Задонье (впоследствии отвергнутая), и замысел Алексеева поднимать Кубанское казачество, раз уж этого не получилось с Донским. Ошибались все, но Каледин, в своем заблуждении не желавший отрываться от еще не разоруженных казачьих районов, имел в этой рискованной игре свои резоны. Более того, обороняя Новочеркасск, белые били бы непосредственно по живой силе противника, как мы знаем, слабо организованной и подверженной деморализации. Победить в таких условиях было, конечно, немыслимо трудно, если не невозможно, но выстоять – можно было попытаться. И 28 января 1918 года Войсковой Атаман генерал Каледин обратился с последним воззванием к предающим его казакам:

«Граждане-казаки! Среди постигшей Дон разрухи, грозящей гибелью казачеству, я, ваш войсковой атаман, обращаюсь к вам с призывом, быть может, последним.

Вам должно быть изв естно, что на Дон идут войска красногвардейцев, наемных солдат, латышей и пленных немцев, направляемые правительством Ленина и Троцкого.

Войска их подвигаются к Таганрогу, где подняли мятеж рабочие, руководимые большевиками. Такие же части противников [31] уг рожают станице Каменской и ст. ст. “Зверево” и “Лихая”. Наши казачьи полки, расположенные в Донецком округе, подняли мятеж и в союзе с вторгнувшимися в Донецкий округ бандами красной гвардии и солдатами сделали нападение на отряд полк[овника] Чернецова, направленный против красногвардейцев, и частью его уничтожили, после чего большинство полков, участников этого гнусного и подлого дела, рассеялись по хуторам, бросив свою артиллерию и разграбив полковые денежные суммы, лошадей и имущество…

Развал строевых частей достиг последнего предела и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи казаками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение.

Большинство из остатков уцелевших полевых частей отказываются выполнять боевые прик азы по защите Донского края.

…Войсковое правительство, в силу необходимости, выполняя свой долг перед родным краем, принуждено было прибегнуть к формированию добровольческих казачьих частей и, кроме того, принять предложения других частей населения облас ти, главным образом учащейся молодежи, об образовании партизанских отрядов…

Ростов прикрывается частями особой добровольческой организации. Поставленная себе войсковым правительством задача – довести управление областью до созыва и работы 4-го февраля во йскового круга и съезда неказачьего населения, – выполняется указанными силами, но их незначительное число, и положение станет чрезвычайно опасным, если казаки не придут немедленно в состав добровольческих частей, формируемых войсковым правительством.

Врем я не ждет, опасность близка! И если вам, казакам, дорога самостоятельность вашего управления и устройства, если вы не желаете видеть Новочеркасск в руках пришлых банд большевиков и их казачьих приспешников, изменников долгу пред Доном, то спешите на поддержку войсковому правительству.

Посылайте казаков-добровольцев в отряды.

В этом призыве у меня нет личных целей, ибо для меня атаманство – только тяжкий долг, и остаюсь я на посту по глубокому убеждению [в] необходимости сдать пост при настоящих обстоятельст вах только пред кругом».

В этом воззвании все: и тяжелое положение, в котором оказался Дон по вине своих сыновей, и еще раз терпеливо повторенные объяснения, почему под Ростовом бьются «чужие» добровольцы и почему берутся за оружие мальчишки, и… отнюдь не утраченное желание и готовность к продолжению борьбы даже в этих трудных условиях.

В самом деле, и позиция, занятая Калединым на вечернем заседании 26 января, и его последний призыв к Донцам 28-го, хотя и были окрашены горечью, однако содержали и уверенность в том, что сопротивление захватчикам возможно и необходимо. Нет иллюзий, но нет и капитулянтства. Есть сознание опасности во всей ее полноте, но есть и стремление противостоять ей. И есть непоколебимая уверенность, что на атаманском посту нужно оставаться до конца.

Однако развязка наступит гораздо быстрее, чем об этом можно догадываться даже из последнего воззвания Атамана Каледина. Уже на следующий день позиция генерала изменится решительно и окончательно: он узнает, что не сказавший на совещании ни «да», ни «нет» генерал Лукомский, вернувшись в Ростов, 27 января, по собственному его признанию, «доложил генералу Корнилову, что, по моему впечатлению, генерал Каледин потерял веру в возможность что-либо сделать для спасения положения»…

И на основании этого Корнилов, очевидно поколебавшись еще около суток, пишет телеграмму Атаману, запомнившуюся М. П. Богаевскому так: «Заслушав доклад Лукомского о положении Добровольческой армии, я решил, что возложение на Добровольческую армию защиты Новочеркасска поведет к ее гибели. А я согласиться на это не могу». В Штабе Корнилова уже было решено двигаться на Кубань: Армия отходила на следующую линию обороны, и положение Каледина, никуда уходить не собиравшегося, становилось безвыходным.

Казаки не поднимаются, «формирования дружин идут очень вяло», поступают панические сообщения, «что последние казачьи части, защищающие Новочеркасск с востока, ушли с фронта и что через часа два или три войдут большевики», – и, по воспоминаниям одного из офицеров Штаба Походного Атамана, после приказа Корнилова находившемуся под Новочеркасском офицерскому батальону «уходить и присоединиться к армии» – «на “северном фронте” оставалось бойцов ровно столько, сколько карт в колоде – 52 человека.

Проигранная игра; а ставкой в ней был Дон».

И перед старым генералом, в эти последние недели уже обронившим: «Круга мы не дождемся, надо кончать дело», необходимость эта – «кончать дело», – встала неотвратимо и насущно.

* * *

Телеграмма Корнилова, по свидетельству Деникина, составленная 28 января, должна была придти в Новочеркасск ночью или рано утром 29-го, и Каледин немедленно собирает срочное заседание Правительства, а явившийся незадолго до этого с обычным докладом или вызванный специально начальник Штаба Походного Атамана выслушивает последние оперативные распоряжения, весьма неожиданные в устах героя Луцка и Ростова:

«Части добровольческой армии сосредоточиваются в районе города Ростова; перед донскими партизанами, на Сулинском фронте, встает роковая необходимость стрелять в своих же донских казаков. Это недопустимо ни при каких условиях («Прикажите партизанам не стрелять. Больше ни одного выстрела», – передает тот же приказ другой автор. – А. К. ). Объявите мое приказание, что каждый партизан, всякий отдельный партизанский отряд может считать себя свободным и может поступать с собой по своему усмотрению. Кто из них хочет, может присоединяться к добровольческой армии; кто хочет – может перейти на положение обывателя и скрыться. Этим я открываю фронт с единственной целью: не подвергнуть город всем ужасам гражданской войны».

Сдержанный и хладнокровный даже в этих условиях Сидорин отбывает в Штаб Походного Атамана, Каледин же приглашает к себе М. П. Богаевского и излагает своему ближайшему сотруднику схему дальнейших действий, предполагающую, во избежание или, по крайней мере, уменьшение кровопролития при неизбежном теперь захвате Новочеркасска большевиками или войсками казачьего Ревкома, сдачу власти каким-либо общественным организациям, которые могли бы, не будучи столь одиозными в глазах наступающих, ходатайствовать перед ними за население города.

Сделав затем собравшимся членам Правительства «спокойный и беспристрастный» доклад об окончательно разразившейся катастрофе, Алексей Максимович произнес ключевые слова, свою запись которых М. П. Богаевский назвал «почти буквальной»: «Положение наше безнадежное. Население не только нас не поддерживает, но настроено к нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно. Я не хочу лишних жертв, лишнего кровопролития, предлагаю сложить свои полномочия и передать власть в другие руки. Свои полномочия Войскового Атамана я с себя слагаю», – а дальнейшие прения, разгоревшиеся было среди пораженных членов Правительства, оборвал страшной фразой: «Господа, короче говорите. Время не ждет. Ведь от болтовни Россия погибла». Все остальное уже не затрагивало генерала глубоко. Как будто куда-то спеша, он «открывал ящик за ящиком своего стола и нервно рвал записки, чеки и другие бумаги». Распустив Правительство и уничтожив последние предназначенные к тому документы, генерал Каледин выстрелом из пистолета покончил с собой.

В исторической литературе существует много объяснений и интерпретаций последнего поступка Каледина: от проявления слабости, малодушия, отчаяния – до трезвого, хотя и страшного в выборе средства, расчета. Слишком велик был соблазн превратить «калединский выстрел» в «калединский сполох» – сигнал тревоги, гневный и горький упрек казачеству, после которого якобы началось отрезвление и возвращение Дона на путь борьбы с большевизмом. Следует, однако, сказать, что последнее вовсе не соответствует истине – вступивший в исполнение обязанностей Войскового Атамана генерал Назаров за две недели своего атаманства испил ту же горькую чашу, что и его предшественник, был брошен отказавшимися от борьбы казаками на произвол судьбы, мужественно дождался прихода в Новочеркасск предводимых Голубовым войск Донского Ревкома и был убит по приказанию Подтелкова [32] . Тем не менее какой-то глубинный смысл в самоубийстве Алексея Максимовича, очевидно, все-таки был, раз советские «историки» вскоре пошли на беспрецедентный даже для них шаг, опубликовав фальшивое «предсмертное письмо Каледина».

Фальшивка, впрочем, вышла неудачной. Ее авторам не удалось ни придумать правдоподобных обстоятельств «находки» – «письмо» не могло пролежать «в кабинете Каледина», как они утверждали, две недели, оставшись неизвестным сотрудникам покойного Атамана (если Богаевский подобрал как реликвию даже пулю, пробившую сердце Алексея Максимовича), – ни имитировать стиль (начиная с совершенно невозможного обращения «многоуважаемый генерал Алексеев» [33] ), ни хотя бы сделать содержание сколько-нибудь осмысленным. Неизвестный фальсификатор вообще сначала явно «писал» не Алексееву, а Корнилову («вы, с вашим горячим темпераментом и боевой отвагой, смело взялись за свое дело…», «вы отчаянно и мужественно сражались…», намек на казачье происхождение «адресата»), и лишь по окончании работы «адресат» почему-то был заменен. Фальшиво звучит и «просьба» – «отказаться от мысли разбить большевиков по всей России. Казачеству необходимы вольность и спокойствие; избавьте Тихий Дон от змей (?! – А. К. ), но дальше не ведите на бойню моих милых казаков», – тем более, что на самом деле Каледин, как мы видели, был как раз сторонником координации действий и широкого фронта борьбы с большевизмом. Автор подделки, приписывая генералу моральную капитуляцию, вольно или невольно стремился прежде всего унизить своего мертвого врага, подменяя его величественный образ – жалкой плаксивой фигуркой. И доказательством того, что подлинное значение личности Каледина и глубина его трагедии остаются до сих пор непонятыми, служит «использование» современными авторами этой фальшивки, кочующей из публикации в публикацию, несмотря на многочисленные и очевидные несообразности.

Но вернемся в день 29 января 1918 года, чтобы вновь обратиться к трагедии «калединского выстрела». Как представляется, Алексей Максимович не мог не сложить с себя атаманства, коль скоро весь Дон отказывался сражаться за свою свободу. В то же время формальная отставка ничего не значила для наступающего врага, в чьих глазах генерал Каледин при любых условиях оставался Атаманом, – и уйти в степи с Добровольческой Армией или донскими партизанами ему тоже было нельзя. Но понимали это немногие – сам Каледин, генерал Назаров, полковник Сидорин, – большинство же тех, кто еще оставался верен идее борьбы, склонялось к мысли об аресте и насильственном увозе генерала; разумеется, всеми силами души сочувствовала этому и М. П. Каледина, последние месяцы жившая в страшном внутреннем напряжении и тревоге за судьбу мужа (она пережила его не более чем на полтора года). И Алексей Максимович не нашел другого выхода, чем выстрел в свое измученное сердце.

Казачество опомнится весной, в ходе «Обще-Донского восстания» изгнав с территории Войска большевиков; тогда же был схвачен и вместе со своими ближайшими сотрудниками казнен «Председатель Донского Совнаркома» Подтелков. И в условиях подъема Белого движения на Дону имя светлого Атамана становится одним из самых почетных. По нему служатся торжественные панихиды, ему предполагается поставить памятник на Соборной площади Новочеркасска… И хотя последний проект не был реализован, – увековечением имени Алексея Максимовича, бывшего не только государственным деятелем, но и выдающимся кавалерийским начальником, стало формирование в марте 1918 года в 1-м Донском округе «Партизанского отряда имени Атамана Каледина», преобразованного впоследствии в конный полк, которому было присвоено вечное шефство Каледина. «Калединцы» с честью пронесли в многочисленных боях свое черное знамя с мертвой головой – Христианским символом смерти и Воскресения, и современник с полным правом напишет о них: «Каледин умер, но дух его жив и особенно ярко виден он в Калединовском полку». Старые сослуживцы генерала по 12-й кавалерийской дивизии, собравшиеся на Дону и в начале 1919 года сформировавшие Сводный кавалерийский полк, также назвали его именем своего любимого начальника, а на острие наступления Донской Армии сражался легкий бронепоезд «Атаман Каледин»…

И тогда, и впоследствии, уже в эмиграции, о Каледине было написано немало. Однако, обращаясь к существующей литературе, останавливаешься на том, что в ней сложился облик человека высоких нравственных качеств, страдающего при виде трагедии Отечества, но… помимо воли авторов предстающего пассивным, бездеятельным, скорее символом, чем участником борьбы. И, не подвергая сомнению моральных оценок личности Атамана, как мы уже видели, действительно отличавшегося редкой чистотой и благородством и, быть может, именно поэтому пришедшего в конце жизни к такой страшной развязке, – нельзя не отметить, что при внимательном чтении из мемуаров и документов перед нами встает и волевой, твердо идущий к цели, вникающий в мельчайшие детали военных действий боевой генерал, чьи черты органично дополняют уже известное нам и лучшим памятником которому действительно стали не камень или бронза, а лихие рейды конных полков, носивших его славное имя. А одной из лучших эпитафий ему стали слова Протопресвитера Добровольческой Армии отца Георгия Шавельского, сказавшего в годовщину «калединского выстрела», когда еще жива была надежда на спасение России:

«Верится, что трагическая смерть Алексея Максимовича, после его великолепной, полной благородного труда, высоких порывов и святого подвига жизни заставила очнуться многие обезумевшие ка зачьи умы, понять глубину народного падения и горя и загореться от огня той любви к Родине, которою жил и дышал почивший Алексей Максимович.

И тогда принесенная Алексеем Максимовичем жертва собственной жизнью, несомненно, послужила одним из камней, на кото рых начала воссозидаться развалившаяся русская государственная жизнь.

Наш долг – вечно носить в душе образ этого русского героя-мученика, после сверхчеловеческих страданий за Родину пришедшего к роковому концу, и молиться Господу, да спасет и помилует Он его в вечном Царствии Своем».

А. С. Кручинин

Генерал-лейтенант А. И. Деникин

В начале августа 1947 года на кладбище Эвергрин в американском штате Мичиган, после отпевания в Успенской церкви Детройта, состоялась траурная церемония. С воинскими почестями хоронили человека, который никогда не служил в армии США. Крепкие молодые парни, стоявшие в почетном карауле, под траурные звуки трубы склонили перед гробом звездно-полосатое знамя. Вряд ли кто-то из них понимал слова молитвы, которую прочитал над покойным Православный священник в непривычном для американского взгляда облачении. Спустя некоторое время останки покойного были перезахоронены на русском кладбище Святого Владимира в городе Джексоне. Так обрел вечный покой русский изгнанник – генерал Антон Иванович Деникин, человек, всю жизнь сражавшийся под знаменами России и до последнего часа сохранивший верность своему Отечеству.

Писать о генерале Деникине, этом удивительном человеке, в свое время приковавшем внимание всей России к своему имени, – трудно, ибо, с одной стороны, его имя знакомо едва ли не каждому, но с другой – догмы, легенды и устоявшиеся суждения о нем существенно затрудняют задачу. И все же обратиться к его историческому портрету необходимо, показав при этом жизненный путь длиною в три четверти века.

Генерал Деникин, впрочем, как и любой другой герой истории, с дальнего расстояния предстает во всей своей противоречивости. Он был сыном своего времени, смутного времени, – эпохи, когда, как он сам писал, «великие потрясения не проходят без поражения морального облика народа. Русская смута, наряду с примерами высокого самопожертвования, всколыхнула еще в большей степени всю грязную накипь, все низменные стороны, таившиеся в глубине человеческой души». Имя генерала Деникина ассоциируется с безмерным честолюбием, диктаторской властью, жаждой реставрации прошлого строя, оно рождает в памяти одних «ужасы деникинской контрразведки», грабежи мирного населения, но оно напоминает другим о чести и отваге, рыцарстве человека, бросившего вызов самой жестокой и кровавой диктатуре двадцатого века. В его жизни было все, что позволяет назвать его героем своего времени, отнести его к людям неповторимой, удивительной судьбы. Было время, когда Деникин обладал неограниченной властью на огромной территории, когда он был более чем близок к победе, которая принесла бы ему всю власть над всей страной. Было время взлета, но были и поражения и горечь разлуки с Родиной. Неизменными на протяжении всей жизни оставались удивительная скромность, честность и невероятная любовь к России.

Писать о генерале Деникине трудно еще и потому, что он сам оставил нам свои книги, написанные удивительно талантливо и прочесть которые – большая удача, ибо в них свидетельства и переживания очевидца сопряжены с литературным дарованием. Но сам Деникин, заканчивая свои знаменитые «Очерки Русской Смуты», предупреждал потомков, читающих свидетельства современников тех событий: «Их мысленный взор застилает еще кровавая пелена; их душевное равновесие нарушено; в их сознании события более близкие, более волнующие невольно заслоняют своими преувеличенными, быть может, контурами факты и явления, отдаленные от фокуса их зрения. Их чувства глубже, страсти сильнее, восприятие элементарнее; они жили настоящим, воплощенным в плоть и кровь, – даже те, кто, став духовно выше среды и своего времени, проникали уже обостренным зрением за плотную завесу грядущего».

* * *

25 декабря 1872 года, когда вся Православная Русь праздновала Рождество Христово, настоятель Ловичской приходской Предтеченской церкви священник Вениамин Скворцов крестил в Православную веру младенца Антония. Находившиеся в храме прихожане не могли не обратить внимания на родительскую пару новокрещенного. Довольно пожилой мужчина с седыми волосами и такими же седыми большими усами, одетый в поношенный мундир отставного майора Русской Армии, держал под руку совсем молодую даму, лет тридцати от роду, одетую скромно и аккуратно. Бросавшаяся в глаза разница в возрасте четы Деникиных позволила многим принять их за отца и дочь. Так, или наверное так, прошло первое событие в жизни Антона Ивановича Деникина.

Польский город Лович, однако, не был его родным городом. Родился он в пригороде Влоцлавска, что за Вислой, за двадцать один день до крещения. Влоцлавск был захолустным уездным городишком, где отец Антона Ивановича проходил военную службу в Пограничной страже и где в 1869 году, незадолго до рождения единственного сына, вышел в отставку.

Иван Ефимович Деникин родился в 1807 году в семье крепостного Саратовской губернии. В 27 лет от роду был сдан помещиком в рекруты, после чего более двадцати лет тянул солдатскую лямку. В 1856 году, в возрасте сорока девяти лет он был произведен из фельдфебелей в первый офицерский чин и назначен на службу в бригаду Пограничной стражи в Польшу. Первый офицерский чин давал право на личное дворянство, но Деникин-старший все равно мог расчитывать лишь на свое скудное офицерское жалованье. Спустя 30 лет он вышел в отставку в чине майора, а через два года женился вторым браком на польке Елизавете Францисковне Вржесинской, происходившей из семьи обедневших мелких землевладельцев. Когда родился Антон, Ивану Деникину было уже шестьдесят пять лет. Скудной пенсии в 36 рублей едва хватало на пропитание. Все заботы о домашнем быте лежали на матери Антона – женщине маленькой, худенькой, но энергичной и умной. Жили Деникины, несмотря на нужду, дружно. Несмотря на различие вероисповеданий родителей, их сын вырос Православным, не просто глубоко религиозным, но и церковным человеком.

В 1882 году, после окончания начальной школы, девятилетний Антон Деникин выдержал экзамен в первый класс Влоцлавского реального училища, а спустя три года умер Иван Ефимович. После смерти отца пенсию сократили до 20 рублей в месяц, и тринадцатилетнему Антону пришлось подрабатывать репетиторством. Ранняя смерть отца, забота о семейном бюджете воспитали в Деникине серьезность характера. В свои юные лета он обладал вполне развитым внутренним духовным миром, сообщавшим ему повышенную сопротивляемость всему наносному, чуждому его русской душе.

С окончанием в 1889 году седьмого класса перед Деникиным стал вопрос выбора своего дальнейшего жизненного пути. Подростком он имел возможность наблюдать военную жизнь (во Влоцлавске квартировали штаб 1-й бригады 5-й кавалерийской дивизии, 5-й уланский Литовский полк и 1-й стрелковый батальон), большой вес имели и рассказы отца из собственной военной биографии. «Я избрал военную карьеру», – скажет потом Антон Иванович.

* * *

Восемнадцатилетний Деникин, поступивший вольноопределяющимся в 1-й стрелковый полк, осенью 1890 года был зачислен в Киевское юнкерское пехотное училище. За сводчатыми стенами-нишами старинного крепостного здания, где помещалось училище, для молодого Деникина началась новая жизнь.

«Жили мы почти на солдатском положении, – вспоминал свои юнкерские годы Антон Иванович, – ели чрезвычайно скромно… казенное обмундирование и белье получали также солдатское, в то время плохого качества». Но два года в училище пролетели незаметно, и вот 5 августа 1892 года раздался звонкий голос дежурного юнкера:

– Господа офицеры , строиться на передней линейке!

Молодой, теперь уже подпоручик, Деникин, окончивший курс с выпускным баллом 10,4 (высший балл – 12), взял вакансию во 2-ю артиллерийскую бригаду, квартировавшую в городе Беле Седлецкой губернии, в 160 верстах от Варшавы.

«По своим духовным запросам и благодаря начитанности Деникин стоял выше рядового офицерства… к его мнению прислушивались, на него приглашали – приходите сегодня, посидим, поговорим, Деникин будет», – писал эмигрантский биограф Антона Ивановича. Рутина армейского захолустья, естественно, не могла его удовлетворить, и вместе с тремя товарищами он решает готовиться к поступлению в Академию Генерального Штаба.

7 октября 1895 года, выдержав предварительно испытания при Штабе Варшавского военного округа, поручик Деникин, произведенный в этот чин всего несколько месяцев назад, отправился в Петербург. Сдав благополучно конкурсные экзамены, он становится слушателем Академии, но через год, при переходе в следующий класс, Деникин недобирает необходимый балл по истории военного искусства и откомандировывается в свою часть.

«…Принял наиболее благоразумное решение – начать все сначала», – подытоживал много лет спустя Деникин свои тогдашние переживания. Немногие офицеры, отчисленные из Академии, испытывали судьбу еще раз. Антон Иванович вновь держит экзамен на первый курс, поступает и оканчивает Академию с присвоением чина капитана за отличные успехи. Судьба, впрочем, посылает ему новые испытания.

В связи со сменой начальства Академии, в год выпуска Деникина начались перемены, и одной из них стало изменение системы подсчета баллов для причисления к Генеральному Штабу. Список из пятидесяти фамилий офицеров четыре раза тасовали, как колоду карт. В последнем списке к Генеральному Штабу не причислялись четверо: 22-й артиллерийской бригады капитан Березин, 27-й артиллерийской бригады штабс-капитан Анисимов, Лейб-Гвардии Московского полка штабс-капитан Посохов и капитан Деникин. Наука наукой, а служба службой. Интересен следующий факт. К началу Первой мировой войны из всех выпускников Академии 1899 года лишь пятеро достигнут чина генерал-майора (в том числе будущие участники Белого движения И. Е. Гулыга и П. Х. Попов), по старшинству же в полковничьем чине А. И. Деникин станет вторым, а его товарищи по несчастью А. Посохов – четвертым, А. Березин – двадцать третьим и лишь Н. Анисимов – сорок девятым. А последним в этом списке окажется однокашник Деникина еще по Киевскому юнкерскому училищу Павел Сытин. У последнего военная карьера не сложится; произведенный в чин генерал-майора лишь в 1917 году, он будет искать счастья в Красной Армии…

Посчитав, вполне справедливо, что нарушены его права, Деникин подает жалобу на военного министра А. Н. Куропаткина, утверждавшего список причисленных к Генеральному Штабу. То же самое он предложил сделать и своим товарищам по несчастью, но те не решились. Прямым начальником военного министра был Император, поэтому и жалоба подавалась на Высочайшее имя. Это был едва ли не единственный в истории Русской Армии случай противоборства никому неизвестного капитана с главой Военного Ведомства. Конференция Академии признала требования Деникина справедливыми, и генерал Куропаткин соглашался удовлетворить ходатайство «непричисленных», но Деникин подавать такое ходатайство отказался: «Я в милости не нуждаюсь и требую законного».

По делу капитана Деникина назначили следствие, которое пришло к выводу о правомерности жалобы. Обстоятельный доклад лег на стол военному министру, а через некоторое время поступил в архив канцелярии министерства с размашистой резолюцией: «Согласен с заключением Главного судного управления, но одобрить действия капитана Деникина не могу, ибо жалоба была не основательная, а для лица, добивающегося службы в Генеральном штабе, неосновательность – недостаток существенный».

Как и предполагалось, министр победил. Оставалось ждать решения Государя. Но на Высочайшем приеме выпускников всех Академий Император удовлетворился пояснением Куропаткина: «Этот офицер, Ваше Величество, не причислен к Генеральному штабу за характер»…

Неожиданно для самого Деникина в его судьбе принял живейшее участие генерал Пузыревский, возглавлявший Штаб Варшавского округа. Он оставил опального капитана на вакантной должности офицера Генерального Штаба, посылая в Петербург самые лестные аттестации и ходатайствуя о переводе Деникина в Генеральный Штаб. Блестящую аттестацию дал и начальник 10-й пехотной дивизии генерал барон Меллер-Закомельский, где Деникин отбывал сборы. «Обладая отличными нравственными правилами и сильным характером, капитан Деникин был все время весьма тактичен в служебном отношении. Возлагаемые на него как на офицера Генерального штаба обязанности… исполнял не только в высшей степени добросовестно и с полным знанием дела, но и с видным интересом и любовью к военному делу», – писал Меллер-Закомельский. Но упоминание в аттестации о сильном характере Деникина вконец вывело из равновесия военного министра: Куропаткин воспретил возбуждать какое бы то ни было ходатайство о капитане Деникине.

Весной 1900 года Антон Иванович вернулся в свою бригаду, где его встретили с распростертыми объятиями. Деникин был назначен старшим офицером и заведующим хозяйством в 3-ю батарею и состоял выборным членом бригадного суда чести и председателем Распорядительного комитета бригадного собрания. Тихие, спокойные армейские будни иногда разбавлялись встречами в более тесном кругу сослуживцев-приятелей и в двух-трех интеллигентных городских семьях. Особенно любил бывать молодой капитан в семье местного податного инспектора Василия Ивановича Чижа, у которого была восьмилетняя дочь Ася. Открытость характера, ум, талант рассказчика Деникина сначала увлекут девочку-подростка, постепенно увлечение перерастет в серьезное чувство, и в январе 1918 года, в дни наиболее тяжких испытаний, накануне знаменитого Ледяного похода небольшой Добровольческой Армии, она станет женой генерала Деникина.

Но это будет еще не скоро. А пока на страницах военных журналов «Разведчик» и «Варшавский дневник» стали появляться статьи военно-политического содержания и рассказы из военного быта, подписанные «И. Ночин». Для большинства офицеров, знавших, почему на казенной квартире Деникина ночь напролет горит свет, было ясно, кто скрывается под псевдонимом «Ночин». Надо заметить, что рассказы написаны живо, талантливо, и кто знает, если бы Деникин не выбрал военную карьеру, – может быть, он занял бы место в ряду писателей.

Прошло два года, «воспоминания об академическом эпизоде, – как позднее писал Антон Иванович, – мало-по-малу теряли свою остроту…» – и он решил написать частное письмо Куропаткину. Деникин напомнил военному министру о случае в Академии, завершив письмо следующими строками: «И если я теперь беру на себя смелость доложить Вашему Высокопревосходительству обстоятельства этого дела, то только потому, что слишком уж тяжело отразилось оно на моей судьбе, слишком больно расставаться с той дорогой, на которую я выбился с таким трудом, с такими надеждами и с таким искренним желанием работать».

Письмо пришло, когда военного министра не было в Петербурге. Заскрипела бюрократическая машина, и частное письмо пошло по инстанциям различных отделений и столов Главного Штаба. По возвращении Куропаткина ему на стол в числе множества бумаг положили и письмо Деникина и справку по канцелярии Главного Штаба о событиях в Академии в 1899 году.

Надо отдать должное военному министру. Прочитав письмо Антона Ивановича, он наложил резолюцию: «Ввиду ходатайства Варшавского начальства и чистосердечного раскаяния, признаю возможным ходатайствовать перед Государем о причислении Деникина к Генеральному штабу с назначением в войска Варшавского в[оенного] округа. Нежелательно, чтобы обращение за защитою к Государю, хотя бы и вполне неосновательное, наказывалось без милости к раскаявшемуся. 30 октября 1901 г.»

Так в судьбе Антона Ивановича произошел поворот, определивший всю его дальнейшую жизнь, а русской истории давший одного из выдающихся военачальников Первой мировой войны и Русской Смуты. С этого момента будто в каком-то бурном потоке понесет судьба Деникина, и вплоть до эмиграции хотя бы на мгновение остановиться, оглянуться, задуматься не представится ему подходящего случая.

* * *

В ноябре 1901 года в приказах по Генеральному Штабу впервые появилось имя Деникина. После недолгого прикомандирования к Штабу Варшавского военного округа Антон Иванович занимает первую по службе Генерального Штаба должность – старшего адъютанта Штаба 2-й пехотной дивизии в Брест-Литовске. Однако подходило время для цензового командования ротой, и уже через три месяца он отправится снова в Варшаву, в 183-й пехотный Пултусский полк.

До сих пор Деникин так близко не соприкасался с солдатом: служба в артиллерии имела свою специфику и отличалась от жизни в пехотных частях. Солдата Антон Иванович полюбил, сумел своей русской душой понять все его чаяния. При нем, тогда излишне либеральном, рота «вела себя средне, училась плохо и лениво», и позже Деникин сознавался, что после его отъезда старый фельдфебель Сцепура, построив разболтанную роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес: «Теперь вам не капитан Деникин. Поняли?» – Кулак Сцепуры спас положение, рота быстро поправилась.

Отбыв ценз командования ротой, Деникин был назначен старшим адъютантом Штаба II-го кавалерийского корпуса. В большинстве своем офицерские должности службы Генерального Штаба предполагали больше канцелярской работы, чем управления войсками. Судя по воспоминаниям современников Антона Ивановича, он сугубо штабной работой всегда тяготился и стремился полученные в Академии знания применять в строю. Еще в июле 1900 года капитан Деникин подал рапорт о командировании его на Дальний Восток, где шла «Китайская кампания». Просьбу отклонили. С объявлением манифеста о войне с Японией Деникин тотчас же вновь подал рапорт о командировании его в Действующую Армию. Но лишь с третьей попытки он получил распоряжение о назначении его в Заамурский округ Пограничной стражи. 5 марта 1904 года капитан Деникин прибыл в Харбин.

Явившись в Штаб округа, Деникин получил назначение на должность начальника Штаба 3-й Заамурской пограничной бригады, но, несмотря на то, что это было значительным повышением по службе (как правило, такую должность занимали в чине полковника), Антон Иванович искал любую возможность попасть на фронт: задачи Пограничной стражи были ограничены лишь охраной железных дорог.

28 марта 1904 года Деникин был произведен в подполковники, а в октябре представился и случай принять участие в боевых действиях. Деникину предложили занять место раненого начальника Штаба Забайкальской казачьей дивизии. Дивизией командовал генерал П. К. фон Ренненкампф, о котором шла солдатская молва как о храбром и боевом военачальнике.

19 ноября в столкновении с японцами у деревни Уйцзыюй генерал Ренненкампф поздравил своего нового начальника Штаба с боевым крещением, а спустя пять дней Деникин возглавит авангард в Цинхеченском бою. Это будет его первый опыт самостоятельного командования отрядом, состоявшим из полутора батальонов, четырех сотен казаков и горной батареи. В течение пяти дней Деникин отбивал атаки японцев, поднимая иногда своих солдат в штыки. В историю Русско-Японской войны впоследствии войдут названия сопок, где особенно ярко проявился русский героизм. Одна из них будет названа Деникинской.

В Мукденском сражении подполковник Деникин принял участие в должности начальника Штаба Урало-Забайкальской казачьей дивизии. Русские войска сражение проиграли, но даже в условиях командной неразберихи сохранили организацию и моральную стойкость.

Урало-Забайкальская казачья дивизия входила в состав большого конного отряда генерала П. И. Мищенко, особенно прославившегося в известном набеге в тыл японцев и в деле у Санвайзы 20 и 21 мая. В отряде Мищенко Деникин принял участие и в последнем бою Русско-Японской войны под Санвайзой 1 июля 1905 года, отличившись при штурме опорного пункта неприятельской позиции и разгроме батальона японской пехоты. За боевые отличия в делах с японцами Антон Иванович был награжден орденами Святой Анны III-й степени с мечами и бантом, Святого Станислава II-й степени с мечами, Святой Анны II-й степени с мечами и, наконец, чином полковника. Высокой похвалой прозвучали и слова генерал-адъютанта Мищенко в приказе по Сводному кавалерийскому корпусу: «По справедливости я должен признать деятельность этого достойного офицера Генерального штаба высоко полезной как в отношении внутреннего быта частей дивизии, так и в особенности боевой службы, которая была очень трудной и ответственной. Все это время боевой жизни и службы с дивизией полковник Деникин проявлял выдающуюся энергию, работоспособность, усердие, правильное понимание и любовь к военному делу. Расставаясь ныне с полковником Деникиным, считаю своим долгом от лица службы искренне поблагодарить его и пожелать ему светлого будущего».

По окончании войны Антон Иванович служил в Штабе II-го кавалерийского корпуса в Варшаве. Это было временным назначением, которое, впрочем, длилось ровно год. Столь длительному ожиданию вакансии было объяснение. В Главном управлении Генерального Штаба, которое ведало назначениями генштабистов, были вынуждены вспомнить опального капитана Деникина в связи с его новым проявлением характера: покидая 3 декабря 1905 года Дальний Восток, он направил начальнику Штаба при Главнокомандующем сухопутными и морскими силами на Дальнем Востоке письмо, где после перечисления сражений, в которых он принял участие, говорилось:

«…Генерал-адъютант Мищенко пять раз входил с представлением о награждении меня, и все представления в высших инстанциях были отклонены – факт сам по себе ничтожный, если бы не имел характера полного и оскорбительного отрицания моей боевой работы. Я далек от мысли приписывать это Главнокомандующему или командующему армией. Исключительно высокое положение этих лиц гарантирует полное их беспристрастие, и, не зная меня лично, они, конечно, не имели повода не доверять оценке генералов Ренненкампфа и Мищенко, под руководством которых я работал. Наконец, щедрость Главнокомандующего в деле награждения, в особенности в последнее время, беспримерна.

Следовательно, переоценка моих заслуг делалась канцеляриями… И если бы я знал, кому я обязан таким исключительным к себе вниманием, я сказал бы этим лицам, что их мнением совершенно не дорожу и побуждения считаю не высокими, что горжусь оценкой двух начальников, на глазах которых прошла моя боевая служба…»

Более года спустя, так и не дождавшись ответа, Деникин 14 февраля 1906 года просит передать решение вопроса (речь шла о награждении орденом Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом) на усмотрение начальника Генерального Штаба. На официальный запрос в Штаб войск на Дальнем Востоке 12 сентября был получен ответ: «…По моему глубокому убеждению, полковник Деникин не имеет ни малейшего основания считать себя обиженным вследствие недостаточного награждения… Я бы настаивал перед Вр[еменно] и[справляющим] д[олжность] начальника штаба на представлении его Вашему Превосходительству с ходатайством о наложении соответствующего взыскания на полковника Деникина, так как дерзкий тон письма, фельетонный его характер… все это свидетельствует, что у полковника Деникина отсутствуют те качества, которые желательны во всяком военном, но необходимы для офицера генерального штаба, – это дисциплина и служебный такт». Предоставим читателям самим оценить поступок Деникина, учитывая при этом, что традиции, сложившиеся в Русской Армии, позволяли просить ту или иную награду за участие в боевых действиях, и это отнюдь не считалось зазорным. Как бы там ни было, дело едва не закончилось выговором в послужном списке полковника Деникина.

В самом конце 1906 года Антон Иванович напомнил о себе новым рапортом в Управление Генерального Штаба, в не слишком корректной форме запрашивая о новом назначении. Ответ последовал резкий: «Предложить полковнику Деникину штаб 8-й Сибирской дивизии. В случае отказа он будет вычеркнут из кандидатского списка». В запальчивости и раздражении Деникин ответил еще менее корректным рапортом в три слова: «Я не желаю», после чего стал ожидать начальственной грозы. Впрочем, все обошлось. В канун Нового, 1907 года Деникину пришло предложение занять должность штаб-офицера при Управлении 57-й резервной бригады в Саратове. Антону Ивановичу исполнилось 34 года, из них в офицерских чинах он был всего 14 лет, а уже был полковником и занимал довольно высокую для своего возраста должность. При получении чина полковника за боевые отличия Деникин по старшинству в этом чине обошел 148 своих сверстников.

В 1910 году он был назначен командиром 17-го пехотного Архангелогородского Великого Князя Владимира Александровича полка, квартировавшего в Житомире. В результате произошедшей служебной перемены решительно изменилось и душевное состояние Деникина, в Саратове тяготившегося характером службы и ее условиями. Теперь он показал себя человеком необыкновенно энергичным и увлеченным. Офицеры вскоре с радостью приняли в полковую семью нового командира, ибо увидели в нем человека не плацпарадных традиций, а обращающего внимание на практические занятия: стрельбы, маневры, ускоренные переходы. Они сразу же отметили, что их тридцативосьмилетний командир заметно отличается от своего предшественника, для которого командование полком было лишь необходимостью отбыть командный ценз в своей карьере офицера Генерального Штаба. Деникин также был назначен на полк для отбытия строевого ценза и поэтому вначале был встречен настороженно. Но лед отношений быстро растаял, и Антона Ивановича полюбили и офицеры, и солдаты-Архангелогородцы.

Наступил 1914 год. Смутное тревожное будущее придвинулось вплотную. Все чаще и чаще стали говорить в России о грядущей войне.

В том году у Антона Ивановича истекал срок цензового командования полком. 23 марта он был назначен исполнять должность генерала для поручений при командующем войсками Киевского военного округа. 21 июня Деникин за отличия по службе был произведен в генерал-майоры с утверждением в должности. А всего за неделю до этого, 15 июня, в Сараево был убит Наследник Австро-Венгерского Престола Франц-Фердинанд. Выстрел в Сараево перерос в беспрерывную канонаду, четыре года сотрясавшую всю Европу.

* * *

После мобилизации, в ходе которой на плечи Деникина легли заботы по «формированию трех штабов и всех учреждений Юго-Западного фронта, 3-й и 8-й армий», он был назначен в Штаб VIII-й армии генерала А. А. Брусилова, заняв пост генерал-квартирмейстера. Начальником Штаба стал генерал П. Н. Ломновский, ровесник Антона Ивановича, отличавшийся угрюмостью и властностью; впрочем, иногда такое же впечатление о себе оставлял и Деникин, что позволило генералу М. В. Алексееву дать ему прозвище «мрачного».

Сразу же по разворачивании армий начались жестокие бои. А 21 августа, узнав об освободившейся должности начальника 4-й стрелковой бригады (прославленных еще с Русско-Турецкой войны 1877–1878 годов «Железных стрелков»), Деникин обратился к Брусилову с просьбой предоставить ему эту вакансию. «Штабная работа меня не удовлетворяла, – вспоминал Антон Иванович. – Составлению директив, диспозиций и нудной, хотя и важной штабной технике я предпочитал прямое участие в боевой работе, с ее глубокими переживаниями и захватывающими опасностями». Генерал Брусилов после некоторых колебаний все же согласился, и 22 августа Деникин отправился в «Железную бригаду».

Вскоре бригада стала для Антона Ивановича вторым домом, а «Железные стрелки» полюбили своего командира. За бои на реке Гнилая Липа Деникин был награжден Георгиевским Оружием. На этом посту, в упорных оборонительных боях, произошла и первая встреча Антона Ивановича с генералом Л. Г. Корниловым, командовавшим соседней 48-й пехотной дивизией. Рядом с ними сражался и будущий Донской Атаман генерал А. М. Каледин.

Во время боев на подступах к городу Самбор в связи с большими потерями и для более успешного ведения боя создавались смешанные боевые отряды. 7 октября был образован и отряд генерала Деникина, приданный XXIV-му армейскому корпусу. Помимо стрелков Деникину были подчинены 2,5 батальона пехотного Евпаторийского полка, более батальона пехотного Измаильского полка и эскадрон Белгородских улан. В полночь 8 октября из Штаба корпуса был получен приказ атаковать противника, а утром он конкретизировался: «Требую самых энергичных действий. Они необходимы, так как имеют решающее значение не только для успехов корпуса и армии, но и для исхода всей кампании». После упорного боя Деникин погнал противника, ворвавшись в село, откуда только что успел бежать Штаб Командующего австрийской группировкой Эрцгерцога Иосифа. За смелый маневр своего отряда Антон Иванович был удостоен второй Георгиевской награды – ордена Святого Георгия IV-й степени. За этим последовали столь же славные для «Железных стрелков» бои в Карпатах, а утром 21 ноября перед строем бригады были зачитаны телеграммы с горячей благодарностью от Верховного Главнокомандующего и командира корпуса. Более многословен был командующий армией генерал Брусилов: «Молодецкой бригаде за лихие действия, за блестящее выполнение поставленной ей задачи шлю свой низкий поклон и от всего сердца благодарю Вас, командиров и героев-стрелков. Перенесенные бригадой труды и лишения и славные дела свидетельствуют, что традиции старой железной бригады живут в геройских полках и впредь поведут их к победе и славе». 16 декабря бригада была полностью выведена из боевых действий и Рождество и Новый, 1915 год встретила на отдыхе.

В середине января VIII-я армия Брусилова перешла в наступление, но встретила сильное сопротивление австрийцев, усиленных переброшенными на подмогу союзникам германскими частями. Боевые действия на Карпатах получили название «резиновой войны», так как все время приходилось то углубляться в горы, то несколько отходить. «Железная бригада» по-прежнему исполняла роль «пожарной команды» VIII-й армии.

За новые славные дела Антон Иванович был награжден орденом Святого Георгия III-й степени. В Высочайшем приказе об утверждении этой награды его подвиг описывался так: «…находясь в составе 2-го кавалерийского корпуса и лично руководя действиями вверенной ему 4-й стрелковой бригады под сильным и действительным огнем выбил противника, проявившего огромное упорство, из ряда окопов и отбросил его за р[еку] Сан на участке Смольник – Журавин. Овладением важнейшими в тактическом отношении, сильно укрепленными высотами 761–703–710 настолько способствовал победоносному успеху всей Лутовиской операции, что без овладения этими высотами упомянутый успех был бы невозможен…» Три Георгиевские награды за полгода боевой службы – это не только признание выдающихся полководческих способностей Деникина, но и своеобразный рекорд в Русской Армии.

Положение в Карпатах стало легче сразу же после падения австрийской крепости Перемышль. 24 марта на позицию «Железной бригады» прибыл генерал Брусилов, который при встрече с Деникиным сказал: «Благодарю Вас за блестящие действия бригады. В предстоящей важной задаче, данной бригаде, рассчитываю на Вас, как на каменную гору». Тогда же Брусилов предложил Антону Ивановичу возглавить дивизию, но тот отказался, убедив Брусилова, что с «Железной бригадой» сделает гораздо больше, чем с любой дивизией. Через месяц после взятия Перемышля Галицию посетил Император. 10 апреля Он прибыл в Самбор, где размещался Штаб армии Брусилова. Для почетного караула и встречи Царя была вызвана 1-я рота 16-го стрелкового полка, представившаяся в блестящем порядке во главе с командиром полка лихим полковником Н. П. Бирюковым и начальником бригады генералом Деникиным. Николай II был в хорошем настроении и очень любезен со всеми.

Но вскоре наступили тяжелые времена. Вспоминая о днях германского прорыва у Горлице, Антон Иванович писал: «…Вся обстановка и даже тон отдаваемых свыше распоряжений свидетельствовал о катастрофе. И впервые я почувствовал нечто, похожее на отчаяние…» Начиналось Великое Отступление Русской Армии, в котором «Железные стрелки», развернутые из бригады в дивизию, действуют в привычной уже им роли «пожарной команды». Русские войска хотя и отступали, но без панического бегства. Их контратаки заставили австро-германцев приостановить свое наступление.

8 сентября Деникин получил приказ о наступлении на Луцк во взаимодействии с левым крылом XXX-го армейского корпуса. Превосходство сил противника было настолько велико, что, несмотря на все мужество «Железных стрелков», их атаки захлебывались. Генерал Брусилов решил подействовать на их самолюбие и заявил, что если они не смогут взять Луцк, его возьмет XXX-й корпус, – и отдал приказ командиру корпуса генералу А. М. Зайончковскому атаковать Луцк с севера. Брусилов вспоминал: «Зайончковский тотчас же сделал распоряжения, но вместе с тем в приказе по корпусу объявил, что 4-я стрелковая дивизия взять Луцк не может и что эта почетная задача возложена на его доблестные войска. Этот приказ, в свою очередь, уколол Деникина, и он, уже не отговариваясь никакими трудностями, бросился на Луцк, одним махом взял его, во время боя въехал на автомобиле в город и оттуда прислал мне телеграмму, что 4-я стрелковая дивизия взяла Луцк». «Вслед за сим Зайончковский донес о взятии им Луцка, – вспоминал Деникин, – но на его телеграмме Брусилов сделал шутливую пометку “…и взял там в плен генерала Деникина”». За умелое руководство частями своей дивизии Антон Иванович был представлен к чину генерал-лейтенанта (производство в чин было утверждено Высочайшим приказом 11 мая 1916 года). А к началу октября обе воюющие стороны, истощив свои силы, стали зарываться в землю, перейдя к позиционной войне.

Молодой офицер Генерального Штаба, капитан Б. Н. Сергеевский, познакомившийся с Деникиным чуть позже, в начале октября, во время Чарторийской операции (в ходе которой «Железная дивизия» захватила в плен около 8 500 австро-германцев), впоследствии вспоминал: «Генерал Деникин не имел еще всероссийской известности, но среди офицеров генерального штаба на Юго-Западном фронте его имя было хорошо известно, причем молодые офицеры генерального штаба его обыкновенно называли “наш Антон Иванович”. Он отвечал нашим молодым военным идеалам – всегда вперед, всегда маневр и, зачастую, – борьба со своим старшим, очень вялым и пассивным начальством. И в штабах начали весьма побаиваться этого энергичного и сурового, но и строптивого генерала. Должен здесь прибавить, – продолжает Сергеевский, – что и противник наш оценил генерала Деникина еще раньше и выше, чем мы. Так, я допрашивал одного взятого в плен австрийского командира роты, который мне сказал: “Мы знаем этого страшного генерала”. Позже австрийский генерал писал в своем приказе: “Будьте бдительны – против нас самый активный генерал русской армии, и он может напасть на нас в любое время”. И угадал, ибо и самый приказ этот был захвачен железными стрелками».

Между генералом Деникиным – начальником «Железной дивизии», и капитаном Деникиным, когда-то командовавшим ротой Пултусского полка и ставившим в ней опыты либерализма, – «дистанция огромного размера». Приказы генерала Деникина лаконичны и понятны любому командиру, в них нет и тени сомнения в победе, форма, в которую облекались эти приказы, не оставляла у подчиненных даже мысли о возражении. Тот же Сергеевский, прослушав, как в тяжелой ситуации ставил задачи своим командирам полков Антон Иванович, вспоминал: «Я был потрясен и понял, что слушал приказ вождя милостию Божией».

С началом ноября, с первыми заморозками, на Юго-Западном фронте наступило затишье, длившееся до весны 1916 года. Спустя четырнадцать месяцев почти беспрерывных боев, «Железная дивизия» наконец-то получила возможность отдыха. К этому времени она сменила шестнадцать различных корпусов, получив название «дивизии скорой помощи» при обороне и «ударной фаланги VIII-й армии» при наступлении.

«Распутица на время приостановила наши действия. Живем среди сплошных болот, среди обугленных развалин в скучном пустынном районе. Вместо смелых набегов, кровавых боев – нудная позиционная война с ее неибежными атрибутами для стрелков: заплывшие водой окопы и сырые холодные землянки», – так описывал свою жизнь на позициях в ноябре 1915-го генерал Деникин в письме будущей жене, Ксении Васильевне Чиж. К тому времени маленькая Ася, которую Антон Иванович знал в Беле, выросла. Она окончила перед войной институт благородных девиц в Варшаве и сейчас училась в Петрограде на курсах профессора С. Ф. Платонова, где готовили преподавательниц русской истории для женских учебных заведений. Она чувствовала себя одинокой: жених – молодой офицер гусарского полка – погиб на фронте, родители развелись, обзаведясь каждый своей новой семьей. Одиноким чувствовал себя и Антон Иванович. В начале января 1916 года тяжело и безнадежно заболела его семидесятитрехлетняя мать (скончалась она в октябре). 4 апреля Антон Иванович просил руки Ксении Васильевны и получил согласие. Венчаться решили по окончании войны.

…На рассвете 22 мая 1916 года залп двух тысяч орудий по всему Юго-Западному фронту от Припяти до Прута возвестил о начале величайшей Галицийской битвы, известной как «Брусиловский прорыв». В 9 часов утра 23 мая «Железные стрелки» в едином порыве бросились в атаку. Уже через двадцать минут первые линии обороны противника были смяты. К 17 часам задача, поставленная дивизии, была полностью выполнена. В плен было взято 180 офицеров, около 5 000 солдат, захвачено 25 орудий и 32 пулемета. Дивизия потеряла 10 офицеров и 2 357 стрелков. К исходу боя 23 мая командующий VIII-й армией генерал Каледин направил Деникину телеграмму: «Благодарю Вас от всего сердца, равно как и всех героев-стрелков, за их сегодняшний славный штурм и безупречную доблесть». А к 9 часам вечера 25 мая, продолжая наступление, «Железная дивизия» на плечах опрокинутого противника ворвалась в Луцк. За взятие Луцка Антон Иванович получил редкую награду – «Георгиевское Оружие, бриллиантами украшенное», с надписью «За бои с 22 по 31 мая 1916 года».

И далее «Железные стрелки» были в самом пекле. Однажды на запрос корпусного инженера для донесения начальнику Штаба Юго-Западного фронта, какие применялись средства преодолевания препятствий, начальник дивизии генерал Деникин ответил: «Разгром артиллерией и дух войск». Особенно ярко этот дух проявился в единоборстве со знаменитой германской Брауншвейгской «Стальной» 20-й пехотной дивизией.

Сорок четыре атаки Брауншвейгцев разбились о русское железо. «Никогда, – говорили пленные из «Стальной дивизии», – мы не допускали и мысли, что здесь, на Восточном театре, могут происходить такие кровопролитные бои. У нас, во Франции, было куда спокойнее. Подобному разгрому мы не подвергались еще ни разу с начала войны».

6 сентября 1916 года генерал-лейтенант Деникин был назначен командиром VIII-го армейского корпуса. С грустью расставался Антон Иванович со своими стрелками, которыми прокомандовал два военных года. На склоне лет генерал, вспоминая всю свою жизнь, эти два года назовет самыми лучшими.

В истории имя Деникина прежде всего связывают с Гражданской войной, когда он возглавил, пожалуй, самое мощное сопротивление большевицкому режиму. Деникин – начальник дивизии, корпуса, почти неизвестен. А вот что, к примеру, писал о Деникине генерал П. С. Махров, исполнявший должность генерал-квартирмейстера Штаба VIII-й армии: «Не было ни одной операции, которой он не выполнил бы блестяще, не было ни одного боя, которого бы он не выиграл. Мне часто приходилось говорить с Деникиным по аппарату, когда нужно было согласовать действия генерала Деникина с соседями и особенно выручать их в тяжелом положении. Не было случая, чтобы генерал Деникин сказал, что его войска устали, или чтобы он просил помочь ему резервами…»

Антон Иванович принял корпус 30 августа, в разгар подготовки общего наступления армий Юго-Западного фронта. Времени для раздумий не было, а план наступления приходилось разрабатывать с учетом огромного количества подчиненных частей: всего под командованием генерала оказалось 48 батальонов численностью 27 340 штыков.

Как и прежде, приказы генерала Деникина были кратки до предела и отличались точностью и ясностью. 3 сентября после шестичасовой артподготовки войска перешли в атаку, но были встречены настолько сильным огнем, что залегли перед проволокой противника. За один день потери корпуса составили 82 офицера и 4 487 солдат. О чем думал Деникин, получая сводки потерь от своих командиров? Ему и раньше приходилось водить полки «Железной дивизии» в огонь, своими глазами видеть смерть стрелков. Но здесь за один день – такие потери и при нулевом результате. А Штаб Каледина все требовал и требовал выполнения директивы Брусилова о наступлении. Деникин-генерал беспрекословно выполнял приказы, но Деникин-человек, которому всегда было свойственно мыслить широко, не мог не задуматься над тем, что подобная война на измор может явиться и причиной внутренних потрясений, тем более что из глубокого тыла непрестанно нарастал гул недовольства, подогреваемый искусными политиками, рвущимися к власти.

Весь сентябрь и начало октября шли упорнейшие бои. Деникин все-таки выполнил поставленную задачу, командуя в ходе боевых действий не только своими дивизиями, но и рядом временно подчиненных ему соединений, в том числе и «Железными стрелками». 10 октября он покинул фронт по вызову врача, лечившего его мать, но в живых ее уже не застал. На похороны приехала и Ксения Васильевна и немного утешила горе Антона Ивановича. Уезжая обратно на фронт, он писал с дороги своей невесте: «Последние недели имели огромное значение в моей жизни, положив резкую грань между прошлым и будущим. Горе и радость. Смерть и жизнь. Конец и начало. И неудивительно, что я вышел несколько из равновесия, выбился из колеи».

Вернувшись в корпус, Деникин узнал о его переброске в Румынию, где шли тяжелые бои. Лишь к Рождеству фронт застыл в снегах жестокой зимы. В самом конце 1916-го Антон Иванович с оказией отправил длинное письмо невесте, в котором откровенно обрисовал общее положение на фронте и в Румынии: «В общем, узнали-таки страну, где беспорядок государственный и социальный больше нашего».

«Государственный беспорядок» – эти слова оказались пророчеством. Над Россией всходила кровавая звезда 1917 года.

* * *

Фронт продолжал держаться, в то время как политики разных мастей раскачивали государственную лодку России. В марте 1917-го им удалось добиться отречения Николая II, после чего Россия начала свое восшествие на Голгофу, а в ее истории открылась страница революционного позора.

Армия была ошеломлена внезапно свалившейся на нее вестью об отречении Государя. Уже в первые недели марта выявилась полная несостоятельность новой власти. Говоруны из Временного Правительства умели хорошо критиковать Императорское Правительство, получив же власть из Царских рук, сразу оказались банкротами. Управлять государством оказалось куда труднее, чем произносить речи, и уже очень скоро они вернулись к привычным для них занятиям. Митинги, политические споры, в которых неизменными были обещания о скором благоденствии, – вся эта маниловщина захлестнула страну. Временные перебои с поставкой хлеба в Петроград в конце 1916 года превратились в постоянные, начал катастрофически обесцениваться рубль. Финансовая реформа свелась к обычной замене денежных знаков, да и остальные ограничились заменой внешних атрибутов: полицию переименовали в милицию, губернаторов – в комиссаров, нижних чинов Армии – в солдат. «Создавая» новое, уродливо копировали старое. Символом такого творчества стал новый герб – уродливая птица, лишь отдаленно напоминавшая былого орла.

Новая власть сняла все ограничения в свободах. Из-за границы стали возвращаться революционные радикалы, а их вождь Ленин сразу же по возвращении в Россию провозгласил курс на новую революцию. В стране образовалось двоевластие: Временное Правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов. В своей борьбе за власть и Советы, и новое Правительство не забывали о многомиллионной Армии. И для тех, и для других реальную опасность представлял офицерский корпус, особенно кадровое офицерство, воспитанное на вековых традициях, квинтэссенцию которых составляли понятия: Вера, Царь и Отечество. Новый военный министр А. И. Гучков произвел настоящее «избиение» высшего командного состава. Была отрешена половина корпусных командиров и около трети начальников дивизий. Во главе ряда военных округов были поставлены авантюристы, наспех произведенные в штаб-офицерские чины. Роковую роль в развале Армии сыграл предательский Приказ № 1 петроградского Совдепа, который привел к переходу власти в войсках к солдатским комитетам и нанес смертельный удар офицерскому корпусу.

18 марта генерал Деникин получил приказание немедленно прибыть в Петроград к военному министру и после непродолжительных переговоров с Гучковым и генералом Алексеевым был назначен сначала помощником начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, а вскоре и начальником Штаба.

Чем же было вызвано назначение на столь высокий пост корпусного генерала, ранее не командовавшего ни армией, ни фронтом? Временное Правительство, обеспокоенное, с одной стороны, монархическими настроениями офицерского корпуса, а с другой – все возрастающим влиянием Советов, выдвигало на высшие посты людей либерально-демократических взглядов. Антон Иванович имел именно такую репутацию. Всем, в том числе и Гучкову, были памятны статьи генерала, направленные против косности в Армии, отличавшиеся резкой критикой военной бюрократии. Бралось в расчет и происхождение Деникина, а также его блестящая репутация боевого генерала и популярность среди солдат и офицеров.

25 марта генерал Деникин прибыл в Ставку и, приняв высокую должность, всецело погрузился в сложную и кропотливую работу. Положение осложнялось еще и тем, что Антон Иванович, привыкший к самостоятельным решениям и личной ответственности, не мог смириться с тем, что функции начальника Штаба во многом исполнялись самим Верховным Главнокомандующим М. В. Алексеевым.

С первых дней существования организованного Алексеевым Союза офицеров Деникин стал его активным членом, заранее зная, что выбираемый им путь ведет через бури и лишения. Речь, с которой Антон Иванович выступил 22 мая на закрытии офицерского съезда, всколыхнула офицерство и нашла живой отклик у всего честного и порядочного, что еще оставалось в России.

«С дале ких рубежей земли нашей, забрызганных кровью, собрались вы сюда и принесли нам свою скорбь безысходную, свою душевную печаль.

Как живая, развернулась перед нами тяжелая картина жизни и работы офицерства среди взбаламученного армейского моря. Вы – бессчетно е число раз стоявшие перед лицом смерти! Вы – бестрепетно шедшие впереди своих солдат на густые ряды неприятельской проволоки, под редкий гул родной артиллерии, изменнически лишенной снарядов! Вы, скрепя сердце, но не падая духом, бросавшие последнюю горсть земли в могилу павшего сына, брата, друга! Вы ли теперь дрогнете? Нет!

Слабые – поднимите головы. Сильные – передайте вашу решимость, ваш порыв, ваше желание работать для счастья Родины, перелейте их в поредевшие ряды наших товарищей на фронте. Вы не одни: с вами все, что есть честного, мыслящего, все, что остановилось на грани упраздняемого ныне здравого смысла… Проживши с вами три года войны одной жизнью, деливши с вами и яркую радость победы, и жгучую боль отступления, я имею право бросить тем господ ам, которые плюнули нам в душу, которые с первых же дней революции свершили свое каиново дело над офицерским корпусом… я имею право бросить им: – Вы лжете! Русский офицер никогда не был ни наемником, ни опричником. Забитый, загнанный, обездоленный не менее, чем вы, условиями старого режима, влача полунищенское существование, наш армейский офицер сквозь бедную трудовую жизнь свою донес, однако, до отечественной войны – как яркий светильник – жажду подвига. Подвига – для счастья Родины. Пусть же сквозь эти стены услышат мой призыв и строители новой государственной жизни: Берегите офицера! Ибо от века и доныне он стоит верно и бессменно на страже русской государственности. Сменить его может только смерть».

Речь генерала Деникина быстро распространилась по фронту, вызывая восторг в офицерской среде и ненависть в солдатских комитетах. В то же время Антон Иванович понимал, что одними речами изменить что-либо было невозможно, нужны дела. И он вошел в тайный состав Главного Комитета Союза офицеров. «Комитет, – вспоминал генерал, – поставил себе целью подготовить в армии почву и силу для введения диктатуры – единственного средства, которое, по мнению офицерства, могло еще спасти страну».

Так произошел в судьбе генерала поворот, определивший всю его дальнейшую жизнь, а русской истории давший одного из самых выдающихся деятелей контрреволюционного движения.

Активная позиция Деникина по вопросу неприятия демократизации Армии предрешила его дальнейшую военную судьбу. В Петрограде косо посмотрели на его моральную поддержку позиции генерала Алексеева. Видный революционный деятель В. Б. Станкевич, характеризуя деятельность Антона Ивановича, писал: «Чуть ли не каждую неделю в Петроград шли телеграммы с провокационно-резкими нападками на новые порядки в армии – именно нападки, а не советы… Разве можно советовать отменить революцию?»

Смещение Деникина с поста начальника Штаба Верховного Главнокомандующего было лишь вопросом времени. Несмотря на неопределенность своего дальнейшего служебного положения, Антон Иванович принял живейшее участие в разработке плана летнего наступления под началом нового Верховного, генерала Брусилова.

Керенский торопил Ставку с подготовкой наступления на фронте, он верил в победу, которая могла бы упрочить его положение. Верил в возможность наступления и генерал Деникин, правда, с немаловажной оговоркой – если удастся вывести войска из окопов. План наступления был разработан до мельчайших подробностей, Армия была хорошо вооружена, одета и сыта, но согласятся ли вкусившие всяких свобод русские солдаты подняться в атаку? Этого не знал никто – ни новый Верховный, ни штабы, ни офицеры, ни сами солдаты.

Ради осуществления плана наступления Керенский готов был до поры потерпеть оппозиционного генерала Деникина в Ставке. Но лишь до поры. Уже в конце мая новым начальником Штаба был назначен генерал Лукомский. Брусилов, вспоминал Деникин, решил поговорить с ним откровенно.

«– Антон Иванович. Они боятся, что, если Вас назначить на фронт, Вы начнете разгонять комитеты.

Я улыбнулся.

– Нет, я не буду прибегать к помощ и комитетов, но и трогать их не стану».

В те дни он писал невесте: «Ныне отпущаеши… хоть и не совсем. Временное правительство, отнесясь отрицательно к направлению Ставки, пожелало переменить состав ее. Ухожу я, вероятно, и оба генерал-квартирмейстера. Как странно – я горжусь этим. Считаю, что хорошо. Мало гибкости? Гибкостью у них называется приспособляемость и ползанье на брюхе перед новыми кумирами. Много резкой правды приходилось им выслушать от меня. Так будет и впредь. Всеми силами буду бороться против развала армии».

В начале июня генерал Деникин уехал в Минск, где располагался Штаб Западного фронта, которым ему теперь предстояло командовать. Как всегда, кратко и ясно изложил он всем «свой символ веры»: «Революционизирование армии и внесение в нее демагогии считаю гибельным для страны. И против этого буду бороться по мере сил и возможности, к чему приглашаю и всех своих сотрудников».

Самое тяжелое впечатление осталось от знакомства с разлагающимися войсками. Не только ни одна армия в мире не могла бы воевать в таком положении, но и существование для нее было бы весьма проблематично. Но Русская Армия, смертельно больная, покрытая язвами большевизма и революционной демократии, продолжала самоотверженно выручать своих союзников, оттянув на свой фронт 144 пехотные и 21 конную дивизии врагов – больше, чем когда-либо за всю войну. И все же попытку летнего наступления можно охарактеризовать словами германского полководца Э. Людендорфа: «Это уже не были прежние русские». Наступление очень скоро превратилось в отступление, а местами в бегство. Деникину приходилось вести одновременно две операции – одну против неприятеля, другую против собственных войск, оцепляя верными частями и разоружая мятежные полки и дивизии. «Я возвращался из 10-й армии в Минск с отчаянием в душе и с явным сознанием полнейшего крушения последней тлевшей еще надежды на чудо», – вспоминал он.

В связи с произошедшей катастрофой Керенский решился на созыв совещания в Ставке, куда пригласили Главнокомандующих фронтами. В полуторачасовой речи, отбросив все условности, поставив на карту свою военную карьеру, генерал Деникин мужественно обрисовал картину развала Армии и предложил свои меры вывода ее на истинный путь. Всю вину за развал он возложил на комитеты и комиссаров. «Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую, – говорил Деникин. – Это не верно. Армию развалили другие, а большевики – лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма. Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев…» Предложил Антон Иванович и меры по выходу из создавшегося положения:

«Армия развалилась, необходимы героические меры, чтобы вывести ее на истинный путь:

1) Сознание своей ошибки и вины Временным правительством, не понявшим и не оце нившим благородного и искреннего порыва офицерства…

2) Петрограду, совершенно чуждому армии, не знающему ее быта, жизни и исторических основ ее существования, прекратить всякое военное законодательство…

3) Изъять политику из армии…

4) Отменить «декларацию» (имеется в виду Декларация прав солдата. – Ю. Т. ) в основной ее части. Упразднить комиссаров и комитеты, постепенно изменяя функции последних.

5) Вернуть власть начальникам. Восстановить дисциплину и внешние формы порядка и приличия.

6) Делать назна чения на высшие должности не только по признакам молодости и решимости, но вместе с тем по боевому и служебному опыту.

7) Создать в резерве начальников отборные, законопослушные части трех родов оружия как опору против военного бунта и ужасов предстоящей д емобилизации.

8) Ввести военно-революционные суды и смертную казнь для тыла, войск и гражданских лиц, совершающих тождественные преступления…»

Полковник Д. Н. Тихобразов, стенографировавший доклад, вспоминал вызванное им впечатление: «Неудивительно, что нервы Керенского не выдержали. От волнения моя рука тряслась настолько, что я ни одной буквы больше вывести не мог, как будто сильный электрический ток, проходя по руке, заставил мои мускулы содрогаться. У министра иностранных дел М. Терещенко из глаз катились слезы».

Генерал заканчивал свой доклад: «…Судьба страны зависит от армии… Но вы, – продолжал Антон Иванович, глядя на Керенского, – вы втоптали наши знамена в грязь. Теперь пришло время: поднимите их и преклонитесь перед ними… Если в вас есть совесть!»

Все сидели в оцепенении. Керенский, всегда резкий в движениях, поднялся как-то тяжело, медленно подошел к Деникину и протянул руку: «Благодарю вас, генерал, за ваше смелое и искреннее слово».

Но был ли искренен сам Керенский? Впоследствии, давая показания Верховной следственной комиссии по делу генерала Корнилова, он оправдывался и говорил, что его одобрение относилось не к содержанию речи Деникина, а к проявленной решимости генерала. По существу же, продолжал Керенский, «генерал Деникин впервые начертал программу реванша – эту музыку будущей военной реакции».

Прислал по телеграфу свои соображения в Ставку и генерал Корнилов, отсутствовавший на совещании из-за занятости на фронте. Лавр Георгиевич был солидарен с Деникиным. Оба патриоты, пользующиеся среди знавших их солдат и офицеров уважением и любовью, оба неискушенные в политике, – они выступили по-рыцарски честно, с открытым забралом, против революционной вакханалии. Оба поверили, что и Временное Правительство поддерживает их чаяния и стремления, когда Керенский назначил Корнилова новым Верховным Главнокомандующим. По настоянию Корнилова Антон Иванович был назначен на пост Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта. В Ставке генералы встретились наедине:

«Лавр Георгиевич тихим голосом, почти шепотом сказал мне следующее:

– Нужно бороться, иначе страна погибнет… Так вот, Антон Иванович, могу ли я рассчитывать на Вашу поддержку?

– В полной мере…»

Генерал Деникин давно уже был готов бороться за спасение Армии и России.

Прибыв в Штаб Юго-Западного фронта, который располагался в Бердичеве, Деникин был встречен революционными учреждениями фронта весьма настороженно. Помимо боевой аттестации, полученной в Штабе, во фронтовом Комитете была получена характеристика на генерала из Комитета Западного фронта. В ней Антон Иванович характеризовался как «враг демократии».

Деникин решительно повел борьбу по ограничению деятельности комитетов. Он не раз пытался прекратить перенос политики в окопы, но всегда встречал противодействие комиссара фронта Иорданского. Отношения портились с каждым днем.

7 августа Корнилов вытребовал с Юго-Западного фронта Кавказскую Туземную дивизию, спустя неделю – III-й конный корпус и Корниловский ударный полк. Тогда Деникин понял, что настало время действий, и всецело стал на сторону своего Верховного Главнокомандующего. Не отступил он и 27 августа, когда во всех штабах фронтов была получена телеграмма Керенского об отрешении от должности генерала Корнилова.

Генерал Деникин, не считая возможным отождествлять себя идейно с Временным Правительством, тотчас же послал в Петроград телеграмму: «Я солдат и не привык играть в прятки. 16 июля на совещании с членами Временного правительства я заявил, что целым рядом военных мероприятий оно разрушило, растлило армию и втоптало в грязь наши знамена. Оставление свое на посту главнокомандующего я понял тогда как сознание Временным правительством своего тяжкого греха перед Родиной и желание исправить содеянное зло. Сегодня, получив известие, что генерал Корнилов, предъявивший известные требования, могущие спасти страну и армию, смещается с поста Верховного главнокомандующего, видя в этом возвращение власти на путь планомерного разрушения армии и, следовательно, гибели страны, считаю долгом довести до сведения Временного правительства, что по этому пути я с ним не пойду. Деникин ».

31 августа Керенский назначил себя Верховным Главнокомандующим, 2 сентября генерал Корнилов был арестован, а вместе с ним – и почти все члены Главного Комитета Союза офицеров. За арестами в Ставке последовали аресты в штабах фронтов.

Революционный переворот происходил в те дни и на Юго-Западном фронте, где комиссар Иорданский принял на себя военную власть, произвел ряд арестов среди старших чинов Главного управления снабжений и от своего имени выпустил воззвание к солдатам о том, как генерал Деникин пытался «возвратить старый режим и лишить русский народ земли и воли». В Бердичеве руководство фронтового Комитета обвиняло Деникина в «контрреволюционной попытке свергнуть Временное правительство и восстановить на престоле Николая II». Прокламации, адресованные солдатам, возымели действие, и вскоре толпы солдат на митингах требовали расправы над «генералами-заговорщиками». А 29 августа из окон своего дома Антон Иванович увидел, как огромная толпа вооруженных солдат с двумя бронеавтомобилями под красными флагами движется в направлении штаба и его дома…

* * *

В середине сентября Военная комиссия петроградского Совета постановила – суд над генералом Деникиным отложить до окончания следствия над генералом Корниловым, а арестованных на Юго-Западном фронте перевести из Бердичева в Быхов, где содержались под стражей Корнилов и его соратники. В конце сентября бердичевские арестанты прибыли в Быхов.

Жизнь продолжалась и в тюрьме, там же продолжалась борьба. Здесь под защитой верного Корнилову Текинского полка рассматривались варианты по обузданию Смуты. На квартире адъютанта Корнилова, корнета Хаджиева организовали «почтовую станцию»: отсюда уходили письма на волю. Главными пунктами связи являлись Могилев (Ставка генерала Н. Н. Духонина), Новочеркасск (Штаб Донского Атамана А. М. Каледина), Петроград (собиравшаяся вокруг генерала М. В. Алексеева организация).

«Быховские узники» были прекрасно осведомлены о положении в стране и на фронте. Они знали, что на смену Керенскому идут большевики. Предполагали, что суда над ними может и не быть, так как в любую минуту мог совершиться самосуд разгневанной революционной толпы солдат Могилевского гарнизона. Уже несколько раз Могилевским Советом делались попытки убрать из Быхова Текинский полк, всадники которого не только надежно охраняли узников, но и сдерживали остальную охрану, разлагавшуюся не по дням, а по часам.

«Вы керенские, мы корниловские, – говорили текинцы, – будэм резат». Солдаты после таких аргументов сразу же замолкали.

Всех узников мучил один и тот же вопрос: куда уходить в случае победы большевиков? Связь с внешним миром все больше убеждала, что уходить надо на Дон, там видели опальные генералы русскую Вандею.

25 октября большевики взяли власть. Свершилось то, что должно было случиться из-за предательства Керенского. Он и только он отдал Россию на растерзание Ленину и его единомышленникам.

С бегством из Петрограда Керенского его функции Верховного Главнокомандующего перешли к начальнику Штаба Ставки генералу Н. Н. Духонину. Военный интеллигент, высокообразованный генштабист, добросовестный исполнитель-служака, Духонин не был искушен в политике. Он по-прежнему стремился всеми средствами удержать развалившийся фронт и отверг распоряжение Совета Народных Комиссаров начать сепаратные мирные переговоры. И 17 ноября революционные войска под командой большевицкого «Главковерха» прапорщика Н. В. Крыленко двинулись к Могилеву. Духонин решил оставаться на своем посту до конца, пожертвовав собой ради спасения многих, кто мог продолжить борьбу с большевизмом, и в частности распорядился освободить быховских узников. С этим приказанием он послал в Быхов начальника Оперативного отдела Ставки полковника П. А. Кусонского.

Полковник прибыл в Быхов 19 ноября рано утром. Его сразу же провели к Корнилову. Вытянувшись во фронт, Кусонский отрапортовал: «Через 4 часа Крыленко приедет в Могилев, который будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонин приказал Вам доложить, что всем заключенным необходимо тотчас же покинуть Быхов».

Начальник внешней охраны тюрьмы прапорщик Гришин заявил солдатам, что генералы Лукомский, Деникин, Марков и Романовский освобождаются по распоряжению Чрезвычайной следственной комиссии. Все четверо переоделись и, как могли, изменили свой внешний вид. Лукомский превратился в «немецкого колониста», Романовский сменил генеральские погоны на прапорщичьи, а Марков стал солдатом, уволенным и едущим домой. Генерал Деникин преобразился в «польского помещика». Всем были вручены фальшивые документы, полученные в Штабе Польского корпуса, которым командовал «корниловец» генерал И. Р. Довбор-Мусницкий. Посовещавшись, опальные генералы решили разделиться. Первыми уехали Романовский и Марков. К ним присоединился Кусонский. Чуть позже направился в Смоленск генерал Лукомский. Антон Иванович пока оставался в Быхове.

Вслед за Великой Империей погибла и Армия Петра Великого. Все честное, что было в России, устремилось на Дон, чтобы спасти свою поруганную Родину.

Под покровом морозной ночи 19 ноября генерал Деникин в гражданском костюме и с документами на имя помощника заведующего 73-м перевязочным польским отрядом Александра Домбровского добрался до быховской железнодорожной станции и после нескольких часов ожидания сел в поезд, шедший в Ростов-на-Дону.

В пути Деникин увидел на проезжавшихся станциях огромные объявления о бегстве генералов Корнилова, Деникина и других узников быховской тюрьмы. Военно-революционный комитет призывал к задержанию и аресту контрреволюционных генералов. В поезде, набитом солдатами, шли бесконечные проверки документов красногвардейскими патрулями. Чтобы не вступать в разговоры и не быть случайно обнаруженным, Антон Иванович забрался на верхнюю полку в купе и, повернувшись лицом к стене, делал вид, что спит.

«Мое долгое лежание на верхней полке, – рассказывал Деникин, – показалось подозрительным, и внизу заговорили: – Полдня лежит, морды не кажет. Может быть, сам Керенский? Поверни-ка ему шею!

Кто-то дернул меня за рукав, я повернулся и свесил голову вниз. По-видимому, сходства не было никакого. Солдаты рассмеялись, за беспокойство угостили меня чаем…»

На Харьковском вокзале Деникин случайно встретил Романовского и Маркова. Дальнейший путь проделали вместе, соблюдая правила конспирации.

В Новочеркасск все прибывали и прибывали переполненные людьми поезда. Голод и разруха гнали людей из центра России на Дон. В одном из таких поездов 22 ноября в столицу Войска Донского и прибыли генералы Деникин, Марков и Романовский. Их никто не встречал, и вскоре, смешавшись с толпой, они покинули вокзал и направились на Барочную улицу, где в старом здании бывшего госпиталя разместился штаб «Алексеевской организации», формировавшей отряды для борьбы с большевиками и продолжения войны с Германией. Здесь же на стене барака висело написанное от руки объявление, в котором кратко была сформирована задача будущей армии – «Воссоздание Российской государственности путем свержения большевистской власти и защита земли русской».

Прибыв к А. М. Каледину, Деникин попросил того «высказаться совершенно откровенно о возможности… пребывания на Дону», опасаясь, что это создаст для Донского Атамана политические осложнения с революционными учреждениями. Подумав, Алексей Максимович ответил: «На Дону приют Вам обеспечен. Но, по правде сказать, лучше было бы Вам, пока не разъяснится обстановка, переждать где-нибудь на Кавказе или в кубанских станицах…»

В ожидании Корнилова Деникин, Марков и Романовский решили на время разъехаться. Антон Иванович с Марковым уехали на Кубань, Лукомский – во Владикавказ, а Романовский остался в Новочеркасске, где принял участие в деятельности Алексеевской организации.

Деникин и Марков прожили неделю в станице Славянской, затем перебрались в Екатеринодар. На Кубани дело обстояло не лучше, чем на Дону. «Внутреннее состояние здесь было еще более сложно и тревожно… – вспоминал Антон Иванович. – И если оно не прорывалось крупными волнениями, то только потому, что внутренний фронт был далеко, и Донская область прикрывала Кубань от непосредственной угрозы воинствующего большевизма».

6 декабря в Новочеркасск прибыл генерал Корнилов. Из Петрограда, Москвы, Киева, с развалившихся фронтов на Дон стекались генералы, офицеры, юнкера, учащаяся молодежь. Казалось, еще немного, и вырастут полки, целые ополчения, подобные тем, которые триста лет назад возглавили Минин и Пожарский. Всех объединял порыв защитить поруганную Русь.

«Если бы в этот трагический момент нашей истории не нашлось среди русского народа людей, готовых восстать против безумия и преступления большевистской власти и принести свою кровь и жизнь за разрушаемую Родину, – это был бы не народ, а навоз для удобрения беспредельных полей старого континента, обреченных на колонизацию пришельцев с Запада и Востока. К счастью, мы принадлежим к замученному, но великому русскому народу», – писал в эмиграции генерал Деникин.

Прагматики, наблюдавшие со стороны, как медленно растет Добровольческая Армия, иронически восклицали: «На что они надеются?!»

А действительно, на что надеялись соратники Корнилова? Возможно, они думали, что Православный русский народ одумается, отвергнет обманщиков и, увидев в новой Армии пример организованности и порядка, без боя, без пролития братской крови повернет на путь истинный…

За месяц смогли набрать чуть более трех тысяч человек, в основном офицеров и юнкеров. Но во главе Армии, уступавшей по численности полнокровному полку, оказалось сразу два бывших Верховных Главнокомандующих, к тому же не всегда ладивших между собой. Спор, кому возглавить Армию, разрешил генерал Деникин, вернувшийся с Кубани сразу после прибытия на Дон Корнилова и получивший назначение на должность начальника Добровольческой дивизии. Рассудительный Антон Иванович предложил сосредоточить военную власть в руках Корнилова, а Алексееву поручить гражданское управление, финансы и международные связи. Каледин оставался во главе управления Областью Войска Донского. Скорому разрешению вопроса о командовании способствовали и вести о приближении частей советских войск. Главной же задачей по-прежнему было формирование Армии. Когда Корнилову был представлен один из списков добровольцев, тот был поражен: «Это все офицеры, а где же солдаты! Солдат мне дайте! Офицер хорош на своем месте. Солдат дайте мне!»

Лавру Георгиевичу было отчего впасть в ярость. Из трех с небольшим тысяч добровольцев – солдат насчитывалось не более полутораста человек. Седые полковники, а иногда и генералы брали в руки винтовки и становились в строй как рядовые. Такого не знала еще ни одна армия в мире.

Пестрым был и состав Армии. Ее основу составил Корниловский ударный полк, вернее его остатки, с трудом пробравшиеся на Дон, во главе с доблестным командиром подполковником М. О. Неженцовым. Кадрами для дальнейшего развертывания в полновесные боевые части стали Георгиевский полк, возглавляемый полковником И. К. Кириенко, 1-й, 2-й и 3-й офицерские батальоны (командиры: полковник Кутепов, подполковники Борисов и Лаврентьев, впоследствии полковник Симановский). Из юнкеров и кадет старших классов был создан под командованием штабс-капитана Парфенова Юнкерский батальон. Из учащейся молодежи Ростова был сформирован Ростовский добровольческий полк под командой генерал-майора А. А. Боровского. Два кавалерийских дивизиона возглавили полковники Гершельман и Глазенап. Подполковники Ерогин и Миончинский стали во главе двух артиллерийских батарей, созданных преимущественно из юнкеров артиллерийских училищ и офицеров-артиллеристов. Были и более мелкие части, именовавшиеся партизанскими отрядами, отдельными ротами, дивизионами, батальонами.

Так со смертью Императорской Армии забилось сердце Армии Добровольческой. «В Содоме не нашлось и трех праведников. В России семнадцатого года их были тысячи», – писал эмигрантский историк и публицист А. А. Керсновский, справедливо причисляя к праведникам всероссийского Содома офицеров Русской Армии и пошедшую за ними учащуюся молодежь.

В этой обстановке Антон Иванович и Ксения Васильевна решили обвенчаться. Невеста Деникина прибыла на Дон раньше Антона Ивановича, когда он еще находился в Быхове. По окончании Рождественского поста и праздника Рождества Христова 7 января 1918 года Ксения Васильевна Чиж стала женой генерала Деникина.

В середине января Штаб и все Добровольческие части перешли из Новочеркасска в Ростов. Однако уже к концу месяца стало ясно, что пребывание в Ростове в любой момент может стать гибельным для небольшой Добровольческой Армии. С севера, запада и востока двигались советские полчища и революционизированные казачьи части. То и дело вспыхивали восстания в Таганроге и Батайске. Так и не успев развернуть свои кадры, части Добровольческой Армии были двинуты на фронт, противопоставляя многочисленности противника – военное искусство и необычайное воодушевление.

Январь 1918-го выдался на редкость морозным. Добровольческие части, плохо одетые, держали оборону, и их ряды таяли с каждым днем, а замены не было. Пришлось оставить Таганрог. Видя серьезные потери в частях полковника А. П. Кутепова, Деникин отдал ему приказ отойти в район станции Синявской, что находилась в одном переходе от Ростова. Там отряд поступил в распоряжение генерала А. П. Черепова. Из Ростова на передовую уходили последние резервы, в том числе и Корниловский полк.

Первого февраля советские войска Р. Ф. Сиверса, переброшенные по железной дороге, неожиданно ударили на части Добровольческой Армии у Батайска, сбили их и частично окружили. Деникин спешно отдал приказ перекрыть все переправы через Дон Юнкерским батальоном. Армия таяла на глазах. В ночь на 9 февраля Сиверс начал штурм оборонительных укреплений у Ростова. Опасаясь полного окружения, Корнилов приказал отходить за Дон, в станицу Ольгинская.

Добровольцы покидали Ростов. Впереди вытянувшейся колонны с винтовками и вещевыми мешками за плечами молча шли генералы Корнилов, Деникин, Романовский, Лукомский, Алексеев. О чем думали генералы, вглядываясь в бескрайние заснеженные просторы? О том, чем была Русская Армия и чем стала в виде этих жалких нескольких десятков повозок? О том, что их ждет впереди?

«Мы уходим в степи, – писал генерал Алексеев. – Можем вернуться только, если будет милость Божья». Не менее тревожные мысли посещали и Антона Ивановича, решившего оставить молодую жену в Ростове, дабы не подвергать ее опасностям предстоящего похода. Ксения Васильевна, подчинившись воле мужа, поселилась в меблированной комнате в доме, принадлежавшем богатой армянской семье. На ее счастье, в городе никто ее не знал. Жила она под девичьей фамилией, поэтому никому и в голову не пришло, что совсем еще молодая девушка является женой известного генерала.

Итак, маленькая Белая Армия, покидавшая Ростов, шла навстречу неизвестности. Начинался ее первый поход, который получит название Ледяного и принесет России славу новых, рожденных в походе полков.

* * *

Штаб генерала Корнилова, выйдя из Ростова, еще не знал, куда он поведет Добровольческую Армию. Правда, и вариантов было не так уж много: донские зимовники – отдаленные места в степи, куда на зиму отгоняли табуны лошадей, – или Кубань. Корнилов и Лукомский стояли за первый вариант, ибо в зимовники направил свой казачий отряд генерал П. Х. Попов, не пожелавший оставаться в Новочеркасске, занятом большевиками. За Кубань были генералы Алексеев и Деникин. На военном совете их поддержало большинство. Антон Иванович выступал не столько за Кубань, сколько против движения Армии на восток, в район зимовников, полагая, что части в скором времени окажутся зажатыми с одной стороны весенним половодьем Дона, а с другой – железной дорогой Царицын – Торговая – Тихорецкая – Батайск, контролируемой большевиками. В конечном счете доводы Деникина убедили генерала Корнилова.

В большой станице Ольгинской остановилась вся Армия. Вид у Армии был потрясающим, поражала пестрота в одежде: мелькали офицерские шинели и гражданские пальто, гимназические фуражки, папахи и шляпы, обуты были не менее разнообразно – сапоги, валенки, опорки. Антон Иванович, потерявший походный чемодан с мундиром, был в штатском. У многих офицеров на плечах красовались погоны собственноручного изготовления: кусок попавшегося под руку материала, на котором химическим карандашом были нарисованы просветы и звездочки. Издали, как вспоминали участники этого похода, Армия напоминала цыганский табор. И только по четко отдававшимся командам можно было понять, что это была все же армия.

Здесь произошло переформирование. Антона Ивановича генерал Корнилов назначил помощником Командующего Армией. «Функции довольно неопределенные, – вспоминал Деникин, – идея жуткая – преемственность». Станицу Армия покинула спустя два дня и стала медленно продвигаться к станции Егорлыцкой. Была непролазная грязь. В пути присоединялись новые добровольцы – группами, в одиночку, некоторые были больными, ранеными, но все делали вид, что здоровы – лишь бы их не оставили на растерзание большевикам. В переходах старались избегать столкновений с красными, ибо не было необходимых сведений и о противнике, и об обстановке за пределами небольшой колонны, в которую вытянулась Добровольческая Армия. Сказывалось отсутствие должного числа конницы, которое не позволяло производить дальней разведки. Когда выяснилось, что армия уходит на Кубань, полуторатысячный отряд Донских казаков генерала Попова отказался присоединиться к Добровольцам. Вспоминая тот день, Антон Иванович писал: «Для нас Дон был только частью русской территории, для них понятие Родины раздваивалось на составные элементы – один более близкий и ощутимый, другой отдаленный, умозрительный».

Корнилов отдал приказ двигаться как можно быстрее в направлении столицы Кубани – Екатеринодара. Добровольцев, двигавшихся по бескрайней степи, более всего занимал вопрос – как встретят? Слухи были разными, одни с оптимизмом говорили, что непременно хлебом-солью, другие с раздражением противились таким фантазиям и возражали: пулями, пулями нас встретят, если не шрапнелью.

В боях со встречавшимися заслонами красных сказывалось явное преимущество Добровольческой Армии в четком и умелом командовании. Не было лишней пальбы, выдерживалась дистанция – все как на учениях. Артиллерия стреляла точнее, в каждом выстреле чувствовалась рука профессионального офицера-артиллериста. Напротив, снаряды большевицких орудий ложились далеко от цели. Русский офицер умел «показать штык» лучше своих солдат, оказавшихся по другую сторону фронта.

У многих Добровольцев, покинувших Ростов и Новочеркасск, остались в этих городах родные и близкие. В пути до Армии доходили рассказы о зверствах, которые учинили большевики, занявшие города. «Город (Ростов. – Ю. Т. ) наполнился стонами и плачем отцов, матерей, жен, братьев, сестер по убитым, изнасилованным и замученным на их же глазах родственникам, – писал агент контрразведки, гвардейский подпоручик Н. Ф. Сигида, оставшийся на Дону. – Убивали всех, кто так или иначе подвертывался под руку. Особенно кошмарные сцены происходили в первые дни, когда власть как таковая находилась в руках любого вооруженного, взявшего себе право казнить и миловать по своему усмотрению». Неудивительно поэтому, что взятых в плен красногвардейцев расстреливали. Среди пленных были и бывшие офицеры…

«Вот она, новая трагедия русского офицерства! — писал генерал Деникин. – Мимо пленных через площадь проходили одна за другой добровольческие части. В глазах добровольцев презрение и ненависть. Раздаются ругательства и угрозы… Только близость штаба спасает их от расправы.

Проходит генерал Алексеев. Он взволнованно и возмущенно упрекает пленных офицеров. И с его уст срывается тяжелое бранное слово. Корнилов решает участь пленных:

– Предать полевому суду.

Оправдания обычны: не знал о существовании Добровольческой армии… не вел стрельбы… заставили служить насильно, не выпускали… держали под надзором семью…

Полевой суд счел обвинение недоказанным. В сущности не оправдал, а простил. Этот первый приговор был принят в армии спокойно, но вызвал двоякое отношение к себе. Офицеры поступили в ряды нашей армии».

В кубанских станицах Армию встретили приветливо, радушно, находились и желающие пополнить ее ряды. Но 1 марта у Березанской Добровольцев неожиданно встретили огнем красные кубанцы: на станичном сходе верх одержали иногородние и большевизированные «фронтовики». Бой длился недолго. Развернувшиеся цепи Корниловского и Офицерского полков быстро рассеяли красных. Вечером того же дня казаки-старики учинили расправу над своей молодежью – высекли нагайками.

И снова в путь… Тяжелый бой разыгрался под Выселками. Здесь же узнали неприятную новость, что совсем недавно возле Выселок Кубанские добровольцы генерала В. Л. Покровского потерпели поражение от большевицкого отряда, после чего отступили в сторону Екатеринодара. Поползли зловещие слухи. Но зажатой со всех сторон Добровольческой Армии деваться было некуда, и Корнилов приказал наступать далее…

В новых боях, по свидетельству Антона Ивановича, «кроме превосходства сил, мы встретили у противника неожиданно – управление, стойкость и даже некоторый подъем…»

«Среди офицеров разговор:

– Ну и дерутся же сегодня большевики!..

– Ничего удивительного – ведь русские…

Разговор оборвался. Брошенная случайно фраза задела больные струны…»

Ненависть шла об руку с гордостью за «своих»… русских.

Стало известно, что Екатеринодар занят красными. Генерал Деникин предлагал продолжить выполнение раз поставленной задачи во что бы то ни стало, «тем более что армия давно уже находилась в положении стратегического окружения и выход из него определялся не столько тем или иным направлением, сколько разгромом главных сил противника, который должен был повлечь за собой политическое его падение». Деникина поддержал генерал Романовский. Однако войска были крайне утомлены и физически, и морально. Корнилов решил свернуть к югу, чтобы дать уставшим полкам отдых в закубанских аулах, а затем, отдохнув, продолжать движение на Екатеринодар в расчете на соединение с войсками Кубанского Правительства.

Покинувший Екатеринодар «Кубанский правительственный отряд» также бродил по черкесским аулам и казачьим станицам к югу от города, питаясь слухами о приближении Корнилова, пока не получил первые достоверные сведения о передвижениях Добровольческой Армии. Соединение Белых войск произошло в ауле Шенджий.

В ночь на 15 марта погода резко изменилась. Подул сильный, колючий ветер, пошел мокрый снег. Армия шла по колено в грязи, перемешанной со снегом. Таявший снег пропитывал шинели насквозь, сапоги разбухли от воды. От мороза люди покрывались ледяной коркой. Армия шла вся белая, сжавшаяся от холода. Дороги размыло, повозки вязли и застревали. Еще сильнее повалил снег, застилая глаза, нос, уши, перехватывая дыхание. Об условиях ночлега Деникин вспоминал:

«Я слез с лошади и с большим трудом пробрался в избу сквозь сплошное месиво человеческих тел. Живая стена больно сжимала со всех сторон; в избе стоял густой туман от дыхания сотни людей и испарений промокшей одежды, носился тошнотный, едкий запах прелой шинельной шерсти и сапог. Но по всему телу разливалась какая-то живительная теплота, отходили окоченевшие члены, было приятно и дремотно.

А снаружи ломились в окна, в двери новые толпы.

– Дайте погреться другим, совести у вас нету»…

В тот же день Антона Ивановича окончательно свалил бронхит, поднялась температура. Он слег, хотя и приказал держать его в курсе происходящих событий.

В станице Ново-Дмитриевской, после форсирования реки смертельно замерзшими, обледеневшими людьми (откуда и пошло название «Ледяной поход»), 17 марта Корнилов переформировал Армию с учетом влившихся в нее Кубанских частей. А 28-го Добровольцы вышли к окрестностям Екатеринодара. Развернулись ожесточенные бои. Обе стороны несли большие потери, но у белых они были невосполнимыми.

«Я Львов, Перемышль брал, но такого боя не слыхал, – говорит раненый полковник. – Они из Новороссийска 35 тяжелых орудий подвезли и палят. Слышите… Залпами… – Артиллерия ухала тяжелыми, страшными залпами, как будто что-то громадное обрывалось и падало», – вспоминал офицер Добровольческой Армии Р. Б. Гуль, находившийся во время штурма Екатеринодара в обозе среди раненых.

На военном совете 30 марта большинство генералов высказались за отход от Екатеринодара. На это были все основания. Армия понесла тяжелые потери, в особенности в командном составе. Боеприпасы уже давно добывались лишь в бою, части были перемешаны и утомлены беспрерывным четырехдневным боем. Число раненых перевалило за полторы тысячи.

На совещании лишь Корнилов решительно высказался за очередной штурм. «Мы чувствовали, – писал Деникин, – что первый порыв прошел, что настал предел человеческих сил и об Екатеринодар мы разобьемся…» Но Корнилов был непреклонен и, завершая совет, сказал: «Итак, будем штурмовать Екатеринодар на рассвете 1 апреля». После совещания все разошлись сумрачными, остались только Корнилов и Деникин.

«– Лавр Георгиевич, почему Вы так непреклонны в этом вопросе?

– Нет другого выхода, Антон Иванович. Если не возьмем Екатеринодар, то мне останется пустить себе пулю в лоб.

– Этого Вы не можете сделать. Ведь тогда остались бы брошенными тысячи жизней. Отчего же нам не оторваться от Екатеринодара, чтобы действительно отдохнуть, устроиться и скомбинировать новую операцию? Ведь в случае неудачи отступить нам едва ли удастся.

– Вы выведете…»

Последняя фраза Корнилова оказалась пророческой.

Утром 31 марта разрывом большевицкого снаряда Лавр Георгиевич был убит. По распоряжению Алексеева в командование Добровольческой Армией вступил генерал-лейтенант Антон Иванович Деникин. Армия по-разному восприняла это назначение. В Офицерском полку хотели видеть Командующим своего командира – генерала Маркова. Юнкера и Партизаны выражали удивление – почему не сам Алексеев…

Это не означало, что Деникину не верили. Его хорошо знала армия. О нем рассказывали, вспоминая мировую войну, чудеса… Никто в Добровольческой Армии не имел столько Георгиевских наград. И все же, должно быть, в Антоне Ивановиче не видели вождя в совсем другой войне – войне междоусобной. Суровый взгляд, ровный, спокойный характер, щепетильная рассудительность и даже голос – строгий, резкий, – все это производило на Добровольцев мало впечатления. Зная эти настроения, генерал Марков собрал вокруг себя своих подчиненных и твердо сказал:

«Армию принял генерал Деникин. Беспокоиться за ее судьбу не приходится. Этому человеку я верю больше, чем самому себе!»

В тот же день новый Командующий решил снять осаду Екатеринодара и быстрым маршем, большими переходами вывести войска из-под ударов большевиков. «План предстоящего похода, – писал потом Деникин, – заключался в том, чтобы, двигаясь на восток, вырваться из густой сети железных дорог».

Во многом нового Командующего и его Армию спасли безалаберность и партизанщина, царившие у красных, но еще больше – политика, которую большевики начали проводить на Кубани. Начинался сев, а кто будет хозяином на хлебородных кубанских пашнях – оказалось вопросом непростым. Иногородние требовали выделить себе долю из казачьих земель. Казаки негодовали. Ведь земля была ими полита и слезами, и по?том, и кровью. Они защищали эту землю от набегов воинственных соседей, с боями отвоевывали пядь за пядью почти полтораста лет, обжились… Так с какой же стати делить богатство с голью перекатной?! И поскакали кубанские сотни под знамена Деникина.

А в Малороссии и Донбассе заворачивалось еще круче. Туда вторглись немцы, тесня советские части. В Донской Области тоже восстали казаки, и в Новочеркасске Круг Спасения Дона избрал Атаманом генерала П. Н. Краснова…

В этих-то условиях Антон Иванович оказался во главе Добровольческой Армии, что и выдвинуло его в число ведущих фигур всего Белого движения.

* * *

Чтобы вывести и спасти Армию, генерал Деникин решился на суровые меры: сократил до минимума обоз, поместив по шесть человек на телегу, лишние повозки приказал уничтожить, ненужный груз ликвидировать. От артиллерии оставили четыре орудия, остальные бросили, приведя в полную негодность. Тяжелее всего было отдать приказ об оставлении на попечение местных жителей тяжелораненых, которые не могли выдержать трудных переходов. Понимая, что только быстрыми переходами можно замести следы и выйти из окружения, Деникин приказал в сутки делать до 60 верст. На пути с Кубани обратно на Дон было лишь несколько боев на железнодорожных станциях, где всякий раз удавалось захватить военную добычу, так необходимую Армии.

Взяты станицы Егорлыцкая, Мечетинская, Кагальницкая. Все Задонье освобождено от большевиков. Военная фортуна вновь была на стороне Добровольцев. В этих условиях Антон Иванович как Командующий Армией составил свое первое политическое обращение к народу России, но оно вызвало споры среди офицеров. Вкусившее все прелести революционной демократии в 1917 году, большинство из них связывали будущее своей страны лишь с монархией. Монархистами становились даже те, кто исповедовал республиканские идеи. Что же побуждало нового Командующего, который сам был сторонником конституционной монархии, держать знамя монархизма в походном чехле?

Антон Иванович, как профессиональный военный, прекрасно понимал, что основная борьба еще впереди, что армию как таковую еще предстоит создавать, ибо с пятитысячным войском, даже очень сильным духом, можно проделать поход по тылам большевиков, но нельзя установить власть во всей России. Новая же армия неминуемо будет состоять из различных политических элементов, и проповедывать в ней лишь одну политическую идею – значило бы внести в ряды войск раздор, закрыть двери перед теми, кто желал бы сражаться с большевизмом, но не в рядах монархистов.

Генерал Деникин, приняв командование Армией, осознавал также, что в условиях гражданской войны его роль не ограничится лишь функциями военными. Придется решать и массу других задач: политических, хозяйственных, национальных. Круг этих задач будет только возрастать по мере того, как будет расширяться территория, занятая его войсками. Прекрасно понимал он и все трудности антибольшевицкой борьбы, начатой на окраине России, вдали от ее центров. В руках большевиков оказались подавляющее число военных складов, заводов, фабрик. Они контролировали все запасы военного снаряжения, боеприпасов, продовольствия, созданные в ходе Мировой войны. В этих условиях рассчитывать лишь на свои силы было невозможно. Нельзя было снабжать армию лишь трофеями, захваченными в боях. Отсутствие вооружения, боеприпасов, одежды, обуви, продовольствия не позволило бы расширить армию. Нужен был тыл. Помощь же, так необходимую для разворачивания армии, можно было получить только извне: либо от Германии, вторгшейся в пределы России, либо от стран Антанты, бывших союзниками в войне с той же Германией.

Учитывая все эти факторы, генерал Деникин избрал политику непредрешенчества в вопросе будущей формы правления в России и выступил за союз с государствами Согласия, продолжая считать Германию противником России. Новый Командующий считал необходимым дисциплинированное, твердое и неполитизированное руководство. Он отправился в Крестовый поход против большевизма с той же наивной честностью, что и его предшественник Корнилов, поставив себе единственную задачу военной победы, установив, что ни он и никто из политиков не предопределит будущего устройства освобожденной России. До тех же пор власть должна принадлежать временной военной диктатуре, и даже обсуждение реформ должно быть отложено, чтобы уменьшить антагонизм внутри антибольшевицкого лагеря.

«Была сильная русская армия, которая умела умирать и побеждать, — говорил Деникин на собрании офицеров в Егорлыцкой. – Но когда каждый солдат стал решать вопросы стратегии, войны и мира, монархии и республики, тогда армия развалилась. Теперь повторяется, по-видимому, то же. Наша единственная задача – борьба с большевиками и освобождение от них России. Но этим положением многие не удовлетворены. Требуют немедленного поднятия монархического флага. Для чего? Чтобы тотчас же разделиться на два лагеря и вступить в междуусобную борьбу? Чтобы те круги, которые теперь если и не помогают армии, то ей и не мешают, начали активную борьбу против нас?.. Да, наконец, какое право имеем мы, маленькая кучка людей, решать вопрос о судьбах страны без ее ведома, без ведома русского народа?

Хорошо – монархический флаг. Но за этим последует, естественно, требование имени. И теперь уже политические группы называют десяток имен, в том числе кощунственно в отношении великой страны и великого народа произносится даже имя чужеземца – греческого принца. Что же, этот вопрос будем решать поротно или разделимся на партии и вступим в бой?

Арм ия не должна вмешиваться в политику. Единственный выход – вера в своих руководителей. Кто верит нам – пойдет с нами, кто не верит – оставит армию.

Что касается лично меня, я бороться за форму правления не буду. Я веду борьбу только за Россию. И будьте покойны – в тот день, когда я почувствую ясно, что биение пульса армии расходится с моим, я немедля оставлю свой пост, чтобы продолжать борьбу другими путями, которые сочту прямыми и честными».

«Непредрешенчество», взятое за основу политики Белого движения, было, наверное, донкихотством. Деникин, как и его ближайшее окружение, искренне верил, что народ оценит их честность и жертвенность, воздаст им должное в их борьбе за право народа решать политическое будущее страны. Непредрешенчество в форме правления влекло за собой и непредрешенчество в реформах, в том числе самой насущной – аграрной.

Антон Иванович Деникин – Царский генерал, в то же время был ярким представителем русской интеллигенции, органически не способным на демагогические обещания сделать то, что в настоящее время сделать было невозможно. Он прекрасно понимал, что в условиях разгоревшейся гражданской войны невозможно было решить вопрос с землей одним декретом. Напротив, большевицкое правительство, также не верившее в скорое решение аграрного вопроса, тем не менее избрало тактику пустых обещаний. Не мог придти в голову Белым генералам и такой лозунг, как «Грабь награбленное», выдвинутый большевиками, чтобы удержаться у власти. А огромное крестьянское население России предпочло сладкую ложь – горькой правде вождей Белых армий…

Исповедуя непредрешенчество, Деникину и его соратникам оставалось надеяться лишь на военную победу. Тогда, в 1918 году, для этого были основания. Красная Армия, хотя и многочисленная, воевать не умела. В ней царила партизанщина, отсутствовала дисциплина, чрезвычайно слаб был командный состав. В Добровольческой Армии, наоборот, основу составляли жесткая дисциплина, единоначалие, сильные офицерские кадры, имевшие опыт командования в мировой войне.

С освобождением Новочеркасска от большевиков туда перебралась из Ростова и жена Антона Ивановича. Вскоре супруги встретились и решили больше не разлучаться ни при каких обстоятельствах. Ксения Васильевна, рассказывая о своей жизни в Ростове при большевиках, поведала уже известные Антону Ивановичу факты красного террора, но видя, как болезненно реагирует на эти рассказы муж, переменила тему.

События, развернувшиеся на Дону, и радовали, и настораживали. Казаки одумались, подняв восстание против Советов и избрав Атаманом генерала Краснова. Однако Краснов, исповедывавший идеи монархии и вернувший на Дону дореволюционные законы, в то же время проводил идею автономии края и заигрывал с немцами.

Антон Иванович добился встречи с Атаманом, которая состоялась 15 мая в станице Манычской. С первых минут совещания выявились противоречия. Генерал Краснов настаивал, чтобы Добровольческая Армия, оставив Кубань, двигалась на северо-восток в направлении к Царицыну. Деникин отстаивал план движения на юг, считая главнейшей задачу освобождения Задонья и Кубани, что обеспечивало возможность контролировать всю южную границу Донской Области и открывало пути к Черному морю: в случае победы союзников по Антанте это давало возможность установить с ними связь через Новороссийск. К тому же, двигаясь на север, Добровольческая Армия оставляла бы в своем тылу советские войска, насчитывавшие более 50 тысяч штыков и сабель.

Напомнил новому Атаману Деникин и о шести миллионах рублей, которые причитались Добровольцам еще по соглашению с генералом Калединым. Краснов на это заявил: «Хорошо. Дон даст средства, но тогда Добровольческая армия должна подчиниться мне». Потеряв терпение, Антон Иванович возразил резко: «Добровольческая армия не нанимается на службу. Она выполняет общегосударственную задачу и не может поэтому подчиняться местной власти, над которой довлеют областные интересы»… Создать единый с Донцами фронт тогда не удалось. В новый поход Добровольческая Армия выступила в одиночестве.

Накануне нового похода Деникин переформировал Армию. В ее состав стали входить: 1-я (генерал С. Л. Марков; в самом начале Второго Кубанского похода он погиб в бою и на его место стал генерал Б. И. Казанович), 2-я (генерал А. А. Боровский) и 3-я (полковник М. Г. Дроздовский) дивизии, 1-я конная дивизия (генерал И. Г. Эрдели), 1-я Кубанская казачья бригада и Пластунский батальон, – всего около 9 тысяч штыков и сабель, 3 бронеавтомобиля и 24 орудия. «Нас было мало, – вспоминал Антон Иванович. – Но за нами военное искусство… В армии – порыв, сознание правоты своего дела, уверенность в силе и надежда на будущее».

Целью новой кампании генерал Деникин ставил захват Екатеринодара. Ему принадлежит и разработка оперативного плана: 1. Обеспечить тыл со стороны Царицына и, следовательно, прервать железнодорожное сообщение Северного Кавказа с Центральной Россией. Это достигалось путем захвата узловой станции Торговой, а к северо-востоку от нее – станицы Великокняжеской. Передав затем царицынское направление Донцам, Деникин предполагал перейти к следующей задаче. 2. Круто сворачивая на юго-запад, двинуть Добровольческую Армию вдоль железнодорожных линий Царицын – Екатеринодар, Ростов – Владикавказ. 3. По овладении станцией Тихорецкой Армия должна была обеспечить свои фланги для удара на Екатеринодар, правым флангом опираясь на станцию Кущевка, а левым – на станцию Кавказская. 4. Фронтальный удар на Екатеринодар.

Первые удары Добровольцев обрушились на 30-тысячную группу советских войск И. Л. Сорокина, сбив и отбросив ее. Екатеринодар, в котором находились главные органы управления Северного Кавказа, оказался открытым для удара со стороны Тихорецкой. В спешке советское руководство начало стягивать подкрепления к Екатеринодару с Тамани.

После взятия Тихорецкой белое наступление продолжало развиваться. Главные силы направлялись на правый фланг с целью захватить станцию Кущевка и разбить там Сорокина. На левый фланг, в направлении станции Кавказской, была двинута дивизия генерала Боровского. В направлении на Екатеринодар вел свою дивизию Дроздовский.

До Екатеринодара оставалось чуть более 18 верст. Однако в это время к красным стали подходить подкрепления, состоявшие из более стойких и еще не деморализованных частей. Эти части, силою в 7 тысяч штыков и 1 600 сабель при 7 орудиях, не только задержали Добровольцев, но и начали теснить их к северу. Одновременно оправившиеся части Сорокина перешли в контрнаступление. Для Добровольческой Армии создавалось тяжелое положение. Затянулись ожесточенные бои, длившиеся десять дней. Белые, несмотря на то что значительно уступали в численности, показали удивительную стойкость, выдержали первые удары большевиков, после чего сами перешли в атаку. Красные дрогнули, не выдержали хладнокровных атак Добровольцев и покатились назад. 3 августа Добровольческая Армия вступила в Екатеринодар.

Взятие Екатеринодара, впрочем, не разрешало общей стратегической задачи. Антон Иванович это прекрасно понимал. Часть Кубани по-прежнему была под властью большевиков. Для того, чтобы закрепиться на Северном Кавказе, необходимо было выйти на надежные естественные рубежи: Черное и Каспийское моря и Кавказский хребет. Черное море открывало возможность связи с союзниками, Каспийское – давало надежду наладить сообщение с Белым движением в Поволжьи и Сибири.

Однако для решения новых стратегических задач сил было явно недостаточно. Проведенная мобилизация, поступление новых добровольцев и включение в состав Армии пленных красноармейцев позволили создать ряд новых частей и соединений. К сентябрю численность Добровольческой Армии возросла до 35–40 тысяч (по разным оценкам) штыков и сабель при 86 орудиях, 8 бронеавтомобилях, 5 бронепоездах и 6 самолетах. Изменились и масштабы и характер деятельности ее Командующего. «…В течение пяти месяцев я имел возможность вести армию лично, непосредственно, имея с ней полное и постоянное общение. Теперь открывалась более широкая стратегическая работа начальника, и вместе с тем суживалась сфера непосредственного моего влияния на войска. Раньше я вел армию, теперь я командовал ею», – писал Деникин.

К середине сентября удалось освободить от большевиков западную часть Кубанской Области и Ставрополь, занять Новороссийск и утвердиться на побережьи Черного моря. Но у красных оставались крупные силы, сведенные в пять колонн, кавалерийский корпус и особую ставропольскую группу, общей численностью до 150 тысяч штыков и сабель при 200 орудиях разного калибра.

Советский Главнокомандующий Сорокин считал необходимым овладеть Ставрополем и его районом и тем самым закрепиться в восточной части Северного Кавказа. Ожесточенные и кровопролитные бои под Ставрополем завершились поражением большевиков: в результате осенней кампании 1918 года их главные силы были прижаты к пустынной степи, которой суждено было стать могилой многих тысяч их бойцов. Кубанская Область была окончательно освобождена от большевиков, началось освобождение Терека.

* * *

Во время Второго Кубанского похода Антон Иванович чутьем талантливого военачальника понял значение сильных кавалерийских групп в условиях гражданской войны, где первостепенное значение приобретал маневр и подвижность войск. Поставив целью создать мощную конницу, генерал Деникин искал человека, которому можно было бы доверить это дело. Задача была сложной, если учесть, что в период мировой войны значение конницы резко упало. К осени 1918 года в Добровольческой Армии из видных кавалерийских начальников был, пожалуй, лишь генерал барон П. Н. Врангель, впервые встретившийся с Деникиным – Командующим Армией – в Екатеринодаре и получивший назначение командующим 1-й конной дивизией, а затем конным корпусом.

Пройдет немного времени, и генерал Врангель станет к Деникину в открытую оппозицию и будет иметь в этой борьбе свои преимущества. На этой войне фигура Главнокомандующего [34] была слишком заметной. Часто первостепенное значение имели не титаническая работа полководца или устроителя освобожденной от большевиков Земли Русской, а популярность в войсках, где подчас играла роль даже внешность человека.

Врангель как никто умел подчеркнуть свои незаурядные качества военачальника, быть всегда на виду, в то время как генералы Деникин и Романовский с увеличением численности армии начинали терять популярность. Колоссальная загруженность работой не позволяла Антону Ивановичу часто показываться на фронте, в войсках. Любые ошибки, неудачи связывались прежде всего с его именем и именем его бессменного начальника Штаба Романовского. Мешали обоим и их излишняя скромность, – так, последний Протопресвитер Русской Армии отец Георгий Шавельский вспоминал: «Сам Деникин летом 1919 года (то есть значительно позже, в период наибольших успехов Белой Армии. – Ю. Т. ) ходил в теплой черкеске. Когда его спросили, почему он это делает, он ответил – штаны последние изорвались, а летняя рубаха не может прикрыть их»…

Армия же укреплялась. С окончанием Первой мировой войны у бывших союзников России появилась возможность поддержать белых, и, хотя Антанта очень быстро забыла, кому она была обязана своей победой, ее память относительно денежных долгов России оказалась цепкой. Опасения потерять свои вложения заставили Англию и Францию сделать ставку на Белое движение. Впрочем, часто помощь их оказывалась скорее символической…

В то же время обстановка продолжала оставаться серьезной. Объединение в составе Вооруженных Сил Юга России Добровольческой Армии, Кубанцев и Терцев с Донскими казачьими частями хотя и увеличило силы, все же не позволяло вести боевые операции с неизменным напряжением. За ударом на одном участке фронта следовал перерыв, вызываемый необходимостью произвести перегруппировку для нового удара. Талант военачальника Деникина в том и заключался, что, имея незначительные силы, он умело концентрировал их в нужном месте, создавая кулак и нанося Красной Армии сокрушительные удары. Так произошло в январе – феврале 1919 года, когда были поодиночке разбиты большевицкие группировки на Северном Кавказе. К середине февраля главные силы красного Кавказско-Каспийского фронта перестали существовать как организованное целое. Троцкий признавал, что «разбухшая армия, скорее орда, чем армия, столкнулась с правильно организованными деникинскими войсками и в течение нескольких недель рассыпалась в прах».

Одним из первых Троцкий понял и значение преимуществ белых, создавших сильные конные соединения, действия которых во многом позволили весной 1919 года вырвать инициативу из рук советского командования. В начале марта северный фронт Деникина растянулся более чем на 800 верст. Против 45 тысяч белогвардейцев большевики сосредоточили пять армий общей численностью 140–150 тысяч штыков и сабель. Тройной перевес сил создавал чрезвычайно серьезное положение, и спасла деникинскую армию сильная кавалерия, способствовавшая выполнению быстрых маневров.

Кубанская конница Шкуро совершила рейд в тыл противника и обусловила крушение его фронта в Донецком бассейне. В конце апреля под личным руководством Антона Ивановича была проведена сложная операция на Маныче, где X-я армия красных угрожала тылу и военным сообщениям Добровольцев. Конные части генерала С. Г. Улагая разбили советскую Степную группу и конницу Б. М. Думенко, а генерал Врангель во главе казачьих соединений нанес решительное поражение большевикам в районе станицы Великокняжеской. Все эти успехи базировались на наличии и маневре крупных конных соединений.

В мае 1919 года для Вооруженных Сил Юга России создались условия для перехода в решительное наступление. На очереди были задачи: 1) окончательного вытеснения красных из Донецкого бассейна; 2) освобождения территории Донской Области, оказания помощи повстанцам Верхне-Донских станиц и соединения с ними; 3) овладения Царицыном для обеспечения правого фланга, а в перспективе – установления связи с войсками Верховного Правителя адмирала Колчака. Во второй половине июня эти задачи были выполнены. Учитывая политическую и стратегическую обстановку, Деникин вынес на обсуждение военного совета два варианта плана военных действий:

1) Перейдя к обороне у Царицына, взять из состава Кавказской Армии три-четыре конные дивизии и перебросить их на харьковский участок фронта, чтобы силами последнего ударить по кратчайшему направлению на Москву.

2) Напротив, обороняясь на харьковско-московском направлении, развивать операции от Царицына на Саратов с целью занятия этого важного пункта и затем с юго-востока перейти в наступление на Москву.

Неожиданно свой план действий предложил командующий Донской Армией генерал В. И. Сидорин, ратовавший за то, чтобы пока отложить наступление до окончательного закрепления тыла, жертвуя при этом даже Харьковом. Барон Врангель высказался за второй вариант наступления. Но в конечном счете был принят первый вариант, сторонником которого был сам Главнокомандующий. 20 июня 1919 года генерал Деникин отдал приказ о походе на Москву.

Менее чем за четыре месяца были освобождены громадные пространства Малороссии и Новороссии, заняты Одесса, Киев, Курск, Орел. Добровольческая Армия, имея главной ударной силой корпус генерала А. П. Кутепова, рвалась на Москву. Но командование Красной Армии, перегруппировав на этом направлении силы и сформировав крупные конные соединения, поготовило мощный контрудар. После поражения в начале ноября под Орлом и Кромами отступление Вооруженных Сил Юга России развивалось гораздо быстрее, чем их летнее продвижение к своей заветной цели – Москве.

Главнокомандующий делал самые отчаянные попытки остановить большевиков сначала на рубеже Дона, а затем – Кубани, но все его усилия оказались напрасными. К началу 1920 года Красная Армия была в Ростове и Новочеркасске, а уже в середине марта разразилась «новороссийская катастрофа»…

Трагические сцены, разыгравшиеся во время эвакуации Новороссийска, откуда остатки войск перевозились на Крымский полуостров, еще удерживаемый генералом Я. А. Слащовым, потрясли Деникина. «Много звериного чувства, – вспоминал Антон Иванович, – вылилось наружу перед лицом нависшей опасности, когда обнаженные страсти заглушали совесть и человек человеку становился лютым ворогом». Одним из последних Деникин вместе с начальником Штаба Романовским взошел на борт миноносца «Капитан Сакен», взявшего курс на Севастополь. В Крыму, куда удалось переправить около 40 тысяч бойцов, Главнокомандующий отчетливо понял, что Армия ему больше не верит. Боевой генерал, прекрасно знавший психологию солдата, он ясно осознавал, что? значит для войск популярность военачальника.

«Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая ей все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбою. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность Армии и в ее историческое призвание мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и Армией порвана. Я не в силах более вести ее…» – писал Антон Иванович генералу А. М. Драгомирову, назначенному им председателем Военного Совета для избрания преемника на посту Главнокомандующего. Вечером 22 марта 1920 года Деникин на борту английского миноносца навсегда покидал Россию. Корабль держал курс на Константинополь, где в русском посольстве Антона Ивановича ждала его семья – жена Ксения и родившаяся в 1919 году дочь Марина.

* * *

Первоначальным местом эмиграции стала Англия, но ненадолго. Уже в августе 1920 года семья Деникиных перебралась в Брюссель, а еще через год – в Венгрию. Началась работа над мемуарами, которые, по собственному признанию их автора, стали «самым важным делом эмигрантского житья». Шесть лет длилась работа над пятью томами «Очерков Русской Смуты», в которых Деникину удалось создать широкое полотно истории революции и Гражданской войны, а самое главное – показать место в них Русской Армии. В 1928 году Антон Иванович издал книгу «Офицеры» – сборник рассказов о судьбах подвижников и мучеников Смуты и войны – и приступил к написанию книги «Старая армия». На страницах парижских газет «Последние Новости» и «Возрождение» появлялись его статьи, в виде брошюр стали выходить лекции, прочитанные перед эмигрантской аудиторией в Чехословакии и Югославии.

В Париже, куда Деникины переехали весной 1926 года, генерал сразу же оказался в центре эмигрантских политических противоборств. С нарастающей обеспокоенностью следил бывший Главнокомандующий и за развитием событий в Германии, где к власти на волне реваншизма пришел Гитлер.

«Неужели мне придется пережить четвертую войну?» – задавал себе вопрос Антон Иванович. Он, кстати, был одним из немногих, кто достаточно ясно осознавал всю опасность национал-социализма для Европы и России. Уже в 1935 году в лекции «Международные события и русская проблема» бывший генерал предположил, что в грядущей войне снова главным будет Восточный фронт. В одном из своих публичных выступлений Деникин заявил: «Красная армия в какой-то степени является русской национальной силой, и всякое сношение с иностранцами на предмет борьбы против большевиков – есть измена Родине». Многие эмигранты после такого заявления отвернулись от Антона Ивановича, так до конца и не поняв, что имел в виду генерал.

«Четвертая война» действительно разразилась. С оккупацией Парижа немецкими войсками Деникины перебрались на юг Франции в местечко Мимизан близ Бордо. Здесь семидесятилетнему Деникину оккупанты предложили переехать в Берлин, чтобы там продолжить начатую им работу над автобиографической книгой «Моя жизнь». Антон Иванович отказался. Он тяжело переживал поражения Красной Армии и радовался известиям о ее победах. Но когда после Сталинградской битвы у многих эмигрантов возникла мысль, что Россия возвращается к политической структуре, существовавшей до 1917 года, а Красная Армия надела погоны, – Деникин выступил с разоблачениями подобных настроений, указывая на то, что «положение внутри страны не изменилось и что до тех пор, пока важнейшие свободы не будут восстановлены, до тех пор, пока трудящиеся находятся в порабощении и продолжается кровавая диктатура НКВД, мы должны сохранять верность идеям, провозглашенным основателями Добровольческой армии, и продолжать наш путь в эмиграции, каким бы тяжелым он ни был». Деникин не изменял своим принципам…

С окончанием войны Антон Иванович вместе с женой возвратился в Париж, но через полгода, опасаясь депортации в Советский Союз, вынужден был переехать в США. В Америке он заключил договор с издательством «Э. Даттон» о публикации книги «Моя жизнь» и новой работы – «Вторая мировая война, Россия и эмиграция». Но силы покидали старого генерала, усиливались сердечные приступы. Лето 1947 года Деникины решили провести у друзей-эмигрантов, живших на берегу озера Мичиган, неподалеку от границы с Канадой. Там после очередного сердечного приступа Антона Ивановича уговорили лечь в университетскую клинику города Энн-Арбор, где 7 августа 1947 года он скончался.

«Вот не увижу, как Россия спасется!» – это были последние слова генерала Деникина.

Между рождением в Польше и смертью в Америке прошло три четверти века. Была борьба, были Россия, русский народ и Русская Армия – понятия, которые всегда оставались для него святыми.

Ю. А. Трамбицкий

Генерал-от-кавалерии П. Н. Краснов

Биографию Петра Николаевича Краснова никак не назовешь заурядной. Она нетипична не только для донского казака, но и вообще для офицера последних десятилетий существования Императорской России и ее Армии. Не менее ярок был и эмигрантский период жизни бывшего Донского Атамана, драматичны последние годы его жизни во время Второй мировой войны, трагична смерть в советском застенке…

* * *

Петр Николаевич родился 10 сентября 1869 года в Санкт-Петербурге, где его отец служил в Главном Управлении иррегулярных (казачьих) войск. Большой род Красновых был тесно связан с историей Донского казачества. Предки будущего Донского Атамана не раз возглавляли казачьи полки в многочисленных войнах России XVIII–XIX веков. Один из них – Иван Косьмич Краснов (или Краснов 1-й), прапрадед Петра Николаевича, начинал свою службу при А. В. Суворове, участвовал в Русско-Турецкой (1787–1791) и Русско-Польской (1794–1795) войнах, а в 1812 году был смертельно ранен; в начале XX века в составе Российской Императорской Армии существовал 15-й Донской казачий генерала Краснова 1-го полк.

Коренные казаки (хутора Каргина [35] Вешенской станицы) Красновы уже давно «закрепились» в Петербурге: дед П. Н. Краснова – Иван Иванович (1800–1871) – служил Лейб-Гвардии в Казачьем Его Величества полку, стоявшем в столице Империи, а затем и командовал им. Кстати, он стал первым из Красновых, всерьез взявшимся за перо: известны его стихотворные и историко-этнографические произведения. Во время Крымской войны 1853–1856 годов И. И. Краснов руководил обороной Азовского побережья.

Его сын, Николай Иванович (1833–1900), закончивший Первый Кадетский корпус в Петербурге, начал службу Лейб-Гвардии в 6-й Донской казачьей Его Величества батарее. Помимо военной службы, он имел склонность и к литературному творчеству: вел отдел критики в газете «Петербургские ведомости», был автором ряда работ по истории казачества. У Николая Ивановича было три сына: старший, Андрей, – крупный ученый, занимавшийся естествознанием и географией, создатель Батумского ботанического сада; средний, Платон, – математик и железнодорожник, занимавшийся также переводами западной лирики, писавший многочисленные критические и историко-литературные статьи; младший – Петр, продолживший семейную военную линию, но не забывавший и перо.

Донской казак Петр Краснов рос и воспитывался в Петербурге, где закончил пять классов 1-й классической гимназии. Можно было пойти по стопам братьев: гимназия, университет или институт и научная деятельность либо гражданская служба, дававшие в конце XIX века больший доход, чем военная карьера, что было немаловажно для небогатой и многочисленной семьи Красновых. Можно было посвятить себя целиком и литературному творчеству. Но «военная жилка» возобладала, и Петр переводится в 5-й класс Александровского кадетского корпуса. «Мы были кадетами – тогда “своекоштного” корпуса – “приходящего”, – вспоминал П. Н. Краснов много лет спустя. – Кроме месяца Петергофского лагеря, куда ходила наша строевая рота [36] , мы жили дома, у родителей. Мы были избалованы родительской лаской, матерями, тогдашним семейным бытом, с братьями и сестрами, с прислугой, горничными и кухарками, со старой няней, всею этою волею жизни на родительской квартире».

Петр Краснов успешно заканчивает корпус в 1887 году. Еще была возможность свернуть с военной стези, но, как и большинство его однокашников, он поступает в военное училище. Выбор Петра Николаевича пал на 1-е Военное Павловское, готовившее офицеров пехоты. Отец настаивал на службе Петра в Гвардейских казачьих частях, но, чтобы выглядеть «не хуже других» в Николаевском кавалерийском, требовались дополнительные финансовые затраты, а учеба в Михайловском артиллерийском продолжалась на год дольше. Ничего этого большая и сравнительно небогатая семья Красновых не могла себе позволить. Среди оставшихся училищ «на первом месте» стояло Павловское.

«Отец благословил меня, – вспоминал позднее Петр Николаевич, – идти в пехотное училище, сказав:

– Служба в пехоте есть основание всякой воинской службы. Суровая репутация училища – лучшее, что может быть…»

* * *

Благодаря своему росту П.Н. Краснов попал в первую роту – роту Его Величества, шефом которой был царствующий Император, чьи металлические вензеля рота носила на своих погонах, поверх «общеучилищного» вензеля Императора Павла I. Устав, выправка, строй были священны для юнкеров-«Павлонов». С первых же дней им прививалась скромность: из личных вещей разрешалось иметь лишь штыковые ножны и сапоги. Мундир же должен быть казенным, даже если выданный из училищного цейхгауза был весьма поношен. Добиваясь от своих подопечных идеальной выправки, офицеры на строевых занятиях буквально «священнодействовали», и выпускники училища заслуженно считались лучшими строевиками Императорской Армии.

Петр Краснов успешно проходил в училище курс наук и показал себя прекрасным строевиком – на втором году обучения он становится портупей-юнкером, а вскоре и фельдфебелем Государевой роты. Вся ответственность за внутреннюю жизнь роты лежала на нем, и Краснов с честью справлялся с исполнением своих обязанностей. По войсковым правилам он должен был выйти «в комплект Донских казачьих полков» и только после годичной службы мог быть прикомандирован к Гвардейскому полку. Но молодому Петру Краснову судьба благоволила: после успешного Высочайшего смотра поблагодаривший фельдфебеля Император Александр III распорядился сразу прикомандировать его Лейб-Гвардии к Атаманскому Наследника Цесаревича полку.

10 августа 1889 года фельдфебель Павловского училища Петр Краснов был произведен в хорунжие и зачислен в комплект Донских казачьих полков с прикомандированием к Атаманцам. Через год он переводится Лейб-Гвардии в Атаманский полк, а 17 марта 1891 года начинается и «официальная» литературная деятельность П. Н. Краснова: в издании Военного Ведомства – газете «Русский Инвалид» – появляется его первая заметка. Впоследствии Петр Николаевич не ограничится лишь военными изданиями («Военный Сборник», «Разведчик», «Вестник Русской Конницы»), но будет сотрудничать и в гражданских – «Петербургском Листке», «Биржевых Ведомостях», «Ниве» и др. «Я мечтал пятидесяти лет (после пятидесяти – какой же может быть кавалерист!..) выйти в отставку и стать ни больше ни меньше, как Русским Майн-Ридом!» – не без самоиронии напишет он позднее. Пока же, весной 1892 года, будущий «Майн-Рид» решает поступать в Николаевскую Академию Генерального Штаба.

Краснов не имел твердой цели стать обязательно офицером-генштабистом, но, будучи фанатиком службы и относясь к ней творчески, он хотел расширить свой кругозор, полагая, что знания не могут помешать строевому офицеру. Петру Николаевичу удается с первого раза поступить в Академию, но проучился там он всего год. Молодой офицер вместо скучных лекций продолжает активное литературное творчество, дававшее немалую прибавку к жалованью. Вследствие такой «увлеченности» он проваливается на переводных экзаменах и отчисляется из числа слушателей Академии, без особого сожаления вернувшись в любимый полк. В том же 1893 году выходит его первая книга.

Произведенный в сотники Краснов назначается в 1894 году полковым адъютантом, а вскоре ему поручается и работа над полковой историей. Сотник усердно берется за дело и к 1898 году составляет «Атаманскую Памятку». Выходят в свет его роман «Атаман Платов», сборники рассказов и историческое исследование «Донской казачий полк сто лет тому назад». При постепенно нарастающем негативном отношении общества к Армии Краснов становится одним из немногих, кто может дать талантливый отпор этим разрушающим Империю настроениям.

В 1896 году сотник Краснов женится на дочери действительного статского советника Лидии Федоровне Грюнезейн, для которой этот брак был вторым. Они стали прекрасной парой, прожили вместе более четырех десятилетий, сохранив теплоту отношений.

* * *

Мечта стать «русским Майн-Ридом» не покидает Краснова и после женитьбы. Когда в 1897 году в Абиссинию направляется первая российская дипломатическая миссия, он добивается назначения начальником ее конвоя, составленного из Гвардейских казаков. При дворе Императора Абиссинии Менелика II русским был оказан самый теплый прием, казаки же конвоя удивили Негуса своей джигитовкой. Первым, стоя на двух лошадях, скакал начальник конвоя – сотник Петр Краснов. Посланный затем со срочным донесением в Санкт-Петербург, Краснов на муле покрывает расстояние в 1 000 верст, на которое миссии потребовалось 3 месяца, за 11 дней. Впечатления о путешествии вылились в книги: «Казаки в Абиссинии. Дневник начальника конвоя», «Казаки в Африке» и повесть «Любовь абиссинки».

Служба Краснова в полку идет довольно успешно. Страстный фанатик строевого дела, он на некоторое время покидает адъютантскую должность, возвращается в сотню, увлеченно занимается с ней, обучает и воспитывает казаков. В эти годы Краснов горячо проповедует первенство именно строевого офицерства (непосредственно занимающегося военным делом, обучающего солдат), которое в случае войны и пойдет в бой. Штабные и интендантские офицеры, преподаватели военных училищ и кадетских корпусов, по мнению Петра Николаевича, должны уступать первенство строевикам, тянущим свою тяжелую лямку, медленней всех двигающихся по службе и бедствующих на нищенском жаловании. «…Самое важное для успеха нашего святого военного дела – это любовь к нему, любовь до самозабвения, до самоотречения», – такой вывод делает он. Истый кавалерист и сторонник необходимости занятий спортом для офицера, Краснов – непременный участник конноспортивных праздников и скачек. Многие свои произведения он будет подписывать «Гр. А. Д.» по кличке своего любимого коня – «Град».

Петр Николаевич уверен, что военный человек обязан в мирное время постоянно повышать свой профессиональный уровень, в военное же – место офицера только на поле боя. В 1900 году русские экспедиционные войска направляются в Китай, охваченный беспорядками (так называемое «Боксерское восстание»), и в 1901 году туда же отправляется специальный корреспондент «Русского Инвалида» подъесаул Краснов. Замеченный Государем, внимательно читавшим «Инвалид», Петр Николаевич был командирован в Китай «по Высочайшему повелению» и в течение полугода вместе с супругой изъездил верхом вдоль и поперек Маньчжурию, Уссурийский край, побывал во Владивостоке и Порт-Артуре. Тогда же он посетил Японию, Китай и Индию, публикуя путевые заметки «По Азии».

В 1902 году проходят «Большие Курские маневры», в которых участвуют войска четырех военных округов. Краснов состоит на них в качестве ординарца при командующем «Южной армией» генерале А. Н. Куропаткине – тогдашнем военном министре. В том же году Петр Николаевич командируется, опять в качестве корреспондента, на беспокойную границу с Персией и Турцией, где знакомится с жизнью стоящих там казачьих частей. Все виденное он описывает в статьях и очерках.

Ненадолго подъесаул Краснов вновь принимает должность полкового адъютанта, но начавшаяся в 1904 году война с Японией срывает его с безопасной должности. Не дождавшись рассмотрения своего прошения об откомандировании в Действующую Армию, Краснов едет туда все от того же «Инвалида». Простой корреспондент – это не для него, и, приписанный к Штабу Забайкальской казачьей дивизии, он водит казаков в бои – ордена Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость», Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом, мечи (указание на боевые заслуги) к ранее полученному ордену Святого Станислава III-й степени подтверждают это. Опыт боев и замеченные достоинства и недостатки русских войск находят свое отражение в двухтомнике «Год войны» и многочисленных статьях.

В 1906 же году П. Н. Краснов принимает в командование 3-ю сотню родного Лейб-Гвардии Атаманского полка. Вспоминая позднее о том периоде службы, Петр Николаевич писал:

«Я был очень близок с казаками. В молодые годы, младшим офицером, я жил с казаками одной жизнью, ночевал в полевых поездках и на маневрах в одной хате, в поле, на сеновале, сутками был с ними и много с ними говорил, – говорил откровенно, по душе, не как начальник, а как старший брат с младшим.

Я знал родителей многих казаков, говорил с ними.

Я никогда не слыхал ропота, жалоб на разорение, на тяжесть службы.

Молча, в величайшем сознании своего долга перед Родиной, несли казаки свои тяготы по снаряжению на службу и гордились своим казачьим именем.

В них было прирожденное чувство долга».

* * *

В 1907 году Петр Николаевич откомандировывается в Офицерскую Кавалерийскую Школу. Интересно, что казак Краснов оканчивает кавалерийский, а не считавшийся более легким казачий отдел Школы: досконально ознакомившийся с тонкостями казачьей службы, подъесаул счел своим долгом постичь особенности регулярной кавалерии, дабы иметь возможность сравнения. В том же году он наконец-то производится «за выслугу лет» в чин есаула, со старшинством аж с 10 августа 1901-го.

По окончании курса Школы есаул Петр Краснов зачисляется в ее постоянный состав, вскоре становится сначала исполняющим должность помощника по строевой части начальника казачьего отдела, а затем – и исполняющим должность начальника отдела. После командировок с проверкой учебных сборов казаков Оренбургского, Донского, Терского и Уральского Войск он утверждается в должности начальника казачьего отдела Школы. В его аттестации записано:

«Службу знает отлично, относясь к ней с увлечением, а потому представляет для подчиненных прекрасный пример, проявляя строгую требовательность, беспристрастие и заботливость. Отлично знает быт офицера и нижнего чина. Подробно изучил самобытный уклад казачьей жизни. Здоровья отличного. Хороший манежный ездок и превосходный, неутомимый, лихой наездник в поле. Очень развитой, способный и в высшей степени любознательный, талантливый штаб-офицер, не только интересующийся военным делом, но и проявляющий к нему исключительную любовь. Много раз бывал за границей… Знает иностранные языки. Следя за военной литературой, принимает в ней видное участие; за свои талантливые статьи давно отмечен крупными авторитетами.

Работоспособность и энергия его, разумная инициатива строевой деятельности исключительные, почему всякое поручение исполняется этим штаб-офицером превосходно и с ярким оттенком высокого воинского духа. Прекрасный семьянин, чужд кутежей, азарта и искания популярности. Рассудительный, тактичный, настойчивый, с сильной волей и характером, он пользуется авторитетом у сослуживцев и подчиненных. Бережливый к казенному интересу, одарен организаторскими способностями.

Выдающийся штаб-офицер этот достоин возможно скорейшего выдвижения по службе и назначения командиром казачьего полка вне очереди».

В 1910 году Петр Краснов производится в полковники («в исключение из правил») и назначается командиром 1-го Сибирского казачьего Ермака Тимофеева полка, расквартированного в Средней Азии, у Памира, «у подножья Божьего трона», как образно скажет он потом. Почти три года жизни Петра Николаевича пройдут на китайской границе, а затем, в самом конце 1913 года, он примет 10-й Донской казачий генерала Луковкина полк, стоявший на границе с Австро-Венгрией.

Новому командиру довольно быстро удалось взять полк в руки. В любое время года еженедельно происходили маневры в поле, не только днем, но и ночью; постоянно стала проводиться офицерская езда и стрельбы, для младших офицеров – гимнастика и фехтование. Не забывались и тактические занятия. Краснов вставал на сторону офицеров и казаков в мелких, но неизбежных столкновениях с населением еврейского местечка, что грозило немалыми проблемами: начиная с беспорядков 1905 года установилась пагубная «традиция», когда в столкновении с гражданскими лицами виновными оказывались всегда военные. Широко была отмечена вековая годовщина сражения под Краоном, где особенно отличились казачьи полки Мельникова 4-го и Мельникова 5-го – родоначальники 9-го и 10-го Донских казачьих полков. У полка появился свой марш, издана историческая памятка. Во главе 10-го полка полковник Краснов начинает и кампанию 1914 года.

* * *

В первые же недели войны П. Н. Краснов отличился, получив Георгиевское Оружие «за то, что в бою 1-го августа 1914 г. у гор[ода] Любича личным примером, под огнем противника, увлекая спешенные сотни своего полка, выбил неприятеля из железнодорожной станции, занял ее, взорвал железнодорожный мост и уничтожил станционные постройки». Начальство не оставляет без внимания успешные и умелые действия полковника: в ноябре 1914-го он производится в генерал-майоры и назначается командиром 1-й бригады (в составе 9-го и родного 10-го полков) 1-й Донской казачьей дивизии.

1915 год принес, помимо невиданных доселе тягот войны, для Краснова активное продвижение по службе: сначала он назначается командиром 3-й бригады Кавказской Туземной конной дивизии (более известной, как «Дикая дивизия»). Под командой донского казака находились Черкесский и Татарский [37] полки. Командуя горцами, Петр Николаевич получает орден Святого Георгия IV-й степени «за выдающееся мужество и храбрость, проявленные им в бою 29-го мая 1915 г. у м[естечка] Залещики и с[ела] Жожавы на р[еке] Днестре, где, умело предводительствуя [3-й] бригадой Кавказской туземной конной дивизии с приданными к ней ополченческими частями и Конной Заамурской пограничной бригадой, находясь под сильным огнем и при сильном натиске австр[о]-германской дивизии Генерала германской службы Кайзера, он, видя потерю нашими войсками части позиции, вызвавшую неизбежность отступления по всему фронту, для выручки своих от грозившей им опасности, лично предводительствуя 3 и 4 Заамурскими конными полками, произвел блистательную атаку на нерасстроенную пехоту противника, увенчавшуюся полным успехом, причем было изрублено более 500 человек и взято в плен 100 человек». Краснов повел в эту атаку по две сотни от каждого полка Заамурской конной бригады, которой командовал его старый друг и будущий сотрудник в 1918 году, генерал Черячукин. Несмотря на громадные потери: из 12 офицеров 8 ранено, 2 убито, ранено и убито около 200 пограничников (50% атаковавших) – победа была полной: наступление противника остановилось, ему пришлось даже оттянуть свои батареи.

Летом того же года генерал-майор Краснов назначается начальником 3-й Донской казачьей дивизии, но практически сразу переводится на 2-ю Сводную казачью, с которой и пройдет почти два года Великой войны.

Под командой Петра Николаевича оказываются казаки четырех различных Войск: 1-ю бригаду составляют 16-й Донской казачий генерала Грекова 8-го и 17-й Донской казачий генерала Бакланова полки; 2-ю бригаду – 1-й Линейный генерала Вельяминова полк Кубанского Казачьего Войска и 1-й Волгский полк Терского Казачьего Войска; артиллерию дивизии – Оренбургские казачьи батареи. Один из первых биографов П. Н. Краснова пишет:

«Во главе дивизии – ряд красочных дел – победа и слава освещают путь донцов и кубанцев, терцев и оренбуржцев… Дивизия становится синонимом удали, лихости. Соревнование кавказцев и донцов, донцов и кавказцев – бесконечное… Пленные, орудия, пулеметы и др. трофеи – боевой сказатель [38] дивных дел сводной дивизии… Боевой успех, искусство начальника – это минимум потерь при успехе. Именно то, чего у многих наших начальников не было, а наоборот, существовала глупейшая и преступнейшая чуть ли не аксиома на фронте: “раз нет потерь – не было и дела”. П[етр] Н[иколаевич] презирал эту “аксиому”…»

Краснов принял дивизию в разгар Великого Отступления Русской Армии. Неся тяжелые потери от огня многократно превосходящей германской тяжелой артиллерии, она откатывалась назад, не в силах полноценно противостоять германцам, которые сосредоточили свои главные силы на Восточном фронте с целью вывести Россию из войны. Не раз русской кавалерии приходилось, жертвуя собой, прикрывать отступление пехоты. На долю красновской дивизии выпало прикрытие отхода 3-го армейского корпуса в Седлецкой губернии:

«Семь рядов во взводах и 70–75-верстный фронт… Было над чем призадуматься! И дивизия делает великое дело – спасение своей пехоты… Беспрерывные бои, неожиданные для неприятеля броски частей дивизии, и в результате пехота спасена, перегруппировка – факт свершившийся. Короткие сильные удары сотен в конном и пешем строю, появление казаков там, где их меньше всего ожидали немцы, заставляет последних ощупью двигаться, задерживаться там, где они при других обстоятельствах могли бы пройти без усилий для себя… Искусство и опыт заменяют дивизии недостающих бойцов, удаль, историческая удаль казаков, помогает начальнику. Славные дела!!!»

О военном искусстве Краснова говорят следующие цифры: за десять дней жесточайших боев 7–17 сентября 1915 года у Кухоцкой Воли, во время которых казаками были взяты железобетонные укрепления германцев, дивизия потеряла лишь 3 офицеров и 37 казаков убитыми и соответственно 7 и 145 – ранеными. В те месяцы пехотные полки под ударами германцев нередко теряли по несколько сот человек убитыми в один день. Несколько раз Краснов отправлялся со своими частями в набег по тылам наступавшего противника: «…гордо реет значок смерти Баклановцев [39] среди бегущих толп неприятеля и, как в старину – значок впереди, только теперь уже около П. Н. Краснова и там, где он, нет отступления, там ужас смерти и гимн победы вековых, исторических казачьих знамен». Осенью 1915-го австро-германское наступление выдыхается, не достигнув своей цели. До мая 1916 года 2-я Сводная казачья дивизия пополняется и сидит в окопах – самое нелюбимое казаками занятие на войне.

В конце мая 1916 года дивизия Краснова одна из первых начала Луцкий прорыв армий Юго-Западного фронта, вошедший в историю как «Брусиловское наступление». В приказе по IV-му кавалерийскому корпусу говорилось:

«Славные Донцы, Волжцы и Линейцы, ваш кровавый бой 26 мая у В. Голузийской – новый ореол славы в истории ваших полков. Вы увлекли за собой пехоту, оказывали чудеса порыва…

…Бой 26 мая воочию показал, что может дать орлиная дивизия, руководимая железной волей генерала Краснова».

Последующие месяцы боев покрыли казаков и их командира новой славой. 24 июня Донская бригада атаковала в конном строю окопавшуюся пехоту. О кровопролитных боях на реке Стоход командующий III-й армией генерал Л. В. Леш отмечал в приказе: «Генерал Краснов с казаками и шестью батальонами переправился через р[еку] Стоход у Н. Червище, на остальном фронте противник держится». В этих боях П.Н. Краснов удачно использовал психологический момент, послав в атаку, когда замялась пехота, две сотни Линейцев под командой будущего героя Белого движения, тогда войскового старшины, С. Г. Улагая с пулеметной командой.

«…Серые черкески, за спинами алые башлыки, черные бараньи шапки с красными тумаками, алые бешметы и погоны – ничего “защитного”. Развернулись широкою лавою, целый полк прикрыли. Впереди на нарядном сером коне командир сотни, еще дальше впереди на гнедом коне – командир дивизиона. Как на смотру – чисто равнение. Легко по луговой мокрой траве спорою рысью идут горские кони, не колышутся в седлах казаки. Пошумели по кустам и перелескам, прошли сквозь пехотные цепи. Им навстречу немецкие батареи открыли ураганный огонь, застрочили кровавую строчку пулеметы, котлом кипит огонь винтовок – чистый ад с Любашевского берега… Казаки перешли в намет, скачут через протоки Стохода, алмазными брызгами сверкает вода из-под конских копыт. Все скорее и скорее мчится казачья лава – двести человек на тысячи немцев. Реют алые башлыки… По брюхо в воде бредут кони через главное русло. Стих огонь немцев, в их рядах замешательство, слишком непонятно-дерзновенна казачья атака.

Наша пехота встала и с громовым “ура” бросилась за казаками в воду. Стоходненский плацдарм был занят…»

1916 год не принес победы. Войска готовились к кампании 1917-го, на которую впервые было запланировано единое наступление всех держав, составлявших Антанту. Была общая уверенность: бои весны – лета 1917 года непременно должны привести к долгожданной победе… Но в России грянула революция.

* * *

В первые революционные месяцы 2-я Сводная казачья дивизия стояла под Пинском. Смененная в апреле с позиций, соприкоснувшись с бурлящим и агитирующим тылом, она начала разлагаться. Казаки требовали поделить казенные деньги, выдать новое обмундирование, настаивали, чтобы офицеры, приходя на занятия, здоровались со всеми за руку, перестали чистить и регулярно кормить лошадей, о занятиях не хотели и слышать. Четыре с лишним тысячи молодых людей, от 21 до 30 лет, слонялись без всякого дела, начали пьянствовать и безобразничать: «Казаки украсились алыми бантами, вырядились в красные ленты и ни о каком уважении к офицерам не хотели и слышать». 4 мая был один из тяжелейших дней в жизни П. Н. Краснова: на станции Видибор его «на глазах у эшелонов 16-го и 17-го Донских полков арестовали солдаты и повели под конвоем со стрельбою в Видиборский комитет». Петр Николаевич больше не мог командовать своей дивизией и подал в отставку. Но вместо этого ему пришлось принять 1-ю Кубанскую дивизию, куда он прибыл 10 июня. Генералу, казалось, удалось заботой о полках дивизии привлечь к себе казаков и придать им вполне приличный вид. Но Краснов не обольщался:

«Внешне полки были подтянуты, хорошо одеты и выправлены, но внутренне они ничего не стоили. Не было над ними “палки капрала”, которой они боялись бы больше, нежели пули неприятеля, и пуля неприятеля приобретала для них особое страшное значение.

Я переживал ужасную драму. Смерть казалась желанной. Ведь рухнуло все, чему молился, во что верил и что любил с самой колыбели в течение пятидесяти лет – погибла а р м и я [40] ».

23 августа Краснову было предложено принять в командование III-й конный корпус, в котором он служил до конца апреля 1915 года. 28 августа Петр Николаевич прибыл в Ставку, где произошел краткий разговор с Верховным Главнокомандующим генералом Л. Г. Корниловым:

«– С нами вы, генерал, или против нас?..

– Я старый солдат, ваше высокопревосходительство, – отвечал я, – и всякое ваше приказание исполню в точности и беспрекословно.

– Ну, вот и отлично. Поезжайте сейчас же в Псков и постарайтесь отыскать там Крымова. Если его там нет, оставайтесь в Пскове; нужно, чтобы побольше было генералов в Пскове. Я не знаю, как Клембовский? Во всяком случае явитесь к нему. От него получите указания. Да поможет вам Господь! – Корнилов протянул мне руку, давая понять, что аудиенция кончена».

Однако для наведения порядка и кардинального изменения политической обстановки в стране («Корниловский переворот» на деле таковым не являлся, так как полки были двинуты на Петроград по договоренности с премьер-министром А. Ф. Керенским) были посланы части с совершенно новыми для них начальниками, а Кавказская Туземная дивизия должна была еще и разворачиваться «по пути» в корпус. В результате случилось то, что и должно было: движение на Петроград провалилось, генерал А. М. Крымов застрелился после разговора с Керенским, Корнилов и его единомышленники были арестованы, а по Армии прокатился новый вал избиения офицеров.

Несмотря ни на что, «контрреволюционный» III-й конный корпус остается под Петроградом: теперь уже самому Керенскому нужна защита от большевиков. Новый «Главковерх» не мог удержать в голове даже важнейших назначений, поэтому, не сместив Краснова, он назначает командовать корпусом его двойного тезку, тоже Петра Николаевича, барона Врангеля. На корпусе остался Краснов, будущему же вождю Белого движения стали искать другой корпус.

В течение осени 1-я Донская казачья и Уссурийская конная дивизии, составлявшие корпус, постепенно раздергивались по одной-две сотни с орудиями по всему Северо-Западу России. К моменту «воспетого» большевицкой пропагандой «похода Керенского – Краснова на Петроград» вместо 50 сотен оставалось 18, причем разных полков, а вместо 24 орудий Донской артиллерии – 12, да 1-я Амурская казачья батарея в 4 орудия, не сделавшая до октября 1917-го ни одного выстрела. Истеричный Керенский строил из себя Бонапарта, но совершенно не представлял обстановки. Из-за измены командования Северного фронта у Краснова, назначенного «командующим армией, идущей на Петроград», к моменту подхода к Царскому Селу вечером 27 октября оставалось 480 казаков при 8 пулеметах и 16 конных орудиях, при спешивании же численность отряда уменьшалась до 320 человек. Для сравнения: гарнизон Царского насчитывал 16 тысяч, Петрограда – около 200, не считая Красной Гвардии и «красы и гордости революции» – матросов.

К бою у Пулковских высот 30 октября силы Краснова «заметно увеличились» до 9 сотен (630 казаков, 420 – при спешивании), 18 орудий, бронеавтомобиля и целого блиндированного поезда. Против них – 6 тысяч, пополам – красногвардейцев и матросов. Подходящие огромные солдатские части разбегаются от нескольких шрапнелей, не очень стойки и рабочие, зато матросы, которым терять нечего, не бегут. Казаки же, вполне убедившиеся за последние дни в полном своем одиночестве, несмотря на присутствие Керенского, не горят особым желанием класть головы на алтарь «русской демократии». Десятикратный перевес сказался, и казаки заключили перемирие с большевиками.

Краснов был арестован, но вскоре выпущен и руководил расформированием корпуса: 12 ноября пошла на Дон 1-я Донская, а 6 декабря – на Дальний Восток Уссурийская дивизия. На предложение одного из адъютантов (без ведома Петра Николаевича) к казакам 10-го полка – полка, воспитанного Красновым и водимого им к победам, – взять генерала в свой эшелон – последовал отказ, ибо «это было для них опасно».

Закончив ликвидацию корпуса, Петр Николаевич с последними его чинами и остатками имущества 16 января 1918 года погрузился на пятигорский поезд. После обычных приключений «революционной езды» с обысками, грабежами и прочими «проверками документов», Краснов с женой в конце января оказывается на Дону. В станице Богаевской его настигает страшная весть:

«– А вчера, слышно, Каледин застрелился!..

– Как застрелился? – говорю я.

– Так точно. Сегодня похоронили…

Я не могу больше говорить. Первый раз нервы изменяют мне. Я выхожу на улицу и долго мы ходим вдвоем с женой по узкой тропинке по берегу Дона».

А дальше… Добровольческая Армия ушла в свой легендарный Первый Кубанский поход, не подчинившиеся захватившим Дон большевикам казаки, всего полторы тысячи человек, ушли с генералом П. Х. Поповым в степи. Даже выстрел Атамана А. М. Каледина не смог пробудить совести Донцов: лишь испробовав на своей шкуре прелести большевизма, они поднимутся на борьбу весной 1918 года.

* * *

Восстание началось 21 марта в станице Суворовской. Казаки, до того бросавшие и продававшие свое вооружение вплоть до орудий, вынуждены теперь с вилами, косами и самодельными пиками выбивать красные отряды из родных станиц. Выступления разрознены и до общедонского подъема еще далеко. В апреле идет концентрация сил восставших, возвращается из Степного похода отряд Походного Атамана генерала Попова, возглавившего силы восставших: «степняки» составили «Северную группу» (войсковой старшина Э. Ф. Семилетов), сосредоточившиеся в станице Заплавской повстанцы – «Южную группу» (Генерального Штаба полковник С. В. Денисов), а восставшие казаки задонских станиц – «Задонскую группу».

23 апреля начинаются бои за войсковую столицу – Новочеркасск. На третий день Пасхальной недели 1918 года, 25 апреля, почти выбитые из города восставшие казаки, благодаря подошедшему отряду полковника М. Г. Дроздовского, шедшего походом с Румынского фронта на соединение с Добровольческой Армией, заняли войсковую столицу. Уже 29 апреля в Новочеркасске собирается Круг Спасения Дона. Прозванный «серым» и действительно оказавшийся народным по своему составу, этот Круг, в отличие от подавляющего большинства представительных органов, объединил людей дела. Здесь не было партий и практически не было интеллигенции. Были представители десяти освобожденных от большевиков станиц и депутаты от воинских частей, составлявшие большинство, всего – 130 человек.

Взаимоотношения между «заплавцами» и «степняками» были довольно натянутые. За первыми был народный подъем и фактическое взятие Новочеркасска, за вторыми – авторитет первых начавших борьбу с большевиками. Подчинение всех сил восставших Походному Атаману давало «степнякам» некоторый перевес, но Временное Донское Правительство во главе с есаулом Г. П. Яновым было образовано в Заплавской. Вероятно, именно тогда командующий Южной группой генерал-майор С. В. Денисов (произведенный в этот чин сразу по взятии Новочеркасска) и решил привлечь своего бывшего начальника по 2-й Сводной казачьей дивизии, где он два года служил в должности начальника Штаба, – генерал-майора П. Н. Краснова.

Последние месяцы генерал Краснов проживал под немецкой фамилией в станице Константиновской, остро переживая произошедшее за минувший год с Доном, Россией, Армией и лично с ним. Петр Николаевич не мог забыть, как столь любимые им казаки его полка спокойно наблюдали, как арестовывают их начальника, как его Донцы под Петроградом едва не «выменяли» у матросов Ленина и Троцкого за Керенского и Краснова. Когда казаки Константиновской станицы собирались «задраться» с большевиками, в поисках вождя они явились к Краснову. Эти казаки комплектовали 9-й Донской казачий полк, «прекрасно» показавший себя в 1917 году, под его же, Краснова, началом. Не в силах забыть этого, генерал доходчиво заявил делегатам: «Я эту сволочь прекрасно знаю и никакого дела с ней иметь не хочу».

Но Кругу Спасения Дона для установления на территории Войска власти, которая должна была освободить Донскую Область от большевиков и организовать нормальную жизнь, требовалось «третье лицо», не связанное ни с «заплавцами», ни со «степняками». Дело дошло до того, что рассматривалась возможность подчинения вооруженных сил Дона Командующему Добровольческой Армией генералу А. И. Деникину; однако на этот пост все же требовался казак, а выбор Деникина к тому же неминуемо приводил бы к конфликту с немецкими войсками, которые, развивая наступление на Украине, вступили уже на войсковую территорию. Походный же Атаман, генерал Попов, вряд ли мог принять на себя реальное военное руководство из-за отсутствия боевого опыта: во время Первой мировой войны он был начальником Новочеркасского казачьего училища. Предложение С. В. Денисова оказалось как нельзя кстати: П. Н. Краснов был едва ли не старшим начальником из находившихся на Дону «казачьих» генералов, был довольно известен среди депутатов Круга и, что немаловажно, был «посторонним»: за ним не стояло реальной силы, ни одна из казачьих группировок не получала открытого преимущества. К тому же «петербургский казак» все-таки оставался «чужаком», и его головой в случае чего вполне можно было пожертвовать.

И Краснов, до самозабвения любивший казачество, особенно родных Донцов, открыто восхищавшийся ими, забыл недавнее прошлое… 2 мая 1918 года он прибыл в Новочеркасск, а на следующий день, по приглашению Круга, выступил перед ним. Два часа говорил Краснов о положении на Дону и в России. Круг слушал при гробовом молчании. Петр Николаевич напомнил о прошлом Дона, временах независимости Донского казачества «от Москвы», призвал «впредь до восстановления России стать самостоятельным Государством». На следующий день Круг единогласно постановил: «Впредь до созыва Большого Войскового Круга, каковой должен быть созван в ближайшее время и во всяком случае не позже двух месяцев по окончании настоящей сессии Круга спасения Дона, вся полнота верховной власти в области принадлежит Кругу спасения Дона. На время прекращения работ Круга спасения Дона вся полнота власти по управлению области и ведению борьбы с большевизмом принадлежит избранному Войсковому Атаману». На вечернем заседании 107 голосами против 13 при 10 воздержавшихся на пост Донского Атамана был избран генерал-майор П. Н. Краснов.

* * *

Условием своего согласия на занятие этой должности Петр Николаевич поставил принятие Кругом предложенных им Основных Законов Всевеликого Войска Донского. Это был смелый и рискованный поступок: во взбудораженной революцией России, еще полной угара «свобод» Временного Правительства, Атаман предложил на утверждение разработанные лично им, без «гражданских консультантов», законы, во многом копирующие Основные Законы Российской Империи. Предложить что-либо равноценное по резкости статьям 24–26 не решилось ни одно Белое правительство. П. Н. Краснов стал единственным, кто четко декларировал отказ от «демо-большевицкого» наследия:

«24. Впредь до издания и обнародования новых законов Всевеликое войско Донское управляется на твердых основаниях Свода законов Российской Империи, за исключением тех статей, которые настоящими основными законами отменяются.

25. Все воинские части, как постоянной Армии, так и временно вызываемые по мобилизации, руководствуются законами, уложениями и уставами, изданными в Российской Империи до 25 февраля 1917 года.

26. Все декреты и иные законы, разновременно издававшиеся, как Временным Правительством, так и советом народных комиссаров, отменяются» .

П. Н. Краснов не только имел смелость ультимативно потребовать этого (к сожалению, ему вскоре пришлось восстановить действие некоторых законов Временного Правительства), но и сумел добиться согласия «донских парламентариев», хотя реальной силы в руках Атамана тогда никакой не было и никак повлиять на решение он не мог. «Вы – хозяева Земли Донской, я – ваш управляющий, – завершил Петр Николаевич свое выступление. – Все дело в доверии. Если вы мне доверяете – вы принимаете предложенные мною законы, если вы их не примете, значит, вы мне не доверяете, боитесь, что я использую власть, вами данную, во вред войску. Тогда нам не о чем разговаривать. Без вашего полного доверия я править войском не могу». Отвечая на вопрос одного из депутатов о возможных изменениях представленного «варианта», Атаман сказал: «Статьи 48, 49 и 50. О флаге, гербе и гимне [41] . Вы можете предложить мне другой флаг – кроме красного, любой герб, кроме еврейской пятиконечной звезды или иного масонского знака, и любой гимн, кроме интернационала». Ораторский прием сработал: Круг рассмеялся и принял законы.

«Все лежало в войске Донском в обломках и в запустении, — писал впоследствии Краснов о той огромной ноше, которую он взваливал на свои плечи, приняв атаманский пернач. – Самый Дворец атаманский был загажен большевиками так, что поселиться в нем сразу без ремонта было нельзя. Церкви были поруганы, многие станицы разгромлены и из 252 станиц войска Донского только 10 были свободны от большевиков. Не только пушечная, но ружейная и пулеметная стрельба были слышны кругом Новочеркасска. Бои шли под Батайском и у Александро-Грушевского. Полиции ни городской, ни станичной, ни железнодорожной стражи не было. Грабежи и убийства были ежедневным обычным явлением. Немцы прочно заняли Таганрог и Ростов, немецкая кавалерия занимала всю западную часть Донецкого Округа, станицы Каменская и Усть-Бело-Калитвенская были заняты германскими гарнизонами. Немцы подвигались к Новочеркасску и аванпосты баварской конницы стояли в 12-ти верстах к югу от Новочеркасска…

Но все это были пустяки в сравнении с тем ужасным злом, которое сделали большевики в душах населения. Все понятия нравственности, чести, долга, честности были совершенно стерты и уничтожены. Совесть людская была опустошена и испита до дна. Люди отвыкли работать, люди не считали себя обязанными повиноваться законам, платить подати, исполнять приказы. Необычайно развилась спекуляция, занятие куплей и продажей, которое стало своего рода ремеслом целого ряда лиц и даже лиц интеллигентных. Большевистские комиссары насадили взяточничество, которое стало обыкновенным и как бы узаконенным явлением…

Перед Атаманом [42] лежал целый ряд задач, разрешить которые он должен был во время страшной и упорной борьбы с б ольшевиками. В голову всего Атаман поставил главную задачу, данную ему Кругом спасения Дона, – освобождение земли Донской от большевиков.

Для выполнения ее ему нужно было создать Армию, выяснить отношения немцев к Дону и войти в тесную связь с Украиной и Добровольческой Армией, чтобы привлечь их к совместной работе против большевиков».

* * *

5 мая участники Круга Спасения Дона разъехались, и Атаман П. Н. Краснов вступил в управление Войском. Первым делом надлежало узнать планы немцев, фактически уже находившихся на Донской территории. Было понятно, что вооруженный конфликт с ними не имеет ни малейшего смысла и к этому нет ни малейшей возможности. Точка зрения руководителей Добровольческой Армии, считавших продолжение войны с Германией и верность союзникам по Антанте краеугольными камнями своей политики, на Дону не могла работать. Немцы были не «где-то», а «тут», причем пришли едва ли не в качестве союзников: еще до установления Войсковой власти некоторые станицы сами пригласили германские войска и обратились к ним за помощью в ведении войны с большевиками; уже был ряд боев, где германские солдаты сражались плечом к плечу с донскими казаками против советских отрядов. Для продолжения войны с большевизмом требовалась армия, а никакой военной промышленности на Дону не было, и единственным вариантом военного снабжения, помимо трофеев, становилось получение вооружения со складов русского Юго-Западного фронта, которые находились под контролем Германии. Надежда на реальную помощь Антанты в обозримом будущем была химерой.

15 мая в станице Мечетинской произошло свидание Донского Атамана с командованием Добровольческой Армии. Генерал Деникин начал резко пенять Атаману, что добровольческий отряд полковника П. В. Глазенапа участвовал по диспозиции в совместной операции с германскими частями. Однако Батайск, на который наступали немцы на правом фланге, Донцы – в центре, а Добровольцы – на левом, был взят три дня назад, и изменить случившееся было уже нельзя. Взаимопонимания между вождями антибольшевицких сил не наблюдалось. С пребывавшим в обозе Добровольческой Армии Кубанским Атаманом полковником А. П. Филимоновым, не имевшим за собой не только ни одной сотни, но и ни одной пяди освобожденной от большевиков Кубанской земли, А. И. Деникину было, конечно, легче разговаривать. С П. Н. Красновым приходилось считаться, а просто брать под козырек он не собирался. Как вспоминал позднее Краснов, «Атаман дал понять генералу Деникину, что он уже более не бригадный генерал, каким знал Атамана на войне генерал Деникин, но представитель пятимиллионного свободного народа, и разговор должен вестись в несколько ином тоне». Слова о «пятимиллионном свободном народе» были, разумеется, некоторым преувеличением, понятным в беседе, которая велась, судя по всему, на повышенных тонах: Петр Николаевич был довольно резким и твердым человеком, Антон Иванович тоже далеко не всегда склонялся к компромиссу, и с самого начала взаимоотношения двух вождей «не сложились». Особого желания «войти в положение» оппонента оба не испытывали. Было слишком много того, чем каждый из двух генералов не считал возможным поступиться, а это перекрывало возможности полноценной совместной деятельности.

Генерал Деникин потребовал подчинения Донских частей Добровольческому командованию, по примеру Кубанцев. Но Добровольческая Армия собиралась идти освобождать Кубань, а Донцам было невозможно бросить Дон. Атаман Краснов предложил перенести военные действия Добровольцев под Царицын и тогда обещал автоматически подчинить Деникину войска прилежащих Донских округов. Взятие Царицына выводило Добровольческую Армию в «русские» губернии, на Волгу, давало возможность в будущем объединиться с Оренбургскими казаками и Чехо-Словацким корпусом. Уход же на Кубань продолжал удерживать армию Деникина и Алексеева фактически в положении краевой, региональной силы.

Предложение Донского Атамана было отвергнуто, с одной стороны, в силу недоверия: по мнению командования Добровольческой Армии, на ее плечи взваливалась заведомо непосильная задача, грозившая просто безрезультатной гибелью под Царицыном, к тому же пополнение в волжских степях было бы затруднено. С другой стороны, возможность на пути в Поволжье встретить немцев также побуждала отвергнуть этот план: веры Атаману, что иноземные войска не пойдут далее станицы Усть-Белокалитвенской без его разрешения, не было. С точки зрения Добровольческого командования, Краснов коварно старался уничтожить конкурентов, лишив пополнений и поставив между двух огней – немцами и большевиками. Но для отказа от переноса удара на Царицын была и вполне объективная причина: Кубанцы не пошли бы в обратную сторону от родной земли, а они составляли 2/3 Армии. Деникин четко заявил: «Я обязан раньше освободить кубанцев, – это мой долг, и я его исполню». Дело не ограничивалось моральными обязательствами: Кубань начала подниматься против большевиков так же, как и Дон за месяц до этого; на Кубани Добровольческая Армия, пришедшая как освободительница, могла получить пополнения от казаков; туда легче было прорваться желающим драться с красными. Собственно Добровольческий «не-казачий» контингент был пока не в силах, из-за своей малочисленности, проводить самостоятельные боевые операции.

В результате было решено, что Добровольческая Армия отправляется освобождать Кубань, обеспечивая, таким образом, и южные границы Донской Области. Раненые Добровольцы и вербовочные бюро оставались в Ростове и Новочеркасске, на время боевых действий на Донской территории в подчинение Деникина передавался Донской отряд полковника Быкадорова (около 3 500 человек при 8 орудиях, то есть равный трети Добровольческой Армии по состоянию на конец июня 1918 года). Дон обязывался снабдить армию Деникина вооружением и снаряжением (при этом Добровольческое командование предпочитало не акцентировать внимание на том, что оружие может быть получено только с русских складов, находящихся под контролем немцев), также оказать финансовую помощь. Но сначала Армии требовалось не менее месяца на переформирование и приведение себя в порядок.

* * *

Самым трагичным и, возможно, гибельным в истории Белого движения всегда был вопрос межличностных отношений, ярко и контрастно проявившийся, в частности, на Юге в 1918 году. Добровольческое командование сразу стало относиться к П. Н. Краснову с предубеждением. Генерал М. В. Алексеев писал лидеру конституционно-демократической партии П. Н. Милюкову еще 10 мая: «Личность Краснова сыграет отрицательную роль и в судьбах Дона и в наших, нас он просто продаст, как продал Керенского в октябре и ноябре 1917 года под Петроградом. Мы должны предусматривать это и принимать меры». Правда, кому Петр Николаевич «продал» Керенского – не ясно. Генерал же А. И. Деникин преспокойно причислял Атамана к группе «купленных или одураченных немецких прихвостней». Лишь усугубляло ситуацию то, что именно к этому «прихвостню» вынуждены были обращаться Добровольцы с просьбами о деньгах, вооружении и т. д.

«Вопрос об “ориентации”, — отмечал между тем эмигрантский военный историк, – сводился для Дона к факту оккупации трех западных его округов и возможности получать оружие и огнеприпасы из оккупированной австро-германцами Украины. В мае 1918 года немцы еще побеждали на всех фронтах. В этих условиях борьба Дона с немцами была равносильна прекращению его борьбы с большевиками.

Вопрос об “измене” или “верности” союзникам практически решался фактическим положением дел на Дон у. Установление деловых отношений с немцами для Дона было реальной необходимостью. За первые полтора месяца Дон получил с Украины через немцев 11 600 винтовок, 88 пулеметов, 46 орудий, 109 тысяч артиллерийских снарядов и 11,5 миллионов ружейных патронов. 35 тысяч артиллерийских снарядов и около 3 миллионов ружейных патронов было при этом Доном уступлено Добровольческой Армии. В масштабах того времени это было серьезной поддержкой…

Вернувшись из [1-го] Кубанского Похода в Задонье, Добровольческая Армия располагала не более чем 750 тысячами – 1 миллионом ружейных патронов».

«Деловые отношения» с немцами, занимающими часть донской территории, удалось установить. С ними, естественно, приходилось считаться, но полной зависимости от них или необходимости плясать под их дудку удалось избежать. Заметим, что немцы действительно реально участвовали в боях с большевиками, а благодаря германской оккупации Украины (где, в отличие от Дона, Гетман П. П. Скоропадский фактически целиком зависел от германцев) Донская Армия могла не держать ни одного казака на фронте более 500 верст по западной границе Войска. Для «торговых сношений» были установлены «продовольственные» расценки на вооружение (трехлинейная винтовка с 30 патронами – пуд ржи или пшеницы, что было очень дешево), заказаны орудия, снаряды и аэропланы.

Проблемы «верности» или «измены» союзникам для любой антибольшевицкой силы на Юге России, в том числе и для Добровольческой Армии, фактически не существовало. Несмотря на более поздние указания М. В. Алексеева Центрам Добровольческой Армии о подготовке партизанской войны с немцами (!), вопрос решался крайне просто и даже грубо. Это показал Донской Атаман еще во время своего избрания. Осведомитель Добровольческой Армии докладывал своему командованию:

«На кругу после доклада генерала Богаевского о Добровольческой армии и ее жизни в последнее время, вызвавшего бурные овации, Краснов задал генералу Богаевскому вопрос об отношении Добровольческой армии к немцам. Видя старание Богаевского уклониться от прямого ответа, он поставил вопрос следующим образом: “Может ли Добровольческая армия вести войну с немцами?” На этот вопрос Богаевский сказал, что он ответить не может, не зная даже численности здесь немецких войск. На категоричное заявление о том, что немцев здесь три корпуса, генерал Богаевский ответил, что, по его мнению, Добровольческая армия при этих условиях вести войны с немцами не может».

В этом и заключалась «мораль всей басни»: несмотря на широко декларируемую верность союзникам по Антанте и критику «изменников общему делу», фактически Добровольцы были не в состоянии не только восстановить Восточный фронт, но и оказать сколь-нибудь серьезное сопротивление германским войскам, как бы ни раздражали их немецкие каски на ростовских улицах.

В августе на Большом Войсковом Круге Краснову были брошены упреки в сношениях с немцами, причем естественным антиподом указывалась Добровольческая Армия, сохранившая неизменную верность союзникам и «чистоту риз». В ответ Петр Николаевич мог только воскликнуть:

«Да, да, господа! Добровольческая Армия чиста и непогрешима. Но ведь это я, донской Атаман, своими грязными руками беру немецкие снаряды и патроны, омываю их в волнах Тихого Дона и чистенькими передаю Добровольческой Армии! – Весь позор этого дела лежит на мне!»

И это была чистая правда: вплоть до конца 1918 года единственным, кроме Дона, «источником снабжения» Добровольческой Армии была… Армия Красная, но за боевые трофеи приходилось платить кровью.

Поворот Добровольческой Армии к Царицыну, как то предлагал Краснов на совещании 15 мая в Манычской, мог бы сильно повлиять на ход Гражданской войны. По мнению Добровольческого командования, Донской Атаман сознательно пытался бросить «конкурентов» на заранее проигрышное предприятие, чтобы избавиться от них и чуть ли не выслужиться перед немцами. Что же давало овладение Царицыном? Одна из точек зрения такова: «Удар по Царицыну, резавший все тылы северо-кавказской группы красных, предрешал ее дальнейшую судьбу. Уйти ей было некуда и держаться на северном Кавказе, без снабжения, стиснутой между Доном и Добровольческой Армией с севера и оккупированным германцами, турками и англичанами Закавказьем, она долго все равно не могла бы. Освобождение Кубани при этом достигалось само собою, как “побочный продукт” основной операции, удара по тылам северо-кавказской группы красных».

Но ничего этого не произошло. Благодаря повороту на Кубань (повторим: возможно, и оправданному в тот момент из-за преобладания в составе армии «кубанского» элемента), Добровольческая Армия вплоть до конца 1918 года оставалась региональной силой с общегосударственными задачами. Выхода в неказачьи области не получилось, соединение с появившимся на Волге новым антибольшевицким фронтом стало фактически нереальным.

* * *

Что касается «внутренней политики», то Петру Николаевичу удалось наладить нормальную мирную жизнь на территории Войска. Донская земля стала едва ли не самой «старорежимной» территорией бывшей Империи. Многие прибывавшие туда не только из Совдепии, но и с гетманской Украины отмечали порядок, царивший на донских станциях и в городах. Даже либеральная интеллигенция, вовсю трудившаяся для краха Империи, не могла удержаться от умиления жандармом в полной форме, с красным аксельбантом, стоявшим, как и прежде, на железнодорожной станции. Бывший «сатрап» и «фараон» стал теперь символом спокойной и безопасной жизни.

Писатель, «петербургский казак» Петр Краснов, безусловно, идеализировал казачество, его прошлое и роль в исторических судьбах России, но, может быть, именно такой человек и нужен был в это время на Дону? Трибун, но не пустобрех-оратор, а человек с яркими, зримыми свидетельствами личного героизма, с определенным авторитетом («царский, боевой генерал, георгиевский кавалер»), который мог напомнить казакам о прошлом, вложить им в головы мысль об их избранности. Из его уст казаки могли принять слова: «честь обязывает, казачья слава повелевает». Краснов пытался заново привить казакам понятие об их исключительной роли для России, определяющем значении в ее истории:

«Россия ждет своих казаков, – говорил Донской Атаман. – Близится великий час. Наступает славное время… Помните дедов своих под Москвой и Великий Земский Собор в 1613 году. Кто вслед за Галицким дворянином подошел к столу, где сидел князь Пожарский, и положил записку [в пользу избрания на царство Михаила Федоровича Романова]? То был Донской Атаман».

Вместе с этим П. Н. Краснов определенно высказывался за автономию (но не отделение от России!) Дона. Он призывал казаков стать в авангарде тех, кто пойдет освобождать Москву от новых изменников, утверждая, что в этом их историческая миссия. Но после этого, согласно красновской политике, казаки должны отойти в сторону и не вмешиваться во внутренние дела «Русского государства», предоставляя ему самому решать вопросы о форме власти и т. д. Предполагалось возвращение к ситуации XVI–XVII веков: «Здравствуй, Царь, в Кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону».

«Отсутствие общеимперской власти, свергнутой революцией, – мотивировалась позднее необходимость обращения к «седой старине», – ощущалось окраинами гораздо сильнее, чем это представлялось многим в контрреволюционном лагере в 1918 году. Идея свободного волеизъявления русского народа гораздо слабее выражала единство окраин и центра, чем исторические символы, отражавшие единство Руси, возродившейся из великой смуты XVII века.

Резко порывая с революцией, ген[ерал] Краснов этим совершенно не рвал с Россией, но избранный им путь вел от освободившихся окраин к центру. Воссоздание же окраин требовало для их собственного укрепления их местного патриотизма. Замена его общеимперским патриотизмом требовала общепризнанного авторитета, а в разрухе 1918 года он был потерян. Его нужно было найти».

Усилия Петра Николаевича и его сотрудников не пропали даром. В Донском Войске начался сильный всплеск местного патриотизма, что всегда бывает в молодых государственных образованиях. Местный патриотизм пробудил казачество, подвиг его к государственному строительству и активной работе. Для офицера же Добровольческой Армии все это было странно и непонятно: для него была Донская Область, были казаки – четвертые полки кавалерийских дивизий и штабная конница… и все. Добровольческий офицер не мог, хотя бы в силу своего образования, всерьез воспринимать разговоры о «пятимиллионном народе», Донской гимн был для него просто хорошей казачьей песней, а Донской флаг символизировал «отпадение» от России, – «Великой, Единой и Неделимой», за которую умирали Добровольцы с бело-сине-красными ленточками на рукавах. Для культурных слоев русского общества были непонятны донские заигрывания, в то время как, воспользовавшись пробуждением «местного», в данном случае донского, патриотизма, можно было вести борьбу с большевизмом. «Великая, Единая и Неделимая Россия» же не говорила народным массам ничего. Общегосударственный патриотизм развит не был. Можно было добровольно драться против большевицких грабежей и разбоев в своем селе, своей волости, в своей губернии, наконец, но дальше – «не наше дело».

Среди важных вопросов, которые вынужден был решать Донской Атаман, была и проблема территориальных границ Всевеликого Войска Донского.

Еще в день вступления в управление Войском Краснов отправил собственноручные письма Гетману Скоропадскому и германскому Императору Вильгельму II. Последнее сообщало о ситуации на Дону и уведомляло, что Войско не находится в состоянии войны с Германией. Также была высказана просьба о приостановке дальнейшего продвижения германских войск на донскую территорию, о признании, впредь до освобождения России от большевиков , Войска Донского самостоятельною республикою, о помощи оружием, взамен чего предлагалось установить правильные торговые взаимоотношения через Украину. В письме Гетману поднимался вопрос о границах между двумя государственными образованиями, причем указывалось на безосновательность претензий Украины на Таганрогский округ, весьма важный для войска, так как на его территории было сосредоточено более 80% полезных ископаемых и промышленных предприятий края.

Уже вечером 8 мая к Атаману прибыла немецкая делегация из Ростова с сообщением, что германские войска не преследуют никаких завоевательных целей, а Таганрогский округ и Ростов были заняты исключительно по сообщению украинцев о принадлежности им этих территорий (это была сущая правда, в кабинете Гетмана висела карта, где территория «Украины» простиралась до Кубани), а ряд станиц Донецкого округа занят по просьбам их казаков, что также соответствовало действительности. Делегаты уведомили о временности пребывания германских войск на донской территории и заверили, что они немедленно оставят ее после восстановления порядка. Тогда же было решено, что германские части в глубь Области продвигаться больше не будут, а появление немецких офицеров и солдат в Новочеркасске возможно только по особому разрешению Атамана в каждом конкретном случае. После налаживания отношений с немцами надо было добиться отказа Украины от территориальных претензий на земли Всевеликого Войска Донского и международного признания.

Петр Николаевич стремился играть на германских страхах восстановления Восточного фронта. В середине июня на Дону появились слухи, что Чехо-Словацкий корпус занимает Астрахань, Саратов и Царицын и, соединившись с Добровольцами, вот-вот образует Восточный фронт. Несмотря на всю нелепость подобных слухов, германцы им поверили и не на шутку забеспокоились. Они потребовали от Атамана высказать четкую позицию: как поведет себя Дон в случае возникновения по Волге Восточного фронта.

Понятно, что в случае намерения присоединиться к чехословакам, а следовательно, вооруженного выступления против Германии, Дон в лучшем случае лишался германской помощи, в худшем – был бы просто раздавлен оккупантами. Ответом было второе письмо П. Н. Краснова германскому Императору. Атаман заявил на эти опасения, что Дон не допустит столкновений на своей территории и будет держать полный нейтралитет. В обмен на успокоение немцев Краснову удалось добиться признания войсковых границ со стороны Украины, и донские власти вошли в Таганрогский округ, германские войска покинули донскую территорию (за исключением Ростова и Таганрога, где Атаман посчитал необходимым их присутствие вплоть до окончания формирования «Постоянной Армии»), а Войско получило товары, в которых ранее было отказано, в том числе тяжелые орудия. К августу территория Войска был очищена от большевиков и донские части вступили в Воронежскую и Саратовскую губернии.

Но в этом «втором письме Императору Вильгельму», по мнению многих, Краснов переступил допустимые границы: он просил германского монарха о поддержке в занятии Воронежа, Царицына и других стратегически важных для обороны войска пунктов (красный Царицын фланкировал не только любое продвижение на север, то есть к Москве, со стороны Дона, но и постоянно угрожал верхне-донским округам). Петр Николаевич говорил в этом письме от имени «Доно-Кавказского союза», якобы объединявшего Донское, Кубанское и Терское Казачьи Войска, горцев Кавказа и даже Грузию. В действительности же подобного объединения не существовало даже на бумаге. Велись только весьма неопределенные переговоры, а часть «союзной» территории вообще находилась в руках большевиков.

* * *

Борьба шла при более чем холодном отношении к ней Донских промышленных, торговых и банковских кругов. Как и в других областях России, «Минины ХХ века» не особенно стремились поддержать борьбу с большевиками. Красноречивый пример: на ростовских капиталистов большевиками была наложена контрибуция в 4 200 000 рублей. Средства были собраны, но получить их красные не успели. А когда Временное Донское Правительство обратилось с просьбой о займе , хотя бы в половину суммы, собранной для большевиков, – последовал отказ.

Первоочередной задачей, стоявшей перед Доном, была, безусловно, организация армии. Хотя весной был налицо народный подъем, но было и ясно, что на партизанщине далеко не уедешь. Постепенно ополчение переформировывалось в регулярные части, полки объединялись в бригады и дивизии. Если к 14 мая на фронте находилось 17 тысяч казаков при 21 орудии и 58 пулеметах, то к 14 июля – уже 49 тысяч при 92 орудиях и 272 пулеметах. В августе было мобилизовано 25 возрастов, Донская Армия состояла из 27 000 пехоты и 30 000 конницы при 175 орудиях, 610 пулеметах, 20 аэропланах и 4 бронепоездах.

В августе же подходило к концу формирование так называемой «Молодой» или «Постоянной Армии», которое началось сразу после избрания П. Н. Краснова из молодых казаков 19–20 лет. Это было любимое детище Атамана. С одной стороны, молодые казаки в отличие от своих отцов и старших братьев не обладали боевым опытом, но, с другой стороны – они не устали от войны, не знали комитетов и комиссаров, не имели общения с большевицкой пропагандой. Атаман сразу взял курс на создание из них вооруженной силы целиком и полностью по образцу и подобию Российской Императорской Армии 1914 года. Пополнения были собраны в трех военных лагерях под Новочеркасском, и из них началось формирование двух пеших бригад, трех конных дивизий, легкой и тяжелой артиллерии, саперного батальона и химического взвода. В отличие от Донской мобилизованной Армии, представлявшей собой фактически станичные ополчения, которые лишь принимали военную организацию, но снабжались в основном «за свой счет», Донская постоянная Армия организовывалась на регулярной основе, отличаясь даже от казачьих полков Российской Империи. Части получали казенное обмундирование и снаряжение, казенных лошадей, были штатной, 1914 года, численности, включая обозы, муштровались по старым русским уставам.

Впервые Атаман показал свое детище при открытии Большого Войскового Круга. 16 августа части Молодой Армии прошли парадом на Соборной площади Новочеркасска, 26-го Армия была представлена Кругу в Персияновском лагере: 7 батальонов, 33 спешенных сотни, 6 батарей без запряжек (не все еще успели получить коней), 16 конных сотен, мортирная батарея и 5 аэропланов. Председатель Круга В. А. Харламов, отнюдь не большой поклонник Краснова, не сдержал своего восхищения и закончил свою речь словами: «В честь Донской Армии и ее вождей – дружное могучее ура! Объявляю Донской Армии постановление Большого Войскового Круга о производстве Донского Атамана генерал-майора Краснова в чин генерала-от-кавалерии». Таким образом, П. Н. Краснов «проскочил» чин генерал-лейтенанта. Дабы показать, что молодые казаки умеют не только маршировать, 3-й стрелковый полк (из крестьян Донской Области) и сотня 1-го Донского казачьего полка произвели тактическое учение. А менее чем через неделю произошло и первое боевое крещение частей еще не окончившей формирования Молодой Армии: вызванные на фронт полки Пластунской бригады и 2-й Донской конной дивизии отбросили красных.

Для пополнения потерь в офицерах действовали Донской Императора Александра III кадетский корпус на 622 воспитанника и Новочеркасское казачье военное училище с отделениями: пластунским, кавалерийским, артиллерийским и инженерным. Для усовершенствования знаний были открыты: Донская Офицерская Школа (с теми же отделениями, что и в училище), авиационная школа и военно-фельдшерские курсы.

Атаман формировал Молодую Армию с дальним прицелом: было ясно, что Донское ополчение далеко за границу Войска не пойдет. «Пограничная болезнь» казачества попортила немало крови Белым вождям. Молодая же Армия, хорошо организованная и специально воспитанная для похода за освобождение России, а не только Дона, спокойно бы перевалила Донские границы, и делалось все, чтобы перевалила она их успешно. Краснов утверждал, что «все казаки на Москву н и з а ч т о н е п о й д у т, а эти тридцать тысяч, а за ними столько же охотников н а в е р н о е п о й д у т [43] . Атаман чувствовал, что у него нет силы заставить пойти, и потому делал все возможное, чтобы пошли сами». О серьезности «общероссийских» намерений Атамана говорит уже то, что приказом Всевеликому Войску Донскому 4 сентября 1918 года восстанавливались Гвардейские казачьи части: 1-й Донской казачий полк Молодой Армии переименовывался Лейб-Гвардии в Казачий полк, 2-й Донской – Лейб-Гвардии в Атаманский, 6-я Донская казачья батарея – Лейб-Гвардии в 6-ю Донскую батарею. Этим же приказом и другие полки Постоянной Армии получали наименования старых Донских полков Императорской Армии, им передавались Георгиевские знамена и серебряные трубы, полковые истории, праздники, марши и знаки отличия. Это не было пустой формальностью: соответствующие Гвардейские полки формировались старыми офицерами этих полков. Укомплектованный донскими крестьянами 4-й Донской стрелковый полк, в котором собрались офицеры Лейб-Гвардии Финляндского полка, был переименован в Финляндский.

К середине июля 1918 года практически вся территория Войска была очищена от большевиков и казачьи отряды стали выдвигаться за пределы Области. Это было не так-то легко: если сломить местный («окружной») патриотизм, преобразовав его в Войсковой, оказалось по силам, то объяснить казачьему ополчению, зачем «освобождать всю Россию», было гораздо сложнее. Тем не менее Атаману удалось «протащить» через Большой Войсковой Круг решение, объявленное приказом по Войску: «Для наилучшего обеспечения наших границ, Донская армия должна выдвинуться за пределы области, заняв город Царицын, Камышин, Балашов, Новохоперск и Калач в районах Саратовской и Воронежской губерний». Однако особого энтузиазма в этом наступлении казаки не проявляли. Повторялась история предыдущих лет: например, в 1917 году казачьи полки отказывались идти «на усмирение», если с ними не будет пехоты; так и сейчас, отправляться освобождать Россию без соседства «русских» полков казаки отказывались.

Атаману пришлось озаботиться созданием какой-нибудь «русской армии» на северных границах Области. Началась авантюра с Южной Армией. Сначала не могли найти для нее командующего – несколько человек отказалось, пока, наконец, не уговорили престарелого генерала Н. И. Иванова, в 1914–1915 годах – Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта. Армию должны были составить три корпуса: Воронежский, Астраханский и Саратовский. Но… «Воронежцы» оказались малобоеспособны, Астраханский корпус, сформированный одним из ярких представителей плеяды авантюристов Гражданской войны – «Астраханским Атаманом» князем Д. Д. Тундутовым, был организован крайне слабо, но неплохо дрался в Манычских степях против «бродячих шаек» красных, и лишь Саратовский «корпус», сформированный из крестьян этой губернии, бежавших от большевиков, отлично бился с большевиками на Царицынском, Камышинском и Балашовском направлениях, хотя по численности и структуре так и не смог превысить бригады.

Идея Атамана о формировании неказачьей армии была вполне верной и обоснованной. Задача Дона была – дать возможность организоваться общерусской армии, способной к решению общерусских задач, и он ее самоотверженно выполнил. Однако, отмечал современник, «без согласия с ген[ералом] Деникиным и даже вопреки ему формирование общерусской армии было не под силу ген[ералу] Краснову и было заранее обречено на неуспех. И это тем более, что в связи с начавшимся с осени 1918 года поражением Германии авторитет Добровольческой Армии, верной союзникам, непрерывно рос, а авторитет Донского Атамана, “связанного” с немцами, непрерывно падал».

* * *

Тем временем осложнялась и обстановка на фронте: к концу 1918 года Красная Армия готовилась к решительному удару по Донцам, а поражение Германии в Великой войне и последовавшее вслед за этим разложение армии с выводом немецких частей с Украины обнажало весь левый фланг Донской Области. В декабре 1918 года советские войска нависли над единственной стратегической железной дорогой, угрожая прервать снабжение всей Донской Армии. Как говорилось в «Кратком обзоре борьбы Дона с советской властью», составленном в Штабе Армии для членов Большого Войскового Круга, собравшегося в феврале 1919 года, «чтобы прикрыть область с запада, пришлось почти целиком израсходовать наш последний резерв – войска постоянной армии, войска, на которые возлагались большие надежды, так как они являются наиболее крепкими и предназначались для парирования ударов противника в критический момент и для нанесения ему с нашей стороны решительных последовательных ударов и главным образом на севере».

Противнику удалось перехватить стратегическую инициативу: Донцы вынуждены были лишь отбиваться при большом численном перевесе неприятеля. Резервы исчерпаны, новый – западный – фронт выводит красные части на кратчайшее направление, войска на севере области истощены физически и морально, разворачивается усиленная агитация. Прекрасные пропагандисты и агитаторы, большевики добиваются результатов: к концу декабря белыми очищаются занятые ранее районы Воронежской губернии, а три казачьих полка бросают фронт и расходятся по станицам. Верхне-донцы оголили тыл продолжающих драться частей Хоперского округа, а 1 января 1919 года заняли станицу Вешенскую, где располагался Штаб Северного фронта, чем уничтожили возможность управления войсками. Перенос Штаба в Каргинскую не смог исправить положения, и к концу января Донские войска оставили северные округа Войска. Тогда же красным удалось отбросить казаков от Царицына. Все части Постоянной Армии были втянуты в тяжелые бои по западной границе Области.

26 декабря 1918 года на станции Торговой был решен вопрос об общем командовании, которое принял на себя генерал А. И. Деникин, ставший Главнокомандующим Вооруженными Силами на Юге России. Этот шаг подводил Всевеликое Войско к концу его автономного существования, а П. Н. Краснова – к отказу от атаманского пернача [44] . По горькому замечанию современника, «об единении, увы, русская контрреволюция обычно думала лишь тогда, когда все старания обойтись без него приводили к катастрофе…»

Главная надежда у начавшей разлагаться Донской Армии была на союзников по Антанте и Добровольцев. Требовалась поддержка, в первую очередь – моральная, хотя бы пара батальонов, которые показали бы, что Донцы не одиноки в борьбе, что вместе с горсткой Добровольцев и Кубанцев готовы придти на помощь и союзники, не забывшие кровь, пролитую Российской Императорской Армией в Восточной Пруссии и Галиции, в Польше и на Карпатах. Однако, пользуясь тяжелым положением и не оказав фактически еще никакой помощи, «союзники» стали ставить беспрецедентные условия, предложив Краснову подписать «обязательства», которых не требовали даже враги-немцы:

«…Как высшую над собою власть в военном, политическом, административном и внутреннем отношении признаем власть французского главнокомандующего генерала Франше д’Эсперрэ.

…С сего времени все распоряжения, отдаваемые войску, будут делаться с ведома капитана Фукэ.

…Мы обязываемся всем достоянием войска Донского заплатить все убытки французских граждан, проживающих в угольном районе “Донец” и где бы они ни находились, и происшедшие вследствие отсутствия порядка в стране, в чем бы они ни выражались, в порче машин и приспособлений, в отсутствии рабочей силы, мы обязаны возместить потерявшим трудоспособность, а также семьям убитых вследствие беспорядков и заплатить полностью среднюю доходность предприятий с причислением к ней 5-ти процентной надбавки за все то время, когда предприятия эти почему-либо не работали, начиная с 1914 года, для чего составить особую комиссию из представителей угольных промышленников и французского консула…»

Естественно, Атаман не мог согласиться на подобный ультиматум. Условия его были сообщены генералу А. И. Деникину, и Главнокомандующий ВСЮР, крайне негативно относившийся к П. Н. Краснову, на этот раз был на его стороне. Ответ из Екатеринодара пришел немедленно: «Главнокомандующий получил Ваше письмо и приложенные документы, возмущен сделанными Вам предложениями, которые произведены без ведома Главнокомандующего, и вполне одобряет Ваше отношение к предложениям».

1 февраля открылось заседание очередной сессии Большого Войскового Круга. «Козлом отпущения» депутаты избрали командование Донской Армии – генерала С. В. Денисова и начальника Штаба генерала И. А. Полякова, которых требовали сместить с их должностей. Атаман твердо заявил, что со старшими воинскими начальниками непременно уйдет и он. Несмотря на возможность остаться на своем посту (избран он был на три года, и Круг отставки пока не требовал), П. Н. Краснов неразрывно связал свою судьбу с судьбой своих ближайших помощников.

Вечером 6 февраля уже бывший Атаман покинул Новочеркасск. В Ростове Петра Николаевича ожидал почетный караул Лейб-Гвардии от Казачьего полка. Это была частная инициатива, весь полк, собравшийся на дворе станции, прощался с Атаманом. Генерал И. Н. Оприц запечатлел в полковой истории слова Краснова:

«“Я глубоко тронут вашим вниманием ко мне, дорогие лейб-казаки… Я уже больше не Атаман вам, не имею права на почетный караул. Я смотрю на ваш приход сюда со святым штандартом, как на высокую честь и внимание. Вы мне дороги, ибо я связан с вами долг ими узами, и узами кровными: мои предки служили в ваших рядах; в течение двадцати лет моей службы в лейб-гвардии Атаманском полку я был в рядах одной бригады и сколько раз я стоял со своим Атаманским штандартом подле вашего штандарта…

Служите же Всевелик ому войску Донскому и России, как служили до сего времени, как служили всегда ваши отцы и деды, как подобает служить первому полку Донского войска, доблестным лейб-гвардии казакам.

Благодарю вас за вашу верную и доблестную службу в мое атаманство на Дону…

…Отсалютовав сотне, стоявшей на перроне, генерал Краснов подошел к штандарту, преклонил колено и поцеловал полотнище».

Казалось бы, – все, можно умыть руки, но не такой человек был Петр Николаевич. Проведя весну и начало лета 1919 года в Батумской области (где он и супруга переболели черной оспой), в июле Краснов по ходатайству генерала Н. Н. Баратова командируется Главнокомандующим генералом А. И. Деникиным «в распоряжение командующего Северо-Западной армией генерала-от-инфантерии Юденича». 22 сентября 1919 года П. Н. Краснов зачислен в ряды Северо-Западной Армии, ему поручается возглавить пропагандистскую работу. Ближайший его сотрудник в это время – поручик А. И. Куприн, известный писатель, редактирующий армейскую газету «Приневский Край», одним из ведущих авторов которой стал Петр Николаевич.

После поражения Северо-Западной Армии и ее интернирования в Эстонии, П. Н. Краснов является членом ликвидационной комиссии, участвует в переговорах с эстонцами, стараясь по мере сил обеспечить существование русских воинов, до последней возможности дравшихся с большевиками. В конце марта 1920 года по настоянию эстонских властей Петр Николаевич покидает Ревель.

* * *

Оказавшись в эмиграции, П. Н. Краснов не прекратил своей борьбы с захватившим Родину большевизмом. Более двух десятилетий эмигрантского бытия Петр Николаевич провел в Германии и Франции, принимая живейшее участие в работе русских воинских организаций, активно сотрудничая в военных изданиях, создав для Зарубежных Высших военно-научных курсов генерала Н. Н. Головина (эмигрантский аналог Николаевской Военной Академии) пособие по военной психологии – науке, только начинавшейся в 1920-е годы. Вместе с тем П. Н. Краснов входит в руководство Братства Русской Правды – организации, продолжающей борьбу против большевизма с оружием в руках. «Братья» активно действовали в приграничных районах СССР, главным образом в Белоруссии и на Дальнем Востоке. Они вели активную партизанскую борьбу, организовывали террористические акты, направленные в первую очередь против сотрудников ОГПУ.

Оказавшись в эмиграции, П. Н. Краснов с немалым, на наш взгляд, облегчением отходит от необходимости скрывать свои убеждения. Он – яростный противник большевизма, но помимо этого он – убежденный монархист. По свидетельству современников, не раз от Петра Николаевича можно было слышать произносимое с особой гордостью: «Я – Царский генерал». Бывший Атаман активно участвует в монархическом движении – входит в Верховный Монархический Совет, сотрудничает в «органе монархической мысли» – журнале «Двуглавый Орел».

Своим искусным пером Петр Николаевич активно борется с большевизмом. Его художественные произведения переводятся на семнадцать (!) иностранных языков. Краснов поистине становится одним из самых популярных писателей Российского Зарубежья, имя которого известно не только русским изгнанникам, но и европейскому читателю. Романы и повести Петра Николаевича повествуют о столь дорогом ему русском прошлом, в первую очередь они посвящены Российской Императорской Армии, в рядах которой служит подавляющее большинство его героев. На страницах красновских произведений чередуются захолустный Джаркент и Санкт-Петербург, трущобы заамурских стоянок и «местечки» Царства Польского. Наравне с художественной и исторической прозой, изрядное внимание Петр Николаевич уделяет и фантастике, и, как и все в жизни Петра Краснова, его фантастические произведения проникнуты любовью к России: его фантастика – это мечты о новой России, избавившейся от большевицкого гнета, вновь обратившейся к Православной вере и духовному единению, изгнавшей партийные склоки и прочую политическую грязь, которыми была так богата Европа межвоенного периода.

Непримиримый борец с большевиками и большевизмом, Краснов наивно мечтает, что осталось еще у советских красных командиров, там, «за чертополохом», что-то светлое, русское, что, возможно, сядут за одним столом, во главе с Великим Князем Николаем Николаевичем, Деникин и Вацетис, Кутепов и Буденный, Врангель и Тухачевский, и будут вместе работать ради России, а не III Интернационала. К сожалению, жизнь доказала всю необоснованность подобных мечтаний…

Крупнейшим литературным произведением Петра Николаевича является роман «От Двуглавого Орла к красному знамени». Работать над ним бывший Донской Атаман начал еще в России, а закончил в Германии. Изложение охватывает последние десятилетия существования Российской Империи и кровавые годы Гражданской войны. По масштабности «От Двуглавого Орла…» не раз сравнивали с «Войной и миром» Л. Н. Толстого, «Тихий Дон» также воспринимался как своеобразный советский ответ на творчество П. Н. Краснова. Конечно, у Петра Николаевича есть довольно большие литературные огрехи, например, поверхностны характеры тех, кто в свое время расшатывал Империю – представителей интеллигенции и революционного движения, но там, где Краснов касается близкой и родной ему армейской тематики, его изложение просто бесподобно, а по четкости и достоверности вполне может восприниматься в качестве источника по истории Российской Армии последнего периода ее существования. В описании парадов и батальных сцен Петр Николаевич, пожалуй, даже превосходит Льва Николаевича.

Сам же генерал довольно скромно относится к своему таланту. В одном из писем он говорит:

«Я казачий, кавалерийский офицер, и только. Я не только не генерал от литературы, но не почитаю себя в ранге офицеров. Так, бойкий ефрейтор, который, когда на походе устанет и занудится рота, выскочит вперед и веселой песней ободрит всю роту. Я тот ефрейтор, который ходит в ночные поиски, ладно строит окопы, всегда бодр и весел и не теряется ни под сильным огнем, ни в атаке. Он, несомненно, нужен роте, но гибель его проходит незаметно, ибо таких, как он, много, – так и я в литературе, один из очень многих…»

Благодаря своему литературному таланту, Краснов часто привлекается многими периодическими изданиями Зарубежья в качестве литературного обозревателя, особенно когда дело касается военной тематики (можно вспомнить многочисленные рецензии Петра Николаевича в издании Союза русских военных инвалидов – газете «Русский Инвалид», в том числе и на повесть своего бывшего сотрудника по Северо-Западной Армии А.И. Куприна «Юнкера»). С большим интересом читаются и воспоминания генерала о различных периодах его жизни: юнкерских годах («Павлоны»), обучении в Николаевской Академии Генерального Штаба («Старая Академия»), командовании 10-м Донским казачьим полком («Накануне войны») и др. Один из близко знавших П. Н. Краснова людей свидетельствует о том отклике, который находили у читателя произведения генерала:

«…Я знаю много русской молодежи, которая буквально зачитывается романами и воспоминаниями Краснова. В них она научается любить старую Россию и через нее и будущую Россию. Я лично видел, как английский перевод “От Двуглавого Орла к красному знамени” увлекал американскую молодежь в Калифорнии; она познала правду о России, оклеветанной темными силами революции.

Описания Красновым быта и боевой жизни Русской Армии и, в особенности, казачьей – это перлы русской литературы, и за одни только эти страницы П. Н. Краснов будет причислен потомством к сонму русских классиков, так же точно, как в летописях Русской Армии он будет почитаться одним из ее героев-военачальников».

Петр Николаевич Краснов немало трудится над подготовкой будущей Российской Армии, которая должна была бы создаться в новой, освобожденной от большевиков России. Во многом пример Атамана уникален: талантливый писатель и блестящий военный публицист, он разработал и свою систему воспитания офицера и солдата, отстаивал ее и проводил в жизнь, более того, ему удавалось видеть результаты своего труда. Редкое для России сочетание. Краснову как немногим удалось совместить в себе «кабинетность» и «строй», о чем ярко свидетельствуют сотни статей, вышедших из-под его пера, и высшие воинские отличия – орден Святого Великомученика и Победоносца Георгия и Георгиевское Оружие.

Один из выдающихся русских военных мыслителей генерал Н. Н. Головин так отзывался о своем сотрудничестве с Петром Николаевичем:

«Я его должник, ибо когда я обратился к нему с просьбой прочесть на учрежденных мною Военно-Научных Курсах несколько лекций по военной психологии, генерал Краснов ответил мне горячей готовностью внести свою лепту в трудное дело воссоздания Русской Военной Науки.

Я обратился с такой просьбой к генералу Краснову, потому что я знал, что он, будучи Атаманом Войска Донского в 1918 году, не только ввел в программу преподавания Новочеркасского Военного Училища курс Военной Психологии, но и сам приезжал в Училище читать этот курс.

Бесспорно, что это нововведение, сделанное Атаманом Красновым, представляет собою факт громаднейшего значения в истории Русской Военной Школы. Мне хотелось поэтому связать чтение лекций по Военной Психологии на Военно-Научных Курсах с этим первым шагом и с именем того, кому принадлежит честь этого шага».

* * *

С нападением нацистской Германии на СССР перед русской эмиграцией встал вопрос: на чью сторону стать. Объявленное «крестовым походом против большевизма», гитлеровское нашествие воспринимается тогда многими, в том числе и престарелым генералом П. Н. Красновым, как реальная возможность сбросить коммунистический режим. Первая реальная возможность за двадцать лет.

В порабощение России Германией абсолютное большинство из тех русских («несоветских»), кто принял оружие из немецких рук, не верил. Слишком велики размеры, просто физически невозможно контролировать такую территорию, слишком бредовые идеи порой срывались с уст «вождя III Рейха». Появился единственный шанс уничтожить большевизм – и, по мнению многих, им нужно было воспользоваться.

Казачество было одним из наиболее пострадавших от Советской власти слоев общества и, пожалуй, самым непримиримым. Большевицкие эксперименты находили «живейший отклик» в виде восстаний. И с этим ничего не могли поделать ни расстрелы, ни аресты, ни сожженные дотла, снесенные артиллерийским огнем или вымершие от голода станицы. В силу этого, а также из-за особенностей казачьей психологии и быта должна была, казалось, оправдаться надежда П. Н. Краснова, писавшего:

«И верю я, что, когда начнет рассеиваться уже не утренний туман, но туман исторический, туман международный, когда прояснеют мозги задуренных ложью народов, и Русский народ пойдет в “последний и решительный” бой с третьим интернационалом и будет та нерешительность, когда идут первые цепи туманным утром в неизвестность, – верю я – увидят Русские полки за редеющей завесой исторического тумана родные и дорогие тени легких казачьих коней, всадников, будто парящих над конскими спинами, подавшихся вперед, и узнает Русский народ с величайшим ликованием, что уже сбросили тяжкое иго казаки, уже свободны они и готовы свободными вновь исполнять свой тяжелый долг передовой службы, – чтобы, как всегда, как в старину, одиннадцатью крупными жемчужинами казачьих войск и тремя ядрышками бурмицкого зерна городовых полков вновь заблистать в дивной короне Имперской России».

Первые казачьи подразделения были созданы в составе Вермахта еще летом 1941 года, с выходом же немецких войск в «казачьи районы» Дона и Кубани стали появляться многочисленные местные формирования: сотни и полки. В сентябре 1942 года в Новочеркасске собрался казачий сход, избравший Штаб Войска Донского, во главе которого стал полковник С. В. Павлов. Казалось, казачество воскресает…

На протяжении первых лет войны П. Н. Краснов с сожалением констатировал, что на эмиграцию с ее богатым потенциалом не обращается ровно никакого внимания. По его твердому убеждению, фактически ситуация решалась на фронте, в казачьих областях. В письме Атаману «Общеказачьего объединения в Германской Империи» генералу Е. И. Балабину от 11 июля 1941 года П. Н. Краснов писал о своих взглядах на возможности окончания войны и возрождения России:

«1) В СССР поднимается восстание против большевиков. Сталин и К°, все коммунисты, частью удерут, частью будут уничтожены, образуется там, в России, правительство, подобное Петэн – Лаваль – адмирал Дарлан, которое вступит в мирные переговоры с немцами, и война на востоке Европы замрет.

2) Немцы оттеснят большевиков примерно до Волги и укрепятся. Будут оккупированная немцами часть России и большевистская Россия – война затянется, и

3) Среднее – немцы оккупируют часть России, примерно до Волги, а в остальной части создастся какое-то иное правительство, которое заключит мир с немцами, приняв все их условия».

Ни в одном из указанных вариантов Краснов не видит места для решающего участия эмиграции. Войну с СССР ведут немцы, и никакого желания близко подпускать эмиграцию к этому делу они не испытывают. Петр Николаевич видел в этом следствие германской осмотрительности, нежелание связываться с разобщенной и далеко не однородной эмигрантской средой, большая часть которой к тому же не испытывала особой симпатии к правящему режиму III Рейха, придерживаясь прежней «союзнической» ориентации или небезосновательно трактуя «крестовый поход против большевизма» как очередную попытку немцев решить проблему «жизненного пространства» за счет восточных земель. Но старый генерал все-таки верил в искреннее желание национальной (но не нацистской!) Германии помочь России в освобождении от большевизма и сожалел, что в силу своего возраста не имеет возможности принять в этой борьбе активного участия. 12 декабря 1942 года он писал Балабину:

«Вы понимаете, что при таких обстоятельствах мне в 73 года просто смешно было бы куда-то соваться, кого-то возглавлять и путаться в дела, которые хорошо ли, худо ли, но уже идут…

Все эмигрантские дрязги и интриги теперь отступают перед тем громадным, что делается на фронте. Только через фронт, через борьбу, через жертву может быть получен доступ и место там, где была наша Родина и где строится что-то новое и удивительное, но не плохое».

Эти строки писались, когда южное крыло германского Восточного фронта уже начало разваливаться под ударами Красной Армии и близок был момент оставления Терека, Кубани и Дона. А еще недавно казалось, что жизнь там возрождается… С большим воодушевлением были проведены Войсковые праздники, после более чем двадцатилетнего перерыва восстанавливались станицы и в первую очередь храмы в них, выбирались станичные и окружные атаманы, вновь казаки садились в седло, как, казалось, весной 1918-го… Как хотелось верить, что «казаки показали всему миру, что они ничего не имеют общего с коммунистами, что они, как и в 1918-м году, готовы встать за край родной…»

Но вместе с тем «грызло» П. Н. Краснова тяжелое чувство:

«Это очень красиво и благородно, быть националистом, мечтать о “единой и неделимой”, быть, еще более того, монархистом, но для сегодняшнего дня такая политика – зараза казачьего дела. Теперь такое время, что и казаки-самостийники не подходят. Идет жестокая борьба за право Дону, Кубани и Тереку жить. Ведь географически и геополитически их нет [45] ! Большевики их уничтожили. И там, на местах, старые казаки понимают всю трагическую сложность обстановки. Там понимают, что прежде чем говорить о самостоятельности Дона – “Всевеликого войска Донского”, прежде чем мечтать о России, “единой и неделимой”, нужно вернуть себе почетное звание казака, заслужить себе уважение, добиться признания своих прав».

Петр Николаевич прекрасно осознавал и глубину душевной ломки, произошедшей за годы большевизма: «Молодежь тамошняя требует основательной переработки. Бога забыли, к старшим, к родителям, относятся скверно, очень самоуверенны и ненадежны, – это пока пролетарии, и подход к ним трудный. Кроме того, все они крайне запуганы и недоверчивы».

В декабре 1942 года при Министерстве по делам оккупированных восточных территорий создается Казачье управление, на которое возлагалась забота о казаках и их семьях, и к работе в нем немцы привлекают П. Н. Краснова. Современный историк пишет:

«25 января 1943 г. он (П. Н. Краснов. – А. М .) подписал обращение, в котором призвал казачество на борьбу с большевистским режимом. В обращении отмечались особые казачьи черты, казачья самобытность, право казаков на самостоятельное государственное существование, но не было ни слова о России. Как позже признавался сам Краснов, с этого момента он стал только казаком, стал служить только казачьему делу, поставив “крест на своей предыдущей деятельности”. Это вполне сочеталось с мнением старого атамана о необходимости “вернуть себе почетное звание казака, заслужить себе уважение, добиться признания своих прав”».

Управление предложило Краснову возглавить казачье правительство за границей, но генерал категорически заявил на это, что все войсковые атаманы, а тем более Верховный Атаман Казачьих Войск, должны выбираться, и непременно на казачьей территории. Функции временного правительства было решено передать Главному управлению Казачьих Войск, сформированному в феврале – марте 1944 года. Тогда же Казачьему Стану, включавшему в себя в основном казаков-беженцев, была предоставлена территория в 180 000 гектар в Западной Белоруссии, но уже летом казаки были эвакуированы в Северную Италию.

Главное управление Казачьих Войск возглавил генерал Краснов, в его состав вошли Войсковые и Походные Атаманы Донского, Кубанского и Терского Войск. Фактически обязанности Главного Управления были скопированы с Казачьего Управления, к которым добавился также вопрос пополнения казачьих формирований.

Казачьи части выгодно отличались внутренней крепостью от других русских формирований, в том числе Русской Освободительной Армии генерала А. А. Власова. Генерал Балабин отмечал: «Ко мне поступает много прошений “принять в казаки”… принять в казачьи части… На вопрос, почему русские не идут в РОА – отвечают, что РОА ненадежна, что в критическом положении РОА может перейти и к большевикам, и к партизанам (были случаи), ну а казаки никуда не перейдут и никогда не предадут – казакам некуда деваться».

Не обращая внимания на свой преклонный возраст (ему давно уже перевалило за семьдесят), Петр Николаевич Краснов развернул активную деятельность: выступал с докладами и лекциями, писал множество статей, вел переговоры с германскими и казачьими представителями, отдавал приказы, посещал части… В конце зимы 1945 года он вместе с другими сотрудниками Главного Управления прибыл в расположение Казачьего Стана. В начале мая казаки перевалили Альпы и сдались в Австрии 8-й британской армии. Неподалеку от городка Лиенц, где они расположились, разместилось около 5 тысяч кавказцев во главе с генералом Султаном Келеч-Гиреем (бывший начальник Горской дивизии во время Гражданской войны). Уже после официальной капитуляции Германии в Австрию вышел из Хорватии XV-й Казачий кавалерийский корпус генерала Г. фон Паннвица, а в городок Шпиталь прорвались несколько сот «Казачьего резерва» под командой «легенды Гражданской войны» – генерала Андрея Григорьевича Шкуро, которым пришлось с боем пробиваться через «советский» Юденбург в английскую зону оккупации.

Началось тяжелое ожидание. 28 мая, под предлогом встречи с английским фельдмаршалом Г. Александером, офицеры были отделены от рядовых (около 1 500, в том числе 14 генералов, из Казачьего Стана; примерно 500, в том числе 150 немцев, из корпуса Паннвица; 125 кавказцев) и под усиленным конвоем отправлены в Шпиталь, где после помещения за колючую проволоку им было объявлено о предстоящей выдаче Советам.

Петр Николаевич решил сделать последнее, что мог для казаков: в течение ночи он написал на французском языке несколько петиций – английскому Королю, в Лигу Наций, Красный Крест, Архиепископу Кентерберийскому… Испещренные тысячами подписей казачьих офицеров, некоторые из которых (например, А. Г. Шкуро) были кавалерами высших английских орденов, все письма остались без ответа. Офицеры не просили милости – если были преступления против человечества, пусть за них судит военный суд, но огулом обрекать на смерть тысячи человек…

76-летний старик, «Петр Николаевич предлагал, чтобы его первого судили, старого офицера русской Императорской Армии. Если его признают виновным, он покорится решению суда. Он брал на свою ответственность и под свое честное слово не только тех, кто из рядов эмиграции или по призыву попал в немецкие части, не только тех, кто был рожден в Германии или в зарубежьи, но всех тех, кто открыто и честно боролся против коммунизма и в прошлом были советскими гражданами»… Прекрасно понимая, что их ждет, несколько офицеров повесилось, трое перерезали себе вены осколками стекла.

Утром к лагерю подошла длинная колонна крытых грузовиков. Офицерам было объявлено о выдаче. Пассивное сопротивление севших на землю, сцепившись за руки, офицеров было быстро преодолено при помощи прикладов доблестных британских солдат. Многие офицеры показывали британским «коллегам» паспорта Франции, Югославии, Польши, «нансеновские паспорта», удостоверявшие их статус признанных Лигой Наций политических беженцев, не подлежащих насильственной выдаче. Британцы лишь глумились в ответ: «Вы – казачьи офицеры, будете показывать свои документы в СССР Сталину: езжайте к нему в гости». Безоружных офицеров, помимо конвоя с автоматами и гранатами, конвоировали бронетранспортеры и танки (!).

Через четыре часа пути колонна прибыла в Юденбург, где более двух тысяч офицеров были переданы СМЕРШу 3-го Украинского фронта. В отношении П. Н. Краснова, А. Г. Шкуро и других видных участников Гражданской войны чекисты провернули «коммерческую сделку»: старых эмигрантов «выменяли» за группу германских морских офицеров во главе с адмиралом Редером. Через два дня после выдачи офицеров, также при помощи прикладов и штыков, началась выдача рядовых казаков и их семей. Опять были самоубийства, застреленные «при попытке к бегству», несколько казачек с детьми бросились с моста в быструю Драву…

Группа старших офицеров после допросов была доставлена в Москву, на Лубянку. Там, в тюремной бане, в начале июня внучатый племянник Петра Николаевича, Николай Краснов, в последний раз видел своего деда. Позднее Николай вспоминал:

«– Запомни сегодняшнее число, Колюнок, – говорил он мне. – Четвертое июня 1945 года. Предполагаю, что это – наше последнее свидание. “Гусь свин ье не товарищ”, как говорится. Не думаю, чтобы твою молодую судьбу связали с моей, поэтому я и попросил, чтобы тебя мне дали в банщики.

Ты, внук, выживешь. Молод еще и здоров. Сердце говорит мне, что вернешься и увидишь наших… А я уже двумя ногами стою в гробу. Не убьют – сам умру. Подходит мой срок и без помощи палачей…

…Если выживешь – исполни мое завещание. Опиши все, что будешь переживать, что увидишь, услышишь, с кем встретишься. Опиши как было. Не украшай плохое. Не сгущай красок. Не ругай хоро шее. Не ври! Пиши только правду, даже если она будет кому-нибудь глаза колоть. Горькая правда всегда дороже сладкой лжи. Достаточно было самовосхваления, самообмана, самоутешения, которыми все время болела наша эмиграция. Видишь, куда нас всех привел страх заглянуть истине в глаза и признаться в своих заблуждениях и ошибках? Мы всегда переоценивали свои силы и недооценивали врага. Если бы было наоборот – не так бы теперь кончали жизнь.

Шапками коммунистов не закидаешь… Для борьбы с ними нужны другие сред ства, а не только слова, посыпание пеплом наших глав и вешание арф на вербах у “рек Вавилонских”…

– …Учись запоминать, Колюнок! Зарубай у себя на носу. Здесь, в подобных условиях, писать тебе не придется. Ни записочки, ни заметочки. Употребляй мозг, ка к записную книжку, как фотографический аппарат. Это важно. Это невероятно важно! От Лиенца и до конца пути своего по мукам – запоминай. Мир должен узнать правду о том, что совершилось и что совершится, от измены и предательства до… конца.

…Не вообража й себя писателем, философом, мыслителем. Не выводи сам своих заключений из того, что тебе не ясно. Дай их вывести другим. Не гонись за четкостью фразы, за красотой слов. Не всем это дано. Будь просто Николаем Красновым, а не художником-писателем. Простота и искренность будут твоими лучшими советниками.

…В свое время я написал много книг. Всю свою душу вложил в них. Многие мои произведения занозой сидят в сердцах наших теперешних “радушных хозяев”. Они переведены на 17 языков. И сегодня меня расспрашивали – откуда я брал типы и материалы, есть ли у меня еще что-либо не изданное, где находится. Им я не сказал, но тебе скажу: у бабушки, Лидии Федоровны! Там и манускрипт книги “Погибельный Кавказ”. Повесть. Посвятил я ее нашему юношеству. Русскому юношеству. Прошу тебя, если выйдешь – издай эту книгу в мою память. Обещаешь?..

– Обещаю, дедушка!

– …Что бы ни случилось – не смей возненавидеть Россию. Не она, не русский народ – виновники всеобщих страданий. Не в нем, не в народе лежит причина всех несчастий. И змена была. Крамола была. Не достаточно любили свою родину те, кто первыми должны были ее любить и защищать. Сверху все это началось, Николай. От тех, кто стоял между престолом и ширью народной…

…Россия была и будет. Может быть, не та, не в боярском на ряде, а в сермяге и лаптях, но она не умрет. Можно уничтожить миллионы людей, но им на смену народятся новые. Народ не вымрет. Все переменится, когда придут сроки. Не вечно же будет жить Сталин и сталины. Умрут они, и настанут многие перемены.

…Воскресе ние России будет совершаться постепенно. Не сразу. Такое громадное тело не может сразу выздороветь. Жаль, что я не доживу… Помнишь наши встречи с солдатами в Юденбурге? Хорошие ребята. Ни в чем я их винить не могу, а они-то и есть – Россия, Николай!

…А теперь давай прощаться, внук… Жаль мне, что мне нечем тебя благословить. Ни креста, ни иконки. Все забрали. Дай, я тебя перекрещу, во имя Господне. Да сохранит Он тебя…

Дед крепко сложил пальцы и, сильно прижимая их к моему лбу, груди, правому и левом у плечу, осенил крестным знамением.

Я чувствовал, как комок рыданий подкатывает к горлу. Слезы остро защипали края век. Мне пришлось до боли сжать зубы, чтобы сдержать себя. Обняв старческое тело, я старался в этом объятии передать все свои мысли и все сво и чувства.

– Прощай, Колюнок! Не поминай лихом! Береги имя Красновых. Не давай его в обиду. Имя это не большое, не богатое, но ко многому обязывающее… Прощай!»

После бани с кителя генерала исчезли погоны и орден Святого Георгия IV-й степени.

* * *

16 января 1947 года в Москве на скамье подсудимых сидели шестеро генералов: эмигранты П. Н. Краснов, А. Г. Шкуро, С. Н. Краснов и Султан Келеч-Гирей, советский гражданин Т. И. Доманов и германский подданный Г. фон Паннвиц. Суда по существу не было. Разрешение на его закрытое проведение, осуждение к смертной казни и приведение приговора в исполнение было запрошено министром госбезопасности Абакумовым у И. В. Сталина заранее. «Вождь» наложил резолюцию: «Согласен».

А. В. Марыняк

Генерал-майор М. Г. Дроздовский

Мысль о том, что большинство Белых военачальников стало широко известными лишь с началом Гражданской войны, где в полной мере смогли проявиться их личностные качества, как нельзя более справедлива в отношении генерал-майора М. Г. Дроздовского. Его биографию дореволюционного периода, путь доблестного, но в общем типичного офицера – озарил, затмил и обессмертил последний год жизни и первый год дела, которому эта жизнь была отдана.

* * *

Михаил Гордеевич Дроздовский родился 7 октября 1881 года в Киеве в военной семье. Его отец, генерал-майор Гордей Иванович Дроздовский, был участником Крымской войны 1853–1856 годов, прошел пекло Севастопольской обороны. Мать умерла очень рано, и Михаил ее почти не помнил; его воспитанием самоотверженно занималась сестра Юлия, бывшая на 15 лет старше. Мальчик рос избалованным, хотя отсутствие материнской ласки сделало его замкнутым, скрытным и диковатым. Он часто избегал игр со сверстниками, предпочитая общество денщиков отца, жадно слушая их незатейливые воспоминания о сражениях, полковых и деревенских буднях. В детстве и юности Михаил проявлял заметные способности к рисованию, полюбил стихи, особенно о войнах, много их знал наизусть и с увлечением декламировал сестрам.

С раннего детства мальчик с увлечением слушал и отцовские рассказы из боевого прошлого и военной истории. Развиваясь, черты его характера – впечатлительность, любознательность, энергичность, самостоятельность – переплетались с преклонением перед Русской Армией, силой ее духа и оружия, и Российской Империей в целом. Естественно, когда подошла пора учения, отец и сын были единодушны в избрании для Михаила военной карьеры. Сыграл здесь свою роль и высокий престиж Армии в эпоху Императора Александра III.

В 1892 году Михаил Дроздовский поступил в Полоцкий кадетский корпус, из которого вскоре перевелся в Киевский Владимирский. По воспоминаниям однокашников, он демонстрировал «выдающиеся способности наряду с необыкновенной ленью, своенравием и изобретательностью шалостей». Рефреном кадетских лет звучал постоянный окрик офицера-воспитателя Гааса: «Дроздовский, под арест!» Одновременно все отмечали его мужество и щепетильную честность: он прямо, не колеблясь, сознавался в провинностях, не страшился наказания и никогда не прятался за спины других. Поэтому, несмотря на вспыльчивость, горячность и порой резкую откровенность, Михаил пользовался уважением и доверием товарищей по классу. Любовь ко всему военному постепенно, с большим трудом, но обуздывала мальчика, в науках же он преуспевал.

Окончив кадетский корпус в 1899 году, по настоянию отца юноша избрал Павловское военное училище в Санкт-Петербурге, славившееся отличной подготовкой и строжайшей дисциплиной. Специфику пребывания в нем ярко показывает такая выходка Дроздовского: часто попадая в карцер, он однажды вывесил на его дверь свою визитную карточку, уверяя всех, что ему предоставили персональную комнату. Причиной конфликтов был характер Дроздовского, неспособного «покорно, а главное, без противоречий выслушивать окрики, замечания, зачастую несправедливые и абсурдные». Одно время он даже хотел уйти из училища, но отец смог переубедить сына. Как бы то ни было, в 1901 году юнкер Дроздовский окончил училище одним из первых.

Многие «Павлоны» традиционно пополняли ряды Гвардейской пехоты. Благодаря успехам в учебе завтрашний подпоручик мог выбирать вакансию. Правда, из-за ограниченности материальных возможностей семьи (Дроздовские не владели никаким недвижимым имуществом – ни наследственным, ни «благоприобретенным») «дорогие» полки петербургской Гвардии оказались недоступны. Выбор остановился на расквартированном в Царстве Польском более скромном Лейб-Гвардии Волынском полку, куда новоиспеченный офицер и вышел 13 августа 1901 года. Решение о приеме новичка должно было приниматься единогласно собранием всех офицеров полка, и наличие малейшего «пятна» или даже просто неприязнь одного из них делали вступление в Гвардию невозможным. Репутация Дроздовского оказалась безупречной.

* * *

У Волынцев не было принято хвастовство кутежами, долгами и любовными похождениями. Но царившие в полку скромность и строгий порядок достигались, в отличие от училища, не бесконечными замечаниями, а доброжелательными советами старших офицеров младшим. Лишенные оскорбительного оттенка, те же дисциплинарные требования стали для Дроздовского легкими и естественными. Полк давал возможность широкого духовного развития офицеров, которые пользовались прекрасной библиотекой, интересовались научными вопросами, философией. Именно в полку молодой подпоручик всерьез увлекся шахматами.

Трехлетняя строевая служба отшлифовала офицерский облик Михаила Гордеевича. Однако чисто полковые занятия для его деятельной натуры были слишком узки. В 1904 году Дроздовский подал рапорт о желании поступить в Николаевскую Академию Генерального Штаба, готовиться к экзаменам в которую начал еще раньше, и недаром, поскольку отбор слушателей производился тщательнейше, и поступали лишь самые талантливые и работоспособные офицеры. Испытания (экзамены) были двухступенчатыми: в Штабе военного округа – там производился и первичный отсев – и в Петербурге, непосредственно в Академии. Первые состояли из решения тактической задачи (с приложением объяснительной записки и приказа), сочинения по русскому языку и верховой езды. В Академии поступающего ждали экзамены по тактике, строевым уставам всех родов оружия, отдельно – по артиллерии, инженерным войскам, математике за полный курс реального училища, всеобщей и русской истории, географии (по немым картам), русскому языку (диктант и сочинение), немецкому и французскому языкам и опять же верховой езде. Серьезность испытаний была столь высока, что решившихся на участие в них другие офицеры считали «безумцами», с чем те, в свою очередь, в общем-то соглашались. Зато и уровень слушателей поддерживался очень высоким. Поблажек, в том числе и Гвардейцам, при поступлении почти не делалось.

«Приходилось нести службу, поддерживать товарищеские отношения, – вспоминал один из слушателей Академии о своей подготовке к экзаменам, занявшей больше года, так как двухмесячного отпуска, предоставлявшегося для этой цели только после прохождения окружных испытаний, хватить не могло. – Для подготовки оставалась лишь ночь. Поэтому я распределил свое время так: придя с утренних занятий (в полку. – Р. А. ) и пообедав, я ложился спать и спал до 7 вечера, а потом до 5 часов утра готовился к экзаменам. Поспав с 5 до 8 утра, шел на утренние занятия. Пришлось превратиться в затворника…»

Успешно пройдя окружные испытания, Дроздовский 20 августа 1904 года отбыл на экзамены в Академию. При двенадцатибалльной системе оценок проходным средним баллом была «шестерка», но, с учетом внимательности и дотошности экзаменаторов, получить и ее было нелегко. Дроздовский с испытаниями справился и 4 октября был зачислен на младший курс Академии. Около трети поступивших составляли Гвардейцы, и немудрено: по воспоминаниям современника, «из военных училищ в гвардейские полки шли офицеры со средним баллом не менее 10, а из этой массы в Академию готовились лучшие [46] ».

Но шла Русско-Японская война, – и уже 19 октября Дроздовский подал рапорт о переводе на театр военных действий: с самого нападения Японии он рвался на фронт, и лишь нежелание, чтобы подготовка пошла прахом, на первых порах несколько сдерживало его порыв. Будущий офицер Генерального Штаба с широкими перспективами, не задумываясь, рискнул всем, хотя слушатели Академии не подлежали обязательному переводу в Действующую Армию.

Прикомандированный к 34-му Сибирскому (Восточно-Сибирскому) стрелковому полку, Дроздовский храбро участвовал во всех его боях начиная с 25 ноября 1904 года. Сначала он был младшим офицером, с 18 марта 1905 года – командовал 10-й ротой, а с 10 мая стал командиром 15-й роты. В бою у Семапу 14 января 1905 года он был ранен ружейной пулей насквозь в левое бедро, и легкая хромота осталась у него на всю жизнь. 26 апреля «за отличия в боях с 12 по 16 января 1905 г. у дер[евень] Тутайцзы, Хейгоутой и Безымянной (Семапу)» был награжден орденом Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость». Уже после окончания войны, 30 октября, получил орден Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом. По возвращении в столицу, 2 апреля 1906 года Михаил Гордеевич был произведен в поручики Гвардии со старшинством с 13 августа 1905 года. А 34-й стрелковый полк, в котором он проделал кампанию 1904–1905 годов, за Ляоян, Шахэ и Мукден – известнейшие сражения той неудачной войны – получил Георгиевское знамя.

Поражение России в войне Дроздовский воспринял тяжело, а модернизация Армии виделась ему насущной задачей, которой он жаждал отдать все силы. Вернувшись в Академию, он приступил к упорной учебе. Занятия шли с 9 до 12 утра (лекции) и с 12.30 до 16 часов (лекционные и практические); трижды в неделю с 8 часов утра в манеже проводилась верховая езда на уровне кавалерийского училища. Посещение занятий жестко контролировалось: в случае отсутствия слушателя причины выяснялись в тот же день. На младшем курсе Дроздовский вместе со своими соучениками слушал лекции по тактике пехоты (генерал Н. А. Данилов) и конницы (генерал Елчанинов), истории военного искусства до Наполеоновской эпохи (он же), артиллерии, полевой фортификации, устройству вооруженных сил и армиям важнейших иностранных государств (полковник Гулевич), истории Наполеоновских войн (подполковник Н. Н. Головин, впоследствии один из виднейших военных ученых русской эмиграции), истории русского военного искусства до Суворова (полковник А. К. Баиов), геодезии (генерал К. В. Шарнгорст), истории XIX века, русской истории (профессор С. Ф. Платонов) и общей тактике [47] . Изредка удавалось выкроить вечер на посещение театра.

По результатам экзаменов по окончании младшего курса около 20% слушателей отсеялось. Остальные участвовали в летних полевых занятиях. Месячный отпуск Дроздовский посвятил поездке домой.

Старший курс потребовал полного напряжения умственных, душевных и физических сил, так как его итогами определялось будущее офицера. Здесь кроме способностей очень пригодилась сила воли Дроздовского. Закаляясь в испытаниях, она остужала голову, развивала хладнокровие и выдержку, которыми молодой офицер ранее не отличался. Может быть, именно в те годы завершилось формирование его характера, цельного и непоколебимого. Теперь читались лекции по стратегии (знаменитый генерал Н. П. Михневич), общей тактике, истории новейших войн (с 1870 года), общей военной статистике (то есть обзор пограничных государств), русской военной статистике (описание вероятных театров военных действий), инженерной обороне государства, довольствию войск и службе тыла (генерал Н. Н. Янушкевич) и военно-морскому делу. После сдачи экзаменов и завершения полевых тактических занятий, в августе 1907 года Дроздовский, набрав требуемый средний балл – больше 10, – приказом по Академии был зачислен на дополнительный курс, при переходе на который отпуска не полагалось.

Режим и форма занятий на третьем году обучения существенно отличались от прежних. Основное время отводилось на самостоятельную работу над подготовкой докладов по истории военного искусства и по теории военного искусства. Совместные занятия продолжались лишь в манеже. При защите докладов особенно придирчиво следили за точным оформлением и сдачей в срок их текстов и внятностью, убедительностью и краткостью речи. Впоследствии подчиненные, вспоминая о Дроздовском, отмечали: «…Тотчас и определенно формулирующий свои мысли, он сразу производил сильное впечатление».

Вместе с Дроздовским или на год-два раньше или позже в Академии Генерального Штаба учились офицеры, сыгравшие впоследствии видную роль в Гражданской войне. Назовем некоторых из них. Начальник Штаба Дроздовской дивизии полковник Ф. Э. Бредов. Главнокомандующий Вооруженными Силами Советской Республики И. И. Вацетис. Главнокомандующий Русской Армией генерал-лейтенант барон П. Н. Врангель. Помощник начальника Алексеевской дивизии генерал-майор М. М. Зинкевич. Главнокомандующий Вооруженными Силами Республики С. С. Каменев. Начальник Штаба Донской Армии генерал-лейтенант А. К. Келчевский. Начальник Штабов Южного, Юго-Западного и Западного фронтов РККА Н. Н. Петин (впоследствии комкор). Командующий Донской Армией генерал-лейтенант В. И. Сидорин. Начальник Оперативного управления Полевого Штаба РВСР Б. М. Шапошников (впоследствии начальник Генерального Штаба, Маршал Советского Союза). Одновременно с Дроздовским в Академии учился будущий начальник Штаба Кавказской Армии, а затем и всей Русской Армии генерала Врангеля, будущий генерал-от-кавалерии П. Н. Шатилов.

Дополнительный курс Михаил Гордеевич окончил успешно и за отличные успехи был произведен в штабс-капитаны. 23 мая 1908 года, после представления в числе прочих выпускников Императору Николаю II, он был причислен к Генеральному Штабу и направлен на лагерные сборы в Штаб Варшавского военного округа, где прикомандирован к управлению 49-й пехотной резервной бригады. Затем, получив пособие на обзаведение лошадью со всем необходимым (300 рублей), после двухнедельного отпуска прибыл Лейб-Гвардии в Волынский полк. Там с 12 сентября 1908 года по 4 ноября 1910 года Дроздовский в соответствии с требованиями ценза командовал ротой.

* * *

26 ноября 1910 года началась долгожданная служба по Генеральному Штабу: Дроздовский получил назначение обер-офицером для поручений при Штабе Приамурского военного округа и отбыл к новому месту службы. Академия «расширила теоретический кругозор, напитала знаниями, которые нужно было как следует еще переварить, а самое главное, найти им применение в жизни»; молодой генштабист помнил напутственные слова генерала Данилова: «…Настоящая учеба начнется после окончания Академии, и тот, кто остановится на тех знаниях, которые он вынес из Академии, безвозвратно отстанет». Служба в Харбине как раз и стала «практической школой». Как участник Русско-Японской войны, Дроздовский с повышенным интересом и вниманием относился к работе на Дальнем Востоке; в то же время мелочная канцелярская рутина не давала полного удовлетворения.

Приобретя опыт и хорошо зарекомендовав себя, уже через год, 26 ноября 1911 года, он был назначен старшим адъютантом Штаба Варшавского военного округа и произведен в капитаны со старшинством со 2 мая 1908 года. По воспоминаниям сослуживца, «офицеры Генерального Штаба в Варшавском военном округе жили сплоченной семьей. Этому способствовало наличие единственного в армии особого собрания офицеров Генерального Штаба, где происходили доклады, военные игры, товарищеские ужины и обеды. Здесь генерал по-дружески говорил с капитаном и обменивался взглядами по военным вопросам». Корпоративный дух способствовал деловой обстановке. Энергичный, собранный капитан Дроздовский, бывший и помощником начальника отчетного отделения, запоминался даже мельком видевшим его почему-то прежде всего холодным и твердым взглядом своих голубых глаз. Признанием отличной его работы стал орден Святой Анны III-й степени, полученный 6 декабря 1911 года. Ввиду ухудшения отношений с австро-германским блоком деятельность Штаба округа становилась все активнее и требовала все большего напряжения сил.

Во время Балканской войны 1912 года Дроздовский буквально рвался принять в ней участие, но командование категорически запретило поездки туда всем офицерам без исключения. К этому времени относится и написание Михаилом Гордеевичем «большого труда по стратегии, о будущей русско-германской войне», неизбежность которой была для него очевидной; к сожалению, рукопись не увидела света и не сохранилась. С 13 июня по 3 октября 1913 года Дроздовский, отлично понимавший значение военной техники и необходимость ее развития, прошел курс летчика-наблюдателя в Севастопольской Офицерской Школе Авиации Отдела воздушного флота. В его послужном списке появилась запись: «Совершил 12 полетов вне аэродрома, каждый полет продолжительностью не менее 30 минут, а всего был в воздухе 12 часов 32 минуты».

* * *

Начало Первой мировой войны Дроздовский воспринял с огромным воодушевлением, почти восторженно: «Эта война, величайший исторический момент – моя великая, самая страстная мечта!» Как и для тысяч русских офицеров, патриотический подъем сочетался у него с надеждой выдвинуться, проявить себя. Назначенный 18 июля 1914 года (по мобилизации) помощником начальника общего отдела Штаба Северо-Западного фронта, он почти сразу стал досадовать на эту «писарскую» должность, где не услышишь свиста пули, «а без этого разве война – война!!!» Поэтому уже 3 сентября по собственному желанию капитан Дроздовский получает назначение обер-офицером для поручений при Штабе XXVII-го армейского корпуса. Это позволяло быть ближе к позициям, подчас непосредственно руководить боевыми действиями и принимать в них участие.

С 5 января 1915 года Дроздовский – штаб-офицер для поручений при Штабе уже XXVI-го армейского корпуса. Вскоре, 22 марта, он был произведен в подполковники со старшинством с 6 декабря 1914 года, а с 14 апреля начал исполнять должность начальника Штаба 64-й пехотной дивизии. Прекрасный организатор и тактик, Михаил Гордеевич, и возглавив штаб, постоянно находился под огнем на передовой. Несмотря на тяжелые условия, в которых оказалась Русская Армия в 1915 году, Дроздовский сохранял боеспособность дивизии и 1 июля был «за отличия в делах против неприятеля награжден орденом Св[ятого] Равноапостольного Князя Владимира 4-й ст[епени] с мечами и бантом». После временного, с 22 октября по 10 ноября, исполнения должности начальника Штаба своего XXVI-го армейского корпуса подполковник Дроздовский был утвержден в предыдущей должности начальника Штаба дивизии уже, как тогда было принято говорить, «на законном основании». Однако он по-прежнему тяготился «текущим бумагомараньем», на которое часто жаловался в письмах.

Однажды августовской ночью немцы заняли переправу, отрезав отступление всему корпусу. Дроздовский наскоро собрал солдат у штаба дивизии, повел в штыковую атаку, вернул переправу и отразил ряд германских атак. Как гласит выписка из приказа, 2 ноября он был «награжден Георгиевским оружием за то, что, принимая непосредственное участие в бою 20 августа 1915 г. у м[естечка] Ораны, произвел под действительным артиллерийским и ружейным огнем рекогносцировку переправы через реку Меречанку, руководя форсированием ее, а затем, оценив важность захвата северной окраины м[естечка] Ораны, лично руководил атакой частями [253-го пехотного] Перекопского полка и умелым выбором позиций способствовал действиям нашей пехоты, отбившей в течение пяти дней настойчивые атаки превосходящих сил противника». 24 мая 1916 года награждение было утверждено Высочайшим приказом.

15 августа 1916 года Дроздовский был произведен в полковники со старшинством с 6 декабря 1915 года. А 31 августа при штурме горы Капуль в Карпатах он лично поднял и повел в атаку два полка, почти сразу получив ружейную пулю в область верхней трети правого предплечья с повреждением мышц; через пять дней, ввиду тяжести ранения, состоялась эвакуация в тыл. Усилия докторов имели лишь частичный успех: сохранить руку удалось, но только полупарализованной. Вопреки рекомендациям врачей, в январе 1917 года Дроздовский вернулся на фронт, заняв должность начальника Штаба 15-й пехотной дивизии.

* * *

Февральская революция потрясла убежденного монархиста, каким всю жизнь был потомственный дворянин Дроздовский, хотя он, по собственному признанию, на отречение Императора Николая II и «на переворот естественно смотрел как на опасную и тяжелую, но неизбежную операцию». В то же время он дальновидно предпочел вначале не высказывать откровенного мнения о происходящем, чем создал видимость «благонадежности» к новой власти. 6 апреля полковник Дроздовский стал командиром 60-го пехотного Замосцского полка своей же дивизии. Вместо него начальником Штаба дивизии был назначен полковник Е. И. Достовалов (будущий начальник Штаба 1-го армейского корпуса Добровольческой Армии), который, увлеченный политической деятельностью в Петрограде, к новому месту службы так и не прибыл и по прошествии двух месяцев был отчислен начальником дивизии генералом Г. Г. Тимротом, а временно исполняющим его должность стал штабс-капитан Е. Э. Месснер, в 1920 году – начальник Штаба Корниловской ударной дивизии.

В письмах Дроздовского этого периода явно чувствуется горечь от развала Армии вследствие «демократизации» военных порядков, начатой известным Приказом № 1. Правда, на Румынском фронте, где служил после излечения Михаил Гордеевич, разложение шло медленнее: генералы Д. Г. Щербачев и А. М. Крымов, принимая разнузданные маршевые роты из тыла, лишали их оружия и «революционных» знамен, а личный состав распределяли по восемь человек в уже имеющиеся подразделения. «В полках с большевиками не церемонились, – отмечал современник, – находили какое-нибудь обвинение “уголовного характера” и изымали из обращения». Очевидно, оснований для инкриминирования не относящихся к «политике» правонарушений имелось предостаточно. Летом фронт еще сражался. Однако распад был необратим, и Дроздовский мог его наблюдать не по дням, а по часам.

27 июня он пишет: «…мне предстоит сомнительная честь вести в атаку наших “свободных граждан”, свободных от чувства долга и доблести…» Вначале мрачные предчувствия вроде бы не оправдались: 11 июня Замосцский полк вместе с другими частями 15-й пехотной дивизии буквально растерзал 218-ю германскую дивизию под Марештами, самостоятельно взяв у противника десять орудий из одиннадцати, ставших трофеями всей дивизии. Наступавший на Аджуд XVIII-й германский резервный корпус генерала Венингера 27 июля был смят и отброшен на исходные позиции. А уже 31 июля Дроздовский характеризовал действия своего полка лишь как «нечто вроде боя», 1-го же августа началось повальное бегство. Михаил Гордеевич своей властью приказал бить палками бегущих и стрелять по ним, и на следующий день команда разведчиков, расположившись с тыла, удержала полк, а полк – позиции.

Теперь войска были окончательно захлестнуты тыловыми настроениями, так как солдаты пополнений начинали составлять большинство. После «корниловских дней» между офицерами и нижними чинами пролегла пропасть. Положение было красочно изображено в рапорте Дроздовского, написанном в сентябре:

«За последнюю неделю было несколько случаев единичного неповиновения и попытки к неповиновению массовому; были подстрекательства к неисполнению законных распоряжений. По этим случаям ведется дознание, виновные будут преданы суду, но обнаружение зачинщиков очень затрудняется укрывательством и сочувствием им солдатской массы. Привлечение их к суду вызывает среди солдат глухое недовольство; всякое законное требование, стесняющее разнузданность, всякое требование порядка, законности они именуют “старым режимом”. Развращенные безнаказанностью, отменой чинопочитания, солдаты позволяют себе в разговорах с офицерами наглые обвинения их в том, что они стоят за войну, так как получают большое жалованье; в солдатской же среде главное настроение – нежелание воевать, непонимание, вернее нежелание понимать необходимость продолжать войну».

Собственные переживания Дроздовского, служившего отнюдь не за жалованье, а из глубокого искреннего патриотизма, отразились в его личной переписке:

«Оборвалось и рухнуло все, чему я верил, о чем мечтал, для чего жил, все без остатка, – в душе пусто. Только из чувства личной гордости, только потому, что никогда не отступал перед опасностью и не склонял перед ней своей головы, только поэтому остаюсь я на своем посту и останусь на нем до последнего часа».

За июльские бои Михаил Гордеевич уже после прихода к власти большевиков, 20 ноября 1917 года, был награжден долгожданным орденом Святого Георгия IV-й степени, но, как признавался он сам, «нисколько не стало легче на душе от этого», хотя «это единственный орден, к которому я никогда не был равнодушен». Награждение, не успевшее отразиться в приказе Армии и Флоту, как бы повисло в воздухе. Дроздовский нашел компромиссное решение, начав на иностранный манер носить в петлице френча Георгиевскую ленточку. Состоялось и его представление к ордену Святого Георгия III-й степени, оказавшееся, однако, безрезультатным. Вместо этого 24 ноября Дроздовский был назначен командующим 14-й пехотной дивизией. Но повышение не радовало. После отмены Совнаркомом чинов, орденов и прочих отличий – иерархии, лежащей в основе любой военной организации, – Дроздовский решил, что долг честного русского офицера, о котором он недавно писал, призывает его к борьбе против разрушения Армии и государства. 11 декабря он сам сложил с себя ставшую почти номинальной должность и отбыл в город Яссы, где располагался Штаб Румынского фронта.

* * *

Еще в ноябре при Штабе фронта состоялось совещание офицеров Генерального Штаба «по вопросу восстановления и спасения гибнущей России», в котором принял участие и Дроздовский. Высказавшись за немедленную вооруженную борьбу с большевиками, он, поддержанный небольшой группой – полковниками М. К. Войналовичем и Давыдовым и капитаном Федоровым, – оказался в меньшинстве. Остальные надеялись на эволюцию большевиков или планировали тайный подрыв их власти изнутри. Генерал Д. Г. Щербачев, фактический Главнокомандующий армиями Румынского фронта (формально эту должность занимал Король Румынии, а Щербачев считался его помощником), сначала предполагал формирование целого корпуса добровольцев для переброски на Дон, где генералом М. В. Алексеевым была начата организация первых Белых отрядов, но вскоре разуверился в этом предприятии.

12 декабря полковник Дроздовский явился на известную ему конспиративную квартиру в Яссах. Назвав пароль «Россия», он оказался в темной комнате, где на столе горела единственная свеча, за столом же сидело некое существо в маскарадном костюме-«домино», женском платке и автомобильных крагах и небрежно поигрывало револьвером. Вся обстановка казалась жутковатой. Визгливым, хриплым голосом существо обменялось с Дроздовским несколькими фразами и предложило ознакомиться со странным документом. «На бумаге черным по белому было написано, – с иронией рассказывал очевидец, – что существует тайная организация, располагающая неограниченным кадром членов во всех уголках земного шара до необитаемых островов включительно, неограниченными материальными средствами и неограниченным запасом вооружений. Управляется организация Верховным Советом из людей, рядовым членам неизвестных. Цель организации – борьба с большевиками всеми средствами. Содержание членов организация берет на себя». Дроздовский был немного шокирован приемом, но согласился сразу. Затем пришлось подписать другую бумагу, гласившую, что за нарушение правил организации вступающий подвергается смертной казни, так же, как и безо всяких проступков, просто по усмотрению Верховного Совета.

Несуразная фигура вздохнула с облегчением, быстро избавилась от камуфляжа и оказалась капитаном Н. В. Сахаровым, сыном известного генерала. Он объяснил, что маскарад имеет целью конспирацию, а сам он является представителем инициативной антибольшевицкой группы, возникшей еще в середине ноября. В нее входили также В. Д. Янчевецкий – «интернациональный революционер» (?), Генерального Штаба полковник Б. А. Палицын – русский военный агент (атташе) в Румынии, подпоручик П. П. Ступин – переводчик при американской миссии и земгусар [48] Поздняков. К ним присоединился и ротмистр Д. Б. Бологовской. Пока организация работала неудачно: единственным успехом стало получение всеми правдами и неправдами 20 тысяч румынских лей от французских представителей.

С первого же дня Дроздовский твердой рукой подчинил организацию себе, изгнал всякую бутафорию и добился легализации под названием Первой Бригады Русских Добровольцев. Именно он решил снять получивший вскоре широкую известность дом № 24 на улице Музилер в Яссах, где открыл бюро записи. Есть сведения и о контактах его с «Московским Центром», связанным, в свою очередь, с генералом Алексеевым. В отличие от Щербачева, бюро широко оповестило армию о своей деятельности через газеты «Русское Слово» и «Республиканец». Быстро появились и результаты: офицеры, ставшие париями в собственных частях, охотно покидали их и направлялись в Яссы. Многие стремились поступить в добровольческие части на Дону, о содействии чему имелась и просьба к Щербачеву от Алексеева, но большинство оставалось у Дроздовского.

Михаил Гордеевич смог развернуть сеть вербовщиков в прифронтовых городах. Поездка в тыл для расширения организации едва не закончилась трагически: в Одессе, контролируемой большевиками, он был арестован, но благодаря своему адъютанту подпоручику Н. Ф. Кулаковскому вновь обрел свободу. Риск, впрочем, оправдал себя: в Кишиневе и Одессе открылись бюро записи офицеров, в которых работали бывшие подчиненные Дроздовского по Замосцскому полку Кулаковский, штабс-капитан В. Н. Ляхницкий и прапорщик Т. Чупрынов; в Тирасполе действовал капитан Кавтарадзе. Во время отсутствия Дроздовского замещал ставший его ближайшим помощником полковник Войналович, полная противоположность по характеру – уравновешенный, неторопливый – и абсолютный единомышленник, самоотверженный патриот и решительный храбрец.

Вербовка велась и более активным, хотя и довольно оригинальным способом: сотрудники Дроздовского специально посещали вокзалы, кафе, где заводили разговоры с офицерами, массово приезжавшими с фронта, и рассказывали об организации. Многие отвечали, что «устали воевать». Вступавшие же частично отправлялись на время обратно в свои полки для агитации (командиры частей не отпускали офицеров в Бригаду, мотивируя это нехваткой командных кадров во фронтовых частях). Поступавшие в Бригаду размещались в общежитиях Евгениевской Общины и получали пособие. Не вполне определенное состояние организации лишало, однако, добровольцев прочего довольствия, затрудняя дальнейшее формирование. Во второй половине декабря по Штабам армий разослали приглашение желающим поступать якобы на американскую службу. Явившихся направляли из консульства на улицу Музилер, в добровольческое бюро. С этого же времени некоторая финансовая поддержка стала поступать от союзников, что позволило хоть немного обеспечить добровольцев всем необходимым. Дроздовский наладил канал и для притока офицеров из «собственно России», которых на станции Унгены встречал специальный агент. К январю 1918 года Дроздовскому удалось собрать в местечке Скинтея более 200 человек.

Доверенное лицо Михаила Гордеевича, ротмистр Бологовской, создал «команду разведчиков особого назначения», которая добывала оружие и боеприпасы, захватывая их хитростью или силой в разложившихся частях. Но главной функцией по совместному решению стал индивидуальный террор. За время существования, по утверждению Бологовского, было «истреблено больше 700 человек крупных и мелких большевиков», из которых самым видным был С. Г. Рошаль, известный участник революционных событий и разложения фронта: забрав из-под румынского ареста, офицеры пристрелили его на шоссе в декабре 1917 года.

* * *

Теперь, когда Дроздовским была проделана первая, самая трудная организационная работа, Штаб фронта наконец решил подключиться к ней и захватить руководство. Генерал Щербачев 24 января отдал приказ о формировании Отдельного Корпуса Русских Добровольцев в составе Штаба и трех бригад. Командиром Корпуса назначался командующий IX-й армией генерал А. К. Келчевский, а начальником Штаба – генерал А. Н. Алексеев; истинный же организатор добровольчества на Румынском фронте, Дроздовский, оттеснялся с первой роли, став лишь командиром 1-й Скинтейской бригады. Началось развертывание 2-й Кишиневской бригады, которую последовательно возглавляли генералы Асташов и Белозор. Создание 3-й бригады планировалось в городке Болграде.

Масштабы организации росли. На основе обязательства для вновь поступающих, составленного Дроздовским и Войналовичем, появился следующий текст подписки:

«Я, . . . . . . . . . , поступаю добровольно в Национальный Корпус Русских Доброволь цев, имеющий целью воссоздание порядка и организацию кадров по воссозданию Русской Армии, причем за все время пребывания в Корпусе обязуюсь:

1. Интересы Родины ставить превыше всех других, как то: семейных, родственных, имущественных и прочих. Поэтому защи щать с оружием в руках, не жалея жизни, Родину, жителей ее, без различия классов и партий, и их имущество от всякого на них посягательства.

2. Не допускать разгрома и расхищения каких бы то ни было складов.

3. Всюду стоять на страже порядка, действуя проти в нарушителей всеми способами, до применения оружия включительно.

4. Быть внепартийным, не вносить и не допускать в свои ряды никакой партийной розни, политических страстей, агитации и т. д.

5. Признавать единую волю поставленных надо мною начальников и всецело повиноваться их приказаниям, не подвергая их обсуждению.

6. Всюду строго соблюдать правила дисциплины, подавая собою пример окружающим.

7. Безропотно и честно исполнять все обязанности службы, как бы они тяжелы временами ни были.

8. Не роптать, если бы случайно оказался недостаток обуви, одежды, пищи или она оказалась бы не вполне доброкачественной.

9. Также не роптать, если бы оказались неудобства в расквартировании, как то: теснота, грязь, холод и прочее.

10. Не употреблять спиртных напитков и в кар ты не играть.

11. Без разрешения своих начальников от своей части не отлучаться.

12. В случае неповиновения, дезертирства, восстания, агитации против дисциплины подлежу наказанию по всей строгости законов военного времени».

Но бурная деятельность Штаба Корпуса, разросшегося (Штаб, а не Корпус) до невероятных размеров, мало способствовала увеличению притока добровольцев. Бюрократизировав работу Штаба, Келчевский не делал ничего для популяризации идей и целей формирования. Между тем Дроздовский напрямую, через собственных вербовщиков, продолжал собирать пополнения, доведя к февралю численность своей бригады до 500 человек.

На совещании в Штабе Корпуса выяснилось, что из пяти тысяч записавшихся – три тысячи оказались на штабных должностях, а полторы тысячи, приходившихся на долю Кишиневской бригады, преимущественно были «мертвыми душами». Это внушило Келчевскому мысль о невозможности похода. Дроздовский вспылил и резко заявил, что он «с каким угодно числом решительных людей пойдет на Дон к генералу Корнилову и доведет их». Чины Штаба сочли Михаила Гордеевича «авантюристом и маньяком» и начали всячески ему препятствовать. Появился приказ о недействительности подписки; Корпус упразднялся; 2-я Кишиневская бригада уже расформировывалась. Часть добровольцев рассеялась.

* * *

Не подчинившись решению Управления по формированию добровольческих частей, Дроздовский не только не распустил свою бригаду, но и продолжал вербовку в нее частным порядком. Добровольцы, решившие присоединиться к нему и размещавшиеся ранее на станции Соколы в двух верстах от Ясс, с этого времени перебрасывались в Скинтею. Им удалось занять лишь несколько летних, холодных и темных бараков; спали офицеры на нарах, днем выполняли все хозяйственные работы, включая заготовку дров и уход за лошадьми. Одновременно шли усиленные строевые занятия. Как отмечал один из добровольцев Дроздовского, нелегкая доля «не понизила духа, но, наоборот, только сильнее сплотила собравшихся. Трудную непривычную школу пришлось пройти офицерам…» Дроздовский ввел строгий распорядок, желая еще до похода проверить и закалить выносливость и дисциплину добровольцев, крайне необходимые в совершенно новых условиях существования отряда, бывшего почти исключительно офицерским. «Не гонюсь за числом, нужны только мужественные, твердые, энергичные, нытикам не место», – писал он.

Теперь, когда прекратились даже незначительные субсидии извне, бригада была вынуждена сама заботиться обо всем необходимом. Вооружение, боеприпасы, продовольствие, фураж добывались набегами на соседние большевизированные части: Дроздовский действовал так же, как Корнилов при обеспечении Добровольческой Армии накануне Первого Кубанского похода. В итоге к 20 февраля в бригаде оказалось много легкой и тяжелой артиллерии, пулеметов, 15 бронемашин, радиостанция, легковые и грузовые автомобили и иное имущество в количестве, соответствующем соединению в десятки раз большей численности, чем было у Дроздовского. При уходе из Скинтеи излишки были приведены в негодность и брошены.

К 22 февраля части Дроздовского вновь переместились в Соколы, так как стало известно о готовящемся заключении Румынией сепаратного мира с Центральными Державами, причем одним из условий со стороны немцев было разоружение русских добровольцев. Дроздовский, еще за несколько дней до этого решивший в таком случае прорываться на восток, лихорадочно готовился к выступлению. Румыны, на словах соглашаясь пропустить его, саботировали выдачу имущества и задерживали эшелоны; Щербачев, получивший от союзников 7 миллионов франков, согласился выделить полтора, а на деле выплачено оказалось лишь 600 тысяч. Для пополнения кассы Дроздовский решил продавать часть снаряжения и техники. Установив денежное содержание в 200 рублей в месяц офицерам и от 25 до 100 рублей солдатам, он не считал возможным нарушать свои обязательства.

Издерганный множеством осложнений и препятствий, простуженный и терзаемый жестокой бессонницей, Михаил Гордеевич умудрялся всюду поспевать. Он призывал, воодушевлял, приказывал, советовался, добивался, часто срываясь на крик, ругаясь своим глуховатым, осипшим голосом. В его дневнике появляется запись: «Агитация против похода изводит, со всех сторон каркают представители генеральских и штаб-офицерских чинов, вносят раскол в офицерскую массу. Голос малодушия страшен, как яд. На душе мрачно, колебания и сомнения грызут, и на мне отразилось это вечное нытье. А все же тяжелые обстоятельства не застанут врасплох. Чем больше сомнений, тем смелее вперед по дороге долга… Только неодолимая сила должна останавливать, но не ожидание встречи с ней». Последние слова точно характеризуют все последующие действия Дроздовцев, став их боевым принципом.

Уделялось внимание и идейному сплочению добровольцев. Еще в конце 1917 года Дроздовский заявил помощникам: «Сейчас я за республику, но… в душе я все-таки монархист». Те поддержали его, а Бологовской предложил начать вербовку внутри отряда в тайную монархическую организацию. Завербованным чинам выдавались особые карточки трех степеней. Большинство получило карточки с одной полосой, двенадцать крупных чинов – с двумя, и лишь у Дроздовского и самого Бологовского имелась высшая степень с тремя полосами. «Процент имеющих карточки в отряде за все время… был очень высок и колебался около 90%», – вспоминал Бологовской. Сплотив единомышленников, Дроздовский получил двойную власть над ними и мог рассчитывать на неограниченную преданность.

С 23 февраля румынские войска начали окружать добровольцев. Дроздовский выставил сторожевые охранения, выдвинул на боевые позиции пулеметы и артиллерию, заняв на всякий случай круговую оборону и взяв на прицел дворец «молдавского парламента», а сам выехал в Штаб Румынского фронта, чтобы в ультимативной форме сделать последнюю попытку получить пропуск на свободный проход с оружием. При возможном нападении он приказал контратаковать и идти на прорыв; подчиненные единодушно поддержали его. Прошла тревожная ночь. Около 10 часов утра наконец появился автомобиль Дроздовского. Все свободные от нарядов офицеры толпой кинулись навстречу, и им мгновенно бросилось в глаза, что лицо обычно хмурого и озабоченного командира сияет радостной улыбкой, а в руке развевается листок бумаги. Долгожданный пропуск был получен, румыны отошли, и началась лихорадочная погрузка в выделенные эшелоны.

* * *

Утро 26 февраля стало началом знаменитого позднее похода «Яссы – Дон», который вначале казался просто движением в неизвестность. Позади оставались дома и семьи, а у многих офицеров – дымящиеся пепелища и свежие могилы. Вопреки распространенному мнению, был семейным человеком и сам Дроздовский – еще до войны он женился на потомственной дворянке Ольге Владимировне Евдокимовой, Православного вероисповедания. Более он с ней уже не увиделся.

Эшелоны двинулись на Кишинев. На станции Перлица румынский начальник пытался, угрожая силой, отобрать паровоз головного состава, но сила натолкнулась на силу, и румыны тотчас, извинившись, отступили. В Кишиневе из полутора тысяч записавшихся во 2-ю бригаду к Дроздовцам присоединилась одна офицерская рота численностью до 100 штыков. К 4 марта Отряд, уже походным порядком, достиг Дубоссар и занял их. Здесь Дроздовский решил реорганизовать и упорядочить наличные силы. Отряд принял следующий вид:

– Штаб Отряда;

– Сводно-Стрелковый полк в составе трех стрелковых и одной пулеметной рот и хозяйственной части, под командованием генерал-майора В. Семенова – 487 штыков;

– Конный дивизион (штаб-ротмистр Гаевский) – 102 сабли;

– батареи: конно-горная (капитан Колзаков), легкая (полковник Ползиков) и мортирный взвод (полковник Медведев, капитан Михайлов);

– команда связи (полковник Гран);

– конная и автомобильная радиотелеграфные станции;

– автоколонна (капитан Лисицкий);

– бронеколонна;

– команда разведчиков особого назначения – 15 сабель;

– полевой лазарет;

– интендантство.

Численность Отряда достигла 1 050 человек (свыше 700 добровольцев и около 300 пленных-«илотов» [49] в обозе), в том числе более 2/3 офицеров. В строю было всего шесть штаб-офицерских чинов, основную массу составляла военная молодежь – «бедняки-офицеры, романтические штабс-капитаны и поручики». «В наш поход Дроздовский вышел с одним вещевым мешком, и нам было приказано не брать с собой никаких чемоданов», – вспоминали они.

Строгими дисциплинарными мерами Дроздовский быстро пресек имевшие место «пьянство офицеров, попытки насилий, самочинные аресты, сепаратические течения», расценив их как недопустимую «непривычку, вернее, отвычку повиноваться». Через несколько дней пришло сообщение от австрийских оккупационных властей (войска Центральных Держав продвигались вперед, почти не встречая сопротивления) о ранении ими двух большевиков, грабивших жителей и первыми обстрелявших их; к негодованию командира, «большевиками» оказались кавалеристы Отряда, проводившие реквизицию. Дроздовский устроил Конному дивизиону грандиозный разнос, грозил судом и требовал прекратить безобразия. «Эта буйная публика может только погубить дело», – раздраженно записал он в дневнике, беспокоясь, что население, пока встречавшее Отряд нейтрально, может отвернуться от него и даже обратиться за помощью к оккупантам. Впрочем, окончательно порядок был установлен лишь после расстрела за грабеж подпоручика И. Зорича. С тех пор насилия больше не повторялись.

Дроздовского удручала шедшая впереди его войск слава какого-то карательного отряда. Она усиленно раздувалась большевиками, стремившимися не допустить присоединения Отряда к Добровольческой Армии и восстановить против Дроздовцев большинство населения. Как сообщали разведчики, крестьяне расказывали о них примерно так: «Идут – видимо-невидимо, и все князья и графья, кричат ”гады” и бьют всем морды» («гады» – любимое словечко штабс-капитана А. В. Туркула, у которого совсем недавно матросы растерзали родного брата…). Для действенного разубеждения приходилось не только удерживать подчиненных от эксцессов, но и защищать местных жителей от произвола даже не столько красногвардейцев, сколько откровенно бандитских шаек. Возмездие за убийства и грабежи Дроздовский осуществлял решительно и беспощадно – активные большевики и особено матросы расстреливались, а гражданские лица, чье участие в насилиях было доказано, подвергались порке шомполами при участии своих же соседей. Дома местных большевиков сжигались.

«Нет-нет да и сожмет тоской сердце, – признавался Михаил Гордеевич в дневниковых записях, – инстинкт культуры борется с мщением врагу, но, разум, ясный и логичный разум, торжествуй над несознательным движением сердца!»; «В этой беспощадной борьбе за жизнь я стану вровень с этим страшным звериным законом – с волками жить…»; «Жребий брошен, и в этом пути пойдем бесстрастно и упорно к заветной цели через потоки чужой и своей крови».

При всем остром драматизме событий, вообще происходивших тогда в России, нельзя не отметить, что Дроздовский предстает одним из самых опасных противников большевизма, ибо отчетливее многих других вождей и военачальников Белого движения он осознал жестокую логику Гражданской войны как борьбы на истребление врага, – и не только осознал, но и принял ее как единственно возможную для победы.

Одновременно он стремился не только побеждать и завоевывать, но и восстанавливать хотя бы элементарный порядок, возвращая людям мирную жизнь, свободную от ужаса междоусобицы. Несмотря на присущую ему неприязнь к евреям, Дроздовский старался предотвращать погромы, чем завоевал благодарность в проходимых местечках. Когда однажды жители, привыкшие к захватам и заранее приготовившиеся откупаться, неожиданно получили плату за доставленный интенданту Отряда хлеб, удивлению не было границ. Даже антибольшевицкие меры применялись лишь при наличии враждебных действий против Отряда или насилий над населением, все чаще обращавшимся к Дроздовцам за защитой. Так, в Новом Буге активно боровшийся с бандитами комитет во главе с прапорщиком-большевиком не только был сохранен, но и получил поддержку оружием.

* * *

Постоянной головной болью для Дроздовского на протяжении всего похода стала проблема взаимоотношений с австро-германскими оккупантами, в соответствии с условиями Брестского мира продвигавшимися почти одновременно с Отрядом по Новороссии на восток. Несмотря на заявления немцев о полном нейтралитете и даже неоднократно имевшие место выказывания воинского уважения (отдание чести Добровольцам и пресечение враждебных выходок украинцев-«самостийников»), осторожный Дроздовский старался как можно меньше соприкасаться с ними. Он отлично понимал, что такая позиция недавних противников проистекает только от их «полной уверенности, что мы не преследуем широких целей или что выполнение их невозможно». Основываясь на этом, Михаил Гордеевич несколько раз во время вынужденных встреч и переговоров, усыпляя бдительность германцев, упоминал о своем намерении идти в Великороссию и даже на Москву, а в приказах нередко указывались ложные маршруты движения и пункты назначения.

Дроздовскому нередко старались приписать германофильство, но это не соответствует действительности. Центральные Державы оставались для него врагами наравне с большевиками и украинскими сепаратистами. На него, по собственному признанию, «подействовало ужасно» полученное сообщение о крупном успехе немцев на Западном фронте. Впрочем, и сторонником Антанты Дроздовский оставался лишь потому, что надеялся на ее поддержку как на средство достижения собственной цели. Офицеры Отряда полностью поддерживали своего командира и столь нервно и тяжело реагировали на вынужденный мир со вчерашним противником, что постоянно висела угроза спонтанных столкновений. Поэтому непосредственных контактов приходилось избегать.

«Германский фактор» заставлял еще строже бороться с остатками разнузданности внутри Отряда. Дроздовский не мог забыть позора, когда грабивших добровольцев приняли за большевиков, а население просило защиты у австрийцев. Избавителями от кошмара безвластия и произвола, считал он, могли и должны были стать только русские солдаты и офицеры, чтобы на их фоне приход иноземцев производил на местных жителей тягостное впечатление. Завоевания симпатий и поддержки народа Дроздовский искал не в отвлеченной агитации, а в конкретных действиях, бывших красноречивее лозунгов и призывов. Тем самым он проявил стремление и способность не отделять военные мероприятия от политических последствий, понимая их неразрывность. И все же командир Отряда оставался прежде всего офицером, а не политиком.

* * *

Удивительной спайки своих подчиненных, бывшей одним из главных залогов успеха, Дроздовский достигал двумя путями. Во-первых, беспощадно изгонялись те немногие, кто выказывал трусость, слабость или недовольство – вроде подпоручика Попова, покинувшего в опасности подпоручика князя Шаховского. Во-вторых, пресекались ссоры между товарищами, для решения же конфликтов, затрагивавших честь и достоинство, Дроздовский лично способствовал легализации дуэлей. И, конечно, он не терпел никаких претензий отдельных частей на особое положение в Отряде. Такая попытка была предпринята вначале полковником М. А. Жебраком-Русакевичем, командиром роты добровольцев, собранной им в Измаиле из чинов Балтийской дивизии и приведенной на соединение с Дроздовским. После неоднократных неудачных переговоров, в которых Жебрак старался добиться признания своей самостоятельности в командном отношении, под влиянием непреклонности командира Отряда и собственной малочисленности (71 штык), присоединение состоялось на условиях полного подчинения. Возможно, амбиции измаильцев основывались на том, что они имели знамя, какового у Отряда не было. Впоследствии все было забыто, а Жебрак принял 2-й Офицерский полк.

Отряд был не только создан, но и выпестован благодаря выдающимся лидерским качествам самого Дроздовского, сумевшего внушить подчиненным глубокое уважение к себе. Он сразу стал непререкаемым авторитетом, а вскоре – и кумиром для них, не ища популярности дешевыми эффектами, будучи одновременно близким и недосягаемым. Он мог заснуть на простой обозной подводе рядом с другими офицерами или на ночевке уступить кому-нибудь единственную в хате кровать. Но при этом ни у кого не могло возникнуть и мысли о фамильярности с командиром ни в служебном, ни в личном отношении. И вера в него на фоне крушения всех прежних устоев и традиций становилась поистине монументальной – происходила поэтизация образа Вождя. «Полковник Дроздовский был типом воина-аскета: он не пил, не курил и не обращал внимания на блага жизни; всегда – от Ясс до самой смерти – в одном и том же поношенном френче, с потертой георгиевской ленточкой в петлице; он из скромности не носил самого ордена. Всегда занятой, всегда в движении. Трудно было понять, когда он находил время даже есть и спать… В походе верхом, с пехотной винтовкой за плечами, он так напоминал средневекового монаха Петра Амьенского, ведшего крестоносцев освобождать Гроб Господень…» – вспоминали о нем. Даже внешне Михаил Гордеевич весьма импонировал офицерам: «Высокого роста, с резко очерченными чертами лица, с орлиным взглядом» (пусть и сквозь «интеллигентское» пенсне), «он сразу производил сильное впечатление…»

Дроздовский был подлинным вождем, способным не только увлечь за собой, но и достигнуть поставленной цели. Вопреки собственным довольно мрачным предчувствиям, он смог провести Отряд через 1 200 верст неизвестности и опасностей. В этом в равной мере сказались и дерзкая решительность, и мужество, и несомненный тактический талант, и политико-дипломатические способности. Удачное преодоление серьезных водных преград – Южного Буга и Днепра – и отсутствие на протяжении всего похода сколько-нибудь серьезных боевых столкновений были следствием умелого, иногда противоречившего мнению всего Штаба, руководства Дроздовского. В итоге потери оказались совершенно ничтожными; в то же время Отряд пополнился более чем двумястами добровольцами (не считая многочисленных казаков, вошедших 16 апреля в Донскую сотню есаула Фролова). Из упоминавшихся пленных – около 300 человек – почти все в Мелитополе были вооружены и поставлены в строй новой 4-й роты, как хорошо зарекомендовавшие себя в походе; некоторые из них в дальнейшем заслужили и офицерские погоны.

Оснащение и пополнение военным имуществом производилось из обширных складов, попадавшихся по пути следования. В Мелитополе было пошито новое обмундирование. Варшавский арсенал, эвакуированный во время Великой войны в Бердянск, позволил пополниться снарядами и авиационным оборудованием. В Мариуполе кавалерия обновила конский состав. В Таганроге, где уже находились немцы, Добровольцы попросту захватили боеприпасы, автомобили и аэропланы, сформировав авиационный отряд.

Само движение походным порядком закаливало выносливость и волю, отсеивая редкий нестойкий элемент (Отряд покинуло всего 12 офицеров) и принося те «лишения», которые Наполеон считал «школой хорошего солдата». Во время перехода до Бердянска добровольцы чисто по-суворовски покрыли 109 верст менее чем за сутки. У Отряда был даже собственный маленький «ледяной» переход, по странной и знаменательной случайности совпавший день в день (17 марта 1918 года) с тем эпизодом истории Добровольческой Армии, который дал второе название ее Первому Кубанскому походу. Это произошло, когда колонна Дроздовского вышла из Александровки. Холодный ветер «гнал тонкую снежную пыль, резал лицо; коченели руки, отмораживались уши, лед нависал на усах и бороде, на ресницах и бровях… Дорогу плохо видно. Снег слепит чем дальше, тем больше…» Даже самые стойкие офицеры отдыхали, садясь на подводы. Вспоминает один из них: «Из тумана на нашу подводу нашло высокое привидение. Это был Дроздовский верхом, в своей легкой солдатской шинелишке, побелевшей от снега. Его окутанный паром конь чихал. Видно было, как устал Дроздовский, как он прозяб, но для примера он все же оставался в седле. Мы предложили ему немного обогреться у нас под буркой. Неожиданно (! – Р. А. ) Дроздовский согласился… Так он проспал часа четыре, а когда пробудился, был очень смущен, что заснул на подводе…»

* * *

Конечной целью похода было соединение с Добровольческой Армией. Уже 21 марта Дроздовский направил ротмистра Бологовского и поручика Кудряшева для прояснения обстановки на Дону и Кубани и дальнейшей координации маршрута. Посланцы пробирались тайно и столь старательно скрывали свои истинные намерения, что в одном из сел чуть не были убиты крестьянами по обвинению в большевизме (!). А 1 апреля Кудряшев возвратился с полдороги и принес запоздалую, но от этого не менее тревожную весть об уходе Добровольцев из Ростова и Новочеркасска. 13 апреля Бологовской получил и передал известие о гибели Корнилова, сообщив в то же время и о продолжении борьбы. Чтобы не снизить боевой дух Отряда, Дроздовский оповестил о смерти Корнилова только начальников частей.

«Мое переживание: пройдя уже более половины пути, потерять точку стремления! И все же бороться до конца…» – отмечает он в дневнике, решив сохранить Отряд во что бы то ни стало. Конечно, здесь играло свою роль и его отношение к Добровольческому командованию. Несмотря на то, что в вербовке добровольцев на Румынском фронте играли свою роль представители Алексеевской организации и Московского Центра, Дроздовский относился с глубочайшим уважением и преклонением только к Лавру Георгиевичу Корнилову, которого называл «человек-легенда». Чувствуя родство двух сильных характеров – своего и корниловского, – он вовсе не распространял свое отношение на окружение Лавра Георгиевича, не раз упоминая М. В. Алексеева, А. И. Деникина, И. Г. Эрдели, что называется, скопом, как бы подчеркивая их равнозначность между собой и второстепенность рядом с Корниловым. Отсюда и слова о потере цели: Дроздовский был готов бороться, но не видел теперь настоящего вождя.

Между тем поход близился к завершению. Для чинов Отряда он вскоре превратится в воспоминание, безусловно поэтизируясь и мифологизируясь, и станет первой вехой доблестного и кровавого, жестокого и самоотверженного пути Дроздовцев…

«Стройно, блестя на солнце штыками, шла какая-то военная часть, с необыкновенными солдатами и офицерами. Можно было смело поверить, что маленький воинский отряд, безусловно, ведет куда-то и совсем необыкновенный командир. Все, все было необыкновенно в этом маленьком отряде, начиная с одежды и кончая строгой дисциплиной, царившей в нем. Великолепно пригнанное обмундирование – новые защитные гимнастерки, добротные сапоги. И что еще удивительнее – погоны на плечах.

Звучит, несется солдатская песня. Поет радостно весенняя зеленая степь.

Куда-то вперед помчались по дороге разведчики отряда – мотоциклисты, и видение растаяло в степ и.

Сон? Волшебство зелено-дымной степи? Такого не было.

Вот и разгадка. Гремят выстрелы под большим городом… Рвутся снаряды над громадным вокзалом… Белые облачка разрывов над перекинутым через большую реку мостом… Еще немного – и смолкло все.

Освобож дение. Воскресение. Весеннее в природе. Весеннее в душах и сердцах людей… Весна, радость, жизнь… Счастливые улыбки. Слезы радости вновь обретенного счастья…

А необыкновенные солдаты и офицеры необыкновенного отряда в этот момент – горды и так же, как освобожденные, счастливы. Им – цветы, благодарности, улыбки… В душах и сердцах в этот момент бьется одно, оно поет, громко и трепетно звучит: ОСВОБОЖДЕНИЕ!..

Начало его… Вот один большой город… А потом – дальше!.. Вся Россия? Возможно?! И звучит в д уше ответ: смелым и дерзким – возможно. Трудно?.. Да, будет трудно. Будет тяжело, кровь, жертвы, гибель многих, муки…

Чудо, рожденное в зелено-дымной степи, – маленький отряд полковника Дроздовского…»

Так сохранили в памяти уже на закате дней свой первый поход и образ командира последние ветераны-Дроздовцы в 1970-е годы. Но, помимо понятного стремления к идеализации, они верно передали главное чувство того далекого времени: первые добровольцы шли спасать Россию, не стремясь к «политической реакции», ощущая себя именно спасителями – честными и бескорыстными…

* * *

В самом конце своего движения Отряд натолкнулся на непривычно сильное сопротивление. В Ростове-на-Дону и вокруг него были сосредоточены силы большевиков, в 25 раз превосходившие количество Добровольцев (стало известно это только позднее). Дроздовский впервые собрал военный совет, на котором все командиры высказались за штурм города, бывшего последней преградой перед соединением с Добровольческой Армией. Все буквально рвались в бой, и лишь сам командир был настроен сдержанно, понимая, что Отряду предстоит испытание гораздо более серьезное, чем прежние походные стычки.

В 10 часов вечера 21 апреля добровольцы начали наступление. Под командованием полковника Войналовича 1-й эскадрон штаб-ротмистра Аникеева быстро занял вокзал; едва ли не единственной потерей стал сам начальник Штаба Отряда, застреленный в упор каким-то красноармейцем. Тогда же 2-й эскадрон штаб-ротмистра Двойченко захватил станцию Ростов-Товарная и выслал связь на вокзал. Правда, кавалерия была вскоре вытеснена за Темерник (предместье Ростова), но в полночь основные силы белых выбили противника на левый берег Дона. Чины Отряда прямо из боя попали на празднование Пасхи: «Нам нанесли в узелках куличей и пасок… – рассказывает один из них. – Обдавая весенним свежим воздухом, с нами христосовались. Все говорили тихо. В мерцании свечей все это было как сон. Тут же, на вокзале, к нам записывались добровольцы, и рота наша росла с каждой минутой». Офицеры были тронуты и воодушевлены столь искренней встречей.

Но к рассвету усиленный подкреплениями из Новочеркасска противник при поддержке двух бронепоездов контратаковал город. Дроздовский, сам возглавив кавалерию (под ногами его лошади разорвался снаряд легкого орудия, но вреда полковнику не причинил), пытался ударить в обход. Это оказалось невозможным ввиду многочисленности и непривычной для добровольцев организованности красных, наступавших правильными цепями с умелым маневрированием. Командир Сводно-Стрелкового полка генерал Семенов проявил трусость, укрывшись в ямах возле кирпичного завода. Из-за этого не был вовремя выполнен приказ об отводе пехоты, и ротам пришлось буквально прорываться из окружения; часть убитых и даже раненых оказалась брошена. Только благодаря самоотверженности артиллеристов и кавалерии, во главе с самим Дроздовским прикрывавшей отход, стрелки спаслись от разгрома. Потери оказались весьма значительными, достигая, по разным оценкам, 90–100 человек. Генерал Семенов был с позором изгнан из Отряда, а его должность занял полковник Жебрак. Дроздовский был крайне подавлен, «плакал и говорил, что он по своей вине погубил отряд».

«Во время похода, вернее под конец его, в бою под Ростовом, когда наш отряд, отвлекая от Новочеркасска большевицкие силы, понес тяжкие потери в неравной борьбе, его с превеликими трудностями удалось оттянуть в деревню Мокрый-Чалтырь, – вспоминал почти два десятилетия спустя генерал Н. Д. Неводовский. – Остановились мы в армянской избе. И тут, оставшись вдвоем со мной, полковник Дроздовский – этот сильный духом человек – опустил голову, и слезы потекли из его глаз…

…Слезы Дроздовского выражали силу той любви, которую он питал к своим соратникам, оплакивая смерть каждого из них. Но Ростовский бой, где мы потеряли до 100 человек, отразился на его психологии: он перестал быть суровым начальником и стал отцом-командиром в лучшем смысле этого слова. Проявляя лично презрение к смерти, он жалел и берег своих людей. И кончил, играя сам со смертью, впоследствии тяжелым ранением, стоившим ему жизни…»

В Мокром Чалтыре Отряд нашли гонцы от восставших донских казаков, просившие помощи. Дроздовский мгновенно выступил на Новочеркасск и подошел к донской столице в самый критический момент, когда восставшие были почти разбиты. После первой же атаки красные в панике бежали, но уйти удалось немногим. 25 апреля 1918 года стало датой окончания похода «Яссы – Дон».

* * *

Победа, одержанная на Дону, позволила Дроздовскому дать своим подчиненным возможность хорошо отдохнуть, одновременно совершенствуя их боевую выучку и дисциплину. В этом его требовательность совпала с характером полковника Жебрака, который тоже «вызвал к себе общее уважение. В офицерской роте было до двадцати георгиевских кавалеров, все перераненные, закаленные в огне большой войны; рядовыми у нас были и бывшие командиры батальонов, но Жебрак ввел для всех железную дисциплину юнкерского училища или учебной команды, – вспоминал ротный командир. – В этом он был непреклонен. Он издавал нас заново… И он умел так себя поставить, что даже старшие офицеры не решались спрашивать у него разрешения закурить. Все воинское он доводил до совершенства. Это была действительно школа». Шли строевые занятия, тактические учения, стрелковая подготовка, изучение уставов. Строго проверялся внешний вид, не говоря уже о чистоте оружия. Некоторые подразделения Отряда участвовали в операциях по освобождению Области Войска Донского от остатков красных войск, вскоре вернувшись к своим основным силам.

Добровольцы с радостью ощущали себя освободителями. Это подтверждалось и высоким энтузиазмом местных жителей, за две недели так пополнивших Сводно-Стрелковый полк, что он смог развернуться в трехбатальонный состав, по 800 штыков в каждом. Общее число чинов Отряда перевалило за три тысячи. Отряд энергично совершенствовал свое материально-техническое оснащение, создавая «так называемую тыловую базу… Большинство этого имущества было, между прочим, выкрадено из различных складов, захваченных немцами в Ростове и ими охраняемых», – не без гордости подчеркивали Добровольцы.

И, конечно, пользуясь отдыхом после трудного похода и боев, многие «ловили счастливые мгновения». В Новочеркасске женились более полусотни офицеров. Добровольцы были размещены на постой в пустующих этажах Института благородных девиц, однако не произошло ни единого случая, запятнавшего бы Дроздовцев; в равной мере сыграли роль и их личная порядочность, и старания Дроздовского и Жебрака.

В начале мая на Кадетской площади состоялся парад в честь избранного Донским Атаманом генерала П. Н. Краснова. Идеальное состояние Отряда произвело на него сильное впечатление, и он предложил добровольцам войти в состав формировавшейся Донской Армии на правах пешей гвардии: несомненно, Краснов ощущал острую потребность в отсутствовавших тогда на Дону подлинно регулярных войсках. Дроздовский поблагодарил, но, не считая возможным идти вместе с Донцами на сотрудничество с немцами, – да и не стремясь подчиниться Атаману, – отказался.

Тогда же возникли слухи и о нежелании Михаила Гордеевича присоединяться к Деникину. Учитывая быстрый рост Отряда (почти равного всей Добровольческой Армии накануне Ледяного похода) и уже отмеченное полное отсутствие пиетета к новому командованию Армии, это вполне могло соответствовать действительности. Дроздовский был и способен, и готов претендовать на самостоятельную военно-политическую роль. Однако абсолютное большинство офицеров Отряда, желавших соединения с Деникиным, попросило Жебрака переговорить с командиром, дабы тот опроверг слухи. В сочетании с неприятием красновского германофильства это заставило Дроздовского выехать в станицу Мечетинскую, где располагались вернувшиеся с Кубани первопоходники.

Архивные документы позволяют заметить некоторую амбициозность в обосновании необходимости соединения: «Но обстановка у Добровольческой армии требовала подкрепления ее силы и дать возможность некоторого отдыха измученным, обескровленным жестокими боями славным частям, легендарным героям, участникам 1[-го] Кубанского похода». Мессианское восприятие своего появления проглядывало слишком ярко. Вскоре в рапорте Деникину Дроздовский отмечал: «Считая преступным разъединять силы, направленные к одной цели, не преследуя никаких личных интересов и чуждый мелочного самолюбия, думая исключительно о пользе России и вполне доверяя Вам как вождю, я категорически отказался войти в какую бы то ни было комбинацию…» Зная себе цену, он завуалированно подчеркивал свои заслуги и особенно то, что мог и не отказаться… С другой стороны, значение прихода Дроздовского действительно было бы трудно преувеличить, и это прекрасно понимало командование Добровольческой Армии. И совсем не случайно генерал М. В. Алексеев лично вышел навстречу Отряду и в высоких выражениях поблагодарил «рыцарей духа», «вливших в нас новые силы», а потом принял их церемониальный марш, оставаясь с непокрытой головой.

В то же время почти с первых минут переговоров в Мечетинской Дроздовский почувствовал сильное недоброжелательство со стороны начальника Штаба Добровольческой Армии генерала И. П. Романовского. Позднее Дроздовцы говорили о зависти, соперничестве и желании «уничтожить нас как самостоятельный отряд, стереть наши индивидуальные черты и обезличить», якобы присущих Романовскому. Поэтому единственным условием вхождения Отряда в Добровольческую Армию стала гарантия несменяемости Дроздовского как начальника ее 3-й бригады и затем дивизии. Безусловно, и без сильной (и взаимной) личной неприязни начальника Штаба энергичный Дроздовский во главе лично преданных ему частей стоял в Армии особняком, явно внушая сомнения в своей готовности беспрекословно подчиняться. Надо отдать должное и чутью Романовского, первым увидевшего то, что лишь недавно начали признавать историки: «Дроздовский мог со временем обрести в Добровольческой армии политическую и, можно сказать, “идеологическую” значимость “вождя-преемника” генерала Корнилова». Романовский же, принадлежа к «окружению» Деникина, относился к новым претендентам на лидерство со вполне понятной ревностью.

«Добровольцы, участники Кубанского похода, смотрели на нас с откровенным удивлением, пожалуй, даже с недоверием: откуда-де такие явились, щеголи, по-юнкерски печатают шаг, одеты, как один, в защитный цвет, в ладных гимнастерках, хорошие сапоги. Сами участники Кубанского похода были одеты, надо сказать, весьма пестро, что называется, по-партизански…» – вспоминали Дроздовцы. Собственное превосходство они подчеркивали не только внешним видом, но и дисциплинированностью, подтянутостью и выучкой. В первом же бою у хутора Грязнушкин полковник Жебрак демонстративно заменил предназначенную для удара казачью бригаду 2-й офицерской ротой штабс-капитана Туркула: в доблести Дроздовцы тоже стремились быть первыми.

Если Деникин и его окружение, полностью признавая авторитет Алексеева, придерживались в политическом плане все же более либеральной, «непредрешенческой» ориентации, то Дроздовский оставался последовательным монархистом (хотя последнего Государя вряд ли идеализировал). Его подчиненные почти не скрывали: «Наш отряд представляет из себя политическую организацию монархического направления…»; он «входит в армию Алексеева, но политическая организация остается самостоятельной…» В первые же дни пребывания на Дону были сделаны попытки распространить свои условные карточки и влияние в Корниловском и Офицерском полках, но вербовщика мгновенно арестовали, не без участия Романовского нелепо обвинили в большевицкой агитации и едва не расстреляли. Попытки сепаратных сношений с киевской монархической группой В. В. Шульгина последний решительно отверг, не желая раскола в рядах Добровольческой Армии. Когда же генерал С. Л. Марков на военном совете резко отозвался о действиях в Армии монархистов, Дроздовский моментально вспылил: «Вы недооцениваете нашей силы и значения…» Это неприятно поразило Деникина явным внесением в движение политических страстей и опасной самостоятельностью Дроздовского.

* * *

9 июня 1918 года начался Второй Кубанский поход. 3-я бригада Дроздовского, развернутая в дивизию того же номера, составила одну из двух ударных колонн Армии (за исключением части 2-го Конного полка – бывшего дивизиона Гаевского, – которая оставалась на Дону). Дивизия двигалась вдоль железной дороги Батайск – Торговая, по пути в жарких коротких стычках очищая район от небольших отрядов противника и мелких банд, не имевших ярко выраженной «политической» окраски. На рассвете 12 июня после ночного перехода Дроздовский развернул войска западнее станции Торговой и повел методичное наступление. Завязалась перестрелка, причем орудие полковника В. А. Протасовича открыло огонь картечью с расстояния в 150 шагов; почти все артиллеристы были ранены, но из боя не вышли. Начало атаки затягивалось.

Неожиданное появление конной группы во главе с самим Командующим Армией воодушевило офицеров. Отчаянной атакой вброд через реку Егорлык под сильным огнем был взят хутор Шавлиев, что позволило переправиться и всей дивизии. Развернувшись против Торговой, она встретила сильный отпор и стала перестраиваться. Дроздовский медлил, ожидая удара 2-й дивизии с другого фланга и желая бить наверняка. Подбадривая подчиненных, он «пошел во весь рост по цепи моей роты, – рассказывал один из соратников Михаила Гордеевича. – По нему загоготали пулеметы красных. Люди, почерневшие от земли, с лицами, залитыми грязью и потом, поднимали из цепи головы и молча провожали Дроздовского глазами. Потом стали кричать. Дроздовского просили уйти. Он шел, как будто не слыша… Я подошел к нему и сказал, что рота просит его уйти из огня… Он был бледен. По впалой щеке струился пот… Без пенсне его глаза стали строгими и огромными: “Чтобы я показал себя перед офицерской ротой трусом? Пусть все пулеметы бьют. Я отсюда не уйду”».

В отличие от иных Добровольческих военачальников, Дроздовский никогда не забывал, что под его началом на должности рядовых служат офицеры, и только самый доблестный и мужественный имеет моральное право командовать ими – иначе признания не видать. У него офицеры и в солдатском строю продолжали ощущать себя не просто солдатами, а именно офицерами, – и, может быть, это было причиной того, что в духе их не замечалось «трагического надлома», о котором позднее будет писать В. В. Шульгин.

В 2 часа дня Торговая была взята. Наскоро вооруженные пулеметная дрезина и поезд преследовали отступающих большевиков. Деникин назвал события 12 июня первым крупным успехом Армии, отрезавшей Центральную Россию от житниц Кубани и северокавказской нефти.

* * *

Через бои под Великокняжеской, Николаевской, Песчаноокопской 3-я дивизия вышла к Белой Глине, где была встречена крупными массами советских войск. 23 июня возглавивший ночную атаку 2-го и 3-го батальонов полковник Жебрак был захвачен в плен и умер под страшными пытками (большевики сожгли его заживо); погибли и все девять офицеров Штаба 2-го Офицерского (бывший Сводно-Стрелковый) полка, а общие потери превысили сто человек только убитыми. Но наутро упорным штурмом красные были выбиты и во множестве взяты в плен.

«Вся дивизия горела желанием отомстить за смерть замученного Жебрака, – вспоминает один из Дроздовцев, – а кроме того, в этот день красные в первый раз стреляли разрывными пулями, и это тоже подбавило масла в огонь. На мельницу (куда сводили пленных. – Р. А. ) пришел Дроздовский. Он был спокоен, но мрачен. На земле внутри мельницы валялись массы потерянных винтовочных патронов. Там были всякие: и обыкновенные, и разрывные, и бронебойные. Дроздовский ходил между пленными, рассматривая их лица. Время от времени, когда чье-либо лицо ему особенно не нравилось, он поднимал с земли патрон и обращался к кому-нибудь из офицеров. “Вот этого – этим”, – говорил он, подавая патрон и указывая на красного. Красный выводился вон, и его расстреливали. Когда это надоело, то оставшиеся были расстреляны все оптом».

Дроздовскому трудно было отрешиться от этого воспоминания. «Он говорил о Жебраке, о замученных добровольцах, о том, что большевики убивают и мучают в с е х [50] … Мертвенно бледный, дрожащим голосом он вспоминал о “вчерашнем” – весь во власти чувства гнева и печали», – таким запомнился он на следующий день генералу Деникину. Вместо Жебрака полк принял Лейб-Гвардии Кексгольмского полка полковник В. К. Витковский.

Но уже через день по инициативе начдива впервые в Добровольческой Армии сформировали чисто солдатский батальон из пленных. Тем самым доказывалось, что проявляемая жестокость есть ответное возмездие, но не целенаправленная политика. Бывшие красноармейцы уже через пять дней, штурмуя узловую станцию Тихорецкая, опрокинули противника, перекололи сопротивлявшихся и самочинно расстреляли комиссаров. Дроздовский поблагодарил их за лихую атаку и переименовал в 1-й Солдатский полк, который позднее получил знамя и наименование 83-го пехотного Самурского полка Императорской Армии.

* * *

Для овладения Екатеринодаром войска сначала получили передышку в несколько дней и закрепились на занятых территориях. Затем 3-я дивизия совместно с 1-й дивизией генерала Б. И. Казановича двинулась к кубанской столице вдоль Тихорецкой линии железной дороги. К вечеру 14 июля Дроздовский умелым маневром окружил и захватил станцию Динскую в 20 верстах от Екатеринодара, взяв около 600 пленных и богатые трофеи, в том числе 3 орудия. Однако на следующий день крупные силы красных (группа И. Л. Сорокина, превышавшая 25 тысяч человек и имевшая мощную артиллерию) заняли станцию Кореневскую, выйдя в тыл центральной Добровольческой группировке. По взаимному соглашению, понимая опасность быть отрезанными от остальных частей Армии, Казанович и Дроздовский оставили заслон у Динской и выступили на Кореневскую для ликвидации прорыва. Казанович поспешил, и Добровольцы вступили в бой разрозненно; многократные атаки захлебнулись, обе дивизии были смяты и, понеся тяжелые потери, к вечеру отошли. В отчете о боевых действиях Дроздовцев читаем: «Отход пехоты, имевшей на своем пути болотистую речку, носил очень тяжелый характер… Были случаи самоубийства добровольцев, от изнеможения не имевших возможности [уйти] от противника и боявшихся попасть в его руки. Оставленных на поле боя раненых и выбившихся из сил постигла страшная смерть».

Дроздовский постоянно находился в передовых цепях под непрерывным огнем. Не раз он, намеренно или неосознанно подражая известному персонажу пушкинского «Выстрела», шел в атаку с полной фуражкой черешен, внешне беспечно угощаясь ими. Нечеловеческое нервное напряжение, владевшее им, проявилось лишь в ночь на 17 июля на совещании с Казановичем: Дроздовский обрисовал обстановку в очень мрачных тонах, предлагая отступить на восток для спасения частей от уничтожения. Казанович возражал, видя в этом срыв всей операции, и после горячих споров, как старший, ввиду отсутствия связи с Главнокомандующим, заявил о вступлении в командование всей группой и приказал утром возобновить натиск на Кореневскую.

Атаки 17 июля натолкнулись на необыкновенно отчаянный контрудар красных. Однако истекавшие кровью Добровольцы дождались радостного известия: Сорокин был атакован и со стороны Тихорецкой, а упорство его вызвано попытками прорыва из начавшегося окружения. Вскоре разбитый противник уже уходил двумя волнами; одну уничтожил 2-й Офицерский конный полк, вторую Дроздовский не решился преследовать пехотой, потерявшей более трети своего состава. По мнению Деникина, он опасался вновь оказаться отрезанным. И эти опасения не были напрасными.

Уход 1-й дивизии, получившей задачу нейтрализации северной группы Сорокина, осложнил положение Дроздовцев. Уже 19 июля Кореневская подверглась множественным атакам красных, которые не раз врывались на ее южные окраины. Противник начал и глубокий обход 3-й дивизии. Несмотря на упорство Добровольцев, положение складывалось безнадежное. Вечером Дроздовский начал отступление, пройдя за ночь 30 верст до станицы Бейсугской. В результате удалось полностью оторваться от противника и избежать окружения. Утром полковник сообщил Главнокомандующему о небоеспособности дивизии из-за жестоких потерь и о ее потребности в отдыхе. Но Деникин назначил новое наступление Екатеринодарской группы, приказав и Дроздовскому, невзирая на переутомление его войск, вернуть Кореневскую и тем облегчить положение 1-й дивизии под Журавкой.

Оставив большую часть дивизии для прикрытия, Дроздовский выступил на Кореневскую, но, пройдя половину пути и получив сведения о сосредоточении в ней крупных сил противника, атаковать не стал и заночевал в хуторе Бейсужек. Казанович опять действовал без поддержки и без результата… Здесь приходится вспомнить сетования Деникина, что «многие начальники с чрезвычайной неохотой подчинялись друг другу»: возможно, самолюбивый Дроздовский не забыл приказа Казановича, всего неделю назад объявившего себя старшим, и намеренно придержал войска. Тот прекрасно понял это, и между дивизионными Штабами создались натянутые отношения. Только утром 25 июля Дроздовский вышел в тыл Журавской группе красных и двинулся на Выселки, где дралась 1-я дивизия. Обойдя красных, он вскоре, однако, и сам оказался обойденным и лично во главе Солдатского полка отражал атаки. Красные, опасаясь окружения, стали прорываться сквозь боевые порядки белых; часть большевиков оказалась рассеяна огнем и уничтожена штыками, преследуемая Казановичем, причем Марковский полк в горячке боя попал под пули Дроздовцев. К 4 часам дня разгром группировки противника полностью завершился.

Сразу же появилась возможность развивать наступление на Екатеринодар; 27 июля 3-я дивизия взяла станицу Кирпильскую, имея основное направление на Усть-Лабу. По своему обыкновению основательно проведя развертывание, Дроздовский 29 июля атаковал и ее, и станицу Воронежскую. Отрезав противника от Екатеринодара, он неожиданно подвергся сильным фланговым ударам и перешел к обороне. В то же время наблюдался поспешный отход обозов красных за Кубань, ввиду чего к вечеру по личной инициативе командира 4-го Кубанского пластунского (внештатного) батальона 2-го Офицерского полка, Генерального Штаба полковника Запольского, наступление возобновилось совместно с Корниловцами. Воронежская и Усть-Лаба были взяты, а арьергард противника уничтожен.

Отдых 30 июля был прерван приказом Деникина о безотлагательном выступлении всеми наличными силами на Екатеринодар. К 1 августа кубанская столица была охвачена Добровольческой Армией с севера и востока. Дроздовцы в этот день заняли Пашковский разъезд, где стали на ночь. Наутро упорный бой возобновился. Через сады и кукурузные поля безостановочно покатились цепи двух батальонов 3-й дивизии, заняли станицу Пашковскую и погнали противника дальше. Однако через некоторое время они были отбиты резервом красных. На этот раз Дроздовский действовал очень решительно. Подтянув подкрепления (почти всю остававшуюся пехоту дивизии), крепким лобовым натиском он остановил контрудар большевиков. Батальон Кубанского стрелкового полка, направленный Главнокомандующим в тыл этой группе красных, вызвал их паническое отступление к городу. Пашковская вновь перешла в руки 3-й дивизии.

Вечером в город ворвалась 1-я конная дивизия генерала И. Г. Эрдели, а 3 августа Добровольческая Армия овладела Екатеринодаром полностью. Второй Кубанский поход окончился победой.

* * *

В этом походе проявилось расхождение Дроздовцев и остальных Добровольцев в тактических приемах. Добровольческой традицией еще с Ледяного похода стали лобовые удары и маневр всеми силами, расчет на собственную доблесть и моральную неустойчивость врага. Дроздовский же воевал «по всем правилам»: «медленное развертывание, введение в бой сил по частям, малыми “пакетами” для уменьшения потерь, которые от этого не раз становились еще тяжелее». Это позволило Деникину позднее не раз называть его «осторожным», завуалированно подчеркивая отсутствие у него навыков командования в Гражданской войне (многие, не исключая и офицеров Генерального Штаба, признавали, что ей присуща совершенно особая тактика, постичь которую позволяет лишь опыт). Естественно, опыт первопоходников на самом деле был богаче, и деникинские слова указывают скорее на некоторую отчужденность с Дроздовцами. Кстати, на овладение «новой» тактикой Дроздовскому понадобилось всего два месяца, и под Екатеринодаром он действовал уже вполне «по-Добровольчески».

Сами же Дроздовцы сосредотачивали внимание на другом: «Во все время этих боев генерал Романовский упорно проводил свой план по уничтожению нашей дивизии, держа ее непрерывно на главном направлении, и дивизия несла крупные потери. Отношения между Дроздовским и Романовским стали открыто враждебными. Дроздовский опасался покушения на себя со стороны каких-либо лиц, посланных Романовским». Утверждалось, что начальник Штаба Армии блокировал и поступление пополнений, вынуждая начальника 3-й дивизии самого, частным порядком хлопотать о них. В приватных разговорах Дроздовский неоднократно заявлял, «что Романовский явится прямой и непосредственной причиной гибели Белого движения»; делая практический вывод, Бологовской предложил убить его, на что Михаил Гордеевич якобы отвечал: «…если бы не преступное, сказал бы я, пристрастие и попустительство Главнокомандующего к нему, то я ни минуты не задумался бы обеими руками благословить вас на это дело. Но пока приходится подождать». Как видим, тучи над Романовским начали сгущаться задолго до того весеннего дня 1920 года, когда он, уже будучи эмигрантом, стал жертвой покушения.

* * *

После взятия Екатеринодара 3-я дивизия получила приказ выйти за реку Кубань и овладеть Армавиром; по указанным выше причинам начдив счел операцию рискованной, чем вновь обострил отношения со Штабом Армии. Наконец, 26 августа, после неоднократных разведок, войска частично осуществили переправу и двинулись во фланг противнику. После упорных четырехдневных боев была взята станция Гулькевичи, затем Кавказская, после чего наступление разворачивалось вдоль железной дороги. Противник, получив значительные подкрепления, к 1 сентября сумел оттеснить Дроздовцев обратно к Гулькевичам. Взаимодействовавшая с ними 1-я конная дивизия (принятая накануне генералом П. Н. Врангелем) сковала Михайловскую группу красных.

По полученному ранее приказу Главнокомандующего, 2-я дивизия генерала А. А. Боровского 2 сентября ударила в тыл армавирской группировке противника и овладела Невинномысской. По удачному для Добровольцев совпадению удалось предупредить наступление большевиков, назначенное на это же число. Войска Сорокина в беспорядке отхлынули к Армавиру. Белые продолжали громить противника. Отбив 3 сентября все атаки, Дроздовский на следующий день перешел в наступление. На рассвете 6 сентября он вышел к Армавиру, и после многочасового боя части 3-й и 2-й дивизий сомкнулись уже в самом городе; армавирская группировка Сорокина перестала существовать. Преследование ее отступавших остатков продолжалось до ночи.

Но уже к 10 сентября к Армавиру подошла Таманская Красная Армия, насчитывавшая до 35 тысяч штыков и сабель. С 12 сентября при сильной огневой поддержке начались ее атаки на 3-ю дивизию и охват города с севера. Дроздовский неоднократно бросал войска в контратаки и продержался до вечера. Когда же Таманцы стали разворачиваться и к югу от Армавира, он счел положение рискованным и в ночь на 13 сентября переправился на правый берег Кубани, в Песчаноокопскую, сохранив переправу за собой. На сей раз, по признанию самих офицеров, главный удар им нанес не противник, а винокуренный завод барона Штенгеля, о чем один из участников событий выразился очень кратко: «Пропили Армавир». Пьянство Добровольцев, конечно, носило отпечаток надрыва: страшное психическое напряжение требовало расслабления.

Проявилось это и в Песчаноокопской. Вспоминает офицер-кавалерист: «Каждое утро, когда эскадрон просыпался, на подводах посылалась на свиной остров (свиноферму. – Р. А. ) компания охотников, которая и привозила двух-трех убитых свиней. Затем ввиду близости завода барона Штенгеля начиналось ежедневное повторение армавирской программы: завтраки переходили в обеды и ужины непрерывной чередой, а ночью по пустынным улицам Песчаноокопской среди темных, мрачно молчаливых домов скакали бешеные пары и тройки, в одиночку и целыми поездами, пугая мирных домовых старообрядческих хат смехом, пением и стрельбой в воздух, – это эскадроны ездили друг к другу в гости» (в эти дни кавалерия стояла в резерве).

Между тем на рассвете 13 сентября подошло подкрепление: полуторатысячный отряд полковника Н. С. Тимановского уже в полдень атаковал красных, занял их позицию, но Дроздовский приказал в бой не вступать и инициативу не поддержал. Он намеревался дать двухдневный отдых своей пехоте, но на следующий день получил повторный приказ Деникина вернуть Армавир. Ответом было: «Противник в превосходящих силах защищается, дивизия несет большие потери, подтягиваю резервы и перехожу в решительную атаку»; Командующему ответ понравился, и он даже заметил Романовскому: «Вот донесение воина». Совместно с Марковцами Дроздовский ударил на город с северо-запада, но успеха не добился. Через день под Армавир прибыл сам Деникин, которому Дроздовский доказал бесцельность штурма города до разгрома Михайловской группы большевиков. Главком согласился и тогда же, 16 сентября, приказал Дроздовскому ударить в ее фланг и тыл совместно с 1-й конной дивизией.

Таким образом, имеющиеся советские данные о штурме Армавира 17 (30) сентября и полном разгроме двух ворвавшихся в город офицерских полков (могут иметься в виду Марковский и 2-й Офицерский), мягко говоря, противоречат сведениям белогвардейских источников.

Выйдя на позиции Врангеля к вечеру 17 сентября, Дроздовский, игнорируя деникинский приказ, сменил его конницу своей пехотой и на другой день в одиночку атаковал Михайловскую. В итоге 3-я дивизия не только понесла тяжкие потери (помимо всего прочего, сказалось отсутствие снарядов), но и отступила гораздо дальше прежних позиций 1-й конной дивизии, к Петропавловской. Во время новой встречи Командующий сделал Дроздовскому резкий выговор. Его точное содержание неизвестно, но, вероятно, речь шла об обвинении в недопустимой самодеятельности при исполнении приказов. Начдив вспылил и 27 сентября направил Деникину рапорт, который по тону больше напоминал бы памфлет, если бы не содержал столько горечи: «Невзирая на исключительную роль, которую судьба дала сыграть мне в деле возрождения Добровольческой Армии, а может быть, и спасения ее от умирания, невзирая на мои заслуги перед ней, мне, пришедшему к Вам не скромным просителем места или защиты, но приведшему с собой верную мне крупную боевую силу, Вы не остановились перед публичным выговором мне…»

По сути подчеркивая свое значение и намекая на личную преданность частей, Дроздовский высказал претензию на самостоятельность в решении боевых задач и потребовал избавить себя от критики. На это сильно повлияла та «травля», о которой возмущенно говорили Дроздовцы: «За малейшую неточность, за малейшую оплошность, за малейшее промедление, происшедшее благодаря превосходству сил противника, Дроздовский получал от Деникина, соответственно информированного Романовским, замечания и выговоры в приказах и устно публично». Но, хотя Романовский и пресек выступление Михаила Гордеевича (вернув ему рапорт с отказом доложить Деникину [51] ), Командующий фактически уступил, оставив его без дисциплинарных последствий из-за опасения конфликта с 3-й дивизией или даже ее ухода из Армии. Справедливости ради отметим, что и в Красной Армии в те дни нередко вспыхивали внутренние трения, доходившие «до междоусобных стычек в 5 километрах от противника».

* * *

С началом сражения под Ставрополем 3-я дивизия была усилена пластунской бригадой и получила приказ задержать перешедшего в наступление от Невинномысской противника до подхода подкреплений. Дроздовский 10 октября оборонялся в целом успешно, а на другой день контратаковал – неудачно и с большими потерями. Захват красными горы Недреманной – господствующей над позициями высоты – привел к отходу на Татарку (11 верст от Ставрополя). Ведя при поддержке Корниловского ударного полка напряженный бой на южных подступах к городу, Дроздовскому не удалось сломить противника. В полдень 14 октября Добровольцы, сопровождаемые толпами беженцев, оставили Ставрополь.

Понимая серьезность положения, Деникин 18 октября прибыл в Рождественскую, где говорил с офицерами 2-й и 3-й дивизий. По воспоминаниям, его слова о поражении Германии и возможной материальной помощи союзников дали «глубокую, ничем не сокрушимую уверенность в доблести добровольцев, которая ведет, несомненно, к нашей победе». Сам же Главнокомандующий (Деникин стал так именоваться после смерти Верховного Руководителя Добровольческой Армии генерала Алексеева) с облегчением вновь убедился, что рядовое офицерство не затронуто амбициозностью начальников и готово к дальнейшей борьбе. Затем несколько дней войска отдыхали и получили незначительное пополнение. Способствовал подъему настроения и успех Кубанской дивизии генерала В. Л. Покровского, овладевшей Невинномысской.

Уже 22 октября части Дроздовского вместе со 2-й дивизией с большими потерями вновь дошли до окраины Ставрополя. На следующий день 2-й Офицерский полк занял часть северных предместий и закрепился в монастыре; видимо, во избежание «самодеятельности» начальника дивизии вместе с полком шел Полевой Штаб Главнокомандующего. Когда же 24 октября противник бросился в яростные контратаки, наступление забуксовало. Деникин приказал 1-й дивизии нанести встречный удар из Невинномысской. К 28 октября Врангель вышел к Ставрополю с запада, Казанович с юга и Покровский с юго-востока, что породило в городе панику. Красное командование спешно формировало заградотряды.

29 октября крупные силы противника вели упорные и многократные атаки на всех участках. Они не имели успеха нигде, кроме фронта Дроздовского, чья дивизия с громадными потерями была отброшена на две версты, но затем смогла задержаться. Впрочем, не приходится винить в этом отступлении начальника дивизии, чьи войска были потрепаны сильнее всего и вдобавок приняли на себя самый мощный удар красных, для которых имел смысл только прорыв из кольца на север.

Затишье 30 октября говорило о крайней изнуренности обеих сторон. О том, насколько были обескровлены Дроздовцы и вошедшие в соприкосновение с ними Корниловцы, свидетельствует участник боев: «…Броневик “Верный” обогнал группу корниловцев, человек в 150, шедших со своим знаменем. Впереди ехал капитан Скоблин. “Где же Корниловский полк?” – спросил капитана Скоблина капитан Нилов (Дроздовец-«походник», командир «Верного». – Р. А. ). “Вот все, что от полка осталось”, – послышался печальный ответ».

Утром 31 октября 1918 года большевики обрушили мощный натиск по расходящимся направлениям – на север и юго-восток. Если части Покровского им удалось лишь потеснить, то «совершенно растаявшие» полки 2-й и 3-й дивизий были опрокинуты и, преследуемые по пятам, отходили на северо-запад. Дроздовский собрал все боеспособные остатки своих войск и отчаянно контратаковал у Иоанно-Мариинского монастыря, лично, верхом на коне, ведя поредевшие цепи. И почти сразу был ранен в ступню ноги… Красным частично удалось прорваться, но бои продолжались до 2 ноября, когда Ставрополь окончательно заняла Добровольческая Армия.

* * *

Рана Дроздовского сначала показалась пустячной царапиной, но скоро отказ от удаления пули в полевых условиях придется называть роковым. Михаил Гордеевич был эвакуирован в Екатеринодар… Дальнейшие события освещены крайне смутно и интерпретированы противоположно. Дроздовцы, исходя из принципа «ищи того, кому это выгодно» и продолжая версию противостояния их командира и Романовского, давали такое объяснение: Дроздовскому «была искусственно и намеренно привита гангрена… Физическим виновником этого преступления является профессор Плоткин, еврей, вскоре после смерти Дроздовского отправленный соответствующим начальством за границу и не вернувшийся оттуда. Тайным же вдохновителем Плоткина является, конечно, Романовский. Документы об этом находятся… в распоряжении доктора Матвеевой, которая ходила неотлучно за Дроздовским со времени его ранения (заметим, что никакие документы на этот счет так и не были обнародованы ни во время войны, ни в эмиграции. – Р. А. )»… «В буйных головах зарождался план мести».

С другой стороны, нельзя и отрицать полное отсутствие в лазаретах антисептических средств, даже йода. Учитывая, что в Екатеринодаре менее чем за два месяца Дроздовский перенес восемь операций, можно уверенно констатировать его почти полную обреченность в таких условиях. Предложения перебраться в ростовскую клинику своего знакомого профессора Напалкова Михаил Гордеевич сначала легкомысленно отвергал, не считая себя тяжелораненым и не желая занимать там одно из немногочисленных мест. Заметим, что если бы Дроздовский разделял запоздалые подозрения своих подчиненных, направленные против Романовского, он должен был бы при первой возможности перебраться к врачу, заслуживающему личного доверия. А это произошло только 26 декабря.

Кубанский Атаман генерал А. П. Филимонов предоставил вагон из собственного поезда. Дроздовский страдал от жестоких болей, и с ростовского вокзала до клиники, сменяясь, его несли выздоравливающие офицеры 3-й дивизии, лечившиеся в местных госпиталях. Город помнил приход Отряда Русских Добровольцев в апреле, и теперь неорганизованно, но искренне встречал их командира. Молчаливые толпы провожали носилки; в почетном карауле стояли Лейб-Казаки и Лейб-Атаманцы. В клинике Дроздовцы несли бессменный караул возле палаты.

Еще 8 ноября, в день своего Ангела, полковник Дроздовский был произведен в генерал-майоры, а 25 ноября устанавливалась медаль в память похода «Яссы – Дон». Не кажутся ли такие почести подозрительными и не значит ли это, что уже тогда в Штабе Главнокомандующего знали об обреченности Дроздовского? Впрочем, сам Деникин, вряд ли понимавший всю глубину конфликта Романовского и Дроздовского, лично посетил Михаила Гордеевича, сообщил о производстве и потом вспоминал, «как томился он своим вынужденным покоем, как весь он входил в интересы армии и своей дивизии и рвался к ней».

Едва осмотрев раненого, Напалков принял решение о срочной ампутации, так как это была единственная зыбкая возможность спасти ему жизнь. Одновременно он успокаивал Дроздовского, еще думавшего о сражениях, что протез не будет помехой даже при верховой езде. На операции, по настоянию Михаила Гордеевича, присутствовали его офицеры; после нее, казалось, наступило облегчение, и командир отправил подчиненных в полк, обещая скоро вернуться. «А 1 января 1919 г., в самую стужу, в сивый день с ледяным ветром, в полк пришла телеграмма, что генерал Дроздовский скончался. Он к нам не вернулся», – пишет убитый горем соратник. Точная причина смерти так и осталась невыясненной: называли и гангрену, и заражение крови, и тиф… и отравление.

По злой иронии судьбы, Дроздовскому пришлось умирать «дважды». Есть сведения, будто утром, за считанные часы до смерти, в ростовских газетах непонятным образом появился его некролог. Впрочем, находившийся в тяжелом состоянии генерал, скорее всего, не успел узнать об этом.

* * *

Для увековечения памяти Дроздовского его имя было присвоено 2-му Офицерскому стрелковому полку (развернутому впоследствии в трехполковую дивизию), 2-му Офицерскому конному полку, артиллерийской бригаде и бронепоезду. Деникин писал в прощальном приказе: «Высокое бескорыстие, преданность идее, полное презрение к опасности по отношению к себе соединились в нем с сердечной заботой о подчиненных, жизнь которых он всегда ставил выше своей…»

Однако не обошлось и без еще одной «злой шутки»: иначе Дроздовцы не могли квалифицировать назначение начальником 3-й дивизии того самого генерала Асташова, который участвовал в добровольческом движении на Румынском фронте, отказался от похода и распылил свою бригаду, прибыв затем в Добровольческую Армию частным порядком. «Но он прокомандовал дивизией всего три дня: вокруг него образовалась такая густая атмосфера, что ставка принуждена была срочно убрать его подальше от дивизии», – свидетельствует участник событий. Неприветливо был встречен и генерал В. З. Май-Маевский, не являвшийся «походником». В конце концов признание получил только «свой» генерал Витковский.

Возвращаясь к роли Романовского в происходившем, заметим, что в дивизии «всегда могли быть более или менее в курсе дел и намерений ставки», поскольку в монархическую организацию покойного Дроздовского входил председатель Особого Совещания при Деникине генерал А. М. Драгомиров, а в Штабе Армии работали Дроздовцы капитаны В. С. Дрон и П. В. Колтышев. Как бы то ни было, загадочно звучат слова ближайшего помощника Дроздовского, что вражда двух генералов окончилась «и так же трагически для Романовского», совсем неожиданно освещая и гибель последнего в 1920 году…

* * *

Безграничное отчаяние Дроздовцев постепенно сменилось благоговейным отношением к памяти командира и всему, с ним связанному, что не могло обойтись без сильнейшей идеализации. Вот лишь два характерных примера. В октябре 1919 года в занятом белыми Чернигове в богадельне жила неизлечимо больная сестра Дроздовского Юлия Гордеевна; благодаря трогательной заботе Дроздовцев ее эвакуировали на юг в сопровождении полковой сестры милосердия. А когда ранней весной 1920-го Добровольческая Армия откатывалась к Новороссийску, специальный отряд офицеров-«походников» ворвался в Екатеринодар, где был похоронен Михаил Гордеевич, и отбил дорогой им прах, спасая от неизбежного большевицкого надругательства.

Вторично Дроздовский был тайно погребен в Севастополе, где некогда сражался его отец; о месте захоронения знали всего шесть человек, но их попытки найти могилу во время Второй мировой войны успехом не увенчались. На русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем установлен памятный знак на символической могиле генерала. Дроздовскому, в отличие от многих Белых военачальников, выпала судьба навсегда остаться в русской, а не в чужой земле.

* * *

Кем же был генерал Дроздовский в жизни и кем останется он в истории? Конечно, не «кровавым палачом народа», каким долго изображали его противники. Но и не «Архистратигом Михаилом», и не «идеальным рыцарем без страха и упрека», который запечатлен в летописях и легендах Белого движения. Прежде всего он был земным человеком, безусловно выдающимся, наделенным сильным цельным характером и охваченным сильными страстями.

Несомненны организаторский талант и дипломатические задатки этого человека. Мало кто мог сравниться с ним как командир и воспитатель; под неброской внешностью скрывались неординарные задатки вождя. Упорство, огромная трудоспособность и искреннее материальное бескорыстие неотъемлемы от него так же, как и жесткая требовательность, непримиримая беспощадность к врагам и резкая вспыльчивость. Завышенная самооценка и основанная на ней амбициозность не раз сталкивались с подобными качествами других генералов, не лучшим образом сказываясь в целом на судьбах Белого Дела, которому Дроздовский посвятил себя без остатка.

Талантливый офицер Генерального Штаба и хороший войсковой командир, во время Гражданской войны он нередко действовал неудачно, что, однако, было связано и с нежеланием покупать победу «большой кровью», и с планированием операций в вышестоящем штабе, – хотя и отказ от «правильного» маневрирования в угоду «добровольческой» тактике также не принес заметных результатов. Игнорирование деникинских приказов можно объяснить и творческим подходом к решению боевых задач. В общем, Дроздовский, даже не обладая гениальными военными дарованиями, ничем не уступал другим, более знаменитым Белым генералам. Личное же мужество позволяет провести параллель с его кумиром – Корниловым.

Последовательный монархизм Дроздовского, пусть и не имевший в то время реальных перспектив, показывает устойчивость убеждений, которые он просто не мог произвольно менять в зависимости от конъюнктуры. Думается, монархия виделась ему в роли средства – сильной единоличной власти – для возрождения Великой, Единой, Неделимой России, то есть для достижения национально-патриотической цели. Однако острая постановка политических вопросов в пику «непредрешенческой» позиции большинства Добровольческой Армии, привлекая единомышленников, в то же время угрожала расколом. Гораздо ценнее представляются старания Дроздовского заслужить симпатии политически пассивного большинства населения восстановлением элементарного административного порядка на подконтрольных территориях.

Путь Михаила Гордеевича Дроздовского в Белом движении – типичный пример судьбы выдающейся личности в эпоху «великих потрясений». И эпитафией ему могут служить восторженные слова соратника:

«В огне спадают все слова, мишура , декорации. В огне остается истинный человек, в мужественной силе его веры и правды. В огне остается последняя и вечная истина, какая только есть на свете, Божественная истина о человеческом духе, попирающем саму смерть.

Таким истинным человеком был Дроздовский…»

Р. М. Абинякин

Генерал-лейтенант С. Л. Марков [52]

«Рыцарь, герой, патриот, с горячим сердцем и мятежной душой, он не жил, а горел любовью к Родине и бранным подвигам», – эти слова из приказа Командующего Добровольческой Армией генерала А. И. Деникина от 13 июня 1918 года о смерти генерал-лейтенанта Сергея Леонидовича Маркова как нельзя лучше характеризуют сподвижника Деникина и кумира всей Армии. Человек, в котором редкостно сочетались качества талантливого офицера Генерального Штаба, профессора Военной Академии, с храбростью блестящего строевого командира, вобрал в себя весь пафос Добровольчества, заключавшегося в одном девизе: «За Родину!» Служение Родине Маркова в рядах Добровольческой Армии продолжалось недолго, он скончался от смертельной раны, не дожив до своего сорокалетия. Но имя его осталось в названиях Белых частей, получивших шефство Маркова, в воспоминаниях о нем и его подвигах соратников-офицеров, оказавшихся в эмиграции.

* * *

Биография С. Л. Маркова, потомственного дворянина и потомственного военного, во многом типична для русского офицера. Он родился 7 июля 1878 года в Москве в офицерской семье. Воспитанник 1-го Московского Императрицы Екатерины II кадетского корпуса, затем Константиновского артиллерийского училища, Марков был в 1898 году выпущен подпоручиком Лейб-Гвардии во 2-ю артиллерийскую бригаду. В 1901-м он поступает в Императорскую Николаевскую Академию Генерального Штаба, которую оканчивает в 1904-м по первому разряду.

С началом Русско-Японской войны Марков, как и большинство русских офицеров, стремился на фронт. Его прошение было удовлетворено, и молодой офицер отправился в Маньчжурию. По пути в Мукден, 12 июля 1904 года, 26-летний Марков пишет полное тревоги и заботы письмо своей матери, в котором есть такие строки: «Я смерти не боюсь, больше она мне любопытна, как нечто новое, неизведанное, и умереть за своим родным кровным делом, разве это не счастье, не радость?!» Уже подводя некоторый итог своей жизни, Марков сознает, что он никогда не сможет довольствоваться малым, и все его способности, энергия и силы должны пойти на одно дело, «на мою службу».

Во 2-й Маньчжурской армии штабс-капитан Марков сначала служил в Управлении начальника военных сообщений, а 7 августа 1904 года был откомандирован в распоряжение генерал-квартирмейстера, в Военно-топографическое отделение, находившееся в то время в городе Ляояне. С 28 июля по 8 сентября 1904 года он выполнил ряд важных заданий по рекогносцировке дорог: вначале из Ляояна на Мукден, затем между Мукденом и Сыпингайскими высотами; наконец, в качестве руководителя партии офицеров Марков произвел маршрутную съемку путей для всех корпусов Маньчжурской армии на случай отхода от Мукдена на Телин и далее на север. За это время он несколько раз был под огнем противника. «За отличия в разновременных делах против японцев» Марков был награжден орденом Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость». В сентябре 1904 года его назначают во вновь сформированный Штаб Восточного отряда, и 6 октября, исполняя обязанности начальника Штаба, Марков принял участие в усиленной рекогносцировке.

Там же, в Маньчжурии, молодого офицера постигло первое большое горе. 3 октября 1904 года в бою был тяжело ранен и через десять дней, 13 октября, скончался подпоручик 86-го пехотного Вильманстрандского полка Леонид Леонидович Марков, родной брат С. Л. Маркова. Сергея не оставляют мысли о матери. Он с болью думает, что будет с ней в случае смерти и его, второго сына: «Мне жаль тебя и только тебя, моя родная, бесценная Мама, кто о тебе позаботится, кто тебя успокоит.

Порою я был груб, порой, быть может, прямо-таки жесток, но видит Небо, что всегда ты была для меня все настоящее, все прошлое, все будущее».

Строки о матери мы находим и в «Страничках из дневника» С. Л. Маркова, рассказывающих о всенощной в канун Рождества в 1-м Восточно-Сибирском стрелковом Его Величества полку. Марков молился в церкви, в которую был превращен солдатский барак-столовая. С гаоляновыми стенами без окон, со скромным иконостасом, наполненная серыми солдатскими фигурами со свечами в руках, она казалась ему «какой-то пещерой первых веков христианства». Одна горячая молитва, молитва без слов, но понятная для всех… Марков перенесся думами в Петербург и представил свою мать в церкви: «На коленях сгорбленная, одинокая, до боли знакомая фигура. Черное траурное платье, мокрое от слез лицо, заглушенные рыдания – вот молитва, вот слезы войны.

Родная, не плачь, брат нашел славную долю, верь в то, что я вернусь, верь в Того, Кто сохранит тебе последнего сына».

Это Рождество Марков встречал на позициях 1-го Сибирского армейского корпуса, в Штаб которого был переведен 6 декабря 1904 года после расформирования Восточного отряда (через некоторое время он стал исполняющим обязанности старшего адъютанта Штаба). Человек кипучей энергии и недюжинных способностей, Марков и на этой должности сумел проявить себя. Вместе с войсками корпуса он участвовал во всех боях и походах с 7 декабря 1904 по 2 октября 1905 года – до самого конца войны. Бои под Сандепу 12–15 января 1905 года, марш-маневр в феврале с правого фланга всех армий к левому и обратно к городу Мукдену, Мукденские бои – вехи его фронтовой биографии. Доблесть Сергея Леонидовича за период с 22 сентября 1904 по 25 февраля 1905 года была отмечена пятью орденами: уже упомянутым Святой Анны IV-й степени, Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом, Святой Анны III-й степени с мечами и бантом, Святого Станислава II-й степени с мечами, Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом.

После окончания войны Марков не раз мысленно возвращался к ней. Вышедшая в 1911 году брошюра «Еще раз о Сандепу», во многом сохранившая дневниковые записи Сергея Леонидовича, дает представления о его переживаниях в этот период. Источниками для этой работы, пишет он, послужили: «1) мои личные наблюдения как участника боя, находившегося все время в штабе 1-го Сибирского корпуса; 2) веденный тогда же мною дневник и, наконец, 3) копии с реляций, донесений, диспозиций и инструкций». Марков описал в этой книге четыре дня боев 1-го Сибирского корпуса в боях под Хейгоутаем 11–15 января 1905 года. Главной причиной неудачи он считал пассивное руководство действиями русских армий со стороны Главнокомандующего генерала А. Н. Куропаткина, который не только не решался ввести полностью в дело 1-ю и 3-ю армию, но и в самый ответственный момент остановил наступление 2-й армии.

Оценивая в целом итоги войны для России, Сергей Леонидович писал: «Было бы ошибочно утверждать, что мы вышли на войну с отсталыми теоретическими взглядами, невеждами в военном деле. Все крики о полной непригодности наших уставов, проповедь новой тактики, новых боевых форм – все это лишь крайние мнения, с которыми нужно считаться, но считаться вдумчиво и осторожно… Трагедия заключалась не в ложной отсталой теории, а в поверхностном знакомстве большинства строевых офицеров с основными требованиями уставов и в каком-то гипнозе старших начальников. Иногда получались свыше приказания, шедшие в разрез всей обстановки, всему, чему учили, во что верили, что требовал здравый смысл и положительные знания… При современных огромных армиях и еще бо?льших обозах, при всей неподвижности, неповоротливости столкнувшихся масс, кабинетные тонкости стратегии должны отойти в область предания. Главнокомандующему в будущих наступательных боях из всей массы предлагаемых планов надо уметь выбрать самый простой и иметь гражданское мужество довести его до конца. Пусть при выборе плана явится ошибка, и в жизнь толкнут сложную, запутанную идею – это только отдалит успех, увеличит потери, но не лишит победы. Страшны полумеры, полурешения, гибелен страх Главнокомандующего поставить на карту всю свою армию».

В бумагах Сергея Леонидовича сохранились листовки с протестами против заключения мира с Японией. Подобные взгляды разделяла значительная часть русского офицерского корпуса. Войска сохраняли боеспособность и были готовы вести боевые действия дальше. Тогдашнее настроение в армии хорошо выразил впоследствии генерал Деникин: «Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в преобладающей массе офицерства перспектива возвращения к родным пенатам – для многих после двух лет войны – была сильно омрачена горечью от тяжелой, безрезультатной и в сознании всех н е з а к о н ч е н н о й [53] кампании… Россия отнюдь не была побеждена. Армия могла бороться дальше. Но… Петербург “устал” от войны более, чем армия».

* * *

4 июня 1905 года Высочайшим приказом капитан Марков был переведен в Генеральный Штаб с назначением старшим адъютантом Штаба 1-го Сибирского армейского корпуса, а 20 октября его перевели в распоряжение начальника Штаба Варшавского военного округа. Откомандовав ротой Лейб-Гвардии в Финляндском полку, в январе 1907 года Сергей Леонидович назначается старшим адъютантом Штаба 16-й пехотной дивизии, а с июня 1907 по январь 1908 года служит помощником старшего адъютанта Штаба Варшавского военного округа. Затем следует прикомандирование к Главному управлению Генерального Штаба и назначение «исправляющим должность помощника делопроизводителя». В декабре 1909 года Марков был утвержден в этой должности и произведен в подполковники. Удачной военной карьере сопутствуют и счастливые события в личной жизни Сергея Леонидовича. Он был женат на княжне Марианне Павловне Путятиной; в 1907 году у них рождается сын Леонид, а в 1909-м – дочь Марианна.

Период жизни Сергея Леонидовича между двумя войнами – Русско-Японской и Первой мировой – является наименее освещенным. Скупые строки краткой биографии Маркова, взятые из его послужного списка, сообщают об окончании службы в 1-м Сибирском корпусе, штабной работе в Варшавском округе и преподавательской – в Николаевской Академии Генерального Штаба и военных училищах. Между тем эти годы были наиболее плодотворными для Сергея Леонидовича. Несколько учебников для военно-учебных заведений, статьи в военной печати, военно-преподавательская деятельность – вот чем была заполнена его жизнь в этот период.

В 1908–1909 годах Сергей Леонидович преподавал в Павловском военном и Михайловском артиллерийском училищах. В сохранившихся воспоминаниях Марков предстает очень строгим и требовательным наставником юнкеров, увлеченным своим предметом. «Юнкера Павловского военного училища, готовящиеся стать офицерами, естественно, обращали большее внимание на такие предметы, как тактика, фортификация, артиллерия, чем на военную историю и географию, особенно на последнюю, так как она не находила в их представлении ясного практического применения, да и была, в сущности, малоинтересна. Поэтому военная география проходилась юнкерами формально, лишь для получения хорошей отметки…

Но преподавать… стал подполковник Марков, не терпящий формального отношения к делу, внесший в преподавание живой дух, связавший все, что давалось предметом военной географии, с реальной жизнью, с войной, со всеми деталями, с которыми столкнется офицер на войне. Начав с того, что он привлек внимание юнкеров к себе – видом, манерами, живостью и энергией, красивой речью, ее образностью – постепенно, но и быстро он увлек юнкеров и самим предметом. Все – и местность, и жизненные ресурсы, и само население районов возможных боевых действий, все принимало важное значение.

Подполковник Марков коротко, выпукло и ясно рисовал жизненные картинки, в которых участвовали леса, реки, болота, горы, ресурсы районов, само население, благоприятно или неблагоприятно относящееся к армии. “Вообразите” или “фантазируйте”, – говорил он юнкерам и, нарисовав картину, спрашивал: “Как вы поступаете?” Для пояснения он рассказывал примеры из военной истории, касающиеся действий мелких воинских частей, т. е. таких, начальниками каких могут быть молодые офицеры. Он говорил, что примеры, рассказываемые им, и те примеры, которые юнкера, и затем офицеры, прочтут в книгах (“Читать всегда нужно. Много читать!”), и даже их богатая фантазия не покроют всех возможных на войне случаев; часто случаи могут быть совершенно не предусмотренные, но знания и “реальная фантазия” облегчат быстрое решение военных задач.

На образных примерах подполковник Марков развивал у юнкеров между прочим два важных чувства: наблюдательность и соображение…

Результат: “фантазия” юнкеров стала развиваться сильней, а интерес ко всей географии возрос настолько, что этот предмет занял в их представлении первостепенной важности положение среди остальных предметов.

Во время занятий подполковник Марков задавал неожиданные вопросы, обращаясь то к одному, то к другому юнкеру. Беда, если юнкер не дает ответа, но хуже, если он что-то ответит, лишь бы ответить. Подполковник Марков не стеснялся и отчитывал круто. Особенно страдными часами для юнкеров были репетиции (род промежуточного экзамена. – Н. К. ), которые они должны были сдавать. Подполковник Марков не ценил формального знания предмета, а глубину его осознания и усвоения. Он признавал продуманные, серьезные ответы. Иные ответы вызывали с его стороны резкую отсылку юнкеров “на свое место” и постановку неудовлетворительной отметки. Особенно трепетали перед его добавочными вопросами. Одному юнкеру подполковник Марков задал такой вопрос:

– Скажите, о каком событии теперь много пишут газеты?

Вопрос ошеломил всех, тем более потому, что юнкерам было не до чтения газет. Однако некоторые, хотя и с неуверенностью, сказали о разгоравшихся событиях на Балканах. Подполковник Марков тут же объяснил свой вопрос: юнкерам и офицерам необходимо всегда быть в курсе всех важных событий, особенно могущих вызвать войну; ничто не должно смутить офицера, привести его в растерянность, т. к. в любой момент и в любом положении офицер должен быть готов к выполнению своего долга, сохраняя полное спокойствие духа. Зная, где и какие произойдут события, он подготовится к ним морально не только сам и подготовит к ним своих подчиненных, но и возьмется за учебник военной географии, тактики и другие книги.

В Михайловском артиллерийском училище подполковник Марков преподавал историю Русской Армии. Для артиллеристов этот предмет не казался особенно важным, однако и тут он привлек к преподаваемому им предмету большое внимание и интерес».

Существует и другое, достаточно курьезное воспоминание об этом периоде жизни Сергея Леонидовича: «Павловское военное училище. Преподаватель тактики Генерального штаба капитан Марков. Идут репетиции в одном из классов. Заместитель инспектора классов Генерального штаба подполковник А. А. Колчинский получает по окончании испытаний экзаменационный лист с выставленными отметками. Собираясь занести их в официальный журнал, он неожиданно обращает внимание на то, что самые высокие отметки – единицы, остальные – нули (по двенадцатибалльной системе. – Н. К. ). Не желая взять на себя ответственность занесения этих странных результатов, подполковник Колчинский решает дождаться возвращения инспектора и по приезде последнего показывает ему поданный капитаном Марковым экзаменационный лист. Точно так же пораженный отметками, инспектор класса просит подполковника Колчинского переговорить с капитаном Марковым.

– А что же делать, если они ни черта не знают?! – возражает капитан Марков.

Однако это возражение вызывает сомнение у подполковника Колчинского. В дальнейшем разговоре выясняется, что капитан Марков провел экзамен по программе Генерального штаба, предусмотренной для военных училищ. Это обстоятельство приводит к повторению экзаменов, в результате которых капитан Марков подает лист с экзаменационными отметками. Теперь самый низкий балл – 11, остальные – 12. На новое объяснение следует ответ:

– Этот курс они прекрасно знают, и, кроме того, раз вы этого хотели…

Маленькая забавная подробность. После первых отмененных экзаменов юнкера Павловского военного училища заказали по телефону гроб, который и был доставлен на квартиру капитана Маркова. Реакция капитана Маркова мне неизвестна».

Читая тактику, военную географию и русскую военную историю, Марков дополнял свою преподавательскую деятельность подготовкой учебных курсов. Первое издание учебника военной географии, написанного в соавторстве с Генерального Штаба полковником Г. Г. Гиссером, – «Военная география России. Исследование отдельных театров военных действий» – вышло в 1909 году. В 1911-м учебник выдержал новое издание и был доработан авторами в соответствии с изменениями в программе Главного управления военно-учебных заведений. В учебнике основное внимание уделялось будущим фронтам Великой войны, где впоследствии придется воевать и Маркову. Интересна характеристика театров военных действий, показывающая проницательность авторов: «…При изучении Кавказа было бы ненормально представить нашу борьбу на этом театре оборонительной. Как вся история войн на кавказской окраине, так и оценка сил наших соседей (Турции и Персии), все говорит за необходимость наступательного образа действий, и только с этой точки зрения и следует изучать Кавказский театр… Несколько иначе рисуется обстановка на западе России: быстрота мобилизации Германии и Австро-Венгрии, их численное превосходство, серьезная фортификационная и железнодорожная подготовка пограничной полосы, все это, вместе с запоздалостью боевой готовности русских армий, говорит за необходимость нашей обороны, хотя бы в 1-й период кампании… Конечно, стратегические соображения, выросшие на современной оценке политической обстановки, сил и средств своей страны и противников, не могут и не должны оставаться неизменными, но следует твердо усвоить, что, приступая к исследованию любого театра, надо прежде всего сказать, с какой целью это делается и какой образ действий в данное время в изучаемом районе наиболее вероятен и возможен. Пройдут года, и в жизни государств много изменится, придется, быть может, тот же Передовой театр изучать как район для сосредоточения русских армий, готовых наступать к Берлину или Вене, но приведенное выше основное положение остается неизменным».

Из-под пера Маркова в 1911 году вышел также учебник «Военная география иностранных государств», подготовленный также совместно с полковником Гиссером. Уже в ходе войны, в 1915 году, вышел еще один учебник, в создании которого принимал участие Сергей Леонидович, – «География внеевропейских стран».

Но военная география не была единственной областью научной деятельности Маркова. Так, он издал«Записки по истории Русской армии. 1856-1891», в которых дал анализ проводившихся в России в XIX веке военных реформ. Немало места было отведено и Русско-Турецкой войне 1877–1878 годов. При этом Марков затрагивал не только узко-военную тематику, но и политическую обстановку, а также причины, вызвавшие войну. Особое внимание он обращал на «самобытные национальные черты нашей армии и русского солдата, гибкие формы боевого порядка, развитие духа».

Продолжая тему Русско-Турецкой войны, Сергей Леонидович составил книгу «Приказы Скобелева в 1877–1878 гг.», коснувшись судьбы легендарного «Белого Генерала». В продолжение темы в 1912 году, по случаю открытия памятника генералу М. Д. Скобелеву в Москве, Марков написал очерк памяти героя. Обращение к личности генерала Скобелева, по-видимому, не было случайным для Сергея Леонидовича. Впоследствии, в ходе Мировой и Гражданской войн, Марков проявил исключительные боевые качества, сильно напоминая своим поведением на фронте «Белого Генерала» Скобелева.

Не оставлял Марков и тему другой войны – Русско-Японской, тему горькую для него и всего русского офицерства. А. И. Деникин, характеризуя состояние армии после этой войны, писал: «…Маньчжурская неудача послужила для большинства моральным толчком к пробуждению, в особенности среди молодежи. Никогда еще, вероятно, военная мысль не работала так интенсивно, как в годы после японской войны. О необходимости реорганизации армии говорили, писали, кричали. Усилилась потребность в самообразовании, значительно возрос интерес к военной печати». Среди этих «писавших» и «кричавших» был и Сергей Леонидович. Наряду с уже упоминавшейся книгой «Еще раз о Сандепу» (1911), Марков печатает в военной периодике ряд обративших на себя внимание статей, продолжая анализ причин поражения России. Еще в 1906 году Генеральным Штабом была выпущена книга «Русско-Японская война в сообщениях Академии Генерального Штаба» под редакцией А. И. Баиова. Среди работ таких уже известных авторов, как полковники Н. А. Данилов, Н. П. Вадбольский, В. Ф. Новицкий, А. Ф. Матковский, С. К. Добророльский, есть и статья Маркова, тогда еще капитана, о действиях Восточного отряда генерала Штакельберга на реке Шахэ. В предисловии редактор особо отмечает статью молодого офицера: «Кроме сообщений, сделанных в Академии, в 1-ю часть сборника, в видах полноты и цельности описания событий войны, включена также и статья Генерального штаба капитана Маркова… Академия искренне благодарна капитану Маркову за доставленную им возможность сделать настоящий сборник более полным и полезным…»

С одним из авторов «Сообщений» – генералом Незнамовым – Маркова связывали не только профессиональные, но и дружеские отношения. Об их встречах сохранились воспоминания племянника генерала Незнамова, участника Белой борьбы в рядах Марковцев, эмигрировавшего из России в 1920 году: «Однажды у генерала Незнамова его племянник встретил и познакомился с молодым подполковником Генерального штаба Марковым. …Этот офицер произвел сразу же огромное впечатление не только своим внешним обликом, энергией, но и живым, глубоким и всеобъемлющим умом и даром речи. Д. Незнамов почувствовал в подполковнике Маркове исключительного человека и незаурядного офицера…

Беседы генерала Незнамова и подполковника Маркова касались, главным образом, военных тем, иногда отвлекались на вопросы высшей государственной политики. Но все темы разговоров всегда носили характер стремления к нахождению лучших положительных решений и никогда не соскальзывали на путь критики. Это были разговоры двух умных и рассудительных людей…

Д. Незнамов слушал с огромным вниманием и глубокими переживаниями. Перед ним ярко вставали картины и образы выполнения гражданского долга перед Родиной, – ее народ, облаченный в солдатскую форму.

Напомнили ему старорусское: “Ляжем костьми за Русь!” Но тут же и слова генерала Гурко: “Вы говорите – ляжем костьми? Но мне нужно, чтобы пали костьми не вы, а турки!” Необходимость достижения [успеха] “малой кровью”, которая может быть только при умелом водительстве войск их начальниками.

Требования, предъявляемые к офицерам, качества, которыми они должны были обладать, оказались чрезвычайно огромными и тяжелыми. Д. Незнамов стал понимать и ценить Офицера.

Говорилось о состоянии военной науки в России. Тут было не все благополучно, хотя урок русско-японской войны и не прошел даром. Нужно непрерывное развитие творческой мысли: не только учет опыта на победах и поражениях, но и проникновение в будущее, создание новых методов и способов в ведении боев и сражений…

Для Д. Незнамова было над чем серьезно задуматься, и в размышлениях о слышанных разговорах он приходил к заключению, что ведение войны не есть чисто техническое дело, но [оно] и чрезвычайно глубоко связано с психологией бойцов и их развитием, а среди них и главным образом – начальников, офицеров. Он стал понимать, что военное дело – не просто ремесло, а искусство.

Генерал Незнамов говорил: “Я не поставлю удовлетворительной отметки за пассивное решение задачи”. Подполковник Марков утверждал, что при пассивном выполнении задач и даже при полумерах невозможен решительный успех: чаще это приводит к неуспеху и лишнему пролитию крови. Воинские качества: дисциплинированность, мужество, храбрость и другие – сами по себе для начальников не являются абсолютно ценными качествами; дисциплина должна быть сопряжена с разумностью, мужество – с силой воли и силой влияния на подчиненных, храбрость должна быть активной и должна быть связана с инициативой…

Об активной храбрости, основанной на проявлениях инициативы, разговор был особенно серьезен. Высказывалось убеждение, что она легко может перейти в партизанство, даже помимо воли и сознания начальника… Ставилась дилемма: активная храбрость-партизанство или пассивное регулярство. Подполковник Марков высказывался горячо за предпочтение активной храбрости, однако подчиненной общей задаче. “Чаще активное партизанство предпочтительней пассивного регулярства”, – говорил он. Он утверждал, что регулярство очень часто создает и покрывает безответственность начальников. Приводились десятки примеров, когда “пассивное регулярство” приводило в лучшем случае к сохранению положения, а “активное партизанство” – к большим успехам».

Добавим, что правильность своих теоретических представлений Маркову пришлось в скором времени проверять на практике, на полях сражений Великой и Гражданской войн.

* * *

Сергею Леонидовичу не удалось в полной мере проявить свой талант военного ученого и преподавателя. Началась Первая мировая война, и вместе с новыми испытаниями для России – открылась новая страница его жизни. В первые месяцы войны Марков отправился в Действующую Армию, не предполагая, что ему уже никогда не суждено будет вернуться к полноценной преподавательской деятельности и что последние четыре года своей жизни он проведет почти целиком на фронтах двух войн.

Уже 22 сентября 1914 года Марков был назначен начальником отделения Управления генерал-квартирмейстера Штаба Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта, ровно через месяц – начальником Штаба 19-й пехотной дивизии IX-й армии. В ее составе с 28 по 30 октября он участвовал в блокаде крепости Перемышль, а с 30 октября по 26 ноября – в боях на Карпатах в районе Дуклинских проходов. «За отличия в боях в указанный период полковник Марков представлен мною к награждению мечами к ордену Святой Анны 2-й степени», – написал в дополнении к послужному списку Маркова начальник дивизии генерал Г. Ф. Янушевский.

7 декабря 1914 года Сергей Леонидович принял должность начальника Штаба 4-й стрелковой бригады генерала Антона Ивановича Деникина, которая носила название «Железной» и позднее была развернута в дивизию. О назначении Маркова Антон Иванович писал впоследствии: «Приехал он к нам в бригаду никому не известный и нежданный: я просил штаб армии о назначении другого. Приехал и с места заявил, что только что перенес небольшую операцию, пока нездоров, ездить верхом не может и поэтому на позицию не поедет. Я поморщился, штабные переглянулись. К нашей “запорожской сечи”, очевидно, не подойдет – “профессор”…

Выехал я со штабом к стрелкам, которые вели горячий бой впереди города Фриштана. Сближение с противником большое, сильный огонь. Вдруг нас покрыло очередью шрапнели.

Что такое? К цепи совершенно открыто подъезжает в огромной колымаге, запряженной парой лошадей, Марков – веселый, задорно смеющийся:

– Скучно стало дома. Приехал посмотреть, что тут делается…

С этого дня лед растаял, и Марков занял настоящее место в семье “железной” дивизии».

Марков как начальник Штаба поражал неутомимой энергией, живостью, быстротой ориентировки и смелостью планов. 15 января 1915 года Высочайшим приказом ему был пожалован орден Святого Владимира III-й степени, 5 февраля – мечи к имеющемуся ордену Святой Анны II-й степени.

В феврале 1915 года Марков вступил во временное командование 13-м стрелковым Генерал-Фельдмаршала Великого Князя Николая Николаевича полком. Деникин писал о времени принятия Марковым полка: «Вспоминаю тяжелое для бригады время – февраль 1915 г. в Карпатах… Бригада, выдвинутая далеко вперед, полукольцом окружена командующими высотами противника, с которых ведут огонь даже по одиночным людям. Положение невыносимое, тяжкие потери, нет никаких выгод в оставлении для нас на этих позициях, но… соседняя 14-я пехотная дивизия доносит в высший штаб: “кровь стынет в жилах, когда подумаешь, что мы оставим позицию и впоследствии придется брать вновь те высоты, которые стоили нам потоков крови…” И я остаюсь. Положение, однако, настолько серьезное, что требует большой близости к войскам; полевой штаб переношу на позицию – в деревню Творильню. …В такую трудную минуту тяжело ранен ружейной пулей командир 13-го стрелкового полка, полковник Гамбурцев, входя на крыльцо штабного дома. Все штабные офицеры выбиты, некому заменить. Я хожу мрачный из угла в угол маленькой хаты. Поднялся Марков.

– Ваше Превосходительство, дайте мне 13-й полк.

– Голубчик, пожалуйста, очень рад!

У меня у самого мелькала эта мысль. Но стеснялся предложить Маркову, чтобы он не подумал, что я хочу устранить его от штаба. С тех пор со своим славным полком Марков шел от одной победы к другой. …Он не жил, а горел в сплошном порыве».

За бой под Творильней в июле 1915 года Марков получил орден Святого Георгия IV-й степени, а в августе этого же года последовало награждение доблестного офицера Георгиевским оружием. Он сам водил в атаки полк, воодушевляя солдат своей исключительной смелостью. Солдаты подчас боялись горячего командира (Марков был «страшенным ругателем»), но в то же время обожали за храбрость, прямоту и справедливость. Марков никогда не нуждался в повторении приказа об атаке, наступал и преследовал противника с удалью, с увлечением, не раз, как под Журавином и Чарторыйском, теряя связь со своей дивизией, забираясь в тыл противника, прославив себя и свой 13-й стрелковый полк.

Но по горькой иронии Ставка девять месяцев не утверждала Сергея Леонидовича в должности. О назначении командиром полка было объявлено Высочайшим приказом только 22 сентября 1915 года. Причиной была «мертвая линия» старшинства – в кандидатских списках на принятие командования полком Марков стоял во втором десятке.

Генерал Деникин писал в рапорте в Штаб VIII-й армии с просьбой утвердить своего подчиненного в должности командира полка еще 15 мая: «Доблестный штаб-офицер этот слился, сроднился с полком и, проявляя большое личное мужество и искусство, неизменно ведет полк к славе.

Оборона Творильни, тяжкие бои за овладение высотой 771 (март, район Журавина), лихое преследование австрийцев до Бережков (там же), двукратное овладение высотой 783 (март – апрель, район Яблоково) и, наконец, бои с 6 мая в районе Тамановище составляют такой актив полка и его командира, с которым нельзя не считаться».

Переживания и настроение Маркова в эти тяжелые месяцы войны хорошо передает его личное ходатайство о своем утверждении в должности на имя начальника Штаба Верховного Главнокомандующего генерала Н. Н. Янушкевича, которое Сергей Леонидович написал в июне 1915 года: «…Хорош ли я или плох как командир, судить, конечно, не мне, но месяцы войны, бои, в которых я водил полк вперед, еще более тяжелые бои, когда обстоятельства заставляли нас отходить, сделали больше, чем годы мирного времени – я и полк слились в одно целое, мне дорог каждый стрелок, каждый юноша-прапорщик. …Я не считаю себя нравственно вправе уходить из полка опять в штаб дивизии. Особенно это трудно сделать теперь, когда в полку до 40 человек некомплекта офицеров, когда наличные офицеры почти исключительно прапорщики, готовые умереть, но требующие руководства на каждом шагу, когда чинов от старых кадровых стрелков осталось в полку десятка два-три.

Ввиду изложенного, я прошу как милости и высшей награды утверждения меня командиром славного 13-го стрелкового имени Августейшего отца Верховного Главнокомандующего [полка]. Пусть это утверждение, если [54] Промыслу угодно будет, [станет] моим смертным приговором, но я чувствую всем своим существованием, что сделать так надо для пользы полка, а значит, и общего дела…

Трудно вообще писать о себе, еще труднее что-либо просить для себя. Мне будет больно, если Вы посмотрите на это письмо, как на способ обогнать товарищей. Бог с ними, никого я не хочу обскакивать и обгонять, в эти дни не до карьеры. Здесь постоянно ходишь по краю могилы и твердо знаешь, что не имеешь легкой карьеры. В последние бои я давно приговорил себя к мысли умереть в рядах полка, которым руковожу уже почти 4 месяца войны, честь и слава стрелкам, близким моему сердцу».

Марков действительно никогда не берег себя, всегда действовал дерзко и неожиданно. Во время Луцкой операции в начале сентября 1915 года он, командуя левой колонной дивизии, прорвал фронт австрийцев и утратил связь с остальными частями. Вспоминая этот момент, Деникин писал, что уже потерял надежду вновь увидеть Маркова: «Австрийцы замкнули линию. Целый день не было никаких известий. Наступил вечер. Встревоженный участью 13-го полка, я выехал к высокому обрыву, наблюдая цепи противника и безмолвную даль. Вдруг, издалека, из густого леса, в глубоком тылу австрийцев раздались бравурные звуки полкового марша 13-го стрелкового полка. Отлегло от сердца.

– В такую кашу попал, – говорил потом Марков, – что сам черт не разберет – где мои стрелки, где австрийцы; а тут еще ночь подходит. Решил подбодрить и собрать стрелков музыкой.

Колонна его разбила тогда противника, взяла тысячи две пленных и орудия и гнала австрийцев, в беспорядке бегущих к Луцку».

В октябре 4-я стрелковая дивизия провела Чарторыйскую операцию, прорвав фронт противника на протяжении восемнадцати верст и на двадцать с лишним верст вглубь. Немцы бросили против дивизии резервы со всех сторон, а у командования VIII-й армии не было резервов, чтобы использовать прорыв Деникина, и его стрелкам приходилось очень тяжко. Марков, бывший в авангарде, докладывал по телефону: «Очень оригинальное положение. Веду бой на все четыре стороны света. Так трудно, что даже весело стало».

«Не только Маркову, но и всей дивизии в течение двух суток (29 и 31 окт[ября]) пришлось драться фронтом на все четыре стороны. И не только паники, ни малейшего падения духом, ни малейшего колебания не было в рядах моих славных стрелков», – писал Деникин, очень высоко ценивший своего подчиненного: «Представил его за ряд боев в чин генерала – не пропустили: “молодой”. Какой большой порок молодость!»

В 13-м стрелковом полку Сергей Леонидович оставался больше года. В апреле 1916-го дивизия вела подготовку к Луцкому прорыву, но Маркову уже не пришлось участвовать в этой операции. Вопреки своему желанию, он был переведен на Кавказ и назначен начальником Штаба 2-й Кавказской казачьей дивизии. Приложив все усилия, чтобы остаться во главе своей части, Марков в конце апреля 1916 года все же вынужден был оставить свой полк, сдав командование полковнику П. П. Непенину. Трогательным было прощание Сергея Леонидовича со своими стрелками. В приказе 13-му стрелковому полку от 28 апреля Марков писал:

« ПРОЩАЙТЕ, РОДНЫЕ, СПАСИБО ЗА ВСЕ.

Вечная слава да сопутствует полку.

Мне трудно передать свои чувства словами, дни , проведенные среди Вас, стрелки, для меня лучшее время жизни.

Да хранит Вас всех Бог.

Не поминайте лихом ».

Ответные чувства выражены в письмах офицеров 13-го полка своему славному командиру: «Счастлива та часть, которая будет иметь во главе Вас.

Вас мы любим, Вам верим и свободно идем за Вами. Не льщу Вам ни капли и говорю от чистого сердца то, что чувствую, тем более, что говорю сейчас, когда мы с Вами расстаемся, и Бог знает, придется ли нам еще увидеться».

Вступив с 20 апреля 1916 года в должность начальника Штаба 2-й Кавказской казачьей дивизии уже в чине генерал-майора, Марков и на Кавказском фронте лично участвовал в боях. А осенью Сергея Леонидовича вызвали в Петроград для чтения лекций по общей тактике в Николаевской Военной Академии для первого ускоренного курса военного времени. С первой же лекции «совсем молодой сухой генерал с резкими чертами худого нервного лица» –«Георгиевский крест, Георгиевская шашка, в руках серая папаха», – покорил аудиторию. Образная речь молодого преподавателя, громадный запас примеров из личного опыта Японской и Мировой войн, всегда резкие умозаключения отличали лекции Маркова. Это были захватывающие беседы с соратниками, сверкавшие живой мыслью, порвавшей с шаблонами прошлого и ищущей новых путей, вызывавшей офицеров на диспут, возражения, критику.

Один из слушателей Академии рассказывает: «Лекции профессора С. Л. Маркова пользовались большим успехом. …Эти лекции, излагаемые в коротких и резких штрихах не профессионалом-теоретиком, а боевым генералом-профессором, имевшим за плечами двухлетний опыт на строевых и штабных ступенях боевой деятельности, были ценнейшим вкладом для “имеющих уши – слышать”.

Во всех лекциях генерала Маркова не только всегда ярко и четко проводилась идея или идеи, но и ощущалась сильная одухотворенность всего им высказываемого. Дух возбуждает идеи, ум их творит, воля их осуществляет. Генерал Марков делил всех на одухотворенных и неодухотворенных, на идейных и безыдейных, на волевых и безвольных, как бы ставя перед каждым слушателем задачу – разобраться в себе. …Все лекции генерала налагали огромное впечатление: они не только давали знания, но и заставляли творчески работать мысль; они не только возбуждали дух, но и побуждали к его развитию, укреплению, усилению; они требовали неуклонного волевого развития».

На прощание, в академический праздник, Марков напутствовал офицерскую молодежь: «…Хотя я здесь призван уверять Вас, что ваше счастье за письменным столом, в науке, но я не могу, это выше моих сил; нет, ваше счастье в подвиге, в военной доблести, на спине прекрасной лошади. Идите туда, на фронт и ловите ваше счастье». Восторженная молодежь подняла на руки своего преподавателя.

Немного месяцев пробыл Сергей Леонидович лектором в Академии: его тянуло на фронт, и он высказался откровенно и решительно, когда закончил свою очередную лекцию: «Все это, господа, вздор, только сухая теория! На фронте, в окопах – вот где настоящая школа. Я ухожу на фронт, куда приглашаю и вас!» И он уехал.

* * *

В январе 1917 года Сергея Леонидовича назначили на должность генерала для поручений при командующем X-й армией генерале В. Н. Горбатовском. С началом революции генерал Марков принял (с марта 1917 года) должность 2-го генерал-квартирмейстера Штаба Верховного Главнокомандующего – генерала М. В. Алексеева. Начальником Штаба Верховного Главнокомандующего в конце марта 1917 года стал генерал Деникин. Из дневников Сергея Леонидовича за март – апрель 1917 года, которые Деникин цитировал на страницах «Очерков Русской Смуты», мы узнаем о его отношении к революционным процессам в армии и тех опасениях, которые испытывало вместе с Марковым все русское офицерство.

«6 марта. Все ходят с одной лишь думой – что-то будет? Минувшее все порицали, а настоящего не ожидали. Россия лежит перед пропастью и вопрос еще большой – хватит ли сил достичь противоположного берега?

7, 9 марта. Все то же. Руки опускаются работать. История идет логически последовательно. Многое подлое ушло, но всплыло много накипи. Уже в № 8 от 7 марта Известия Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов появились постановления за немедленное окончание войны. Погубят армию эти депутаты и советы, а вместе с ней и Россию…

11 марта. В Брянске волнуется гарнизон, требуют от меня привести его в порядок…»

Деникин рассказывает: «В Брянске вспыхнул военный бунт среди многочисленного гарнизона, сопровождавшийся погромами и арестами офицеров. Настроение в городе было крайне возбужденное. Марков неоднократно выступал в многочисленном совете военных депутатов и после бурных, страстных и иногда крайне острых прений ему удалось достигнуть постановления о восстановлении дисциплины и освобождении 20 арестованных. Однако после полуночи несколько вооруженных рот двинулись на вокзал для расправы… Толпа бесновалась. Положение грозило гибелью. Но находчивость Маркова спасла всех. Он, стараясь перекричать гул толпы, обратился к ней с горячим словом. Сорвалась такая фраза:

– …Если бы тут был кто-нибудь из моих железных стрелков, он сказал бы вам, кто такой генерал Марков!

– Я служил в 13-м полку, – отозвался какой-то солдат из толпы.

– Ты?!

Марков с силой оттолкнул несколько окружавших его людей, быстро подошел к солдату и схватил его за ворот шинели.

– Ты? Ну так коли! Неприятельская пуля пощадила в боях, так пусть покончит со мной рука моего стрелка…

Толпа заволновалась еще больше, но уже от восторга. И Марков с арестованными при бурных криках “ура” и аплодисментах толпы уехал в Минск».

Генералу Маркову, лояльно служившему Временному Правительству, пришлось поработать и в офицерско-солдатском комитете Штаба армии и местного гарнизона, куда он был избран единогласно. Но это участие закончилось для него горьким уроком: в начале апреля 1917 года покончил с собой генерал Бенескул, который принял командование из рук местного демагога прапорщика Ремнева, с толпой солдат арестовавшего и сместившего командира корпуса генерала Мехмандарова. Марков, приехавший в корпус по приказанию командующего армией, очень горячо обрушился на генерала Бенескула. Узнав потом о самоубийстве последнего, Сергей Леонидович сильно переживал, заявил перед комитетами, что он убийца, «просил судить его». Комитеты постановили, что Марков поступил как честный солдат и генерал, но от дальнейшего участия в комитетах Марков отказался категорически. Впоследствии и служба в Ставке была не по нутру Маркову с его бодрым, энергичным характером. «Не по мне эта штабная служба. Святое дело строй, но где же он? – говорил Сергей Леонидович в это время. – …Кажется, снял бы свои генеральские погоны и бросил в лицо этим негодяям, погубившим русскую армию… Но надо подождать».

Ждать генералу пришлось до ноября 1917 года. Еще суждено было ему занять должность начальника Штаба Главнокомандующего армиями Западного фронта генерала Деникина (с мая 1917 года) и вместе с ним пережить драму июньского наступления, окончившегося полной неудачей из-за разложения войск. В июле Марков был произведен в генерал-лейтенанты и в августе, с переходом Деникина на Юго-Западный фронт, назначен начальником Штаба Юго-Западного фронта. Марков полностью поддержал выступление Верховного Главнокомандующего генерала Л. Г. Корнилова, примкнув к Деникину, который отправил резкую телеграмму в адрес Временного Правительства, целиком став на сторону Корнилова. Одновременно послал телеграмму и Марков, выражая солидарность с высказанными Деникиным положениями. В ожидании исхода драмы, разыгравшейся в Ставке, «Марков каждый вечер собирал офицеров генерал-квартирмейстерской части для доклада оперативных вопросов на этот день. 27-го [августа] он знакомил их со всеми известными нам обстоятельствами столкновения и нашими телеграммами и не удержался, чтобы в горячей речи не очертить исторической важности переживаемых событий, необходимости поставить все точки над “i” и оказать полную нравственную поддержку генералу Корнилову…»

29 августа за «попытку вооруженного восстания против Временного Правительства» генералы Деникин, Марков и генерал-квартирмейстер Штаба фронта генерал М. И. Орлов были арестованы по приказанию комиссара Юго-Западного фронта и заключены в Бердичевскую тюрьму. Почти месяц Деникин и Марков находились в Бердичеве, испытав за это время немало унижений и ожидая скорой расправы «военно-революционного» суда, которая чуть не произошла при переводе их в город Старый Быхов Могилевской губернии, где находились под стражей остальные «Корниловцы». Путь генералов бывшей Русской Армии по Бердичеву до вокзала 26 сентября 1917 года был ужасен. Разнузданная озверевшая толпа превзошла самое себя в гнусностях и издевательствах, так что прибыли они в Быхов забросанные грязью, некоторые с кровоподтеками. «Марков! Голову выше! Шагай бодрее!» – кричали «товарищи». Но Марков не терял присутствия духа – он, не переставая, резко отвечал на брань и окрики солдат. От самосуда генералов спасла только охрана из роты юнкеров 2-й Житомирской школы прапорщиков.

В Быховском заключении находились вместе с Корниловым около двадцати арестованных генералов и офицеров. Записи, сделанные в это время Сергеем Леонидовичем, говорят о настроении узников: «Зачем нас судят, когда участь наша предрешена! Пусть бы уж сразу расстреляли… Люди жестоки, и в борьбе политических страстей забывают человека. Я не вор, не убийца, не изменник. Мы инако мыслим, но каждый ведь любит свою Родину, как умеет, как может: теперь насмарку идет 39-летняя упорная работа. И в лучшем случае придется все начинать сначала… Военное дело, которому целиком отдал себя, приняло формы, при которых остается лишь одно: взять винтовку и встать в ряды тех, кто готов еще умереть за Родину».

Быховские узники были освобождены распоряжением последнего Верховного Главнокомандующего генерала Н. Н. Духонина, поскольку дальнейшее пребывание в Быхове грозило им расправой, которой вскоре подвергся сам Духонин. Утром 19 ноября генералы Деникин, А. С. Лукомский, И. П. Романовский и Марков отбыли на Дон (Корнилов двинулся ночью во главе Текинского конного полка), где в это время уже находился генерал М. В. Алексеев. Ехали по одному или по два, переодетыми. Марков искусно играл роль денщика при «прапорщике» Романовском. Деникин записал свои впечатления от встречи с Романовским и Марковым в Харькове: «Марков – денщик Романовского – в дружбе с “товарищами”, бегает за кипятком для “своего офицера” и ведет беседы самоуверенным тоном, с митинговым пошибом, ежеминутно сбиваясь на культурную речь. Какой-то молодой поручик, возвращающийся из отпуска в Кавказскую армию, посылает его за папиросами и потом мнет нерешительно бумажку в руке: дать на чай или обидится?»

* * *

В Добровольческой Армии генерал Марков развернулся во всю ширь своей натуры. Если поля сражений Японской и Первой мировой войн принесли ему заслуженную боевую славу, то в 1-м Кубанском походе имя Маркова стало поистине легендарным, рассказы о его безрассудной храбрости, блестящем исполнении военных задач любой сложности передавались из уст в уста. «Белый Витязь», «Бог войны», «Ангел-хранитель» – это только некоторые из эпитетов, которых он был удостоен. «Легко быть смелым и честным, помня, что смерть лучше позорного существования в оплеванной и униженной России», – этому своему выбору Сергей Леонидович остался верен до смерти. И хотя он погиб в самом начале Гражданской войны, его имя стало одним из символов Белого движения. По словам Деникина, «в его ярко индивидуальной личности нашел отражение пафос добровольчества, свободного от темного налета наших внутренних немощей, от разъедающего влияния политической борьбы. Марков всецело и безраздельно принадлежал армии. Судьба позволила ему избегнуть политического омута, который засасывал других.

…И когда в горячие минуты боя слышался его обычный приказ “Друзья, в атаку, вперед!” – то части, которыми он командовал, люди, которых он вел на подвиг и смерть, шли без колебаний, без сомнений. …Суровая и простая обстановка первых походов и в воинах, и в вождях создавала такую же упрощенную, быть может, военную психологию Добровольчества; одним из ярких представителей ее был Марков. “За Родину!” Страна порабощена большевиками, их надо разбить и свергнуть, чтобы дать ей гражданский мир и залечить тяжелые раны, нанесенные войной и революцией. В этом заключалась вся огромная, трудная и благодарная задача Добровольчества. …Конечно, Маркова, как человека вполне интеллигентного, не могли не интересовать вопросы государственного бытия России. Но напрасно было бы искать в нем определенной политической физиономии – никакой политический штамп к нему не подойдет. Он любил Родину, честно служил ей – вот и все».

24 декабря 1917 года Марков был назначен начальником Штаба Командующего Добровольческими войсками, а с января 1918-го принял должность начальника Штаба 1-й Добровольческой дивизии. На него легла обязанность по срочному завершению формирования частей и приведению их в боевую готовность. «Он требовал минимальную численность штабов и при том соответствия их численности частей. Он боролся с “канцелярщиной” и требовал дела. Он был грозой “штабной психологии”, за что его не любили одни, но полюбили и оценили все рядовые добровольцы, чувствуя в нем близкого им по духу начальника». Сергей Леонидович часто навещал добровольческие части, стараясь вселить уверенность в победе и в возрождении России. С Михайловско-Константиновской юнкерской батареей он встречал Новый год (вспомним, что в Константиновском артиллерийском училище он учился, в Михайловском артиллерийском – преподавал). «Он пришел в помещение батареи, где еще не были вполне закончены приготовления к встрече:

– Не смущайтесь! – сказал он юнкерам. – Я могу быть полезным и при накрывании стола.

Первый тост генерал Марков поднял за гибнущую Родину, за Ее ИМПЕРАТОРА, за Добровольческую армию, которая принесет всем освобождение. Этим тостом генерал Марков предложил закончить официальную часть. Затем за глинтвейном началась общая беседа. Между прочим, он высказал свою наболевшую мысль, что в этот черный период русской истории Россия не достойна еще иметь Царя, но когда наступит мир, он не может себе представить Родину республикой.

Двухчасовая беседа закончилась такими словами генерала Маркова:

– Сегодня для многих последняя застольная беседа. Многих из собравшихся здесь не будет между нами к следующей встрече. Вот почему не будем ничего желать себе – нам ничего не надо, кроме одного: “Да здравствует Россия!”»

В момент выхода Корнилова из Ростова, 9 февраля 1918 года, в начале 1-го Кубанского похода Добровольческой Армии, Марков находился в Заречной, откуда ушел по льду левым берегом Дона к станице Ольгинской. Здесь 12 февраля, при реорганизации армии, он получил в командование Офицерский полк, в состав которого вошли три Офицерских батальона разного состава, Кавказский кавалерийский дивизион и Морская рота. В итоге в полку четырехротного состава (примерно по 200 человек в роте) на положении рядовых оказались почти все офицеры (в 1-м Кубанском походе количество офицеров вдвое превышало количество нижних чинов). «Не много же вас здесь! По правде говоря, из трехсоттысячного офицерского корпуса я ожидал увидеть больше. Но не огорчайтесь! Я глубоко убежден, что даже с такими малыми силами мы совершим великие дела. Не спрашивайте меня, куда и зачем мы идем – я все равно скажу, что идем мы к черту на рога и за синей птицей. Теперь скажу только, что приказом Верховного главнокомандующего, имя которого хорошо известно всей России, я назначен командиром офицерского полка, который сводится из ваших трех батальонов, роты моряков и Кавказского дивизиона. Командиры батальонов переходят на положение ротных командиров, ротные командиры на положение взводных. Но и тут вы, господа, не огорчайтесь: ведь и я с должности начальника штаба фронта фактически перешел на батальон», – сказал своим «рядовым офицерам» Марков при формировании полка в Ольгинской. Затем он продолжал: «Штаб мой будет состоять из меня, моего помощника, полковника Тимановского, и доктора Родичева, он же и казначей. А если кто пожелает устроиться в штаб, так пусть обратится ко мне, а я уж с ним побеседую»; «Вижу, что у многих нет погон. Чтобы завтра же надели. Сделайте хотя бы из юбок ваших хозяек».

С этого дня, 12 февраля 1918 года, в месте расположения штаба полка стал развеваться полковой флажок: черный, с белым Андреевским крестом, цветов формы обмундирования, принятой для полка.

Речь Маркова вызвала восхищение. За короткий ростовский период некоторым офицерам приходилось слышать о нем как о начальнике беспощадном, жестоком, резком, грубом: недаром он всегда с плеткой в руке! Но теперь судили иначе: он энергичен, распорядителен. Штаб полка – всего три человека да несколько конных ординарцев, что говорило о непосредственном руководстве им боем. Свою зависимость от командира полка отныне чувствовал каждый офицер.

Деникин писал о характере Сергея Леонидовича и отношении к нему в войсках: «У Маркова была одна особенность – прямота, откровенность и резкость в обращении, с которыми он обрушивался на тех, кто, по его мнению, не проявлял достаточного знания, энергии или мужества. Отсюда – двойственность отношений: пока он был в штабе, войска относились к нему или сдержанно (в бригаде), или даже нетерпимо (в ростовский период Добровольческой армии). Но стоило Маркову уйти в строй, и отношение к нему становилось любовным (стрелки) и даже восторженным (добровольцы). Войска обладали своей собственной психологией: они не допускали резкости и осуждения со стороны Маркова – штабного офицера, но свой Марков – в обычной меховой куртке, с закинутой на затылок фуражкой, помахивающий неизменной нагайкой, в стрелковой цепи, под жарким огнем противника – мог быть сколько угодно резок, мог кричать, ругать, его слова возбуждали в одних радость, в других горечь, но всегда искреннее желание быть достойным признания своего начальника».

* * *

Добровольческая Армия уходила… Куда? Никто не знал и не мог знать. Каждое утро Офицерский полк выступал походным порядком в авангарде Армии, и всегда впереди Сергей Леонидович «в белой высокой папахе, черной куртке с белыми генеральскими погонами и брюках и сапогах русского фасона». Резкие русские черты лица и такая же резкая характерная речь – на слова генерал не скупился…

21 февраля под селением Лежанка на границе Ставропольской губернии полк выдержал первый серьезный бой, имевший огромное нравственное значение для Добровольческой Армии. Марковцы показали, что лучший способ разбить большевиков – решительно наступать, не останавливаясь перед естественными преградами. Имея силы в два полка 39-й пехотной дивизии при двух батареях и защищая мост через реку Средний Егорлык интенсивным артиллерийским огнем, большевики не ожидали, что Марковцы, наступавшие длинной цепью, бросятся прямо в реку (1-я рота) и, не останавливаясь, – далее вперед. В этот момент генерал Марков атаковал мост со 2-й ротой, и скоро офицеры уже были на другом берегу реки. Марков наступал с головным взводом по дороге к селу за бегущими красными. Затем он отдал приказание: 1-й роте продолжать преследование противника по ведущей от моста улице села; 3-й роте обходить село справа; 2-й и 4-й – слева.Увидев, что офицеры собирают пленных, он закричал: «Пленными не заниматься. Ни минуты задержки. Вперед!»

Через несколько минут Лежанка была в руках белых. На площади к генералу Маркову подвели пленных артиллеристов, среди них был командир батареи. Офицеры видели, что генерал Марков был вне себя от гнева, и слышали его возбужденный голос: «Ты не капитан! Расстрелять!» Но подъехал генерал Корнилов: «Сергей Леонидович! Офицер не может быть расстрелян без суда». – «Предать суду!» (на следующий день над пленными офицерами состоялся суд. Так как их преступление – служба у большевиков – было очевидно, их не оправдали, но… простили и включили в состав Добровольческой Армии).

В этом бою большевиков было убито 540 человек, Офицерский полк потерял убитыми четырех человек и нескольких ранеными. Незначительные потери, огромный успех первого боя и восторг, испытываемый офицерами перед своим командиром, влили во всех уверенность в дальнейших успехах. Патронов в бою было израсходовано мало, а добыто огромное количество.

Скоро Добровольческая Армия вошла в пределы Кубанской Области, делая до 30 верст в день. Первый серьезный и жестокий бой здесь пришлось выдержать при взятии станции Выселки на железной дороге Тихорецкая – Екатеринодар. Партизанский полк ночной атакой 2 марта не смог взять станции, и 3 марта до рассвета на помощь выступил отряд генерала Маркова: Офицерский полк, Техническая рота и 1-я батарея с приданным батальоном Корниловцев. После короткого рукопашного боя красные были опрокинуты, но затем с помощью резервов снова перешли в наступление. При поддержке конницы есаула Власова (численностью около сорока шашек; сам ее командир был убит, атакуя красных матросов) цепь Офицерского полка кинулась в контратаку. Батарея подавила пулеметный огонь и заставила красный бронепоезд укрыться за зданиями поселка, а затем поспешно уйти в сторону Тихорецкой. Красные бежали, попадая под огонь обошедшей станцию офицерской роты.

Части Добровольческой Армии понесли при взятии станции большие потери. Марков был вне себя. К нему не обращались с вопросами о случайных пленных, а священнику, просившему о помиловании «заблудших», он ответил: «Ступайте, батюшка! Здесь вам нечего делать».

После ночного отдыха в Выселках и близлежащей станице Суворовской отряд генерала Маркова 4 марта выступил вдоль железной дороги на Екатеринодар. Вскоре, после перехода отрядом речки Малеванной и небольшого отдыха на разъезде Козырьки, Марков приказал на ходу разворачиваться в боевой порядок: в его отряде знали, что главные силы Армии в это время ведут наступление на станицу Кореновскую. Атакой, возглавленной самим Сергеем Леонидовичем, станица была взята. Этому предшествовали два символичных разговора, дающие хорошее представление о численности Добровольческой Армии и ее обеспеченности боеприпасами.

В расположение 1-й батареи, находившейся при Офицерском полку, приехал генерал Корнилов. Он взошел на бугор – наблюдательный пункт батареи – и потребовал позвать генерала Маркова.

«Как у вас на левом фланге?» – спросил Корнилов.

«Я послал туда подкрепление», – ответил Марков.

«Сколько?»

«Семь человек и пулеметы, а когда понадобится, сам отправлюсь туда с конными. Кроме того, у меня еще в резерве Техническая рота…»

А перейдя в передовые цепи, Сергей Леонидович первым делом «обычным бодрым голосом» спросил офицеров:

«Жарко?»

«Жара, Ваше Превосходительство! Патронов нет!» – ответило сразу несколько человек.

«Вот нашли чем утешить! В обозе их тоже нет. По сколько?» – все так же весело спросил он.

«Десять – пятнадцать – двадцать…» – вразнобой ответили ему.

«Ну, это еще неплохо. Вот если останутся одни штыки, то будет хуже».

Потери в частях Армии были весьма большими. Офицерский полк потерял до 130 человек (в том числе 30 убитых). Техническая рота – 20 человек (7 убитых). Юнкерский батальон – до 50 человек (8 убитых). 1-я батарея – одного человека убитым и нескольких ранеными. Большие потери были и в других частях. Выяснилось, насколько сильный противник противостоял Добровольцам под Кореновской: со стороны большевиков в бою участвовало 10 000 человек с двумя бронепоездами и артиллерией. И все же задача взять Кореновскую во что бы то ни стало (иначе невозможно было идти дальше к Екатеринодару, находившемуся уже в 70 верстах), была выполнена.

* * *

В марте Добровольческая Армия, окруженная врагом со всех сторон, вела почти ежедневные бои, и в каждом отличался своей доблестью полк Маркова: вслед за взятием станции Выселки и Кореновской следовали: 7–8 марта – переправа с боем через реку Лабу у станицы Некрасовской, 9 марта – бой у станицы Филипповской, а 10 марта генерал Марков со своими подчиненными спас положение при переправе через реку Белую. Перед каждым боем Сергей Леонидович, в неизменной белой папахе, с нагайкой в руке, появлялся перед своими «рядовыми офицерами». «Здравствуйте, мои друзья», – было излюбленным его приветствием. В отдаваемых приказаниях он был резок, в вопросах выполнения их – требователен. В боях появлялся неожиданно на самых ответственных участках и брал на себя руководство. Добровольцы верили своему командиру, повинуясь одному его слову, и не существовало для них преград, которых нельзя было преодолеть, когда Сергей Леонидович вел их в бой.

Одно из доказательств тому – беспримерный переход Офицерского полка под станицей Ново-Дмитриевской, движение на которую было предпринято 15 марта с целью соединения с отрядом Кубанского Правительства, покинувшего Екатеринодар под натиском красных. Этому походу из аула Шенджий противилась сама погода: проливной дождь, затем ветер, снег, выпавший почти по колено, и мороз привели к тому, что промокшие люди стали покрываться ледяной коркой. Около двух часов пополудни вся местность была покрыта белым саваном, а потом сильный ветер закрутил такую пургу, что с трудом можно было наблюдать спину впереди идущего соратника. При каждой остановке колеса орудий и зарядных ящиков вмерзали в землю. Лошади падали одна за другой. Неимоверно тяжело было идти людям…

Остановка. Генерал Марков подбежал ко 2-й роте: «Пустяки! Держитесь! Не впервые ведь! Все вы молодые, здоровые, сильные! Придет время, когда Родина оценит вашу службу».

Около пяти часов вечера марковцы подошли к речке Черной. Мост был найден посреди разлившейся реки, ставшей шириной шагов в пятьдесят. Но то, что преграждало путь армии, не было похоже на реку – это было серое месиво из воды и снега, быстро текущее. Сергей Леонидович возбужденно сказал: «Не подыхать же здесь в такую погоду!» – и отдал приказание шедшей впереди 1-й роте на крупах лошадей переезжать на ту сторону реки. Глубина доходила до брюха коней, на мосту – до колена, далее – снова до брюха. Когда головной 3-й взвод весь был уже на том берегу, подъехал Марков. Он отдал приказание командиру взвода: «На станицу! Не стрелять – только колоть! Вперед! Быстро!»

До станицы было не менее двух верст. За головным, получив то же приказание, пошли остальные взводы 1-й роты. Марков, оставив у переправы полковника Н. С. Тимановского, вскочил на коня и поскакал к станице, обгоняя взводы и торопя их. Подтянув весь полк, Марков врывается в станицу, затем спешит вновь к переправе, отдает приказание 1-й батарее немедленно подавить открывшую огонь батарею красных, встречает генерала Корнилова, докладывает о положении в станице, через 2–3 минуты уже мчится обратно.

Лишь к полудню 16 марта Ново-Дмитриевская была окончательно очищена от красных. Офицерский полк потерял лишь 2 офицеров убитыми и до 10 ранеными. Ни Марков и никто другой не ожидал таких малых потерь: по имевшимся сведениям, в станице был красный отряд в 3 000 штыков с артиллерией. В Офицерском полку переход и бой у станицы Ново-Дмитриевской называли «Марковским», так как приписывали весь успех генералу Маркову. Об этом впоследствии напишет и генерал Деникин: «Этот бой – слава генерала Маркова и слава Офицерского полка, гордость Добровольческой армии и одно из наиболее ярких воспоминаний каждого первопоходника о минувших днях не то были, не то сказки».

Переход получил и еще одно определение, быстро ставшее крылатым. На улице станицы Марков встретил юную сестру милосердия Юнкерского батальона. «Это был настоящий ледяной поход!» – восторженно воскликнула сестра. И название, как бы утвержденное Марковым, осталось связанным не только с одним днем 15 марта, но и со всем 1-м Кубанским походом – «Ледяной».

После соединения с кубанцами и переформирования войск генерал Марков получил в командование 1-ю отдельную пехотную бригаду: к его Офицерскому полку были присоединены 1-й Кубанский стрелковый полк, две батареи артиллерии, 1-я инженерная рота. У Кубанцев-добровольцев, от рядового до командира, Марков сразу же снискал любовь, преданность и веру, те же чувства, что и в его «родном» полку. Генерал сам входил во все дела бригады и во все детали. Его отличали не только требовательность и строгость, но и то, что он умел в любой нужде защитить своих подчиненных, интересы своей бригады. Сам Сергей Леонидович скромно объяснял свое влияние не своими талантами, а только тем, «что живет жизнью солдат и разделяет все опасности со своими подчиненными».

В составе Добровольческой Армии Марков повел свою бригаду к Екатеринодару – главной цели похода. 24 марта была взята Георгие-Афипская: бригада Маркова ворвалась в станицу с востока, совместно с другими частями разгромив красных и захватив до 700 артиллерийских снарядов. 26–27 марта последовала переправа через реку Кубань у станицы Елизаветинской: «В продолжение нескольких дней мы видели на пароме высокую фигуру нашего любимца в белой папахе, с плетью в руке, распоряжавшегося переправой войск и раненых», – свидетельствует очевидец.

28 марта 1918 года начались бои Добровольческой Армии за овладение столицей Кубани. Но бригада Маркова, находившаяся в арьергарде, еще не подтянулась к Екатеринодару. Волнение у «марковских» Добровольцев было огромное. Марков утешал: «Без нас города, пожалуй, не возьмут», – однако и сам переживал то же, что и все: недаром он послал в Штаб Армии записку, досадуя, что его бригаде придется попасть в город к «шапочному разбору».

29 марта, завершив переправу, Сергей Леонидович выразил свое негодование начальнику Штаба Армии генералу И. П. Романовскому: «Черт знает что! Раздергали мой Кубанский полк, а меня вместо инвалидной команды к обозу пришили. Пустили бы сразу со всей бригадой, я бы уже давно был бы в Екатеринодаре».

С прибытием 1-й бригады генерал Корнилов решил возобновить наступление на город. 29 марта в 12 часов 45 минут генералу Маркову был отдан приказ: «овладеть конно-артиллерийскими казармами, а затем наступать вдоль северной окраины, выходя во фланг частям противника, занимающего Черноморский вокзал». До атаки, которая должна была начаться в 5 часов вечера, Марков обошел все роты, стоявшие на передовой, и объяснил задачу: занять артиллерийские казармы. Атака была подготовлена всего семью снарядами – до такой степени приходилось экономить.

Казармы были взяты, и стоило это Офицерскому полку огромных потерь – до 200 человек, но настроение в нем оставалось боевым. Те, кто видели в этой атаке генерала Маркова, кто слышали его повелительный голос – «Друзья, в атаку, вперед!» – невольно думали о нем: «Бог войны».

Но противник значительно превосходил силами – 28 000 человек с 2–3 бронепоездами и 20–25 орудиями. Потери добровольцев под Екатеринодаром составили до 50%. В боевом составе Армии осталось: в 1-й бригаде – около 1 200 человек, во 2-й – около 600. Конная бригада не смогла оказать существенной помощи, ее обход Екатеринодара ни к какому видимому улучшению обстановки не привел. Число же раненых в походном лазарете перевалило за 1 500 человек. Помимо всего, находящиеся в строю были крайне утомлены физически и морально. 30 марта Марков был вызван в Штаб Армии на военный совет, где, как бы подтверждая великую усталость своих бойцов… задремал. Разбуженный, он извинился перед генералом Корниловым: «Виноват, Ваше Высокопревосходительство! Двое суток не ложился».

Несмотря на заявления многих, в том числе и Маркова, что «люди не выдержат», Корнилов объявил о своем решении атаковать Екатеринодар на рассвете 1 апреля. Сергей Леонидович вернулся на свой участок как будто в бодром настроении, но полковнику Тимановскому и немногим другим приближенным сказал: «Наденьте чистое белье, у кого оно есть. Будем штурмовать Екатеринодар. Екатеринодара не возьмем, а если и возьмем, то погибнем».

Утром 31 марта пришло известие о смерти Корнилова. Старшими начальниками был получен приказ: осада снимается, Армия отходит, но предварительно, с наступлением темноты, Офицерский полк должен произвести демонстративную атаку. В это время остальные части снимались с позиций. «Мы почти окружены, – сказал Марков своим подчиненным. – Дальнейшее все будет зависеть от нас. Этой ночью мы должны оторваться от противника. Отход без привалов. В полном порядке». Ответил он и на другой вопрос, волновавший всех и казавшийся неразрешимым – о заместителе генерала Корнилова: «Армию принял генерал Деникин. Беспокоиться за ее судьбу не приходится. Этому человеку я верю больше, чем самому себе», – и этого было достаточно, чтобы волнения по поводу назначения нового Командующего улеглись.

1 апреля Армия до рассвета прошла около 25 верст, не задерживаясь даже в хуторах, где люди могли хотя бы утолить жажду. Порядок нарушался, части перемешались. Но вот впереди послышалась довольно сильная стрельба, и конные разъезды донесли Маркову, что большие силы красных наступают со стороны станицы Андреевской. Произошедший далее бой так описан очевидцем:

«Хорошо, что с нами был генерал Марков… Этот удивительный генерал не только ничего не боялся, но своей повадкой в бою влиял так на своих, что в них пропадал страх. Не долго думая и не считая врагов, о н развернул роты и сам впереди бросился на цепи большевиков. Те до такой степени не ожидали нашей атаки, что бросились бежать не в станицу, а в сторону, и налетели на черкесов, шедших сзади нас. Черкесы врубились в банды большевиков, потерявших сразу строй. Бежали, как лани, как зайцы от орла, и некоторые растерялись до того, что кинулись назад к нам, и, конечно, никто из них уже не вернулся к своим…

Я с удивлением смотрел и на героя Маркова, и на добровольцев».

Деникин, не теряя мужества и спокойствия, принял решение – выводить армию в восточном направлении через линию железной дороги Екатеринодар – Тимашевская. Через ее полотно предстояло перейти всего в двух верстах от станции Медведовской.

Спасением своим Добровольческая Армия почти всецело была обязана генералу Маркову, проявившему необычайное мужество и находчивость в бою в ночь на 3 апреля у Медведовской. В пятом часу утра до железной дороги оставалось с версту, когда к Маркову подъехал верховой из дозора и доложил: «В железнодорожной будке виден свет, но на железной дороге никого и ничего не замечено». Марков остановил колонну и, приказав ей ждать распоряжений, сам с несколькими верховыми поехал вперед и из будки переговорил по телефону с большевиками, узнав, что со станции к переезду выходит красный бронепоезд. Далее последовало приказание колонне подтянуться к линии железной дороги и остановиться шагах в двухстах, а артиллеристам – установить орудие практически вплотную к железнодорожному полотну.

Прошло с полчаса времени. «Бронепоезд!» – пронеслось, наконец, по цепи. Генерал вдоль полотна пошел навстречу медленно двигавшемуся поезду, встретив его в том месте, на которое было нацелено орудие.

«Кто на пути?» – спросили с бронепоезда.

«Не видите, что свои!» – ответил Марков и бросил в машинистов ручную гранату. Отбежав от полотна, он приказал открыть огонь, и первый снаряд попал в колеса паровоза, второй – в самый паровоз. Завязался горячий бой с командой бронепоезда, состоявшей из матросов, которые были полностью истреблены. Добровольцы начали переходить через железную дорогу. На бронепоезде было захвачено до 100 000 ружейных патронов, до 360 артиллерийских снарядов, много пулеметных лент.

Когда генерал Деникин перед развернутым строем Офицерского полка громко поблагодарил Маркова, Сергей Леонидович, весьма смущенный столь торжественной благодарностью, немедленно ответил Командующему: «Ваше Превосходительство! Это не я, а они. Сегодня день артиллеристов», – и указал на батарею.

В станице Дядьковской Добровольческая Армия была вынуждена оставить своих тяжелораненых. «Ваше Превосходительство, правду ли говорят, что мы окружены?» – обратился к генералу Маркову доктор. «Совершенно верно, мы окружены», – спокойно ответил генерал. И закончил, садясь на своего коня: «Знаете, доктор, г… тот начальник, и г…ые те войска, которые не прорвут окружения».

Добровольческая Армия с честью вышла из окружения. Вскоре была получена долгожданная весть о начинающемся на Дону казачьем восстании. Это предопределило дальнейшие планы: на Дон – было единогласным решением командования.

На Страстной неделе вновь заняли Лежанку. 19 апреля, уже в пределах Донской области, выдержали тяжелый бой под станицей Мечетинской и разбили отступавших большевиков в слободе Гуляй-Борисовка. Поддержав восставших Донцов, заняли район станиц Мечетинской, Кагальницкой, Хомутовской.

Для пополнения Армии оружием, снаряжением, патронами, а также чтобы парализовать передвижение красных войск, Деникин решил захватить в свои руки участок Владикавказской железной дороги – станции Крыловская, Сосыка-Ейская, Сосыка-Владикавказская. Бригаде Маркова был поручен набег на Сосыку, закончившийся удачно в смысле захвата трофеев (три поезда, 70 пулеметов), но обошедшийся слишком дорого: 27 человек убитых и 44 раненых только в 1-й роте Офицерского полка. 30 апреля, с окончанием этой операции, завершился и 1-й Кубанский поход, во время которого Добровольческая Армия потеряла две трети своего состава – более 3 000 человек, провела 35 из 75 дней в боях, выдержала 20 крупных столкновений, совершила 10 переходов через реки, 8 раз переходила через железную дорогу.

* * *

К 1 мая 1918 года вся Армия сосредоточилась в районе станиц Мечетинская и Егорлыцкая. Бригада генерала Маркова, расположившаяся в Егорлыцкой, приводила себя в порядок. В одно майское утро Сергей Леонидович собрал чинов своей бригады в помещении станичной школы и после своей речи о значении только что закончившегося похода, указывая на лежавшие на столе бумаги, сказал: «Вот здесь лежат несколько рапортов. Их подали мне некоторые из чинов моей бригады. Они устали… желают отдохнуть, просят освободить их от дальнейшего участия в борьбе. Не знаю, может быть к сорока годам рассудок мой не понимает некоторых тонкостей. Но я задаю себе вопрос: одни ли они устали? Одни ли они желают отдыхать? И где, в какой стране они найдут этот отдых? А если, паче чаяния, они бы нашли желанный отдых, то… за чьей спиной они будут отдыхать? И какими глазами эти господа будут смотреть на своих сослуживцев, в тяжелый момент не бросивших армию? А если после отдыха они пожелают снова вступить в армию, то я предупреждаю, в свою бригаду я их не приму. Пусть убираются на все четыре стороны к чертовой матери». После столь гневной отповеди большинство из подавших рапорты забрали их обратно.

Генерал Марков, казалось, совершенно не отдыхал. С утра до вечера его можно было видеть в станице или скачущим куда-то верхом, или идущим куда-то быстрым шагом. Не было частей в его бригаде, которых он не навестил бы, не поговорил. «Налетал» Марков и к черкесам, служившим в его конвое и в Черкесском конном полку. Простодушные всадники любили его за беззаветную храбрость, за сердечный без высокомерия подход к ним, за заботу о них, за веселый нрав и справедливость. Поэтому они всегда высоко ценили его похвалы, благодарности и по достоинству оценивали его взыскания, наказания и даже гнев. Случай, когда в походе Марков плеткой выгнал в степь за грабеж одного черкеса с предупреждением: вернется – будет расстрелян, вызвал в них восхищение. Черкесы, как и все Добровольцы, не только любили своего генерала, не только боялись, но и почти обожествляли его и были самозабвенно преданы ему.

В Офицерский полк стали еженедельно прибывать пополнения, хотя и малыми группами. Группы представлялись генералу Маркову, и каждому добровольцу он задавал 2–3 вопроса. Однажды присутствующие обратили внимание на довольно продолжительный разговор Маркова с новоприбывшим поручиком.

«Как? Вы решили идти по стопам дядюшки?» – спросил генерал. – «Так точно! Насколько мне удастся», – был ответ поручика. Оказалось, что это тот самый племянник генерала Незнамова, который студентом слышал беседы своего родственника с Сергеем Леонидовичем. Теперь он много расспрашивал о генерале и сделал вывод: принципы военного искусства, которые Марков проповедовал до войны, блестяще подтвердились его делами последующих лет.

В течение мая шло непрерывное численное усиление Добровольческой Армии. 26 мая с Кубани пробились два казачьих полка, до 1 500 шашек. Затем была торжественная встреча отряда полковника М. Г. Дроздовского, отряда «рыцарей духа, пришедших издалека и вливших в армию новые силы», как сказал генерал Алексеев. 17 мая Марков уехал в отпуск в Новочеркасск, как и все отпускные, на две недели. Там он после официальных визитов стал в первую очередь навещать своих раненых в госпиталях, справляясь об их здоровье и желая скорейшего возвращения в строй. «Появление генерала Маркова в лазаретах вызвало слезы радости у раненых, – вспоминает участник борьбы. – С гордостью мы смотрели на него и, кто мог, в своих рваных мундирах выходили на Московскую улицу или в Александровский сад, чтобы лишний раз увидеть своего любимого Вождя, где он в сопровождении офицеров нагонял страх на тыловых патриотов».

Однажды в Новочеркасске было объявлено, что Марков выступит в здании городского театра с докладом о Кубанском походе, о целях и задачах Добровольческой Армии, о необходимости восстановления Великой России. К назначенному часу театр был буквально набит народом, не было ни одного свободного места даже в проходах.

На сцену быстрым шагом вышел генерал Марков в своей неизменной белой папахе, в походной форме, с белым крестиком Святого Георгия на груди. Его встретили громовыми аплодисментами, которые продолжались долгое время. Напрасно Сергей Леонидович раскланивался, махал папахой, присаживался, вскакивал, разводил руками… Наконец зал стих и замер. Описывая Кубанский поход, генерал Марков говорил о беззаветном самопожертвовании и храбрости рядовых чинов Армии в десятках сражений. Он говорил о победах, одержанных молодежью в исключительно тяжелых условиях похода и о главной победе: Армия не погибла, она показала всем – бороться можно, до?лжно… и успех борьбы неизбежен. Закончил свой более чем часовой доклад генерал Марков следующими словами: «Многие погибли уже в борьбе; в дальнейшем погибнем, может быть, и мы. Но настанет время, и оно уже близко, когда над Россией, Великой и Единой, снова взовьется наше Национальное трехцветное знамя».

Неистовое «ура», крики «Марков!» продолжались бы без конца, если бы на сцену не вышел офицер с букетом цветов. Офицер подносил цветы от дам, но генерал Марков не дал ему договорить: «В госпиталь раненым! Я не певица!»

Новый взрыв аплодисментов, крики – «просим», «ура!» Офицер снова попытался подойти с букетом к генералу и на этот раз услышал от него властное: «Немедленно под арест!» Смущенный, тот сошел со сцены.

Доклад произвел на всех потрясающее впечатление. На одну его особенность обратили Марковцы внимание: генерал Марков в своем докладе ни разу, ни словом не высказался о себе, будто он лишь наблюдал в боях, а не командовал и не участвовал в них.

* * *

К началу июня 1918 года Добровольческая Армия почти утроила свой численный состав, достигавший теперь 9 000 штыков и шашек при 21 орудии и 2 бронеавтомобилях. Теперь генерал-лейтенант Марков стал начальником 1-й пехотной дивизии, состоявшей из 1-го Офицерского пехотного полка, 1-го Кубанского стрелкового полка, 1-го Офицерского конного полка, 1-й Офицерской батареи, 1-й инженерной роты и отдельной конной сотни. Помощник Маркова полковник Тимановский заменял целый Штаб дивизии.

Вечером 11 июня Сергей Леонидович собрал всех начальников частей своей дивизии, чтобы осветить обстановку на фронте всей Армии и поставленную задачу. Предстояло атаковать противника в районах станций Торговая и Шаблиевка. 1-я дивизия, выступив задолго до рассвета, будет наступать прямо на Шаблиевку. Обратившись к артиллеристам, генерал сказал им: «А вам всем, господа, могу сказать вот что: на пехоту ляжет штурм станции, а вам придется принять на себя весь огонь артиллерии и бронепоездов в открытом поле. Будут потери, но учить мне вас нечему!» Отпустив начальников, Сергей Леонидович завернулся в бурку и уснул тут же у батарейного костра.

12 июня Марков выступил к железнодорожной ветке Царицын – Торговая и, выставив заслон для защиты со стороны Тихорецкой, вышел на Торговую. У хутора Попова (конный завод), лежащего вплотную к станции Шаблиевка, дивизия встретила сильное сопротивление красных. Бой сильно затянулся, но все же к полудню, сломив сопротивление противника, Добровольцы стали занимать хутор. Его взятие решило и участь Шаблиевки, от которой начался отход красных. Марков распорядился занять станцию и выслать к 9 часам вечера команду подрывников для порчи железнодорожного пути в сторону Великокняжеской. Сам же он перешел на открытое место вместе с полковниками Р. М. Тунебергом и Н. С. Тимановским и начальником пулеметной команды Э. Ф. Кариусом и устроил для себя наблюдательный пункт на железнодорожных шпалах, сложенных в штабель высотой в рост человека. Артиллерия красных тут же открыла огонь по появившейся группе офицеров. Едва успев распорядиться об уходе из сферы огня, Марков был сброшен на землю новым взрывом гранаты… Тяжело раненого в голову и левое плечо, его отнесли в дом. Доктор, увидев Сергея Леонидовича, ужаснулся: «Положение безнадежно».

Сергей Леонидович тяжело дышал. Спустя два часа он ненадолго пришел в сознание и спросил о боевой обстановке. Командир Кубанского стрелкового полка поднес к лицу генерала икону, которую всегда возил его ординарец. Марков поцеловал икону и сказал отрывисто: «Умираю за вас… как вы за меня… Благословляю вас…» Дальше уже ничего нельзя было разобрать. Через несколько минут его не стало.

А в это время Кубанские стрелки ворвались на станцию и отбросили красных за реку. Железнодорожный мост остался неповрежденным. Дивизия под командованием Маркова выполнила задачу, но какой тяжелой ценой!

«Сердце упало… Уныния не было, не было и отчаяния: была какая-то пустота. Отомстить, отомстить! Ко многим счетам прибавился еще один – огромный. Не такой смерти заслуживал генерал Марков», – рассказывал один из Марковцев. Наутро дивизия провожала своего героя-командира. Командир полка сказал глубоко прочувственное слово, многие рыдали.

В 5 часов 13 июня тело Сергея Леонидовича было перенесено в украшенный зеленью вагон на вокзале, и поезд с почетным караулом от 1-го отделения Инженерной роты отошел на станцию Торговую, где тогда находился Штаб Командующего Армией. Здесь генерал Деникин попрощался со своим верным соратником. Его приказом 1-й Офицерский полк стал именоваться «1-м Офицерским генерала Маркова полком».

В Новочеркасске в церкви епархиального училища была отслужена панихида по Маркову. В почетном карауле стояли его соратники. «Не помню уже, как долго я стоял над гробом, – записал один из них. – Мыслей не было, а я не мог оторвать взор от лица того, кого больше всех других уважал и более всех других боялся. И положив земной поклон великому воину и еще раз взглянув на того, который ничего не боялся, я поплелся домой. Если бы все генералы были такие, как он, – думал я».

Отпевали Сергея Леонидовича 15 июня в Свято-Вознесенском кафедральном соборе. На кладбище помимо семьи, генерала Алексеева и Офицерского полка присутствовала половина жителей Новочеркасска. Все поголовно плакали во время речи Алексеева, который подчеркнул верность Маркова России и его жертвенность Христианина-воина. Генерал Алексеев от имени Армии поклонился матери и жене Сергея Леонидовича и бросил первую лопату земли в могилу.

Смерть Маркова была трагедией не только для Добровольческой Армии, но и для его родных. Мать, жена и дети Маркова оказались в Новочеркасске еще до его приезда из Быхова, и здесь же им пришлось похоронить его. Последнее, что известно о судьбе родных Сергея Леонидовича, – их отъезд заграницу весной 1920 года из Новороссийска.

Смерть сразила Маркова, по словам генерала Деникина, тогда, «когда Добровольческая армия вышла из окружения на широкую дорогу, когда так нужны были люди таланта, воли и доблести; поразила человека, предназначенного, казалось, самой судьбой для командования Добровольческой армией в составе развернувшихся впоследствии Вооруженных сил юга России. Той армии, которая шла к Харькову и Орлу». Деникин был потрясен смертью соратника и друга и вспоминал впоследствии:

«В армии, в ее духовной жизни, в пафосе героического служения образовалась глубокая брешь. Сколько предположений и надежд связывалось с его именем. Сколько раз потом в поисках человека на фоне жуткого безлюдья мы с Иваном Павловичем ( Романовским . – Н. К.), точно угадывая мысли друг друга, говорили со скорбью:

– Нет Маркова…»

Имя Сергея Леонидовича Маркова безупречно и славно. Офицер, Доброволец, Военный вождь, он любил Родину и честно и мужественно служил ей.

Н. Л. Калиткина

Генерал-от-кавалерии граф Ф. А. Келлер

Кто в русской кавалерии не знал графа Келлера?!

От Российской Императорской Армии, в последние десятилетия ее истории, неотделима была его высокая фигура, до старости сохранившая юношескую худобу и гибкость, лицо с внушительными «кавалерийскими» усами, громовой командный голос, репутация сурового и требовательного, но и заботливого начальника. Приобретя немалую известность уже в мирное время, он прославился на полях последней войны Российской Империи, в нелегких раздумьях и колебаниях провел первый период наступившего Смутного времени, чтобы взяться за оружие, когда, быть может, было уже поздно, и пасть от предательской пули на главной площади Киева – «Матери городов Русских». И в этом славном и трагическом пути со столь скорбным финалом тоже, как в капле воды, отразился путь всей Императорской Армии, грозной в боях, беспомощной перед лицом политиканов и предателей, не сумевшей защитить даже самое себя… но во все века беззаветно умевшей жертвовать собою.

* * *

Федор Артурович Келлер родился 12 октября 1857 года. После непродолжительного обучения в частном пансионе в Риге, а впоследствии в Москве, он был определен в приготовительный пансион Николаевского кавалерийского училища в Петербурге. «Выпущенному из 7-го класса» молодому графу открывалась прямая дорога в «Славную Школу» – знаменитое училище, но… начавшаяся война с Турцией заставила его поступить вольноопределяющимся в 1-й Лейб-драгунский Московский Его Величества полк: на эту войну, первую в его жизни, никак нельзя было опоздать.

Путь вольноопределяющегося пролег по полям самых известных сражений Русско-Турецкой войны 1877–1878 годов; два Знака отличия Военного Ордена («солдатских Георгия»), IV-й и III-й степени, украсили грудь Федора Келлера, о чем он спустя четверть века говорил с солдатской скромностью и генеральской иронией над пылким «вольнопером»: «Сам не знаю, за что! Первый крест получил по своей неопытности: ординарцем вез приказание и вместо штаба наскочил на турецкий окоп. Турки обстреляли меня, а начальство увидало и наградило. А второй крест за то, что проскакал горящий мост. Вот и все!»

Но памяти графа мог бы помочь его послужной список, из которого явствует, что «турецкий окоп» располагался под Шейновом, где, по оценке военного писателя-эмигранта А. А. Керсновского, «живой силе турок был нанесен непоправимый удар», «горящий мост» же довелось «проскакать» при взятии станции Семенли, где Московские драгуны в составе отряда генерала Струкова «заняли важнейший железнодорожный узел театра войны… отрезав армию Сулеймана[-Паши] от Адрианополя и предрешив ее разгром». Храбрость в таких боях вряд ли может считаться чем-то малозначительным, и, конечно, понимал это и сам Келлер, во внушительной колодке наград на груди которого оба креста навсегда остались памятью о его первом боевом опыте.

Вскоре после заключения мира, Высочайшим приказом 31 марта 1878 года, вольноопределяющийся был произведен в прапорщики, а по возвращении русских войск на родину – 12 мая выдержал в Тверском кавалерийском юнкерском училище «установленный экзамен на право производства в следующие чины»: столь стремившийся на войну, граф Келлер естественно не хотел по ее окончании уходить в запас. Начинается длительная служба в строю. Рутину разнообразила, пожалуй, лишь полуторагодичная (1888–1889) командировка в Офицерскую Кавалерийскую Школу. В то же время, никогда не замыкаясь в узком кругу ежедневных забот, граф следил за развитием военной мысли, много читал и сам размышлял над вопросами тактики и подготовки войск к будущей войне. Преданность Федора Артуровича военному делу хорошо иллюстрируется его словами: «…Службу я люблю и работаю с восьми часов утра до восьми часов вечера и с восьми часов вечера до восьми часов утра. Надеюсь, что все мы так же будем работать». 16 февраля 1904 года Келлер получает первый в своей жизни полк – 15-й драгунский Александрийский Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны; командиром его он остается по 6 ноября 1906 года, а затем, до 16 мая 1910 года, командует Лейб-Гвардии Драгунским полком, и благодаря сохранившимся довольно подробным воспоминаниям однополчан эти шесть лет дают неплохой материал для реконструкции как требований и методов графа, так и его личных качеств, к этому времени, насколько можно судить, окончательно сформировавшихся.

* * *

Первое, о чем следует сказать, – это поразительная работоспособность и неутомимость Федора Артуровича. «…Граф Келлер своею рубкой был известен во всей кавалерии… Он прекрасно рубил, джигитовал, стрелял и фехтовал… Весьма искусно отбивался пикою от пяти всадников…» – вспоминает офицер-Александриец. – «Джигитовка была обязательна не только для солдат, но и для офицеров. Преодолевание препятствий без стремян и без повода было обязательно и для штаб-офицеров. Все перечисленное граф Келлер проделывал сам с большою ловкостью, несмотря на свой огромный рост» (и, добавим, свои пятьдесят лет). Превосходная индивидуальная подготовка вообще считалась Келлером обязательной; здесь же следует отметить и веру в солдата и его способности. «…Если дать нашему солдату поуправлять самостоятельно конем, – писал он, – требовать сознательной езды, сознательного исполнения всякой команды и приема, если похвалить и поощрить его за сметку, находчивость и самостоятельность решения в дозоре или разъезде, которое он при обыкновенном воспитании боится проявить, то получится рассуждающий, находчивый, умный человек, интересующийся конным делом и легко схватывающий даже сложную обстановку».

В то же время заботливое и внимательное отношение к нижним чинам не превращалось у него в своего рода заискивание, которым грешили иные офицеры. «Много требуется нашему офицеру наблюдательности, заботы и умения держать себя, чтобы понять и приобрести доверие и расположение солдата и заглянуть к нему в душу, – размышляет Федор Артурович. – Для этого нужны не снисходительность, не денежные подач[к]и, к которым часто прибегают молодые офицеры… Необходим личный пример на службе и в жизни, нужно не ложное самолюбие и боязнь уронить свой престиж, а откровенное признание и своих ошибок…»

Следует заметить, что признание собственной неправоты вряд ли давалось самому Келлеру легко. Обладавший весьма далеким от идеала характером, резкий, вспыльчивый, он бывал и несправедлив, а исправление ошибок становилось, быть может, тем примечательнее, что требовало от графа усилия и «воспитания» самого себя. Еще хуже, что граф мог позволить себе «превентивный» разнос подчиненных, как было в Александрийском полку. На первом же проводимом им лично полковом учении Келлер не обошел вниманием никого: «Нагуляли брюхо на солдатской копейке да на фураже! Держи ухо востро!» – досталось вахмистрам; «Рукоприкладством занимаетесь? Новобранцев бьете? Сорву лычки и буду отдавать под суд!» – унтер-офицерам; «эскадронных командиров и обер-офицеров внушительно попросил быть более ретивыми к исправлению служебных обязанностей и почаще проводить время в казармах с подчиненными». Требования были совершенно законными и, возможно, даже уместными, но для знакомства и начала совместной службы они вряд ли подходили. После этого понятно, что завоевание графом Келлером авторитета было не простым… и все же рассказ о взаимоотношениях Федора Артуровича со своими подчиненными по Лейб-Драгунскому полку, имеющийся в воспоминаниях генерала А. А. Брусилова (в те годы – начальника 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии, куда входили Лейб-Драгуны), даже на этом фоне выглядит чем-то совершенно невероятным.

Можно еще поверить, что никто из офицеров полка, несмотря на приглашение, не прибыл к Келлеру на пасхальное разговенье, хотя такая демонстрация вряд ли прошла бы без огласки, а в качестве последствий в принципе могла повлечь даже вынужденный уход командира из полка: Гвардия имела свои традиции. Но ни с какими традициями решительно не вяжется, будто (по Брусилову) «офицеры решили побить своего командира полка и бросили жребий, на кого выпадет эта обязанность», тем более что наказание за такое деяние начиналось бы с четырех лет каторжных работ.

В брусиловское «побить» решительно не верится; но за что все-таки Лейб-Драгуны не любили нового командира? – Возможно, суровый «службист» Келлер считал необходимым «подтянуть» подчиненных, но с некоторой вероятностью можно заподозрить и еще одну причину. Шефом полка был Великий Князь Владимир Александрович, чья супруга, Великая Княгиня Мария Павловна (Старшая), находилась едва ли не в оппозиции к царствующему Императору или, вернее, к Императрице Александре Феодоровне. Келлер же, в течение полутора лет командовавший Александрийским полком, шефом которого была Государыня, после перевода в Гвардию, судя по всему, скоро вошел в число личных друзей Императорской Четы. В 1916 году Императрица даже писала Государю [55] , что Федор Артурович говорил брату фрейлины А. А. Вырубовой – ближайшей подруги Александры Феодоровны: «…он (Келлер) и Аня одинаково нам служат, каждый на своем месте, и потому он так ее любит», – и это не может быть истолковано иначе как чувство личной преданности графа, выходящей за рамки служебных обязанностей. Трудно утверждать наверняка, но и нет ничего невозможного в том, что такое положение дел способно было вызвать своеобразную «ревность» наиболее почитавших своего Шефа Лейб-Драгун.

Не меньшие сложности возникали, кажется, и с непосредственным начальником Келлера. Брусилов быстро стал личным врагом графа: «Я не могу понять, – напишет через несколько лет Императрица, – почему Келлер и Брусилов всегда друг друга ненавидели, и когда он только может, Брусилов бывает несправедлив, а тот в ответ на это его ругает (частным образом)». При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что вызвать неприязнь начальника дивизии к командиру Лейб-Драгун могли по меньшей мере две причины, и начнем мы с самой труднодоказуемой, которая, тем не менее, по нашему убеждению вполне способна стать намного более весомой, чем любые рациональные соображения.

Келлер был глубоко верующим христианином (сам он оставался лютеранином, но его дети от двух браков – с баронессой Ренне и княжной Мурузи – исповедовали Православие); Брусилов же имел серьезное пристрастие к оккультизму и теософии, занимался «столоверчением», а в своих воспоминаниях нашел место для настоящего панегирика Е. П. Блаватской. Поклонник «оккультных истин», «тонкий» спирит, он, наверное, просто обречен был чувствовать не просто предубеждение, а определенное отталкивание от Келлера с его простою и твердою верой. Впрочем, для неприязни, помимо духовной, была и вполне земная причина. Брусилов считался креатурой Главнокомандующего войсками Гвардии и Петербургского военного округа, Великого Князя Николая Николаевича. Но с переводом в Гвардию графа Келлера новый начальник вполне мог заподозрить в нем «конкурента», поскольку взгляды Федора Артуровича и Великого Князя на подготовку войск, как и практические меры их воспитания и обучения, во многом совпадали.

«Новое требование сводилось к занятиям в поле, несмотря ни на какую погоду…» – вспоминает офицер-Александриец. – «Была введена стрельба с коня холостыми патронами на полном карьере по разбросанным в поле картонным кружка?м»; «особое внимание командира полка было обращено на рубку». Естественно, не забывал Келлер и тактических занятий, ставивших солдат и офицеров в условия, подобные тем, с которыми приходится сталкиваться на войне. «По сигналу командира полка, – продолжает свои воспоминания бывший подчиненный графа, – [Александрийский] полк развернутым фронтом полевым галопом шел вперед и, дойдя до обрывистых берегов р[еки] Просны, как всегда раньше, остановился. “Кто подал сигнал \'стой\'? – гневно сверкнув глазами, вопросил командир полка. – Потрудитесь все исполнять только по моей команде”. Полк был отведен назад и снова брошен вперед. С полного хода гр[аф] Келлер первым бросился вперед с конем в воду и поплыл». То же проявлялось и на маневрах: Келлер «”воевал” по-настоящему, проявляя смелую и неожиданную инициативу». Хорошей иллюстрацией служит рассказ о том, как командир полка запрещал Лейб-Драгунам, посылаемым с донесениями, при встрече с «противником» сдаваться в плен и тем более – отдавать доверенное донесение. В результате один из нижних чинов, видя себя в безвыходном положении, проглотил бумагу, – и все без исключения яростно сопротивлялись.

Граф был и сторонником таких нововведений, как вооружение солдат регулярной кавалерии пикой и применение в бою рассыпного строя «лавой», требующего от каждого всадника проявления самостоятельности и инициативы (этим построением, кстати, увлекался и Великий Князь). Заметим также, что вопросы, относящиеся, казалось бы, к узко-специальной тактической сфере, граф Келлер увязывает с использованием морального фактора – готовя подчиненных к атаке, как к кульминации кавалерийского дела, он воспитывал в них и силу духа: «как поскачет конница, у стреляющих руки задрожат…» Прогнозы Келлера вскоре подтвердились, как подтвердила на практике свою оправданность и методика подготовки офицеров и нижних чинов, выработанная и проводимая Федором Артуровичем в жизнь в последнее предвоенное десятилетие.

* * *

Ненависть Брусилова к Федору Артуровичу к моменту написания бывшим генералом воспоминаний дошла до того, что и само повествование о графе он начал с весьма сомнительного пассажа: «Граф Келлер был человек с большой хитрецой и карьеру свою делал ловко. Еще когда он был командиром Александрийского гусарского (драгунского. – А. К. ) полка, в него была брошена бомба, которую он на лету поймал и спасся от верной смерти». По меньшей мере бестактная формулировка, впрочем, отражала мнение определенного круга офицеров, рассказывавших о Федоре Артуровиче, что «этот случай, как всегда в жизни, обратил на него внимание, и он вскоре получил Л[ейб]-Гв[ардии] Драгунский полк».

«Случай», тем более что на самом деле их было два, и вправду мог обратить на командира Александрийцев Высочайшее внимание, поскольку являлся своего рода хвалебной характеристикой от врага – революционного подполья, процветавшего в смутные 1905–1906 годы в Привислинских губерниях. В Калише, где стоял Александрийский полк, борьба против подрывных элементов, по свидетельству младшего однополчанина, была начата Келлером на свой страх и риск и проводилась с присущей графу энергией.

Высеченные политические заключенные, вздумавшие устроить бунт; схваченный агитатор; арест прокурора, который, очевидно из либеральных побуждений, освободил последнего; и на фоне всего этого – великолепное презрение к врагам государства, презрение воина к подпольным убийцам, презрение верноподданного, волею своего Государя поставленного во главе пусть небольшой, но неотъемлемой частицы могущественной Империи – доблестного и прославленного в битвах полка… – такими были действия Федора Артуровича в месяцы «первой смуты».

Результатом стали растущая ненависть подполья – и две бомбы, брошенные в Федора Артуровича на улицах Калиша. Первое покушение не удалось из-за исключительного хладнокровия и ловкости графа, который, подхватив бомбу на лету, не дал ей взорваться (детонатор, очевидно, был рассчитан на срабатывание при резком ударе, смягченном руками предполагаемой жертвы) и сам же бросился за покушавшимся, которому, однако, удалось скрыться. Второе покушение, совершенное 8 мая 1906 года, также не достигло цели – Келлер остался жив, поскольку «взрывчатый снаряд» разорвался в ногах его лошади, – однако полученные контузия и ранения пятьюдесятью двумя (!) осколками повлекли за собою продолжительное лечение и сохранившуюся до конца жизни хромоту. Но физические страдания, возможно, до некоторой степени были смягчены непритворным сочувствием подчиненных своему суровому командиру.

«К раненому гр[афу] Келлеру началось настоящее паломничество офицеров и драгунов полка, – вспоминал офицер-Александриец. – Всякий хотел, хотя бы молча, выразить свое соболезнование, и не потому, что этого требовал акт вежливости, но в подсознании каждого чувствовалась какая-то горькая обида, и каждый понял, что злодей поднял руку не только на графа Келлера, но и на что-то более высокое и святое. Все прошлые обиды, недоразумения и ошибки были забыты. И граф Келлер это понял… Он понял и заметно изменился. Стал ласковым, мягким и благодарным». Красноречивой является и еще одна деталь: по рассказу бывшего подчиненного, Федор Артурович «никогда не снимал полкового значка Александрийцев», – но нагрудный знак Александрийских гусар [56] был Высочайше утвержден лишь 1 октября 1913 года, то есть почти через семь лет после ухода Келлера из полка, и заставить офицеров-Александрийцев поднести свой знак бывшему командиру могло только искреннее уважение.

Более сложными, как мы знаем, оказались три с половиною года, проведенные Келлером во главе Лейб-Драгун. Впрочем, как и почти всегда в жизни, наверняка было и хорошее, и дурное, и по-своему символично, что обстоятельства, при которых графу Келлеру пришлось расстаться с Лейб-Драгунами, слишком сдержанно изложенные мемуаристом, могут быть истолкованы как свидетельство и «за», и «против» улучшения отношений Федора Артуровича с офицерами полка:

«Известна его история – столкновение с ген[ерал]-адъют[антом] Безобразовым… Келлер ушел из манежа, не согласный со словами, обращенными ген[ералом] Безобразовым к офицерам полка. Безобразов пожаловался кому надо, и Свиты Его Величества Генералу Графу Келлеру было приказано извиниться перед Безобразовым. Тогда Келлер, отказавшись это сделать, сказал: “Жизнь моя принадлежит Государю, но честь моя принадлежит мне!” Келлер был отчислен от командования полком…» Очевидно, из этой цитаты нельзя понять, каково было мнение Безобразова, и нельзя исключить, что Келлер в действительности… заступился за своих офицеров, которые впоследствии, в свою очередь, предпочитали не поминать старых обид и недоразумений.

14 июня 1910 года Федор Артурович был назначен командиром 1-й бригады Кавказской кавалерийской дивизии. И здесь он выделялся из общего ряда, что нашло отражение в приказе командира корпуса:

«Отсутствие патента на школьную выучку не отразилось на его военном кругозоре. Упорным трудом, настойчиво и систематически пополняя пробелы своей первоначальной подготовки, достиг гр[аф] Келлер того, что теперь, в особенности в области его специальности, занял он место одного из авторитетов, к голосу которого прислушивается книжная мудрость. Откровенно заявляю, что не раз удивлялся я широте его военных взглядов, свежести его научной мысли и современности и прогрессивности его кавалерийских тенденций…

Но над всеми этими достоинствами господствует в гр[афе] Келлере доведенн ая до священного экстаза верноподданническая преданность и самая горячая любовь к родине».

С 25 февраля 1912 года Федор Артурович возглавляет 10-ю кавалерийскую дивизию и в течение почти двух с половиною лет напряженно готовит ее к будущей боевой работе. Великую войну Келлер встретил уже в чине генерал-лейтенанта (произведен 31 мая 1913 года). Заслужив известность и авторитет в мирное время, теперь он должен был подтвердить свою репутацию в бою – и подтверждение это не заставило себя долго ждать.

* * *

3 августа 1914 года дивизия вторглась в пределы Австро-Венгрии, а уже через несколько дней произошел бой, не только сразу принесший Келлеру славу прирожденного полководца, но и вошедший в историческую литературу как «последний кавалерийский бой мировой истории». Приказ о награждении графа орденом Святого Георгия IV-й степени говорит лаконично: «За блестящий кавалерийский бой 8-го Августа 1914 года, когда им была разбита 4-я австрийская кавалерийская дивизия и взята вся конная артиллерия противника», – историк же добавит к этому, что у галицийской деревни Ярославице произошло уникальное для Великой войны лобовое столкновение (по тогдашней терминологии – «шок») значительных конных масс. Весь – воплощение истинно-кавалерийского порыва, Федор Артурович пренебрег мерами предосторожности и бросил свою дивизию в бой, невзирая на ее ослабленный состав (из 24 эскадронов и сотен 5 эскадронов и 1 сотня были откомандированы для исполнения других задач, около 3 эскадронов вело разведку и находилось в боковом авангарде, 5 сотен ввязались в бой с двумя батальонами австрийского ландверного полка, а конные батареи попросту не успели подойти к месту разворачивающегося боя и вынуждены были ограничить свое участие артиллерийской дуэлью с австрийскими батареями, не имея возможности перенести огонь на кавалерию противника) и на необходимость атаковать, поднимаясь по склону лощины, с которого навстречу ринулись австрийские уланы.

В отличие от австрийского генерала Э. Зарембы, лично пошедшего в атаку в первой линии, Келлер остался со Штабом и конвойным взводом на гребне господствующей высоты и мог адекватно оценивать происходящее. Следует отметить, что граф проявил выдающийся глазомер, как задавая направление движения, так и приказав (зычным окриком) двум гусарским эскадронам, уже устремившимся в бой, «держаться на уступе и атаковать во фланг». В первой схватке успех был явно за русскими кавалеристами, но немедленно налетела вторая линия эскадронов противника. Еще несколько минут – и центр русской лавы был прорван.

«Стройная, величественная фигура всадника… оставалась неподвижной, как бы окаменелой; взор впился в противоположный скат лощины, как будто отыскивал ту грань, на которой произойдет встреча, где сейчас должна родиться победа и вместе с ней лучезарная слава… или… смерть! Другого решения быть не могло», – так, по словам очевидца, выглядел граф Келлер в первые минуты боя; теперь же мнимая «окаменелость» сменилась мгновенным решением бросить в схватку последний ничтожный резерв. Прозвучала команда: «Штаб и конвой – в атаку!» – и этого отчаянного натиска не выдержали прорвавшиеся австрийцы. В то же время два русских эскадрона, во исполнение приказа начальника дивизии шедшие в атаку уступом за левым флангом основной линии, теперь выдвинулись вперед и подоспели к месту основной рубки почти одновременно с наступающей третьей линией австрийцев. Последняя могла бы решить исход боя, но, атакованная во фланг, смешалась и лишь частично включилась в «общую свалку», частично же стала уходить. Гусары лобовой атакой захватили стреляющую батарею противника, а одна из казачьих сотен, освободившись после нанесения поражения австрийской пехоте, по инициативе командира выдвинулась к переправам на реке Стрыпе, заняв их и отрезав австрийцам один из путей отступления, которое уже превращалось в беспорядочное бегство…

Награждение Федора Артуровича состоялось Высочайшим приказом 27 сентября 1914 года, а на следующий день Императрица Александра Феодоровна писала Государю: «Какая радость для Келлера! Он в самом деле заслужил свой крест, и теперь он нам отплатил за все. Это было его горячее желание все эти годы».

«Порыв не терпит перерыва», – гласит мудрая кавалерийская заповедь, и Келлер следует ей во всем развитии боевых действий. «…Состоя начальником 10-й кавалерийской дивизии, – гласит Высочайший приказ о награждении его Георгиевским Оружием, отданный много позже (25 апреля 1916 года), – 12 августа 1914 г. в районе дд. (деревень. – А. К. ) Голы – Ковец – Выпески отбросил передовые части противника и затем задержал его превосходные силы, дав этим возможность нашим войскам развернуться в выгодных условиях для атаки позиции на [реке] Гнилой Липе. 18 августа, при первых признаках отхода противника, прорвал его расположение и, продолжая параллельное преследование, расстроил сильную немецкую колонну, обратив ее в бегство. 31 августа – 3 сентября организовал преследование противника, отходившего к р[еке] Сану. Рядом боев у сс. (сел. – А. К. ) Язов-Нови, Ципула, г[орода] Яворов и в районе Добромиль – Самбор окончательно его расстроил, захватив 6 орудий, около 600 пленных и обоз, занимавший протяжением около десяти верст. Такое же преследование продолжал до 13 сентября включительно, с принуждением арриергардов противника к поспешному отходу и с захватом многочисленных трофеев».

Победы продолжаются и в следующем году. «Я помню, как гр[аф] Келлер повел нас на штурм Ржавендов и Топороуца, – пять лет спустя не скрывает своего восхищения генерал П. Н. Краснов, рассказывая о тяжелых боях весны 1915-го. – …Раздались звуки труб, и на громадном коне, окруженный свитой, под развевающимся своим значком явился граф Келлер. Он что-то сказал солдатам и казакам. Никто ничего не слыхал, но заревела солдатская масса “ура”, заглушая звуки труб, и потянулись по грязным весенним дорогам колонны. И когда был бой, – казалось, что граф тут же и вот-вот появится со своим значком. И он был тут, он был в поле, и его видели даже там, где его не было. И шли на штурм весело и смело».

В боях под Хотином, «на штурм Ржавендов и Топороуца» Федор Артурович вел уже вновь сформированный III-й конный корпус. Первое же сражение доставило корпусу громкую славу, а его командиру принесло орден Святого Георгия III-й степени – по формулировке Высочайшего приказа от 23 мая 1915 года, «за то, что 17-го марта 1915 г. во главе вверенного ему корпуса атаковал в конном и пешем строю в районе д[еревень] Рухотин, Поляна, Шиловцы, Малинцы 42[-ю] гонведную пехотную дивизию и бригаду гусар 5-й гонведной кавалерийской дивизии, наступавшие на город Хотин, разбил их и, частью уничтожив, взял в плен 33 офицера, 2100 нижних чинов, 40 походных кухонь и 8 телеграфных вьюков; 27-го апреля, выбив противника из тройного ряда окопов с проволочными заграждениями у д[еревни] Гремешти на берегу Днестра, прорвался в тыл австрийцам и овладел высотами правого берега ручья Онут и д[еревнями] Баламутовка, Ржавинцы и Гремешти, при этом захватил в плен 23 офицера, 2 000 нижних чинов, 6 орудий, 34 зарядных ящика».

Талант военачальника у графа был неотделим и от личного обаяния. «…Его солдаты обожают, и когда он посещает раненых, каждый старается приподняться и сесть, чтобы лучше его увидеть, – пишет Императрица Александра Феодоровна Государю. – Он разъезжает в сопровождении огромного стяга Нерукотворного Спаса [57] со свитой из 40 казаков, из которых у каждого четыре Георгиевских креста, только эти могут его охранять, – говорят, что это внушительная и волнующая картина». В свою очередь, Федор Артурович неизменно проявлял самую теплую заботу о солдатах.

С августа 1915 года III-й конный корпус, входя в состав IX-й армии, обеспечивал левый фланг Юго-Западного фронта. Здесь же войска узнали о вступлении Императора Николая II в должность Верховного Главнокомандующего (23 августа 1915 года); по-видимому, о реакции Федора Артуровича именно на это известие писала Государю Императрица 28 августа: «Прилагаю письмо графа Келлера, которое, может быть, ты захочешь прочитать, так как оно обнаруживает его точку зрения на происходящее, он смотрит просто и здраво, как большая часть тех, которые не находятся в С[анкт]-П[етер]б[урге] или Москве». Отсюда можно сделать вывод, что новость, вызвавшая ропот и пересуды в обществе, не должна была обеспокоить Келлера, по-прежнему остававшегося безупречным верноподданным. Свою роль здесь могла сыграть и близость графа к Царской Семье, которая нашла отражение, в частности, в письмах и телеграммах, отправляемых им Императрице лично или через министра Двора генерала графа В. Б. Фредерикса и фрейлину Ее Величества А. А. Вырубову. При этом Федор Артурович мог в ряде случаев рассчитывать, что их содержание станет известным и Государю, и действительно, с октября 1914 по июнь 1916 года Государыня в Своих письмах семь раз упоминает различные известия от Келлера, в том числе четыре раза – в связи с пересылкой их на прочтение Императору.

Относительное затишье и позиционная война наконец-то сменяются в последних числах мая 1916 года решительным и победоносным наступлением Юго-Западного фронта. Не пройдет и месяца, как в Царское Село полетит телеграмма командира III-го конного корпуса: «Данную задачу исполнил, очистил южную Буковину от противника. Сегодня ранен в другую ногу пулей, кость не перебита, но расщеплена. С Божьей помощью надеюсь скоро вернуться в строй для дальнейшей службы Вашему Величеству». После вступления в августе 1916 года в войну Румынии конница Келлера первой вошла на ее территорию для оказания помощи новому союзнику. В январе 1917 года Федор Артурович был произведен в генералы-от-кавалерии… а менее трех месяцев спустя – оставил ряды Действующей Армии, хотя конца войне еще не предвиделось.

Конец пришел Императорской Армии.

* * *

Известие об отречении Императора Николая II прозвучало на Румынском фронте как гром среди ясного неба. Когда миновал первый шок, многие офицеры если и не в полной мере осознали, то почувствовали в произошедшем угрозу самим основам исторического бытия России; другие, напротив, посчитали, что теперь создадутся условия для более успешного окончания войны и дальнейшего развития государства (сказались впечатления от «министерской чехарды» последних месяцев, оппозиционной, а в ряде случаев – и прямо провокационной деятельности Государственной Думы и злонамеренных клеветнических обвинений в адрес Государя и особенно Государыни, доползавших до фронта и нередко находивших там питательную почву); нашлись и те, кто готов был делать «революционную» карьеру. Русскому офицерству и генералитету, в массе своей вообще аполитичным, предстояло едва ли не впервые делать выбор, причем в чрезвычайно сложных условиях. Но для графа Келлера проблемы выбора не существовало.

Вопреки распространенному мнению, генерал не был среди военачальников, которым начальник Штаба Верховного Главнокомандующего генерал М. В. Алексеев 1 марта 1917 года, поставив в известность о мятеже в Петрограде и (со слов главы мятежного «Временного Комитета Государственной Думы» М. В. Родзянко) о раздававшихся уже требованиях отречения Императора, приказал высказать свое мнение на этот счет. Телеграфный запрос относился только к Главнокомандующим армиями четырех фронтов, точка же зрения командиров корпусов не интересовала Алексеева, пытавшегося устроить своего рода военный совет, а не «офицерский митинг» (увы, последующие годы еще продемонстрируют и такое). Но после того как известия о свершившемся отречении дошли до фронта, граф Келлер счел необходимым высказаться. Наиболее красочные воспоминания об этом оставил генерал А. Г. Шкуро, служивший тогда под началом Федора Артуровича:

«…Граф Келлер заявил телеграфно в Ставку, что не призна? ет Временного правительства до тех пор, пока не получит от Монарха, которому он присягал, уведомление, что тот действительно добровольно отрекся от престола. Близ Кишинева в апреле 1917 года были собраны представители от каждой сотни и эскадрона [полков корпуса].

– Я получил депешу, – сказал граф Келлер, – об отречении Государя и о каком-то Временном правительстве. Я, ваш ст арый командир, деливший с вами и лишения, и горести, и радости, не верю, чтобы Государь Император в такой момент мог добровольно бросить на гибель армию и Россию. Вот телеграмма, которую я послал Царю (цитирую по памяти [58] ): “3-й конный корпус не верит, что Ты, Государь, добровольно отрекся от Престола. Прикажи, Царь, придем и защитим Тебя”.

– Ура, ура! – закричали драгуны, казаки, гусары. – Поддержим все, не дадим в обиду Императора.

Подъем был колоссальный. Все хотели спешить на выручку плененного, как нам казалось, Государя. Вскоре пришел телеграфный ответ за подписью ген[ерала] Щербачева – графу Келлеру предписывалось сдать корпус под угрозой объявления бунтовщиком. Келлер сдал корпус ген[ералу] Крымову и уехал из армии. В глубокой горести и со слезами пр овожали мы нашего графа…»

Красочный рассказ, записанный, возможно, всего три-четыре года спустя, содержит тем не менее явные неточности: датировку событий апрелем (очевидно, что это слишком поздно) и упоминание генерала Д. Г. Щербачева как «вышестоящей инстанции», отрешившей Келлера от должности или по крайней мере передавшей распоряжение об этом (в дни Февральского переворота Щербачев командовал VII-й армией на соседнем Юго-Западном фронте). «Цитирование по памяти» телеграммы Федора Артуровича также представляет собою даже не столько пересказ, сколько «воспоминание о впечатлениях», охвативших молодого офицера при ее оглашении. Другой текст приводит в своих мемуарах полковник Ю. А. Слезкин (очевидцем он, правда, не был и писал с чужих слов):

«Не веря в “добровольность” отречения Государя, он ( Келлер . – А. К.) отказался присягнуть Временному Правительству и перед выстроенным корпусом во всеуслышание продиктовал начальнику радио-телеграфной станции нижеследующую телеграмму Государю:

“Его Императорскому Величе ству, Ставка. 3-ий конный корпус повергает к стопам Вашего Императорского Величества свои верноподданнические чувства и умоляет не покидать Престола. Генерал граф Келлер”.

Но телеграмма эта, равно как и аналогичная телеграмма генерала Хана Нахичеванского от лица Гвардейской кавалерии, была задержана в Ставке и не была вручена Государю».

Имеется, впрочем, и иное свидетельство – фрейлина Государыни Ю. А. Ден вспоминала, что 10 марта слышала от Императора, перевезенного из Ставки в Царское Село, о получении Им телеграммы графа: «Государь поведал нам, что после опубликования текста отречения он получил множество телеграмм. Значительная часть была оскорбительного содержания, иные были проникнуты неистребимым духом верности и преданности. В телеграмме от графа Келлера указывалось, что 3-й конный корпус, которым он командовал, не верит, что царь мог добровольно оставить армию, и готов придти ему на помощь. Граф отказался присягнуть Временному правительству, после чего сломал саблю и швырнул обломки наземь (полковник Слезкин впоследствии подвергал сомнению красивую легенду о сломанной сабле. – А. К. )».

Большинство приведенных свидетельств связывают последнее официальное изъявление графом преданности своему Императору не с известиями об отречении, а с необходимостью присягать новой власти, и в исторической перспективе эти события могут казаться одновременными, однако на самом деле их разделяло около двух недель. Телеграмма Государю в действительности была отправлена 6 марта, причем не в Ставку, а в Царское Село (хотя Император с утра 3-го до вечера 8 марта находился в Могилеве); подлинный же текст послания невозможно оставить без анализа, поскольку иначе слова о «непреклонном монархизме» графа Келлера будут слишком расплывчатыми, – а анализ этот приводит к довольно неожиданным выводам. Итак, вот что телеграфировал Федор Артурович:

«Царское Село, Его Императорскому Величеству

Государю Императору Николаю Александровичу.

С чувством удовлетворения узнали мы, что Вашему Величеству благоугодно было переменить образ управления нашим Отечеством и дать России ответственное министерство, чем снять с Себя тяжелый непосильный для самого сильного человека труд. С великой радостью узнали мы о возвращении к нам по приказу Вашего Императорского Величества нашего старого Верховного Главнокомандующего Великого Князя [59] Николая Николаевича, но с тяжелым чувством ужаса и отчаяния выслушали чины конного корпуса манифест Вашего Величества об отречении от Всероссийского Престола, и с негодованием и презрением отнеслись все чины корпуса к изменникам из войск, забывшим свой долг перед Царем, забывшим присягу, данную Богу, и присоединившимся к бунтовщикам [60] . По приказанию и завету Вашего Императорского Величества 3[-й] конный корпус, бывший всегда с начала войны в первой линии и сражавшийся в продолжение двух с половиною лет с полным самоотвержением, будет вновь так же стоять за Родину и будет впредь так же биться с внешним врагом до последней капли своей крови и до полной победы над ним. Но, Ваше Величество, простите нас, если мы прибегаем с горячей мольбою к нашему Богом данному нам Царю. Не покидайте нас, Ваше Величество, не отнимайте у нас законного Наследника Престола Русского. Только с Вами во главе возможно то единение русского народа, о котором Ваше Величество изволите писать в манифесте. Только со своим Богом данным Царем Россия может быть велика, сильна и крепка и достигнуть мира, благоденствия и счастья.

Вашего Императорского Величества верноподданный

Граф Келлер»

Первые же строки телеграммы поражают и приводят в недоумение: ведь «перемена образа управления» – «ответственное министерство» – отнюдь не означала просто «снятия с Императора тяжелого непосильного труда». Кстати, практически теми же словами определил в 1918 году свои взгляды на желательное государственное устройство России… генерал М. В. Алексеев, которого так часто противопоставляют Келлеру: «восстановление монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица». В наши же дни, несмотря на единомыслие Алексеева и Келлера , первому достается бешеная брань монархиствующих авторов, а второму – панегирики: «Вот, кажется, именно тот миг, ради которого жил граф Федор Артурович Келлер. Исполнить свой долг всегда нелегко. А тут – подвиг! Подвиг перед Божиим Ликом, перед лицом Царя, Которым давал клятву!»

Но обойдемся без пафоса. В контексте 1916–1917 годов «ответственное министерство» не могло означать ничего, кроме окончательной ликвидации Самодержавной монархии, многовековой государственной традиции, и, быть может, лучше всех понимал это Царь-Мученик. Со слов генерала Н. В. Рузского известна развернутая аргументация Его Величества: «Основная мысль Государя была, что он для себя в своих интересах ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, “подав с кабинетом в отставку”. “Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится”, сказал Государь, “будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным Советом – безразлично. Я никогда не буду в состоянии, видя, что? делается министрами не ко благу России, с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность”. Рузский старался доказать Государю, что его мысль ошибочна, что следует принять формулу: “Государь царствует, а правительство управляет”. Государь говорил, что эта формула ему непонятна…»

Не случайно Император в ночь на 2 марта, уже допуская уступки «Временному Комитету Государственной Думы», первоначально думал все-таки предложить «общественным деятелям» «составить министерство, ответственное перед Его Величеством», и лишь после долгого и тяжелого разговора с Рузским «выразил окончательное решение… дать ответственное перед законодательными палатами министерство», причем формировать кабинет должен был бы Родзянко. Соответствующий манифест, проект которого был написан в Ставке и принят Государем в шестом часу утра 2 марта, гласил бы: «Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, Я признал необходимость призвать ответственное перед представителями народа министерство, возложив образование его на председателя Государственной Думы Родзянко, из лиц, пользующихся доверием всей России». В каком-то смысле это была реформа государственного устройства страны, сама по себе сравнимая с революцией; Акт же об отречении шел еще дальше не только в том отношении, что Государь передавал Престол Великому Князю Михаилу Александровичу, – форма правления теперь определялась следующим образом: «править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу». Император, присягающий в верности конституции, которая «установлена» парламентом, – такая схема окончательно закрепляла переход от «думской монархии» к конституционной, с «царем» в лучшем случае в качестве символа, а то и просто бутафорской фигуры. Приходил конец принципу, сформулированному П. А. Столыпиным: «Есть одна инстанция, которая может творить правду, становясь выше всяких законов».

Мог ли не понимать этого «непреклонный монархист» граф Келлер? Кстати, в опубликованном тексте Акта 2 марта нет слов «ответственное министерство»; значит, Федор Артурович или обдумывал и пересказывал содержание Акта в «своих» терминах, или имел какие-то дополнительные источники, письменные или устные. А ведь, кроме теоретической, была еще и практическая сторона дела: «ответственное министерство»предстояло образовать думским и «общественным» демагогам вроде Родзянко и Милюкова, еще недавно завуалированно или открыто нападавшим на монархию, Государя и Императрицу, – тем, о ком даже А. И. Гучков впоследствии отзывался, мягко говоря, без восторга: «Я всегда относился весьма скептически к возможности создания у нас в России (по крайней мере в то время) общественного или парламентского кабинета, был не очень высокого мнения… не скажу – об уме, талантах, а о характере в смысле принятия на себя ответственности, того гражданского мужества, которое должно быть в такой момент. Я этого не встречал… Я осторожно относился к проведению на верхи элементов общественности; так, некоторые элементы ввести – это еще туда-сюда, но избави Бог образовать чисто общественный кабинет – ничего бы не вышло. У всех этих людей такой хвост обещаний, связей личных, что я опасался (особенно у людей, связанных с партиями)…» Наконец, речь шла о людях, виновных в многочисленных обидах и прямых оскорблениях, наносимых Государыне, – и мог ли не знать этого «удовлетворившийся» ответственным министерством верноподданный граф Келлер?

Странно звучит и выраженная в телеграмме «великая радость» по поводу назначения Великого Князя Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим (один из последних указов Императора Николая II). Вполне вероятно, что Келлер сохранил уважение к Великому Князю с довоенных лет и не ставил ему в вину неудачи русской армии в 1915 году; но радоваться его возвращению в телеграмме, которая, будучи направлена в Царское Село, должна была бы стать известной и Государыне, – значило нанести совершенно неожиданный Ею удар. Как известно, Александра Феодоровна относилась к Великому Князю с предубеждением («всякие дурные элементы собираются вокруг него и хотят использовать его, как знамя» и проч.); вспомним также, сколько волнений вызвало в свое время занятие Императором поста Верховного, – и станет очевидным, что (явно вынужденное!) оставление Им этого поста было еще одной раной для Императрицы, а «радость» по этому поводу верноподданному графу Келлеру тактичнее было бы скрыть.

К Федору Артуровичу как-то не подходит слово «легкомыслие», а вот бестактность и несправедливость бывали ему свойственны. И если «удовлетворением» от дарования ответственного министерства изобличается пусть и не легкомыслие, но явная необдуманность телеграммы, то «великая радость» звучит столь же явною бестактностью по отношению к Государю и Государыне. Но тогда в чем же вообще заключался монархизм Келлера?

Ответ дает концовка телеграммы, действительно продиктованная «тяжелым чувством ужаса и отчаяния». Полностью отождествляя Россию с законной правящей линией Царского Дома (Государем и Наследником), Келлер, в сущности, отказывается от каких бы то ни было оценок действий Императора. После этого слова, сказанные им А. И. Деникину полтора года спустя, – «захочет Государь Император, будет вам и конституция или хотя бы даже федерация, не захочет Его Величество, не будет ни того, ни другого. А мы с вами должны исполнять его волю, а не политиканствовать», – перестают восприниматься как ирония, полемический выпад. Воля Монарха (любая! – даже разрушающее монархию «ответственное министерство» или разрушившая бы Империю «федерация») является для Федора Артуровича чем-то ниспосланным свыше. Возможно, к графу приложимы слова, сказанные генералом Ю. Н. Даниловым о другом представителе того же поколения – Великом Князе Николае Николаевиче, который был старше Келлера менее чем на год: «Религия… была у него накрепко связана с понятием о божественном происхождении на Руси царской власти и с внутренним убеждением о том, что через миропомазание русский Царь получает какую-то особо-таинственную силу, ставящую его в отношении государственного разума в какое-то недосягаемое для других положение (сквозящая здесь ирония «передового» автора для нас сейчас несущественна. – А. К. )».

В данном же случае наблюдалось трагическое противоречие: воля Государя вела к разрушению династической преемственности и оставлению Престола самим Монархом. Отметим, что в телеграмме Келлера, вопреки легендам, нет ни подозрений о вынужденности отречения («3-й конный корпус не верит…»), ни намерения по Царскому приказу «придти и защитить» Его. Не будем полностью отвергать свидетельства Шкуро: подобные разговоры, по-видимому, велись среди офицеров – об опросе начальников упоминают в связи с позицией будущего Атамана А. И. Дутова, тогда командовавшего полком и якобы выражавшего готовность двинуть свой полк на помощь Государю; но вслух, в официальном документе, Келлер подобных намерений не высказывает. Напротив, он подчеркивает боевую службу корпуса и намерение «впредь так же биться с внешним врагом [61] », а тыловым предателям и бунтовщикам посылается лишь «негодование и презрение».

Важно отметить, что Федор Артурович мыслил точно так же, как и Государь, который через день после отправки келлеровской телеграммы, но, конечно, еще не зная о ней, обращался к Армии со Своим последним приказом (Временное Правительство остановило передачу этого документа в войска, но он распространялся в списках): «Исполняйте же ваш долг, защищайте доблестно нашу великую Родину, повинуйтесь Временному Правительству, слушайтесь ваших начальников, помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу». Война не прекращалась и даже не приостанавливалась, страну необходимо было защищать, и это понимали все военачальники – Император и Алексеев, Великий Князь Николай Николаевич и Келлер…

Подчеркнем: позиция Федора Артуровича – абсолютно искренняя преданность без лести , укорененная в глубине его души и самоотверженная. Недаром через пять месяцев, уже находясь не у дел, Келлер будет ходатайствовать перед Временным Правительством «о разрешении мне последовать за Государем Императором Николаем Александровичем в Сибирь и о разрешении мне состоять при Особе Его Величества». Нет ни малейшего сомнения, что граф был готов разделить любые невзгоды и страдания, уготованные Государю и Его Семье; но вот выполнить последнюю волю Державного Вождя Армии и Флота – продолжать службу во имя борьбы с «врагом внешним» – он не смог.

В середине марта старый генерал не захотел явиться на совещание, где обсуждались известия из Ставки: «отсутствовал граф Келлер, не признавший новой власти», – пишет участник совещания Деникин, передавая его точку зрения: «Граф Келлер заявил, что приводить к присяге свой корпус не станет, так как не понимает существа и юридического обоснования верховной власти Временного правительства; не понимает, как можно присягать повиноваться Львову, Керенскому и прочим определенным лицам, которые могут ведь быть удалены или оставить свои посты…» Заметим, что вопрос поставлен совершенно правильно и законно: отсутствие конституции и несменяемости кабинета действительно могло вызвать подобные сомнения, и впоследствии, на Уфимском Государственном Совещании 1918 года, этот вопрос попробуют решить именно установлением несменяемости членов избранной Директории. Таким образом, отнюдь не следует представлять Келлера «малограмотным» строевиком, совсем не понимающим политических проблем и не интересующимся ими, – а значит, и «ответственное министерство» в его телеграмме от 6 марта вряд ли было результатом ошибочного словоупотребления или свидетельством полной некомпетентности генерала в вопросах государственного устройства.

В то же время Келлер фактически самоустраняется от активной борьбы не только за реставрацию монархии или освобождение Монарха (хотя после того, как Царская Семья была взята под стражу, об Их подлинном положении двух мнений больше быть не могло), но и за поддержание боеспособности воюющей Армии, за предотвращение хаоса и анархии, – от борьбы, которую, начав со вполне лояльных актов, собирались повести другие военачальники. «Думаю, что для многих лиц, которые не считали присягу простой формальностью – далеко не одних монархистов – это, во всяком случае, была большая внутренняя драма, тяжело переживаемая; это была тяжелая жертва, приносимая во спасение Родины и для сохранения армии…» – рассуждает Деникин; но жертва не означала полного подчинения развитию событий, согласия безвольно плыть по течению.

Мысль о том, что вооруженные силы в лице старших начальников должны сказать свое веское слово и переломить ситуацию, очевидно, носилась тогда в воздухе. Так, на Румынском фронте неофициальное совещание нескольких кавалерийских начальников запланировало на день принятия присяги «обращение от лица всей собранной в Бессарабии конницы к временному правительству с адресом, побуждающим его к более энергичному проявлению своей воли». «Рекомендация», за которой стояло несколько десятков тысяч клинков, еще верных своим командирам, приобретала дополнительный вес в случае единства самих командиров и присутствия среди них такого авторитетного для всей русской конницы полководца, как граф Келлер. Ходили даже слухи о том, что конный корпус Келлера «должен был занять Одессу, чтобы поддержать монархическое движение в Подольи и на Волыни» (план примерно такой же военной демонстрации приписывали адмиралу А. В. Колчаку, возглавлявшему Черноморский флот). Остановить разрушение Армии и государства нужно было любыми средствами, что особенно хорошо понимали те военачальники, которые так или иначе уже соприкоснулись с новыми порядками, больше всего походившими на беспорядок. Таким был начальник 12-й кавалерийской дивизии генерал барон Г. К. Маннергейм, в дни Февральского мятежа оказавшийся в Петрограде и имевший возможность познакомиться с буйством революционной толпы. Именно Маннергейма и направили к Келлеру его единомышленники, стремившиеся сохранить Армию (и получившие за это от сегодняшнего монархиствующего автора клеймо «предателей»).

Разговор двух генералов состоялся, по свидетельству офицера, сопровождавшего Маннергейма, «16 или 17 марта» в Штабе III-го конного корпуса, разместившемся в городе Оргееве. «Штаб корпуса – скромный одноэтажный домик, обвеянный какой-то грустью, – рассказывает очевидец. – Тихо говорящие и бесшумно двигающиеся люди. Впечатление такое, точно в доме кто-то тяжело болен».

«Все убеждения генерала Маннергейма пожертвовать личными политическими верованиями для блага армии пропали втуне, — продолжает тот же автор со слов самого барона. – Граф Келлер, по-видимому, к тому времени уже окончательно решил, где его долг. Зато он вполне успокоил барона Маннергейма, уверив его, что воздействие на волю войск никогда не входило в его, графа Келлера, расчеты. Он заявил, что и не подумает удерживать свои войска от принятия присяги. Тогда барон Маннергейм спросил, не повлияет ли на войска уже самый факт личного отказа от присяги графа Келлера. Этот последний ответил, что по его мнению полки 1-й Донской дивизии все равно присягать не станут, полки 10-й кавалерийской дивизии не присягнут только в том случае, если он, Келлер, окажет на них воздействие в этом смысле, относительно же 1-й Терской дивизии он ничего сказать не может.

Как показали последующие события, когда все части 3-го конного корпуса без всяки х затруднений присягнули, генерал граф Келлер тоже жил в мире иллюзий и уже не знал истинных настроений своих войск.

Впрочем, можно думать, что его мало интересовало, как поступят его офицеры и солдаты. Он знал, как надо поступить ему самому, и поступал та к.

– Я христианин, – сказал он генералу Маннергейму, – и думаю, что грешно менять присягу».

«Он был больше, чем христианин, – христианский рыцарь», – комментирует мемуарист, но, хотя рыцарственное благородство действительно было органически присуще старому воину, нельзя не отметить, что граф, даже с религиозной точки зрения, пренебрег возможностью удержать других от шага, который лично для себя решительно квалифицировал как греховный, – не говоря уж о том, чтобы провозгласить реставрационные лозунги, сформировать и возглавить контрреволюционное движение; в сущности, свое отличие от большинства генералитета Федор Артурович проявил лишь индивидуальным нежеланием служить новой власти – или хотя бы попытаться служить России при новой власти.

В чем причина этого? Старый военачальник безусловно должен был осознавать, что любая «контрреволюция» станет широкомасштабным конфликтом внутри воюющего государства. К тому же выводу придут на тайном совещании 23 апреля генералы Маннергейм и А. М. Крымов (преемник Келлера на посту командира III-го конного корпуса), обсуждавшие «возможность переброски кавалерии… в Петроград для наведения порядка». Адъютант Маннергейма рассказывает:

«Ввиду захвата революционерами телефона, телеграфа и особо [–] железных дорог, переброска кавал ерии должна была быть произведена в конном строю [62] .

Конная армия в несколько тысяч сабель ( собеседники могли уже знать, что Маннергейма прочили на пост командира VI-го конного корпуса. – А. К.) не могла питаться от населения, ни кони не могли быть снабжены фуражем. Подвоз снабжения с юга не был возможен, т. к. только жел[езные] дороги могли бы доставить во время движения армии снабжение, т. е. эта возможность была исключена…

Вопрос о переброске кавалерии оказался невыполнимым».

Итак, если Келлер и оценивал возможность вооруженного подавления революции, он скорее всего приходил к подобным же выводам, что и совещавшиеся генералы, которые отличались ничуть не меньшим мужеством и решительностью, – фронтовики, кавалеристы, Георгиевские кавалеры. Как мы видели, Федор Артурович полагал, что может рассчитывать по меньшей мере на две дивизии, но конная дивизия – не иголка и не коробка оловянных солдатиков, чтобы спрятать ее в карман и провезти по стране, уже охваченной революциею, к мятежному Петрограду. Включиться же в эскалацию междоусобицы, открыть внутренний фронт в тылу внешнего – значило и открыть дорогу победоносным германским войскам (они не переходили в наступление всю весну и начало лета 1917 года именно потому, что предоставленная самой себе страна разлагалась на глазах).

Но может быть, все намного проще, и известие об отречении Императора надломило старого генерала и «выбило из его рук оружие» само по себе, независимо ни от каких иных соображений; может быть, граф уже посчитал, что с падением монархии история России закончилась, и начинается что-то новое, в чем он не желал принимать участия; может быть, в эти дни он предчувствовал и свою собственную трагическую судьбу – случайно ли, пользуясь пока уважением и даже преданностью подчиненных, еще до начала повсеместной кровавой вакханалии, гонений и убийств офицеров, произносит граф Келлер пророческие слова: «Я уже свыкся с мыслью, что ко мне в один прекрасный день придут и убьют».

Революция уже вовсю корчила свои жуткие гримасы.

* * *

Первая гримаса революции, впрочем, могла вызвать скорее удивление, а то и улыбку. По рассказу Федора Артуровича, покинувшего ряды Армии, с фронта в Харьков, к месту довоенной стоянки Штаба 10-й кавалерийской дивизии, его сопровождал караул. Солдаты, однако, еще не упились революционною свободой до полной потери человеческого облика, и часовой, находившийся в купе графа, даже показался ему «симпатичным». «Я ему предложил стакан вина, на что он с охотой согласился, – рассказывал Келлер. – Я вздремнул, и когда проснулся, то часового около меня не было. Поезд подошел к Харькову: я немного подождал, но, видя, что все из поезда вышли, я тоже вышел на перрон. Ни часового, ни караула не было. Я один отправился домой на свою квартиру». Парадоксальная ситуация, когда не заключенный бежит из-под стражи, а конвой, видимо тяготясь своими обязанностями, пользуется удобным случаем, чтобы бесследно исчезнуть, говорит о неизменном авторитете старого генерала, и о том же свидетельствует еще один переданный им эпизод его «мирной» жизни в Харькове.

«…На первый день Пасхи меня предупредил мой деньщик, что ко мне во двор пришел большевистский эскадрон, чтобы арестовать меня, — продолжает Федор Артурович. – Я надел полушубок, папаху и вышел. Вахмистр эскадрона скомандовал “смирно”, и я, видя такой поворот дела, спросил, что им нужно? “Ваше сиятельство”, отвечал вахмистр, “вы наш корпусной командир, разрешите поздравить вас с праздником”».

В рассказе есть, правда, одно обстоятельство, вызывающее сомнения, – датировка происшествия. До конца жизни Федора Артуровича оставалось лишь две Пасхи – 1917 и 1918 года, причем первая приходилась на 2 апреля (15-е по новому стилю), а вторая – на 22 апреля / 5 мая. В апреле 1917 года говорить не только о «большевицких», но, пожалуй, и об «обольшевиченных» воинских подразделениях как будто еще рановато, а в апреле 1918-го, когда Малороссия уже была оккупирована австро-германцами, – несомненно поздно. Конечно, перепутанными могут оказаться любые праздники, но явно выделенным из общего ряда и сопоставимым по значению с Пасхой нам представляется только Рождество; с этим вполне согласуется и упомянутый графом полушубок, надевать который в апреле – мае в Малороссии, даже в предвидении возможного ареста, вряд ли так уж необходимо. Но если наша догадка справедлива, то процитированный рассказ проливает некоторый свет на то, почему вообще генерал граф Келлер уцелел в смутные дни конца 1917 – начала 1918 года.

Действительно, уже в ночь на 9 декабря 1917 года в Харьков прибыли значительные отряды красногвардейцев и большевизированных солдат и матросов. В этой обстановке проживать, можно сказать, в эпицентре событий генералу с репутацией Келлера было несомненно опасно. И правдоподобным выглядит предположение, что роль «охранной грамоты» мог сыграть все тот же авторитет графа среди возвращавшихся с фронта солдат, в первую очередь – его бывших кавалеристов.

За эти месяцы в жизни Федора Артуровича, на первый взгляд, не происходило никаких событий, но это не значит, что их не было на самом деле. «До сего момента я стоял в стороне от политики, занимался и занимаюсь сейчас своими воспоминаниями о минувшей войне», – говорил он сослуживцу осенью 1918 года, но даже если принять, что собственный монархизм граф не включал в понятие «политики», написание мемуаров составляло для него далеко не единственную заботу. «Как граф Келлер? Видели ли Вы его в Харькове?» – писала 29 ноября 1917 года Государыня из тобольского заключения Своей бывшей фрейлине Ден; очевидно, встреча действительно состоялась, поскольку в письме от 2 марта 1918-го [63] снова встречаются строки: «Если Вы увидите милого графа Келлера снова, передайте ему, что его бывший Шеф шлет ему самый сердечный привет, и скажите, что она постоянно молится за него». И хотя сколько-нибудь серьезного монархического подполья создано так и не было, отдельные контакты между различными кружками поддерживались и позволяли обмениваться информацией и строить планы, которым, увы, так и не суждено было воплотиться в жизнь. Один из курьеров – корнет С. В. Марков, в феврале 1918 года привезший графу «письма монархических организаций», десять лет спустя так передавал монолог, якобы услышанный от Федора Артуровича в Харькове:

«Передайте на словах в Петербурге, что я считаю какие-либо выступления преждевременными и лично ни на какие авантюры не пойду [64] … Не место на До ну собирать офицеров, это не плацдарм для таких начинаний… Погибнут тысячи невинных жизней… Россия не может восстановить порядок без опоры на какое-либо иностранное государство с его технической и материальной помощью… Во всяком случае, пока не увижу, что такая помощь может быть оказана и будет реально осуществлена, я ни на какие выступления не соглашусь, так как считаю их бесполезными.

Кроме того, все эти революционные лозунги еще не изжились. Корнилов – революционный генерал, ему и карты в руки, пускай пытается спасать российскую демократию… теперь, быть может, время для этого. Я же могу повести армию только с Богом в сердце и Царем в душе. Только вера в Бога и в мощь Царя могут спасти нас, только старая армия и всенародное раскаяние могут спасти Р оссию, а не демократическая армия и “свободный” народ».

Приведенная цитата настоятельно требует, чтобы зерна в ней были отделены от плевел. Нельзя ожидать от мемуариста стенографической точности, но ряд положений в воспоминаниях корнета Маркова слишком сильно отличается от всего, известного о графе Келлере, и оставить это без внимания нельзя.

Заметим прежде всего, что фраза «не место на Дону собирать офицеров» в силу отсутствия какой-либо аргументации обречена оставаться загадкой, а проповедь осторожности и боязни «авантюр» не очень-то похожа на пылкого и порывистого кавалериста, каким был Федор Артурович (позиция, которую он сам займет осенью 1918 года, тоже может быть охарактеризована как «авантюрная»); и хотя мы еще увидим Келлера и сторонником тактики выжидания, но встает вопрос, чего же именно он хотел выжидать? И здесь совершенно непонятной оказывается апология иностранной помощи, тем более что граф никогда не отличался склонностью к отвлеченному теоретизированию, а это означало необходимость выбора между двумя вполне конкретными силами – воюющими европейскими блоками: Антантой и Центральными Державами.

Ожидание Келлером действенной помощи союзников в феврале 1918 года представляется крайне сомнительным; если же сбросить со счетов союзников – останутся только враги – австро-германцы. Но к немцам Федор Артурович, несмотря на свое происхождение и лютеранское вероисповедание, испытывал неприязнь даже в мирное время, и вряд ли эта неприязнь ослабла после трех лет войны и явной поддержки немцами разрушителей русской государственности, в первую очередь большевиков. Недалекое будущее покажет, что граф Келлер отнюдь не являлся «реальным политиком», способным абстрагироваться от собственных симпатий и антипатий во имя ожидавшейся выгоды, – и остается лишь спросить, а не существовало ли лица, которому взгляды, изложенные мемуаристом (тактика выжидания и опоры на «иностранцев», в качестве которых довольно явственно вырисовываются немцы), подходили бы больше, чем Федору Артуровичу Келлеру?

Увы, таким лицом является… сам свидетель, записавший приведенный выше монолог графа, – корнет Марков! Судя по всей его деятельности, он вполне подходит под категорию тех, кто «чурался авантюр», выжидал «благоприятных моментов», жаловался на недостаток сил и средств и… «активно» бездействовал. Оказавшись же осенью 1918 года в оккупированном немцами Киеве, корнет Марков, как пишет генерал М. К. Дитерихс, надзиравший за ведением следствия о цареубийстве, «был на совершенно особом положении у немцев… Он говорил, что бывал везде, и в советской России имел повсюду доступ у большевиков через немцев».

«Быть может, – комментирует Дитерихс, – в рассказе Маркова было слишком много юношеской хвастливости о своем значении у немцев, но факты видели другие офицеры, и таково было их впечатление»; быть может, корнет Марков был обязан этим «своим значением у немцев» – принятой им на себя роли курьера от Императрицы к Ее брату, Великому Герцогу Гессен-Дармштадтскому; быть может, корнет Марков был во всех своих поступках совершенно искренен… но германофильство его и стремление сделать ставку на немецкую помощь остаются неоспоримыми. А после этого рождаются слишком сильные подозрения по поводу аутентичности рассказа Маркова о позиции Келлера – рассказе, слишком сильно противоречащем другим источникам (в частности, словам из собственноручного письма Федора Артуровича: «часть интеллигенции держится союзнической ориентации, другая, большая часть [–] приверженцы немецкой ориентации, но те и другие забыли о своей русской ориентации»), – и, что еще хуже, теряется уверенность в достоверности передачи и тех слов генерала, которые кажутся вполне правдоподобными: о необходимости возвращения России на ее исторический путь и всенародного раскаяния в грехе революции или о критическом восприятии им перспектив борьбы Добровольческой Армии.

А тем временем над Малороссией и Новороссией всходила недолговечная звезда Гетмана Скоропадского.

* * *

Согласно общему мнению, слабый и неискушенный в политике генерал П. П. Скоропадский отнюдь не подходил для государственной деятельности, тем более в условиях революции, смуты и иностранной оккупации. «Меня, если можно так выразиться, выдвинули обстоятельства, – писал он сам (естественно, на литературном русском языке, поскольку ни малороссийским, ни галицийским диалектами не владел), – не я вел определенную политику для достижения всего этого, меня события заставляли принять то или другое решение, которое приближало меня к гетманской власти».

Этому признанию, кажется, можно верить, коль скоро и полтора десятилетия спустя, уже в эмиграции, бывший министр одного из гетманских кабинетов размышлял: «Скоропадскому ведь ничего и не остается сейчас, как продолжать ту игру, в которую засадили его играть 14 лет назад… Но он – сужу по всем своим встречам вплоть до последних, бывших в 1926 г., – все еще не может до конца стать украинцем, поэтому старательно играет [65] в украинство – и как неизбежно бывает с такими простодушно-хитрыми (sit venia verbo [66] ) натурами – переигрывает, ибо не знает того, где он имеет право быть “самим собой”». Не случаен поэтому вопрос, кем же был «подлинный Скоропадский»… да и существовал ли он вообще?

Пережив, как и большинство русского офицерства, гонения и унижения в 1917 году, к весне 1918-го будущий Гетман посчитал, что население Малороссии и Новороссии, в значительной степени состоявшее из «крепких хозяев» – «хлеборобов», было менее склонно к анархии и бунту, чем крестьяне Великороссии или рабочие промышленных регионов. Происходя из старинного слободского казачьего рода, неудачливый Гетман XX столетия был все-таки «петербуржцем» гораздо более чем «малороссом», и уж вовсе не «украинцем», однако, по его собственным воспоминаниям, «постепенно… надумал, что действительно наиболее подходящий – я. Во-первых, в украинских кругах меня хорошо знают, во-вторых, я известен в великорусских кругах, и мне легче будет примирить, чем кому-либо другому, эти два полюса». Решение генерала вступить на государственное поприще привело его к титулу Гетмана, который был поднесен ему 16 апреля 1918 года на «съезде хлеборобов». Известный журналист и политик В. В. Шульгин вспоминал:

«По-украински он не говорил. Его товарищ по Кавалергардскому полку и член Государственной Думы Безак рассказывал мне впоследствии, как он готовился к избранию. Он бегал по комнате из угла в угол и твердил:

– Д якую вас за привитанье та ласку (Благодарю вас за привет и любезность).

Затем будто бы он опустился на колени перед иконой и сказал:

– Клянусь положить Украину к ногам его величества.

При этом будто бы присутствовала жена Безака, убежденная монархистка, и она поняла, что к ногам его величества” означает к ногам Николая II. Так, вероятно, думал и сам будущий гетман. Но обстоятельства сложились так, что он положил Украину к ногам его величества Вильгельма II…»

Правдив ли этот рассказ или он не более чем легенда, полностью ли справедлив Шульгин в своем выводе или сгущает краски, – но невозможно отрицать, что одним из главных, определяющих факторов на территории Новороссии и Малороссии в это время было германское (в меньшей степени австро-венгерское) вооруженное присутствие, которое русскими людьми воспринималось, пожалуй, двойственно.

Оккупанты пришли на смену большевикам, оккупанты гнали большевиков, так что оккупанты становились – и не могли не восприниматься в таком качестве, особенно поначалу, – освободителями от дикой разнузданной толпы, от террористического режима, обагренного кровью многочисленных жертв. «В это время, – свидетельствует Скоропадский о периоде большевицкого владычества (январь – февраль 1918 года), – в одном Киеве было перебито около трех тысяч офицеров. Многих мучали. Это был сплошной ад. Несмотря на мое желание точно знать, уже при гетманстве, цифру расстрелянных офицеров и мирных жителей, я не мог установить ее. Во всяком случае, нужно считать тысячами».

В заслугу немцам можно поставить также фактический разгон ими Центральной Рады (к слову сказать, поскольку «рада» означает «совет», в Киеве при ней была советская власть), где поощрялись социалистические течения; в довершение всего, несколько украинских министров оказались замешанными в уголовщину. Ясно, что нормальной жизни с такими «правителями» быть не могло, и немецкое самоуправство оказывалось вполне уместным (разгон Рады и проложил дорогу к власти Скоропадскому).

В то же время вряд ли кто-нибудь сомневался, что в своих действиях немцы руководствовались отнюдь не симпатиями к России или хотя бы Украине. Их интересовало выкачивание из богатых южнорусских губерний сырья, и в стремлении получить хлеб германское командование, заботясь, чтобы поля были засеяны, объявило, «что урожай будет принадлежать тому, кто обрабатывал землю» («узаконив» таким образом революционный «черный передел»), и… не замедлило с жестокими реквизициями.

Таковы были чужие – враги, завоеватели; легче ли было со «своими» – населением новообразованной «Украинской Державы»?

Увы, петербургскому «украинцу» генералу Скоропадскому явно не повезло с этим населением, поскольку и среди малороссов «украинцев» оказалось не так уж много. «Сознательным» был лишь сравнительно тонкий слой провинциальной интеллигенции и «полу-интеллигенции». Странно ли, что в такой ситуации Гетман, не одаренный волею самостоятельного политического деятеля, в своих поступках и высказываниях не отличался последовательностью? Скоропадскому, который, как вспоминал его сослуживец, по своей прежней службе привык быть «чрезвычайно осторожным» и «умел молчать», со дня «переворота» и в продолжение следующих семи с половиною месяцев пришлось говорить… и он говорил, пытаясь лавировать, не всегда умело:

Генералу А. С. Лукомскому, в начале мая (по новому стилю): «что он не “щирый украинец”, что вся его работа будет идти на создание порядка на Украине, на создание хорошей армии, и что когда Великороссия изживет свой большевизм, он первый подымет голос за объединение с Россией; что он отлично понимает, что Украина не может быть “самостийной”, но обстановка такова, что ему пока необходимо разыгрывать из себя “щирого украинца”; что для него самое больное и самое трудное – это работать с немцами, но опять-таки и здесь – это единственно правильное решение, так как, только опираясь на силу, он может создать порядок на Украине; а единственная существующая реальная сила – это немцы… Вот когда удастся создать прочную регулярную армию на Украине, то тогда он иначе будет разговаривать и с немцами».

Барону П. Н. Врангелю, в середине мая: «что Украина имеет все данные для образования самостоятельного и независимого государства, что стремление к самостоятельности давно жило в украинском народе… что объединение славянских земель Австрии и Украины и образование самостоятельной и независимой Украины, пожалуй, единственная жизненная задача».

Представителю Добровольческой Армии полковнику Неймирку, 9 октября: «Я русский человек и русский офицер; и мне очень неприятно, что, несмотря на ряд попыток с моей стороны завязать какие-либо отношения с ген[ералом] Алексеевым… кроме ничего не значащих писем… я ничего не получаю… Силою обстановки мне приходится говорить и делать совершенно не то, что чувствую и хочу, – это надо понимать… Я определенно смотрел и смотрю – и это знают мои близкие, настоящие русские люди, – что будущее Украины в России. Но Украина должна войти как равная с равной на условиях федерации…»

Атаману Всевеликого Войска Донского генералу П. Н. Краснову, 10 октября: «Вы, конечно, понимаете… что я, флигель-адъютант и генерал свиты Его Величества, не могу быть щирым Украинцем и говорить о свободной Украине, но в то же время именно я, благодаря своей близости к Государю, должен сказать, что он сам погубил дело Империи и сам виноват в своем падении. Не может быть теперь и речи о возвращении к Империи и восстановлении Императорской власти. Здесь, на Украине, мне пришлось выбирать – или самостийность, или большевизм, и я выбрал самостийность… Предоставьте народу жить так, как он хочет. Я не понимаю Деникина. Давить, давить все – это невозможно… Дайте самим развиваться, и, ей-Богу, сам народ устроит это все не хуже нас с вами…

Я прошу Вас быть посредником между мною, Деникиным, Кубанцами, Грузией и Крымом, чтобы составить общий союз против большевиков… Мы все Русские люди и нам надо спасти Россию, и спасти ее мы можем только сами».

А для «внутренней», «украинской» аудитории, по свидетельству современника, Гетман стремился «доказать свое “щирое” украинство между прочим усиленным восхвалением украинских знаменитостей – Шевченко и Мазепы – других не нашлось – и совершенно зря клеймя будто бы испытанный Украиной в течение двух с половиной веков русский гнет, без указаний, однако, в чем он состоял». «…В четырех стенах клянется “положить Украину к ногам Его Величества”, публично же клянется в верности самостийности, – характеризовал Скоропадского в 1918 году Шульгин. – Люди, хорошо его знающие, говорят, что он принял гетманство с хорошими намерениями, но затем ему слишком понравилась гетманская булава; будущему монарху окажет, разумеется, повиновение, но рассчитывать на особую энергию и преданность на воссоединение с Россией [67] нельзя. Впрочем, сделает все, что прикажут немцы, ибо искренне и до конца перешел на их сторону».

В довершение всего, для Скоропадского оказалось запретным военное строительство. «К чему Вам армия? – бесцеремонно заявил Гетману немецкий генерал В. Гренер. – Мы находимся здесь, ничего противного Вашему правительству внутри страны мы не разрешим, а в отношении Ваших северных границ Вы можете быть вполне спокойны: мы не допустим большевиков. Образуйте себе небольшой отряд в две тысячи человек для поддержания порядка в Киеве и для охраны Вас лично». Причины такой политики очевидны: врагом для вновь сформированных национальных войск должны были бы стать или большевики, или… сами оккупанты, до которых, возможно, долетали и неосторожные заявления Скоропадского, что он-де вскоре будет «иначе разговаривать с немцами». Имели немцы и причины беспокоиться о благополучии своих московских ставленников, заключивших унизительный Брест-Литовский мир и соблюдавших его условия. Правда, было в конце концов получено разрешение немцев на формирование восьми армейских корпусов, но все свелось к созданию кадровой структуры и к бюрократической деятельности военного министерства.

Отсутствие надлежащей вооруженной силы при идущей по соседству гражданской войне уподобляло новое государство обитателям вулкана, но об этом как будто мало заботились. Скоропадский с удовлетворением вспоминал, как «взялся за создание двух университетов, Киевской Академии Наук, за создание действительно хорошего Державного театра». Деревне при этом оставались германские реквизиции, австрийские бесчинства, возвращение помещиков и карательные отряды, но для горожан, особенно после голодной и придавленной большевицким террором Великороссии и по сравнению со сражающимися Доном и Кубанью, «Украинская Держава» летом 1918 года казалась оазисом, надежно защищаемым недавно еще вражескими, а теперь союзническими штыками мнимо-незыблемых немцев.

И в этой – явно не признаваемой им – Державе граф Келлер, по-прежнему проживавший в Харькове, присматривался, оценивал и… размышлял.

* * *

О том, как Келлер воспринял гетманский переворот, можно только догадываться; о том, как он воспринял германскую оккупацию – существует весьма определенное свидетельство, к тому же объясняющее скудость сведений о жизни графа в этот период. «Он сказал мне, что почти не выходит на улицу, так как не переносит вида немецких касок», – писал менее четырех лет спустя генерал Б. И. Казанович, командированный из Добровольческой Армии с секретным поручением к московскому антибольшевицкому подполью и на обратном пути посетивший Келлера в Харькове (это произошло между 28 мая и 2 июля). Он же оставил довольно подробное изложение своей беседы с Федором Артуровичем.

«Я убеждал его ехать к нам, — рассказывает Казанович, – соблазняя тем обширным полем деятельности, которое открывается для такого кавалериста, как он [68] , но этот убежденный монархист (один из немногих известных мне, у которых слово никогда не расходилось с делом) заявил, что наша программа слишком неопределенна: не известно, кто мы – монархисты или республиканцы? Между тем народ ждет Царя и пойдет за тем, кто обещает вернуть его. “Но о каком Царе вы говорите?” (вопрос далеко не праздный, поскольку из своих недавних переговоров в Москве Казанович вынес впечатление, что деятели монархического «Правого Центра» были «не прочь видеть на Российском престоле кого-либо из германских принцев». – А. К. ) – “У нас только один законный Царь, которому мы присягали. Его отречение было вынужденным!” – “Да жив ли он?” – “Все равно, жив его наследник, а если и он погиб, то порядок престолонаследия определен законом. Всегда может быть только один законный Царь”. Я просил его по крайней мере не отговаривать офицеров-кавалеристов, среди которых он пользовался большим авторитетом, от поступления в Добровольческую армию.

“Нет, буду отговаривать: пусть подождут, когда настанет время провозгласить Царя, тогда мы все выступим”».

Особенно знаменательна здесь последняя фраза, и к ней нам еще предстоит вернуться; что же касается остального диалога, – на его воспроизведение мемуаристом могла наложить отпечаток информация, узнать которую он должен был несколько позже: свое возвращение в ставку Деникина Казанович точно датирует 2 июля, а тревожные известия из Екатеринбурга, где в ночь на 4 июля большевиками были злодейски убиты Царская Семья и ее верные слуги, дошли до Юга России еще через несколько дней (Деникин «приказал Добровольческой армии отслужить панихиды»). Тем не менее тяжкие подозрения и переживания существовали и до роковой даты, за судьбу отрекшегося Императора беспокоились и те, кто не пользовался репутацией «партийных монархистов», и с болью писал впоследствии Деникин в частном письме: «А кто мог, кто сделал? Кто даже из тех, которые, стоя на крайнем правом фланге русской общественности и до революции, и теперь, на исходе ее, боготворят и идею, и династию?.. Кто ударил пальцем о палец, чтобы хоть выручить несчастных людей из застенка и спасти их жизни? А ведь это было возможно и не так уж трудно». И все же накануне цареубийства подозрения вряд ли были настолько сильны, чтобы Келлер и Казанович определенно предполагали большевицкое преступление уже совершившимся; а вот в письме Верховному Руководителю Добровольческой Армии генералу Алексееву, написанном Федором Артуровичем 20 июля, звучат почти дословно мысли, вложенные мемуаристом в уста графа при описании беседы с ним.

Однако прежде чем обратиться непосредственно к этому важному документу, следует отметить, что поводом для его появления было отнюдь не только стремление Келлера обсудить принципиальный вопрос о лозунгах борьбы, но и начало разыгрывания германскими оккупантами… «русской монархической» карты. Временный Атаман Астраханского Казачьего Войска князь Д. Д. Тундутов получил от немцев обещания помощи и первые средства на формирование под монархическим лозунгом «астраханских» частей, и вскоре началась вербовка добровольцев на Украине и Дону. Стремясь к полному контролю над еще не сформированной армией, немецкое командование позаботилось об инфильтрации ее частей своей агентурой. Разворачивание нового войскового соединения грозило расколом офицерства, а в перспективе – и выгодной немцам (и большевикам!) междоусобицей. Граф Келлер, отвергший предложение возглавить Астраханцев (согласился на эту роль генерал А. А. Павлов), проницательно почувствовал угрозу, и показательно, что со своим беспокойством он обратился именно к руководителям Добровольческой Армии. Итак, 20 июля Федор Артурович писал Алексееву:

«Ваше Высокопревосходительство, Михаил Васильевич,

извиняясь за то, что пишу не чернилами, ставшими в Харькове почти редкостью, обращаюсь к Вам с просьбою не только лично от себя, но от очень значительной группы офицерства, поставленного в очень трудное и тяжелое положение.

К Вам на Дон, очевидно, многое, что творится здесь, не доходит, и Вам не видно того, что видно людям, живущим на месте.

Немцы полные хозяева на Украйне, ведут политику расхищения, разложения, разъединения и натравливания друг на друга и так всегда ра зрозненного нашего общества, они улыбаются монархистам, натравливают малороссов на Россию и всякими средствами сохраняют и поддерживают здесь большевиков, очевидно с целью выпустить их в нужную для себя минуту, т. е. когда будут вынуждены отступить из Малороссии. Находя противовес в Австрийцах, немцы до поры до времени поддерживают совершенно порабощенное ими Украинское правительство, – но сдается мне, не на долго. Политика немцев на севере России нам не так ясна, но поддержание там розни сквозит белыми нитками [69] .

Здесь часть интеллигенции держится союзнической ориентации, другая, большая часть [–] приверженцы немецкой ориентации, но те и другие забыли о своей русской ориентации.

Единственной надеждою являлась до сих пор для нас добровольческая армия, но в п оследнее время и к ней многие относятся подозрительно, и подозрение, вкравшееся уже давно, растет с каждым днем. Не судите по тем эшелонам офицеров, которые идут к вам, они в большинстве составлены из людей голодных, ищущих возможность прокормиться, лучшие же офицеры не идут. Ваш начальник политического отдела уверял меня, что Ваше имя везде популярно и что Вам верят все, если он и Вам докладывал то же, то ввел Вас в заблуждение. Верят Вам кадеты и может быть, и то отчасти, группа Шульгина, но большинство монархических партий, которые в последнее время все разрастаются, в Вас не уверены, что вызывается тем, что никто от Вас не слышал столь желанного ясного и определенного объявления, куда и к какой цели Вы идете сами и куда ведете добровольческую армию.

Немц ы это очевидно поняли, и я сильно опасаюсь, что они этим воспользуются в свою пользу, т. е. для разъединения офицерства.

Не подлежит сомнению, что формированием при немецкой поддержке и на немецкие деньги Астраханского монархического отряда немцы преследуют ту же цель. По дошедшим до меня сведениям, кандидатами на формирование и командование этой армией или отрядом немцы называли Ген[ералов] Залесского, Павлова и меня. Генерал Залесский известен всем как слишком ярый поклонник немцев и поэтому был нежелателен им, я, хотя известен как определенный монархист, но из людей непокладистых, который на немецких помочах не пойдет, да к тому же и открытый противник немецкой ориентации, пришлось немцам остановиться на Павлове, как на определенном монархисте, но человек е, не привыкшем к работе [70] и таком, которого легко обойти. Его к вам и прислали (Деникин вспоминал: «Павлов побывал у меня в Тихорецкой, осведомился об отрицательном отношении моем к новому формированию, но должность принял». – А. К. ).

Боюсь я также, что для того, чтобы отвлечь от Вас офицеров, из которых лучший элемент монархисты, немцы не остановятся и перед тем, чтобы и здесь в Малороссии или Крыму формировать армию с чисто монархическим, определенным лозунгом. Если немцы объявят, что цель формирования [ –] возведение законного Государя на престол и объединение России под Его державою, и дадут твердые гарантии, то для такой цели, как бы противно ни было идти с ними рука об руку, пойдет почти все лучшее офицерство кадрового состава.

В Ваших руках, Михаил Ва сильевич, средство предупредить еще немцев (чистым намерениям которых я не верю), но для этого Вы должны честно и открыто не мешкая объявить, кто Вы, куда и к какой цели Вы стремитесь и ведете добровольческую армию.

Объединение России великое дело, но тако й лозунг слишком неопределенен, и каждый даже ваш доброволец чувствует в нем что-то недосказанное, так [как] каждый человек понимает, что собрать и объединить рассыпавшееся можно только к одному определенному месту или лицу, Вы же об этом лице, которое может быть только прирожденный законный Государь, умалчиваете. Объявите, что Вы идете за законного Государя, а если Его действительно уже нет на свете, то за законного же Его наследника, и за Вами пойдет без колебаний все лучшее, что осталось в России, и весь народ, истосковавшийся по твердой власти. Добровольному отречению Государя в пользу Михаила и законности этого акта никто из здравомыслящих людей никогда не поверит.

Верю, что Вам, Михаил Васильевич, тяжело признаться в своем заблуждении, но для пользы и спасения родины и для того, чтобы не дать немцам разрознить последнее, что у нас еще осталось, Вы обязаны на это пойти, покаяться откровенно и открыто в своей ошибке (которую я лично все же приписываю любви Вашей к России и отчаянию в возможности победоносно окончить войну) и объявить всенародно, что Вы идете за законного Царя и восстановление под Его скипетром России. Время не терпит.

Я верю, что если Вы это объявите, то не может быть сомнения в твердости и непоколебимости такого Вашего решения, и верю в т о, что Алексеев мог заблуждаться, но на обман не пойдет.

Готовый к услугам Вашим

Гр[аф] Келлер»

Важно отметить, что Федор Артурович, по-видимому, попытался расширить круг лиц, знакомых с этим письмом, придавая ему таким образом характер открытого. О получении «собственноручно» снятой графом копии письма вспоминает, цитируя его, Георгий Николаевич Герцог Лейхтенбергский, один из видных представителей той части русской общественности, которая находила возможным опираться на немецкую помощь. Еще одна копия сохранилась в бумагах Деникина, которому она была направлена Келлером при следующем сопроводительном письме:

«Глубокоуважаемый Антоний Иванович,

чтобы не повторять два раза написанного, я препровождаю Вам копию моего письма к Алексееву. В Вас я верил, считал Вас всегда честным монархистом, и для меня непонятно, какие причины заставляли и заставляют Вас до сих пор умалчивать об этом. Если Алексеев на мою просьбу не пойдет, верю, что Вы для блага общего нам дела убедите его и заставите это сделать. Только слепой человек или глупый может не видеть и не понимать, к чему привела революция и бесцарствие и чего от этого еще можно ожидать, а Алексеев никогда дураком не был.

Тяжело подумать, что немцам может удаться разъединить лучшее, что еще осталось в России, но как бы ни тошно было опираться на них, многие могут на это пойти как на единственное средство спасти монархию, без которой немыслимо и восстановление нашего отечества.

Крепко жмет Вашу руку искренно уважающий Вас

Келлер»

В письмах этих соседствуют проницательные наблюдения и выводы с заключениями довольно наивными. Характерна уже изначальная ошибка графа, видевшего в Деникине союзника против Алексеева: на самом деле, хотя оба они были монархистами, в вопросе о целесообразности выдвижения такого лозунга именно Деникин в какой-то мере сдерживал Верховного Руководителя Добровольческой Армии.

«Руководящие деятели армии (а к таковым в данный период следовало отнести, кроме самого Алексеева, Деникина и начальника его Штаба генерала И. П. Романовского. – А. К. ) сознают, что нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица. Как показал продолжительный опыт пережитых событий, никакая другая форма правления не может обеспечить целость, единство, величие государства, объединить в одно целое разные народы, населяющие его территорию. Так думают почти все офицерские элементы, входящие в состав Добровольческой армии, ревниво следящие за тем, чтобы руководители не уклонились от этого основного принципа», – писал Алексеев в частном письме, и слова эти звучат в унисон с мыслями Келлера; однако наряду с ними не меньшее значение для Верховного Руководителя имели и тактические соображения: «…Добровольческая армия не считает возможным теперь же принять определенные политические лозунги ближайшего государственного устройства, признавая, что вопрос этот недостаточно еще назрел в умах всего русского народа, и что преждевременно объявленный лозунг может лишь затруднить выполнение широких государственных задач». Таким образом, вопрос сводится к оценке «народных чаяний», в которых ожидание порядка , часто интерпретируемое как ожидание Царя , далеко не укладывалось в прямолинейные политические схемы.

Вопрос о сравнительных качествах офицеров, устремившихся в Добровольческую Армию или воздерживавшихся от этого, решился на практике в ближайшие же месяцы, но уже и в тот момент можно было видеть, что материальное положение Добровольцев оказывалось несопоставимым с чинами щедро снабжавшейся Астраханской Армии, а бои Добровольцы вели непрерывные и весьма жестокие, в то время как в Киеве все формировались и формировались, начиная не с офицерских взводов, а с раздутых штабов и управлений. Это же относилось и еще к одной организации – «Южной Армии», руководители которой (в том числе уже известный нам Герцог Георгий Лейхтенбергский и его ближайший помощник, присяжный поверенный М. Е. Акацатов) рассматривали кандидатуру Федора Артуровича на пост Командующего. Герцог вспоминал:

«Был граф Келлер; но он не желал идти с немцами, не веря им; Акацатов находил неудобным брать его из-за его немецкой фамилии ( как будто титул «Лейхтенбергский» звучит лучше! – А. К.), я же, лично не зная его тогда, но зная от других его характер, отдавал себе отчет в том, что он был бы не у места: командующий Южной Армией должен был быть человеком гибким, умеющим примениться к обстановке, ладить и с гетманским правительством, и с немцами, и не выбрасывать слишком открыто монархический флаг, дабы не поставить и тех, и других в необходимость прекратить поддержку армии… Прямой, цельный характер графа Келлера, конечно, не справился бы с этой задачей».

«Самый благородный из крайних правых граф Келлер, рыцарь монархии и династии, – человек прямой и чуждый интриги, но весьма элементарного политического кругозора, – искренне верил в легенду о “мятежном генерал-адъютанте”», – утверждает Деникин, комментируя обращенный графом к генералу Алексееву призыв «покаяться». Заметим все же, что «вера» не заставила Келлера, подобно многим, предполагать в Алексееве сознательного изменника, «заманившего Государя в ловушку», и присоединиться к развернутой монархическими кружками травле Добровольческой Армии. Напротив, у Федора Артуровича крепло намерение лично отправиться в Екатеринодар, где размещалась ставка Алексеева и Деникина.

* * *

Ехал туда Келлер, должно быть, все же предубежденным. Упомянутый в его письме «начальник политического отдела», Генерального Штаба полковник Я. М. Лисовой, стремясь всемерно поддерживать авторитет генерала Алексеева, по-видимому, пытался делать это за счет принижения второго из вождей Добровольческой Армии – Деникина. У генерала Б. А. Штейфона со слов Лисового так и осталось впечатление, что Алексееву был «навязан» лозунг Учредительного Собрания – сначала Корниловым, а затем «преемственно воспринят и генералом Деникиным». Если Лисовой то же говорил и Келлеру, – граф, именно Деникину веривший как «честному монархисту», а к Алексееву относившийся скептически, должен был окончательно придти в недоумение.

Прояснилось ли что-либо в результате «двухдневной беседы», которую Алексеев в письме к Великому Князю Николаю Николаевичу относил к «концу августа»? «Вот хотя бы Деникин, мой прежний подчиненный, – записывал через полгода рассказ Келлера, услышанный в ноябре 1918-го, философ и политический деятель князь Е. Н. Трубецкой. – Я ему поставил вопрос: скажите мне, наконец, Ваше Превосходительство, кто вы и что вы такое. Он сконфузился и отвечал: “я монархист” и поспешно добавил: “я конституционный монархист”. “Ваше Превосходительство, сказал я ему, я думаю, что я не глупее вас, но полагаю, что это не нашего с вами ума дело. Мы, военные, должны стоять вне политики; для нас должно быть только одно: воля Государя Императора и единая Россия. А о конституции рассуждать нам не приходится. Захочет Государь Император, будет вам и конституция или хотя бы даже федерация, не захочет Его Величество, не будет ни того, ни другого. А мы с вами должны исполнять его волю, а не политиканствовать”».

«Сконфуженность» Деникина нам все-таки кажется возможным отнести на счет личного восприятия графа: Командующий Добровольческой Армией имел заслуженную репутацию человека прямого и резкого, имевшего собственные взгляды и не боявшегося их отстаивать ни перед каким начальством и авторитетом. Почти нет сомнений, что Деникин – неплохой полемист, умевший говорить красноречиво, сильно и убедительно, – не преминул вернуть Келлеру его слова об аполитичности Армии (правда, вряд ли убедил графа полностью: ведь и на замечание князя Трубецкого насчет убеждений Федора Артуровича – «это тоже политика, хотя политика правая и монархическая» – старый генерал ответил искренним недоумением: «Он просто разводил руками и не понимал, повторяя: “Государь Император и Россия, да какая же это политика”»). Вполне мог ответить графу его же собственными аргументами и Алексеев, обеспокоенный немецкой игрою с Южной и Астраханской Армиями и с горечью восклицавший: «Какое торжество немецкой политики, когда она незаметно направит друг на друга лучшие и наиболее честные элементы Русского народа, когда мы собственными руками будем истреблять друг друга, тогда как немцы в тиши будут помогать большевикам». И ко всем этим предостережениям Федор Артурович не мог не прислушаться.

Вряд ли он был убежден полностью: генерал Штейфон вспоминал, что монархизм графа имел более глубокие основания, чем выгоды или невыгоды политического момента. «…Граф неизменно отождествлял русскую либеральную интеллигенцию с Иваном Карамазовым, – пишет Штейфон, – а русских солдат и крестьян эпохи революции с Смердяковым – вывихнутой душой. Однако, так как русская народная душа хранит и святость Зосимы, и гнусность Смердякова, то надо стремиться, чтобы благодатное воздействие светлых порывов заглушило бы смердяковщину. Поэтому, по мнению графа, необходимы были лозунги, пронизанные мистической одухотворенностью, понятные народным массам и имеющие [71] историческое обоснование». Встретил ли он здесь понимание? Сложно сказать, но и аргументы собеседников не должны были пройти даром.

«Двухдневная беседа со мной и ген[ералом] Деникиным привела, по-видимому, графа Келлера к некоторым выводам и заключениям, что вопрос не так прост и не допускает скоропалительных решений», – писал вскоре Алексеев. Граф, как мы знаем, продолжал ворчать, но гораздо более важным представляется принятое им решение более не отговаривать своих бывших подчиненных, стремившихся к Деникину. «…Отказавшись вступить в Добровольческую армию, он нас – офицеров своей дивизии – благословил идти в Добрармию с тем, чтобы, когда он нам кликнет “клич”, – мы бы незамедлительно собрались к нему», – вспоминал полковник Слезкин, в составе группы офицеров посетивший Келлера после его возвращения из Екатеринодара.

…В одной из речей Деникин предлагал Добровольцам «веру в своих руководителей». Разумеется, верить в Деникина мог взводный командир, но не генерал граф Келлер, чей авторитет был никак не меньшим; но поверить Деникину и в дальнейшем доверять Деникину старый воин мог – и он поверил и доверял.

* * *

«…Теперь Сам Бог осенил меня, и я считаю своим долгом для родины объединить армии Добровольческую, Астраханскую и Южную», – с такими словами, как вспоминал бывший подчиненный Келлера, обратился к нему граф в Киеве осенью 1918 года. Похоже, что эта формулировка все-таки должна быть отнесена на счет ошибки памяти мемуариста, поскольку о переходе Добровольцев под начало Федора Артуровича нельзя было говорить, не утратив окончательно чувства реальности; о планах же старого генерала, вернее, о путях, на которых, по его мнению, следовало искать выхода из крайне запутанного положения, лучше всего говорит его собственное письмо Донскому Атаману Краснову от 9 октября:

«Скоропадский, по-видимому, предполагает ввести всех в заблуждение, намеревается сформировать под видом Русской Армии – украинскую, отнюдь не монархи ческую, армию, с единственной [72] целью охраны северных границ Украины от большевиков, предвкушая прелести своего коронования на престол украинского королевства, которое он рисует себе в том же положении относительно России или Австрии (это не доказано), в каком была Саксония относительно Германии…

Положение нашего отечества в настоящую минуту, когда союзники каждый день могут высадиться у нас на юге [73] , настолько серьезно, что, мне казалось бы, времени терять нельзя, так как высадившиеся англо-французы могу т ложно учесть положение в России; видя, что есть фронт Учредительного Собрания [74] , существует Добровольческая Армия с программою далеко не монархическою и т. п., но не видя реальной силы, открыто стремящейся к объединению России и [к] Монархии, они могут вообразить, что в нашем отечестве все только [и] мечтают о республике.

Казалось бы, настала минута, когда необходимо спешить из всех сил, дабы сорганизовать из Астраханской и Южной Армий одну сильную монархическую армию, которая, поддержанная Доном и всем к азачеством, а также торгово-промышленниками и народом в Малороссии, представилась бы союзникам реальной силой, не признающей другой идеи, кроме единой неделимой России с законным Государем на Престоле…»

Однако Келлер снова ошибся, не встретив ожидаемой поддержки со стороны Краснова, который считал монархический лозунг несвоевременным и скорее разделял точку зрения Скоропадского на необходимость своего рода «конфедерации» Дона, Украины, Добровольческой Армии (подконтрольной ей территории), Грузии и, может быть, еще каких-либо скороспелых государственных образований. Должно быть, Федор Артурович испытал очередное разочарование… но именно в эти дни перед ним открылись новые перспективы, связанные совсем с иным театром предполагавшихся военных действий.

Новый фронт возникал под Псковом, где немцы собирались, передвигая демаркационную линию с РСФСР к западу, передать большевикам часть ранее оккупированной территории. В этой ситуации некоторые из германских офицеров согласились поддержать инициативу русских военных и общественных кругов о сформировании «Псковского добровольческого корпуса», а в дальнейшем – и целой «Северной Армии». Оккупанты могли сочувствовать или не сочувствовать целям, которые намечали для себя русские, но и отказать последним в праве хотя бы отстаивать свои очаги с оружием в руках тоже не решились. Теперь возникал вопрос о Главнокомандующем, который должен был бы обладать именем , привлекающим добровольцев и придающим вес всему предприятию. И уже вскоре командированный в Киев военный представитель Северной Армии телеграфировал во Псков: «…Бессмысленно ждать командующим Драгомирова, который находится (в) Добровольческой… Точное имя командующего необходимо для вербовки людей… На этой почве много отказов… Келлер в Киеве. Уполномочиваете ли вступить (с ним) в переговоры?»

Переговоры шли по двум линиям: одновременно с представлявшим командование корпуса ротмистром А. К. Гершельманом на Юг России выехала и целая делегация от «псковских общественных организаций», в которую входили, в частности, члены Государственной Думы Г. М. Дерюгин, Н. Н. Лавриновский и А. П. Горскин и сенатор Н. И. Туган-Барановский. Похоже, они обратились к Келлеру еще в период пребывания графа в Харькове, что при сопоставлении с процитированной выше телеграммой заставляет сделать вывод не просто о параллельности действий военных и «общественных» уполномоченных, а об их конкуренции.

Федор Артурович согласился возглавить движение на Северо-Западе, однако обязательным условием для него стала координация действий с Деникиным, которого он 2 ноября запросил по телеграфу: «Признаете ли Вы меня командующим Северной Псковской монархической армией, или мне следует сдать эту должность? Если признаете, то с какими полномочиями? Необходимо разрешение принять меры к охране разграбляемых в Малороссии военных складов, воспользоваться украинскими кадрами и продолжать формирование, для него необходим немедленный отпуск денег, которые можно добыть в украинском правительстве». Из текста телеграммы с очевидностью следует, что речь идет не о совещании или консультации: граф (сколько бы он ни брюзжал по адресу «конституционалиста» Деникина) в сущности считает Главнокомандующего Добровольческой Армией единственно правомочным распоряжаться русским государственным имуществом, в том числе и на территории, непосредственно ему не подконтрольной. Запрос Келлера мог быть связан с появлением 31 октября первых сообщений (оказавшихся ложными) «о подчинении всех войск на территории России ген[ералу] Деникину и мобилизации всех офицеров», на которые граф откликнулся письмом, также преданным гласности и, очевидно, имевшим характер открытого:

«Прочитав в газетах Ваш приказ о подчинении Вам всех Русских армий, полагаю, что он основан на том, что Вас уже признали Дон, Кубань, Южная и Астраханская армии (до полного «признания» оставалось на самом деле еще полтора месяца. – А. К .), а также признали Вас и союзники.

Приветствую от души это состоявшееся, наконец, объединение всех Русских сил, объединение, о котором я мечтал и говорил Вам еще в Июне месяце, будучи в Екатеринодаре ( очевидная ошибка, причины которой неясны. – А. К.). Что касается меня, то я буду рад подчиниться Вам с той армией или корпусом, который при Божьей помощи мне, быть может, удастся сформировать».

Впрочем, еще до обращения графа к Деникину началось распространение воззваний Федора Артуровича, говоривших о его намерении принять командование на Северо-Западе. Наиболее полный известный нам вариант, появившийся в печати, гласил:

«Из далекого Пскова приехали к нам русские люди, долгие месяцы прострадавшие под властью разбойников и грабителей и испытавшие оскорбительное для каждого патриота порабощение иностранцами.

Тяжелое горе образумило и сплотило их, они поняли, что не скрытыми путями, не умалчиванием, не поддержкою членов Учредительного Собрания, не обм аном привлекаемых на службу офицеров, а только честно и открыто можно идти к святой цели спасения родины, и что без Царя и единой, под его державою, великой России нет спасения.

Неужели же мы откажемся поддержать своих родных русских братьев, неужели же мы не станем в их ряды за природного нашего Государя, за русский народ и за неделимую, великую Россию, – не станем грудью за то, что всего дороже каждому русскому человеку и воину.

Вы знаете меня, дорогие мои боевые товарищи. Во время трех лет войны, сражаяс ь вместе с вами на полях Галиции, в Буковине, на Карпатских горах, в Венгрии и Румынии, я принимал часто рискованные решения, но на авантюры я вас не вел никогда.

Теперь настала пора, когда я вновь зову вас за собою и сам уезжаю с первым отходящим поездом в Киев, а оттуда в Псков.

Почти целых томительных два года ждал я той минуты, когда русские люди опомнятся от своих заблуждений и когда наконец прозвучит настоящий, всем понятный и единственно верный призыв: “за Веру, Царя и Отечество”.

Обращаюсь ко всем в ам, русским людям, умеющим командовать и владеть оружием, и ко всем моим незабвенным дорогим боевым товарищам от генерала до рядового – к вам, создавшим славу своих полков 10-й кавалерийской дивизии и 3-го Конного корпуса, с горячим призывом:

Настало время , когда честному человеку грешно сидеть дома, сложа руки, или заботиться о собственном пропитании и благополучии.

Настало время, когда нас громко призывает исстрадавшаяся Родина-мать.

За Веру, Царя и Отечество мы присягали сложить свои головы, – настало вр емя исполнить свой долг.

Поспешим же на помощь братьям псковичам.

Пополним же скорее ряды доблестных псковских дружин…

Время терять некогда – каждая минута дорога!

Вспомните и прочтите молитву перед боем, – ту молитву, которую мы читали перед славными нашими победами, осените себя крестным знамением и с Божьей помощью вперед за Веру, за Царя и за целую неделимую нашу родину Россию».

Неизвестно, было ли это воззвание единственным: в газете «Киевская Мысль» появилась заметка о распространении в Киеве «воззвания ген[ерала] Келлера под названием “Призыв старого солдата”». «Воззвание сообщает, – говорится в заметке, – что в Пскове образовалась русская монархическая армия… “Хлеб у псковичей, – пишет Келлер, – есть; оружие и снаряды они добыли в изобилии, русские деньги собраны”, нужны только опытные боевые офицеры и солдаты». Не преминула газета и дать ехидный комментарий: «Интересно бы только знать, откуда в Пскове, в пределах германской оккупации, получили монархисты “в изобилии” все им нужное – и оружие, и хлеб, и деньги». Ирония как будто уместна, хотя намеки на связь «монархистов» с немцами и прозвучали со страниц издания, процветающего «в пределах» той же оккупации. Но свой ответ Келлер дал, конечно, не «мыслителям» из «Киевской Мысли», а… генералу Деникину.

«Придавая огромное политическое и стратегическое значение прибалтийскому району и направлениям Ревель – Петроград и Либава – Петроград, – рассказывает Деникин о планах графа, – он считал необходимыми предпосылками успеха формирования армии и ее операций: 1) занятие союзным флотом Ревеля и Либавы; 2) отпуск широких кредитов и 3) передачу немцами армии богатых русских складов Пскова, Двинска, Вильны и других городов оккупационной зоны». Поражение Германии в Мировой войне, которое предвидел Келлер, и вправду не заставило себя долго ждать, а в свете этого приписанная Федору Артуровичу оценка псковских ресурсов перестает казаться близорукой или неискренней.

Планы Командующего Северной Армией Деникин мог узнать от генерала А. Н. Розеншильд-Паулина, героя первых сражений Великой войны, привлеченного к работе его родственником Келлером (мать Федора Артуровича была урожденная Розеншильд-Паулин). Именно Розеншильд был направлен графом в Екатеринодар, где ему для обратного проезда было выдано удостоверение, черновик которого сохранился:

«Дано сие Генерал-Лейтенанту Розеншильд Фон Паулин в том, что он действит[ельно] командиров[ан] в Добровольческую Армию с докладом по поручению Графа Келлера.

Прошу оказывать Генерал-Лейтенанту Розеншильд Фон Паулин необходимое содей ствие во время следования в Киев для выполнения данного ему поручения к Главнокомандующему Добровольческой Армии».

Интересно отметить, что первоначально в документе стояло: «…следования в Киев как лицу, едущему с особым поручением от Главнокомандующего Добровольческой Армии», и этот вариант выглядит более правдоподобным, исправление же могло появиться вследствие осторожности генерала Лукомского: вполне допустимо предположение, что именно он хотел избежать утечки информации об «особых поручениях» Деникина к столь «одиозному» монархисту, как граф Келлер. Поручение же, на наш взгляд, должно было касаться координации действий во внешней политике – единства в представительстве на переговорах с союзниками. Основанием для таких предположений может стать следующая командировка Розеншильда, который был направлен Федором Артуровичем в Яссы (Румыния), где собиралось совещание представителей Антанты – с одной стороны и русских общественно-политических объединений – с другой.

А тем временем та же международная конъюнктура – поражение Центральных Держав – оказывала влияние и на политику Гетмана Скоропадского, который судорожно пытался найти новых союзников. И 1 ноября «Украинская Держава», должно быть, не без удивления, услышала Гетманский манифест («грамоту»):

«…После пережитых Россией великих потрясений условия ее будущего бытия должны несомненно измениться. На иных началах, на началах федеративных должно быть воссоздано прежнее величие и сила Всероссийской державы, и в этой федерации Украине надлежит занять одно из первых мест.

…На этих началах, которые – я верю – разделяют и союзники России – державы Согласия [75] … должна быть построена будущая политика нашей Украины. Ей первой надлежит выступить в деле создания всероссийской федерации, конечной целью которой явится как восстановление Великой России, так и обеспечение экономического и культурного преуспевания всего украинского народа на прочных основах национально-государственной самобытности».

Грамота обнадежила тех, кто не признавал искусственно взращиваемого сепаратизма; но у противоположного лагеря она вызвала бурю возмущения и до сих пор обычно трактуется как детонатор, повлекший взрыв националистических эмоций и «антигетманское восстание». Так полагал и сам Скоропадский, писавший в 1919 году: «Я и до сих пор считаю, что единственной причиной такого подъема среди повстанцев в первое время была… моя грамота о федерации», – и утверждавший, что, не будь ее, «социальные вопросы» сами по себе не вызвали бы активного противодействия Гетманскому режиму. Факты, однако, свидетельствуют об обратном.

Оппозиция режиму в лице «Украинского Национального Союза», загодя почувствовав колебания власти, уже была настроена на решительный натиск. Еще до выхода грамоты был создан Оперативный Штаб готовившегося восстания, в котором активно обсуждалась стратегия предполагавшихся боевых действий. 31 октября на тайном заседании была сформирована «Высокая Директория Украинской Народной Республики» во главе с беллетристом В. К. Винниченко и с бывшим чиновником Земско-Городского Союза С. В. Петлюрой в качестве «Головного Отамана» (Главнокомандующего) «республиканских войск». 1 или 2 ноября перебазировавшись в Белую Церковь, в расположение сочувствовавшего ей Сечевого стрелкового отряда, Директория оставила в столице «Военно-революционный комитет» (что за большевицкая терминология!), и практически одновременно, в ночь на 2-е, в Киеве появились прокламации нового «правительства» с призывами к восстанию против «изменника» Скоропадского. Все это было бы невозможно без заблаговременной подготовки, и очевидно, что круги, незамедлительно получившие название «петлюровских», внимательно следили не только за совершавшимися событиями, но и за политическими тенденциями, и в нужный момент оказались во всеоружии.

Но какова была программа этого нового движения? Неправомерным было бы отделение в ней сепаратизма от революционности. Характерным примером является настроение Сечевиков: «Новосформированные в Белой Церкви Сечевые стрелки сознавали, что они должны стать не только защитниками Самостийной Украины, но и революционной силою, которая имеет целью сокрушить реакцию». Помимо штыков Сечевого отряда, руководители восстания делали ставку на повсеместное выступление крестьянства. Оно и началось, но направленность этого движения должна была вызвать горькое разочарование у националистических теоретиков. По признанию Винниченки, «часто среди крестьянства, до того не слыхавшего имени Петлюры, раздавались такие речи: “Ага, теперь Петлюра идет на гетмана. Она ему покажет! Слава Богу, больше не будет этой Украины”»… И только недовольство «помещичьей» политикой Скоропадского и австро-германской оккупацией побуждало крестьян следовать за Директорией.

А что же Гетман? – Не собираясь сдаваться без боя, но чувствуя, как почва колеблется у него под ногами, в эти дни он обращает растерянные взгляды… на графа Келлера.

* * *

Выехать на Северо-Запад Федор Артурович так и не успел, и это, должно быть, уберегло его от горьких разочарований как в подлинном состоянии дел и перспективах псковских формирований, так и в тех лицах, которых он уже готов был считать своими сотрудниками. В действительности во Пскове были лишь немногочисленные отряды, для солидности именовавшиеся полками, плохо одетые и вооруженные. Мистифицировав Келлера, члены посещавшей Киев и Харьков делегации по возвращении во Псков начали мистифицировать командование корпуса, теперь уже от имени Келлера, заявив о существовании «Совета Обороны» (якобы из них же и состоявшего), о том, «что этот совет признан генералом графом Келлер[ом] как высший орган управления», и о заключении «договора “Совета Обороны” с генералом графом Келлер[ом]».

«Договор» содержал условия, на которые в здравом уме и твердой памяти не мог бы согласиться ни один серьезный военачальник, не говоря уж о властном, самостоятельном и решительном Келлере: «1) командующий армией назначается и сменяется распоряжением “Совета”; 2) назначения на высшие командные должности также делаются с ведома и согласия “Совета”; 3) все денежные средства находятся в распоряжении “Совета” и отпускаются им по мере надобности командующему; 4) организация административного и гражданского управления областью всецело находится в руках “Совета”, и т. д.». Неудивительно, что исполнявший обязанности начальника Штаба Псковского корпуса ротмистр П. фон Розенберг, ознакомившись с текстом, «вполне открыто заявил, что первым его ходатайством у генерала графа Келлер[а] будет просьба разорвать этот договор, который генерал мог подписать только будучи в заблуждении о действительных полномочиях вошедших в “Совет” лиц», хотя первым должно было бы, наверное, стать ходатайство о расследовании, откуда сей документ вообще взялся. Впрочем, ни разоблачениям странной игры «общественных деятелей», ни возглавлению Федором Артуровичем северо-западных формирований не суждено было состояться.

Главнокомандующий требовался не только во Пскове. Та же проблема стояла и перед Скоропадским, тем более что его собственный авторитет среди офицерства был невысок. В Киеве спешно формировались отряды («дружины») из офицеров и добровольцев, но их командование при первой возможности, воспользовавшись ложными сведениями о вступлении Деникина в должность Главнокомандующего всеми силами на Юге, объявило о переходе в его подчинение. «Я рад отметить, – писал 2 ноября начальник одной из дружин генерал Л. Н. Кирпичев, – что приказ о включении Дружины в состав славной Добровольческой Армии был принят с должным энтузиазмом, и верю в близкое создание ВЕЛИКОЙ ЕДИНОЙ РОССИИ». Но энтузиазм кажется преувеличенным, а те, кто вступал в офицерские дружины, представляли собою боевой материал довольно сомнительной ценности. После одиннадцати месяцев Гражданской войны, из которых в течение по меньшей мере полугода был открыт относительно легкий путь на службу в любую из антибольшевицких армий, уже можно было говорить о состоявшемся «естественном отборе», который эмиссар-Доброволец в октябре описывал так: «…Лучшие элементы ушли в [Добровольческую] Армию при первой же вести, а остались офицеры или обеспеченные теплыми местечками, или просто материально не нуждающиеся».

Так обстояло дело с новыми формированиями, носившими довольно ярко выраженный русский (великоросский) характер; об армии же «Украинской Державы» вообще трудно было говорить всерьез. Мало того, что быстро распространявшееся по всей Малороссии восстание разъединило и изолировало зачатки кадровых корпусов в Харькове, Екатеринославе, Полтаве, Одессе… – крайне скверно было и в столичном Киеве. Гетманские войска не имели никакого опыта и выучки, а в высших эшелонах управления вооруженными силами наблюдалось не просто сочувствие Директории, а прямая измена: начальник Главного Штаба генерал А. П. Греков, формировавший Отдельный корпус охраны железных дорог генерал А. В. Осецкий, помощник начальника Оперативного отделения Главного управления Генерального Штаба подполковник В. Н. Тютюнник и помощник начальника Отдела службы Генерального Штаба подполковник М. Д. Безручко в разное время бежали из Киева и заняли достаточно важные посты в «республиканских войсках», а начальник Оперативного отдела полковник Е. В. Мешковский переправлял боеприпасы Сечевикам и вынашивал планы восстания в само?й гетманской столице.

А что представлял собою противник? Основу базировавшихся на Фастов главных сил Директории составляли Сечевики, имевшие в своем активе не менее полутора месяцев сколачивания и напряженного обучения (инструкторами – австрийскими офицерами, по программе подготовки штурмовых частей германской армии), и батальон («курень») Черноморского коша с батареей, из состава формирований, производившихся при Гетмане «для помощи Кубани в ее борьбе с большевиками», то есть предполагавших скорое боевое использование и проникнутых крайним националистическим духом (поскольку Кубань шовинистически трактовалась как часть «украинских земель»). С этим духом прекрасно сочетались уже известные нам левые, социалистические взгляды («земля и воля на острие нашего штыка»), что оказывалось достаточно сильным морально-политическим обеспечением операции, идея которой была чрезвычайно проста: лобовой удар на Киев вдоль линии железной дороги.

Первое же столкновение – встречный бой под Мотовиловкой 5 ноября – стало неудачным для защитников Киева. Моральный надлом гетманских войск и окрыленность «республиканских» после этого боя открывали дорогу на столицу. Именно в такой ситуации в Киеве вступил на свой пост новый Главнокомандующий, и Главнокомандующим этим был граф Келлер.

Рассказывая о его назначении, Скоропадский, по обыкновению, темнит и путает следы. «Что же касается графа Келлера, – вспоминает он свои размышления о возможных кандидатурах, – то я думал назначить его командиром Особого корпуса (корпус фактически состоял из уже известной нам дружины Кирпичева. – А. К. ) и специально просил его приехать ко мне. У нас было свидание, но после разговора с ним я увидел, что такое назначение приведет к большим осложнениям. Это был человек очень большой храбрости и решительности, крайний правый монархист, так что даже для Особого корпуса такое назначение встретило бы затруднение, а тут его нужно было назначить главнокомандующим всеми частями с широчайшими правами. Я долго не решался, но, несмотря на все мои поиски, положительно ни одного генерала, имеющего популярность среди офицеров, не было… Наконец, ко мне приехал[и] Гербель и Кистяковский (председатель Совета министров и министр внутренних дел. – А. К. ) и долго меня уговаривали взять Келлера. Я так и сделал. Назначил его с громадными полномочиями главнокомандующим всеми вооруженными силами на Украине». А чуть позже Гетман рассказывает: «По словам Кистяковского, сам граф Келлер приходил к нему и просил повлиять, чтобы его назначили», – недоумевая: «К чему Келлер так хотел впутаться в это дело?» В действительности, однако, все должно было происходить совсем по-другому.

Прежде всего, граф, насколько можно судить, был заинтересован в развитии борьбы на Северо-Западе, где он, как предполагалось, получил бы полную власть и возможность распоряжаться формируемыми войсками, – в Киеве же рассчитывать на такую возможность он вряд ли должен был, а без этого добиваться командования в «Державе» презираемого им Скоропадского было бы крайне непохоже на Келлера. Можно предположить здесь интригу И. А. Кистяковского, о котором Шульгин рассказывал: «От лиц, хорошо его знавших, я знал, что он человек способный, но и способный на все»; но этот хитрец, стараясь играть первую скрипку в правительстве, как нередко бывает, обманывал сам себя, строя слишком уж сложные комбинации, то борясь с революцией, то делая ставку на «демократический» национализм Петлюры. Ошибся он, и «протежируя» Келлеру (скорее всего, об этом просто не подозревавшему).

Склонность к политиканству и двойной игре отличала, как мы знаем, и Скоропадского, но Гетман, как военный человек, должен был острее ощущать тяжесть положения Киева после Мотовиловского боя; зная о блестящей боевой репутации Келлера, он обращался к нему, думается, не как к разменной фигуре в политической игре, а как к чаемому спасителю. С тем материалом сомнительной ценности, который доставался графу, Федору Артуровичу предстояло, в сущности, совершить чудо.

И потому – 4 ноября Кистяковский отправился к Келлеру и в тот же день сопровождал его в поездке по расположению киевских добровольческих формирований; и потому – 5 ноября Гетман собрал у себя на экстренное совещание премьера, военного министра и министров внутренних дел и путей сообщения; и потому – того же 5-го на свет появился гетманский приказ, который, должно быть, и не мог не появиться независимо ни от каких интриг или протекций Кистяковского:

«Ввиду чрезвычайных обстоятельств общее командование всеми вооруженными силами, действующими на территории Украины, я вручаю ген[ералу] от кавалерии гр[афу] Келлеру на правах Главнокомандующего армиями фронта с предоставлением ему сверх того прав, определенных ст[атьей] 28 Положения о полевом управлении войск в военное время. Всю территорию Украины объявляю театром военных действий, и потому все гражданские власти Украины подчиняются генералу графу Келлеру».

* * *

О качествах войск, которые достались в командование Федору Артуровичу, мы уже упоминали; немногим лучше, похоже, складывалась ситуация и с ближайшими помощниками нового Главнокомандующего. Своим союзником граф мог считать бывшего подчиненного по службе в 10-й кавалерийской дивизии, полковника А. В. Сливинского (у Гетмана – начальника Главного управления Генерального Штаба), который после объявления «манифеста», созвав офицеров-генштабистов, заявил: «Настал час возрождения России, в каких формах это совершится, решать не нам, но что она будет, не подлежит никакому сомнению… Каждому из здесь присутствующих совершенно ясно, что только единство воли и действий обеспечит успех в борьбе, потому я считаю нужным ясно определить наше отношение к разнородным формированиям на территории бывшей России. Я знаю, что оно [не] может быть никаким, кроме братского». Однако позицию самого Сливинского, ввиду розни внутри гетманского командования, никак нельзя было назвать прочной, и Келлер просто не мог не приступить к формированию собственного Штаба, и здесь столкнувшись с трудностями. Генерал А. В. Черячукин, также служивший с Келлером в 10-й кавалерийской дивизии, а в 1918 году находившийся в Киеве как представитель Атамана Краснова, вспоминал:

«Еще до приказа о своем назначении он заехал ко мне и спрашивал совета, кого ему взять себе в начальники штаба. Зная хорошо графа, я откровенно заявил ему, что об этом нужно подумать, так как нужно по добрать человека не только трудоспособного, энергичного и дипломатичного, но еще нужно считаться с характером Главнокомандующего.

“Так вы никому не посоветуете идти ко мне”, – со смехом добродушно ответил граф.

Я посоветовал ему Н. Н. Головина, но ввиду несогласия он взял себе генерала Ельшина».

Генерал Головин был известен как военный теоретик, боевой офицер и выдающийся штабной работник, но все это не помешало ему во время Гражданской войны с немалым упорством уклоняться от принятия самостоятельных решений и занятия ответственных должностей. В отличие от него генерал А. Е. Ельшин не имел столь блестящей репутации, да вдобавок был инвалидом: после германской газовой атаки у него вследствие поражения центральной нервной системы были парализованы ноги. В октябре 1918 года он сумел выбраться из Советской Республики на Украину – и…

« В Киеве давнишний мой приятель, Генерал Граф Федор Артурович Келлер, уцепился за мои костыли, — рассказывает Ельшин, – с тем, чтобы я в роли Начальника его Штаба (как Главнокомандующего всеми вооруженными силами Украины и Отдельной Северной Армии) помог ему отстоять Мать Городов Русских.

Этот Рыцарь без страха и упрека чистосердечно сознался, что он совсем не рассчитывает ни на какой успех в этом решительном шаге, но должен принять, по долгу воинской совести, предложение Гетмана Скоропадского возглавить все силы Киева на тот крайне загадочный случай, если союзные силы, накопившиеся в Румынии, выступят на поддержку, для чего туда был командирован родственник графа, Генерал Розеншильд-Паулин.

При столь ясной безнадежности, я никак не мог отказать такой Рыцарской просьбе, быть может, последней в моей и его жизни».

Первым же, что счел необходимым предпринять новый Главнокомандующий, оказалось проведение широкой мобилизации. «Став во главе вооруженных сил, – объявлял он, – приказываю… явиться к исполнению своих воинских обязанностей: 1) всем офицерам до 50-летнего возраста, 2) всем сверхсрочным унтер-офицерам, 3) всем студентам высших учебных заведений – бывшим военнослужащим». Под ружье призывались и «все юнкера, вольноопределяющиеся 1-го и 2-го разрядов, независимо от того, в каком звании они состоят».

Укрепление фронтовых частей было неразрывно связано с обеспечением тыла, а оно, в свою очередь, – с поддержанием в нем внутреннего порядка и психологической стабильности. Этому посвящался специальный приказ Главнокомандующего, вызванный распространявшимися по Киеву слухами о готовящемся погроме и объявлявший: «всякие беспорядки, с чьей бы стороны они ни исходили, будут предупреждаться и пресекаться самым решительным образом», а «всякие лица, без различия их звания и положения, вносящие своими сплетнями об ожидаемом погроме смуту в общество, будут привлекаться к строгой ответственности». Пресекал Келлер и самочинные обыски и аресты, которые производились многочисленными контрразведками, считая это «непозволительным и вредным для дела, как вносящим лишь излишнюю смуту в общество».

Несмотря на раздробленность «территории Украины», пылающей мятежами, Федор Артурович продолжал считать ее одним из участков общего южнорусского театра, операции на котором должны были производиться во взаимодействии с союзниками (миссия генерала Розеншильда), а также Донской и Добровольческой Армиями (из первого заявления графа на новом посту: «О создавшемся положении на Украине уже осведомлен[ы] Главнокомандующий Добровольческой армией ген[ерал] Деникин и Атаман Всевеликого Войска Донского ген[ерал] Краснов. С последним удалось установить тесный контакт, и с минуты на минуту мы ожидаем его помощи, которая нам уже обещана»). Общность действий Келлер считал желательной не только с чисто прагматической точки зрения – стратегически выгодное положение Донской Армии позволяло, по его мнению, оказать помощь сопредельным с Донской Областью малороссийским губерниям, – но и в связи со своим ви?дением задач, стоящих перед его «вооруженными силами на территории Украины». Об этом красноречиво говорилось в приказе графа, обращенном к тем, кто считал себя подчиненным не Гетману, а Деникину:

«До сведения моего дошло, что некоторые из п ризванных, как офицеры, так и унтер-офицеры, отказываются принимать участие в подавлении настоящего восстания, мотивируя это тем, что они считают себя в составе Добровольческой армии и желают драться только с большевиками, а не подавлять внутренние беспорядки на Украине.

Объявляю, что в настоящее время идет работа по воссозданию России, к чему стремятся: Добровольческая, Донская, Южная, Северная и Астраханская армии, а ныне принимают участие и все вооруженные силы на территории Украины под моим начальством.

На основании этого все работающие против единения России почитаются внутренними врагами, борьба с которыми для всех обязательна, а не желающие бороться будут предаваться военно-полевому суду как за неисполнение моих приказов».

Попутно заметим, что этой декларацией еще раз опровергаются рассуждения тех, кто сейчас противопоставляет борьбу графа Келлера действиям «непредрешенческого» Добровольческого командования. В то же время реальная координация действий оказывалась практически невозможной, а основным для Федора Артуровича оставался «столичный» боевой участок, от разворачивания событий на котором зависела судьба Киева.

* * *

Не теряя времени, Главнокомандующий отправился на фронт, где в течение всего дня 9 ноября разыгрался второй, после Мотовиловского, бой начавшейся кампании, – причем при непосредственном личном участии Федора Артуровича. Современник рассказывает:

«“Мальчики в касках”, как шутя называли в Киеве добровольцев, вели себя геройски, не говоря уже о командном составе. Ведь исключительными в военной истории являются случаи, когда главнокомандующий сам водил бы в атаку войска, как то сделал гр[аф] Келлер, объезжая фронт Сердюцкой дивизии (Гетманской гвардии. – А. К. ). Сердюки, эти молоденькие мальчики, необученные, необстрелянные, имевшие смутное представление о рассыпном строе и сбившиеся в толпу, когда попали под пулеметный огонь, не только перешли в наступление, но и потеснили сечевых стрельцов – пришедших из Галиции ветеранов последней войны – и захватили 4 орудия.

Граф Келлер, опираясь на п алку, шел в цепи».

Достоверность картины подтверждается и показаниями противника. Со стороны «республиканских войск» участие в бою принимали Сечевики и «курень» Черноморского коша. На участке Сечевиков столкновение имело неопределенный результат, выгодный скорее для защитников Киева (бой, протянувшись весь день, настолько измотал Сечевиков, что отдельные стрелки к вечеру начинали засыпать прямо в снегу). Черноморцы же потерпели сокрушительное поражение под Святошином, где войскам Келлера удалось разгромить их левый фланг и обратить весь курень в беспорядочное бегство – «дезорганизованные группы» обнаружились под вечер лишь верстах в пятнадцати от места боя; именно тогда были потеряны два (а не четыре) легких орудия. Для Сечевиков, которые утверждали, будто «сердюки, бывшие национально-сознательными, переходили на сторону Сечевых стрелков, а несознательные дезертировали домой», наверное, становилось психологически невозможным признать, что отпор им дали именно Сердюки, – а между тем, похоже, именно так и было… и именно на этом участке присутствовал граф Келлер.

«Героем дня» гетманское телеграфное агентство назвало генерала К. А. Присовского, который сокрушил левый фланг Черноморцев со своим отдельным дивизионом – «Особым отрядом Его Светлости Гетмана Украины» (Гетман писал: «Отдельный дивизион считался лучшей частью, которую я приберег для последнего удара. Она состояла из великорусских офицеров, ее всегда мне хвалили. Я оставил этот дивизион в своем распоряжении и давал его только для специальных задач на фронте…»). Нет сомнений, что присутствие Келлера в отряде Присовского не прошло бы незамеченным и наверняка побудило бы авторов информационных сообщений подчеркнуть роль, сыгранную Главнокомандующим. Это становится дополнительным аргументом в пользу участия Федора Артуровича в бою на центральном участке позиции, где и находились Сердюки, что косвенно подтверждается рассказом офицера из дружины генерала Кирпичева, находившейся на левом фланге: Келлера он не видел, о его присутствии на фронте не знал, да и вообще о соседях справа имел довольно приблизительное представление. Вот какой запомнилась ему картина того дня:

«…Уже светло: сейчас должны идти в наступление сердюки. С краю пурпурового неба выкатилось красное солнце. Справа долетели шумы, говор людей. Это сердюки… Цепи наступают с песнями ( как это похоже на Келлера – «как на батальных картинах старой школы»! – А. К.)…

Впереди затрещали винтовки. Сошлись.

Гремит артиллерия с нашей стороны. Долетают, со звоном рвутся на мерзлой земле их снаряды. Трещат винтовки. Бой в разгаре. Уже несут раненых. Они рассказывают, что столкнулись с сечевиками и те не отступают, “здорово дерутся”.

Бой кончается к вечеру – безрезультатно. Потери, понесенные сердюками, напрасны. Кроме потерь – половина сердюков куда-то разбе жалась».

Как видим, оценка произошедшего оказывается явно негативной. Украинский автор, признавая поражение своего левого фланга, общий вывод о результатах боя делает также не в пользу Келлера, считая победу защитников Киева возможной, но… упущенной. В то же время заметим, что русский мемуарист воевать не хотел, в дружину записался в надежде нести службу исключительно по «внутренней охране» города, – и общее настроение его мемуаров поэтому нетрудно предугадать; а украинские историки, конечно, склонны были принизить впечатление от победы Келлера, столь неожиданной для «республиканского» командования после успешного Мотовиловского боя. Но чтобы составить суждение о подлинном значении событий, следует стать на точку зрения русского Главнокомандующего и задуматься, какие цели он преследовал и какой информацией обладал.

Скорее всего, развернутого, детального плана кампании у Келлера просто не было. Силы противника оставались неизвестными, Мотовиловский бой ничем не смог помочь для их выяснения, и говорить о каких-либо перспективах не приходилось. Ситуация прояснилась в результате боя 9 ноября, однако не до конца: было очевидным поражение Черноморцев, но не его степень – по первому столкновению предположить, что противник, получив серьезный удар, тут же пробежит десять-пятнадцать верст, полностью обнажив левое крыло соседей, – было бы непростительной самонадеянностью. На центральном же участке Келлер должен был лично убедиться как в упорстве противника, так и в недостаточной обученности Сердюков, которых можно и до?лжно было водить в атаки, но не бросать на чашу весов с риском общего проигрыша. Добавим к этому сильно пересеченный характер местности, особенно против левого фланга Келлера, ранние сумерки, наступавшие между четырьмя и пятью часами пополудни… и осторожность Федора Артуровича, вообще ему не очень свойственная, начинает выглядеть вполне оправданной, а результаты боя – не такими уж и малозначительными.

«Из-за того, что фронт Черноморцев сломался под натиском русских офицерских частей и запланированное наступление не удалось, дальнейшие наступательные действия против Киева были приостановлены до подхода больших сил», – пишет украинский историк. Но что же представляли собою эти «большие силы», «народные массы», без которых борьба против Келлера явно не получалась? Сами украинские политики, историки, мемуаристы признают, что авторитет Директории среди крестьянства был невелик и строился лишь на отрицании гетманского режима; что дезорганизованными «массами» были затоплены и поглощены крепкие и боеспособные кадры; что ввести нестройный поток в русло регулярных вооруженных сил не удалось… И напрашивается вывод, что пополнения из «крестьянских масс» не столько усиливали, сколько, как ни парадоксально это звучит, ослабляли «республиканские войска», а их победа – взятие Киева – была обусловлена прежде всего слабостью противной стороны… – стороны, слишком быстро лишившейся своего Главнокомандующего .

Действительно, обстоятельства складывались скорее в пользу защитников Киева. Стабилизация фронта с довольно широкой нейтральною полосой позволяла Келлеру провести правильную мобилизацию, пополнить и укрепить киевские дружины и ожидать подхода союзников, если бы он предпочел перейти к обороне; удачный бой внушал надежды, что и те части, которые уже находились на позициях, в твердых руках могли воевать и развить успех; наконец, алчные намерения большевиков распространить свое владычество на территорию «Украинской Державы» могли вызвать раскол в лагере Директории, и хотя на союз с Келлером последняя, конечно, никогда бы не согласилась (чувства были взаимными, но ведь граф и собирался выехать во Псков), – взаимоотношения с Гетманом-федералистом и общая политическая конъюнктура могли бы сложиться совсем по-новому. Именно поэтому бой под Святошином мог оказаться стратегическою победой и, с немалой вероятностью, оказался бы ею, если бы… Федор Артурович остался Главнокомандующим.

* * *

Как видим, генерал вполне подходил для поста, который он принял по настоянию Гетмана, и если гарантировать победу в те дни, должно быть, не мог никто, то увеличение шансов на успех с назначением Федора Артуровича становилось явным. Его авторитет распространялся не только на войска, но и на горожан, не исключая рабочих, которых принято считать носителями революционных настроений. Об этом свидетельствует, например, приказ Келлера, являющийся к тому же наглядной иллюстрацией, почему потерпели неудачу попытки большевицкого и «петлюровского» подполья поднять в Киеве восстание:

«При организации борьбы против повстанческих банд Петлюры встретилась надобность в спешном ремонтировании броневого поезда (он был поврежден злоумышленником 8 ноября. – А. К. ).

Рабочие Киевского железнодорожного узла, на коих был возложен ремонт броневого поезда, работая с чрезвычайным напряжением и бессменно, закончили эту работ у менее чем в сутки. Отремонтированный броневой поезд немедленно же был введен в дело и оказывал помощь войскам в бою.

Когда рабочим была предложена денежная награда за сверхурочный труд (3 000 рублей; для сравнения скажем, что суточные за «нахождение на позиции и в бою» составляли 20 рублей для командного состава и 10 рублей для остальных чинов. – А. К. ), то они отказались от награды в пользу добровольческой армии, заявив при этом, что они выполнили только свой патриотический долг».

Тем более неожиданным стало устранение графа с поста Главнокомандующего, произведенное приказом Гетмана от 13 ноября (на смену Келлеру был назначен генерал князь А. Н. Долгоруков). Самому Скоропадскому оно, однако, казалось естественным и неизбежным.

«Я ему указал, – рассказывает в своих записках бывший Гетман, вспоминая обстоятельства назначения Келлера, – всю обстановку и просил его заниматься войсками, но не менять своими распоряжениями основы той внутренней политики, которой мы придерживались. Его правые убеждения, ненавистничество ко всему украинскому меня пугали. Я знал, что он горяч и что он поведет свою политику, а она до добра не доведет [76] . Он мне обещал, и я успокоился. Но действительность показала другое.

С первого же дня, не имея на то даже права, он отменил все положе ния, выработанные нами для армии, он вернул все старые уставы императорской армии. Он окружил себя громадным штабом крайних правых деятелей, которые повели политику архиправую. Он издал приказ, которым даже возмутил умеренные правые круги. Слава Богу, что он не издал того приказа, который им был написан самолично. Там он уже совершенно выходил из всяких рамок благоразумия…

Все эти данные повели к тому, что я, дня через четыре после назначения Келлера, попросил его сдать должность… Оказывается, что уже х одили слухи, что при Келлере образовалась какая-то дружина, которая должна была сделать переворот. Я думаю, что это вздор, во всяком случае, это было бы бесконечно глупо, так как решительно никакие организации и партии, кроме самых правых, Келлеру не сочувствовали.

Келлер ушел…»

Действительно, в ноябре 1918 года Федор Артурович – строевой генерал, вполне убежденно не вмешивавшийся в «политику» всю свою жизнь, – посчитал необходимым не только взяться за организацию военного отпора противнику, но и изменить все течение жизни и, в определенном смысле, государственный порядок «на всей территории Украины». На основе воспоминаний генерала Черячукина вообще может сложиться впечатление, что вся деятельность Келлера на посту Главнокомандующего свелась к постоянным конфликтам: «с первых же дней своего назначения он пошел вразрез и с Советом Министров, и с Гетманом, и с немцами, которых он, несмотря на свою немецкую фамилию, не любил». «Они думают, что я буду слушать все их глупости», – говорил граф Черячукину. – «Раз я назначен, я сам буду распоряжаться, а не ожидать, что? они мне позволят и с чем согласятся»; в результате, считает мемуарист, «самостоятельность графа Келлера настроила быстро против него всех министров. Явилась боязнь его диктатуры. Некоторые видели его уже на месте Гетмана…»

С другой стороны, полномочия, которыми Федор Артурович был облечен по должности Главнокомандующего, согласно приказу самого же Скоропадского нельзя не признать весьма широкими (подчеркнем специальное примечание Гетмана о подчинении графу «всех гражданских властей Украины»). Неудивительно поэтому, что Келлер, не входя в политические тонкости, был искренне уверен в предоставлении ему «неограниченной власти». Провозгласив, «что ему подчиняются не только военные, но и все гражданские власти на Украине», граф взялся за дело с той же решительностью, какая отличала его в военных вопросах. Уже 6 ноября его «посетили некоторые члены кабинета, в том числе и Министр внутренних дел И. А. Кистяковский, и сделали доклад по делам своих ведомств». Это уже начинало свидетельствовать о его превращении в некоего диктатора при живом Гетмане; кроме того, вторжение в чужую сферу имело место в отношении самого амбициозного члена гетманского кабинета – Кистяковского.

Удивительно ли после этого, что никто иной, как Кистяковский «через несколько дней» после назначения Келлера Главнокомандующим уже явился к Гетману… «плакаться»? «Кистяковский, благодаря настояниям которого я предоставил графу Келлеру такие широкие полномочия, как смещение должностных лиц министерства внутренних дел, остался со всем своим аппаратом за флангом и не имел возможности работать», – рассказывает Скоропадский, быть может, не без злорадства делая вывод, что министр «фактически был съеден главнокомандующим».

Вряд ли Кистяковский действительно был «съеден», но сам себя он явно посчитал «съедаемым» и, разочаровавшись в планах играть первую скрипку при неопытном в политическом отношении генерале, незамедлительно повел против Келлера интригу. И все же приписать отставку генерала только закулисной работе Кистяковского – было бы неоправданным преувеличением.

Зерна интриги, очевидно, падали на подготовленную почву: резкие высказывания Келлера («эти дураки продолжают играть в Украину и державу» и проч.) безусловно не должны были нравиться Гетману, а рост авторитета Главнокомандующего, который выиграл первый же бой, – мог заставить опасаться за собственное положение. Но для того, чтобы лучше представить себе все мотивы произошедшего (в сущности, переворота), следует лучше рассмотреть преемника Федора Артуровича – князя Долгорукова.

В вину графу ставился его нескрываемый и неумеренный монархизм и тяжелый характер. Однако по обоим этим показателям Долгоруков отнюдь не выглядит более удачной кандидатурой. Сам Скоропадский признает, что он не считал возможным «резко изменять курс» Главного Командования, и потому «приходилось взять человека пока из того же лагеря»: «Долгоруков, тоже очень правых убеждений (как и Келлер. – А. К. ), чуть ли не член какой-то правой организации, тем не менее был человек, которого я знал и с которым можно было договориться». В то же время предполагать в новом Главнокомандующем какую-то бо?льшую по сравнению с Келлером уживчивость или менее тяжелый характер вряд ли приходится, – скажем, довольно неожиданные и рискованные действия, предпринятые им на своем новом посту, князь мотивировал с безоглядной решительностью и подкупающей простотою: «он, как игрок, поставил все на карту». Очевидно, под «договориться» Скоропадский подразумевал что-то совершенно определенное.

Понять это помогает прежде всего рассмотрение тех самых «картежных» действий князя Долгорукова и их отличий от политики Федора Артуровича. «Все на карту» новый Главнокомандующий поставил… нанеся удар по представительству Добровольческой Армии в Киеве: по приказу князя был арестован генерал П. Н. Ломновский, уполномоченный Деникиным и de facto признанный Гетманом. Препятствия встретил и организационный комитет по формированию «Юго-Западной Армии», которому Келлер если и не покровительствовал, то по крайней мере не мешал; теперь же, по свидетельству одного из организаторов, «пришлось столкнуться с резко отрицательным отношением… генерала князя Долгорукова, тормозившего деятельность Комитета категорическими требованиями блокирования с монархическими организациями». Умеренно-центристская организация «Национальный Центр» также отмечала разворачивание, после вступления князя в Главное Командование, борьбы между «монархическим блоком», к которому принадлежал и Долгоруков, с одной стороны, и рядом общественных организаций – сторонников объединения всех не-«украинских» формирований под флагом Добровольческой Армии.

Таким образом, получается, что монархизм, который считался одной из причин отставки Келлера, вовсе не был столь уж недопустимым применительно к князю Долгорукову, а украинофильство так же мало может быть поставлено в вину последнему, как и первому. Зато Федор Артурович был готов к сотрудничеству с Добровольческой Армией, если не к прямому подчинению ее командованию, а его преемник немедленно проявил себя как противник Деникина и его представителей.

Инспирирование действий Долгорукова отвечало интересам как Гетмана, так и Кистяковского. Руководители Добровольческой Армии, придерживаясь последовательно антигерманской политики, третировали Скоропадского как марионетку оккупантов, и на равноправные взаимоотношения после эвакуации германских войск последний вряд ли мог рассчитывать; Кистяковский же имел личного недруга в кругах, близких к Деникину, – Шульгина. Таким образом, и Гетман, и его министр, видя в Добровольческой Армии угрозу своему положению, вполне закономерно должны были придти к решению избавиться от графа Келлера, который, несмотря на расхождения во взглядах с «непредрешенцем» Деникиным, приветствовал его как потенциального руководителя объединенных антибольшевицких сил.

Однако политиканы, как это часто случается, в первую очередь перехитрили самих себя – за отставкой выдающегося полководца вскоре, уже 1 декабря, последовало падение гетманского режима под ударами «петлюровцев». Граф Келлер, вернувшийся после отставки к формированию «отряда Северной Армии», сделал попытку принять участие в уличных боях, но к вечеру предпочел распустить своих подчиненных (Гетман и Долгоруков скрылись, и оборона города фактически была дезорганизована), был схвачен «петлюровцами» и вскоре убит.

* * *

Обстоятельства, сопутствующие этому, известны по нескольким источникам, чьи показания сходятся в одном: у старого генерала была возможность спастись, но он отверг помощь представителей германского командования, которое еще имело в своем распоряжении силы, достаточные для защиты русских офицеров, обращавшихся к недавним врагам в поисках спасения. Неудивительно, что писавшие об этом сосредотачивали свое внимание на гордом жесте Келлера, в сущности выбравшего смерть, но не содействие иноземцев, и игнорировали детали, проливающие дополнительный свет на это решение. Без них же его следовало бы приписывать только строптивому нраву или нелюбви графа к иностранцам. И в том, и в другом случае к поступку Келлера можно относиться как к вершине благородства или к гибельному упрямству, но не более того.

А между тем стоит обратиться к свидетельствам очевидцев о том, что же и как именно произошло в тот вечер 1 декабря. Офицер из келлеровского отряда Н. Нелидов рассказывает: «…Граф ушел в келью (дело происходило в Михайловском монастыре, ставшем последним прибежищем генерала, а затем и местом его заключения. – А. К. ). В это время приехал полковник Купфер с германским майором. Последний предложил графу поехать в германскую комендатуру, где он ручался за безопасность. Граф, хотя и владевший прекрасно немецким языком, но глубоко не любивший немцев, по-русски, через Купфера, отказался.

Несмотря на отказ, мы вывели графа почти силой из кельи во двор и довели уже до выхода из ограды. По дороге, по просьбе майора, накинули на графа немецкую шинель и заменили его огромную папаху русской фуражкой, чему он нехотя подчинился. Когда же майор попросил его снять шашку и Георгия с шеи (знак ордена Святого Георгия III-й степени. – А. К. ), чтобы эти предметы не бросались в глаза при выходе из автомобиля, граф с гневом сбросил с себя шинель и сказал: “Если вы хотите меня одеть совершенно немцем, то я никуда не пойду”. После чего он повернулся и ушел обратно в келью. Ни мольбы, ни угрозы (? – А. К. ) не могли уже изменить его решение. Майор пожал плечами, круто повернулся и уехал».

Другим свидетелем оказался находившийся в это время в Михайловском монастыре Епископ Камчатский Нестор (Анисимов). Вот его рассказ:

«Едва лишь я лег спать в эту тревожную ночь, как вдруг ко мне приходит посланный от графа Келлера адъютант и просит меня немедленно придти к графу. Пока я одевался, адъютант рассказал мне, что пришел автомобиль с немецкими офицерами, желающими увезти графа и спасти его от неминуемой расправы петлюровцев, но что граф категорически отказывается от этих услуг немцев…

Когда я с адъютантом вышли в ограду обители, мимо нас германские офицеры почти насильно провели к автомобилю графа. Они заверяли его, что им поручено только сохранить его жизнь и вывезти благополучно из города. Но граф не соглашался на это и, увидев меня, взмолился, прося меня разъяснить немцам, что он не может уйти и оставить свой отряд на растерзание, что, если суждено, он желает погибнуть вместе со своими людьми.

Тем не менее германские офицеры довели уже графа до автомобиля и здесь накинули на него германскую шинель. Потом они попросили его снять с себя георгиевское оружие, чтобы легче было ускользнуть от осмотра петлюровских дозоров, патрулирующих по городу.

Но в ответ на это предложение граф Келлер отбился от державших его немцев, сбросил шинель и каску и, поблагодарив германских офицеров за заботы о нем, резко повернулся обратно и пошел в обитель…»

Несмотря на довольно явное стремление Владыки подчеркнуть, а может быть, и преувеличить степень собственного участия в разыгравшейся сцене и вообще драматизировать картину произошедшего (чего стоит только «мольба» Федора Артуровича о помощи, якобы обращенная к Епископу, который почему-то должен что-то «разъяснить» немцам!), – оба рассказа в основном сходятся. Именно поэтому следует теперь осмыслить некоторые детали.

Самое раннее время суток, к которому относили произошедшее – «часов около восьми вечера»; Епископ Нестор, чье свидетельство, возможно, не следует воспринимать буквально, утверждает, что все произошло уже заполночь (по крайней мере, поздним вечером); Нелидов ограничивается неопределенным «вечером»… но в любом случае известно, что стемнело на киевских улицах несколькими часами ранее (в четыре-пять часов пополудни).

Предположим, автомобиль, в котором приехали немцы, был открытым, что требовало бы наибольшей маскировки. Тем не менее шинели внакидку и русской фуражки как будто было достаточно, чтобы не бросаться в глаза и не привлекать к графу Келлеру ненужного внимания.

Итак, в темноте группа военных, большинство которых – несомненные немцы, проезжает по слабо освещенным улицам в автомобиле. И при попытке представить себе эту картину невольно возникает вопрос: почему же именно шашка и шейный знак ордена Святого Георгия оказываются столь демаскирующими, что от них необходимо отказаться?!

Конечно, оружие (да и не только оно) «могло броситься в глаза при выходе из автомобиля», и если графа действительно должны были отвезти именно в германскую комендатуру на Крещатике, – опасение было до известной степени оправданным. Но в городе оставался и район («Липки»), находившийся под исключительным контролем немцев. Поэтому, если вопрос о том, как Келлер будет выходить из машины, настолько уж волновал потенциальных спасителей, – проще было бы отвезти его туда, где нежелательных свидетелей вроде бы не предвиделось. Ну, а если бы автомобиль был остановлен «петлюровцами» по дороге и подвергнут тщательному досмотру, – произведенный на скорую руку маскарад никого не смог бы обмануть, и русская генеральская форма, с орденом или без оного, под «шинелью внакидку» или без, в любом случае выдала бы своего владельца.

Таким образом, приходится сделать единственный вывод: наличие или отсутствие ордена и оружия отнюдь не влияло на маскировку и безопасность графа Келлера, а отказ от них означал бы только – все равно, было ли это слово произнесено или нет, – капитуляцию русского полководца. Немцы были готовы спасти его от «петлюровского» плена… но, в сущности, тоже как пленника – уже своего.

Насколько это было очевидным? Обратим внимание на воспоминания юнкера В. В. Киселевского, одного из последних, кто состоял 1 декабря под командой Келлера, но свидетелем интересующих нас событий уже не являлся. «Немцы его хотели освободить… – рассказывает Киселевский (его мемуары по стилю напоминают стенограмму или расшифровку диктофонной записи). – И немцы предложили Келлеру: мы вас вывезем. Но ему сказали, что он должен отдать свое оружие… а у графа Келлера была шашка, личный подарок государя с надписью… а он говорит: я ее ни за какие коврижки не отдам… а немцы говорили: вы должны отдать вашу шашку как эмблему [77] … мы вас тогда вывезем… но он не отдал шашки, и его расстреляли… правда, не немцы, а позднее петлюровцы». И в данном случае не важно, приведены ли требования «немцев» текстуально (очевидно, нет), а важно существование именно такой интерпретации событий – предложения спасти Келлеру жизнь на условиях капитуляции, хотя бы моральной. Удивительно ли после этого, что Федор Артурович вспылил и отверг услуги «спасителей»?

«…Граф Келлер, – продолжает Епископ Нестор, – отбился от державших его немцев… и, поблагодарив германских офицеров за заботы о нем, резко повернулся обратно и пошел в обитель, а своему адъютанту приказал немедленно пойти в штаб петлюровских войск, занявших монастырь, и сообщить им, что он, граф Келлер, находится здесь, в монастырской келлии… Петлюровцы моментально перевели свой штаб в нижний этаж того корпуса, где поселился граф, и к его келье приставили часового». Другой свидетель – Нелидов – ничего не говорит о «роковом поступке», но его рассказ, дойдя до появления в монастыре противника, вообще становится довольно сбивчивым:

«Граф прилег отдохнуть. Вдруг вбежал монах и говорит, что приехали петлюровцы.

Полковник Пантелеев (адъютант графа) бросился в келью графа. Я с мо ими двумя ординарцами вышел в коридор, где вповалку спали богомольцы. На стук петлюровцев в дверь из кельи вышел Пантелеев. Петлюровцы вместе с ним вошли внутрь. Было тихо. Через несколько минут из кельи вышел граф, Пантелеев и другой адъютант Иванов, окруженные петлюровцами…»

Задумаемся теперь, не является ли «приглашение» врагов (которое по справедливости тоже трудно назвать иначе как капитуляцией) противоречащим характеру графа? – Но ведь за занятием монастыря «республиканскими войсками» должен был неминуемо последовать обыск . О собиравшихся здесь ранее офицерах и добровольцах Келлера, без сомнения, знали многие насельники и богомольцы, и шило в мешке утаить было бы невозможно, – появление же столь важной добычи, как недавний Главнокомандующий, естественно приковывало к графу все внимание «петлюровцев», и в немалой степени, вероятно, этому обстоятельству были обязаны жизнью те, кому, как Нелидову, удалось замешаться в толпу и впоследствии скрыться. «Приглашая» врагов, Келлер принимал на себя одного ответственность и фактически прикрывал своих недавних подчиненных. Доблестный воин остался самим собою и в эти тяжелые минуты.

* * *

Итак, граф и двое из его офицеров, пожелавших разделить судьбу начальника, – полковник А. А. Пантелеев и ротмистр Н. Н. Иванов, – оказались в плену. А уже через несколько дней, поздним вечером или ночью с 8 на 9 декабря (по другой версии – с 7-го на 8-е) на улице, якобы при переводе из одного места заключения в другое, якобы при попытке к бегству, генерал и его соратники были убиты. В «попытку к бегству» не верил никто, обстоятельства «перевода» также возбуждали подозрения, а потому и общепринятое заключение о смерти Келлера стало однозначным – «подло убит петлюровцами». Тем не менее стоит пристальнее рассмотреть обстоятельства произошедшего.

Прежде всего отметим, что Келлер был единственным из крупных военачальников гетманского периода, который попал в руки «петлюровцев» и на сотрудничество которого с Директорией не могло быть никаких надежд. Новая власть в принципе не питала злобы против своих недавних противников, коль скоро они переходили на ее службу, хотя имена Келлера, Скоропадского или Долгорукова представляли собою что-то вроде символов, и отношение к ним должно было быть иным, чем к «техническим работникам», аналогичным советским «военспецам». Для Директории, если говорить о мотивах убийства, граф Келлер был и оставался врагом – убежденным, сильным и непримиримым.

В то же время, по свидетельствам украинских авторов, в «республиканских войсках» после захвата Киева «пiшла п’яна й безжурна гулянка старшинства й отаманства», дорого обошедшаяся многим офицерам и просто мирным обывателям города. Так не оказались ли Келлер и его соратники жертвами «разгулявшихся»? Для ответа необходимо обратиться к источникам, повествующим об обстоятельствах преступления.

Одно из описаний, насыщенное подробностями, именно из-за них выглядит не совсем правдоподобным, тем более что рассказ по меньшей мере вторичен: «Арестованных повели по Большой Владимирской, мимо памятника Богдана Хмельницкого, по трамвайным путям, – повествует генерал В. Н. Воейков, проживавший тогда в Киеве. – Едва они достигли того места, где пути несколько отклоняются в сторону сквера, из засады, почти в упор, грянул залп. Сраженный несколькими пулями, упал полковник Пантелеев. Тотчас патрульные (конвоиры? – А. К. ) открыли огонь в спину уцелевшим после залпа графу Келлеру и штабс-ротмистру Иванову. Граф был убит пулей в затылок, а штабс-ротмистр Иванов – пулей в голову и 4-мя штыковыми ударами. Окончив свою работу, доблестные республиканские солдаты разбежались. Трупы были взвалены на подоспевшую к месту убийства телегу, которая была отвезена в Михайловский монастырь и брошена сопровождавшими ее солдатами на произвол судьбы. Через некоторое время монахи доставили повозку с трупами в военный госпиталь». Интересно, что эта версия, очевидно нечувствительно для ее автора (монархиста и противника «петлюровцев»), оказывается в сущности оправдательной по отношению к официальным «республиканским» властям и войскам!

По Воейкову, картина получается следующая: арестованные и конвой были обстреляны из засады неизвестно кем. Правдоподобно предположить, что при неожиданном нападении конвой открыл беспорядочный огонь, а поскольку конвоируемые идут обычно впереди конвоиров, Келлер и его офицеры оказались расстреливаемыми со всех сторон. С такой интерпретацией не вяжутся только штыковые раны, но поскольку из рассказа неясно, кто их нанес и не появились ли они после бегства конвоя (как неясно и что за «солдаты» привезли тела убитых в Михайловский монастырь), никаких выводов по этому вопросу сделать нельзя. То же относится и к загадочной «засаде», о принадлежности и целях которой можно строить самые разнообразные предположения, но все они будут равно беспочвенными – оснований для какой-либо осмысленной версии повествование Воейкова не дает.

Другой автор, описывающий обстоятельства убийства – известный нам Нелидов – ссылается на свидетельство очевидца: «Мой ординарец, наблюдая за арестованными, видел, как ночью их привезли на Софийскую площадь»; согласно этому рассказу, Келлера, Пантелеева и Иванова везли на санях, а на площади приказали выйти из саней на тротуар. После этого «раздались беспорядочные выстрелы, и три мученика безмолвно упали на снег…» Поскольку указывается, что приказание выйти отдал «старший убийца», следует предположить отсутствие какой-либо засады или иных сторонних участников преступления, и это выглядит вполне логичным: ночью или ранним утром никто не стал бы ходить по городу, только что захваченному вооруженными толпами, которые «безжурно» гуляли и нередко казались опасными даже своему собственному начальству; поэтому появление свидетелей кажется маловероятным, и необходимости в инсценировках не было никакой.

Собственно говоря, с момента неожиданной остановки саней офицерам должно было стать ясным, что? им уготовано, и потому правдоподобным кажется рассказ генерала Штейфона, будто за секунду до смерти, «поравнявшись с Софиевским [78] собором, граф снял папаху и перекрестился. Пальцы его правой руки так и застыли сложенными для крестного знамения… Всю свою жизнь гр[аф] Келлер был предан Царю земному и отошел к Царю Небесному, прославляя святое Имя Его!» (оговоримся, что Штейфон не только не присутствовал в те дни в Киеве, но и при написании воспоминаний подчас не заботился о проверке фактов). Для истинно верующего человека, каким был Федор Артурович, перекреститься в преддверии близкой и неминуемой смерти более чем естественно, и все же рассказ Штейфона хотя бы из осторожности историка следует отнести к легендарным, как и другой рассказ – приведенный по неизвестному источнику в мемуарах генерала В. А. Кислицина.

«По обычаю мародеров-большевиков (мемуарист вообще не разделяет большевиков и «петлюровцев». – А. К. ), убийцы хотели снять с графа сапоги, – пишет Кислицин, – но убитый гигант оказал своим презренным врагам сопротивление и после смерти: негодяям оказалась не под силу предпринятая попытка, и убитый граф остался не разутым, как другие жертвы того времени». Не вдаваясь в обсуждение символической стороны дела, отметим: если информация генерала верна и тело Федора Артуровича не было ограблено, – картина преступления окончательно перестает напоминать произвол разложившихся «республиканских войск».

Следующий вопрос – от какой воинской части был наряжен конвой? Мемуарист, проживавший тогда в Киеве, утверждает, что от «надежных сечевиков», но абсолютизировать это свидетельство не следует: «сечевики», как название наиболее боеспособных и преданных Директории частей, зачастую обозначали «республиканские войска» в их целом, а командир Осадного корпуса Е. М. Коновалец впоследствии упирал на факты «провокаций, совершавшихся со всех сторон, лишь бы только скомпрометировать Сечевиков». Не будем с этим спорить – в смутное время случается всякое, – тем более что в русской монархической печати в связи с убийством Келлера называлось имя, имевшее отношение отнюдь не к Сечевикам – бывшего подпоручика Ф. А. Тимченко, командовавшего одной из Днепровских дивизий: «По имеющимся данным, Тимченко был одним из вдохновителей убийства доблестного Графа Келлера в Киеве и руководителем бессудных расстрелов верных России офицеров. По тем же данным, непосредственным убийцей Келлера был адъютант этого Тимченки». Отметим и утверждение Коновальца: «Расстрелы в Киеве были, но осуществляли их либо те самые части, от которых осадный корпус старался освободить Киев (намек на Черноморский кош и Днепровские дивизии. – А. К. ), либо различные “разведки”, не подлежавшие контролю осадного корпуса, либо, наконец, они были задуманы с явно выраженной провокационной целью». Но тогда возникает новый вопрос. В Михайловском монастыре Келлера, Пантелеева и Иванова взяли под стражу артиллеристы-Сечевики; если же убийцами были Днепровцы «отамана» Тимченко, это значит, что в какой-то момент арестованных должны были передать от одной части под охрану другой, а такое вряд ли могло произойти неофициальным порядком.

Существует и еще одна деталь, немаловажная для выявления истинных преступников. Уже осенью 1919 года, то есть по относительно свежим следам, прозвучало следующее утверждение: «Бывший главнокомандующий русскими войсками на Украине генерал гр[аф] Келлер расстрелян в декабре прошлого года не большевиками, а петлюровцами из контр-разведки Ковенко в Киеве». М. Н. Ковенко, инженер и социал-демократ, в конце 1918 года возглавлял «Главную», или «Верховную», «следственную комиссию Директории по борьбе с контрреволюцией (! – А. К. )». Коновалец утверждает, что комиссия пользовалась личным покровительством члена Директории А. Андриевского и даже намекает на то, что она относилась к организациям, создававшимся в качестве «личной гвардии» того или иного из «директоров». А Винниченко, рассказывая о своем соперничестве с Петлюрой, так описывал расстановку сил внутри Директории: «Меня поддерживал Макаренко, а Петлюру – Андриевский. Швец склонялся то на ту, то на другую сторону». Учитывая также, что Ковенко был и соратником Петлюры еще с весны 1918 года, его комиссию следует отнести к «петлюровскому» крылу руководства УНР, которое имело наиболее тесные связи с военными.

Коновалец горячо утверждал, что к убийству Келлера он непричастен; насколько можно ему верить? По крайней мере основания для недоверия дает, например, свидетельство генерала Н. Н. Шиллинга, фактически обвинившего украинского военачальника в вероломстве. «Сейчас же по вступлении Петлюровских войск в Киев, – рассказывает Шиллинг, – я с генералом Ломновским отправились к командиру корпуса, бывшему австрийскому офицеру Коновальцу… Мы к нему обратились с просьбою относительно офицеров Добровольческой армии, находящихся под арестом в Педагогическом Музее (помещения Музея были новой властью превращены в подобие концентрационного лагеря. – А. К. ), прося либо их скорее освободить, либо распорядиться и приказать, чтобы над арестованными не было никаких насилий. Коновалец обещал все быстро разобрать и освободить арестованных (выполнено не было. – А. К. ). Я, не доверяя Петлюровцам, на свою квартиру уже не вернулся… Дня через два решил все-таки пройти к себе домой, но не дошел немного до дома, где я жил, как меня встретил мой крестник, кадет 1-го Петербургского Кадетского Корпуса, поджидавший меня для того, чтобы предупредить, что я не должен идти домой, так как два раза у нас на квартире были Петлюровцы, все обыскивали и спрашивали о том, где я». Генерал Черячукин, правда, утверждал, что аналогичное заступничество с его стороны возымело самое благотворное действие, но отношение к Дону у руководства УНР было иным, нежели к Добровольческой Армии, да и заключительный пассаж рассказа Черячукина все же наводит на довольно мрачные подозрения…

«Около 8 час[ов] вечера 20/XII [нового стиля], — вспоминает Черячукин, – ко мне прибежала одна сестра милосердия и сообщила, что сегодня ночью всех арестованных при переводе из музея в тюрьму решено расстрелять, и просила содействия.

…По телефону я просил Коновальца не перево дить ночью, и начальника караула в музее хорунжего Григорчука просил усилить караул, если перевод все же состоится.

Перевод не состоялся. Было ли это распоряжение атамана Коновальца, или сведения сестры милосердия были недостаточно верны, я не знаю, но нек оторые основания она очевидно к этому имела, так как в следующую ночь (с 21 на 22) также при переводе из Михайловского монастыря, где был арестованный граф Келлер, он был предательски убит в 4 часа утра пулей в спину на площади у памятника Богдана Хмельницкого».

Не будем акцентировать внимания на том, что в качестве даты убийства называют также ночь на 8 (21) декабря, то есть ту же, когда якобы готовилась и расправа с узниками Музея: в мемуарных свидетельствах зачастую временны?е интервалы заслуживают большего доверия, чем «точно» называемые даты, и потому утверждение Черячукина кажется нам достовернее. Более того: если подозрения верны и своевременное вмешательство Донского представителя спасло офицеров, – оно же могло подтолкнуть к незамедлительным действиям в отношении Келлера, пока и о нем не просочилась какая-либо нежелательная для будущих убийц информация. И все это подводит к главному вопросу: а почему, собственно, убийство нужно было осуществлять тайно?

Подчеркнем, что оно представляло собою не только акт осознанной мести русскому генералу, но и наделялось преступниками каким-то символическим смыслом. Все источники называют местом преступления «Софийскую площадь, у памятника Богдану Хмельницкому», где 20 декабря (то есть накануне убийства Келлера) проходил парад «республиканских войск» в честь прибытия в Киев Директории, – и лучшего места для убийства генерала-монархиста, решительного противника сепаратизма (напомним надпись на постаменте памятника: «Богдану Хмельницкому единая неделимая Россия») и союзника Деникина, придумать было бы трудно. Это впечатление еще усиливается при попытке восстановить маршрут, которым были привезены на площадь Келлер, Пантелеев и Иванов, – и здесь мы подходим к цели их перевозки (перевода) по городу и сталкиваемся с двумя версиями, исходящими от современников событий. Согласно одной, графа «переводили из места заключения в контр-разведку для допроса»; другой же автор указывает точное направление движения:

«Через несколько дней немцы, узнавшие об аресте Келлера и его местон ахождении, боясь самосуда над ним, потребовали у Петлюры перевода его из комендатуры в Лукьяновскую тюрьму…

Петлюровское командование план немцев разгадало. Для видимости оно решило подчиниться требованию немцев и отдало распоряжение о переводе Келлера и нескольких его адъютантов в Лукьяновскую тюрьму…»

Источник этой информации неизвестен, и вполне возможно, что им являются обыкновенные слухи; показательно, однако, что и Черячукин в связи с готовившимся массовым расстрелом говорит о «переводе в тюрьму» как внешнем оформлении расправы, прямо проводя аналогию с убийством Келлера. А потому уже кажется правдоподобным, что речь действительно шла о тюрьме или арестном доме близ Лукьяновской площади, где также содержались пленные защитники Киева; но для того, чтобы попасть туда, вовсе не следует ехать через Софийскую площадь – это слишком большой и совершенно неоправданный крюк, если, конечно, считать целью поездки перевод арестованных, а не доставку их к заранее избранному и столь символичному месту убийства.

Итак, почему же расправа была закамуфлирована версией «попытки к бегству», а Коновалец столь настойчиво отрекался от какой бы то ни было причастности к ней? Как раз 21 декабря было опубликовано официальное заявление «временного штаба охраны Киева при городском совете» («раде»), подчеркивавшее: «Смертная казнь в Украинской Народной Республике отменена и до сих пор не восстановлена». Таким образом, Келлеру грозил суд (скорее всего, военный), но, согласно букве закона, не смерть. Процедура же следствия и суда могла затянуться, а за это время судьба арестованного генерала должна была привлечь внимание сил, с которыми Директория отнюдь не хотела ссориться.

Немцы здесь, скорее всего, ни при чем – они имели все основания считать, что исходившего от них освобождения гордый генерал не примет, а потому и вряд ли горели желанием делать в этом направлении какие-либо шаги (более заслуживающим доверия представляется определенное утверждение Нелидова: «Были сделаны попытки перед германской комендатурой для спасения графа, но немцы не предприняли абсолютно ничего»). Зато с поражением и эвакуацией германских войск на сцену властно выступала Антанта, чьи представители и даже первые эшелоны войск уже появились в черноморских портах и громко заявляли о себе. Французский консул Э. Энно питал особенное расположение к тем, кто декларировал свою верность старому союзу по Мировой войне, и вероятность того, что он выступил бы на помощь прославленному русскому генералу, казалась отнюдь не малой, а навлекать на себя неудовольствие Антанты совсем не входило в планы Директории, озабоченной «международным признанием».

В меньшем масштабе та же проблема «признания» и поиска сильных союзников заставляла с известной предупредительностью относиться к новообразованиям, возникавшим на территории бывшей Российской Империи, – и тем больший вес должно было иметь слово руководителей Всевеликого Войска Донского, чей представитель в Киеве генерал Черячукин и сам глава государства Атаман Краснов еще недавно были подчиненными графа Келлера и не могли оставаться равнодушными к его судьбе. И если Добровольческому генералу Шиллингу можно было пообещать «разобраться», а потом послать к нему на квартиру наряд с обыском, то с Донцами так поступать новая киевская власть не осмеливалась.

Вот от кого, а отнюдь не от немцев, следовало ожидать требований об освобождении Федора Артуровича, да, наверное, и многих других генералов и офицеров, – а потому вполне правомерной представляется логика рассуждений современника, убеждавшего консула Энно в том же декабре: «…Я готов ручаться своей головой, что в момент писания сих строк число расстрелянных [в Киеве] перевалило 1000, – тем более [79] , что Директория оффициально заявила, что на Украине нет [80] смертной казни». Действительно, в такой ситуации просто обязаны были начаться «попытки к бегству» и «неизвестно чьи самоуправства».

Показательна также обеспокоенность новой власти «посмертной» судьбой графа. Тела убитых, как рассказывает Епископ Нестор Камчатский, были «привезены в Покровскую обитель (Покровский женский монастырь. – А. К. ), где с честью были положены в гроб, и я рано утром совершил их отпевание, похоронив в ограде обители с надписями на крестах. С наличной стороны написаны были не подлинные имена убиенных, а псевдонимы». Последнее обстоятельство упоминает и генерал Кислицин, называя, правда, иное место захоронения: «Похоронен был граф Келлер моими близкими на Лукьяновке, причем похоронить этого рыцаря, всегда шедшего с открытым забралом, пришлось под другой фамилией». Расхождение в указании места свидетельствует о независимости двух источников (иначе совпадение было бы более полным), а противоречие снимается, если допустить, что генерал имел в виду не Лукьяновское кладбище, а относительно обширный район, к которому при желании можно отнести и Покровский монастырь. Обстановку секретности в некоторой степени подтверждает и рассказ генерала Черячукина: «Похороны графа Келлера были разрешены, но с условием, чтобы за гробом шли только самые близкие родственники покойного. Очевидно, Коновалец боялся манифестаций сопровождающих последние останки героя».

Современник отмечает, ссылаясь на публикации киевской прессы, и такой символический акт: «из газет узнали об убийстве ген[ерала] Келлера “при попытке бежать”. И о том, как въехавшему на белом коне Петлюре (это вроде бы преувеличение – Петлюра обходил «республиканские войска» пешком. – А. К. ) подносили саблю убитого графа». Даже если известие о «поднесении сабли» в действительности передавалось из уст в уста, это была та самая огласка, которой опасались новые власти, особенно в сопоставлении с рассказом о «побеге» и о подлинном характере убийства.

Впоследствии частые смены властей привели к тому, что могила оказалась утраченной, – но и забвение не спасло графа Келлера от посмертного надругательства. В начале 1930-х годов «большевики вскрывали все старые кладбища в надежде поживиться драгметаллами, украшениями, оружием и царскими орденами… – пишет современный украинский историк. – В безымянной могиле нашли останки русского генерала от кавалерии в полуистлевших шароварах с синими лампасами (синий – цвет Оренбургского Казачьего Войска, в мундире которого был Келлер в день гибели. – А. К. )… Могила была ограблена».

* * *

«Граф Келлер был убит одиннадцатью выстрелами в спину. Видимо, духовная мощь его была так велика, что ни один из убийц не мог вынести его взгляда», – пишет современник, и звучит это как легенда, как строчки жития, хотя вполне возможно, что основываются они на подлинном факте. И более чем легендой – грозным пророчеством звучит рассказ генерала Черячукина, хотя сам он, кажется, и не был склонен вкладывать в свои слова какой-то символический смысл: «Незначительная оттепель сохраняла долго следы крови на месте убийства Келлера, что породило легенду, что кровь Келлера не высохнет и ляжет на голову Украины».

Действительно, воровским образом добытая сабля русского генерала не принесла счастья Петлюре и его войскам. Метания, колебания, поражения и измены будут сопровождать в дальнейшем их путь. Но и Матери городов Русских – Киеву останется пробыть русским всего лишь три с половиною месяца, с 17 августа по 3 декабря 1919 года, под властью Добровольческой Армии. А 29 октября 1919-го на Софийской площади будет отслужена панихида по Митрополиту Киевскому Владимиру (Богоявленскому), генералам Н. Н. Духонину и Ф. А. Келлеру и «всем гражданам гор[ода] Киева, зверски убиенным и замученным врагами русской государственности»…

На панихиде присутствовали видные военачальники Добровольческой Армии – Командующий генерал В. З. Май-Маевский, командир 5-го кавалерийского корпуса генерал Я. Д. Юзефович, командир Полтавского отряда генерал Н. Э. Бредов, – и в их лице вся Армия отдавала дань уважения и любви людям, формально с нею никак не связанным, но составляющим общий строй Христолюбивого воинства .

Смута овладела Россией, помутнение народного разума и паралич воли торжествовали на ее просторах, и сквозь это безумие одиноко шли те, кто сознательно выбрал для себя путь крестоношения . Православный восьмиконечный Крест установил в качестве отличительного знака своей так и не сформированной Северной Армии граф Келлер, и сам он навсегда остался в истории Смутного времени ярчайшим примером русского Христианского рыцаря.

А. С. Кручинин

Генерал-лейтенант И. П. Романовский

Пожалуй, никто в южнорусском Белом движении не получал за глаза более противоречивых оценок, чем герой нашего рассказа. Парадоксальнее всего, что почти все близко знавшие его или часто сталкивавшиеся с ним сохранили весьма положительное впечатление, которое в мемуарах формулировалось буквально одними и теми же выражениями; при этом они же писали о всеобщем безымянном недовольстве этой личностью, доходившем к весне 1920 года до мстительной ненависти. Занимая второй после А. И. Деникина пост в Вооруженных Силах Юга России, генерал Романовский был и остается человеком с множеством «белых пятен» в биографии.

* * *

Иван Павлович Романовский родился 16 апреля 1877 года в городе Луганске в семье подполковника-артиллериста. Сословная принадлежность – из дворян Владимирской губернии – не позволяет с достоверностью судить, принадлежал ли он к давнему потомственному дворянству или к выслужившемуся из военной среды. О его семье и ранних годах жизни сведений практически нет.

Военное образование Романовский начал с самой первой ступени, поступив во 2-й Московский кадетский корпус. По воспоминаниям однокашника, это был несколько застенчивый и замкнутый, серьезный кадет с большими способностями. Впрочем, вряд ли совершенно нелюдимого подростка в старшем классе корпусное начальство назначило бы фельдфебелем, то есть на деликатную роль связующего звена между офицерами-воспитателями и кадетами. Между тем эти обязанности Иван исполнял с большим тактом и чуткостью. Видимо, именно тогда стали оформляться качества его характера, необходимые хорошему начальнику штаба, который должен быть одновременно кладезем военных знаний, мыслителем, дипломатом и руководителем. Похоже, что глубокая увлеченность военными науками сочеталась с весьма разносторонними личностными качествами.

После успешного окончания корпуса Романовский 5 сентября 1894 года поступил в Константиновское артиллерийское училище в качестве юнкера рядового звания на правах вольноопределяющегося 1-го разряда. Карьера артиллериста требовала прежде всего высоких интеллектуальных способностей для быстрого проведения сложных математических расчетов. Старательный и немного застенчивый юнкер, обращавший на себя внимание успехами в науках и серьезностью почти взрослого человека, 14 декабря 1895 года стал портупей-юнкером.

Закончив училище одним из первых, 13 августа 1897 года Романовский был произведен в подпоручики по полевой пешей артиллерии со старшинством с 12 августа и прикомандирован Лейб-Гвардии ко 2-й Артиллерийской бригаде. Похоже, что «дорогая» служба в Гвардии не вызывала серьезных материальных затруднений. С другой стороны, Гвардейская артиллерия не имела столь «роскошных» традиций, как Кавалергардский, Лейб-Гвардии Гусарский, Кирасирские и некоторые другие полки. Жалование Романовского в это время составляло с учетом столовых и квартирных денег 1 066 рублей в год.

После четырехнедельного отпуска молодой офицер прибыл к месту службы. 13 сентября он был прикомандирован к 4-й батарее, а уже 2 октября переведен в 6-ю. Прикомандирование являлось, как правило, своеобразным испытательным сроком, и 6 августа 1898 года Романовский был Высочайшим приказом переведен в бригаду окончательно. (Вскоре его сослуживцем оказался Сергей Леонидович Марков, один из будущих вождей Белого движения.) Несомненно, организаторские и деловые способности молодого подпоручика проявились достаточно быстро, так как уже 18 января 1900 года его утвердили адъютантом 2-го дивизиона Лейб-Гвардии 2-й Артиллерийской бригады с переводом в штат управления дивизиона.

Это стало своеобразной ступенькой для откомандирования в августе в Николаевскую Академию Генерального Штаба. Успешно сдав сложнейшие экзамены и избежав весьма свирепого отсева, 12 октября 1900 года Романовский был зачислен в Академию, куда поступил и Марков. С этого момента Иван Павлович оказался в родной стихии, где началась шлифовка способностей штабного «оператора». Характер, задатки и интересы его как нельзя более соответствовали жесткому, напряженному режиму академического образования того времени. 6 декабря 1901 года Романовский был произведен за выслугу лет в поручики со старшинством с 13 августа.

Блестяще окончив два класса Академии по первому разряду, он был причислен к Генеральному Штабу и 3 сентября 1902 года переведен на дополнительный курс. 23 мая 1903 года поручик Романовский успешно окончил обучение и за отличные успехи в науках был произведен в штабс-капитаны. Немногие офицеры могли похвалиться двумя производствами в следующий чин за неполные три года академического образования! 27 мая Романовский прикомандирован к Штабу Петербургского военного округа, в группе чинов которого участвовал в первой в своей жизни полевой поездке офицеров Генерального Штаба. Подобные командировки, являвшиеся подлинной практической работой настоящего штабного офицера, в дальнейшем стали для него постоянными и, судя по всему, вызывали неподдельный интерес. Сразу после поездки, 29 сентября 1903 года, Романовский прикомандирован на два года Лейб-Гвардии к Финляндскому полку для командования 7-й ротой – «для ценза», как полагалось у выпускников Академии.

В 1903 году Иван Павлович женился на дочери мелкого чиновника (коллежского секретаря), девице Елене Михайловне Бакеевой, вероисповедания Православного. Как видим, сословные рамки для дворянина Романовского имели весьма относительное значение. 1 апреля 1904 года у них родился сын Михаил.

Уже 18 сентября 1904 года приказом по Генеральному Штабу штабс-капитан Романовский был откомандирован от полка ранее двух лет «с зачетом неоконченного командования ротою за установленный законом командный ценз». Подобная спешка объяснялась просто: командование стремилось, чтобы как можно большее число офицеров с академическим образованием получило практический опыт руководства войсками и штабного планирования в ходе Русско-Японской войны. Назначение в Штаб войск Гвардии и Петербургского военного округа было чисто номинальным и промежуточным, и уже через три дня Романовский был переведен из Гвардии в Генеральный Штаб с переименованием в капитаны и назначен обер-офицером для особых поручений при штабе XVIII-го армейского корпуса. Таким образом, с начала офицерской службы Романовский за семь лет получил четыре чина и стал капитаном в 27 лет. По тем временам это было очень быстрым продвижением и свидетельством более чем удачной карьеры.

Еще через пять дней он был командирован в распоряжение Командующего 1-й Маньчжурской армией. С 12 ноября 1904 года Генерального Штаба капитан Романовский назначен временно исполняющим должность старшего адъютанта по строевой части Штаба 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, а 22 мая 1905 года утвержден в этой должности. Дивизия входила в состав I-го Сибирского корпуса генерала барона Г. К. Штакельберга, который постоянно действовал на самых важных участках, таких как Хейгоутай и Мукден. Во время Мукденского сражения именно I-й Сибирский корпус, разделенный на несколько частей, в составе разных «отрядов» остановил натиск армий японских генералов Оку и Ноги. Трижды с января по сентябрь 1906 года Романовский временно исполнял должность начальника Штаба дивизии в течение времени от двух недель до полутора месяцев. С 15 сентября 1905 года по 3 января 1906 года Романовский находился в командировке при Штабе 1-й Маньчжурской армии. Затем, после краткого отпуска, из которого он вернулся на шесть дней раньше срока, последовало утверждение в должности старшего адъютанта Штаба 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, но с оставлением при Штабе корпуса. Заметно, что энергичного и ответственного офицера стремились заполучить вышестоящие штабы – факт, наверное, не только говорящий в пользу Романовского, но и свидетельствующий о нехватке настоящих штабных организаторов.

При этом Романовский никак не соответствовал образу штабиста, зарывшегося в бумаги и избегающего порохового дыма. Красноречив перечень орденов, полученных им «за отличия в делах против японцев»: Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость», Святого Станислава II-й степени с мечами, Святой Анны II-й степени с мечами и, наконец, Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом. Иван Павлович явно принимал непосредственное участие в боях, действуя не только умело и продуманно, но решительно и храбро. Подобным образом действовали и другие молодые офицеры Генерального Штаба. Например, будущий начальник Романовского А. И. Деникин неоднократно просился в бой и во время Цинхеченского боя заменил одного из командиров полков. Утверждение Высочайшим приказом наград Ивана Павловича произошло намного позже: так, ордена Святого Владимира – лишь 20 мая 1907 года.

А уже 6 января 1906 года Романовский получил назначение обер-офицером для поручений при Штабе Туркестанского военного округа, куда прибыл 1 марта. Данное направление считалось стратегическим, и к службе в Туркестане привлекали наиболее энергичных и перспективных офицеров Генерального Штаба, имевших опыт современной войны. Не случайно до войны штаб-офицером для поручений в Туркестанском военном округе служил Л. Г. Корнилов, о немыслимых разведках которого уже тогда рассказывали легенды. Служба вдали от центров цивилизации не нарушала гармонии в семье Романовского; 12 ноября 1906 года родился второй ребенок – дочь Ирина. Молодой офицер обожал свою семью, но главным для него, как вспоминали знакомые офицеры, была не личная жизнь, а интересное дело.

Интересной и важной деятельности в российских владениях в Средней Азии и особенно на сопредельных территориях хватало. Только за два года Романовский трижды командировался в полевые поездки офицеров Генерального Штаба Туркестанского военного округа. С 19 августа по 17 сентября 1907 года он побывал в Восточной Бухаре, причем вскоре получил бухарский орден Золотой Звезды III-й степени. Хотя в послужном списке об этом упоминается вскользь, без описания конкретных заслуг, можно предположить, что орден не был «дежурным» награждением для высоких гостей. С 18 июня по 9 августа 1908 года Иван Павлович побывал и в командировке на Памире.

Вскоре, в январе 1909 года, Романовский был назначен исполняющим должность старшего адъютанта Мобилизационного отделения Штаба Туркестанского военного округа. Через неполных два месяца, 29 марта, он был утвержден в этой должности и произведен в подполковники со старшинством с 6 декабря 1908 года. Затем последовала командировка в Санкт-Петербург для разработки мобилизационного расписания 1910 года, где он был «замечен». Спустя два месяца после возвращения, с 28 июля по 8 сентября 1909 года, новоиспеченный подполковник участвовал в полевой поездке в Семиреченскую область и Кашгарию (Восточный Туркестан). Очевидно, что служебный график Романовского в это время был весьма напряженным, а сам он мало напоминал кабинетно-штабного «столоначальника».

Венцом его служебной активности в Туркестане стал перевод в октябре 1909 года в Главное Управление Генерального Штаба на должность помощника делопроизводителя Мобилизационного отдела. Это означало признание, карьерный взлет и широкие перспективы. Через год Романовский назначен помощником начальника отделения в отделе дежурного генерала Главного Штаба, а затем начальником 2-го отделения. Одновременно, не становясь штатным преподавателем, он читал лекции в Павловском военном училище – главной кузнице офицеров гвардейской пехоты, – где приобрел всеобщее глубокое уважение. В марте 1912 года Романовский произведен в полковники и затем возглавил 4-е отделение Главного Штаба, ведавшее назначением начальников отдельных частей. По сути дела, в его руках оказалась кадровая политика всей армейской машины, что требовало недюжинных способностей. Службу на новом поприще можно оценивать двояко: с одной стороны, небывалая ответственность и приобретение навыков кадровых перемещений, с другой же – явный отход от непосредственного оперативного планирования и руководства войсками.

* * *

С началом Первой мировой войны при развертывании войск в ходе мобилизации полковник Романовский получил назначение начальником штаба 25-й пехотной дивизии, входившей в состав III-го армейского корпуса генерала Н. А. Епанчина (I-я армия генерала П. К. фон Ренненкампфа Северо-Западного фронта, которым командовал генерал Я. Г. Жилинский). Именно эти войска первыми, уже в начале августа 1914 года, приняли участие в боях в Восточной Пруссии. По оценкам военных историков, армейские корпуса, наступавшие в центре боевых порядков I-й армии, двигались едва ли не вслепую, не имея вначале конкретной задачи.

Боевой путь 25-й пехотной дивизии начался столкновением у Сталупенена с германским корпусом генерала Х. фон Франсуа. Несмотря на слабость Епанчина как командира корпуса, Сталупенен был взят, благодаря, скорее всего, умелой организации боя начальником Штаба 25-й дивизии Романовским (начальник дивизии генерал П. И. Булгаков был вполне заурядным, да и немолодым военачальником). Впрочем, гораздо важнее было широко известное сражение под Гумбиненом 7 августа, когда 25-я и 27-я пехотные дивизии, действуя на центральном участке почти как на полигоне, одержали решительный успех: германский 17-й корпус генерала Макензена был буквально расстрелян и в панике бежал с поля боя. Мощные успехи русского наступления спасли от падения Париж, и вполне оправданно мнение, что «геройские полки и батареи 25-й и 27-й дивизий своей блестящей работой на гумбиненском поле решили участь всей Мировой войны!»

Высочайшим приказом 13 октября 1914 года Иван Павлович был награжден Георгиевским Оружием. А III-й армейский корпус уже к 14 августа был «прикреплен» к Кенигсбергу, что и вывело его из основного хода Восточно-Прусской операции (и тем спасло от разгрома). Однако задача действий против Кенигсберга оказалась явно непосильной: крепость по праву считалась одной из самых мощных в Европе, так что ни штурм, ни даже длительная осада ее тогда были невозможны.

В октябре 1914 года потерпевшая в сентябре поражение I-я армия была воссоздана, но III-й армейский корпус в полном составе был передан X-й армии генерала Ф. В. Сиверса, вторично занявшей в начале месяца Сталупенен. На протяжении осени шли бои местного значения. Только в начале 1915 года вся X-я армия оказалась под пристальным вниманием германских стратегов: немцы начали широкое комбинированное наступление, как угрожая Варшаве, так и стремясь разгромить левый фланг русского Северо-Западного фронта, и планировали для русской X-й армии «Канны», то есть окружение и полный разгром. Уже в ходе первых демонстрационных ударов немцев 21–23 января 25-я пехотная дивизия понесла тяжелые потери. К началу февраля весь III-й армейский корпус (во многом по недомыслию Главнокомандующего фронтом генерала Н. В. Рузского) полностью выбыл из строя.

Поразительна косность военно-бюрократической машины, когда в ходе этого страшного разгрома начальник 25-й пехотной дивизии генерал Булгаков, непосредственный командир Романовского, получил назначение командиром XX-го корпуса. Это объяснялось лишь старшинством выслуги военачальника, не обладавшего никакими иными достоинствами. Начальники и соседи (Н. А. Епанчин, А. П. Будберг) отзывались о нем глухо или нейтрально, а историки – как эмигрантские, так и современные – резко критически. Заметим, впрочем, что, несмотря на порой чисто номинальных командиров, в действительности почти всегда «сражение было стратегическим единоборством их способных начальников штабов». Очевидно, оперативные способности Романовского неплохо маскировали бесталанность Булгакова…

Дальнейшая волна переформирований и переводов офицеров подхватила Ивана Павловича и бросила в строй. Полковник Романовский в августе 1915 года принял командование 206-м пехотным Сальянским полком. Эмигрантский военный историк А. А. Керсновский, отличающийся беспощадной категоричностью, резко критически оценивал практику назначения офицеров Генерального Штаба на должности полковых командиров, в результате которой полки меняли по 2–4, а то и более 10 командиров при отсутствии боевых потерь. Генштабисты-«моменты» либо отбывали службу, слабо зная строй и полевую практику руководства полком, либо использовали ее для получения соответствующей своему положению награды.

Однако следует подчеркнуть, что награды Романовского были вполне заслуженными: в бытность командиром Сальянцев Иван Павлович проявил исключительную храбрость. Порой он даже перебарщивал, во время обхода позиций демонстративно избирая кратчайшую, но сильно простреливаемую тропинку. Как неплохой психолог, Романовский понимал настороженное отношение к себе полковых офицеров в силу традиционного корпоративного соперничества «строевиков» и «генштабистов». Лед, однако, удалось растопить, и даже солдаты говорили о командире с искренним уважением и преклонением перед его смелостью. Да и почти годовое командование полком слабо вяжется с краткосрочной и поверхностной «цензовой» стажировкой.

В июле 1916 года Романовский произведен в генерал-майоры и назначен начальником Штаба XIII-го армейского корпуса, а в октябре – генерал-квартирмейстером Штаба той же X-й армии, – теперь уже в составе Западного фронта. Первые же дни в Штабе XIII-го корпуса принесли тяжелые испытания: 20 июля у Сморгони армия подверглась мощной газовой атаке. Непонимание опасности, самоотверженность, а иногда и удальство офицеров нередко приводили к снятию противогазовых масок и отравлениям, с чем приходилось бороться. Романовский вновь и вновь находился на позициях, предпочитая лично ознакомиться с обстановкой, а не воспринимать ее постоянные изменения по докладам в штабной тиши.

План кампании 1917 года предполагал нанесение главного удара по Австро-Венгрии силами Юго-Западного фронта. На Западном фронте ударное положение занимала X-я армия, которая должна была наступать на Вильну – Молодечно. Штаб армии получал под свое начало 28 дивизий, хотя не все они были укомплектованы артиллерией полностью. Однако Февральская революция полностью спутала карты…

* * *

Кутерьма кадровых перестановок и рокировок в армии после Февраля 1917 года, начатая с легкой руки военного министра Временного Правительства А. И. Гучкова, зачастую просто не поддается логическому объяснению. Она проводилась директивно и основывалась на априорных субъективных представлениях о политических убеждениях того или иного генерала. Так, Деникин считался «левым» – и стал начальником Штаба Верховного Главнокомандующего генерала М. В. Алексеева, – неожиданно для себя и без согласия нового начальника, что изначально бросало на их отношения некоторую тень. Генерал-майор Романовский 9 апреля был назначен исполняющим должность начальника Штаба VIII-й армии Юго-Западного фронта – вполне определенная очередная служебная ступенька; вскоре в командование VIII-й армией вступил генерал Л. Г. Корнилов, с которым, судя по всему, Иван Павлович раньше не встречался.

С этого момента можно говорить если не о «тандеме», то о начале весьма прочного сотрудничества этих двух людей. Правда, с появлением в Могилеве – в Ставке Верховного Главнокомандующего, Романовский опередил Корнилова, будучи уже 10 июня назначенным на должность генерал-квартирмейстера Ставки (Верховным 19 июля стал Корнилов). Впоследствии это назначение совершенно неизвестного в высшем генералитете человека комментировалось и обосновывалось по-разному – от признания его выдающихся организаторских способностей и хорошего контакта с Корниловым, отличавшимся очень непростым характером, до сочувствия и даже тайного членства в партии социалистов-революционеров. Последнее выглядит совершенно фантастически, хотя ярлык «эсера» будет преследовать Романовского до самого конца. Интересно и то, что в Ставку Романовского перевел «красный» Верховный Главнокомандующий генерал Брусилов, склонный к маневру и заигрыванию с революцией. После назначения Верховным Главнокомандующим Корнилов оставил Романовского в Ставке – его вполне устраивал этот молодой генерал-майор.

Положение Романовского как одного из главных участников подготовки «корниловского выступления» несомненно. Однако и здесь много противоречий и неясностей. Другой ближайший сотрудник Корнилова в это время – начальник Штаба Верховного Главнокомандующего генерал А. С. Лукомский – эмоционально-недоуменно описывал, как Романовский передал ему решение Верховного переместить III-й конный корпус генерала А. М. Крымова с южного направления на петроградское, но не знал целей этого. Вообще мемуары Лукомского достаточно лукавы и грешат явными неточностями, поэтому либо он намеренно подчеркивал неосведомленность даже ближайшего окружения Корнилова, либо это свидетельствует о крайне лихорадочной и потому слабой подготовке «выступления».

Вспоминая эти дни, командующий Петроградским военным округом генерал П. А. Половцов рассказывает о крайне самонадеянном и уверенном настроении Романовского, который в ответ на предостережения о возможных обысках и арестах в Ставке смеялся и говорил, будто обо всех намерениях Правительства он знает заранее, а никаких компрометирующих материалов никто найти не сможет. При всем уме Ивана Павловича такая наивность была объяснима – но только политической неискушенностью.

После Государственного Совещания, падения Риги и ухудшения общего положения на фронтах (при игнорировании жестких мер по укреплению дисциплины, предложенных Корниловым) Верховный Главнокомандующий утвердился во мнении о жизненной необходимости диктатуры. Поэтому намеченный еще 11 августа план переброски III-го конного корпуса к Петрограду начал выполняться. Сведения, поступавшие в Ставку из считавшихся надежными источников, прогнозировали новое вооруженное выступление большевиков на 28–29 августа или 2–3 сентября. Корнилов не сомневался, что Крымов может «перевешать весь состав Совета», но и внутри столицы требовались точки опоры. Во второй половине августа неофициальный штаб Корнилова (куда почти все информаторы относили первым Генерального Штаба генерал-майора Романовского, полковников Д. А. Лебедева и В. В. Голицына, капитана В. Е. Роженко и прапорщика В. С. Завойко – показательно, что Лукомский почти не упоминается) с согласия товарища (помощника) военного министра Б. В. Савинкова направил Штабам всех фронтов инструкцию о направлении в Ставку офицеров для обучения эксплуатации новых моделей вооружений. Уже к 25 августа прибыло свыше 3 000 человек, что доказывает предварительную осведомленность командующих о готовящемся вызове. С одной стороны, сообщение истинной цели командировок происходило в личном докладе специального офицера-курьера командующим фронтами. С другой же – Роженко, встречавший прибывавших на вокзале Могилева, явно нарушал конспирацию, запросто называя численность вызванных. Офицерские группы переправлялись в столицу, где раньше уже появился Союз добровольцев народной обороны во главе с полковниками В. И. Сидориным, Л. П. Дюсиметьером и др.

Общегосударственный кризис последних дней августа 1917 года привел к поражению «корниловского движения». Романовский оказался под арестом одновременно с Корниловым, причем в отличие от большинства офицеров был абсолютно спокоен и внешне индифферентен. Арестованные были размещены в городе Быхове Могилевской губернии, в здании, почти не приспособленном для функций тюрьмы. Камеры не запирались, и можно было переходить из одной в другую и общаться между собой. В помещение к Романовскому позже вселили бывших командующего Юго-Западным фронтом генерала Деникина и его начальника Штаба генерала Маркова. Учитывая, что последний был давним сослуживцем Ивана Павловича еще Лейб-Гвардии по 2-й артиллерийской бригаде и одновременно весьма близким соратником Деникина, можно с уверенностью сказать, что именно он способствовал сближению Романовского с Антоном Ивановичем. Действительно, возникшая сразу их взаимная симпатия быстро переросла в настоящую дружбу, которая впоследствии, особенно после гибели Маркова, укрепилась безграничным доверием.

Неопределенность и вынужденное безделье заключенных по мере возможности пытались скрасить дамы – супруга Лукомского, невеста Деникина и особенно жена Романовского, отличавшаяся большой оживленностью, энергией и остроумием. Ее муж импонировал окружающим совершенно противоположным поведением – говорил мало, сидел почти неподвижно, но взгляды невольно задерживались на его умном лице, массивной фигуре, хорошо сшитом мундире. Он поражал своей эрудицией, но не стремился щеголять ею, а иногда прохладно-ироническая сдержанность спадала, и его лицо неожиданно освещалось доброй, располагающей улыбкой.

Однако сомнительная по своей безопасности «идиллия» быстро закончилась. После прихода к власти большевиков Ставка не сразу оказалась под их контролем, но временная задержка никого не обманывала. Уже 19 ноября в Быхов пришло известие, что через несколько часов большевицкие отряды войдут в Могилев, а значит, «Быховские узники» подвергаются смертельной опасности. Судьба растерзанного генерала Н. Н. Духонина, который после бегства номинального «Верховного Главнокомандующего» А. Ф. Керенского принял на себя его обязанности, впоследствии наглядно продемонстрировала это. Предупрежденные об угрозе «Быховцы» отправились на Дон.

Вместе с известившим об опасности полковником П. А. Кусонским, друзья юности Романовский и Марков уехали на паровозе в Киев, чтобы затем передвигаться на Дон с неожиданной для противника стороны. Романовский переоделся прапорщиком инженерных войск – очевидно, внешность (а может, и характер) просто не позволила произвести правдоподобное перевоплощение в нижнего чина. Зато его попутчик Марков легко и с видимым вдохновением преобразился в расхристанного солдата, да еще и «сознательного»: он говорил трафаретные «революционные» фразы, бравировал просторечными выражениями, вызывающе плевал на пол. «Приличная» публика шарахалась, возможные большевицкие агенты теряли бдительность. Мимикрия была беспроигрышной – в случае каких-то претензий к «прапорщику» такой «солдат» мог смело защитить его (и себя).

* * *

При формировании Добровольческой Армии уже в декабре 1917 года Романовский занимал должность начальника строевого отдела ее Штаба. Показательно, что почти сразу же, в конце того же месяца, он вошел в состав совещания при командовании Армии, наряду с Корниловым, Алексеевым, Деникиным, Донским Атаманом генералом А. М. Калединым, начальником Штаба Лукомским, а также известными политическими деятелями П. Б. Струве, П. Н. Милюковым, Г. Н. Трубецким, Б. В. Савинковым. И если Деникин не посетил ни одного заседания, а Лукомский всячески старался избегать таких контактов, особенно с Савинковым, то Романовский, видимо, почувствовал себя в политической среде все же более комфортно.

Необходимо подчеркнуть чрезвычайно натянутые отношения между Корниловым и Алексеевым. Первый претендовал на командование Армией, понимая преобладание своих сторонников среди офицеров, второй не без оснований считал себя создателем Белого движения; один оказался лидером молодого офицерства, другой устраивал кадровых, армейскую элиту и Гвардию. Однако «Алексеев, как распорядитель финансами, держал все нити в руках» и добивался, чтобы армия выполняла его план похода на Екатеринодар, а не корниловский – в зимовники Сальских степей. Самые ретивые и неразборчивые сторонники подогревали антагонизм, доходя до провокаций.

Уже 2 февраля 1918 года Романовский был назначен начальником Штаба Добровольческой Армии вместо Лукомского. Некоторые авторы утверждают, будто это произошло в связи с назначением последнего представителем при новом Донском Атамане генерале А. М. Назарове. Однако вряд ли были какие-либо основания, да и здравый смысл, в том, чтобы таким представителем назначать начальника Штаба, тем более что старшие офицеры и генералы без должностей в Добровольческой Армии имелись. Сам Лукомский пишет предельно кратко: «я сдал должность начальника штаба генералу Романовскому», вообще никак не объясняя причин смещения, и о назначении в Новочеркасск упоминает скорее как о последствии этого. Вероятно, причиной была позиция Алексеева: его не могло не беспокоить почти открытое уклонение Лукомского от участия в «политическом совещании», свидетельствовавшее о неодобрительном к нему отношении, а также его решительные возражения против алексеевского плана движения на Екатеринодар. Правда, Лукомский упоминает о разногласиях с Алексеевым уже после своего смещения, на военном совете 13 февраля 1918 года, но в его воспоминаниях постоянно присутствует хронологическая путаница; столкновения явно имели место и раньше, так как вряд ли вопрос о выборе направления похода возник только после его начала. Попадаются также туманные намеки на причастность Лукомского к конфликту Алексеева и Корнилова.

* * *

В Первом Кубанском походе Романовский был ближайшим помощником Корнилова, а после гибели Командующего Армией под Екатеринодаром – его преемника Деникина. И именно в «деникинский» период Белого движения Романовский оказался в центре одного из самых серьезных и наименее исследованных конфликтов.

Не прошло и двух месяцев после гибели Корнилова, как вспыхнул конфликт между присоединявшимся к Добровольческой Армии со своим отрядом полковником М. Г. Дроздовским и Иваном Павловичем, не скрывавшим недоброжелательства, что бывало с ним чрезвычайно редко. Впрочем, это и неудивительно, ибо Дроздовский четко обозначил, что его отряд «входит в армию Алексеева, но политическая организация остается самостоятельной и может заключать любые союзы», ориентируясь на монархические симпатии.

Уже в ходе переговоров о присоединении 27 мая 1918 года Романовский в ответ на амбиции Дроздовского обронил фразу: «К сожалению, к нам приходят люди с провинциальным самолюбием», – чем, по мнению очевидцев, нажил врага в лице начальника отряда – «доблестного, но своенравного». Сначала Романовского решительно поддерживал генерал Марков, который, сам будучи в душе монархистом, еще накануне Кубанского похода жестко «цукал» подчиненных за публичное исполнение гимна «Боже, Царя храни!», а теперь страстно порицал на совещаниях любые монархические организации (как нарушающие единство Армии) и неизбежно сталкивался с Дроздовским. Но после гибели в бою Маркова исчез как серьезный оппонент монархистам, так и ближайший приверженец Деникина. Не случайно Антон Иванович впоследствии не раз говорил, что Романовский остался «единственным» соратником, при ком не ощущалось одиночество во власти…

Впоследствии, во время Второго Кубанского похода, Дроздовский, неоднократно подчеркивая свое значение и намекая на личную преданность частей, находившихся под его командой, претендовал на самостоятельность в решении даже чисто боевых задач и просто требовал избавить себя от любой критики. На это сильно повлияла та «травля», о которой возмущенно говорили Дроздовцы: «За малейшую неточность, за малейшую оплошность, за малейшее промедление, происшедшее благодаря превосходству сил противника, Дроздовский получал от Деникина, соответственно информированного Романовским, замечания и выговоры в приказах и устно публично». Но, хотя Романовский пресекал иные выступления Дроздовского (вернув ему, например, крайне резкий рапорт с отказом доложить Деникину), в целом Командующий Добровольческой Армией фактически уступал, оставляя подобные выходки без дисциплинарных последствий из-за опасения конфликта с многочисленными приверженцами Дроздовского или даже их ухода из Армии.

Позднее Дроздовцы ссылались на присущие Романовскому зависть, соперничество и желание «уничтожить нас как самостоятельный отряд, стереть наши индивидуальные черты и обезличить». Заметим, что еще в мае главным условием соединения была гарантия несменяемости Дроздовского с его должности (командира 3-й бригады, а затем командующего 3-й дивизией). Безусловно, и без сильной личной неприязни к начальнику деникинского Штаба энергичный Дроздовский во главе лично преданного ему соединения стоял в армии особняком, явно внушая сомнения в своей готовности беспрекословно подчиняться. Надо отдать должное и чутью Романовского, первым увидевшего то, что лишь недавно начали признавать некоторые историки: «Дроздовский мог со временем обрести в Добровольческой армии политическую и, можно сказать, “идеологическую” значимость “вождя-преемника” генерала Корнилова». Романовский же, принадлежа к сторонникам Деникина, относился к претендентам на лидерство крайне ревниво, что вполне естественно.

Дроздовцы во всем видели проявления этого соперничества, причем один из близких соратников Дроздовского, капитан Д. В. Бологовской – достаточно зловещая и фанатичная фигура, – предложил просто убить Романовского, на что Дроздовский якобы «долго думал, шагая по комнате, а потом сказал, что нужно подождать [81] , так как он боится, что смерть Романовского может неблагоприятно отразиться на психике Главнокомандующего, полное спокойствие и хладнокровие которого сейчас так нужны армии».

Воспоминания Бологовского позволяют многое увидеть по-новому. Во-первых, они заново освещают версию «старых Дроздовцев», ставивших в вину начальнику Штаба Армии физическое устранение Дроздовского. Во-вторых, и это главное, неожиданный смысл кроется в позиции Дроздовского, который назвал «пристрастие и попустительство» Деникина Романовскому преступными , а идею покушения в принципе принял. Такая многозначительная логика подразумевает только вырисовывающуюся перспективу смены Главнокомандующего. Поэтому не так уж загадочно звучат слова доверенного, вышеупомянутого Дроздовца-контрразведчика о том, что «вражда эта между двумя генералами, как известно, окончилась трагически для Дроздовского и так же трагически для Романовского [82] ». Как видим, тучи над Иваном Павловичем начали сгущаться задолго и до катастрофы осени 1919 года, и до роковых выстрелов в Константинополе весной 1920-го. Наконец, еще раз подтверждается, что уже к осени 1918 года Романовский был теснейшим образом связан с Деникиным.

Конечно, сюжет противостояния Дроздовский – Романовский изобилует недомолвками, предположениями и противоречивыми оценками. Допустимо, что инфернализация Дроздовцами образа Романовского происходила задним числом, уже в эмиграции, и отношение к нему в начале 1920 года переносилось на гораздо более ранний этап. Это касается в первую очередь пассажа о нем как о причине поражения Белого движения: вряд ли об этом говорилось в частных беседах в 1918 году. Но есть и свидетельство генерала С. М. Трухачева (давнего знакомого и сослуживца Романовского еще по петербургскому периоду, с 1912 года), который признавал: судя по полученной им зимой 1920-го информации, действительно «в Екатеринодаре в 1918 или 1919 году готовилось покушение на Ивана Павловича за то, что он якобы противодействовал формированию одной из добровольческих дивизий». Намек вполне прозрачный, хотя «затирание» Дроздовцев Трухачев и называет «вымыслами потерявших душевное равновесие», что недвусмысленно проецируется на Бологовского, бывшего явно психопатологическим типом. Но сам факт подготовки первого покушения он признает бесспорным.

* * *

Как бы то ни было, отнюдь не только безграничным доверием Деникина объясняется исключительное положение Романовского на посту начальника Штаба Главнокомандующего Добровольческой Армией, а затем Вооруженными Силами Юга России. Многими признается высокий профессионализм Ивана Павловича, его организаторские способности, эрудиция, выдержка и работоспособность. Близко знавшие его считали Романовского «идеалом начальника штаба». Действительно, на протяжении всей борьбы он спал по 4–5 часов в сутки и работал в крайне напряженном режиме. Это заставляло его быть предельно кратким и резким во время приемов, что нередко расценивалось как амбициозность и излишняя жесткость. Вместе с тем часто упоминаются его феноменальная выдержка, вежливость и внешняя невозмутимость.

Любопытный штрих как к внешнему, так и к психологическому портрету Романовского добавляет барон П. Н. Врангель: «…Произвел на меня впечатление прекрасно осведомленного и очень неглупого. Приятное впечатление несколько портилось свойственной генералу Романовскому привычкой избегать взгляда собеседника. При наших последующих встречах эта особенность всегда коробила меня… Генерал Романовский в большинстве случаев уклонялся от решительного ответа, не давал определенных обещаний, избегал и отказов…» Первая часть цитаты объяснима, при обращении к часто повторяющимся словам многих современников об «органической застенчивости», своеобразным коммуникативным барьером. Вторая же обрисовывает административный стиль Ивана Павловича – осторожный, компромиссный и несколько медлительный, чего органически не переносил Врангель – человек совершенно иного темперамента.

В критическом случае Романовский был способен взять на себя ответственность за действия другого – даже из числа подчиненных – для сохранения его престижа, что выдает смелость генерала и твердость как руководителя. В отношении Ивана Павловича неоднократно употреблялось выражение «большой крепкий человек», подчеркивающее недюжинную силу его характера.

Вопреки возникавшим в начале 1920 года чудовищным слухам, Романовский не был стяжателем и не имел никакого отношения к спекуляциям и аферам, выгодно отличаясь от немалого числа тыловых и штабных чинов: «В Екатеринодаре и в Таганроге для изыскания жизненных средств он должен был продавать свои старые, вывезенные из Петрограда вещи…» Да, честно жить на жалование даже генералу, хоть и занимавшему одну из высших должностей, но обремененному семьей с двумя родными и двумя приемными детьми, было явно затруднительно. На всем протяжении Гражданской войны офицерское жалование намного уступало заработной плате квалифицированного рабочего на подконтрольных белым территориях, да и генеральское не обеспечивало в достаточной мере. Тем выше был Романовский и тем большие недовольство и опасения возбуждал среди темных дельцов – растратчиков, мародеров и спекулянтов, нередко носивших штаб-офицерские и генеральские погоны.

Однако за все приходилось платить, – так, на личную жизнь времени просто не оставалось. Тем ценнее, что Романовский даже в крайнем цейтноте не терял простых человеческих качеств. В Екатеринодаре он взял на иждивение двух детей офицера-Добровольца; впоследствии его самого постигла тяжелая утрата: зимой 1919/1920 года в Таганроге умер от холеры пятнадцатилетний сын Михаил. Отец тяжело переносил горе, хотя всячески пытался скрывать это, не желая демонстрировать человеческую слабость.

* * *

Как мы уже знаем, в 1918–1919 годах очень непросто складывались отношения Ивана Павловича с иными сослуживцами и подчиненными. При желании можно вместе с мемуаристами насчитать несколько категорий лиц, так или иначе бывших недовольными и по политическим, и по личным причинам.

Во-первых, его не любили за исключительное положение при Деникине, за стремление вести среднюю линию и не допускать идеологического экстремизма. И здесь сталкивались два взаимоисключающих момента. С одной стороны, вся «программа» и сущность Белого движения являлась неопределенно-временным компромиссом под соусом «непредрешенчества» – и это было неизбежным, в силу пестроты политических настроений участников и реальной опасности раскола при любой обозначившейся определенности в этом вопросе. С другой же – сама сущность Гражданской войны как смуты и хаоса отторгала любой компромисс и не могла не быть экстремистской. Современник, причем весьма сочувственно настроенный, прямо пишет о Романовском: «Что он социалист-революционер, думало больше половины армии», – и тут же без комментариев передает мнение о связи через известных политических деятелей Н. И. Астрова и М. М. Федорова с масонами. Конечно, подозрения в масонстве были в ту пору поветрием, но характерны уже сами лица, названные в качестве единомышленников, – известные представители кадетской партии, а никак не эсеров. Слишком очевидное несоответствие!

Во-вторых, упреки и обиды сыпались из довольно многочисленных рядов высших офицеров и генералов, прибывавших в Ставку Вооруженных Сил Юга России в надежде на назначения. Большинство проходило через проверку в комиссии генерала Болотова, которую злые языки называли «офицерской чрезвычайкой». Так, в июле 1919 года телеграмма дежурного генерала Добровольческой Армии разъясняла: «…при несомненности документов, устанавливающих воинское звание и офицерский чин, могут быть беспрепятственно назначены на службу… Сомнительных, а также служивших у большевиков, необходимо направлять в контрразведку или непосредственно судебно-следственную комиссию в Харьков». Даже те, кто сомнений не вызывал, в основном получали от Романовского резолюцию «в резерв чинов», что вызывало недовольство старых генералов «молодым выскочкой». Именно это обстоятельство, видимо, и вынудило Деникина произвести Ивана Павловича в 1919 году в генерал-лейтенанты – чтобы хоть как-то поднять его служебный статус и облегчить взаимодействие с капризными «старичками». При этом случалось, что порой сам Романовский считал офицера слишком молодым для определенного назначения и высказывал сомнения – но, надо отдать должное, соглашался в случае убедительности мотивировки.

Наградное отделение Штаба Главнокомандующего и наградная комиссия генерала А. П. Архангельского тормозили производства, и офицеры ненавидели их «за полное нежелание работать»; в течение полугода поданные документы возвращались по пять раз со всевозможными отговорками и придирками. Только немногочисленные счастливцы добивались утверждения, и то благодаря либо знакомству, либо апелляции к самому Романовскому, – как поступил, например, пользуясь своим положением офицера связи, подпоручик Марковской инженерной роты С. Н. Гернберг. Романовский, которому эти инстанции непосредственно подчинялись, пытался лишь разовыми мерами корректировать складывавшуюся неповоротливую систему. В частности, после упомянутого обращения он наложил на представлении резолюцию: «Проверить, произвести и доложить». «На этот раз в комиссии были со мною чрезвычайно любезны и через два дня я имел приказ о производстве», – вспоминал офицер впоследствии.

Однако главным подводным камнем представляется цепочка незаметных на первый взгляд столкновений и действий, приводивших к постепенному вытеснению из окружения Деникина наиболее значимых, политически активных или заметных лиц.

Осенью 1918 года в боях под Армавиром монархически настроенный Сводно-Гвардейский полк оказался разбит и много Гвардейцев полегло. Но ситуация была сложнее, чем кажется на первый взгляд. Еще в августе группа Гвардейских офицеров во главе с А. П. Кутеповым высказала открытую поддержку монархическим публикациям В. В. Шульгина, чем вызвала неудовольствие Деникина. Кстати, если вспомнить о том, как страстно соратники другого монархиста – Дроздовского – обвиняли «социалиста» Романовского в намеренном направлении отрядов своих недругов на самые опасные участки, в августовском выступлении Гвардейцев можно увидеть даже подоплеку упомянутого разгрома Сводно-Гвардейского полка через два месяца. Конечно, увиденная связь остается гипотетичной, однако пример как будто подтверждает мнение Дроздовцев, а об обратном источники молчат.

Затем, в самом разгаре «похода на Москву», в сентябре 1919 года, председатель Особого Совещания при Главнокомандующем – руководитель деникинской гражданской администрации, фактически глава правительства – генерал А. М. Драгомиров был неожиданно смещен с этого ключевого поста. Назначение его на должность Главноначальствующего и Командующего войсками Киевской области, то есть на второстепенное (если не вспомогательное) направление, явилось очевидным и серьезным понижением. При этом данная кадровая перестановка вообще никак не мотивировалась, и Деникин лишь в сноске «Очерков Русской Смуты» отмечает его новую должность. Между тем объяснение имеется. По некоторым свидетельствам, еще во время Второго Кубанского похода монархическая организация Дроздовского сумела «войти в связь персонально с некоторыми лицами из штаба армии в Екатеринодаре. Крупнейшим из этих лиц был генерал Абрам Михайлович Драгомиров. Через него… мы (Дроздовцы-монархисты. – Р. А. ) всегда могли быть более или менее в курсе дел и намерений Ставки». Безусловно, если Романовский получил сведения об этом, то все становится вполне понятным. Радикализма любой окраски вообще и монархического в частности ни он, ни Деникин не терпели, как и недопустимых контактов, и сохранять во главе правительства Драгомирова не сочли возможным. Неудивительно и их глухое молчание, так как случай был действительно вопиющий.

Сменивший Драгомирова Лукомский всего на несколько дней задержался на посту председателя правительства после упразднения Особого Совещания 15 декабря 1919 года. Предложение о его смещении было высказано тем самым Федоровым, о доверительных контактах которого с Романовским уже упоминалось, причем в качестве причины четко обозначались «правые» политические пристрастия Лукомского, противоречившие «средней линии» Деникина и его начальника Штаба. Здесь Главнокомандующий открыто пояснил, что им руководило «нежелание передать власть всецело в руки правых».

Имеются сведения о волне арестов 6 декабря 1919 года в отделе пропаганды и изъятии ряда секретных материалов. Как оказалось, причиной стало сообщение о подготовке покушения против Деникина и Романовского участниками «монархического» заговора во главе с Лукомским. Насколько серьезно обстояло дело, сейчас судить трудно, так как Лукомский был смещен, но не арестован. Таким образом, вторично (учитывая смещение накануне Первого Кубанского похода) отставленный генерал получил, как ранее и Драгомиров, периферийное назначение – Черноморским губернатором. Не это ли подтолкнуло Лукомского к очень скорой открытой поддержке Врангеля – пока еще в качестве кандидатуры для замены командующего в Крыму генерала Н. Н. Шиллинга? Хотя вполне возможно, что контакты с Врангелем у Лукомского возникли еще раньше…

* * *

Делая выводы о непосредственной служебной деятельности Романовского, можно увидеть в ней как минимум три серьезных, по-настоящему тяжелых просчета. Они касаются стратегии, организационной и кадровой политики, то есть основы основ армии.

В первую очередь надо сказать о стратегических оттенках знаменитого «похода на Москву». Как начальник Штаба, Романовский несет ответственность за него наравне с Деникиным, если не в большей степени. До сих пор идут споры о предпочтительности одного из двух планов: проводившегося наступления широким фронтом по трем направлениям с главным ударом на Курск – Орел – Тулу либо «варианта Врангеля» – соединения с армиями Верховного Правителя адмирала А. В. Колчака под Царицыном и совместного движения на Москву по Волге. Но история не может быть умозрительно переиграна заново, поэтому сосредоточимся на Курско-Орловском театре боевых действий.

На острие главного удара двигался 1-й армейский корпус генерала Кутепова – самый стойкий, боеспособный и воодушевленный успехами. Опрокидывая лобовыми ударами и окружая местными маневрами заслоны Красной Армии, Добровольцы рвались вперед. По некоторым свидетельствам, после овладения Орлом Деникин заявил: «Москву я вижу в бинокль». Однако гораздо более трезво обстановку оценивал Командующий Добровольческой Армией генерал В. З. Май-Маевский, рассудительно заметивший: «Орел пойман только за хвост. Но у него сильные когти и крылья: как бы от нас не улетел!» Кутепов, понимавший опасность для своих войск и удерживавший воодушевленных Марковцев еще под Курском, с беспокойством говорил, что ему практически навязан приказ, несмотря на ослабление корпуса, взять Орел.

Романовский был активным сторонником стремительного наступления на Первопрестольную. На совещании в Ставке он с необычной страстностью говорил: «Хоть цепочкой, хоть цепочкой, но дотянуться бы до Москвы!» Безусловно, с овладением столицей он связывал нарушение всего управления и командования противника. Даже рейд конницы С. М. Буденного по тылам Вооруженных Сил Юга России казался выдохшимся, а на московском направлении виделись только слабые, наспех мобилизованные части Красной Армии. Романовский явно уповал на знаменитый Добровольческий натиск в лучших традициях 1-го Кубанского похода в 1918 году и боев в Донецком бассейне весной 1919 года. Стремительный бросок на Москву мог строиться только на наполеоновском правиле – ввязаться в бой, а дальше будет видно, и в принципе не может быть априорно признан полностью провальным.

Характерно, что буквально такие же предложения одновременно возникли и на совещании в штабе 1-го армейского корпуса, и у командира 3-го конного корпуса генерала А. Г. Шкуро. Особенно поразительно, что их отклонил Романовский, который заявил, что Шкуро будет «объявлен государственным изменником и предан, даже в случае полного успеха, полевому суду». Для деникинского Штаба было важно не только овладение Москвой, но и то, кто войдет в нее первым.

Налицо также либо полная неосведомленность, либо игнорирование факта сосредоточения на левом фланге орловского участка отборных резервов противника – Латышской и Эстонской стрелковых дивизий, переброска Червоных казаков и других резервов. Освободившиеся после успехов в Поволжьи, на Урале и в Сибири (а затем и под Петроградом) силы Красной Армии стали перебрасываться на южное направление. Сомнителен и расчет на полную административную парализацию Советской Республики путем овладения столицей…

Затем необходимо вспомнить циркуляр от 21 августа 1919 года о воссоздании в Вооруженных Силах Юга России регулярных «традиционных» частей – полков старой Российской Императорской Армии, составленный Романовским и инспектором формирований генералом Н. М. Киселевским. Этот документ устанавливает только один вариант строительства армейской войсковой структуры: «Развертывание Вооруженных Сил на Юге России основывается на формировании регулярных частей», которое «должно вылиться в форму воссоздания старых частей русской армии». То есть такой путь Романовский не просто признавал главным, а утверждал как единственный.

Это чрезвычайно важно, так как ранее просто не учитывалась несомненная для нас связь всплеска духа наживы летом 1919 года с начатым возрождением ячеек, а затем и подразделений и частей старой армии (прежде всего многочисленных полков регулярной кавалерии). Вот как пишется об этом в истории 1-го гусарского Сумского полка: «Реализация военной добычи была единственным источником, дававшим возможность эскадронам продолжить формирование и развертывание в соединения, являвшиеся преемниками старых славных полков». Только 8 апреля 1920 года, после смены Главнокомандующего, произошло признание порочности этого пути, причем главным злом были названы «громадные обозы, жившие большей частью на счет мирного населения и совершенно не дававшие фронту бойцов». Приказ Врангеля от 16 апреля 1920 года гласил: «Иметь имущество отдельных ячеек, состоящих из кадров полков старой Русской Армии, запрещаю и считаю это преступлением».

Наконец, была весьма субъективной кадровая и дисциплинарная политика, прежде всего в отношении строевых начальников. Генерал-майор Н. Д. Неводовский, вполне расположенный к Ивану Павловичу, его давний знакомый и однокашник, прямо писал: «У генерала Романовского была одна слабость: слабость к доблестным боевым офицерам. Им он многое готов был простить; для них всегда находилось теплое слово и добрая улыбка». А это уже напрямую связано с отношением командования и Штаба Вооруженных Сил Юга России к морально-дисциплинарному разложению и проблеме борьбы с ним…

Анализ собрания приказов по Добровольческой Армии за осень 1918 – весну 1919 годов заставляет нас сделать вывод о нежелании или неумении командования водворить порядок. На полугодовой период приходится только 10 приказов, касающихся наказаний. Затем, из семи случаев вынесения смертного приговора в пяти Главнокомандующий помиловал или заменил расстрел на разжалование либо каторжные работы. Среди обвинений – четыре случая большевицкой агитации, два случая грабежа и мародерства, одно убийство однополчанина (расстрел утвержден и произведен), одно «самовольное оставление караульного помещения» и в двух случаях причины не указаны. Как видим, наказания за дисциплинарные и имущественные проступки и преступления крайне редки, особенно на фоне все более широкого их распространения. Чаще непосредственные начальники не только скрывали затребованных к аресту дебоширов и мародеров, числя их умершими, но и просто не подпускали следственные комиссии, периодически прибывавшие для разбора жалоб на опьяненных безнаказанностью строевиков.

Один из бессильных приказов Деникина – от 25 декабря 1918 года – грозил разжалованием, исключением из службы или заключением на срок от двух до шести месяцев «за бесчинство и буйство, а равно за нарушение правил благочиния в публичном месте при обстоятельствах, особенно усиливающих вину, как то: с обнажением оружия, стрельбой в воздух, в присутствии толпы и т. д.». Как видно из текста, такие деяния совершались преимущественно в городах, где имелись упомянутые общественные места. «Героями» часто становились офицеры-фронтовики, прибывшие с позиций на кратковременный отдых и успевавшие заслужить определение «в бою незаменимые, в тылу невыносимые». И даже не слабость санкций и не вялое их применение было главной причиной. Современники точно подметили «надрывность» пьяного веселья и буйства, вызванных острой потребностью «забыться». Постоянное пребывание в боевой обстановке, частые многоразовые атаки за день, огромные потери и нередкие рукопашные резко повышали нервно-психическое напряжение, требовавшее энергичной разрядки любой ценой.

Понятно, что в условиях хронической нехватки пополнений и больших потерь командование (и в первую очередь начальник Штаба Главнокомандующего) было обеспокоено исключительно боевыми качествами и верностью личного состава, по сравнению с которыми небоевые проявления отодвигались на второй план. Но в погоне за боеспособностью исчезала забота о моральном облике Армии и отношении к ней населения. В итоге интеллигентско-обывательские и буржуазные круги быстро начинали попросту бояться буйных «освободителей» с не меньшей силой, чем раньше ждали их прихода, – не говоря уже о крестьянах и рабочих. К сожалению, следует признать, что за тактической целесообразностью в данном случае Романовский не увидел политических последствий.

Существует точка зрения, что Деникин собирался после занятия Москвы отдать под суд генерала Шкуро, чьи войска особенно скандально прославились. Но при этом Романовский принимал того же Шкуро, по словам последнего, «очень ласково и гостеприимно». Впрочем, впоследствии Романовский ревниво пресекал его попытки вторгаться в политические вопросы. Но давний и близкий сослуживец Ивана Павловича генерал Ю. Н. Плющевский-Плющик, генерал-квартирмейстер Ставки, продолжал тесно общаться и даже был на «ты» с буйным кубанцем, предупреждая Шкуро о предполагавшемся аресте и суде в случае оперативного неповиновения. Еще удивительнее, что в конце 1919 года, после всех «художеств» Шкуро, Романовский продолжал вне службы доверительно общаться с ним и симпатизировал настолько, что выдвигал на должность Командующего формируемой Кубанской Армией. Яркий пример упомянутой выше «слабости к доблестному офицеру»…

Непомерно раздутые хозяйственные и штабные структуры в основном подчинялись Главному Командованию Вооруженных Сил Юга России, а не составляющим их войсковым соединениям. Необходимость решительного сокращения этих структур обсуждалась постоянно, но никаких реальных шагов не предпринималось. Разумеется, Романовский не мог вникать во все детали давно назревшей оздоровительной реорганизации, но начать ее и взять под свой контроль было не только нужно, но и входило в обязанности начальника Штаба Главнокомандующего. Кстати, именно на многочисленные тыловые должности устремлялись те самые генералы и полковники, которых Романовский отправлял в резерв чинов. То есть кадровая проблема не решалась, а лишь загонялась внутрь.

* * *

Осенью – зимой 1919 года, по мере роста неудач на фронте, быстро нарастало недовольство и озлобление против высшего командования. Подобные настроения имеют тенденцию персонифицироваться, обращаясь на конкретных личностей, причем зачастую совершенно иррационально и необъяснимо. Конечно, Деникину было далеко до корниловской популярности и алексеевского авторитета, офицерство видело в нем либерализм и слабоволие; энергичный же Романовский, пользовавшийся неограниченным доверием Главнокомандующего, считался виновником всех неудач и именовался «злым гением», «социалистом», «жидомасоном» и прочими броскими эмоциональными штампами.

Очень симптоматичен образ, употребленный в одной из частных бесед и отсылавший к фигуре А. А. Аракчеева при Императоре Александре I. При трезвом анализе быстро выясняется, что Аракчеев по своему положению никак не мог воздействовать на политику Императора. Фактически он играл роль «перчаток», в которых Александр проводил наиболее непопулярные мероприятия; в итоге возмущение обрушивалось на Аракчеева, тогда как самодержец оставался незапятнанным. Именно поэтому и на Романовского падал гораздо больший негативный поток, чем на Главнокомандующего.

Не вызывает сомнений, что Иван Павлович прекрасно понимал это и совершенно добровольно принял на себя удар, чтобы «прикрыть» Деникина, признательность которого была просто безгранична. Поначалу Романовский просто не обращал внимания на недовольное ворчание, относя его к «мелочам». Но довольно быстро он начал прозревать и понял исключительную тяжесть своего положения. В минуту редкой душевной слабости приоткрывалась завеса холодной выдержки и обнаруживалась страстная, эмоционально напряженная до предела натура. Слова, произнесенные Романовским при этом, заслуживают того, чтобы быть приведенными полностью:

«Главнокомандующий одинок. Со всех сторон сыплются на него обвинения. Обвиняют его даже те, которые своим неразумием или недобросовестностью губят наше дело, – ведь таких много. Все партии стремятся сделать из него орудие своих целей. Бесконечно тяжел его жребий. Но я не покину его; пусть обвиняют меня в чем угодно, я не стану защищаться; буду счастлив, если мне удастся принять на себя хоть часть ударов, сыплющихся на него. В этом я вижу свою историческую задачу. Но тяжело, ох как тяжело быть таким щитом. Чувствую, что паду под тяжестью этого креста, но утешаю себя мыслью, что сознательно и честно исполнил свое назначение».

«Он не удержался от слез и замолчал»… Остается только надеяться, что мемуарист максимально точно передал эти слова. Друг познается в беде, и Романовский с высочайшим достоинством и бескорыстием продолжал преданно быть с Деникиным до самого конца. Со своей стороны, и Антон Иванович не только всецело верил своему соратнику и другу, но и понимал, что более таких людей вокруг него нет. Этим, а не только человеческой симпатией и благодарностью объясняется категорический отказ Деникина от сыпавшихся на него советов сместить Романовского. Главнокомандующий реагировал бурно, до бессвязности в репликах и дрожи в голосе: «Сменить… Легко сказать!.. Мы с ним, как два вола, впряглись в один воз… Вы хотите, чтобы я теперь один тащил его… Нет! Не могу… Иван Павлович – единственный у меня человек, которому я безгранично верю, от которого у меня нет секретов… Ох, тяжело! Силы духовные оставляют меня…»

Упреки в адрес начальника Штаба Главнокомандующего касались, как уже упоминалось, и политических убеждений, и властолюбия, и материальных злоупотреблений. Иные сообщались ему в лицо под предлогом «доверительного» и «заботливого» предупреждения об опасности – например, об отправке заграницу в личных целях целого парохода с дефицитным товаром вроде табака. Контекст очевиден – якобы подготовка средств для ухода из России. Впрочем, разнообразные «панамы», то есть крупные махинации, были вообще обычными для того времени. Так, уже при Врангеле о генерал-квартирмейстере Штаба Главнокомандующего генерале Г. И. Коновалове рассказывали, что по его вине на фронт вместо заканчивавшихся патронов был доставлен эшелон с мороженой рыбой… Таким образом, наветы не были оригинальны, силу же обретали только в определенных обстоятельствах. Деникин писал: «Оглушенная поражением и плохо разбиравшаяся в сложных причинах его офицерская среда волновалась и громко называла виновника [83] . Он был уже назван давно [84] – человек долга и безупречной моральной честности, на которого армейские и некоторые общественные круги – одни по неведению, другие по тактическим соображениям – свалили тяжесть общих прегрешений [85] ».

Необходимо задаться вопросом об источниках клеветнических слухов и обвинений. Как видим, сам Деникин четко подчеркнул, что обвинения в адрес Романовского возникли задолго до катастрофы. Более того, они в силу своей специфики явно могли исходить только из той среды, к которой принадлежал и он сам. Теперь самое время вспомнить прежде всего Драгомирова и Лукомского, помощников Деникина по военной и гражданской части, так или иначе «отодвинутых» от власти при встречном усилении позиций Романовского и не забывших об этом, а также и другие «армейские круги», упомянутые Деникиным крайне глухо и анонимно.

Совершенно по-особому складывались отношения с честолюбивым и энергичным генералом Врангелем.

При поступлении в Добровольческую Армию барон долго беседовал с начальником Штаба, а впоследствии оставил любопытное замечание, что тот произвел «впечатление прекрасно осведомленного и очень неглупого». Узнавая Ивана Павловича ближе, Врангель начинал досадовать на совершенно чуждый ему руководящий стиль: «Генерал Романовский в большинстве случаев уклонялся от решительного ответа, не давал определенных обещаний, избегал и отказов»; Штаб «проявлял полное отсутствие самостоятельности, как будто даже боялся последней, постоянно ссылаясь на то, “что скажет Иван Павлович”, “как посмотрит Иван Павлович”». Заметим, что явное сосредоточение главной работы Штаба под контролем одного человека свидетельствует о проблемах с организацией нормальной, равномерной деятельности всех управлений и отделов – проблемах, чреватых административным параличом или изоляцией.

Весной 1919 года возникли споры по организационным и оперативным вопросам, и их обострение в основном исходило от Врангеля, который уже в апреле не только критиковал планы Романовского, но и вообще отказывался их выполнять. Налицо было жесткое давление на Ставку, вызывавшее усиление недовольства в ней. В июне Романовский прямо говорил о недопустимости тона возражений, когда Врангель «не просит, а требует, почти приказывает». В конце месяца Иван Павлович сделал попытку объясниться с бароном, чьи действия расценивал как недоброжелательность. Врангель отвечал, что «никакого недоброжелательства с моей стороны нет, что если я подчас с излишней горячностью и высказываю свое мнение, то это исключительно оттого, что я не могу не делить горестей и радостей моих войск и оставаться безучастным к тяжелому положению армии». Казалось бы, инцидент был исчерпан, генералы объяснились и по русскому обычаю расцеловались на прощанье. Но весьма показательно, что в самом начале грандиозного наступления, на гребне удачи, Врангель уже оценивал положение армии как тяжелое; к сожалению, Романовский этих слов не услышал или не оценил.

Следующим водоразделом их отношений в июле 1919 года стали пополнения Кавказской Армии и «Кубанский вопрос». Романовский обвинял Врангеля в оппозиции, то есть неподчинении Главному Командованию. Барон весьма прозрачно писал: «Чья-то незримая рука искусно вела закулисную игру, чья-то злая воля удачно использовала слабые струны Главнокомандующего», – не объясняя, правда, каким образом ему становились известны дискредитирующие его секретные документы деникинского Штаба.

Врангель приходил к выводу о непригодности Деникина в качестве подлинного лидера. По словам одного из современников, «Деникин властью тяготился. Врангель был создан для власти». Тем сильнее со временем нарастала неприязнь барона к Романовскому, благодаря усилиям которого Главнокомандующий, несмотря ни на что, сохранял лидерство…

В конце декабря 1919 года, понимая настроения барона, масло в огонь неудачно подлил Романовский, упрекнувший начальника Штаба и друга Врангеля, генерала П. Н. Шатилова, в самовольном отъезде с фронта, хотя это было разрешено ему Деникиным. Более того, соответствующие телеграммы вручались Шатилову и Врангелю на каждой станции по ходу их движения в Ставку. В результате по прибытии барон бросил в лицо Ивану Павловичу обвинение в интригах, хотя и оговорился, что персонально никого не имеет в виду.

Приближался неизбежный взрыв и недоставало только повода. Уже уволенный от службы по собственному прошению, Врангель отправил Деникину пространное письмо, резко критиковавшее все провалы управления и стратегии, содержавшее личные выпады и близкое по форме и содержанию к политическому памфлету. Барон, получив отставку, явно не собирался складывать оружие. Характерно, что и Деникин, и сам Врангель опубликовали в своих воспоминаниях лишь выдержки из знаменитого письма, но так и не решились привести его целиком; видимо, у обоих были на то свои причины. И именно отсюда можно отсчитывать дни окончательного кризиса. Распространенное в многочисленных копиях, письмо Врангеля сформулировало и систематизировало те панические и озлобленные настроения, которые буквально витали в воздухе.

* * *

Так или иначе, но атмосфера вокруг Ивана Павловича до предела сгустилась к началу марта 1920 года. Отовсюду, особенно со стороны тыловых паникеров, распространялись все более нелепые слухи и ужасные обвинения. Настроения этой категории уже требовали искупительной жертвы предводителя. И если Деникин в силу остатков субординации и сохранял власть, то во многом благодаря тому, что его «злой гений» принимал основную тяжесть удара на себя.

В Новороссийске, куда переместилась Ставка, под крылом коменданта города возник «Союз офицеров тыла и фронта», который действовал весьма хаотично. Устраивались собрания, сильно смахивавшие на офицерский митинг, где «страсти бушевали, в выражениях не стеснялись, чтобы обвинить и очернить главное командование. В особенности поносили начальника штаба генерала Романовского. Один молодой офицер, подбежав к председательскому столу, бросил на него свой кошелек, крикнув: “Тут все мои деньги! Отдайте их (тут он прибавил дурное слово) Романовскому! Пусть только поскорее уберется из армии!”» Налицо всплеск неуправляемой истерии, неподвластной никакой осмысленной силе; в то же время в этой ситуации достаточно было малейшей искры, чтобы вызвать крайние эксцессы. Более умеренные и более малочисленные понимали это и чувствовали, что «страшной угрозой является появившееся в литографированном виде письмо генерала Врангеля к генералу Деникину» и «если это письмо станет известно толпе – не обойтись без взрыва». Следовательно, агитация Врангеля падала на благодатную почву и находила живейший отклик в массе, слышавшей только то, что она желала услышать.

По свидетельству отца Георгия Шавельского, Протопресвитера Вооруженных Сил Юга России, возобладали все же умеренные настроения, хотя при строгом разборе нам трудно счесть их таковыми. Была составлена депутация из офицеров, которую предполагалось направить к Деникину для высказывания «желаний», а фактически – определенных требований. Уже это было симптомом назревшего мятежа. Однако никаких конкретных предложений высказано так и не было (или об этом молчат мемуаристы), что либо характеризует вздорность и беспрограммность недовольства, либо скрывает прямое намерение сменить командование.

Вначале, 6 марта 1920 года, в штабной поезд Деникина направился отец Георгий – старый знакомый Романовского еще со времени учебы последнего в Академии Генерального Штаба, где теперешний Протопресвитер был священником академической церкви. В дальнейшем они часто встречались и на Русско-Японской, и на Великой войне, и в Ставке в 1917 году. Отец Георгий утверждал, что между ними «были отличные, сердечные настроения» и высказывал убеждение в неспособности Романовского «пойти на какую-либо гадкую, не достойную офицера сделку со своей совестью». Скорее всего, Протопресвитер был вполне искренен и чистосердечно переживал за судьбу Ивана Павловича. Но фактически, вопреки своим намерениям, он оказался посредником – пусть и наиболее подходящим из неприемлемых вообще – между «офицерским совдепом» и командованием.

Деникин отказал Шавельскому в приеме, но Романовский приветливо пригласил его к себе. Отец Георгий стал говорить о «ненависти слепой, не знающей границ, способной на что угодно. Ни остановить ее сейчас, ни ослабить нет человеческих сил и способов». Упомянув о готовившемся нападении, Протопресвитер умолял начальника Штаба уйти с должности как можно скорее. Романовский ответил, что давно хочет уйти, зная о ненависти к нему армии, неоднократно подавал рапорты об этом, но всякий раз получал отказ. Более того, Романовский прекрасно понимал пагубность положения, потому что, вызвав одного из самых непримиримых активистов офицерской организации, лишь предупредил о перспективе предания военно-полевому суду: реальных сил для приведения обещания в жизнь попросту не было. На следующий день отца Георгия в присутствии начальника Штаба принял Главнокомандующий, который, выслушав его, отказался отпустить Романовского. Шавельский возразил: «Чего же вы хотите дождаться? Чтобы Ивана Павловича убили в вашем поезде, а вам ультимативно продиктовали требования? Каково будет тогда ваше положение? Наконец, пожалейте семью Ивана Павловича!» В конце разговора Деникин был совершенно подавлен, но решения так и не принял.

Вряд ли можно упрекнуть Шавельского в сгущении красок и психологическом давлении на Ставку. Другое дело, что сам он был весьма превратно информирован офицерским союзом. Ему сообщили, будто уже имелся план перебить Романовского «и других помощников» Деникина – Драгомирова и Лукомского, причем в сочетании с симпатиями к выступлениям Врангеля. Но именно здесь была главная фальшь: как Драгомиров, так и Лукомский уже не были ни близкими, ни, самое главное, доверенными сотрудниками Главнокомандующего, ни доброжелателями Романовского. Более того, Лукомский явно шел в кильватере Врангеля, за что был уволен от службы одним приказом с бароном, а Драгомиров стал вскоре, в Крыму, «одним из ближайших помощников» того же Врангеля. То есть поклонники барона никак не могли замышлять устранения названных генералов, ставя их на одну доску с ненавистным Романовским. Также хорошо известно, что по-настоящему близких к Деникину людей новый Главком впоследствии быстро и бестрепетно удалял.

Предостережения о подготовке покушения на Романовского неоднократно поступали и от очень доброжелательно настроенного к нему и к Главнокомандующему британского представителя генерала Хольмана. Наконец, 12 марта к Деникину явилось некое «лицо, близкое к Корниловской дивизии, и заявило, что группа корниловцев собирается сегодня убить генерала Романовского». Англичане предлагали Ивану Павловичу перейти на свой корабль. Тот ответил: «Этого я не сделаю. Если же дело обстоит так, прошу ваше превосходительство освободить меня от должности. Я возьму ружье и пойду добровольцем в Корниловский полк; пускай делают со мной, что хотят», – и отказался даже перейти в вагон Главнокомандующего. Ответить так мог только мужественный человек с чистой совестью. Правда, понимая опасность и не желая подвергать ей своих близких, он в середине марта отправил в Сербию жену Елену Михайловну и тринадцатилетнюю дочь Ирину.

В ночь на 14 марта остатки Вооруженных Сил Юга России – преимущественно части Добровольческого корпуса – закончили эвакуацию из Новороссийска. На одном из последних миноносцев в Крым ушли Главнокомандующий и его Штаб.

Через день, 16 марта, в Феодосии Деникин наконец освободил генерал-лейтенанта Романовского от должности начальника Штаба Вооруженных Сил Юга России (на его место был назначен генерал П. С. Махров). В приказе Главнокомандующий эмоционально писал:

«Беспристрастная история оценит беззаветный труд этого храбрейшего воина, рыцаря долга и чести и беспредельно любящего Родину солдата и гражданина.

История заклеймит презрением тех, кто по своекорыстным побуждениям ткал пау тину гнусной клеветы вокруг честного и чистого имени его.

Дай Бог Вам сил, дорогой Иван Павлович, чтобы при более здоровой обстановке продолжать тяжкий труд государственного строительства [86] ».

Последний абзац приказа более чем многозначителен: Деникин четко указывает на временный характер ухода Романовского от дел, да и сам «уход» представляется лишь тактическим маневром. Действительно, Романовский вполне официально продолжал оставаться при Деникине, только теперь в должности «помощника». Вполне возможно, что такая позиция Деникина еще больше ускорила драматическую развязку… Не прошло и недели, как окончательно решил уйти и Деникин.

* * *

Существует рассказ генерала А. Г. Шапрона-дю-Ларрэ о приезде к Деникину в Феодосию Кутепова. На вопрос о цели приезда он отвечать сначала отказался, и только после уговоров заявил: «Плохо, очень плохо. В армии идет брожение, недовольство», – после чего был допущен к Деникину немедленно. Затем, выйдя из кабинета, «он был еще более нервным. Гортанно сказал, что генерал Деникин отказывается быть Главнокомандующим». В ответ Шапрон высказал твердое убеждение, что такое решение явилось исключительно следствием кутеповского визита и превратно поданной информации. Кутепов возразил: «Я сказал то, что есть. Все части недовольны Ставкой и не желают больше видеть во главе генерала Деникина», – и повторил: «Части Добровольческой армии не хотят Деникина».

Однако в дальнейшем разговоре почти сразу же выяснились серьезные преувеличения, так как в качестве примера недовольства были приведены только Корниловцы и кавалеристы; более того, командир корпуса признал совершенную лояльность Дроздовцев, Алексеевцев и почти всех Марковцев. Совершенно сменив тон и впав в задумчивость, Кутепов признал, что и недовольная депутация Корниловцев – еще не мнение всей дивизии, и обещал категорически потребовать от Деникина остаться. Возможно, генерал спохватился и попытался замаскировать собственные расчеты, которые едва не раскрыл; но возможно, он намеренно обнаруживал их, чтобы оказывать психологическое давление на Главнокомандующего. Так или иначе, Деникин все равно был совершенно потрясен. Столь же глубокое впечатление визит командира Добровольческого корпуса произвел и на Романовского, который первым подал мысль о сборе старших начальников.

Идею вызвать старших начальников Кутепов поддержал, причем предложил не собирать совещания, а обсудить положение с ними поодиночке. Его расчет можно понять: поставить Деникина перед лицом суммарного общего недовольства, а самому быть рядом и надеяться – в роли «верного советника» – на передачу власти. Но Главнокомандующий разом спутал карты, назначив Военный совет с правом избрания преемника. Весьма показательно, что идея совещания, к тому же под председательством не Деникина, а Драгомирова, вызвала одинаковое недовольство и Кутепова, и Слащова.

Несомненно, ее автор – Романовский, а не Махров (как утверждал Деникин) – именно на это и рассчитывал. Не случайно на военном совете Добровольческие представители, кроме Кутепова, сразу четко высказались против смены Главнокомандующего. Кандидатура Врангеля прозвучала только из среды флотских офицеров, и своим избранием он обязан скорее напору председательствующего Драгомирова, упорно утверждавшего, что уход Деникина решен бесповоротно.

После передачи командования Врангелю (и даже не встретившись с ним) Деникин отбыл в Константинополь. Начиналась эмиграция, которую разделить с ним вызвались самые близкие соратники – как в силу преданности, так и понимая, что в Штабе Врангеля им нет места. Романовский вместе с Деникиным отбыл на английском миноносце в Константинополь вечером 22 марта, и на следующий день около 4 часов 15 минут пополудни по местному времени они сошли на турецкий берег. Понедельник 23 марта 1920 года станет последним днем жизни Ивана Павловича.

* * *

Деникина и Романовского встретил на пристани Топханэ военный представитель Вооруженных Сил Юга России в Константинополе генерал В. П. Агапеев и сопроводил их в здание русского посольства (драгоманат), хотя английские представители настойчиво советовали сразу направиться на британский корабль. Агапеев прибыл на пять минут позже, объяснив это случайной задержкой автомобиля. Деникин прошел в комнаты, отведенные для прибывшей ранее его семьи – жены, дочери и тещи. Иван Павлович сразу развил бурную деятельность, мало напоминая отошедшего от дел человека. Он направился к заведующему пресс-бюро полковнику Хитрово и продиктовал текст объявления о смене Главнокомандующего и прибытии Деникина в Константинополь. Затем он вышел из здания, чтобы отдать какие-то приказания шоферу. Почти сразу генерал возвратился, прошел через вестибюль и вошел в большой зал перед бильярдной. Следом за ним вошел неизвестный – высокий худой человек с желтоватым лицом, в офицерском пальто мирного времени с золотыми погонами, окликнул Романовского и, когда тот обернулся, дважды выстрелил. Первая пуля попала в сердце, вторая была выпущена в уже упавшее тело, задела сонную артерию и застряла в полу.

Иван Павлович упал, буквально залившись кровью, и почти мгновенно скончался. Еще до начала паники неизвестный скрылся. А хаос поднялся страшный – крики об убийстве и даже самоубийстве, женский визг, нахлынувшая толпа, замершая у дверей…

Дальнейшее описывается очевидцами весьма противоречиво. Агапеев пишет, что бросился на звуки выстрелов, а Деникин сообщает, что вначале «появился бледный как смерть полковник Энгельгардт»: «Ваше превосходительство, генерал Романовский убит!» После этого Деникин впервые в жизни потерял сознание – чего не упоминает теперь уже Агапеев. Это вполне естественно, так как в эту минуту его с Деникиным в комнате попросту не было: по его словам, он – генерал-лейтенант и старший начальник! – лично бросился за живущим поблизости доктором Назаровым.

Начальник паспортного отделения полковник Томас и случайно оказавшийся рядом проезжий товарищ прокурора начали довольно импровизированное расследование. Так, нигде не упоминается о допросе и показаниях того самого шофера, кому Романовский отдавал распоряжения – а между тем это был последний (как тогда считалось) человек, видевший убитого перед покушением. Более того, не фигурировал он и на следствии, начатом вскоре английским представителем полковником Баллордом. Похоже, что русские власти не были особенно заинтересованы в получении результатов и установлении убийцы, да и англичан это непосредственно не интересовало.

В тот же день была отслужена панихида, на которой по требованию Деникина не было русских офицеров (кроме Агапеева), так как он не желал никого видеть «после того, как русское офицерство так себя показало». Явственно ощущается, что Антона Ивановича помимо естественной скорби терзали ужасные подозрения о причастности к покушению даже официальных представителей. Прощание со своим соратником и другом Деникин описал крайне скупо: «Маленькая комната, почти каморка. В ней – гроб с дорогим прахом. Лицо скорбное и спокойное. “Вечная память!”» Затем тело Романовского было отправлено в русский Николаевский госпиталь.

26 марта Иван Павлович Романовский был похоронен на Греческом кладбище, недалеко от церкви. Его жена приехала уже после похорон, а бывший Главнокомандующий находился на пути в Англию и также не присутствовал. Агапеев отмечает поразившую его странность: «…Отсутствие на похоронах хотя бы венка от имени генерала Деникина вызвало среди присутствовавших некоторое недоумение». Но в действительности Антон Иванович успел до отъезда поучаствовать в подготовке похорон. Так, он решительно воспротивился предложению дочери генерала Корнилова Натальи Лавровны одеть покойного в форму Корниловского ударного полка – так как «добровольцы к нему слишком скверно относились и не оценили его». Желание Деникина было выполнено, и Иван Павлович лег в землю в простой черкеске.

Только в эмиграции, в 1936 году, в газете «Последние Новости» известный публицист Р. Б. Гуль, со ссылкой на переданные ему «лицом, заслуживающим абсолютного доверия», документы, назвал имя убийцы – поручика Мстислава Алексеевича Харузина, и привел его собственноручное заявление об этом. В изложении обстоятельств убийства Гуль не оригинален и излагает их по тексту Агапеева. Гораздо интереснее психологический портрет убийцы. Двадцатисемилетний Харузин окончил Лазаревский институт восточных языков и Михайловское артиллерийское училище, однако предпочитал служить в тыловых санитарных, а затем в разнообразных полуофициальных контрразведывательных организациях. Искренний поклонник Востока, подумывавший о переходе в ислам, Харузин отличался крайней психической неуравновешенностью – от дешевого позерства до мании величия. Над всем этим главенствовал комплекс неполноценности и жажда экстремального самоутверждения. Подобный типаж, средний между психопатологией Родиона Раскольникова и политическим фанатизмом Гаврилы Принципа, всегда востребован в тайных террористических организациях. Лучшего исполнителя искать было не надо.

Вывод, который делает Гуль, предельно прост – «где-то наверху», пишет он, подразумевая Врангеля и его окружение – решили дело замять, а убийцу скрыть. Направление Харузина в командировку к М. Кемаль-паше в условиях турецкой междоусобицы было поездкой «на тот свет», и это исполнилось: Харузин исчез, и лишь впоследствии стало известно о его казни кемалистами по подозрению в шпионаже. Странно, что публиковать все документы, якобы имевшиеся на руках и подтверждавшие сообщение, а также раскрывать имя информатора, Гуль не стал.

В настоящее время обнаружены воспоминания близкого знакомого Харузина Б. С. Кучевалова. В них названы имена сообщников Харузина – В. И. Некрасова и поручика В. И. Ересова. Незадолго до приезда бывшего Главнокомандующего и сопровождающих лиц эта тройка провела совещание с обсуждением степени их ответственности за поражение Вооруженных Сил Юга России. Харузин решительно требовал убить Романовского, мотивируя это так: «Деникин ответственен, но на его совести нет темных пятен; генерал же Романовский запятнал себя связью, хоть и не доказанной [87] , но по его личному мнению и на основании имеющихся у него документов существовавшей, хотя бы и косвенно, между генералом Романовским и константинопольскими банкирскими конторами, снабжавшими деньгами и документами большевицких агентов, ехавших на работу в Добровольческую армию». В приведенных обвинениях не имелось ничего нового, сам характер их был попросту несерьезный: имея на руках документы, на которые ссылался Харузин, следовало их предъявить сообщникам, а то и обнародовать. Учитывая, что до сих пор следов их не найдено, возникают сокрушительные сомнения в их существовании когда-либо. Скорее, требовалось просто распалить и убедить себя и товарищей в инфернальности будущей жертвы.

Вообще сомнительно, чтобы три террориста-любителя самостоятельно решились на столь серьезный шаг. И Кучевалов прямо утверждает, что Харузин состоял «активным членом правых монархических организаций, находился под их моральным давлением». Обращает на себя внимание вопиющий факт, что Харузин и К° «были прекрасно осведомлены о прибытии» Деникина и Романовского, и это на фоне заявления Агапеева – официального представителя – что в русское посольство данная информация поступила от силы за полтора часа до появления корабля. Убийцы же получали великолепные сведения, что невозможно без постороннего содействия.

* * *

Реконструировав последовательность тех трагических событий, гораздо важнее попытаться рассмотреть их подоплеку и скрытый смысл, назвать не колоритную до нарочитости фигуру исполнителя, а стоявшие за ним силы. Для этого необходимо возвратиться на полгода назад, к самой завязке противостояния Деникина и Врангеля.

О том, что Врангель еще с лета 1919 года определенно говорил о «решении судьбы России командующими генералами», фактически претендуя на лидерство, – известно давно и сомнений не вызывает. Именно он все чаще действительно рассматривался многими как альтернатива Деникину, что накладывалось на его усиливавшуюся критику политики и стратегии Ставки. Борьба за власть не могла не вспыхнуть, но историку более чем наивно просто покорно следовать за деникинскими и врангелевскими мемуарами и считать, что это противостояние ограничивалось лишь обменом взаимными упреками в рапортах, докладах и письмах. Борьба за власть неизбежно сопровождается воздействием на наиболее уязвимые точки соперника; а центром и, если можно так выразиться, мозгом Штаба Деникина был Романовский.

Тогда же участились контакты Врангеля с известным правым деятелем, националистом и патриотом Шульгиным. С этого момента их связь окрепла, так как последний все больше разочаровывался в деникинской политике. «Врангель главным образом уверился в своей пригодности заменить Деникина на основании письма В. В. Шульгина, прямо указывающего на это обстоятельство», – отмечал близкий к барону источник. Шульгин одно время возглавлял конспиративную организацию «Азбука», а его помощником в ней являлся близкий сотрудник Врангеля, старший адъютант (исполняющий должность генерал-квартирмейстера) Штаба Кавказской Армии, Генерального Штаба полковник А. А. фон Лампе. Видимо, и Врангель, и Шульгин прекрасно понимали значение и влияние Романовского. Характерно, что Деникин и соответственно Романовский относились к «Азбуке» осторожно и не признали большинство ее сотрудников состоящими в рядах Добровольческой Армии, так как Главнокомандующему не могло понравиться ставшее ему известным ведение «Азбукой» разведки в само?й Ставке.

Дальнейшее развитие и интерпретация событий, восстановленных в результате скрупулезного анализа источников и косвенных свидетельств, оказывается совершенно неожиданным, хотя поразительно точно складывается в логическую цепочку и дьявольски напоминает сплетение паутины. Действительно, почти невероятно, что константинопольское покушение было инициативой мнительного убийцы-одиночки, слабо связанного со строевым офицерством, по-настоящему озлобленным отступлением и неудачами.

В январе 1920 года полковник фон Лампе, получивший предложение вступить в командование 1-м Сводно-Гвардейским полком и решивший его принять, неожиданно командируется в Константинополь. Причин того, что едет именно он, полковник в своем обширном дневнике не сообщает, хотя неоднократно пишет о цели поездки – закупке угля для флота. Уже это противоречит официальной версии, по которой он либо просто «эвакуирован из Одессы», либо «исполнял различные поручения Врангеля заграницей», что уже само по себе интересно. Между тем отдать приказ о командировке фон Лампе мог только его непосредственный начальник – генерал Драгомиров, старшим адъютантом Штаба которого он был с ноября 1919 года. Тот самый Драгомиров, который был фактически смещен в сентябре 1919 года с поста председателя Особого Совещания и назначен на второстепенное киевское направление – вряд ли без участия Романовского. Тот самый Драгомиров, который еще в 1918 году вошел в контакт с монархической организацией Дроздовского – заклятого врага Ивана Павловича. Тот самый Драгомиров, на которого прямо намекает один из очевидцев, приводя крайне резкие отзывы о Романовском – уже после гибели последнего – неназванного «полного генерала в Крыму»: «Он был невоспитанный и грубый человек, и вы все заразились от него».

Военным представителем Вооруженных Сил Юга России в Константинополе, в чье распоряжение временно поступил фон Лампе, был генерал Агапеев, чья биография в годы Гражданской войны в контексте нашей темы весьма многозначительна. С одной стороны, еще с весны 1918 года он работал в подпольном Харьковском «Центре Добровольческой Армии» под руководством полковников Б. А. Штейфона и этого самого фон Лампе. Стало быть, последний оказался в 1920 году в контакте со старым и крайне доверенным сослуживцем, а в их совместном прошлом присутствовал «нелегальный» компонент. С другой же стороны, Агапеев был одним из наиболее «обиженных» лично Романовским. В апреле 1919 года он был начальником Штаба 2-го армейского корпуса (командир корпуса – генерал В. З. Май-Маевский), но не поднялся вслед за Владимиром Зеноновичем на армейский уровень. Деникин, должно быть при участии Романовского, не утвердил Агапеева в должности начальника Штаба Добровольческой Армии и вскоре вообще отправил в резерв чинов, хоть и с производством в следующий чин. А в августе последовало заграничное назначение, сильно смахивавшее на почетную ссылку. Приходится признать, что основания для неприязни к Романовскому у Агапеева имелись.

Пребывая более двух месяцев в Константинополе, фон Лампе постоянно глухо упоминает в дневнике о своей сильной занятости («тут дел не мало»), не конкретизируя ее содержание. При этом тут же полковник признается относительно угля, что «не получил на него ни гроша и не купил его ни фунта». Спрашивается – чем же занимался фон Лампе в действительности и почему он молчит об этом даже через много лет, в эмиграции? Возникает только одно объяснение, если узнать, что начальником константинопольского отделения организации «Азбука» являлся некий поручик Михаил Александрович Харузин. (Скорее всего, имя и отчество «Мстислав Алексеевич» просто искажены в документе, хотя имеются данные о наличии у убийцы брата.)

Как бы то ни было, заместитель начальника «Азбуки» фон Лампе встретился с еще одним своим сотрудником, а теперь – еще и прямым подчиненным…

После этого все становится на свои места. Совершенно логично после покушения смещение с должности военного представителя Агапеева, который явно знал гораздо больше, чем позже написал во вполне безобидной записке «Убийство генерала Романовского», лишь пересказавшей версию английского следствия, утверждавшей полную неизвестность злоумышленника и потому напечатанную тем же фон Лампе в 1927 году. Настораживает, что Агапеев в этот день неоднократно исчезал из поля зрения. По дороге из порта отстал от прибывших генералов и объяснил это непроверяемой пустой отговоркой, а где он мог задержаться и с кем встретиться в действительности, узнать невозможно. После покушения Агапеев, по его словам, лично побежал за живущим поблизости врачом, то есть фактически на несколько минут скрылся из виду. И тут надо вспомнить о том, что, по одному из свидетельств, после того, как Харузин не смог попасть на лестницу и в помещение беженцев, он бросился в направлении квартиры военного агента – то есть именно Агапеева, после чего исчез как по волшебству. Отсутствие Агапеева совпало именно с данным событием.

Ясно и назначение на место Агапеева фон Лампе, чья деятельность могла способствовать определенному направлению расследования. Вполне вписывается сюда и задержка с отправкой из Крыма адъютантов Романовского, способных обеспечить хотя бы элементарную безопасность.

Абсолютно неуклюжа попытка Агапеева свалить вину за необеспечение безопасности генерала на англичан, которые отчетливо указали ему, что «о большом заговоре на жизнь генерала Романовского знали все» (этого не отрицает и сам Агапеев). Более того, Агапеев заявлял, что убийца мог быть совсем не обязательно русским, как будто иностранцы имели какие-либо мотивы желать смерти Романовскому… Совершенно закономерно, что тут же поползли «слухи не только о вине русских властей в Константинополе в непринятии против убийства предупредительных мер, но чуть ли не даже о причастности их к этому убийству, муссируя слух о “большом заговоре”». Воистину, дыма без огня не бывает…

Оценки убийства Романовского, опубликованные и Агапеевым, и фон Лампе, и многими другими авторами, поразительно однообразны – «отвратительная картина политической мести». Любопытен, однако, смысловой оттенок из дневника фон Лампе: «Впечатление от этого убийства липкой грязи. Зачем надо было убивать человека, уже ушедшего от власти. Здесь не могло быть желание освободить армию от человека с вредным влиянием, что оправдывало бы факт убийства [88] , а месть – да стоит ли, уж лучше мстить Троцкому и др.» То есть он признает убийство Романовского нецелесообразным только после его ухода от власти, а до того вполне допускает?

Наконец, сам Врангель в своих «Записках» просто пересказывает версию Агапеева; совершенно не оригинален мемуарист, добавляя: «Подлое убийство из-за угла». Но буквально на следующей странице Врангель роняет упоминание, что «на убитом генерале Романовском в боковом кармане кителя [89] оказалось перлюстрированное письмо генерала Шатилова». Таким образом, оказывается, что и после формального ухода от власти Романовский продолжал вести наблюдение за Врангелем, ибо Шатилов был при нем столь же близким и доверенным лицом, как Романовский при Деникине, – отличаясь лишь тем, что, кроме барона, о нем почти никто не отзывался положительно. Учитывая вышеизложенное, устранение Романовского продолжало быть актуальным даже после его отъезда.

Обращает на себя внимание и сама осведомленность Врангеля о содержимом каждого конкретного кармана убитого, хотя все бумаги вроде бы Агапеев и производивший досмотр поверенный в делах Якимов решили передать Деникину. При этом для точной идентификации данных документов требовались серьезные усилия, ибо, помня характер ран, бумаги должны были быть залиты кровью. Выходит, даже за убитым Романовским велось тщательное наблюдение.

* * *

Наиболее эмоционально происшедшую драму подытожил генерал Шкуро: Романовский пал, «сраженный из-за угла пулей убийц, бессознательно творивших дело высокопоставленных заговорщиков»; предельно ясно, на кого указывает отставленный Врангелем буйный кубанец…

Даже с оповещением о гибели Ивана Павловича происходили странные вещи. Агапеев отправил соответствующие телеграммы, в том числе и вдове генерала, но писал о запрещении союзников опубликовать сообщение о случившемся, которое было обойдено только информационным листком «Русское Эхо», и то в списке «скончавшихся». В Крыму известие было получено, и 27 марта Штаб Главнокомандующего посетил панихиду по Романовскому в севастопольском соборе, где присутствовал и Врангель. О дальнейшей судьбе семьи Ивана Павловича в эмиграции сведения практически отсутствуют.

Трудно представить более трагичную судьбу. Быть верным сподвижником Деникина – и казаться его злым гением. Проводить политику Главнокомандующего – и принимать всю ответственность, прежде всего проклятия за нее, на себя. Работать на износ во имя идеи – и не заметить ее перерождение. Планировать поход на Москву – и оказаться в Константинополе. Сражаться за Россию – и быть похороненным на чужбине. Руководить русскими добровольцами – и пасть от руки русского офицера.

Закончить хочется словами генерала Трухачева: «В судьбе Ивана Павловича мы видим трагедию не понятого в массе человека, стоявшего выше нее и заплатившего за чистое служение своему долгу своею кровью».

Таковы парадоксальные и страшные гримасы Гражданской войны…

Р. М. Абинякин

Генерал-лейтенант А. Г. Шкуро

Eсли попытаться представить себе портрет типичного Белого казака, олицетворяющего казачью вольницу, не признающую никаких законов и предписаний, кроме «правды степных просторов», то, пожалуй, лучшего примера, чем генерал Шкуро, не найти. Лихой казак-партизан, бесшабашный гуляка, человек, бо?льшую часть своей жизни проведший в боях и походах, «степной волк», как называли его современники, он стал во многом таким же «образом» Гражданской войны, как и его боевые товарищи – «волки-шкуринцы».

Основным источником биографии Шкуро являются его воспоминания, опубликованные в Буэнос-Айресе в 1961 году. Их запись (со слов самого Шкуро) и литературную обработку сделал еще в 1920–1921 годах в Париже полковник В. М. Бек. Мемуары производят впечатление явно незавершенных (последний эпизод 24-й главы – награждение Шкуро английским орденом Бани в ноябре 1919 года) и, возможно, по этой причине их не стали публиковать в 1920–30-е годы. Позднее Бек переехал в Южную Америку, где скончался в 1944 году, а в 1960 году уцелевшая рукопись была передана вдовой полковника издательству «Сеятель» в Буэнос-Айресе, там и вышло единственное издание этой книги на русском языке. В России первое полное издание «Записок белого партизана» было осуществлено в 1991 году.

Но наличие авторских «Записок» не избавило историографию от множества ошибок и разночтений. Фамилия генерала вызывала у советских авторов некоторое злорадство, причем подчеркивалось, что «настоящая фамилия генерала – Шкура (с ударением на первом слоге. – В. Ц. ), измененная им для благозвучности в Шкуро». В статье, опубликованной в 1918 году в белогвардейском журнале «Донская Волна», его называли «Полковник Шкура» (с ударением на втором слоге). А в аналогичной статье в 1919 году – уже уважительно: «Генерал А. Г. Шкуро». Возможно, что на эту перемену оказал влияние полученный Андреем Григорьевичем генеральский чин.

Биография Шкуро до 1914 года во многом типична для казачьих офицеров того времени. Родился в Екатеринодаре 19 января 1887 года. Его отец Григорий Федорович происходил из зажиточных кубанских казаков станицы Пашковской, расположенной недалеко от Екатеринодара, служил в одном из наиболее привилегированных кубанских полков – 1-м Екатеринодарском. Традиционная казачья семья, с крепкими устоями, прочным домашним укладом. Григорий Шкура, закончивший службу в чине полковника, в молодости еще простым казаком участвовал в Русско-Турецкой войне 1877–1878 годов, а затем в Ахал-Текинской экспедиции в Туркестане в 1881 году, в многочисленных экспедициях против горцев на Кавказе. Мать, Анастасия Андреевна, также коренная казачка, дочь священника.

Раннее детство будущего Белого генерала прошло в станице Пашковской, как рассказывал он сам, «в оживленных играх и ожесточенных сражениях с одностаничниками – казачатами», что приносило «немало огорчений матери, не успевавшей чинить вечно изорванную одежду». Когда Андрею исполнилось 8 лет, его отдали в станичную школу, а затем в подготовительный класс Александровского реального училища.

В 10 лет его вместе с другими казачатами отправили в Москву, поступать в 3-й Московский Императора Александра III кадетский корпус. Кадетские годы летели быстро. Уже в детстве сложились черты характера будущего генерала – подвижность, горячность, стремление постоять за себя, упрямство. В то же время стремление постоянно быть впереди других, «искать приключения», открытость в общении, независимость делали его своеобразным «лидером» в кадетской среде.

В 1905 году «брожение умов», охватившее Российскую Империю, не миновало и стен кадетских корпусов. В корпусе возник конфликт, до смешного похожий на пресловутый мятеж на броненосце «Потемкин». Из-за «неудовлетворительного качества подаваемых котлет» начался «кадетский бунт», воспитанники старших классов на целую ночь захватили здание корпуса и потребовали увольнения нескольких преподавателей. И хотя прибывший для разбирательства Главный Начальник военно-учебных заведений Великий Князь Константин Константинович принял требования кадет, Шкура и еще несколько зачинщиков «бунта» были исключены из корпуса, правда, через месяц их восстановили снова.

Строгая отповедь отца отрезвила кадета, вернувшегося домой с повинной. Молодое «увлечение революцией» быстро прошло, и теперь его гораздо больше привлекало успешное продвижение по служебной лестнице. Успешно окончив кадетский корпус, Шкура поступил в Николаевское кавалерийское училище, в казачью сотню. Интересный факт – тактику в училище ему преподавал будущий Донской Атаман А. П. Богаевский.

Кадетское воспитание не прошло даром. Юнкер Шкура учился хорошо, увлекался верховой ездой, джигитовкой. Но характер не давал покоя. И даже будучи произведенным в портупей-юнкера, он очень скоро был разжалован за участие в юнкерской пирушке. В мае 1907 года Шкура окончил «Гвардейскую Школу» и на плацу в Петергофе из рук самого Императора получил приказ о производстве в офицеры.

После шумного торжества в петербургских ресторанах молодой хорунжий отправился хоть и не в Гвардию, но в не менее славный 1-й Уманский бригадира Головатого полк, ведущий свою историю еще с 1788 года, от переселенных на Кубань Екатериной II запорожских казаков. Вернувшись в родную станицу, Шкура получил полную экипировку от отца, а также двух прекрасных коней и денежную помощь – 200 рублей на месяц.

Полк, дислоцировавшийся в Закавказьи, в крепости Карс, в свое время участвовал и в Кавказской войне, и в Русско-Турецкой и Русско-Японской войнах. Офицерство жило дружно, полковые традиции боевого товарищества свято соблюдались. Командир требовал от офицеров постоянной боевой готовности, упражнений в джигитовке, полевой практики. Полк стоял на границе с Персией, и казакам часто приходилось делать вылазки против племен шахсеванов, грабивших караваны и часто нарушавших границу. Во время одной из таких экспедиций Шкура заслужил свой первый боевой орден Святого Станислава III-й степени. Знакомство с кавказским театром военных действий стало полезным для Шкуры, когда в 1917 году ему пришлось воевать здесь на этот раз уже против нанятых немцами местных партизан.

В Персии Шкура пробыл до поздней весны 1908 года, когда состоялся приказ о его переводе в 1-й Екатеринодарский полк, в котором в свое время служил его отец, – полк, также ведущий старшинство с 1788 года. В Екатеринодаре, столице Кубанского Войска, шла светская жизнь, требовавшая больших расходов, участия в постоянных балах, приемах и развлечениях. «Безобразный период», как называл его сам Шкура, к счастью, скоро закончился, и он обвенчался с Татьяной Сергеевной Потаповой, знакомой ему еще с детства дочерью директора народных училищ Ставропольской губернии.

Замечательное свадебное путешествие по Европе, кстати, традиционное для российской интеллигенции начала ХХ века, омрачилось лишь небольшим инцидентом – пожаром на Всемирной выставке 1910 года в Брюсселе, в тщетных попытках тушения которого Шкура принимал самое деятельное участие. Из знакомства с Европой Шкура вынес и практическое знание. Находясь в Германии, он пытался изучить дело изготовления пустотелых кирпичей, чтобы наладить их производство по возвращении на Кубань, но из-за отсутствия коммерческого опыта дело быстро пришло в упадок.

Наступил 1913 год – год расцвета экономики России, год небывалых урожаев на сытой, зажиточной Кубани. И в этот год для Шкуры, по существу, закончилась военная служба. Его перевели во второочередной полк, разворачиваемый в боевой только в случае объявления мобилизации. В тихой, размеренной «буржуазной» жизни проходили дни и месяцы.

И снова проявился беспокойный характер молодого офицера. Желание перемен, стремление к новому, малоизвестному, к риску противоречили мирной, богатой, но… скучной жизни. Шкура решил отправиться в Восточную Сибирь, в Нерчинский округ, где Кабинетом Его Величества организовывалась экспедиция по поиску золотоносных месторождений. В Чите, куда выехал Шкура, готовилась военная часть экспедиции. Однако дождаться похода на поиски золота ему не пришлось. Летом 1914 года он получил известие о начавшейся мобилизации в связи с австро-сербским конфликтом. Россия стояла на пороге Первой мировой войны. Бросив все, Шкура вернулся на Кубань.

* * *

Итак, началась война и с ней – следующая страница биографии будущего Белого генерала. Увы, приехав в Екатеринодар, Шкура уже не застал своего полка, в спешном порядке отправленного на фронт. Пришлось довольствоваться поступлением в ряды 3-го Хоперского, третьеочередного полка, укомплектованного призванными запасными. Полк входил в состав III-го Кавказского армейского корпуса, вместе с которым Шкура и выступил на фронт.

Участвуя в первых конных боях с венгерской кавалерией в Галиции, Шкура получил орден Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость», а за бои под Радомом в начале ноября 1914 года – Георгиевское Оружие. Был ранен в ногу, контужен и, по представлению командира полка, откомандирован в тыл, в город Луцк. Здесь, принимая новые пополнения с Кубани, Шкура пробыл до весны 1915 года. Возвратившись на фронт, он застал начавшееся отступление и в июле, в одном из арьергардных боев, прикрывая отступление пехоты, был снова ранен, на этот раз серьезно – в живот. Спас его серебряный кинжал. Его эвакуировали в город Холм, а затем домой, в Екатеринодар. За этот бой Шкура был произведен в чин подъесаула.

Вынужденная екатеринодарская бездеятельность тяготила Шкуру. Он решил приступить к совершенно новому для себя делу – организации партизанских отрядов. Традиции партизанского движения, восходящие к славным временам Отечественной войны 1812 года и почти забытые к началу ХХ века, возродились в годы Первой мировой и особенно – Гражданской войн.

Следует отметить, что организация партизанского движения не является оригинальным изобретением будущего Белого партизана. Российский Генеральный Штаб незадолго до 1914 года разрабатывал планы возможных диверсионных операций в тылу врага. Считалось наиболее перспективным использовать для этого небольшие подвижные группы, казачьи отряды, которые могли производить разведку, разрушать коммуникации, захватывать пленных и т. д. Однако, по мнению военного министра генерала В. А. Сухомлинова, «партизанство» дискредитировало регулярную армию, давало повод думать о возможном отступлении, тогда как утверждалось, что предстоящая война с Германией будет скоротечной и наступательной. Поэтому незадолго до войны по его указанию все базы для возможного формирования партизанских отрядов были уничтожены. Несмотря на это, партизанское движение возродилось, но уже не в тиши чиновничьих кабинетов, а в кровавой стихии Второй Отечественной войны.

Летом 1915 года после прорыва австро-немецких войск в Галиции и летнего отступления Русской Армии из Польши, Литвы и Западной Белоруссии фронт стабилизировался и началась «позиционная война», в которой нельзя было рассчитывать на возможность активного боевого маневра. Упала и роль кавалерии. Конные полки спешивались, солдаты и офицеры-кавалеристы вместе с пехотой занимали окопы. В этих условиях снова заговорили об организации мобильных партизанских групп для операций в ближайшем тылу противника.

В своих «Записках белого партизана» Андрей Григорьевич писал: «В обстановке временного отдыха мне пришла в голову идея сформирования партизанского отряда для работы в тылах неприятеля. Дружественное отношение к нам населения, ненавидевшего немцев, лесистая и болотистая местность, наличие в лице казаков хорошего кадра для всякого рода смелых предприятий, – все это в сумме, казалось, давало надежду на успех в партизанской работе…» В представленном рапорте на имя своего командира полка полковника Труфанова он предлагал: «…Каждый полк дивизии отправляет из своего состава 30–40 храбрейших и опытных казаков, из которых организуется дивизионная партизанская сотня. Она проникает в тылы противника, разрушает там железные дороги, режет телеграфные и телефонные провода, взрывает мосты, сжигает склады и вообще, по мере сил, уничтожает коммуникации и снабжение противника, возбуждает против него местное население, снабжает его оружием и учит технике партизанских действий, а также поддерживает связь с нашим командованием…»

Проект молодого офицера отправили «по инстанциям» – сначала на рассмотрение командиру III-го Кавказского армейского корпуса генералу Ирманову, а затем – Великому Князю Борису Владимировичу, Походному Атаману Казачьих Войск. Рапорт поддержал начальник Штаба Походного Атамана, полковник А. П. Богаевский, будущий генерал и Атаман Всевеликого Войска Донского. Великий Князь направил молодого офицера к Верховному Главнокомандующему – Императору Николаю II. В Ставке Верховного на рапорте об организации партизанского отряда было «начертано»: «Быть по сему».

Партизанский отряд формировался в течение декабря 1915 – января 1916 года и получил название «Кубанский конный отряд особого назначения». В его состав вошло 600 казаков и добровольцев – кавалерийских офицеров и солдат, в большинстве своем из 3-го Хоперского полка. В качестве боевого символа отряд принял значок, который придумал сам Шкура: на черном поле вышитая серебром оскаленная волчья голова. Позднее, в 1919 году, на знамени добавилась надпись «Вперед, за Единую, Великую Россию», а к навершию древка и к двум концам флажка прикрепили волчьи хвосты. Волчьи хвосты партизаны пришивали также к концу башлыка и к тыльной стороне папахи из волчьего меха. Стремление к сходству с волчьей стаей доходило до того, что в качестве условного сигнала казаки-разведчики выбрали волчий вой. «Наш Батько Шкуро – он сам как волк, всегда появится там, где его не ждут, нападет, наскочит, насмерть зарежет, и его уже след простыл…» – так позднее в бесхитростном интервью одной из белых кубанских газет оценивал казак действия своего командира.

В конце января 1916 года партизанский отряд выступил на фронт. В первых же операциях на реке Шаре был достигнут успех, разгромлен штаб австрийского полка. В партизанские набеги выходили каждые двое суток, по ночам – вместе с подразделениями пеших разведчиков. Партизаны брали «языков», перерезали тыловые коммуникации. Большая часть времени уходила на разведывательно-диверсионную работу, а «организации партизанской деятельности в неприятельских тылах» так и не удалось добиться, по оценке Шкуры – «вследствие пассивности и запуганности населения». В марте 1916 года отряд предпринял более глубокий рейд – на 35 верст за линию фронта, – в ходе которого был разгромлен штаб германской дивизии, а ее командир взят в плен. Немецкое командование обещало за поимку лихого партизана награду в 60 тысяч рублей. Но с перенесением боевых операций в район Барановичи – Молодечно перспективы партизанской войны существенно уменьшились.

Ее опыт был использован в годы Гражданской войны с гораздо большей эффективностью, ведь в этой войне практически полностью отсутствовали какие-либо предписания или регламентации. Во время своих первых партизанских операций Шкура познакомился со многими будущими соратниками по Белой борьбе на Юге России, в частности, с полковником Генерального Штаба И. П. Романовским, тогдашним командиром 206-го пехотного полка (впоследствии – начальник Штаба Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России), генералом А. К. Келчевским, начальником Штаба IX-й армии (будущий начальник Штаба Донской Армии), полковником П. Н. Врангелем, в то время командиром 1-го Нерчинского полка Забайкальского Казачьего Войска. Кстати, Врангель в своих «Записках» представил Шкуру атаманом «казачьей вольницы», разгульной, недисциплинированной, неспособной к серьезным боевым операциям: «…Полковника Шкуро я знал по работе его в Лесистых Карпатах во главе “партизанского отряда”. Это был период увлечения ставки партизанщиной. Партизанские отряды, формируемые за счет кавалерийских и казачьих полков, действовали на фронте как-то автономно, подчиняясь непосредственно штабу походного атамана. За немногими исключениями туда шли, главным образом, худшие элементы офицерства, тяготившиеся почему-либо службой в родных частях. Отряд есаула Шкуро во главе со своим начальником, действуя в районе 18-го корпуса… большей частью болтался в тылу, пьянствовал и грабил и, наконец, по настоянию командира корпуса и генерала Крымова, был с участка корпуса отозван…»

С лета 1916 года «Кубанский конный отряд особого назначения» был переброшен на Юго-Западный фронт, где вошел в состав III-го конного корпуса генерала графа Ф. А. Келлера. Здесь к нему присоединили еще несколько партизанских отрядов. Вскоре конная группа Шкуры совершила 70-верстный рейд по тылам австро-венгерской армии, ставший одним из немногих примеров глубокого конного рейда в годы Первой мировой войны.

В рядах III-го корпуса Шкура встретил Февраль 1917 года. Именно граф Келлер оказался фактически единственным из армейских начальников, который не только отказался признать сам факт отречения от Престола Императора Николая II, но и открыто заявил о готовности предоставить свои части на борьбу с «бунтовщиками». Не получив поддержки со стороны высшего генералитета, Келлер вышел в отставку.

Под влиянием февральских «демократических» законов 1917 года и особенно печально известного Приказа № 1 началось разложение и кавалерийских частей, хотя здесь кадры старых солдат и офицеров сохранились лучше, чем в пехоте. Чтобы спасти свой отряд от «революционной заразы», Шкура решил продолжить партизанские операции на Кавказском фронте. В начале мая 1917 года отряд прибыл на Кубань, и после двухнедельного отпуска бо?льшая часть партизан отправилась через Баку в Энзели. По всему пути следования отряду приходилось проходить «сквозь строй» враждебных «революционных солдат» и матросов Каспийской флотилии. Подчеркнутая отчужденность «шкуринцев» от «демократических свобод» не могла не вызвать озлобления.

По прибытии в персидский город Хамадан отряд представился генералу А. А. Павлову, командиру Русского экспедиционного корпуса, будущему преемнику генерала К. К. Мамантова на посту командующего 4-м Донским корпусом в 1920 году, и вскоре был отправлен на фронт вместе с партизанским отрядом войскового старшины Л. Ф. Бичерахова (в 1918 году сражавшегося с большевиками в Дагестане и на Тереке).

Русские войска предпринимали вылазки в тыл туркам, взаимодействовали с английским экспедиционным корпусом в Месопотамии. Шкура продолжал свои партизанские операции. Здесь ему пришлось столкнуться с немецким партизаном полковником Нидермайером. На средства германского Генштаба в Турецкой Армении и Курдистане, оккупированных русскими, из местных племен им формировались партизанские отряды. Курды нападали на русские обозы, блокировали подвоз продовольствия и оружия к линии фронта, постоянно обстреливали фланги русских позиций в горах, «охотились» за казаками-партизанами. В августе 1917 года Шкура вел бои в районе Гаранского перевала, совершая рейды в лежавшую за ним Мерванскую долину. За действия на Кавказе он был произведен в полковники и назначен командиром 2-го Линейного полка Кубанского Казачьего Войска, оставаясь одновременно и командиром своего партизанского отряда. Кроме того, Георгиевская Дума Кавказского фронта присудила ему орден Святого Георгия IV-й степени, но, поскольку, как считал сам Шкура, это решение не было санкционировано, носить его он не имел права. А партизаны, пользуясь новыми, учрежденными Временным Правительством правилами, присудили своему командиру солдатские Георгиевские Кресты IV-й и III-й степеней.

К осени 1917 года серьезные боевые операции прекратились и на Кавказе. Началась уже знакомая по 1915–1916 годам «позиционная война»: казаки «укрепились на отвоеванных позициях, и началось нудное сидение в окопах, нос с носом со вновь подошедшим противником. Изредка мы разнообразили это времяпрепровождение набегами на курдских ханов, грабивших наши транспорты», – рассказывал впоследствии генерал.

Ему недолго пришлось находиться на новой должности командира полка. Началось разложение и казачьих частей. Сведения об Октябрьском перевороте дошли до, казалось бы, совершенно отрезанного от России уголка Кавказского фронта. В конце 1917 года пришел приказ о демобилизации. Эшелоны тысячами увозили в тыл остатки некогда славных полков. Большая часть этих солдат составила позднее основу советских XI-й и XII-й армий.

Затаенная неприязнь к казакам – «царским опричникам» – прорывалась теперь стихийными митингами, расстрелами и солдатскими самосудами. И в морозную ночь 26 декабря 1917 года, когда Шкура по обычаю вместе с остальными офицерами поздравлял своих казаков с праздником Рождества Христова, на него было совершено внезапное покушение. Несколько пуль принял на себя полковник, и лишь благодаря серебряным газырям черкески он спасся от смертельного ранения в сердце. Тяжесть ранения была велика, но молодой здоровый организм выдержал это испытание.

В начале 1918 года партизанский отряд был расформирован. Часть «волков» осталась в составе Собственной Его Величества Шаха казачьей дивизии (там были русские инструкторы), но большинство, покинув Персию, «походным порядком» двинулось на Кубань. Так закончилась Первая мировая война, а в России тем временем началась война Гражданская. Казаки уже знали о знаменитом Ледяном походе Добровольческой Армии, гибели ее Главнокомандующего генерала Л. Г. Корнилова во время неудачного штурма Екатеринодара и о том, что надежд на сопротивление большевикам почти не осталось. Полковник Шкура был объявлен «злейшим врагом советской власти», которого при первой же возможности следовало поймать и предать «народному суду». Ему пришлось переодеться солдатом, выкрасить волосы и по фальшивому паспорту выехать в Порт-Петровск, бывший тогда столицей одной из многочисленных республик, образовавшихся после распада единого Российского Государства.

Около 80 партизан шли вместе со своим командиром, но в районе Минеральных Вод путь им преградили отступавшие с фронта распропагандированные большевиками части бывшей Кавказской Армии. От казаков потребовали сдать оружие и выдать своих офицеров. Не желая бессмысленного боя, Шкура приказал отряду разоружиться и разойтись. Самому ему все же удалось избежать ареста, и по подложным документам он несколько недель жил в Кисловодске. Здесь же была и его семья.

* * *

Несмотря на то, что Кубань и Терек формально признали Советскую власть, а казакам пришлось сменить традиционные кубанки на солдатские фуражки и осваивать непривычное обращение «товарищ», настроения в станицах становились все более антисоветскими. Казаки тяготились чуждой, непонятной для них «рабоче-крестьянской властью». Встречаясь со многими своими однополчанами, авторитетными казаками, Шкура убеждался в возможности организации антибольшевицкого сопротивления в Кубанской Области. Нужно было искать и объединять кадры будущих бойцов, готовить подпольные склады оружия и, главное, изыскивать денежные средства. А поскольку и сам Шкура, и многие его казаки проживали в Баталпашинском отделе, то именно здесь, в юго-восточной части Области, и было решено начать формирование повстанческих отрядов.

Неожиданно судьба полковника сделала странный зигзаг, который едва не привел его на службу к большевикам и при определенных обстоятельствах мог бы, пожалуй, даже примирить с Советской властью. Находясь в Кисловодске, он случайно на базаре повстречал своего бывшего фельдшера Гуменного, который и привел его прямо в Штаб Главнокомандующего Кубанской Советской Республики, бывшего офицера А. И. Автономова. Тот еще в апреле 1918 года руководил обороной Екатеринодара от подошедшей Добровольческой Армии, а затем сделался, как тогда говорили, «красным наместником Кавказа». Заняв столь высокий пост, он взялся за организацию совершенно новой армии, построенной на началах сотрудничества с бывшими офицерами и генералами. Автономовым широко пропагандировалась идея борьбы не против красных или белых, а против немецких и турецких оккупантов, отряды которых, в соответствии с подписанным большевиками Брест-Литовским мирным договором, заняли Дон, Украину и уже продвигались к границам Кубани. Показателен и тот факт, что Автономов не исключал возможности объединения с Добровольческой Армией на общей патриотической позиции. Им велись переговоры и с известными генералами Н. В. Рузским и Р. Д. Радко-Дмитриевым с целью использования их авторитета для привлечения в ряды армии всех колеблющихся.

Как бы ни относиться к вынужденному союзу с кубанскими большевиками, но благодаря ему привлеченный к их военному строительству Шкура получил мандат на формирование казачьих полков, а также возможность беспрепятственно разъезжать по станицам и агитировать казаков за вступление в ряды создаваемой красной кубанской армии. А в случае необходимости всегда легко можно было заставить казаков повернуть оружие против большевиков…

Однако сведения о своевольстве Автономова очень скоро дошли до высшего большевицкого руководства. Он был вызван для «объяснений» в Москву, а на III-м cъезде Советов Кубанской и Черноморской Республик его лишили всех занимаемых должностей. Лишь благодаря личному заступничеству Г. К. Орджоникидзе Автономов смог вернуться на Кавказ, чтобы «искупить свою политическую недальновидность» и воевать против белых, но теперь уже в скромной должности командира бронепоезда. Он умер от тифа в январе 1919 года.

Стоило Автономову покинуть Кавказ, как по обвинению в подготовке «контрреволюционного заговора» чекистами был арестован и Шкура. Переведенного во Владикавказскую тюрьму полковника спасло чудо, когда его, перепутав по фамилии с большевиком-матросом, выпустил из тюрьмы один из красных военачальников Беленкевич.

Итак, «степной волк» снова на свободе. Теперь уже не было смысла отказываться от первоначального намерения организации повстанческих отрядов, и подготовка к восстанию пошла полным ходом. Коренным образом изменилась ситуация и на всем Северном Кавказе. Терские казаки, первоначально также не отрицавшие возможности признания Советской власти, были возмущены несправедливостью при разрешении земельного вопроса. Чеченцам и ингушам безвозмездно, под лозунгом «восстановления исторической справедливости», передавались завоеванные кровью казачьи земли, а самих казаков насильно переселяли в Ставропольскую губернию. Таким образом, и Кубанцы, и Терцы были готовы начать борьбу с большевиками при первой же благоприятной возможности.

Бежав из тюрьмы в мае 1918 года, Шкура, опираясь на заранее подготовленные офицерские и казачьи ячейки, сумел быстро сформировать несколько партизанских отрядов, закупить оружие и подготовиться к выступлению. Глухая, окруженная страшными легендами «Волчья поляна» среди гор, в лесу под станицей Бекешевской стала местом сбора повстанцев. Здесь, стоя под своим черным «волчьим» значком, ночью 25 мая 1918 года Шкура зачитал «приказ № 1», которым принимал на себя командование отрядом, состоявшим всего из двух штаб– и пяти обер-офицеров и шести казаков и имевшим на вооружении 4 винтовки, 2 револьвера и 2 бинокля. Правда, через несколько дней арсенал пополнился 200 пиками, 80 шашками и 80 кинжалами. Так началась партизанская война на Кубани…

Вскоре численность отряда выросла до 40 бойцов. Офицеры и казаки призывали к выступлению окрестные станицы: Усть-Джмуринскую, Воровсколесскую, Баталпашинскую, Бекешевскую, Боргустанскую. В Кумско-Лоовском ауле повстанцев поддержали черкесы. Любыми способами, даже перекупкой у красных, доставалось оружие. С большим риском Шкура и его начальник Штаба полковник Я. А. Слащов выступали на станичных сходах, призывая казаков к решительному выступлению против Советов.

О полковнике-партизане стали ходить настоящие легенды. Местный юродивый Георгий ходил по станицам, предрекая скорое появление неуязвимого «воина Андрея», который освободит всю Кубань. Июньскими ночами «волки-партизаны» собирались на сходы, обсуждая новые набеги. При появлении «шкуринцев» в Суворовской 10 июня 1918 года в одночасье поднялась вся станица. Из добровольцев и четырех мобилизованных возрастов казаков быстро сформировали три конные и две пластунские сотни. Возглавил Суворовский отряд есаул Русанов, прошедший позднее с генералом весь его боевой путь. Станичный арсенал передал в распоряжение отряда 800 винтовок и 15 000 патронов. В Воровсколесскую станицу Шкура также вошел без боя, приняв парад выстроенных на станичной площади казаков. Когда не хватало патронов, повстанцы шли врукопашную, пуская в ход шашки и кинжалы. Центрами сопротивления стали станицы Боргустанская и Бекешевская. Сюда на встречу с казаками приходили делегаты от крестьян Ставропольской губернии.

Восстание, поднятое Шкурой в Баталпашинском отделе, совпало по времени с началом наступления на Кубань Добровольческой Армии – с началом Второго Кубанского похода. Теперь красному Главнокомандующему И. Л. Сорокину приходилось считаться с тем, что у него в тылу разгоралось пламя партизанской борьбы, и перебрасывать на борьбу с повстанцами части с фронта. Вскоре повстанцам пришлось сражаться не только с красными гарнизонами, но и с многочисленными и хорошо вооруженными артиллерией и пулеметами частями.

Тактика действий шкуринских партизан была простой. Благодаря хорошо налаженной разведке и знанию Баталпашинского отдела они без особого труда занимали станицы. Там восстанавливалось станичное правление, ряды отряда пополнялись за счет добровольцев и мобилизованных новобранцев, и столь же быстро «шкуринцы» уходили, опасаясь серьезных боев. После оставления станиц двигавшиеся следом советские карательные отряды жестоко расправлялись с казаками… По распоряжению Кисловодской ЧК жену полковника взяли в заложницы, а самому ему предложили сдаться. В ответ Шкура заявил: «Если большевики убьют мою жену, то клянусь, что вырежу в свою очередь все семьи комиссаров, которые мне попадутся в руки. Относительно же моей сдачи передайте им, что тысячи казаков доверили мне свои жизни и я не брошу их и оружия не положу…» Решительность партизана, очевидно, отрезвила кисловодских комиссаров.

Постепенно становилось ясным, что крупного боя с красными избежать не удастся. Как писал впоследствии генерал, «необходимо было увеличивать отряд и мобилизовать возможно большие силы в ожидании первого боя, результат которого должен был произвести громадное впечатление на психологию казачества…» И этот бой состоялся 12 июня 1918 года на подступах к станице Бекешевской. Для ее обороны Шкура мобилизовал все население: «…Бок о бок стояли древние старики, вооруженные кремневыми ружьями, с которыми их отцы и деды завоевали Кубань у горцев и татар, а рядом – ребята и бабы с рогатинами. С тяжелым сознанием ответственности смотрел я на этих людей, доверившихся мне и поставивших теперь все на карту. Глазами, полными веры, глядели они теперь на меня. Я дал себе слово погибнуть в случае неудачи, чтобы не видеть гибели этих славных поборников свободы казачества…» Бой был скоротечным и жестоким. Наступавшая красная пехота, несмотря на длительную артподготовку, не смогла противостоять бурному натиску перешедших в контратаку партизан. Победа была полной. Узнав о ней, к отряду присоединилось еще несколько сот казаков-добровольцев, а для того, чтобы вооружить внезапно выросший в численности отряд, было принято решение о нападении на Кисловодск, где размещались богатые склады вооружения.

Что же касается лозунгов, под которыми казаки шли воевать, и политического содержания программы, то они были до крайности простыми и укладывались в два предложения: «Долой Советскую власть» и «Да здравствует Всероссийское Учредительное Собрание». Не составляло большого труда доказать казакам всю порочность власти большевиков, которая не только грозила им постоянными земельными переделами, не только лишала их традиционных прав и привилегий, но и просто грабила и убивала всех несогласных.

В ночь на 13 июня Шкура тремя колоннами повел свой отряд на Кисловодск. В результате дерзкого набега был разгромлен красноармейский гарнизон города, а от расстрела местной ЧК спасли несколько сот заложников. Правда, жены полковника среди них не оказалось. Ей уже удалось бежать из тюрьмы при помощи штаб-ротмистра Борукаева, и до конца сентября она скрывалась в аулах около Нальчика. Пополнив запасы оружия, захватив продовольствие и мануфактуру, Шкура вечером оставил город.

Основные операции продолжались в треугольнике Бекешевская, Боргустанская, Суворовская. Силы отряда росли, не проходило дня, чтобы к восставшим не присоединялись все новые и новые десятки добровольцев. Вскоре из черкесов был сформирован особый конный горский дивизион. Значение своих побед сам Шкура видел в том, что, несмотря на малочисленность и отсутствие вооружения, казаки «били красную армию, страшную только для беззащитных». К концу июня 1918 года отряд вырос уже в целую дивизию трехполкового состава с трехбатальонной пластунской бригадой. По имени старых казачьих полков, укомплектованных жителями этой местности, полки конной дивизии получили названия 1-го и 2-го Хоперских (кубанских) и 1-го Волгского (терского). Пешие батальоны получили наименования 6-го и 12-го Кубанских пластунских и 1-го Терского. Позднее на основе этих подразделений были сформированы знаменитые дивизии 3-го конного «шкуринского» корпуса, командовали которыми его соратники-партизаны. Вместе с ними генерал прошел по дорогам Гражданской войны от Кисловодска до Воронежа.

Слухи о «волках-шкураках» быстро разлетелись по Кубани. Против большевиков поднимались соседние отделы Кубанского Войска. Восстали казаки Лабинского отдела. Одним из центров повстанцев-лабинцев стала станица Прочноокопская, восстававшая против большевиков 28 раз.

В июле со шкуринцами объединились отряды лабинцев – около 5 тысяч бойцов (1-й Лабинский, 1-й Хоперский полки и два пластунских батальона). С получением этих подкреплений Шкура произвел очередные переформирования, образовав 1-ю казачью дивизию из четырех полков – 1-го и 2-го Хоперских, 1-го Лабинского и 1-го Волгского Терского Казачьего Войска. Начальником дивизии был назначен подъесаул Солоцкий (Солодько), один из вождей лабинских повстанцев. Но вместе со строевыми казаками он привел и огромное количество беженцев и обоз почти в 2 000 подвод.

Обстановка на фронте продолжала оставаться напряженной. На Баталпашинский отдел надвигались красные отряды под командованием бывшего прапорщика Я. Балахонова. Из Армавира выступила целая стрелковая дивизия красных. А тем временем Добровольческая Армия уже вступила в решающее сражение за овладение узловой станцией Тихорецкая, с захватом которой белые разбивали центр позиции армии Сорокина и могли держать под ударом Екатеринодарское и Ставропольское направления. Шкура должен был решать – либо оставаться в Баталпашинском отделе и продолжать руководить восставшими казаками, организуя партизанские набеги, либо пробиться на соединение с Добровольческой Армией и затем объединенными силами добить красные отряды. Шкура выбрал второй путь. На сходе казаков в Воровсколесской он сказал, что казачьим отрядам нужно еще «сколотиться и поучиться, прежде чем начинать крупные бои, ибо мы пока еще не серьезное войско, а необученный сброд». Несмотря на столь обидные заявления своего командира, бо?льшая часть повстанцев пошла за ним на соединение с Добровольцами.

К вечеру 28 июня повстанцы вышли к Ставрополю. Было уже известно, что после овладения Тихорецкой Деникин не пойдет на штурм Ставрополя, а главные силы направит на взятие Екатеринодара. Тем не менее Шкура решил с налета захватить город, «преподнеся» его Деникину. Ставрополь был взят в лучших традициях партизанской войны: красному гарнизону послали телеграмму, в которой заявлялось, что, если город не будет сдан, его обстреляют из тяжелых орудий (которых у партизан не было). Гарнизон оставил город, и 7 июля белые вошли в Ставрополь.

* * *

Накануне состоялась первая встреча Андрея Григорьевича с представителем Добровольческой Армии – командиром Кубанской конной бригады полковником П. В. Глазенапом. Сразу же выяснились политические расхождения: Шкура выступал за освобождение от Советской власти под лозунгом Учредительного Собрания, в то время как Добровольческие командиры явно этому лозунгу не сочувствовали. Были очевидны и разногласия между верхами кубанского руководства – Атаманом А. П. Филимоновым, сторонником тесного сотрудничества с Деникиным, и Кубанской Радой, немалая часть депутатов которой стремилась занять «самостийную» позицию, отстаивая ее по всем направлениям – начиная от создания самостоятельной армии и заканчивая признанием полного государственного суверенитета Кубанской Области. Особенно отличались этим депутаты-«черноморцы» (представители Ейского, Таманского, Екатеринодарского отделов Кубанского Войска). «Линейцы», а именно они входили в состав отрядов, которые привел Шкура, напротив, склонялись к союзу с Добровольческой Армией как носительницей идеи восстановления «Единой Неделимой России».

Но позиция самого Андрея Григорьевича и как «линейца», и как человека, абсолютно чуждого политических конфликтов, была прямо высказана им при первом же свидании с Командующим Добровольческой Армией. Деникину Шкура заявил, что «признает власть Добрармии и предоставляет себя в ее распоряжение».

Состоялась также его встреча с Верховным Руководителем Добровольческой Армии генералом М. В. Алексеевым, особо интересовавшимся «настроением крестьян Ставропольской губернии и Минераловодского района…» Шкура заметил, что «население почти всюду относится отрицательно к большевизму и что поднять его не трудно, но при непременном условии демократичности лозунгов, а также законности и отсутствия покушения на имущественные интересы крестьян… необходимо избегать бессудных расстрелов и не производить безвозмездных реквизиций». Но обо всем, что касалось провозглашения демократических лозунгов (таких как «За Всероссийское Учредительное Собрание»), Алексеев предпочитал не высказываться.

Приблизительно с этого же времени происходит важная перемена в написании фамилии молодого Кубанского героя: вместо исконной «Шкура» появляется вариант, которому суждена будет громкая известность (и которым теперь будем пользоваться и мы) – Шкуро

На просьбу Андрея Григорьевича о переброске части Добровольческой Армии в только что занятый Ставрополь Деникин ответил, что, к сожалению, выделить сколько-нибудь серьезные силы для этого он не сможет, ограничившись лишь передачей в распоряжение партизан бронепоезда с командой из офицеров-Кубанцев. По инициативе Шкуро в городе создавалась местная самооборона, был сформирован Ставропольский Офицерский полк. Начало функционировать самоуправление, появилась и административная власть в лице генерал-губернатора М. А. Уварова, убежденного сторонника военной диктатуры и противника само?й идеи созыва Учредительного Собрания и «демократических преобразований». 26 августа Ставрополь посетил Деникин и на торжественном собрании в здании городской управы произнес речь, в которой определил политическую позицию Добровольческой Армии: «Добровольческая армия, совершая свой крестный путь, желает опираться на все государственно-мыслящие круги населения; она не может стать орудием какой-либо политической партии или общественной организации; тогда она не была бы Русской Государственной Армией. Отсюда – неудовольствие нетерпимых и политическая борьба вокруг имени армии. Но если в рядах армии и живут определенные традиции, она не станет никогда палачом чужой мысли и совести. Она прямо и честно говорит: будьте вы правыми, будьте вы левыми, но любите нашу истерзанную Родину и помогите нам спасти ее…»

В этой ситуации демонстративные заявления Шкуро о борьбе «за освобождение от большевистского засилья, за землю, волю и Учредительное Собрание» встретили серьезное противодействие со стороны ставропольского генерал-губернатора. Не желая развития штабных интриг, Шкуро сдал командование дивизией генералу С. Г. Улагаю, а сам приступил к формированию отдельной Кубанской партизанской бригады. Тем самым Шкуро подчеркивал, что в своей последующей военной карьере он будет опираться исключительно на свое партизанское прошлое.

Показательна в этом отношении эволюция самого термина «партизаны», «партизанское движение» в годы Гражданской войны. Если на Дону партизанские отряды формировались преимущественно из среды добровольцев – казачьей молодежи под руководством столь же молодых офицеров (достаточно вспомнить есаула В. М. Чернецова), то на Кубани кадры шкуринских партизанских отрядов состояли из опытных, испытанных казаков, имевших боевой опыт еще с 1914 года, а то и со времен Русско-Японской войны. Этот социальный состав гораздо больше соответствовал пониманию «партизанского движения» как широкого народного сопротивления Советской власти. Хотя, конечно, в состав отрядов входило немало и «лихого», «анархического» элемента, всегда многочисленного в годы Смуты: такой уж была Гражданская война – война без правил, при которой не приходилось считаться с устоявшимися шаблонами и уставами.

Интересны оценки, которые давали партизанам сами деятели Белого движения. Донской Атаман генерал П. Н. Краснов так описал свое впечатление от встречи со Шкуро, в начале декабря приехавшим в Ростов-на-Дону в качестве делегата от Кубанского Войска: «…Кумиром кубанцев был генерал Шкуро. Молодой еще человек, он в Русско-германскую войну командовал партизанским отрядом при 3-м кавалерийском корпусе. Как и все партизаны в эту войну, он ничем особенно не отличался. Во время войны с большевиками он выдвинулся быстрым освобождением и такою же быстрою сдачею Кисловодска. Шкуро нравился кубанцам. Он отвечал и духу Добровольческой Армии – духу партизанскому…»

Далеко не лестные отзывы получали действия Шкуро у сторонников уставной дисциплины. По рассказу генерала Врангеля, «в волчьих папахах, с волчьими хвостами на бунчуках, партизаны полковника Шкуро представляли собой не воинскую часть, а типичную вольницу Стеньки Разина. Сплошь и рядом ночью после попойки партизан Шкуро со своими “волками” несся по улицам города (Екатеринодара. – В. Ц. ) с песнями, гиком и выстрелами». В Ставку Деникина Врангель неоднократно отправлял доклады о «разлагающем» поведении партизан, их «распущенности» и «недисциплинированности».

И уж совсем негативно оценивались действия Шкуро в советской литературе – достаточно вспомнить хотя бы роман А. Н. Толстого «Хождение по мукам». Под пером «красного графа» (как называли его в эмиграции) Шкуро стал «отчаянной жизни проходимцем и воякой, сформировавшим из всякого сброда волчью сотню».

«Партизанство» всегда противопоставлялось «регулярству». «Партизанский характер» воинских частей, при всех их недостатках, соответствовал народному характеру Гражданской войны, при котором и для рядовых бойцов, и для их командиров главным становилось не как воевать (по уставу или нет), а за что и против кого сражаться. И в этом отношении «партизанские» отряды зачастую играли гораздо бо?льшую роль, чем организованные по регулярным принципам полки и дивизии, которые при первом же поражении на фронте могли перейти на сторону противника или просто разбежаться.

Необходимо также помнить, что казачество далеко не всегда признавало определяемые уставом отношения командиров и подчиненных. Невысокого роста, но очень подвижный, острый на замечания и не скупившийся на похвалы Андрей Григорьевич Шкуро был для Кубанцев не «генералом» (в этот чин его произведут за подвиги по освобождению Кубани), а «батькой», авторитетным командиром, разделявшим со своими партизанами все превратности их боевой судьбы. И после горячего боя «батько» Шкуро ничего не стоило выпить с казаками за победу и вместе с ними танцевать лезгинку.

Наверное, лучше всего о Шкуро написал в журнале «Донская Волна» Н. Николаев: «…Будут петь казаки песни когда-нибудь про лихие подвиги, про казачью хитрость, про веселую храбрость генерала Шкуро. Никто не подошел так для борьбы за “казачью волю”, как он. Кубанский казак из ст[аницы] Пашковской, он и сделавшись генералом сохранил всю казачью сноровку, те неуловимые жесты и интонации, ту манеру говорить, улыбаться, сидеть на лошади, по которым каждый кубанец признает его своим и которую подделать нельзя. Настоящий, не книжный демократизм всей натуры – живой интерес к простому казаку, его хозяйству, его горю и радостям, делает его желанным гостем в каждой хате. Он весь – живое опровержение глупой сказки о “царских погонах”. В генеральских погонах входит он в казачью хату – и его принимают не как генерала, а как друга, как своего, “нашего” Шкуро… И любопытнее всего то, что погонами Шкуро именно станичники-то и гордятся. И бекеши, и боргустанцы, и пашковцы, и баталпашинцы одно скажут: “Деникин-то, как прослышал про нашего Шкуру, так и произвел его в генералы…”»

Не стоит забывать и того обстоятельства, что своими, пусть и неорганизованными, действиями Шкуро оттягивал на себя немалую часть красных сил и фактически полностью контролировал всю юго-восточную часть Кубанской и западную часть Терской Областей, постоянно держал под ударом советские коммуникации. Его действия в Баталпашинском отделе и Минераловодском районе не позволяли большевикам получать пополнения из горных районов Кавказа, поддерживали восставших Терских казаков.

Пользуясь временным затишьем на ставропольском фронте, Шкуро решил вернуться в родной Баталпашинский отдел. Действуя решительно и внезапно, он в начале сентября почти без боя захватил центральные станицы отдела – Баталпашинскую и Беломечетинскую. В отделе стали формироваться еще два Хоперских полка, а скоро в распоряжении Шкуро была уже мощная конная группа из 11 полков (7 казачьих и 4 горских). К середине осени 1918 года партизаны контролировали весь Баталпашинский отдел, занимая почти двухсотверстный фронт.

В начале сентября в составе Кавказской казачьей дивизии полностью возродилась и знаменитая «Волчья сотня». В ней рядом сражались как бывшие партизаны, участники Первой мировой войны, так и молодые казаки. Численность отряда составляла 250 казаков, а командиром стал ближайший соратник Шкуро есаул Георгий Иванович Колков (он погиб в августе 1920 года).

Узнав о том, что на него снова наступают красные отряды, Шкуро решил на этот раз не оставлять отдела, а попытаться соединиться с Терскими казаками, получить от них столь необходимое вооружение и ударить затем в тыл красным, сжимавшим Баталпашинский фронт от Армавира и со стороны Минеральных Вод. Вся осень 1918 года прошла на Северном Кавказе в непрерывных кровопролитных боях. Белый и красный фронты перемешивались, города и станицы по нескольку раз переходили из рук в руки. В том же Баталпашинском отделе в некоторых станицах власть менялась пять-шесть раз. Все казаки, способные носить оружие, уходили к Шкуро или Деникину. Постепенно белый фронт выдавливал красных за пределы Кубанской Области в голые степи Ставрополья и на Терек. Продолжались и казачьи восстания.

Шкуро решил опередить большевиков и, не дожидаясь, пока их части соберутся и подойдет помощь от Добровольческой Армии, самостоятельно захватить города Минераловодской группы. Первый удар был нанесен на Кисловодск. 15 сентября утром гарнизон города капитулировал. Было захвачено 3 000 пленных, 2 орудия, 2 500 винтовок и до 200 000 патронов, освобождено большое количество офицеров-заложников. Установилась связь с восставшими Терцами, которыми командовал полковник В. К. Агоев, будущий начальник Терской дивизии в корпусе Шкуро. Однако Ставка Деникина негативно отнеслась к подобного рода «самодеятельности» Шкуро, поставив ему в вину уклонение от поддержки основных сил Армии, ведущей в это время тяжелые бои под Ставрополем. Но в своих воспоминаниях Шкуро подавал это как продолжение «штабных интриг» против него или обычные фронтовые недоразумения.

Вообще при чтении мемуаров вождей Белого движения, особенно «Записок» Врангеля, создается впечатление, что оценки действий тех или иных генералов носят довольно пристрастный характер. Однако на страницах «Записок» Шкуро мы не найдем ответов на критику в его адрес Врангеля или Деникина. «Генерал-партизан» подчеркнуто лоялен по отношению к своим непосредственным начальникам и лишь в адрес генерала В. Л. Покровского делает вполне правомерные замечания, подчеркивая его жестокость по отношению к пленным и честолюбивые стремления стать Кубанским Атаманом. Пожалуй, можно с большой долей вероятности предположить, что устоявшиеся в эмигрантской литературе оценки таких генералов, как К. К. Мамантов, А. Г. Шкуро, В. З. Май-Маевский, далеко не всегда объективны, а при более внимательном анализе становится ясным, что такая критика являлась только частью, первым этапом кампании, развернутой против самого Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России и его ближайшего окружения.

…А в Кисловодске начинала налаживаться мирная жизнь. Созданная по инициативе Шкуро так называемая Финансовая комиссия выпустила в оборот особые «чеки» Кисловодского отделения Государственного Банка. Эти «деньги» (достоинством в 3, 5, 10, 25, 50, 75, 100, 200 рублей), имевшие хождение лишь на территории Минераловодского района, стали ярким примером финансового хаоса, царившего тогда в России. Тем не менее их выпуск позволил решить проблемы как с выплатой жалования, так и с производством закупок у населения товаров, необходимых для снабжения белых.

В конце сентября советская XI-я армия попыталась перейти в свое последнее контрнаступление. Красные отряды надвигались на Кисловодск со стороны Ессентуков. Не рассчитывая удержать город ввиду явного преимущества со стороны красных, Шкуро на рассвете 27 сентября начал эвакуацию Кисловодска. Город покидало почти все население. Шкуро отошел в уже знакомый район станиц Воровсколесской, Невинномысской, Боргустанской, Суворовской и Отрадной. Снова стала ощущаться острая нехватка патронов и военного снаряжения. В начале октября большевики смогли отбить у белых Ставрополь, угрожали Невинномысской и Армавиру. Для усиления отрядов Шкуро ему на помощь выступила 1-я Кубанская дивизия генерала Покровского, которая привезла Шкуро долгожданные 100 000 патронов и 500 снарядов. Немалую роль сыграл и внезапный удар конной группы генерала Врангеля в центр красного фронта: он занял Иоанно-Мариинский монастырь в трех верстах от Ставрополя и вышел во фланг и тыл XI-й армии. Красные полки обратились в беспорядочное отступление на Святой Крест и Благодарное, в астраханские степи. Страшные потери несли они и от развившейся эпидемии тифа. Немало красных сдалось в плен. И накануне нового, 1919 года в боевых сводках Штаба Добровольческой Армии появились слова: «XI-я армия уничтожена». Боевые действия на Северном Кавказе, одни из самых тяжелых, кровавых для Добровольческой Армии, закончились ее полной победой.

* * *

Но с окончанием военных действий на Кубани начались не менее ожесточенные политические «баталии». Шкуро вместе с Покровским был приглашен на заседания Кубанской Рады в Екатеринодар. Генерал Покровский, вместе с которым Шкуро защищал подступы к Кисловодску, всячески подчеркивая свою лояльность к Деникину, стремился добиться своего избрания на должность Войскового Атамана, не отрицая при этом даже возможности разгона Кубанской Рады и ликвидации ее «самостийного» крыла. Шкуро, несмотря на свои заявления о категорическом несогласии с Покровским, в то же время не собирался идти на какие бы то ни было компромиссы с «самостийниками».

30 ноября 1918 года Деникин произвел Шкуро в генерал-майоры (оговорившись при этом, что тот заслуживает не производства, а разжалования за свою недисциплинированность), а Кубанская Рада наградила его орденом Спасения Кубани I-й степени.

Во второй половине декабря 1918 года Шкуро вернулся на фронт. Хотя с XI-й армией было покончено, остатки красных, поддержанные многочисленными и воинственными отрядами «большевизированных» горцев, особенно чеченцев и ингушей, объединились в рядах XII-й армии, контролируя многие города и станицы Терской Области. В конце декабря они начали наступление от Ессентуков на Кисловодск и вторглись в многострадальный Баталпашинский отдел. Шкуро пришлось поднимать свои части на защиту родных очагов. Красные снова смогли захватить Баталпашинскую и Бекешевскую. Собрав мощный кавалерийский кулак, на Рождество 1918 года Шкуро окончательно освободил Баталпашинскую, и красные, видя свое поражение, без боя оставили остальные станицы отдела.

После освобождения отдела полки Шкуро выступили в соседнюю Терскую Область, на Ессентуки. Новогоднюю ночь 1919 года шкуринские партизаны встретили в жестоком бою за город. Под Ессентуками «волки» в конном строю лихо атаковали два большевицких бронепоезда и, захватив один из них, вместе со своим «батькой» ворвались в город. Не задерживаясь в Ессентуках, Шкуро двинулся на Пятигорск. 6 января на плечах отступающих красных 1-й Волгский полк ворвался в город. Белые части быстро пополнялись. К концу января началось возрождение старых славных полков Терского Казачьего Войска. Была сформирована пластунская бригада, три полка выставили станицы Сунженского отдела, жестоко пострадавшие во время правления большевиков и горцев. Отдельную бригаду составили выступившие на стороне белых кабардинцы.

После освобождения Минераловодской группы конница Шкуро в январе – феврале 1919 года вела упорные бои в Ингушетии и Чечне. При вступлении на территорию Терской Области приходилось учитывать и национальные особенности этого края. В соответствии с директивами Главного Командования в горских районах должны были проходить выборы Правителей из наиболее авторитетных лидеров местных народностей (правда, в условиях Гражданской войны не всегда удавалось их проводить). Местное самоуправление предполагалось сформировать на паритетных началах между казаками и горцами.

В конце января части Шкуро заняли центр Терской Области – Владикавказ, а пластуны генерала Геймана овладели Назранью. Остатки разбитой XII-й армии отступали по Военно-Грузинской дороге в Грузию, отходили в горы Ингушетии и Чечни. Еще месяц потребовался на освобождение Чечни, и к началу марта 1919 года горские народы признали власть генерала Деникина.

Итак, освобождение Северного Кавказа полностью завершилось. За это время произошли и другие серьезные изменения. Добровольческая Армия стала серьезным политическим фактором, с которым приходилось считаться. В результате соглашения с Доном были образованы Вооруженные Силы Юга России, установилось единое военное командование в лице генерала Деникина. А в порты Черного моря начало поступать оружие и обмундирование от союзников по Великой войне – Англии и Франции.

Но необходимо было спасать Донской фронт. Части Донской Армии, уставшие от тяжелых боев осени – зимы 1918–1919 годов, сдавались красным, заявляли о своем «нейтралитете», отступали к Ростову и Новочеркасску. Требовалось срочно удержать продвигавшихся вперед большевиков. С этой целью в Донецкий бассейн стали перебрасываться с Кавказа части и соединения Добровольческой Армии. В их число вошла и дивизия генерала Шкуро.

Проезжая на новый фронт через Ростов-на-Дону, генерал Шкуро выступил с речью, в которой «изъявлял свою радость, что казаки идут на выручку старшего брата, Седого Дона, а затем двинутся на Москву».

Дивизия сосредоточилась в районе станции Александровско-Грушевской. Связь между частями была крайне слабая, артиллерийская поддержка практически отсутствовала. Бои в Донбассе отличались особым упорством. В советских полках и дивизиях постоянно зачитывались приказы и директивы о том, что пролетариат должен вырвать у «белобандитов» донецкий уголь и кубанский хлеб, «во что бы то ни стало» покончить с «золотопогонниками» в Ростове и Новочеркасске. Весь апрель и май 1919 года шли упорные бои, во время которых впервые в истории Вооруженных Сил Юга России проявилось боевое содружество Донских казаков, Кубанцев Шкуро и Покровского, Добровольцев генерала Май-Маевского. 13 тысяч солдат и офицеров Добровольческой Армии сдерживали фронтальный натиск 30-тысячной ударной группировки красных, наступавшей с северо-запада. С запада на ростовское направление выходила не менее многочисленная повстанческая армия Н. И. Махно. На версту фронта у белых приходилось в среднем всего шесть стрелков при двух пулеметах. При подобном неравенстве сил помогал только активный маневр. И стойкость Добровольцев и казаков оправдала себя – красные так и не смогли прорваться к Ростову и Новочеркасску.

Не раз спасали положение белого фронта дерзкие действия Кубанцев, их обходные удары. Обширные степные просторы Юга России как нельзя лучше подходили для стремительных кавалерийских рейдов. Используя маневренные соединения из пулеметных тачанок, Шкуро рассеивал ряды красной пехоты. Во встречном бою была разбита красная кавалерийская дивизия. В результате действий казаков удалось не только ослабить давление на фронт группы Май-Маевского, но и разрушить тыловые коммуникации противника. Наконец, 5–6 мая в боях на Донецком фронте начался долгожданный перелом. На поддержку Май-Маевскому прибыли английские танки, к Добровольцам подошли подкрепления, а дивизия Шкуро, продолжая наступление, после ожесточенного боя заняла центр Донбасса – Юзовку.

Бои в Донецком бассейне принесли Шкуро повышение по службе: он был произведен в генерал-лейтенанты, а 4 мая – утвержден в должности командующего 3-м конным корпусом, составленным из 1-й Кавказской и 1-й Терской дивизий. На усиление корпуса передавались также 2-я Кубанская и 1-я Терская пластунские бригады. В середине мая Донские казаки прорвали фронт красных и стали продвигаться на Луганск. Содействуя им, корпус Шкуро вступил в бой с отрядами Махно.

Выдержав натиск красных в Донбассе, Добровольческая Армия, подобно развернувшейся пружине, начала контрнаступление на Украину. Корпус Шкуро двинулся в Северную Таврию и в трехдневном бою 23–25 мая разгромил Махно, заняв его «столицу» – село Гуляй-Поле. Натиск шкуринского корпуса был стремительным и неудержимым. После взятия Гуляй-Поля он захватил важный железнодорожный узел Синельниково, уничтожив здесь боевую базу снабжения красного фронта. 16 июня 1919 года был занят Екатеринослав, и хотя это тоже было своеобразным «своевольством» со стороны Шкуро (взятие города специально не планировалось), Ставка согласилась на удержание Екатеринослава. Население восторженно встречало Кубанцев и Терцев. В храмах пели «Многая лета Партизану Земли Русской воину Андрею» (генералу А. Г. Шкуро).

Успех сопутствовал белым и на других участках фронта. За четыре дня до взятия Екатеринослава генерал А. П. Кутепов занял Харьков. А 17 июня пал казавшийся неприступным «Красный Верден» – Царицын. В него победно вступили полки Кавказской Армии генерала Врангеля. Теперь фронт Вооруженных Сил Юга России прочно опирался на линию Екатеринослав – Харьков – Царицын. В разведывательное отделение Штаба Добровольческой Армии постоянно поступали донесения о почти поголовном недовольстве Советской властью в Центральной России. В Ставке Главнокомандующего казалось, что уже были налицо все условия для дальнейшего победоносного наступления – «Похода на Москву». И 20 июня 1919 года во время парада в Царицыне генерал Деникин объявил так называемую «Московскую Директиву».

Проходя по Украине, шкуринские казаки стали свидетелями всех язв тыловой жизни – незаконных реквизиций, еврейских погромов, спекуляции, отсутствия власти. Эти «черные страницы» Белого движения, как назвали их позднее, в эмиграции, вызывали у Шкуро большое возмущение. В своих мемуарах он писал, что очень многие из подобного рода грабежей и насилий инсценировались специально подготовленными провокаторами из числа оставшихся в тылу белых большевицких и петлюровских агентов. Они надевали казачью и офицерскую форму, погоны, и проводили незаконные обыски и реквизиции с тем, чтобы у населения создавалось негативное отношение к белым. Данный способ чекистской провокации использовался весьма активно и позднее, причем красные подпольщики в своих воспоминаниях относили его к одному из самых надежных в борьбе с белогвардейцами.

Уставший от боев и постоянного нервного напряжения Шкуро вскоре получил отпуск и отправился в ставшие уже родными станицы Баталпашинского отдела. Там его встречали с большим подъемом. Выступая на сходах, генерал призывал верить в силу и мощь Белых Армий, говорил о неизбежности скорого окончания войны и победы над большевиками. Почти все станицы отдела произвели его в почетные казаки, местные поэты преподносили ему свои стихи. В каждой станице Шкуро проводил смотры, награждал Георгиевскими Крестами и медалями. Нуждающимся выдавались небольшие субсидии из средств, собранных для самого Шкуро во время занятия им городов Юга России. Пожертвования выдавались и на восстановление разрушенных станичных храмов, школ, больниц. Имя лихого генерала получало все бо?льшую и бо?льшую популярность, наряду с именами генералов Мамантова, Кутепова, не говоря уже о Деникине и Врангеле, становясь своеобразным символом «похода на Москву» летом – осенью 1919 года. В Ростове-на-Дону вышло несколько брошюр, посвященных подвигам «генерала-партизана». Летом 1919 года по его инициативе при Штабе корпуса была создана киностудия. До наших дней сохранилось несколько фрагментов кинохроники, один из которых посвящен посещению Шкуро с супругой госпиталя, где находились раненные в боях его подчиненные.

Татьяна Сергеевна Шкуро вообще принимала непосредственное участие в жизни корпуса. На страницах белых газет нередко встречались объявления о сборе пожертвований для казаков 1-й Кавказской дивизии за ее подписью, занималась она и благотворительной деятельностью. Ею лично был вышит стяг для бронепоезда «Офицер», торжественно врученный команде бронепоезда 21 июля 1919 года.

В середине июля корпус Шкуро был переброшен на главное, московское направление. Снова, как и в Донбассе, на него возлагалась задача «оказывать содействие» 1-му армейскому корпусу Кутепова, наступавшему в соответствии с «Московской Директивой» на Белгород – Курск – Орел – Тулу – Москву. В состав 3-го конного корпуса по-прежнему входили 1-я Кавказская и 1-я Терская дивизии, однако вместо пластунов пехота в его рядах была теперь представлена отдельными стрелковыми батальонами, укомплектованными бывшими пленными красноармейцами.

Необходимость переброски под Харьков корпуса Шкуро была связана также с начавшимся наступлением красной ударной группы В. А. Селивачева. 19 августа Шкуро получил директиву Деникина: «3-му конному корпусу полным напряжением сил в кратчайший срок разбить группу красных». 1-я Терская дивизия в районе города Короча нанесла поражение двум советским дивизиям и принудила их к поспешному отступлению на Новый Оскол, взяв в плен около 7 000 человек. После разгрома красных совместными усилиями корпусов Кутепова и Шкуро, 3-й конный корпус вышел на Воронежское направление.

Для Шкуро, неоднократно использовавшего подобную тактику действий, была несомненной эффективность глубокого кавалерийского рейда, – и в начале сентября 1919 года он обратился в Ставку с рапортом, в котором отмечал целесообразность проведения нового рейда в советский тыл (знаменитая операция корпуса Мамантова к этому времени уже подходила к концу). Надежды на успех Шкуро связывал с крестьянскими восстаниями, поднять которые, по его мнению, не составляло особого труда. Это позволило бы «сформировать новые полки и даже дивизии», заручиться поддержкой «населения, стонущего под советским игом». Однако Ставка Главнокомандующего категорически запретила генералу предпринимать какие бы то ни было самостоятельные действия. А в личной беседе Шкуро даже был предупрежден, что если он в очередной раз проявит своевольство и нарушит директивы, то его обязательно предадут военно-полевому суду, даже если рейд будет успешным.

Пришлось действовать, не выходя за рамки директив, и продолжать выполнять задачу по обеспечению правого фланга Добровольческой Армии. 29 августа корпус Шкуро с налета взял Воронеж – последний пункт в его продвижении на Москву. К его задаче добавилось теперь содействие 4-му Донскому корпусу, выходившему в это время через линию фронта после рейда. Поскольку удержание города не входило в его планы, основные силы корпуса были переброшены к Коротояку, под которым 8 сентября и произошла встреча мамантовцев и шкуринцев. Во время остановки в Коротояке Шкуро, как и Мамантов, был ранен разрывом снаряда и некоторое время должен был ездить в экипаже.

После помощи мамантовскому корпусу Шкуро в боях 10–11 сентября разгромил сильную пехотную группу красных. Под комбинированными ударами 3-го и 4-го Донских корпусов и 3-го конного корпуса Шкуро VIII-я армия красных была отброшена за Дон. Теперь уже ничто не останавливало наступательного порыва на Воронеж. Город был сильно укреплен несколькими ярусами окопов с густой колючей проволокой впереди них. Подступы к Воронежу обстреливались перекрестным огнем четырех красных бронепоездов и тяжелой артиллерией. Тем не менее настроение обороняющегося красного гарнизона было далеко не боевым, и Шкуро 17 сентября решился предпринять общий штурм города. После небольшой артиллерийской подготовки Волчий дивизион и Горско-Моздокский полк Терского Казачьего Войска помчались в конную атаку. Не выдержав стремительного натиска, красная пехота бежала из окопов. Казачьи сотни прорвались к вокзалу и захватили его, после чего отошли и красные бронепоезда. Вскоре удалось полностью овладеть городом, и почти вся железнодорожная линия Воронеж – Лиски перешла под контроль казаков.

В Воронеже была захвачена большая добыча – около 13 000 пленных, 35 орудий и огромные склады вооружения и обмундирования. Деникин 24 сентября приветствовал занятие города телеграммой: «…Прошу передать доблестным частям ген[ерала] Мамантова и ген[ерала] Шкуро мою искреннюю благодарность за их последнюю боевую работу, закончившуюся разгромом частей 8-й советской армии и захватом важного железнодорожного Лискинского узла…»

Быстро восстановилось городское самоуправление. Рабочие и уцелевшие от большевицких «чисток» офицеры добровольцами записывались в ряды стрелковой бригады, которую вскоре удалось развернуть в дивизию. К началу октября казачьи разъезды контролировали уже большую часть Воронежской губернии. Перед корпусом открывался свободный путь к Москве.

* * *

Но шкуринцев постепенно стала поражать та же болезнь, которая коснулась и многих казачьих частей на фронте. После продолжавшихся почти три месяца боев многие бойцы решили, что теперь уже нет серьезных оснований бояться красных, и под самыми разными предлогами стали отпрашиваться в отпуска на Кубань и Терек. К тому же до казаков доходили невнятные слухи о конфликте Кубанской Рады с командованием Вооруженных Сил Юга России, что не способствовало популярности среди казаков идеи борьбы за Единую Россию.

В результате отпусков и самовольных отлучек, а также тяжелых потерь на фронте численность корпуса уменьшилась к началу октября 1919 года до 2 500 – 3 000 шашек. А в это время по всей линии фронта разворачивалось генеральное сражение. В соответствии с планами нового командующего советским Южным фронтом А. И. Егорова, наступавшая на Тулу и Москву группировка 1-го армейского корпуса генерала Кутепова должна была быть срезана у флангов общими ударами Латышской и Эстонской дивизий со стороны Брянска и свежего конного корпуса С. М. Буденного со стороны Воронежа. Перспективы «похода на Москву» ставились под вопрос. Шкуро рассказывал впоследствии: «…Становилось ясным, что ввиду ослабления численности нашей конницы и ожидавшегося появления кавалерии Буденного нужно было или бросаться рейдом на Москву, чтобы уже затем привести в порядок подбодренную успехом армию и доколотить затем обескураженные остатки красной армии, или же, собрав в кулак всю наличную конницу, в том числе и донскую, бросить ее на Буденного и уничтожить его, прежде чем он успеет втянуть свои неопытные части в работу и сделается опасным для нас…»

15-тысячная конная группа Буденного, состоящая из трех дивизий, вскоре появилась на фронте перед ослабленными корпусами Мамантова и Шкуро. В это же время в тылу Вооруженных Сил Юга России развернулось широкое повстанческое движение. С новой силой вспыхнула «махновщина». От Шкуро потребовали незамедлительного выделения из рядов своего корпуса 1-й Терской дивизии и ее срочной отправки на борьбу с Махно, который в это время уже стал угрожать Ставке. В сложившихся условиях Шкуро заявил о готовности оставить Воронеж, поскольку противостоять отдохнувшим, полнокровным буденновским дивизиям было невозможно.

Директивы Штаба Добровольческой Армии и Ставки Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России противоречили друг другу. Кутепов просил Шкуро ни в коем случае не оставлять Воронеж, поскольку в этом случае откроется его правый фланг и полки не смогут удержать превосходящее давление красных и отступят к Курску. Командующий Донской Армией генерал В. И. Сидорин, напротив, требовал перевода корпуса на прикрытие железнодорожной станции Лиски. В этой обстановке, не желая быть заложником в «телеграммной войне» между штабами, Шкуро даже подал рапорты о своей отставке командующему Добровольческой Армией Май-Маевскому и самому Деникину, однако они были отклонены, и Шкуро получил приказ защищать Воронеж всеми наличными силами.

В это время на Кубани произошли события, существенным образом повлиявшие на дальнейший ход Белой борьбы на Юге России. Ставка, и раньше с большой долей подозрительности относившаяся к «самостийничеству» ряда депутатов Кубанской Рады, решилась на серьезные шаги. Терпение Деникина переполнил факт заключения в Париже между делегацией депутатов Рады (Л. Л. Бычом, А. И. Калабуховым и др.), с одной стороны, и так называемым «Меджлисом» горских народов Кавказа – с другой, сепаратного договора. Поскольку Деникин не признавал самостоятельной Горской Республики и ее органов власти, то переговоры с врагами Белого движения, тем более – от имени якобы «независимого» Кубанского государства, считались равносильными государственной измене. Под этим предлогом, получив санкции Деникина, командующий Кавказской Армией генерал Врангель ввел в Екатеринодар верные ему войска под командованием давнего и непримиримого врага «самостийников» генерала Покровского, арестовал двенадцать депутатов Рады и казнил А. И. Калабухова. В результате этого «кубанского действа» Атаман Филимонов заявил о своей отставке, а краевая конституция была изменена в сторону усиления исполнительной власти (теперь Атаман, которым был избран генерал Н. М. Успенский, получал право роспуска Краевой Рады).

Казалось бы, «умиротворение» Кубани достигнуто. Но немалая часть казачества увидела в этом насилие над своими традиционными привилегиями, пренебрежение самостоятельностью края. Симпатии к Белому движению резко упали, и у Кубанцев появился существенный повод к оправданию своего нежелания воевать в Центральной России. Теперь вместо надежного тыла Кубань стала центром «казачьего сепаратизма».

Шкуро, получивший от Кубанского Атамана телеграмму о необходимости срочного выезда в Екатеринодар, мог бы помешать готовившемуся перевороту. Но генерал Врангель добился его задержки на фронте. В письме председателю Особого Совещания при Главнокомандующем генералу А. С. Лукомскому Врангель писал 14 октября: «Как командующий Кавказской армией, не могу, со своей стороны, не признать, что боеспособность армии в полной мере зависит от проведения в жизнь указанных мер (переворота на Кубани. – В. Ц. ). Приезд на Кубань генерала Шкуро в период созыва Краевой Рады чрезвычайно нежелателен, его поведение может лишь дискредитировать в глазах населения армию, и я убедительно прошу Главнокомандующего принять меры к удержанию ген. Шкуро на фронте».

Шкуро помешали приехать в Екатеринодар под предлогом «военной необходимости». А скоро и действительно начались бои с буденновской конницей. С каждым днем все труднее становилось сдерживать красных, наступавших несколькими конными группировками на разных участках фронта, на ближних подступах к Воронежу. Терскую дивизию все-таки забрали в тыл против Махно. Понимая, что удержать Воронеж не удастся, Шкуро приказал начать эвакуацию всех государственных учреждений. 4 октября 1919 года громадные обозы беженцев потянулись на Нижне-Девицк, Новый Оскол и станцию Касторную. В это время Донское командование отдало приказ о переходе в общее контрнаступление против корпуса Буденного: теперь угроза его 15 тысяч шашек стала очевидной и для высшего руководства Белых Армий.

Утром 4 октября шкуринские казаки атаковали расположенный на биваке один из полков буденновской конницы, разгромили его, но с подходом основных сил красных быстро отступили. Шкуро так писал об этом: «Начался ряд боев вокруг Воронежа с инициативой на стороне Буденного. Вначале он обнаружил достаточную безграмотность – атаковал меня одновременно во многих пунктах малыми отрядами. Уступая ему охотно эти пункты, я обрушивался затем превосходными силами своего резерва на небольшие отряды и уничтожал их… Конница его состояла преимущественно из изгнанных из своих станиц за причастность к большевизму донских, кубанских и терских казаков, стремившихся обратно в свои станицы, и из иногородних этих областей. Всадники были хорошо обучены, обмундированы, и сидели на хороших, большей частью угнанных с Дона, конях. Красная кавалерия боялась и избегала принятия конных атак. Однако она была упорна в преследовании уходящего противника, но быстро охлаждалась, натолкнувшись на сопротивление…»

Несколько недель продолжалось противоборство двух конных группировок, однако после начавшегося общего отступления Добровольческой Армии от Москвы оба казачьих корпуса – Шкуро и Мамантова – также вынуждены были отступить. Ввиду необходимости сокращения фронта Шкуро в ночь на 11 октября очистил Воронеж и отошел за Дон. В течение суток буденновцы не решались войти в город и заняли его только под вечер.

Тем не менее пребывание корпуса Шкуро в Воронеже подтвердило сведения о возможности поддержки белых со стороны крестьянства «черноземных губерний». Секретные сводки Отдела пропаганды доносили о «сочувственном отношении крестьян Воронежской губернии к белой власти… особенно со стороны середняков и зажиточных». В течение сентября – октября 1919 года приток добровольцев и мобилизованных был довольно большим, что позволило пополнить ряды стрелковой бригады 3-го корпуса и начать развертывание в Воронеже 25-го пехотного Смоленского и 16-го уланского Новоархангельского полков. Из железнодорожных рабочих был сформирован отдельный добровольческий отряд в 600 человек – еще одно подтверждение того, что рабочие, вопреки заявлениям большевиков, далеко не всегда являлись опорой Советской власти. По словам Шкуро, эта часть, переименованная по просьбе самих рабочих в «Волчий ударный батальон», сражалась на фронте с большим воодушевлением: «Рабочие сделались хорошими солдатами и далеко превосходили своей доблестью многих казаков в боях…»

После занятия Воронежа Буденный упорно продолжал преследование Шкуро и Мамантова. Начиная с 17 октября красная конница постоянно пыталась навязать казачьим корпусам решающий бой, имея за собой почти десятикратное численное превосходство. Шкуро и Мамантов медленно (80 верст между Воронежем и станцией Касторной прошли в три недели), переходя в постоянные контратаки, отступали к Касторной. Отход казачьих частей прикрывали огнем бронепоезда «Слава Офицера» и «Генерал Дроздовский». У Касторной решено было дать новое сражение. Фронт Добровольческой Армии к этому моменту отошел к Курску. К казакам подошли пешие части группы генерала Постовского, подвезли даже три танка, правда, они постоянно ломались.

Шкуро и Мамантову пришлось сдерживать натиск красных сил с трех сторон. Численность Кавказской дивизии сократилась до 500 шашек, что было меньше любого буденновского полка. О напряженности боев свидетельствует одно из донесений Штаба корпуса: «Нижне-Девицк занят нами. Пехота красных атакует Касторную, Алексинскую и Егорьевскую, где доходило до штыкового боя. В результате все атаки противника были отбиты. Наши части удержали прежние позиции. В бою участвовал личный конвой командующего группой…» Но и под Касторной задержать красных не удалось. Отступление продолжалось.

Настроение казачьих частей ухудшалось. Началось дезертирство. Масла в огонь подливали сведения с Кубани: «Под влиянием слухов о политической грозе, разыгравшейся на Кубани, деморализация Кавказской дивизии все усиливалась. Ежедневно поступали донесения командиров полков о том, что казаки дезертируют. Пополнения с Кубани не доходили, разбегаясь по пути, или же, пользуясь отсутствием администрации в тылу, формировались в шайки, грабившие население и сеявшие в нем ненависть к войскам…»

Так закончилось для генерала Шкуро его участие в «походе на Москву». 9 ноября он, сдав командование остатками корпуса генералу В. Г. Науменко, выехал в тыл. Давали себя знать и усилившиеся боли в ноге, раненной под Коротояком. Не удалось добиться главного – ввести Кубанцев и Терцев в Первопрестольную. Но даже отступая, конные корпуса Шкуро и Мамантова смогли сорвать запланированное окружение Добровольческой Армии. Сам командующий Южным советским фронтом Егоров отмечал этот факт, главную причину неудачи усматривая в медлительности буденновской конницы: «Заняв Воронеж и отбросив корпуса Шкуро и Мамантова на запад от Дона, корпус Буденного, несмотря на грандиозный моральный эффект этого обстоятельства, все же не достиг главного: оба корпуса белых понесли тяжелые потери, получили весьма ощутительный удар, но не были разбиты, чем, главным образом, и объясняется медленное продвижение вперед конного корпуса в последующие дни…»

* * *

Прибыв в Таганрог, где размещалась Ставка Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России, Шкуро сделал доклад начальнику Штаба генералу И. П. Романовскому и генерал-квартирмейстеру генералу Ю. Н. Плющик-Плющевскому. По мнению Андрея Григорьевича, основное внимание теперь следовало обратить на разгром конницы Буденного. На этот раз, по-видимому, под впечатлением осенних боев, Ставка согласилась с ним. Было решено приступить к формированию особой конной группы численностью около 10 000 шашек. В нее должны были войти 4-й Донской корпус генерала Мамантова, 2-й Кубанский корпус генерала Науменко и 3-й Конный корпус самого Шкуро, вновь усилившийся возвратившейся от Таганрога 1-й Терской дивизией. Тем не менее Шкуро весьма скептически оценивал дальнейшие перспективы, с полным основанием полагая, что реальная численность полков далека от расчетной (в корпусе Науменко, по его данным, вместо заявленных 4 000 шашек было не более 1 200). Конница устала, казаки «потеряли сердце», и рассчитывать на эффективность планируемого контрудара данной группой было более чем оптимистично. Это позднее и подтвердили события на фронте. Конная группа не смогла остановить натиск буденновских дивизий, а 29 ноября 1919 года белые оставили Харьков.

Во время своего доклада в Ставке Шкуро говорил и о необходимости поднимать «сполох» – тревогу на Кубани, что позволило бы быстро пополнить ряды поредевших казачьих полков. Нужно было «не теряя времени приступить к спешному формированию новых конных частей на северной окраине Кубани». Шкуро готов был взять на себя выполнение этой важной задачи, однако «при условии немедленного примирения Главкома с народным представительством Кубани» (имелась в виду Рада).

Пребывание в Таганроге принесло Шкуро и приятные моменты. От начальника английской военной миссии генерала Хольмана он получил орден Бани, пожалованный Королем Англии «за заслуги в борьбе с большевизмом как с мировым злом». Следует отметить, что в то время награждение английскими орденами не было редкостью на Белом Юге. Неделей раньше орденом Михаила и Георгия был награжден командующий Добровольческой Армией генерал Май-Маевский, такой же орден получил за взятие Царицына генерал Врангель. Но эти награждения, имевшие безусловно пропагандистский характер, не могли уже поднять дух отступавших Белых Армий. К тому же и Май-Маевский, и Шкуро в скором времени оказались отставленными со своих постов.

После пребывания в Таганроге Шкуро на несколько недель выехал в Кисловодск к жене и снова посетил станицы Баталпашинского отдела. В начале декабря он вернулся на фронт. О предстоящем прибытии Шкуро в свой корпус узнал и сменивший Май-Маевского на посту командующего Добровольческой Армией генерал Врангель. В это время новый командарм уже добился отставки, хотя и временной, генерала Мамантова, и появление генерала Шкуро, столь же одиозного для Врангеля, было весьма нежелательным. В результате его прямого давления на Ставку Андрея Григорьевича не допустили выехать на фронт к своим казакам. Вот как пишет об этом в своих мемуарах сам Врангель: «Прибывший из Харькова полковник Артифексов… докладывал о возмутительном поведении “шкуринцев” – чинов частей генерала Шкуро, значительное число которых, офицеров и казаков, оказались в Харькове. Вместо того, чтобы в эти трудные дни сражаться со своими частями, они пьянствовали и безобразничали в Харькове, бросая на кутежи бешеные деньги. Сам генерал Шкуро находился на Кубани в отпуску и ожидался в армии со дня на день. Зная хорошо генерала Шкуро, я считал присутствие его в армии вредным и телеграфировал Главнокомандующему: “Армия разваливается от пьянства и грабежей. Взыскивать с младших не могу, когда старшие начальники подают пример, оставаясь безнаказанными. Прошу отчисления от командования корпусом генерала Шкуро, вконец развратившего свои войска”. На телеграмму эту ответа не последовало, хотя я тщетно в последующие дни запрашивал Ставку. Наконец, после долгих настояний, генерал Плющик-Плющевский в разговоре по аппарату с начальником моего штаба сообщил, что “мы дали совет генералу Шкуро к вам не возвращаться”. Генерал Деникин не мог решиться покарать недостойного начальника…»

Освободив Шкуро от командования конным корпусом, Ставка разрешила ему объехать кубанские станицы и поднять «сполох». Как отмечал Деникин, «популярность его среди кубанцев сохранялась, а отрицательные стороны его деятельности в глазах казачества не были одиозны». Однако вскоре в Ставку поступили сведения, что Шкуро не просто призывает к мобилизациям, но приступил к непосредственным формированиям каких-то казачьих частей. Особой телеграммой Ставка запретила Шкуро этим заниматься, и генерал в конце декабря 1919 года выехал в Екатеринодар.

По пути в столицу Кубани он встретился с Врангелем и его постоянным сотрудником и другом генералом П. Н. Шатиловым. Оба они уже оставили свои должности в Добровольческой Армии и были зачислены «в распоряжение Главнокомандующего». Здесь Шкуро стал невольным свидетелем той интриги, которая велась против верховного руководства Белых Армий со стороны политических сил, активно выдвигавших на смену Деникину генерала Врангеля. Позднее в своих «Очерках Русской Смуты» Деникин полностью воспроизвел письмо о переговорах с Врангелем и Шатиловым, которое Шкуро отправил Главнокомандующему, не желая становиться участником и заложником политических интриг. Вот некоторые отрывки из этого текста:

«…После взаимных приветствий ген[ерал] Шатилов заговорил о моих отношениях с ген[ералом] Врангелем. Сказал, что все недоразумения, которые произошли между нами, вызваны исключительно тем, что ген[ерал] Врангель был неправильно информирован о моей работе и деятельности, что теперь, ввиду тяжелого положения на фронте и общей опасности, нам всем надо объединиться для спасения общего дела… По дороге я долго беседовал с ген[ералом] Врангелем, который настойчиво доказывал мне, что вся общественность и армия в лице ее старших представителей совершенно изверилась в ген[ерале] Деникине, считая его командование пагубным для дела и присутствие ген[ерала] Романовского на посту нач[альника] штаба даже преступным: что необходимо заставить во что бы то ни стало ген[ерала] Деникина сдать командование другому лицу, и что с этим вполне согласны, и что он уже переговорил об этом лично с Донским и Кубанским атаманами, с представителями их правительств, а также с командующим Донской армией ген[ералом] Сидориным и его нач[альником] штаба генералом Кельчевским, с кубанскими генералами Покровским, Улагаем и Науменко, с видными членами Кубанской рады и Донского круга, со многими чинами Ставки и представителями общественности, и что все вполне разделяют его, Врангеля, точку зрения, и что теперь остановка только за мной и за Терским атаманом, а тогда, в случае нашего согласия, мы должны предъявить ген[ералу] Деникину ультимативное требование уйти, а в случае нужды не останавливаться ни перед чем.

Я ответил, что я пока не могу дать своего согласия, что это слишком рискованный шаг, который может вызвать крушение всего фронта».

Так или иначе, отказ Шкуро, а затем категорический отказ Терского Атамана генерала Г. А. Вдовенко поддержать планы Врангеля отразились на последующей карьере 32-летнего «генерала-партизана». Накануне нового, 1920 года Шкуро получил высшую должность за время всей своей службы – был назначен командующим Кубанской Армией (основой для ее формирования должны были стать полки бывшей Кавказской Армии, сильно поредевшие после осенних боев 1919 года). На назначение Шкуро также повлиял и тот факт, что для получения пополнений с Кубани был необходим призыв авторитетного военачальника, за которым пошли бы казаки.

Приказ о назначении был подписан Деникиным незадолго до сдачи Ростова и Новочеркасска – 29 декабря 1919 года. 18 января 1920 года в развитие приказа Главкома был издан приказ № 45 по Кубанскому Казачьему Войску: «На основании статей 37 и 41 основных законов Кубанского Края и по соглашению с Главнокомандующим генерал-лейтенант А. Г. Шкуро назначен Командующим Кубанской Армией».

Должность начальника Штаба Кубанской Армии получил опытный генштабист, в мировую войну – бывший генерал-квартирмейстер Штаба VIII-й армии, а в конце 1917 года – Главнокомандующий Юго-Западным фронтом, генерал Н. Н. Стогов. Будучи некоторое время начальником Всероссийского Главного Штаба у большевиков, генерал Стогов одновременно с этим активно участвовал в подпольной деятельности московского «Национального Центра», возглавляя тщательно законспирированную «Добровольческую Армию Московского района», и после разгрома «Центра» чекистами сумел скрыться и пробраться на Юг России. Генерал-квартирмейстером Штаба Кубанской Армии был назначен полковник К. Г. Булгаков.

Шкуро снова отправился поднимать станицы, взывая к патриотическому подъему кубанского казачества, публикуя гневные воззвания: «Смертельный кровавый враг наш угрожает раздавить Дон и переброситься на Кубань. Главнокомандующий даст сокрушительный отпор врагу, но для этого нужна помощь всех… Подымайся, Кубань! Бейте в колокола, и пусть мощный гул их по станицам и хуторам пробудит геройский казачий дух для решительной, несомненно победной последней схватки… Старики, покажите пример молодым – идите вперед! Трусы и дезертиры пойдут за Вами… Решается судьба русских армий. Решается судьба Казачества…» Вместе со Шкуро поднимать станицы отправились и делегаты Кубанской Рады. В приказе Войскового Атамана генерала Букретова (сменившего скончавшегося от тифа Успенского) говорилось: «Счастлив объявить Кубанскому Краю, что Кубанская армия образована и сейчас спешно пополняется конными, пластунами и иногородними. С 26 января в состав Кубанской армии включены все части упраздненной Кавказской армии и во главе Кубанской армии поставлен мною генерал-лейтенант Шкуро… Пополнения и вновь формируемые Кубанские части постепенно выступают на фронт. Приказываю всем остальным полкам, пополняющимся в Крае, выступить без задержек, для чего начальствующим лицам позаботиться о спешной подаче подвижных составов…»

Однако ожидания Шкуро относительно быстрых пополнений Кубанской Армии оправдались лишь частично. Кубанский край был истощен многочисленными мобилизациями, и рассчитывать приходилось только на молодых призывников-новобранцев. Испытанные кадры погибли в боях, а многочисленные дезертиры ни при каких обстоятельствах не собирались снова брать в руки оружие. Тем не менее к концу января удалось довести до штатной численности полки 2-го Кубанского корпуса, который предполагалось сделать ударным резервом, аналогичным 4-му Донскому корпусу. Кубанские полки получили новых лошадей, обмундирование, пополнили запасы оружия. В конце января Шкуро произвел смотр корпусу и нашел, что он «представился в блестящем боевом порядке и можно смело сказать, что он является гордостью Кубани». Корпус под началом генерала В. Г. Науменко выступил на Манычский фронт. Под личный контроль взял Шкуро организацию 3-го Кубанского корпуса, получавшего пополнения из Баталпашинского отдела.

Директивой Ставки от 26 января 1920 года генералу Шкуро предписывалось: «прочно обеспечивая Ставропольское направление, разбить 10-ю советскую армию». В развитие этой директивы Шкуро издал приказ о нанесении концентрированного удара по прорвавшейся красной коннице Буденного. Предполагалось, что 2-й Кубанский корпус очистит от красных левый берег Маныча и перейдет вместе с полками 4-го Донского корпуса в контрнаступление с глубоким охватом левого фланга красного фронта. Кубанские пластуны, сведенные в 1-й Кубанский корпус, должны были отразить атаки буденновской конницы в районе станции Великокняжеской.

Однако советская конница, прорвавшись на стыке Донской и Кубанской Армий, стала быстро продвигаться в тыл белого фронта на станцию Тихорецкую. Высланный против нее 4-й Донской корпус понес в морозных манычских степях тяжелейшие потери обмороженными, в том числе – смертельно. Захватив Тихорецкую, Буденный направил удар на 1-й Кубанский корпус, расположенный в районе Песчанокопская – Белая Глина и совершенно неожиданно оказавшийся перед мощной группировкой из трех красных стрелковых дивизий и конными корпусами Буденного и Думенко (свыше 18 000 штыков и сабель против кубанских пластунов численностью немногим более 6 000). Прикрывавшая Белую Глину Донская бригада генерала А. В. Голубинцева была отброшена, а Сводно-Гренадерская дивизия сдалась в плен. Пластуны остались одни перед ударной группой красных.

Последовал страшный разгром 1-го Кубанского корпуса. Пластунские полки, укомплектованные неопытными призывниками последних мобилизаций, рассыпались, многие сдались в плен. Прорвавшись к Белой Глине, буденновские части вышли в глубокий тыл Вооруженных Сил Юга России, отрезая от основных сил Баталпашинский отдел, Ставропольскую губернию и всю Терскую Область.

7 февраля 1920 года в Штабе Донской Армии на станции Сосыка состоялось совещание, на котором присутствовали Главнокомандующий генерал А. И. Деникин, Донской Атаман генерал А. П. Богаевский, Кубанский Атаман генерал Н. А. Букретов, командующий Донской Армией генерал В. И. Сидорин и генерал А. Г. Шкуро. На совещании обсуждался вопрос о возможности продолжения борьбы в Кубанской Области, обороны на линии реки Кубань – последнем рубеже, где еще можно было бы остановить продвижение красных. На этом же совещании была решена и судьба Шкуро. Становилось ясно, что, хотя Андрей Григорьевич и является наиболее приемлемой фигурой для Деникина и у него отсутствуют любые стремления к самостийности, он не может справиться с ответственной ролью командующего Кубанской Армией. Налицо были и оперативные просчеты Штаба Шкуро, который упустил из виду оперативную координацию действий Кубанских корпусов. Находясь на посту командующего, Шкуро бо?льшую часть времени отдавал разъездам по станицам и мобилизациям казаков.

А для «самостийников» имя Шкуро было еще более неприемлемым. Их идеологи в эмиграции писали: «Кубанские казаки хорошо понимали, что ген[ерал] Шкуро являлся апостолом деникинско-русской “правды”, которую отвергало Кубанское казачество. Пребывание ген[ерала] Шкуро на посту командующего армией ясно указывало казакам на то, что их снова хотят повести все той же дорогой на Москву. Только упрямые противники организации настоящей Кубанской армии могли одобрять пребывание ген[ерала] Шкуро на посту командующего Кубанской армией. И только после того, как большевистские армии перешли через рубеж р[еки] Маныча, после того, как неумелые руководители открыли тыл 1-го Кубанского корпуса ген[ерала] Крыжановского для нападения Буденновских дивизий и этим подготовили страшный разгром корпуса, только после того, как оставшийся в одиночестве в северо-западном углу Ставропольской губернии, охватываемый противником с обоих флангов, расстроенный 2-й Кубанский корпус ген[ерала] Науменко поспешно отскочил к станице Кавказской; после того, как 4-й Кубанский корпус был тесно прижат к самому Ставрополю, а конная группа ген[ерала] Павлова 12 февраля понесла поражение под Средне-Егорлыцком, после того, как большевистские дивизии на широком фронте вошли в пределы Кубани, ген[ерал] Деникин отстранил ген[ерала] Шкуро от должности командующего Кубанской армией».

Приказ Главнокомандующего от 14 февраля 1920 года гласил: «Назначается состоящий в резерве при Штабе Главнокомандующего вооруженными силами на Юге России генерал-лейтенант Улагай – командующим Кубанской армией. Командующий Кубанской армией генерал-лейтенант Шкуро – откомандировывается в мое распоряжение с сохранением содержания по последней должности…»

После отставки Шкуро выехал в Екатеринодар. Он еще надеялся использовать свой авторитет для того, чтобы поднять Баталпашинский и Кавказский отделы Кубанского Войска, но изменить ход войны был уже не в силах. Казаки отказывались воевать, белому фронту не удалось удержаться и на линии Кубани. Забрав из Кисловодска семью, Шкуро выехал в Новороссийск.

После того, как основная часть Кубанской Армии осталась непогруженной и не смогла эвакуироваться в Крым, Шкуро принял на себя командование группой войск сочинского направления. В нее свели остатки Донских и Кубанских частей. Здесь до середины апреля 1920 года он вместе с другими Кубанскими генералами безуспешно пытался организовать сопротивление казаков. Бо?льшая часть армии сдалась красным, и лишь немногие Кубанские части эвакуировались в Крым. Но с приходом на пост Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России генерала Врангеля Андрею Григорьевичу места в их рядах не нашлось, и он покинул Белый Крым.

* * *

Начался эмигрантский период его биографии. Содружество «волков»-партизан продолжалось и в Зарубежьи. Вместе со своим командиром они составили ансамбль цирковых наездников. В 1928 году Шкуро заключил контракт о создании труппы казаков – джигитов, танцоров и песенников. Казаки, одетые в специально сшитые для них белые и алые черкески, выступали на одном из ипподромов под Парижем. В политической жизни Шкуро не принимал активного участия, хотя и состоял членом «Объединенного Совета Дона, Кубани и Терека».

Вторая мировая война открыла в судьбе Шкуро последнюю страницу. Как и многие белые эмигранты, он с надеждой воспринял нападение Германии на СССР, видя в этом возможность «победы над большевизмом». И для самого Шкуро, и для его казаков война против Советского Союза была продолжением войны Гражданской.

Шкуро принял участие в формировании казачьих частей для борьбы на Восточном фронте. После вступления частей Вермахта на Кубань шкуринцы снова оказались около родных станиц, призывая земляков-кубанцев к «борьбе с иудо-масонским сталинским режимом». Снова над казачьими станицами стал развеваться черный флажок «Волчьей сотни». Эмигрантские журналы обошла фотография: «Генералы А. Г. Шкуро и Гельмут фон Паннвиц среди офицеров XV Казачьего кавалерийского корпуса».

5 сентября 1944 года генерал Шкуро был назначен начальником резерва Казачьих Войск. Кубанцы были переброшены в Северную Италию, в район Толмеццо, где располагался походный Казачий Стан. Последовали операции против итальянских партизан, переход в Австрию. Вместе с казаками шел и Шкуро. Когда Германия подписала Акт о капитуляции, генерал находился в городе Шпиталь, недалеко от Лиенца. Белому генералу пришлось до конца разделить страдания своих казаков.

28 мая англичане пригласили его на совещание в штаб английского фельдмаршала Александера, в город Юденбург, где его арестовали и 6 июня 1945 года выдали советским властям. Рассказывали, что старый генерал хотел покончить жизнь самоубийством (бросался на штык) – такого позора и предательства он перенести не мог, ведь он был награжден орденом Бани от самого Короля Великобритании. Вместе с генералом П. Н. Красновым Шкуро был доставлен в Москву. Внучатый племянник Краснова вспоминал позднее минуты «общения» заключенных с окружавшими их советскими конвоирами и своеобразную «популярность», которой пользовался у тех генерал Шкуро:

«Около него до за ри торчала большая группа, главным образом, молодежи из сержантов, глаз не спускавшая с его подвижного лица. Шкуро ни на минуту не терял своего юмора. Отчаяние и гнев остались там, за мостом в Юденбурге, там, где остались предатели и изменники своему слову. В этих простых армейских солдатах, в большинстве деревенских парнях, он видел просто русских людей. Они, обращаясь к нему, называли его и “батько”, и даже “атаман”, переименовав его из Шкуро в Шкуру, и некоторые хвастались, что слышали о нем просто “небылицы” от своих дедов, дядьков и отцов.

Оживившись, Шкуро с большим подъемом рассказывал о “лупцовке” красных. Солдаты гоготали и хлопали себя по ляжкам от удовольствия. Более пожилые возражали и доказывали, что и они, красные, давали перца шкуринской волчь ей сотне.

– Верно! – соглашался Шкуро. – Давали! Давали так, что у нас зады трещали!

Опять восторженный взрыв хохота. – Ишь ты, какой! – крякали все от удовольствия…

– Ишь, руки-то у тебя какие маленькие! – заметил один из сержантов.

– Маленькие, да удал енькие! Рубить умели! – весело ответил генерал, делая рукой типичные для рубки движения. Солдаты взвизгивали от удовольствия…»

Но между «простыми армейскими солдатами» – русскими людьми и пленными Белыми генералами по-прежнему стоял коммунистический режим. После показательного процесса «изменник Родины», «пособник оккупантов» генерал Шкуро был казнен по приговору Верховного Суда СССР 17 января 1947 года. Скупые строчки приговора, опубликованные в газете «Известия» от 17 января, поставили точку в его биографии: «В соответствии с п. 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г. Военная Коллегия Верховного Суда СССР приговорила обвиняемых: Краснова П. Н., Шкуро А. Г., Султан-Гирей, Краснова С. Н., Доманова Т. И. и фон-Панвиц к смертной казни через повешение. Приговор приведен в исполнение».

Так завершился жизненный путь Кубанского «волка»-партизана, одного из самых популярных Белых героев Гражданской войны в России. Завершилась судьба, полная бурных эпизодов, бесконечной борьбы и скитаний. Жизнь, через которую прошли практически все драматические, но в то же время и героические события ушедшего в историю ХХ века. Судьба, которая, возможно, могла быть иной, более спокойной, размеренной, но… это была бы уже судьба другого человека.

В. Ж. Цветков

Генерал-лейтенант К. К. Мамантов

Герой Тихого Дона, «вихорь-генерал», «донская стрела» – Константин Константинович Мамантов. Его образ навсегда остался на страницах Гражданской войны в ярых, беспощадных атаках казачьей конницы, смелых, даже авантюрных набегах и прорывах. Трудно представить его в зарубежном «рассеянии», человеком, обремененным тяготами эмигрантского бытия или дрязгами внутри казачьего стана.

Очень многие биографии Белого генералитета неизвестны современным исследователям. Читая скупые строчки послужного списка, не можешь представить себе жизнь того или иного участника Белой борьбы. Появляются многочисленные мифы. И чем более заметна фигура Белого генерала, тем большим количеством мифов она обрастает.

Жизнь Константина Константиновича – яркий тому пример. В его биографии встречается очень много неточностей и разночтений. Почти все документы, личные вещи, письма и фотографии хранились у его вдовы Екатерины Васильевны Мамантовой (урожденной Сысоевой). Но некоторые из них погибли во время Второй мировой войны, а остальные были украдены у вдовы в 1945 году в Вене.

Начнем с фамилии. Почти в каждой советской книге по истории Гражданской войны ее писали «Мамонтов» («Мамонтовский рейд»). Между тем никаких ассоциаций с доисторическим животным здесь не было. Не было и родственных связей с Саввой Мамонтовым – известным меценатом. Дело в том, что так называл генерала Л. Д. Троцкий, намеренно искажая фамилии «белобандитов» в своих приказах. Позднее это написание сохранилось, а о восстановлении исторической истины по отношению к «контрреволюционеру» в то время думать не приходилось. Книга советского военного историка М. Рымшана «Рейд Мамонтова» (кстати, одна из немногих, объективно отражающих историю рейда) надолго закрепила «Мамонтова» в историографии. Правда, в советской энциклопедии «Гражданская война и иностранная военная интервенция» приведен замечательный по своей простоте вариант – «Мамонтов (настоящая фамилия – Мамантов)».

На самом же деле, в послужных списках, приказах и большинстве белых мемуаров фамилия генерала писалась как «Мамантов». В святцах указывается имя «Мамант» с ударением на втором слоге, по-гречески оно означает «сосущий грудь». От этого имени и произошла дворянская фамилия Мамантовых.

Следующий, довольно распространенный миф: Мамантов – «природный» казак. На самом деле, его рождение, воспитание и начало военной карьеры не имели никакого отношения к казачеству. Будущий генерал родился 16 октября 1869 года в Санкт-Петербурге в семье офицера Лейб-Гвардии Кирасирского Его Величества полка Константина Николаевича Мамантова. Древний род Мамантовых, известный по земельной росписи еще с XV века, владел несколькими имениями в Псковской, Новгородской и Минской губерниях (в части документов даже отмечалось «из дворян Минской губернии»). Семейные доходы были небольшими, однако позволяли содержать дом в Петербурге и обеспечить сыну хорошее военное образование, а в том, что он продолжит семейные традиции и будет военным, родители не сомневались.

Полученное образование и связи в петербургском свете предполагали если не блестящую, то хорошую, достойную карьеру офицера-кавалериста. Так, брат Константина Николаевича – Валерий Николаевич приходился зятем российскому министру финансов, а позднее премьер-министру Владимиру Николаевичу Коковцову (его женой была родная сестра премьера). Двоюродный брат К. Мамантова Николай Николаевич Коковцов находился рядом с генералом почти до самых последних дней его жизни. Мамантовы вели светскую жизнь, часто давали небольшие музыкальные вечера, благотворительные концерты.

В 1888 году Константин закончил Николаевский кадетский корпус, а два года спустя Николаевское кавалерийское училище. Мамантов считался дисциплинированным юнкером, но отличался порой резкостью, смелостью поступков. Он занимал должность взводного портупей-юнкера – небольшого, но все-таки командира.

Вчерашний юнкер стал корнетом Лейб-Гвардии Конно-Гренадерского полка. «Мрачные» Конно-Гренадеры, как иронично называли их в гвардейской среде, не менее других полков отличались внутренней спайкой и корпоративностью, хотя и не кичились славой Кавалергардов или Конногвардейцев.

Среди товарищей по полку будущий генерал выделялся не только высоким ростом и незаурядной внешностью. Молодого корнета отличала и изысканность манер, и некая особая элегантность в военной выправке и форме. Но сохранились присущие ему еще с училищных лет гордость, независимость суждений, большое самолюбие и вспыльчивость. Мамантов получил прочную репутацию человека, готового отстаивать свою честь и свои убеждения, несмотря ни на что. «Отчаянный бретер», – называли его однополчане.

Независимый, гордый офицер пользовался вниманием дам петербургского света. Роковой для его карьеры стала майская дуэль 1893 года. Суд чести Конно-Гренадерского полка постановил исключить Мамантова из своих рядов, правда, не без прямого давления со стороны командующего Гвардейским корпусом. Мамантов считал решение несправедливым, остро переживал исключение из списков полка и фактически из петербургского общества. Ведь теперь ему предстояло весьма неприятное превращение из блестящего корнета-Гвардейца в заурядного поручика 11-го драгунского Харьковского полка.

Может быть, это и объясняет тот факт, что в отличие от нагрудного знака Николаевского кавалерийского училища знак Лейб-Гвардии Конно-Гренадерского полка Мамантов никогда не носил. В память о гвардии остались лишь пышные усы – полковая гордость Конно-Гренадер, отличавшие Мамантова, пожалуй, ото всех остальных генералов Белого Юга.

Армейский драгунский полк, в который волею судьбы попал вчерашний гвардеец, хотя и имел славную историю еще со времен Царя Алексея Михайловича (старшинство с 1651 года, со слободских казачьих полков), тем не менее не отличался серьезными карьерными перспективами. Однако Мамантов втянулся в службу и в 1896 году получил чин штаб-ротмистра. Но, видимо, и здесь вольный характер молодого офицера дал себя знать. 30 июня 1898 года он вышел в отставку с зачислением в запас по армейской кавалерии.

Можно было бы считать военную карьеру Мамантова законченной. Но, наверное благодаря неплохим родственным связям и знакомствам, в 1899 году «по особому ходатайству» его зачислили в «комплект Донских казачьих полков», и службу он продолжил в 3-м Донском казачьем Ермака Тимофеевича полку, дислоцированном в крупном губернском городе – Вильне. Тогда же он стал приписным казаком станицы Усть-Хоперской 1-го Донского округа.

Молодому подъесаулу (казачий чин, соответствующий чину штаб-ротмистра регулярной кавалерии, в этом чине Мамантова зачислили в запас) перевод в казачьи полки казался просто «меньшим злом» по сравнению с полной отставкой. И вряд ли мог он предположить, что Дон станет теперь частью его биографии, его судьбы, всей последующей жизни. Не в пример регулярной кавалерии, где независимость Мамантова многих отталкивала, для казаков подобное поведение было обычным. Но… Мамантов никогда не вел себя с казаками, так сказать, «запанибрата». Он никогда не подделывался, не изменял себе, не старался специально «понравиться», умел «держать дистанцию», во многом сохранив свои «гвардейские», «барские» привычки. Мамантов ценил равенство отношений, не переходя при этом пределов уставной дисциплины. Для казаков он оставался «своим». Ведь, наверное, главное, что роднило его с казаками, – это обостренное чувство свободы, воли, ради которой российское казачество поднималось на борьбу с поработителями.

Служба шла своим чередом, и новый ХХ век Мамантов встретил с повышением. 1 октября 1901 года он был произведен в чин есаула (ротмистра по рангам регулярной кавалерии). Но мирная жизнь в Вильне уже не устраивала Мамантова. Начинается война с Японией, и для Мамантова перевернулась новая страница биографии. Как и многие его товарищи по полку, он подал прошение о переводе в Маньчжурию, на фронт. Прошение удовлетворили, и Мамантов едет на Дальний Восток, где в составе 1-го Читинского полка Забайкальского Казачьего Войска проходит всю войну. Полк действовал в составе конной группы генерала Мищенко, известного своими смелыми рейдами по тылам японской армии. Очевидной становилась эффективность самостоятельных действий маневренных конных групп, впоследствии подтвержденная прославленным рейдом самого Мамантова. Примечательно, что другой знаменитый кавалерийский генерал – Петр Николаевич Врангель, воевавший в составе конной группы Ренненкампфа, также участвовал в таких рейдах.

Молодой офицер получил первые боевые награды: ордена Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость» – знаменитая «аннинская шашка», Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом и II-й степени с мечами, Святой Анны III-й степени с мечами. 26 февраля 1908 года Мамантов был произведен в чин войскового старшины (подполковника – по регулярной кавалерии) и принял сотню в родном 3-м Донском казачьем полку.

После окончания войны многим офицерам – ее участникам открывалась возможность для продолжения карьеры, поступления в Императорскую Академию Генерального Штаба, ведь «военный стаж» давал определенные льготы. Однако Мамантов остался в родных для него казачьих полках, переведясь в 1-й Донской генералиссимуса князя Суворова полк. Это означало почти возвращение в Гвардию, ведь полк располагался в Первопрестольной столице – Москве. А должность помощника командира по строевой части, которую получил 40-летний войсковой старшина, многими считалась венцом карьеры. Возвращение в московский свет совпало с первым, правда весьма поздним, браком с баронессой фон Штемпель, оба брата которой командовали полками в 6-й кавалерийской дивизии. Вскоре родилась дочь Екатерина. Разнообразие в будни военной службы вносилось скачками и парфорсными охотами, занятиями шведской гимнастикой. Во время полковых праздников он никогда не пил водки, а лишь немного хорошего французского вина. Служба в Московском военном округе не была обременительной и позволяла Мамантову часто приезжать к своей матери в Санкт-Петербург, возвращаясь к жизни петербургского общества.

Очередной этап военной карьеры Мамантова был связан с началом войны с Германией. Ее он встретил командиром 19-го Донского казачьего полка (в составе 4-й Донской казачьей дивизии). Кавалерийские операции в годы Великой войны не отличались масштабностью, и казачьи части занимались по преимуществу разведкой и неглубокими рейдами по тылам противника. Не было заметных фронтовых успехов и у полка Мамантова. В 1916 году он получил чин полковника и был назначен командиром 6-го Донского генерала Краснощекова полка.

Несмотря на поддержку со стороны родственников, дальнейшее продвижение в чинах было скромным. Войну Мамантов закончил в чине полковника. При всем своем честолюбии он никогда не стремился угождать, считая, что сам по себе факт удачной операции, выигранного сражения гарантирует карьерный рост. Если же его очевидные успехи не приносят ожидаемых повышений, то виноваты в этом или интриги, или пристрастность высших начальников.

События Февраля и Октября 1917 года Мамантов встретил на фронте. Отношение к ним было определенным – он видел развал Армии, развал русской государственности, развал фронта и тыла. Тем не менее 1917 год принес полковнику Мамантову очередное повышение – он стал командиром бригады в 6-й Донской казачьей дивизии.

Изменилась и семейная жизнь. В 1915 году он провел в Новочеркасске свое последнее лето вместе с семьей. Вскоре его жена умерла, оставив восьмилетнюю дочь. Новой женой Константина Константиновича стала Екатерина Васильевна Сысоева, дочь известного московского биржевика Василия Никаноровича Сысоева. В 1916 году она развелась со своим мужем, однополчанином Мамантова по 1-му Донскому полку, сотником М. В. Кононовым. От первого брака у нее осталась дочь Валентина. И хотя совместной жизни Мамантовых не суждено было быть долгой, Екатерина Васильевна до последних дней осталась верна памяти о покойном муже.

После Октябрьского переворота Мамантов окончательно решил связать свою судьбу с Тихим Доном. Прошлая светская жизнь Москвы и Санкт-Петербурга ушла безвозвратно. Родовые имения были разграблены, имущество национализировано. Не признавший власти большевиков Дон многим казался тогда единственным стержнем, вокруг которого могло сложиться антибольшевицкое сопротивление.

* * *

После развала фронта донские казачьи полки походным порядком возвращались домой, в свои родные станицы и хутора. Вернулась на Дон, ведомая своим командиром, и казачья бригада Мамантова. Укомплектованная уроженцами 2-го Донского округа, она дошла до станицы Нижне-Чирской. Сюда же, в Новочеркасск, а затем и в станицу Нижне-Чирскую переехала из Москвы вместе с двумя дочерьми (родной и приемной) и Екатерина Васильевна.

В последние месяцы переломного для России 1917 года на Дону царила политическая неразбериха. Большинство казаков настаивало на сохранении политической независимости края, собственных органов государственного управления и армии. Однако казачьи части, возвращавшиеся с фронта, хотя и приходили домой с оружием и знаменами, не собирались продолжать войну хотя бы и под лозунгами «спасения Отечества от большевицкого ига». Как писал в своих воспоминаниях Председатель Донского Войскового Круга В. А. Харламов, «фронтовое казачество, распропагандированное углубителями революции, приходя домой, не могло сразу найти общего языка со “стариками”. Оно воевало, а эти жили дома и богатели. Молодые казаки не могли представить себе, чтобы солдат-крестьянин, солдат-рабочий, с которыми они провели три года на фронте, вернувшись домой, стали их врагами… “Зачем нам бороться против большевиков? Они нас, рядовых казаков, не тронут; они будут распоряжаться промеж рабочих и крестьян, а мы у себя”, – вот обычное для того периода рассуждение казаков…»

Поэтому призывы немедленного «похода на Москву» не встречали отклика среди казачества. Гораздо более популярной стала идея образования так называемого «Юго-Восточного Союза», объединившего в своих границах на правах автономии Донское, Кубанское, Терское, Астраханское Казачьи Войска, а также горцев Кавказа.

В то же время многие и на Дону, и на Кубани, и на Тереке считали перспективным сотрудничество с большевиками. Особенно сильны пробольшевицкие симпатии были в Ростове и Таганроге (в Таганрогском округе преобладало шахтерское население и почти не проживало «коренных казаков»). Донской Атаман А. М. Каледин был вынужден в одиночку, на свой страх и риск, начать борьбу против надвигавшихся на Дон с севера красногвардейских эшелонов. Против ростовских большевиков и наступавших с севера красногвардейцев выступили первые отряды будущей Добровольческой Армии, донские добровольцы-«партизаны» и окрыленная идеей спасения России донская молодежь. Первая кровь «второй Русской Смуты» пролилась на Юге России.

Во 2-м Донском округе по инициативе Мамантова началось формирование партизанского отряда, имевшего в своем составе большое количество казаков-фронтовиков, однополчан Мамантова по 6-й дивизии. В то же время Нижне-Чирский окружной круг, опасаясь большевицких репрессий, категорически настаивал на выдворении мамантовского отряда за пределы округа. Изгнанные мамантовцы (около 100 бойцов) выступили к Новочеркасску в конце января 1918 года. Вместе с командиром ехала его семья. Жена, проделавшая с ним весь страдный путь Степного похода, как и ее муж, была награждена впоследствии знаком «За Степной поход».

Отряд подошел к казачьей столице слишком поздно. Большинство казачества не собиралось оборонять родной Дон от Красной Гвардии. Войсковой Круг, следуя тактике компромиссов, попытался заключить соглашение с представителями «иногородних», так называемое «паритетное соглашение» (в соответствии с ним портфели в Донском Правительстве распределялись пропорционально между представителями казаков и иногородних).

Согласно приказу нового Атамана генерала А. М. Назарова, который сменил застрелившегося Каледина, Мамантов со своим отрядом, не задерживаясь в Новочеркасске, должен был выдвинуться в район станций Персиановка – Казачьи Лагеря. 11 февраля он стал командующим войсками Северного фронта, сменив на этом посту генерала Абрамова. Однако выступить навстречу красной группе Ю. В. Саблина Мамантову не пришлось. Днем 12 февраля объединенные партизанские отряды под командованием Походного Атамана генерала П. Х. Попова покинули Новочеркасск и выступили в станицу Старочеркасскую – древнюю столицу казачества.

Начался легендарный Степной поход, сравнимый с Ледяным (Первым Кубанским) походом Добровольческой Армии. Полторы тысячи донских казаков, юнкеров, кадет, гимназистов и студентов стали основой, на которой спустя несколько месяцев выросла мощь новой Донской Армии. Как говорилось в выступлениях на Большом Войсковом Круге в феврале 1919 года, «партизаны стали “допингом” для казачьего повстанческого движения, и существование партизанских отрядов стало лучшим моральным стимулом для колеблющихся».

Началу Степного похода предшествовали разногласия между командованием Добровольческой Армии и казаками. Спорили о том, надо ли идти зимовать в Сальские степи, в Задонье, не пытаясь оказывать сопротивление большевикам, и ждать вероятного общеказачьего восстания весной (позиция генерала Попова), или идти на Кубань на соединение с кубанскими казаками в расчете на их поддержку. Во втором случае очевидной становилась перспектива подчинения Добровольческому командованию. В результате казачьи лидеры выбрали вариант самостоятельного похода в донские зимовники.

Сам же Мамантов, напротив, фактически в одиночестве заявлял о необходимости поворота на Кубань и совместных действий с Добровольцами. Он никогда не принадлежал к «донским сепаратистам». Зная об этом, председатель Союза Донских дворян А. П. Леонов предложил ему взять командование партизанами на себя и сместить генерала Попова. Не давая втянуть себя в интриги, Мамантов категорически отказался принять данное предложение, доложив обо всем Походному Атаману. В этом эпизоде проявилась еще одна черта характера Мамантова – прямота души и честность, неприязнь к интригам.

Бывший Гвардеец и в походе не изменял привычкам. Всегда гладко выбритый, одетый в чистый и исправный мундир, он выделялся среди остальных станичников.

На хуторе Арпачине партизанские отряды были сведены в «Отряд Вольных Донских Казаков». Из шестнадцати отрядов образовали шесть, две дружины, инженерную сотню и две артиллерийские батареи. Отряд Мамантова состоял из двух пеших сотен при четырех пулеметах (205 человек). Помощником Мамантова стал полковник Шабанов, командовавший отрядом в тех случаях, когда Мамантов принимал на себя руководство группой отрядов. Все отряды различались по особым значкам. Мамантовский отряд имел белый с золотой оторочкой флажок, с одной стороны которого был вышит золотой шестиконечный крест, а с другой – золотые буквы «О. М.» («Отряд Мамантова»). Многие считали, что теперь отряд несет на себе особое Господне Благословение. Этот же значок сопровождал мамантовцев и во всех будущих походах.

Вскоре начались и первые боевые испытания. Совершенно неправомерно мнение о том, что партизаны-«степняки» во время похода не имели серьезных столкновений с красными отрядами и только ждали, как медведи в берлоге, прихода весны, чтобы вернуться к своим станицам. Бои шли постоянно, и хотя по своему напряжению они уступали боям Ледяного похода, их значение было не меньшим. Значительные трудности выпали и отряду Мамантова. Теперь полковнику приходилось командовать не только собственным отрядом, но и объединенными силами партизан. В суровых степных боях укреплялось боевое содружество казаков, рос авторитет их командиров. Для Донской Армии знак «За Степной поход», учрежденный год спустя, имел не меньшее значение, чем знак «За Ледяной поход» в Армии Добровольческой. А награжденные становились своего рода боевой «элитой» Донского казачества.

Начало похода прошло в столкновениях с местными красными отрядами. Уже 20 февраля по просьбе калмыков Платовской станицы (родины С. М. Буденного) для борьбы с крестьянами-красногвардейцами генерал Попов выделил особый сводный отряд, командиром которого стал полковник Мамантов. Поздним вечером 21 февраля 1918 года отряд Мамантова разбил красногвардейцев Думенко и Буденного. Таким стал для Мамантова первый бой Гражданской войны, последней и самой яркой войны в его жизни, и его первое столкновение с будущим советским маршалом. Успех Мамантова позволил приступить к формированию отдельных сотен из калмыков. 26 февраля отряд Мамантова из Платовской перешел в освобожденную без боя станицу Великокняжескую. После выступления Мамантова на станичном сходе его отряд пополнился 200 учениками местного реального училища. Примечательно, что уже с начала похода Мамантову, как наиболее опытному командиру, доверяли командование крупными кавалерийскими и пехотными соединениями.

С началом весны бои в Задоньи развернулись с новой силой. Против Мамантова были собраны отряды местных красных казаков общей численностью 3 000 штыков и сабель. 12 марта начались бои, за два дня которых сводный отряд Мамантова (в него вошли почти все наличные силы партизан-степняков) несколько раз предпринимал упорные контратаки, пытаясь разъединить противостоявшие им силы красных. В результате белые не только отстояли занимаемые хутора и зимовники, но и отбросили противника. А уже 16–17 марта партизаны овладели зимовником Трубниково на стыке с Астраханской и Ставропольской губерниями. 26–28 марта мамантовцы прикрывали отход генерала Попова от станицы Бурульской.

В это время были получены первые известия о начинающемся восстании казаков 2-го Донского округа, занятии станицы Нижне-Чирской и об избрании окружным атаманом полковника Растегаева. В обращении повстанцев к Атаману Попову говорилось: «Сознание необходимости освобождения от советской власти вполне созрело в станицах, но нет оружия, нет ядра, около которого казаки организовались бы. Нужна неотложная помощь как в моральном, так и в материальном отношении».

Донское казачество в марте 1918 года, испытав на себе все «блага» Советской власти, подняло восстание. Первенство принадлежало Нижнему Дону. Началось стихийное формирование дружин самообороны. Теперь на помощь восставшим из Задонья двинулись партизаны-степняки. В течение апреля шли упорные бои за Ростов и Новочеркасск. Наконец, 25 апреля Новочеркасск был освобожден, а через несколько дней казачьи и офицерские отряды вступили в Ростов.

Степные партизаны стали тем самым «ядром», вокруг которого организовались новые соединения. Степной поход закончился, и 4 апреля полковник Мамантов вместе со своим отрядом, конным отрядом полковника Карагальского, офицерским отрядом войскового старшины Гнилорыбова и всего лишь одним орудием выступил в свой 2-й Донской округ на подмогу восставшей станице Нижне-Чирской.

* * *

Появление Мамантова во 2-м Донском округе способствовало росту антибольшевицких настроений. Вот как писали об этом: «Мамантов был природным вождем. Таковым его считали те, кого он водил в бой, кем управлял. Поэтому, когда настали дни пробуждения и Суворовская станица (первой в округе. – В. Ц. ) подняла знамя восстания, казаки вспомнили “своего” Мамантова и послали к Походному Атаману просьбу назначить им Мамантова командующим. Мамантов понял казаков, а казаки признали в нем “своего”. Мамантов, прибыв в Нижне-Чирскую станицу, кликнул клич “Казаки, на коня!” и повел борьбу на знакомом уже ему фронте».

В это время на Дону началось формирование новых органов власти, становление новой казачьей государственности. 29 апреля в Новочеркасске начал работу спешно созванный Круг Спасения Дона, который избрал Атаманом генерала П. Н. Краснова, вручил ему всю полноту военной и гражданской власти и утвердил предложенные Атаманом законы. Было решено призвать на службу шесть младших возрастов казаков (призыва 1912–1918 годов), в армии восстанавливались погоны и кокарды, на железных дорогах и заводах вводилось военное положение. Примечательна позиция Круга по отношению к иногородним: «всех лиц невойскового сословия, фактически участвующих в защите Дона от большевицких банд, теперь же принять в войсковое сословие»; им предоставлялось право на получение земельного пая.

Круг Спасения заявил о государственной самостоятельности Дона, а из законов, принятых после Февраля 1917 года, подлежали выполнению только те, которые «способствовали укреплению и процветанию Донского края». «Всколыхнулся, взволновался Православный Тихий Дон» – эти слова нового гимна выражали силу патриотического подъема казачества. Станичные отряды сводились в пешие и конные полки, а затем в дивизии и группы. Партизанские соединения составили основу Донской Армии, армии по-настоящему «народной».

В это время Мамантов продолжал освобождать территорию 2-го Донского округа. Численность восставших быстро росла, и уже к началу мая в его отряде насчитывалось около 10 000 бойцов. В одних рядах сражались и старики, и молодежь, и опытные фронтовики. Офицеров в полки назначали свои же станичники, бойцы хорошо знали друг друга. Параллельно с этим Мамантову приходилось решать и административные вопросы, созывать станичные сходы, выступать на заседаниях окружного круга. На Нижне-Чирскую по железной дороге от Луганска надвигались отошедшие с Украины под давлением немецких оккупационных сил части 3-й и 5-й Украинских советских армий. На своем пути эти отряды, состоявшие в большинстве из донецкой шахтерской бедноты и рабочих Екатеринослава, сжигали станицы, поголовно истребляли казачьи семьи, пытали и казнили захваченных в плен. Красные прорывались к Царицыну, надеясь закрепиться на Волге.

После боев 15–19 мая части генерала Фицхелаурова выбили из станицы Морозовской сильный отряд Е. А. Щаденко (будущего политкомиссара 1-й Конной армии), который неожиданно оказался в тылу группы Мамантова. Казаки были зажаты между красными частями, наступавшими от Царицына, и щаденковцами. Начались жестокие бои, особенно сильные в период 20–26 мая. Мамантов, не скрываясь от пуль, лично ходил в атаку в пехотных цепях, был трижды ранен. Ценой напряжения всех сил белые, понесшие огромные потери от артиллерийского огня, отразили атаки противника, отбросив его в степи. Фронт переместился к станции Чир.

Благодаря этим ударам оказалась освобожденной большая часть 2-го Донского округа, казаки стали контролировать главную магистраль, по которой к Царицыну подходили отступающие с Украины красные войска. Освобождение «Тихого Дона» завершалось. В середине мая и начале июня восстал Хоперский округ, а казачьи части генералов Старикова и Секретева очистили от большевиков Усть-Медведицкий округ, объединив тем самым фронт с частями Мамантова.

Популярность Мамантова росла. В почетные казаки произвела его бывшая приписная станица Усть-Хоперская и новая – Нижне-Чирская. В журнале «Донская Волна» печатались его фотопортреты, а один из номеров был полностью посвящен боям мамантовской группы на Царицынском фронте. За успехи в освобождении Тихого Дона он получил чин генерал-майора. Везде подчеркивают не только его качества военачальника, но и личное обаяние, уверенность в себе, доверие к своим казакам. «Краса похода – Мамантов», – называют его в одном из стихотворений, посвященных Степному походу.

«Войска и в особенности войска нашего времени… таковы, что им нужно видеть впереди себя своего вождя, — писал современник. – Мамантов знает эту психологию своих войск и бывает всегда впереди, когда психологическое состояние войск того требует. Нельзя управлять теми, кого не любишь, тем более, кого презираешь, нельзя тогда сделаться их вождем. Мамантов любит казаков, любовь платится любовью и, как естественным результатом последней, доверием. Мамантову доверяют.

Любя казаков, Мамантов остается все же для них командующим, строго храня интересы целого, интересы всего войска, когда эти интересы встречают противодействие со стороны казаков. Он требователен и строг в этих случаях и строгость свою характером своих действий делает понятной казакам и справедливой в их глазах…»

К началу июля Мамантов пополнил свои полки за счет мобилизованных 2-го округа, перешел в контрнаступление и отбросил красных к Царицыну. 1 июля началось переформирование окружных отрядов в особые «войсковые группы». 4-й войсковой группе Мамантова поручалось нанести удар на одном из наиболее ответственных направлений – Царицынском. Захват этого крупного волжского города гарантировал Войско Донское от возможных ударов на Новочеркасск и Ростов и, в свою очередь, позволял контролировать Волжский речной путь.

В советской историографии оборона Царицына (аналогичная обороне Сталинграда в годы Второй мировой войны) занимала ведущее место. Ведь именно здесь «ярко проявился полководческий гений товарища Сталина», занимавшего должность Председателя Военного Совета Северо-Кавказского округа, здесь произошло «рождение славной красной конницы товарищей Буденного и Ворошилова». «Повезло» поэтому и тем, кто противостоял большевикам, на них как бы падал отраженный свет от официальных образов советских вождей. Фамилия Мамантова обросла настоящими легендами, поскольку «величайшим вождям» должны были противостоять не менее «величайшие» враги. Донские историки писали о сражении гораздо меньше.

К началу августа мамантовская группа являлась наиболее многочисленной и хорошо вооруженной из всех войсковых групп Донского фронта. Ее численность составляла 397 офицеров, 12 056 казаков, 28 орудий, 88 пулеметов. Ей были приданы бронепоезд, бронеавтомобиль и аэропланы. Во время Царицынской операции Мамантову пришлось выступить уже в роли командира крупных соединений, разработчиком крупных войсковых операций. И можно утверждать, что ему удалось выдержать этот непростой экзамен.

Первый удар на Царицын мамантовцы нанесли, преследуя отступающие красные отряды, без предварительной подготовки. Фронтовые сводки так описывали начало Царицынской операции: «С 21 июля ген[ерал] Мамантов со своей главной группой войск, чтобы не ставить себя в трудное положение обороняющегося перед превосходными силами красных, перешел в решительное наступление на Царицынском направлении и в результате десятидневного беспрерывного кровопролитного боя на плечах красных прорвался через целый ряд их укрепленных позиций, пройдя вглубь их расположения на 45 верст. 31 июля войска ген[ерала] Мамантова, преследуя красные части, подошли к восточной границе области. Одновременно юго-восточная группа войск ген[ерала] Фицхелаурова, 26 июля разбив красных у ст[анции] Лог, преследовала их на пути к Царицыну, 30 июля подойдя уже к ст[анции] Качалино…»

Город обороняла группировка, насчитывавшая около 40 000 человек. Царицын был хорошо укреплен. Его штурм осложняли многочисленные овраги, ставшие естественными рубежами обороны. Согнанными на работы жителями города было сооружено три линии окопов с проволочными заграждениями. По круговой железной дороге (кольцевая ветка Гумрак – Воропоново – Сарепта) курсировало несколько бронеплощадок, оборону поддерживал огонь кораблей Волжской флотилии. Правда, защитники не отличались дисциплиной. Основу красных войск составляли многочисленные партизанские, «полубандитские», как называл их Предреввоенсовета Троцкий, отряды. Бывших офицеров, военспецов демонстративно презирали (будущий «отец народов» приказал отправить «подозрительных» военспецов на баржу, выведя ее на середину Волги). И только огромное численное превосходство красных, их готовность защищать город от «кровожадных казачьих орд» позволяли удерживать фронт.

Донским командованием операция планировалась как обширный удар по флангам – на Великокняжескую, для соединения с Добровольческой Армией, и на Красный Яр – Камышин группой генерала Фицхелаурова, призванной обезопасить наступление на Царицын с северо-запада. Группа Мамантова двумя колоннами стремительно продвигалась из района Калача (занят казаками 18 июля) и Нижне-Чирской на Сарепту. В ночь на 21 июля части Мамантова переправились на левый берег Дона, захватили станцию Кривомузгинскую и двинулись к станции Воропоново, расположенной в 15 километрах от Царицына. Стремительной атакой единый красный фронт был рассечен. С ходу казаки прорвали несколько рубежей обороны. 5 августа захватили Сарепту, начали обстреливать Царицын артиллерийским огнем. Несколько дней (с 2 по 7 августа) продолжались ожесточенные бои, доходившие до рукопашных схваток. Вскоре сила казачьего натиска ослабла, и уже 8 августа красные перешли в контратаки. Стало очевидно, что взять с налета Царицын не удастся, и Мамантов отвел полки на исходные позиции за Дон.

Начало второго наступления специально санкционировалось Войсковым Кругом. Части провели перегруппировку, получили помощь оружием и обмундированием. Оправившись от первых неудач, казаки снова двинулись вперед. Мамантовская группа получила сильное и стойкое пополнение из частей Молодой Донской Армии. Как писал в своих воспоминаниях начальник Штаба Донской Армии генерал И. А. Поляков, «для поднятия настроения и дисциплины в расшатавшихся частях Царицынского фронта было решено двинуть на помощь Мамантову небольшую часть этой армии. 1 и 2 Пластунские полки, 2-я Донская казачья дивизия, две тяжелых батареи и саперный батальон были направлены к Царицыну, и доблести этой молодежи, с беззаветным мужеством отдавшей жизнь свою за Родину, главным образом и был обязан ген[ерал] Мамантов быстрым исправлением положения и своими громадными успехами».

Штабом Мамантова был разработан план атаки на город с юго-запада через железную дорогу Великокняжеская – Царицын, с выходом на Сарепту, и одновременный фланговый удар от Кривомузгинской на Воропоново и Царицын. Вспомогательный удар с северо-запада наносила группа генерала Фицхелаурова. На этот раз казакам Мамантова противостояла выросшая до 50 000 бойцов X-я армия К. Е. Ворошилова.

Новое наступление началось 9 сентября. Казаки перешли Дон, прорвав фронт у станции Ляпичево. Мамантов отвлекающим ударом захватил станцию Жутово и перерезал железную дорогу Великокняжеская – Царицын. Одновременно на центральном направлении была занята станция Кривомузгинская. Казачьи полки на этот раз не только захватили Сарепту, но и переправились через Волгу, взяв город Капустин Яр на праздник Покрова Пресвятой Богородицы (1 октября).

Казалось, ничто не могло остановить этого натиска. Бойцы Молодой Армии смело шли навстречу врагу, захватывали орудия, пулеметы и бронепоезда. 2 октября казаки ворвались в пригороды Царицына, но с огромным трудом X-й армии удалось отбросить белых и на этот раз. Красными был организован мощный артиллерийский кулак из почти всех 180 орудий, и наступавших казаков встретила лавина огня. Внезапно в тыл казакам под Сарептой ударила «Стальная дивизия» Д. П. Жлобы, самовольно ушедшего с Кубани из-за конфликта с Главнокомандующим красными войсками Северного Кавказа И. Л. Сорокиным. 5 октября большевикам удалось отбросить казаков назад к Кривомузгинской, а несколькими днями позже – к Гнилоаксайской. Как писал Атаман Краснов, «два раза казачьи части генерала Мамантова подходили к Царицыну, занимали уже Сарепту, и оба раза принуждены были отходить. Не было тяжелой артиллерии, чтобы парировать огонь Царицынских батарей, мало было сил, чтобы преодолеть и взять опутанную проволокой и весьма пересеченную оврагами Царицынскую позицию».

Мамантов снова в первых рядах своих полков. Он лично останавливает дезертиров, с револьвером в руках выгоняет из тыловых составов офицеров-отпускников. Для «поднятия духа» издавались приказы, в которых говорилось о скорой расправе с непокорным городом, где домовитые казаки пополнят свое хозяйство. Мамантов заявлял о близкой помощи союзников, угрожал тем, кто не подчинится и будет оказывать сопротивление. Он всеми силами стремился к победе, которая помогла бы не только его карьере, но и закрепила бы, как тогда казалось, Белую власть на Тихом Дону.

На исходе второго наступления казачий фронт закрепился на линии станций Кривомузгинская – Гнилоаксайская. В это время существенно изменилось внешнее положение Дона. Ставка на немцев оказалась битой. В ноябре 1918 года в Германии произошла революция, Брестский мир был аннулирован, и немецкие войска спешно покинули Юг России. Теперь границы Донской Области со стороны Украины оказались открытыми для красных войск. Резко изменилось положение и на других участках Донского фронта. Наступление на Царицын становилось последней надеждой казачьего командования на победу. Теперь вместо помощи немцев ожидалась поддержка от англичан и французов, появившихся в Новороссийске. В Ростов и Новочеркасск приглашались союзные делегации во главе с начальником английской военной миссии на Кавказе генералом Пулем и французским капитаном Фуке.

29 декабря союзная делегация прибыла на Царицынский фронт. Пуль заверял всех в том, что в скором времени казакам будет оказана военная помощь. Приезд союзников на фронт имел для мамантовцев важное психологическое значение. Они ждали скорую поддержку накануне решительного наступления на Царицын, понимали, что нужно собрать все силы. Как писал Поляков, «взятие в то время Царицына, помимо больших материальных выгод… без сомнения отрезвляюще подействовало бы не только на малодушных казаков Северного фронта, но и подняло бы дух всего Донского казачества. Сверх того, успешное окончание операции здесь освобождало большое количество войск, каковые могли быть использованы для восстановления Северного фронта и помощи на других направлениях. Эти соображения побуждали Донское командование, несмотря на тяжелую обстановку и важные события на севере, проявить большую выдержку и ни в коем случае выделением отсюда частей не ослабить войск Царицынского фронта…»

Третье наступление должно было проводиться концентрированными ударами по сходящимся в Царицыне железным дорогам – Владикавказской и Юго-Восточной. Численность группы Мамантова впервые за счет мобилизаций удалось довести до 15 700 штыков и 16 200 сабель (против нее было 27 000 штыков и 7 300 сабель). Были учтены неудачи первых двух попыток взятия города. Атаман Краснов писал: «Для усиления Царицынского фронта спешно укомплектовывались и вооружались 3-я Донская дивизия и 2-я стрелковая бригада Молодой Постоянной армии, выписаны были пушки из Севастополя, для которых в Ростове, в мастерских Владикавказской железной дороги, делали особые бронированные платформы».

На Дону шли поголовные мобилизации, благодаря которым удалось довести все полки и батальоны мамантовской группы до штатного состава (полк – 3 500 человек, батальон – 1 000 штыков, конные сотни – по 140 шашек). Группа Мамантова получила аэропланы, в наступлении использовались захваченные у красных бронепоезда. Были созданы отдельные офицерские батальоны (новшество, заимствованное у Добровольческой Армии) по 60–80 человек. Высок был и дух наступавших казаков. Генерал Поляков отмечал, что «к чести казаков восточного фронта, большевицкая пропаганда успеха здесь не имела. Зараза, привитая большевиками казакам на северо-западе Области, их не коснулась. Непрерывные успехи донцов на этом фронте, неудержимый наступательный их порыв, огромное количество пленных и трофеев и, наконец, полная растерянность противника, – давали основание Донскому командованию рассчитывать на скорое овладение Царицыном…» Сам Мамантов к этому времени получил от Атамана заслуженный чин генерал-лейтенанта.

19 декабря началось третье, последнее наступление на «Красный Верден». В течение двух недель кольцо окружения города замкнулось. 26 декабря у села Дубовый Овраг донская конница разбила противника, а в боях у Чапурников, Червленой, Сарепты, станций Воропоново и Гумрак красные были окончательно смяты и с громадными потерями отошли в Царицын. В новогоднюю ночь 1919 года казаки генерала А. В. Голубинцева захватили Дубовку. В третий раз была захвачена Сарепта. Город обстреливала артиллерия, его регулярно бомбили аэропланы. Казаки по льду переправились на левый берег Волги. Начались бои уже в самом городе.

Но донские части выдыхались. Мамантов решил провести перегруппировку сил перед последним штурмом. Ждали помощи от Добровольческой Армии, завершившей к этому времени освобождение Северного Кавказа. Мамантов отдал приказ о скорой поддержке со стороны Добровольческого командования, призывая казаков продержаться для окончательной победы. Однако обещанные генералом А. И. Деникиным Кубанские пластунские бригады так и не успели подойти вовремя.

В это время луганского слесаря Ворошилова на посту командарма сменил бывший полковник А. И. Егоров. Но и он признавал, что красные войска находятся на грани катастрофы. В бой вводились последние резервы. Все решали часы, и глубокий рейд по тылам мамантовской группы Сводной кавалерийской дивизии С. М. Буденного спас красный фронт. Начались жестокие морозы. Мамантовцы, воюя в тяжелых условиях (по три дня в окопах, по три дня в резерве на хуторах), стали уставать.

Одновременно с этим началось стихийное отступление казаков на других участках фронта. Был прорван «Северный фронт» на Верхнем Дону. Станица Вешенская заключила договор о нейтралитете с наступавшими красными войсками, а вслед за ней о том же заявил и весь Верхне-Донской округ. Защищавшие его казаки стали расходиться по станицам. От 70-тысячной армии в одночасье осталось не более 15 тысяч. Вскоре почти вся территория Войска оказалась захваченной красными, и только ценой героических усилий Молодой Армии линия фронта в середине февраля 1919 года остановилась около Таганрога, Ростова и Новочеркасска.

Итак, Царицынское сражение окончилось. Донская Армия понесла тяжелые потери. Взять город так и не удалось, красные ликовали, Царицын стал очередной ступенькой к восхождению будущего «отца народов» на его пьедестал. А для Мамантова Царицын оказался неудачной страницей военной биографии, о которой позднее предпочитали не вспоминать. Многие считали, что Мамантов упустил победу, однако стоит помнить, что именно благодаря своевременному отступлению от Царицына генерал смог сохранить костяк своей группы. Мамантов был убежден, что испытанных бойцов необходимо беречь и, если придется выбирать между победой любой ценой и сохранением армии, лучше выбрать второе. Поэтому, пользуясь начавшейся оттепелью, Мамантов начал спешно отводить свои части к Манычу на Великокняжескую, на соединение с Добровольческой Армией.

* * *

На Царицынском направлении началось контрнаступление красных войск. Лавина VIII-й, IX-й и X-й армий неудержимо катилась, захватывая на своем пути города и станицы. Мамантовскую группу прикрывали части генерала Толкушкина, пытавшегося остановить красных у станции Ляпичев, однако большая часть Донцов погибла в упорном бою.

1 февраля 1919 года Большой Войсковой Круг принял отставку Атамана П. Н. Краснова. Новым Атаманом Всевеликого Войска Донского стал генерал А. П. Богаевский – человек умеренный и, что было весьма важно в тех условиях, готовый тесно сотрудничать как с Войсковым Кругом, так и с командованием Добровольческой Армии. Последний Донской Атаман в России начала ХХ века сумел преодолеть краевой сепаратизм, убедить казачество в необходимости «похода на Москву» вместе с Добровольческой Армией. Накануне падения Донского фронта части Донармии вошли в оперативное подчинение генералу Деникину. 26 декабря 1918 года Деникиным было заявлено о создании Вооруженных Сил Юга России. В единый фронт объединялись теперь силы Добровольцев и казачества. В марте 1919 года части Мамантова соединились с частями Кавказской Добровольческой Армии генерала П. Н. Врангеля. Начиналась новая страница в биографии Константина Константиновича, связанная с его службой в рядах ВСЮР, страница славная, но и трагическая.

В течение марта Донцы укреплялись на линии Маныча. Но уже в начале апреля красные форсировали реку и начали наступление на станцию Торговую. Остатки мамантовской группы отошли к Батайску. Вот как описал свое свидание с Мамантовым Врангель: «…На следующий день (14 апреля 1919 года) по прибытии моем в Ростов я выезжал в Батайск для свидания с генералом Мамантовым. Последний – высокий, статный, бравого вида генерал – в эту минуту казался совершенно подавленным. По его словам, казаки совсем “вышли из рук”, и у него не оставалось даже нескольких человек для посылки в разъезд. Он с несколькими офицерами пытался навести какой-нибудь порядок среди скопившихся в Батайске беглецов… В Ростове явился ко мне прибывший со своим штабом генерал Покровский, коему я подчинил части генерала Мамантова, приказав, не стесняясь мерами, привести их в порядок. Следом за головным эшелоном стали прибывать эшелоны кубанцев. Через два дня положение стало уже менее грозным. Кубанцы прикрыли Батайскую и Ольгинскую переправы и, выбросив на широком фронте разведку, дали возможность осветить обстановку. Расстреляв несколько дезертиров, генерал Покровский кое-как остановил и стал приводить в порядок деморализованные донские полки…»

Теперь вся тяжесть удара на Царицын ложилась на Врангеля. И уже в мае началось новое наступление на город, завершившееся его взятием 18 июня. Примечательно, что Врангель с самого начала считал Мамантова совершенно неспособным к руководству не то что крупными войсковыми соединениями, но даже и небольшими полками и отрядами. Позднее эта неприязнь перерастет в недоверие к казакам вообще и проявится в ноябре 1919 года, когда Врангелю придется принять на себя командование Добровольческой Армией.

Что касается мамантовских казаков, то большая их часть перешла в резерв. 12 мая 1919 года был отдан приказ о сведении всех Донских армейских групп в три отдельных корпуса, бывших корпусов – в дивизии, дивизий – в конные или пластунские бригады трехполкового состава. Одновременно запрещались любые самочинные формирования, что в общем было в то время характерно для ВСЮР в целом. Части мамантовской группы вошли в состав 1-го корпуса, самого лучшего и боеспособного (позднее он же стал основой для формирования 4-го Донского корпуса).

Вскоре началось и восстановление Донского фронта. В мае произошло восстание казаков в станице Вешенской Верхне-Донского округа. Как бы в оправдание своего «малодушия» в феврале, Верхне-Донцы стали зачинщиками восстания, которое фактически разрушило расчеты красного командования на возможность удержания фронта по Дону. Конница генерала Секретева 12 мая форсировала Северский Донец южнее станицы Калитвенской и 25 мая соединилась с Верхне-Донцами у станицы Казанской. А 18 мая конные части Мамантова и пластуны полковника Сутулова форсировали Дон и при поддержке подошедшей от Ростова флотилии овладели станицей Константиновской. С этого момента мамантовская конница 1-го корпуса начала свой рейд, первый в 1919 году. Пройдя в четыре дня с тяжелыми боями более двухсот верст, корпус 25 мая освободил станицу Нижне-Чирскую. Снова столица 2-го Донского округа встречала войска своего генерала. Корпус быстро пополнялся добровольцами.

После этого конница продолжила рейд на Усть-Медведицкую – Арчаду – Раздорскую, где соединилась с восставшими казаками и, выделив часть сил на Красный Яр, двинулась к Царицыну с севера, на Дубовку. Против Мамантова были выдвинуты части 6-й и 4-й кавалерийских дивизий корпуса Буденного. И хотя мамантовцы были вынуждены отступить, красные оттянули силы с Царицынского фронта. После падения Царицына казаки нанесли сильный удар по отходящим частям X-й армии: в окружение попали полки советских 32-й и 39-й стрелковых дивизий, а другие красные части отступили к Камышину.

Таким образом, за время чуть больше месяца вся Донская Область снова, как и весной 1918 года, оказалась освобожденной от большевиков. Было захвачено значительное количество трофеев (из общего числа 15 тысяч пленных, 150 орудий, более 350 пулеметов, 8 бронепоездов, взятых Донской Армией весной 1919 года, на долю конницы Мамантова приходилось около 5 тысяч пленных, 40 орудий, 107 пулеметов и 5 бронепоездов). Через два дня после взятия Царицына, 20 июня, генералом Деникиным была утверждена директива о «походе на Москву». Донская Армия должна была продвигаться на запад, на линию Тамбов – Елец.

Успех Царицынской операции позволил Донскому командованию перенести основные силы на овладение железнодорожным узлом Поворино – Лиски. Основная тяжесть боев легла на 2-й и 3-й корпуса. После рейда на Дубовку мамантовская конница была переброшена с Царицынского фронта в район Урюпинская – Добринская. Официальными распоряжениями корпус якобы выводился на отдых, что не должно было вызвать подозрений красной разведки. Коннице предписывалось в течение десяти дней укомплектоваться и подготовиться к новым боям. Дивизии должны были сосредоточиться в районе Урюпинская – Новохоперск и нанести фланговые удары в помощь 2-му Донскому корпусу, наступавшему в это время на узловую станцию Лиски.

Но реорганизация затянулась почти на месяц. Дело в том, что Донское командование решило отказаться от идеи частных ударов по ближним тылам противника, убедившись в необходимости нанесения мощного удара в глубокий тыл красных. Трудно сказать, что побуждало именно к такому решению, но, по-видимому, и командующий Донской Армией генерал В. И. Сидорин, и его Штаб сочли возможным провести подобный рейд независимо от расчетов Штаба Главнокомандующего ВСЮР. Здесь имел место типичный для Гражданской войны пример несогласованности при проведении конкретных боевых операций.

28 июня вышел особый приказ о формировании нового, 4-го конного корпуса. В него должны были войти отборные подразделения из различных казачьих частей. Полки и дивизии нового корпуса хорошо отдохнули после тяжелых боев. Части полностью укомплектовали, вооружили, казаки получили новое обмундирование, был специально подобран конский состав – Войсковое Управление коннозаводства предоставило корпусу лучших лошадей. Но не менее важной являлась моральная сторона дела. Корпус сложился как одно целое, казаков и их командиров отличала большая спайка.

Начальником Штаба корпуса стал известный своей работой на Царицынском фронте и в организации прорыва к Верхне-Донцам молодой, талантливый генштабист полковник Калиновский (после рейда произведенный в генерал-майоры), занимавший до этого должность начальника Оперативного отделения Штаба Донской Армии. Дивизиями и бригадами командовали соратники Мамантова по Степному походу и Царицыну генералы Толкушкин, А. С. Секретев, А. П. Попов, Н. П. Калинин. Благодаря начальнику контрразведывательного отдела полковнику И. М. Родионову удавалось вносить дезинформацию среди красных, образцово проводить оперативную и стратегическую разведку. Части корпуса были «полного состава», при корпусе имелось 3 бронеавтомобиля. Общая численность войск достигала 9 000 шашек при 20 орудиях. Для ведения разведки корпусу придали самолет «Сопвич» (пилот – штабс-капитан Витте, летчик-наблюдатель – прапорщик Баринов).

4-й Донской корпус должен был бы стать стержнем антибольшевицкого сопротивления в Центральной России. Генералу Мамантову и его Штабу предоставлялась вся полнота гражданской власти, давались «полные права для разрешения всех могущих возникнуть вопросов боевого, хозяйственного и административного характера».

3 июля генералу Мамантову была поставлена задача: «Прорвать фронт противника между Борисоглебском и Бобровом и, разрушив тылы красных, способствовать быстрейшему продвижению Донской армии в ее полосе, имея конечной целью овладение Москвою». Тем самым Донское командование четко перевело значение рейда в разряд не тактической, а стратегической операции, последствия которой могли бы стать решающими для всего фронта ВСЮР. При составлении плана рейда предполагалось придать Мамантову еще и 2-й Донской корпус генерала П. И. Коновалова и конную дивизию полковника А. В. Голубинцева, однако до конца выполнить задуманного не удалось, так как дивизию Голубинцева направили на прикрытие стыка Донской и Кавказской Армий.

В это же время красные готовили контрнаступление на правом фланге Добровольческой Армии. Командующий Южным фронтом А. И. Егоров намеревался нанести удар из района Волчанска силами ударной группы бывшего генерала В. И. Селивачева по линии Купянск – Волчанск с непосредственной угрозой выхода к Харькову. Потрепанные под Царицыном IX-я и X-я армии, получив подкрепления, готовились начать наступление по всей линии Донского фронта между Волгой и Хопром. В случае успеха красных под угрозу срыва ставился весь запланированный «поход на Москву». Именно поэтому рейд Мамантова должен был отвлечь на себя бо?льшую часть сил советского Южного фронта.

Штаб корпуса тщательно скрывал свои намерения, и рейд явился полной неожиданностью для советского командования. 20 июля, в последние дни перед началом рейда, в расположение корпуса прибыл генерал Сидорин и прочитал указ Верховного Правителя России адмирала Колчака о назначении генерала Деникина Главнокомандующим всеми Вооруженными Силами Юга России, а генерал Мамантов поздравил казаков с началом похода на Москву.

* * *

Сосредоточение частей завершилось, и на рассвете 22 июля знаменитый рейд начался. Вся тяжесть удара пришлась на стык советских VIII-й и IX-й армий. Свежие Донские дивизии обрушились на противостоящие им красные полки и в течение 22–27 июля пробили себе дорогу к ним в тыл. Днем и ночью шли проливные дожди, конница с трудом продвигалась по размытому чернозему. Броневики, бывшие при корпусе, буксовали в размытых колеях, и их в конце концов пришлось отправить обратно. Но фронт был разорван. 28 июля красные с большими потерями отошли за реку Елань. В образовавшийся прорыв шириною около 20 верст двинулись части Мамантова, и к вечеру 29 июля передовые разъезды появились на железной дороге Борисоглебск – Грязи.

В это же время Мамантов принял окончательное решение идти в самостоятельный рейд по красным тылам. Позднее это станет причиной обвинений в том, что генерал нарушил предписанные ему директивы. Дело в том, что планы удара дважды уточнялись генералом Сидориным. В первой директиве (от 12 июля) корпус должен был: прорвать фронт большевиков в промежутке между Новохоперском и Таловой; оказать содействие 3-му Донскому корпусу в ликвидации Таловой группы противника; наконец, направиться в глубокий тыл и овладеть городом Козловом, где помещался красный Штаб Южного фронта, – то есть говорилось о глубоком выдвижении на линию Тамбов – Козлов – Елец (что, собственно говоря, и было сделано в ходе рейда). Но за два дня до начала операции от Сидорина поступил еще один приказ, который сужал задачу корпуса до размеров частного удара по ближайшим тылам VIII-й армии в поддержку 3-го Донского корпуса, стремившегося захватить Лискинский железнодорожный узел (тем самым Мамантова возвращали к самой первой директиве о фланговом рейде на Таловую – Бобров).

Этого приказа Мамантов не исполнил, сославшись на то, что дожди размыли дороги и он вынужден повернуть не на запад к Лискам, а на линию Грязи – Борисоглебск. Это звучало весьма неубедительно, но было вполне в духе Мамантова как офицера законопослушного, но в то же время убежденного в возможности свободы выбора в проведении боевых операций. Можно предположить, что Мамантов действовал и с молчаливого согласия Штаба Донской Армии (возможно, что генерал Сидорин отдал вторую директиву под давлением Штаба Главнокомандующего и намеренно затягивал доведение ее до сведения Мамантова), ведь частный успех на лискинском направлении не мог бы сравниться с предполагаемыми последствиями рейда по глубоким тылам.

Итак, «жребий был брошен» и «Рубикон (в виде реки Елани) перейден». Начался самый знаменитый рейд в истории Гражданской войны в России, рейд, который по праву можно было бы сравнить со знаменитыми рейдами конницы генералов Стюарта и Шермана времен гражданской войны в США. Внезапное появление огромного конного корпуса в красном тылу вызвало панику. Связь между штабами оказалась нарушенной, директивы командного состава не выполнялись. Без боя был сдан Борисоглебск. Здесь корпус задержался, ожидая подхода интендантских частей, но, как часто бывает в таких случаях, обозы так и не подошли, что отчасти объясняет своеобразное «самоснабжение» казаков. Высылавшиеся навстречу небольшие красные отряды рассеивались, сдавались в плен. Троцкий мог противопоставить корпусу только разбрасываемые с аэропланов истерические воззвания: «Белогвардейская конница прорвалась в тыл нашим войскам и несет с собою расстройство, испуг и опустошение в пределы Тамбовской губернии. Задача ясна и проста: крепкой облавой окружить деникинскую конницу, которая оторвалась от своей базы… При приближении казаков крестьяне должны угонять своевременно телеги, увозить хлеб и всякую снедь… Рабочие и крестьяне, выходите на облаву. Кавалерия Мамантова еще не раздавлена… Не допускать их на юг, в тыл нашим войскам… Отрезать им путь на запад и на восток… Истреблять их на месте, уничтожить, как бешеных собак. Замыкайте круг, рабочие и крестьяне. Выводите народ на облаву, товарищи коммунисты… Ату белых! Смерть живорезам!» Правда, иногда гнев менялся на «милость», и казакам предлагалось сдаться: «Вы в стальном кольце. Вас ждет бесславная гибель. Но в последнюю минуту рабоче-крестьянское правительство готово протянуть вам руку примирения…» Все эти призывы имели в тех условиях «ценность» не бо?льшую, чем бумага, на которой они были напечатаны.

Связь корпуса со Штабом Донской Армии практически прервалась и эпизодически поддерживалась лишь с помощью аэропланов. Приходилось ориентироваться на слухи и опросы пленных. Выяснилось, в частности, что дорога на Тамбов открыта и казаков там ждут, и уже утром 5 августа мамантовцы с налета взяли город. Местный гарнизон сдался, а окрестным крестьянам выдали винтовки с захваченных складов. Тамбов встречал казаков цветами, трехцветными национальными флагами, чудом сохранившимися при большевиках (за их хранение расстреливали). Рабочие вагоноремонтных мастерских встретили Мамантова хлебом-солью. Вечером в городском театре был дан концерт. Горожане ждали выступления командира корпуса, надеялись, что вернулись долгожданные прежние времена, когда уже не будет страха перед ЧК, пайкового голода, бесконечных «экспроприаций награбленного» и прочих прелестей «коммунистического рая». Выступая перед концертом, Мамантов старался объяснить, что взятие города само по себе еще не означает полного освобождения от Советской власти, что для этого необходима поддержка, инициатива самих горожан, призывал к созданию добровольческих дружин. То же самое он говорил в городском рабочем клубе, перед рабочими железнодорожного депо, вагоноремонтных и артиллерийских мастерских. Тамбовские рабочие стали записываться в дружину для охраны «общественного порядка» в городе. Но вскоре казаки покинули город, и все те, кто несколько дней назад радостно встречал освободителей, были отправлены в кровавые подвалы тамбовской ЧК.

Здесь же из остатков красного гарнизона, перешедшего на сторону Мамантова, была сформирована так называемая Тульская дивизия, ушедшая затем в рейд с казаками. Она стала одной из немногих воинских частей ВСЮР, полностью сформированных из бывших пленных красноармейцев.

После занятия Тамбова передовые разъезды казаков пошли на Козлов, где размещался Штаб Южного фронта. На город направилась 9-я казачья дивизия генерала Секретева. Красный штаб бежал, бросив все имущество, был захвачен поезд самого Троцкого. 7 августа на станции Пушкари была уничтожена артиллерийская база из 200 тысяч трехдюймовых снарядов. 13 августа казачьи полки подошли к Богоявленску, а вечером 14-го отряд из трех сотен казаков подошел к городу Ранненбургу Рязанской губернии. Это была крайняя точка продвижения корпуса на север, хотя встречались сведения о появлении мамантовцев чуть ли не под самой Рязанью. Пробыв в Ранненбурге всего два часа, казаки взорвали мост через реку Воронеж и двинулись на город Лебедянь. 15 августа город был взят без боя, запасный батальон и Ревком разбежались, когда казаки находились еще в 18 верстах от города. Корпус шел с максимально возможной скоростью – до 80 верст в сутки, нередко казаки даже не спешивались на ночь.

12-я дивизия, составлявшая правую колонну корпуса, в ночь на 19 августа расположилась в селах в районе станции Боборыкино, на железной дороге Ефремов – Елец. Две другие дивизии от Лебедяни повернули на Елец. 19 августа Мамантов занял город, гарнизон которого встретил казаков с музыкой. Занятие города произошло так быстро, что большинство советских учреждений не успели эвакуироваться и были захвачены. Все объекты, имевшие военное значение, уничтожались.

Мамантов всячески стремился подчеркнуть освободительную миссию рейда. Жителям раздавалось продовольствие, обмундирование, мануфактура с захваченных складов. В одном только Ельце жителям выдали по полтора пуда сахара на семью, а каждый работавший по взрыву снарядного склада получил в виде платы по 30 аршин мануфактуры. Примечательно, что огромные склады спирта Мамантов приказал уничтожить. Параллельно с этим объявлялась запись добровольцев в ряды местной самообороны и Тульской дивизии, выросшей до 3 000 штыков. Формировался и Елецкий пеший полк.

Простояв до утра 22 августа в районе Ельца, корпус повернул тремя колоннами на юг, в общем направлении на Воронеж. В это же время были получены прямые указания из Штаба Главнокомандующего ВСЮР о немедленном возвращении назад. Дважды Мамантов принимал приказы Ставки, причем первый раз он готов был расстрелять летчика, доставившего ему распоряжение о повороте на Донской фронт. Первого приказа он не исполнил. Лишь после вторичного распоряжения, где указывалось, что в случае неповиновения все офицеры корпуса вместе с его командиром будут преданы военно-полевому суду, Мамантов собрал военный совет (интересно, что аналогичный совет собрал генерал Кутепов, решая вопрос о продолжении «похода на Москву»), который принял решение о повороте на юг, подчинившись приказу Деникина.

Средняя колонна выступила из Ельца на Задонск и к утру 23 августа заняла город. Левая колонна взяла направление на юго-восток, и 23 августа передовые сотни появились у села Боранский Завод (20 верст южнее Липецка) и у села Кривки (30 верст южнее Липецка) и взорвали железнодорожные линии Воронеж – Грязи и Грязи – Липецк.

После этого темп рейда сократился. За корпусом двигался обоз длиной около 30 верст. На десятки верст растянулись полки и бригады. 24 августа в полдень части правой колонны заняли станцию Касторная, а один полк при поддержке захваченного у красных броневика двинулся на Воронеж. Левая колонна в тот же день заняла Грязи. За овладение Касторной произошел уже серьезный бой, длившийся почти сутки. Против казачьего отряда из шести сотен, двух рот пехоты и восьми орудий действовал отряд Козицкого из трех полков коммунаров. Красные, очистив Касторную, отошли на запад. В это время части красной казачьей конницы Ф. К. Миронова, по сведениям ВЧК, собирались перейти на сторону Мамантова, а Буденный, нарушая директивы командующего Южным фронтом Егорова, самовольно бросил фронт и пошел со своим корпусом по пятам белых, надеясь захватить в плен самого «Маманта».

24 и 25 августа части Мамантова продолжали движение на Воронеж. 26 августа в 16 часов был занят город Усмань на железной дороге Грязи – Борисоглебск. Сосредоточенные силы корпуса собрались овладеть Воронежем. 28–30 августа шли жестокие бои за город. На предложение сдаться гарнизон Воронежа ответил отказом. 30 августа казаки все-таки ворвались в город, но смогли удержаться в нем только сутки.

Под Воронежем красные попытались окружить корпус. Была поставлена задача не допустить прорыва казачьей конницы через фронт. Чтобы прорваться сквозь кольцо, Мамантов произвел демонстративные атаки в обе стороны от общей линии движения корпуса. Одновременно с этим конные части 3-го конного корпуса генерала А. Г. Шкуро надавили на советский фронт в районе Старого Оскола. Образовался прорыв шириной в 25 верст, через который 5 сентября казаки перешли Дон, а 6 сентября мамантовцы соединились с корпусом Шкуро.

Так закончился 40-дневный рейд казачьей конницы, двухтысячеверстный рейд, обессмертивший 4-й Донской корпус и его командира.

Во время рейда Мамантов постоянно был среди казаков. Вместе с генералами Толкушкиным и Секретевым выезжал на разведку, лично допрашивал пленных, постоянно выступал перед горожанами и крестьянами, призывая их к сопротивлению большевикам. Во время прорыва фронта под Лисками близко разорвавшимся снарядом ранило его лошадь, при падении у генерала треснула кость ноги, но он, несмотря на высокую температуру, находился среди своих казаков, ехал в фаэтоне, подаренном жителями Тамбова, был вторично контужен под Коротояком. Советские же беллетристы и историки оценили «генеральский фаэтон» как привычку к «барству дикому».

Мамантов, сознательно подчеркивая свою близость к «народу», демонстративно раздавал захваченные «керенки» и советские «пятаковки» [90] . Издавал приказы о походе на Москву. Из Козлова была отправлена телеграмма в Штаб Армии, тут же опубликованная в «Донских Ведомостях» – «Дела наши блестящи. Пленных забираем тысячами. Рассеяны все резервы красной армии. Ведем бои без потерь. Все здоровы, бодры и неудержимо рвутся в Москву, скорей сокрушить комиссарское царство. Да здравствует Тихий Дон!» Но многие современники отмечали и его потакание грабежам, реквизициям, без которых, по его мнению, у казаков не было бы стимула к боям.

В «Донских Ведомостях» П. Казмичев писал: «…Есть люди, делающие бурю. Они не выносят покоя. В них заложены огромные силы, ищущие выхода в неустанном напряжении, в непрерывной борьбе и вечном кипении. Если не дать выхода этим силам, они пожирают человека. Одни спиваются, другие кончают жизнь самоубийством, третьи делают бурю. Таким человеком, делающим бурю, является Мамантов. Расспросите о нем тех, кто окружал его в жизни раньше. О нем скажут: “Беспокойный Мамантов! Неуживчивый Мамантов. Дольше месяца не служил на одном месте. Менял службу. Менял полки. Много хлопот доставлял начальству. Много тревог своим близким. Зря ставил на карту свою жизнь и чужую. Играл смертью своей и чужой… И вдруг – бессмертный… Апофеоз казачества!”»

Основные задачи рейда были выполнены. В нескольких местах были разрушены железные дороги, телеграфные и телефонные коммуникации в тылу Южного фронта, перерезаны стратегически важные линии Ранненбург – Елец, Грязи – Елец – Ефремов, разгромлены, распущены по домам десятки частей Красной Армии. В оперативном отчете Штаба Донской Армии отмечалось, что «политическая сторона задачи также исполнена разумно и в полной мере: население вооружено и подготовлено к восстанию».

Была ли у Мамантова возможность занять Москву? Казачьи историки писали о том, что командование ВСЮР, опасаясь захвата Москвы Мамантовым и не желая уступить ему эту честь, приказало прекратить рейд. Правда, сама обстановка на фронте складывалась таким образом, что углубляться далее силами только одного конного корпуса, без надежды на поддержку и общее продвижение Белых армий, было крайне рискованным делом, по сути, авантюрой.

Но были и другие расчеты. Так, например, согласно информации ВЧК, антибольшевицкие подпольные организации в Москве пытались установить контакт с разведкой корпуса, рассчитывая в случае его приближения поднять восстание в столице. По словам командира 8-й Донской бригады генерала Н. М. Кучерова, «если бы корпус подошел к Москве, то безусловно мы ее взяли бы и заняли… Может быть, мы там бы и погибли… А может быть, при переходе пехоты (в большом количестве) на нашу сторону, мы бы имели громадный успех…» Аналогичного мнения придерживался начальник Оперативного отделения Штаба Донской Армии полковник В. А. Добрынин: «…Нужно признать ошибочным поворот корпуса на юг… Пожалуй, больше пользы принес бы рейд на Москву, вызвав бегство центральной власти и помощь населению в вооружении. Судя по легкости выполнения рейда, можно считать вполне вероятным, что коннице удалось бы взять Москву, вопрос же ее удержания находился бы всецело в руках населения и готовности его к борьбе с большевиками. Опасности для конного отряда эта операция никакой не представляла, так как поймать его у советской власти было нечем, и, кроме того, в случае угрозы наша конница легко могла в любом месте выйти на фронт и присоединиться к армии…»

Таким образом, положительное решение вопроса о взятии и удержании Москвы ставилось в прямую зависимость от поддержки населения. Судя по разведсводкам белой контрразведки, равно как и по секретным сводкам ВЧК, немалая часть крестьянства и рабочих готова была оказать поддержку наступавшим на Москву Белым армиям. Мамантовский рейд стал своеобразным индикатором политических настроений Центральной России. Корпус мог стать стержнем антибольшевицкого сопротивления в коренных российских губерниях. В ходе рейда повсеместно восстанавливались органы земского и городского самоуправления. В Ельце, Тамбове, Лебедяни, Воронеже формировались отряды местной самообороны, объявления о призыве в которые публиковались на страницах газеты «Черноземная Мысль», издаваемой при Штабе корпуса. Раздача оружия крестьянам не прошла даром, его использовали год спустя, во время одного из самых мощных и опасных для большевицкой власти Тамбовского восстания 1920–1921 годов.

«Гигантской петлей сдавил корпус Мамантова шею советского фронта», «донская стрела – корпус генерала Мамантова поражает черное сердце большевизма», – писали газеты Юга России. Рейд показал, что казачество верит в необходимость «похода на Москву» и что идеи «областного сепаратизма» могут быть легко преодолены в ходе успешных боевых операций в составе ВСЮР.

* * *

Тихий Дон торжественно встречал героя рейда. Войсковой Круг постановил наградить Мамантова почетным оружием – серебряной шашкой. На эфесе был выгравирован вензель «К. М.» (Константин Мамантов) и герб Всевеликого Войска Донского – «Елень (олень), пораженный стрелою». На клинке красовались надписи: «Герою Родины Генералу Мамантову от Донского Атамана и Правительства за беспримерные в мировой истории рейды с казачьей конницей в войне с большевиками» (лицевая сторона) и «18 мая 1919 г. – 12 июня 1919 г. Константиновская – Морозовская – Чир – Нижне-Чирская – Усть-Медведицкая – Арчада – Раздорская – Березовская – Дубовка. 28 июля 1919 г. – 5 сентября 1919 г. Еланское Колено – Тамбов – Козлов – Лебедянь – Елец – Касторная – Грязи – Воронеж – Средний Икорец – Репьевка – Коротояк» (оборотная сторона). В своем выступлении перед депутатами Круга, особо остановившись на перспективах крестьянского антибольшевицкого сопротивления в Центре России, Мамантов сказал: «…Казачьи части проявили доблесть… Но должен отметить и некоторую тревогу, проявляющуюся в том, что казаки поговаривают, будто к ним отношение не такое внимательное, как к Добровольческой армии, и что можно добровольцам, того казакам нельзя… Когда настанет время движения на Москву, когда “снежная красавица” (название Добровольческой Армии в устах Атамана Краснова. – В. Ц. ) войдет в Москву, пусть она не забудет Дон, который, может быть… и не сможет вместе с Добровольческой армией войти в Москву. Когда же Дон Иванович явится туда истерзанный и в рубище, пусть ему будет приготовлено почетное место среди тех, кого он лелеял на своей груди».

Однако верхи ВСЮР, покровители «снежной красавицы», оценивали рейд по-иному. Еще не успели казаки перейти обратно фронт, как на корпус и его командира посыпались обвинения. 7 сентября 1919 года генерал Сидорин получил от Главнокомандующего телеграмму, в которой Деникин, обвиняя Донскую Армию в бездействии и невыполнении директив, писал: «…Ген[ерал] Мамантов вместо выполнения поставленной задачи гуляет по пустым местам [91] , уклоняясь от столкновения с той группой противника, которая должна явиться первым объектом его действий, остальные части стоят пассивные, и вся задача возложена на ген[ерала] Шкуро…» В ответной телеграмме Сидорин заявлял: «…Все время активно обороняясь с непрестанными боями, я все же, во имя интересов нашего фронта, нашел возможным выделить свой лучший конный корпус для рейда в глубокий тыл красных. Громадное значение его оценено даже противником. Уничтожение его баз в Тамбове, Козлове, Ельце, разрушение важнейших железнодорожных узлов облегчило в сильной мере продвижение правого фланга Добровольческой армии. Роспуском 100 000 пленных и мобилизованных он не только ослабил вдвойне фронт красных, но создал благоприятную политическую обстановку для дальнейшего продвижения наших армий к центру России…»

Позднее, в эмиграции, А. И. Деникин оценивал действия Мамантова более объективно: «Мамантов… пройдя с боем через фронт, пошел на север, совершая набег в глубокий тыл противника – набег, доставивший ему громкую славу, звание народного героя и… служебный иммунитет… Будем справедливы: Мамантов сделал большое дело, и недаром набег его вызвал целую большевицкую приказную литературу, отмеченную неприкрытым страхом и истерическими выпадами… Но Мамантов мог сделать несравненно больше: использовать исключительно благоприятную обстановку нахождения в тылу большевиков конной массы и, сохранив от развала свой корпус, искать не добычи, а разгрома живой силы противника, что несомненно вызвало бы новый крупный перелом в ходе операции…»

Категорически отрицательно оценил рейд Врангель. Он считал действия генерала Мамантова «не только неудачными, но явно преступными. Проникнув в тыл врага, имея в руках крупную массу прекрасной конницы, он не только не использовал выгодности своего положения для разгрома войск противника, но явно избегал боя, все время уклоняясь от столкновений. Полки генерала Мамантова вернулись обремененные огромной добычей в виде гуртов племенного скота, возов мануфактуры и бакалеи, столового и церковного серебра. Выйдя на фронт наших частей, генерал Мамантов передал по радио привет “родному Дону” и сообщил, что везет “тихому Дону” и “родным и знакомым” “богатые подарки”. Дальше шел перечень “подарков”, включительно до церковной утвари и риз. Радиотелеграмма эта была принята всеми радиостанциями. Она не могла не быть известна и штабу Главнокомандующего. Однако генерал Мамантов не только не был отрешен от должности и предан суду, но ставка явно его выдвигала…»

Чего больше в этой оценке – затаенного недоверия к казакам, честолюбия или личной неприязни между двумя бывшими Гвардейцами-кавалеристами – Врангелем и Мамантовым, – сказать трудно. Во время рейда имели место и грабежи, и необоснованные реквизиции, в общем типичные для любой войны, а гражданской в особенности. Однако представлять весь рейд как «повсеместные насилия», «издевательство над мирным населением» неоправданно и неверно.

Но, как считается, лучшая похвала – из уст врага. В советской историографии рейд Мамантова считали образцово подготовленным и выполненным. О нем писали и советские литераторы, достаточно назвать «Хождение по мукам» А. Н. Толстого или специально написанную на этот сюжет повесть А. Шейкина «Опрокинутый рейд». С. М. Буденный так писал о своем сопернике: «…Я считал Мамантова наиболее способным кавалерийским командиром из всех командиров конных корпусов армий Краснова и Деникина. Его решения в большинстве своем были грамотные и дерзкие. При действии против нашей пехоты он, умело используя подвижность своей конницы, добивался значительных успехов».

Удар корпуса способствовал срыву контрнаступления группы Селивачева. После ее разгрома Добровольческая Армия продолжила уверенное наступление на Москву.

После соединения со Шкуро Мамантов сначала продолжал движение на юг, но уже 12 сентября 4-й Донской корпус выступил в новый рейд. Снова, переправившись через Дон, корпус, которым в это время командовал генерал Секретев, 14 сентября нанес сильный удар в тыл защищавшей Лискинский железнодорожный узел группе красных. Отбив контратаки двух стрелковых дивизий, мамантовцы помогли 3-му Донскому корпусу занять Лиски и тем самым выполнили вторую задачу, поставленную перед ними накануне рейда.

Сам Мамантов в это время выступал на Войсковом Круге в Ростове. На обратном пути в штабном поезде Донской Армии на станции Чир он встретился с Врангелем. Свидание было коротким и неприятным, что очень скоро проявится в отношениях между двумя генералами на фронте.

В начале октября 1919 года начались переломные для ВСЮР бои под Орлом. Численность 4-го Донского корпуса уменьшилась до 2 тысяч шашек. Мамантовцы прикрывали правый фланг Добровольцев, защищая Воронеж и станцию Касторная. Против них и корпуса Шкуро действовал все тот же 1-й конный корпус Буденного, а также пехота советской VIII-й армии, общей численностью около 20 тысяч штыков и сабель. Атака на белые позиции началась 30 сентября. С помощью подошедшей пехоты и танков Мамантов и Шкуро нанесли ответный контрудар, однако его сила оказалась недостаточной для решающего перевеса. 10 октября началась новая атака красных на Воронеж, и на следующий день город был оставлен. Собрав все наличные силы, корпус Мамантова 20–26 октября несколько раз переходил в контратаки. Однако давление превосходящих сил красных, а также их фронтальное наступление от Ливен и Ельца заставили корпус отойти к Старому Осколу. Холодные затяжные дожди сменились сильными метелями, и под их прикрытием красные казаки 2 ноября заняли Касторное. Впервые мамантовцы понесли серьезное поражение от Буденного.

Однако Ставка Главкома не признавала отступления своих войск и требовала нанести удары по наступавшей от Воронежа красной группировке. Для этого предполагалось создать отдельную конную группу, основой которой стал корпус Мамантова. Группа, сосредоточенная в Валуйском районе, включала в себя 3 500 шашек Донской конницы и 1 000 – Кубанцев и Терцев. В своих рапортах Мамантов постоянно доносил об усталости казаков от непрерывных боев, об измотанности лошадей, о недостатках в снабжении, об упадке духа, особенно среди Кубанских казаков. Ни интендантство, ни броневики так и не присоединились к корпусу вплоть до самого отхода за Дон в январе 1920 года. На Белый фронт обрушилась страшная эпидемия тифа, жестокие метели и морозы не позволяли уставшим бойцам совершать планируемые Ставкой контрудары.

Вместо отправленного в отставку генерала В. З. Май-Маевского на пост командующего Добровольческой Армией был назначен Врангель. В качестве обязательного условия принятия командования он поставил категорическое требование об отрешении Мамантова от должности: «…Доколе во главе конницы будет стоять генерал Мамантов, конница будет уклоняться от боя и заниматься только грабежом». Ставка согласилась с Врангелем, и 27 ноября вся конная группа Мамантова была передана в подчинение Врангелю, который тут же стал назначать на командные посты своих соратников по Кавказской Армии. Конную группу вместо Мамантова должен был принять генерал С. Г. Улагай.

Приняв командование Добровольческой Армией, Врангель, по его словам, никак не мог установить связи с Мамантовым. В условиях откатывающегося фронта и полного развала коммуникаций наладить сколько-нибудь надежную связь между частями было невозможно. И когда, наконец, 1 декабря связь была установлена, Мамантов получил заведомо невыполнимое задание – полностью уничтожить превосходящие его пехотные части красных. Тем не менее 4–5 декабря корпус втянулся в тяжелые бои под Купянском. Но Врангель уже все решил. Не дожидаясь итогов контрудара и директив Ставки, он собственным приказом отстранил Мамантова от командования за «преступное бездействие».

Мамантов был оскорблен поведением нового командарма. Честолюбивому генералу это напомнило его военную молодость, когда по любому случаю его пытались «поставить на место» без обоснованных обвинений. 6 декабря в телеграмме Сидорину он отмечал: «…С переходом конной группы в подчинение Добр[овольческой] Армии я заменен ген[ералом] Улагаем. Учитывая боевой состав конной группы, я нахожу несоответствующим достоинству Дон[ской] Армии и обидным для себя замену меня, как Командующего группой, без видимых причин лицом, не принадлежавшим к составу Дон[ской] Армии и младшим меня по службе…»

Получив приказ об отрешении от командования, Мамантов подал рапорт о болезни и, не дожидаясь Улагая, выехал в Штаб Донской Армии. 4-й корпус принял Кубанец – генерал В. Г. Науменко, совершенно незнакомый Донцам. В это время Буденный перешел в контрнаступление, отбросив конную группу за Бахмут. Боеспособность казаков серьезно ослабла. В донесении Врангелю генерал Улагай жаловался, что «разбогатевшая награбленным имуществом, особенно богатой добычей после кавалерийского рейда, потрясенная беспрерывными неудачами, конница совершенно не желает сражаться, и часто несколько эскадронов гонят целую дивизию…»

Между Штабами Донской Армии и ВСЮР вновь вспыхнула «телеграммная война», губительная для общего дела. Как и после рейда, Сидорин взял Мамантова под защиту. 9 декабря он писал в Ставку Деникину: «…Это отрешение, ничем не вызванное, незаслуженное, заранее предрешенное, помимо тяжкой обиды, нанесенной генералу Мамантову, является оскорблением и всей Дон[ской] Армии со стороны ген[ерала] Врангеля… Я сам вижу в этом акте величайшую несправедливость и чувствую за ген[ерала] Мамантова горькую обиду. Прошу об отмене приказа ген[ерала] Врангеля и о более бережливом и внимательном отношении старших начальников к частям Донской Армии, входящим в состав других армий». Даже Донской Атаман генерал Богаевский, несмотря на свою обычную лояльность к руководству ВСЮР, заявлял: «Вполне присоединяюсь к телеграмме ген[ерала] Сидорина относительно отрешения ген[ерала] Мамантова. Бесцельное оскорбление славного Донского генерала, много раз рисковавшего жизнью за общее дело, только усилит падение духа на фронте, далеко не твердое ввиду боевых неудач. Настоятельно прошу также об отмене приказа ген[ерала] Врангеля…»

Сам же Мамантов полагал необходимым лично ответить Врангелю. Им была написана телеграмма, в которой очень резко говорилось о конфликте между Добровольческим командованием и казачеством: «Доколе ген[ерал] Романовский (начальник Штаба Главнокомандующего ВСЮР. – В. Ц. ) и ген[ерал] Врангель будут распоряжаться Донцами, как пешками, я не считаю возможным занимать ответственной должности под их командованием. Полагаю, что насильное принуждение меня остаться в должности командира корпуса при создавшихся взаимоотношениях не принесет пользы, а посему, дабы не вредить делу, прошу меня и моего начальника штаба, как разделяющего мой взгляд, освободить от должностей и назначить на любую должность, начиная с рядового казака».

Ответы Деникина и Сидорина были однозначны: «Генерал Мамантов должен командовать корпусом, руководствуясь благом Родины и отметая личное самолюбие» (Деникин); «Во имя спасения Родины и Дона считаю необходимым Вам остаться в рядах созданного Вами 4-го корпуса впредь до распоряжения» (Сидорин). Приехав в Ставку, Сидорин смог добиться восстановления Мамантова в прежней должности. И уже 10 декабря его корпус передавался обратно в состав Донской Армии, а генералы Улагай и Науменко отправились в Екатеринодар.

* * *

Возвращение любимого генерала было встречено казаками с огромным воодушевлением. Начиналась решающая для Белого Юга операция – оборона Ростова и Новочеркасска. Для спасения Донской столицы стягивались все резервы, даже гражданских чиновников заставляли проходить военное обучение, подходили броневики, танки, бронепоезда. Корпус Мамантова сосредоточили в центре обороны в районе Кутейниково – Несветайская. Вместе со Сводным конным корпусом, куда входила Добровольческая кавалерия, они должны были составить конный кулак для нанесения лобовых и фланговых ударов по наступавшим большевикам. 18 декабря 4-й Донской корпус отбил все атаки красной конницы под Провальскими заводами, а 20 декабря отбросил противника к северу, заняв хутора Варваровский и Медвеженский, захватив 6 орудий и 12 пулеметов. Были разбиты две стрелковые дивизии красных. Но в этот момент к Новочеркасску прорвались части 21-й стрелковой дивизии и кавалерийской дивизии М. Ф. Блинова. В ночь перед Рождеством красные захватили столицу Тихого Дона. Узнав об этом, Донцы повернули назад. Корпус нанес фланговый удар по группе Блинова, Мамантов и Толкушкин лично повели в атаку свои полки. Однако вернуть город не удалось. До Мамантова дошли сведения, очевидно, провокационного характера, о якобы начавшейся эвакуации Ростова. В этой ситуации, понимая, что корпус окажется окруженным, Мамантов решает отступить. 27 декабря у станицы Аксайской по полузамерзшему Дону казаки перешли на левый берег.

Поверив слухам об отступлении белой пехоты, Мамантов бросил правый фланг Добровольческой Армии на произвол судьбы. Можно во многом оправдывать генерала, но в данном случае он поступил по существу предательски. Ведь еще в начале переправы он получил от генерала А. П. Кутепова просьбу прикрыть Добровольцев и вместе с ними отступить через переправы у Ростова. Мамантов отказался это делать, ссылаясь на усталость казаков и опасность переправы через Дон по неокрепшему льду. Так конфликт между Добровольческой Армией и казачеством привел к падению Ростова и Новочеркасска, а с ними и к потере всего Всевеликого Войска Донского.

Стремительный поток кавалерии Буденного уже невозможно было остановить. Ростов сдали на милость победителям. Начались погромы «недобитой контры», массовые грабежи, убийства тех, кто не смог уйти с «золотопогонниками». Не щадили даже раненых в госпиталях. День и ночь шли пьяные оргии под аккомпанемент еврейской песенки, ставшей позднее гимном Первой Конной – «Мы красная кавалерия…» Буденному даже пришлось отдать своим доблестным конармейцам специальный приказ о прекращении разбоя.

Однако отход за Дон не означал еще поражения Белых армий. Пехотные части свели в Добровольческий корпус под командование Кутепова, а генерал Врангель уехал в тыл. Теперь Ставка ВСЮР уже не могла не считаться с казаками, ведь позади была Кубань, последняя надежда Белого командования, а Донцы и Кубанцы составляли теперь подавляющее большинство в рядах ВСЮР. Деникин издает указ о создании «Южно-Русской власти», в составе которой будут представительные учреждения, казачьи по составу, правительство будут составлять также казаки, а роль Главнокомандующего ВСЮР – до сих пор военного диктатора – снижается до роли простого руководителя Вооруженных Сил.

Произошли перемены и в оперативном командовании. Теперь всеми действиями на фронте стал руководить генерал Сидорин. За Доном и Манычем полки переформировались, сократили штабы и обозы, подготовились к новым боям. Деникин и Сидорин неоднократно выезжали на фронт, принимали парады, говорили о необходимости удержания Кубани, от которой пойдет новое возрождение России, как это уже было во времена Ледяного и Второго Кубанского походов.

Заметно усилился и мамантовский корпус. Пополнились его ряды, и он снова насчитывал 12 тысяч бойцов. Полки отдохнули, и казаки готовились к реваншу за оставление Ростова и Новочеркасска. В свои части возвращались даже дезертиры, ведь их родные станицы были заняты красными. На совещании в Штабе корпуса Мамантов изложил план очередного конного рейда. Предполагалось создать новую конную группу, основу которой составил бы его корпус, и ударить по центру растянутого красного фронта. В случае успеха этот удар мог бы привести не только к возвращению Ростова и Новочеркасска, но и к полному разгрому красной конницы. План отправили на рассмотрение в Штаб Армии, однако он так и не был осуществлен.

Скоро начались новые бои. Окрыленные успехами конники Буденного и Думенко двинулись на Кубань, чтобы добить «гидру контрреволюции». Но здесь их ждали жестокие поражения: 6 января 1920 года между Батайском и станицей Старочеркасской была разбита армия Буденного, а 15 января на Маныче у хутора Веселого 4-й Донской корпус с приданной ему из 2-го Донского корпуса 4-й конной дивизией в жестоком встречном бою разбил конницу Думенко, захватив свыше 20 орудий, много пулеметов и пленных.

Командование корпусом в это время принял генерал А. А. Павлов, бывший Лейб-Гусар, командовавший во время Великой войны VI-м кавалерийским корпусом. Мамантов был знаком с ним еще по боям на Западном фронте в 1915–1916 годах. Сам Константин Константинович был неожиданно вызван на станцию Сосыка в Штаб Донской Армии, где получил от Сидорина приказ выехать в Екатеринодар на заседания Верховного Круга Дона, Кубани и Терека. Мамантов и его казаки, очевидно, не могли представить, что они видят друг друга в последний раз…

В поезде на Екатеринодар для Мамантова и двух ехавших с ним генералов почему-то не оказалось места в классных вагонах, и они недолго думая поехали в «теплушке», до отказа набитой солдатами и казаками. В этой страшной тесноте он, очевидно, и заразился тифом.

Его собственная семья, все время с весны 1919 года проживавшая в станице Нижне-Чирской, к этому времени уже выехала в Новороссийск, собираясь затем отправиться в Батум, где у жены Мамантова было имение «Цихидзир». Семью сопровождал двоюродный брат генерала Н. Н. Коковцов.

Выступая на Круге, Мамантов призывал к единству фронта и тыла, ко всеобщей мобилизации на Кубани. Речь сопровождалась бурными овациями, генерала внесли в зал городского театра на руках. 8 января он собрался ехать обратно на фронт к своему корпусу, рассчитывая получить командование конной группой.

У него уже началось недомогание, болела голова, и ему предлагали остаться. Мамантов отказался и в холодном, продуваемом сквозняками вагоне с выбитыми стеклами выехал из Екатеринодара. Но всего лишь через несколько часов пути генералу пришлось вернуться. В довершение к прогрессирующему тифу Мамантов заболел воспалением легких и почек. В Новороссийск жене пришла срочная телеграмма от самого Атамана Богаевского, вызывавшая ее в Екатеринодарскую больницу.

Войдя в палату к своему мужу, Мамантова с ужасом увидела почти неузнаваемый «форменный скелет». Однако благодаря заботам жены и врачей генерал стал быстро поправляться, и 29 января состоялся консилиум, решивший, что больного можно отправить в Батум на лечение, но возвращение на фронт ему категорически запрещено. Для подкрепления сил ему рекомендовали еще на два-три дня задержаться в больнице. Ночное дежурство врачей у него прекратилось, и дежурила только его супруга.

Вот в это-то время и произошла трагедия, подробности которой до сих пор относятся к «белым пятнам» истории. Трагедия вероятного отравления Мамантова.

«…В комнате у больного горел примус; на нем кипел чайник, — описывала Екатерина Васильевна Мамантова события той страшной ночи 31 января 1920 года. – К[онстантин] К[онстантинович] сидел в подушках и разговаривал со мною. Часов около десяти вечера я накормила его ужином. Напоила горячим чаем и уложила в постель. Он заснул.

Я тоже легла спать… Вдруг… скрипнула дверь… Я моментально вскочила с кровати. К[онстантин] К[онста нтинович] – уже не спал. Около его кровати я увидела фельдшера… В своих руках фельдшер держал шприц. Конст[антин] Конст[антинович] сразу же тревожно закричал мне: “Гони, гони… его, подлеца, вон”… Я спросила фельдшера, “зачем он пришел и что ему надо?” Фельдшер ответил, что по приказанию доктора, он должен сделать ночью больному впрыскивание “успокоительного лекарства”.

После крика К[онстантина] К[онстантиновича] “гони… гони”… я бросилась к фельдшеру и хотела его не допустить к Конст[антину] Конст[ антинови]чу. Но фельдшер сопротивлялся, очень грубо, сильным ударом, оттолкнул меня от себя… так, что я чуть не упала на пол. Я бросилась к двери, ведущей в коридор, чтобы кого-нибудь позвать себе на помощь. Этим моментом воспользовался фельдшер и сделал Конст[антину] Конст[антиновичу] укол шприцем… возможно и вероятно с отравленной жидкостью… как я думала после и думаю теперь.

После этого укола фельдшер быстро подошел ко мне и, так как я закрывала выход из комнаты, оттолкнул меня от двери и поспешно вышел из комнаты. На мой крик – “на помощь” – ко мне никто не пришел: было два часа ночи.

Когда я вернулась от двери и подошла к Конст[антину] Конст[антиновичу], на мои вопросы он мне уже больше ничего не отвечал… и сказать мне ничего не мог. В ту же ноч ь этот фельдшер сбежал из больницы… Утром, когда пришел доктор для очередного осмотра больного, я ему рассказала все, что произошло ночью. Он очень удивился и сказал мне, что никакого распоряжения фельдшеру о впрыскивании Конст[антину] Конст[антиновичу] “успокаивающего лекарства” он не давал.

До самой своей смерти К[онстантин] К[онстантинович] после этой ночи ничего не пил, не ел и не говорил… Все это время он находился в бессознательном состоянии и никого не узнавал… И при его смерти около него была только я одна…

Уже в Крыму Н. Н. Коковцов мне рассказал, что по вызову врачей профессор Сиротинин за два часа до смерти Конст[антина] Конст[антиновича] осматривал его и сказал Николаю Николаевичу, что ген[ерал] К. К. Мамантов был отравлен…»

Придерживался версии об отравлении и Протопресвитер Добровольческой Армии отец Георгий Шавельский, причащавший Мамантова. Наконец, еще один убедительный довод. Секретные донесения контрразведывательного отделения Штаба Донской Армии содержали информацию о том, что в 4-м корпусе еще 26 января была раскрыта подпольная большевицкая организация, действовавшая под руководством корпусного врача Маслова, в свою очередь получавшего указания из Санитарного отдела Штаба Донской Армии. В этой связи более чем вероятным предполагается участие в отравлении генерала фельдшера Екатеринодарского госпиталя.

1 февраля 1920 года в 12.30 утра генерал-лейтенант Мамантов, не приходя в сознание, скончался, а 4 февраля в 10 часов утра в Екатеринодарском кафедральном соборе состоялось отпевание погибшего. Только что прошел праздник Сретения Господня, приближалась Масленица, а под сводами огромного собора совершалась скорбная панихида. Храм был полон молящимися, пришли делегаты Верховного Круга, рядовые казаки и офицеры, представители английской и французской военных миссий. Екатерина Васильевна, находившаяся под впечатлением той трагической ночи, во время отпевания потеряла сознание. Тело генерала было погребено в усыпальнице собора, все расходы по погребению взяла на себя казна Донского Войска. Члены Круга минутой молчания почтили память Мамантова, а Атаман Богаевский 2 февраля выпустил специальный приказ:

«Вследствие тяжелых условий повседневной жизни на фронте, героически переносимых нашей доблестной армией, болезни уносят из наших рядов мног их героев, посвятивших себя служению Родине. Много жертв выхвачено смертью из командного состава армии, жившего одной жизнью с рядовыми бойцами.

Не пощадила она и нашего героя, одного из лучших вождей армии и гордость нашей конницы… Мир праху твоему, Хра брейший из Храбрых! Дон никогда не забудет твоих дел и трудов на пользу и славу родного края и по достоинству почтит он память своего народного героя, как только войдет в русло своей нормальной, спокойной и трудовой жизни…»

Газета «Кубанская Воля» печатала некрологи, из которых особенно выделялся один: «Командующий корпусом ген[ерал] Павлов, офицеры и казаки 4-го Донского Конного Корпуса с глубоким горем извещают о смерти их любимого вождя и командира генерал-лейтенанта Константина Константиновича Мамантова, последовавшей 1-го февраля в гор[оде] Екатеринодаре».

Но самих представителей от мамантовского корпуса почти не было на отпевании. Казаки и офицеры не смогли проводить в последний путь генерала. В это время, по какой-то непостижимой, мистической иронии судьбы, в день смерти своего командира погиб и его корпус. 1 февраля генерал Павлов получил приказ нанести фланговый удар по конной группе Буденного, наступавшего в район Тихорецкая – Торговая в обход правого фланга белых, для прорыва в глубокий тыл на Екатеринодар. 4-й Донской корпус должен был перехватить Буденного, не дать ему выйти к Торговой. Донское командование направило мамантовцев наперерез красным. Одновременно с этим началось контрнаступление Добровольческого и 3-го Донского корпусов на Ростов и Новочеркасск.

Опасаясь, по-видимому, отдаляться далеко от основной линии фронта, Павлов повел корпус не правым берегом Маныча, преследуя Буденного, как ему предлагали многие командиры, а левым – по голой, продуваемой всеми ветрами степи. В это время свирепствовали 30-градусные морозы с жестокими метелями. Начался смертельный марш к Торговой. Артиллерийские упряжки, выбиваясь из сил, тащили орудия и зарядные ящики по глубокому снегу. Конница застревала в снегу. Обозы, полевые кухни отстали. Людям пришлось ночевать в стогах гнилой соломы, чтобы хоть как-то отогреться. Редкие хаты зимовников набивались до отказа. Так прошли двое суток. К утру третьего дня корпус вышел к Торговой. Без пулеметов и артиллерии части получили приказ в сильную метель атаковать станцию. Но лошадей нельзя было заставить бежать даже рысью, они еле двигались шагом. Люди не могли держать винтовки, роняли их в снег. Атакующих встретил сильный артиллерийский и пулеметный огонь. И хотя несколько сотен ворвались на улицы Торговой, о ее удержании и тем более о разгроме Буденного не могло быть и речи. Остатки корпуса оказались отброшенными в холодную степь и лишь с рассветом отошли на Егорлыцк – Мечетинскую.

Когда же корпус дошел наконец до теплого жилья, его мучения продолжились. Оказалось, что большая часть казаков обморозилась, и, отогревшись, они начали умирать в страшных мучениях. Трупы, как дрова, грузили в товарные вагоны. Из 12 тысяч бойцов в корпусе осталось всего 5 тысяч, остальные были убиты, ранены, замерзли в снегах. Дух корпуса был сломлен, а известие о гибели Мамантова еще больше расстроило казаков. Погибло две трети донской конницы. Генерал Павлов был отрешен от командования, и командиром корпуса стал генерал Секретев.

Казаки не верили, что их командир умер от тифа. Пришлось даже создавать специальную комиссию Отдела пропаганды, которая безуспешно пыталась разъяснить им причины смерти Мамантова. Более того, многие казаки были уверены, что гибель генерала и гибель корпуса связаны между собой, представляют хорошо запланированные либо советской разведкой, либо иными «темными силами» действия, цель которых – подорвать Белый фронт изнутри.

Красные ликовали. Более желанного подарка накануне наступления на Кубань трудно было представить. Погиб лучший конный корпус и его талантливый командир. Рассказывали, что Буденный, узнав от пленных казаков о смерти своего заклятого врага, приказал их на радостях отпустить. Командир 20-й советской дивизии Майстрах так пишет об этом: «…Некогда гремевшая славными и лихими атаками “непобедимая” мамантовская конница, лучшая белая кавалерия, после этого боя сильно утеряла свое грозное значение на Деникинском и нашем Кавказском фронтах».

* * *

Перед красными открылась прямая дорога на Кубань. Вскоре окончательно развалилась Кубанская Армия, казаки расходились по станицам, красные наступали на Екатеринодар. Город спешно эвакуировался. И в суете общего отступления забыли о «степном герое» генерале Мамантове, гроб которого так и стоял в соборе, обложенный венками и цветами. К его вдове приехало несколько казаков с фронта, уговаривая забрать гроб в Новороссийск. Мамантова выехала в уже полупустой Екатеринодар, но обещанной помощи не получила. Она успела лишь обрезать ленты у венков и отслужить панихиду. Гроб так и остался в усыпальнице Екатеринодарского собора на поругание вступавшим в город большевикам.

Остатки корпуса продолжали свой отход к Новороссийску. Город был переполнен беженцами и отступавшими воинскими частями. Все хотели только одного – быстрее уплыть в Крым. На пристанях не было никакого порядка, не хватало транспортов. Большинство казачьих частей так и не смогли погрузиться. Многие части 2-го и 3-го корпусов сдались в плен большевикам. Кубанские полки отступали вдоль побережья к Сочи. Вместе с ними уходили и казаки мамантовского корпуса. Не пожелавшие сдаться, они даже после того, как Кубанский Атаман Н. А. Букретов сдал Кубанскую Армию в плен большевикам, дождались помощи. Из Севастополя за ними пришли транспорты, на которых казачьи части были вывезены с побережья. Эвакуировавшиеся мамантовцы составили основу 2-й Донской дивизии Донского корпуса генерала Ф. Ф. Абрамова. Это были, по общему признанию, самые испытанные, надежные полки, которыми командовали соратники Мамантова. После падения Белого Крыма – снова эвакуация, лагеря Чаталджи и Лемноса, Болгария, Сербия, рассеяние по всему свету…

Семья Мамантова выехала через Туапсе в Батум, затем в Крым – в Евпаторию, где в 1920 году располагался Штаб Войскового Атамана. С 1923 года они жили в Болгарии, на небольшом хуторе, а позже – в Югославии. Атаман Богаевский несколько раз высылал семье небольшую субсидию. После начала Второй мировой войны Мамантовы вместе со знаменитым «казачьим станом» эвакуировались в Северную Италию, а затем в Австрию. Здесь они пережили весь ужас выдачи казаков английскими войсками в СССР, и лишь благодаря заступничеству перед англичанами профессора Вербицкого семью генерала не передали Советам. Мамантовы выехали в США, где вдова получала небольшую муниципальную пенсию. Среди казаков-эмигрантов одно время была популярна идея создания фонда имени генерала Мамантова, но это так и не осуществилось. История Мамантова и его корпуса вызвала многочисленные статьи в эмигрантских военно-исторических журналах – «Родимом Крае», «Вестнике Первопоходника», «Военной Были».

Тех, кто волей судьбы остался в Советской России, ждали доносы, выселения, расстрелы. Достаточно было слов «он служил у Мамантова», чтобы вынести обвиняемому смертный приговор. Репрессировали всех, независимо от должности и чина. Некоторым бывшим мамантовцам пришлось скрываться на окраинах Ростовской области, в Задоньи, известном многим еще по Степному походу. По возможности меняли паспорта, фамилии, переписывали биографии, переезжали на Урал, в Сибирь, пытаясь уйти от «всевидящего ока» Лубянки. Но их все равно находили, допрашивали в местных отделениях ОГПУ-НКВД. Особенно с большим пристрастием пытались узнать, где спрятано золото, якобы в изобилии добытое во время рейда. Казаков отправляли в лагеря, на лесоповал. Назад вернулись единицы…

Те, кто прошел через ГУЛАГ, не могли даже упоминать о Гражданской войне и только иногда, шепотом, нередко в предсмертные часы говорили о своем белогвардейском прошлом. Все, что им оставалось, – это память. Память пройденных дорог, звездных августовских ночей 1919 года, память степных просторов, по которым шли славные мамантовские полки, память порохового дыма царицынских боев и смертельных ледяных ветров манычских степей 1920-го, память о рейдах, о горячих атаках, о своих товарищах и о своем командире – непобедимом Мамантове.

В. Ж. Цветков

Генерал-от-инфантерии А. П. Кутепов

Пожалуй, мало кто из Белых генералов – кроме, разумеется, высших руководителей движения – был известен столь широко, как герой нашего очерка. Его имя давало неофициальное название занятым территориям и становилось символом установленной на них власти. Его образ, пусть и в отрицательном освещении, смог под своим именем проникнуть в советский кинематограф. И никто из вождей Белого Дела не получил таких категоричных и абсолютно противоположных отзывов даже от собственных соратников. Представлявшийся всем или слишком примитивным, или чересчур сложным, он так и остался «сфинксом, неразгаданным до гроба», а загадка его исчезновения надолго заслонила интерес к личности этого человека.

* * *

Александр Павлович Кутепов родился 16 сентября 1882 года в городке Череповце Новгородской губернии. В семье потомственного дворянина, служившего лесничим, он был самым старшим; позже появились на свет две сестры и два брата. С раннего детства Саша увлекся всем, связанным с русской армией, а его любимым героем не случайно стал «белый генерал» М. Д. Скобелев, чей день рождения почти совпадал с его. Мальчик отличался энергией, живостью и решительностью, а дисциплинированность и аккуратность проявились в нем так рано, что казались едва ли не врожденными. Для развития смелости и воли он заставлял себя вставать среди ночи и ходить в самые темные и страшные места – в дальние углы сада, в глухие переулки, на кладбище. Большое огорчение принесло решение родителей отдать его не в кадетский корпус, а в Архангельскую гимназию. Учился Саша отлично, но сама учеба была мальчику скучна, так как он продолжал бредить военной службой. Его ответственный подход к порученному делу был замечен, и уже в третьем классе гимназист Кутепов стал старшим по общежитию, где немедленно установил среди сверстников образцовый порядок. Он сумел внушить уважение к себе и к дисциплине не столько кулаками (что тоже мог сделать, будучи физически крепким подростком), сколько благодаря природным лидерским способностям. Недаром родители одного ученика, лентяя и баловня, пригласили Кутепова пожить у них, чтобы воспитать того по своему образу и подобию.

В тринадцатилетнем возрасте Александр добровольно принял участие в летних гарнизонных маневрах и проделал семидесятидвухверстный переход наравне с солдатами, которые трогательно заботились о маленьком гимназистике. Вероятно, с этого события он начал проникаться глубокой симпатией к русскому солдату, пронесенной через всю жизнь. А в четырнадцать лет – первая утрата: смерть матери, проститься с которой сын так и не успел, хотя спешил изо всех сил.

После отличной сдачи экзаменов и перехода в последний класс юноша имел право отбывать воинскую повинность на правах вольноопределяющегося 1-го разряда, что давало возможность поступить в юнкерское училище и обучаться там на казенный счет. Для многодетной семьи, не имевшей никакого недвижимого имущества, это было весьма существенным обстоятельством. Кроме того, 1-й разряд означал прием вне конкурса при сдаче единственного экзамена по русскому языку не менее чем на 7 баллов (система оценок была 12-балльной). Отец понимал, что сын уже выбрал свой путь, и не возражал. С 9 июля 1901 года Александр Кутепов зачислен рядовым на правах вольноопределяющегося 1-го разряда в Архангелогородский резервный батальон, где прослужил почти год. 7 июля 1902 года он направлен в общий класс Санкт-Петербургского юнкерского училища, а два месяца спустя, 7 сентября, произведен в младшие унтер-офицеры с исполнением обязанностей фельдфебеля роты. По воспоминаниям офицеров-воспитателей и однокашников, юнкер Кутепов уже обладал силой духа, отчетливостью характера и ясным мышлением. Все особенно отмечали его кристальную честность и бесстрашие. Однажды, не успев подготовиться к «репетиции» (род промежуточного экзамена) без уважительной причины, он прямо сознался в этом и попросил отсрочить свой ответ; преподаватель принял во внимание искренность юнкера и согласился. Вообще же Александр учился блестяще и с огромным увлечением. Иногда удавалось доставить себе удовольствие посещением театра.

Начальником Главного Управления военно-учебных заведений в то время был Великий Князь Константин Константинович, пользовавшийся большой популярностью у кадет и юнкеров, при посещении своих корпусов и училищ часто устраивавших ему торжественные встречи и буквально носивших его на руках. Именно на него Кутепов произвел столь благоприятное впечатление на смотру 11 июля 1903 года, что тут же, на плацу, был произведен «за отличное командование своей ротой» сразу в фельдфебели, минуя звание старшего портупей-юнкера, – как говаривал позднее он сам, «по-екатеринински». Конечно, это укрепляло преклонение перед монархией в целом и Императорской Фамилией как ее зримым воплощением. Помимо успехов в теоретических и строевых занятиях, Кутепов прославился и как лучший фехтовальщик училища, что подтверждает полученный им 6 июля 1904 года приз за бой на эспадронах. При выпуске фельдфебель первым выбирал вакансии и мог выйти в самые завидные полки. Но уже шла Русско-Японская война, и Кутепов стремился в Действующую Армию. Произведенный в подпоручики, 9 августа 1904 года он отбыл на Дальний Восток в 85-й пехотный Выборгский Его Императорского и Королевского Величества Императора Германского Короля Прусского Вильгельма II полк.

* * *

Назначенный помощником начальника команды конных охотников (разведчиков), молодой подпоручик с первых дней службы проявил настойчивость, выдержку, смекалку и храбрость. По два-три, а то и пять раз за день он водил своих людей в разведку, причем благодаря умелому командиру они почти не несли потерь. Как-то Кутепов едва не был зарублен хунхузом, но выручило искусное владение шашкой; однако первое убийство, да еще холодным оружием в ближнем бою, внушило отвращение и долго не могло забыться. В другой раз была рассеяна японская застава (более 70 человек), а ее оружие, включая пулеметы, стало трофеями охотников. Самым замечательным в этом деле стало то, что подпоручик не только не был награжден (орден Святого Георгия IV-й степени получил начальник команды, в вылазке не участвовавший), но и фактически умолчал о своей роли; только после войны один из офицеров случайно узнал от солдат истину. Редкое свободное время Кутепов также посвящал службе. «Скромного, всегда по форме одетого подпоручика Кутепова трудно было уговорить выпить одну-две рюмки водки, а о том, чтобы он играл в карты, – никто и не слыхал», – с некоторым недоумением вспоминал однополчанин.

Во время Мукденского сражения Кутепов отличился в деле у Кудяза 25 февраля 1905 года, за что 5 мая получил орден Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом; 24 июля он был отмечен второй наградой – орденом Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость». Когда же в полку побывал германский Принц, он заметил подтянутого офицера и, выслушав его доклад об одной из разведок, пожелал наградить его от имени Августейшего Шефа полка. В результате 16 января 1906 года пришло разрешение «принять и носить пожалованный Императором Вильгельмом II прусский орден Короны 4-й ст[епени] с мечами на черной ленте с белыми полосами по краю».

Между тем война закончилась, и еще 2 октября 1905 года Кутепов, не получивший на ней и царапины, был откомандирован в Новгород, в 85-й пехотный запасный батальон, для обучения молодых солдат. Легко представить его горечь от поражения в войне и особенно – от столкновения с охватывавшей страну революционной стихией. Следуя с эшелоном через всю Россию, он поражался и негодовал, но уж никак не терялся: в Иркутске, где произошла было задержка, подпоручик арестовал местный комитет и добился отправки эшелона дальше. Прибыв в Новгород, Кутепов приступил к исполнению своих служебных обязанностей. А награды продолжали догонять его. 22 мая 1906 года из рук самого Императора Николая II он получил орден Святого Равноапостольного Князя Владимира IV-й степени с мечами и бантом, а вскоре был произведен в поручики.

Революция же продолжалась, и именно она стала косвенной причиной дальнейшего поворота в судьбе Александра Павловича. В июне 1906 года произошли волнения в старейшем, безукоризненном полку Императорской Гвардии – Лейб-Гвардии Преображенском. Суть событий была такова. Нижние чины 1-го батальона (командиром которого считался сам Император) образовали толпу во дворе казарм, что-то обсуждали и, вопреки приказанию, не расходились. Дежурный офицер вместо мер принуждения доложил по команде; когда известие дошло до Командующего войсками Гвардии, Великого Князя Николая Николаевича (Младшего), тот, нарушая уставы, велел замять дело. Опрос солдат о жалобах, произведенный крайне искаженно, привел к подаче ими письменного коллективного заявления (само по себе деяние недопустимое), в котором явно звучали политические мотивы – например, требование «свободы печати». Правда, при разбирательстве выяснилось полное непонимание солдатами смысла собственной петиции (под «печатью» они понимали полковую круглую печать и т. д.), что говорило о внушении требований извне, то есть об агитации. Николай Николаевич, видя тщетность попыток скрыть происшествие, заявил уже о «бунте». Агитаторов нашли и наказали, но немилость пала и на весь батальон, который раскассировали полностью, включая и офицеров. Были спороты и Шефские вензеля с погон. Большинство солдат, не участвовавших в волнениях, плакали и умоляли о прощении, что никак не вяжется с образами «бунтовщиков».

Многие сочли огульное наказание слишком жестоким, но в действительности было просто невозможно выявить всех смутьянов, что давало опасность сохранения их в Гвардии; требовалось примерное наказание, – кстати, оказавшееся весьма мягким. А во вновь сформированный 1-й батальон подбирались самые отличившиеся и благонадежные офицеры из числа участников последней кампании. 13 декабря 1906 года прикомандированным Лейб-Гвардии к Преображенскому полку оказался и поручик Кутепов, причем «за свои боевые отличия… в том же чине и с тем же старшинством». При учете преимущества офицеров Гвардии перед армейскими это фактически означало производство. 12 июля 1907 года Кутепов был окончательно принят в полк и приступил к временному исполнению должности начальника пулеметной команды.

Через некоторое время он стал помощником начальника полковой учебной команды, что означало наибольшее по сравнению с другими офицерами приближение к роли воспитателя солдат. Кутеповские методы были просты и действенны. Вначале тщательно, доходчиво и терпеливо он объяснял и внушал требования, затем указывал на нарушения, а потом, если они продолжались, беспощадно налагал дисциплинарные взыскания. Но при этом никогда не позволял себе рукоприкладства и добивался, чтобы даже старые унтер-офицеры вели себя так же. Кутепов считал звание солдата почетным и просто не мог унижать его. Другой его особенностью являлось полное и нарочитое игнорирование традиционной разницы в отношении к солдатам и вольноопределяющимся. Кутепов был убежден, что настоящие воины должны соответствовать равным требованиям без каких бы то ни было поблажек отдельным их категориям. Проштрафившихся не бранил, не кричал на них, а иногда даже не подвергал взысканиям, ибо гораздо действеннее бывала укоризненно брошенная вполголоса его любимая присказка: «Эх, Федора Ивановна!» В праздничные и воскресные дни Кутепов часто водил молодых солдат в музеи, театры, галереи и рассказывал об истории и искусстве. Этим опровергается поздний запальчивый отзыв о нем генерала Я. А. Слащова как о человеке, «не бравшем с момента производства книги в руки». Нижние чины видели и строгость, и справедливость Кутепова и прозвали его «правильный человек».

В то же время и после перехода в Гвардию Кутепов продолжал оставаться тем, кем был до этого, – заурядным в хорошем смысле слова служакой, не вынашивающим честолюбивых планов. Именно такие офицеры старательно тянули лямку, являясь прекрасными исполнителями приказов начальства и идеальными командирами своих рот и батальонов. Александр Павлович ясно осознавал, что он – армейский провинциал, совсем не светский и не знатный – воспринимался многими кадровыми Лейб-Гвардейцами, при всей доброжелательности, как чужак, и что военно-придворная карьера для него закрыта. Не стремился он и в Академию Генерального Штаба, чувствуя призвание к строевой службе. Возможно, впоследствии Кутепов планировал перевестись в армейский полк, используя преимущество в чинах.

В полку он прославился как самый «отчетливый» офицер, служебный же рост его происходил довольно плавно: начальник пулеметной команды, затем начальник команды разведчиков, где пригодился маньчжурский опыт, и, наконец, как мы знаем, начальник учебной команды. Жить Кутепову как-то удавалось на одно свое жалованье (что в Старой Гвардии было чрезвычайно трудно и о чем предупреждали сразу при зачислении в полк). Особенно тяжело стало после смерти в 1912 году отца, в то время – председателя землеустроительной комиссии. На плечи старшего сына легла забота о братьях и сестрах. Офицеру пришлось помогать им в подготовке к экзаменам, хлопотать о пенсии на них и о зачислении на высшие женские курсы, в университет и в Санкт-Петербургское военное училище (получившее к тому времени название Владимирского) на казенный счет. Себя же ограничивал во всем; о женитьбе нечего было и думать.

* * *

Начало Первой мировой – Второй Отечественной – войны стало очередным поворотом в судьбе штабс-капитана Кутепова, резко нарушив довольно патриархальные ее перспективы. Учебная команда, естественно, не подлежала отправке на фронт и оставалась с запасным батальоном в столице. Но ее начальник рвался в бой и 1 августа 1914 года выступил с полком на позиции во главе 4-й роты. Уже 20 августа у села Владиславово (юго-западнее Люблина) Преображенцы вступили в первый бой. Наступавшие австрийцы испытали на себе страшную штыковую атаку русской Гвардии и были смяты. Тогда полк еще был полностью укомплектован кадровыми солдатами, и какими! – самым маленьким в роте был нижний чин ростом «всего» 197 см, прозванный сослуживцами «мальчиком», основная же масса далеко превосходила двухметровую планку. Эти великаны отлично стреляли и мастерски владели приемами штыкового боя. Солдат-Гвардеец ударом приклада обычно сносил полчерепа, а заколотого врага поднимал на штыке и отбрасывал за спину, как сноп. И противник панически боялся Гвардейских контратак…

В том бою Кутепов шел в цепи и получил пулю в левую ногу. Между тем австрийцы огнем остановили русских и снова бросились вперед. Штабс-капитана спасли от плена раненые солдаты, на руках вынесшие его к своим. В полк он вернулся в ноябре, что при перебитой кости было довольно коротким сроком. В марте 1915 года – вторая рана, теперь в правую ногу, но тут осколок гранаты кости не задел. Возвращение на позиции совпало с «Великим Отступлением» русской армии. А 19 июня Кутепов был произведен в капитаны. В тех боях Гвардейская пехота сломила натиск элиты германских войск – прусской Гвардии.

27 июля 1915 года в тяжелом бою у деревни Петрилово Ломжинской губернии немцы после мощного артобстрела смяли левый фланг Преображенцев, почти уничтожив 3-ю роту. Кутепов, не дожидаясь приказа, бросил свою роту из резерва в стремительную контратаку. И почти сразу пуля свалила «черного капитана», как называли его солдаты. Несмотря на дикую боль от раны в нижнюю часть живота, он запретил выносить себя в тыл и, лежа на носилках, руководил ротой до тех пор, пока противник не был выбит из захваченных им русских окопов. В жестокой рукопашной схватке полегло более 70% ротного состава. Позднее, в эмиграции, недоброжелатели вспомнят этот эпизод как доказательство тактической неграмотности Кутепова и его стремления добывать победу «большой кровью». В действительности же он спас тогда позицию, задержал продвижение всей Баварской дивизии противника и ликвидировал прорыв. Не случайно именно за этот бой Кутепов получил орден Святого Георгия IV-й степени, а 20 августа был назначен командиром Государевой роты – первой в полку. Его имя облетело и другие части Гвардии.

Во время летнего наступления Юго-Западного фронта 1916 года Гвардейцы дрались с самоубийственным героизмом. В ходе кровопролитных боев на Стоходе 1-я Гвардейская дивизия тайно сменила измотанную 6-ю Сибирскую стрелковую. Неожиданным мощным ударом 6 сентября русские захватили часть укреплений противника в районе Свинюх, но растянули свой фронт. На следующий день немцы трижды контратаковали и частично вышли в тыл Лейб-Гвардии Семеновскому и Егерскому полкам, заняв Свинюхинский лес. Кутепов, уже командир 2-го батальона Преображенцев, ударил во фланг противнику. Стройно, как на маневрах, сквозь заградительный огонь вражеских батарей батальон дошел до леса, ворвался в него, выбил неприятеля и тем довершил прорыв фронта. Трофеями Преображенцев и Измайловцев стали 2 орудия, 3 миномета и 7 пулеметов; более 900 немцев попали в плен. Шедший в цепи Кутепов получил за бой 7–8 сентября Георгиевское Оружие и был произведен в полковники.

Очень ярко образ Кутепова дополняется таким эпизодом. Однажды в ходе быстрого наступления тыловые службы полка сильно отстали, и снабжение продовольствием прервалось. Голодные солдаты наелись недозрелой капусты в поместьи, где останавливались на дневку, и у многих началась дизентерия. Вдобавок к командиру батальона явился местный управляющий с жалобой на потраву и требованием к «пану офицеру» наказать виновных. Кутепов всегда стоял на страже порядка, но в данной исключительной ситуации солдатской вины он не видел, считая главным накормить подчиненных; удар же по боеспособности подлил масла в огонь. Будучи верхом, он несколько раз вытянул управляющего плетью по спине и погнал прочь, крикнув, что для русского солдата ничего жалеть негоже. Здесь Александр Павлович предстает как заботливый командир, – и нижние чины платили ему любовью и уважением.

* * *

По некоторым данным, в начале 1917 года Кутепов являлся помощником командира полка. А в конце февраля, когда в Петрограде начались беспорядки, переросшие в революцию, он как раз оказался в столице в трехнедельном отпуске. Прежде всего его поразило не оживление на улицах, а резко критические отзывы о правительственной политике офицеров Запасного батальона Лейб-Гвардии Преображенского полка. Кутепов твердо оборвал их, заявив, что дело военных – поддержка власти, а не ее критика. Но подобная точка зрения почти не находила отклика, – быть может, потому, что в Гвардейских кругах, болезненно реагировавших на многое из того, что происходило вокруг Трона (слабость министров, влияние – действительное или мнимое – Г. Е. Распутина и т. д.), подчас встречали одобрение разговоры о дворцовом перевороте – принуждении Императора Николая II к отречению в пользу Цесаревича Алексея.

Тем не менее на решительного фронтовика обратил внимание его однополчанин полковник В. И. Павленко, временно исполнявший должность начальника запасных батальонов и войсковой охраны Петрограда. Этот офицер, несмотря на приступы стенокардии, вначале активно боролся с беспорядками. Он-то и упомянул о Кутепове, когда встал вопрос о командире особого отряда верных войск для наведения порядка. Кандидатуру поддержал и Градоначальник А. П. Балк, полагавший, что необходим популярный среди солдат, «храбрый, близко стоящий к ним офицер». В действительности же Кутепов абсолютно не был известен запасным и не мог поэтому пользоваться среди них каким-либо авторитетом. Однако 27 февраля, на следующий же день после приезда в столицу, он был вызван к Командующему Петроградским военным округом генералу С. С. Хабалову, который приказал возглавить так называемый «карательный отряд» из учебных команд Преображенского, Кексгольмского и Запасного Пулеметного полков при 12 пулеметах. Приказ подавить бунт «Кутепов выслушал молча. Затем сказал: “Слушаю”, – и отправился к отряду. Внешность его и манера держать себя производила подкупающее впечатление – чувствовались сила и энергия».

Между тем вслед за волнениями в Запасном батальоне Лейб-Гвардии Павловского полка и бунтом Волынцев выступления произошли в Литовском, Преображенском и 2-м саперном батальонах, а также в Жандармском дивизионе. Положение власти быстро ухудшалось. Поэтому Кутепов решил действовать твердо. Двигаясь по Литейному проспекту, его отряд обратил в бегство густые «революционные» толпы. Удалось занять Зимний дворец – но вскоре его пришлось покинуть по требованию Великого Князя Михаила Александровича. То же произошло и в Адмиралтействе. 28 февраля Кутепов пробился в Петропавловскую крепость, где по приказу военного министра его отряд, насчитывавший к тому моменту 1 100 человек, 12 орудий и 15 пулеметов, был распущен. На предложение ради безопасности переодеться в штатское полковник ответил категорическим отказом. Удачно разминувшись с пришедшими арестовать его матросами и убедившись в бессилии новой власти (ярким примером чего стал Приказ № 1), Кутепов, прервав отпуск, вернулся на фронт.

Весной 1917 года специальная комиссия Временного Правительства отправила в отставку и «в резерв чинов» до 150 генералов, казавшихся наиболее опасными или бездарными. Значительное число увольнений коснулось Гвардейского командования – требовалось убрать от войск явных монархистов, чтобы и щегольнуть «революционностью», и устранить откровенных противников. Такая судьба постигла и командира Преображенцев генерала Дрентельна, и 2 апреля «командующим на законном основании» Лейб-Гвардии (теперь именовавшимся просто «Гвардии») Преображенским полком стал полковник Кутепов. Возможно, в назначении сыграло роль скромное происхождение и то, что он не был коренным Гвардейским офицером.

Падение дисциплины в Петровской бригаде шло медленнее, чем в «демократизированной» армии, но постепенно проявлялось и здесь. На одном из заседаний полкового комитета солдаты из прибывшей на пополнение маршевой роты сообщили о действиях Кутепова в столице в феврале и потребовали предать его революционному суду, но старые солдаты не выдали «правильного человека» и фактически оправдали его. Во время дивизионного митинга Кутепов еще мог одним своим появлением восстановить порядок, но уже звучали и призывы поднять его на штыки (со стороны нижних чинов 2-й Гвардейской дивизии). И снова Преображенцы спасли командира, грозно сомкнувшись вокруг него, что быстро охладило пыл остальных.

В июньском наступлении действия Гвардии характеризуются двояко. С одной стороны, встречается упоминание, что лишь один Лейб-Гвардии Семеновский полк из всего Гвардейского корпуса и лишь в один день наступления (23 июня) «выполнил возложенную на него задачу» (можно предположить, что Гвардейские офицеры со злорадством наблюдали за крахом военной политики А. Ф. Керенского и не горели желанием ей содействовать). С другой стороны, это продолжалось только до германского контрудара, после которого командиры выбивались из сил, пытаясь организовать отпор. 6 июля Петровская бригада была брошена на ликвидацию прорыва. Вторично русская Гвардия сломила натиск прусской, задержав захват Тарнополя. На следующий день яростной контратакой под Мшанами Преображенцы смяли противника, но потом сами вынуждены были отойти под давлением превосходящих сил. Главным в этой ситуации Кутепов счел сохранение спокойствия и организованности и, находясь в цепях 1-го батальона, прикрывавшего отход, для воодушевления солдат обходил позиции по брустверу окопа. Взрывом полковника сбило с ног, но даже не контузило. За бой под Мшанами Кутепова представили к ордену Святого Георгия III-й степени, но получить его уже не удалось – помешал приход к власти большевиков.

По архивным данным, Кутепов стал кавалером и солдатского Георгиевского Креста – так называемого «Георгия с веточкой» (на его ленте крепилась серебряная лавровая ветвь), «демократической» награды 1917 года, удостоение которой производилось по решению – «приговору» – самих солдат. Некоторые относились к такой награде презрительно, называя «метлой», ибо считали ее признаком заигрываний с нижними чинами; но в настоящем случае инициатива Преображенцев была искренней и соответствовала действительным заслугам награжденного. Подтверждением служит и «Краткая боевая аттестация командующего Лейб-Гвардии Преображенским полком полковника Кутепова» от 17 августа 1917 года: «Обладает опытом двух кампаний; зарекомендовал себя в последних боях Петровской бригады выдающимся командиром полка. Трижды ранен… Характера твердого. Выдающийся. Вполне достоин к назначению на должность командира бригады вне очереди». Таково было мнение командира Петровской бригады генерала П. Э. Тилло и командира I-го Гвардейского корпуса генерала В. З. Май-Маевского – будущих сослуживцев по Добровольческой Армии.

Поражение Корниловского выступления повлекло окончательный развал всякого порядка. Наиболее патриотически и непримиримо настроенные офицеры отныне стали враждебны как «пораженцам», так и бездарному Временному Правительству. Делая ставку на диктатуру и прямую борьбу, часть из них перешла к активным тайным действиям. После ареста Л. Г. Корнилова на некоторое время вся деятельность по объединению военной оппозиции оказалась сосредоточенной в руках генерала М. В. Алексеева. Через главу организации «Русское Собрание» В. М. Пуришкевича началось собирание офицеров в столице. Так в октябре оформилась тайная Офицерская Объединенная Организация, возглавленная Преображенцем полковником П. А. Веденяпиным; в Москву был направлен полковник князь И. К. Хованский 1-й. Руководство находилось в руках офицеров Гвардии. По воспоминаниям дочери Алексеева, на квартире генерала среди других «все время бывал» и приехавший в Петроград Кутепов. Это позволяет считать Александра Павловича одним из руководителей организации. К тому же и Веденяпин, и Хованский были его однополчанами.

После прихода к власти большевиков Кутепов снова на позициях, назвать которые фронтом не поворачивается язык. Своим долгом он счел спасти знамя: после прощания 21 ноября офицеров с полковой святыней оно было спрятано, а затем вывезено на Юг России. Прикрепленный к Преображенскому знамени орден Святого Георгия, принадлежавший Императору Александру II, Кутепов с тех пор носил на груди под одеждой и никогда не расставался с ним.

А Армия агонизировала. Вводилась выборность начальников: Кутепов получил «почетную» должность кашевара, и это еще, быть может, показывало расположение солдат, давших уважаемому командиру «теплое местечко»… Пользуясь тем, что новое «повышение» не было утверждено, Кутепов 2 декабря 1917 года с болью в сердце подписал приказ о расформировании старейшего полка Императорской Гвардии. Теперь ничто не удерживало от выезда на Дон.

* * *

24 декабря маленькая группа офицеров-Преображенцев во главе со своим командиром прибыла в Новочеркасск и вступила в ряды формировавшейся Армии. Сразу же состоялось назначение Кутепова начальником Таганрогского гарнизона и, соответственно, руководителем обороны на этом направлении. Как свидетельствуют архивные документы, 30 декабря Кутепов стал «командиром 3-го полка Добровольческой армии»; за названием, впрочем, крылась лишь надежда создать полк, так и не реализовавшаяся в силу малочисленности Добровольцев и больших потерь.

В первой декаде января 1918 года крупные силы большевиков повели наступление на Ростов. Кутепов выступил навстречу и у Матвеева Кургана дважды разбивал противника, компенсируя численную слабость своего отряда стойкостью и выучкой. Но через две недели упорных боев, после потери Таганрога поредевший кутеповский отряд был отведен к Ростову. Существуют сведения, что Кутепов был отстранен от командования самим Корниловым, считавшим его виновником таганрогской неудачи и (вполне справедливо) ставленником Алексеева, чьи отношения с Главнокомандующим отличались крайней напряженностью. В итоге Александр Павлович несколько дней был на должности рядового, а затем принял 3-й Офицерский батальон, 12 февраля сведенный в роту в составе Сводно-Офицерского полка. 3-я рота неофициально именовалась «Гвардейской», так как состояла в основном из офицеров Императорской Гвардии; ее численность колебалась от 80 до 250 штыков, в зависимости от потерь. Во главе Гвардейской роты полковник Кутепов и выступил в Первый Кубанский поход.

С первого же боя под Лежанкой он задает тон офицерам, вместе с прочими командирами создавая традиции знаменитых атак ровными цепями, средним шагом, с сохранением внешнего спокойствия и – до времени – без единого выстрела. «Сухой, крепкий, с откинутой на затылок фуражкой, подтянутый, краткими отрывистыми фразами отдает приказания», – таким запомнился он очевидцам. В бою у хутора Филипповского под сильным огнем Добровольцы залегли прямо на пашне. «Отчетливо видны отдельные фигуры в цепях. Похаживает вдоль них небольшого роста коренастый человек. Шапка на затылке, руки в карманах, – Кутепов, командир 3-й роты. В этот день три пули пробили его плащ, но, по счастью, не ранили». Несомненной была и некоторая бравада Кутепова выправкой и строевой подготовкой в самых тяжелых условиях похода. После перехода вброд реки, во время марша на морозе в обледенелой одежде он совсем не случайно вел роту подчеркнуто бодро, с подсчетом шага: командир мобилизовывал волю людей и вызывал уважение у видавших виды офицеров. Совершенно непостижимым было и то, как Кутепову в походных условиях удавалось ежедневно оказываться в чистом обмундировании и свежевыбритым. Собственным внешним видом он дисциплинировал подчиненных лучше, чем любыми замечаниями и внушениями.

В то же время Кутепов не был бездушным солдафоном и по мере сил максимально заботился о роте. Не раз занимал для отдыха лучшие дома, отстаивал их в жарких спорах с прочими командирами и старался во что бы то ни стало накормить людей. Однажды, узнав, что его офицеры захватили в лавке какие-то ящики, он отправился выяснять обстановку, «нервно подергиваясь», а вернувшись, объяснял: «Нашли сухари и рис. Что же, прикажете бросить и не варить каши?» В силу жестокой необходимости зарождались новые «традиции», стимулированные отвратительным снабжением или просто его отсутствием, – жизнь за счет местного населения, реквизиции и «самоснабжение».

Наряду с небывалой жертвенностью и бескорыстием в ряды Добровольцев, по их собственным признаниям, уже в первый период борьбы стали проникать семена жестокости и кровожадности. Многие офицеры, испытав унижения и преследования, потеряв в огне революции родных и близких и с трудом прорвавшись в Добровольческую Армию, горели желанием «отвести душу». Кутепов не поощрял – и не удерживал. Но когда в Армию хотел поступить прапорщик Т. Кирпичников – бывший унтер-офицер, считавшийся (быть может, неоправданно) зачинщиком бунта запасного батальона Лейб-Гвардии Волынского полка в феврале 1917 года, – Кутепов сказал лишь: «А, вы тот унтер-офицер, который убил своего начальника…» – и приказал его расстрелять. Некоторые армейские офицеры, особенно из интеллигенции, приписывали особую жестокость именно Гвардейцам: «…Крестьянские трупы загородят нам все дороги, и с гвардии полковником Кутеповым мы именно поэтому не дойдем не только уж до Московского Кремля, а, может быть, и до ближайшей деревни». Но справедливость этой оценки сама по себе спорна, да и в условиях борьбы на истребление противника кутеповская позиция была едва ли не самой эффективной…

После соединения с Кубанским отрядом генерала В. Л. Покровского 17 марта Добровольческая Армия была переформирована. Командовавший Офицерским полком генерал С. Л. Марков принял 1-ю бригаду, его помощник полковник Н. С. Тимановский вступил в командование полком, а помощником командира полка стал Кутепов. Когда же при штурме Екатеринодара погиб командир Корниловского ударного полка полковник М. О. Неженцов, Александр Павлович был назначен его преемником, вероятно, по инициативе А. И. Деникина. С Ледяного похода началось сближение Кутепова и Деникина, основанное на определенном сходстве характеров и взаимной симпатии, «чтобы в горниле Гражданской войны перерасти в большую приязнь, а в эмиграции – в исключительно доверительные отношения». На момент вступления Кутепова в должность Корниловский полк насчитывал менее 300 штыков, а к концу боев под Екатеринодаром сократился до 67 невредимых бойцов; в 1-й роте осталось всего четыре человека.

Почти сразу после прорыва Добровольческой Армии из почти безнадежного окружения очевидной стала отчужденность Корниловцев по отношению к их новому командиру. Неприязнь ударников, многие из которых были настроены республикански, а иные даже симпатизировали эсерам, явно выплескивалась на Гвардейцев-монархистов. Кутепов остро почувствовал себя чужаком (хотя в свое время и у Преображенцев считался «пришлым») и собирался уйти из Корниловского полка. Однако его помощник, недавний командир 2-го батальона капитан Н. В. Скоблин, сумел не только уговорить Александра Павловича остаться, но и помог ему получить искреннее признание подчиненных. С тех дней Кутепов стал «кровно связан» с Корниловцами, а со Скоблиным, который был моложе его на десять лет, постепенно крепко сдружился.

Тем не менее во Второй Кубанский поход Александр Павлович выступил уже командиром бригады во 2-й дивизии генерала А. П. Богаевского. Постоянно находясь во время боев в цепях Корниловского полка, он еще более укрепил свой авторитет среди «несгибаемых» и был признан ими окончательно. После гибели 12 июня под станцией Шаблиевской генерала Маркова Кутепов временно исполнял должность начальника 1-й дивизии, но 15 июля дивизию принял генерал Б. И. Казанович – этот, как характеризовал его Деникин, «отличный таран для лобовых ударов», чья тактика фронтальных боев станет вскоре одной из причин больших потерь, понесенных дивизией под Екатеринодаром, Армавиром и Ставрополем.

В конце тяжелого боя под Тихорецкой Кутепов едва не пал жертвой провокации: красные выбросили белый флаг, а когда полковник с несколькими сопровождавшими подскакал к их окопам, открыли огонь и перебили часть офицеров. Неудивительно ожесточение Кутепова, который впоследствии, по ряду сообщений, не раз обходил шеренги пленных и лично выбирал, кого следует расстрелять (отбор жертв по принципу «а морда самая комиссарская» был достаточно типичен для начального периода борьбы…).

16 июля авангард 1-й дивизии во главе с Кутеповым разбил передовые красные части И. Л. Сорокина у станицы Тимашевской. Через день полковник с Кубанским стрелковым и частью Марковского полка выступил к станции Сосыка, чтобы перехватить тридцатитысячную группу противника и не позволить ей прорваться на защиту Екатеринодара. Однако Сорокину удался скрытный маневр, благодаря которому он вышел в тыл наступающим на Кубанскую столицу Добровольцам. Для спасения положения в район Выселки – Кореневская командование бросило все наличные силы, в том числе и группу Кутепова от Кущевки и Сосыки. В тяжелых боях 28 июля – 2 августа потери были велики, в частности, по оценке современника, «лег весь цвет Марковского офицерского полка». Но 3 августа 1918 года Екатеринодар был взят.

Буквально через несколько дней, как только Добровольцы заняли Новороссийск, Кутепов получил назначение Черноморским генерал-губернатором и 13 августа приступил к исполнению обязанностей. Оно может быть воспринято как свидетельство сложности политической ситуации в Добровольческих кругах: именно в августе группа Гвардейцев во главе с Кутеповым, по свидетельству В. В. Шульгина, открыто поддержала монархические выступления последнего, заявив: «Теперь мы знаем, за что мы боремся!» – и вызвав неудовольствие Деникина. Впоследствии Главнокомандующий, не указывая даты, но явно имея в виду этот случай, вспоминал, как «Кутепов на почве брожения среди гвардейских офицеров, недовольных “лозунгами” армии, завел речь о своем уходе», но после уговоров остался. Напрашивается предположение о каком-то конфликте, возможно, не без участия либерально настроенного начальника Штаба Армии, генерала И. П. Романовского, враждовавшего с ярым монархистом полковником М. Г. Дроздовским. В свете этого отправка Кутепова на тыловую должность могла означать не желание А. И. Деникина и М. В. Алексеева вручить власть твердому прагматику или поберечь верного сторонника в условиях нарастающей ожесточенности боев, а стремление притушить противостояние или даже «почетную ссылку»…

Административно-хозяйственный опыт Кутепова прежде ограничивался уровнем командира полка, но на его стороне были трезвый житейский расчет, решительность и кристальная честность. Почти не взаимодействуя вначале с деморализованными местными чиновниками, губернатор всеми силами старался избежать пороков традиционной бюрократии. Смело ломая обычаи, своим приказом он образовал первое в России подлинно бессословное земство; это стало признанием реальности и необратимости послефевральских перемен в стране. Твердой рукой Кутепов подавлял враждебные режиму движения, прежде всего, разумеется, большевицкие. Говорили, что в Новороссийске виселице пустовать не доводилось; но на нее чаще попадали дезертиры, бандиты и мародеры, и потому большинство горожан, побаиваясь грозного полковника, все же жило спокойно. Жители проникались даже благодарностью за постоянные отмены Кутеповым денежных взысканий, которые пытались накладывать на население наиболее ретивые чинуши. В довершение всего Губернатор пресек попытки вывоза немцами из города закупленного сырья и не пропускал их в Штаб Добровольческой Армии, выполняя распоряжение командования – «Никакого сотрудничества с немцами».

Осуществляя в своей «Кутепии», как стали называть Черноморское генерал-губернаторство, типичную военную диктатуру – единственно возможную линию в тех условиях, – Александр Павлович не обращал никакого внимания на резкую критику либеральной интеллигенции. Скрытую антипатию проявляли и торгово-финансовые круги, лишенные возможности обогащаться путем хищений и спекуляций, столкнувшись с аскетизмом и неподкупностью Кутепова, который за предложение взятки повесил бы любого. Доказательством щепетильной порядочности генерал-губернатора служит отсутствие порочащих его слухов – в отличие от появлявшихся впоследствии многочисленных красочных описаний, достоверных или выдуманных, шумных кутежей генералов В. З. Май-Маевского или А. Г. Шкуро.

В Новороссийске же Кутепов неожиданно для самого себя был очарован молоденькой дочерью коллежского советника Лидией Давыдовной Кют (несмотря на немецкую фамилию, Православного вероисповедания) и женился на ней. А 12 ноября 1918 года он получил приказ о производстве в генерал-майоры – за боевые отличия.

* * *

Между тем Добровольческая Армия, после объединения с Донской под общим командованием генерала Деникина и наименованием Вооруженных Сил Юга России, в результате этого объединения была втянута в изнурительные кровопролитные бои в Донецком бассейне. Красная Армия становилась организованной силой, Добровольцы же не имели резервов и были весьма скудно снабжены и обмундированы, что особенно сказывалось в условиях сильных морозов. 13 января 1919 года состоялось назначение А. П. Кутепова командующим 1-м армейским корпусом вместо генерала Б. И. Казановича. В январе – марте отряды Добровольческой Армии сдерживали натиск противника в районе Дебальцево – Таганрог; с 15 апреля Кутепов воевал на Царицынском направлении, а 6 мая прибыл под Ростов.

Он не скрывал радости от назначения (ибо генерал-губернаторская деятельность была для него все-таки чуждой), хотя фронт ему достался почти безнадежный. В те дни на всех, с кем он встречался, «небольшого роста, коренастый, с черной густой бородкой и узкими, несколько монгольского типа глазами, генерал Кутепов производил впечатление крепкого и дельного человека». Он сразу же взял корпус в свои железные руки и смог воодушевить потрепанные полки категорической требовательностью и деловитым спокойствием. Враг понял опасную силу личности Кутепова, и следствием стала «адская машинка», подброшенная в генеральский вагон. А в умах и сердцах Добровольцев весенние успехи (напор красных ослабел, и они были отброшены от Ростова) связывались исключительно с новым командиром: «Кутепов объезжал части и говорил о предстоящем походе. От него веяло уверенностью в победе. “Не надейтесь на танки, – говорил он, – дело не в технике, а в силе духа”».

Уже 22 мая Добровольцы взяли Славянск, смяв советские VIII-ю и XIII-ю армии. Одновременно с ударами в западном направлении конницы генерала Шкуро Кутепов стремительно сбивал оборонявшегося противника и наступал на Харьков, сам ежедневно выезжая на разные участки боевой линии. 10 июня 1-й армейский корпус взял Белгород, а приданная ему Терская дивизия 11-го охватила Харьков с северо-запада и севера. На подступах к городу особенно ожесточенные бои гремели уже пятый день. 11 июня собранный в кулак Дроздовский полк смял противника. «Красные толпами кинулись в город. На плечах бегущих мы ворвались в Харьков. Уже мелькают бледные вывески, низкие дома, пыльная мостовая окраины, а люди в порыве атаки все еще не замечают, что мы уже в Харькове. Большой город вырастал перед нами в мареве. Почерневшие от загара, иссохшие, в пыли, катились мы по улицам…» – вспоминает полковник-Дроздовец. После упорных уличных боев Харьков был взят окончательно. За пять недель корпус Кутепова прошел 300 верст сквозь огонь непрерывных сражений. Наградой Александру Павловичу стало производство 26 июня в генерал-лейтенанты за боевые отличия.

А 20 июня генерал Деникин объявил так называемую «Московскую Директиву», отводившую Добровольческой Армии главную роль и самый широкий фронт в предстоящем наступлении на Первопрестольную – от Киева на западе до Ливен и Ельца на востоке, протяженностью до 600 верст. До второй половины июля велись незначительные бои – войска собирались с силами. 1-й армейский корпус, чье движение планировалось на острие удара – на Курск – Орел – Тулу – Москву, активно пополнялся невиданным ранее (хоть и все равно недостаточным) числом добровольцев; еще бо?льшим было количество мобилизованных. Формировались новые части – 2-й Корниловский ударный и 2-й Офицерский генерала Маркова полки. Находясь в Харькове, командующий корпусом настойчиво добивался у торгово-промышленных кругов средств для снабжения войск, одновременно карая подчиненных за мародерство.

Марковцы продолжали считать Кутепова однополчанином и преподнесли ему полковую форму. Генерал ответил телеграммой: «Сегодня получил форму доблестного Марковского полка, которую буду с гордостью носить. От всей души благодарю Вас. Прошу передать славным марковцам мою благодарность… Кутепов ».

Сигналом к началу наступления стало сообщение корпусной разведки. По ее данным, сильная группа противника под командованием бывшего генерала В. И. Селивачева готовилась нанести 3 августа сильный удар на Харьков – с северо-запада через Готню и с северо-востока через Купянск. Александр Павлович сразу оценил важность попавшей в его руки информации, уловив, что она дает возможность перехватить инициативу. Со своеобразным юмором он заметил докладывавшему: «Смотрите, повешу вас, если вы напутали», – и без промедления начал действовать.

На три дня упредив противника, 1-й армейский корпус нанес удар на северо-запад, отрезав друг от друга XIII-ю и XIV-ю армии красных, и, нанеся крупное поражение, отбросил их уже разрозненные части. Затем Кутепов, желавший пока лишь прикрыть Харьков, сконцентрировал силы у Белгорода. Но большевики ударом от Воронежа потеснили левый фланг Донской Армии и захватили Волчанск, Купянск и Валуйки, выйдя к 14 августа в тыл Добровольцам и приблизившись к Харькову на расстояние в 40 верст. Быстро перегруппировав силы, командование Добровольческой Армии ответило ударом кутеповского корпуса (от Белгорода) и конницы Шкуро. В красном же тылу, в окрестностях Воронежа, в конце августа появился 4-й Донской корпус генерала К. К. Мамантова. Смяв противника, 1-й армейский корпус устремился на Курск. Его продвижение казалось неудержимым.

В начале сентября корпус наголову разбил в общей сложности двенадцать советских полков и уже 7-го занял Курск, оставленный Красной Армией без боя. Заметим, что Кутепов строго запретил самовольный захват города, но это все же произошло по инициативе начальника 1-й дивизии генерала Тимановского. Александр Павлович, понимая, что быстрое отступление противника без упорной обороны может быть маневром, опасался фланговых ударов и потому сделал Тимановскому выговор за ослушание; но Деникин, фактически поощряя тем самым беспорядок партизанщины, напротив, произвел «ослушника» в генерал-лейтенанты… В Курске Кутепов принял большой парад 1-й дивизии. Тогда же началось разворачивание «именных» полков (Корниловского, Марковского, Дроздовского) в трехполковые дивизии, правда, в основном за счет возвращавшихся из госпиталей раненых.

Атмосфера в городе казалась старым Добровольцам чуждой – не было радушия и доверия: «Курск не походил на Ростов и Новочеркасск, в городе ощущался микроб “советчины” и морального разложения. Страшной заразой были занесены в добровольческие ряды пьянство и кокаин, распространенные среди советских комиссаров. Устраивались вечера с употреблением кокаина при участии курских девушек. В большом зале бывшего “Дворянского собрания”, с погруженными в темноту гостиными, часто бывали балы. Офицеры, бывшие в Курске, уже не дали боевого элемента в ряды добровольческих полков. У них не было ни наших традиций, ни нашего боевого духа», – с горечью отмечал поручик-Марковец. Впрочем, приведенные факты указывают не столько на занесенность «моральной заразы», сколько на повышение восприимчивости к ней, то есть на нравственные деформации чинов Армии – под влиянием как пополнений, так и самой обстановки непрерывных тяжелых боев. Накапливалось сильнейшее нервно-психическое напряжение, снять которое подчас стремились любым путем, а занятие большого города давало лишь средства для этого… И новая опасность не менее, чем оперативная обстановка, вынуждала командование форсировать наступление.

Перегруппировка велась быстро. Определились три самостоятельных направления: на Дмитриев-Льговский – Дмитровск-Орловский – Брянск, на Орел – Тулу и на Елец. Первое отводилось Дроздовской дивизии генерала В. К. Витковского, в которой только что был сформирован третий полк, усиленной бронечастями (6 000 штыков, 700 сабель, 20 орудий, 112 пулеметов, 6 бронепоездов и 3 танка). На вспомогательном елецко-ливенском участке действовала самая малочисленная Сводная дивизия генерала Третьякова (4 700 штыков, 700 сабель, 26 орудий, 122 пулемета, 4 бронепоезда и 3 танка). Наконец, на решающее орловское направление выдвигалась Корниловская дивизия [92] , с подчиненными ее начальнику полковнику Скоблину частями насчитывавшая свыше 8 000 штыков; из этого числа около 3 200 штыков и 500 сабель с 17 орудиями наступали вдоль полотна железной дороги Курск – Орел, а 1 200 штыков и 50 сабель при 24 пулеметах, 9 орудиях, с 2 бронеавтомобилями и 3 танками – по шоссе Курск – Кромы – Орел. В самом Курске оставались Штаб корпуса и, в качестве резерва, два новосформированных полка.

К концу сентября рвущиеся на Орел Корниловцы рискованно оторвались от наступавшей слева на Дмитровск Дроздовской дивизии на 60 верст, так что связь между ними поддерживалась случайными разъездами. Фронт Корниловской дивизии растянулся на 160 верст (то есть в среднем 50 человек на версту); красное командование попробовало отсечь ее фланговым ударом, но потерпело неудачу. Залогом взятия Орла было овладение городком Кромы – узлом шоссейных дорог на Орел и Дмитровск, и после маневренных боев 24–26 сентября 2-й Корниловский полк вошел в Кромы 27-го. Тем самым обеспечивалась более устойчивая связь с Дроздовцами. Штаб Добровольческой Армии, получая данные о переброске крупных резервов противника, продолжал настаивать на скорейшем захвате Орла, и Кутепов, из корпуса которого забрали шесть полков для борьбы с махновцами, на совещании рассудительно говорил: «Я Орел возьму, но мой фронт выдвинется, как сахарная голова. Когда ударная группа противника перейдет в наступление и будет бить по моим флангам, то я не смогу маневрировать… А мне все-таки приказали взять Орел».

На следующий день Корниловцы были уже в 20 верстах от города. Благодаря переходу к ним начальника Штаба советской 55-й дивизии, бывшего Генерального Штаба полковника Лаурица, эта дивизия легко была разгромлена. За 29–30 сентября 1-й Коммунистический полк отбил несколько атак, но был в конце концов смят 3-м Корниловским. 30 сентября к 4 часам пополудни в Орел вошел и 1-й полк дивизии. Конные разъезды достигли Мценска, где был захвачен и расстрелян комендант городка, бывший генерал Сапожников.

Войска стремились вперед. Но сами строевые командиры чувствовали шаткость этого порыва из-за моральной ослабленности личного состава, ибо идейных первопоходников оставалось все меньше. Вспоминает помощник начальника Корниловской дивизии: «В армии осталось так мало тех рыцарей, которые брали Курск и Орел для России, для Москвы, все же остальные атаковали Курск и Орел каждый для себя, и если и погибали иногда, то совсем не во славу армии. Низменные инстинкты руководили ими при взятии городов, психоз наживы и разврата гнал их в бой, и здесь они боялись опоздать. При взятии мною города Орла я шел с полком позади тучи мародеров, которые гнали перед собой большевиков и, конечно, при захвате города предавались своей необузданной страсти, предоставив в дальнейшем воинским частям преследовать большевиков. В эту вооруженную, страшную и опасную тучу мародеров входили все бежавшие из полков всех фронтов, все считающие себя на другое время инвалидами и больными, всех тыловых учреждений лишние чины… Добровольческой армии, открыто говоря, – не было, так как не было устоев…» [93]

Неудивительно, что местное население, к тому же долго находившееся под влиянием большевицкой пропаганды, порой проявляло враждебность. В то же время позорные выходки чинов корпуса решительно пресекались (заметим, что в условиях непрерывных боев для этого и времени-то, по существу, не было), причем под военно-полевой суд и расстрел попадали в случае провинности и первопоходники. Вопреки расхожему мнению, возвращение земель помещикам в центральных губерниях в силу хотя бы краткосрочности овладения ими зачастую не успевало произойти и не становилось главной причиной неудач. Более того, строевые командиры нередко попросту приказывали крестьянам «не обращать внимания на требования всяких там помещиков». В Орловской губернии «крестьяне встретили Добровольческую армию очень хорошо»; накануне ее прихода вспыхивали антисоветские мятежи (в Елецком уезде в них участвовало 20 000 человек); по свидетельству Г. К. Орджоникидзе, при отступлении красных «имели место случаи нападения на наши обозы». За все это время на фронте Корниловской дивизии к белым перебежало, по некоторым данным, около 8 000 красноармейцев, большинство которых добровольно пополнили ее ряды. В Ливнах Марковцев встретили цветами, а они подкармливали голодных горожан из своих полевых кухонь.

* * *

Между тем буквально сразу после взятия Орла опасения Кутепова начали оправдываться. Северо-западнее города концентрировались многочисленные свежие части противника, а специально образованная Ударная группа красных 1–2 октября овладела Кромами, создав угрозу левому флангу и тылам Корниловцев. Один батальон Самурского полка Дроздовской дивизии был полностью уничтожен. Отныне центр тяжести боев переместился под Кромы. Кутепов колебался, выбирая решение новой задачи.

Молодой, честолюбивый и прагматичный начальник Корниловской дивизии полковник Скоблин предложил свой план, упорно настаивая на его принятии. Он предлагал, пользуясь безопасностью правого фланга корпуса, растянуть фронт разворачиваемой Алексеевской дивизии от Ливен до Орла, а созданный на основе его Корниловцев кулак бросить на Кромы и разбить группу красных. Конечно, идея Скоблина вызывалась желанием не только обеспечить кромский фланг, но и отвести собственную дивизию из-под Орла, где она топталась почти без результата, но с угрозой попасть в окружение. Однако Кутепов этого предложения не принял и ограничился полумерами: Корниловская дивизия, отправив к Кромам лишь 2-й полк, фактически оставалась бездействовать под Орлом, а наступление советской Ударной группы нейтрализовывалось активными маневрами Дроздовской дивизии в районе Дмитровска. Вспоминает Дроздовец, тогдашний командир батальона: «По тылам большевиков я должен был идти более сорока верст до села Чортовы Ямы – на него наступали самурцы, – а оттуда, описав петлю, вернуться в Дмитровск. Пять дней и ночей, тесно сомкнувшись, без всякой связи со своими, мы шли, охваченные большевиками со всех сторон. Мы несли раненых с собой и пополняли патроны и снаряды только тем, что брали с боя. Тогда мы вовсе не думали, что нашему маршу по тылам суждено было задержать весь советский натиск…»

Отказавшись от плана Скоблина, Кутепов предотвратил окружение Корниловцев в Орле, но, разобщив части корпуса и ведя мелкоманевренные изнурительные бои, продемонстрировал отсутствие тактической смелости и широкой инициативы, то есть рутинность оперативных методов. Затягивая бои, 1-й армейский корпус терял время, и впоследствии Скоблин прямо оценивал решение Кутепова как ошибочное. В итоге против войск корпуса выдвинулось 25 только стрелковых полков красных, не считая кавалерии и прочих частей. Характерно, что и при перевесе сил большевики использовали в качестве ударных Латышскую и Эстонскую дивизии, китайские части, загадочный «Еврейский коммунистический полк» (упоминаемый в журнале боевых действий Корниловцев), а также «Червоное Казачество», – войска, этнически и территориально чуждые местному населению. При этом в равной мере сказывались как ограниченность людских ресурсов Центральной России после ряда мобилизаций, так и неуверенность большевиков в «надежности» ее жителей.

К 6 октября командованию советского Южного фронта удалось нейтрализовать действия Дроздовской дивизии и нанести удар непосредственно на Орел с запада. Верно оценив угрозу окружения, полковник Скоблин своей властью в ночь на 7 октября приказал оставить город. Сдерживая наступавших эстонских стрелков заслонами своего 2-го полка, Корниловская дивизия ловко оторвалась от преследования и отошла к югу. Противник же, войдя в Орел, потерял там целые сутки. Командующий советской XIV-й армией И. П. Уборевич считал цель операции не достигнутой, ибо разгрома Корниловцев не получилось.

В создавшихся условиях Кутепов отдал приказ, весьма слабый с точки зрения тактики: одновременно готовить новый бросок на Орел и овладеть Кромами, то есть нанести два удара в расходящихся направлениях. Вместе с тем дробление сил корпуса позволило ему создать две подвижные группировки, малочисленные, но удобные для маневрирования. В то же время отсутствие единой задачи отнимало последние возможности переломить ход событий. Заметим, что и советская группа войск тоже получила приказ наступать по расходящимся направлениям – на Дмитровск и на Фатеж, но она численно превосходила 1-й армейский корпус.

Южнее Орла, у станции Становой Колодезь, 8–9 октября закипели кровопролитнейшие бои: собранная воедино Корниловская дивизия бросалась в повторные лобовые атаки и несла страшные потери. Интенсивность огня противника была такова, что у множества винтовок и нескольких пулеметов, перегреваясь, плавились стволы… 10 октября Дроздовцы и Самурцы после двухдневных боев заняли Кромы, а Корниловцы ворвались на станцию Стишь в непосредственной близости от Орла. В течение двух следующих дней Добровольцы были обескровлены: в некоторых ротах Корниловской дивизии осталось по тридцать штыков. 13 октября Дроздовская дивизия оставила Дмитровск. Кромы оборонял 3-й Марковский полк, но ночью, когда многие офицеры злоупотребили спиртным, противник ворвался в городок; к утру два батальона Марковцев были разгромлены, а остатки полка выбиты из Кром. Это означало прорыв фронта и угрозу Корниловцам под Орлом. В сочетании с прорывом конницы С. М. Буденного на стыке Добровольческой и Донской Армий, взятием 8 октября Воронежа и движением на Касторную, положение складывалось катастрофическое. Кутепов наконец-то перебросил войска к Кромам, но опять частично. 1-й и 3-й Корниловские полки с боями отходили на юг; «за трое суток Корниловская дивизия потеряла треть своего состава», – отмечал Скоблин. Вспоминая предыдущие потери, общее их число можно оценить минимум в две трети от первоначальной численности. Противнику тоже дорого обходился успех – так, Латышская дивизия сократилась на 40–50%, а бригада «Червоных Казаков» – на треть.

С 14 октября Дроздовцы начали попытки вернуть Дмитровск. До 19 октября Кутепов надеялся сохранить свой правый фланг, перемещая часть войск в район Ливен. А с 20 по 23 октября, прорвав фронт на стыке Корниловской и Дроздовской дивизий, по их тылам устремилась в глубокий рейд полуторатысячная «червоно-казачья» группа В. М. Примакова, надев погоны и выдавая себя за конницу Шкуро. Пройдя 120 верст, разгромив тылы и склады в Фатеже и Понырях и взорвав железную дорогу, «Червонцы» попутно, пользуясь своим маскарадом, выявляли среди населения сочувствующих белым и расправлялись с ними. Добровольцы «ненавидели Червонную дивизию смертельно».

Потеряв связь со Штабом корпуса, Скоблин повел дивизию к шоссе Фатеж – Кромы, чтобы, продвигаясь по нему, избежать окружения и затем выйти на Курск. В ночь на 24 октября «Червонцы» разгромили 3-й Корниловский полк, из которого спаслась лишь часть офицерской роты, вскоре присоединившаяся к основной группе. А 25 октября контратаки Корниловцев были сломлены; красная конница уничтожила пять батальонов дивизии (фактически – 2-й полк и остатки 3-го), однако Скоблин сумел вывести к Курску 1-й полк и другие разрозненные части. Новый рейд Примакова 1–6 ноября нанес серьезный урон Дроздовцам, чей 3-й полк был разгромлен; многие офицеры во избежание плена покончили с собой. Огрызаясь яростными контрударами, Дроздовская дивизия отходила на юг. 2 ноября на правом фланге Добровольческой Армии Буденный взял Касторную, нанеся поражение отброшенной от Ливен Сводной дивизии. Кутепов докладывал командующему Армией: «Под натиском превосходящих сил противника наши части отходят на всех направлениях. В некоторых полках Корниловской и Дроздовской дивизий осталось по двести штыков… Потери с нашей стороны достигают восемьдесят процентов…» И Кутепов, и Май-Маевский выехали на фронт.

Орловско-Кромское сражение обескровило 1-й армейский корпус – ударную силу Добровольческой Армии и всех Вооруженных Сил Юга России. Инициатива перешла к противнику. Интересно, что советский военный историк, бывший Генерального Штаба подполковник Н. Е. Какурин, считал успех «похода на Москву» в принципе достижимым, а причину неудачи видел в излишней разбросанности действий: при более «грамотном» наступлении (разбивая противника по частям, отбросив XIV-ю армию в брянские леса) шансы Добровольцев существенно возросли бы. Теперь же главным итогом поражения стал общий надлом физических и моральных сил, которые в ходе летне-осеннего наступления были напряжены чрезвычайно и безрезультатно.

Ко второй половине ноября 1-й корпус насчитывал всего 2 600 штыков. Корниловские полки фактически превратились в батальоны, Дроздовские – в роты, 2-й и 3-й Марковские и Алексеевская дивизия представляли собою лишь кадры для новых формирований и были отведены в тыл. Кутепов, теснимый с фронта и охватываемый конницей Буденного справа, прикрывал Харьков; упорные бои велись в непосредственной близости от города. Главное Командование – увы, слишком поздно – решило сместить командующего Добровольческой Армией генерала Май-Маевского как очевидно неспособного навести порядок и подающего отрицательный пример в морально-бытовом отношении (возможно также, что просто требовался «козел отпущения»). Новым командующим стал генерал П. Н. Врангель. В первом же приказе он заявил: «Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы, – погромы, грабежи, насилие, произвол и пьянство будут беспощадно караться мною».

Дело в том, что при крайней малочисленности боевых частей в тылу находилось множество воинских чинов, прежде всего офицеров, которые всеми силами стремились избежать фронта. Устраиваясь на чисто номинальные должности, они делали своим главным занятием реквизиции и спекуляции: например, в результате одной «операции» на фронт вместо патронов попала мороженая рыба. Фронтовики негодовали и требовали принудительной широкой мобилизации «тыловой сволочи». В то же время штабы мало заботились или не заботились вообще о довольствии войск, вынуждая их пользоваться исключительно местными средствами, то есть брать все необходимое у населения. Фронтовики тоже входили во вкус, и начинались грабежи с последующей перепродажей захваченного. Армия развращалась; понимая опасность, Врангель и принимал меры.

Кутепов, прежде озабоченный только боеспособностью корпуса, теперь с готовностью исполнял новое распоряжение (апологеты вообще приписывали ему инициативу этого). «Там, где я командую, грабежей быть не может!» – заявил он. В Харькове, где оставалось много ценных грузов, привлекавших массы мародеров, командир корпуса «приказал своему конвою и охранной роте обходить город и каждого грабителя вешать на месте преступления. Разбои стихли…» Мешочники и грабители панически боялись грозного генерала, и достаточно было крикнуть: «Кутепов идет!» – как любая толпа мародеров бросалась врассыпную. Конечно, неподкупно честный генерал был единодушен с новым командующим, да и считал «моральных паразитов» виновниками неудач. Алексеевцы, проезжая станцию Мушкетную, видели, как «на телефонных столбах, превращенных в виселицы, висело несколько повешенных… На груди у каждого были прикреплены плакаты с надписью “мародер”… Как говорили, эта экзекуция над грабителями была произведена по распоряжению генерала Кутепова». Также он, не питая в душе расположения к евреям, приказывал изымать у войск погромные листки, совершенно здраво рассуждая: «Сегодня громят евреев, а завтра те же лица будут громить кого угодно другого».

29 ноября Добровольцы оставили Харьков. А 4 декабря правый фланг Армии был охвачен противником из-за бездействия Донской конницы Мамантова. Кутепову пришлось снять с фронта 1-й Марковский полк и бросить его на прикрытие прорыва, а недоформированные 2-й и 3-й полки отправить к Изюму; затем они соединились. Корниловцы и Дроздовцы отходили на юг. Деникин приказал удерживать Каменноугольный район, но, несмотря на эту директиву, отступление продолжилось. 6 декабря в лесах северо-восточнее Змиева погиб 3-й Корниловский полк, прикрывавший отход дивизии. Измотанные Добровольцы дрались самоотверженно, но с 10 декабря красные все больше и больше проникали за рубеж Северского Донца. 15 декабря главной задачей Кутепову было определено прикрытие уже ростовского и новочеркасского направлений. Против его корпуса действовало 5 стрелковых и 3 кавалерийские дивизии, 3 кавбригады, 3 кавалерийских и 3 пехотных отдельных полка, – а вся Добровольческая Армия оказалась столь малочисленной, что 20 декабря была сведена в подчиненный командующему Донской Армией корпус, основу которого составили войска Кутепова. Врангель стал начальником резерва Главнокомандующего. Все тыловые учреждения предполагалось использовать для пополнения Добровольческого корпуса.

Под натиском превосходящих сил противника Кутепов отступил на рубеж Дона, ведя непрерывные арьергардные бои. 26 декабря красные ворвались в Новочеркасск. 28 декабря ими был занят и Ростов, – отставшие от корпуса Корниловцы ударом с севера вновь овладели городом, но уже на следующий день оставили его. Однако попытки Буденного и Думенко выйти на южный берег Дона разбились о стойкость Корниловской дивизии под Батайском. С началом 1920 года корпус получил небольшую передышку. Она была жизненно необходима, ибо у Кутепова насчитывалось всего 1 763 офицера, 4 638 штыков, 1 723 сабли при 259 пулеметах и 63 орудиях. Войска тем не менее не только оборонялись, но и пополнялись, готовились к контрудару и даже проводили несложные учения. Пользуясь тем, что случайные и преступные элементы сами покинули Армию при отступлении, Кутепов счел своевременным резко и твердо укрепить дисциплину. «“Во всем законность, всегда дисциплина”, – с радостью были приняты эти требования командира корпуса… С этого момента и следовало бы считать рождение Русской армии из Добровольческого корпуса, когда впервые со времени [начала] Гражданской войны войска начали учиться военному делу», – вспоминали офицеры.

В ходе контрнаступления 7 февраля Добровольческий корпус овладел Ростовом и его пригородом Нахичеванью. Трофеями стали 22 орудия, 123 пулемета, 6 бронепоездов; более 4 000 красноармейцев попало в плен. Кутепов выполнил приказ Главного Командования, хотя многие понимали бесцельность операции, так как противник был уже в 25 верстах от Ставрополя, угрожая отрезать Добровольцев от Кубани. 16 февраля Ростов был оставлен ими вторично и окончательно. «Последнее мое воспоминание о Ростове: сыпняк, серая вша, заколоченные пустые магазины, разбитое кафе “Ампир”», – читаем мы в записках Дроздовца. Кутепов упорно отбивал натиск советской VIII-й армии, но поспешное отступление Донцов обнажило его правый фланг. Вынужденный неожиданный отход принес Добровольцам большие потери: так, у станции Ольгинской вторично была почти полностью уничтожена Марковская дивизия. Это привело к такому всплеску враждебности к казакам, что Главнокомандующий почел за благо изъять кутеповский корпус из оперативного подчинения командующему Донской Армией, опасаясь открытого столкновения, и подчинил его лично себе. 27 февраля началась эвакуация за Кубань, а уже 3 марта Добровольческий корпус сосредотачивался возле Екатеринодара. Близилась агония…

* * *

Ввиду деморализации казачества Деникин, по его собственному признанию, «главной своей опорой считал добровольцев… С ними кровно и неразрывно связывал я судьбу всего движения и свое дальнейшее участие в нем. Я верил, что тяжелые испытания, ниспосланные нам судьбою, потрясут мысль и совесть людей, послужат к духовному обновлению армии, очищению Белой идеи от налипшей на нее грязи». Основания для такого мнения, бесспорно, были: у Кутепова «хотя отдельные эпизоды неустойчивости, дезертирства мобилизованных и сдачи их большевикам имели место в рядах корпуса в последние недели, но основное ядро его являло большую сплоченность и силу. Части находились в руках своих командиров и дрались доблестно. Затерянные среди враждебной им стихии, добровольцы в поддержании дисциплины, быть может, более суровой, чем прежде, видели единственную возможность благополучного выхода из создавшегося положения».

Ситуацию в корпусе Главнокомандующий оценивал верно. Но он не учитывал изменившегося за последние месяцы отношения Добровольцев к Ставке. Строевые офицеры либо были уже неспособны к «духовному обновлению» без решительного дисциплинарного воздействия, либо начинали думать, что грязь на Белое Дело налипла не сама по себе, а прежде всего по попустительству именно Деникина. Неприязнь вызывала и защита Главнокомандующим ненавистного многим начальника Штаба генерала Романовского, которого группа Корниловцев собиралась попросту убить. Кутепов же, ощущая силу своего корпуса и настоятельную потребность в нем Главного Командования, желал, чтобы исключительность положения и значения Добровольцев была теперь признана официально. По сути, это означало претензию на «преторианство», что и прозвучало в его телеграмме-ультиматуме от 23 февраля:

«События последних дней на фронте с достаточной ясностью указывают, что на длительность сопротивления казачьих частей рассчитывать нельзя. Но если в настоящее время б орьбу временно придется прекратить, то необходимо сохранить кадры Добровольческого корпуса до того времени, когда Родине снова понадобятся надежные люди. Изложенная обстановка повелительно требует принятия немедленных и решительных мер для сохранения и спасения офицерских кадров Добровольческого корпуса и добровольцев. Для того, чтобы в случае неудачи спасти корпус и всех бойцов за идею Добровольческой армии, пожелавших пойти с ним, от окончательного распыления и истребления, необходимо немедленное принятие следующих мер, с полной гарантией за то, что эти меры будут неуклонно проведены в жизнь в кратчайшее время. Меры эти следующие:

1. Немедленно приступить к самому интенсивному вывозу раненых и действительно больных офицеров и добровольцев за границу.

2. Не медленный вывоз желающих семейств офицеров и добровольцев, служивших в Добровольческой армии, в определенный срок за границу, с тем чтобы с подходом Добровольческого корпуса к Новороссийску возможно полнее разгрузить его от беженцев.

3. Сейчас же, и во вся ком случае не позже того времени, когда Добровольческий корпус отойдет в район станции Крымской, подготовить три или четыре транспорта, сосредоточенных в Новороссийске, конвоируемых четырьмя наличными миноносцами и подводными лодками, которые должны прикрыть посадку всего Добровольческого корпуса [и] офицеров других армий, пожелавших присоединиться к нему. Вместимость транспортов не менее десяти тысяч человек с возможно большим запасом продовольствия и огнеприпасов.

4. Немедленная постановка в строй всех оф ицеров, хотя бы и категористов [94] , которые должны быть влиты в полки Добровольческого корпуса и принять участие в обороне подступов к Новороссийску. Все офицеры, зачисленные в эти полки и не ставшие в строй, хотя бы категористы, не подлежат эвакуации, за исключением совершенно больных и раненых, причем право на эвакуацию должно быть определено комиссией из представителей от частей Добровольческого корпуса.

5. Все учреждения Ставки и правительственные учреждения должны быть посажены на транспорта одновременно с последней грузящейся на транспорт частью Добровольческого корпуса и отнюдь не ранее.

6. Теперь же должна быть передана в исключительное ведение Добровольческого корпуса железная дорога Тимашевская – Новороссийск с узловой станцией Крымская включительно. Никто другой на этой линии распоряжаться не должен.

7. С подходом корпуса в район станции Крымская вся власть в тылу и на фронте, порядок посадки, все плавучие средства и весь флот должны быть объединены в руках командира корпуса, от которого исключительн о должен зависеть порядок посадки на транспорты и которому должны быть предоставлены диктаторские полномочия в отношении всех лиц и всякого рода военного, казенного и частного имущества и всех средств, находящихся в районе Крымская – Новороссийск.

8. Дальн ейшее направление посаженного на транспорты Добровольческого корпуса должно будет определиться политической обстановкой, создавшейся к тому времени, и в случае падения Крыма или отказа от борьбы на его территории Добровольческий корпус в том или ином виде высаживается в одном из портов или мест, предоставленных союзниками, о чем теперь же необходимо войти с ними в соглашение, выработав соответствующие и наивыгоднейшие условия интернирования или же поступления корпуса на службу целой частью.

9. Докладывая о вышеизложенном Вашему превосходительству, я в полном сознании своей ответственности за жизнь и судьбу чинов вверенного мне корпуса и в полном согласии со строевыми начальниками, опирающимися на голос всего офицерства, прошу срочного ответа для внесения в войска успокоения и для принятия тех мер, которые обеспечат сохранение от распада оставшихся борцов за Родину.

10. Все изложенное выше отнюдь не указывает на упадок духа в корпусе, и если удалось бы задержаться на одной из оборонительных линий, то определен ность принятого Вами на случай неудачи решения внесет в войска необходимое успокоение и придаст им еще большую стойкость.

Кутепов»

Этот демарш вызвал окончательное решение Деникина оставить свой пост, и возможно, что Кутепов и предполагал такое следствие. На саму же телеграмму Деникин ответил по пунктам, последний из которых гласил: «Вся власть принадлежит Главнокомандующему, который даст такие права командиру Добровольческого корпуса, которые сочтет нужными». Кутепов, прибывший в Ставку через несколько дней, в беседе с Деникиным сожалел о своем шаге, объясняя его нервной атмосферой в корпусе. «Только искреннее желание – помочь Вам расчистить тыл – руководило мною», – сказал он.

11 марта Добровольческий корпус начал движение на Новороссийск. «На вокзале горели склады, взрывались бронепоезда и снаряды, – вспоминал очевидец, – грабежи складов в городе, большое скопление войск на пристани и массы лошадей, бродящих по городу и возле пристани, – все это говорило о кошмаре и ужасе, которые творились здесь». Кутепов ввел патрулирование офицерскими частями, вылавливая уклоняющихся от мобилизации и расстреливая грабителей. Особенно рьяно действовали Марковцы, крайне непримиримые после гибели дивизии: их пикеты «стали останавливать прохожих на улицах, отбирать паспорта, бумажники, документы, говоря: придите завтра в такой-то взвод, вас зачислят рядовым. Публика взвыла…» Начальником обороны Новороссийска стал Кутепов. 13 марта он доложил, что нервное настроение войск не позволяет оставаться в городе и что ночью надо начать эвакуацию.

В связи с ограниченностью числа судов Деникин приказал при погрузке отдавать предпочтение Добровольческому корпусу (что ранее приписывалось только самоуправству Кутепова). Но иного решения Главнокомандующий, находясь в непосредственной зависимости от Добровольцев, принять и не мог. Выставив оцепление из офицерских рот Корниловцев и Дроздовцев, Добровольческий корпус грузился на суда. Казаки, многие из которых были оттерты от пристаней, дико ругались, но так и не решились добиваться погрузки силой (несколько тысяч их было все-таки переправлено в Крым, составив там Донской корпус). Добровольцы вплотную друг к другу стояли на палубах, а сверху лебедки опускали все новые партии людей. Некоторые транспорты, опасаясь перегрузки, рубили концы и уходили. То тут, то там глухо звучали револьверные выстрелы – отчаявшиеся кончали самоубийством.

Когда последние суда покидали рейд, Кутепов узнал, что часть чинов Дроздовской дивизии остается, так как не хватило места. Решение пришло мгновенно: командир корпуса принял остающихся на миноносец «Пылкий», на котором находился его Штаб. Трижды под огнем уже вошедшего в город противника Кутепов возвращался к молу, подбирал людей, доставлял их на суда на внешнем рейде и вновь возвращался. Наконец, и нагруженный свыше всяких допустимых пределов «Пылкий» взял курс на Крым. Приближался рассвет 14 марта. Последним из Добровольцев Новороссийск покинул, как того и требовал долг, Кутепов.

Чуть ли не в первый же день в Крыму Кутепов, судя по его докладу Деникину, получил приглашение генерала Слащова прибыть к нему в штаб. Командир Крымского корпуса заявил Александру Павловичу о всеобщем недовольстве Главнокомандующим и готовящемся 23 марта совещании представителей Армии, Флота, духовенства и населения, которое «попросит» Деникина сдать командование. Слащов якобы пригласил Кутепова принять участие в этом совещании, ссылаясь на отрицательное отношение к Главнокомандующему и в Добровольческом корпусе; Кутепов же отказался, заявил о лояльности своих войск Деникину и тотчас отбыл в Феодосию, где и поставил последнего в известность о случившемся. Такова версия командира Добровольческого корпуса.

Однако она вызывает сомнения. Помимо того, что Слащов в воспоминаниях не рассказывает об этом эпизоде, он прямо указывает на стремление Кутепова стать на место Деникина, приписывая Александру Павловичу склонность к интригам, а неудачу этого замысла объясняет отсутствием чьей бы то ни было поддержки. Надо учитывать недоброжелательность двух командиров корпусов по отношению друг к другу, но как раз поэтому мы не вправе отдавать исключительное предпочтение версии одного из них. Допустим, что Кутепов и правда желал заставить Главнокомандующего уйти и рассчитывал занять его пост; тогда сообщение о тональности разговора со Слащовым оказывается ложным, но очень ловким, поистине беспроигрышным ходом. Во-первых, информация о «всеобщем недовольстве» толкала впечатлительного Деникина на уход. Во-вторых, очернялся Слащов, которого также считали претендентом на власть. В-третьих, сам Кутепов, немедленно докладывающий о «происках» Слащова, оборачивался прямо-таки столпом верности. В случае такого хода Александра Павловича никак нельзя считать прямолинейным и неумным «фельдфебелем», как думали многие (признавая в то же время его чрезвычайную скрытность). Подтверждением нашего предположения может стать и нелогичность Слащова, несмотря на неприязнь к Кутепову будто бы избравшего его поверенным своих замыслов и даже союзником. С другой стороны, сами по себе консультации могли иметь место, а сообщить о них Деникину Кутепова было способно заставить недоверие к «сопернику» – Слащову.

Деникин сообщению Кутепова поверил и именно с ним стал обсуждать план дальнейших действий, что можно расценить как преимущественное доверие и особое положение командира Добровольческого корпуса. Кутепов доложил, что настроение двух его дивизий – вполне удовлетворительное (Дроздовской и Корниловской соответственно), двух же – неблагополучное. Он предложил не допустить никакого совещания, а мнение старших командиров выяснить, вызывая их в Ставку. И здесь можно увидеть его расчет: поставить Деникина перед лицом всеобщего недоверия, но самому быть рядом и надеяться – в роли верного советника – на передачу власти. Но Главнокомандующий разом спутал все карты, без ведома Кутепова предоставив созываемому военному совету право указать преемника.

Отсюда становится объяснимым и странное, на первый взгляд непоследовательное поведение Александра Павловича в день открытия заседаний. Было устроено предварительное совещание старших начальников Дроздовской дивизии, где, по свидетельству его участника, «было единогласно решено просить генерала Деникина остаться у власти, так как все мы не могли мыслить об ином Главнокомандующем». Подошедший позже Кутепов заявил о твердом решении Деникина оставить свой пост, но это не поколебало единодушия Дроздовцев: «У всех нас было впечатление, что генерал Деникин пришел к своему решению вследствие какого-то разногласия, интриг и выраженного ему недоверия… Нам было совершенно непонятно поведение генерала Кутепова, а потому большинство ушло с заседания неприязненно настроенными против него». То же повторилось и на совещании всех старших начальников корпуса. «Генерал Кутепов сидел грустный, как бы подавленный, и неоднократно заявлял о твердом решении генерала Деникина… Невольно вспомнились слухи о его неладах с генералом Деникиным и о “подкапывании”. Это было совершенно неправдоподобно, но тем не менее не было объяснений молчаливому, пассивному, а потому непонятному поведению» командира корпуса.

Думается, ларчик открывается просто, если исходить из нашей версии. Значительную часть военного совета составили начальствующие лица Добровольческого корпуса, а окрестности дворца, где они собрались, патрулировали офицерские роты и пулеметные команды Дроздовской дивизии. В таком положении выбор мог пасть на Кутепова. Но неожиданным препятствием стало упорство, с которым начальники частей держались за Деникина. Дроздовцы вообще прямо заявили, «что никого не призна?ют, кроме Деникина, а всякого другого расстреляют». В этом случае подавленность командира корпуса вызывалась крушением надежд. Сам же он обосновывал свое поведение так: видя неизбежность ухода Деникина, «полагал необходимым подготовить к решению этого тяжелого вопроса, поэтому считал нужным предупредить старших начальников… Я отлично сознавал, что заменить генерала Деникина никто не может, поэтому считал, что дело наше проиграно».

На заседании Военного совета Добровольцы вначале помалкивали, и лишь когда первый сумбур улегся, Кутепов осознал: на карту поставлен его авторитет среди подчиненных, и необходимо проявить единодушие с ними. Он встал и внушительно заявил о доверии Главнокомандующему, невозможности для себя принять участие в выборах и категорическом отказе от этого. Его поддержали все представители корпуса, и была даже подготовлена соответствующая телеграмма Деникину. Тем самым, пусть и ценой уступки, Кутепов не только сохранил, но и усилил влияние на Добровольцев. А после получения на следующий день приказа Главнокомандующего о назначении Врангеля – оставалось лишь подчиниться, тем более что старшие генералы, собранные на закрытое заседание, были уже разобщены с подчиненными. Но и тогда фактически это означало лишь согласие признать нового вождя.

* * *

Врангель с первых дней своего пребывания на посту Главнокомандующего учитывал значение отношения к себе Добровольческого корпуса и лично Кутепова и действовал соответственно. Он всячески демонстрировал расположение к Александру Павловичу и, по некоторым сведениям, обещал возродить Добровольческую Армию под его командованием. Сближению генералов помогло и одинаковое отношение к командованию Донского корпуса, которое Врангель при поддержке Добровольцев объявил «оппозиционным» и фактически разгромил. Завоевывая признание ядра Добровольческого корпуса, 26 марта Главнокомандующий произвел двадцатисемилетнего начальника Корниловской дивизии Скоблина в генерал-майоры (чего не хотел делать Деникин), а парад в Севастополе принес примирение Врангеля с Дроздовцами, которые «качали его и исступленно кричали “ура!”».

Кутепов железной рукой «приводил в чувство» свой корпус, чины которого часто вели себя разнузданно. Так, офицеру – вчерашнему юнкеру ничего не стоило за неимением спичек в кармане полезть на столб, чтобы прикурить от уличного фонаря. В столь невинном случае дело ограничивалось дисциплинарным взысканием. За дебош в пьяном виде несколько Алексеевцев было разжаловано в солдаты. Штатские очевидцы, – возможно, преувеличивая, – отмечали, что командир корпуса беспощадно вешал «офицеров и солдат старейших добровольческих полков чуть ли не за каждое разбитое в ресторане стекло, где эти часто вовсе не присяжные дебоширы, а просто несчастные, отчаявшиеся в эти дни люди искали в вине забвения и дурмана. Деятельность генерала Кутепова в этом направлении достигла в апреле месяце таких размеров, что вызвала решительный протест представителей Симферопольского земства и города Симферополя, заявивших, что население лишено возможности посылать своих детей в школы по разукрашенным г[осподином] Кутеповым улицам» [95] . Считая, что «фонарные мероприятия» мало укрепляют дисциплину, те же свидетели не могли все-таки не признавать: «Разгул, хулиганство и бесчинства, наблюдавшиеся в первые дни по прибытии армии в Крым, были пресечены». Для спасения «в бою незаменимых, в тылу невыносимых» от скорой расправы командиры частей иной раз числили привлекаемых к суду в списках убитых. Полностью поддерживая стремление Кутепова искоренить бандитизм и восстановить дисциплину, Врангель все же счел его меры чрезмерными и запретил внесение в военно-полевые суды дел по одному усмотрению местного начальника.

В мае Добровольческий корпус был пополнен и преобразован, вновь получив название 1-го армейского (Корниловская, Марковская, Дроздовская, 1-я кавалерийская и 2-я конная дивизии), а вскоре началось и его наступление. Перед самым броском на таврические просторы Кутепов 23 мая лично произвел разведку позиций противника на аэроплане в качестве наблюдателя. Учитывая ненадежность техники, для вылета в тыл врага требовалось настоящее кутеповское мужество.

На рассвете 25 мая 1-й армейский корпус начал наступление. Его командир лично руководил боем и воодушевлял войска. «Бой на севере все больше разгорался… Автомобиль мчался уже по дороге над насыпью. В автомобиле сидел генерал Кутепов. Одна рука Кутепова лежала на черной квадратной бороде, другую он держал у козырька корниловской фуражки…» За два дня корпус лобовыми ударами опрокинул противника, взяв 3 500 пленных, 25 орудий и 6 бронеавтомобилей; правда, это стоило огромных потерь – у Дроздовцев, например, выбыли из строя все ротные и батальонные командиры. После первоначального успеха корпус к 15 июня отводился в резерв Главнокомандующего, но это осталось невыполненным ввиду угрозы прорвавшего фронт красного Сводного корпуса Д. П. Жлобы. Брошенные против Жлобы Корниловская и Дроздовская дивизии размеренными залпами, мощным пулеметным и артиллерийским огнем сбили противника, после чего севшие на подводы Дроздовцы погнали противника, рассеивая и уничтожая его.

Сменив своими войсками части 2-го корпуса Слащова, Александр Павлович к 23 июня овладел районом Большого Токмака. 5 июля под его командованием были объединены 1-й армейский, Конный и Донской корпуса. Став фактически во главе армии, Кутепов ударил на Орехов и Александровск. Приказом Главнокомандующего от 11 июля он был удостоен ордена Святителя Николая Чудотворца II-й степени.

В начале августа, приняв, после неудачи под Каховкой, рапорт генерала Слащова об отставке, Врангель назначил на его место начальника Дроздовской дивизии генерала Витковского, а Кутепову подчинил и 1-й, и 2-й корпуса, так как считал, что он – «начальник, хорошо разбирающийся в обстановке, большой воинской доблести, совершенно исключительного упорства в достижении поставленных целей, умевший близко подойти к офицерам и солдатам, прекрасный воспитатель войск». А вскоре вышел и приказ о назначении генерала командующим 1-й армией, в состав которой были включены 1-й армейский и Донской корпуса.

Весь август шли тяжелые бои с переменным успехом. Именно в те дни Корниловцев поразил приказ, угрожавший военно-полевым судом в случае невыполнения задачи. 4 сентября 1-я армия вошла в логово махновщины – Гуляй-Поле; дальнейшее движение планировалось на утерянные было Орехов и Александровск. В ночь на 25 сентября Корниловцы и Марковцы форсировали Днепр. Позднее Врангель назвал действия войск в Северной Таврии в сентябре 1920 года «борьбой генерала Кутепова»…

Но 29 сентября противник нанес удар по 1-й армии с востока и от Каховки. Кутепов настаивал на возвращении ему Корниловской дивизии, которая была временно переброшена на прикрытие переправы 2-й армии за Днепр. Врангель отказал, считая первоочередным расширение наступления. Кутепов же хорошо помнил, чем обернулось это под Курском и Орлом, и оказался прав. Уже 11 октября 2-я армия отступила обратно на левый берег Днепра. По сути, это стало повторением в меньших масштабах «разбросанной» тактики 1919 года. В районе Каховки кипели ожесточенные безрезультатные бои.

13 октября противник начал переправу через Днепр. Через день он перешел в решительное наступление по всему фронту. Армия Кутепова заняла позиции от днепровских плавней до Азовского моря. Превосходство сил – более чем в три раза – было в пользу красных. Поняв опасность для главных сил быть отсеченными от Крыма, Врангель приказал 1-й армии отбить наступление врага, однако малочисленность, плохая обмундированность при двадцатиградусном морозе и измотанность в трехдневных упорных боях не позволили реализовать замысел. 16 октября, пользуясь густым туманом, 1-я конная армия Буденного прорвала фронт и вышла в тыл Кутепову. Тот, потеряв драгоценные сутки, начал пробиваться в Крым. Буденновцы, в свою очередь, оказались отрезанными от баз и прижатыми с севера к плохо замерзшему Сивашу; в первых же стычках не ожидавшая натиска конница беспорядочно устремлялась на север, открывая Кутепову путь к отступлению.

«Действуй генерал Кутепов более решительно, цвет красной кавалерии, конницу “товарища” Буденного, постигла бы участь конницы Жлобы», – с досадой отмечал Врангель и, щадя самолюбие соратника, списывал неудачу на то, что «наступательный порыв войск был уже в значительной степени утерян… Сами начальники не проявляли уже должной уверенности». Но это – слабая отговорка. Начальник Дроздовской дивизии генерал А. В. Туркул был настроен по-боевому, называл ошибкой отход от Днепра и косвенно обвинял в этом Кутепова: «Порыв большевистских атак мог быть разгромлен нашим порывом. Мы отшвырнули бы их за Днепр и, развязав себе руки на севере, могли бы броситься на конницу Буденного. Тогда это было бы не наше отступление, а маневр… Возможно, что тогда Крым не окончился бы Перекопом… Прорыв 1-й Конной смутил штаб, поразил наше командование, там поколебались». Похоже, что Кутепов вновь проявил себя слабым тактиком. Более того, 20 октября он прибыл в Ставку, чтобы (помня кошмар Новороссийска) осведомиться, «приняты ли меры на случай несчастья… Он выглядел наружно спокойно, но в его словах проскальзывала тревога». Вся оборона Крыма была поручена ему.

Вечером 26 октября, после прорыва противником Перекопских позиций, под угрозой обходного маневра через Сиваш, Кутепов приказал отступить, о чем телеграфировал Врангелю. «Как содержание, так и самый тон донесения не оставлял сомнения, что мы накануне несчастья». Не желая прямо толкать Главнокомандующего к приказу об эвакуации, Кутепов заявил о готовности вернуть прежние позиции, но сомневался в целесообразности этого. Испытанные начальники дивизий выбыли из строя, поставленные в строй военнопленные перебегали к противнику. Это был конец.

Войска направлялись к портам для погрузки; на сей раз эвакуация прошла в несравнимо большем порядке, чем новороссийская. 1 ноября штаб Кутепова погрузился на пароход «Херсон», а 3 ноября последний транспорт покинул Крым и взял курс на Константинополь. Впереди была чужбина…

* * *

Утром 9 (22) ноября 1920 года корабли стали на внешнем рейде турецкой столицы, а вскоре войска начали высадку на Галлиполийском полуострове. Лил унылый дождь. Вместе с французскими офицерами Кутепов верхом отправился осмотреть место для палаточного лагеря. Увидев каменистую долину, открытую всем ветрам, он поразился и спросил только: «И это все?» А на берегу ждали измученные люди. И Кутепов принял быстрое решение: для поднятия духа был устроен парад, во время которого генерал краткой речью вселил надежду на скорое возвращение в Россию и победу, потребовав во имя этого сохранения железной дисциплины и предупредив о суровых методах ее поддержания. Тяжелые условия диктовали жестокую логику: пусть слабые и деморализованные или уйдут, или воодушевятся, а сильные сплотятся в немногочисленные, но монолитные ряды. Держа равнение и глухо печатая шаг, Добровольцы сквозь ливень и ветер проходили мимо Кутепова…

Сразу же по прибытии в Турцию Кутепов был назначен помощником Главнокомандующего и начальником Галлиполийского лагеря, в котором были размещены сведенные в корпус все части Русской Армии за исключением казачьих. 3 декабря Александр Павлович был произведен в генералы-от-инфантерии – за боевые отличия. В декабре он тяжело заболел, находился почти при смерти, но выздоровел.

На первых порах издерганные и в значительной мере отчаявшиеся офицеры и солдаты могли дрогнуть. Кутепов понимал это и вместе с комендантом Галлиполи генералом Б. А. Штейфоном умело направлял энергию людей в нужное русло: на обустройство палаточного городка, строевую и теоретическую подготовку, организацию разнообразных курсов. Командир корпуса неумолимо требовал аккуратного внешнего вида, четких приветствий и т. д., заново воспитывая в подчиненных великое умение подчиняться. По его же инициативе были разрешены дуэли. Галлиполийская дисциплина славилась далеко за пределами лагеря: у стороннего наблюдателя поначалу складывалось впечатление, что на гауптвахте-«губе» содержится больше половины личного состава, а недоброжелатели рассказывали, как Кутепов ходит по лагерю с палкой и бьет по головам небрежно отдающих честь. Офицеры с долей иронии рассказывали, что настроение командира корпуса связано с надетой на нем формой: Дроздовская означала хорошее расположение духа, Корниловская – переменное, а Марковская безошибочно указывала, что кто-то из попавшихся генералу непременно окажется на «губе»…

Попытки внесения в Галлиполи политических страстей сурово карались: критиковавший командование полковник Щеглов был расстрелян, а советская разведка позже вообще сделала вывод, что «Кутепов не постесняется кого угодно расстрелять». Серьезное предупреждение получил и один из «старейших Дроздовцев» Туркул, неожиданно выказавший республиканские симпатии. И дело тут не в личных (монархических) пристрастиях Кутепова: он четко стоял на позициях «Армия вне политики», формулируя свое кредо так: «Армия должна занять Москву, а затем взять под козырек». Более того, еще в ходе войны Кутепов говорил, что он, «может, и монархист, но поклялся защищать республику, которая освободит Россию, даже от монархистов». Ни о какой политической твердолобости тут, конечно, нельзя и говорить.

«Авторитет Кутепова стал быстро расти», – пишет один из Галлиполийцев. – «Он сделался идеалом военачальника, а в будущем – диктатора России»; именно он в глазах подчиненных становился «естественным главой всего зарубежного белого воинства». Врангель был изолирован союзниками в Константинополе, и его, несмотря на неизменное уважение, начинали забывать. Несмотря на жесткую требовательность (или благодаря ей), Кутепов превращался в настоящего вождя. В Галлиполи тогда же возникла идея, чуть позже сформулированная в виде проекта, о создании в Армии рыцарского Ордена, основными лозунгами которого провозглашались «Бескорыстное служение Родине», «Неустанная борьба с палачами народа русского и врагами христианства», «Беспрерывная работа над собой, борьба со своими дурными привычками и наклонностями везде, всегда и при всяких обстоятельствах». Вступление в Орден «должно производиться не просто записью, а после того, когда каждый проникнется задачами и целью Ордена, уверует в необходимость и спасительность этой идеи, после того, как проверит себя… Никаких прав и преимуществ Орден не дает, но одни обязанности, и обязанности далеко не легкие». Ордену планировалось дать имя Святого Александра Невского, ибо в его личности «воплотился идеал и князя, и гражданина, и воина, и христианина», – здесь можно увидеть идеализированную параллель с именем и образом Александра Кутепова. И главное здесь не в выполнимости проекта, а в самом его появлении, которое красноречиво характеризовало настроение Галлиполийцев, не случайно вновь воскресивших название «Кутепия».

Незадолго до окончания пребывания войск в «Голом Поле» (так переиначили название «Галлиполи») был учрежден особый знак – черный крест с надписью «Галлиполи 1920–1921» – для всех выстоявших и не покинувших Армию. В своей речи накануне отъезда Кутепов сказал: «Вы целый год несли крест; теперь этот крест носите вы на груди. Объедините же вокруг этого креста русских людей». Войска 1-го армейского корпуса отправлялись в Болгарию и Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев (позднее – Королевство Югославия); 18 декабря 1921 года последний транспорт покинул неприветливый берег, на котором закалились воля и единство непримиримых воинов. Дух будущего Русского Обще-Воинского Союза уже витал в воздухе.

* * *

До мая 1922 года Кутепов жил в Тырново и Софии. Затем, когда коммунистическая пресса обвинила русские войска в подготовке переворота, он был задержан болгарскими властями и в 24 часа выслан из страны. Через Грецию генерал переехал в Сербию. В августе у Кутепова произошел конфликт с его заместителем, генералом Витковским, который занял открытую монархическую позицию и вступил в переписку с Великим Князем Николаем Николаевичем, чем нарушил принцип надпартийности Армии. «Кутепов решил отказаться от наименования командиром первого корпуса, так как не может согласиться с тем, что там делает Витковский», – пишет современник. Поселившись в Сербии в качестве помощника Главнокомандующего, Александр Павлович некоторое время бездействовал. По словам одного из приближенных, в это время он «невероятно поплотнел, прямо весь как мускул, живет просто, в небольшом домике, кормит нескольких своих офицеров, с ним жена…»

К тем дням относятся первые попытки внести разлад между Кутеповым и Врангелем. Представитель Русской Армии в Берлине отмечал, что «большевики относятся с полным презрением к Врангелю, доказывая, что он бесталанен, неумен и т. п., и гораздо положительнее (серьезнее. – Р. А. ) смотрят на Кутепова, говоря про него, что он человек с головой, умеет вести за собой людей…» В июле 1923 года друзья предупреждали Врангеля, что разрыв с Кутеповым будет чреват падением престижа Главнокомандующего. Но пока их отношения оставались вполне сердечными и задушевными, а переговоры с Великим Князем Николаем Николаевичем генерал вел четко по инструкциям Врангеля. Одновременно Александр Павлович начал налаживание собственной разведки в СССР. Но стоило Великому Князю в 1924 году приблизить его к себе, как Кутепов постепенно начал обособляться от Главного Командования; сыграло свою роль и поручение ему Николаем Николаевичем разведки и пропаганды на советской территории. Эта деятельность, однако, в значительной степени оказалась под контролем ОГПУ, а последовавшие в 1926–1927 годах разоблачения стали для генерала громом среди ясного неба. Заметим, что Врангель сразу предполагал провокацию в известиях о якобы существовавшем в СССР сильном монархическом подпольи («операция “Трест”»). Вновь наметилась тенденция к сближению с Главнокомандующим, и Кутепов получил даже его моральную поддержку, при этом и не думая признавать ошибочности своих действий.

Основное внимание он уделял террористической работе в Советском Союзе. Несмотря на давление со стороны западных разведок, генерал запретил своим агентам сообщать им «то, что могло бы пойти во вред России». Параллельно Кутепов тесно контактировал с Деникиным, а с 1926 года – и с известным политиком, историком и публицистом С. П. Мельгуновым, который стремился объединить широкий антибольшевицкий фронт вокруг своего журнала «Борьба за Россию». В 1928 году, после неожиданной смерти Врангеля, Кутепов становится во главе РОВС, а через год создает одноименную с мельгуновским журналом тайную организацию, пытаясь избежать повторения «Треста». Александр Павлович писал: «Для ниспровержения советской власти мы создаем широкое объединение эмигрантов, нацеленное исключительно на борьбу с большевизмом. Никаких межпартийных споров внутри него мы терпеть не намерены, так как они лишь распыляют наши силы». В этих словах хорошо заметен отказ от крена в сторону монархии – возможно, в связи со смертью Великого Князя Николая Николаевича.

Крайне неожиданно звучит и свидетельство современника, вспоминавшего, как Деникин в 1937 году упомянул о якобы имевшей место встрече Кутепова с М. Н. Тухачевским. Она могла состояться между январем и мартом 1928 года в Париже, куда «красный Бонапарт» «тайно» приезжал из Берлина, участвуя в очередной провокационной операции ОГПУ. Вообще же вся эмигрантская деятельность Кутепова до сих пор остается лишь фрагментарно известной и нуждается в тщательном исследовании.

…Александр Павлович жил теперь в Париже на улице Руссель, 26, с женой и родившимся в 1925 году сыном Павлом. Денщик, оставшийся с генералом, помогал по хозяйству. Шоферы такси – бывшие офицеры – по очереди охраняли дом и возили Кутепова; это дежурство не было ни круглосуточным, ни обязательным, да и сам Начальник РОВС по скромности не хотел утруждать своих соратников. Неписаным правилом кутеповской семьи стало, что всех посетителей во избежание огласки встречал и провожал сам хозяин, принимавший на дому донесения своей тайной агентуры. Поэтому, когда 25 января 1930 года Кутепову была доставлена записка от крупного финансиста с просьбой о встрече, никто об этом не знал. Однако у Александра Павловича имелись основания ожидать в ближайшем будущем нападения чекистов на РОВС и него самого, о чем он и сообщил двум соратникам: 19 января известный генералу еще по Гражданской войне полковник Н. де Роберти признался ему, что является агентом ОГПУ. Намереваясь переговорить с автором записки по пути на церковную службу, Кутепов 26 января в 10 часов 30 минут вышел из дома. С тех пор никто из знакомых больше его не видел… Как выяснилось позже, генерала похитили сотрудники советских спецслужб.

Похищение фактически было равносильно гибели Александра Павловича. Существуют две версии его смерти. По первой, он был убит сразу же, а его тело растворили в ванне с кислотой. По второй, Кутепова морем вывезли в СССР, но при подходе к Новороссийску генерал умер от сердечного приступа на борту парохода: при захвате использовали хлороформ, на который у него была непереносимость после ранения в 1915 году. Именно последняя версия оказалась более популярной у историков.

Что же побудило ОГПУ совершить это преступление? Чаще всего называют стремление дезорганизовать и ослабить террористический центр Белой эмиграции путем уничтожения его «мозга и души» – деятельного и непримиримого Начальника РОВС, которому, кажется, удалось избежать проникновения провокаторов в организацию «Борьба за Россию» и тем повысить ее эффективность. Но такое объяснение не согласуется с попыткой вывоза Кутепова в СССР, ибо тогда достаточно было бы ликвидировать его прямо в Париже. Между тем можно предположить заинтересованность советского руководства в свидетеле на готовящихся «судебных процессах» против видных командиров Красной Армии.

«Мне не важно знать, такой или этакий был Кутепов, сколько у него врагов, сколько друзей, – писал 6 февраля 1930 года Б. К. Зайцев. – Сейчас он – знамя мученичества, знамя России распинаемой, он не может, не может не быть своим каждому русскому, каких бы взглядов тот ни был». Довольно долго после исчезновения генерала еще служились молебны о его здравии и избавлении. Постепенно надежды угасли, и кладбище Сент-Женевьев-де-Буа пополнилось новой символической могилой. Отпевание же воина Александра было совершено Русской Православной Церковью Заграницей лишь в 1996 году. Сын Кутепова Павел учился в Русском кадетском корпусе в Югославии, после Второй мировой войны попал в советские лагеря, но в 1954 году был реабилитирован и сотрудничал в Московской Патриархии; два его сына живут в России. А Лидия Давыдовна Кутепова умерла в эмиграции в 1959 году.

* * *

И при жизни, и после смерти даже сослуживцы давали Кутепову противоречивые оценки. Соперники и недоброжелатели выставляли на первый план негативные черты, подлинные или мнимые: «Очень честолюбив; хороший фельдфебель; военная бездарность; хам; лично храбр». «Отличный строевой офицер и скверный организатор, способен на должности не выше командира батальона. Честолюбивый, грубый, небольшого ума, очень твердой воли, большой интриган, как боевой начальник всегда терпел поражения». «Всегда в поводу у своего начштаба, в военном смысле ничего не стоит». «Железная личность», несущая другим «полное порабощение личности, диктаторское требование абсолютного подчинения, подчас пренебрежение самыми лучшими чувствами человеческой души», что в качестве реакции «создает затаенное чувство злобы, затаенную ненависть».

Приятели и подчиненные, естественно, вспоминали своего генерала восторженно: «Храбрый, неподкупно честный, строгий и справедливый». «Вне служебных интересов он был человеком весьма отзывчивым, проявляя много задушевности и сердечности». Но и они, как мы уже отмечали выше, нередко оценивали его военные таланты критически.

Офицер исключительной храбрости. Строгий службист, требовательный к себе и другим. Вспыльчивый, но отходчивый. Непримиримый и беспощадно жестокий с врагами и заботливый о близких и подчиненных. Горячий патриот России (своего ее идеала), но уж никак не политик. Несгибаемый аскет, твердо идущий к цели. Прагматик до мозга костей. Бесспорный вождь, но ничем не выдающийся полководец. Искренний до прямолинейности и нелицеприятный до грубости, при этом – поразительно честолюбивый и скрытный, то есть расчетливый и неглупый. Скорее прямой заговорщик, чем закулисный интриган. Человек крайностей, одновременно цельный и противоречивый. Наконец, сильная личность, обладатель могучего волевого характера и менее значительных интеллектуальных способностей, сумевший раскрыть себя только в экстремальных условиях Гражданской войны, – таким видится нам ставший в 1917–1920 годах «героем своего времени» Александр Павлович Кутепов.

Р. М. Абинякин

Генерал-лейтенант барон П. Н. Врангель

«Пройдут годы, и беспристрастный резец истории вырежет во весь громадный рост незабвенную фигуру нашего последнего Главнокомандующего. Историк-биограф опишет нам его жизнь, бурную, многогранную, но всю целиком отданную рыцарскому служению России… быть может, вспомнит и некоторые его ошибки, свойственные всякому человеку, но никто не сможет отнять у него заслуги – спасения Русской армии и ее чести…»

Такими словами начинался юбилейный сборник, выпущенный в 1938 году в Брюсселе в память 10-летия кончины последнего Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России. Барону Петру Николаевичу Врангелю суждено было стать участником Русско-Японской и Первой мировой войн, увидеть крушение Российской Империи и развал Армии в 1917 году, а в рядах Белого движения в 1918–1919 годах пройти путь от начальника дивизии до командующего Армией, чтобы в 1920 году возглавить вооруженное сопротивление большевизму на «последней пяди русской земли», как называли Крымский полуостров белые газеты. А после поражения он разделил со своей Армией тяжесть первых лет эмиграции. И неудивительно, что столь насыщенная, исполненная драматизма биография стала предметом пристального внимания и самых разнообразных оценок как со стороны современников генерала, так и последующих поколений историков, публицистов, писателей.

* * *

Петр Николаевич Врангель родился 15 августа 1878 года в городе Ново-Александровске Ковенской губернии в старинной остзейской дворянской семье, ведущей свою родословную с XIII века. Врангели (баронское достоинство с 1653 года) владели в Лифляндии и Эстляндии землями, пожалованными магистрами Ливонского Ордена и шведскими монархами. Военная служба была для большинства представителей этой фамилии главным занятием, целью жизни. Но отец Петра Врангеля не избрал военной карьеры. Детство и юность Петра прошли в Ростове-на-Дону, где его отец был директором страхового общества «Эквитэбль». Семья не отличалась богатством и связями, способными обеспечить детям хорошую карьеру, и будущему генералу приходилось рассчитывать только на собственные силы и способности.

В отличие от большинства офицеров того времени, Петр Врангель не обучался ни в кадетском корпусе, ни в военном училище. Получив начальное домашнее образование, он продолжил его в Ростовском реальном училище, а затем в Горном Институте в Петербурге. После окончания Института он отбывал воинскую повинность вольноопределяющимся 1-го разряда в рядах Лейб-Гвардии Конного полка, а в 1902 году, сдав испытание на чин корнета, был зачислен в запас Гвардейской кавалерии. Сослуживец Врангеля вспоминал, что барон «за несколько месяцев военной службы преобразился в высокомерного гвардейца. Я посоветовал молодому инженеру бросить полк и ехать на работу в знакомую мне с детства Восточную Сибирь. Как это ни странно, но доводы мои подействовали, и Врангель отправился делать карьеру в Иркутск».

Однако неопределенная должность чиновника для особых поручений при иркутском генерал-губернаторе вряд ли могла удовлетворить честолюбивую и деятельную натуру П. Н. Врангеля. Повлияло и начало войны с Японией, после которого он добровольно вступил в Действующую Армию. Участие в смелых кавалерийских налетах и боевых вылазках укрепило волю, уверенность в себе, храбрость и решительность молодого офицера. По оценке его ближайшего соратника П. Н. Шатилова, «на маньчжурской войне Врангель инстинктивно почувствовал, что борьба – его стихия, а боевая работа – его призвание». Тогда же проявилась и присущая ему душевная неуспокоенность, постоянное стремление не останавливаться на достигнутом. Русско-Японская война принесла подъесаулу Забайкальского Казачьего Войска П. Н. Врангелю и первые боевые награды – ордена Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость» и Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом.

В Маньчжурии Петр Николаевич решает, что только военная служба должна стать делом его жизни. В марте 1907 года он возвращается в ряды Лейб-Гвардии Конного полка в чине поручика (гвардейские чины не были равны армейским), в 1909 году «успешно», по существовавшей формулировке, оканчивает Николаевскую Академию Генерального Штаба, в 1910-м – Офицерскую Кавалерийскую Школу, возвращается в родной полк и в 1912 году становится командиром эскадрона Его Величества («шефским», первым в полку). После этого будущее молодого офицера рисовалось достаточно ясным – постепенное продвижение от чина к чину по служебной лестнице, размеренная полковая жизнь, светские балы, военные парады. Прекрасный танцор и дирижер на балах, непременный участник офицерских собраний, остроумный и легкий в общении, интересный собеседник – таким запомнили Врангеля его друзья. Правда, при этом, по словам П. Н. Шатилова, он «обыкновенно не воздерживался высказывать откровенно свои мнения», из-за чего «уже тогда имел недоброжелателей». Удачным был и его брак с фрейлиной, дочерью камергера Высочайшего Двора, Ольгой Михайловной Иваненко, и хотя на первых порах супружеской жизни Петру Николаевичу трудно было расстаться с привычкой к гвардейским развлечениям, офицерским компаниям и пирушкам, тактичное влияние его супруги смогло направить семейную жизнь в более спокойное русло. В семье скоро родились две дочери – Елена и Наталия и сын Петр (второй сын – Алексей – родился уже в эмиграции). Взаимная любовь и верность сопутствовали супругам в течение всей их жизни.

Начало Первой мировой войны изменяет судьбу барона Врангеля, как и судьбу всей России. Уже 6 августа 1914 года у деревни Каушен в Восточной Пруссии происходит сражение, ставшее для него одним из самых ярких эпизодов биографии. Последний резерв дивизии – эскадрон ротмистра Врангеля – внезапной и стремительной атакой захватил германскую артиллерийскую батарею. Сам командир первым ворвался на неприятельские позиции, остальные офицеры эскадрона погибли, 20 солдат было убито и ранено, но бой был выигран.

За Каушен Петр Николаевич получил орден Святого Георгия IV-й степени, в декабре 1914 года он был произведен в полковники (чина подполковника в Гвардии не было) и стал флигель-адъютантом Его Величества, а с октября 1915 года получил под команду 1-й Нерчинский полк Забайкальского Казачьего Войска. В декабре 1916-го Врангель назначается командиром бригады Уссурийской казачьей дивизии, а в январе 1917 года, в возрасте 39 лет, «за боевые отличия» производится в чин генерал-майора. И именно с этого предгрозового для России времени – рубежа 1916–1917 годов – П. Н. Врангель становится уже не просто наблюдателем, а полноправным участником происходивших в стране перемен.

Начальнику Уссурийской дивизии генералу А. М. Крымову накануне Февраля отводилась главная роль в планировавшемся дворцовом перевороте. Знал об этом и Врангель, хотя в своих воспоминаниях он утверждает, что вся подготовка ограничивалась разговорами о «безумной и преступной политике», «произволе, злоупотреблениях и бездарности власти». Слышал он и о «заговоре», вызревавшем в само?й Императорской Фамилии и связывавшемся с именами Великой Княгини Марии Павловны (Старшей), Великого Князя Кирилла Владимировича и Великой Княгини Виктории Феодоровны, об их намерениях, «в сотрудничестве с видными членами Думы», «изменить существующий порядок вещей».

Выглядит непонятным, почему недавний Конногвардеец и флигель-адъютант, казалось бы, убежденный монархист, участвует в разговорах о готовящемся перевороте, вместо того, чтобы, как подобает верноподданному, предотвратить его. Однако из воспоминаний барона Врангеля становится заметным противопоставление им самим монархического принципа и даже, точнее, принципа «твердой власти» – конкретному носителю этой власти в России, чем барон и готов оправдать участие в заговоре против Монарха , но во имя сохранения Монархии . Примечательно, что Петр Николаевич не считал отречение от Престола Императора Николая II самым страшным, что могло произойти с Россией: «Армия, как и вся страна, отлично сознавала, – пишет он, – что Государь действиями Своими больше всего Сам подрывает престол… Присягнув новому Государю, русские люди так же, как испокон веков, продолжали бы служить Царю и родине». Гораздо более опасным представлялось ему последующее отречение Великого Князя Михаила Александровича: «Пала сама идея власти, в понятии русского народа исчезли все связывающие его обязательства». И позднее, в годы Гражданской войны и эмиграции, барон уже не видел возможности для реставрации монархии, гораздо более приемлемой считая военную диктатуру как единственно возможную форму правления в условиях развала государства. Именно этот принцип он и попытается осуществить в качестве Правителя Юга России в 1920 году.

* * *

Временное Правительство в глазах П. Н. Врангеля, как, впрочем, и многих представителей русского генералитета и офицерства, не имело никакого авторитета, особенно после того, как в Армии был введен контроль комитетов над командным составом. Недисциплинированные, распущенные, лузгающие семечки солдаты столичного гарнизона, бесконечные митинги, толпы праздношатающихся на грязных улицах раздражали бывшего Конногвардейца. В то время как генералы Л. Г. Корнилов, А. А. Брусилов и даже будущий (эмигрантский) «Глава Императорского Дома» Великий Князь Кирилл Владимирович прикалывали на шинели красные банты, выступали на митингах с призывами к «защите демократии», генерал Врангель демонстративно продолжал носить на погонах вензеля Наследника Цесаревича Алексея Николаевича – бывшего Шефа одного из полков его дивизии.

Уйдя с поста начальника дивизии в апреле 1917 года, «не соответствовавший духу времени» генерал несколько месяцев не имел назначений по службе. Только в июле он вступил в командование Сводным конным корпусом, который двигался в арьергарде беспорядочно отходивших после неудачного наступления частей VII-й и VIII-й армий. С большим трудом корпусу Врангеля удалось прикрыть отступавшую пехоту на линии реки Збруч и в течение десяти дней удерживать фронт. За эту операцию «постановлением наградных Дум сводного конного корпуса» генерал был награжден солдатским Георгиевским Крестом IV-й степени (награждения офицеров солдатским «Егорием» были введены Временным Правительством в порядке «демократизации армии», дабы демонстрировать «доверие» солдат своим командирам). Однако для П. Н. Врангеля, имевшего к тому времени уже все ордена до ордена Святого Владимира III-й степени с мечами, подобная награда, очевидно, мало что значила, и позднее в своих мемуарах он даже не упомянет о ней.

После провала летнего наступления Русской Армии ошибки военного руководства и, в еще большей степени, бездарная, преступная политика Временного Правительства стали, по мнению П. Н. Врангеля, настолько очевидны, что вызванный ими «развал фронта и тыла» можно было остановить только твердыми, решительными мерами. Поэтому генерал полностью поддерживал действия нового Верховного Главнокомандующего, генерала Л. Г. Корнилова, по восстановлению порядка в Армии, даже не будучи с ним лично знакомым. «Со вступлением генерала Корнилова в должность Верховного Главнокомандующего в армии стала ощущаться крепкая рука… – писал он впоследствии. – Я знал о той борьбе, которую вел генерал Корнилов, настаивавший на предоставлении начальникам дисциплинарной власти, ограничении прав войсковых комитетов, установлении смертной казни в тылу для изменников и дезертиров. Я, со своей стороны, писал несколько раз, указывая на необходимость незамедлительно провести все эти меры, пока еще не поздно и армия не развалилась совсем». Поддерживая связь с Верховным, Петр Николаевич, очевидно, был в курсе готовящегося корниловского выступления. В случае успеха командира Сводного конного корпуса ожидало назначение на пост командующего войсками Петроградского военного округа.

Однако в «корниловские дни» распоряжения Верховного были проигнорированы в Штабе VII-й армии, в состав которой входил Сводный корпус, а попытки самого Врангеля отправить на помощь Корнилову кавалерийскую дивизию вызвали конфликт с армейским комитетом. Петр Николаевич подал рапорт об отставке, корпус же его приказом вступившего в должность Верховного Главнокомандующего А. Ф. Керенского был расформирован. Рассчитывать на продолжение военной карьеры Врангелю уже не приходилось – «демократический» военный министр, генерал А. И. Верховский, считал невозможным его назначение на какие-либо командные должности «по условиям политического момента и ввиду политической фигуры».

По мнению П. Н. Врангеля, после августа 1917 года «порядка» в стране практически не осталось. Все же Петр Николаевич не терял до конца надежды на реализацию «корниловской программы», принимая участие в работе Ставки Верховного Главнокомандующего, в частности, в обсуждении предполагавшейся «реформы армии». В условиях продолжающейся деморализации Врангель считал необходимым оставить на фронте только наиболее надежные ударные батальоны с последующим развертыванием их в полки и бригады. Выделенные из полков «негодные элементы» предполагалось свести в особые «рабочие роты с особо строгой дисциплиной», из которых затем отправлялись бы пополнения в Действующую Армию. Характерно, что больших надежд на воплощение в жизнь этой программы у самого генерала не было: «Выдвигая этот проект, я имел в виду другое – возможность войти в связь… с ударными батальонами, составленными из добровольцев, главным образом, офицеров»; тем самым могла быть подготовлена основа для нового военного выступления. Проект П. Н. Врангеля был утвержден в середине октября 1917 года, а уже через несколько дней власть Временного Правительства и номинального «Главковерха» Керенского оказалась сметенной большевицким переворотом в Петрограде.

* * *

Для генерала Врангеля события октября 1917 года стали закономерным итогом «восьми месяцев углубления революции». Но в становлении Белого движения он не принял участия. В те дни, когда в Новочеркасске генералом М. В. Алексеевым формировались первые отряды будущей Добровольческой Армии, когда на Дон пробирались генерал Л. Г. Корнилов и его сподвижники – А. И. Деникин, С. Л. Марков, И. П. Романовский и другие, – Врангель выехал из могилевской Ставки в Крым. Здесь, в Ялте, на даче, он проживал вместе с семьей как частное лицо. Поскольку ни пенсии, ни жалованья Петр Николаевич тогда не получал, жить приходилось на доходы от имения родителей его жены в Мелитопольском уезде и банковские проценты.

Здесь, в Крыму, он пережил смену трех режимов – «Крымско-татарское национальное правительство», «Таврическую советскую республику» и германскую оккупацию. Со стороны татарского Меджлиса (парламента) ему было предложено возглавить войска Крыма, но принять под свое начало «демократизируемую армию» с теми же комитетами и комиссарами для генерала оказалось неприемлемым. А после того, как и в Крыму установилась Советская власть, он был арестован и заключен в тюрьму. В те дни по всему полуострову происходили казни и самосуды над офицерами, дворянами, чиновниками, по свидетельству очевидцев, «во всех городах лилась кровь, свирепствовали банды матросов, шел повальный грабеж», утверждалось, что за январь – февраль 1918 года было убито несколько тысяч человек, и неминуемая смерть, казалось, должна была ожидать и арестованного Врангеля.

Однако, как писал биограф Петра Николаевича генерал В. Н. фон Дрейер, за него «вступились бедняки квартала, где жил с семьей Врангель, всегда им помогавший». Сам же он главную роль в своем спасении отводил супруге Ольге Михайловне, разделившей его заключение. Ее самоотверженность поразила председателя ревтрибунала «товарища Вакулу», который и распорядился освободить чету Врангелей.

Такое быстрое и беспрепятственное освобождение дало повод некоторым современникам генерала высказывать подозрения, что Врангель был намеренно отпущен большевиками, рассчитывавшими на его сотрудничество, и что произошло это по указаниям германского Генерального Штаба (финансировавшего большевицкое руководство). Документальных подтверждений этой версиии, однако, нет, и в любом случае это освобождение в условиях царившей в Крыму вакханалии можно считать чудом. Определенную роль здесь сыграло, очевидно, то, что зимой 1918 года на Юге красный террор еще не носил организованного, целенаправленного характера, а суд и расправа вершились в зависимости от настроений «революционных матросов и рабочих». Поэтому наряду со зверствами имели место и случаи «помилования» или «освобождения под честное слово» не воевать против Советской власти.

Получив свободу, П. Н. Врангель скрывался вместе с женой и детьми в горных татарских селениях вплоть до прихода в Крым германских оккупационных войск в апреле 1918 года.

Появление немцев – вчерашних врагов – русский генерал воспринял с двойственным чувством. «Я испытывал, – признавался он, – радость освобождения от унизительной власти хама и больное чувство обиды национальной гордости». Все же, благодаря немцам, стал восстанавливаться тот самый долгожданный «порядок», которого, по мнению отставного военачальника, тщетно было ожидать от Временного Правительства и тем более от крымского Меджлиса, не говоря уже о Советской власти. С установлением на Украине под немецким покровительством власти Гетмана П. П. Скоропадского для Врангеля, казалось бы, снова воскресла надежда на возвращение к своему военному призванию. Деятельная, энергичная натура Петра Николаевича томилась вынужденным бездействием, а Гетманский режим казался ему «первой точкой приложения созидательных сил страны». В конце апреля генерал выехал в Киев.

Почему же П. Н. Врангель не отправился на Дон, где в это время находилась Добровольческая Армия, а после длительного проживания в Крыму решил предложить свои услуги власти, державшейся только на германо-австрийских штыках? Думается, что главной причиной было простое отсутствие достоверной информации о борьбе Корнилова и Деникина. Другой причиной попытки сближения со Скоропадским могло стать личное знакомство последнего с Врангелем. Они вместе служили в 1-й Гвардейской кавалерийской дивизии, вместе воевали в рядах Забайкальских казаков во время Русско-Японской войны. Под началом Скоропадского, в 1911–1914 годах бывшего командиром Лейб-Гвардии Конного полка, служил ротмистр Врангель. И теперь, с достаточным на то основанием, Петр Николаевич рассчитывал на содействие бывшего полкового товарища.

Но здесь его ожидало разочарование. Действительно, при первой же встрече Гетман предложил генералу Врангелю должность начальника Штаба своей армии, однако сама «армия» эта представляла собой в основном многочисленные управления еще не сформированных полков и дивизий. Кроме того, военное руководство «Украинской Державы» ориентировалось в основном на ту часть офицерства, которая признала «самостийность» бывших русских губерний. Назначение на высокий пост в Украинской Армии барона Врангеля, человека не украинского происхождения и отнюдь не «самостийных» убеждений, было вряд ли возможным. Поэтому далее частных бесед дело не пошло. Предпочтение «своим» (теперь уже казачьим) офицерам отдавалось и в Донской Армии, формировавшейся Атаманом Всевеликого Войска Донского генералом П. Н. Красновым, также грешившим «самостийностью». Теперь для П. Н. Врангеля оставался единственный путь для продолжения служения России – стать в ряды Добровольческой Армии.

* * *

В этом решении его укрепили беседы с генералом А. М. Драгомировым, проживавшим в то время в Киеве и намеревавшимся выехать в Екатеринодар, куда его приглашал Верховный Руководитель Добровольческой Армии генерал Алексеев. Будущий председатель Особого Совещания при Главнокомандующем Вооруженными Силами Юга России, Драгомиров сыграл заметную роль в жизни Врангеля. По его совету Петр Николаевич решил связать свою жизнь с Белым движением, и именно генерал Драгомиров был впоследствии председателем военного совета, передавшего Врангелю власть Главнокомандующего. Можно утверждать, что Драгомиров вообще был заинтересован в выдвижении П. Н. Врангеля на руководящие посты в военной и государственной иерархии Белого Юга.

25 августа 1918 года Врангель с семьей прибыл в недавно занятую белыми столицу Кубани – Екатеринодар. Здесь располагались штабные структуры Добровольческой Армии и ее тыловые управления. Первым, на что обратил внимание Врангель, было «большое число офицеров, особенно старших начальников, числившихся в резерве… ожидая отправки на фронт». Рассчитывать на соответствующее чину генерал-майора назначение не приходилось.

К осени 1918-го Добровольческая Армия уже сложилась как организованная, сплоченная трудными победами и пролитой кровью сила. В бесконечных жестоких боях возникла своеобразная офицерская иерархия, в которой не принимались в расчет прежние военные заслуги, чины, награды и звания. Главным критерием становилось участие в борьбе с большевиками с первых ее дней.

П. Н. Врангель не был знаком ни с одним из старших начальников Армии. Но, очевидно, не без участия А. М. Драгомирова, ему удалось быстро получить аудиенцию у ее Командующего. «До приезда моего в Добровольческую армию я почти не знал генерала Деникина, – вспоминал Врангель. – Во время Японской войны он недолго служил в корпусе генерала Ренненкампфа, и я встречал его несколько раз… Генерал Деникин производил впечатление вдумчивого, твердого, кряжистого, чисто русского человека. Он имел репутацию честного солдата, храброго, способного и обладавшего большой военной эрудицией начальника». Практически сразу же Петру Николаевичу было предложено принять временное командование 1-й конной дивизией. Необычность по Добровольческим меркам такого назначения следует объяснить утвердившейся репутацией Врангеля как талантливого полководца-кавалериста: «В ставке строго придерживались выдвижения на командные должности исключительно “первопоходников” (участников Первого Кубанского похода. – В. Ц. ), наиболее продолжительное время служивших в Добровольческой армии, – писал впоследствии он сам. – Исключение для меня было сделано, надо думать, ввиду отсутствия кавалерийских начальников».

Белая конница в это время только создавалась. Укомплектованные в большинстве своем Кубанскими и Терскими казаками и кавказскими горцами, недавно сформированные полки еще не сложились в сплоченные, организованные боевые единицы, подобные Добровольческой пехоте – прославленным Корниловцам или Марковцам. Чаще всего конные части только выполняли разведку и совершали неглубокие рейды по тылам противника, а во время боев прикрывали фланги атакующей пехоты. Боеспособные кавалерийские соединения, умеющие активно, самостоятельно действовать как на фронте, так и в тылу противника, наносить ему мощные, стремительные удары, – вот что было необходимо в условиях войны на обширных степных просторах Юга России. И зарождающаяся конница нуждалась в опытном, умелом, а главное – авторитетном руководстве. Требовались командиры, способные принимать быстрые решения, оперативно реагировать на меняющуюся боевую обстановку, гибко, нешаблонно мыслить. Руководители Добровольческой Армии полагали, что всеми этими качествами обладал генерал П. Н. Врангель. И в этом они не ошиблись.

Однако первые месяцы службы в Белой Армии стали для Петра Николаевича непростым временем. Приняв командование дивизией 31 августа 1918 года, уже 18 сентября под Армавиром он повел ее в бой, но ожидавшейся лихой атаки не получилось. Казачьи полки не пошли за новым командиром, начав отступать под сильным огнем противника. Не помог и личный пример Врангеля, попытавшегося с несколькими десятками казаков остановить бегущих и заставить их перейти в атаку. Столь же неудачными для дивизии оказались и бои 3–4 октября, снова закончившиеся отступлением казаков, гибелью артиллерийской батареи, причем сам генерал едва избежал плена. Боеспособность дивизии удалось вернуть лишь с большим трудом. Однако личное участие в сражениях, наведение порядка в частях все же подняли авторитет П. Н. Врангеля, укрепили связь командира со своими подчиненными.

Следует отметить, что казачьи части в годы Гражданской войны весьма разборчиво относились к своим начальникам. Очевидно, генерал Врангель, считавший необходимым восстановить уставную дисциплину в казачьих полках, поначалу вызвал своими действиями отчуждение у части подчиненных. Надо сказать, что и сам он относился к казакам с определенным предубеждением. И хотя позднее отчужденность сменилась признанием со стороны большинства чинов дивизии, а затем и 1-го конного корпуса, командиром которого П. Н. Врангель стал с середины ноября 1918 года, – отношения с казаками так и не приобрели характера «братской» доверительности.

Но важнее было другое. За время командования Врангеля белая конница вновь научилась обрушивать на противника сильные фланговые удары, совершать перегруппировки, стремительно атаковать под огнем вражеские позиции, действовать самостоятельно, даже без поддержки пехоты и артиллерии. Приобретенный Врангелем авторитет подтвердился и во время октябрьских боев под Армавиром, и в 28-дневном сражении за Ставрополь, и во время зимних рейдов в холодных ставропольских и ногайских степях. Впереди же были еще более сложные и масштабные кавалерийские операции.

* * *

К концу 1918 года весь Северный Кавказ был освобожден Добровольческой Армией. Советская XI-я армия была разбита, и остатки ее, погибая от голода и жестокой эпидемии тифа, отходили к Астрахани. Белые в этих боях также понесли тяжелые потери, но за ними была победа, была надежда на будущие военные успехи. После заключения договора со Всевеликим Войском Донским генерал Деникин объединил все военное руководство в регионе, став Главнокомандующим Вооруженными Силами Юга России.

Успехи сопутствовали и Врангелю. 22 ноября 1918 года за бои под Ставрополем он был произведен в генерал-лейтенанты, за три дня до нового, 1919 года получил назначение на пост командующего Добровольческой Армией, а 10 января – вновь образованной Кавказской Добровольческой Армией, куда вошла его кубанская казачья конница и пластунские батальоны. Уже давно бывшего блестящего Конногвардейца отличает кавказская черкеска с орденом Святого Георгия на газырях, низкая смушковая папаха и бурка, и именно таким останется он на многочисленных фотографиях периода Гражданской войны и первых лет эмиграции и войдет в массовое сознание по обе стороны фронта. Имя молодого командарма приобретает известность среди казачества, ряд станиц Кубанского, Терского, а потом и Астраханского Войска зачисляют его в «почетные казаки». 13 февраля 1919 года Кубанская Рада награждает Петра Николаевича орденом Спасения Кубани I-й степени.

Но в январе 1919 года генерал внезапно заболевает сыпным тифом в очень тяжелой форме. На пятнадцатый день болезни врачи сочли положение безнадежным. А. И. Деникин писал впоследствии, что страдающий Врангель считал болезнь Божьим наказанием «за свое честолюбие». Однако, по утверждениям биографов барона, сразу после прибытия чудотворной иконы Божией Матери в состоянии больного неожиданно наступило улучшение. Выздоровлением Врангель обязан, безусловно, и заботливому уходу жены, разделившей его военную судьбу (она заведывала госпиталем в Екатеринодаре). Отступивший недуг, тем не менее, серьезно подорвал здоровье генерала, уже перенесшего к тому времени два ранения и контузию.

Оправившийся Врангель вновь возвращается к своим обязанностям, и к весне 1919 года относятся его первые разногласия со Ставкой Главнокомандующего. В рапорте на имя Деникина от 4 апреля командарм Кавказской доказывает необходимость направить главный удар Вооруженных Сил Юга России на Царицын, после взятия которого можно было надеяться на соединение с армиями Верховного Правителя России адмирала А. В. Колчака, рвавшимися к Волге. Такая операция позволила бы, по мнению П. Н. Врангеля, создать общий фронт, после чего объединенные Белые Армии могли бы с удвоенной силой ударить на «красную Москву». Разумеется, основной удар на Царицын по этому плану должна была наносить Кавказская Армия, а сам рапорт, как посчитал Деникин, свидетельствовал о «честолюбивых планах» барона, якобы стремившегося «выделиться» во время предстоящей операции. Врангель, в свою очередь, обвинял Главнокомандующего в намерении «не делить лавры победы с А. В. Колчаком»…

Надо сказать, что впоследствии многие эмигрантские историки поддерживали именно Врангеля. Характеризуя барона как «военного гения» и противопоставляя его Деникину, они не учитывали конкретных фронтовых условий весны 1919 года. Ведь когда Вооруженные Силы Юга России реально смогли начать наступление на Царицын, Красная Армия уже подходила к Уфе, а войска Верховного Правителя отступали. Но даже и в случае соединения Деникина и Колчака фронт Уфа – Златоуст – Царицын – Ростов опирался бы на безводные и безлюдные приволжские степи, где не было ни разветвленной коммуникационной сети, ни крупных городов, ни продовольственной базы, ни необходимых для снабжения армии запасов. Рано или поздно такой фронт был бы разорван ударами большевиков, а войска Сибири и Юга вновь оказались бы разъединенными. Таким образом, считать идею объединения армий Колчака и Деникина на Волге «гениальной» вряд ли справедливо.

Как бы то ни было, план П. Н. Врангеля был отвергнут, а его разногласиям со Ставкой Главнокомандующего, перешедшим затем в открытый конфликт, суждено было стать одной из самых неприглядных страниц в истории Белого движения на Юге России. К этому же периоду относится первая встреча Петра Николаевича с А. В. Кривошеиным, будущим премьер-министром его правительства, а пока – одним из лидеров правоцентристского «Совета Государственного Объединения России». Бывший сотрудник П. А. Столыпина по проведению его знаменитой земельной реформы, Кривошеин рассчитывал на участие в работе Особого Совещания при Деникине. Однако лидерство в южнорусских правительственных кругах весной 1919 года принадлежало более либеральным политикам (членам кадетского «Национального Центра»), и рассчитывать на власть деятелям Совета Объединения – П. Б. Струве, Н. В. Савичу, С. Д. Тверскому и др. – не приходилось. Тем выгоднее было для них заполучить в союзники популярных военачальников, и именно такой фигурой стал П. Н. Врангель. Во время бесед с ним Кривошеин (человек сугубо штатский) убеждал генерала в правильности идеи соединения с Колчаком. «Умный и проницательный А. В. Кривошеин, – вспоминал Петр Николаевич, – часто посещавший меня, ясно отдавал себе отчет в ошибочности стратегии главного командования. Человек политики, он готов был искать в принятом генералом Деникиным решении причины внутреннего, личного характера». К сожалению, и сам барон видел главную причину разногласий исключительно в личной антипатии Главнокомандующего.

Отчужденность по отношению к П. Н. Врангелю проявлялась, в свою очередь, и Деникиным, и весной 1919 года на должность командующего Добровольческой Армией был назначен не Врангель, а генерал В. З. Май-Маевский. Он также не являлся «первопоходником», но был абсолютно чужд политики, интриги и считался полностью лояльным к Ставке и самому Главнокомандующему.

* * *

Хотя план удара на Волгу был отвергнут Ставкой, овладение Царицыном продолжало оставаться насущной задачей – без этого было невозможно наступать в Малороссию или на Москву. Еще в 1918 году казачья армия Донского Атамана П. Н. Краснова трижды безуспешно штурмовала «Красный Верден». Город был хорошо укреплен, по круговой ветке постоянно курсировали бронепоезда, окраины были защищены колючей проволокой, рвами и окопами.

Ставка планировала прорвать позиции красных с налету, сосредоточенным ударом конных полков, сведенных в группу под командованием П. Н. Врангеля. И на рассвете 5 мая 1919 года Царицынская операция, сделавшая имя Петра Николаевича одним из самых авторитетных и известных на Юге России, началась форсированием Маныча и неожиданной атакой растянувшихся вдоль реки красных войск. С развернутыми знаменами, сопровождаемые звуками военных сигналов, сомкнутым строем шли в бой Кубанские и Терские казаки. Фронт большевиков был прорван, и конная группа устремилась к Царицыну.

Врангель рассчитывал, не останавливаясь и не давая возможности отступавшим советским частям закрепиться, на их плечах ворваться в город. Конница была без передышки брошена на штурм укрепленных пригородов, казаки шашками рубили проволочные заграждения, пытаясь прорвать оборону, но, потеряв в двухдневных боях больше половины личного состава, вынуждены были остановиться. Пришлось просить подкрепления. И лишь 18 июня, при активной артиллерийской поддержке, совместной атакой конницы, прибывшей пехоты и танков (нового в Гражданской войне оружия) оборонительные рубежи были прорваны, и «Красный Верден» пал.

«Герой Царицына», как начали теперь называть П. Н. Врангеля белые газеты, стал известен и популярен на всем Белом Юге. Услужливые чиновники Отдела пропаганды повсюду развешивали его фотографии, аляповатые картинки в лубочном стиле, на которых генерал изображался в позе «Медного Всадника», с рукой, указывающей на виднеющуюся вдалеке Москву, что многими воспринималось как явный намек на появление нового вождя – «Петра IV». В середине июля командарму был преподнесен специально сочиненный одним из офицеров марш «Генерал Врангель». И надо сказать, что подобная пропаганда – неумная или, наоборот, нарочитая – воспринималась самим Петром Николаевичем некритически. На молодого генерала обратили внимание и представители союзников: за взятие Царицына он был награжден английским орденом Святых Михаила и Георгия.

Через два дня после взятия Царицына прибывшим в город генералом Деникиным была подписана знаменитая «Московская Директива», провозгласившая начало похода с непосредственной целью «освобождения первопрестольной столицы от большевиков». И здесь позиция Врангеля вновь разошлась с позицией Ставки Главнокомандующего. По мнению Петра Николаевича, директива «являлась смертным приговором армиям Юга России. Все принципы стратегии предавались забвению. Выбор одного главного операционного направления, сосредоточение на этом направлении главной массы сил, маневр, – все это отсутствовало. Каждому корпусу просто указывался маршрут на Москву». Еще более категоричным был один из апологетов Врангеля, генерал фон Дрейер, назвавший директиву «безграмотной в военном отношении», примером «необыкновенной самоуверенности» Деникина. Но и остановиться на занятых рубежах Донбасса, Донской Области и Нижней Волги для белых было уже невозможно. В борьбе за возрождение «Великой, Единой, Неделимой России» им требовалось овладеть Москвой – главным центром Советской власти. В ходе наступления на Москву Вооруженными Силами Юга России были освобождены обширные территории, ставшие главной продовольственной и сырьевой базой Белого движения на всю летне-осеннюю кампанию 1919 года, здесь же ряды деникинской армии увеличились до 100 тысяч человек.

Примечательно, что и сам П. Н. Врангель не был непримиримым противником наступления на Москву, предлагая Ставке нанести главный удар силами конной группы под его, Врангеля, командованием. После того как это предложение было отвергнуто, генерал повел предписанное директивой наступление на Камышин (с перспективой дальнейшего продвижения на Саратов – Пензу), но, по оценке современника, делал это «без былого энтузиазма и желания (что вообще звучит странно: военачальник не может ставить выполнение приказа в зависимость от собственного настроения. – В. Ц. ). Врангель не был натурой ординарной, а потому к нему и нельзя подходить с обычными, шаблонными мерками. Он мог или ярко гореть выполняемым им делом и тогда давать изумительные взлеты своей энергии и своей творческой фантазии, или только добросовестно исполнять директиву, что конечно не воодушевляло П[етра] Н[иколаевича] и не давало его деятельности должного военного вдохновения».

В то время как Добровольческая Армия, заняв Новороссию, подходила к Киеву, Курску, Воронежу, – Кавказская Армия смогла продвинуться лишь до Камышина, откуда до Саратова оставалось еще 60 верст. В Ставку Врангель постоянно сообщал о невозможности дальнейшего наступления ввиду огромных людских потерь, нехватки вооружения, боеприпасов и отсутствия пополнений с Кубани и Терека. В обширном рапорте, направленном Главнокомандующему 29 июля, командарм Кавказской заявлял: «Заботы Ваши и Ваших ближайших помощников отданы полностью родным Вам частям (то есть Добровольческой Армии, с «коренными» полками которой Деникин начинал Белую борьбу. – В. Ц. ). Для других ничего не осталось… в то время, как там, у Харькова, Елисаветграда и Полтавы войска одеты, обуты и сыты (это не соответствовало действительности. – В. Ц. ), в безводных калмыцких степях их братья сражаются для счастья одной Родины – ободранные, босые, простоволосые и голодные». В ответном письме от 10 августа Деникин возражал, что части Добровольческой Армии, с кровопролитными боями наступая на Москву, несут не меньшие потери и не менее других нуждаются в пополнении и снабжении. По его более позднему признанию, «не проходило дня, чтобы от генерала Врангеля Ставка или я не получали телеграмм нервных, требовательных, резких, временами оскорбительных… в каждом слове письма или телеграммы были желчь и яд, рассчитанные на чувства военной массы, и без того плохо разбирающейся в обстановке, нервной, ревнивой к боевым соседям». Но во время успешного продвижения Вооруженных Сил Юга России к Москве подобные разногласия и даже конфликты не были столь значимыми для единства Белого движения, какими они станут, когда по всей линии фронта начнется отступление. А время это было уже близко.

* * *

Почти тысячеверстный фронт Вооруженных Сил Юга России, протянувшийся осенью 1919 года от Житомира до Асхабада, выгнутый в направлении на Орел, Тулу и Москву, фронт, державшийся исключительно доблестью уже ослабленных в боях полков, в октябре оказался надломленным. В белом тылу развернул партизанские действия Н. И. Махно; в городах процветали спекуляция и воровство; на фронт и тыл обрушилась страшная эпидемия тифа. Войска начали отступать, и к концу ноября ими были уже оставлены Орел, Курск, Белгород, Воронеж. Еще держался Киев, но фронт уже подходил к Полтаве и Харькову.

Впрочем, Ставка Деникина отнюдь не считала положение критическим. Во всех официальных приказах заявлялось только о временном отступлении, необходимом для «выравнивания фронта и сосредоточения резервов», вслед за чем предстоит новое наступление. Был разработан план контрудара, руководство которым поручалось П. Н. Врангелю. И 26 ноября, оставив пост командарма Кавказской, Петр Николаевич сменил генерала Май-Маевского во главе Добровольческой Армии.

Этому назначению предшествовали события на Кубани, непосредственым участником которых также оказался генерал Врангель. Еще с начала 1919 года местный «парламент» – Законодательная Рада – стремился к утверждению Кубанского Казачьего Войска как независимого, самостоятельного государства. «Самостийная» политика Кубани выражалась в установлении таможенных границ, запрете на вывоз продовольствия за пределы Области, пропаганде «кубанской демократии». Часто с трибуны Рады звучали призывы к созданию отдельной Кубанской Армии, подчиненной только доморощенным генералам и офицерам. Кавказская же Армия, хотя и состояла в значительной части из кубанских казачьих полков, была подчинена руководству Вооруженных Сил Юга России, ответственные посты в ней занимали офицеры неказачьего происхождения. Под влиянием «радянской» агитации и под предлогом «переформирования» с фронта начали уходить сотни казаков, а истощенные войной станицы отказывались направлять в Кавказскую Армию новобранцев. Все это не могло не беспокоить Врангеля, отмечавшего в своих рапортах опасность разложения кубанских частей «преступной пропагандой». Наконец, выступая от имени «независимой Кубани», делегация членов Рады в Париже заключила предательский договор с правительством несуществующей «Горской Республики», и это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения. «Усмирение» непокорной Рады было поручено П. Н. Врангелю. 6 ноября он отдал приказ по Армии об аресте и предании военно-полевому суду двенадцати наиболее скомпрометировавших себя депутатов, а уже на следующий день член «парижской делегации» А. И. Калабухов был публично повешен в Екатеринодаре. «Кубанское действо», проведенное при непосредственном участии Врангеля, безусловно, не добавило ему симпатий со стороны казаков, а на все деникинское правительство навлекло обвинения оппозиции в «подавлении интересов казачества».

Тогда же, в ноябре 1919 года, Петр Николаевич продолжал встречаться с членами Совета Государственного Объединения России. А. В. Кривошеин, с которым он общался в те дни, «никак не сочувствовал политике Главнокомандующего, ставил генералу Деникину в вину отсутствие определенной, реальной программы и неудачный выбор сотрудников». «Люди государственного опыта и знания, – подчеркивал Кривошеин, явно имея в виду себя и своих единомышленников, – к работе не привлекались, Ставка боялась обвинения в контр-революционности, подчеркивая [свой] либеральный демократизм». Врангель вполне сходился со своим собеседником в оценке Деникина, которого считал утрачивающим чувство реальности: «ревнивый к своей власти… генерал Деникин боялся сильных, самостоятельных людей». Таким образом, к моменту назначения Врангеля на должность командующего Добровольческой Армией раскол между ним и Деникиным все более и более углублялся.

Ставка объясняла это назначение необходимостью перемены тактики на фронте. Создаваемая конная группа под командованием Врангеля должна была остановить наступление Красной Армии, разгромить конный корпус С. М. Буденного. С другой стороны, в подобном назначении были заинтересованы и симпатизирующие Петру Николаевичу деятели некоторых политических и общественных кругов, поскольку пост командарма Добровольческой мог стать последней ступенькой к посту Главнокомандующего. По воспоминаниям возглавлявшего Отдел пропаганды профессора К. Н. Соколова, в назначении Врангеля была заинтересована и часть офицеров самой Ставки: «Штабная молодежь видела в этом назначении большую свою победу над “высшими сферами”. Они добивались его целый месяц». Этим кругам импонировал «аристократизм» нового командарма, «штабисты» рассчитывали потеснить «армейцев-первопоходников», связанных с Май-Маевским.

Однако смена командования сама по себе не могла сразу улучшить положение на фронте. Чтобы сориентироваться на незнакомом театре военных действий, Врангелю нужно было время; кроме того, в условиях слабости воинских частей, отсутствия нормального снабжения и связи, а также укрепленных оборонительных рубежей в тылу, проведение задуманной операции оказалось невозможным. Лихой контрудар конной группы, подобный весеннему, «царицынскому», сорвался. Не удалось и удержать силами Добровольческой Армии Донбасс. Не получилось произвести перегруппировку, а одна из самых прославленных дивизий – Марковская – оказалась окруженной и понесла значительные потери. В конце декабря 1919 года части Добровольческой Армии были расчленены, «белые столицы» – Новочеркасск и Ростов-на-Дону – спешно эвакуировались, а уменьшившиеся более чем в десять раз полки Добровольцев отошли за Дон. Остатки Армии были сведены в корпус под командованием генерал А. П. Кутепова, а Врангель «ввиду расформирования Армии зачислен в распоряжение Главнокомандующего».

* * *

Зимой 1919/1920 года конфликт П. Н. Врангеля со Ставкой и самим Деникиным перешел в открытое противостояние. После впечатляющих успехов лета – осени резкая перемена боевого счастья и последующее оставление за какие-то два месяца столь обширной территории воспринимались очень болезненно. На вопрос «кто виноват?», казалось бы, ясно отвечала переписка Врангеля с Главнокомандующим, уже получившая известность на фронте и в тылу. Что же вызывало наибольшее недовольство Петра Николаевича?

Уже 27 ноября в своем приказе – первом по вступлении в командование Добровольческой Армией – генерал, отмечая ее доблесть, заявлял также: «Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы: погромы, грабежи, насилия, произвол и пьянство безжалостно будут караться мною». В этих пороках фактически обвинялись те самые полки, руководить которыми предстояло новому командарму. Еще более резко высказывался он в рапорте Деникину, датированном 9 декабря: «…Беспрерывно двигаясь вперед, армия растягивалась, части расстраивались, тылы непомерно разрастались… Война обратилась в средство наживы, а довольствие местными средствами – в грабеж и спекуляцию… Армия развращалась, обращаясь в торгашей и спекулянтов… Население, встречавшее армию при ее продвижении с искренним восторгом, исстрадавшееся от большевиков и жаждавшее покоя, вскоре стало испытывать на себе ужасы грабежа, насилий и произвола. В итоге – развал фронта и восстания в тылу… Армии, как боевой силы, нет».

Петр Николаевич начинает и поиск путей к смене командования Вооруженных Сил Юга России. Еще в начале декабря 1919 года по инициативе Врангеля предполагалось провести совещание командующих Армиями, в котором Деникин заподозрил подготовку к «свержению власти главнокомандующего», но тогда оно не состоялось. После того, как Петр Николаевич оставил пост командарма, он был направлен на Кавказ для проведения мобилизации казаков и попытался установить там союз с оппозиционными силами, опираясь на казачьих генералов А. Г. Шкуро и В. Г. Науменко. Однако и эти расчеты не оправдались.

Врангелю хотели дать назначение в Штаб Главноначальствующего Новороссийской области генерала Н. Н. Шиллинга, и в январе 1920 года Петр Николаевич выехал для этого в Крым. Его приезд совпал с мятежом капитана Н. И. Орлова, требовавшего смены руководства Армией и наведения порядка в тылу. В Ставке подозревали, что «Орловщина» была инспирирована самим Врангелем, рассчитывавшим оказать давление на Ставку и вернуть потерянное положение, а возможно, и занять пост Главнокомандующего. О поддержке Врангеля заявили офицеры Черноморского Флота, предложившие генералу Шиллингу уступить свой пост (даже без согласия Деникина) Петру Николаевичу. Один из ближайших сотрудников Главнокомандующего, генерал А. С. Лукомский, телеграфировал в Ставку, что Шиллинг дискредитировал себя военными неудачами: «Выход один – это немедленное назначение Врангеля на место Шиллинга». Получил Деникин и обращение «общественных деятелей Крыма» с требованием поставить «во главе власти в Крыму… лицо, заслужившее личными качествами своими и боевыми заслугами доверие как армии, так и населения… Таковым лицом, по единодушному убеждению крымских гражданских и военных кругов, является генерал Врангель, ныне находящийся в Крыму». Правда, документ был подписан «деятелями», не имевшими к крымской «общественности» никакого отношения (А. И. Гучков, князь Гагарин, член Совета Государственного Объединения России Н. В. Савич, сенатор Г. В. Глинка просто проживали на полуострове); руководившие же обороной Крыма генералы Шиллинг и Слащов никакого «убеждения» в необходимости назначения Врангеля не выражали.

Несколько раньше в том же январе, накануне падения Белой Одессы, известный политик и публицист В. В. Шульгин, генерал А. М. Драгомиров и видный деятель конституционно-демократической партии В. А. Степанов провели частное совещание, на котором признали возможным произвести смену командования, поддержав кандидатуру П. Н. Врангеля. Таким образом, давление на Ставку шло сразу по многим направлениям, и у генерала Деникина должно было создаться впечатление, что фронт и тыл выступают за Врангеля, которого и следовало бы вернуть к активной деятельности на высших военных постах. Примечательно, что во всем этом «походе на власть», как назвал его Деникин, главную роль играл уже не сам барон, а те политические группы и круги (в первую очередь – Совет Государственного Объединения), которые его поддерживали, имея чисто практический расчет – сменив Главнокомандующего, придти за ним к власти самим. При этом предполагалось произвести смену не только руководства, но и всего политического курса южнорусского Белого движения. Надежды питали все: «правым» импонировали «гвардейское прошлое» и «монархизм» барона, «левые» уповали на то, что, придя к власти, он будет проводить «демократические» преобразования.

Как же относился ко всей этой борьбе за власть сам Петр Николаевич? Будучи человеком честолюбивым, уверенным в своей правоте, он был искренне убежден в том, что армия и тыл полностью поддерживают его и желают смены руководства, только исходя из соображений более эффективной борьбы с большевиками. Генерал Б. А. Штейфон проницательно писал об этом: «По складу ума, характера и по своим мировоззрениям А. И. Деникин и П. Н. Врангель были людьми совершенно различными. И судьбе было угодно, чтобы столь разные натуры усвоили, каждый вполне самостоятельно, одно и то же убеждение. Генерал Деникин и генерал Врангель заподозрили друг друга в том, что их расхождения… объясняются не идейными соображениями, а исключительно личными мотивами. Это трагическое, но вполне добросовестное заблуждение повлекло за собою много печальных и тяжелых последствий…» А заключительным актом этого конфликта стало состоявшееся 8 февраля 1920 года увольнение генерала П. Н. Врангеля в отставку.

В последних числах февраля семья Врангелей покидает Крым, отправившись в Константинополь с намерением далее проехать в Сербию. Вместе с ними Белый Юг покинули А. В. Кривошеин, П. Б. Струве, давний соратник Врангеля генерал П. Н. Шатилов. Вооруженная борьба в Крыму и на Северном Кавказе казалась безнадежно проигранной, а положение А. И. Деникина – обреченным. Но неожиданно из Севастополя пришли известия о готовящемся военном совете, на котором предполагалось решить вопрос о назначении нового Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России. Уставший от тяжелой двухлетней борьбы, надломленный неудачным завершением «похода на Москву» и потерявший веру в возможность дальнейшего успешного руководства борьбой, генерал Деникин заявил своим приближенным о сложении с себя полномочий Главнокомандующего. Военный совет, созываемый под председательством генерала А. М. Драгомирова, должен был назвать новую кандидатуру на этот пост.

Исход совета, состоявшегося 21–22 марта 1920 года, был по сути предрешен. По свидетельству одного из его участников, генерала П. С. Махрова, председательствовавший Драгомиров, игнорируя неоднократно высказанное мнение офицеров о необходимости Деникину остаться в должности Главкома, повторял, что решение Антона Ивановича об отставке окончательно. Неожиданно выступивший капитан 1-го ранга Рябинин назвал фамилию Врангеля, сразу же поддержанную присутствовавшими моряками. После этого «Драгомиров поторопился закрыть заседание без баллотировки имени Врангеля и поручил… доложить ген[ералу] Деникину о результате решения Военного Совета». П. Н. Врангель на английском дредноуте «Император Индии» прибыл в Севастополь, и 22 марта генералом Деникиным был издан прощальный приказ, передававший ему полномочия Главнокомандующего.

Итак, «деникинский период» истории Белого движения завершился. Новому вождю предстояло разрешить огромное количество проблем, доставшихся ему по наследству, а главное – вернуть Армии веру в победу. И эти последние страницы Гражданской войны на Юге России стали в жизни Петра Николаевича поистине «звездным часом» и временем наивысшего напряжения сил и энергии в борьбе за удержание «последней пяди Русской Земли» – Белого Крыма.

* * *

Экономическое положение полуострова весной 1920 года было крайне тяжелым. На нем проживало более семи миллионов человек, из которых около 150 тысяч состояли на армейском довольствии, реальных же бойцов насчитывалось всего 20–25 тысяч. Продовольственные запасы были скудны. При годовой потребности в 9 миллионов пудов зерновых и 12 миллионов пудов зернофуражных культур на продовольственных складах находилось всего 130 тысяч пудов муки и 90 тысяч пудов зернофуража. В то же время в крестьянских хозяйствах излишки продовольствия, оставшиеся от урожайного 1919 года, составляли около 6 миллионов пудов продовольственных хлебов и около 8 миллионов пудов зернофуража, но крымские крестьяне отказывались отдавать хлеб, не получая взамен промышленных товаров и мануфактуры. Цены на продовольствие росли (на хлеб – вдвое по сравнению с прошедшей осенью). В переполненных крымских городах в жутких условиях проживало до полумиллиона беженцев, больных и раненых.

Тяжело было и на фронте. После того, как зимой крымские перешейки были удержаны корпусом генерала Я. А. Слащова, наступило относительное затишье. Однако, за исключением фронтовых частей, боеспособных войск в Крыму не было, а эвакуированные из Новороссийска можно было считать в значительной степени деморализованными. Корабли Черноморского Флота не имели запасов топлива даже для того, чтобы выйти в море, не говоря уже о возможности эвакуации Армии и беженцев за границу. П. Н. Врангель считал, что в случае прорыва большевиков в Крым спасти не удалось бы никого.

Положение усугублялось еще и тем, что представители союзной Великобритании накануне отплытия Врангеля из Константинополя в Крым вручили ему ультиматум, заявлявший об отказе от дальнейшей поддержки белых и необходимости переговоров с Советской Республикой. Однако Петру Николаевичу удалось, формально признав выдвинутые ему условия, заручиться поддержкой еще на два месяца, после чего предстояло или сдаться на милость врага, или попытаться продолжить вооруженную борьбу, рассчитывая уже только на собственные силы.

Но очень многие в Крыму были угнетены сознанием бесплодности борьбы. Если закончился поражением «поход на Москву», можно ли надеяться на возможность успешной обороны крохотного полуострова? От Главнокомандующего требовалось ясное, определенное слово о том, что ждет Белый Крым дальше, и оно было произнесено уже 25 марта во время торжественного парада и молебна на Нахимовской площади в Севастополе. Епископ Севастопольский Вениамин (Федченков) обратился к войскам с ободрением: «Месяц тому назад русская армия, прижатая к морю у Новороссийска, умирала. Быть может, через два месяца она воскреснет и одолеет врага…» Об этом же говорил и Врангель: «…Я верю, что Господь не допустит гибели правого дела, что Он даст мне ум и силы вывести армию из тяжелого положения. Зная безмерную доблесть войск, я непоколебимо верю, что они помогут мне выполнить мой долг перед родиной, и верю, что мы дождемся светлого дня Воскресения России».

Итак, новый Главнокомандующий подтвердил, что только продолжение вооруженной борьбы с Советской властью остается для него единственно возможным путем. Но теперь требовалось восстановление и укрепление разрушенного фронта и тыла, и здесь Петру Николаевичу приходилось ориентироваться в незнакомой ему политической жизни. При этом он проявил себя гибким политиком, человеком, обладающим редким даром находить людей, способных руководить различными областями хозяйства и общественной жизни. Современники неоднократно отмечали его прагматизм в подборе сотрудников. Так, по свидетельству председателя Таврической губернской земской управы князя В. А. Оболенского, Врангель «подходил к власти без каких-либо предвзятых мыслей… с верой в свою интуицию и в умение делать политические выводы из опыта жизни. Он ставил себе определенную цель, а средства готов был выбирать любые».

Аппарат управления пришлось создавать заново. Реорганизации подверглись и высшие органы власти – распущенное еще А. И. Деникиным Южно-Русское Правительство было заменено «Советом при Главнокомандующем», должность Председателя в котором занял хорошо известный Главкому А. В. Кривошеин. Несмотря на неоднократные заявления о «беспартийном» характере врангелевского кабинета, он не представлял собой коалиции нескольких политических групп и партий (какой было Особое Совещание при Деникине): основные посты теперь достались представителям Совета Государственного Объединения России, лично знавшим Врангеля ранее и поддерживавшим его во время конфликта со Ставкой в 1919 году. В то же время принцип единоличной диктатуры, утвердившийся на Белом Юге еще во время первых походов, неукоснительно соблюдался и во врангелевском Крыму. Ни один сколько-нибудь существенный закон или приказ не мог быть введен в действие без санкции самого Главнокомандующего, Совет при котором превращался, таким образом, действительно лишь в совещательный орган. «Мы в осажденной крепости, – говорил сам Врангель, – и лишь единая твердая власть может спасти положение. Надо побить врага прежде всего, сейчас не место партийной борьбе… все партии должны объединиться в одну, делая внепартийную деловую работу. Значительно упрощенный аппарат управления мною строится не из людей какой-либо партии, а из людей дела. Для меня нет ни монархистов, ни республиканцев, а есть лишь люди знания и труда».

Новому Главнокомандующему предстояло учесть все ошибки своего предшественника. В заявлении для крымской печати от 10 апреля П. Н. Врангель выделил главные причины неудач Белого движения в 1919 году: «…Стратегия была принесена в жертву политике, а политика никуда не годилась. Вместо того, чтобы объединить все силы, поставившие целью борьбу с большевизмом… проводилась… частная политика, руководители которой видели во всем том, что не носило на себе печать “добровольцев”, – врагов России… провозгласив единую, великую и неделимую Россию, пришли к тому, что разъединили все антибольшевистские русские силы и разделили всю Россию на целый ряд враждующих между собой образований». Здесь же генерал определил основную задачу деятельности своего Правительства: «…Не триумфальным шествием из Крыма к Москве можно освободить Россию, а созданием хотя бы на клочке русской земли такого порядка и таких условий жизни, которые потянули бы к себе все помыслы и силы стонущего под красным игом народа». Тем самым почти что провозглашался отказ от главной цели южнорусского Белого движения – немедленного занятия Москвы – и пропагандировалась попытка создать из Крыма своего рода плацдарм, территорию, на которой возможно было бы реализовать новую политическую программу. И хотя достигнуть успеха в конце концов не удалось, опыт государственного строительства в 1920 году стал весьма показательным с точки зрения эволюции Белого движения на Юге России.

В области национальной политики и взаимоотношений с казачеством врангелевское Правительство постулировало отказ от принципа «единой, неделимой России» в его деникинском понимании. В 1920 году были уже забыты призывы к борьбе с «самостийностью», а сам П. Н. Врангель всячески подчеркивал свою лояльность к казачьим федеративным образованиям. 22 июля в Севастополе Правителем Юга России и представителями Дона, Кубани, Терека и Астрахани было торжественно заключено соглашение, в соответствии с которым казачьим войскам гарантировалась «полная независимость в их внутреннем устройстве и управлении». В то же время Главнокомандующий сохранял за собой право руководства «всеми вооруженными силами» казачьих областей, контролировал железнодорожное сообщение, средства связи, финансовую систему и таможенную политику в этих регионах. В ведении Правителя оставалась и внешняя политика, но, несмотря на все эти оговорки, формально принцип федеративной автономии был все же впервые провозглашен во врангелевской Белой Таврии.

В сентябре – октябре предпринимались попытки заключить союз, на основе признания горской федерации, и с представителями горцев Северного Кавказа, используя для этого контакты с внуком Шамиля. В отношении признания самостоятельности Украины новое Правительство Юга России также стремилось избежать ошибок своих предшественников из Особого Совещания. Во время прибытия в Крым делегации «украинцев-федералистов» Врангель заявил, что он «готов содействовать развитию национальных демократических сил, базируясь на принципах, уже выраженных в соглашении, достигнутом между главным командованием и казачьими областями». 26 октября Правителем даже был издан приказ, объявляющий украинский язык «общегосударственным» наравне с русским, что совершенно исключалось в 1919 году. Подобные шаги, впрочем, были продиктованы в первую очередь расчетом на создание общего фронта с остатками петлюровских войск, опиравшихся на Подолию и пытавшихся, в свою очередь, войти в контакт с белыми для совместных действий. Таким образом, в национальной политике Врангеля лозунг «с кем хочешь – но за Россию», то есть «против большевиков», был главным.

Не менее показательными в этом отношении были и попытки «союза» Белого Главнокомандующего с Н. И. Махно. Один из самых удачливых украинских повстанцев становился теперь желательным союзником. В Ставке было составлено обращение к «батьке», провозглашавшее: «Главное командование русской армии извещает вас, что оно ведет борьбу только с коммунистами и комиссарами и идет заодно с русским народом. Девиз русской армии: народу – земля, народу – права; сам народ будет решать судьбу свою». Подчеркивая «демократизм» своей политики, Белое руководство предлагало формированиям Махно совместно действовать против большевиков. Однако из подобного «союза» ничего не получилось, а передавшие обращение офицеры были махновцами убиты. В то же время атаманы более мелких повстанческих отрядов (Хмара, Чалый, Савченко) поддержали Врангеля, публикуя, в свою очередь, воззвания, призывавшие к союзу с белыми, и содействовали им во время боевых действий летом – осенью 1920 года, а «атаман» Володин с санкции Главкома даже формировал в Крыму «особый партизанский отряд», впоследствии, правда, попытавшись обратить его против белых (за это он был казнен).

* * *

Но главным во всей внутренней жизни Белого Крыма в 1920 году стала аграрная политика. Земельная реформа Правительства Юга России была рассчитана на создание новой социальной базы Белого движения, более широкого привлечения на свою сторону не только офицерства и интеллигенции, но и зажиточного и среднего крестьянства, способного снабжать армию и тыл, производящего товарную продукцию для внутренней и внешней торговли, поддерживающего распоряжения Белой администрации. Эта «опора на крестьян» обеспечила бы, по мнению П. Н. Врангеля, «победу над большевизмом», «построение новой России на началах законности и уважения права собственности».

Белым правительствам Юга России приходилось считаться с изменившимися условиями сельской жизни, когда большинство частновладельческих хозяйств было разгромлено, а их земля распределена между крестьянами, и южнорусская деревня пристально следила, как та или иная власть отнесется к совершившемуся «черному переделу». Деникинское Особое Совещание, провозгласив сохранение права собственности на землю, так и не определило, кто же будет распоряжаться «захваченной» землей – бывшие помещики или крестьяне-«захватчики». Считалось необходимым проведение принудительного отчуждения части помещичьих земель за плату, однако предполагалось провести его только после занятия Москвы и окончания Гражданской войны. Подобная позиция «непредрешения» считалась одной из главных причин неприязни большинства крестьянства к Белой власти, а злоупотребления местных представителей гражданской или военной администрации порой способствовали росту повстанчества. Перед правительством Врангеля ставилась задача доказать крестьянам, что оно стремится содействовать удовлетворению интересов села.

П. Н. Врангель придавал большое значение своевременному принятию законодательных актов по земельной реформе. Видя, что оно затягивается (в Ялте в течение апреля – мая заседали две комиссии под председательством Управляющего земледелием и землеустройством сенатора Г. В. Глинки, но единый законопроект так и не был выработан), Главнокомандующий принял решение опубликовать соответствующие распоряжения своим приказом. Накануне готовящегося наступления, 25 мая 1920 года, были обнародованы «Приказ о земле», «Правила о передаче распоряжением Правительства казенных, Государственного Земельного Банка и частновладельческих земель сельскохозяйственного пользования в собственность обрабатывающих землю хозяев» и «Временное Положение о земельных учреждениях». В соответствии с ними все земельные угодья оставались «в распоряжении обрабатывающих их хозяев» независимо от того, на каком праве эта обработка основывалась (тем самым фактически признавался законным «захват» частновладельческих земель после 1917 года). «Захваченные земли» закреплялись в собственность крестьян после уплаты (деньгами или натурой) государству «пятикратного среднего за последние 10 лет урожая зерновых» данного района. Бывшие владельцы полностью исключались из процедуры расчета с крестьянами-«захватчиками», более того, специальным распоряжением Врангеля помещикам было воспрещено возвращаться в свои имения и занимать любые административные должности в местностях, где эти имения находились, – передачу же выкупа государство брало на себя. Отчуждение, однако, не было всеобщим. Из списка отчуждаемых земель (на первом месте в нем были земли, длительное время сдаваемые в аренду) исключались хуторские, отрубные земли (то есть владения тех же крестьян-собственников), а также земли, имеющие «культурное, общественно-полезное значение»: тем самым государство защищало от ликвидации многие ценные хозяйства, как, например, известное имение баронов Фальц-Фейнов «Аскания Нова», переданное Таврическому университету; не подлежали разделу и бывшие имения Членов Императорской Фамилии.

За прежними помещиками Крыма и Северной Таврии могли оставаться земли только в размерах, не превышавших установленные уездными и волостными крестьянскими советами. Создание этих органов, избираемых самими крестьянами, было заметным шагом вперед по сравнению даже со знаменитой реформой П. А. Столыпина (осуществление которой в свое время поручалось землеустроительным комиссиям), поскольку теперь сами крестьяне-собственники могли решать вопросы сельской жизни. Задачи аграрно-крестьянской реформы признавались приоритетными во всей внутренней политике Правительства Юга России. На пропаганду ее среди крестьянства были выделены большие средства.

25 мая началось наступление, и сразу же по мере освобождения уездов Северной Таврии вступали в силу и перечисленные приказы Главнокомандующего. «Армия должна нести землю на штыках», – говорил Врангель. Уже в июле – августе прошли первые выборы волостных земельных советов в Северной Таврии. В августе был произведен первый раздел между крестьянами помещичьего имения («Атманай», владение Шатилова-Фелибера в Мелитопольском уезде). К концу пребывания белых войск в Таврии выборы советов прошли уже в 90 волостях из 140, были проведены разделы почти двадцати имений, определены размеры земельных участков, закрепляемых в собственность за крестьянами и оставляемых помещикам. В Симферополе стала издаваться газета «Крестьянский Путь», активно пропагандирующая земельную реформу. Там же начал работу «Крестьянский Союз России», по формулировке своего устава призванный развивать «на основах крестьянской земельной и хозяйственной собственности благосостояние крестьянства как источника материально-культурного благополучия крестьян и экономического возрождения России», «объединять крестьянство России в политически организованную силу, спаянную общими интересами, влияющую на проведение в жизнь крестьянских интересов в общественной, социальной и государственной жизни». Однако земельная реформа с первых же месяцев своей реализации столкнулась и со значительными трудностями.

Крестьянство Таврии, пострадавшее от войн и разрухи, не было в тот момент заинтересовано в получении дополнительных участков земли, даже и закрепляемых в собственность. В условиях нестабильности фронта не могло быть и уверенности в прочности Белой власти, надежности проводимых ею земельных преобразований. Слишком большим (20% от урожая 1920 года) казался и вводимый выкуп за землю, несмотря на его рассрочку на 25 лет. В Таврии продолжалось сокращение посевных площадей – до 30% по сравнению с 1916 годом. Большой урожай зерна, снятый в 1919 году, позволял крестьянам обеспечивать потребности собственных хозяйств, снабжать же армию и тыл в условиях большой дороговизны и неналаженного товарообмена было невыгодно. Поэтому сдача 20% приносила весьма скромные плоды – так, в сентябре на ссыпные пункты Крыма поступило лишь несколько сот пудов зерновых и зернофуражных культур вместо ожидавшихся нескольких тысяч. Очевидно, что в случае более длительного пребывания белых в Таврии реализация реформы могла бы дать более ощутимые результаты, но летом – осенью 1920 года говорить о ее «успехе» или «безусловной поддержке со стороны крестьянства» еще не приходилось.

Но если в области аграрной политики Правительство Юга России могло констатировать определенные, хотя и небольшие положительные результаты, то в области финансов, в промышленности дела обстояли значительно хуже. Обесценение крымского рубля достигло к концу октября 1920 года катастрофических размеров – на Константинопольской бирже 1 фунт стерлингов расценивался в 215 тысяч рублей. Если за весь 1919 год на Белом Юге было напечатано денежных знаков на сумму около 3 миллиардов рублей, то с февраля по октябрь 1920-го денежная экспедиция в Феодосии изготовила их на сумму около 177 миллиардов.

Местная крымская промышленность практически полностью обслуживала нужды фронта. Мануфактуру, топливо, даже продовольствие приходилось ввозить из-за границы. Цены в крымских городах продолжали расти – фунт пшеничного хлеба с апреля по октябрь вздорожал с 35 до 500 рублей, а фунт сахара – с тысячи до девяти тысяч. Цены на промышленные товары росли еще быстрее, и пара обуви стоила в августе 42 тысячи, а рубаха – 6 тысяч рублей. В то время как заработная плата рабочих возрастала параллельно и даже с некоторым опережением по сравнению с ценами (минимальная ставка рабочего-металлиста возросла в 6 раз, средняя ставка строительного рабочего – в 12 раз, ставка печатника – в 24 раза), – заработная плата служащих практически не увеличивалась, составляя, например, в августе 1920 года всего около 30 тысяч, тогда как рабочие типографии получали около 65 тысяч рублей. В подобных условиях жизнь в Крыму, особенно в городах, была очень тяжелой, армия и гражданское население ожидали от власти поддержки, не столько, может быть, материальной, сколько духовной, – уверенности в том, что переносимые лишения не напрасны. И огромную роль в этом играла деятельность самого Правителя Юга России генерала П. Н. Врангеля.

* * *

В «крымский» период своей биографии Петру Николаевичу приходилось с огромным напряжением сил и воли поддерживать нормальную работу фронта и тыла. В. В. Шульгин вспоминал: «В этом человеке чувствовался ток высокого напряжения. Его психическая энергия насыщала окружающую среду… Эта непрерывно вибрирующая воля, вера в свое дело и легкость, с какой он нес на себе тяжесть власти, власти, которая не придавливала его, а, наоборот, окрыляла, – они-то и сделали это дело удержания Тавриды, дело, граничащее с чудесным…» По наблюдениям политика и журналиста Н. Н. Чебышева, генерал Врангель «постоянно жил какой-то потусторонней жизнью, дышал дыханием носившейся вдалеке цели», пребывая в состоянии «духовного возбуждения с оттенком экстаза». Буквально каждый день он проводил или на фронте, или в поездках по крымским городам, или в постоянных беседах, встречах, аудиенциях, даваемых и частным лицам, и представителям духовенства, политических организаций, купцам, промышленникам, крестьянам… Добросовестно стараясь вникнуть во все обстоятельства разбираемых проблем, генерал не считал себя вправе оставить без рассмотрения какие-либо дела или прошения. В то же время ему, не обладавшему достаточной осведомленностью во многих гражданских областях, приходилось передавать ряд дел на рассмотрение своих помощников. Сам он так признавался в этом: «Беда в том, что ко мне обращаются с разными вопросами по государственному устройству, по всяким экономическим и торговым вопросам, – что я им могу сказать? Я должен верить тем, кто мне говорит. Я этого не люблю. Дайте мне конный корпус, и я покажу!»

Но большая трата сил и энергии не была напрасной. Очень многие и на фронте, и в тылу считали, что только благодаря постоянной борьбе можно удержать «последнюю пядь Русской Земли», и значение фигуры Врангеля в этом невозможно переоценить. О последнем смотре им Корниловской ударной дивизии 1 сентября 1920 года один из ударников вспоминал: «Прибытие Главнокомандующего, его пламенная речь и неподражаемый его вопль (иначе нельзя выразиться) – “Орлы-ы-ы Корниловцы-ы-ы!” – сопровождались для меня непрерывной нервной дрожью и доходившим почти до взрыва внутренним рыданием… Мощный хриповатый голос Главнокомандующего казался надорванным и как бы выражал собой надорвавшуюся Добровольческую армию…»

Да, постоянное, ежедневное, ежечасное напряжение борьбы требовало от ее вождя огромных усилий. Особенно болезненно воспринимались им в такой обстановке любые, даже самые мелкие недостатки работы гражданской администрации или ошибки военного командования. Несмотря на то, что в руководстве Белой Таврии было немало людей профессионального опыта и знаний, все же недостаток высококвалифицированных и, главное, честных специалистов, особенно на среднем и низовом уровнях управления, ощущался очень остро. По воспоминаниям одного из офицеров Штаба Главнокомандующего, Врангель возмущался этим, восклицая: «Где же мне взять честных, толковых людей?!»

Как мало людей хотело приобщиться к «крымской авантюре», наглядно показало проведенное в начале октября «финансово-экономическое совещание», куда были приглашены из эмиграции такие авторитетные деятели, как бывший министр финансов П. Л. Барк, председатель правления Азовско-Донского банка Каминка, известный финансист и промышленник В. П. Рябушинский… Несмотря на констатацию в итоговых документах совещания, что «производительные силы края и платежные средства населения… с избытком покрывают текущие расходы управления» и «в крае, опустошенном войной и большевицкими приемами управления, быстро крепнут основы свободной хозяйственной жизни и обновленного гражданского строя», – пути преодоления кризиса оно видело лишь в «обеспечении заграничных кредитов», а приглашенные экономисты и политики отказались принять должности во врангелевском правительстве. Во многих вопросах генерал Врангель оказывался одиноким…

Неудивительно, что в этой ситуации Главнокомандующий считал необходимым усиление влияния религии на нравственное состяние армии и тыла, и деятельность Православной Российской Церкви приобрела в Крыму большое значение. Один из офицеров вспоминал, что при весеннем наступлении белых в Северную Таврию, «кажется, в первый раз за всю гражданскую войну полковые священники были на месте: напутствовали части в бой, хоронили убитых и жителям напоминали, что пришло Христолюбивое Воинство». Управление военным и морским духовенством учредило должности десяти штатных «проповедников армии», в числе которых были не только духовные лица, но и миряне. Праздник Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня (14 сентября) был объявлен Главнокомандующим «Днем Покаяния», а два предшествовавших дня – «днями траура и молитвенной памяти убиенных и в смуте погибших». В эти дни запрещались «всякого рода публичные зрелища и увеселения», должны были совершаться торжественные богослужения, во время которых оглашалось особое послание народу; написанное в возвышенных словах, оно призывало всех к покаянию в грехах. В Севастополь прибыла чудотворная икона Божией Матери «Знамение», вывезенная при отступлении из Курской-Коренной пустыни. В дни покаяния икона была встречена на пристани коленопреклоненным генералом Врангелем, а затем в его поезде перевозилась по городам Таврии до Мелитополя и далее – до линии фронта.

* * *

И разумеется, продолжение вооруженной борьбы в Таврии было бы невозможным без хорошо организованной, дисциплинированной Армии. Наследство и здесь оказалось незавидным: части Вооруженных Сил Юга России, отступившие в Крым, были истощены беспрерывными боями лета – осени 1919 года; неудача «похода на Москву» подорвала дух Армии, везде чувствовалась усталость, разочарование в успехе борьбы с Советской властью. Принципы «добровольчества», в той или иной мере сохранявшиеся с 1918 года, себя не оправдывали. Требовалось укрепление дисциплины, сплоченности войск. Большой вред приносили многочисленные штабные структуры, интендантства, тыловые службы полков и дивизий, так на деле никогда и не сформированных. Генерал Врангель был решительным противником подобных явлений. Не связанный со своеобразной «добровольческой» дисциплиной, при которой капитан-«первопоходник» мог стать по должности выше полковника Императорской Армии, новый Главнокомандующий был активным сторонником возвращения к традиционным принципам организации и со всей решительностью взялся за переформирование существовавших воинских структур. В течение марта – апреля было ликвидировано около пятидесяти «бумажных» полков, дивизий и отрядов, весь боевой состав которых подчас не превышал нескольких десятков штыков или шашек. По инициативе П. Н. Врангеля получает широкое распространение термин «Русская Армия», в большей степени, чем прежний, подчеркивающий преемственность и традиции. Происходят изменения и в наградной системе – учреждается орден Святителя Николая Чудотворца, статут которого был близок к статуту Императорского ордена Святого Георгия. К весеннему наступлению, начавшемуся 25 мая, армия была вполне подготовлена, ее части пополнили свои ряды, получили новое обмундирование и вооружение. Эту армию высоко оценивали даже ее противники. М. В. Фрунзе писал: «В результате лихорадочной деятельности Врангеля удается превратить разложившиеся деморализованные, утратившие боеспособность банды в крепко сколоченные, хорошо снабженные и руководимые опытным командным составом войсковые части».

Бои, развернувшиеся на просторах таврических степей, отличались большим упорством и ожесточенностью. Уже в июне в результате отлично спланированной и подготовленной Штабом Главнокомандующего операции был разгромлен один из лучших конных корпусов Красной Армии, возглавлявшийся Д. П. Жлобой. В то же время красным удалось в июле переправиться через Днепр у Каховки и захватить плацдарм, который в течение последующих месяцев, до октября, будет постоянно угрожать белым возможностью нанесения с него удара на Перекоп, отрезающего фронт от крымских перешейков. Июль и август прошли в беспрерывных боях, в результате которых численный состав Русской Армии уменьшился более чем наполовину, а пополнения (прибывшие из Польши части, отступившие туда после неудачи в кампании 1919 года, а теперь возвращенные в Россию через Румынию) по своим боевым качествам оказывались ниже испытанных в сражениях старых добровольческих кадров; то же можно было сказать и о мобилизованных тавричанах. Истощенный многочисленными мобилизациями Крым уже не мог давать подкреплений. В строй белых полков ставились военнопленные красноармейцы, нередко снова сдававшиеся в плен в первых же сражениях. Но, несмотря на все это, борьба продолжалась.

В сентябре, в ходе наступления на Каменноугольный бассейн, Русская Армия достигла своих наибольших успехов. Казаки Донского корпуса уже видели терриконы шахт Донбасса, советские учреждения спешно эвакуировались из Екатеринослава. Но здесь Врангеля ожидала та же неудача, которая годом раньше свела на нет все победы Деникина. Фронт снова растянулся, а немногочисленные, хотя и сильные духом полки Русской Армии оказались не в состоянии его удержать.

Впрочем, даже в этих условиях Главнокомандующим было принято решение продолжать дальнейшее наступление для расширения занятого плацдарма. Был форсирован Днепр в районе Александровска, и Кубанская конница стала развивать наступление на Правобережьи. Однако 30 сентября был убит командовавший конной группой генерал Н. Г. Бабиев. Окончилась полной неудачей лобовая атака Каховских укреплений красных, несмотря на участие в ней танков. Поражение, по оценке П. Н. Врангеля, привело к тому, что в Армии «исчез порыв, пропала вера в собственные силы… смятение овладело полками».

Положение Белого Крыма усугублялось еще и тем, что в сентябре закончились боевые действия на советско-польском театре, и у руководства Советской Республики появилась возможность перебросить силы с Западного фронта на Южный. Был выдвинут лозунг «Все на Врангеля!». Полки перевозились отовсюду – из Сибири, с Севера, даже из Средней Азии, откуда прибыл возглавить решающее наступление М. В. Фрунзе. Около 200 тысяч штыков и сабель сосредоточило советское командование против 40 тысяч в составе Русской Армии…

Но все-таки Ставка Врангеля по-прежнему рассчитывала дать решающее сражение в Северной Таврии и отказывалась от идеи отступления в Крым. В этом можно увидеть чрезмерную уверенность Главнокомандующего в возможностях Армии продолжать борьбу, однако скорее стратегия здесь была более прагматической – необходимо было во что бы то ни стало закончить вывоз на полуостров зерна с продовольственных складов Северной Таврии, где скопились миллионы его пудов. На отправке их в Крым для снабжения армии и тыла в течение предстоящей зимы настаивал и А. В. Кривошеин.

Однако наступление большевиков было столь стремительным и сильным, что ослабленные части белых не смогли удержать фронта. Соединения 1-й конной армии С. М. Буденного прорывались к Перекопу, грозя отрезать пути отхода. Неожиданные жестокие морозы ухудшали состояние плохо обмундированных Добровольцев. Лишь доблесть и мужество белых частично спасли положение и позволили большей части Русской Армии все-таки уйти в Крым. Но поражение в Северной Таврии было очевидным. И хотя в официальных сводках Ставки Главнокомандующего говорилось об «организованном», «спланированном» отступлении, при котором красные понесли «большие потери», – по оценке самого Врангеля, результаты сражения оказались гибельными для Армии: «Противник овладел всей территорией, захваченной у него в течение лета… Наши части понесли жестокие потери убитыми, ранеными и обмороженными… Были отдельные случаи массовых сдач в плен… Армия осталась цела, однако боеспособность ее не была уже прежней».

* * *

После отхода Русской Армии на полуостров ее командование планировало организовать оборону, опираясь на «неприступные», как неоднократно объявлялось в крымской прессе, укрепления у Перекопа и Чангара. Население заверялось в возможности «зимовки» в Крыму. Предполагалось, что к весне 1921 года Советская власть будет значительно ослаблена недовольством крестьян и рабочих, и новый «выход из Крыма» будет гораздо более успешным, чем в 1920-м. На заседаниях Правительства Юга России рассматривались вопросы о топливном снабжении городов, проведении съездов новообразованных волостных земств и городских управ. Однако сам П. Н. Врангель, очевидно, считал продолжение вооруженной борьбы в Крыму бесперспективным – следовало только оттянуть возможное падение Перекопских укреплений, многие из которых в действительности существовали только на бумаге. В крымских портах к ноябрю было накоплено достаточное количество топлива, и, по оценке Главнокомандующего, тоннаж судов также был достаточным для эвакуации всех желающих выехать (необходимо отметить, что об этих приготовлениях знали только сам Врангель и командование Черноморского Флота). О том же, что даже в случае успешной обороны зимовать в Крыму было невозможно, свидетельствует хотя бы тот факт, что запасы зерна на полуострове не превышали 3 миллионов пудов; по самым скромным расчетам, этого количества хватило бы только до марта 1921 года, после чего Крыму угрожал бы голод.

Штурм Перекопских позиций начался в Октябрьскую годовщину. Накануне генерал Врангель присутствовал на благотворительном вечере Корниловского Союза. «Мое отсутствие на вечере, устроенном союзом полка, в списках которого я состоял, могло дать пищу тревожным объяснениям, – вспоминал он впоследствии. – Я пробыл на вечере до 11 часов, слушая и не слыша музыкальных номеров, напрягая все усилия, чтобы найти ласковое слово раненому офицеру, любезность даме-распорядительнице». А тем временем на фронте разразилась катастрофа.

Предпринятые по инициативе Главнокомандующего перегруппировки не были закончены к моменту штурма, и белым приходилось идти в контратаки без необходимой подготовки и отдыха. Беспрерывные бои измотали войска. К вечеру 28 октября генерал А. П. Кутепов телеграфировал в Ставку о прорыве Перекопских укреплений – «по его словам, дух войск был значительно подорван. Лучшие старшие начальники выбыли из строя и рассчитывать на удачу было трудно». И в эти грозные для Белого Крыма дни генерал Врангель проявил лучшие качества своего характера, проведя эвакуацию выдержанно, без паники, организованно погрузив на корабли бо?льшую часть Армии и множество гражданских беженцев. Он постоянно поддерживал связь с отступающими войсками, принимал многочисленные делегации, договаривался о помощи со стороны иностранных государств… 29 октября Правителем Юга России и Главнокомандующим Русской Армией был издан приказ об оставлении Крыма.

Отмечая героизм войск и призывая к выдержке гражданское население, он вместе с тем предупреждал тех, кто собирался разделить с Белой Армией ее дальнейшую судьбу: «Для выполнения долга перед армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих. Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает». Одновременно с этим приказом специальное сообщение предупреждало, что «Правительство Юга России не имеет никаких средств для оказания какой-либо помощи как в пути, так и в дальнейшем». – «Все заставляет Правительство советовать всем тем, кому не угрожает непосредственной опасности от насилия врага, – остаться в Крыму»…

Впоследствии в адрес Врангеля звучали обвинения, что этим советом многие чины Армии и гражданской администрации были побуждены остаться на расправу большевикам (в захваченном Крыму сразу же развернулся дикий террор против всех категорий населения). В то же время, по воспоминаниям очевидцев, большинство желавших выехать могло сделать это беспрепятственно. Во всех портах, за исключением Феодосии, погрузка проходила с максимально возможной для столь критической обстановки организованностью и спокойствием. Войскам удалось оторваться от преследователей на несколько переходов и погрузиться без особых трудностей. Во всяком случае, в сравнении с эвакуацией Новороссийска в марте 1920 года крымская эвакуация выглядела намного спокойнее.

Одним из последних покинул Севастополь сам Петр Николаевич. Произнеся речь перед юнкерским караулом, Главнокомандующий днем 1 ноября 1920 года погрузился на крейсер «Генерал Корнилов». 3 ноября крейсер подошел к Феодосии, где генерал проконтролировал погрузку казачьих частей. После этого эскадра из 126 судов (большинство боевых кораблей и транспортов Черноморского Флота) вышла в открытое море. Последний период Белой борьбы на Юге России завершился.

* * *

Белый Крым покинуло более 145 тысяч человек, из которых около 70 тысяч составляли военные. Перед генералом Врангелем встала задача обустройства огромного числа военных и гражданских беженцев, обреченных на полуголодное существование на чужбине. Считалось необходимым сохранить Армию для продолжения вооруженной борьбы с большевизмом в ближайшем будущем, поэтому еще 3 ноября Главнокомандующий отправил с борта «Генерала Корнилова» радиограмму, которой предлагал представителям Антанты в Константинополе использовать русские части для несения оккупационной службы в районе турецкой столицы и проливов и борьбы с «революционными» войсками Кемаль-Паши. Однако это предложение осталось безрезультатным, а прибывшей русской эскадре предстояло испытать всю тяжесть многодневного пребывания на рейде Константинополя. Имевшиеся скудные продовольственные запасы были быстро исчерпаны. Находясь в стесненных, антисанитарных условиях, русские беженцы не имели возможности даже сойти на берег – это было запрещено «союзной» военной администрацией. На кораблях начались болезни, за кусок хлеба приходилось отдавать свое последнее имущество, многие, не выдержав тягот перехода и поражений, кончали жизнь самоубийством.

В этих условиях вся энергия П. Н. Врангеля была направлена на хлопоты в иностранных посольствах – прежде всего Франции как единственной страны, признавшей Правительство Юга России, – с ходатайствами о предоставлении места для военного лагеря и размещении гражданских беженцев в Балканских государствах. Переговоры увенчались успехом, и в начале 1921 года бо?льшая часть гражданских лиц была размещена в Сербии, Болгарии, Румынии и Греции. Был организован специальный эмигрантский комитет, генерал Врангель дал поручение исследовать возможности организации земледельческих колоний близ Константинополя. Вывезенные из Крыма больные и раненые были размещены в приспособленных под лазарет залах русского посольства. Затем, по инициативе Главнокомандующего, в Париже был образован «Деловой Комитет», который принял на себя финансовую помощь русским беженцам. Его возглавил бывший министр финансов Правительства Юга России М. В. Бернацкий, а в состав вошли представители Главного Командования, Всероссийского финансового союза, Комитета банков, Красного Креста и Земско-Городского Союза. О поддержке генерала Врангеля заявил Парламентский Комитет, организовавшийся в Константинополе из бывших членов Государственного Совета и Государственной Думы. Подобные же заявления сделали русские национальные комитеты в Болгарии и Сербии.

Но если положение гражданских беженцев было более или менее определенным, то присутствие русской вооруженной силы оказалось совершенно нежелательным для вчерашних союзников, правительства которых уже не собирались продолжать поддержку сопротивления большевизму. Для Русской Армии не было места в Европе. Надо сказать, что и многие эвакуировавшиеся из Крыма военные скептически оценивали перспективы продолжения вооруженной борьбы, подавали рапорты об отставке, переходили на положение гражданских беженцев. Врангель понимал, что необходимо снова, как весной 1920-го, заявить, что борьба не окончена, вернуть Армии веру в победу и правоту Белого Дела.

Еще 15 февраля 1921 года во время смотра в Галлиполийском лагере Главнокомандующий сказал войскам: «Как солнце прорвалось сквозь темные тучи, так осветит оно и нашу Россию… Не пройдет и трех месяцев… и я поведу вас вперед, в Россию». А 22 марта, в годовщину принятия командования Вооруженными Силами Юга России, он обратился к своим соратникам с воззванием: «С непоколебимой верой, как год тому назад, я обещаю вам с честью выйти из новых испытаний. Все силы ума и воли я отдаю на службу армии… Как год тому назад, я призываю вас крепко сплотиться вокруг меня, памятуя, что в единении сила наша».

Сплотить Белую эмиграцию, особенно военную ее часть, Врангель стремился, несмотря на крайне тяжелые условия. Казна была практически пуста, оставшихся средств едва хватало на расчеты с французской администрацией, снабжавшей Армию и гражданских беженцев продовольствием; в уплату за их содержание Франции были переданы и корабли Черноморского Флота. Лагерь близ Галлиполи, где разместились сведенные в полки бывшие части Добровольческой Армии, строился буквально на голой земле. «Союзное» командование бдительно следило за тем, чтобы общение Главнокомандующего со своими войсками было как можно более редким. Но даже и в немногие посещения Врангелем Галлиполи, на смотрах и парадах Армия чувствовала былую силу и авторитет своего Вождя. «Мы верили генералу Врангелю, – писал один из офицеров. – Верили безотчетно… Это была вера в человека… в его высокие качества и преклонение перед носителем Белой идеи, за которую тысячи наших братьев положили свои жизни».

Бо?льшую часть времени генерал проводил на своей яхте «Лукулл», ставшей своеобразной плавучей Ставкой последнего Главнокомандующего. Но 15 октября 1921 года яхта, стоявшая на рейде Константинополя, была протаранена итальянским пароходом «Адрия» и затонула через несколько минут. Удар пришелся как раз в ту часть судна, где находилась каюта Врангеля. Его самого и его семью спасла случайность – в это время они находились на берегу. Разбирательство так и не было доведено до конца, однако преднамеренный характер аварии был вполне возможен: непримиримость Врангеля не только была хорошо известна большевикам, но и мешала осуществлению планов распыления Армии, которые вынашивало французское командование. Бывшие союзники уже считали, что в новых условиях гораздо выгоднее сотрудничать с РСФСР, чем поддерживать враждебные ей силы…

В этих условиях Главнокомандующий начал переговоры с балканскими государствами о предоставлении убежища частям Русской Армии. К концу апреля 1921 года Болгария согласилась принять 9 000, Сербия – 7 000 военных, и уже в конце года основная часть Армии была вывезена в эти страны. Последний солдат покинул Галлиполи 5 мая 1923 года.

* * *

После эвакуации из Галлиполи П. Н. Врангель вместе с семьей переехал в Сербию. Здесь он оказался в центре политических страстей, раздиравших русскую эмиграцию. Если бывшие деятели левых партий требовали роспуска Армии, то представители монархических кругов намеревались освобождать Россию только при условии открытого провозглашения Армией лозунга возрождения монархии. Эмигрантский Белград был одним из центров русского монархизма, и от Петра Николаевича во многом зависело, будет ли открыто провозглашен этот лозунг, или Армия останется верной своей традиции быть вне политики. Позиция Врангеля определялась его словами: «Главнокомандующий твердо решил сделать все, чтобы Армия не была вовлечена в политическую борьбу»; отношение же его к идее реставрации напрямую зависело от реальных ее возможностей. Речь шла о восстановлении не просто «принципа», но монархии как реальной силы, пользующейся доверием и авторитетом среди большинства населения России. Провозглашение же монархического лозунга в эмиграции считалось генералом преждевременным. По его словам, «Царь должен явиться тогда, когда с большевиками будет покончено… когда уляжется та кровавая борьба, которая предстоит при их свержении. Царь не только должен въехать в Москву “на белом коне”: на нем самом не должно быть крови гражданской войны – и он должен явиться символом примирения и высшей милости». Появление «царя» в эмиграции, без силы и власти, было для генерала Врангеля абсурдным.

Для сохранения военной структуры и одновременно – недопущения осложнений с иностранными государствами П. Н. Врангелем было принято решение о создании на основе подразделений Русской Армии «Русского Обще-Воинского Союза» – организации, призванной осуществлять взаимодействие между ячейками Армии в различных странах. И хотя основную работу по формированию структур РОВС пришлось вести уже не Врангелю, а его преемникам, в первую очередь генералу Кутепову, – у истоков крупнейшей военной организации Русского Зарубежья, существующей и по сей день, стоял именно Петр Николаевич. В письме генералу Шатилову от 26 сентября 1923 года Главнокомандующий писал: «Армия, нашедшая себе приют на Балканах, ныне стала на ноги, за участь ее мы можем быть спокойны. Вокруг нее надо собрать тех воинов, которые рассеяны по всему миру», – и 1 сентября 1924 года был издан приказ об образовании РОВС. Первым председателем Союза стал П. Н. Врангель, им же назначались начальники Отделов. Таким образом устанавливалась организация, спаянная крепкой дисциплиной, жесткой военной иерархией, готовая в любой момент стать основой для создания новой Армии и продолжения борьбы с Советской властью. Помимо военной структуры, отделения которой были действительно разбросаны по всему миру, РОВС имел кассы взаимопомощи, оказывал поддержку военным эмигрантам в поисках работы, предоставлял им материальную помощь.

С самого момента возникновения новой военной организации вокруг нее началась политическая борьба. Высший Монархический Совет в Берлине настаивал на принятии Союзом монархического лозунга, продолжалось соперничество сторонников Великих Князей Николая Николаевича и Кирилла Владимировича. Большое давление в связи с этим оказывалось и на Врангеля, тем более что 31 августа 1924 года Кирилл Владимирович издал «Манифест о восшествии на Престол» (еще в 1922 году, объявив себя «Блюстителем Престола», он призывал Главнокомандующего Русской Армией к сотрудничеству). Великий Князь Николай Николаевич резко выступил против этого акта. Русской военной эмиграции грозил раскол. Полагая, что передача управления Николаю Николаевичу, бывшему Верховному Главнокомандующему Российской Императорской Армией во время мировой войны, даст изгнанникам более авторитетного вождя, П. Н. Врангель 16 ноября 1924 года признал его Верховное руководство зарубежным воинством.

Думается, что не только политические соображения руководили Петром Николаевичем в этом акте. Сказывалась, очевидно, и та огромная усталость, которая была результатом практически непрерывной военной и политической борьбы, начавшейся еще в 1914 году и все более и более обострявшейся. Во главе РОВС должен был стать более энергичный, более активный лидер, – и в повседневной деятельности Союза все бо?льшим влиянием пользовался генерал Кутепов, сторонник немедленной и активной борьбы. Врангель же теперь большую часть времени занимался подготовкой к печати своих воспоминаний, работу над которыми он начал еще во время пребывания в Константинополе и Сербии в 1920–1923 годах. Формально сохраняя за собой пост Главнокомандующего, фактически он уже отошел от повседневных дел.

* * *

Последние годы жизни Врангеля прошли в Брюсселе. По воспоминаниям генерала Шатилова, «его уже не привлекало общество, он всячески его избегал. Он находил удовольствие только в беседах с близкими ему лицами… От привычки к достатку, к материальным удобствам жизни не осталось и следа. Прежняя резкость в суждениях о людях сменилась терпимостью и снисходительностью… Когда вспоминаешь это время его жизни, то невольно кажется, что хотя он был, казалось бы, еще совсем здоровым, но уже предчувствовалась близость кончины». Петр Николаевич снова вернулся к той специальности, с которой начинал свой жизненный путь, – профессии горного инженера. Много внимания и сил уделял он подготовке к изданию своих «Записок». Однако увидеть свет они смогли только после его кончины. Незадолго до смерти, передавая рукопись для издания, генерал поставил условием, «чтобы части армии, военные союзы и отдельные чины их при покупке книг пользовались бы возможно большей скидкой».

Последние дни Петра Николаевича прошли в окружении родных и близких ему людей. Смертельная болезнь протекала тяжело, с мучительными обострениями и приступами. Ослабленный ранениями, лишениями, перенесенным тифом организм был окончательно подорван гриппом, перешедшим в тяжелую форму туберкулеза и осложнившимся нервным расстройством. Лечивший генерала профессор Алексинский вспоминал, что Врангель жаловался на страшное нервное возбуждение: «Меня мучает мой мозг… я не могу отдохнуть от навязчивых ярких мыслей… Мозг против желания моего лихорадочно работает, голова все время занята расчетами, вычислениями, составлением диспозиций… Картины войны все время передо мною, и я пишу все время приказы»… 12 апреля 1928 года генерал-лейтенант барон Петр Николаевич Врангель скончался. «Боже, спаси Армию…» – было его последними словами.

Через полгода тело покойного Главнокомандующего было перенесено в Белград и здесь 6 октября погребено в русском Православном храме, под сенью склоненных знамен старых русских полков. Траурная церемония стала своеобразной демонстрацией верности Армии своему Вождю, теперь уже – его памяти.

Отдавая последние почести своему Главнокомандующему, вчерашние боевые соратники вряд ли представляли, что многие из них собираются вместе в последний раз. Действительно, никогда уже после похорон генерала Врангеля русская военная эмиграция не собиралась в таком полном составе. А вскоре РОВС постигли еще два тяжелых удара: в январе 1929 года скончался Великий Князь Николай Николаевич, а еще через год в Париже советской разведкой был похищен и убит генерал Кутепов. Высший подъем деятельности Союза уже оставался позади…

* * *

Генерал Петр Николаевич Врангель, его личность и вся его военная биография стали для Белой Армии своеобразным символом непримиримости. Несмотря на то, что Гражданская война уже закончилась, для тех, кто разделил судьбу русского воинства даже вдалеке от России, Врангель был Вождем, под руководством которого можно было надеяться на конечный успех Белой борьбы, на победоносное возвращение на Родину. Именно в силу этого личность последнего Главнокомандующего Русской Армией среди военной эмиграции оставалась как бы вне критики. Забывались и прощались ошибки, допущенные им во время войны (в частности, весьма неоднозначная позиция в конфликте с А. И. Деникиным), неудачи и просчеты в борьбе за Крым в 1920 году. П. Н. Врангель становился непререкаемым авторитетом, и такая его оценка преобладала и преобладает в большинстве произведений авторов Белой эмиграции, посвященных событиям Гражданской войны на Юге России.

В. Ж. Цветков

Генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский

Менее чем за четыре месяца до падения Белого Крыма, 6 августа 1920 года, Главнокомандующий Русской Армией генерал П. Н. Врангель издал приказ, отмечавший выдающиеся заслуги одного из своих соратников. Чеканные строки гласили:

«В настоящей братоубийственной войне, среди позора и ужаса измены, среди трусости и корыстолюбия, особенно дороги должны быть для каждого рус ского человека имена честных и стойких русских людей, которые отдали жизнь и здоровье за счастье Родины. Среди таких имен займет почетное место в истории освобождения России от красного ига – имя генерала Слащова.

…Дабы связать навеки имя генерала Слащов а с славной страницей настоящей великой борьбы, – дорогому сердцу Русских воинов генералу Слащову именоваться впредь – Слащов-Крымский».

34-летний генерал Яков Александрович Слащов стал последним в истории России полководцем, официально удостоенным такого почетного титулования. Его имя тем самым ставилось в один ряд с именами таких прославленных вождей Русского Воинства, как Румянцев-Задунайский, Потемкин-Таврический, Суворов-Рымникский, Паскевич-Эриванский, Дибич-Забалканский… и в этом, очевидно, была глубокая внутренняя правда, потому что и сам этот яркий, неординарный человек мог показаться несовременным, как бы пришедшим из-под стен Измаила или с флешей Бородина, где «молодые генералы своих судеб» водили в пороховом дыму гремящие оркестрами пехотные колонны.

Мы не случайно вспомнили стихотворение Марины Цветаевой «Генералы 1812 года». Литературным отражением Слащова традиционно считается Хлудов из булгаковского «Бега», однако внимательное изучение биографии генерала заставляет сделать вывод, что герой Булгакова, безумный, мрачный и окутанный атмосферой бреда и «снов», не только не тождествен личности Якова Александровича, но и во многом ему противоположен, – и наоборот, как будто о Слащове написаны эти восторженные строки:

Вы, чьи широкие шинели

Напоминали паруса,

Чьи шпоры весело звенели

И голоса,

И чьи глаза, как бриллианты,

На сердце вырезали след, –

Очаровательные франты

Минувших лет!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Три сотни побеждало – трое!

Лишь мертвый не вставал с земли.

Вы были дети и герои,

Вы все могли.

Что? так же трогательно-юно,

Как ваша бешеная рать?

Вас златокудрая Фортуна

Вела, как мать.

Вы побеждали и любили

Любовь и сабли острие,

И весело переходили

В небытие!

* * *

Яков Александрович Слащов родился 12 декабря 1885 года в Петербурге, в Православной семье отставного офицера. Впрочем, на младшем Слащове военная линия семьи могла и пресечься, поскольку рано овдовевшая мать отдала Яшу не в кадетский корпус (куда, как сына полковника, его бы зачислили наверняка), а в реальное училище. Однако по его окончании молодой человек все же избирает военную стезю и 31 августа 1903 года зачисляется в Павловское военное училище. Не получившему кадетской закалки юнкеру Слащову на первых порах пришлось непросто: одно время стоял даже вопрос о самом его пребывании в училище, и лишь внимание офицеров и опекавших молодежь юнкеров-старшекурсников помогли ему не только удержаться, но и окончить училище старшим портупей-юнкером. Он вышел Лейб-Гвардии в Финляндский полк, где почти сразу попал в боевую обстановку: в 1905 году Финляндцы принимали участие в наведении порядка в столице, а в июле 1906-го – в подавлении матросского мятежа в Кронштадте.

Но зловещая атмосфера мятежа – провозвестника грядущего, еще более страшного братоубийства, – кажется, не оставила глубокого следа в душе подпоручика Слащова. Не забудем, что ему лишь недавно исполнилось двадцать лет, и если он чем-то и выделялся в это время на общем фоне своих однополчан, так тем, что, по рассказу одного из них, «редко участвовал в кутежах, водки не пил, а любил сладкое, принося с собой в офицерское собрание плитки шоколада. Товарищи добродушно над ним подтрунивали, называя красной девицей». Отслужив в строю положенные по закону три года, осенью 1908-го Слащов поступает в Академию Генерального Штаба [96] , оканчивает по 1-му разряду два ее курса, а 6 мая 1911 года – и дополнительный «успешно»… «но без права производства в следующий чин за окончание академии и на причисление к Генеральному Штабу». Причиной был недостаточно высокий средний балл, хотя сослуживцы Слащова впоследствии утверждали, что он сам, получив высшее военное образование, не пожелал уходить из родного полка. Как бы то ни было, несмотря на «непричисление», он прикомандировывается к Штабу Санкт-Петербургского военного округа, а затем в течение двух учебных лет преподает тактику в Пажеском корпусе, что говорит о сохраняющемся интересе к военной науке.

Надо полагать, что Слащову нравилась эта работа: он даже решился расстаться с мундиром Финляндского полка, 31 марта 1914 года переведясь на штатную должность младшего офицера Пажеского корпуса (до этого он числился прикомандированным). Постепенно идут чины, с апреля 1913-го он уже штабс-капитан, на груди появляется первый орден – Святого Станислава III-й степени, в последний предвоенный год Яков Александрович женится на дочери генерала В. А. Козлова Софии Владимировне… Но течение мирной жизни прерывается началом Великой войны, и штабс-капитан Слащов рвется на фронт.

Многие молодые офицеры очень боялись тогда не успеть на эту войну, подлинных масштабов и продолжительности которой не предвидело ни одно правительство, ни один Генеральный Штаб в Европе. Настойчивые ходатайства Слащова увенчиваются успехом, Высочайшим приказом 31 декабря 1914 года он вновь зачислен в Финляндский полк и уезжает на фронт, оставив молодую жену на последнем месяце беременности (дочь, названная Верой – может быть, в честь матери Якова Александровича, – появится на свет через неделю после его прибытия в полк). Первая рота Финляндцев, в честь Августейшего Шефа полка – Наследника Цесаревича Алексея Николаевича – именуемая «ротой Его Высочества», была принята штабс-капитаном Слащовым прямо на походе, 8 января 1915 года. На шесть лет для него началась, говоря стандартной формулировкой послужного списка, «бытность в походах и делах против неприятеля»…

* * *

«Безгранично храбрый, но не храбростью самозабвения или слепою храбростью рядового, а сознательною храбростью начальника, Я[ков] А[лександрович] соединял с этим драгоценным качеством все таланты крупного военноначальника: любовь к воинскому делу, прекрасное военное образование, твердый, решительный характер, поразительное уменье схватывать обстановку и т. д. В своей скромной роли ротного, баталионного командира Я[ков] А[лександрович] положительно предугадывал ход военных событий; было ясно, что он владеет тайной военного искусства, что позволяет ему обычные способы суждения о событиях дополнять каким-то внутренним чутьем их», – такой, без преувеличения, восторженный панегирик вышел из-под пера командира Финляндского полка, генерала П. А. Клодта фон Юргенсбурга, и даже при беглом знакомстве с биографией Слащова эта характеристика представляется вполне заслуженной. Не надломили его духа и пять ранений, три контузии и отравление удушливым газом. «Скобелев говорил, – продолжает генерал Клодт, – что нет человека, который не боялся бы опасности, и что храбрость состоит в умении владеть собою и сохранять способность “смотреть” и “видеть”, “слушать” и “слышать”. Я[ков] А[лександрович] обладал этой способностью в такой превосходной степени, что по временам казалось, вопреки мнению Скобелева, что он не понимает опасности. Думаю, что он ее отлично понимал, но при этом обладал несравненным даром самообладания».

Мужество Якова Александровича было отмечено восемью боевыми орденами, в том числе орденом Святого Георгия IV-й степени и Георгиевским Оружием, причем эти две самые почетные в Российской Императорской Армии награды были даны ему за бои, отделенные друг от друга всего одним днем, и за те же деяния («бои у д. д. Кулик и Верещин 19–22 июля и 22–23 июля 1915 года») он был удостоен ордена Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом. Такое сочетание выглядит если и не исключительным, то по крайней мере неординарным, и вполне соответствует выдающейся личности Якова Александровича, ставшего поистине живой легендой Лейб-Гвардии Финляндского полка.

«Ровно в час, назначенный для атаки, минута в минуту, он встает во весь свой рост, снимает фуражку, истово крестится и с обнаженной шашкой идет вперед, ведя роты на смерть или победу…» – таким запоминает его однополчанин. В бою Слащова прикрывают собою солдаты. Он упорно отклоняет неоднократные попытки перевести его из полка на штабную службу (как окончившего в свое время Академию). Выделяется Слащов и в минуты передышек, осмысливая боевой опыт и разрабатывая проекты, некоторые идеи которых генерал Клодт в конце 1930-х годов называл «пророческими». Назначенный, уже в чине полковника, 10 февраля 1917 года начальником Ударного отряда 2-й Гвардейской пехотной дивизии, формировавшегося в рамках подготовки к весеннему наступлению 1917 года, которое должно было сокрушить австро-германский фронт, – он готовит к этому своих подчиненных, положив в основу дух решительных и активных действий… Но – а в биографии Слащова, увы, слишком часто встречается это «но» – его замыслам не суждено было воплотиться.

За Февральским переворотом последовал стремительный развал Армии; Яков Александрович должен был возвратиться в ряды полка, а в июне был назначен командующим Лейб-Гвардии Московским полком, и это назначение, почетное и радостное во всякое другое время, сейчас стало тяжелым крестом. Фронтовые офицеры бессильны были вернуть войскам боеспособность, коль скоро этого не хотело Временное Правительство, безвольно потакавшее «революционизированию Армии», а в конце августа пошедшее на прямую провокацию против Верховного Главнокомандующего генерала Л. Г. Корнилова.

На позиции 2-й Гвардейской пехотной дивизии известия о «корниловском мятеже» дошли 30 августа, когда офицеры-Финляндцы и приехавший к ним в гости Я. А. Слащов отмечали именины командующего полком полковника А. Н. фон Моллера. Они были застигнуты новым сообщением врасплох, и один из офицеров запомнил Слащова «тихонько повторяющим»: «Быть или не быть»…

На самом деле к этому моменту все было уже кончено. Известия на фронт запоздали: выступление генерала Корнилова закончилось неудачей. Быть может, История уже тогда сказала «не быть», но офицеры этого не знали, да, наверное, многие и не пожелали бы знать… И среди последних был Яков Александрович Слащов.

Для него война на «большом фронте» не только стала прекрасной школой его сурового ремесла, не только дала возможность доказать свою доблесть и готовность умереть за Веру, Царя и Отечество, – но и выявила в нем, помимо «профессиональных» талантов, особые качества военного вождя. «Слащов пользовался громадным престижем, пленял воображение своих подчиненных и создавал ту “атмосферу героизма”, которая заражает других и рождает новых героев», – писал о нем генерал Клодт. И именно этих качеств потребовала от Якова Александровича новая, уже начинавшаяся война.

За несколько дней до Рождества 1917 года полковник Слащов прибыл в Новочеркасск.

* * *

На последующую карьеру Якова Александровича в рядах Добровольческой Армии, вероятно, повлияло то, что он не получил назначения в формируемые строевые части. Руководители борьбы еще питали надежды на создание по России широкой сети организаций; особое внимание привлекал Северный Кавказ, пока не охваченный большевизмом, и туда был послан ряд эмиссаров, в том числе и полковник Слащов.

Но назначение это приходится признать явно ошибочным: в открытом бою, который уже вели офицерские батальоны, герой-Финляндец был бы гораздо более к месту. В курортных же городках и казачьих станицах его работа не имела успеха. Казачество оказалось инертным, уставшим от войны и подавленным наплывом агрессивных, нахрапистых и подстрекаемых революционными агитаторами «фронтовиков». Все попытки Слащова организовать восстания оканчивались неудачами.

Нам известна одна из таких попыток – события в Ессентуках 25 марта 1918 года. Офицерская организация разоружила местных красногвардейцев, но через день подошел «Пятигорский революционный отряд» с артиллерией, которой у восставших не было. Под грохот шести орудий Ессентуки капитулировали, признав Советскую власть, а небольшая группа не пожелавших покориться ушла с полковником Слащовым в горы.

Следовавшие за неудачами периоды были, конечно, самыми тяжелыми: «Приходилось скрываться и не входить ни в один дом», – рассказывает Яков Александрович. Лишь время от времени показывается он в крупных населенных пунктах, и в одно из таких появлений перед полковником неожиданно открываются новые перспективы.

Это произошло в последних числах апреля в Кисловодске, где Слащов лежал в лазарете – многочисленные старые раны могли не только потребовать настоящего лечения, но и стать хорошим предлогом для пребывания в курортном центре, переполненном офицерами. Из лазарета Слащов и был отконвоирован к Главнокомандующему Красной Армией Северного Кавказа А. И. Автономову, у которого уже находился и знакомый Слащову полковник А. Г. Шкура [97] .

Бывший хорунжий Автономов был решительным сторонником сопротивления германским войскам, появившимся на Дону и угрожавшим наступлением на Кубань. «Он заявил мне, что немцы стоят у границы Кавказа и что сейчас надо бросить всякие разногласия и защищать родину», – вспоминал Слащов, а его ближайший соратник М. В. Мезерницкий дополняет это свидетельство чрезвычайно важной деталью:

«[Автономов], теперь чувствуя непрочность своего положения и возрастающую мощь доброармии, хотел войти с ней в связь, приглашая для совместной работы Слащова, заведомо зная о его принадлежности к армии, с другой стороны, боясь нашествия немцев на Кавказ, хотел сформировать армию для его защиты и, не чувствуя, по собственному выражению, за собой способностей командарма, приглашал видных генералов и офицеров к себе на службу… ##Необходимым условием своей работы Слащов поставил соглашение с доброармией. Автономов согласился### [98] ».

Сразу же после достижения договоренности красный «главковерх» взял обоих офицеров с собою на митинг, состоявшийся в тех же Ессентуках, где Слащов наверняка был хорошо памятен населению. «Теперь не может быть ни красной, ни белой армии, а может быть только армия спасения родины», – провозглашал Автономов, однако его речь была встречена слушателями враждебно. Шкуро вспоминал:

«– Какое может быть у нас, казаков, к большевикам доверие, – сказал один из них, – когда они нас обезоруживают. В нашей станице понаехавшие красноармейцы поотымали даже кухонные ножи.

– В ы просите, чтобы мы выставили полки, – возражал другой, – а потом заведете наших детей невесть куда на погибель.

Вообще из выступлений казаков у меня создалось впечатление, что они совершенно не склонны доверяться большевистским зазываниям и даже приход не мцев считают меньшим злом, чем владычество большевиков».

«Мне пришлось выступить и заявить, что все жалобы могут быть разрешены потом, а сейчас каждый русский должен идти в армию и защищать свою родину», – рассказывал Слащов, и можно не сомневаться, что его упреки казакам, независимо от соседства с советским Главнокомандующим, были вполне искренними: ведь чуть больше месяца назад та же самая толпа малодушно спасовала перед двумя сотнями красногвардейцев, предоставив «нашим детям» (среди восставших было немало юнкеров и офицерской молодежи) отправляться в горы и скитаться там без крова и помощи; потом не менее доблестно разоружалась, послушно сдавая «даже кухонные ножи», и дожидалась прихода на свою голову Чрезвычайных Комиссий; а вот теперь, когда им возвращали отобранное оружие и предлагали легально собираться под началом Шкуро и Слащова, контрреволюционность которых была очевидным «шилом в мешке», – казаки вдруг начинали, почувствовав у красных слабину, проявлять «принципиальность». В дальнейшем агитацию и более подробное разъяснение подлинных планов взял на себя Шкуро, Слащов же по поручению Автономова составил «план обороны» Северного Кавказа.

«Слащов предлагал, – пишет советский историк, основываясь на воспоминаниях Якова Александровича, – сосредоточить войска к северу от Тихорецкой, в районе Кагальницкая, Кущевская, Уманская, с тылом на Царицын. Направления же Екатеринодарское и Минераловодское должны были, по плану Слащова, прикрываться партизанскими отрядами, которые организовал Шкуро» .

Беглого взгляда на карту достаточно, чтобы понять, кому в действительности мог быть выгоден такой план. Один из опорных пунктов советской обороны, железнодорожный узел Тихорецкая, в соответствии с ним оставлялся, а вся Кубань передавалась под контроль казачьих отрядов, быстро достигших тысячи шашек и чуть ли не открыто кричавших, «что, мол, полковник Шкуро “нас гарнизовал, чтоб большевикам шеи свернуть; что у большевиков возьмем, то наше, и по тысяче карбованцев жалования обещал”». Войска же, сформированные ранее большевиками, собирались в угрожающей близости от восставших Донских казаков и оправившихся после весенних неудач Добровольцев, имея более чем сомнительные перспективы связи с Царицыном. И похоже, что эта стратегия была принята Автономовым: случайно ли красный Главнокомандующий настойчиво требовал вывода находившихся в тылу войск – на «Батайский фронт», то есть практически в район, указанный Слащовым?

Более того, Автономов уже пошел на открытый конфликт с руководством «Кубано-Черноморской Советской Республики». Однако довести дело до конца у него не хватило духу, и он спасовал, не осмелившись опереться на организованных Шкуро и Слащовым офицеров и казаков. Главнокомандующий был обвинен в подготовке мятежа и уехал в Москву искать «справедливости», а план формирования «армии спасения родины» сорвался; теперь нужно было скрываться.

На «Волчьей поляне» недалеко от станицы Бекешевской собралась «Южная Кубанская Армия» полковника Шкуро, насчитывавшая семерых офицеров (один из них – Слащов), двух вахмистров и четырех урядников… Но все же и эти «силы» можно было считать зародышем будущего соединения, и, во всяком случае, сбор на Волчьей поляне знаменовал переход к долгожданной открытой борьбе.

* * *

Июнь 1918 года становится апогеем восстания казаков Баталпашинского отдела Кубанской Области и Пятигорского – Терской. Смелыми партизанскими действиями повстанцы наводят панику на большевиков, «батько Шкура» кажется вездесущим, а его войско растет день ото дня. Впрочем, как писал впоследствии участник событий, «отрядами Шкуро фактически в первый период борьбы руководил его начальник штаба, Слащов… И все лихие бои и набеги на большевиков в верховьях Кубани, на Лабе и Зеленчуке, поход на Невинномысскую и Ставрополь, всем известные под названием “повстанческих операций ген[ерала] Шкуро”, руководились полк[овником] Слащовым».

Это похоже на правду (из воспоминаний самого Шкуро тоже складывается впечатление, что его собственная роль была скорее организаторской и агитационной), с той лишь поправкой, что «полковника Слащова» в тот период на исторической сцене не было – был «полковник Яшин». Жена Якова Александровича, очевидно, вместе с трехлетней дочерью, оставалась в Кисловодске, а поскольку от правивших там комиссаров можно было ожидать чего угодно, Слащов предпочел сменить фамилию.

Не без гордости отмечал он впоследствии, что из всех эмиссаров генерала Алексеева был «почти единственным, вернувшимся потом в добрармию со сравнительно крупным отрядом». Именно Слащов, «несмотря на противодействие Шкуро» (вспоминает Мезерницкий), настоял в последней декаде июня на соединении с главными силами белых. Появившись на подступах к Ставрополю, Шкуро отправил тамошним комиссарам телеграфное приказание очистить город, а сам отправился представляться Деникину, оставив «полковника Яшина» занимать Ставрополь. Перепуганные грозной телеграммой, большевики бежали, и во второй половине дня 7 июля 1918 года Яков Александрович на захваченном незадолго до этого у красных грузовом автомобиле въехал в столицу губернии.

Опомнившись, недавние хозяева Ставрополя сообразили, что занявшие его силы белых были вовсе не так уж велики, и начатое большевиками наступление сразу же поставило судьбу города под угрозу; спас подход подкреплений из Добровольческой Армии (с ними приехал и Шкуро), ибо в условиях стоянки в городе и оборонительных боев на его окраинах партизаны оказывались не слишком-то надежными. Ранее, когда Слащов просто не впускал походную колонну в населенный пункт, пока не договаривался с местными властями о размещении и снабжении, казаки держались в рамках приличий; теперь же проявлялись худшие стороны партизанской натуры. Помимо обычных кутежей, они могли и разойтись с позиций, так что однажды Слащову пришлось, втроем с ординарцем и шофером, двумя пулеметами удерживать участок фронта, который бросила казачья сотня… Да и сам Шкуро, вкусив успеха, тоже становился другим, и раздраженный Слащов, скорее всего несправедливо, злился на своего командира: «Уже тут стали сказываться его грабительские инстинкты, и он был отстранен от командования отрядом, превращенным во 2-ю Кубанскую дивизию Улагая». Действительно, во второй декаде июля состоялось назначение начальником дивизии, в которую переформировывался отряд Шкуро, полковника С. Г. Улагая, а Яков Александрович вскоре вступил в командование вновь сформированной Кубанской пластунской бригадой.

Начался долгий период тяжелейших, изматывавших боев. Ставрополь пал под ударами большевиков, и Деникин стягивал к нему практически всю Добровольческую Армию. Стратегическое значение самого этого центра было ничтожно, но требовалось нанести решительное поражение живой силе противника, без чего положение белых на Кубани не могло почитаться прочным. К концу октября кольцо вокруг города замкнулось, причем бригада Слащова заняла позиции на западных подступах, рядом с 1-й конной дивизией генерала П. Н. Врангеля. «Он поразил меня тогда своей молодостью и свежестью», – вспоминал позднее о Якове Александровиче Врангель. С молодостью не вязалась только обильная ранняя седина в светло-русых волосах Слащова, о которой рассказывают другие очевидцы…

Полностью окруженные, справедливо оценивающие свое положение как критическое, большевики дрались изо всех сил. Утром 31 октября на северном участке они отбросили остатки растаявших в боях белых полков и прорвались на северо-восток, покидая Ставрополь, куда в середине дня 2 ноября вошла конница Врангеля. В то же время в Минераловодском районе все еще оставалась крупная группировка советских войск из состава XI-й и XII-й армий. Для борьбы с нею были собраны две конные дивизии, две пластунские бригады и несколько мелких отрядов, сведенные в 3-й армейский корпус генерала В. П. Ляхова. В одном из боев, в конце ноября, полковник Слащов был ранен и уехал в тыл на излечение. Это был его первый отдых с октября 1917 года.

Екатеринодар, пирующий, спекулирующий и переполненный тыловым офицерством, в сравнении с оборванными, полуголодными и изнемогающими в непрерывных боях фронтовыми частями производил отталкивающее впечатление. «У Слащова в вагоне (он еще лечился после ранения и жил в вагоне из-за отсутствия квартир в городе) шли речи, что скоро, кажется, придется устроить еще одну революцию и вырезать всех тех, кого так легкомысленно не дорезали большевики, – вспоминал Мезерницкий, в декабре 1918-го тоже выбравшийся в отпуск. – За два года люди ничему не научились, но и ничего не позабыли».

С мыслью «покончим прежде на фронте, а потом разберемся в тылу», возвращались Слащов и его молодой подчиненный в бригаду. Вскоре во время атаки Яков Александрович был вновь ранен – теперь пулей в ступню правой ноги, и эта рана еще долго причиняла ему немало страданий. Неспокойно было и на сердце: назначенный Главноначальствующим и командующим войсками Терско-Дагестанского Края (эта новая структура заменила прежний 3-й корпус) генерал Ляхов был человеком крутого нрава, предпочитавшим жесткие репрессивные меры даже в тех случаях, когда, по мнению фронтовых начальников, их можно было бы избежать. Не ужившись с Ляховым, Яков Александрович попросил о переводе, и после краткого отпуска, проведенного в Кисловодске с семьей, приказом Главнокомандующего от 18 февраля был назначен командиром бригады 5-й дивизии, формировавшейся в Северной Таврии. Отныне вся его боевая биография будет связана с Новороссией и Крымом, где он и заработает свой почетный титул «Крымского».

* * *

5-й дивизии фактически еще не существовало: «В частях пехоты… еще до начала неудачных боев в некоторых ротах было по 11–18 штыков», – писал ее начальник Штаба, и при такой картине вряд ли покажется удивительным, что неудачи не заставили себя долго ждать. Хотя по другую сторону фронта и были в основном повстанческие отряды, порой пренебрежительно относимые к разряду «банд», – на деле они, мобильные, неплохо вооруженные и численно превосходившие белых, оказывались весьма неприятным противником. По сравнению с Северным Кавказом положение в Таврии выглядело гораздо более тяжелым.

Но вряд ли Слащов представлял себе обстановку к моменту своего приезда в Крым. Интересно отметить, что появление нового лица – никому не знакомого высокого, русоволосого молодого офицера в черкеске [99] – вызвало совершенно фантастические слухи, и Осведомительное бюро Штаба Крымско-Азовской Добровольческой Армии не поколебалось оповестить о… прибытии на полуостров Великого Князя Михаила Александровича (брата последнего Государя), к тому времени уже более полугода как убитого большевиками. Этот слух так до конца и не развеется, и даже летом 1920-го все еще будет порождать расспросы, «правда ли, что генерал Слащов – это Великий Князь Михаил Александрович, только до поры, до времени он не хочет себя объявлять?»

В смутные времена нередко ищут чуда, и, наверное, в самом деле только чудо могло спасти тогда Таврию и Крым. Фронта как такового не существовало, противники нередко наносили удары вслепую, и в этих условиях военные знания и опыт офицеров теряли свою силу перед многочисленностью врага, дерущегося более бестолково, но не менее ожесточенно; в довершение всего командование Крымско-Азовской Армии фактически выпустило из рук управление войсками, и во второй половине февраля события приобретают необратимый характер. Армия разваливается, и к 10 марта полковник Слащов отводит правый фланг таврической группировки за жидкие проволочные заграждения на Сальковском полуострове, отразив попытку красных ворваться в Крым на плечах отступающих. 15 марта он отходит на рубеж Чангарского железнодорожного моста через Сиваш, а 23-го мы уже видим его на подступах к Перекопу, куда на усиление атакованного превосходящими силами большевиков участка были под командой Якова Александровича брошены сборные части, немногочисленные, неустойчивые и представлявшие сомнительную боевую ценность. Тем не менее 24 марта на Перекопском перешейке Слащов нанес сильный удар противнику и приостановил его наступление, но ненадолго: уже 26-го командование Армии решило отступать к Керчи, и войска со всех направлений начали спешный отход на Ак-Манай, хотя надежда уцепиться за последний клочок земли под Керчью и была невелика.

Однако уцепиться все-таки удалось, и к концу первой декады апреля белые остановили противника на импровизированной Ак-Манайской позиции. В то же время среди командного состава царила неуверенность, – иные готовы были, как писал впоследствии Яков Александрович, «приговорить к сдаче» Ак-Манай, а с ним и весь Крым. Но приговор оказался явно преждевременным: на рассвете 14 апреля была даже сделана попытка контрнаступления, не достигшая, впрочем, больших результатов. В атаке получил тяжелое ранение начальник 5-й дивизии генерал Н. Н. Шиллинг, и во временное командование дивизией вступил полковник Слащов.

К началу мая на Ак-Манае у белых оставалось около 3 300 штыков и шашек против более чем 9 000 у большевиков. Разница в живой силе, правда, до некоторой степени компенсировалась превосходством Добровольцев в пулеметах и орудиях, а также тем, что почти полуторамесячную передышку они использовали для реорганизации и укрепления своих войск. 5-ю дивизию пришлось просто расформировать, и в составе 3-го армейского корпуса (нового формирования), в который была сведена Крымско-Азовская Армия, остались Отдельная кавалерийская бригада и 4-я дивизия. Начальником дивизии был назначен генерал С. К. Добророльский, но поскольку Шиллинг, предназначавшийся на должность командира корпуса, еще не оправился от ранения, – Добророльскому пришлось исполнять его обязанности; дивизию принял Слащов, формально считавшийся в ней командиром бригады. 14 мая приказом Главнокомандующего он был произведен в генерал-майоры. Ему было тогда тридцать три года.

Молодой генерал неплохо подготовил вверенные ему войска к наступлению, которое началось на рассвете 5 июня. Его пехота взломала оборону противника, а правее, вдоль берега Сиваша, пошла в атаку кавалерия, после прорыва начавшая растекаться по ближним тылам красных. Эффект таких диверсий хорошо понимал и Слащов, сочетавший фронтальную атаку со смелой десантной операцией у местечка Коктебель, которая вызвала паническую эвакуацию большевиков. По собственным признаниям последних, они даже не успели оставить в городах Крыма своей подпольной сети, хотя этот род деятельности, в котором революционеры всегда достигали гораздо бо?льших успехов, чем в открытом бою, был для них крайне важным.

За 23 дня белые освободили всю Таврическую губернию и вышли на рубеж Днепра. «Победоносное шествие от Ак-Маная через Перекоп на Бериславль», как назвал его в одном из приказов Яков Александрович, завершилось 27 июня атакой города Алешки и местечка Голая Пристань. 4 июля Деникин телеграммой благодарил Слащова и командира одного из полков генерала Г. Б. Андгуладзе «за их лихие действия под Алешками и Голой пристанью», а слащовская артиллерия тем временем уже вовсю била через реку по вокзалу и пристани Херсона. 2 июля Слащов даже предпринял налет на «тот берег» – небольшой отряд переправился через Днепр на пароходе и, высадившись, с боем прошел, производя большую панику среди красных, до железнодорожного вокзала. Насладившись произведенным эффектом, десант благополучно возвратился.

Однако остаток столь бурно начавшегося июля прошел в относительном бездействии. В соответствии с принятой 20 июня «Московской Директивой» Деникина корпус Добророльского остановился на рубеже Днепра, имея задачей лишь обеспечение левого фланга центральной группировки, рвущейся на Москву. Почти вся кавалерия была взята из состава корпуса, и он вообще перестал существовать как войсковое соединение – в нем оставались лишь 4-я дивизия (три полка и конвойный дивизион, которым командовал Мезерницкий) и два конных полка.

Оказалось, однако, что Днепр оборонительным рубежом быть не может. В условиях Гражданской войны, при малой плотности войск, в выигрышном положении нередко оказывался тот, кто форсировал реку, сам выбирая место нанесения удара, в то время как оборонявшийся, вынужденный охранять участки значительной протяженности, не имея для этого достаточных сил, неизменно терпел урон. Единственным выходом становилось… дальнейшее наступление, – причем, если осторожный Добророльский будущие операции на Правобережьи предпочитал переложить на соседей, то Штаб Главнокомандующего посчитал, что развитие наступления можно доверить 4-й дивизии, и оказался прав.

12 июля Добророльскому было приказано «обратиться к исполнению своих прямых служебных обязанностей» начальника дивизии, 20-го выздоровевший Шиллинг вступил в командование корпусом, а 29-го в штаб 4-й дивизии полетела телеграмма, предписывавшая перенести боевые действия за Днепр. Сторонник пассивного выжидания Добророльский был назначен «в распоряжение Главнокомандующего», а начальником 4-й дивизии уже и формально стал генерал Слащов (да вряд ли он и сдавал командование Добророльскому во второй половине июля). Не прошло и недели, как Яков Александрович вновь доказал, что с войсками и на острие наступления он был как раз на своем месте.

Уже 1 августа пал Херсон, а к 5-му два полка во главе с самим Слащовым подошли к Николаеву, где сосредоточилась крупная группировка большевиков. Слащов, с 3 августа не имея связи со Штабом корпуса и действуя исключительно на свой страх и риск, сумел организовать взаимодействие всех имевшихся в его распоряжении родов оружия – пехоты, своего конного конвоя, бронепоезда и прошедших в Днепровско-Бугский лиман кораблей Черноморского Флота, – и Николаев пал; Яков Александрович, лично возглавивший атаку, «во главе конвоя галопом ворвался в город» (рассказывает Мезерницкий). Красные, бросая обозы, эшелоны и бронепоезда – единственная железнодорожная ветка, по которой они могли отойти, была разрушена крестьянами-повстанцами, – бежали на запад. Во время этого движения большевицкие войска понесли значительные потери дезертирами, с «причиной» чего вскоре довелось познакомиться и Слащову.

* * *

Со второй недели августа в поле зрения командования 3-го корпуса попадает «Революционно-Повстанческая Армия Украины (Махновцев)» – бывшая советская дивизия, разбитая в мае на Таганрогском направлении, преданная своими союзниками-большевиками и отступившая за Днепр. В ее стремительном отступлении, в сущности не имевшем конкретной цели, отсеивался случайный и нестойкий элемент и вокруг Н. И. Махно сплачивалось ядро отборных бойцов, уже не знающих иного ремесла, кроме войны, преданных своему вождю больше, чем любой партийной программе, и привлекавших к себе из состава Красной Армии тех, кто хотел не убегать на север, к Киеву, а драться против наступавших белогвардейцев. Слащов быстро оценил их боевые качества: «у противника при вообще превосходящих меня силах еще имеется крупная, энергичная и очень деятельная конница»; «элемент в боевом отношении отличный, – конница, так просто вызывает восхищение»; «огромное количество артиллерии и пулеметов, артиллерийским огнем они часто просто забивают, деморализуя, наши части», – и с этим-то врагом теперь приходилось иметь дело. Для борьбы с махновцами Слащову были подчинены конная бригада генерала Н. В. Склярова и отряд генерала П. С. Оссовского, и в упорных боях 23–26 августа под деревней Ново-Украинка Повстанческой Армии был нанесен ряд жестоких ударов. Махновцам пришлось продолжать движение на запад, в общем направлении на Умань, где уже появился новый противник белых.

Это были Объединенные Украинские Армии (Галицийская и Армия Украинской Народной Республики), возглавляемые «Головным Отаманом» (Главнокомандующим) С. В. Петлюрой. Сторонники отделения от России, готовые лучше пойти на сотрудничество с большевиками, чем с русской Белой Армией, петлюровцы уже спровоцировали вооруженный конфликт в Киеве, куда 17 августа их войска вступили одновременно с белым авангардом (командир Запорожского корпуса «генерал-хорунжий» В. П. Сальский – в недавнем прошлом полковник русской армии – демонстративно проехал по русскому национальному флагу, брошенному современными «запорожцами» под копыта его коня). В конце августа генерал Слащов предупреждал командование: «Петлюра разбрасывает явно враждебные нам прокламации», а 1 сентября, получив ультиматум одного из украинских командиров, который требовал отступить перед его войсками, – направил начальнику Штаба войск Новороссийской Области [100] , генералу В. В. Чернавину, телеграмму, как нельзя лучше характеризующую и ее автора, и обстановку:

«Дорогой Виктор Васильевич, горячо любя Николая Николаевича (Шиллинга. – А. К. ) и тебя, не могу удовлетвориться номер[ом] 23281 [101] . Разбери его сам, и ты скажешь то же самое. Я вошел в соприкосновение с Петлюрой на фронте Умань – Любашевка, он требует очищения территории вплоть до Ольвиополя – я разбил Махно и гоню его на северо-запад между известными тебе железными дорогами. Если я уйду за ним, я открою фронт Петлюре. Все это я донес в № 750, подробно разбери это с Командвойском и учти обстановку. Я сделаю все, что в моих силах, и если удастся предлага[ема]я мною группировка ([см. №] 750), разнесу Петлюру вдребезги, но мне все же нужна поддержка Штаба войск – ведь не могу же я идти против вашего приказа. Обстановка диктует: бросить Махно на пятую дивизию (имеется в виду отряд Оссовского, формально считавшегося начальником вновь сформированной 5-й дивизии. – А. К. ) и раздавить Петлюру. Жду сегодня же ответа и не шифрованного, потому что шифры путают. Провожу в группировке войск идею, доложенную в № 750. Жду срочного ответа. 1 сентября. № 048. Слащов».

В этой телеграмме – и энергия молодого военачальника, и его азарт, и недоверие к вышестоящему штабу… и еще одна весьма интересная черта, которую обычно забывают, когда говорят о Якове Александровиче.

Зная цену самому себе и своим решениям, готовый отстаивать их весьма экспрессивно, порою на грани скандала, и, должно быть, именно поэтому заработав репутацию человека своевольного и взбалмошного, – генерал Слащов в то же время прекрасно понимал необходимость дисциплины и безусловного послушания. Стремясь убедить начальство в своей правоте, взывая, умоляя, заклиная, он всегда взывает именно об изменении распоряжений «сверху», подсказывая старшим по должности, какой приказ он считает наилучшим в данных условиях, но при этом отдает себе отчет, что выполнять будет тот приказ, который окажется окончательным. В будущем мы еще увидим, как он умеет повиноваться вопреки собственному мнению, пока же молодому генералу удалось переубедить Штаб войск Новороссии и получить свободу действий. Теперь ему предстояло доказывать свои полководческие таланты на деле.

Собственно говоря, полководцем с Белой стороны в Новороссии и оказывался один Слащов. Несмотря на молодость и не самую высокую должность, авторитет генерала был достаточно высок, чтобы под его началом объединились почти все находившиеся здесь войсковые части. Но и вся ответственность за операции тоже ложилась на плечи Слащова.

А ответственность была немалой. Общая численность подчиненных Якову Александровичу войск не превышала 8–9 тысяч штыков и сабель, в то время как Повстанческая Армия, по различным оценкам, насчитывала от 8 до 15 тысяч – точное число, очевидно, было неизвестно даже ее командованию, – количественный же и качественный состав петлюровцев еще не был выяснен. Неравенство сил не стало помехой для Слащова: 5 сентября он начал операцию против Петлюры и в течение недели нанес поражение противостоящей группировке (численностью от 6 до 8 тысяч). Но за это время несколько оправился Махно, заключивший с Армией УНР перемирие, получивший от нового соратника боеприпасы и передавший на его попечение большой обоз с ранеными.

После нанесения петлюровцам первых сильных ударов Яков Александрович незамедлительно приступил к подготовке окончательного разгрома Махно. Настояв перед командованием на сохранении единства управления войсками («…Вся операция должна быть объединена в одних руках, – подчинюсь кому угодно, лишь бы командовало бы лицо, знакомое с обстановкой и состоявшее здесь, – иначе весь успех и красота пропадет… Прошу меня понять и поверить, что я хлопочу не из-за личных целей, для чего прошу назначить для общего командования стороннее лицо, но для пользы дела настаиваю на общем командовании…»), он обрушил на противника новые мощные удары. 14 сентября, бросив на произвол судьбы своих раненых и тысячу штыков заслона, Махно с отборными частями, Штабом и Реввоенсоветом отчаянным усилием прорвался в восточном направлении и обратился в бегство.

До сих пор в исторической литературе бытует повторяемая вслед за анархистскими апологетами «батьки» легенда о «рейде, сокрушившем тылы Деникина». Однако тогда, в первую неделю после прорыва, речь шла не о каком-либо целенаправленном движении, а именно о бегстве, в ходе которого махновцы бросали не только орудия, повозки и походные кухни, но даже винтовки, и в своем паническом стремлении за Днепр неспособны были вступать в самые незначительные столкновения со слабыми белогвардейскими заслонами.

Увы, командование войск Новороссийской Области не смогло использовать момента и добить раненого, но все еще опасного врага. В погоню направили сборный отряд незначительной численности, а роль заслона на Днепре была поручена только что сформированным ненадежным частям. В результате, проявив незаурядную волю и тактическое чутье, Махно сумел мобилизовать наиболее боеспособные элементы своей Армии и перешел Днепр. Слащову же было приказано продолжать операции против Петлюры.

Строго говоря, угроза с этой стороны и в самом деле еще не была ликвидирована. Силы были неравны: украинские войска превосходили белых в 4–5 раз, несмотря даже на свирепствовавшую среди петлюровцев эпидемию тифа. Тиф, впрочем, не признает политических различий – маневрировавшие, наступавшие и отступавшие, обходившие друг друга противники, останавливаясь в одних и тех же деревнях и ночуя в одних и тех же хатах, находились в совершенно одинаковых условиях, и поэтому обычные для украинских мемуаристов и историков жалобы на косившую петлюровцев эпидемию выглядят скорее попытками переложить на внешние обстоятельства вину войск, не сумевших выиграть кампании.

Слащов планировал ударом в направлении города Гайсин прорвать петлюровский фронт на стыке Армии УНР и Галичан. Но не все планы легко реализуются, и «Гайсинская операция» началась встречным боем – одним из самых трудных видов военных действий, требующим от полководцев крепости нервов, хладнокровия, быстроты решения и железной воли при претворении его в жизнь. На левом фланге белых бригада генерала Андгуладзе, несмотря на отвагу и решимость ее командира, была отброшена, и украинские войска угрожали выходом во фланг наступающей от Умани группировке. «Положение Уманской группы стало почти безнадежным; только медленность действий петлюровцев, шедших неуверенно и с опаской, все еще не веря в свой успех, спасала ее пока, – вынужден был признать впоследствии Слащов. – Об общем отступлении группы нечего было и думать, – вырвать обойденные войска из боя, не потеряв бо?льшую их часть, было невозможно». А поскольку на «Уманской группе» держался весь фронт Новороссии, ее неудача могла перерасти в общую катастрофу. Пожалуй, это был первый случай, когда от полководческого дарования и счастья генерала Слащова зависело так много…

« Следовательно [102] , – делает вывод генерал, – вся обстановка сложилась так, что надо было наступать в главном направлении и победить во что бы то ни стало». На первый взгляд такое решение отдает авантюрой, но оно оказалось полностью оправданным, поскольку против слащовских войск были к тому моменту сосредоточены едва ли не все боеспособные украинские дивизии. Таким образом, «наступать в главном направлении» означало – наносить удар по основному скоплению живой силы петлюровцев и в случае успеха практически уничтожить Армию УНР как войсковое соединение.

Так и произошло. Прорыв и развитие успеха в одно мгновение коренным образом изменили обстановку: как будто был вынут стержень, скрепляющий войска противника; «в тылу петлюровцев стояла полная паника; отдельные части сдавались разъездам, обозы рассыпались в разные стороны…» – рассказывал Слащов. Катастрофа подействовала и на командование Галичан: оно обратилось с просьбой о перемирии, и 24 октября было заключено предварительное соглашение о переходе Галицийской Армии на сторону Деникина. «Благодарю Вас, Генерала Слащова и всех Начальников, – телеграфировал Шиллингу Главнокомандующий 28 октября, – за блестяще проведенную операцию, давшую нам победу над превосходным в числе противником и приведшую к столь благоприятному разрешению вопроса борьбы с галичанами».

«На фоне общей дружной работы и подвигов целых частей и всей Армии выделяется несравненная храбрость, талантливое руководство войсками и умение вдохнуть в них победный дух Командующего группой Генерал-Маиора Слащова, которого прошу принять мою сердечную благодарность», – писал 12 ноября в приказе по войскам Области генерал Шиллинг, а тем временем генерал Слащов и его полки уже перебрасывались на новый участок.

Это был вновь образовавшийся «внутренний фронт». Оправившийся от уманского поражения и окрепший на Левобережьи Махно поднял в белом тылу переполох, который побудил генерала Деникина направить на борьбу с Повстанческой Армией не только войска, находившиеся в тыловом районе или снятые со второстепенных участков, но и сражавшиеся на главном, противобольшевицком фронте. Уже в конце первой декады октября они нанесли махновцам несколько сильных ударов и в середине месяца вновь погнали противника к Днепру. Прорвавшись за реку, Махно захватил Екатеринослав, что Слащов впоследствии считал роковым для «батьки» решением. А генерал мог рассуждать о «махновской кампании» конца 1919 года отнюдь не понаслышке, ибо именно ему Главное Командование поручило ведение операций против «старого знакомого».

Выполнение задачи, однако, осложнялось тем, что недавно выведенная из боев 4-я пехотная дивизия как раз в это время разворачивалась в корпус, который вновь получил наименование 3-го армейского (третьего формирования). Самого Якова Александровича, впрочем, в командиры корпуса как будто никто не прочил, и лишь необходимость ликвидации махновщины повлекла фактическое предоставление молодому генералу прав комкора и даже бо?льших.

Тщательно подготовив операцию, во второй половине ноября Слащов приступил к активным действиям против замкнувшегося в екатеринославском районе Махно, и судьба Екатеринослава и Повстанческой Армии решилась в течение десяти дней. Утром 25 ноября белые ворвались в город; отчаянная попытка анархистского вожака вернуть свою «столицу» была отбита, причем пример выдающегося геройства показал сам Слащов, с 70 казаками и гусарами своего конвоя в течение нескольких часов лично сдерживавший натиск ударной группировки противника (атакующим «все время приходилось подтягивать орудия, чтобы выкурить отдельные группы из каменных домов»). Последующими ударами генерал неуклонно отжимал бегущих махновцев в излучину Днепра, дезертирство в Повстанческой Армии ширилось, кампания была проиграна ею начисто, и Слащову отнюдь не было нужды, как рассказывали много позже досужие сочинители, говорить: «Моя мечта – стать вторым Махно». Для этого он слишком успешно бил «первого Махно», войска которого спасла тогда от полного уничтожения только общая стратегическая обстановка на «большом фронте». Отступление потерпевшей поражение под Орлом ударной группировки Вооруженных Сил Юга России повлекло за собою приказ Слащову переправляться за Днепр и прикрыть Северную Таврию.

* * *

Казалось, Крым в январе 1920 года был снова, как и весной 1919-го, обречен на сдачу, – слишком мало сил было у Якова Александровича, а параллельно берегу Азовского моря, наперерез отступавшим, уже двинулась 8-я кавалерийская дивизия «Червоного Казачества» под командованием В. М. Примакова – одного из известнейших советских военачальников. Первый бой предстояло дать в Северной Таврии, хотя Слащов и предпочел бы обойтись без этого, сразу уйдя за перешейки.

Впрочем, для «Червонцев» хватило даже не боя, а фактически только демонстрации. Под прикрытием огня бронепоездов Слащов развернул в лаву триста конников, которые атаковали головные части Примакова и… остановили их, как выяснилось, на всю зиму. Решиться же судьба Крыма должна была на Перекопе, и здесь же предстояло держать экзамен тактике, избранной на зимнюю кампанию генералом Слащовым.

Он отнюдь не склонен был идеализировать своих солдат. С теми войсками, какие были в его распоряжении, Яков Александрович «совершенно не признавал» даже «сиденья в окопах», объясняя на военном совете в Севастополе: «На это способны только очень хорошо выученные войска, мы не выучены, мы слабы и потому можем действовать только наступлением». Таким образом, по самой постановке задачи Слащову предстояло оборонять Крым… наступая.

Он не стал подтягивать войска к Турецкому Валу и городу Перекопу, расположив их значительно южнее, где полки можно было разместить на постой в крестьянских хатах; противнику же, пытающемуся проникнуть на полуостров, предстояло идти в течение целого дня по открытому, продуваемому всеми ветрами Перекопскому перешейку, не имея возможности остановиться и обогреться, – а на входе в Крым, перед юшуньскими позициями, которые и стали его подлинными «воротами», большевиков встречали относительно свежие белые части.

В первом же бою такой оперативный замысел полностью оправдал себя. Бой, впрочем, оказался нелегким, и пришлось бросить в штыковую юнкерский батальон Константиновского военного училища, приберегавшийся Слащовым в качестве его личного резерва, а теперь понесший значительные потери. Убитого командира роты нашли «с застывшей правой рукой, занесенной ко лбу для крестного знамения», и, казалось, этим крестом не в меньшей степени, чем штыками юнкеров, было совершено чудо: большевики обратились вспять. Еще несколько раз они будут переходить в наступление и… неизменно терпеть неудачи. Судьба Крыма висела на волоске, то и дело фронт трещал, но войска каждый раз с честью справлялись с тяжелой задачей, и всем было ясно, какую неоценимую роль играл в этом возглавлявший оборону генерал.

Превосходно понимая эффект своего появления в конной атаке или пехотных цепях, Яков Александрович стремился воздействовать на воображение солдат, представая перед ними в ореоле какого-то сказочного героя. Этому способствовала и необычная, выдуманная самим генералом форма: опушенная черным мехом короткая белая куртка, меховая же шапка, летящая за плечами белая бурка; в боях генерала сопровождала влюбленная в него сестра милосердия Нина Нечволодова, в мужской одежде и под именем «юнкера Никиты Нечволодова» служившая в Штабе корпуса ординарцем [103] … Кроме ордена Святого Георгия, на своей куртке Слащов всегда носил академический нагрудный знак и знаки родного Финляндского полка и Московского, которым в свое время командовал, – причем Финляндский крест с девизом «За Веру, Царя и Отечество» в нарушение существовавших правил был привинчен на одном уровне с «Георгием». Блистательным видением, подобно Суворову или Скобелеву, проносился перед полками этот поистине «Белый» генерал, и полки шли за ним в огонь и совершали под его командою чудеса. А он после очередных боев благодарил войска – тоже «не по уставу»:

«Спасибо, братья, за то, что вы спасаете Россию… [104]

От меня земной поклон. Больше благодарить не умею…»

Но в тыл летели от Слащова телеграммы совсем другого тона и содержания. «…Передай, что вся тыловая сволочь может слезать с чемоданов», – раздраженно бросает он после победного боя своему адъютанту. «Тыловая сволочь», «тыловая слякоть», «паразиты морального сыпняка» – все это подлинные слова из приказов и телеграмм генерала, свое пребывание на полуострове начавшего с громогласного объявления:

«На фронте льется кровь борцов за Русь Святую, а в тылу происходит вакханалия. Лица же офицерского звания пьяными скандалами позорят имя добровольцев, в особенности отличаются чины дезертировавших с фронта частей. Все это подрывает веру в спасение Родины и наш престиж. Вдобавок спекуляция охватила все слои общества. Между тем, забывшие свою честь видимо забыли и то, что наступил серьезный момент и накатился девятый вал. Борьба идет на жизнь и на смерть России.

Согласно приказа, я обязан удержать Крым и для этого облечен соответст вующей властью и располагаю достаточными силами, но для поддержки фронта мне необходимо оздоровление тыла. Я прошу граждан помочь мне. Общественные организации и классовые комитеты, любящие Родину, придите совместной работой поддержать меня. Об этом я прошу всех, не потерявших совесть и не забывших своего долга, а остальным заявляю, что буду продолжать борьбу не один [105] , так как бессознательность и своекорыстность жителей меня не остановит. Не остановлюсь и перед крайними мерами…

…Повторно разъясняю, чт о мне ген[ералом] Шиллингом приказано удержать Крым и что я это выполню во что бы то ни стало и не только попрошу, а заставлю всех помочь. Мешающих же этому сопротивлением и индифферентностью из-за корыстных целей, наносящих вред борцам за Русь Святую, говорю заранее: упомянутая бессознательность и преступный эгоизм к добру не поведут. Пока берегитесь, а не послушаетесь – не упрекайте за преждевременную смерть».

Подобные грозные приказы накрепко связали с именем генерала ярлык «вешателя». На самом деле по конфирмованным Яковом Александровичем приговорам за крымский период его деятельности было казнено немногим более тридцати человек, а свидетельств о тайных или бессудных расправах, которые приписывала генералу молва, не смогло впоследствии разыскать даже отнюдь не благоволившее к Слащову следствие. Казненные же, за небольшим исключением, проходят двумя группами: по «делу офицеров отряда капитана Орлова» (взбунтовавшегося под туманным лозунгом «оздоровления тыла», после суровых телеграмм Слащова подчинившегося ему, но затем вновь изменившего; офицеры разгромленного отряда были расстреляны) и «делу четырнадцати». Последнее стало одним из самых громких событий в жизни Крыма весной 1920 года. Причина этого крылась в несомненном нарушении судебной процедуры, что было, однако, вызвано обстоятельствами, не предусмотренными никаким судебным уставом.

Четырнадцать красных подпольщиков были схвачены с поличным при подготовке вооруженного восстания, которое неизбежно повлекло бы кровопролитие и значительные человеческие жертвы. Вина была очевидна, – но остававшиеся на свободе сообщники подсудимых в подметных письмах всем, от кого зависел будущий приговор, пригрозили им смертью в случае, если он окажется суровым. Испугавшиеся судьи оказались, конечно, снисходительными к изобличенным заговорщикам, но одновременно обратились за помощью к Слащову.

Генерал откликнулся на «слезное моление», явился с юнкерами в севастопольскую тюрьму, где содержались арестованные, вывез их в свой штаб и в ночь на 12 марта предал повторному военно-полевому суду из фронтовиков, угроз не боявшихся и приговоривших подпольщиков к смертной казни; немедленно все четырнадцать были расстреляны. Разумеется, перед лицом большевицкого шантажа Яков Александрович чувствовал себя совершенно правым, а сам заговор не без оснований рассматривал как единое целое с очередной попыткой наступления красных на Перекопе: «Я беспокоился о судьбе Крыма… и потому одновременно разбил противника и утвердил приговор о расстреле предателей». Таким образом, все суровые приговоры, утвержденные «кровожадным Слащовым», вполне отвечали военной обстановке, когда кара вообще ужесточается, а судебная процедура – упрощается.

Что же касается «темных дел» крымской контрразведки, то она подчинялась Слащову весьма относительно. Собственно говоря, это было вообще не войсковое учреждение, а отделение уголовного розыска, лишь в условиях военного времени привлеченное к сотрудничеству с армией (чем Яков Александрович тяготился, стремясь организовать свою корпусную контрразведку) и к политическому сыску, первым же объектом которого стал… сам командир корпуса.

«Что мне ваш Слащов, я сам назначен за ним следить и сумею его скрутить», – кричал, подвыпив, начальник отделения, губернский секретарь Л. А. Шаров, и эта слежка была еще самым невинным в его деятельности. Так, он предлагал офицерам слащовского Штаба купить у него кольцо, которое, как вскоре выяснилось, принадлежало одному из расстрелянных, и Яков Александрович саркастически писал впоследствии, что нашлось бы немало «друзей», порадовавшихся, «если бы это кольцо оказалось у меня или у кого-нибудь из моих приближенных, но этой радости не суждено было осуществиться».

Недоброжелателей у генерала и в самом деле хватало. Оказавшись старшим военачальником на полуострове, он невольно сосредоточил в своих руках слишком большую власть, хотя и старался не вмешиваться в тыловые дела и оставлял за собой роль некоего верховного арбитра, чье участие требуется лишь при исключительных обстоятельствах, когда гражданская власть оказывается неспособной решить возникающие проблемы. Заслужил Слащов и репутацию человека, при котором «было совершенно немыслимо какое-либо “окружение”, влияющее на ход дела». Но все это вызывало неприязнь тех, кто в условиях фронтовых неудач и общего кризиса деникинской власти хотел бы прибрать к рукам полуостров. Влиятельная политическая группировка настойчиво выдвигала на первые роли барона Врангеля, и распространение клеветнических, порочащих слухов о Слащове можно отчасти отнести на счет завистников и интриганов из своего же, Белого лагеря. А отношение к борьбе за власть самого Якова Александровича не замедлило проявиться после эвакуации остатков Вооруженных Сил Юга России с Северного Кавказа в Крым, на военном совете, созванном для избрания преемника Деникину.

* * *

«У нас нет выборного начала, – негодовал Яков Александрович. – Мы не большевики, это не Совет солдатских депутатов. Пусть генерал Деникин сам назначит, кого он хочет, но нам выбирать непригоже…» В то же время и совершенно уклониться от решения судьбы Белого движения Слащов не мог. Бросив заседание, он уехал на фронт, но перед этим в кулуарной беседе дал понять, что не станет возражать против назначения Деникиным генерала П. Н. Врангеля. Надо заметить, что, пожелай Слащов претендовать на первую роль сам, у него также нашлись бы сторонники. Однако генерал не стремился к власти, и Главнокомандующим стал барон Врангель.

Врангелю не нравилось в Слащове многое, начиная с чрезмерной эмоциональности и пышного костюма, – но больше всего, конечно, раздражала настойчивость, с которой Яков Александрович стремился убедить его в правильности и неотложности тех или иных предлагаемых мер. Главнокомандующий скептически относился к большинству слащовских ходатайств и рекомендаций, считая их причудами взбалмошного и неуравновешенного человека, однако в военных талантах отказать генералу было невозможно, и для проведения крупной войсковой операции в начале марта под начало Якова Александровича, произведенного в чин генерал-лейтенанта, Врангель свел практически все имевшиеся в наличии боеспособные силы. Именно тогда, во время шестидневного боя на перешейках, произошел самый красивый, легендарный и даже неправдоподобный эпизод биографии Слащова.

Это было 2 апреля на Чангарском мосту. Переправившиеся через узенький пролив белые были отброшены обратно на крымский берег, и создалась угроза форсирования пролива советскими войсками. Под прикрытием артиллерийского огня их цепи уже спускались к соединяющей берега гати. И генерал Слащов лично повел в атаку свой последний резерв.

Батальон юнкеров в 120 человек был усилен танкистами, чьи тяжелые машины все равно не могли двинуться вперед. Выстроив этот сборный отряд в колонну и приказав оркестру играть марш, Слащов вывел своих людей на гать – и…

В советской литературе подобные действия принято называть бессмысленным термином «психическая атака». На самом деле моральный эффект, эмоциональное воздействие, имеющее целью сломить волю противника, присуще абсолютно любому виду военных действий – атаке, маневру, удачно выстроенной обороне, хорошо организованному артиллерийскому огню; слащовский же марш по Чангарской гати в основе своей имел не «психические» (психологические), а самые что ни на есть рациональные соображения.

Оркестр в бою и присутствие в первых рядах атакующих старшего начальника хотя и были средством исключительным, но отнюдь не относились к области чего-то необычного или еретического. Будущих офицеров фактически готовили к этому в русских военных училищах, причем оркестр, знамена и проч., равно как и сам сомкнутый строй на поле брани, считались средствами сплочения и воодушевления своих войск, а вовсе не «запугивания» врага. Не следует упускать из виду и тактических особенностей атаки на Чангаре: для ее успеха необходимо было подвести атакующих к противнику «компактной», плотно сбитой массой, которая могла бы всем своим импульсом разметать красные ряды; при преодолении гати перебежками или еще каким-либо «полевым» способом были бы потеряны управление и эта «компактность», хотя колонна, конечно, выглядела гораздо более уязвимой для огня.

Впрочем, огонь оказался абсолютно неэффективным. Мгновенно изменившаяся обстановка на поле боя, нервируя красных, заставляла их спешить, опомнившаяся белая пехота тоже устремилась в атаку, поддерживая колонну Слащова, а вслед за генералом по мосту двинулись бронепоезда. В конце гати юнкера ударили в штыки, опрокинули и погнали противника.

Результат боя на Чангаре превзошел все ожидания – красные были отброшены, а белые получили плацдарм для дальнейшего продвижения на материк. В том, что оно предстоит, никто не сомневался: Главнокомандующий по настоянию Слащова специально объявил о невозможности мира с большевиками. Штаб Врангеля, впрочем, мог еще в конце марта вынашивать планы переноса боевых действий в Северную Таврию. Тогда попытка не удалась, и, быть может, именно поэтому начал завязываться узел неприязни и взаимного недоверия, которые в недалеком будущем окончательно испортят отношения Врангеля и Слащова.

Момент прорыва на материк наступил в ночь на 25 мая. Накануне общего удара на перешейках корпус Слащова (после очередной реорганизации он стал называться 2-м армейским) высадился на побережьи Азовского моря, несмотря на жестокую болтанку, почти шторм, и удары налетавшей советской авиации. Не давая опомниться ни своим войскам, ни тем более противнику, генерал лично повел конницу. Началось победное наступление Слащова на Мелитополь.

В Мелитополь он ворвался уже 29 мая, как всегда, первым, в сопровождении всего лишь пятерых конвойцев. Вокруг еще бушевал бой, людьми владело ожесточение, но когда белые конники наскочили на большую группу бросивших оружие и испуганно сгрудившихся красноармейцев, – оказавшийся неподалеку генерал бросился наперерез: «Это наши братья, не сметь их рубить!» – и был встречен дружным и благодарным «ура» пленных. Вообще очень человечный по отношению к сдающимся, Слащов в те дни с полным правом писал в распространяемой по Таврии листовке:

«Стрелки 3[-ей] Советской Дивизии.

Ваши комиссары наврали Вам, что мой корпус расстреливает пленных.

Ни один пленный красноармеец не расстрелян – после перехода к нам бу ду считать Вас своими братьями – Русскими людьми.

Ни один мужик корпусом не ограблен – иду с русским народом и за народ.

Слащов»

Успех, впрочем, имели не только эти воззвания, но и активные действия слащовских дивизий; рассказывали, что среди воевавших против них красноармейцев были случаи отказа идти в бой, «потому что Слащов – непобедим»… И свою репутацию генерал как нельзя лучше подтвердил в боях, за которые был награжден только что учрежденным орденом Святителя Николая Чудотворца II-й степени.

Однако стратегических последствий майско-июньские операции, включая даже сокрушительный разгром советской конной группы Д. П. Жлобы, не возымели. Во всем «врангелевском периоде» войны вообще не видно единой стратегической идеи: стремительным ударом заняв всю Северную Таврию, Главнокомандующий как будто поставил задачей удержание освобожденной территории – как показывал опыт, крайне рискованный, если не заведомо обреченный на неудачу способ действий.

Слащов, в отличие от Врангеля, имел четко сформулированный стратегический план, бывший, впрочем, не менее рискованным. Он указывал Врангелю на Правобережье Днепра, где разгорались крестьянские восстания и откуда можно было взять во фланг группировку советского Юго-Западного фронта, действующую против поляков. Риск же заключался в том, что немногочисленная армия была не в состоянии, перенося центр тяжести своих операций за Днепр, одновременно надежно прикрыть Северную Таврию. Очевидно, Слащов готов был даже поступиться Крымом, но Врангель с этим планом согласиться не мог.

Речь здесь шла, сознавали это или нет оба генерала, о принципиальном характере Белого движения. Стратегия Слащова восходила к традиции раннего, еще корниловского добровольчества – эпохе ледяных походов, кочующих армий и пренебрежения базой и линией фронта, Главнокомандующий же предпочитал прочно закрепить за собою всю Таврию, создав там «опытное поле» русской государственности. Недалекое будущее показало, однако, что фактическая передача инициативы в руки противника к добру не приводит, и уже в конце июля за нее пришлось расплачиваться Каховкой…

Захват Каховского плацдарма на левом берегу Днепра стал значительным успехом красных. Изнемогавшие в боях полки Слащова несколько раз били и сбрасывали в реку переправлявшихся большевиков, но численное превосходство тех было слишком большим, с высокого правого берега советская артиллерия господствовала над левобережьем, и разгромить занявшую плацдарм красную группировку можно было попытаться только во взаимодействии с конным корпусом генерала И. Г. Барбовича. Однако Врангель не торопился подчинять его Слащову, а когда это все-таки было сделано, предписал Барбовичу «усиленно беречь конницу» и в конце концов отдал категорический приказ вывести из боя уже втянувшиеся в него конные полки и отойти в резерв. Ссылаясь на «офицеров, служивших под начальством Слащова и бывших возле него во время этой операции», современник рассказывал, «как рыдал Слащов, когда эта конница, получив повторное приказание из штаба Врангеля, наконец решительно отказалась повиноваться Слащову и ушла в тыл…»

Всяким человеческим силам положен предел. Это прекрасно понимал Яков Александрович, и наибольшим, чего он мог добиться, было нанесение противнику возможно сильнейшего урона. Но если это и было достигнуто (белые в те дни забирают пленных в количестве, заметно превосходившем их собственную численность), изменить стратегическую обстановку уже не удается: инициатива и здесь перешла к большевикам.

Наверное, понимал это и Врангель; по крайней мере, Слащову была прислана из Ставки телеграмма, чрезвычайно резко оценивавшая его действия. Не одержав победы на «внешнем» фронте, Главнокомандующий достиг ее на фронте «внутреннем», спровоцировав неугодного ему генерала на рапорт об отставке, которая и была принята 4 августа 1920 года.

* * *

Слащов чувствовал себя уязвленным, однако на всеобщее обозрение назревающий конфликт вынесен не был. Главнокомандующий хотел удержать Якова Александровича от перехода в активную оппозицию: популярность генерала в войсках и среди населения Крыма могла сделать его опасным противником, а вражда между двумя личностями такого масштаба грозила дестабилизацией политической обстановки. Понимал это и Слащов, во имя общего дела занявший позицию демонстративной лояльности к Главнокомандующему. Впрочем, внутренняя напряженность отнюдь не исчезла.

Не прошло и недели после многократно опубликованного хвалебного приказа Врангеля – «России отдал генерал Слащов свои силы и здоровье и ныне вынужден на время отойти на покой», – как на «отошедшего на покой» было заведено уголовное дело по статье, говорившей об «умышленном убийстве, изнасиловании, разбое, грабеже и умышленном зажигательстве или потоплении чужого имущества», с «особым надзором начальства» в качестве меры пресечения. Обвинения вызвали вполне понятное и громогласное негодование Якова Александровича, после чего «подследственному» было официально поручено возглавить комиссию по вопросам улучшения быта военнослужащих (!), а обвинения «смягчили» до сознательного «попустительства» начальника подчиненным ему преступникам. Все это, в общем, выглядело дурным анекдотом, тем более что следствие заглохло за отсутствием каких-либо данных о действительных или мнимых преступлениях Слащова. С другой стороны, полностью игнорированы были и рекомендации, сделанные его комиссией (ужесточить сбор налогов, предложить имущим кругам «сознательно отдать половину своего состояния… на финансовое и экономическое возрождение России» и «воздвигнуть виселицу для спекулянтов… торгашей и себялюбцев»). «Улучшение его здоровья оказалось лишь кажущимся [106] , – писал в связи с этим докладом Врангель о Слащове. – Отдых, повидимому, не рассеял тумана в его голове».

Эта реплика – единственное, что счел нужным Главнокомандующий сказать о полководце, которому был немало обязан, – лишь один образчик вакханалии сплетен, разыгравшейся вокруг имени опального генерала. Беспрестанно повторялось: Слащов – алкоголик, ни дня не способный прожить без спиртного, кокаинист, находящийся под постоянным воздействием наркотика, наконец, просто сумасшедший, все же успехи его – прихоть слепого случая. Думается, лучший ответ на подобные домыслы дал сам генерал в разговоре с П. А. Клодтом, состоявшемся уже в Константинополе.

«Я откровенно высказал Я[кову] А[лександровичу] все, что слышал о нем неблагоприятного, — вспоминал Клодт. – Он выслушал меня и ответил: “Меня рисуют отчаянным пьяницей, кокаинистом, приписывают мне целый ряд чуть ли не преступлений. Вы меня хорошо знаете. Можете ли Вы этому поверить? Видели ли Вы меня когда-нибудь пьяным? Что я любил выпить, я этого не отрицаю, но пьяным меня ни Вы и никто в полку не видел. Что касается кокаина, то я прибегал к нему, когда для спасения дела мне приходилось не спать по несколько ночей сряду. Но кто же может за это осудить меня? Привычным кокаинистом я никогда не был. Мне приходилось действовать в исключительно трудной обстановке, я мог ошибаться, но все мои поступки отвечали моей совести. Другой образ действий я считал бы недостойным моего родного полка, о котором всегда помнил. Если бы я вел такую жизнь, какую мне приписывают, неужели это не отразилось бы на моем здоровье, на моем внешнем виде? Разве я уж так изменился?” Я смотрел на него – передо мною стоял прежний Я[ков] А[лександрович] с своей обычной улыбкой, очень мало изменившийся, несмотря на свое вообще некрепкое здоровье и на все бесчисленные ужасы, которые ему пришлось пережить. Я расстался с ним успокоенный».

Последнее тоже немаловажно, ибо внешний облик генерала становился объектом пересудов не в меньшей степени, чем все остальное. Но обращаясь к мемуарным свидетельствам, мы видим, что на каждое отталкивающее описание опустившегося или не вполне нормального человека находится противоположное, рисующее Слащова жизнерадостным и здоровым (вплоть до рассказа Владыки Вениамина: «Бодрящее и милое впечатление произвел он на меня. Что-то лучистое изливалось от всей его фигуры и розового веселого лица…»), – здоровым за исключением многочисленных ранений, иные из которых – особенно рана в ступню – мучительно тревожили его, также, возможно, заставляя прибегать к болеутоляющим средствам. Слащов, не раздумывая, ставил на карту свое здоровье с той же легкостью, как в бою – свою жизнь, и именно потому, что должен был быть в бою независимо от состояния здоровья. Современник и запомнил его в атаке «в валенке на одной ноге и в сапоге на другой» – нестерпимая боль не позволяла даже надеть сапог…

Ореол славы «спасителя Крыма» продолжал окружать Слащова. 20 августа ялтинская городская дума преподнесла ему звание почетного гражданина Ялты, и в начале сентября Яков Александрович переезжает туда из Севастополя, однако ненадолго. Тревожные слухи о тяжелых боях в Северной Таврии, конечно, не могли миновать его; по приглашению Врангеля генерал приезжает в Ставку, но возвращается разочарованным, не увидев там духа решимости, дерзания, уверенности в собственных силах. В Севастополе же Яков Александрович неожиданно для себя, да должно быть, даже и не догадываясь тогда об этом, сам оказался… угрозой Главнокомандующему: тому показалось опасным внимание публики, окружившее яркую фигуру «генерала Крымского». 20 октября Слащов получил предписание «незамедлительно отправиться в распоряжение генерала Кутепова»; «одновременно, – писал Главнокомандующий, – сообщаю последнему о Вашем выезде и предлагаю использовать Вас для объединения командования частями на одном из участков фронта». Якову Александровичу осталось неизвестным, что «последнему» в действительности, по позднейшему признанию самого Врангеля, было приказано, «чтобы он задержал генерала Слащова при себе, не допуская возвращения его в Севастополь». В штабе Кутепова Яков Александрович и узнал о падении Перекопских и Юшуньских позиций. Но окончательно все испортили, по его мнению, даже не поражения в боях, а приказ Главнокомандующего и объявление Правительства об эвакуации, изданные и распространенные 29 октября 1920 года.

Слащов негодовал, оценивая их как призыв «Спасайся, кто может!» и считая, что именно они сделали остатки Армии небоеспособными. И все же генерал не успокаивался, предлагая Врангелю «из тех, кто не желает быть рабом большевиков, из тех, кто не желает бросить свою Родину, – сформировать кадры Русской Армии, посадить их на отдельные суда и произвести десант в направлении, доложенном вам мною еще в июле месяце и повторенном в моих докладах несколько раз».

Здесь перед нами вновь не просто столкновение двух личностей, а несхожесть принципов борьбы. Для Врангеля, который заблаговременно распорядился готовить эвакуацию, уже было позволительным покидать Россию на неопределенное время и с неопределенными перспективами и фактически отдавать беженцев и, что еще важнее, Армию на милость союзных держав; наступал новый этап борьбы, по-прежнему остающейся антибольшевицкой, национальной, освободительной, но уже отходящей от прежних Белых традиций. Напротив, Слащов – весь в прошлом, во вчерашнем дне героической Белой Легенды, эпохе безумного самопожертвования и несомненной, не подвергаемой обсуждению готовности «победить или умереть» здесь, в России, никуда не уходя с родной земли. В пользу Врангеля говорит спасение от большевицкой расправы, по разным оценкам, 135–150 тысяч человек, но и авантюра Слащова в условиях крайнего измождения сил красных, похоже, имела все-таки некоторые шансы на оперативный успех и могла затянуть войну еще на одну зиму. Победила же, конечно, точка зрения Врангеля, попросту не вошедшего в рассмотрение планов своего порывистого подчиненного. Вместе с Кутеповым Слащов в ночь на 1 ноября возвращается в Севастополь и делает попытку прорваться к Главнокомандующему, но тот, опять же через Кутепова, отказывает ему. И Яков Александрович, взвинченный происходящим на его глазах крушением всего Белого Дела, кажется, начинает приходить к рискованным решениям…

* * *

Обстановка была для него слишком тягостной. Эвакуация Врангеля из Крыма, конечно, по организованности далеко превосходила то, что творилось, скажем, в Новороссийске, – но никакой исход многотысячных людских масс, из которых дисциплинированные воинские контингенты составляли не более трети, по самой природе своей не может пройти совершенно гладко и всегда будет сопровождаться трагедиями, недостатком мест, сутолокой, неразберихой, сломанными человеческими судьбами. На впечатлительного и эмоционального Слащова, не обладавшего беженским опытом и оказавшегося среди такого человеческого водоворота впервые, все это должно было произвести особенно сильное впечатление, достигшее кульминации, когда он столкнулся с остатками Лейб-Гвардии Финляндского полка.

С Финляндцами было Георгиевское знамя, врученное Государем в 1906 году. Священное полотнище удалось пронести через всю Смуту, спасая от большевицкого надругательства, – теперь же, несмотря на личное распоряжение Врангеля, места полку и знамени на кораблях не нашлось; но, когда офицеры уже готовились зарывать в землю полковую святыню, судьба послала им Слащова.

Спасение знамени – честь, о которой мог только мечтать любой солдат и офицер, – стало последним деянием генерала Слащова-Крымского на еще свободной русской земле. Пользуясь своей популярностью среди морских офицеров, он устроил Финляндцев на ледокол «Илья Муромец» и сам взошел на его борт, поскольку назначенного для генерала корабля уже не было в порту. Ко всему этому добавлялись еще страшные подозрения о свившей гнездо в штабах измене, и хотя документальных оснований для таких обвинений нет, субъективные переживания возмущенного и мечущегося Слащова уже толкали его, кажется, на попытку переворота.

Его видят и на рейде Севастополя, и в первые часы изгнания, в константинопольской бухте, – на палубе корабля с рупором в руках. Он что-то кричит; «пытался оправдаться», – заметит много лет спустя один из очевидцев, – но тогда Слащову еще не в чем оправдываться, и он не оправдывается. Он обвиняет. Только теперь, когда все рухнуло, и ни днем ранее, он идет в открытую атаку на Главнокомандующего, которого считает недостойным его поста. И союзника себе Слащов ищет в генерале Кутепове.

«Приехав в Босфор, – рассказывал Яков Александрович, – я… указал Кутепову на необходимость смены штаба.

Кутепов во всем со мной согласился и взялся передать генералу Врангелю мой рапорт…»

На самом деле поданный 19 ноября 1920 года рапорт говорил отнюдь не только о «смене штаба». Упрекая Главнокомандующего в потере Крыма, Яков Александрович требовал у Врангеля передать свой пост Кутепову. Верный себе, Слащов подчеркивал впоследствии, что, по его мысли, смена Главнокомандующих должна была произойти легальным путем, «чтобы сохранился принцип п р е е м с т в е н н о с т и в л а с т и [107] , чтобы не было того, что принято называть coup d’e?tat [108] », – признавая тем самым, что налицо все-таки была попытка переворота.

Но Врангелю удалось погасить бунт быстро и без лишнего шума. Очевидно, он убедил Кутепова в нецелесообразности подобных действий и предоставил ему полную власть над самыми стойкими кадрами Армии, размещенными в Галлиполи, себе же оставил защиту нужд и интересов русских беженцев перед союзным командованием в Константинополе. В этом распределении ролей для генерала Слащова не было места, и он исключается из состава Армии.

Новым ударом для него стала резолюция «собрания русских общественных деятелей», призывающая во имя продолжения борьбы с большевизмом сплотиться вокруг Врангеля. Слащов в письме к председателю собрания повторил упреки, брошенные им ранее Главнокомандующему, но они не были услышаны. Врангель же, созвав «суд чести старших офицеров Русской Армии», 21 декабря уволил генерала Слащова-Крымского от службы «без права ношения мундира».

Возмущенный Слащов доказывал, что приказ был незаконным. Теперь генерал дрался в одиночку, и следующим его ударом стал выпуск в январе 1921 года книги «Требую суда общества и гласности (Оборона и сдача Крыма)», в которой он настаивал на моральном осуждении Главного Командования. Книга привлекла к себе внимание публики, и в глазах «общества», к которому апеллировал Слащов, два генерала окончательно стали антиподами. И тем не менее громом среди ясного неба оказался следующий шаг «генерала Крымского», в первой половине ноября 1921 года неожиданно уехавшего из Константинополя… в Советскую Республику.

Во многом он был олицетворением само?й Белой борьбы – один из первых Добровольцев, «победитель махновцев и петлюровцев» (формулировка агитационного плаката с его портретом), защитник Крыма, монархист, солдат до мозга костей, демонстративно враждебный «гнилому тылу»… – и теперь его отъезд давал великолепный повод для скрытого злорадства тем, кому был антипатичен как сам Слащов, так и дело, за которое он сражался три года. Теми же, кто не питал к генералу злобы, овладело недоумение.

Зачем он это сделал?!

* * *

Не избежать этого вопроса и нам – слишком уж противоречит «возвращение» [109] Слащова всей его предыдущей биографии. Дальнейшее в значительной степени относится к области неподтвержденных (а может быть, и неподтверждаемых) догадок, поэтому следует сразу сделать два принципиальных замечания.

Разумеется, генерал Слащов был далеко не единственным белогвардейцем, эмигрировавшим, а затем вернувшимся в Россию. Именно поэтому в данном случае мы не собираемся выводить каких-либо общих правил для «возвращенцев» и не считаем, что «возвращение», пусть даже десятков тысяч, само по себе способно объяснить «возвращение» одного человека. Мы – не о десятках тысяч; мы – об одном генерале Слащове.

Другое исходное положение наших рассуждений относится как раз не к общему, а к индивидуальному. «Чужая душа – потемки», и исследователь может, разумеется, признать за своим героем «право» в любой момент совершить любой поступок, логически не связанный ни с предыдущим, ни с последующим или даже противоречащий всему, что мы знаем о человеке. Тем не менее в случаях, когда имеются конкретные факты биографии, окружающие такой спорный поступок, игнорировать их недопустимо, особенно если они к тому же выстраиваются в какую-либо систему; а именно логическую систему мы и попробуем увидеть в тех событиях и свидетельствах современников, которые до сих пор были недостаточно известны.

Не приходится обсуждать злобных обвинений, что Слащов был «куплен», поскольку сребролюбие никогда не было свойственно Якову Александровичу, более того – еще в начале Гражданской войны все вывезенные из Петрограда личные ценности были им потрачены на нужды белогвардейской организации, – и непонятно, почему вдруг в эмиграции его в одночасье оказалось столь легко «купить». Версия, будто эволюция взглядов генерала началась еще весной 1920 года под влиянием воззвания к русским офицерам А. А. Брусилова и группы других старых военачальников, ни на чем не основана, а приводимая ее автором ссылка на документальный источник фальсифицирована (Слащов там даже не упоминается). Более правдоподобными выглядят предположения о «тоске по родине» или желании «не отделяться от России и переносить все, выпавшее ей на долю, веруя, что “претерпевший до конца, той спасен будет” [110] », но оба они отличаются умозрительностью и недоказуемостью, апеллируя, в сущности, к тем самым потемкам в чужой душе. Не выдерживает критики и заявление о «раскаянии», ибо в опубликованных уже в СССР мемуарах Якова Александровича, несмотря ни на что, как раз раскаяния-то и не видно: они написаны с чувством спокойной гордости за все содеянное, а фразы о собственном «недостатке сознательности» звучат при этом едва ли не злой иронией.

Среди личных мотивов упоминались также малодушие, слабость, «соблазн», обида, уязвленное самолюбие, причем даже автор, решительно не приемлющий слащовского поступка, писал об этом:

«…Слащова больше жалели, но не презирали.

Жалели за малодушие, обычно ему не свойственное, жалели за то, что общую прекрасную белую идею, которой он когда-то так доблестно служил, ему не удалось поставить выше личного, случайного, жалели за ложный, самоубийственный шаг, повлекший за собой все последующие и доведшие его до окончательного морального падения.

Жалели, – но, кажется мне, не ненавидели.

Особенно те, кому хоть некоторое время довелось быть с ним в боевой работе».

Это свидетельство очень ценно. Выдвигая версию о «личном, случайном» как главном мотиве Слащова, оно, в сущности, само же и подводит к ее опровержению, показывая, что личность генерала не до конца утратила вес в белогвардейских кругах даже после шага, однозначно квалифицированного многими как «измена». А ведь противостояние с Врангелем могло стать основной причиной отъезда в РСФСР, только если бы оно повлекло за собою остракизм, полное изгнание Слащова из той среды, которая была для него единственно близкой. Но эмиграция отнюдь не была однородной, и оставаться белогвардейцем вполне можно было и не будучи «вранжелистом» (выражение В. В. Шульгина). Так, с явным пиететом относились к Слащову радикальные монархические круги, испытывавшие явный недостаток громких имен, – и у Якова Александровича были все данные, чтобы занять в какой-либо из подобных организаций высокое положение, позволяющее, кстати, и избежать материальной нищеты. Более того, он и сам «состоял в распоряжении» Великого Князя Димитрия Павловича чуть ли не накануне отъезда в РСФСР. Наконец, были бы определенные шансы на успех и у самостоятельной «слащовской партии», пожелай генерал собрать вокруг себя единомышленников и начать свою собственную политическую игру, – коль скоро на Церковном Соборе в Сремских Карловцах находились фантазеры, в кулуарах выдвигавшие кандидатуру Якова Александровича на… Российский Престол «якобы как незаконного сына Александра III» (!!); самое удивительное, что было это, когда генерал уже находился в Советской Республике (Собор проходил с 21 ноября по 3 декабря 1921 года).

Вся эта эмигрантская каша, в которой серьезные и выстраданные чувства порой соседствовали с откровенным фарсом, тогда еще только заваривалась, так что возражение, будто Слащов мог сразу разглядеть бесперспективность подобных попыток и предпочесть службу в «настоящем», хотя бы и большевицком государстве, – не выглядит убедительным. Да, наконец, осенью 1921 года еще не окончилась вооруженная борьба, на Дальнем Востоке сражалась Белоповстанческая Армия, и обсуждались даже проекты переброски туда русских войск из Турции. И как бы скептически ни относился Яков Александрович к любой эмигрантской деятельности, – это не объясняет, почему он мог предпочесть ей режим, с которым начинал войну одним из первых и заканчивал одним из последних последним из военачальников его уровня, кто еще рвался в бой после падения Перекопа и Юшуни!). «Зачем он туда поехал? Что его привлекало там? – размышлял генерал Клодт. – Опасность, которой он подвергался, была очевидной; что же он рассчитывал получить взамен? Скромная роль “военспеца” едва ли могла его прельщать, он был слишком крупный человек, чтобы соблазниться такой “серой” будущностью…»

Единственное, казалось бы, чем мог «соблазниться» генерал Слащов, предпочтя «Совдепию» – «эмигрантщине», могла стать вывернутая большевиками идея «Единой Неделимой России», борьбы за «русские рубежи» (и Советскую власть) против мифической «интервенции» иностранных держав, в недружелюбии которых кто-кто, а уж белогвардейцы-то смогли убедиться на собственном опыте. Только это могло найти отклик у русского офицера, и только на этот «соблазн» и мог поддаться Яков Александрович.

Мог… но поддался ли?

Конечно, как и все Белые вожди, он был «единонеделимцем» и, как большинство белых, испытывал к союзникам по Антанте чувства, варьировавшиеся от сдержанной неприязни до яростной ненависти (к «предателям-французам»). Но кроме того и прежде того он был антикоммунистом, понимавшим, что хуже большевиков для России ничего быть не может. Ведь это он в 1920 году допускал идею «федерации с Украиной»; это он стратегические планы кампании 1920 года развивал в направлении боевого сотрудничества с Польшей; это он весной того же 1920-го удовлетворенно объявлял в приказе поступившие с Дальнего Востока сведения, что «Япония начала энергичные наступления [111] своей армией»; наконец, это он, уже в Константинополе, вполне дружелюбно разговаривал с представителями английской разведки. Верность «Единой Неделимой» независимо от цвета флага над ней стала официальным объяснением поступка Слащова… но насколько это объяснение соответствовало истине?

А ведь существуют и другие факты, позволяющие утверждать, что незадолго до отъезда в РСФСР взгляды генерала Слащова оставались прежними. Так, Александр Вертинский слышал, как Яков Александрович «кричал, что Россию продали немцам». Артист, признававшийся: «Трудно было понять что-нибудь в этом потоке бешенства», – отнес реплику на счет «издевательств над германским происхождением Врангеля» (не немца, а шведа в довольно отдаленном поколении), но в устах Добровольческого офицера она имела смысл вполне однозначный: «немецкими наемниками» с начала и до конца войны именовались большевики…

И все-таки генерал в конце концов принял предложение советских эмиссаров в Константинополе об амнистии и отъезде в РСФСР.

Почему же?

Для ответа на этот вопрос следует обратить внимание на некоторые обстоятельства, пока ускользавшие от внимания тех, кто писал о «возвращении» генерала Слащова. Дело в том, что, помимо красной агентуры, на Якова Александровича стремились оказывать влияние и многочисленные сторонники идеи консолидации сил и сплочения вокруг Врангеля.

«…Кроме Врангеля и Слащова Армия никого не знает.

Других имен, могущих объединить и спаять изверившихся во всех и всем солдат, – нет…

Надо протянуть друг другу руки, и тогда Армии, страдающей на чужбине, хотя [бы] морально станет легче нести тяжелую страду изгнания», – писал автор анонимной брошюры «Ответ генералу Слащову-Крымскому», и его чувства разделяли, наверное, многие. Абсолютно лояльным к Главнокомандующему был Донской Атаман генерал А . П. Богаевский, общавшийся с Яковом Александровичем; офицеры Лейб-Гвардии Атаманского полка устраивали даже специальный обед, на котором старались убедить приглашенного Слащова в пагубности разжигаемой им вражды; к той же задаче был привлечен сербский посланник; просил Врангеля использовать Слащова в совместной работе В. В. Шульгин. И особо отметим свидетельство генерала Н. В. Шинкаренко, в разное время бывшего подчиненным и Врангеля, и Слащова: незадолго до «возвращения» Слащов «устыдился, что ли, и выразил раскаяние» в выпуске своей книги. Сделать это он мог, например, во время личной встречи с Главнокомандующим.

Да, такая встреча была. Эти люди, казалось бы, окончательно разведенные по разные стороны пропасти, дважды встречались и беседовали перед неожиданным поступком Слащова, причем в обстановке если и не конспиративной, то по крайней мере исключающей широкую огласку. В РСФСР Слащов сначала пытался скрыть факт этих бесед, а в дальнейшем (возможно, уличенный) пробовал «легализовать» их, подавая дело так, будто не имел к организации встреч никакого отношения и последствий они не получили. А вот в этом позволено будет усомниться…

Причины сомнений изложим чуть ниже, пока же подытожим наши наблюдения над недолгим эмигрантским периодом биографии Слащова-Крымского: не имевший видимых серьезных причин для «возвращения», он принял предложение советской разведки как раз после улаживания конфликта с Врангелем (причем о том, что конфликт был исчерпан, знали немногие) и даже после двукратных встреч с Главнокомандующим. И вскоре супруги Слащовы, а с ними – четверо офицеров, в том числе полковник Мезерницкий, тайно сев на итальянский пароход, столь же тайно отплыли в Севастополь.

* * *

Конспирация требовалась хотя бы потому, что за деятельностью генерала Слащова в Константинополе пристально следила французская контрразведка: неприязнь Якова Александровича к французам, всемерно толкавшим Русскую Армию к распылению, ни для кого не была секретом. Настроения генерала разделялись значительным числом русских солдат и офицеров, причем именно тех, кто сохранял наибольшую непримиримость к большевизму – Галлиполийцев. Напряженность дошла до того, что создалась угроза ареста французами Главнокомандующего; в ответ размещенные в Галлиполи войска Кутепова изготовились к… походу на Константинополь.

Этот вполне реальный план (англо-французские оккупационные войска не смогли бы оказать серьезного сопротивления) подкреплялся еще и тем, что на турецкой политической сцене присутствовала сила, подходившая на роль союзника русских в этом столкновении. Герой Великой войны М. Кемаль-паша стремился вывести страну из тяжелого положения, в котором она оказалась после капитуляции, и становился естественным противником победоносной Антанты. Сейчас он пользовался помощью большевиков, но, как «реальный политик»-прагматик, был готов к сотрудничеству со всеми, кто оказывался нужным в данный момент, и идея разбить альянс кемалистов с Советской Республикой отнюдь не выглядела нереальной. Пути к Кемалю искало и командование Русской Армии, и Слащов; с турецкой же стороны переговоры с Яковом Александровичем вел… а вот имя этого человека будет для нас вдвойне интересно.

Потому что человеком этим был тоже белогвардейский генерал, Султан-Келеч-Гирей, черкесский князь, оказавшийся у Кемаля как единоверец-магометанин. Этого уже хватило бы, чтобы привлечь к столь колоритной фигуре наше внимание, но существует и еще одно, гораздо более важное обстоятельство.

Немедленно после «возвращения» Слащову и его спутникам-офицерам, конечно, пришлось ответить на вопросы, поставленные перед ними Чрезвычайной Комиссией. Сразу заметим, что сведений о количественном и качественном составе Русской Армии Яков Александрович, как это видно из протокола, фактически не дал, да скорее всего точных данных не имел и сам; намного больше внимания он уделил характеристике лиц начальствующего состава.

Слащовым, Мезерницким и капитаном Б. Н. Войнаховским были перечислены генералы, якобы «разделяющие» их настроения и при определенных условиях даже «готовые к возвращению». И если о К. К. Агоеве, Г. Б. Андгуладзе и Г. А. Дубяго и их подлинных замыслах сложно что-либо сказать, кроме того, что они «возвращенцами» не стали и окончили свои дни в изгнании, оставаясь на вполне белогвардейских позициях и занимая заметные посты в воинских организациях, а А. П. Богаевский и С. Г. Улагай были даже близки к кругам, пытавшимся организовать на советской территории повстанческую борьбу, то остальные три фамилии, названные Слащовым и Войнаховским, просто повергают в недоумение.

Эти трое – уже известный нам Султан-Келеч-Гирей, Походный Атаман Кубанского Войска В. Г. Науменко и… бывший Донской Атаман П. Н. Краснов – как нельзя лучше проявили свое отношение к коммунизму в годы Второй мировой войны, сотрудничая с немцами. Нет ровным счетом никаких данных, которые позволили бы утверждать, что взгляды генералов претерпели за межвоенный период радикальные перемены, а неизменность позиции Краснова определенно засвидетельствована его литературным творчеством. Размышляя же, зачем Слащову нужно было снабжать своих чекистских «собеседников» такой дезинформацией, стоит отметить, что практическим ее следствием могло стать, например, выведение на «сочувствующих» – советской агентуры за границей… А кому это было выгодно – понятно и без комментариев.

После приезда в Советскую Республику Слащов выступил с обращением «к офицерам и солдатам армии Врангеля и беженцам», призывавшим их возвращаться и предостерегавшим от превращения в «наемников против своей родины, своего родного народа». Интересно сравнить это воззвание с заявлением Якова Александровича, опубликованным за границей уже после его отъезда из Константинополя: «В настоящий момент я нахожусь на пути в Крым. Все предположения, что я еду устраивать заговоры или организовывать всех повстанцев, – бессмысленны. Внутри России революция окончена… Если меня спросят, как я, защитник Крыма от красных, перешел теперь к ним, я отвечу: я защищал не Крым, а честь России. Ныне меня зовут защищать честь России, и я еду выполнять мой долг, считая, что все русские, военные в особенности, должны быть в настоящий момент в России».

Какое странное письмо! «По-слащовски» сумбурное, оно свидетельствует в сущности лишь об одном: генерал прекрасно понимал, что отъездом в РСФСР он ставит под удар единственное, что у него оставалось, – солдатскую честь, и это мучило его и заставляло пытаться объяснить что-то, чего объяснять он не мог или не должен был. В процитированных строках нет уверенности человека, считающего, что его выбор правилен: они полны беспокойства и недоговоренности… И вряд ли Советская власть так уж звала белогвардейского полководца «защищать честь России». Тогда кто же его звал?

Столь же двойственное впечатление производит ответ на вопрос «какой партии сочувствуете» в советской анкете Слащова: формулировка «Сочувствую политике, проводимой в настоящий момент представителями партии большевиков» не позволяет отрешиться от мысли, что писавшему мучительно даже такое «исповедание веры»… Так следует ли удивляться, что все это только усугубляло недоверие к Слащову со стороны советского руководства? Что генерал, по его словам, «открыто вышедший в отставку и имеющий право поступить на ту службу, куда влечет его сердце», не мог никого убедить этими словами, ибо меньше года назад восклицал: «Русская Армия, солдатом которой я был, есть и буду, – она умереть не может и не должна!» – относя это к кутеповскому корпусу, стоявшему под ружьем в Галлиполи? Что его стремление занять строевую должность и получить таким образом в руки вооруженную силу просто обязано было насторожить большевиков вплоть до самых высших инстанций (вопрос обсуждался на заседании Политбюро)? И могло ли быть ответом что-либо иное, кроме «рекомендации» генералу Слащову обратиться к «писанию мемуаров за период борьбы с Советской Россией» и при этом «воздержаться от встреч, посещений и пр., дабы внимание не рассеивалось и работы над мемуарами не затягивались»?..

Последнее, впрочем, вполне соответствовало настроениям самого генерала: уже к концу 1923 года он завершил воспоминания, отрывки из которых увидели свет в следующем году под заглавием «Крым в 1920 г.». Слащов так спешил, что не только не удосуживался поверять свою память оставшимися в России документами, но и, кажется, даже не перечитывал написанного и уж во всяком случае не читал корректуры (книга получилась стилистически довольно неряшливой). Еще во время работы над воспоминаниями, с июля 1922 года он был назначен преподавателем тактики Стрелково-тактических курсов усовершенствования комсостава РККА (курсы «Выстрел»).

* * *

Генерал тяготился службой на курсах. По свидетельству сослуживца, он «усиленно стремился получить обещанный ему корпус. Каждый год исписывал гору бумаг об этом… Никаких, конечно, назначений ему не давали. Но каждый раз после подачи рапорта он серьезно готовился к отъезду». Одна из первых же аттестаций отмечает, что Яков Александрович «стремится уйти из школы («Выстрел». – А. К. ) в строй, почему и чувствует себя свободно и независимо, мало интересуясь пребыванием в стенах школы», – в последней же (1928 год) говорится определенно: «…Рвется в строй и к работе стал относиться несколько небрежно… На Курсах работой интересоваться перестал». Однако то, что преподаватель тактики Слащов не испытывает никакого служебного энтузиазма в течение всех шести лет своей «педагогической» деятельности, отнюдь не мешает ему близко общаться со слушателями «Выстрела», задерживаясь после лекций, приходя по вечерам в общежитие, устраивая на своей квартире собрания преподавателей и слушателей…

Позднее бывший полковник-«военспец» С. Д. Харламов, не пользовавшийся симпатиями Слащова и в свою очередь относившийся к нему недоброжелательно, характеризовал эти собрания с некоторым презрением: «Выпивка была главной притягательной силой во всех попойках у Слащова. На меня не производило впечатления, что вечеринки устраиваются с политической целью: уж больно много водки там выпивалось». Но это свидетельство не выглядит убедительным хотя бы потому, что командование «Выстрела», тяготясь Белым генералом не меньше, чем он – своей службой, – несмотря на хвалебные аттестации, неоднократно настаивало на «изъятии» Якова Александровича с Курсов («принимая во внимание его политическое прошлое и одиозность фигуры»), но ни разу не попыталось сыграть на его «пьянстве».

В самом деле, прекрасный способ избавиться от нежелательного преподавателя – приписать «бытовое разложение» или дурное влияние на слушателей – остался неиспользованным. Лишь в одной аттестации отмечалось, что Слащов «любит выпить», «хотя наружно заметить ничего было нельзя», да Харламов говорил, будто генерал ни много, ни мало – «спаивал» своих гостей. Только говорил-то он это… на допросе в ГПУ.

Как и многие другие бывшие офицеры, Харламов был арестован в 1931 году и дал показания, в том числе и о покойном уже Слащове. И вот что поразительно: если те, кто «пил чай с Брусиловым» или «ходил в гости к Снесареву», с легкостью квалифицировались как «заговорщики» и получали приговоры – от тюремного заключения до расстрела, – то участникам «попоек у Слащова» эти собрания, похоже, не инкриминировались: дурацкая отговорка – «все были пьяны и политикой заниматься не могли», – очевидно, найдя отклик в суровых чекистских душах, оказалась самой действенной, и простой факт общения с подозрительным генералом не стал в 1930–1931 годах ни для кого роковым.

А ведь подозрений у советских карательных органов хватало. Помимо «внепрограммного» общения с сослуживцами и слушателями, Яков Александрович имел немало других контактов, которые должны были настораживать. Неизвестно, знали ли чекисты, что один из давних соратников генерала разыскал его в Москве, а вскоре сумел бежать из РСФСР и продолжал переписку с ним уже из эмиграции, – но в Контрразведывательном отделе ОГПУ были уверены: «К такой личности, как Слащов, не могут не тянуться нити от эмигрантских центров либо от подпольно действующих белогвардейских организаций». И нити были – ведь не обычной же почтой отправлял Слащов письмо в Париж, содержащее слова: «Ты счастлив, что удрал отсюда. Будь проклят этот ад!..»

В свою очередь, и в Зарубежьи Слащова не теряли из виду. Есть упоминание, что в 1922 году была даже предпринята попытка вытащить его из Советской Республики, но она не удалась. С другой стороны, определенные круги Белой эмиграции, похоже, считали генерала полезным на том месте, где он оказался. И пока готовит своих боевиков генерал Кутепов и собирает средства на борьбу генерал Врангель, – внутри СССР собираются офицерские кружки, тянутся «нити» в Зарубежье, о чем-то беседует с молодыми «краскомами» генерал Слащов и наведывается к нему старый однополчанин полковник В. В. Жерве, собирающий и, быть может, объединяющий офицеров-Финляндцев… Но на что могли все они рассчитывать?

Неизжитыми оставались надежды на появление нового «генерала Бонапарта», который взорвал бы советский режим изнутри. Но и активность самого этого режима, бряцающего оружием на внешнеполитической арене, могла привести к переменам: развяжи большевики любой военный конфликт, все равно, под революционными или «геополитическими» (quasi-национальными) лозунгами, – и можно было бы надеяться на переброску сохранявшей еще свои структуры Русской Армии к границам СССР и открытие русско-советского фронта. А многим из разочаровавшихся в Советской власти внутри самой «Совдепии» такая ситуация и предоставила бы возможность для активных действий.

Но ничего этого, как мы знаем, не произошло. Слишком сильным оказался гнет мертвящей партийной системы, парализовавший волю политических деятелей советского режима (пройдет десять лет, и они перед лицом диких и бессмысленных обвинений будут уговаривать сами себя и друг друга «разоружиться перед партией») и наложивший отпечаток на тех «краскомов» и «военспецов», кто хотел играть до конца по предложенным правилам и делать карьеру там, где ее обеспечивало, и то не наверняка, лишь предельное самообезличивание и подмена профессиональных качеств рабской преданностью. Бонапарта не нашлось, а старые «спецы» и «возвращенцы» были слишком разобщены, многие из них – слишком подавлены и все – по существу бессильны. Любые попытки в этой ситуации становились самоубийственными.

* * *

«Каторжной» назвал жизнь Слащова в СССР генерал Клодт, и этот эпитет вполне соответствовал действительности. Тяжесть ситуации Яков Александрович должен был почувствовать в первые же месяцы, когда он находился в относительной изоляции; со временем расширился круг общения, среди слушателей курсов «Выстрел» Яков Александрович стал находить внимательных учеников, а может быть, и единомышленников, но не ослабевал гнет наблюдения и недоверия, в любой момент грозивший арестом. И если на попытку руководства курсов избавиться от «одиозной фигуры» Управление военно-учебных заведений и ответило отказом, то «окончательный вывод аттестации» – тот самый, с предложением «изъять», – начальник Управления И. Э. Якир «приказал объявить тов[арищу] Слащову»…

Скорее всего, Слащов чувствует, что над ним глумятся. «Пользуется авторитетом не только в стенах Курсов, но и вне Курсов», – вынуждена признать аттестация, но это с лихвой компенсируется отношением командования. Весной 1928 года Якову Александровичу, кажется, определенно обещают должность начальника Штаба Тоцкого лагерного сбора, и назначение даже оформлено официально, но в конце мая вдруг оказывается, что должность занята; его собираются «направить в части на штабную должность», но реально это выливается лишь в отчисление с 1 ноября 1928 года «в распоряжение Главного Управления РККА». А вечером 11 января 1929-го наступила развязка…

«Убит Слащов.

Советское телеграфное агентство сообщает, что убит он каким-то Коленбергом, мстителем за своего брата, расстрелянного десять лет тому назад в Крыму по приказу Слащова.

Но кто верит большевикам и кто поверит их теле графному агентству?»

Так писал самый авторитетный белоэмигрантский военный журнал «Часовой», и так думало большинство узнавших о гибели Слащова. «Генерала Крымского» убили чекисты, – считали по обе стороны советской границы. Прочие версии (белые в отместку за «измену», оскорбленные «краскомы», которых он назвал «идиотами») возникали и исчезали, прозвучав по одному-два раза; неубедительным выглядело и официальное заявление о «совершенно бесцельном, никому не нужном и политически неоправдываемом акте личной мести», тем более что внимательный наблюдатель мог заметить: появилось оно уже через день после убийства, а об аресте убийцы (мнимого или подлинного) сообщили только… еще два дня спустя.

Так открылось «дело» об убийстве генерала Слащова, и подобным же образом было оно закрыто: решение по докладу заместителя Председателя ОГПУ Г. Г. Ягоды приняли 25 июня 1929 года на заседании Политбюро, и лишь на следующий день уполномоченный ОГПУ вынес заключение о «невменяемости» убийцы и прекращении следственного дела. Концы в воду, таким образом, прятало «само» Политбюро ЦК РКП (б)…

Но прятали явно неудачно. Можно ли поверить, что в ноябре – декабре 1928 года Слащов, вокруг которого сжималось кольцо, «изъятый» с Курсов и наверняка ощущавший непрочность своего положения, стал бы давать на дому уроки тактики (?!) незнакомому человеку, к тому же вообще не военнослужащему (Коленберг был демобилизован и числился в военизированной охране)? Именно так утверждали «документы» следствия, а для широкой публики был затем пущен другой рассказ, согласно которому убийца не только не был знаком с убитым, но и плохо знал его в лицо, почему, заявившись к Слащову на квартиру (как будто домашние адреса белогвардейских генералов так уж были известны кому угодно!), счел необходимым удостовериться, переспросив, кто перед ним.

Больше внимания заслуживает версия, согласно которой Слащов был застрелен с улицы, через окно; примечательно, что она известна нам по трем источникам, не просто независимым друг от друга, но значительно разнесенным географически (СССР, Франция, США). Наиболее важным представляется «советское» свидетельство, гласящее, что через несколько лет после гибели генерала «старожилы» еще показывали то самое окно, через которое был убит Яков Александрович.

А это уже значительно меняет картину преступления. На смену недоразвитому (медицинское заключение) 25-летнему юнцу, дважды выгонявшемуся из армии и, может быть, действительно психически нездоровому, приходит хладнокровный и меткий стрелок, прекрасно знающий Слащова, наверное, не только в лицо, но и «со спины», и хорошо знакомый с внутренним расположением помещений в его квартире: без этого стрельба с улицы выглядит неправдоподобной.

Но почему же чекисты не решились «взять» белогвардейского генерала так же, как и до, и после этого они «брали» сотни и тысячи военных? «Они его боялись, зная его характер, – это несомненно», – писал об отношении большевиков к Слащову журнал «Часовой». Возможно, от генерала ожидали сопротивления (не потому ли, что он знал , за что его могут «брать»?); кроме того, арест мог подтолкнуть к действиям кого-то, неизвестного нам, – и более целесообразным представлялось уничтожить одним ударом того, к кому сходились «нити от эмигрантских центров и белогвардейских организаций». Конечно, все это лишь предположения, но подобрать иные мотивировки столь беспрецедентного «государственного теракта» против незаметного «бывшего преподавателя тактики» кажется еще более сложным.

Коленберга не осудили; судя по признанию его ненормальным, он мог быть направлен на «лечение», после чего сгинул. По одному и «в общем порядке» расправились с соратниками «генерала Крымского», приехавшими вместе с ним, и со многими из тех, кто был учеником или просто общался с Яковом Александровичем в Москве. При загадочных обстоятельствах еще в 1928 году скончался в Брюсселе генерал Врангель; в январе 1930-го был похищен чекистами из Парижа генерал Кутепов. Затерялись следы Нины Николаевны Слащовой – Слащовой-Крымской…

Концы в воду.

* * *

«Своего последнего слова Я[ков] А[лександрович] нам так и не сказал, – он унес его с собою в могилу», – писал П. А. Клодт. Но теперь, подводя черту под биографией генерала Слащова и снова и снова задумываясь о загадке ее последнего периода, вернемся к рассуждениям старого командира Финляндцев, в свое время сознательно оборванным нами на полу-фразе: «…Скромная роль “военспеца” едва ли могла его прельщать, он был слишком крупный человек, чтобы соблазниться такой “серой” будущностью. И верится, что у него были другие, более широкие планы, и что эти планы были проникнуты тем же духом героизма, который был ему так свойствен [112] . Он ошибся и заплатил за это своею жизнью. “Несть человека иже не согрешил”, а та кошмарная обстановка, в которой ему приходилось работать, многое может извинить. В славный венок родного полка Я. А. Слащов вплел не мало новых лавров и имел все данные стать “большим человеком”, а может быть и стал бы им еще, если бы услужливая пуля (несомненно чекистского происхождения) не пресекла его короткой бурной жизни».

Так писал человек, знавший Якова Александровича лучше многих; офицеры же, сражавшиеся под началом Слащова в Гражданскую войну, мыслили еще определеннее. «Офицеры эти, – отмечал современник в 1929 году, вскоре после гибели «генерала Крымского», – верят в чистоту намерений и честность Слащова и сейчас; многие из них не верят сведениям о расстреле Слащова большевиками; некоторые и сейчас уверены в том, что Слащов еще сыграет видную роль в освобождении России от красной нечисти!» Подобная уверенность должна была подогреваться опубликованной в парижской газете через неделю после убийства статьей, автор которой интриговал читателя: «Ведь может быть, Слащов и не убит, и это сообщение только очередная провокация!» – и таинственно присовокуплял: «Во всяком случае, о Слащове многого не скажешь…»

Неудачно составленная фраза (наверное, имелось в виду «нельзя многого сказать») подводит нас к ответу на вопрос, почему же, если догадки генерала Клодта были справедливы, в эмиграции не появилось публикаций, «реабилитировавших» покойного Слащова, на котором в глазах многих все-таки оставалось клеймо? Дело в том, что в 1930-е годы еще шла борьба, а открытое признание Якова Александровича «своим» немедленно повлекло бы репрессии против всех, хотя бы соприкасавшихся с генералом в период его жизни в Москве: НКВД, как известно, не утруждал себя поиском основательных обвинений и в более надуманных случаях. А затем события Второй мировой войны и новые перемещения масс русских беженцев совсем отодвинули этот вопрос в тень, – и сегодняшние «побелевшие» авторы с высот своей скороспелой «белизны» небрежно судят «генерала-декадента», «генерала-возвращенца», «авантюриста» и едва ли не «изменника».

Мы тоже слишком долго бродили среди отрывочных свидетельств, зыбких предположений, неподтвержденных догадок. «Унесенное в могилу» последнее слово генерала Слащова-Крымского мучит своей недосказанностью и скорее всего так никогда и не станет с достоверностью известным. Напоследок же приведем написанные в 1930 году слова полковника Лейб-Гвардии Финляндского полка Б. В. Сергеева, чей родной брат и однополчанин остался в России и находился в поле зрения полковника В. В. Жерве, навещавшего, как мы помним, старых Финляндцев (в том числе и Слащова):

«Тревожное положение в России заставило ея нынешних поработителей поспешно разделаться с наиболее акт ивными врагами советов, наиболее вероятными кандидатами в руководители антибольшевистского движения.

В Москве пал от руки убийцы ген[ерал] Слащов, – в Париже похищен ген[ерал] Кутепов…»

И этот вывод человека, который мог быть весьма хорошо информирован, наверное, достоин того, чтобы стать эпитафией генералу Слащову-Крымскому.

Если бы История была справедлива…

А. С. Кручинин

Адмирал А. В. Колчак

Александр Васильевич Колчак родился 4 ноября 1874 года [113] в Санкт-Петербурге. Род Колчаков известен в России с первой половины XVIII века. Далекий предок Александра Васильевича – боснийский серб, принявший мусульманство, Колчак-паша, служил комендантом турецкой крепости Хотин и был взят в плен русскими войсками 19 августа 1739 года, после чего жил в Санкт-Петербурге. Отец будущего адмирала, Василий Иванович Колчак, был потомственным дворянином и профессиональным военным. В 1854 году он окончил Ришельевский лицей в Одессе, принял участие в Крымской войне, был в плену. С 1863 по 1899 год он заведовал одной из мастерских Обуховского завода и вышел в отставку в 1889 году в чине генерал-майора. Мать А. В. Колчака, Ольга Ильинична (урожденная Посохова), происходила из дворян Херсонской губернии. Всю свою жизнь отец будущего адмирала служил России и никогда не думал о погоне за материальными благами, о чем красноречиво говорят строки из послужного списка (1894 год): «Ни за ним, ни за родителями… недвижимого имущества, родового или благоприобретенного, не имеется».

Начальное образование Александр Колчак получил дома, затем обучался в 6-й Петербургской классической гимназии, а с 1888 года – в Морском училище (с 1891 года – Морской кадетский корпус), окончив его в 1894 году вторым по списку с премией адмирала Рикорда. 15 сентября 1894 года был произведен в чин мичмана, затем несколько лет совершенствовался в штурманском деле и 6 августа 1895 года был назначен на броненосный крейсер «Рюрик», отправлявшийся из Кронштадта на Дальний Восток. Уже тогда проявились склонности Александра Васильевича к научным исследованиям – он начал заниматься океанографией и гидрологией. С 1896 по 1899 год Колчак служил на крейсере 2-го ранга «Крейсер» в должности вахтенного начальника, а 6 декабря 1898 года был произведен в лейтенанты. По возвращении в Петербург он попытался принять участие в экспедиции С. О. Макарова на ледоколе «Ермак», но сделать этого ему не удалось «по служебным обстоятельствам» – личный состав экспедиции был к тому времени полностью укомплектован. В сентябре 1899 года Колчак был назначен вахтенным начальником на броненосец «Полтава», но уже через две недели был переведен на ту же должность на броненосец «Петропавловск», которому предстоял переход на Дальний Восток. Однако по пути, в Пирее, Колчак получает приглашение принять участие в северной полярной экспедиции Академии Наук в качестве гидролога.

Естественно, приглашение не было случайным – сказались его научные контакты с адмиралом С. О. Макаровым и организатором экспедиции бароном Э. В. Толлем, обратившим внимание на опубликованные труды Александра Васильевича по океанографии. В январе 1900 года лейтенант Колчак на торговом пароходе прибыл в Санкт-Петербург и 21 января был официально назначен в состав экспедиции. Помимо обязанностей гидролога, он должен был исполнять и обязанности помощника магнитолога. В течение трех месяцев Александр Васильевич осваивал тонкости этих специальностей, сначала в Главной физической обсерватории в Санкт-Петербурге, а затем – в Пулковской магнитной обсерватории. Побывал А. В. Колчак и в Норвегии, где работал у знаменитого полярного исследователя Ф. Нансена.

В задачи Русской полярной экспедиции входили исследование Новосибирских островов, проход (второй раз в истории мореплавания) Северным Морским путем и поиск легендарной «земли Санникова». Экспедиция на судне «Заря» проходила с июня 1900 по октябрь 1902 года и принесла весьма значительные результаты: были исследованы полуостров Таймыр, Новосибирские острова, остров Котельный. Колчак проводил исследования полярных льдов, открыл ряд географических пунктов. Два из них – островок в Карском море и южный мыс на полуострове Чернышева (остров Беннета) он назвал именем своей невесты Софии Омировой, причем названия эти сохранены до сих пор. Один из островов в Таймырском заливе барон Толль окрестил в честь самого Колчака. Работы экспедиции были связаны с немалыми трудностями, во время двух зимовок ее участникам пришлось перенести многочисленные лишения. Общие обязанности, от которых зависела жизнь каждого члена экспедиции, выполняли все – от начальника и офицеров до последнего матроса и погонщика-каюра. В начале июня 1902 года барон Э. В. Толль вместе с тремя своими спутниками отправился на остров Беннета с целью изучить его геологическое строение. К оговоренному крайнему сроку они не вернулись, и «Заря» пришла в бухту Тикси без них.

Академия Наук решила организовать экспедицию по поиску барона Толля и его спутников. Первоначально к острову Беннета планировали послать ледокол «Ермак», но от этой идеи отказались, решив организовать санно-шлюпочную экспедицию. Возглавил ее сам автор этого проекта – лейтенант Колчак. Поисковая экспедиция проходила с 5 мая по 7 декабря 1903 года. В ее составе было 17 человек на 12 нартах, запряженных 160 собаками. Путь их до острова Беннета занял три месяца, и практически каждый метр этого пути был связан с риском для жизни. Постоянно шли обильные снегопады, вельбот приходилось часто стаскивать с мелей, причем были неизбежны «купания» в ледяной воде. 4 августа, добравшись до острова Беннета, члены экспедиции обнаружили там предметы и записку, оставленные бароном Толлем. Из записки следовало, что Толль и его спутники еще 8 ноября 1902 года ушли на юг, имея запасов провизии лишь на две-три недели. Это означало для них одно – смерть… Обратная дорога Колчака была не менее трудной, но моряки выдержали все испытания и 7 декабря благополучно прибыли в Казачье (конечный пункт экспедиции). За этот подвиг Колчак получил орден Святого Владимира IV-й степени, а позже, в январе 1906 года, Русское Географическое Общество наградило его высшей наградой – большой золотой Константиновской медалью. Арктические экспедиции принесли молодому офицеру славу (неофициально его часто называли «Колчак-Полярный») и авторитет в области гидрографии. По материалам экспедиций он выпустил монографию «Льды Карского и Сибирского морей», быстро переведенную на другие языки.

…Еще в 1899 году Александр Васильевич познакомился со своей будущей невестой – Софией Федоровной Омировой, чье имя было им увековечено на географической карте. С. Ф. Омирова была родом из Каменец-Подольска, родилась в дворянской семье. Молодые люди нежно любили друг друга (об этом свидетельствуют письма Колчака к Омировой, отправляемые с Севера), но обвенчаться смогли лишь 6 марта 1904 года в Иркутске, после возвращения Колчака из полярной экспедиции. И уже через несколько дней молодоженам пришлось разъехаться в разные стороны – Колчак должен был следовать в Порт-Артур, в 1-ю Тихоокеанскую эскадру. Начиналась Русско-Японская война… [114]

* * *

По прибытии в Порт-Артур в середине марта Колчак попросил у командующего 1-й Тихоокеанской эскадрой вице-адмирала С. О. Макарова о назначении командиром миноносца, но Макаров определил его вахтенным начальником на крейсер «Аскольд», на котором он сам отдыхал и ночевал после каждого многотрудного дня, проведенного на броненосце «Петропавловск». Этим назначением командующий хотел предоставить лейтенанту возможность отдыха после полярной экспедиции и приблизить его к себе, чтобы познакомиться получше. Но уже 31 марта «Петропавловск» подорвался на японской мине, и Макаров погиб. А. В. Колчак 17 апреля был переведен на минный заградитель «Амур», а еще через четыре дня вступил в командование миноносцем «Сердитый». В июне он заболел воспалением легких и несколько месяцев пролежал в госпитале, а по выздоровлении до 2 ноября продолжал командовать миноносцем. После неудачной попытки прорыва русской эскадры из Порт-Артура 28 июля, в которой, впрочем, «Сердитый» не участвовал, корабли фактически оказались запертыми в гавани. Но и в этих условиях они продолжали причинять японцам ущерб. В частности, миноносец «Сердитый» участвовал в минных постановках, и на одной из «его» минных банок в ночь на 30 ноября подорвался, затонув на другой день, японский бронепалубный крейсер «Такасаго». За действия против неприятеля Колчак был награжден орденом Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость». 2 ноября лейтенант перешел на сухопутный фронт, получив в командование батарею 47-мм и 120-мм орудий на северо-восточном участке обороны крепости.

20 декабря Порт-Артур был сдан неприятелю. У Александра Васильевича, который еще раньше был легко ранен, вдобавок обострился ревматизм – тяжелое последствие полярных экспедиций, и поэтому он был оставлен в порт-артурском госпитале на положении военнопленного. Оттуда вместе с другими пленными молодой офицер был отправлен в Дальний, а затем – в Нагасаки. В конце апреля 1905 года, отказавшись от предложения японского правительства безвозмездно воспользоваться лечебными учреждениями, Колчак вместе с группой морских офицеров вернулся в Петербург. После возвращения из плена его уволили в шестимесячный отпуск для лечения. А 12 декабря за отличия при обороне Порт-Артура он был награжден Золотой саблей с надписью «За храбрость» и орденом Святого Станислава II-й степени с мечами.

После окончания отпуска лейтенант Колчак был прикомандирован к Академии Наук для завершения обработки результатов Русской полярной экспедиции 1900–1903 годов. Именно тогда он пишет упомянутую выше монографию по гляциологии, выступает с докладами, становится членом Российского Географического Общества. В этот же период он подготовил к печати карты Ледовитого океана.

Сокрушительное морское поражение в Русско-Японской войне выдвинуло на повестку дня восстановление флота. Причем восстанавливать и реформировать его необходимо было с учетом всех ошибок, накопленного опыта, изменившейся ситуации. Это осознавали многие видные военные и политические деятели того времени; осознавал это и лейтенант Колчак. В январе 1906 года он вместе с группой молодых морских офицеров организовал Петербургский военно-морской кружок, став его председателем. По инициативе этого кружка был создан Морской Генеральный Штаб – орган оперативного руководства флотом, и с 1 мая Колчак был к нему прикомандирован. 23 июня Александр Васильевич был зачислен в штат по отделению русской статистики и в течение 1906–1908 годов активно работал над возрождением флота. Он принимал участие в изучении военно-политической обстановки, причем офицеры Морского Генерального Штаба еще в 1906 году предсказали основной ход будущей войны, которую потом назовут Великой или Первой мировой. Колчак принимал участие в разработке судостроительных программ, нередко выступал в Государственной Думе, отстаивая позиции России и Флота. В декабре 1907 года на очередном заседании Петербургского военно-морского кружка произведенный к тому времени в капитан-лейтенанты Колчак выступил с докладом «Какой нужен России флот», отстаивая необходимость постройки прежде всего линейных кораблей. После этого доклада его имя стало еще более популярным в морских офицерских кругах. 13 апреля 1908 года Колчак был произведен в капитаны 2-го ранга и назначен на должность заведующего одним из ведущих отделов Морского Генштаба – отдела Балтийского театра. Но вскоре из-за разногласий с новым морским министром С. А. Воеводским Колчак вынужден был оставить Генеральный Штаб.

Несколько месяцев он читает лекции в Николаевской Морской Академии, а затем при содействии начальника Главного Гидрографического Управления А. И. Вилькицкого решает продолжить полярные исследования, приняв участие в готовящейся экспедиции по исследованию Северного Морского пути на ледокольных транспортах «Таймыр» и «Вайгач». Он был назначен командиром «Вайгача» и наблюдал за постройкой судна; в октябре корабли ушли на Дальний Восток через Индийский океан. 3 июля 1910 года они прибыли во Владивосток и до конца навигации совершили плавание к Берингову проливу и в Чукотское море, проведя комплекс научных исследований. В следующую навигацию «Таймыр» и «Вайгач» должны были пройти Северным Морским путем. Эта экспедиция состоялась, и во время нее было совершено крупнейшее географическое открытие XX века – открыта Земля Императора Николая II (впоследствии переименована большевиками в Северную), но Колчаку участвовать в этом уже не удалось: в конце 1910 года его вызвали в Петербург.

В столице Колчак занял ту же должность, что и перед своим отъездом – заведующего отделом Балтийского театра. Занимался он деталями судостроительной программы, разработкой нового типа кораблей, подготовкой флота в целом к будущей войне.

В 1912 году командующий Балтийским флотом, выдающийся моряк, адмирал Н. О. Эссен (Колчак знал его еще по Порт-Артуру) рекомендовал ему перейти в действующий флот. Сам Колчак рассказывал в 1920 году: «Меня самого очень тяготило пребывание на берегу, я чувствовал себя усталым, и мне хотелось отдохнуть в обычной строевой службе, где все же было легче». В 1912 году Колчак становится командиром эсминца «Уссуриец», год спустя получает чин капитана 1-го ранга, и Эссен назначает его флаг-капитаном (начальником оперативной части) Штаба Балтийского флота и одновременно командиром эсминца «Пограничник» – посыльного судна адмирала. В начале 1914 года Александр Васильевич занял должность флаг-капитана, на которой его и застала Великая война.

Естественно, что любая война – это трагедия. Но для Колчака как для военного моряка высочайшего класса это была и возможность проверки в действии всего того, над чем он так усиленно работал в мирное время. Именно поэтому, по его словам, «начало войны было одним из самых счастливых и лучших дней моей жизни».

* * *

Активных действий – крупных морских сражений между линкорами и крейсерами – на Балтике не велось: германский флот, основное внимание которого было сосредоточено на английских кораблях в Немецком море, здесь ограничивался лишь пассивным наблюдением. Зато именно на Балтийском театре русские моряки проявили себя как лучшие в мире минеры. Минные постановки начались еще за день до официального объявления войны, и активное участие в планировании и проведении этих сложнейших операций принимал Колчак. В начале сентября 1915 года он был назначен исполняющим обязанности командующего Минной дивизией Балтийского флота, а с декабря вступил в эту должность на постоянном основании, будучи одновременно командующим морскими силами Рижского залива.

Во многих операциях Балтийского флота Колчак участвовал лично. Так, еще в феврале 1915 года при его участии силами четырех эсминцев в чрезвычайно тяжелых условиях было поставлено минное заграждение в Данцигской бухте.

Осенью 1915 года тяжелое положение сложилось на правом фланге XII-й армии, особенно в районе мыса Рагоцен, где находился 20-й драгунский Финляндский полк и две ополченские дружины под командованием князя Меликова. В их распоряжении была лишь одна старая трехдюймовая батарея и две шестидюймовые пушки Канэ с очень скудным запасом снарядов. Получив по телефону просьбу о помощи, Колчак сразу же, несмотря на неблагоприятные погодные условия и сложность навигационной обстановки в Моонзунде и Рижском заливе, принял решение о немедленном выходе кораблей в море. На поддержку вышли линкор «Слава», 9-й дивизион эсминцев и две канонерские лодки. Корабли подошли к мысу Рагоцен, и уже через три минуты после открытия ими огня князь Меликов сообщал по телефону: «Стрельба блестяща, все бежит… дороги залиты кровью». А еще через некоторое время с берега передали, что все назначенные для наступления рубежи заняты без выстрела.

В ночь с 8 на 9 октября был высажен десант у мыса Домеснес, оказавший, впрочем, главным образом моральное воздействие на противника. Долгое время биографы Колчака считали, что он был награжден орденом Святого Георгия IV-й степени именно за организацию этого десанта, однако, по свидетельству старшего лейтенанта Н. Г. Фомина, служившего в 1915–1916 годах в должности старшего флаг-офицера Штаба начальника Минной дивизии, все обстояло несколько иначе. Высочайшее повеление о награждении Колчака было передано по телефону. Оно гласило: «Мне было приятно узнать из донесений командарма 12 [115] о блестящей поддержке, оказанной армии кораблями под Вашим командованием, приведшей к победе наших войск и захвату важных позиций неприятеля. Я давно был осведомлен о доблестной Вашей службе и многих подвигах. Применительно к статье 36 Георгиевского статута (статья о награждении артиллеристов, которые, находясь под сильным огнем наступающего неприятеля, заставят замолчать его артиллерию и будут способствовать переходу наших войск в наступление. – Н. К. ), награждаю вас Св. Георгием 4-й степени. Николай . Представьте достойных к награде». Как писал тот же Фомин, «ночью, когда Александр Васильевич заснул, мы взяли его тужурку и пальто и нашили ему Георгиевские ленточки, а утром прибыл из Ревеля миноносец Службы связи, с которым “всеведущий” Непенин (начальник службы связи Балтийского флота. – Н. К. ) прислал Колчаку снятый с себя свой Георгий».

В 1915 году Колчак был также удостоен ордена Святого Владимира III-й степени с мечами и подарка из Кабинета Его Императорского Величества, а 10 апреля 1916-го он был произведен в контр-адмиралы. Из операций 1916 года можно отметить набег на Норчепингскую бухту 13 июня, когда в результате атаки Отряда особого назначения в составе крейсеров «Рюрик», «Олег» и «Богатырь» и одиннадцати эсминцев был рассеян немецкий конвой, состоявший из 12–14 транспортов, и потоплен вспомогательный крейсер «Герман». 28 июня, неожиданно для себя, Александр Васильевич Колчак был произведен в вице-адмиралы и назначен командующим Черноморским флотом, заменив на этом посту адмирала А. А. Эбергарда. Случай, когда контр-адмирал с выслугой в два с половиной месяца был произведен в следующий чин, стал уникальным в истории Русского Флота и лишний раз показал, насколько выдающимся офицером был А. В. Колчак.

После получения нового назначения Колчак через Петроград проехал в Могилев, где находилась Ставка Верховного Главнокомандующего. Адмирал совещался с Начальником Штаба Верховного, генералом М. В. Алексеевым, и самим Верховным Главнокомандующим – Государем Императором Николаем II – о планах войны, роли в ней Черноморского флота, подготовке операции по захвату Босфорского пролива.

В ночь с 6 на 7 июля Александр Васильевич вступил в командование флотом. Уже на рассвете следующего дня, подняв свой флаг на линкоре «Императрица Мария», он вышел в море на перехват германо-турецкого крейсера «Бреслау». Встретив «Бреслау», Колчак вступил с ним в бой и преследовал его до самого Босфора. Это был последний рейд вражеских кораблей на Черном море. Дальнейшая морская война свелась, как и на Балтике, преимущественно к минным постановкам. Во вражеских водах было выставлено более 2 000 мин, на которых подорвался ряд турецких кораблей, а остальной флот противника был блокирован и лишен возможности морских перевозок. Единственной крупной потерей с русской стороны была гибель, при невыясненных до сих пор до конца обстоятельствах, линейного корабля «Императрица Мария», взорвавшегося 7 октября на Севастопольском рейде.

На лето 1917 года намечалась десантная операция, целью которой был захват Босфора и Дарданелл и разрешение ключевой для России геополитической «проблемы проливов». Но этому помешал Февральский переворот и последовавшие за ним события.

* * *

Известие о событиях в столице вице-адмирал Колчак получил в Батуме, во время совещания с Главнокомандующим Кавказским фронтом, Великим Князем Николаем Николаевичем. 2 марта Колчак издал приказ по Черноморскому флоту, который призывал всех чинов флота сохранять спокойствие и выполнять свой долг перед Государем Императором и Родиной. Александр Васильевич не стал посылать Государю телеграмму с предложением отречься от престола, как это сделали Великий Князь Николай Николаевич, остальные Главнокомандующие фронтами и адмирал А. И. Непенин. Однако позже Колчак поставил генерала Алексеева в известность, что предложение командующих фронтами принял безоговорочно. Говоря о своих политических взглядах, адмирал признавал впоследствии, что он «относился к монархии как к существующему факту, не критикуя и не вдаваясь в вопросы по существу об изменениях строя». Главным для него было – приносить пользу России, находясь на своем посту. Именно поэтому во Временном Правительстве Колчак первоначально увидел силу, способную спасти страну от падения в пропасть. В 1920 году на допросе в Иркутске он сказал: «…После совершившегося переворота [я] стал на точку зрения, на которой я стоял всегда, что я, в конце концов, служил не той или иной форме правительства, а служу Родине своей, которую ставлю превыше всего».

В апреле А. В. Колчак побывал в Петрограде, где выступил с докладом об оперативной и политической обстановке на Черном море перед председателем Совета министров князем Г. Е. Львовым и приезжавшим в столицу генералом Алексеевым, встречался с военным и морским министром А. И. Гучковым и другими политическими деятелями. Стал он и свидетелем принятия «Декларации прав солдата» – документа, способствовавшего деморализации армии. Поездка дала Колчаку возможность ознакомиться с общей обстановкой в стране и расстановкой политических сил, и по возвращении в Севастополь он 25 апреля выступил с речью перед Офицерским союзом Черноморского флота и собранием делегатов армии, флота и рабочих, стараясь убедить аудиторию, в первую очередь моряков, в невозможности немедленного прекращения войны и необходимости сохранить вооруженные силы – тем более что на фронте к этому времени уже активно шло «братание» с немцами, а по Кронштадту прокатились волной убийства офицеров. До начала июня Черноморский флот, несмотря на активные действия большевицких агитаторов и многочисленные митинги, сохранял боеспособность. Происходило это во многом благодаря личному авторитету адмирала, его влиянию на матросские массы. Немалую поддержку оказывал ему и капитан 1-го ранга М. И. Смирнов – начальник Штаба флота, знавший Колчака еще со времен обучения в Морском корпусе (он учился в младшей роте), а впоследствии прошедший с ним всю эпопею Белого движения в Сибири в должностях управляющего морским министерством и командующего Речной боевой флотилией. Но после того, как 6 июня Севастопольский Совдеп вынес постановление об отрешении от должностей Колчака и Смирнова и разоружении офицеров, Александр Васильевич счел для себя невозможным дальше командовать флотом.

Когда же матросы попытались отобрать его Золотое оружие – саблю, полученную за отличия в Русско-Японской войне, – Колчак совершил поступок, вошедший в легенду. По рассказу одного из очевидцев, он собрал команду своего флагманского корабля – линкора «Георгий Победоносец» – и произнес речь, в которой заявил, что подчиняется решению о сдаче оружия, но считает нужным сообщить, что даже японцы в Порт-Артуре не взяли его заслуженную в боях Георгиевскую саблю. С этими словами адмирал снял свое оружие и бросил его в море. Однако красивая легенда обрастает массой домыслов, например о том, что адмирал якобы переломил саблю через колено или что позже она была выловлена из воды и возвращена Колчаку. Вызывает некоторые сомнения и упоминание о благородстве японцев, противопоставленных Совдепу: ведь наградное оружие Александр Васильевич получил уже после возвращения из плена. Георгиевское Оружие все же вернулось к нему, но в виде кортика, поднесенного адмиралу Союзом офицеров Армии и Флота при следующем адресе, очень тронувшем Колчака:

«Глубокоуважаемый Александр Васильевич! Пользуясь случаем поднесения Вам от имени союза офицеров армии и флота оружия храбрых, дань наивысшего воинского уважения, просим принять наш искренний привет и выражение чувства глубокого уважения и признательности за Ваш мужественный и истинно гражданский поступок, который должен служить примером для всех воинов нашей дорогой, горячо любимой свободной Родины».

После всего случившегося Колчак послал телеграмму Керенскому, где, вкратце изложив обстановку, сообщил о невозможности продолжать службу в такой обстановке, и передал командование контр-адмиралу В. К. Лукину. В ответной телеграмме министр-председатель А. Ф. Керенский в резких словах отчитал команды кораблей за их «враждебные Революции и Родине» действия и приказал Колчаку и Смирнову прибыть для доклада в Петроград.

Выслушав обоих, члены Временного Правительства отпустили их, не приняв никакого решения. Но для себя А. В. Колчак решил, что командовать флотом он больше не будет. Существуют упоминания о возглавлении им «военного отдела Республиканского национального центра» – контрреволюционной организации, принявшей затем «корниловскую» ориентацию. Но вскоре адмирал получил приглашение от морской группы американской военной миссии в России побывать в Соединенных Штатах с целью обмена опытом в области минного дела и возможного участия в операциях американского флота. Помимо желания ознакомиться с новинками военной техники, у Колчака была и тайная мысль продолжить борьбу на другом фронте, коль скоро его лишили возможности воевать за свою Родину в рядах ее солдат.

М. И. Смирнов приступил к формированию «Русской морской комиссии в Американском флоте», как стала называться группа морских офицеров, отправляющихся в Америку. Помимо Колчака и Смирнова в нее вошли капитан 2-го ранга Д. Б. Колечицкий, капитан 2-го ранга В. В. Безуар, лейтенант И. Э. Вуич, лейтенант А. М. Мезенцев, адъютантом адмирала стал лейтенант Вадим Степанович Макаров, сын погибшего в 1904 году адмирала С. О. Макарова. Последнее обстоятельство выглядит весьма символичным, если вспомнить, что почти за полтора десятка лет до этого адмирал Макаров оказал поддержку лейтенанту Колчаку. Комиссия выехала из Петрограда 27 июля. По дороге в Америку она побывала в Лондоне, где Колчак встретился с русским послом К. Д. Набоковым и Первым Лордом Адмиралтейства адмиралом Джеллико, проконсультировав последнего по вопросам применения минного оружия.

В Америке русской комиссии были предоставлены возможности работать в морском министерстве, Морской Академии, участвовать в маневрах флота. Но выступить в войне на стороне Соединенных Штатов адмирал не счел нужным, убедившись, что «Америка ведет войну только с чисто своей национальной точки зрения – ради рекламы». После получения из России известий об Октябрьском перевороте члены комиссии решили немедленно ехать на родину; еще в Америке Александр Васильевич получил и телеграмму с предложением баллотироваться в Учредительное Собрание по списку конституционно-демократической партии, на которое ответил согласием. В первой половине ноября моряки прибыли в Иокогаму, где Колчак распустил комиссию (нужно отметить, что впоследствии большинство ее членов встало под знамена Белого Дела), сам же задержался в Японии для выяснения обстановки.

Естественно, что правительство большевиков он признать не мог, хотя бы за то, что они стремились к заключению сепаратного и невыгодного для России мира. Колчак хотел продолжить войну в рядах британской армии и даже добился назначения на Месопотамский фронт, куда и отправился в начале января 1918 года, однако по дороге, будучи в Шанхае, получил телеграмму от русского посланника в Пекине князя Н. А. Кудашева с просьбой прибыть к нему по очень важному делу. Первоначально адмирал ответил отказом, считая себя связанным обязательствами перед англичанами. Но в начале марта, во время стоянки в Сингапуре, выехать в Пекин Колчаку рекомендовал уже Разведывательный отдел английского Генерального Штаба, и в конце месяца Александр Васильевич встретился с Кудашевым, который предложил ему заняться формированием антибольшевицких вооруженных подразделений в полосе отчуждения Китайской Восточной железной дороги. «Против той анархии, которая возникает в России, – сказал Кудашев адмиралу, – уже собираются вооруженные силы на Юге России, где действуют добровольческие армии генерала Алексеева и генерала Корнилова (тогда еще не было известно о его смерти). Необходимо начать подготовлять Дальний Восток к тому, чтобы создать здесь вооруженную силу для того, чтобы обеспечить порядок и спокойствие на Дальнем Востоке». На это Колчак сразу же согласился, увидев реальную возможность послужить Родине. Так начался для него крестный путь Белого Воина.

…Но прежде, чем переходить к рассказу об участии А. В. Колчака в Белом движении, необходимо сказать несколько слов о человеке, сыгравшем весьма значительную роль в жизни адмирала – Анне Васильевне Тимиревой. Познакомился с ней Александр Васильевич в начале 1915 года. Анна Васильевна была супругой капитана 1-го ранга С. Н. Тимирева, бывшего в тот период флаг-капитаном по распорядительной части Штаба Балтийского флота. Во время Гражданской войны, с ноября 1918 по июль 1919 года, Тимирев командовал Морскими Силами Дальнего Востока, подчиненными Верховному Правителю адмиралу Колчаку, а скончался в 1932 году в Шанхае. Его бывшей жене довелось пережить его на 43 года…

Первоначально Колчаки и Тимиревы дружили домами, Анна Васильевна была в хороших отношениях с женой Колчака – Софией Федоровной. Позже дружба между Колчаком и Тимиревой переросла в нежную и пламенную любовь, которую оба сохранили до самой смерти. Когда союзники предали Верховного Правителя и он был арестован, Анна Васильевна добровольно пошла в заключение вслед за ним. После того, как Колчак был убит большевиками, она еще более полугода находилась в заключении, а после недолгого пребывания на свободе, еще через полгода, была арестована вторично. Начались ее хождения по мукам в самом буквальном смысле слова. Реабилитирована Анна Васильевна была лишь в 1960 году, а скончалась она 15 лет спустя в Москве. Вся жизнь этой женщины была принесена в жертву Великой любви к Великому Человеку.

Стоит сделать и немаловажное дополнение к портрету Колчака. По свидетельству одного из сослуживцев, Александр Васильевич был очень верующим, православным человеком; его характер был живой и веселый (последнее, впрочем, больше относится к дореволюционному периоду его жизни), но с довольно строгим и даже аскетически-монашеским мировоззрением. У него были духовные наставники-монахи, и, будучи командующим Черноморским флотом, он навещал одного старца (имя его, к сожалению, неизвестно), подвизавшегося в Крыму. Вероятно, черты религиозности были заложены в нем матерью, Ольгой Ильиничной, которая была очень набожна.

* * *

Но вернемся к жизнеописанию адмирала. Построенная в 1887–1903 годах Китайская Восточная железная дорога связывала Сибирь и Забайкалье через Маньчжурию с Владивостоком (Великая Сибирская железнодорожная магистраль была окончательно достроена лишь в 1916 году) и с начала века охранялась подразделениями пограничной стражи в составе Особого Заамурского округа в Маньчжурии. Управление дорогой, расположенное в Харбине, возглавлял генерал Д. Л. Хорват. С приходом к власти большевиков он был отстранен от должности Управляющего, и руководство дорогой было передано Харбинскому Совету рабочих и солдатских депутатов, но уже 25 декабря силами китайских войск большевицкая власть была ликвидирована, большевизированные подразделения высланы в Россию, а управление дорогой – вновь передано Хорвату. Так как правление дороги находилось в Петрограде, для непосредственного решения возникавших вопросов на месте генерал Хорват решил создать «свое» правление КВЖД, в состав которого вошел и адмирал Колчак, назначенный начальником охраны.

В это же время в полосе отчуждения КВЖД находилось и так называемое Временное Правительство Автономной Сибири во главе с эсером П. Я. Дербером, бежавшее от большевиков из Томска. По словам Колчака, «их деятельность ни в чем не сказывалась, я ни разу с ними не сталкивался ни в какой области… Министерские посты у них все распределены, но они не делали никаких выступлений, а жили как частные лица и, по-видимому, ни во что не вмешивались и никаких претензий ни на что не заявляли».

Достаточно серьезной силой были отряды под командованием различных казачьих офицеров, наибольшей известностью среди которых пользовались Г. М. Семенов и И. П. Калмыков. Помимо них, в полосе отчуждения существовали и другие более мелкие подразделения, о которых впоследствии Колчак говорил: «…все эти отряды образовывались стихийно, самостоятельно. Никто определенными планами не задавался, и поэтому лица, которые стояли во главе таких отрядов, были совершенно независимы и самостоятельны… подчинялись [они] только своим начальникам, а к штабу предъявляли одни только требования в смысле материального снабжения, деньгами и т. д.». Активную поддержку всем этим отрядам оказывали иностранные державы – Англия, Франция и особенно Япония.

В те месяцы адмирал занимался составлением разного рода смет, наблюдал за ремонтом казарм, закупкой фуража, решал другие хозяйственные вопросы. В его ведении находились и вопросы закупки оружия у японцев. Но когда он прибыл с этим списком к генералу Накашиме, возглавлявшему японскую военную миссию в Харбине, тот сообщил Колчаку, что много оружия Япония предоставить не может, а также потребовал за оружие некую компенсацию, намекая на более тесное сотрудничество. «Я вовсе не прошу этого оружия как милости, – ответил возмущенный Колчак, – если у вас есть оружие, то продайте мне; дорога платит за него, потому что я все равно должен создавать охрану дороги; оно нужно, и дорога вынуждена будет это оружие приобретать». Визит кончился ничем, и это в значительной степени настроило генерала Хорвата против адмирала.

Александр Васильевич вновь обратился к деятельности по укреплению своих вооруженных сил, выведя их из Харбина, попытавшись укрепить контакт с командованием различных мелких отрядов, и начал организовывать флотилию на реке Сунгари. Все эти действия не могли не вызывать недовольства китайцев.

В конце апреля – начале мая в Пекине состоялось совещание членов правления Русско-Азиатского банка и Общества КВЖД. На нем под видом нового правления дороги было образовано русское эмигрантское правительство Хорвата (вскоре генерал открыто провозгласит себя Временным Верховным Правителем России, не имея, впрочем, в своем распоряжении серьезных сил). Колчак возглавил его «военное ведомство». На совещании адмирал выступил с докладом, в котором говорил о плане вступления с оружием в руках на территорию России, оккупированную большевиками. Эту операцию предполагалось произвести с двух направлений – со стороны Забайкалья и со стороны Приморья, и, по расчетам Колчака, для осуществления этого плана ему необходимо было 17 тысяч штыков и сабель. С таким проектом соглашались и иностранные союзники – Англия, Франция и Япония. Но реализовать его в полной мере не удалось.

Позиция, занятая настроенным на самостоятельные действия Атаманом Семеновым, заставила адмирала сделать вывод о невозможности создать серьезную военную силу на КВЖД и о том, что единственное место, откуда можно начинать развертывание, – это Владивосток. Но против этого выступали японцы, которые готовились к интервенции и для которых создание в Приморьи русских вооруженных сил было крайне нежелательно. Они настаивали на передаче всех вооруженных сил в распоряжение действовавшего в Забайкальи Семенова.

В итоге деятельностью Колчака оказались недовольны все: японцы, Атаман Семенов, да и Хорват, поддерживавший их политику. Кроме того, японские агенты вели подрывную работу в войсках, подчиненных Колчаку, – переманивали солдат и офицеров в отряды Семенова и Калмыкова, мешали нормальной работе. Нередко речь шла и об угрозе личной безопасности адмирала.

В результате всего этого Колчак, при активном содействии Хорвата, стремившегося избавиться от неугодного ему человека, решил поехать в Токио, дабы решить вопросы о дальнейших совместных действиях с начальником японского Генерального Штаба. Передав командование войсками генералу Б. Р. Хрещатицкому, в начале июля 1918 года Колчак уехал в Японию.

Там Александр Васильевич встретился с помощником начальника Генерального Штаба генералом Танакой. Вместо конкретного ответа на вопрос, можно ли в дальнейшем рассчитывать на помощь Японии в борьбе с большевиками, Танака предложил Колчаку остаться в Японии, поправить здоровье. Поняв, что возвращаться в Харбин бесполезно, тем более, что Хорват уже подписал приказ о его увольнении, Колчак предложение принял.

В Японию вместе с Колчаком отправилась и Анна Васильевна Тимирева. Ранее она приезжала к Колчаку в Харбин, решила было вернуться к мужу во Владивосток, но, не выдержав долгой разлуки с любимым человеком, приняла решение последовать за ним.

Колчак и Тимирева жили в Иокогаме, часто бывая в небольшом курортном местечке Атами, расположенном к юго-западу от города на берегу залива Сагами. Адмирал с большим вниманием следил за развитием событий в России, где полным ходом развивалась активная антибольшевицкая борьба (на Юге сражалась Добровольческая Армия, на Востоке развернулось выступление Чехо-Словацкого корпуса и местных офицерских организаций, на Волге создавалась Народная Армия). Колчак размышлял, где именно он мог бы принести наибольшую пользу Родине, и важную роль для него сыграла встреча с английским генералом А. Ноксом, возглавлявшим «Русский отдел» британского военного министерства. Нокс сообщил адмиралу, что Англия готова оказать помощь в воссоздании русской армии в Сибири, Колчак же, в свою очередь, составил для Нокса подробный доклад, в котором описывал политическую и военную ситуацию на Востоке России. После этого английский генерал написал в одном из докладов в Лондон: «…нет никакого сомнения в том, что он (Колчак. – Н. К. ) является лучшим русским для осуществления наших целей на Дальнем Востоке», что стало для различных советских историков поводом утверждать, что с этого момента адмирал стал действовать по указке англичан. Но этому нет никаких реальных доказательств, и речь может идти лишь о видах британской дипломатии на Колчака и взаимовлиянии Колчака и Нокса.

В середине сентября Колчак отправился во Владивосток в компании генерала Нокса и французского посла Реньо. Первоначально Александр Васильевич надеялся пробраться на Юг России, к генералу Алексееву, а также попытаться найти свою семью, остававшуюся в Севастополе.

* * *

К сентябрю территория Сибири полностью находилась под контролем чехословацких и белогвардейских формирований, а на Дальнем Востоке присутствовали и части союзных России держав. Большевики расформировали свои войска и перешли к партизанским формам борьбы. Во Владивостоке в этот момент существовало два правительства, претендующих на верховную власть, – «Временное Правительство Автономной Сибири» Лаврова и Дербера и «Деловой кабинет» Хорвата. Но их репутация как среди русских, так и среди союзников была крайне невысока.

Военные и деловые круги Сибири и Дальнего Востока возлагали все больше надежд на существовавшее в Омске Временное Сибирское Правительство, считавшее себя верховной властью в Сибири с июня 1918 года. В состав его входили как эсеры, так и представители конституционно-демократических и даже умеренно-монархических кругов. Председателем правительства был П. В. Вологодский, бывший член Государственной Думы, адвокат по профессии, не имевший определенной политической принадлежности. В сентябре в Уфе открылось Государственное совещание, ставившее своей целью создание временной общероссийской власти, однако Вологодский отправился не туда, а во Владивосток, так как считал гораздо более важным добиться поддержки союзников и распространить власть «своего» правительства и на дальневосточные территории. Ему удалось достичь взаимопонимания с Колчаком, Атаманом Семеновым и офицерским корпусом Сибирской и Амурской флотилий. Подчинились Сибирскому Правительству и дальневосточные правительства.

Тогда же Колчак встретился и с одним из видных командиров чешских войск – Р. Гайдой, который сообщил ему, что вся Транссибирская магистраль очищена от большевиков и чехи готовы к продолжению борьбы с большевиками. Охарактеризовав общую обстановку в Сибири, Гайда заявил, что считает наилучшей формой государственного управления военную диктатуру. Колчак же ответил чеху, что диктатура невозможна без наличия мощных вооруженных сил.

3 октября, при содействии офицеров чешского штаба, Колчак отправился в Омск, надеясь затем перебраться на Юг России. 14 октября адмирал вместе с сопровождающими его морскими офицерами прибыл в сибирскую столицу, где нанес визиты представителям новой «всероссийской власти» – Директории: встретился с Главнокомандующим ее войсками генералом В. Г. Болдыревым, пробравшимся с Юга через Москву и Саратов Генерального Штаба полковником Д. А. Лебедевым, членами Директории Авксентьевым, Зензиновым (оба – правые эсеры) и Виноградовым (кадет). С Болдыревым Колчак встречался два раза, причем во второй раз генерал предложил ему принять пост военного и морского министра. Колчак первоначально отказался, но Болдырев настоял на своем, согласившись принять условия Колчака: освобождение от должности в случае, если она не устроит адмирала, и разрешение объехать войска на фронте для выяснения их нужд. Через несколько дней состоялась еще одна встреча Болдырева и Колчака, на которой присутствовал и генерал Нокс. На встрече обсуждались основные вопросы военного строительства на территории Сибири.

Колчаку приходилось теперь и присутствовать на заседаниях Совета министров, где у него вызывали раздражение два факта: «вмешательство чехов в наши внутренние дела» и то, что в Совете вместо нормальной работы больше всего занимались политической борьбой. После одного из заседаний Александр Васильевич решил снять с себя министерские полномочия, и Авксентьеву удалось уговорить его остаться, лишь пообещав немедленно пересмотреть функции военного и морского министра. На решение Колчака остаться в занимаемой должности повлияло также известие о смерти 8 октября в Екатеринодаре генерала М. В. Алексеева. Кабинет министров Директории был окончательно сформирован лишь 3 ноября.

Вскоре адмирал подготовил обстоятельное письмо генералу А. И. Деникину. В письме он дал характеристику только что образованных Директории и ее Совета министров. 8 ноября Колчак выехал на фронт. Его сопровождал только что прибывший в Омск английский Мидлсекский батальон под командованием полковника Дж. Уорда. С военным министром следовали капитан А. Апушкин, имевший поручение доставить письмо Деникину и связаться с семьей Александра Васильевича в Севастополе, и представители союзников. 9 ноября Колчак прибыл в Екатеринбург, где состоялся парад войск, а на другой день посетил штаб Сибирской Армии. Командующий армией генерал Р. Гайда и чешский командующий генерал Я. Сыровой ознакомили его с обстановкой на фронте.

После осеннего наступления Красной Армии русские и чешские войска оказались далеко отброшенными от Волги на восток. На северном участке линия фронта проходила восточнее Перми и Кунгура, на среднем участке – между Уфой и Бугульмой, на южном – западнее Оренбурга и Уральска. В штабе разрабатывалось наступление Сибирской Армии на Пермь, которое являлось частью стратегического плана прорыва красного фронта в направлении Пермь – Вятка – Котлас, на соединение с Белыми и союзными войсками на Севере России. Сторонниками этой идеи были англичане, стремившиеся заменить протяженный путь снабжения сибирских войск через Владивосток более короткой северной коммуникацией через Архангельск.

Затем Колчак отправился в армейскую группировку генерала А. Н. Пепеляева. Адмирал объезжал прифронтовые части, беседовал с командирами полков, выяснял их потребности в людских резервах, вооружении, снарядах, патронах, охотно поддерживал разговоры офицеров о внутриполитическом положении Сибири и России вообще. При этом бо?льшая часть офицеров, в том числе и сам Пепеляев, высказывали недоверие к Директории и мысль о том, что власть должна принадлежать военным. Александр Васильевич побывал на передовых позициях, после чего, оставшись довольным Сибирской Армией, выехал в Челябинск.

В челябинском штабе генерал Сыровой познакомил адмирала со своим начальником штаба, русским генералом М. К. Дитерихсом. Здесь же Колчак нанес визиты членам Чешского Национального Совета, а затем отправился на фронт под Уфу, находившуюся под угрозой удара войск советской 5-й армии.

Встретившись между Курганом и Петропавловском c поездом генерала Болдырева, Колчак узнал тревожные новости о событиях в Омске. После отъезда адмирала на фронт в городе получила хождение прокламация, содержащая призыв эсеровского ЦК создавать вооруженные партийные отряды на случай необходимости противостоять монархически настроенному офицерству. Призыв, автором которого был один из лидеров социал-революционеров В. М. Чернов, вызвал бурю возмущения у офицеров фронта и тыла, и Болдырев даже собирался арестовать Чернова. Арест отсрочил Авксентьев, понимавший, однако, опасность провокационного призыва. Серьезно одернул эсеров и Нокс, предупредивший, что при такой их тактике Англия откажет им в помощи. Еще более шатким стало положение Директории, на которую было направлено основное раздражение офицерства. Не прибавил стабильности и инцидент, произошедший 13 ноября в омском гарнизонном собрании. Во время банкета в честь прибывшего французского батальона русские офицеры заказали музыкантам национальный гимн – «Боже, Царя храни». Но в зале нашлось немало людей, протестовавших против его исполнения. Вспыхнул скандал, и войсковой старшина Красильников даже направил на одного из протестующих револьвер, после чего французский посол покинул зал.

15 ноября начальник омской милиции Роговский доложил председателю Совета министров о том, что в городе готовится свержение Директории. Вологодский поставил об этом в известность Главнокомандующего. Болдырев торопился на фронт и не мог обстоятельно разобраться в обстановке, но полагал, что нарушители общественного спокойствия – казаки, а в отношении Красильникова и его собутыльников приказал провести расследование.

На самом деле опасность для Директории была гораздо реальнее. Ее политическим противником выступила влиятельная и обладающая в контрреволюционной России реальной силой конституционно-демократическая партия, того же 15 ноября открывшая в Омске свою 2-ю Сибирскую конференцию. На ней присутствовали представители партийных организаций девяти городов России. С докладом выступил председатель только что образованного на конференции Восточного отдела ЦК партии В. Н. Пепеляев – родной брат генерала. По его докладу конференция вынесла постановление: заменить полубольшевицкую, ошибочно созданную в Уфе Директорию военной диктатурой, единственно способной повести войну за национальное возрождение России. Энергичный Пепеляев взял на себя работу по связи с военными заговорщиками и представителями торгово-промышленного капитала. Организация военной акции – ареста эсеровских членов Директории – возлагалась на одного из старших штабных офицеров, полковника А. Д. Сыромятникова. Он действовал в контакте с бывшим начальником Академии Генерального Штаба генералом А. И. Андогским и с непосредственным руководителем ареста эсеров, начальником гарнизона города, полковником В. И. Волковым. Авксентьев потом утверждал, что о заговоре было известно и английским союзникам. Да и вообще о нем знали многие: Омск был буквально наполнен слухами о скором свержении Директории; несомненно, доходили они и до ее членов, но сделать те уже ничего не могли. Колчак, как мы видели, не входил в число участников заговора, и до него доходили лишь смутные слухи обо всех этих событиях; в то же время он вполне мог и допускать возможность такого переворота, тем более вспоминая предыдущие разговоры о диктатуре с Гайдой и Пепеляевым.

17 ноября Александр Васильевич вернулся в Омск с фронта. К военному министру тотчас явилась делегация от высшего офицерства и казачества, заявившая, что участь Директории предрешена. Делегаты видели ей замену в единоличной власти и просили Колчака взять на себя диктаторские функции. Колчак ответил, что он не в состоянии принять такое бремя, поскольку единовластие может быть основано лишь на воле и желании армии, и только на нее может опираться лицо, согласившееся принять верховную власть и верховное командование. Закончил Колчак разговор выражением благодарности делегатам за оказанное доверие. Офицеры, в свою очередь, сказали адмиралу, что часы истории пущены и никто уже не в силах их остановить.

Переворот совершился в ночь с воскресенья 17-го на понедельник 18 ноября арестом Авксентьева, Зензинова и Роговского. В 4 часа утра дежурный ординарец поднял Колчака с постели к телефону. Вологодский сообщил об аресте двух членов Директории и их коллеги по партии Аргунова, сказал, что немедленно созывает Совет министров, и просил адмирала прибыть на экстренное заседание.

На заседании Вологодский проинформировал собравшихся, что арест членов Всероссийского Правительства был произведен на квартире Роговского, дом которого был оцеплен усиленным разъездом 1-го Сибирского казачьего полка, партизанским отрядом Красильникова и еще несколькими конными частями. Боевую дружину Роговского разоружила одна казачья часть, не арестовав никого из дружинников, поскольку они не оказали сопротивления. Неизвестной пока оставалась судьба арестованных.

Развернулись оживленные прения. Факт свержения Директории был признан всеми. Она оказалась скомпрометированной и ненужной. Страсти разгорелись по вопросу о форме власти: быть ли правительству гражданским или власть должна перейти к диктатору. Вопрос нужно было решать немедленно, так как из-за безвластия в городе могли начаться беспорядки. Большинство присутствующих склонялись к мысли о необходимости диктатуры. Кандидатами в диктаторы были названы генералы Болдырев и Хорват и адмирал Колчак.

Военный министр Колчак сказал, что он видит в роли диктатора скорее Болдырева. После его слов началось обсуждение кандидатур. Адмирала при этом попросили удалиться как единственного из кандидатов, находившегося в Омске в данный момент.

После обсуждения кандидатуры Болдырева и Хорвата были отвергнуты. С последним кандидатом – Колчаком – мало кто из министров общался лично, но мощную поддержку ему оказали присутствующие здесь же морские офицеры, рассказав о его боевых заслугах перед Родиной. В итоге Совет министров объявил адмиралу об избрании его Верховным Правителем России (титул был утвержден тогда же) с назначением его Верховным Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими силами. Колчак первоначально предложил ограничить свои полномочия лишь исполнением должности Верховного Главнокомандующего, на что ему было замечено, что от него хотят большего – осуществления твердой и устойчивой верховной власти.

После короткого обсуждения Совет министров принял постановление в следующей редакции: верховную власть, взятую на себя после распавшейся Директории, Правительство передает в руки Александра Васильевича Колчака, именуемого впредь Верховным Правителем России и Верховным Главнокомандующим. Постановление приняли единогласно. После поздравлений Колчак поблагодарил Совет министров и выразил уверенность в том, «что общими дружными усилиями, вместе с нашей доблестной армией мы одолеем врага, возродим нашу матушку-Россию и восстановим в ней законность и порядок».

Затем Верховный Правитель, по просьбе премьер-министра, приказал полковнику Сыромятникову освободить из-под стражи Авксентьева, Зензинова, Роговского и эсеров Аргунова и Ракова и разместить их под строжайшей охраной по квартирам. Потом Колчак направился в Штаб Главнокомандующего, чтобы сделать необходимые распоряжения по войскам, а министрам предложил разработать положение о взаимоотношениях Верховного Правителя и Совета министров.

Во второй половине дня состоялось заседание Совета министров, на котором заявили о своем выходе из состава правительства Вологодский и его помощник Виноградов, причем последний сказал, что не верит в благо, которое может принести новая власть. Его и не стали уговаривать остаться членом кабинета; с большим трудом и во многом благодаря лично Колчаку удалось убедить изменить свое решение Вологодского. Александр Васильевич ознакомил министров со своими первыми распоряжениями по вооруженным силам, потом были коллективно рассмотрены первые наброски к документу о взаимоотношениях Верховного Правителя и Совета министров. Для проведения внешней политики, поддержания постоянной связи с иностранными представителями и решения некоторых других вопросов адмиралу придавался рабочий аппарат из пяти человек, так называемый «совет Верховного Правителя». В конце заседания кабинет министров принял три постановления: о государственном перевороте, об отдаче под суд трех непосредственных руководителей ареста членов Директории и о производстве вице-адмирала Колчака в адмиралы.

В течение того же дня 18 ноября из Омска во все концы Сибири и Европейской России полетели сообщения с текстом постановления Совета министров: «Ввиду тяжелого положения государства и необходимости сосредоточить всю полноту верховной власти в одних руках, Совет министров постановил передать временно осуществление верховной государственной власти адмиралу Колчаку, присвоив ему наименование Верховного правителя». В тот же день было опубликовано и обращение Верховного Правителя к населению:

«Всероссийское временное правительство распалось. Совет министров принял всю полноту власти и передал ее мне, Александру Колчаку. Приняв крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства го сударственной жизни, объявляю, что я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашаемые по всему свету. Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, к труду и жертвам.

Верховный Правитель адмирал Колчак. 18 ноября 1918 го да. Город Омск»

* * *

Согласно поступившим из министерства внутренних дел и от омских властей сведениям, ночь в столице прошла спокойно. Прежде всего Колчаку пришлось принимать многочисленных визитеров. В числе первых посетителей были члены конституционно-демократической партии, возглавляемые В. Н. Пепеляевым, депутации «отцов города» и духовенства, представители местной буржуазии, отдельные почетные граждане, главные редакторы городских и некоторых сибирских газет. Все они восторженно встретили приход новой власти, горячо приветствовали и поздравляли адмирала (большинство видело его впервые), желали ему близкой победы над большевиками. После русских «поздравителей» визит Верховному Правителю нанесли дипломатические представители Англии и Франции, помимо поздравлений поинтересовавшиеся дальнейшей судьбой арестованных членов Директории. Колчак ответил, что все четверо находятся под надежной охраной на квартире Авксентьева, и опасность их жизни не угрожает. Последней поздравить адмирала пришла большая группа морских офицеров во главе с прибывшим из Соединенных Штатов капитаном 1-го ранга М. И. Смирновым, который уже через день был назначен на должность управляющего морским министерством с производством в контр-адмиралы.

Напрасным, однако, было бы думать, что переворот был воспринят восторженно всеми, – нашлись, разумеется, и противники. Сразу же после переворота депутатами действовавшего в Екатеринбурге Съезда членов Учредительного Собрания была принята резолюция-воззвание с призывом устранить «кучку заговорщиков»; подобные же заявления были сделаны и в Уфе членами «Совета Управляющих Ведомствами». В итоге Съезд был разогнан, а часть участников арестована, что положило конец идее Учредительного Собрания первоначального состава, избранного осенью 1917 года. Долго не признавал Верховного Правителя и Атаман Семенов, вообще стремившийся действовать автономно, и этот конфликт в той или иной форме тянулся около полугода.

Правительства стран Антанты на первых порах недооценивали Колчака, считая, что борьбу с большевиками должны возглавлять их собственные представители. В середине декабря 1918 года в Омск прибыл французский генерал М. Жанен, по решению Верховного Совета Антанты назначенный Главнокомандующим русскими и союзными войсками. Однако Александр Васильевич решительно возразил против такого решения, вполне резонно заметив, что в Гражданской войне командование может осуществлять только русский человек. В итоге под верховное командование Жанена перешли лишь чешские и другие союзные войска.

В целом же с приходом к власти Колчака антибольшевицкие формирования на Востоке консолидировались. Он был признан правительством Всевеликого Войска Донского, приславшим в Омск генерала К. И. Сычева. Власть Колчака вскоре признали и руководители Белых формирований на Севере и Северо-Западе России. В конце мая 1919 года его de jure признал и генерал А. И. Деникин, которого Колчак назначил своим заместителем. Но полноценного взаимодействия между силами, непосредственно подчинявшимися адмиралу Колчаку, и войсками других антибольшевицких фронтов так достигнуто и не было.

В конце декабря Колчак получил телеграмму от бывшего министра иностранных дел С. Д. Сазонова, ставшего теперь послом Омска в Париже. От имени «Русского политического совещания» в Париже, объединявшего бывших русских послов, членов «Национального центра» и «Союза возрождения» (коалиционные правоцентристские политические организации), видных представителей политических и деловых кругов дореволюционной России, в ней сообщалось: «Признаем верховную власть, принятую Вашим превосходительством, в уверенности, что Вы солидарны с основными началами политической и военной программы Добровольческой армии».

В первые же дни после своего вступления в должность Верховному Правителю необходимо было решить два вопроса: как наказать участников переворота – казаков – и что делать с арестованными членами Директории. В итоге «переворотчики» были секретным приказом произведены в следующий чин: полковник Волков стал генерал-майором, а войсковые старшины Красильников и Катанаев – полковниками. Назначенный над ними суд, состоявшийся 21 ноября, полностью оправдал их, вскрыв при этом массу неприглядных фактов, связанных с деятельностью Директории. Те же из членов последней, кто не признал власть Колчака, были отправлены под английским конвоем во Владивосток, откуда они затем уехали за границу. Предварительно каждому из них было выдано по 75–100 тысяч рублей.

Отбитый у большевиков чехами и белогвардейцами еще в августе 1918 года в Казани золотой запас Российской Империи позволял Колчаку осуществлять крупные закупки оружия и военного снаряжения у союзников. Генерал Нокс, руководивший по поручению стран Антанты военным снабжением русских войск в Сибири, в это время находился во Владивостоке, обеспечивая приемку прибывающих военных грузов и доставку их по назначению. Заботясь о первоочередном снабжении частей Екатеринбургского фронта, Колчак пытался связаться по прямому проводу с Ноксом, чтобы тот ускорил доставку снарядов и патронов. Но связь была прервана, и подозрение пало на Атамана Семенова, что еще больше обострило упомянутый выше конфликт (связь, впрочем, вскоре была восстановлена, а вину Атамана так и не смогли доказать даже его недоброжелатели).

27 ноября генерал Болдырев, по собственному прошению, был освобожден от должности Верховного Главнокомандующего. Колчак предлагал ему на выбор любую должность, кроме Верховного Главнокомандующего, но тот отказался и через несколько дней выехал в Японию. Теперь адмирал окончательно принял на себя и верховное командование войсками.

Достигнутые в декабре 1918 года первые боевые успехи на Урале окрылили омское Правительство и его союзников, вселили надежду на осуществление далеко идущих замыслов. Но оставалась и масса проблем – в первую очередь материально-техническое обеспечение действующих войск и подготовка для них армейских резервов, причем особенно остро ощущалась нехватка патронов и снарядов. Несмотря на старания Нокса, грузы из Европы из-за дальности расстояния продвигались крайне медленно. Колчаковское правительство по дипломатическим каналам обратилось с заказом на снаряды и патроны к Японии. Непростой оказалась и подготовка людских резервов для фронта, необходимость в которых возрастала по мере потери чехословацкими частями боеспособности. Началась ускоренная подготовка офицерских кадров на Русском острове близ Владивостока, в чем немалую помощь оказали английские инструкторы (так называемая «школа Нокса»).

Круг забот Верховного Правителя, конечно, не ограничивался военными проблемами. Гражданское управление ложилось на десять министров, объединенных в Совет во главе с председателем Вологодским (генерал Жанен записывал в дневнике: «Любопытная вещь – перманентность министров: они работали с Директорией, работают с адмиралом, который опрокинул Директорию»). Колчак, однако, не только утверждал все важные постановления Совета министров, но нередко и сам принимал участие в законотворчестве.

В одном из писем Александр Васильевич писал: «Моя цель первая и основная – стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его. В сущности говоря, все остальное, что я делаю, подчиняется этому положению». Слова эти подразумевали прежде всего разгром советской системы, коммунистической партии. А сделать это можно было, помимо чисто военных мероприятий, прежде всего путем проведения последовательных реформ, которые позволили бы решить основные внутриполитические вопросы. Как же они решались в период существования Всероссийского Правительства Колчака?

Прежде всего адмирал стремился установить закон и порядок. Были восстановлены и совершенствовались административные и судебные органы, в том числе Правительствующий Сенат. Во главе губерний (областей) стояли управляющие. На Урале был введен институт главных начальников края. Возрождались и местные органы самоуправления – городские думы, их управы, сеть земств, впервые появившихся в Сибири в 1917 году. Но при этом государственные структуры воссоздавались в довоенном, имперском масштабе, а ведь чем более громоздким становился государственный аппарат, тем меньше была его эффективность.

Воссозданы были и внешние атрибуты государства – двуглавый орел (короны заменили сияющим Крестом, а скипетр – мечом), трехцветный бело-сине-красный флаг и принятый после Февраля гимн («Коль славен» на музыку Д. С. Бортнянского).

Одним из самых важных хозяйственно-экономических вопросов стал аграрный. От умонастроения крестьянства, составлявшего значительный процент солдат и младшего офицерства армии Верховного Правителя, зависело очень многое. Правительство Колчака отменило принятый Временным Сибирским Правительством закон о возвращении прежним владельцам их имений вместе с инвентарем. С 10 декабря было отменено и постановление о государственном регулировании хлебной, мясной и масляной торговли, разрешена свободная торговля этими продуктами «по вольным ценам». В аграрной политике омское Правительство ориентировалось на использование опыта преобразований П. А. Столыпина, создание крепкого индивидуального хозяйства и ликвидацию помещичьего землевладения. Земли, изъятые у крупных землевладельцев большевиками, подлежали продаже через Земельный банк «трудовому собственнику». 8 апреля 1919 года была опубликована «Грамота Верховного Правителя о земле», в которой кардинальное решение аграрного вопроса предполагалось передать «Национальному Российскому Собранию» после победы над большевиками, пока же устанавливалось, что на всех землях урожай мог собирать и использовать тот, кто обрабатывал и засевал поле.

Не менее важным было и решение рабочего вопроса. Министерство труда, возглавляемое социал-демократом меньшевиком Л. И. Шумиловским, в основном руководствовалось законодательством Временного Правительства. Проводился курс на упорядочение взаимоотношений между рабочими и работодателями – «между трудом и капиталом». Были восстановлены биржи труда, больничные кассы (органы социального страхования рабочих); сохранялись и профессиональные союзы, которых к концу 1918 года насчитывалось 184. Впрочем, взаимоотношения властей и профсоюзов были сложными, последние часто и далеко небезосновательно обвинялись в антиправительственной деятельности. В связи с военной обстановкой уровень жизни населения значительно ухудшился. В городах и рабочих поселках, ввиду роста цен на продовольственные товары, реальная зарплата стала не успевать за прожиточным минимумом, ухудшились условия труда на заводах, фабриках и в железнодорожных мастерских. Предприниматели, в отсутствие закона о восьмичасовом рабочем дне, при попустительстве властей сами устанавливали режим работы на своих предприятиях, несмотря на существование советов бирж труда, сами решали вопросы найма и увольнения, систематически снижали принятые по закону обязательные отчисления в больничные кассы рабочих.

Постановлением Совета министров от 18 февраля 1919 года был образован специальный орган – Комитет по выработке экономической политики, который должен был обобщить предложения отдельных министерств и составить общий план действий в социально-экономической области. В основу экономической политики возрождаемой России был положен принцип частного хозяйства. Крепкое и нормально функционирующее хозяйство было немыслимо без создания и развития отечественной промышленности. Наибольшее внимание необходимо было обратить на развитие крупной индустрии, как наиболее стойкой к различным потрясениям, но при этом государство не должно было отказывать в поддержке мелкой и кустарной промышленности. Первоочередное внимание предстояло обратить на привлечение капитала в топливную, лесную, металлургическую, металлообрабатывающую и горнодобывающую отрасли. Допускалось и приветствовалось присутствие иностранного капитала, но при этом его права должны были быть четко зафиксированы. Отечественная промышленность защищалась таможенными барьерами.

В области торговли объявлялся принцип свободной частной торговой инициативы. Но при имевшемся товарном дефиците государство должно было найти формы по возможности безболезненного воздействия на заготовку и распределение самых необходимых продуктов. Государство же должно было регулировать и внешнюю торговлю.

Для осуществления экономических преобразований необходимо было улучшение внутренней финансовой системы. В связи с этим поддержку от государства получал частный банковский аппарат. Главными источниками денежных поступлений становились налоги и… печатный станок.

В области путей сообщения заявлялось о всемерном стремлении к восстановлению и улучшению существующих транспортных коммуникаций, увеличению объема грузоперевозок. Предполагалось восстановление и широкое использование железнодорожного и водного транспорта, причем для восстановления железных дорог широко привлекались иностранные специалисты (в основном – американцы, меньше – японцы), которые занимались обследованием их состояния, выдвигали различные предложения по улучшению условий эксплуатации. Быстрыми темпами проводилась денационализация водного транспорта. Решить проблему коммуникаций между территорией, находившейся под управлением Всероссийского Правительства, и Северным регионом, пытались воссозданием Северного Екатерининского канала между Чердынью (притоком Камы) и Северной Двиной. Канал этот начали строить в XVIII веке, но вскоре забросили. Естественно, что попытка восстановить его в силу трудных обстоятельств военного времени была обречена на провал. Но сам факт этот свидетельствует о том, что поиск решения насущных экономических проблем велся постоянно.

Торгово-промышленные компании Англии, Франции, США и Японии с конца 1918 года начали устанавливать выгодные экономические связи с сибирскими кооператорами и предпринимателями. Иностранцев интересовали сибирские богатства: золото, редкие металлы, пушнина, лес; сибиряки нуждались в сельскохозяйственных машинах и промышленных товарах.

Летом 1919 года развернули свою деятельность английские «Компания по снабжению Сибири» и акционерное общество «Лена Голдфилс». Англичане разрабатывали и проект международного консорциума «Российская и Сибирская торговая и финансовая корпорация» в составе крупнейших промышленных и банковских фирм Англии, Франции, США и Японии с расчетом обеспечения преимущественного положения в корпорации британским монополиям. Выдвигались и планы реконструкции российской экономики.

В порядке развития экономических связей между Западом и освобожденной от большевиков Россией на лето 1919 года намечалась Карская морская товарообменная экспедиция. Иностранцы запрашивали Архангельск и Омск об особенностях плавания карским путем, уточняли характер и объем сибирского экспорта и условия товарообмена. Американцы и англичане намеревались направить в устья западно-сибирских рек по пять своих судов с грузом смазочного масла, необходимого для военной техники, военные грузы и части войск. В обмен на машинное масло надеялись получить от сибирских купцов масло сливочное и другие сельскохозяйственные товары. Экспедиция была осуществлена летом – осенью 1919 года, причем с точки зрения мореплавания это было весьма значительное мероприятие. Но в силу того, что положение отступающих колчаковских войск в сентябре – октябре было весьма неблагополучно, поддержку с берега экспедиции оказать не удалось, и она попала в руки красных. О роли Карской экспедиции в развитии мореплавания и торговли можно судить по тому, что уже при Советской власти по ее маршруту было проведено пять подобных экспедиций.

На Дальнем Востоке безнаказанно хозяйничали японцы. С разрешения Хорвата они совершали каботажные плавания у русских берегов, при этом часто на захваченных русских же судах. Японцы монополизировали торговлю с местным населением, скупая у него за бесценок пушнину, сельскохозяйственные продукты, рыбу; в то же время на чужой земле добывали золото и другие полезные ископаемые, заготовляли и вывозили лес, в русских водах промышляли ценные породы рыб. С другой стороны, следует сказать, что присланные в Забайкалье и на Дальний Восток японские дивизии были едва ли не единственными из союзников, кто принимал активное участие в боевых действиях против красных партизан.

Разумеется, осуществить в полной мере все заявленные экономические преобразования Всероссийское Правительство не смогло. Главной причиной стала, конечно, война, во время которой вообще затруднительно реализовать какие-либо реформы. Налицо было и «пробуксовывание» чрезвычайно громоздкого аппарата управления промышленностью, инфляция, а также множество других причин.

* * *

Кроме того, политическому режиму Колчака существовало весьма значительное сопротивление. Ушедшие в подполье большевики создавали партизанские отряды, организовывали восстания. Одним из первых стало декабрьское восстание в Омске. 21 декабря произведенный в генерал-майоры видный участник ноябрьского переворота Д. А. Лебедев доложил адмиралу, что в городе раскрыта нелегальная квартира и арестован большевицкий подпольный штаб, готовивший мятеж. Однако контрразведке удалось раскрыть лишь штаб 2-го городского района, причем некоторые из арестованных подпольщиков были самовольно расстреляны на месте. Всего же Омским подпольным комитетом большевиков было организовано четыре таких штаба соответственно в четырех городских районах; на предприятиях и в железнодорожных мастерских готовились рабочие боевые отряды, была установлена связь с солдатами дислоцированного в Омске 20-го Сибирского стрелкового полка.

Провал одного из штабов вынудил большевицких руководителей отложить восстание, намеченное на 2 часа ночи 22 декабря. Но не предупрежденные об этом вовремя из-за плохой связи штабы других районов дали команду на выступление своих отрядов. В 1-м районе рабочие и солдаты 20-го полка захватили тюрьму и освободили около двухсот заключенных, вооруженные рабочие 3-го района разоружили до четырехсот солдат, пригород Омска – Куломзино (4-й район) – полностью перешел в руки восставших.

За Куломзино всю ночь шел бой, была прервана телеграфно-телефонная связь с фронтом, у мятежников обнаружились пулеметы. Лишь вечером с помощью артиллерии сопротивление повстанцев там было подавлено.

Верховный Правитель тут же повелел подготовить приказ: всех принимавших участие в беспорядках или причастных к ним лиц предать военно-полевому суду, а всем освобожденным арестованным добровольно явиться к караульному начальнику областной тюрьмы, коменданту города или в милицию. Большинство, в том числе почти все арестованные эсеры, действительно вернулись в тюремные камеры. Наиболее активные мятежники были расстреляны, остальные подверглись тюремному заключению. Общее число жертв этого восстания по одним данным превышало 1 000, по другим – доходило до 2 000 человек. Со стороны правительственных войск потери не превышали 20–25 солдат и офицеров; среди них оказалось 3 или 4 чеха.

Поздно вечером того же дня Колчак получил от Вологодского записку, в которой сообщалось о предании военно-полевому суду членов Учредительного Собрания, не имевших никакого отношения к восстанию, если не считать их временной отлучки из открытой мятежниками тюрьмы. Адмирал тут же дал по телефону распоряжение начальнику гарнизона, чтобы этих людей под суд не отдавать.

Утром выяснилось, что шестнадцать «учредиловцев», половину из которых составляли социалисты, все же ночью были расстреляны. Двоих из них, эсера Девятова и меньшевика Кириенко, присоединили к сорока четырем подлежащим военно-полевому суду большевикам, и всех ликвидировал сопровождавший их офицерский конвой. Офицеры – участники расстрела – были преданы суду, но часть их была по суду оправдана, часть же понесла наказание условно.

Впоследствии адмиралу очень активно вменяли в вину этот эпизод члены Чрезвычайной Следственной Комиссии при эсеро-меньшевицком Иркутском Политцентре, тем более что один из них – К. Попов – едва не оказался в числе расстрелянных. Колчак вполне резонно отвечал, что данное дело не входило в его личную компетенцию: «Это дело следствия, а я сам не давал каких-либо распоряжений по этому поводу. Каким образом я мог приказать следователю арестовать то или иное лицо?» Запрещал Колчак и телесные наказания, но, несмотря на это, следствие в Иркутске стремилось обвинить его во множестве конкретных, возможно даже реальных правонарушений, к которым лично Верховный Правитель отношения не имел.

Вслед за омским восстанием 26 декабря выступили канские рабочие и присоединившиеся к ним четыре роты солдат. Они захватили управления военного начальника и полиции Канска, почту, вокзал и склад с оружием, разоружили железнодорожную охрану. 27 декабря железнодорожники захватили станцию Иланскую к востоку от Красноярска и разоружили роту, посланную на подавление мятежа. 6 февраля рабочие Енисейска и местные солдаты заняли правительственные учреждения, арестовав чиновников города, прервали работу почты и телеграфа, освободили из тюрьмы политических заключенных. Потерпев поражение, канские, иланские и енисейские повстанцы ушли в тайгу, к партизанам (активное партизанское движение в крае началось еще в ноябре 1918 года). По словам одного из белых офицеров, «вся Енисейская губерния и часть Иркутской буквально горели в огне партизанщины». Местами наиболее активного партизанского движения стала территория между реками Енисей и Кан, объявленная Степно-Баджейской партизанской республикой со своей «партизанской армией» под командованием А. Д. Кравченко и П. Е. Щетинкина, и окрестности села Тасеево – богатый хлебный район, связанный с рабочими золотых приисков енисейской тайги. Здесь была организована Тасеевская партизанская республика.

Уже в конце января 1919 года в Омске вновь была пресечена попытка вооруженного восстания. Все эти мятежи отвлекали войска с фронта, и зачастую для их подавления приходилось обращаться к иностранным подразделениям. Кроме того, карательные экспедиции (так назывались они и в официальных колчаковских документах) нередко действовали не только против партизан, но и против мирного населения, что лишь настраивало крестьян против власти Верховного Правителя и способствовало усилению влияния большевиков. Хотя необходимо отметить, что и партизаны действовали не только против войсковых соединений, а зачастую вели себя как разбойники, грабя и убивая мирных жителей, пуская под откос пассажирские поезда.

Помимо восстаний, огромный вред приносила и инертность значительной части населения, равнодушно смотревшей на происходящее и стремившейся жить по принципу «моя хата с краю». До прихода к власти Колчака сибирский и, отчасти, уральский крестьянин не познали еще, что такое аграрная политика большевиков. Не испытав прелестей продразверстки и других форм грабежа, сибиряк искренне полагал, что большевики отдадут землю именно ему. Именно поэтому многие крестьяне не хотели защищать колчаковский режим, так до конца и не поняв сути его аграрной политики и считая Всероссийское Правительство лишь «реставратором старых порядков».

Охарактеризовав внутриполитическую ситуацию, попытаемся рассмотреть, как влияли на нее личные качества Верховного Правителя. На всю его деятельность прежде всего накладывало отпечаток то, что он был человеком военным. Пути борьбы с недостатками в работе аппарата управления в целом Колчак видел в постепенном сосредоточении всех важнейших направлений работы в собственных руках. Для этого при Ставке Главнокомандующего стали создаваться все новые и новые службы, что, естественно, упорядочению работы не способствовало. Как писал Управляющий делами Совета министров Г. К. Гинс, «адмирал – Верховный Главнокомандующий поглотил адмирала – Верховного Правителя, вместе с его Советом министров…» Впрочем, нужно отметить, что такая ситуация возникла далеко не сразу, первоначально Колчак был более тесно связан с Советом министров, больше опирался на него.

Одним из самых важных вопросов для Всероссийского Правительства было его международное признание. На Парижской мирной конференции 7 мая 1919 года глава британского кабинета Д. Ллойд-Джордж выразил надежду, что скоро правительство Колчака переберется в Москву. Считая своевременным признание новой всероссийской власти, английский премьер тем не менее хотел выговорить у Верховного Правителя ряд условий и получил в этом поддержку президента США В. Вильсона, добавившего, что от омского Правительства надо потребовать принятия и проведения программы демократических реформ. Настроения в пользу признания Колчака поддерживались даже некоторыми бывшими руководителями свергнутой Директории: так, Авксентьев выражал готовность служить адмиралу, который, естественно, приветствовал такое решение. В то же время без «условий» не обошлось и здесь: вместе с лидером «Лиги Республиканской России» А. Ф. Керенским эти политические банкроты просили Вильсона потребовать демократизации режима Колчака.

3 июня в Омск поступила обширная телеграфная нота из Парижа за подписью глав пяти союзных держав. В ноте говорилось о непримиримом отношении союзников к Советской власти, обещались материальная поддержка омскому Правительству и содействие реальному превращению его во всероссийское в том случае, если оно возьмет на себя ряд обязательств: созыв после взятия Москвы Учредительного Собрания, избранного на демократических основаниях, а при невозможности проведения свободных выборов – оставление прежнего (на 1917 год) его состава; обеспечение в Сибири гражданских свобод (свободного избрания муниципалитетов, земств и других общественных организаций, свободы вероисповедания); невосстановление помещичьего землевладения и сословных привилегий; признание независимости Финляндии и Польши, урегулирование отношений с прибалтийскими государствами, Закавказьем и Закаспийской областью и признание их de facto; признание прежних русских долгов. Фактически эти требования были ничем иным, как вмешательством во внутренние дела России. Но выхода у Всероссийского Правительства в тот момент не было. В ответ, подготовленный министром иностранных дел И. И. Сукиным, адмирал внес две поправки: во-первых, отразить в письме несогласие с восстановлением в правах Учредительного Собрания 1917 года, поскольку в его состав входили большевики, и, во-вторых, – разъяснить, что он не останется на своем посту ни на один день позже, «чем того требуют интересы России». Ни присланную союзническую ноту, ни ответ на нее Верховный Правитель не счел необходимым довести до сведения Совета министров, почитая свое решение по этому вопросу исчерпывающим и окончательным.

Несмотря на некоторые недомолвки и неясности в ответе, он вполне удовлетворил «дружественные державы», обещавшие по-прежнему оказывать союзническую помощь. Единственное пожелание с их стороны состояло в том, чтобы Колчак, Вологодский и другие члены правительства почаще выступали в печати с рекламой своей «демократической» программы. Однако подлинного единодушия на Западе не было. Консервативные круги считали необходимым не только оказывать материальную поддержку омскому Правительству, но и признать его de facto и de jure; напротив, среди либеральной общественности, встревоженной «чинимыми в Сибири актами беззакония и произвола», господствовала противоположная точка зрения. В Англии ее разделяли лейбористы, требовавшие разрыва отношений с Омском. Учитывая серьезные выступления против поддержки Колчака, правительства стран Антанты стали скрывать истинные размеры оказываемой ему военной помощи. Главным же, что требовалось для признания сибирского Правительства, были победы его армий.

Омская дипломатия добивается военной помощи и на Востоке – от Японии. Улучшению отношений японцев к Колчаку способствовали боевые успехи его войск, а также относительная реабилитация Семенова и назначение Атамана помощником командующего Приамурским военным округом. О переориентации японской политики свидетельствовала и отставка еще в январе бывшего харбинского недоброжелателя Колчака, генерала Накашимы. Для признания Всероссийского Правительства, Японии было достаточно лишь подтверждения им всех долгов и международных обязательств прежних правительств. Получив необходимые заверения, японцы стали торопить западных партнеров с признанием адмирала.

Близкими союзниками до недавнего времени были чехословаки, и Верховный Правитель даже предоставил им ряд льгот, в том числе право приобретать недвижимость в Туркестанском крае вопреки запрету на такого рода привилегии для других иностранцев. Первые разочарования в чехословацких легионерах появились у Колчака после самовольного оставления ими боевых позиций; далее его все больше раздражало нежелание чехов воевать, склонность их начальства к сближению с эсерами и меньшевиками, вызывающее всеобщее возмущение мародерство войск.

Наибольшую неприязнь Колчака вызывали два высших представителя Чехословакии в Сибири – генерал Я. Сыровой и гражданский комиссар Б. Павлу. А тут еще неожиданно разгневал Верховного Главнокомандующего и Гайда, выступивший с резкой критикой действий Ставки. Первый конфликт закончился примирением, но вскоре командующий Сибирской Армией был устранен со службы.

Говоря о союзнической помощи, нельзя не отметить, что оказывалась она далеко не безвозмездно. Она осуществлялась через займы или непосредственно под залог части золотого запаса Российской Империи, оказавшегося в руках Всероссийского Правительства. Общая номинальная стоимость запаса превышала 650 миллионов рублей, а на оплату поставок из-за рубежа Правительством было израсходовано около 242 миллионов.

Но, конечно, самым главным фактором, определявшим и внутреннюю, и внешнюю политику адмирала Колчака, оставалась непрекращающаяся война.

* * *

А дела на фронте шли с переменным успехом. Данные о численности армий Верховного Правителя в 1919 году несколько различаются между собой, совпадая лишь в указаниях на огромную разницу между числом бойцов и общей численностью едоков. Связано это было с тем, что в результате мобилизаций чрезвычайно разбухли тыловые учреждения и части. В декабре 1918 года численность боевого состава армий, по разным подсчетам, колебалась в пределах 100–120 тысяч человек, а к марту 1919-го она увеличилась до 150–170 тысяч. Помимо этого, в Сибири и на Дальнем Востоке находилось до 25 тысяч чехословаков, 36 тысяч японцев, 4–5 тысяч американцев, 1–2 тысячи англичан и канадцев, более 1 тысячи французов, а также формирования поляков, сербов, итальянцев, румын. Но практически все иностранцы находились в тылу, не принимая активного участия в боевых действиях.

Поскольку Колчак всегда продолжал чувствовать себя военным моряком, он, естественно, не мог не думать и о создании военно-морских сил, тем более что в его распоряжении было значительное количество морских офицеров, оказавшихся в Сибири после революции и развала флота. В течение 1918–1919 годов были сформированы три речные боевые флотилии – Камская, Обь-Иртышская и Енисейская, которые успешно взаимодействовали с сухопутными войсками, вели борьбу с флотилиями противника. Было сформировано также два подразделения морской пехоты – Отдельная бригада морских стрелков и Морской учебный батальон.

Противник же в декабре 1918 года имел в строю на Восточном фронте 750 тысяч человек, а к лету 1919 года – около одного миллиона.

В конце декабря 1918 года войска адмирала Колчака одержали крупную победу под Пермью, взятой на Рождество. Эта победа, принесшая значительные трофеи, имела и огромное моральное значение; не могли омрачить ее даже последующие неудачи на западном и южном участках фронта – оставление Уфы, Бирска, Оренбурга. «За разгром армий противника Русскими Армиями под управлением Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего адмирала А. В. Колчака, на основании параграфа 1 статьи 8-ой Георгиевского статута», Георгиевская Дума при Штабе Сибирской Армии поднесла адмиралу орден Святого Георгия III-й степени. «Принимая эту высокую воинскую награду, – писал Александр Васильевич в приказе, – я уверен, что доблестная возрожденная Русская армия не ослабеет в своем порыве и до конца доведет дело освобождения России от врагов и поможет ей снова стать могучей и сильной в среде великих держав мира».

Еще в те годы было сломано немало копий вокруг вопроса, правомерны ли награждения орденом Святого Георгия, практиковавшиеся на Востоке и Севере России, за отличия в Гражданской войне. На наш взгляд, для А. В. Колчака и многих, очень многих офицеров и солдат Белых Армий эта война вовсе не была междоусобной, а считалась продолжением Великой войны, поскольку большевики расценивались как ставленники немцев. В силу этого награждение Георгиевскими наградами в Гражданскую войну было для Верховного Правителя вполне правомерным.

Военные успехи зимой 1918/1919 года и весной 1919-го стали пиком успехов армии Колчака, причем они непосредственно связывались с личностью адмирала, четыре раза выезжавшего на фронт и во время продолжительных пребываний там стремившегося вникать в нужды офицеров и солдат. Конечно, это еще больше укрепляло его авторитет.

В начале января 1919 года к Верховному Правителю приехал священник, посланный Святителем Тихоном, Патриархом Московским и всея России. Священник привез миниатюрную фотографию образа Святителя Николая Чудотворца с Никольских ворот Московского Кремля и благословение Патриарха «на борьбу с атеистической временной властью над страдающим народом Руси». По свидетельству личного адъютанта адмирала, Колчак сказал тогда: «Я знаю, что есть меч государства, пинцет хирурга, нож бандита… А теперь я знаю, я чувствую, что самый сильный – меч духовный, который и будет непобедимой силой в Крестовом походе против чудовищного насилия!»

После крупных успехов белых под Пермью и неудач под Уфой и Оренбургом положение на фронте стабилизировалось. Та и другая стороны готовились к решительному удару. И в начале марта 1919 года войска Колчака, упредив красных, перешли в наступление и стали быстро продвигаться к Волге. Но уже к концу апреля наступательный потенциал был исчерпан, а большевики под руководством М. В. Фрунзе начали энергичное контрнаступление. Изменение стратегической обстановки и отход белых на новые рубежи были связаны с неустойчивостью и прямым предательством некоторых частей, в том числе печально известного Украинского «куреня» имени Тараса Шевченко. Почти все лето армии Верховного Правителя терпят неудачи, они несут значительные людские и материальные потери.

19 июля по приказу Верховного Главнокомандующего войска перешли на продовольственное и фуражное самообеспечение за счет местных ресурсов, оплачиваемых из казенных средств. Однако приказ платить за все, приобретенное или изъятое у населения, выполнялся не всегда, что, естественно, вызывало озлобление.

Отступление продолжалось. Оказались израсходованными последние стратегические резервы. Только снятие большого количества красных полков и дивизий с Восточного на Южный и Петроградский фронты и срочные меры, предпринятые Колчаком и его сотрудниками, позволили задержать красных в сентябре – октябре во время боев на реке Тобол. На отдельных участках фронта колчаковским войскам удавалось достигать временных успехов, но с конца октября стремительное отступление возобновляется. 4 ноября противником был захвачен Ишим, 14 ноября – Омск, 22 декабря – Томск.

* * *

Колчак выехал из своей столицы 12 ноября, за два дня до ее падения. Во время отступления между ним и командованием чехословацких частей, за которыми стоял французский генерал Жанен, произошел конфликт, вызванный захватом бывшими союзниками двадцати тысяч железнодорожных вагонов. Помимо личного состава и имущества Чехо-Словацкого корпуса, вывозилось огромное количество «военной добычи», награбленной в России. Эти эшелоны забивали железнодорожные пути, замедляя или совсем останавливая эвакуацию русских беженцев и войск. Зачастую же чехи просто отбирали паровозы у санитарных и беженских эшелонов.

8 декабря на станции Тайга братья Пепеляевы – командующий 1-й армией (из войск переформированной Сибирской) генерал А. Н. Пепеляев и сменивший Вологодского на посту председателя Совета министров В. Н. Пепеляев – потребовали у Колчака срочного созыва Земского Собора и кадровых перестановок в военном и морском ведомствах, угрожая Верховному Правителю арестом. На следующий день братьями был предъявлен ультиматум, согласно которому адмирал должен был объявить о созыве Сибирского Земского Собора в срок до 24 часов 9 декабря. Однако ультиматум выполнен не был. Относительной нормализации обстановки способствовало назначение Главнокомандующим войсками фронта генерала В. О. Каппеля. Генерал М. К. Дитерихс на аналогичное предложение ответил, что вступит в командование только в случае, если Колчак уедет за границу…

14 декабря после упорных боев был оставлен Новониколаевск, а вскоре, в результате измены, потерян Красноярск. Положение отступающих войск, а вместе с ними и Верховного Правителя, становилось просто катастрофическим.

27 декабря два поезда Верховного Правителя (его собственный и поезд с золотым запасом) были задержаны чехами в Нижнеудинске, за Красноярском. Под видом охраны от нападения «союзники» фактически взяли Верховного Правителя в заложники. Колчаку была вручена телеграмма генерала Жанена с требованием оставаться на месте до выяснения обстановки. К тому времени вспыхнуло восстание в Черемхове, на пути к Иркутску, а за ним и в самом Иркутске.

Мятежники требовали от чехов выдачи Колчака, В. Н. Пепеляева (который находился с ним в одном эшелоне) и золотого запаса взамен предоставления возможности свободной эвакуации из Сибири. В это же время шли переговоры между возглавившим иркутское восстание «Политическим Центром» (коалиция эсеров и социал-демократов при негласном участии большевиков), Жаненом и Советом министров о сдаче последним власти Политцентру. 3 января 1920 года Совет министров посылает Колчаку телеграмму с требованием об отречении от власти и передаче ее А. И. Деникину. Адмиралу ничего не оставалось, как выполнить это требование, издав на следующий день свой последний указ.

Теперь речь шла только о спасении жизни, что дало бы возможность продолжать борьбу. Рассматривался вариант отступления в Монголию. Колчак счел этот план приемлемым только при добровольном согласии солдат конвоя, но те покинули адмирала. Неожиданная измена конвоя так потрясла его, что он поседел за одну ночь. Фактически предали своего Верховного Главнокомандующего, отказав ему в помощи, и приближенные офицеры… Еще раньше союзники предложили вывезти в своем эшелоне одного Колчака, без сопровождающих лиц. Но от этого предложения категорически отказался уже адмирал.

И генерал Жанен просто-напросто предал Александра Васильевича, заявив: «Мы психологически не можем принять на себя ответственность за безопасность следования адмирала… После того, как я предлагал ему передать золотой запас под мою личную ответственность и он отказал мне в доверии, я ничего уже не могу сделать».

Эшелон Верховного, разукрашенный флагами союзных держав, приближался к Иркутску. На станции Черемхово к охранявшим Колчака чехам присоединилась охрана из революционных рабочих. Вечером 15 января поезд прибыл в Иркутск, где Колчак, Пепеляев, Тимирева и 113 человек, еще остававшихся в эшелоне, были заключены в Иркутскую губернскую тюрьму.

С 21 января по 6 февраля Колчака допрашивали члены следственной комиссии, назначенной Политцентром. Всего прошло девять заседаний. Реальных обвинений Колчаку члены комиссии выдвинуть не могли, и значительная часть протоколов посвящена выяснению обстоятельств дореволюционной биографии Колчака; лишь в самом конце вопросы стали касаться карательных операций и репрессий, проводившихся в период возглавления им Всероссийского Правительства. Опубликованные в СССР в 1925 году протоколы допроса, уже начиная с 1930-х годов, стали изыматься из библиотек и оказались практически недоступными читателям: даже «отредактированные» и, как доказано сейчас, искаженные – они не могли скрыть благородный облик адмирала, невольно показывая его вовсе не таким, как требовала советская пропаганда и верно служившая ей историография.

По самой распространенной версии, 7 февраля адмирал Александр Васильевич Колчак и Виктор Николаевич Пепеляев были убиты около устья реки Ушаковки при впадении ее в Ангару. Существуют, впрочем, и свидетельства в пользу того, что убийство было совершено либо в тюремных камерах, либо во дворе тюрьмы. Когда председатель следственной комиссии С. И. Чудновский, войдя в камеру Колчака, объявил ему «приговор» – постановление Иркутского Военно-Революционного Комитета, адмирал якобы не смог сдержать восклицания: «Как! Без суда?» Для него – цивилизованного человека – было непостижимо, как можно отправлять на смерть без какого-либо разбирательства и без доказательства вины. В бытность свою Верховным Правителем он сам старался не допускать ничего подобного и сурово наказывал виновных. Чудновский отказал Колчаку в последней просьбе – проститься с А. В. Тимиревой. На просьбу же передать супруге, которая уже находилась в Париже, что он благословляет своего сына, Чудновский ответил только: «Если не забуду – сообщим». Можно только представить себе, как звучало бы благословение, переданное палачом-чекистом…

Перед смертью Колчак вел себя мужественно, не позволил завязать себе глаза. Тела убитых были опущены в вырубленную во льду Ангары прорубь напротив Знаменского монастыря. 21 ноября 1999 года на месте гибели А. В. Колчака и В. Н. Пепеляева установлен памятный крест.

В наши дни среди местных краеведов возникла версия о том, что в апреле, после вскрытия льда на Ангаре, тело Колчака всплыло близ поселка Усть-Куда, где его нашел и похоронил местный крестьянин, и, хотя переоценивать ее правдоподобия нельзя, сейчас предполагается провести экспертизу останков с целью установить, действительно ли они принадлежат Александру Васильевичу.

Долгое время считалось, что вопрос об убийстве Колчака был в спешном порядке решен Иркутским Ревкомом, так как к Иркутску в тот момент приближались белые войска под командованием сменившего Каппеля генерала С. Н. Войцеховского. Но сегодня можно считать практически доказанным, что убит без суда Колчак был по распоряжению лично Ленина, который в записке заместителю Председателя Реввоенсовета Республики Э. М. Склянскому распорядился послать председателю Реввоенсовета 5-й армии И. Н. Смирнову шифровку следующего содержания: «Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами Иркутска пришлите строго официальную телеграмму, что местные власти до нашего прихода поступали так и так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске». Записка эта не имеет даты, однако сопоставление ее текста с текстами других документов и с биографической хроникой жизни Ленина позволило датировать ее двадцатыми числами января.

* * *

Подводя итоги жизни и деятельности Александра Васильевича Колчака, можно сказать, что для него всегда на первом месте находились интересы Отчизны. Так было и во время его полярных исследований, и в Порт-Артуре, и во время Великой войны. Принимая на себя верховную власть в 1918 году, адмирал вполне осознавал, сколь тяжел этот крест, и нес его до конца своей жизни. Закончить же рассказ об этом человеке лучше всего словами его друга и соратника М. И. Смирнова:

«Вождей Гражданской войны принято называть “белыми вождями”. Белый цвет есть признак чистоты намерений, честности жизни, искренности души. Ни к кому другому так не подходит название “белый вождь”, как к Адмиралу Колчаку».

Н. А. Кузнецов

Генерал-лейтенант Р. Гайда

Чешский и русский генерал Радола Гайда – один из самых знаменитых авантюристов Гражданской войны на Востоке России. При рождении он звался по-немецки Рудольф Гейдель, отец его был наполовину немец, наполовину чех, а мать – итальянка из Далмации. Позднее он исправил свое имя и фамилию на чешский манер – Радола Гайда, а в России подчас именовался Родионом Родионовичем или Родионом Ивановичем, по некоторым данным он даже перешел в Православие. Добавим, что сам Гайда очень любил приукрашивать свою биографию, так что многие факты и события его жизни не выяснены досконально и до сих пор.

Гайда вполне мог бы найти свое место в качестве военачальника во многих государствах, образовавшихся на развалинах Австро-Венгерской Империи после Первой мировой войны; он мог бы считать себя австрийцем, итальянцем, хорватом, мог бы при иных обстоятельствах навсегда остаться в России. Поэтому до известной степени случайностью является то, что он связал свою судьбу именно с чехословацкой армией. По своим же личным качествам он был из тех людей, которые вряд ли способны сделать карьеру в спокойное, мирное время, но неизменно выдвигаются на первый план в эпохи катастроф и социальных катаклизмов.

* * *

Рудольф Гейдель родился 14 февраля 1892 года в порту Котор (современный город Катарро в Далмации). Его отец, моравский немец, служил в австро-венгерской армии фельдфебелем административной службы, исполняя обязанности военного бухгалтера. Вскоре после рождения сына Гейдель-отец вышел в отставку и получил должность чиновника уездного управления в Чехии, в городе Кийов на Мораве, куда и переехала семья. С 1904 по 1908 год мальчик учился в местной гимназии, но сумел окончить лишь три класса – на экзамене за четвертый класс он провалился. Это совпало с переездом семьи обратно в Котор. Там строгий отец заставил Рудольфа одновременно с посещением старших классов хорватской гимназии учиться аптекарскому делу. Через два года пришла пора идти на военную службу: 1 октября 1910 года Рудольф Гейдель поступил вольноопределяющимся в 30-ю роту 5-го артиллерийского полка Императорско-Королевской Австро-Венгерской Армии, входившую в состав гарнизона порта Котор. Отслужив год вольноопределяющимся, Рудольф решил остаться на сверхсрочную службу в армии, и ему было присвоено звание унтер-офицера административной службы. Два года спустя, в 1913 году, он вышел в отставку и переехал в город Шкодер (современный Скутари в Албании), где женился на дочери аптекаря Тирона и открыл собственный аптекарский магазин с косметическим салоном. Здесь Рудольфа и застало в 1914 году начало Первой мировой войны.

Призванный по мобилизации 28 июля 1914 года, он в чине прапорщика был направлен в войска, действовавшие против Черногории, и получил в боях чины лейтенанта и обер-лейтенанта. В сентябре 1915 года в одном из боев Рудольф попал в плен к черногорцам (по другим же данным – добровольно перешел на их сторону) и немедленно поступил в черногорскую армию, но уже в качестве военного врача, получив чин капитана медицинской службы. Тогда-то Гейдель и переименовал себя в доктора медицины Радолу Гайду, утверждая, что в мирное время, по выходе в запас в офицерском чине, два года учился во врачебно-фармацевтической школе и год слушал курс медицинской химии, однако все документы об этом пропали. Несмотря на отсутствие систематического медицинского образования, Гайда, по-видимому, достаточно неплохо справлялся со своими обязанностями. Но ему не суждено было задержаться здесь надолго.

6 октября 1915 года австро-германские войска начали общее наступление на Балканском фронте. Спустя восемь дней без объявления войны в Сербию вторглись также две болгарские армии. Они наносили удар по Македонии, отрезая сербам кратчайший путь к греческому порту Салоники. Союзники, обеспокоенные таким развитием событий, 18 октября высадили в Салониках свои войска, но помощь запоздала: болгарам уже удалось перерезать железную дорогу, связывающую этот порт с Сербией. Превосходство врага было слишком велико, и сербской армии пришлось начать тяжелейшее отступление по горным дорогам через Албанию и Черногорию к побережью Адриатики. Лишь в декабре 1915 года колонны сербов вышли к портам Скутари, Дураццо и Сан-Джованни ди Медуа. Туда дошло около 149 000 солдат и беженцев, 72 000 человек погибло в пути.

Вслед за сербами удару подверглась и черногорская армия: 8 января 1916 года австрийцы прорвали фронт, что повлекло оставление столицы Черногории Цетинье, и 19 января Король Николай Черногорский бежал из страны, отдав своим войскам приказ сложить оружие. Черногорская армия сдалась, а сербскую, находившуюся в самом бедственном положении, союзники в январе – феврале вывезли на остров Корфу. Здесь, на Корфу, сербская армия была реорганизована и в конце мая того же года была переброшена для продолжения борьбы на Салоникский фронт.

Вовлеченный вместе со всеми в поток отступления, Гайда по пути сумел присоединиться к Русской миссии Красного Креста. Ему удалось войти в доверие к руководителям миссии, и в результате весной 1916 года вместе с ней, получив документы члена миссии, он через Францию прибыл в Россию. В России Гайда первоначально избрал себе сербскую службу – он поступил в качестве военного врача в Сербский Добровольческий корпус, который формировался в Одессе в основном из пленных-югославян [116] , хотя в небольшом количестве в него также попали и чехи со словаками. Но вскоре разразился скандал: сербы усомнились в квалификации Гайды как врача и потребовали предоставления соответствующих документов или переосвидетельствования. Тогда Гайда воспользовался общим стремлением чешских добровольцев выделиться в собственную национальную воинскую часть. 25 декабря 1916 года он ушел от сербов, 30 января 1917-го поступил во 2-й Чешско-Словацкий стрелковый полк, уже в качестве строевого офицера, а 26 марта был назначен командиром 12-й роты.

Первые чехословацкие воинские формирования появились в России с самого начала войны. Еще в августе 1914 года в Киеве была создана Чешская дружина (в составе четырех рот, примерно 1 000 человек) из чехов-добровольцев, австрийских подданных, застигнутых войной в России. Уже 9 октября 1914 года дружина выступила на фронт, где отдельные ее полуроты были прикомандированы к различным дивизиям III-й армии (Юго-Западный фронт) в качестве разведчиков. Чехи оказались подготовлены к такой службе как нельзя лучше. Пользуясь своим знанием чешского и немецкого языков, а также порядков, принятых в австро-венгерской армии, в которой многие из них прошли службу в мирное время, чешские добровольцы, переодевшись в австрийскую форму, по нескольку дней свободно бродили в ближайшем тылу противника, выдавая себя за отставших и добывая ценные сведения. Все это не могло не вызывать ярость австрийского командования, зато русские командиры корпусов и дивизий не раз отмечали в своих приказах доблестную работу чешских разведчиков.

Одновременно у чехов появлялись и собственные офицерские кадры. Так, в 1915 году получили чин прапорщика добровольцы Я. Сыровой, С. Чечек и И. Швец, служившие в дружине с первых дней ее образования. Одновременно, уже с конца 1914 года, в дружину начали поступать и военнопленные. 31 ноября 1915 года она была переименована в 1-й Чешско-Словацкий стрелковый полк, а 5 мая 1916 года полк был развернут в двухполковую бригаду; тогда же в Киеве был создан Запасный батальон, в который поступало добровольцами много бывших пленных чехов, в том числе офицеры.

Между тем в 1915 году в Париже был создан и политический орган, призванный возглавить борьбу за независимость Чехии и Словакии, – Чешско-Словацкий Национальный Совет (ЧСНС). Председателем его стал профессор философии Пражского университета Т. Г. Масарик. Совет взял на себя представительство интересов всех чехов и словаков перед странами Антанты.

Февральская революция 1917 года открыла перед чехословацким национальным движением новые перспективы. Если ранее Императорское Правительство России относилось к идее обретения Чехией государственной независимости достаточно настороженно, то теперь Временное Правительство безоговорочно признало «братское революционное движение чехов против империализма Габсбургов». В России было создано Отделение ЧСНС, а 16 мая из Франции в Петроград приехал профессор Масарик. Положительно был решен и вопрос о новых чешских формированиях. В апреле 1917 года в составе бригады был создан 3-й Чешско-Словацкий стрелковый полк и началось формирование 4-го.

Между тем бурный рост чехословацких частей или, как их называли неофициально, «легионов», происходил на фоне прогрессирующего развала русской армии. Временное Правительство готовилось начать в июле общее наступление, надеясь, что громкая победа оздоровит обстановку. При этом Чешско-Словацкой бригаде, вместе с русскими ударными батальонами, отводилась особая роль. Командование надеялось, что они своим порывом сумеют увлечь колеблющиеся и малонадежные русские пехотные части.

2 июня части Чешско-Словацкой бригады были переданы в распоряжение командира XLIX-го армейского корпуса генерала В. И. Селивачева. Бригада еще не успела закончить формирование и имела в своих трех полках всего 3 530 штыков. Но дух чешских добровольцев был очень высок: их поддерживала мысль, что впервые со времен сражения на Белой горе в 1620 году они пойдут отдельной национальной частью в открытый бой за освобождение своей родины. И атака 19 июня 1917 года стала настоящим триумфом чешского оружия. Это сражение получило впоследствии в чешской истории наименование «Битва под Зборовом».

В 9 часов утра 19 июня все части бригады разом выскочили из окопов и бросились вперед. Натиск чехов был таким дружным и стремительным, что противостоящие им австрийцы несколько замешкались, и это решило дело. Через 10 минут вся первая линия вражеских окопов была уже в руках чехов. Не останавливаясь, они немедленно атаковали вторую и третью линии и, наконец, ворвались и на позиции артиллерии. Через полчаса позиции австрийских войск были полностью прорваны, и начальники участков тщетно выпрашивали у командиров соседних русских частей резервы для развития этого ошеломляющего успеха. Русские войска пошли вперед с большой неохотой, и тактический успех не удалось превратить в настоящую победу. Уже изрядно потрепанным чешским ротам пришлось закрепляться на достигнутых позициях и отражать вражеские контратаки. И все же трофеями чехов в этот день стали 15 неприятельских орудий и 3 150 пленных; часть пленных, оказавшихся их земляками, немедленно изъявила желание вступить в ряды победоносных чешских полков. Потери бригады – до 1 000 человек выбывшими из строя, из них 190 убитых и умерших от ран.

В этот день Гайда все время был в гуще боя, находясь в первых рядах атакующих. Еще при выдвижении на позицию, 15 июня, он был назначен временно командующим 1-м батальоном 2-го Чешско-Словацкого полка, а когда в ходе атаки части перемешались, он по собственной инициативе принял командование всем 2-м Чешско-Словацким полком и своими умелыми действиями во многом способствовал успеху. За этот бой Гайда был награжден орденом Святого Георгия IV-й степени, а солдаты присудили ему дополнительно популярную в это время награду: Георгиевский Крест с лавровой ветвью на ленте. После Зборова Гайда стал признанным героем Чешских легионов. 30 июня 1917 года он был официально назначен временно командующим 2-м Чешско-Словацким стрелковым полком.

Однако вскоре разразился скандал: в штаб Чешской бригады из Сербского корпуса прибыли бумаги, в которых Гайда обвинялся в самозванном присвоении чина капитана и звания военного врача. В результате он был снят с командования полком и некоторое время находился под следствием. Гайда все отрицал, заявляя, что нужные документы просто утеряны. Начальство склонно было не придавать этому делу слишком большого значения, однако властный характер Гайды, его неуживчивость и крайний индивидуализм успели создать ему в рядах легионов немало врагов, которые теперь с готовностью ухватились за эти обвинения. Вообще ситуация, когда за громким подвигом следовал не менее громкий конфликт с начальством и уход со всех заслуженных постов, не раз потом повторялась в жизни Гайды. Лишь 3 ноября 1917 года дело было прекращено с официальным заявлением, что в действиях Гайды не усматривается корыстных мотивов. Фактически скандал просто замяли.

* * *

Блестящая победа у Зборова побудила русское командование ускорить дальнейшее формирование чехословацких частей. Собственно, принципиальное согласие на это Ставка дала еще 5 мая, теперь эти планы стали обретать реальность. Во всех лагерях военнопленных была развернута усиленная агитация; на волне национального подъема пленные чехи и словаки тысячами записывались в новые части. В результате уже существующая бригада, в которую добавили новосформированный 4-й полк, была преобразована в 1-ю Чешско-Словацкую «Гуситскую» стрелковую дивизию. Затем приступили к формированию 2-й дивизии – создавались кадры еще четырех полков, а также две отдельные инженерные роты, две артиллерийские и запасная бригады. Причем задачу формирования и руководства – политического, а вскоре и военного – чехословацкими частями все более брало в свои руки «Отделение ЧСНС в России», которое чехи часто называли просто «Отбочка» (отделение). Русская Ставка, заметно терявшая реальную власть в войсках, чаще всего без возражений выполняла рекомендации «Отбочки», а русский командный состав постепенно становился не более чем техническим исполнителем решений.

Наконец, 26 сентября 1917 года начальник Штаба Верховного Главнокомандующего генерал Н. Н. Духонин официально объявил о создании Чешско-Словацкого корпуса. 15 октября командующим корпусом был назначен генерал В. Н. Шокоров. Общая численность корпуса достигала уже 30 000 человек, его Штаб располагался в Киеве.

Командование корпуса и Отделение ЧСНС не собиралось останавливаться на этом, планировалось развертывание 3-й дивизии. Но все планы нарушил большевицкий переворот. Придя к власти, большевики тут же запретили новые национальные формирования, резонно видя в них потенциально враждебную для себя силу. Перед Масариком встали насущные вопросы: как выбраться из России самому и как вывезти отсюда уже сформированные части. Оберегая корпус от развала, Отделение ЧСНС 15 января 1918 года объявило его «составной частью чехословацкого войска, состоящего в ведении Верховного Главнокомандования Франции». Масарику удалось договориться с представителями Франции, что корпус полностью переходит на содержание союзников. Одновременно Масарик объявил о строгом нейтралитете чехословаков в разгорающейся Гражданской войне и полном невмешательстве их в русские дела. В частности, он отклонил все предложения генерала М. В. Алексеева об участии чешских частей в любых акциях против захвативших власть большевиков.

18 февраля Масарик заявил членам «Отбочки», что принципиально решен вопрос о переброске чешского корпуса на Западный фронт. Путь для этого был избран через всю Сибирь и Владивосток, поскольку Архангельский порт замерз до мая. Считая на этом свою миссию выполненной (а также, по-видимому, опасаясь за свою безопасность), Масарик в начале марта поспешил уехать из России в США.

Между тем, 8 февраля в Киев вступили большевицкие войска под командованием бывшего подполковника М. А. Муравьева, выбив из города части Украинской Центральной Рады. Чехи оставались безучастными зрителями этих боев.

Но 3 марта в Брест-Литовске был подписан мирный договор, и в соответствии с его условиями, под предлогом поддержки Центральной Рады, на Украину хлынули немецкие войска. Многочисленные красногвардейские отряды, возглавляемые теперь В. А. Антоновым-Овсеенко, были практически небоеспособны и не могли оказать наступающим никакого сопротивления. Чехи, таким образом, попали из огня да в полымя. Их дивизиям, в конце февраля пешим порядком выступившим из Киева, надо было срочно добывать себе железнодорожные составы, при этом особое значение для них приобретал железнодорожный узел Бахмач. В результате, чтобы не попасть в руки к немцам, частям корпуса пришлось совместно с Красной Гвардией (а это было очень сомнительным подспорьем) принимать арьергардный бой. Сражение у Бахмача продолжалось с 7 по 13 марта 1918 года. Со стороны чехов в этих боях приняли участие части 4-го, 6-го и 7-го полков, и им удалось приостановить продвижение передовых частей врага. Для немцев такое внезапное организованное сопротивление оказалось неприятной неожиданностью, и они поспешили заключить с чехами перемирие на три дня.

Теперь перед чешским командованием вставала задача всеми правдами и неправдами добыть за эти дни подвижной состав. «Врагами» на этот раз оказались не немцы, а красные командиры всех уровней, которые, разумеется, мечтали, чтобы чехи и дальше проливали свою кровь, прикрывая беспорядочное бегство их отрядов. И с новой задачей чешским командирам вполне удалось справиться, причем особенным хладнокровием и дипломатическими способностями отличился недавно присоединившийся к корпусу Генерального Штаба подполковник Б. Ф. Ушаков, вскоре получивший должность начальника Штаба 2-й Чешско-Словацкой дивизии.

Вечером 13 марта последние чешские части погрузились в вагоны, и их эшелоны под видом составов с ранеными немедленно двинулись в сторону Курска. Антонов-Овсеенко рвал и метал, обвиняя чехов в предательстве, но поделать ничего не мог. Гайда не принимал участия в этих боях, вплоть до марта 1918 года он был прикомандирован к штабу 2-й дивизии, оставаясь фактически без должности.

После того, как эшелоны пересекли границу Украины с РСФСР, руководство Отделения ЧСНС в России немедленно обратилось к Совету Народных Комиссаров с просьбой разрешить частям корпуса проезд во Францию. Для переговоров Совнарком делегировал И. В. Сталина. После долгих дебатов 27 марта было заключено соглашение, по которому частям корпуса был разрешен проезд во Владивосток. При этом изначальным требованием большевиков являлось полное разоружение и роспуск корпуса, но от этого им пока что пришлось отказаться. Однако и делегаты «Отбочки» пошли на серьезные уступки: они согласились с формулировкой, что «чехословаки продвигаются не как боевая единица, а как группа свободных граждан, везущих с собой известное количество оружия для защиты от покушений со стороны контрреволюционеров». Соответственно корпус должен был разоружиться, оставив только по 100 винтовок и 1 пулемету на эшелон (примерно на 1 000 человек).

Эти условия вызвали резкое недовольство в рядах легионеров. Часть офицеров пыталась протестовать. Тогда большевики потребовали изгнать «представителей реакционного командного состава», на что члены «Отбочки» с легкостью согласились. В результате среди русских офицеров корпуса была проведена жесткая чистка. Многие вынуждены были уйти, а большинство оставшихся, ощущая шаткость своего положения, предпочитало сохранять сугубую лояльность политическому руководству во всех случаях, порой – вопреки здравому смыслу. Исход русских офицеров обернулся личной удачей для Гайды, 28 марта 1918 года он принял командование 7-м Чешско-Словацким Татранским стрелковым полком после ухода прежнего командира полка полковника Смуглова.

Итак, чехам пришлось подчиниться условиям соглашения. Все тяжелое оружие, боеприпасы и запасы снаряжения были сданы. Винтовки и пулеметы полки сдавали по мере проезда эшелонов через Пензу, и только после этого корпусу, насчитывавшему в своем составе 35 300 человек, в 63 эшелонах было разрешено ехать далее в Сибирь. Чехи расставались с оружием очень неохотно, что, учитывая полное бесправие, воцарившееся в стране, было вполне понятно. Многие эшелоны утаивали часть винтовок сверх положенного лимита, но в любом случае – подавляющее большинство людей в эшелонах ехали безоружными. К маю первые двенадцать эшелонов уже прибыли во Владивосток, но все остальные растянулись на огромном пространстве в 7 000 км от Ртищева (под Пензой) до Иркутска. Не подлежит сомнению, что на тот момент чехословаки, причем как руководство корпуса, так и простые легионеры, хотели только одного: как можно скорее покинуть сошедшую с ума Россию и перебраться во Францию, где в боях завершавшейся мировой войны завоевать для своей родины право на независимость.

Однако движение их поездов по Сибири все замедлялось и, наконец, к маю практически совсем остановилось. И одновременно Совет Народных Комиссаров предложил Отделению ЧСНС в России отправить все эшелоны вместо Владивостока северным путем через Архангельск и Мурманск.

Растерявшаяся «Отбочка» не нашла ничего лучше, как выслать 9 мая в Москву делегатов, чтобы добиться согласия Советского правительства отправить через Владивосток хотя бы те поезда, которые к этому времени находились уже восточнее Омска, а северным путем – те, что стояли западнее Омска. При этом мнения простых чешских легионеров никто не спрашивал. А они сами отнеслись к этому новому проекту резко отрицательно. Чехи не доверяли Советской власти и видели в этих непрекращающихся нарушениях достигнутых соглашений одну только цель – уничтожить корпус как единое целое, а затем всех его бойцов поодиночке выдать на расправу немцам. Более того, рядовые бойцы не доверяли уже и своим политическим представителям, шедшим на все новые и новые уступки, причем за их счет. Одновременно ухудшались отношения и с Советами на местах: все они в больших городах по Транссибирской железной дороге требовали от чешских эшелонов только одного – вопреки всем прежним договоренностям полностью сдать оружие.

И одновременно этим оружием в Самаре, Челябинске, Петропавловске, Омске, Красноярске и Иркутске местные Советы поспешно вооружали… немцев и венгров, выпущенных из лагерей для военнопленных по всей Сибири и принятых в ряды Красной Гвардии в качестве «интернационалистов».

Многие из этих последних вовсе не разделяли коммунистических идей, но несмотря на это в Красную Гвардию шли охотно. Привыкшие видеть в русских своих врагов, они вступали в интернациональные отряды, чтобы почувствовать себя хозяевами в тех самых городах, где прежде в течение нескольких лет находились в униженном положении военнопленных. Уклад жизни русских людей был для них чуждым, и у них не вызывало внутреннего протеста участие в систематическом уничтожении всего самого святого для русского человека. По окончании Гражданской войны подавляющее большинство из тех, кому посчастливилось остаться в живых, вернулись к себе на родину, стали нормальными законопослушными обывателями, и их не мучила совесть по поводу совершенных ими злодеяний в далекой и чужой для них России. В конце концов, эта новая борьба была для них не более чем продолжением их прежней борьбы против Российской Империи в мировую войну. И это как нельзя более устраивало их нынешних хозяев – большевиков, которым гораздо сподручнее было опираться именно на иностранные штыки, поручая немцам и венграм (а еще лучше – китайским наемным рабочим-кули) массовые расправы над русским народом.

Год назад, в 1917 году, русские солдаты, тысячами дезертируя с фронта, как известно, нагло заявляли своим офицерам: «Да мы – Тамбовские, до нас Немец не дойдет»… Ошиблись! «Немец» дошел, и не то что до Тамбова, а и до Омска с Иркутском. Весной и летом 1918 года жители сибирских станций и городов могли видеть, как по их улицам шли многочисленные отряды вооруженных до зубов солдат, зачастую в своей прежней немецкой и австро-венгерской форме, со своими собственными начальниками, как раздавались команды на чужом языке, как важнейшие посты в городах занимались этими чужеземцами. Возникал естественный вопрос: кто же эти люди, недавние поверженные враги, ставшие в одночасье «хозяевами жизни»? Интернационалисты? Или уже оккупанты?

Но если иностранные «интернационалисты» были ненавистны простым жителям Сибири, то еще бо?льшую ярость вызывал их вид у чешских легионеров. Чехи видели в них своих исконных и естественных врагов, угнетателей своей родины, теперь с высоты своего положения только и ждущих случая, чтобы разделаться с ними. Для немцев, в свою очередь, чешские добровольцы были «предателями», нарушившими присягу и изменившими своему Императору Францу-Иосифу, так что ненависть их действительно была взаимной. Таким образом, противостояние в Сибири дополнительно приобретало ярко выраженный национальный характер, став продолжением старой чешско-немецкой и чешско-мадьярской борьбы.

Обстановка напоминала пороховую бочку, и было достаточно одной искры, чтобы прогремел взрыв. Этой искрой стал так называемый «Челябинский инцидент».

* * *

14 мая 1918 года на вокзале Челябинска из проходившего поезда с бывшими австро-венгерскими военнопленными в чехов, работавших на платформе, была брошена чугунная ножка от печки. Она попала в голову рядового Духачека, который упал тяжело раненным и потерял сознание. В ответ чехословацкие солдаты остановили эшелон, из которого была брошена ножка, выявили виновника и немедленно расправились с ним. Челябинский Совет, в состав которого также входили венгры-интернационалисты, 17 мая вызвал десять чешских солдат в качестве свидетелей, но при разборе этого инцидента объявил их единственными виновниками всего происшедшего и арестовал. В Совет была отправлена новая чешская делегация с требованием освободить арестованных, но она также была задержана. Тогда в 6 часов вечера по приказу командира 3-го Чешско-Словацкого полка подполковника С. Н. Войцеховского город был занят его солдатами, освободившими своих товарищей. Растерявшийся Совет не сумел оказать никакого сопротивления, часть местных комиссаров попала в плен, остальные разбежались, а все имевшиеся в городе запасы оружия – 2 800 винтовок и артиллерийская батарея – перешли в руки чешских легионеров.

На тот момент инцидент удалось уладить миром: арестованные комиссары были освобождены, бо?льшая часть оружия возвращена обратно, чехи и местный Совет вступили в переговоры о пропуске эшелонов далее на восток. Но напряженность осталась.

Между тем, 20 мая в Челябинске открылся Съезд представителей Чешско-Словацкого корпуса. Готовился он уже давно, и теперь на него съехались представители от всех частей корпуса, а среди них и капитан Гайда. Съезд первоначально призван был решить вопросы внутренней реорганизации, но перед лицом надвигающихся событий вопросы эти, несомненно, должны были уступить место другим, куда более насущным и неотложным. И в этот момент пришло известие, что в Москве в ночь на 21 мая арестованы делегированные туда члены Отделения ЧСНС Макса и Чермак. Под давлением большевиков они, находясь под арестом, подписали приказ частям корпуса сдать местным Советам все оружие «безо всякого исключения».

Этим шагом Совнарком рассчитывал окончательно сломить сопротивление чехов. Но он просчитался. Арестованные делегаты «Отбочки» были известны именно как сторонники компромисса любой ценой. Их арест возмутил всех легионеров, показал, как мало Советское правительство считается с принятыми на себя обязательствами, и укрепил позиции оставшихся на свободе сторонников куда более твердого курса. В ответ на окрики и угрозы из Москвы Съезд заявил, что он «лишает Отделение ЧСНС права руководства передвижением армии, находящейся на пути во Владивосток, и передает его Временному Исполнительному комитету, избранному и уполномоченному съездом, без ведома которого никто не имеет права отдавать никаких приказов, касающихся передвижения». Было единодушно принято решение ни одного эшелона на Архангельск не поворачивать, оружия не сдавать и в случае необходимости прорываться во Владивосток с боем.

Для руководства действиями чешских войск был избран Временный Исполнительный Комитет под председательством доктора Б. Павлу. В него вошли четыре прежних члена Отделения ЧСНС, четыре рядовых солдата и три командира полков: 4-го – поручик С. Чечек, 3-го – подполковник С. Н. Войцеховский и 7-го – капитан Р. Гайда. Последние три офицера составили «Военную Коллегию», которой съезд поручил разработать планы на случай открытого конфликта с большевиками и, если дело дойдет до этого, – возглавить борьбу. Делегатам предписывалось немедленно разъехаться по своим частям, чтобы довести до всех решения съезда. На случай новой провокации большевиков предполагалось к 27 мая привести части корпуса в боевую готовность.

На тот момент части Чешско-Словацкого корпуса располагались следующим образом: первые 14 000 человек уже достигли Владивостока; в районе Тамбов – Пенза все еще оставалось около 8 000 человек (эта Пензенская группа состояла из 1-го и 4-го полков, 1-го запасного полка и 1-й артиллерийской бригады); вокруг Челябинска находились эшелоны 2-го и 3-го полков, двух батальонов 6-го полка, части запасного полка и одной роты Ударного батальона – всего около 8 800 человек; наконец, около 4 500 человек из состава 6-го, 7-го и 8-го полков, Ударного батальона, 2-го запасного полка и 2-й артиллерийской бригады были растянуты на протяжении около трех тысяч верст между Курганом и Иркутском. Соответственно, съезд поручил Чечеку возглавить Пензенскую группу войск, Войцеховскому – все части, оперирующие вокруг Челябинска, а Гайде – эшелоны, двигающиеся по Сибири от Омска до Иркутска.

Гайда вернулся к своему полку в Ново-Николаевск утром 25 мая, и прямо на станции ему подали перехваченную телеграмму следующего содержания:

« Из Москвы, 25 мая. 23 часа. Самара, ж/д.

Всем совдепам по ж/д линии от Пензы до Омска.

Все Советы под страхом ответственности обязаны немедленно разоружить чехословаков. Каждый чехословак, который будет найден вооруженным по линии железной дороги, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хоть один вооруженный, должен быть выгружен из вагонов и отправлен в лагерь для военнопленных. Местные военные комиссары обязуются немедленно выполнить этот приказ, всякое промедление которого равносильно бесчестной измене и обрушит на виновного суровую кару. Одновременно посылаются в тыл чехословакам надежные части, которым поручено проучить неповинующихся.

С честными чехословаками, которые сдадут оружие и подчинятся Советской власти, поступать как с братьями и оказ ывать им всяческое содействие. Им пойдем всевозможно навстречу. Всех железнодорожников поставить в известность, что ни один вагон с чехословаками не должен продвинуться дальше на восток. Кто уступит насилию и будет содействовать чехословакам в их продвижении, будет строго наказан.

Настоящий приказ прочесть всем чехословацким эшелонам и сообщить всем железнодорожникам по месту нахождения чехословаков. Каждый военный комиссар должен об исполнении донести.

№ 377. Народный Комиссар по Военным Делам Л. Троцкий »

Вряд ли эту телеграмму можно было расценивать иначе как объявление войны. И ответ последовал незамедлительно. В 2 часа дня капитан Кадлец занял Мариинск, в ночь на 26 мая сам Гайда – Ново-Николаевск, в ночь на 27-е Войцеховский вторично занял Челябинск, наконец, 29 мая Чечек в упорном сражении захватил Пензу. Началось то, что советские историки впоследствии назвали «мятежом Чехословацкого корпуса». Излишне говорить, что реальные события совершенно не соответствовали этому названию: действия чехов были спровоцированы большевицким руководством, которое, как это явственно следует из приведенной телеграммы, планировало одновременный предательский удар по всем их эшелонам.

Впрочем, мятеж действительно имел место. Только это был мятеж молодых чешских офицеров, таких как Гайда, Кадлец и Чечек, против собственного политического руководства, готового выдать их с потрохами большевикам, против командующего корпусом генерала Шокорова, сохранявшего лояльность Отделению ЧСНС и пытавшегося помешать выступлению, наконец, против «хозяев и нанимателей» – представителей Антанты, которые, предложив свое посредничество в улаживании конфликта, не задумываясь о последствиях, настаивали при этом на полном разоружении чешских эшелонов. К тому же у этого «мятежа» была еще одна странная особенность: поднявшие его люди стремились не свергнуть власть, а поскорее покинуть страну; «мятежные эшелоны» прорывались не на Москву, а на Владивосток…

Моря чернил изведены советскими историками, чтобы доказать, что чешское руководство давно уже вынашивало коварные планы. Мол, «эшелоны заранее были растянуты по всей Транссибирской железной дороге, чтобы в один и тот же день захватить власть во всех городах и на станциях». Но ведь это делалось по приказу из Москвы, чтобы практически безоружные эшелоны чехов были разделены между собой и в момент, когда они будут блокированы местной Красной Гвардией, ни один из эшелонов не смог бы придти на помощь соседнему.

«Но чехи обладают подавляющим численным превосходством!» Приводится обычно даже официальная цифра: по состоянию на 21 мая в пяти военных округах (Восточно-Сибирском, Средне-Сибирском, Западно-Сибирском, Приуральском и Приволжском) у Советов якобы числилось лишь 4 539 бойцов. Лукавая цифра! Ведь этот подсчет совершенно не учитывает поголовно вооруженные коммунистические ячейки, органы и отряды ЧК, то, что именно в эти дни по всем станциям и городам развернулась широчайшая мобилизация в Красную Гвардию военнопленных немцев и мадьяр, наконец, тот факт, что в руках местных Советов имелись значительные запасы оружия (в том числе и отобранного у чехословаков). А с другой стороны? Из общего числа примерно в 35 тысяч человек, владивостокская группа чехов в 14 тысяч первоначально в выступлении не участвовала. Остается 21 тысяча. Но по договору они имели на всех лишь 2 100 винтовок и 21 пулемет! Да, указывают, что «огромное количество» оружия чехи везли незаконно, сверх оговоренной нормы. Однако следует учесть, что это могло касаться только винтовок; пулеметов (которые якобы были спрятаны между стенками вагонов в разобранном виде) можно было утаить не более одного-двух десятков. Орудий же во всем корпусе не было ни одного! Это ли те преимущества, о которых нам постоянно твердят?

«Но у чехов, – говорят нам, – были сильные, сколоченные части, обладающие опытом мировой войны». Разберемся и в этом. В сражении под Зборовом приняли участие три с половиной тысячи чешских легионеров, и примерно столько же еще – в боях под Бахмачом. Если же говорить о «сколоченности» частей, то девять десятых из них были созданы осенью 1917 года и «сколачивались» уже в эшелонах, идущих на восток, в обстановке, мягко говоря, не слишком способствующей проведению регулярных занятий и оттачиванию боевых навыков. Но ведь чехи, бывшие военнопленные, имели опыт боев еще в составе австро-венгерской армии? Да, в точности такой же, как и «интернационалисты» немцы и венгры из красных отрядов! Так что, как видим, у большевиков при внезапном одновременном ударе были все основания рассчитывать на быструю и относительно легкую победу над «мятежниками» (особенно в случае, если те не сразу догадаются, что находятся уже в состоянии «мятежа»).

Но как же тогда получилось, что события, которые подготавливались красными как легкая военная прогулка, обернулись для них столь сокрушительной катастрофой? Прямо скажем, большевики переоценили свои силы. Скорее всего, расчет делался на то, что до боев дело не дойдет и корпус прекратит существование по приказу сверху, со стороны податливых членов «Отбочки». Утерян был и фактор внезапности, местные Советы «спугнули» чехов преждевременными грубыми действиями. Огромным преимуществом чехов был их командный состав. Занявшие должности командиров полков чешские младшие офицеры с 1914 года прошли отличную боевую школу в качестве разведчиков, они-то 25 мая и повели за собой доверявших им солдат. Конечно, подавляющая часть младших офицеров не имела достаточных знаний для командования полками и дивизиями, но они привыкли принимать самостоятельные ответственные решения и были как нельзя лучше подготовлены для полупартизанских действий, которые и развернулись по всей железнодорожной магистрали. К тому же, несмотря на травлю русского командного состава, в рядах чехов оставались еще такие блестящие русские офицеры, как подполковники Войцеховский и Ушаков.

Но главное, чего не учли красные – это той степени ненависти, которую питало к ним население Сибири. Еще до появления чехов по всем городам создавались подпольные офицерские организации. Они были слишком малочисленными, чтобы суметь самостоятельно свергнуть Советскую власть, но с первого же дня выступления примкнули к чешским частям, сразу же удвоив их силы. Остальное же население, хотя и настроенное не столь решительно, в подавляющем большинстве проявляло откровенные симпатии скорее к иностранцам-чехам, нежели к «своим» большевикам. Ярчайшее свидетельство тому – помощь железнодорожных рабочих и служащих, благодаря которым пресловутая телеграмма Троцкого по большей части попала не в руки местных комиссаров, а к Чечеку, Войцеховскому, Гайде и другим командирам чешских эшелонов…

Но вернемся к тому моменту, когда утром 25 мая Гайда получил на вокзале Ново-Николаевска роковую телеграмму. Как вспоминал сам Гайда, он ни на минуту не сомневался, что это означает войну, и решил немедленно выступать на свой страх и риск, не дожидаясь условленной даты 27 мая. Несомненно, это было самое важное решение в его жизни.

Первым делом он собрал подальше от посторонних глаз, за водокачкой, импровизированное совещание офицеров своего полка и разъяснил им свое решение: всем эшелонам свергать Советскую власть на местах и стараться как можно скорее соединиться друг с другом. Офицеры поддержали его единогласно. Теперь необходимо было довести решение до сведения командиров остальных подчиненных ему эшелонов.

В группу Гайды входили: одиннадцать рот 6-го и 7-го стрелковых полков и три артиллерийских батареи (без орудий), а также группа подполковника Ушакова (три роты Ударного батальона, эшелон 2-го запасного полка и эшелон Штаба и обоза 2-й дивизии). В общей сложности это составляло около 4 000 человек. Кроме того, три эшелона чехов находились на станциях вокруг Иркутска, но распоряжения Гайды до них не дошли: утром 26 мая эти эшелоны подверглись внезапному нападению со стороны Красной Гвардии. Чехи отразили атаку, но затем под давлением вмешавшихся французского и американского консулов сдали оружие и были немедленно отправлены во Владивосток, выбыв таким образом из игры.

Еще уезжая из Челябинска, Гайда заранее договорился со своим заместителем капитаном Кадлецем об условных телеграммах, которыми они могли бы обмениваться. Так, телеграмма «Отдайте письмо Комиссару» означала приказ – «Займите город». Именно она и была теперь послана Кадлецу в Мариинск. В 2 часа дня оттуда пришел краткий ответ: «Письмо отдано» – это означало, что Мариинский Совдеп прекратил свое существование.

Тем временем Гайда в Ново-Николаевске успел связаться с местной офицерской организацией поручика Лукина. Само выступление решили отложить до темноты. В час ночи 26 мая над вокзалом взлетела красная ракета – и почти одновременно в районе красногвардейских казарм и здания Совета загремели взрывы ручных гранат. Сопротивление было сломлено в течение сорока минут, чехи потеряли при этом лишь двух убитых и трех раненых.

Утром в городе шла уже обычная жизнь, и лишь на улицах стояли кое-где часовые с бело-зелеными повязками на рукавах. Это были бойцы вновь созданной Сибирской Народной Дружины, послужившей впоследствии основой при формировании 1-го Ново-Николаевского стрелкового полка – первого полка Сибирской Армии, избравшей бело-зеленые цвета как символ снегов и лесов Сибири. Власть в городе перешла в руки восстановленной городской думы.

Независимо от желания чехов, они стали катализатором для выступления всех антибольшевицких сил в Сибири. С первых же дней стихийно образовавшиеся небольшие русские добровольческие отряды взяли на себя обязанности разведчиков, наступавших впереди чешских эшелонов. Одновременно русские части выделяли кадры, которые поддерживали порядок в освобожденных городах и формировали новые добровольческие полки. По мере развития событий русские отряды играли все бо?льшую и бо?льшую роль.

Тем временем выступил в Канске и подполковник Ушаков. Получив известие о том, что на следующий день назначено разоружение его частей, он решил нанести упреждающий удар и в ночь на 29 мая занял Канск, а следом за ним и Нижнеудинск.

* * *

Теперь перед Гайдой встала чрезвычайно сложная задача. На западе его отделяла от Челябинской группы Войцеховского сильная группировка красных в Омске. Между занятым Ново-Николаевском и Мариинском, освобожденным Кадлецем, находились мощные силы красных в районе Томск – станция Тайга. Наконец, Ушаков в Канске был отрезан от Кадлеца большевицкими отрядами Красноярска. При малейшем промедлении все эти силы грозили раздавить чехов.

Первым делом следовало соединиться с группой Кадлеца. 30 мая Гайда начал наступление на узловую станцию Тайга. Все ожидали ожесточенного сопротивления, но, к общему удивлению, после первой же стычки большевики бежали в полном беспорядке. Как вскоре выяснилось, в тылу у них восстала Томская подпольная организация. Ее преждевременное выступление закончилось неудачей, но напуганный большевицкий Совет в Томске через день сам бежал из города. Члены военной организации, выйдя из подполья, немедленно образовали Добровольческий батальон в 500 штыков. Вскоре все Томские формирования возглавил подполковник А. Н. Пепеляев.

Вечером 31 мая Гайда прибыл в город со штабом и одной ротой, торжественно встреченный почетным караулом во главе с Пепеляевым. Здесь же, в Томске, Гайда получил два тяжелых и два легких полевых орудия с минимальным запасом снарядов – они стали первыми орудиями в его группе.

Но надо было спешить дальше, к Мариинску. В ночь на 1 июня головной эшелон поручика Гусарека исправил подорванное железнодорожное полотно и занял станции Анжерскую и Судженскую. Отряду Кадлеца тем временем пришлось в течение 1 июня выдержать яростный натиск со стороны сильного отряда анжеро-судженских большевиков. Лишь к вечеру удалось вырвать у них победу, а в сумерках поезд красных, отступающий на запад, столкнулся со встречным эшелоном, отходящим под напором отряда Гусарека. Оба поезда сошли с рельсов, а немногие уцелевшие красногвардейцы разбежались по тайге. Таким образом, головные части Гайды и Кадлеца, наконец, благополучно соединились.

Противником Гайды в этих боях являлись вооруженные силы «Центросибири» – Центрального Исполнительного Комитета Советов Сибири. Центросибирь была создана еще в конце 1917 года и претендовала на координацию деятельности всех Советов Западной и Восточной Сибири, а также Дальневосточного края, хотя фактически ее власть распространялась лишь на территорию Восточной Сибири от Красноярска до Читы. Теперь, оказавшись отрезанными от Москвы, представители Центросибири запросили у Гайды перемирия, с тем чтобы связаться со столицей и попытаться разрешить конфликт мирным путем. Гайда совершенно не верил в такую возможность, однако перемирие было ему выгодно с тактической точки зрения, и оно было заключено до 16 июня, причем распространялось и на отряд Ушакова в Канске. Теперь, обезопасив себя на время с востока, Гайда мог нанести следующий удар уже на запад, в сторону Омска. 15 июня пал Барнаул, а следом за ним были заняты Бийск и Семипалатинск.

Помощь подходила и с запада, со стороны Челябинской группы. Решающий бой здесь произошел 7 июня на станции Марьяновка: омские красногвардейцы были в нем наголову разбиты, и в тот же день Омск был освобожден с помощью выступившей местной подпольной организации. Вскоре в Омске было сформировано Временное Сибирское Правительство, и этот город окончательно превратился в столицу Белой Сибири. 8 июня на станции Татарская произошло соединение частей Гайды с западным отрядом поручика Сырового. Таким образом, путь до Челябинска был открыт, и Гайда вновь мог заняться восточным направлением.

Тем временем 12 июня из войск Временного Сибирского Правительства было образовано два корпуса: 1-й Средне-Сибирский, под командой подполковника А. Н. Пепеляева, и 2-й Степной Сибирский, под командой полковника П. П. Иванова-Ринова. Средне-Сибирский корпус должен был наступать на восток, совместно с группой Гайды. Его составили добровольческие отряды из Средней Сибири: Томск дал четыре полка, Ново-Николаевск – два, Барнаул и Красноярск по одному. Эти полки насчитывали пока не более чем по 300–400 штыков при нескольких пулеметах, во всем корпусе было всего 8 орудий, но части были сформированы исключительно из добровольцев, и их боевой дух был очень высок. В свою очередь, и Гайда для пополнения своих частей 21 июня объявил по всем лагерям военнопленных на освобожденной территории мобилизацию чехов и словаков.

Перемирие с Центросибирью заканчивалось вечером 15 июня. На следующий же день у Мариинска разгорелся ожесточенный бой. Гайда нанес удар с фронта и тыла, причем лично возглавил обходную колонну, и красные в панике бежали к Красноярску. Одновременно 16 июня Ушаков наступал на станцию Клюквенная, и это решило судьбу Красноярска. 19-го в городе произошло восстание, местный Совет поспешно бежал на пароходах по Енисею, а на следующий день в город уже вступала с востока ударная рота из отряда Ушакова, а с запада – самодельный бронепоезд Гайды. После соединения отрядов подполковник Ушаков принял должность начальника Штаба в объединенном отряде Гайды. Своими знаниями, энергией и блестящим талантом тактика Ушаков чрезвычайно способствовал всем дальнейшим успехам «Восточного отряда Чехо-войск» вплоть до своей трагической гибели. Гайда очень уважал и любил его.

Между тем войска Центросибири со стороны Иркутска, сосредоточив 5 000 человек, нанесли удар по Нижнеудинску, но в упорном трехдневном бою 24–26 июня эта группировка была наголову разбита. Красные бежали столь стремительно, что преследование их замедлялось лишь постоянной необходимостью чинить поврежденное полотно железной дороги и взорванные мосты. Центросибирь поспешно переехала в Верхнеудинск, за ней последовали и деморализованные красные отряды. 11 июля войска группы Гайды освободили Иркутск. Там 1-й Средне-Сибирский корпус Пепеляева был разделен на две дивизии, а все русские и чешские войска, оперирующие в этом районе, объединены в Восточный фронт, который возглавил произведенный в полковники Гайда.

Однако борьба еще далеко не была закончена. Необходимо было как можно скорее, не останавливаясь, захватить тоннели на Круго-Байкальской магистрали и предотвратить подрыв их большевиками. Первые 38 тоннелей удалось спасти, и все же около 5 часов вечера 19 июля, когда чехо-русские отряды, развивая успех, занимали станцию Слюдянка, невдалеке прогремел мощный взрыв: красные взорвали восточный выход из последнего тоннеля – № 39. Это задержало дальнейшее наступление почти на две недели; лишь 31 июля там можно было начать ремонтные работы. Красные между тем получили уникальную возможность собраться с силами и самим перейти в контрнаступление.

Для предстоящего сражения они сконцентрировали все свои силы. Их руководство старалось пополнять ряды всеми возможными и невозможными способами: так, командир отряда анархистов Лавров вывез из лагерей военнопленных до 1 000 человек немцев и венгров, окружил их пулеметами и предложил на выбор: вступить в Красную Гвардию или быть расстрелянными на месте. Значительные силы были сняты с Забайкальского фронта, оперирующего против Атамана Семенова. В результате численность красных возросла до 15 000 человек. В ударную группу входило также несколько бронепоездов, а на озере Байкал красные вооружили огромный железнодорожный паром «Байкал» и мощный ледокол «Ангара»; эти корабли господствовали на озере, постоянно обстреливая артиллерийским огнем расположение белых. Все силы, сведенные в Прибайкальский красный фронт, превосходили противника по меньшей мере втрое, поскольку восточнее подорванного тоннеля могли действовать лишь авангардные части чехов и белых с самой незначительной артиллерией, причем снабжение их продовольствием и боеприпасами могло осуществляться лишь по труднодоступным горным тропам. Таким образом, все преимущества были на стороне красных, и те не замедлили ими воспользоваться.

29 июля войска Центросибири перешли в наступление и обрушились на отряд Пепеляева, потеснив его. Стало ясно, что без какого-либо маневра позиции просто не удержать. Тогда Пепеляев предложил дерзкий план: симулировать отступление, а тем временем четыре полка из его корпуса скрытно оставить в засаде в сопках. Действительно, красная ударная группировка втянулась в приготовленный «мешок», и по установленному сигналу фронтальные части Гайды перешли в наступление, в то время как Сибиряки Пепеляева подорвали железную дорогу и заняли господствующую позицию на путях отхода красных у разъезда Салзан. В течение всего дня 6 августа им пришлось выдерживать бешеный натиск красных, но к 5 часам вечера стало ясно, что враг сломлен. С запада приближались цепи Гайды, и Сибирские добровольцы уже явственно слышали чешские рожки, выпевавшие полковой сигнал 7-го Татранского полка «Поспешим дальше!». Красным пришлось бросить поезда, и они пытались пешком добраться до своих по узкой открытой полосе между железной дорогой и берегом озера, но огонь Сибиряков косил их массами. Победа была полной: Гайде в качестве трофеев достались два бронепоезда, семь эшелонов, четыре орудия, пятнадцать пулеметов и много другого снаряжения. Пленных было до 2 500 человек, только на полотне железной дороги было подобрано потом до 700 трупов. Общие же потери в отряде Пепеляева и у чехов – чуть более 300 человек. Боевой дух красных был надломлен этим поражением, но одержанную победу надо было еще закрепить.

Через несколько дней тоннель № 39 был наконец восстановлен, и встал вопрос о дальнейшем наступлении. Новые фронтальные прорывы красных позиций в глубоких, едва проходимых ущельях, по которым проходило полотно железной дороги, и по склонам сопок, сплошь поросших тайгой, могли затянуть ликвидацию красной группы еще на месяцы. Поэтому Гайда после долгих раздумий решился на еще одну безумно смелую и рискованную операцию – высадить десант с озера глубоко в тыл красных войск.

В десант было назначено 1 075 штыков, 75 сабель и 6 орудий, и возглавил его начальник Штаба Гайды подполковник Ушаков. Предприятие это выглядело тем более безумным, что в распоряжении десантного отряда было три прогулочных пассажирских колесных пароходика «Бурят», «Феодосия» и «Сибиряк», предназначенных лишь для плавания по реке Ангаре. Если бы на озере Байкал разразилась буря, что было обычным явлением для этого времени года, хрупкие суденышки десанта могли просто затонуть, не говоря уже об опасности столкновения с гораздо более мощными «Байкалом» и «Ангарой». Несмотря на это, Ушаков был полон решимости и неустанно подбадривал своих людей. 14 августа первый транспорт с десантом отошел от пристани Лиственичная, а утром 16-го все транспорты благополучно пристали к берегу в тылу у красных, близ деревни Посольская.

Части высадились на берег, где по приказу Ушакова солдаты сняли с себя все отличительные знаки, чтобы походить на красногвардейцев, после чего отряд двумя колоннами двинулся на станцию. Большевицкая охрана на станции Посольская была застигнута врасплох и не оказала ни малейшего сопротивления. Ушаков связался по телеграфу с Верхнеудинском и, выдав себя за командира мадьярского отряда, потребовал немедленно прислать на станцию поезд с артиллерийскими снарядами. Поезд был выслан; не доезжая до станции Посольская он был встречен белой засадой и спущен под откос, частью вагонов прочно закупорив путь.

Тем временем со стороны озера внезапно раздалась артиллерийская канонада. Это пароходы «Сибиряк» и «Феодосия» заметили у Мысовой корабли красной военной флотилии и решили, не считаясь с неравенством сил, атаковать их. «Байкал» начал отвечать им. Разгорелась артиллерийская дуэль. Известно, что смелым сопутствует удача: меткий снаряд с «Сибиряка» вскоре поджег надстройки на «Байкале». Огонь быстро добрался до запасов топлива и боеприпасов, раздался взрыв, и огромный паром выгорел дотла. Остальные красные пароходы, не принимая боя, поспешно ретировались. «Сибиряк» перенес огонь на пристань и станцию; на берегу началась паника. На станции Мысовая в это время располагался Штаб и тылы красного Прибайкальского фронта, и теперь они начали поспешную эвакуацию, перешедшую в беспорядочное бегство. Таким образом, первое (и последнее) в чехословацкой истории «морское сражение» завершилось полной победой.

Фронтальные части Пепеляева перешли в наступление на рассвете 15 августа. Красные войска оборонялись с большим упорством в течение суток, пока в тылу у них, у Мысовой, не раздалась артиллерийская стрельба. Тогда паника перекинулась на обороняющиеся части, и они покатились назад. К полудню 16 августа станция Танхой была освобождена, а утром 17 августа чехи и Сибиряки вошли в Мысовую, но оказались все равно слишком далеко, чтобы вовремя придти на помощь десантному отряду у Посольской.

Ушаков переоценил свои возможности – он не учел, что его отряд оказался на пути настоящей лавины людей, пытающихся любой ценой спасти свою жизнь и готовых на все ради этого. Небольшой заслон белых был оттеснен в сторону; не знавший об этом Ушаков взял на станции паровоз и поехал проверить заставу.

Когда паровоз был внезапно обстрелян, Ушаков решил, что это просто недоразумение, ведь все знаки различия были заранее сняты. Теперь собственная предосторожность обернулась для него трагедией. Все еще находясь в заблуждении, он решительно спрыгнул с паровоза и крикнул нападавшим: «Братцы, не стреляйте, это я, подполковник Ушаков». Мгновение спустя он понял свою ошибку, но было уже поздно: подполковник со своим адъютантом были окружены противником. Когда об этом стало известно на станции, ударники все как один бросились выручать своего любимого командира, но три их роты столкнулись с контратакой трехтысячной массы красных. К ночи ударники были отброшены со станции, отряд был разъединен, и частям его пришлось окольными путями идти на соединение со своими. Но и красные при прорыве должны были бросить все бронепоезда и эшелоны; также было окончательно нарушено управление их войсками.

Лишь вечером 18 августа части Пепеляева и Гайды, наступая с фронта, вновь заняли станцию Посольская, где было взято 59 поездов и несколько тысяч пленных. Потери, как это ни странно, были невелики: 22 убитых и 30 раненых у чехов, около 100 убитых и 300 раненых у Сибиряков. Но праздничное настроение от победы было омрачено гибелью подполковника Ушакова.

Тела подполковника и его адъютанта были найдены в перелеске у железнодорожной линии. Оба были ужасно изуродованы: глаза выколоты штыком, нос и уши отрезаны, на всем теле – десятки штыковых ран. Не было сомнения: они оказались в руках изуверов, потерявших всякий человеческий облик.

Ярости однополчан, нашедших тела, не было предела. Один доброволец вспоминал, что в тот момент, когда Гайда впервые увидел своего ближайшего помощника и друга, ему как раз докладывали о прибытии партии пленных мадьяр. «Гайда, не оборачиваясь, резко и твердо сказал с характерным для него чехословацким акцентом: “Под пулемет!”» – и вся партия пленных была расстреляна.

Посольская стала последним крупным сражением «Восточного похода». Все остальные станции сдавались после самых незначительных стычек, красные отряды бежали, не оказывая сопротивления, или рассеивались по тайге. 26 августа чехи и Сибиряки вошли в Читу, а 31 августа на станции Оловянной произошло соединение группы Гайды с передовыми разъездами Атамана Семенова. Через три дня, 2 сентября, Гайда получил извещение, что решением Отделения ЧСНС он производится в генерал-майоры. Почти одновременно в генералы был произведен и Пепеляев. Наконец, несколько позднее постановлением Георгиевской Думы Восточного фронта за успешное руководство войсками в описанных выше боях оба были представлены к награждению орденом Святого Георгия III-й степени.

7 сентября 1918 года на станции Урульга красное командование приняло решение о прекращении организованной борьбы и переходе к чисто партизанским действиям. Таким образом, Гайда с честью выполнил свою задачу и совершил подвиг, равный которому трудно себе представить: всего за три с половиной месяца он «пробил» Транссибирскую магистраль и полностью очистил ее от красных.

* * *

Затем Гайда отправился во Владивосток. Имея мандат Челябинского съезда на руководство всеми чешскими войсками в Сибири, а также опираясь на соглашение о подчинении ему частей Сибирской Армии на Восточном фронте, он считал себя Главнокомандующим всеми чешскими и русскими войсками на Дальнем Востоке и, соответственно, рассматривал свою поездку как инспекционную. Но очень скоро ему пришлось убедиться, что это не так. Владивосток фактически находился под управлением представителей союзников, а кроме того, в нем обретались целых два русских «правительства»: П. Я. Дербера и генерала Д. Л. Хорвата, которые не столько управляли Приморьем (так как союзники не допускали этого), сколько боролись между собой, да к тому же оба не признавали власти Сибирского Правительства в Омске. Наибольшим весом обладали японцы, но им приходилось действовать с постоянной оглядкой на других союзников по Антанте.

И вот в эту атмосферу политических интриг новоиспеченный генерал Гайда ворвался с напором и грацией слона в посудной лавке. В течение нескольких дней он успел перессориться с японцами, Атаманом Семеновым, Хорватом и русским комендантом Владивостока полковником Бутенко. Вскоре японцы объявили, что для них Гайда как Главнокомандующий не существует, и во избежание международного конфликта чешское руководство поспешило отправить того обратно на фронт, назначив 26 сентября 1918 года начальником 2-й Чешско-Словацкой стрелковой дивизии, которая должна была как можно скорее сосредоточиться в районе Екатеринбурга. Во второй половине сентября полки дивизии двинулись по железной дороге на запад, а вскоре за ними последовал и Гайда. Напоследок он еще раз успел «учудить», назначив своего заместителя полковника Кадлеца командующим всеми войсками на линии КВЖД и оставив в его распоряжении сильный чешский отряд. На этот раз обиженными оказались также местные китайские власти, а проживавший в это время в Харбине генерал барон А. П. Будберг занес в свой дневник следующие ехидные замечания:

«27 сентября. Гайда умчался на запад, назначив полковника Кадлеца главнокомандующим в полосе отчуждения, то есть смешав этим и без того сумбурное здесь положение до последних пределов. Ни китайцы, ни японцы этого назначения никогда не признают, и все шишки будут валиться на головы несчастных русских. Гайда неистовствует, очевидно, понимая, что чехи нужны до зарезу Омскому Правительству, и последнее готово все претерпеть, чтобы с ними не ссориться. Плохо было без приятелей, а с ними, кажется, еще хуже…

28 сентября. Гайда не унимается и издал приказ о н азначении Кадлеца Главноначальствующим над всем русским Дальним Востоком; надвигается какое-то чешское пленение; осмелевшие австрийские дезертиры и наши бывшие пленные почуяли свою силу и садятся на наши шеи самым бесцеремонным образом, при полном молчании и бездействии союзников…»

Рассказывает Будберг и о том, как Гайда, «всюду ищущий популярности», приказал прицепить к своему поезду два вагона специально для местной молодежи, едущей поступать в Томский университет, – а в результате вагоны на три четверти оказались заполнены спекулянтами… Подобные сплетни будут потом преследовать Гайду на протяжении всего его пребывания в Сибири. Скажем прямо: первое выступление Гайды в качестве политического деятеля завершилось полным фиаско.

Но здесь же, во Владивостоке, Гайда впервые встретился с адмиралом Колчаком, только что вернувшимся из Японии и ищущим возможности принести пользу Родине. Гайда и Колчак тогда лишь обменялись мыслями о желательности для скорейшей победы над большевизмом сосредоточить всю полноту власти в одних руках – то есть о необходимости военной диктатуры. В этом отношении оба они мыслили совершенно одинаково, и для Гайды эта встреча имела огромные последствия.

6 октября генерал Гайда прибыл в Екатеринбург. Вот каким увидел его в эти дни современник: «Очень молодое длинное лицо, похожее на маску, почти бесцветные глаза с твердым выражением крупной, хищной воли и две глубоких упрямых складки по сторонам большого рта. Форма русского генерала, только без погон, снятых в угоду чешским политиканам. Голос его тихий, размеренный, почти нежный, но с упрямыми нотками и с легким акцентом; короткие отрывистые фразы с неправильными русскими оборотами». Чрезвычайно точное описание, добавить можно разве что высокий рост и очень крупный нос. По этим характерным чертам его можно сразу узнать на фотографиях, на одной из которых он действительно одет в русскую генеральскую шинель с широкими красными отворотами и чешским нарукавным знаком.

12 октября 1918 года Гайда вступил в командование Екатеринбургской группой войск. Эта группа называлась ранее Северо-Уральским фронтом, и ею руководил произведенный в генералы Войцеховский, который теперь был направлен спасать ситуацию на Самарское направление. Противостоявшая советская 3-я армия М. М. Лашевича уже несколько оправилась от недавних поражений под Екатеринбургом и все время порывалась перейти в наступление, что вылилось в ряд встречных боев, носивших весьма ожесточенный характер.

В состав Екатеринбургской группы входили как чешские, так и русские части. Последние образовались прямо на фронте, в ходе боев, из местных добровольческих и повстанческих отрядов, они были пока малочисленны и не слишком хорошо вооружены, но отличались твердым духом и прекрасными боевыми качествами. Этого уже нельзя было сказать о чехах: все их столь прославленные ранее полки к октябрю явно упали духом (как тогда говорили – «потеряли сердце»). Ведь против них были уже не прежние разнузданные красногвардейские отряды – Троцкий вводил в Красной Армии дисциплину, не останавливаясь перед самыми жестокими мерами. Время легких побед кончилось, теперь за любой успех приходилось платить, порой значительную цену. Чехи были к этому не готовы. К тому же, пока они двигались во Владивосток, они знали, что пробивают себе дорогу домой; теперь же они, выполнив свою задачу, мечтали о заслуженном отдыхе – а их вдруг поворачивают обратно на Урал! Сказались и поражения на Волге, где 8 октября была оставлена Самара. В результате по всем частям «Чехокорпуса» слышалось одно и то же требование – скорейшего отвода в тыл.

Что же касается самого Гайды, то он, в отличие от своих соотечественников, был настроен на решительную и непримиримую борьбу с красными до конца. Дело было не только в том, что, овеянный громкой славой «Освободителя Сибири», генерал рвался подтвердить свою репутацию новыми победами. Гайда вообще все больше ощущал свою общность с Россией, верил, что ему суждено будет сыграть важнейшую роль в ее освобождении от красного ига. Его амбиции в этом смысле были очень велики, ему явно была уже слишком тесна роль одного из чешских генералов, он все более мыслил и действовал как русский Белый военачальник.

Поэтому неудивительно, что значительную роль довелось сыграть Гайде в заговоре, 18 ноября 1918 года приведшем к Верховной власти адмирала Колчака. В начале ноября к Гайде в Екатеринбург из Омска приехал Генерального Штаба полковник Д. А. Лебедев и в откровенной беседе задал вопрос, как отнесся бы тот к установлению единоличной твердой власти. При этом в качестве возможных кандидатов были названы фамилии генералов Болдырева, Иванова-Ринова, Дутова, Дитерихса, а также Атамана Семенова и адмирала Колчака. По словам Гайды, он сразу назвал фамилию Колчака как наиболее приемлемого из всех. Одновременно он изложил свое политическое кредо, что «только диктатура может спасти страну, но диктатура временная, пока неприятель не будет окончательно разбит». Диктатор же должен быть человеком популярным, широких, достаточно либеральных взглядов, чтобы он мог сплотить вокруг себя нацию и железной рукой проводить среднюю, демократическую линию, не давая перевеса реставраторским кругам. Именно эти идеи и были выдвинуты затем во время переворота 18 ноября. Генерал Гайда, наверное, в мечтах представлял на посту верховного диктатора и спасителя России именно себя, но был достаточно здравомыслящим человеком, чтобы понимать – его кандидатура не пройдет; в Колчаке же он видел своего единомышленника и надеялся на самое плодотворное сотрудничество с ним.

Через несколько дней в штаб Гайды с инспекционной поездкой прибыл и сам Колчак, тогда военный министр Всероссийского Правительства. По словам Гайды, они проговорили тогда целую ночь, и Гайда убеждал его принять пост Верховного Правителя, в случае, если тот ему будет предложен. Похоже, именно этот разговор окончательно убедил Колчака принять предлагаемую ему власть как свой великий Крест, как предназначение его жизни.

Со своей стороны Гайда заявил, что он не будет принимать непосредственного участия в перевороте, а впоследствии в воспоминаниях так излагал свою тогдашнюю позицию: «Я чехословацкий генерал, – сказал я. – И потому я не имею права вмешиваться во внутренние дела страны, но что касается подчиненных мне русских войск, то обещаю вам, что вся моя армия останется нейтральной… Я в ее пределах не допущу вести агитацию ни за диктатуру, ни против. Моя поддержка будет заключаться в том, что я не буду препятствовать офицерам и солдатам признать вас диктатором…»

Именно такая позиция доброжелательного нейтралитета на фронте была необходима для свершения переворота. В этом отношении обещание Гайды стоило очень дорого, и Колчак, придя к власти, сполна расплатился за это.

Дело в том, что положение самого Гайды в этот момент было весьма шатким. Его наступательный агрессивный настрой шел совершенно вразрез с тенденциями командного и рядового состава чешского корпуса. В это же время политическое руководство из Отделения ЧСНС в России вновь прибирало к рукам власть в корпусе, активно используя распространявшиеся среди легионеров упадочнические настроения. И мятежный Гайда в этом отношении был для политиков из «Отбочки», как кость в горле.

Особенно же активизировались все интриги в конце ноября, когда пришли известия о том, что мировая война закончилась и Чехословакия получила долгожданную независимость. В Сибирь прибыл военный министр новой Чехо-Словацкой Республики генерал М. Штефанек. 5 декабря он приехал в Челябинск, и среди многих организационных вопросов, немедленно вставших перед министром, был и вопрос о Гайде. Стало ясно, что конфликт зашел уже слишком далеко и места для Гайды среди командования корпуса больше нет. И Штефанек, под давлением политического руководства корпуса, решил убрать Гайду из Сибири, предложив ему «почетную командировку» в Париж, – а это Гайду совершенно не устраивало.

Вот тут и вмешался адмирал Колчак. Ему удалось уговорить Штефанека разрешить Гайде перейти временно в Русскую Армию тем же чином, оставляя его в прежней должности. Впрочем, у Колчака была веская причина, чтобы добиваться сохранения Гайды в роли одного из ведущих своих полководцев: в эти дни войска Екатеринбургской группы одержали блистательную победу – освободили город Пермь.

Идея Пермской операции зародилась у Гайды после получения известий о скором прибытии существенных подкреплений – 1-го Средне-Сибирского корпуса генерала Пепеляева. Части корпуса, первые из которых прибыли на фронт к 28 октября, представляли собой внушительную силу и обладали прекрасными боевыми качествами, так что, естественно, Гайда решил сосредоточить их все на одном направлении и использовать для мощного наступления с решающими целями. Операция началась 27 ноября. В тяжелых боях, передвигаясь на лыжах или по колено в снегу, войска генералов Пепеляева, Вержбицкого, Голицына при содействии 2-й Чешcко-Словацкой дивизии (от которой, благодаря усиленной агитации, было получено торжественное обещание участвовать в общем наступлении вплоть до Кунгура, после чего она немедленно выводилась в тыл) не только выполнили первоначальную задачу по освобождению Кунгура и Кушвы, но, развивая успех, на Рождество 1918 года взяли Пермь. Защитники города были деморализованы выступлениями нескольких офицерских организаций, сдававших белым целые войсковые части с артиллерией и окончательно разрушивших красный фронт.

Добыча, попавшая в руки победителей, была огромна. Только в одной Перми были взяты: 21 000 пленных, 5 000 вагонов, 60 орудий, 100 пулеметов, несколько бронепоездов, вмерзшие в лед у пристани корабли красной военной флотилии и масса другого военного снаряжения. Главные герои наступления – корпус генерала Пепеляева – потеряли при этом убитыми, ранеными и обмороженными 494 офицера и до 5 000 солдат. Но результаты операции окупали эти потери сторицей: советская 3-я армия была полностью разгромлена, и для ее восстановления собирались резервы со всей Советской Республики. Одновременно в Штаб армии срочно прибыла комиссия ЦК РКП (б) во главе со Сталиным и Дзержинским, чтобы вскрыть причины падения Перми и, как водится, жестоко покарать виновных или тех, кто будет сочтен ими. А тем временем части Гайды, не задерживаясь, выдвинулись вперед на 50 верст от города и закрепились на достигнутых позициях. И только тут красное командование, несколько опомнившись, предприняло отчаянные попытки перейти в наступление и вернуть Пермь обратно. Кровопролитные бои с превосходящим противником длились весь январь и февраль и завершились лишь тем, что красные положили зазря все свои резервы, не добившись серьезного успеха.

24 декабря 1918 года Екатеринбургская группа в ходе общей реорганизации вооруженных сил была переименована в Сибирскую Армию (второго состава), и Гайда возглавил ее, уже как генерал русской службы. За победу под Пермью Гайда и Пепеляев были произведены в генерал-лейтенанты.

* * *

Победа под Пермью создала благоприятные предпосылки для перехода в общее наступление всех армий адмирала Колчака. И это наступление тщательно подготавливалось в организационном плане. Части, не прекращая ежедневных текущих боев, активно пополнялись, переформировывались и перегруппировывались.

Наступление Сибирской Армии началось 4 марта, и первый удар пришелся по уже изрядно потрепанной 3-й армии. Первую неделю наступление развивалось успешно, но дальнейшее продвижение на всех направлениях было приостановлено до конца марта яростными контратаками красных резервов. Впрочем, 24 марта специальный отряд, шедший на крайнем правом фланге Сибирской Армии, соединился в верховьях реки Печоры с левофланговым отрядом войск генерала Е. К. Миллера, действовавших со стороны Архангельска, но последнее обстоятельство имело чисто символическое значение: в условиях тундры и полного бездорожья наладить настоящую регулярную связь и взаимодействие с северянами так и не удалось.

Тогда 30 марта перешел в наступление уже левый фланг: группа генерала Вержбицкого нанесла удар по частям 2-й армии противника. И 7 апреля (25 марта по Православному календарю), в день Благовещения, победа осенила знамена Сибирской Армии: были освобождены Рождественский и Воткинский заводы. Для противника этот прорыв был настолько неожиданным, что в руки белых в Воткинске попала часть Штаба советской 21-й стрелковой дивизии, 2 000 пленных, 7 орудий, много пулеметов, подвижной состав и огромные склады военного снаряжения. Два дня спустя Иркутская дивизия генерала Гривина ударом с юга освободила город Сарапул, также взяв в нем несметные трофеи. Еще южнее развивалось наступление на Елабугу. И, наконец, 13 апреля был освобожден Ижевский завод. Рабочие заводов встречали своих освободителей как родных, в буквальном смысле слова со слезами на глазах. Еще летом 1918 года Ижевск и Воткинск восстали против большевиков, но после четырех месяцев неравной борьбы Народные Армии Прикамья вынуждены были оставить заводы и уйти за Каму. И теперь, возвращаясь домой, бывшие повстанцы узнавали черные вести о том, что сотни, если не тысячи, их близких расстреляны карателями и ЧК.

2-я армия красных была разгромлена и безостановочно отступала, но вскоре ее преследование пришлось прервать – началась весенняя распутица и таяние снегов. Мартовское наступление адмирала Колчака и получилось таким стремительным именно из-за того, что земля еще лежала под снегом, а все реки были скованы льдом. Соответственно, некоторые части были поставлены на лыжи, все обозы и бо?льшая часть пехоты передвигались на санях, а под пушки приладили полозья. Поэтому дивизии могли делать огромные переходы, совершать стремительные маневры, проходить практически по любой местности. Теперь с половодьем этому раздолью пришел конец. Войска застряли в грязи, подвоз был затруднен до крайности.

Успешно действовала и Западная Армия генерала М. В. Ханжина, но в то же время все яснее выявлялась порочность разделения войск на отдельные армии. Гайда и Ханжин разрабатывали каждый свои собственные планы. Колчак же, будучи моряком, плохо разбирался в сухопутных операциях, он считал, что может доверять своим ближайшим помощникам, и именно таковыми он и почитал обоих командующих Армиями. Начальником же Штаба Верховного Главнокомандующего был Д. А. Лебедев, произведенный из полковников в генералы и назначенный на столь высокий пост лишь после переворота 18 ноября, одним из видных организаторов которого он являлся. Он не обладал ни достаточным опытом, ни достаточным авторитетом, чтобы твердой рукой наладить взаимодействие Армий.

В результате Ханжин имел своей целью выход на линию Волги, а Гайда, намечая основной удар на Казань, в то же время не желал отказаться и от вспомогательного направления – на Вятку, надеясь соединиться там с войсками Миллера и получать дальше помощь от англичан прямиком из Архангельска. Вопреки расхожему мнению, «северное направление» вовсе не было направлением главного удара всего весеннего наступления армий Колчака в 1919 году, но все равно, отвлечение туда сил и средств не могло не сказаться на выполнении главной задачи.

Поскольку перед войсками Гайды ясно выявились теперь два основных стратегических направления, 14 апреля Сибирская Армия была разделена на две группы: Северную (генерала Пепеляева, цель наступления – Вятка) и Южную (генерала Вержбицкого, цель наступления – Казань).

Увы, соперничество Ханжина и Гайды привело к тому, что ни тот, ни другой не желали оказывать помощь соседу, а потому на стык своих Армий старались выделить минимум средств. Но если Гайда, по крайней мере, вел энергичное наступление по правому берегу реки Камы, то у Ханжина огромный разрыв между Камой и Волго-Бугульминской железной дорогой вообще прикрывал (а скорее – лишь «наблюдал») всего один 32-й Прикамский полк! Этот опасный разрыв не мог не сыграть роковой роли в случае перехода красных в контрнаступление.

Оно не заставило себя ждать. За время половодья красные успели сосредоточить против левого фланга Западной Армии свою ударную группу под руководством М. В. Фрунзе, и 28 апреля она перешла в наступление, которое Ханжину парировать оказалось уже нечем. В результате Западная Армия быстро покатилась назад. Логично было бы ожидать, чтобы помощь соседям оказала победоносная Сибирская Армия, причем как можно скорее. Но Гайда и не думал об этом.

Он, к сожалению, в этот момент откровенно радовался неудачам соперника и, не обращая внимания на угрозу с юга, спокойно продолжал свое собственное наступление. К 10 мая войска Сибирской Армии вышли на линию рек Вятка, Вала и Чепца и подступы к городу Глазову.

Гайда в это время находился на вершине своего могущества. А поскольку его гипертрофированное честолюбие искало, в том числе и чисто внешнего, выхода (Гайде всегда была свойственна изрядная доля позерства), то порой складывались довольно комичные ситуации, зафиксированные очевидцами. Так, уже упоминавшийся барон Будберг и генерал Сахаров, прибывшие в свите Колчака в Екатеринбург 8 мая, вспоминали о встретившем их почетном карауле из «Бессмертного батальона имени генерала Гайды», с вензелями «ББИГГ» на погонах, и личного конвоя генерала «в фантастической форме, что-то среднее между черкеской и кафтаном полковых певчих». О последних генерал К. В. Сахаров, по его словам, имел с Гайдой следующий примечательный диалог:

«– “Что это за часть, генерал?” – спросил я, показывая на всадников в коричневых кафтанах, расшитых галунами.

– “То мой конвой”.

– “Что за оригинальная форма на них. Сами придумали?”

– “Нет, та форма, генерал, исторична”.

– ?!

– “Ибо в сегда в Руссии все великие люди, ваш Император и Николай Николаевич [117] , все имели коуказский конвой. Я думаю, что если войти в Москву, то надо иметь тоже такой конвой”.

– “Что же, они у вас с Кавказа набраны, коуказские люди?”

– “Нет, мы берем здесь, тольк о тип чтобы близко подходил к коуказскому”».

А Будберг вспоминал еще и «Гайдовские гербы с тремя поверженными императорскими и королевскими орлами». Все это свидетельствовало уже о поистине «царских» амбициях, которые мирно уживались в душе Гайды с «демократическими взглядами». Колчак, по-видимому, относился достаточно спокойно к этим выходкам, которые так шокировали других. Вспоминали также, что Гайда раздачей продуктов, материалов и пособий снискал себе немалую популярность среди жителей Екатеринбурга, а также о том, что он в это время был уже довольно близок с эсерами. К сожалению, последнее тоже было правдой.

Гайда показал Колчаку на параде части Ударного корпуса, только что сформированные и совершенно сырые. Они, по мнению Будберга, были способны пройти церемониальным маршем перед Верховным Правителем, но не встретить удар превосходящих сил красных, а ведь это был последний резерв Сибирской Армии. Но, несмотря на это, Гайде удалось на следующий день на совещании уговорить Колчака разрешить ему предпринять наступление на Глазов. Затевать его, когда за Камой быстро собирались красные резервы, было непростительной ошибкой, и вина за нее целиком ложится на Гайду. Он, несомненно, надеялся, что своей новой победой и взятием Вятки отвлечет на себя все резервы большевиков. Но направление на Вятку уводило лучшие войска далеко к северу, одновременно подставляя их тыл удару со стороны Камы.

Именно так и поступил командующий советской 2-й армией В. И. Шорин, 25 мая перешедший в контрнаступление. 2 июня пал Сарапул, 7-го был оставлен Ижевск, а 11-го – Воткинск. Южная группа Вержбицкого была вновь отброшена за Каму. С нею вместе уходили десятки тысяч беженцев, пополнивших вскоре ряды Ижевской бригады и Воткинской дивизии. В резерве же у Гайды оставались лишь недоформированные части Ударного корпуса. В конце мая они были выдвинуты на фронт, чтобы прикрыть разрыв с Западной армией, но, как это и можно было ожидать, в первых же боях потерпели поражение и в беспорядке отошли за реку Белая. На Вятском направлении продолжались ожесточенные бои; 2 июня был освобожден город Глазов, но это не могло уже оказать никакого влияния на общее развитие обстановки. 13 июня город был опять оставлен. Общее отступление захлестнуло Сибирскую Армию.

На его фоне развернулся конфликт между Гайдой и начальником Штаба Верховного Главнокомандующего генералом Лебедевым. 26 мая Гайда направил в Омск ультиматум с требованием снять Лебедева, обвиняя того в глупых и вредных распоряжениях, мешающих управлять войсками. Требование это было справедливо по существу: действительно, Лебедев, вследствие своего малого опыта, нередко через голову Гайды отдавал приказы его подчиненным, что только мешало делу. Но заявление было сделано Гайдой в самой недопустимой форме, на грани открытого бунта. В ночь на 30 мая вразумлять Гайду отправился сам адмирал Колчак.

Прибыв в Пермь, адмирал вызвал к себе Гайду и твердо объявил ему, что отрешает его от командования Армией за неповиновение приказам. Гайда не ожидал такого поворота, он побледнел и, заметно волнуясь, начал горячо оправдываться, заявляя, в частности, что если его убрать, то вся Армия немедленно побежит. Колчак был непреклонен. Гайде пришлось идти на попятную, он дал слово, что выполнит любой приказ. В свою очередь Колчак склонился к компромиссу: для рассмотрения дела была назначена специальная комиссия под председательством генерала М. К. Дитерихса; на время следствия генерал Лебедев был отстранен от исполнения должности. 4 июня Колчак вместе с Гайдой вернулся в Омск.

Инцидент с Гайдой натолкнул Колчака на мысль о необходимости назначения командующего фронтом, который объединил бы действия всех армий, имея всю полноту власти и полноту ответственности. 11 июня он даже попробовал подчинить Гайде Западную Армию в оперативном отношении, но Гайда, желая «подтянуть» своих новых подчиненных, отдал приказ, в котором пригрозил дисциплинарными взысканиями в случае грабежей и рукоприкладства, чем грубо оскорбил офицеров. Это вызвало всеобщее возмущение, и приказ о подчинении Западной Армии Гайде был отменен.

Теперь оскорбился уже Гайда. К сожалению, он, закусив удила, ударился в политику и представил Колчаку меморандум, озаглавленный «Резюме о военном наступлении». Меморандум этот на самом деле был написан начальником информационного отделения Сибирской Армии штабс-капитаном Калашниковым, эсером, впоследствии поднявшим в декабре 1919 года мятеж в Иркутске. Меморандум требовал как можно скорее собрать Сибирский парламент; объявить о немедленной национализации земли и передаче ее крестьянам; призвать на военную службу всю интеллигенцию, отменив существующие для них льготы, а для всех, не состоящих в рядах армии, ввести рабочую повинность и взимать с них особый налог на военные нужды. Были и чисто военные требования – ввести должность командующего фронтом, строго расследовать причины неудач и наказать виновных, а также увеличить жалованье военнослужащим и пенсии их семьям.

Как видим, большинство требований были вполне разумными, но эсеры, как водится, настаивали на немедленном проведении их в жизнь, не учитывая всех сложностей, могущих возникнуть при исполнении требований, иные из которых носили откровенно популистский характер. И вот рупором этих политических кругов теперь оказался генерал Гайда, что не могло не возмутить Колчака.

Решительное объяснение между ними произошло 19 июня 1919 года, во время очередного приезда генерала в Омск. По словам Гайды, он не в силах был терпеть далее такое отношение к себе и сам подал прошение об отставке, а Колчак долго не хотел ее принимать, но это маловероятно. Известно, что в результате Колчак дал Гайде годичный отпуск с правом отъезда за границу, чтобы, как он выразился, Гайда мог там «вылечиться от эсеровщины».

20 июня адмирал подчинил Сибирскую и Западную Армии генералу М. К. Дитерихсу. Некоторое время Гайда еще руководил войсками, но 7 июля Колчак вместе с Дитерихсом прибыли в Екатеринбург с тем, чтобы Гайда сдал командование. Тогда же состоялся и последний разговор Гайды с адмиралом Колчаком. Сам Гайда описывал его потом так:

« Я предупредил его, что по моему мнению в силу последнего оперативного приказа Ставки большевики приблизительно через неделю возьмут Екатеринбург. Адмирал прямо-таки дрожал от ярости и объяснял мне о каком-то изменении методов войны, на что я ему ответил: “Могу Вас заверить, что вы не только не удержите большевиков в Екатеринбурге, но потеряете Челябинск, Тюмень, Омск и всю Сибирь, если в корне не измените правительственной системы и политики, которой вы губите, вернее, уже погубили все то, что было достигнуто с большими жертвами. Армия у Вас распадается, а в тылу господствует произвол и анархия…” Колчак не дал мне договорить: “Я сам хорошо знаю, как мне поступать. Предоставьте мне позаботиться о том, как мне справиться с большевиками и всеми теми, кто против меня. В конце концов, от Вас этого нельзя и требовать, ведь Вы сами знаете, что у Вас нет высшего военного образования для того, чтобы быть Командующим Армией”. Все это было сказано в ироническом тоне.

“На это я должен Вам сказать, Ваше Превосходительство, – ответил я, – что если у меня нет высшего военного образования, то зато я практически прошел ступень за ступенью все должности от солдата и командира взвода до Командующего Армией. Я удивляюсь, что, зная об этом и раньше, Вы все-таки так упорно настаивали перед генералом Штефанеком на том, чтобы мне было разрешено взять на себя командование Вашей армией. По такому же праву я мог бы сказать, что Ваше образование исключительно морское, а не сухопутное. Следовательно, у Вас тоже нет теоретического образования для командования Армиями и для управления целым Государством, так как между командованием несколькими кораблями и управлением целым государством и армиями – большая разница”.

Адмирал был в исступлении, угрожая мне расстрелом. Я сказал ему, что это не так просто сделать, и что если он меня хочет в чем-либо обвинить, то чт обы он сделал это немедленно, а не тогда, когда я уеду. Он ответил мне: “Можете спокойно уезжать. Я ничего против Вас не имею и ни в чем Вас не обвиняю”».

Трудно ручаться за достоверность этого рассказа, но при взрывном характере обоих вполне возможно, что нечто подобное действительно было сказано. Понятно, что после такого разговора они больше никогда не встречались.

Вечером 9 июля Гайда сдал командование и выехал из Екатеринбурга. На собственном поезде с чешской частью своего конвоя и с личным штабом он через всю Сибирь отправился во Владивосток, чтобы оттуда морем уехать в Чехословакию.

* * *

Опальный генерал прибыл во Владивосток 12 августа 1919 года. Вначале он действительно хотел немедленно ехать дальше, но, немного осмотревшись, решил задержаться. Он не желал признавать себя побежденным и обдумывал варианты мести. Это и толкнуло его в конце концов на авантюру – возглавить заговор с целью свержения адмирала Колчака. При безграничном честолюбии Гайды вполне можно допустить, что в глубине души он сам метил на пост диктатора России и считал себя вполне подходящим для этой роли. В качестве союзников генерал избрал местных эсеров, которые и сами сразу же проявили к нему интерес. Уже через три дня после приезда Гайды во Владивосток эсеры начали зондировать почву о возможности участия генерала в антиколчаковском заговоре.

К 20 августа уже был сформирован тайный эсеровский «Комитет по созыву Земского Собора» под председательством И. Якушева. Его члены предложили Гайде возглавить свои вооруженные силы, и тот согласился. При этом заговор с самого начала рассматривался не как только местный приморский – он должен был охватить собою все крупнейшие города Сибири и воинские части на фронте и в тылу. 5 сентября Якушевым была составлена «Грамота» о созыве Земского Собора во Владивостоке. Ее немедленно вручили представителям союзников (воспринявшим опус благосклонно) и разослали по другим городам Сибири для направления действий сибирской «общественности».

Основная идея заговора была проста и незатейлива: подождать, пока положение колчаковских армий ухудшится, а затем в удобный момент нанести удар в спину истекающей кровью Русской Армии, свергнуть власть Колчака, а наступавшей Красной Армии предложить мир на основе взаимных уступок с сохранением власти эсеров на оставшейся части Сибири, причем в случае несогласия красных предполагалось остановить их наступление теми же самыми Белыми войсками. Почему-то считалось, что последние, забыв о присяге, с радостью перейдут на сторону восставших и при этом не развалятся и не разбегутся по домам.

Забегая вперед, скажем, что этот план сработал позднее в виде восстаний в Ново-Николаевске, Томске, Иркутске и, наконец, в Красноярске. Эти удары действительно помогли погубить три четверти отступающей Русской Армии, только вот остановить Красную Армию эсеры не смогли (да, по большом счету, и не пытались). Оставив несчастное мирное население на расправу красным, главари, как это всегда бывает, вовремя удрали.

Но что же произошло во Владивостоке?

Переворот, по мысли эсеров, должен был стать «чисто русским делом», поэтому Гайда и чины его штаба не принимали непосредственного участия в подготовке к восстанию. Они лишь держали постоянную связь с членами Комитета, а членам Военной организации эсеров было предоставлено убежище в личном поезде генерала, стоявшем на запасных путях у Владивостокского вокзала и, по словам современников, «пользовавшемся волшебной неприкосновенностью». Там совершенно открыто готовился заговор против адмирала Колчака, а Главнокомандующий русскими войсками в Приморьи генерал С. Н. Розанов был бессилен что-либо предпринять. Единственным ответом на сложившееся положение вещей стал приказ Верховного Правителя о лишении Гайды чина генерал-лейтенанта Русской Армии и всех наград, но этот шаг лишь еще больше озлобил его и утвердил в уже принятом решении.

Главным «переворотчиком» от эсеров, членом их Военной организации, являлся капитан Калашников, который вскоре уехал в Иркутск, где позже и поднял мятеж, а вместо него общее руководство организацией принял подполковник Краковецкий; видную роль играл также подполковник Солодовников, занявший в ходе переворота должность начальника штаба Гайды.

Все они, хотя и носили офицерские погоны (Краковецкий и Солодовников были произведены в 1917 году из подпоручиков сразу в подполковники Керенским, из уважения к их революционным заслугам), на деле были совершенно чужды и даже враждебны духу русского офицерства. Находясь некоторое время в рядах белых, они были на деле «политическими офицерами»: не слишком стремились занять место на передовой, предпочитая борьбу «за демократию и за права народа» из штабов, и не считали себя при этом связанными присягой. Между ними и Гайдой, действительно дравшимся против большевиков на фронте, внутренне всегда осознававшим необходимость этой борьбы и по праву гордившимся своими заслугами в ней, – пролегала глубокая пропасть.

Солодовников впоследствии с иронией описывал Гайду, каким увидел его впервые: «в золотых погонах и красных лампасах, с целым иконостасом орденов на груди, из которых некоторые были за участие в Гражданской войне». Но генералу и на самом деле было чем гордиться: свой чин и ордена он получил не даром. Гайда не осознавал, что все, остававшееся для него дорогим, было ненужным и даже позорным в глазах его случайных «попутчиков». Решившись на эту авантюру, он вряд ли ясно представлял себе их подлинный облик – по крайней мере, почти до самого конца не догадывался, что «помощники» ведут у него за спиной двойную игру и далеко не обо всем, что делают, докладывают ему.

Главным козырем Гайды были его широкие связи среди руководства интервентов, являвшихся, по существу, истинными хозяевами Владивостока. Русская власть в лице генерала Розанова должна была постоянно учитывать их желания и интересы. Чешским гарнизоном во Владивостоке руководил старый друг Гайды генерал Чечек, который использовал все свои возможности, чтобы поддерживать Гайду и связанных с ним заговорщиков. В данном случае поведение Чечека, бывшего командующего Поволжским фронтом, героя Пензы и Самары, в отношении своих бывших товарищей по оружию представляется гораздо худшим поступком, чем заговор самого Гайды: предательство Чечека было холодным и расчетливым, к тому же в случае неудачи он, в отличие от Гайды, ничем не рисковал. На одном из совещаний с заговорщиками Чечек прямо обещал оказывать повстанцам полное содействие.

В результате перед Гайдой открывалась уникальная возможность взять власть во Владивостоке без борьбы. Позиция японцев была ему известна: хотя их политика (в отличие от чехов и американцев) и не была прямо нацелена на удар в спину Колчаку, они намеревались вмешаться только в том случае, если в городе возникнут беспорядки и начнется кровопролитие. И это как нельзя более устраивало Гайду, поскольку он рассчитывал при поддержке Чечека и американцев «уговорить» Розанова уступить ему власть без боя.

Развитие событий ускорили два обстоятельства: известие о падении 14 ноября 1919 года Омска и одновременно с этим опубликование в газетах Иркутска и Владивостока чешского «Меморандума», а правильнее сказать – ультиматума о том, что чехи начинают эвакуацию, не считаясь со своими русскими союзниками. Заговорщики однозначно восприняли его опубликование как выражение полной поддержки со стороны чехов и призыв к немедленным действиям.

В этой обстановке Гайда предпочитал не спешить с началом выступления и вел интенсивные переговоры с генералом Розановым. По некоторым источникам, Розанов колебался и склонялся уже к тому, чтобы перейти на сторону Гайды (впоследствии, во время открытого мятежа, Розанов проявил поразительную нерешительность и фактически устранился от непосредственного руководства войсками).

Но именно этот сценарий не устраивал эсеров. Втайне от Гайды, прикрываясь им как ширмой, они пошли на союз с большевицким подпольем и взяли курс на немедленное вооруженное восстание. Большевики обещали поднять сочувствующих им железнодорожных рабочих, грузчиков и моряков Добровольного флота. Для подготовки восстания была мобилизована подпольная партийная организация Владивостока. В поезд Гайды (без его ведома) были посланы для связи большевики Раев, Сакович и Абрамов, причем Сакович даже принял обязанности начальника оперативного отдела. Обмундирование, оружие и патроны были в избытке доставлены Чечеком. Деньги были даны кооператорами. В воинских частях проводилась активная агитация, и большинство из них были ненадежны: по-настоящему Розанов мог рассчитывать лишь на Учебно-инструкторскую школу (так называемая «школа Нокса» по имени английского генерала, принявшего в свое время активное участие в ее создании) на Русском острове и на Морское училище.

Однако на деле вожди эсеров лишь подготовили собственными руками провал выступления, поскольку одно только участие большевиков в намечавшемся восстании и могло заставить японцев оказать помощь Розанову или, по крайней мере, не мешать русским частям расправиться с мятежниками и не допустить вмешательства чехов и американцев на стороне последних.

Гайда признается в своих воспоминаниях, что самочинные действия «соратников» явились для него полной неожиданностью. Так, сигнал к восстанию был дан Солодовниковым без ведома генерала. В результате, по воспоминаниям Солодовникова, произошел «крупный разговор», во время которого Гайда назвал собеседников «большевиками и толпой, с которыми “он не пойдет”». Да, Гайде, при всем его авантюризме, с эсерами было явно не по пути. К сожалению, он понял это слишком поздно…

События, выйдя из-под контроля Гайды, начали развиваться стремительно.

16 ноября по городу уже разбрасывались с автомобилей листовки с призывами к восстанию против Колчака. Некоторые части присоединились к мятежникам. В поезде Гайды всю ночь шло лихорадочное сколачивание отрядов из большевицки настроенных грузчиков, моряков и всевозможных темных личностей из, как тогда говорили, «портовой черни». Здесь же им выдавали винтовки, патроны и бело-зеленые розетки («сибирские» бело-зеленые цвета были избраны восставшими в качестве отличительного знака).

Все это заставило, наконец, Розанова выйти из летаргического состояния и принять меры по охране порядка в городе. Отрядом инструкторской школы были заняты здания вокзала, Штаба Владивостокской крепости и окружного суда. Поезд Гайды с накапливавшимися в нем мятежниками находился всего в сотне метров от позиций правительственных войск, а рядом, на запасных путях, стоял бронепоезд «Калмыковец» (из состава дивизиона броневых поездов Атамана И. П. Калмыкова), готовый поддержать Розанова, но пока окруженный восставшими и бездействовавший.

Все эти приготовления не могли не обеспокоить союзников. Те пока сохраняли нейтралитет, однако верх среди них теперь явно брали японцы, которые еще с утра 17 ноября заняли усиленными патрулями главные улицы города. А когда американский Штаб в свою очередь послал несколько автомобилей со своими командами в сторону вокзала, командир японской роты под угрозой открытия огня заставил их вернуться обратно. Ни американцы, ни генерал Чечек теперь не могли уже открыто принять сторону Гайды.

Союзники выступили с общим заявленим, что не преминут разоружить ту сторону, которая первой откроет огонь. Поэтому правительственным войскам был отдан строжайший приказ ни в коем случае не начинать стрельбу первыми. Но около 2 часов дня, после того как к мятежникам подошли подкрепления, со стороны поезда Гайды прогремели первые выстрелы. Сражение началось.

По словам Гайды, его силы состояли из 700 человек (в том числе 45 офицеров) при семи пулеметах, представители же противоположной стороны говорят о 2 000 мятежников. В первый момент им противостоял лишь отряд из 26 офицеров и 280 юнкеров «школы Нокса» при 6 пулеметах, под командованием полковника Рубца-Мосальского. Цепи гайдовцев устремились к зданию вокзала, защищаемому двумя слабыми юнкерскими ротами. Одновременно Гайда послал обходные отряды, стремясь взять в кольцо защитников Вокзальной площади, но здесь их остановили японцы, угрожавшие открыть огонь.

Дело в том, что с началом боя японцы решили ограничить зону военных действий непосредственно Вокзальной площадью и прилегающими железнодорожными путями и пристанями, закрывая доступ сражающимся в остальные части города, для чего окружили весь район, вместе с правительственными войсками и мятежниками, своими многочисленными патрулями. Это резко сузило возможности восставших, хотя несколько мешало и правительственному отряду.

Сторонники Гайды после четырехчасового боя сумели занять вокзал; юнкера, защищавшие законную власть, укрепились на другой стороне площади, в зданиях Штаба крепости и окружного суда. Им срочно требовались подкрепления, но Розанов, с которым они попытались связаться по телефону, не подходил к аппарату и вообще ничем не проявил своего руководства. Полагаться приходилось лишь на свои силы.

К вечеру 17 ноября положение стабилизировалось. Вокзальная площадь простреливалась столь плотно, что ни одна из сторон пока не могла пересечь ее. С моря правительственные силы поддерживались огнем миноносцев. Наконец, стали подходить подкрепления из юнкеров и гардемаринов.

В штабе Гайды, несмотря на определенные успехи, настроение было подавленное. Чтобы хоть как-то защитить людей от огня с моря, Солодовников предложил перевести всех в здание вокзала. Гайда согласился с этим, но одновременно объявил, что Солодовников (вполне успевший показать свое двуличие) отстраняется от должности начальника его штаба. На случай отступления у Гайды были приготовлены два состава с четырьмя паровозами.

В течение ночи на вокзал Гайде звонили и приезжали чины союзного штаба, они же передали ультиматум Розанова. Тот предлагал всем мятежникам сдаться, гарантируя им личную неприкосновенность, а самому Гайде с чинами его штаба и конвоем – право свободного выезда за границу. К чести Гайды, он отказался бросить своих людей. Он все еще надеялся на чудо – на вмешательство чехов и американцев, хотя прекрасно понимал, что как только к Розанову подойдет артиллерия, положение мятежников на вокзале станет безнадежным: противопоставить артиллерийскому огню им было нечего. Японцы вполне выявили свою твердую позицию – их патрули плотно обложили Вокзальную площадь, а линейный корабль «Микаса» постоянно освещал здание вокзала своими прожекторами.

На протяжении ночи то и дело вспыхивали перестрелки. Между тем правительственные войска усиленно готовились к штурму вокзала. Под утро им было доставлено полевое орудие.

В четыре часа утра 18 ноября орудие прямой наводкой открыло огонь по вокзалу. С моря его поддержала артиллерия миноносцев. Сразу за этим цепи юнкеров поднялись и с криками «Ура!» бросились вперед. Сопротивление мятежников было сломлено почти мгновенно. В их рядах поднялась паника, и юнкера, воспользовавшись этим, ворвались на вокзал. Солодовников так описывал этот момент:

« Подхваченный волной обезумевших людей, я был увлекаем потоком живых человеческих тел из стороны в сторону. Ныряя в волнах разбушевавшейся стихии, давя живых, наступая на трупы, я напрягал все силы, чтобы удержаться на ногах. Гром разрывавшихся снарядов, стрельба друг в друга, команда сотен голосов, свист пуль и звон разбитого стекла доводили людей до исступления. Чувствовалось полное бессилие подчинить себе людей, метавшихся подобно зверям, забытым в клетке во время пожара. Но вот волна докатила меня донизу, и когда блеснул очередной луч японского прожектора, мой взор остановился на группе барахтавшихся людей, среди которых был генерал… Я сделал отчаянное движение и ухватился за фалды генеральского пальто, желая удержать генерала от безумного поступка. Генерал кричал “За мной!” и пробивался к дверям перрона, который находился под страшным обстрелом пулеметов с “Калмыковца”, тогда как другие выходы с вокзала были под таким же огнем цепей противника. Я не сомневался, что за дверью генерала ждет неизбежная смерть или позорный плен. Видно, вера в помощь генерала Чечека еще теплилась и была той пресловутой соломинкой утопающего, которая удерживала меня на вокзале. Последовавший новый удар человеческой волны распахнул двери и пробкой выбросил нас на перрон, где многие испустили свой последний вздох, тогда как остальные залегли вдоль рельс. Еще один момент – и генерал исчез из виду …»

Вот когда сыграл свою роль «Калмыковец». В предыдущий день мятежники смогли отрезать ему путь, взорвав рельсы, но не сломили сопротивление его команды. И теперь пулеметы бронепоезда, в свою очередь, отрезали врагу путь к бегству. В результате мятежникам оставалось лишь спасаться кто как может. Солодовников, не растерявшись, воспользовался приготовленным паровозом и выехал на нем в расположение чешской части, которая его и укрыла. При этом он без зазрения совести бросил на произвол судьбы генерала Гайду, который, как видно из приведенного выше рассказа, мужественно пытался остановить своих обезумевших людей. Так же поодиночке спасались и остальные эсеровские вожди.

Изо всех офицеров-гайдовцев в конечном итоге погибли всего двое, зато рядовых участников мятежа пало в этой схватке более трехсот человек, причем часть из них была расстреляна под горячую руку юнкерами в первый момент, когда они только что ворвались внутрь вокзала.

Подобная же участь едва не постигла и самого Гайду. Раненный в ногу, он лишь с одним адъютантом брел по путям в сторону чешского штаба, когда на него наскочили юнкера. По словам захвативших его в плен, «Гайда был в расстегнутом генеральском пальто мирного времени с двумя Георгиями и лентой через плечо, но на пальто, вместо погон, у него были нашиты поперек плеч две бело-зеленых ленточки. На френче же, как говорили потом, у него имелись золотые Генерал-Лейтенантские погоны». Другие очевидцы рассказывают, что юнкера, увидев такой наряд, в бешенстве сорвали с Гайды погоны и хлестали его ими по лицу. Может быть, тут генералу пришлось-таки осознать, что не совсем еще перевелись люди, воспринимавшие его поступки в истинном свете – как измену России.

Но вмешались старшие офицеры, и Гайда вместо заслуженной расплаты был доставлен в Штаб округа, где его взяли под свою защиту представители союзных войск. Генерал Розанов в очередной раз проявил слабость, и в результате русский конвой вокруг арестованного Гайды и его офицеров вскоре был сменен на чешский. Это означало, что лично Гайде больше ничего не угрожало. Но его карта была бита, и ему пришлось бесславно отплыть из России на первом же пароходе.

* * *

11 февраля 1920 года Гайда вернулся в Чехословакию. Родина встретила своего героя неласково, и его приезд прошел безо всяких торжеств. Президент Масарик и остальное руководство новой республики не знало, что делать с генералом.

Сначала Гайда был причислен к столичному ополчению. Затем, поскольку он не имел никакого военного образования, его послали в конце 1920 года на обучение в Высшую военную школу в Париж. Во Франции Гайда упорно учился и успешно окончил эту школу в 1922 году, а попутно получил диплом инженера в Парижском Институте техники и практики земледелия.

По возвращении в Чехословакию Гайда 9 октября 1922 года был назначен командиром 11-й дивизии и 29 декабря того же года получил чин дивизионного генерала. Его войска располагались на границе с Венгрией, и вскоре экспансивный Гайда чуть было не спровоцировал военный конфликт, едва не предприняв на свой страх и риск «карательную экспедицию» против венгров. Это создало ему большую популярность в националистически настроенных кругах.

Вскоре после этого определились и его политические симпатии – к зарождавшемуся в те годы фашистскому движению. Если учесть давние идеи Гайды о необходимости сильной власти, которая твердой рукой проводила бы демократический (и популистский) курс, в данном случае его выбору удивляться не приходится. Сначала Гайда старался не афишировать свои симпатии, но в мае 1923 года на Легионерском съезде в Братиславе он выступил против арестов членов фашистского движения, а затем повторил это заявление и в министерстве национальной обороны.

1 декабря 1924 года Гайда был назначен первым заместителем начальника Главного Штаба, а 20 марта 1926 года – допущен к исполнению обязанностей начальника Главного Штаба, поскольку его предшественник на этом посту, генерал Сыровой, стал министром национальной обороны в новом правительстве. Но затем разразился скандал, окончательно сломавший карьеру Гайды. 2 июля 1926 года министр национальной обороны предписал Гайде немедленно сдать все дела и отправиться в бессрочный отпуск, ссылаясь при этом на личное желание Президента Масарика. Вскоре выяснилось, что Гайда обвиняется ни много, ни мало, как в измене Родине и шпионаже в пользу Советского Союза!

Вряд ли в серьезность этого обвинения верил даже сам Масарик. Но до него дошли слухи, скорее всего тоже ложные, что Гайда совместно с чешскими фашистами готовит государственный переворот. Чтобы устранить политического противника, все средства были хороши, и Масарик ухватился за первое попавшееся обвинение. Для поддержки обвинения широко использовалась помощь советских торговых представителей, а также платных агентов ОГПУ из числа русской эмиграции. В этом отношении Гайда как раз оказался достаточно уязвим, поскольку его бывшие «соратники» по владивостокскому мятежу, эсеры Краковецкий и Солодовников, были к этому времени благополучно завербованы ОГПУ.

24 июля 1926 года комиссия министерства национальной обороны пришла к заключению, что обвинение против Гайды «не доказано». Гайде было разрешено защищать свою честь путем уголовного преследования главных свидетелей обвинения. Двое из них были в 1928 году осуждены за лжесвидетельство. Но свое дело они уже сделали: 14 августа 1926 года Гайда был признан негодным к дальнейшей военной службе и уволен в запас. Это решение явно было вынесено под давлением «сверху», причем Президент Масарик был чрезвычайно недоволен «излишней мягкостью» наказания и, надо полагать, не преминул дать указания на будущее.

Между тем Гайда, столь бесцеремонно выброшенный из армии, с головой погрузился в политику. Теперь он открыто примкнул к чешской фашистской партии, официально оформившейся в 1925 году под названием «Национальная Фашистская Община» (НФО), и 2 января 1927 года на съезде НФО в городе Брно был провозглашен ее лидером.

25 августа 1927 года вокруг Гайды вспыхнул новый скандал, получивший название «Сазавская афера». Министерский чиновник Бранжовский, являвшийся членом фашистской молодежной организации при НФО, выкрал секретные документы министерства национальной обороны по делу Гайды. И хотя сам Гайда к этой краже был непричастен, его, разумеется, задержали первым. 17 января 1928 года он был разжалован из генералов в рядовые запаса, а 19 июня окружной суд в Праге приговорил Гайду по этому делу к двум месяцам тюремного заключения (условно). Не желая мириться с несправедливостью, Гайда подал жалобу, но Высший административный суд отказал, причем в откровенно издевательской форме: «Жалоба отклоняется частично как недопустимая, частично – как необоснованная».

На парламентских выборах 27 октября 1929 года Гайда был избран депутатом от Народной Лиги – предвыборного объединения нескольких крайне правых партий Чехии, куда входила и НФО. Но уже 29 ноября 1930 года палата депутатов лишила Гайду мандата, а 12 декабря 1931 года Высший административный суд подтвердил это решение.

1 октября 1931 года Гайда был снят с воинского учета и ему прекратили выплату пенсии. 19 сентября 1931 года Высший суд в Брно, с подсказки правительства, решил вернуться к участию Гайды в «Сазавской афере». В результате Гайду обязали отбыть двухмесячное тюремное заключение, и зимой 1932 года он отсидел эти два месяца в тюрьме в Панкраце.

В ночь с 20 на 21 января 1933 года группа из восьмидесяти чешских фашистов напала на казарму в Брно. Этот «путч» был не более чем глупой выходкой, но, разумеется, на другой же день, 22 января, Гайда был снова арестован, уже по этому делу. С 23 апреля по 26 июня 1933 года административный суд Брно слушал дело о нападении на казарму, и в результате Гайда был освобожден как совершенно невиновный. Однако 28 марта 1934 года под новым нажимом сверху приговор был пересмотрен, и Гайда был осужден на шесть месяцев тюремного заключения. Этот новый срок в тюрьме он отбывал с 27 августа 1934 года.

Когда сопоставляешь всю эту непрерывную цепь ударов, один за другим обрушивающихся на Гайду, сам собой напрашивается единственный вывод: начиная с 1926 года, Гайда подвергался в свободной и демократической Чехословакии постоянной и систематической травле со стороны властей страны и лично Президента Масарика.

Но, как это часто и бывает, подобная травля лишь способствовала росту популярности отставного генерала. На новых парламентских выборах 1935 года возглавляемая Гайдой Национальная Фашистская Община, выступая на этот раз самостоятельно, набрала чуть больше 2% голосов всех избирателей и преодолела избирательный барьер. В результате в Палате появилась уже фракция от НФО из шести депутатов во главе с Гайдой.

Между тем надвигался уже новый политический кризис – Мюнхен, 1938 год. Гитлер требовал передачи Судетской области и угрожал войной. Как сейчас выясняется, это был чистой воды блеф: воевать Германия была неспособна, и даже без помощи союзников Чехословакия все равно могла одержать победу. Но ее союзники – Англия и Франция – предали ее (так же, как они предали Колчака в 1919 году), а руководители государства не нашли в себе моральных сил, чтобы возглавить борьбу с агрессором. Бывший секретарь скончавшегося в 1935 году Масарика, ныне Президент Чехословакии, Э. Бенеш и бывший командующий чешскими войсками в Сибири, а ныне Главнокомандующий Чехословацкой Армией, генерал Я. Сыровой предпочли сдаться без боя. Это решение было для них совершенно закономерным: офицеры и солдаты, которые в 1919–1920 годах предпочли поступиться честью и ради сиюминутных материальных выгод предать своих русских товарищей по оружию, теперь, в критическую минуту, не смогли защитить независимость собственной страны. Традиции, заложенные тогда Масариком и Сыровым, принесли свои плоды…

Однако отнюдь не все в республике были готовы столь безропотно поднять руки кверху. И первый, кто призвал к сопротивлению, был Гайда. Не стоит удивляться, что он не стал сторонником Гитлера и коллаборационистом, ведь он был именно чешским фашистом и вовсе не считал, подобно нацистам, свой народ, как и остальных славян, «недочеловеками». В дни кризиса Гайда выступал с балкона Пражского университета перед многотысячными митингами и требовал только одного: дайте народу винтовки, а он уж сумеет сам за себя постоять! В эти же дни Гайда демонстративно вернул британскому правительству английский орден Бани, полученный им за бои в Сибири.

В короткий период «послемюнхенской» республики, казалось, настало то долгожданное время, когда заслуги Гайды были наконец признаны и оценены по достоинству. 11 марта 1939 года все прежние постановления суда в его отношении были отменены, ему вернули чин дивизионного генерала и пенсию, что и было позднее поставлено ему в вину как «несомненное доказательство» его сотрудничества с оккупантами. После раздела Чехословакии и превращения Чехии в «Протекторат Богемия и Моравия» Гайда окончательно удалился в частную жизнь (кстати, вторая жена генерала Екатерина была русской, он женился на ней еще в Сибири в 1919 году). Двое его сыновей, Владимир и Юрий, в годы Второй мировой войны сотрудничали с движением Сопротивления, и отец, по-видимому, негласно поощрял их в этом.

Однако с приходом в Чехию в 1945 году Красной Армии конец генерала предсказать было нетрудно. 12 мая 1945 года Гайда был арестован органами безопасности новой «народной» Чехословакии, совместно с советской военной контрразведкой «Смерш», как «коллаборационист» (которым он на деле не являлся), а также как бывший белогвардеец. Процесс по делу Гайды проходил с 21 апреля по 4 мая 1947 года; генерал был осужден на два года лишения свободы, но поскольку Гайда к этому моменту уже находился почти два года в предварительном заключении, то примерно через неделю его выпустили на свободу. Подобная снисходительность объясняется просто: к этому времени Гайда был уже неизлечимо болен. Менее чем через год, 15 апреля 1948 года, он умер в Праге и был похоронен на Ольшанском кладбище. Так закончилась мятежная жизнь этого незаурядного человека.

Он далеко не был лишь «безродным выскочкой из недоучившихся фельдшеров», как злобно повторяли в эмиграции его многочисленные критики. И все же в Белом движении Гайда остался примером героя, совершившего в 1918 и начале 1919 года блистательные подвиги, а затем загубившего их плоды своим участием в темных заговорах и бездарных интригах.

А. А. Петров

Генерал-лейтенант В. О. Каппель

На сибирском таежном разъезде Утай 20 января 1920 года от двустороннего крупозного воспаления легких скончался генерал-лейтенант Владимир Оскарович Каппель. До последнего дня умирающего генерала везли на санях, и лишь перед самой кончиной внесли в вагон одного из поездов, стоявших на разъезде. Генерал в бреду отдавал бессвязные команды, продолжая бороться с невидимым для других врагом. А мимо окон вагона тянулась бесконечная вереница саней: его армия уходила на восток, совершая беспримерный прорыв из небытия к бытию.

Генерал Каппель возглавил остатки армии адмирала Колчака в конце 1919 года, уже во время начавшегося безостановочного отступления, названного впоследствии Великим Сибирским Ледяным походом. В те дни, вследствие измены и недомыслия политиканствующих «общественных кругов», разом восстал тыл, а на единственной линии коммуникаций – Транссибирской железной дороге – безраздельно хозяйничали «союзники»-чехи, захватившие весь подвижной состав и открыто поддерживающие мятежников. В результате армия оказалась полностью отрезана от тыла и нормального снабжения и должна была, двигаясь на санях, в трескучий мороз пробивать себе путь через тайгу, не имея патронов, пищи, даже крыши над головой, чтобы согреться на привале. Перемешавшись с обозами, везя с собою раненых и тифозно-больных, в огне бесконечных схваток с красными партизанами, части упорно двигались к своей «Земле Обетованной» – в Забайкалье, где еще держалась власть Атамана Семенова. Там была жизнь, а здесь, вокруг – только смерть.

Армия буквально таяла на глазах, и когда 5 января 1920 года путь ей преградил восставший гарнизон Красноярска, разразилась катастрофа: тысячи отчаявшихся и потерявших веру людей безропотно пошли сдаваться в плен. Они были отпущены красными – и отправлены безо всякой помощи пешком на запад в Россию. К весне почти все умерли от тифа, голода и холода. Фотографии со страшными штабелями трупов на сибирских станциях, кочующие по советским историческим изданиям, – это не «жертвы колчаковского режима», это беженцы из замерзших поездов, оставленных чехами без паровозов, и пленные колчаковские солдаты, поверившие в гуманность Советской власти. Точнее, то, что от них осталось. Выжили те, кто не поверил посулам и не покинул своих рядов, кто остался с Каппелем и пошел вместе с ним тяжким Крестным путем дальше на восток.

После Красноярска казалось, что армии настал конец, что она вот-вот развалится и превратится в беспорядочные толпы беглецов. Но генерал Каппель в эти последние две недели своей жизни сумел совершить чудо: остатки армии сплотились, навели, сколько это было возможно, порядок в своих рядах, и к Иркутску в начале февраля войска вышли уже сплоченной боевой силой, наголову разбив отряды, высланные им навстречу мятежниками из «Политического Центра» и Иркутским Ревкомом. В рядах защитников Иркутска, наскоро мобилизованных большевиками, уже начиналась паника. Но в очередной раз вмешались чехи, и остатки армии, отказавшись от штурма города, перешли по льду Байкал и соединились, наконец, с передовыми постами войск Атамана Семенова. Генерал Каппель, уже мертвый, был все это время со своими бойцами: его тело везли на санях в грубо сколоченном гробу как величайшую святыню. И после выхода в Забайкалье все бойцы, совершившие этот поистине Ледяной поход, в память о своем командире стали именовать себя «Каппелевцами».

Прошло еще два с половиной года. Имя Каппелевцев покрывалось новой славой в тяжелых неравных схватках, но также, увы, и затрепывалось в глупых междоусобных ссорах, став в Приморьи на время прозвищем политических противников Атамана Семенова. Оно зажило уже своей жизнью, постепенно обрастая легендами. А потом советская пропаганда в своих собственных целях подхватила его, и в результате в знаменитом фильме братьев Васильевых «Чапаев» появился совершенно мифический, но особенно грозный для красных бойцов «Каппелевский офицерский полк», с шиком идущий в свою не менее мифическую «психическую атаку». Своей стойкостью и героизмом полк этот вызывал уважение даже у противника, да что там говорить – у миллионов одурманенных ежедневной пропагандой простых советских зрителей. «Хорошо идут! Интеллигенция!» – с этой крылатой фразой эффектные, с иголочки одетые «черно-белые» кинематографические Каппелевцы совершенно затмили, заслонили собою в общественном сознании Каппелевцев реальных, в прожженных шинелях и разбитых сапогах. О самом же Владимире Оскаровиче советские люди долгие десятилетия не знали ровным счетом ничего, кроме того, что был такой Белый генерал Каппель…

* * *

Согласно общепринятой версии, Владимир Оскарович Каппель родился 16 апреля 1883 года в городе Белеве Тульской губернии. Однако из архивных материалов следует, что местом рождения будущего Белого генерала была Санкт-Петербургская губерния, а в Белев семья переехала примерно годом позже.

Отец Владимира, Оскар Павлович Каппель, с юности связал свою жизнь с армией. В 60-х годах XIX века он поступил рядовым в Сибирскую казачью артиллерию и простым солдатом участвовал в первых походах Русской Армии в Туркестане в 1865–1866 годах под командованием генералов М. Г. Черняева и Д. И. Романовского. За храбрость, проявленную в бою, О. П. Каппель был награжден солдатским Георгиевским Крестом IV-й степени, а затем, за взятие 18 октября 1866 года бухарской крепости Джизак, – произведен в прапорщики армейской пехоты. Уже в офицерских чинах он получил новые боевые награды: Золотую саблю «За храбрость» и орден Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом. В 1882 году Оскар Павлович перевелся в Отдельный корпус жандармов и в 1884-м в чине ротмистра был направлен на службу в Белев на должность помощника начальника Тульского губернского жандармского управления. Скончался он в январе 1889 года, когда его маленькому сыну Владимиру было всего пять лет.

Мать Владимира Оскаровича также происходила из военной семьи. Она была дочерью генерал-майора Петра Ивановича Постольского, героя Севастопольской обороны, награжденного орденом Святого Георгия IV-й степени за подвиг в сражении при Инкермане 23 октября 1855 года. Таким образом семейные традиции предопределили будущую карьеру Владимира Каппеля.

В 1894 году он поступил во 2-й кадетский корпус в Санкт-Петербурге, в который его определили, как сына офицера, «на казенный кошт». По окончании корпуса, 31 августа 1901 года Каппель был зачислен юнкером рядового звания в эскадрон Николаевского кавалерийского училища. Училище он окончил 10 августа 1903 года, был произведен в корнеты и выпущен в незадолго до того сформированный 54-й драгунский (с 1907 года – 17-й уланский) Новомиргородский полк младшим офицером.

О молодом Каппеле сохранились воспоминания его однополчанина полковника Сверчкова: «Из большинства г.г. офицеров полка он выделялся разносторонней образованностью, культурностью и начитанностью, думаю, что не осталось ни одной книги в нашей обширной библиотеке, которую он оставил бы непрочитанной. Владимир Оскарович не чуждался общества, особенно общества офицеров полка, любил со своими однополчанами посидеть до поздних часов за стаканом вина, поговорить, поспорить, но всегда в меру, без всяких шероховатостей; поэтому он был всеми любим и всеми уважаем. В военном духе он был дисциплинирован, светски воспитан. Владимира Оскаровича любили все, начиная от рядового 1-го эскадрона, в котором он вместе со мной служил, до командира полка включительно. Внешний вид его сразу внушал симпатию – выше среднего роста, сбитый, хорошо сложенный, ловкий, подвижный, темный блондин с вьющимися короткими волосами». Чтобы дополнить этот портрет Владимира Оскаровича, скажем также, что, судя по фотографиям, он расчесывал свои темно-русые волосы на прямой пробор. Позднее, в 1919 году, он носил также усы и небольшую рыжеватую бороду, в этом виде он и запечатлен на всех сохранившихся снимках. Другой соратник Владимира Оскаровича, полковник В. О. Вырыпаев, сражавшийся рядом с Каппелем в годы Гражданской войны, вспоминал об особом обаянии серо-голубых глаз своего начальника, а также о его мягкости и тактичности в обращении с подчиненными. Каппель был чрезвычайно спокойным, уравновешенным человеком: Вырыпаев вспоминает всего два случая, когда тот в ярости выходил из себя. В характеристике же, выданной молодому офицеру в 1908 году, есть знаменательные слова: «Имеет большую способность вселять в людей дух энергии и охоту к службе. Обладает вполне хорошим здоровьем, все трудности походной жизни переносит мужественно…» Не раз в течение дальнейшей своей жизни Владимиру Оскаровичу довелось подтверждать точность этой характеристики.

Новомиргородский полк входил в состав 3-й отдельной кавалерийской бригады и располагался в Польше, в городе Вроцлаве. Но в 1906 году полк был командирован в Пермскую губернию для борьбы с шайкой разбойников бывшего унтер-офицера Лбова. Полк расположился по губернии поэскадронно, причем 1-й эскадрон встал в самой Перми. И здесь в судьбе недавно произведенного в поручики Владимира Оскаровича произошли большие перемены: во-первых, он был назначен полковым адъютантом, а во-вторых – влюбился.

На одном из уездных балов поручик Каппель познакомился с Ольгой Сергеевной Строльман, дочерью старого инженера, действительного статского советника, директора Мотовилихинского артиллерийского завода под Пермью. Молодые люди полюбили друг друга, однако родители барышни, с предубеждением относясь ко всем военным, запрещали своей дочери общаться с кавалерийским офицером. Молодым людям оставалось лишь встречаться тайком и передавать друг другу записки через горничную. Впоследствии рассказывали, что Каппель вместе с товарищами по полку выкрал возлюбленную из родительского дома и обвенчался с ней в сельской церкви. Родители Ольги Сергеевны якобы долго не признавали их брак, но через три года, когда Владимир Оскарович поступил в Академию Генерального Штаба, они наконец сменили гнев на милость. Каппель был примерным семьянином, и с женою они жили, что называется, «душа в душу». У них родилось двое детей: дочь Татьяна появилась на свет в 1909 году, а сын Кирилл – в 1915-м.

Сложно сказать, верны ли романтические подробности женитьбы молодого офицера, поскольку они вполне могли бы вызвать публичный скандал и лечь несмываемым пятном на его аттестацию. Но на самом деле этого не произошло, и ничто не помешало Каппелю поступать в 1908 году в Императорскую Николаевскую Академию Генерального Штаба. Сначала учеба не давалась ему легко, но в конце концов, преодолев все трудности, он в 1913 году окончил Академию по 1-му разряду с причислением к Генеральному Штабу и за успехи в изучении военных наук даже получил орден Святой Анны III-й степени. После окончания Академии Каппель, как значится в его послужном списке, был прикомандирован к Офицерской кавалерийской школе «для изучения технической стороны кавалерийского дела».

* * *

После начала Первой мировой войны Каппель получил назначение сначала старшим адъютантом Штаба 5-й Донской казачьей дивизии (занимал эту должность с 20 февраля по 5 декабря 1915 года), а затем – старшим адъютантом Штаба 14-й кавалерийской дивизии (по 18 марта 1916-го). Обе дивизии в этот период вели тяжелые бои в Польше, где Каппель мог приобрести серьезный боевой опыт, да и отличиться. Об этом свидетельствуют боевые награды, которыми он был отмечен к началу 1916 года: ордена Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом, Святой Анны II-й степени с мечами, Святого Станислава II-й степени с мечами и Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость».

В марте 1916-го Генерального Штаба капитан Каппель был переведен на должность штаб-офицера для поручений в Управление генерал-квартирмейстера Штаба Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта. В это время в Штабе фронта под непосредственным руководством Главнокомандующего генерала А. А. Брусилова начала разрабатываться знаменитая операция, получившая впоследствии название «Брусиловского прорыва». Владимир Оскарович вместе с остальными офицерами Штаба принимал самое деятельное участие в подготовке операции, а после начала наступления, с 16 июня по 12 августа, был временно командирован в III-ю армию, в Штаб Сводного корпуса генерала Булатова, сперва на должность «штаб-офицера по части Генерального Штаба», а затем – начальника Оперативного отделения. 10 августа 1916 года капитан Каппель возвратился в Штаб Юго-Западного фронта на должность помощника начальника Оперативного отделения Управления генерал-квартирмейстера. 15 августа 1916 года он был произведен в подполковники.

На этом посту Владимир Оскарович встретил Февральскую революцию и последовавший за ней развал Российской Армии. Продолжая службу в Штабе фронта, он, по-видимому, не принимал в августе 1917 года участия в «Корниловском выступлении». По крайней мере, 29 августа, в тот день, когда вслед за Корниловым был арестован заявивший о его поддержке Главнокомандующий армиями фронта генерал А. И. Деникин, Владимир Оскарович был назначен начальником Оперативного отделения. Впрочем, уже 2 октября он оставил службу в штабе и «убыл в разрешенный ему отпуск» к семье в Пермь. Вскоре он представил медицинское свидетельство о болезни, согласно которому срок отпуска был продлен до 19 марта 1918 года, и можно предположить, что на фронт Каппель уже не вернулся.

Никакими данными о том, чем занимался Владимир Оскарович с ноября 1917-го по май 1918 года, мы не располагаем. Относительно же того, как он попал к весне 1918 года на Волгу, есть свидетельство его бывшего однокурсника по Академии Генштаба и будущего товарища по совместной борьбе против большевиков, Генерального Штаба генерал-майора (а в то время – еще подполковника) П. П. Петрова.

«В мае 1918 года я встретил его в Самаре, — пишет Петров , – в штатском платье он пробирался к семье с Украины.

В это время в Самару только что прибыл с бывшего Северного Фронта Штаб I[-й] армии, который переформировался в Штаб Поволжского Военного Округа и начинал работу по выработанному в Москве плану создания Армии. Штаб прибыл почти в том составе, который был на войне, согласился начать работу с условием, что будет ведать только частями, создаваемыми для внешней борьбы.

В. О. Каппель нашел в Штабе, кроме меня, еще несколько своих товарищей по Академии и решил присоединиться к нам».

Почему Владимир Оскарович сделал это, остается невыясненным до сих пор. Возможно, справедливы данные о том, что его жена была взята чекистами заложницей. А может быть, напротив, Каппель принадлежал к одной из тайных антибольшевицких организаций и поступил в советский штаб по ее заданию… Впрочем, службу в Красной Армии все чины Штаба Поволжского военного округа обусловили своим неучастием в разгоравшейся междоусобной войне. Однако вскоре им пришлось убедиться, как мало стоят все обещания Советской власти: в конце мая офицеров, невзирая на их протесты и угрожая расправой, начали отправлять на «внутренние» фронты – против Атамана А. И. Дутова или восставшего Чешско-Словацкого корпуса. Так что, сложись все хоть немного иначе, Каппеля, благодаря блестяще налаженному у красных репрессивному аппарату, возможно, смогли бы заставить и воевать против его товарищей по оружию. Но все изменилось благодаря быстрым успехам чехов.

* * *

На рассвете 8 июня 1918 года Самара была освобождена Поволжской группой войск Чешско-Словацкого корпуса во главе с поручиком С. Чечеком (несколькими днями спустя произведенным в полковники). Большевики в панике бежали без малейшего намека на нормальную планомерную эвакуацию. Власть в городе немедленно взяла в свои руки находившаяся в Самаре группа членов разогнанного Советской властью Учредительного Собрания: Вольский, Брушвит, Климушкин, Фортунатов, Боголюбов – все члены партии эсеров. Они назвали свой орган Комитетом членов Всероссийского Учредительного Собрания (сокращенно – Комуч) и претендовали на то, что являются единственной в России законной властью. По своим политическим воззрениям эта новая власть была крайне левой, «розовой», чем импонировала «демократическому» чешскому руководству.

Однако, несмотря на декларированный всероссийский размах, перспективы Комуча даже в Самаре оставались весьма неопределенными. Чехи не собирались задерживаться здесь надолго: их главной задачей было расчистить себе путь по Транссибирской магистрали на Владивосток, откуда Антанта обещала переправить их морем на родину. Соответственно, чехи не хотели связывать себя внутри России никакими конкретными обязательствами. Чечек направил главные силы своей группы далее на Уфу и лишь соглашался временно оставить для обороны Самары чешский батальон, но с непременным условием: чтобы в помощь ему были выставлены по крайне мере равноценные местные русские силы. Таким образом, вопрос о формировании собственных войск становился для Комуча вопросом жизни и смерти.

И о создании этих вооруженных сил, получивших название Народной Армии Комуча, было объявлено уже в день освобождения города. Первыми кадрами для ее частей послужила подпольная офицерская организация Самары во главе с подполковником Н. А. Галкиным. Он же и был назначен начальником Главного Штаба Народной Армии. Но эсеровское правительство не доверяло русским офицерам, которых само же и призвало себе на защиту: в помощь, а фактически – для контроля за Галкиным Комуч выделил на должности членов Главного Штаба двух своих людей – Фортунатова и Боголюбова (последнего вскоре сменил на этом посту бывший лейтенант французской службы, видный эсер В. И. Лебедев). Несомненно, этот «Штаб из трех лиц» представлял из себя ненормальное явление, и отсутствие единого ответственного руководителя не могло не сказываться отрицательно на строительстве вооруженных сил. К счастью, такое положение до некоторой степени смягчалось тем, что Лебедев и Фортунатов лично были честными людьми, понимали всю опасность положения и старались не ставить палки в колеса военным.

Штаб Поволжского военного округа остался в городе, и 9 июня большая группа офицеров Штаба добровольно вступила в ряды Народной Армии Комуча, заняв места в формируемом ее Главном Штабе. Среди них были и Генерального Штаба подполковники П. П. Петров и В. О. Каппель. Подполковник Петров получил должность начальника Оперативного отдела, а Каппель стал его ближайшим помощником. Однако фактически на этом посту Владимир Оскарович оставался не более суток.

Как ни важно было немедленно наладить работу Штаба, несомненно, гораздо важнее было как можно скорее сформировать строевые части, которые могли бы защитить город, Штаб и новую власть. В первые же дни на волне общего энтузиазма в Самаре быстро сформировались первые добровольческие части: одна или две роты пехоты, эскадрон кавалерии и двухорудийная конная батарея. Но это была лишь горстка, а большевики тем временем приходили в себя, и их отряды начинали уже накапливаться со всех сторон: в Ставрополе, Сызрани, Николаеве. Предстояло действовать быстро и решительно, а у маленького отряда Народной Армии пока что не было общего командира. Большинство находившихся в Самаре офицеров, будучи вполне здравомыслящими людьми, не хотели связывать себя с заранее обреченным делом. Особенно же это касалось генералитета. Не следует забывать, что бывшие начальники дивизий Первой мировой войны, при всей своей воинской доблести и личном мужестве, привыкли не ходить сами в атаки, а руководить соединениями в 10–15 тысяч штыков при сотне орудий, здесь же им предлагалось возглавить отряд в 200 человек с двумя пушками, да еще защитить с его помощью большой город и окрестности.

«Я поеду и попробую воевать», – сказал, согласно воспоминаниям П. П. Петрова, Каппель. А вот как ту же сцену описал ее свидетель штабс-капитан Вырыпаев:

«…Состоялось собрание офицеров Генерального штаба, на котором обсуждался вопрос, кому возглавить доброво льческие воинские части. Желающих не находилось. Решено было бросить жребий. Тогда попросил слова скромный на вид и мало кому известный, недавно прибывший в Самару в составе штаба Поволжского фронта офицер.

– Раз нет желающих, то временно, пока не найдется старший, разрешите мне повести части против большевиков. – Это был подполковник Владимир Оскарович Каппель».

Вот так 9 или 10 июня 1918 года Владимир Оскарович оказался во главе первого действующего добровольческого отряда Народной Армии и немедленно выступил с ним на фронт. С этого дня началась боевая работа, которую прервала полтора года спустя только лишь его смерть. И с этого дня имя Каппеля стало страшным для врагов как имя блестящего начальника, великолепного партизанского командира, наносящего раз за разом неотразимые удары. Это имя стало легендарным и святым для всех первых добровольцев-Волжан.

Следует еще раз подчеркнуть, что любое восстание против большевиков в той обстановке и при том соотношении сил было авантюрой почти на грани безумия, и возглавить его могли лишь люди, ясно понимавшие людоедскую сущность большевизма, люди, для которых вопрос – восставать или не восставать – уже не был выбором между жизнью и смертью. Они выбирали лишь между предоставленным им правом безропотно идти на убой по приказу красных комиссаров – и возможностью защищаться изо всех сил и стараться в крайнем случае продать свою жизнь как можно дороже. Так было на Юге у Корнилова, так же было и на Волге. Таких людей было немного, но именно эти люди – первые добровольцы и их первые легендарные (сейчас сказали бы – «харизматические») командиры и стали в конечном итоге душой и стержнем Белой борьбы. И очень интересно в этом отношении снова вернуться к Каппелю. Его послужной список Первой мировой войны – это типичная биография штабного офицера, очень добросовестного, знающего и дельного работника, но не строевого командира и не начальника партизанского отряда, в которого Каппель в одночасье превратился. Здесь, на первый взгляд, нет и намека на его умение мгновенно разбираться в обстановке и так же быстро принимать решения, на его твердую готовность принять весь риск на себя, на его дар зажигать и привлекать к себе сердца своих солдат. Какой же потенциал был скрыт в этом человеке! А может быть, дело еще и в том, что Владимир Оскарович, на собственном горьком опыте осознав, как близок он был к тому, чтобы воевать против своих, понял и твердо решил: защитить себя на будущее от такого поворота судьбы он может только одним – своей личной, активной и бескомпромиссной борьбой против большевизма.

Владимир Оскарович всегда считал себя монархистом, и теперь, став в ряды Народной Армии, он менее всего разделял социалистические взгляды членов Комуча. Но в тот момент самым главным для него была возможность вступить в открытую борьбу. И это не было решением одного только Каппеля – так думало подавляющее большинство первых добровольцев Народной Армии. Об их единственной цели очень точно написал В. О. Вырыпаев:

«Все, кто верил в дело освобождения России и любил свое отечество, брали винтовки и станов ились в строй. Рядом стояли и офицер, и рабочий, и инженер, и мужик, и техник, и купец. Крепко они держали национальный флаг в руках, и их вождь объединил всех своей верой в идею, святую идею освобождения родной страны.

Среди добровольцев не было перевеса на стороне какого-нибудь отдельного класса. Мощно поднялась волна народного гнева, чтобы смести насильников с лица земли. И армия в это время справедливо называлась Народной. В составе ее были представители буквально всех политических партий, за исключением большевицкой».

Меньше всего Народная Армия напоминала партийную, эсеровскую армию. И это серьезно беспокоило руководителей Комуча. Они старались всеми мерами ограничить власть и влияние офицеров в войсках, боролись с «опасностью милитаризма» и в своей социалистической риторике позволяли себе по?ходя оскорблять офицеров и добровольцев, которые защищали их от мести большевиков. Но первые добровольческие отряды мало обращали внимания на выпады собственного правительства.

Борьба на фронте, ясность целей, ясное ви?дение врага – все это втягивало в ряды Белого движения самых разных людей. Один из примеров тому – Борис Константинович Фортунатов. Эсер, боевик и террорист, он, будучи назначен членом Главного Штаба Народной Армии, вместо того чтобы «руководить» операциями из своего кабинета, предпочел присоединиться к отряду Каппеля рядовым бойцом и внезапно обрел себя в роли настоящего Белого воина. Человек выдающейся личной храбрости, он блестяще исполнял в отряде самые опасные задания в качестве разведчика, подрывника, пулеметчика. В боях на Волге он дважды был ранен и, в отличие от своих товарищей по партии, до конца остался верен Белой борьбе.

* * *

В момент создания отряда, согласно воспоминаниям Вырыпаева, под началом Каппеля состояли следующие части: пехотный отряд капитана Бузкова – 90 человек; конный отряд штабс-ротмистра Стафиевского – 45 сабель; Отдельная Волжская конно-артиллерийская батарея самого Вырыпаева – 150 человек при 2 орудиях. Впрочем, приведенные здесь цифры приблизительные: после первых же боев отряд начал быстро разрастаться. Начальником Штаба в нем стал штабс-капитан М. М. Максимов, о котором Вырыпаев говорит, что он был «отважным стрелком и доблестным помощником начальника отряда и в то же время заключал в себе самый большой боевой штаб со всевозможными отделами» (впоследствии, в 1919 году, полковник Максимов, будучи командиром стрелкового полка, пал смертью храбрых в боях на реке Белой).

Далее дадим опять слово генералу Петрову:

«Июнь месяц и первая половина июля в Самаре для первых частей Народной армии – это ряд выдающихся действий маленьких отрядов под начальством полковника В. О. Каппеля, совместно с речным флотом, против большевистских отрядов, иногда довольно крупных: очищение левого берега Волги от Ставрополя до Самары, занятие Ставрополя, действия на правом берегу Волги близ Новодевичьего, действия у Ставрополя против сильной группы красных, угрожавших Самаре со стороны Мелекеса, два боя за Сызрань, из них последний 10 июля при участии чехов, занятие Хвалынска. Одни и те же маленькие силы при содействии нескольких вооруженных пароходов перебрасывались из одного пункта в другой и в большинстве, широко маневрируя, били красных и гнали их до полного рассеяния.

Полууспехов, неуспехов не было. Красные отряды совершенно не выдерживали ударо в этих небольших сил. Но зато бывали моменты, когда в Самаре трудно было найти взвод пехоты для выполнения мелких задач».

Этот период историки охарактеризуют впоследствии термином «эшелонная война». Недисциплинированные и малостойкие красногвардейские отряды в это время обычно захватывали железнодорожные составы и перемещались в них от одной станции к другой, причем покидали вагоны неохотно и лишь на очень недолгое время. Ни о каком маневре вне железной дороги чаще всего не было и речи. Этим в значительной мере уравновешивалось то подавляющее превосходство, которое красные имели в численности и вооружении. И все эти обстоятельства блестяще учитывались Каппелем.

В качестве примера приведем первый бой под Сызранью 19 июня 1918 года. Участник этого боя капитан Вырыпаев услышал накануне от Каппеля следующий план атаки: «…Завтра в 5 часов утра главные силы, около 250 штыков, атакуют город в лоб. Выделенной конной группе, то есть мне (самому Вырыпаеву. – А. П. ) с двумя орудиями под прикрытием Стафиевского (45 сабель), сделать глубокий обход города с севера, с таким расчетом, чтобы завтра ровно в 5 часов утра обстрелять возможно энергичнее эшелоны красных, по чешской разведке находившиеся на станции Заборовке, в 18 верстах западнее Сызрани. И, не задерживаясь, направиться по шоссе, вдоль линии железной дороги, на Сызрань. По пути взорвать в двух-трех местах железнодорожное полотно».

Вырыпаев откровенно сознается: «Задача, полученная мною, на первых порах показалась трудной, почти невыполнимой. Но когда Каппель намечал маршрут для меня и возможные встречи на моем пути и что приблизительно мы должны делать в том или ином случае – эта же задача оказалась простой и легкой, так как стало совершенно понятно, что у красных там ничего не было, так же, как и у нас». Таким образом, в основе «лихих» рейдов Каппеля лежал точнейший расчет настоящего офицера-Генштабиста. Непосредственно на поле брани он скрупулезно взвешивал степень допустимого риска, и именно поэтому его удары были столь сокрушительными.

Все произошло именно так, как он рассчитал. Батарея Вырыпаева по проселочным дорогам выехала на станцию Заборовка, не встретив даже патрулей противника; более того, красные на станции вначале приняли батарею за свою. Дальше события развивались следующим образом:

« Ровно в пять часов утра станция Заборовка была, как приказал Каппель, обстреляна семью десятками снарядов (шрапнелью и гранатами) с предельной скоростью, после чего, взявши орудия на передки, мы спокойно, манежной рысью, направились по шоссе вдоль железнодорожного полотна на город Сызрань. Сзади нас над станцией Заборовкой стоял черный дым от пожара – наши снаряды подожгли цистерны с нефтью или керосином.

Примерно через два часа мы входили в город Сызрань. Нашим глазам представилась картина только что оконченного уличного бо я. На улицах валялись убитые красногвардейцы, разбитые повозки, сломанные полевые кухни и другое разбросанное военное имущество…

Как мы узнали позже, утром красные очень упорно защищали город, но когда к ним пришли сведения об обстреле их тыла – станции Заборовки, они поспешно очистили город, проклиная своих комиссаров. В панике они бежали в сторону Пензы, бросив свои позиции с орудиями, пулеметами и другим военным добром, оставив в городе нетронутыми военные склады».

И в дальнейшем этот маневр – решительный удар, соединенный с глубоким обходом, – стал излюбленным тактическим приемом Владимира Оскаровича, благодаря которому его отряд неизменно одерживал победы.

Общая обстановка на Волге и в Приуральи в это время была такова: чешские части из группы Чечека освободили от красных Уфу и 8 июля на станции Миньяр соединились с частями Екатеринбургской «группы Чехо-войск» подполковника С. Н. Войцеховского. По согласованию с представителями Антанты был выработан новый план, по которому чешские части должны были повернуть обратно к Волге и образовать там новый Восточный фронт в борьбе против Германии и ее союзников – большевиков. Этот план начал немедленно претворяться в жизнь, и в результате в течение последующих четырех месяцев части Народной Армии во всех сражениях постоянно дрались бок о бок с чешскими частями. Обычно отряды составлялись на паритетных началах: наполовину из чехов, наполовину из русских. При этом командование в таком смешанном отряде должно было переходить к начальнику более крупной части, фактически же командование почти всегда принимал на себя чешский начальник. Более того, Главный Штаб Народной Армии и Галкин ведали лишь вопросами формирования частей, тогда как боевыми действиями объединенных войск на Поволжском фронте руководил Командующий Поволжской группой Чешско-Словацкого корпуса Чечек. 17 июля 1918 года он был официально назначен Главнокомандующим всеми чешскими войсками и частями Народной Армии на Поволжском фронте, а вскоре произведен в генералы.

Однако все эти новопроизведенные чешские полковники и генералы полгода назад были не более чем ротными командирами. Они не имели опыта руководства крупными воинскими соединениями и не могли обойтись без помощи русских офицеров Генштаба, перешедших в Чешско-Словацкий корпус после Октября 1917 года. То же относится и к Каппелю: не раз ему приходилось на поле боя формально объявлять о своем подчинении старшему чешскому начальнику, но фактически бой всегда вел именно Владимир Оскарович как более опытный командир; он проводил в жизнь собственные планы, но был достаточно тактичным человеком, чтобы не напоминать об этом открыто.

Ряд непрерывных побед сделал имя Каппеля чрезвычайно популярным среди добровольцев Народной Армии и весьма грозным для большевицких отрядов и их предводителей. Вырыпаев сообщает по этому поводу одну любопытную подробность:

«Большевицкий штаб отдельным приказом назначил денежные премии: за голову Каппеля 50 000 рублей, а также за командиров частей: за капитана Хлебникова, командира гаубичной батареи, за командира полевой батареи капит ана Попова и за меня по 18 000 рублей. Не помню, сколько за Бузкова, Янучина (конные разведчики), Стафиевского (кавалерия), Юдина (Оренбургская сотня); перед именем каждого стояла цена.

Каппель, читая этот приказ, сказал, смеясь: “Я очень недоволен, – боль шевики нас дешево оценили… Ну, да скоро им придется увеличить назначенную за нас цену…”»

И эти слова он не раз подтверждал на деле.

После второй победы под Сызранью командование Народной Армии Комуча решило воспользоваться благоприятной обстановкой и немедленно организовать наступление на Симбирск. Предполагалось ударить одновременно с трех сторон: вдоль железной дороги со стороны Бугульмы наступали два батальона 1-го Чешско-Словацкого стрелкового полка под командованием полковника Степанова, одновременно с этим отряд Каппеля должен был наступать на Симбирск по правому берегу Волги, а вверх по Волге, отвлекая на себя основные силы красных, должна была действовать белая речная флотилия мичмана Мейрера: наскоро вооруженные трехдюймовыми орудиями волжские колесные буксиры «Фельдмаршал Милютин» и «Вульф».

К этому времени отряд Каппеля успел уже значительно пополниться, как за счет притока добровольцев, так и в результате присылки к нему отдельных рот из формирующихся по городам Поволжья полков Народной Армии. К моменту похода на Симбирск отряд Каппеля, по воспоминаниям Вырыпаева, состоял уже из двух батальонов пехоты, конного эскадрона, казачьей сотни и трех батарей: легкой, гаубичной и конной. Согласно же документам, на 25 июля 1918 года в состав отряда уже входили следующие подразделения: 1-я, 2-я и 3-я роты 1-го Самарского стрелкового полка, 2-я рота 2-го Самарского стрелкового полка, 1-я рота 10-го Бугурусланского стрелкового полка, 1-й эскадрон 1-го кавалерийского полка, 1-я батарея 1-й стрелковой артиллерийской бригады и 1-я гаубичная батарея 1-го гаубичного дивизиона.

Каппель со своим отрядом выступил в поход 17 июля. Перед Симбирском он высадил отряд с пароходов на правый берег Волги, погрузил пехоту для скорости передвижения на подводы и форсированным маршем двинулся вглубь расположения красных, не обращая при этом внимания на крупные силы врага, оставляемые за спиной. Этот рискованный маневр полностью себя оправдал: утром 22 июля отряд перерезал железную дорогу, соединяющую Симбирск с Инзой, и с тылу ворвался в город. Сильный красный гарнизон под командованием Г. Д. Гая, несмотря на военные таланты этого впоследствии знаменитого советского военачальника, не смог оказать хоть сколько-нибудь эффективного сопротивления и в панике рассеялся. Чехи капитана Степанова опоздали на три часа и вступили в уже освобожденный Симбирск вечером того же дня, хотя следует подчеркнуть, что они, вместе с речной флотилией, отлично исполнили свою часть задачи – отвлекли внимание красных и дали возможность Каппелю совершить молниеносный бросок.

О новом успехе Каппеля было торжественно объявлено в приказе войскам Народной Армии Комуча № 20 от 25 июля 1918 года:

« 22-го сего июля молодой Народной Армией снова одержана большая победа: отряд подполковника Каппеля, выступивший из Сызрани 17 июля, прошел в 4 перехода 140 верст и взял Симбирск. Захвачены громадные склады имущества, броневой поезд, подвижные составы, пароходы. Еще днем и вечером 21 июля отряд разрушил железную дорогу от Симбирска на Инзу и лишил противника возможности выбраться из железного кольца, охватившего город.

Эта победа одержана, этот Суворовский марш совершен благодаря внутренней спайке частей, дисциплине, вере в себя, вере в своего начальника, вере в правое дело…

Блестящая работа боевых частей Народной Армии до настоящего дня, дух этих частей, вера в победу, пусть послужат примером для остальных частей Народной Армии » .

Как же воевал отряд Каппеля? Вряд ли кто ответит на этот вопрос лучше Вырыпаева. Вот как он описывает типичные тактические приемы добровольцев:

« …Из ближайшей деревни пригнали нужное количество крестьянских подвод для нашей пехоты, которая в это время на Волге никогда не ходила в пешем строю. Отнимая у крестьян подводы в жаркое рабочее время, мы, согласно приказа Каппеля, обязательно платили по 10–15 рублей за каждую (тогда это были приличные деньги). При таких условиях отряд мог передвигаться довольно быстро, не утомляясь.

Расспросив у первых попавшихся местных жителей о противнике, в его сторону направлялся разъезд нашей кавалерии. Приблизительн о в одной версте следом за ним двигались главные силы. Наша пехота, расположившись по трое-четверо на телеге на душистом сене, обычно дремала или просто наслаждалась природой. Но лишь только слышались первые выстрелы по нашему разъезду, как будто под действием электрического тока, пригретая теплым летним солнцем, дремлющая пехота выпрыгивала из своих повозок и, еще не дождавшись команды и остановки, бежала с винтовками наперевес в сторону выстрелов.

Каппель на коне впереди главных сил обыкновенно кричал в с торону командира пехоты, бежавшего впереди бойцов Бузкова: “Не рискуйте – берегите людей! Каждый боец дорог!” Бегущий мимо него Бузков брал под козырек и вполоборота отвечал: “Слушаюсь!”

Повозки останавливались. Я со своими орудиями съезжал с дороги вправо или влево, строил фронт, но с передков пока не снимался до приказания начальника. И когда минуты через две-три выяснялось, что противник заслуживал внимания, тогда начинался бой. Кавалерия частью оставалась прикрытием к орудиям, а часто уходила в обход врага».

В этих боях и походах руководители отряда разделяли все опасности и тяготы похода наравне с рядовыми добровольцами. На первых порах не было и денщиков, так что офицерам самим приходилось ухаживать за своими конями. Питались офицеры и добровольцы также из общего котла. И еще одна деталь, на которую особенно обращает внимание Вырыпаев:

«В то время каждый командир, в том числе и Каппель, был в то же самое время и рядовым бойцом. На Волге не раз Каппелю приходилось залегать в цепь вместе со своими доброво льцами и вести стрельбу по красным. Может быть, потому он так тонко знал настроение и нужды своих солдат, что ему приходилось вести тогда жизнь рядового бойца…

Как было заведено, все чины отряда должны были иметь винтовки или карабины. Каппель в этом отн ошении был самым примерным. Он не расставался с винтовкой не только как начальник небольшого отряда, но даже и тогда, когда был впоследствии главнокомандующим армиями».

Хотя первые отряды в значительной степени состояли из офицеров, а некоторые роты были и целиком офицерскими (они именовались Инструкторскими), – из-за социалистических взглядов руководителей Комуча погоны были отменены. Общим отличительным знаком бойцов Народной Армии являлась Георгиевская ленточка, носившаяся на околыше фуражки вместо кокарды, а также белая повязка на левом рукаве. Так, о внешнем виде самого Каппеля, каким его увидели жители освобожденного Симбирска, Вырыпаев пишет следующее: «…скромный, немного выше среднего роста военный, одетый в защитного цвета гимнастерку и уланские рейтузы, в офицерских кавалерийских сапогах, с револьвером и шашкой на поясе, без погон и лишь с белой повязкой на рукаве». Вид действительно весьма скромный и мало чем напоминает эффектную черно-белую «каппелевскую» форму, известную нам по фильму «Чапаев»…

Согласно приказу по войскам Народной Армии Комуча от 25 июля 1918 года, отряд Каппеля должен был быть пополнен до 3 500 человек и развернут в Отдельную стрелковую бригаду двухполкового состава. На практике же, по-видимому, отряд развернулся в бригаду лишь в конце августа, перед набегом на Свияжск. За победу под Симбирском Владимир Оскарович был тогда же, 24 августа, произведен в чин полковника. Тем же приказом Бузков был произведен в подполковники, Вырыпаев – в капитаны, а «доброволец» Борис Фортунатов – в корнеты.

К началу августа власть Комуча распространялась уже на значительную территорию с городами Самарой, Сызранью, Ставрополем (Волжским), Сенгилеем, Симбирском, Бугульмой, Бугурусланом, Белебеем, Бузулуком, Бирском и Уфой. Южнее Самары отряд Генерального Штаба подполковника Ф. Е. Махина освободил Хвалынск и подходил к Вольску. Успешно действовали Оренбургские и Уральские казаки. А на севере группа чешских войск вместе с 4-й и 7-й дивизиями Сибирской Армии под общим руководством Генерального Штаба подполковника С. Н. Войцеховского освободила Екатеринбург. Победы на фронте следовали одна за другой.

Гораздо хуже обстояло дело с новыми формированиями. С самого начала было объявлено, что в каждом освобожденном городе должен быть сформирован полк пехоты, кавалерийский эскадрон и батарея. Однако это, похоже, было полностью отдано на откуп местным воинским начальникам и выполнялось весьма неспешно. Одного притока добровольцев уже не хватало, и 30 июня 1918 года было объявлено о призыве двух возрастов: 1897 и 1898 годов рождения. В июле все формируемые части были объединены в шесть дивизий, в которые обычно входило по четыре стрелковых и одному кавалерийскому полку с соответствующим количеством артиллерии. Однако все эти дивизии так и остались административными соединениями и продолжали свое неспешное формирование вплоть до октября. А на фронте все так же сражались небольшие добровольческие отряды Каппеля и Махина. Лишь в прифронтовых районах часть новых мобилизованных полков начала борьбу. В районе Сызрани это была бригада 2-й Сызранской дивизии полковника А. С. Бакича. В Симбирске формировалась 6-я Симбирская дивизия под руководством полковника Шмидта, а затем – полковника Николаева. Позднее к этим действующим частям добавились также Казанские формирования и часть Уфимских полков на Каме. Все же остальные полки в этот период так и оставались не более чем тыловыми гарнизонами. С другой стороны, отряды Каппеля и Махина не имели своих запасных частей, и для их пополнения из формируемых полков по мере готовности вырывались отдельные роты и направлялись на фронт.

В результате вся Народная Армия как бы разделилась на две неравные части: очень небольшую и высокобоеспособную добровольческую армию на фронте и тыловые полки, постоянно пребывавшие в состоянии неготовности, чьи боевые качества со временем становились хуже и хуже: все сколько-нибудь активные офицеры и бойцы из них давно уже отправились на фронт, остались лишь мобилизованные и необученные солдаты, которые совершенно не рвались в бой, и такие же мобилизованные офицеры, которые пережили ужасы 1917 года и просто боялись своих солдат. Использовать такие части в бою в случае нужды не представлялось возможным, и это сулило огромные беды в самом недалеком будущем.

* * *

После освобождения Симбирска встал вопрос о походе на Казань. Напуганное громкими победами Каппеля, большевицкое руководство забило тревогу – все силы, какие только можно, направлялись на Восточный фронт. Против Симбирска и Самары были развернуты 1-я армия М. Н. Тухачевского (Пензенская, Инзенская и Симбирская дивизии, всего 7 000 штыков при 30 орудиях) и Вольская дивизия 4-й армии. В Казани под личным руководством нового Командующего Восточным фронтом И. И. Вацетиса лихорадочно сосредотачивалась 5-я армия (6 000 бойцов, 30 орудий, 2 бронепоезда, 2 аэроплана и 6 вооруженных пароходов). Эти силы превосходили фронтовые части белых по меньшей мере втрое. Пассивно обороняться при таком соотношении сил было практически невозможно, оставался один выход – нанести удар первыми, пользуясь неразберихой, все еще царящей в красных рядах.

По поводу предстоящего похода разыгрался нешуточный спор между находившимися в Самаре Чечеком, Галкиным и Петровым и готовившимися к броску в Симбирске Каппелем, Степановым, Лебедевым и Фортунатовым. Чечек и Галкин считали, что главный удар необходимо направить на Саратов, а на севере нужно ограничиться лишь демонстрацией и занятием устья реки Камы. Каппель, Степанов и Лебедев, напротив, доказывали, что необходимо нанести удар именно по Казани. И в конце концов Степанов и Лебедев буквально вырвали у Чечека с Галкиным разрешение взять Казань на свой страх и риск.

Был сформирован специальный экспедиционный отряд в составе двух батальонов 1-го Чешско-Словацкого полка и одного батальона из состава отряда подполковника Каппеля с сильной артиллерией. Часть тяжелых орудий установили на баржах, чтобы использовать их в качестве плавучих батарей. Общее руководство экспедицией было возложено на полковника Степанова, чешскими войсками в составе этого отряда командовал помощник командира 1-го Чешско-Словацкого стрелкового полка поручик (также произведенный в полковники) И. В. Швец, а частями Народной Армии – В. О. Каппель.

1 августа десантный отряд вышел на пароходах из Симбирска под прикрытием шести вооруженных пароходов боевой флотилии мичмана Мейрера. Для красного командования это наступление явилось полной неожиданностью. 4 августа красная речная флотилия была разгромлена белой флотилией в устьи Камы, 5 августа корабли мичмана Мейрера подошли к Казани, высадили десанты на пристани, а также на противоположном берегу Волги у Верхнего Услона, где была захвачена тяжелая береговая батарея. Вечером на пассажирских пароходах подошли основные силы. Пехотные части высадились на берег, артиллерия же должна была поддерживать пехоту с пароходов. Каппель с тремя ротами был послан в обход города с востока, в то время как чешские части должны были наступать в лоб – от пристаней.

С утра 6 августа разгорелся решающий бой за Казань. Уже в час дня Каппель вошел в город, вызвав в нем панику. Однако советский 5-й Латышский полк, дравшийся на южной окраине города, не поддался общей панике и даже начал теснить цепи чехов к пристани. Сражение затягивалось, но тут к чехам подошла неожиданная помощь в лице сербского батальона, служившего ранее у красных и размещавшегося в казанском кремле. Накануне штурма красное командование потребовало у сербов выдать всех офицеров, но батальон воспротивился этому, ушел тайно ночью из города и присоединился к чешским войскам. Теперь эти 300 сербов во главе со своим командиром майором Благотичем, по воспоминаниям очевидца, выросли как из-под земли и с диким криком «На нож!» («В штыки!») увлекли за собою и чешские цепи. Красный 5-й Латышский полк, выказавший столько стойкости, в этом бою был уничтожен почти полностью. Беспорядочный уличный бой продолжался еще всю ночь и утро, но к полудню 7 августа Казань была полностью очищена от красных. Трофеями стало огромное количество военного имущества, а главное – хранившийся в подвалах Казанского банка золотой запас России – 650 миллиардов золотых рублей в монетах, 100 миллионов рублей кредитными знаками, слитки золота, запас платины и другие ценности. На сторону белых перешла в полном составе находившаяся в Казани Академия Генерального Штаба во главе с генералом А. И. Андогским. Значение взятия Казани было огромным – это событие вселило надежды на освобождение от ненавистной власти большевиков в миллионы простых людей, вызвав целый ряд массовых народных восстаний в Прикамьи и в частности – восстания рабочих на Ижевском и Воткинском заводах.

Однако бежавшим из Казани красным войскам удалось закрепиться в Свияжске, и в их руках оставался стратегически важный железнодорожный мост через Волгу. Большевицкое руководство напрягало все силы, чтобы как можно скорее восстановить положение. В Свияжск прибыл лично Наркомвоенмор Советской Республики Л. Д. Троцкий, развивший кипучую деятельность и применявший самые жестокие меры для установления дисциплины в разношерстных полупартизанских красных отрядах: по некоторым данным, он даже ввел процедуру «децимации» – расстрела каждого десятого в бежавших с поля боя частях. Советская 5-я армия спешно пополнялась новыми войсками, и вскоре Казань была уже окружена с трех сторон. С Балтики перебросили три миноносца, а местные пароходы вооружались тяжелыми морскими орудиями, которые обеспечивали им огромное преимущество перед белыми пароходами с их импровизированным вооружением – обычными полевыми трехдюймовками.

Белые предполагали развернуть в Казани корпус из двух дивизий, но времени на это не оставалось. Сколотить крупные части не успевали, и фронт держали сборные «лоскутные» отряды. Каппель же со своим батальоном был еще 14 августа спешно вызван из-под Казани обратно в Симбирск, на который наступали части 1-й армии М. Н. Тухачевского. Бои шли до 17 августа и красные были отброшены от Симбирска, но не разгромлены, как это было в предыдущих боях. «Полк[овник] Каппель рассказывал мне при встрече, – вспоминал генерал Петров, – что во время этих боев он впервые почувствовал перед собой хоть еще слабо организованную силу, но все же такую, которая выполняет директивы командования. “Мы ожидали, что покончим скоро, а разыгралось целое сражение, причем мы старались нанести удар своим правым флангом, а красные своим правым. И уже прежней уверенности в успехе не было. Выручил энергичный удар Самарцев в центре. Мы обеспечены от нового удара не более как на две недели”».

Вот тут и стало сказываться отсутствие резервов. Превосходство красных становилось подавляющим: они, скоординировав, наконец, свои усилия, наступали по всем направлениям одновременно. Обстановка под Казанью все осложнялась, и отряд Каппеля, не завершив операцию, вынужден был срочно отправиться туда.

25 августа Каппель выступил из Симбирска на нескольких пароходах. Его отряд, наконец переформированный в бригаду, состоял из двух стрелковых полков и конного эскадрона при трех артиллерийских батареях и насчитывал около 2 000 человек с 10–12 орудиями. На следующий день отряд высадился на берег у Нижнего Услона. На этот раз Каппель предложил план глубокого рейда двумя колоннами по правому берегу Волги на Свияжск в тыл основной группировке красных. Если бы ему удалось захватить в Свияжске железнодорожный мост через Волгу, то коммуникации 5-й армии были бы прерваны, а это вполне могло бы закончиться для нее катастрофой почище казанской.

Вечером 27 августа основная колонна подошла к Свияжску. Но в только что пополненной бригаде было много недавно мобилизованных и плохо обученных бойцов, и Каппель не рискнул с таким составом давать ночной бой, а заночевал под городом в деревне Говядина.

Как потом выяснилось, в этот же день 27 августа другой колонной была занята и сожжена станция Тюрлема. А утром находившийся в этом отряде Вырыпаев выкатил свои орудия на берег Волги и прямой наводкой открыл огонь по проплывавшим мимо красным пароходам. Но на этот раз связи между колоннами не было, и Каппель не смог вовремя узнать об успехе своих левофланговых частей.

С утра 28 августа завязался бой за Свияжск. Вначале он протекал успешно, и части бригады ворвались уже на станцию, едва не разгромив Штаб 5-й армии и личный поезд Троцкого. Но в этот момент к красным подошли подкрепления, и при поддержке огня корабельной артиллерии они начали охватывать левый фланг отряда Каппеля, который вынужден был отойти.

Экспедиция вызвала сильную панику у большевиков и тем облегчила положение Казани, но главная задача – захватить мост через Волгу – выполнена не была. Увы, и эта операция под Свияжском, подобно предыдущей, осталась незавершенной, поскольку бригада Каппеля вновь в спешном порядке была вызвана под Симбирск.

К началу сентября для Народной Армии Комуча сложилась практически безнадежная ситуация, ее небольшие отряды на фронте уже не могли сдержать многократно возросший напор красных войск. В этой обстановке бригада Каппеля исполняла роль своеобразной «пожарной команды», являясь по существу единственным мобильным резервом Народной Армии на огромном участке фронта от Казани до Симбирска. Но бригада просто физически не могла одновременно поспеть всюду…

* * *

К Симбирску бригада Каппеля подошла лишь к 12 сентября, когда город уже эвакуировался. Почти одновременно, в ночь на 11-е, была сдана Казань. Теперь перед Владимиром Оскаровичем стояла трудная задача: защищать направление на Бугульму и Уфу и одновременно прикрывать отступление из-под Казани Северной группы полковника Степанова, чтобы дать ей возможность выйти на линию железной дороги. Для этого на левом берегу Волги против Симбирска Владимир Оскарович присоединил к своей бригаде все отошедшие Симбирские части и 21 сентября нанес всеми силами короткий контрудар по переправившимся на левый берег отрядам красных, сбросив их в Волгу. Ему удалось продержаться на левом берегу реки до 27-го, пока на станции Нурлат части его группы не соединились с частями, отошедшими из-под Казани. И лишь тогда все эти войска, объединившиеся под руководством Каппеля в Симбирскую группу, начали медленное, с упорными боями, отступление вдоль Волго-Бугульминской железной дороги в направлении на Уфу.

В Уфе к тому времени открылось Государственное Совещание, на котором была образована «Всероссийская власть» – Директория, объединившая и заменившая собою Комуч и Временное Сибирское Правительство. Пять дней спустя генерал В. Г. Болдырев был назначен «Верховным Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России». Это означало, что формально Народная Армия Комуча прекратила свое существование, влившись в ряды общерусской армии. Но вряд ли этот факт заметили сами войска, переживавшие тяжелейший кризис и напрягавшие все силы в борьбе с многократно превосходящими большевиками. Все перемены выразились лишь в том, что кануло в Лету правительство, которое не уважало свою армию и которого не уважала армия, и ушли старшие начальники, которые и так не водили эту армию в бой. Остались все те же солдаты и все те же незаменимые фронтовые командиры, такие как Каппель и Махин, которые одни только и могли предотвратить надвигающуюся катастрофу.

Собственно, они ожидали от этого соглашения в первую очередь большей координации усилий Сибирской и Народной Армий, скорейшего изыскания достаточных резервов, которые позволили бы стабилизировать положение на фронте. Но здесь их ждало жестокое разочарование: Народная Армия оказалась все так же предоставлена самой себе. Не следует, однако, винить в этом Сибирскую Армию – она несла не меньшую боевую нагрузку и не располагала свободными резервами. Но в ее распоряжении имелись огромные ресурсы Сибири, и задача Болдырева как Верховного Главнокомандующего заключалась именно в том, чтобы правильно и своевременно распределить эти ресурсы. С этой задачей он совершенно не справился, фактически пустив все дело на самотек. В результате за падением Казани и Симбирска последовали падение 3 октября Сызрани и, наконец, оставление 8 октября Самары. Волга была потеряна…

К началу октября 1918 года прикрывавшая железную дорогу Симбирск – Бугульма – Уфа Симбирская группа Каппеля (начальник Штаба – Генерального Штаба капитан Ловцевич) состояла из следующих частей:

– Самарской отдельной стрелковой бригады в составе 1-го и 2-го Самарских и 9-го Ставропольского стрелковых полков, батальона 3-го Башкирского стрелкового полка, кавалерийского дивизиона, пяти батарей, из которых одна была конной и одна гаубичной, и инженерной роты;

– Симбирской отдельной бригады в составе 21-го и 22-го Симбирских и 24-го Буинского стрелковых полков, Офицерского инструкторского батальона, конного взвода, легкой и гаубичной батарей и инженерной роты;

– Казанской отдельной бригады в составе 1-го, 2-го и 3-го Казанских и Уржумского стрелковых полков, кавалерийского дивизиона, легкого артиллерийского дивизиона (в составе трех батарей), партизанского отряда Атамана Свешникова и телеграфной роты;

– 4-го Оренбургского казачьего полка.

К ноябрю 1918 года Каппель из-за постоянной угрозы обхода вынужден был оставить станции Мелекес, Нурлат и Бугульму и отвести свои части за реку Ик. Левее, на железнодорожной линии Самара – Кинель – Уфа, была 1-я Чешско-Словацкая дивизия полковника Швеца, но к этому моменту боевой дух чехов резко упал, и они все более настойчиво требовали отозвать их с фронта и вообще вывезти из России. Дошло до того, что гордость Чешского корпуса – 1-й Чешско-Словацкий стрелковый имени Яна Гуса полк – отказался выступать на позиции. Тяжело переживая позорное поведение своих солдат, полковник Швец утром 25 октября застрелился.

Между тем 20 октября 1918 года войска бывшего Поволжского фронта были разделены на две группы войск – Камскую и Самарскую. При этом в состав Самарской группы вошли Симбирская группа Каппеля и 1-я Чешско-Словацкая дивизия, а командующим группой был назначен генерал Сергей Николаевич Войцеховский. С этим тридцатипятилетним генштабистом судьба на сей раз свела Владимира Оскаровича накрепко, чтобы больше уже не разводить. На протяжении последующих полутора лет Войцеховский был непосредственным начальником Каппеля, затем его боевым соратником – командующим Уфимским корпусом, а затем и первым помощником Каппеля в период Сибирского Ледяного похода…

Войцеховский поставил перед командирами частей вопрос о нанесении всеми силами Самарской группы решительного контрудара по красным на Бугульминском направлении. И он сумел преодолеть сомнения чешских командиров и совместно с Каппелем блестяще провел этот контрудар. Наступление началось 10 ноября и завершилось к 14-му полным разгромом красной Бугульминской группировки. Но развить успех не удалось, поскольку чешские части, дойдя вновь до рубежа реки Ик, все-таки отказались наступать дальше, и их пришлось вывести с фронта. Заменить чехов было некем, и примерно месяц Симбирская группа Каппеля оставалась на фронте под Уфой одна.

Вывод чехов с фронта был ускорен и окончанием Первой мировой войны. После победы над австро-германцами и объявления о создании независимой Чехословакии дальнейшие жертвы представлялись чехам ненужными, и весь корпус потребовал немедленной отправки на родину. После долгих усилий союзному командованию удалось уговорить чехов остаться и взять на себя охрану тыловых коммуникаций – Транссибирской железнодорожной магистрали. Как показало недалекое будущее, наверное, было бы лучше, если бы их сразу отправили домой…

Еще одним важным событием стал государственный переворот, произошедший в Омске в ночь на 18 ноября: власть Директории была свергнута и вместо нее Советом Министров был избран Верховный Правитель – адмирал А. В. Колчак. На фронте, по авторитетному свидетельству генерала Петрова, к известию о перевороте вначале отнеслись с нескрываемым удивлением. Как сторонники, так и противники свергнутой власти лишь в один голос говорили: «Нашли время!» Важнейшей задачей командиров в этих обстоятельствах было удержать спокойствие в частях на фронте, исключить всякую агитацию, как «за», так и «против».

Это неопределенное положение причудливым образом отразилось и на судьбе Каппеля. В самый день переворота прежний Верховный Главнокомандующий генерал Болдырев, объезжая с инспекционной поездкой фронт, прибыл в расположение частей Симбирской группы, чтобы лично поздравить Каппеля с производством в генерал-майоры. Производство это было вполне заслуженным, однако Владимиру Оскаровичу не раз потом аукнулось то, в какой обстановке оно свершилось: слишком многие интриганы пытались представить его эсеровским ставленником. Ответ же самого Каппеля на это известие передает Вырыпаев: «Я был бы более рад, если бы мне вместо производства прислали из резерва батальон пехоты!»

Тогда же на запрос, что делает в его войсках отряд члена Учредительного Собрания эсера Фортунатова, Владимир Оскарович просто ответил: «Ведет успешную боевую работу на фронте». И не в меру ретивые тыловые начальники должны были оставить корнета Фортунатова в покое. Вообще, Каппель никогда не давал в обиду своих добровольцев, каких бы политических воззрений они ни придерживались. Главным и единственным его критерием в этом отношении была верность Родине и готовность отдать жизнь за нее.

* * *

В конце ноября – декабре 1918 года генерал Каппель с частями своей группы, которая все чаще именовалась в оперативных документах «Сводным корпусом генерала Каппеля», продолжал медленно отступать вдоль Волго-Бугульминской железной дороги на Уфу, временами нанося красным короткие контрудары. Сил у него явно не хватало: части практически не получали пополнений, снабжение было чрезвычайно скудным; если в начале октября в Симбирской группе насчитывалось до 12 тысяч человек, то за два месяца число это сократилось до 3 тысяч, а к концу декабря «корпус» представлял собою лишь небольшие осколки прежних частей.

Выпал глубокий снег, начались морозы, в частях не хватало теплой одежды и появилось много обмороженных. Лишь с середины декабря начали выходить на фронт долгожданные подкрепления – пять полков из состава 6-й, 11-й и 12-й Уральских стрелковых дивизий. Но первые бои оказались для них неудачными, так что основную тяжесть пришлось вновь брать на себя корпусу Каппеля.

31 декабря после долгих упорных боев Уфа была оставлена. Одновременно с этим 1 января 1919 года на этом направлении была образована Западная Армия генерала М. В. Ханжина. В ее состав вошли 2-й Уфимский корпус, преобразованный из войск бывшей Камской группы, 3-й и 6-й Уральские армейские корпуса. Общее командование над всеми частями, действующими в районе Уфы, принял командующий 6-м Уральским корпусом генерал Сукин, а части корпуса Каппеля, смененные, наконец, в начале нового года, стали отводиться в тыл, в город Курган, для пополнения и реорганизации.

Поскольку реальная численность корпуса составляла менее четверти от положенной по штату, командованием Западной Армии разрабатывались планы сведения всех его пехотных частей в один Волжский стрелковый полк в составе 1-го Самарского, 2-го Казанского и 3-го Симбирского батальонов. Позже остановились на новом проекте, в соответствии с которым части корпуса сводились в 8-ю Волжскую стрелковую дивизию в составе стрелковых полков: Самарского, Казанского, Симбирского и Волжского. Приказ об этом был подготовлен и, возможно, даже подписан 31 декабря 1918 года или 1 января 1919-го.

Однако уже 3 января вышел приказ Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего, который определял структуру образуемой Западной Армии уже совершенно иначе. В пункте 4 нового приказа предписывалось:

« 1-й Волжский Армейский корпус образовать из трех отдельных стрелковых бригад двухполкового состава каждая:

а) 1-й Отдельной Стрелковой Самарской – из Особой Самарской бригады;

б) 2-й Отдельной Стрелковой Казанской – из 7-й Стрелковой Казанской дивизии;

в) 3-й Отдельной Стрелковой Симбир ской – из частей 6-й Стрелковой Симбирской дивизии».

Подобное резкое изменение планов можно объяснить лишь тем, что приблизительно в эти же дни генерал Каппель был вызван в Омск и имел личную встречу с адмиралом Колчаком. Известно, что окружение Верховного Правителя заранее настраивало его против Каппеля. Но при личной встрече все недоразумения быстро рассеялись, и Владимир Оскарович произвел на адмирала самое лучшее впечатление. По-видимому, тогда же ему удалось убедить Колчака всемерно использовать кадры волжских добровольцев для развертывания новых частей.

В результате Волжский корпус был выведен из состава Западной Армии и назначен в резерв Верховного Командования для нанесения в дальнейшем ударов на главных направлениях. Соответственно на формирование корпуса было предписано обратить особое внимание. Так, заботы о его снабжении взяла на себя британская военная миссия генерала А. Нокса, и все части корпуса получили добротное, единообразное английское обмундирование.

27 февраля 1919 года входившие в состав Волжского корпуса бригады приказано было развернуть в дивизии трехполкового состава, и к маю корпус принял следующий вид: три дивизии, каждая из трех стрелковых полков, егерского батальона, кавалерийского и инженерного дивизионов, легкого артиллерийского дивизиона (из двух батарей) и одной гаубичной батареи; сверх того в корпус входили тяжелая батарея, кавалерийская бригада и кадровая (запасная) бригада. Начальниками дивизий в корпусе стали: 1-й Самарской – полковник Имшенецкий, 3-й Симбирской – полковник Подрядчик, 13-й Казанской – полковник Перхуров; все трое вскоре были произведены в генералы. Командиром Волжской кавалерийской бригады был полковник Нечаев, а начальником Штаба корпуса вскоре был назначен Генерального Штаба полковник Барышников.

На самом деле, однако, бо?льшая часть всех этих реорганизаций осталась лишь на бумаге. Стрелковые полки, входившие в состав корпуса в декабре 1918 года, продолжали состоять в нем в своем прежнем виде и к маю 1919-го, переменив лишь свои номера и названия.

Повис в воздухе и один из самых существенных вопросов – о пополнении частей личным составом. Ветераны Волжского корпуса намекали, что это могло быть следствием недоброжелательства и интриг со стороны Ставки в Омске и едва ли не лично начальника Штаба Верховного Главнокомандующего генерала Д. А. Лебедева. На наш взгляд, однако, все было гораздо проще и обыденнее. Еще до решения о развертывании и пополнении Волжского корпуса в Ставке уже были выработаны основные принципы комплектования действующих частей. Согласно им, вся территория Сибири и Урала была разделена на «корпусные округа», к которым были «приписаны» сражающиеся на фронте корпуса, так что все мобилизованные в данном районе прямиком направлялись в «свой» корпус. Тогда для корпуса Каппеля такого района, разумеется, не выделили. Позднее, когда было решено корпус все же разворачивать, для его пополнения пообещали выделить часть мобилизованных из районов Сибирской Армии. Но 4 марта 1919 года Сибирская, а за нею и Западная Армии перешли в решительное и успешное наступление. Все мобилизованные при этом, разумеется, направлялись в первую очередь в действующие части на восполнение потерь. Ставка же, по существу, пустила дело пополнения Волжского корпуса на самотек, и в результате этот нерешенный вопрос превратился в своеобразную «мину замедленного действия», которая должна была взорваться в самый неподходящий момент.

К тревогам о судьбе корпуса у его командующего в это время прибавились еще и личные переживания. С начала Гражданской войны жена Владимира Оскаровича с детьми проживала в Перми у своих родителей. По данным, появившимся позднее в эмигрантской литературе, летом 1918 года, когда стало известно, что Каппель возглавил отряд Народной Армии, его жена была взята местными комиссарами в заложники и увезена вглубь России. Весть об этом Владимиру Оскаровичу принесли старики Строльманы, которые после освобождения Перми перебрались вместе с внуками к зятю в город Курган. Каппель, конечно, был очень рад увидеть своих детей живыми и невредимыми, но с этого времени его не покидала тревога за судьбу жены.

Хватало и служебных волнений. Уже в апреле из частей формирующегося корпуса был выделен отряд в полторы тысячи человек при четырех орудиях под командованием полковника Н. П. Сахарова для подавления большевицкого восстания в городе Кустанае. Отряду удалось освободить этот город лишь 10 апреля, после двух дней упорных боев. Одновременно из состава 1-й Самарской дивизии один полк с батареей и кавалерийским эскадроном был отправлен в командировку в Сибирь для борьбы с партизанами, где он и находился в течение четырех последующих месяцев.

Лишь в середине апреля дело с пополнениями для корпуса сдвинулось, наконец, с мертвой точки, однако вместо мобилизованных Каппелю прислали военнопленных красноармейцев, захваченных во время весеннего наступления. Вообще говоря, пополнение частей за счет военнопленных было в годы Гражданской войны обычным явлением, но одно дело, когда за счет пленных пополняют лишь текущую убыль (когда таких людей попадает по два-три человека в роту, они постоянно находятся на виду у старых добровольцев и постепенно в ходе боев переучиваются, воспринимая дух своей новой части); здесь же части больше чем на три четверти оказались разбавленными бывшими красноармейцами, а старые добровольческие кадры совершенно растворились в сырой и подчас враждебной массе и больше уже не могли определять лицо части. И все же Каппель пошел на этот шаг, надеясь, что силой своего личного влияния в короткий срок сумеет перевоспитать этих людей. Ведь пленные были теми же насильно мобилизованными крестьянами, чьи головы изрядно затуманила красная пропаганда, но которые в основной массе своей должны были скоро осознать гибельность большевицких идей, опасность этих кровавых экспериментов лично для себя и своего уклада жизни. Надо было только найти к ним правильный подход, а также вовремя выявить в их среде затаившихся большевицких агентов и агитаторов. Для этого нужно было только время, но именно его-то Каппелю и не дали.

23 апреля 1919 года перешла в контрнаступление красная Южная группа Восточного фронта под командованием М. В. Фрунзе. Белые оказались в критическом положении. На помощь большевикам пришла измена: когда на фронт был прислан «национальный» Украинский курень (полк) имени Тараса Шевченко, он в первую же ночь в полном составе перешел на сторону красных, прихватив с собою офицеров и обстреляв по дороге соседние части. В образовавшуюся брешь немедленно хлынули красные войска, и начался отход, вскоре распространившийся на весь левый фланг Западной Армии. И тогда, чтобы заполнить брешь, на фронт в спешном порядке был вызван корпус Каппеля.

Очевидцы вспоминают, что генерал Каппель был чрезвычайно подавлен этим известием. Он прекрасно понимал, что бросить в бой столь сырые части нельзя, – это неминуемо приведет к беде. Им был составлен и послан в Ставку подробный доклад, но командование настаивало на своем.

Первой, 6 мая, вышла на фронт 3-я Симбирская дивизия, и сразу же, не успев закончить сосредоточение, ей пришлось вступить в бой. Вот тут-то и сказались все просчеты и ошибки: в первых же боях значительная часть 10-го Бугульминского полка, перебив своих офицеров и немногих оставшихся старых добровольцев, перешла к красным. Наступление захлебнулось. Приехавший в эти дни на фронт Верховный Правитель, по свидетельству генерала Петрова, «несколько истерическим голосом» сказал Каппелю, «что не ожидал этого, но просит не падать духом». Однако и в дальнейшем такие же случаи, хотя и в значительно меньших масштабах, повторились в других полках корпуса. Вследствие нерадивости высшего командного состава корпус, едва успев попасть на фронт, был погублен чуть ли не наполовину.

Правда, Каппель быстро навел порядок в частях, но ни о каких ударных функциях корпуса уже не приходилось и говорить. Полки едва ли достигали даже трети штатного состава, а вся 1-я Самарская дивизия фактически представляла из себя лишь один полк, усиленный артиллерией. Волжская кавалерийская бригада также вначале действовала отдельно, а вместо нее корпусу была придана 3-я Оренбургская казачья бригада. Кроме того, генералу Каппелю были временно подчинены два полка 12-й Уральской стрелковой дивизии, и все это соединение получило официальное название «Средней группы Западной Армии». С этой группой Каппель, ведя упорные арьергардные бои, медленно отступил за реку Белая, где части его корпуса заняли позиции значительно южнее Уфы, а приданные части были выведены в армейский резерв.

Во время боев за Уфу 7–9 июня, вопреки всем известным советским легендам, войска Волжского корпуса ни с одним бойцом 25-й Чапаевской дивизии не сталкивались; они дрались против советской 24-й стрелковой дивизии, причем действовали наиболее удачно среди всех белых частей, защищавших линию реки Белой. По свидетельству самих советских историков, трижды за это время, 9-го, 12-го и 13–14 июня, части 24-й дивизии делали попытки форсировать Белую – и трижды с огромными потерями откатывались на свой берег. Вырыпаев вспоминает, как в одном из этих боев Каппель лично возглавил атаку своего последнего резерва – Уржумского стрелкового полка, силою… в 80 штыков. По свидетельству Вырыпаева, «весть о появлении Каппеля прошла по рядам нашей пехоты как электрический ток». В результате дружной атаки многократно превосходящие силы красных были сброшены в реку, было взято 200 пленных и 27 пулеметов. Передавая этот эпизод, мемуарист сам удивлялся тому, как можно было со столь ничтожными силами достичь победы. После боя он специально расспрашивал об этом солдат, и выяснилось, что большинство из них просто «слепо верило, что в тяжелую для них минуту Каппель явится сам, а если так, то должна быть и победа».

В результате Волжская группа Каппеля дольше всех задержалась на линии реки Белой: лишь 16 июня покинула она свои позиции и начала медленный, с арьергардными боями отход в Уральские горные проходы. Упорные бои там длились до середины июля.

* * *

К этому времени Волжский корпус был уже преобразован в Волжскую группу, в которую, кроме собственно частей корпуса, входил ряд других частей и соединений. 14 июля 1919 года это положение было закреплено официально во время новой реорганизации, при которой все войска Сибирской и Западной Армий были преобразованы в три номерные неотдельные армии и включены в состав новообразованного Восточного фронта. Западная Армия стала именоваться 3-й, и в ее составе Волжская группа приняла участие в наступлении под Челябинском 25 июля – 4 августа.

Планируя эту операцию в обход только что назначенного Главнокомандующего армиями Восточного фронта генерала М. К. Дитерихса, командующий 3-й армией генерал К. В. Сахаров предполагал заманить в ловушку советскую 5-ю армию, одновременно нанеся удары: севернее города – войсками Уфимской группы генерала Войцеховского, а с юга – Волжской группой генерала Каппеля. Эти группы должны были перейти в наступление 25 июля и сомкнуть вокруг красных кольцо окружения, но у Каппеля произошла досадная заминка. Его группа была с самого начала относительно малочисленной, и кроме 1-го Волжского корпуса в ее состав вновь была включена 12-я Уральская стрелковая дивизия генерала Р. Бангерского. В момент выхода на исходный рубеж атаки Уральцы на марше были в свою очередь внезапно атакованы красными, смешались и отступили. Войска быстро оправились, но все же наступление Волжской группы началось на два дня позже, 27 июля, и не достигло ожидаемого размаха. Челябинская операция закончилась неудачей; белые вынуждены были оставить Урал и отступить вглубь Сибири.

Новая и на этот раз весьма успешная попытка перейти в наступление была предпринята 2 сентября под Петропавловском. Волжская группа Каппеля действовала в центре вдоль железной дороги, справа от нее наступала Уральская группа генерала Косьмина, а слева – Уфимская группа генерала Войцеховского. И хотя согласно планам главные удары предполагалось наносить именно по флангам, первый успех в этом наступлении выпал на долю Волжан: 4–5 сентября в районе деревни Теплодубровной части входящей в ее состав Ижевской стрелковой дивизии генерала В. М. Молчанова окружили и почти полностью уничтожили 2-ю бригаду 26-й стрелковой дивизии красных. Войска 3-й армии нанесли противостоящим им большевикам тяжелое поражение и к 2 октября вышли на линию реки Тобол. За успешное руководство войсками во время этого наступления генералы Сахаров, Войцеховский, Косьмин и Каппель были награждены адмиралом Колчаком орденами Святого Георгия III-й степени.

Но блестящее наступление на Тоболе стало для армий Верховного Правителя лебединой песней. Все резервы были исчерпаны, и контрудар противника, последовавший 14 октября, отразить белые оказались уже не в состоянии. Началось их безостановочное отступление, которому суждено было завершиться четыре месяца спустя лишь за Байкалом.

Генерал Дитерихс понимал, что с поредевшими и уставшими войсками немедленно остановить наступление красных невозможно, а потому все надежды возлагал на подготовку свежих сил в глубоком тылу. Но реализация этого плана фактически означала отказ от упорной обороны Омска, что вызвало резкие возражения Верховного Правителя, настаивавшего на безусловной защите своей столицы. В результате Колчак 4 ноября сместил Дитерихса, заменив его К. В. Сахаровым, вместо которого командующим «Московской группой армий» (так с 12 октября именовались объединенные 3-я армия и Степная группа) 5 ноября 1919 года был назначен генерал Каппель, передавший, в свою очередь, командование Волжской группой генералу Имшенецкому. По-видимому, в конце ноября Владимир Оскарович был произведен в генерал-лейтенанты.

Все эти перестановки, конечно, не могли изменить положения несчастной армии, поспешно отходившей к Иртышу. А здесь ее поджидала новая опасность: из-за сильной оттепели Иртыш, вопреки обыкновению, никак не хотел замерзать. Он отрезал пути отхода белым войскам – единственной переправой через реку оставался железнодорожный мост у станции Куломзино.

В эти дни в Штаб Каппеля вернулся, едва оправившись от тифа, подполковник Вырыпаев. Вот какую безрадостную картину увидел он из штабного вагона, стоявшего на станции Куломзино:

«Начало темнеть. Западный берег Иртыша был занят десятками тысяч всевозможных повозок, сгрудившихся на берегу непроходимой мощной реки, по которой густо шли разной величины угловатые л ьдины…

Каппель указал на бесчисленные обозные повозки сражавшихся с врагом наших частей; вокруг этих повозок сновали плохо одетые люди, разводившие костры, на которых готовили свою незатейливую пищу. Каппель тихо сказал: “Если река не замерзнет, то часы этих повозок сочтены. Фронт совсем недалеко, а враг наседает… Переправы другой нет”».

Мороз грянул лишь в ночь на 10 ноября. Иртыш стал, и отступающая армия сумела перебраться на другой берег. Но об обороне города никто уже всерьез не думал. Омск был оставлен 14 ноября чрезвычайно поспешно, и в нем были брошены огромные запасы военного имущества, необходимого для армии. Это произвело на войска очень тяжелое впечатление.

Но еще более тяжелые последствия имело то обстоятельство, что Транссибирская железнодорожная магистраль в тот момент находилась под контролем союзного Чешско-Словацкого корпуса. Накануне сдачи Омска был опубликован меморандум – обращение чешского командования к союзным державам, в котором чехи объявляли, что снимают с себя все обязательства перед Россией и будут организовывать эвакуацию по железной дороге лишь сообразуясь с нуждами собственных войск. Свое заявление чешское командование тут же и начало претворять в жизнь, пропуская на восток только свои эшелоны и многочисленные составы с «благоприобретенным имуществом» и задерживая западнее станции Тайга все русские поезда.

Эти действия «союзников» превратили неудачи на фронте в катастрофу для всего Белого движения в Сибири, поскольку зимой, в малонаселенных местах, среди тайги и бездорожья, единственной надежной коммуникационной линией для войск оставалась Транссибирская магистраль, и от ее бесперебойной работы зависела боеспособность армии. Теперь же русская армия оказалась разом отрезанной от тыла и лишилась возможности своевременно получать боеприпасы и эвакуировать раненых.

В дополнение к перечисленным бедам, к началу декабря выявилась также и ненадежность в моральном отношении полков 1-й армии, пополнявшихся в Ново-Николаевске, Томске, Красноярске и других городах Сибири. Боеспособность войск быстро падала, люди теряли веру в возможность дальнейшего сопротивления. В частях раздавались заявления, что пора-де кончать войну, что большевики тоже люди, и с ними тоже можно договориться или, по крайней мере, выторговать себе жизнь. Подобные химеры захватили не только рядовой состав армии, но проникли и в среду его руководства, вызывая многочисленные случаи неподчинения начальству и даже открытые бунты.

В этой обстановке генерал Сахаров продолжал разрабатывать уже совершенно нереальные планы нового перехода в наступление, да кроме того еще и затеял сворачивание всех действующих на фронте частей: корпуса сводились в дивизии, дивизии в полки и т. д. Мера эта была совершенно правильна, но в условиях беспрерывного отступления практически неисполнима. Наконец, планом свернуть 1-ю армию в корпус, с последующим подчинением его командующему 2-й армией Войцеховскому, Сахаров чувствительно задел самолюбие командующего 1-й армией генерала Пепеляева и спровоцировал его на открытое выступление. 9 декабря на станции Тайга генерал А. Н. Пепеляев вместе со своим братом премьер-министром В. Н. Пепеляевым арестовал Главнокомандующего, обвинив его в преступном оставлении Омска, и потребовал у Колчака суда над Сахаровым. После двух дней переговоров Колчак был вынужден согласиться снять Сахарова с поста Главнокомандующего и назначить над ним следствие.

Этот поступок генерала Пепеляева показал всей армии пример грубого нарушения дисциплины и был чреват самыми тяжелыми последствиями. В сложившейся обстановке лишь Каппель обладал достаточно высоким авторитетом, чтобы все остальные высшие руководители армии безоговорочно подчинились его приказам. Поэтому ему пришлось, хотя и против своего желания, возглавить отступающие войска: 12 декабря генерал-лейтенант В. О. Каппель был назначен Главнокомандующим армиями Восточного фронта.

Генерал оценивал положение гораздо реалистичнее своего предшественника: он осознал, по точному замечанию начальника Камской дивизии генерала Пучкова, «что невозможны никакие наступательные операции с расстроенными частями, без огнеприпасов и налаженного снабжения, что необходим спешный отвод в глубокий тыл большинства частей и полная реорганизация их в спокойной обстановке, при условии успешного задержания красных на каком-либо удобном рубеже».

В соответствии с этим Каппель 15 декабря предписал отвести 2-ю и 3-ю армии за 60-верстную полосу Томской (Щегловской) тайги. Отдохнувшие части 1-й армии при этом должны были закрыть немногие выходы из тайги и обеспечить остальным войскам столь необходимый им отдых. Однако и этот приказ исполнен не был: 17 декабря в Томске части 1-й армии восстали против своего командующего генерала Пепеляева. Дурной пример начальника принес свои страшные плоды.

1-я армия распалась и открыла дорогу красным. В результате тайга стала ловушкой для белых армий. Стараясь как можно быстрее преодолеть ее, части перемешивались во многокилометровых пробках, и пришлось в конце концов бросить все обозы и бо?льшую часть артиллерии. А при выходе из тайги войска уже ждало новое известие: на их пути восстал гарнизон Красноярска во главе с командующим Средне-Сибирским корпусом генералом Б. М. Зиневичем.

Попав под влияние местных эсеров, Зиневич разослал по всем направлениям телеграммы о том, что он подчиняется новой «Земской» власти и «объявляет войну гражданской войне», вступил по телеграфу в переговоры с приближающимися красными частями, а Каппелю и его войскам предложил немедленно сложить оружие. Впрочем, вскоре сам генерал Зиневич был арестован собственными подчиненными, выдан красным и расстрелян. Но свое каиново дело он совершить успел. Перед Каппелем теперь вставала уже задача не остановить красных на каком-либо рубеже, а пробиться мимо Красноярска на восток.

В первые дни восстания в Сибири летом 1918 года полковник Зиневич был ближайшим помощником А. Н. Пепеляева, а затем одним из главных героев освобождения Перми в декабре того же года. Среди подчиненных ему частей тогда отличились и Енисейские стрелковый и казачий полки, составлявшие теперь гарнизон Красноярска. Таким образом, все эти люди (как, впрочем, и сам генерал Пепеляев), вольно или невольно, собственными руками губили то дело, ради которого два года отдавали свои силы. Увы, среди всеобщего разброда и помрачения умов лишь очень немногие ясно понимали горькую истину: спастись можно только одним способом – продолжая вопреки всему сражаться до конца. И совершенно закономерно, что руководителем этих последних оставшихся верными бойцов сама жизнь выдвинула Владимира Оскаровича Каппеля.

* * *

4 января 1920 года, в тот день, когда адмирал Колчак, отрезанный от своих войск и опрометчиво доверившийся слову «союзников», подписал указ о сложении с себя звания Верховного Правителя, войска 2-й армии сосредотачивались на станции Минино перед Красноярском. Здесь же находился и поезд Штаба фронта с генералом Каппелем и его начальником Штаба генералом Богословским. На следующий день была предпринята попытка разбить восставших и пробиться через город силой, но она сорвалась. Тогда командование решило бросить все имущество и поезда, а войскам на санях прорываться на восток севернее Красноярска. Рано утром 6 января колонна начала выдвигаться по проселочной дороге в сторону деревни Дрокино. Но на деревенской околице шедшая в авангарде Уфимская стрелковая дивизия была внезапно обстреляна.

Как потом оказалось, деревня Дрокино была занята подошедшим авангардом регулярной Красной Армии. Его силы были слишком малы, чтобы перерезать дорогу белой колонне, но и белые стрелки находились не в том состоянии, чтобы суметь выбить красных из деревни одним решительным ударом. В результате бой вылился в многочасовую перестрелку. Вскоре прибавился еще и обстрел со стороны Красноярска. Но две наиболее боеспособные дивизии белых, Уфимская и Камская, приняли удар на себя и, прикрывая общее отступление, дали возможность пройти всем тем, кто не хотел сдаваться.

Под перекрестным огнем по ровному заснеженному полю между предместьями города и деревней нестройно поползли многочисленные санные обозы вперемежку с частями. В то же время огромное количество отчаявшихся солдат, иногда даже целые части, бросали оружие и шли в Красноярск сдаваться. Потери оказались огромны, по некоторым данным, после Красноярска в строю осталось меньше половины армии.

Как только завязался бой, генерал Каппель лично возглавил небольшую группу кавалеристов своего конвоя (по оценке очевидцев – не более чем в 30 человек) и с нею решил атаковать во фланг засевших в Дрокино красных. Но лошади завязли в глубоком снегу, отряд уклонился от курса, заблудился и вышел в расположение своих войск лишь поздно вечером и далеко за Красноярском, так что в течение всего дня судьба Владимира Оскаровича оставалась для его подчиненных неизвестной. Не имея, таким образом, Главнокомандующего, Штаб фронта опоздал с выходом из вагонов и вместе с начальником Штаба генералом Богословским попал в плен к красным. Руководство прорывом в этой обстановке взял на себя командующий 2-й армией генерал Войцеховский. Он до последнего момента оставался в поезде, организуя и направляя вперед все не желавшие сдаваться части. Наконец, уже в темноте, Войцеховский лично возглавил последнюю колонну из чинов своего Штаба и с нею завершил прорыв.

В ночь на 7 января такой же прорыв повторили и части 3-й армии, которыми временно командовал бывший начальник Штаба Каппеля генерал Барышников. Благодаря решительности и инициативе начальника Ижевской дивизии генерала Молчанова, 3-я армия обошлась гораздо меньшими жертвами. Но и ей не удалось миновать своей Голгофы: еще раньше, при выходе из тайги на линию железной дороги, часть войск оказалась отрезанной красными авангардами. Затертые среди бесконечных обозов, некоторые полки были уже не в состоянии оказать сопротивление и сложили оружие. Эта участь постигла и ряд частей 1-го Волжского корпуса: по некоторым данным, Симбирцы погибли целиком, из 13-й Казанской дивизии вышел только ее начальник генерал Ястребцов со Штабом и адъютантами, и лишь 1-я Самарская дивизия, благодаря твердой воле своего молодого начальника генерала Н. П. Сахарова, сумела прорваться как организованное, боеспособное соединение. Прорвалась и значительная часть Волжской кавалерийской бригады во главе с ее командиром генералом Нечаевым.

7 января, в день Рождества Христова, вышедшие из красноярской катастрофы части начали собираться в селе Чистоостровском на реке Енисее. Настроение у всех было подавленное, потери еще не подсчитали, но уже стало известно, что они превосходят все, что только можно было предполагать. Кроме того, армия оказалась окончательно отрезанной от железнодорожной магистрали, которую чехи по специальному соглашению повсеместно передавали красным партизанам. Поэтому на совещании старших начальников было решено идти дальше кружным путем – вниз по Енисею и затем по льду порожистой реки Кан. Этот тяжелейший переход, совершенный 9–10 января и ставший потом для прошедших его легендарным, полковник Вырыпаев описывает следующим образом:

«Обыкновенно зимой таежные охотники проезжали по льду реки до первой деревни Барги, 90 верст от деревни Подпорожной.

Передовым частям, с которыми следовал сам Каппель, спустившимся по очень крутой и длинной, поросшей большими деревьями дороге, представилась картина ровного, толщиной в аршин, снежного покрова, лежащего на льду реки. Но под этим покровом по льду струилась вода, шедшая из незамерзающих горячих источников с соседних сопок. Ногами лошадей перемешанный с водою снег при 35-градусном морозе превращался в острые бесформенные комья, быстро становившиеся ледяными. Об эти обледеневшие бесформенные комья лошади портили себе ноги и выходили из строя. Они рвали себе надкопытные венчики, из которых струилась кровь.

В арши н и более толщины снег был мягким, как пух, и сошедший с коня человек утопал до воды, струившейся по льду реки. Валенки быстро покрывались толстым слоем примерзшего к ним льда, отчего идти было невозможно. Поэтому продвижение было страшно медленным. А через какую-нибудь версту сзади передовых частей получалась хорошая зимняя дорога, по которой медленно, с долгими остановками, тянулась бесконечная лента бесчисленных повозок и саней, наполненных самыми разнообразными, плохо одетыми людьми.

Незамерзающие порог и реки приходилось объезжать, прокладывая дорогу в непроходимой тайге.

Через 4–5 верст по Кану проводники предупредили генерала Каппеля, что скоро будет большой порог, и если берега его не замерзли, то дальше двигаться будет нельзя, вследствие высоких и за росших тайгой сопок. Каппель отправил приказание в тыл движущейся ленты, чтобы тяжелые сани и сани с больными и ранеными временно остановить и на лед не спускаться, чтобы не очутиться в ловушке, если порог окажется непроходимым.

При гробовой тишине пошел с нег, не перестававший почти двое суток падать крупными хлопьями; от него быстро темнело и ночь тянулась почти без конца, что удручающе действовало на психику людей, как будто оказавшихся в западне и двигавшихся вперед полторы-две версты в час.

Идущие кое-к ак прямо по снегу, на остановках, как под гипнозом, сидели на снегу, в котором утопали их ноги. Валенки не пропускали воду, потому что были так проморожены, что вода при соприкосновении с ними образовывала непромокаемую ледяную кору. Но зато эта кора так тяжело намерзала, что ноги отказывались двигаться. Поэтому многие продолжали сидеть, когда нужно было идти вперед, и, не в силах двинуться, оставались сидеть навсегда, засыпаемые хлопьями снега.

Сидя еще на сильной, скорее упряжной, чем верховой, лошади, я подъезжал к сидящим на снегу людям, но на мое обращение к ним встать и идти некоторые ничего не отвечали, а некоторые, с трудом подняв свесившуюся голову, безнадежно, почти шепотом отвечали: “Сил нет, видно, придется оставаться здесь!” И оставались, засыпаемые непрекращающимся снегопадом, превращаясь в небольшие снежные бугорки…

Генерал Каппель, жалея своего коня, часто шел пешком, утопая в снегу так же, как другие. Обутый в бурочные сапоги, он, случайно утонув в снегу, зачерпнул воды в сапоги, никому об этом не сказав. При длительных остановках мороз делал свое дело. Генерал Каппель почти не садился в седло, чтобы как-то согреться на ходу.

Но тренированный организм спортсмена на вторые сутки стал сдавать. Все же он сел в седло. И через некоторое время у него начался сильнейший озноб, и он стал временами терять сознание. Пришлось уложить его в сани. Он требовал везти его вперед. Сани, попадая в мокрую кашу из снега и воды, при остановке моментально вмерзали, и не было никаких сил стронуть их с места. Генера ла Каппеля, бывшего без сознания, посадили на коня, и один доброволец (фамилии его не помню), огромный и сильный детина на богатырском коне, почти на своих руках, то есть поддерживая генерала, не приходившего в себя, на третьи сутки довез его до первого жилья, таежной деревни Барги – первого человеческого жилья, находившегося в 90 верстах от деревни Подпорожной, которые мы прошли в два с половиной дня, делая в среднем не более двух с половиной верст в час».

В тяжелейшем состоянии Владимира Оскаровича внесли в хату. Ступни ног пришлось ампутировать, но и так он все еще продолжал вести войска, даже садился порой на коня, чтобы пропустить колонну и приободрить людей. При этом с обеих сторон его поддерживали двое верховых, чтобы он не упал. Однако вскоре к первой болезни прибавилось еще и воспаление легких.

Между тем, сколь бы парадоксальным это ни показалось, тяжелый поход закалил отступающих. Слабые отсеялись и погибли, а остальные разобрались по немногим оставшимся частям, все еще именуемым по инерции дивизиями и бригадами.

Сами части были очень невелики, обычно от ста до трехсот человек с несколькими пулеметами на дивизию, зато при каждой были громадные санные обозы с больными, ранеными и семьями солдат и офицеров. Да и сами строевые бойцы, независимо от того, кем они считались, пехотой или кавалерией, передвигались частью на санях, а частью верхом на крестьянских лошадях, постоянно обмениваемых на свежих во всех попутных деревнях. Орудий сохранилось лишь восемь штук в Иркутском и Воткинском артиллерийских дивизионах, из них два везли на санях собранными, а другие – в разобранном виде; снарядов к ним почти не было. И эта армия проделала за четыре месяца по непролазной тайге 2 000 верст. Впоследствии люди, совершившие этот поход, назвали его Великим Сибирским Ледяным походом, в большинстве случаев считая его началом оставление Омска, а окончанием – выход в Забайкалье.

За Канском отходящие колонны вновь вышли на линию железной дороги. Иркутский Ревком, успевший уже уверить себя, что они не более чем толпа беглецов, не представлявшая никакой боевой силы, теперь всполошился и выставил против них сильный отряд большевика Нестерова. 30 января 1920 года в упорном бою на станции Зима этот отряд был наголову разбит частями колонны генерала Вержбицкого, а оставшиеся в живых красные партизаны поспешили сдаться чехам, чей эшелон также стоял на станции.

Но генерала Каппеля уже не было со своими бойцами, чтобы порадоваться этому успеху.

23 января в Нижнеудинске умирающий Каппель передал командование войсками своему заместителю и ближайшему помощнику С. Н. Войцеховскому. Владимир Оскарович умирал на руках своего соратника и друга еще по волжским боям, Василия Осиповича Вырыпаева. Вот что вспоминал тот впоследствии:

«В последующие два-три дня больной генерал сильно ослабел. Всю ночь 25-го января он не приходил в сознание.

На следующую ночь наша остановка была в доме железнодорожного смотрителя. Генерал Каппель, не приходя в сознание, бредил армиями, беспокоясь за фланги, и, тяжело дыша, сказал после небольшой паузы: “Как я попался! Конец!”

Не дождавшись рассвета, я вышел из дома смотрителя к ближайшему стоявшему эшелону, в котором шла на восток вместе с чешскими войсками румынская батарея имени Марашети. Я нашел батарейного врача К. Данец, который охотно согласился осмотреть больного и захватил нужные принадлежности. Быстро осмотрев больного генерала, он сказал: “Мы имеем один патрон в пулемете против наступающего батальона пехоты. Что мы можем сделать?” И тут же тихо добавил: “Он умрет через несколько часов”.

У генерала Каппеля было, по определению доктора К. Данец, двухстороннее крупозное воспаление легких. Одного легкого уже не было, а от другого оставалась небольшая часть. Больной был перенесен в батарейный лазарет-теплушку, где он через шесть часов, не приходя в сознание, умер.

Было 11 часов 50 минут 26-го января 1920 года, когда эшелон румынской батареи подходил к разъезду Утай, в 17 верстах от станции Тулуна в районе города Иркутска».

7 февраля Каппелевская армия, как она уже стала себя называть, подошла к Иркутску. Войска готовились к штурму города, но, узнав, что адмирал Колчак, содержавшийся в тюрьме, накануне ночью убит большевиками, Войцеховский отказался от ставшего уже бессмысленным штурма. Армия обошла Иркутск стороной, перешла по льду озеро Байкал и вышла 14 февраля 1920 года к Мысовску, где соединилась с войсками Атамана Семенова и японцами. Всего в Забайкалье вышло около 30 000 человек, из них в строю на тот момент было не более 5 000. Но все же они вырвались и остались живы.

Гроб с телом Каппеля войска везли с собой, и его бессменно сопровождал Вырыпаев. Смерть Главнокомандующего до поры не афишировалась, и лишь в Чите гроб открыли для прощания. Каппеля похоронили в кафедральном соборе города в самой торжественной обстановке. В ноябре 1920 года при оставлении Читы войска вновь забрали с собою дорогие для них останки любимого генерала и перезахоронили их в Харбине. Но и здесь Владимиру Оскаровичу не дано было упокоиться окончательно: в 1955 году его могила была разрушена по приказу коммунистических властей Китайской Народной Республики.

В Забайкальи в 1920 году остатки армии были переформированы во 2-й и 3-й стрелковые корпуса. При этом части бывшего 1-го Волжского армейского корпуса были сведены в Отдельную Волжскую бригаду, состоявшую из одного стрелкового и одного драгунского полков и одной батареи. Ею командовал бывший начальник 1-й Самарской стрелковой дивизии генерал Н. П. Сахаров. Эти бойцы еще принимали участие в боях в Забайкальи, а позднее, в Приморьи в 1921 году, они составили 1-й Волжский Генерала Каппеля стрелковый полк и 3-ю Волжскую Генерала Каппеля батарею, участвовали в наступлении на Хабаровск зимой 1921/1922 года под общим командованием генерала В. М. Молчанова и во всех боях вплоть до октября 1922 года, когда был эвакуирован Владивосток.

Таким образом, Каппелевцы стали последней Белой армией, покинувшей родную землю.

А. А. Петров

Атаман А. И. Дутов

Фамилию «Дутов» специалисты связывают со словом «дутый» – полный, толстый, или надутый, сердитый. Несомненна также ее связь со словом «дуться», соответствующее прозвище «могли дать либо тому, кто дуется, дует губы, либо гордому, надменному человеку. Однако не исключено, что так могли прозвать толстого, полного человека – например, в говорах дутыш, дутик – “раздутая вещь, пузырь”, а также “человек полный в лице или вообще плотный коротыш, толстячок” (ср. слова того же корня одутловатый, раздутый)». И если посмотреть на фотографии Александра Ильича Дутова, он действительно кажется таким, полным и надутым. По одной из легенд, Атаман не допускал употребления своей фамилии в родительном падеже, ему слышалось, что говорят не про Атамана Дутова, а про Атамана дутого. Однако это только легенда.

Отец будущего казачьего лидера, Илья Петрович, был настоящим боевым офицером эпохи туркестанских походов. В сентябре 1907 года он был произведен в генерал-майоры с увольнением от службы с мундиром и пенсией. Начиная с отца и дяди Атамана, Дутовы стали элитой оренбургского казачества, и не удивительно, что Александр Ильич впоследствии смог претендовать на высший пост в Войске.

5 августа 1879 года в городе Казалинске Сырдарьинской области у есаула Дутова и его супруги родился первенец Александр – будущий Атаман. Дутов был приписан к станице Оренбургской. В семь лет он начал ходить в школу Летниковой, а затем, для подготовки к поступлению в кадетский корпус, – в школу Назаровой. В период обучения отца в Офицерской Кавалерийской Школе в 1888–1889 годах Александр жил в Петербурге и учился там, позднее посещал занятия в училище Жоравович в Оренбурге.

В 1889 году он поступил в Оренбургский Неплюевский кадетский корпус, где был в числе средних учеников. Как вспоминал впоследствии его однокашник по корпусу, училищу и Академии, а позднее сослуживец, Генерального Штаба генерал С. А. Щепихин, «”Шурка” (так звали его ближайшие друзья), “дутик-карапузик”, “каракатица”, “тетка”, – вот, кажется, все прозвища школьников, умеющих обычно метко и надолго припечатать каждому определенный штемпель. Видимо, у Александра Ильича не было особенно ярких черт, которые могли бы привлечь внимание товарищей детства. Так он и рос среди нас, не выделяясь из золотой середины ни учением, ни поведением. Среди своих оренбуржцев (Оренбургских казаков у нас в корпусе было от 15 до 25% всего состава) он пользовался некоторым вниманием, так как все они знали, по рассказам родителей, его отца – лихого командира полка. В корпусе он пользовался достатком, так как его отец мог баловать его карманными деньгами. Жадным не был, но не был особенно и щедр. Скорее это была скуповато-эгоистическая натура. Средние способности угнетали его: он сильно “зубрил”, чтобы выбиться на поверхность, но это ему так и не удалось до конца. Физически он был вполне здоров, даже цветущ, но развития был очень слабого: гимнастика и танцы, а также и “фронт” (строевые занятия) были его слабым местом всегда. Он, видимо, сильно от этого страдал, но характера вытренировать себя не проявлял. В младших классах был в достаточной мере слезлив, и обстановка корпуса, особенно в первых классах, его явно угнетала. Много этому способствовала первая встреча, оказанная ему на первых же шагах: при виде пухлого, розоволанитного, малоповоротливого малыша второклассники и “старички” (оставшиеся на второй год в 1-м классе) взяли его в оборот. Шлепали по щекам и другим мягким частям, тычки и щипки быстро вывели из равновесия новичка, и он заревел. Помню этот неистовый рев и удирание под защиту офицера-воспитателя. Долго он за эту жалобу носил кличку – “ябедник”! Ни ярких шалостей и проказ, ни примерного поведения – все обычно серое, не предвещало, что в будущем из него сконструируется “вождь”».

Автор этой характеристики в своих воспоминаниях стремился всячески очернить Атамана, что, на наш взгляд, связано с тем, что сам Щепихин в годы Гражданской войны не сумел достичь высот своего менее талантливого ровесника Дутова, получившего общероссийскую известность. Вместе с тем, факты, приведенные Щепихиным, не должны вызывать сомнений, поскольку вряд ли являются вымышленными, он просто концентрирует свое внимание в основном на негативных чертах Дутова и отрицательных моментах его жизни. Как бы то ни было, это практически единственное свидетельство о ранних годах Дутова.

По выпуске из корпуса в возрасте семнадцати лет Дутов был зачислен юнкером в казачью сотню Николаевского кавалерийского училища (1897) и отправился в столицу. Казачья сотня, неофициально именовавшаяся «Царской», была мечтой любого казака, стремившегося к офицерским погонам и блестящей карьере. 11 февраля 1899 года на старшем курсе Дутов был произведен в унтер-офицеры и в портупей-юнкера. Очевидно, это далось ему нелегко. По свидетельству С. А. Щепихина, «здесь А. И. Дутов также на положении с[е]редняка, а по строю даже из числа отсталых. Но здесь ярче начинает выступать самолюбие и честолюбие. Говорили, что отец обещал его выпороть, если он не получит “лычки” (нашивки портупей-юнкера), и он их добился, несмотря на плохой строй. В училище он начал франтить (благо отец высылал деньги) и пустился в свет, но ни в дебошах, ни в выпивках участия заметного не принимал».

Училище Дутов окончил по первому разряду в 1899 году, в своем выпуске был в первом десятке. Высочайшим приказом 9 августа 1899 года он произведен в хорунжие и направлен в 1-й Оренбургский казачий полк, стоявший в Харькове. Прослужив на новом месте менее года, Дутов в июне 1900-го отправился в 3-ю саперную бригаду, стоявшую в Киеве, изучать телефонное дело. По возвращении в полк Дутова назначили заведующим конно-саперной командой, кроме того, он в 1900–1901 годах являлся еще и полковым библиотекарем, а также членом офицерского заемного капитала. Во время службы в Харькове Дутов в Технологическом институте слушал лекции по электротехнике, которой он увлекался, специальностью же своей избрал телеграфное и телефонное дело, причем практические навыки в этой области сохранил на всю жизнь и уже в годы Гражданской войны часто сам работал на аппарате. В 1901 году он вновь был направлен в Киев для изучения саперного дела, причем вернулся в полк после курса обучения с характеристикой «выдающийся».

Чтобы не выходить «на льготу», полагавшуюся в Оренбургском Казачьем Войске после трех лет строевой офицерской службы, Дутов решил перевестись в инженерные войска, где в строевой службе офицера не было таких перерывов, как у казаков. Вероятно, за счет этого он хотел быстрее выслужить следующий чин. Итак, в 1902 году молодой способный офицер был командирован сначала в Киев для предварительного испытания при штабе 3-й саперной бригады, а выдержав его – направлен в Санкт-Петербург для сдачи экзамена при Николаевском инженерном училище на право прикомандирования к инженерным войскам. Подготовка заняла четыре месяца, а затем, успешно сдав экзамен за весь курс училища, Дутов был отчислен в распоряжение Главного инженерного управления и командирован в Киев, в 5-й саперный батальон «для испытания по службе и последующего перевода». 1 октября 1903 года он был произведен в чин поручика.

Стремление к знаниям не оставило Дутова и на новом месте. Он принял решение поступить в Николаевскую Академию Генерального Штаба. Успешно сдав летом 1904 года предварительные письменные экзамены при штабе Киевского военного округа, Дутов вновь отправился в столицу, чтобы выдержать устные вступительные испытания непосредственно при Академии. По итогам экзамена его зачислили на младший курс Академии. Едва начав учебу, он в ноябре 1904 года возвращается в свой саперный батальон и в декабре едет в командировку в город Умань за лошадьми по конской повинности. Во время командировки он получает назначение на должность начальника кабельного отделения и находится на этом посту до 11 сентября 1905 года.

Единственным объяснением этих событий в жизни Дутова является подготовка к отправке батальона на Дальний Восток, где уже почти год шла неудачная для России война с Японией. По имеющимся сведениям, будущий Атаман пошел на войну добровольцем. Его саперный батальон в составе 2-й Маньчжурской армии принял участие в Русско-Японской войне на ее заключительном этапе. Поручик Дутов находился в Маньчжурии с 11 марта по 1 октября 1905 года, причем за «отлично-усердную службу и особые труды» во время боевых действий был награжден орденом Святого Станислава III-й степени. После войны Дутов возобновил учебу в Академии.

Годы учебы были серьезным испытанием для слушателей Академии. Дутов окончил два класса Академии по первому разряду и дополнительный курс «успешно», но «без права на производство в следующий чин за окончание академии и на причисление к Генеральному Штабу», что выработало в нем чувство собственной неполноценности, которое он пытался преодолеть всю свою жизнь. Неудовлетворенность своими достижениями, возникшая у Дутова после Академии, до 1917 года никак себя не проявляла. Но, получив весной 1917 года шанс реабилитироваться в собственных глазах и в глазах окружающих, Дутов ухватился за него и в полной мере этим шансом воспользовался. Его сокурсник Щепихин вспоминал, как однажды, в начале октября 1919 года, Дутов сказал ему: «Да, Сережа, вот тебе и генеральный штаб. Меня не пожелали, выгнали, забраковали, а вот какие дела можно делать и без марки, штемпеля Генштабиста! И заметь, все около меня бывшие – Вагин, Зайцев, Махин [118] – все это второразрядники, не чистый Генеральный штаб!» Конечно, академический балл, спустя годы после окончания Академии, мог и не иметь большого значения для оценки способности ее выпускников руководить войсками, так как не учитывал их практического опыта, накопленного на фронте. Но хочется верить, что назначение второразрядников на высшие посты в Оренбургском Казачьем Войске не стало целенаправленной политикой Дутова, избегавшего назначения перворазрядников, в противном случае поражение антибольшевицкого движения на Южном Урале выглядит еще трагичнее.

В старшем классе лучший балл Дутов имел по стратегии, чуть ниже был его результат по военной администрации. В период Гражданской войны Дутов подтвердил правильность академических оценок по этим дисциплинам, прославившись именно как талантливый администратор и стратег. С трудом давалась будущему Атаману тактика, еще тяжелее иностранные языки и, как ни странно, инженерное дело, хотя до Академии он выдержал экзамен при Николаевском инженерном училище и служил в инженерных войсках! Возможно, относительно низкие баллы по тактике отчасти объясняют отсутствие у Дутова полководческого таланта, что выявилось в годы Первой мировой и Гражданской войн. Дутов явно не был в числе выдающихся слушателей Академии, однако учеба в ней дала ему достаточно широкий кругозор и, вероятно, способствовала тому, что впоследствии он оказался в числе ведущих политических деятелей России.

Для ознакомления со службой Генерального Штаба штабс-капитан Дутов был направлен в Киевский военный округ, в штаб X-го армейского корпуса, расположенный в Харькове. После трехмесячной практики он осенью 1908 года вернулся в 5-й саперный батальон, но, прослужив в нем лишь четыре месяца, выехал во «временную командировку» в свое родное Оренбургское Казачье Войско и занял должность преподавателя Оренбургского казачьего юнкерского училища. Почему он так поступил, чем руководствовался при стремлении попасть на такую, вроде бы незначительную для выпускника Академии должность? Документальных свидетельств об этом нет. Но возможных причин несколько: во-первых, Оренбург являлся родным городом Дутова, где жили его родители и многочисленная родня, во-вторых, Дутов мог перевестись в училище, чтобы получить спокойное, тихое место и комфортно жить, посвятив себя семье, наконец, еще одна возможная причина – стремление Дутова реализовать свои навыки, полученные в Академии и в инженерных войсках. Такой шаг характеризует Александра Ильича в этот период его жизни отнюдь не как карьериста.

Продлевая свою «временную командировку», Дутов в сентябре 1909 года добился сначала перевода в училище помощником инспектора классов с переименованием в подъесаулы, а в марте 1910-го – и зачисления в Войско. К этому времени Дутов уже был есаулом. С 1909 по 1912 год он прослужил в училище на разных должностях и своей деятельностью заслужил любовь и уважение со стороны юнкеров, для которых сделал очень много. За свои труды в декабре 1910 года Дутов был награжден орденом Святой Анны III-й степени, а 6 декабря 1912 года в возрасте 33 лет произведен в войсковые старшины (его отец получил тот же чин только в 47 лет).

В октябре 1912 года Дутова для приобретения ценза командования сотней командировали в 5-ю сотню 1-го Оренбургского казачьего полка, дислоцированного в Харькове. В этот период Дутов был отмечен несколькими благодарностями начальника 10-й кавалерийской дивизии генерала графа Ф. А. Келлера. Благодарность Келлера, слава которого гремела по всей русской коннице, значила немало. Наверное, Дутов много почерпнул для себя как для кавалерийского офицера за время пребывания в дивизии графа, самым серьезным образом готовившего свои части к предстоявшей войне. По истечении срока командования Дутов сдал сотню и вернулся в Оренбург, где прослужил до 1916 года. Несмотря на попытки училищного начальства оставить Дутова при училище, он 20 марта 1916 года отправляется на фронт, в уже знакомый 1-й Оренбургский казачий Его Императорского Высочества Наследника Цесаревича полк. Как говорили, Дутов собрался в три дня и уехал к полку. Все же не вполне ясно, почему он не смог пойти на фронт в 1914 и 1915 годах, – не исключено, что ожидал подходящей вакансии, но в любом случае, такое поведение будущего Войскового Атамана не свидетельствует в его пользу: на фронт он явно не рвался.

* * *

На фронте Дутов сформировал и с 3 апреля 1916 года возглавил стрелковый дивизион 10-й кавалерийской дивизии, вместе с которым отличился в боях на реке Прут. В ночном бою при переправе через Прут 28 мая 1916 года стрелковый дивизион взял линию окопов и удерживал ее в течение двух суток до смены, потеряв 50% нижних чинов и 60% офицерского состава. Будучи контуженным, сам Дутов остался в строю и в цепи до конца боя и ушел после смены последним. В последующие месяцы дивизион Дутова в составе III-го конного корпуса принял участие в преследовании австрийцев в Буковине до карпатских горных проходов у Кирлибаба – Дорна-Ватра, практически не отставая от своей конницы. Донесения Дутова отличались лаконичностью: «Преодолев семь рядов проволоки и взяв четыре линии окопов, стрелки и казаки вверенного мне участка преследуют противника на Кирлибабу. 250 пленных и трофеи представляю. Потери незначительны. Сейчас с цепью нахожусь у высоты “Обчина”».

1 октября 1916 года под деревней Паничи в Румынии Дутов был вторично контужен и вдобавок получил ранение от разрыва шестидюймового снаряда, в результате чего на некоторое время лишился зрения и слуха и получил трещину черепа. 16 октября 1916 года Высочайшим приказом Дутов был назначен командующим 1-м Оренбургским полком и прибыл в полк 18 ноября. В кровопролитных боях зимы 1916/1917 года полк Дутова прикрывал отступление союзной румынской армии от Бухареста и потерял тогда почти половину своего состава.

Уже в этот период своей жизни Дутов не забывал о собственных благах – в частности, в декабре 1916 года требовал в свое распоряжение экипаж и лошадей. Все это будет типично для него и в дальнейшем. Но не менее интересны и аттестации, данные Дутову в феврале 1917 года начальником 10-й кавалерийской дивизии генералом В. Е. Марковым и командиром III-го конного корпуса графом Келлером: «Последние бои в Румынии, в которых принимал участие полк под командой войск[ового] ст[аршины] Дутова, дают право видеть в нем отлично разбирающегося в обстановке командира и принимающего соответствующие решения энергично, в силу чего считаю его выдающимся, но по краткости времени командования полком, только вполне соответствующим своему назначению» (генерал Марков, 11 февраля); «здоровья крепкого. На тяжесть походной жизни не жалуется – всегда весел. Нравственности хорошей. Умственно развит хорошо. Живо интересуется службой и любит ее. Начитан и хорошо образован. Боевого опыта еще не имеет, но стремится к самостоятельному решению боевых задач. В бою несколько впечатлителен и склонен дать обстановку боя по впечатлению младших и несколько преувеличенную. Работать любит напоказ, хотя вообще в работе неутомим. Хозяйство знает. О подчиненных заботлив. Хороший. Соответствует занимаемой должности командира казачьего полка» (он же, 24 февраля); «всегда считал войскового старшину Дутова отличным боевым командиром полка. “Отличный”, вполне соответствует занимаемой должности» (граф Келлер, 24 февраля).

В должности командира полка Дутов находился лишь четыре месяца: Февральская революция изменила его, в общем-то, заурядный до тех пор жизненный путь. В марте 1917 года Временное Правительство дало разрешение на проведение в Петрограде первого общеказачьего съезда «для выяснения нужд казачества», и 16 марта войсковой старшина Дутов в качестве делегата от своего полка прибыл в столицу. Началась его политическая карьера.

* * *

К февралю 1917 года Дутов как политическая фигура еще не состоялся, он был лишь одним из сотен полковых командиров, не был трусом на войне, но не будь революции, едва ли смог бы достичь большего. Весной 1917-го его судьба круто изменилась. Что же выбросило Александра Ильича на гребень революционной волны? К сожалению, вполне достоверных сведений об этом не имеется, лишь единственное свидетельство оренбургского казака, генерала И. М. Зайцева заставляет задуматься об удивительной роли случайности в истории. Генерал Зайцев писал о Дутове: «Поначалу казалось странным, почему от полка командирован командир, в то время как представителями дивизий были, в большинстве случаев, обер-офицеры. Впоследствии выяснилось, что полк был недоволен своим командиром и с целью избавиться от него под благовидным предлогом его делегировал в Петроград. Дело в следующем: в первые дни революции лихой граф Келлер – командир III-го конного корпуса, находившегося в то время в Бессарабии, экстренно пригласил командиров полков и спросил их: “могут ли они со своими полками двинуться в поход на Царское Село, освободить Царскую Семью”. А. И. Дутов как командир шефского полка от имени полка заявил, что его полк охотно пойдет освобождать своего Шефа. Вот это-то будто бы и возбудило недовольство всего полка. Такие разговоры были тогда. Впоследствии в результате всех событий выяснилось, что главным агитатором против Дутова, осуждавшим его заявление от имени полка о готовности казаков идти спасать Царскую Семью, был старый офицер полка Лосев, оставшийся впоследствии у большевиков». Иначе события изложены в официальной биографии оренбургского Атамана, которая сообщает, что Дутов был избран, поскольку являлся «командиром полка, любимым и офицерами и казаками».

Первый общеказачий съезд (позднее его называли предварительным) проходил в Петрограде 23–30 марта, однако целый ряд Казачьих Войск не успел прислать своих делегатов с мест, и такие войска были представлены исключительно делегатами-фронтовиками. Сразу возникла идея создания массовой казачьей организации – Союза Казачьих Войск с последующим выделением из него постоянно действующего Совета. Однако сами участники не сочли съезд полномочным для решения таких вопросов, поэтому было решено в мае созвать более представительный 2-й общеказачий съезд (его еще называли Первым Всероссийским казачьим съездом или Кругом). Была сформирована комиссия для работ по созданию Союза Казачьих Войск, получившая название «Временный Совет Союза Казачьих Войск». Одним из товарищей (помощников) председателя стал А. И. Дутов. Как вспоминал позднее И. М. Зайцев, «в Петрограде он (Дутов. – А. Г.) обратился (к Зайцеву. – А. Г.) с просьбой о содействии. Он спрашивал, что ему делать и нельзя ли найти ему какое-либо применение. Я посоветовал ему продолжать работу во Временном казачьем совете… и что при этом условии можно надеяться на прикомандирование его к Главному Штабу. Действительно, прикомандирование к Главному Штабу удалось устроить, и А. И. Дутову была поручена работа по казачьему вопросу…»

В апреле Дутов объехал фронтовые казачьи части и вел агитацию за продолжение войны. В мае он и член Совета А. Н. Греков добились аудиенции у военного и морского министра А. Ф. Керенского и проговорили с ним около часа, причем Керенский просил приезжать к нему и держать в курсе работы. В то же время противовесом Временному Совету стала казачья секция петроградского Совета депутатов, стремившаяся подчинить себе Временный Совет.

Первоначально Временный Совет совершенно не имел средств, однако постепенно работа стала налаживаться. Казакам передали помещение бывшего Главного управления Казачьих Войск. Открытие 2-го съезда было первоначально намечено на 28 мая, а позднее перенесено на 1 июня. Председателем съезда единогласно был избран войсковой старшина А. И. Дутов, приобретший благодаря этой должности всероссийскую известность, хотя на этом посту он был, пожалуй, случайным человеком.

Основным итогом работы общеказачьего съезда стала общая резолюция, включавшая такие положения, как: Единая и Неделимая Россия, широкое местное самоуправление, война до победы, почетный мир, вся власть Временному Правительству до созыва Учредительного Собрания и решения вопроса об образе правления. 13 июня делегаты избрали состав Совета Союза Казачьих Войск. В этот период Дутов, судя по всему, активно налаживал контакты с военной и политической элитой Петрограда, что вскоре позволило ему самому стать частью этой элиты.

По советским данным, он сотрудничал с так называемым «Республиканским центром», причем внутри этой организации якобы существовал «законспирированный военный отдел», объединявший различные военные союзы, в том числе и Совет Союза Казачьих Войск. Очевидно, что настаивавшие на этом советские авторы, а несколько ранее и А. Ф. Керенский, таким способом пытались доказать наличие тщательно подготовленного военного заговора летом 1917 года. И если в сотрудничество Дутова с «Республиканским центром» еще можно поверить, то указание на некую подпольную организацию, с которой он был связан, требует существенно большей доказательной базы, нежели просто голословное заявление. С уверенностью можно сказать, что весомых доказательств наличия широкомасштабного заговора, а тем более, участия в нем Совета Союза Казачьих Войск до сих пор не обнаружено.

Роль Дутова в этот период представляется чисто технической – вести заседания, ставить на голосование вопросы и т. д. В то же время появляются и его первые политические заявления. Так, 7 июля 1917 года он заявил: «мы (казаки. – А. Г.) никогда не разойдемся со всей русской демократией». Дутов присутствовал на некоторых заседаниях Временного Правительства в качестве представителя казачества, состоял в комиссиях по созыву Учредительного Собрания, по казачьим делам, по междуведомственным работам.

После первой попытки большевиков взять власть 3–5 июля 1917 года Совет Союза Казачьих Войск не мог не втянуться в политическую борьбу. 11 июля Дутов передал в Правительство резолюцию Совета о поддержке генерала Л. Г. Корнилова, требовавшего введения смертной казни. Впереди были драматические события. Незадолго до Государственного Совещания, прошедшего в Москве в августе, Дутов ездил в Ставку по делам Совета и встречался с Корниловым. В ходе работы Государственного Совещания выявилось единство взглядов членов казачьей фракции, к 13 августа была выработана общая резолюция.

По слухам, которые просочились и в печать, 28–29 августа в Петрограде ожидалось новое выступление большевиков в связи с шестимесячным «юбилеем» февральских событий. Для пресечения возможного мятежа Временное Правительство вызвало с фронта войска, причем члены Совета Союза Казачьих Войск с 24 августа знали, что III-й конный корпус генерала А. М. Крымова двигается к столице. Однако Керенский, боясь за свое положение, объявил Л. Г. Корнилова изменником и начал вооружать петроградских рабочих.

27 августа представителей Совета неожиданно попросили прибыть в Штаб Петроградского военного округа. Поехали П. А. Авдеев и А. Н. Греков, с удивлением узнавшие об отказе Корнилова подчиниться приказу Керенского, которым генерал был смещен с поста Верховного Главнокомандующего. Члены Совета собрались на заседание, чтобы обсудить, как можно предотвратить междоусобицу. Было решено командировать трех человек к Керенскому и добиться разрешения поехать в Ставку.

Поздно ночью Дутов, Караулов и Аникеев отправились к Керенскому, который принял их в присутствии управляющего военным министерством Б. В. Савинкова и потребовал от казаков письменного заверения лояльности Правительству. Поездка в Ставку была разрешена, но глава Временного Правительства при этом утверждал, что примирение уже невозможно и нужно убедить Корнилова подчиниться. Однако утром 28 августа Савинков заявил, что Керенский запретил им ехать в Ставку под предлогом того, что их посредничество уже запоздало. Совет усмотрел в этом недоверие со стороны министра-председателя к своей работе и сложил с себя ответственность за дальнейшее развитие событий.

Любопытное свидетельство привел П. Н. Милюков, ссылаясь на небезызвестного В. Н. Львова, который в мае 1921 года в Париже рассказывал о своем разговоре с Дутовым, якобы состоявшемся в начале 1918 года: «Я спросил Дутова: что должно было случиться 28-го августа 1917 года? Дутов ответил мне буквально следующее: между 28 августа и 2 сентября под видом большевиков должен был выступить я…»; «Но я бегал в экономический клуб [119] звать выйти на улицу, да за мною никто не пошел…» На наш взгляд, В. Н. Львов давал такие показания, чтобы снять с себя ответственность за собственные бездумные действия в августе 1917 года и пытаясь утверждать, что заговор «корниловцев» – не плод воображения перепуганного Львовым Керенского. В то же время известный эмигрантский публицист И. Л. Солоневич, являвшийся в «корниловские дни» начальником одного из отделений студенческой милиции Васильевского острова и состоявший в качестве «представителя спортивного студенчества» при Дутове, отмечал, что Дутов должен был не выступить в Петрограде «под видом большевиков», а непосредственно поддержать движение Корнилова. «Мы умоляли Дутова дать нам винтовки. Дутов был чрезвычайно оптимистичен: “Ничего вы, штатские, не понимаете. У меня есть свои казачки, я прикажу – и все будет сделано. Нечего вам и соваться”… А казачки сели на борзые на поезда и катнули на тихий на Дон. Дутов бросил на прощание несколько невразумительных фраз, вот вроде тех сводок о заранее укрепленных позициях, на которые обязательно отступает всякий разбитый генерал». Сложно оценить степень достоверности этого свидетельства, тем более что Солоневич известен своим резко отрицательным отношением к руководителям Белого движения. По меньшей мере странным выглядит его обращение к Дутову с просьбой о выдаче оружия: можно подумать, что Совет Союза Казачьих Войск имел собственные запасы вооружения! Очевидно, что Дутов, если и мог как-то содействовать Корнилову, то только посредством своего авторитета и связей в казачьих частях и петроградских штабах.

Разумеется, нельзя говорить о роли Дутова в те дни однозначно, однако нет ровным счетом никаких доказательств того, что он должен был поднять восстание в Петрограде. Его отказ Солоневичу это доказывает. Если бы Дутов был действительно намерен выступить, он бы, конечно, с радостью воспользовался помощью любых сил. В дальнейшем Дутов достаточно тесно сотрудничал с Временным Правительством, был произведен в следующий чин и получил ответственное назначение в Оренбургской губернии, что было бы невозможно, будь он причастен к какому бы то ни было заговору. Совет Союза Казачьих Войск организационно не участвовал в движении Корнилова. Более того, вся деятельность Дутова в период выступления Корнилова говорит об его нейтралитете, правда, в большей степени благожелательном по отношению к Корнилову, чем к Керенскому.

31 августа Александр Ильич был вызван в Зимний дворец. Он сказался больным и не поехал, оставшись в гостинице, и к Керенскому отправился войсковой старшина А. Н. Греков. Керенский требовал от Дутова решительных действий против Корнилова и Каледина. Совет должен был объявить Корнилова изменником, а Каледина – мятежником. Оба обвинения не имели под собой никакой почвы и основывались на страхах Керенского. Разумеется, Греков отказался выполнить его просьбу, сообщив, что не имеет необходимых полномочий. Тогда Керенский потребовал к себе весь президиум Совета Союза Казачьих Войск и вновь потребовал осуждения Корнилова и Каледина. Ответил Дутов, обративший внимание Керенского на то, что казаки уже предлагали мирное решение, но получили отказ в поездке в Ставку, теперь уже Дутов отказал в резолюции, которой добивался Керенский. Последний заявил делегатам, что это решение казачьего офицерства, а не трудовых казаков, и потребовал резолюцию всего Совета.

После этого разговора у членов президиума сложилось впечатление, что Керенский их арестует. Чтобы прояснить ситуацию, Дутов перед уходом спросил его, могут ли присутствующие члены Совета считать себя в безопасности и не вызовет ли их позиция репрессий. Керенский на это ответил: «Вы мне не опасны, повторяю вам, трудовое казачество на моей стороне. Можете быть свободны; я жду от вас сегодня же нужной для меня резолюции». На 18 часов Дутов назначил экстренное заседание Совета, где изложил свою точку зрения, а после прений совместно с Карауловым составил письмо Керенскому. В письме отмечалось, что Каледин и Корнилов – казаки, и Совет не может их осудить, не выяснив всех обстоятельств. Кроме того, было указано, что Совет не может работать, когда ему угрожают. Ответ Совета было решено отправить не с офицерами, а исключительно с простыми казаками, чтобы тем самым наглядно продемонстрировать Керенскому, что это решение трудового казачества.

В тот же день Корнилов и Каледин были объявлены изменником и мятежником. Совет Союза Казачьих Войск в ответ вынес резолюцию о том, что Керенский не вправе отстранять выборного Донского Атамана, каким являлся Каледин, т. к. не он его избирал. Отношение Керенского к Совету после подавления выступления Корнилова ухудшилось.

16 сентября в печати появилась программная статья Дутова «Позиция казачества». По этой статье можно судить о политических взглядах Александра Ильича, по крайней мере к моменту большевицкого переворота, – демократических и республиканских. Тогда же он был вызван в Оренбург на Чрезвычайный Войсковой Круг, ставший сплошным триумфом Дутова, который сумел в полной мере пожать плоды своей работы в Петрограде. 30 сентября Дутов был избран кандидатом в депутаты Учредительного Собрания от Оренбургского Казачьего Войска, получив 128 голосов из 149 возможных, – больше, чем другие кандидаты, а 1 октября в результате тайного голосования стал Войсковым Атаманом Оренбургского Казачьего Войска и председателем Войскового Правительства, набрав 111 голосов из 133 возможных. Дутов мог торжествовать, однако осень 1917-го была далеко не самым благоприятным временем для лидеров казачества.

С Дона сразу пришла поздравительная телеграмма Каледина: «Лично от себя и от всего Донского войска сердечно поздравляю с избранием на почетный и трудный пост. Шлю привет Вам и Оренбургскому войску с пожеланием дружной и совместной работы на пользу войска и всего казачества». 7 октября Дутов выехал в Петроград для передачи своей должности председателя Совета Союза Казачьих Войск и доклада Временному Правительству о положении дел в Войске. Вскоре в столице он был утвержден в атаманской должности и произведен в полковники.

Октябрь 1917-го – очередная веха стремительного взлета Дутова: он превратился в крупномасштабную фигуру, известную по всей России и популярную в казачестве, хотя и воспринимавшуюся последним неоднозначно. В течение 1917 года он выработал в себе волю к борьбе, стал и более требователен к себе, и более амбициозен. Возможно, не последнюю роль в его взлете сыграло зародившееся в нем после Академии чувство неудовлетворенности собой, желание перебороть допущенную в его отношении при «старом режиме» несправедливость. Итак, Дутов в 1917 году – фигура, созданная революцией. Однако позднее, благодаря тому размаху, который приобретет его деятельность во время Гражданской войны, Дутов в общественном сознании превратится в фигуру, созданную контрреволюцией.

* * *

В Петрограде Дутов получил назначение Главноуполномоченным Временного Правительства по продовольствию по Оренбургскому Казачьему Войску, Оренбургской губернии и Тургайской области с полномочиями министра. Именно Дутову, по свидетельству генерала И. Г. Акулинина, принадлежала идея проведения в Петрограде 22 октября 1917 года, в день Казанской иконы Божией Матери, общей демонстрации всех казачьих частей петроградского гарнизона. Ленин опасался, что эта демонстрация сорвет его планы захвата власти, однако Временное Правительство само не позволило провести шествие. С захватом власти большевиками Совет Союза Казачьих Войск перестал играть сколько-нибудь значимую роль, а в начале декабря 1917 года подвергся разгрому.

26 октября 1917 года Дутов вернулся в Оренбург и приступил к работе по своим должностям. В тот же день он подписал приказ по Войску о непризнании насильственного захвата власти большевиками в Петрограде: «В Петрограде выступили большевики и пытаются захватить власть, таковые же выступления имеют место и в других городах. Войсковое Правительство считает такой захват власти большевиками преступным и совершенно недопустимым. В тесном и братском союзе с правительствами других казачьих войск Оренбургское Войсковое Правительство окажет полную поддержку существующему коалиционному Временному Правительству. В силу прекращения сообщения и связи с центральной Государственной властью и принимая во внимание чрезвычайные обстоятельства, Войсковое Правительство ради блага Родины и поддержания порядка, временно, впредь до восстановления власти Временного Правительства и телеграфной связи, с 20-ти часов 26-го сего октября приняло на себя всю полноту исполнительной Государственной власти в войске. Войсковой Атаман, Полковник Дутов».

Если не считать кратковременной борьбы с большевиками в районе Петрограда и в Москве в конце октября 1917 года, получается, что Дутов первым в России поднял знамя сопротивления. Несколько позже Дутова заявил о непризнании большевицкого переворота Атаман Каледин. Затем образовался очаг борьбы в Забайкальи, где во главе движения стал есаул Г. М. Семенов. Впрочем, наверное, в тот период ни Дутову, ни Каледину, ни Семенову не было дела до того, кого из них историки назовут первым.

Действия Дутова были одобрены комиссаром Временного Правительства, представителями местных организаций и даже оренбургским Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Действия петроградских большевиков осудили даже их оренбургские соратники по партии, пообещав не выступать в Оренбурге до получения указаний партийного руководства. По приказу Дутова казаки и юнкера заняли вокзал, почту, телеграф, были запрещены митинги, собрания и демонстрации. Оренбург был объявлен на военном положении. Был закрыт большевицкий клуб, конфискована хранившаяся там литература, запрещено издание газеты «Пролетарий».

Дутов взял под свой контроль стратегически важный регион, перекрывавший сообщение с Туркестаном и Сибирью. Между тем связь с этими регионами была важна не только в военном отношении, но и в вопросе снабжения продовольствием Центральной России. Выступление Дутова в одночасье сделало его имя известным по всей стране. Перед Дутовым стояла задача проведения выборов в Учредительное Собрание и поддержания стабильности в губернии и Войске вплоть до созыва этого органа.

Военная составляющая в движении Дутова присутствовала всегда, и после Октябрьского переворота он одним из первых приступил к созданию частей для вооруженной борьбы с большевиками. Применительно к ее первому периоду можно говорить об оборонительной стратегии, предполагавшей недопущение в губернию и Войско большевицких отрядов.

4 ноября в Оренбург из Петрограда прибыл 27-летний С. М. Цвилинг [120] , петроградским Военно-революционным комитетом назначенный чрезвычайным комиссаром Оренбургской губернии. В течение недели он ежедневно выступал на митингах перед войсками гарнизона с призывами к свержению власти Дутова. В ночь на 7 ноября руководители большевиков были арестованы и высланы в станицы Верхне-Озерную и Нежинскую. Однако интенсивная агитация сделала свое дело, и 7 ноября оренбургский Совет солдатских депутатов был переизбран, и 90% мест в нем получили большевики. Они активно готовились к насильственному захвату власти, рассчитывая на три пехотных запасных полка, входившие в состав местного гарнизона (кроме этих частей, в состав гарнизона входили запасные батальоны 48-й пехотной дивизии). Устранение угрозы местного большевицкого переворота в само?м Оренбурге стало главной задачей для Дутова, и с ней он справился.

В город стали прибывать довольно значительные группы офицеров, в том числе уже принимавших участие в боях с большевиками в Москве, что усиливало позиции сторонников активного вооруженного сопротивления красным. Для «самозащиты и борьбы с насилием и погромами, с какой бы стороны они ни были» 8 ноября оренбургской Городской Думой был создан особый орган – Комитет спасения Родины и Революции, в который вошли представители казачества, городского и земского самоуправления, политических партий (кроме большевиков и кадетов), общественных и национальных организаций. Ведущую роль в Комитете играли социалисты.

В ответ на арест большевицких лидеров 9 ноября началась забастовка рабочих Главных железнодорожных мастерских и депо. 11 или 12 ноября в Оренбург тайно прибыл чрезвычайный комиссар Оренбургской губернии и Тургайской области П. А. Кобозев. Оренбургскими большевиками был составлен ультиматум Дутову, который предполагалось предъявить после получения от Кобозева, уезжавшего в Бузулук, телеграммы с указанием на то, что он собрал войска для наступления. Но в его отсутствие местные большевики, возможно из-за амбиций Цвилинга, решили форсировать события.

В ночь на 15 ноября было проведено заседание Совета, на котором принято решение о создании военно-революционного комитета. Первым делом был издан приказ о переходе к нему всей полноты власти в Оренбурге. Противники большевиков отреагировали незамедлительно. По настоянию Дутова Комитет спасения решил арестовать заговорщиков. Угроза захвата большевиками власти в городе была ликвидирована.

В ноябре Дутов формально поставил под свой контроль огромную территорию Южного Урала. Была объявлена демобилизация оренбургского гарнизона, о которой солдаты давно мечтали. Силами 1-го Оренбургского казачьего запасного полка разлагавшийся гарнизон (около 20 000 человек) был разоружен, что позволило обеспечить оружием формировавшиеся в Оренбурге отряды. Дутовым была также осуществлена мобилизация казаков старших возрастов.

Для ликвидации забастовки железнодорожников продовольственным комитетом было принято решение о прекращении с 11 ноября выдачи бастующим хлеба, с 15 ноября Комитет спасения принял аналогичное решение и в отношении заработной платы. В свою очередь, большевики приступили к блокаде Оренбурга, не пропуская в город продовольствие по железной дороге. Не пропускались и возвращавшиеся домой фронтовики, причем на участке между станциями Кинель и Новосергиевка вскоре собралось около 10 000 солдат.

В то же время конец 1917 года был богат на различные курьезы. К примеру, Дутов имел возможность влиять на решения штаба большевицкого «главковерха» Н. В. Крыленко! Телеграммой в Ставку от 28 ноября 1917 года Атаман требовал восстановить 18-й Оренбургский казачий полк в шестисотенном составе, т. к. в полк были возвращены казачьи конвои, выделенные из него ранее, и в декабре на основе этой телеграммы был подготовлен проект приказа начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, экземпляр которого сохранился до наших дней. Впрочем, данных о том, был ли этот приказ впоследствии действительно подписан, не имеется.

Уже 25 ноября появилось обращение Совнаркома к населению о борьбе с Калединым и Дутовым. Южный Урал объявлялся на осадном положении, запрещались переговоры с противником, вожди белых объявлялись вне закона, гарантировалась поддержка всем казакам, переходящим на сторону Советской власти. 3 декабря Дутов выступил в печати с сильной и талантливо написанной статьей «Клеветникам», четко дающей представление об истинных виновниках Гражданской войны: «В эти тяжелые дни рука не хочет браться за перо. Я все время молчал… Но, очевидно, молчание мое понято ложно… Я ставлю первый вопрос: в чем мятеж Дутова? …Я, как член Войскового Пр[авительст]ва, вхожу в Комитет Спасения Родины и Революции, действия мои всегда вытекали из постановлений этого Комитета – значит, мы имеем дело с мятежом всего населения гор[ода] Оренбурга, т. к. члены Комитета С[пасения] Р[одины] и Р[еволюции] являются выразителями мнений всего Оренбурга. Итак, существует мятеж? Какие его признаки? …Весь мятеж – полный порядок и нормальная жизнь. Конечно, ныне все спуталось. Кровавое шествие Ленина и его прихвостня Бронштейна [121] , диктатура Кобозева и его помощника Ап[п]ельбаума не могут быть названы мятежами, ибо они заливают кровью матушку Русь, сжигают города и усадьбы, грабят магазины и пьют спирт, взрывают заводы обороны, насилуют женщин, расхищают золото, исторические ценности, составляющие достояние всего народа, и определенно ведут к гибели всю Родину в целом. Это уже не мятеж, а обыкновенное управление государством. Второе – казачество препятствует власти совета солдатских депутатов. Вся власть в государстве должна быть у солдат и рабочих! Почему это? Потому, что солдаты бежали с фронта и его открыли и, будучи бессильными с врагом-немцем, пробуют силу штыка и пулемета на безоружном жителе. Потому, что немецкий солдат и немецкий пленный стали русскому солдату братьями [122] , а казак, трудовой землероб, кровным врагом, с которым по приказу Ленина, Троцкого, Кобозева и Ко, даже запрещено разговаривать. Потому что избранники [123] войск, войсковые атаманы, не угодны Ленину и т. д. и т. д. …Прочь от казачества, торгаши своей совести! Прочь, наемники Вильгельма! Прочь, грабители государственных банков! Прочь, мародеры, обирающие жителей и служащие на немецкие и награбленные деньги!!»

Такую статью мог написать только настоящий патриот своей страны, который выстрадал столь проникновенные строки. И если поставить вопрос, за что вообще такой исторический деятель, как Дутов, достоин искреннего уважения потомков, однозначным будет ответ – за свою бескомпромиссную борьбу с большевиками с 1917 года и до самой смерти.

На Войсковом Круге в декабре 1917 года сторонники большевиков Т. И. Седельников и подъесаул И. Д. Каширин потребовали отставки Дутова и признания Советской власти, однако такое предложение не встретило поддержки у казаков. Дутов вновь был избран Атаманом, а 11 декабря постановлением Войскового Круга, Комитета спасения Родины и Революции, башкирского и киргизского [124] съездов в границах Оренбургской губернии и Тургайской области был образован Оренбургский военный округ, командующим войсками которого стал сам Атаман, а начальником Штаба округа – полковник И. Г. Акулинин. Дутов, безусловно, видел, что автономизировавшиеся казачьи и национальные окраины могут стать зародышами будущего объединения страны на антибольшевицкой платформе. Возможно, поэтому он временно допустил некоторое обособление Оренбургского Казачьего Войска и Оренбургской губернии.

16 декабря Атаман написал письмо командирам казачьих частей с призывом направить вооруженных казаков в Войско. Дутову необходимы были люди и оружие, однако, как вскоре выяснилось, основная масса казаков, возвращавшихся с фронта, воевать не хотела. Поэтому на первом этапе борьбы он, как и другие лидеры антибольшевицкого сопротивления, не сумел поднять на борьбу и повести за собой сколько-нибудь значительное число сторонников. Те добровольческие отряды, которые организовывались Дутовым, в основном состояли из офицеров и учащейся молодежи. Но противник не имел четкого представления о его слабости, к тому же большевики были дезинформированы сведениями, поступавшими из Оренбурга, в частности, информацией о наличии у Дутова до 7 000 казаков. На самом деле против красных Дутов мог выставить не более 2 000 человек, включая стариков и молодежь, и этих сил явно не хватало для борьбы с окружавшими город большевиками. Большевики очень боялись гипотетического соединения Дутова и Каледина, на что в ноябре – декабре 1917 года ни у того, ни у другого просто не было сил. Более реальными представляются планы координации действий Дутова с непосредственными соседями Оренбуржцев – Уральскими казаками, однако документы об этом относятся к январю 1918 года – более позднему периоду, когда на Южном Урале уже шла ожесточенная борьба с большевиками. В Забайкальи есаул Г. М. Семенов планировал «обезопасить Сибирскую магистраль и организовать боевые силы в помощь ген[ералу] Дутову». В начале января 1918 года Семенов направил к Дутову офицера, однако тот был арестован в начале своей миссии, судя по всему, в районе Красноярска. Сам Дутов также пытался поддерживать связь с Дальним Востоком. В частности, в ноябре 1917 года он направил Войсковому Атаману Уссурийского Казачьего Войска Н. Л. Попову телеграмму с осуждением действий большевиков и призывом поддержать Временное Правительство. Не подлежит сомнению, что в налаживании связей с лидерами других казачьих войск Дутову помогли контакты, установленные еще в петроградский период его деятельности.

Между тем большевики наращивали свои силы. Уже в декабре против Дутова они бросили не менее 5 000 человек, к началу 1918 года их численность превысила 10 000. Эти отряды были разношерстными, но и случайным их состав тоже нельзя назвать. К примеру, матросы Балтийского флота, направленные на Оренбург, были набраны из команд линейных кораблей «Андрей Первозванный» и «Петропавловск». Команды именно этих кораблей активно участвовали в убийствах собственных офицеров в марте 1917 года. Помимо матросов в борьбе с Дутовым на ее начальном этапе участвовали ветераны революционного подполья, состоявшие в отрядах боевиков еще в годы первой русской революции.

20 декабря Кобозев направил ультиматум оренбургскому Атаману, в котором потребовал прекратить сопротивление. Ответа не последовало. 23 декабря красные перешли в наступление. Первый бой с применением артиллерии произошел у станции Сырт. При подъезде к станции Каргала возле Оренбурга красные наткнулись на выставленный Дутовым офицерский отряд и в панике бежали, преследуемые белыми.

Наступление на Дутова началось практически одновременно с северо-запада и северо-востока – от Бузулука и Челябинска. Одновременно красные пытались действовать, наступая из Туркестана. Общее руководство и координация действий противников Дутова находились на очень низком уровне, что признавали сами большевики. Первое серьезное наступление на Оренбург полностью провалилось. В то же время наступление в районе Челябинска увенчалось успехом: в ночь на 25 декабря был занят город Троицк – центр 3-го военного округа Оренбургского Казачьего Войска.

Дутов с одобрения Комитета спасения Родины и Революции и малого Войскового Круга 31 декабря 1917 года приказал войскам прекратить преследование противника по занятии станции Новосергиевка, поскольку территория Оренбургской губернии и Войска, таким образом, была бы очищена от большевиков. При этом предполагалось на станции Новосергиевка выставить заслон из офицеров, юнкеров и добровольцев-казаков численностью 100–150 человек с пулеметом и вести ближнюю конную и агентурную разведку, а остальные силы отвести в Оренбург.

Второе наступление Кобозева на Оренбург началось уже 7 января 1918 года. Сильный бой произошел восточнее станции Новосергиевка, однако наибольшим ожесточением отличались бои за станцию Сырт, занятую красными 13 января. Красные оценивали силы сторонников Дутова, отступивших после этого в Оренбург, всего лишь в 300 человек. Наконец, 16 января в решающем бою под станцией Каргала наступление красных отбить не удалось, и 18 января Оренбург был сдан, а добровольческие отряды было решено распустить.

Те, кто не пожелал сложить оружие, отступили по двум направлениям: на Уральск и на Верхнеуральск или временно укрылись по станицам. Самому Атаману пришлось спешно покинуть свою столицу в сопровождении всего шести офицеров, вместе с которыми он вывез из города Войсковые регалии и часть оружия. Несмотря на требования большевиков задержать Дутова, обещание вознаграждения за его поимку и почти полное отсутствие у него охраны, ни одна из станиц не выдала Войскового Атамана. Дутов решил не покидать территорию Войска и отправился в центр 2-го военного округа – город Верхнеуральск, находившийся вдали от крупных дорог и дававший возможность продолжить борьбу.

На территории округа вновь сформированные партизанские отряды продержались до середины апреля. После сдачи Верхнеуральска правительство во главе с Дутовым расположилось в станице Краснинской, где попало в окружение. На военном совете было принято решение пробиваться на юг и, если не удастся удержаться на Войсковой земле, уходить вдоль реки Урал в киргизские степи. Там планировалось находиться до тех пор, пока не представится возможность вернуться для продолжения борьбы с большевиками. Сам Дутов впоследствии утверждал, будто в поход казаки выступили с целью получить патроны со складов в Тургае, а также отдохнуть после напряженной борьбы, то есть отрицал вынужденный, отступательный характер похода, что не соответствовало действительности.

* * *

17 апреля, прорвав окружение, Дутов вырвался из Краснинской. Эта дата может считаться началом 600-верстного Тургайского похода. Красногвардейцы под командованием В. К. Блюхера и Н. Д. Каширина устремились вслед за отступавшими партизанскими отрядами на станицу Магнитную. Даже в советской исторической литературе отмечалось, что красногвардейские отряды в борьбе с Дутовым «действовали недостаточно слаженно и организованно, а некоторые командиры отрядов проявляли недисциплинированность, не всегда выполняли указания главкома».

Дутов принял решение от боя с противником уклониться. Каширин ожидал оренбургских партизан на переправе через реку Гумбейка (приток Урала) у станицы Черниговской, в то время как они переправились через эту реку возле станицы Наваринской, введя красных в заблуждение. Но 23 апреля партизан настиг сильный отряд, состоявший из пехоты, кавалерии и артиллерии. Нападение оказалось неожиданным, началась паника. Пришлось в невыгодных условиях принять бой. Боем руководил помощник Войскового Атамана полковник Акулинин, которому была поставлена задача задержать красных и выиграть время для эвакуации раненых, беженцев и обоза. В этом бою едва не погиб сам Атаман Дутов, так как «неприятельская граната упала и разорвалась всего в шести-восьми шагах от Атамана, но Бог хранил А[лександра] И[льича] для дальнейшей работы…» Казаки готовы были приписывать своему Атаману какую-то мистическую силу: «А Дутов подошел к храму-то Божьему и заговорил его, и большевики так и не сделали ему вреды [125] , целехонек остался храм-от Божий», – вспоминал позднее один из очевидцев боя. В результате сражения казакам удалось на несколько часов задержать красных, что позволило Дутову успешно провести эвакуацию. К вечеру все отряды собрались в станице Елизаветинской – последней в Оренбургском войске перед Тургайской степью, на границе с которой красные прекратили преследование.

Блюхер писал, что преследованию помешала «весенняя распутица», а казаки, «разбившись в Тургайской области на маленькие группки, разошлись в разных направлениях». Вероятно, определенную роль сыграло и усиление повстанческих выступлений на территории Войска. Кроме того, не соответствует действительности утверждение о разделении казаков. Наоборот, по пути к Тургаю они были объединены в один Партизанский отряд Оренбургского Казачьего Войска (конная сотня – около 110 человек, пешая сотня – около 80 человек и пулеметная команда – около 40 человек, 7 пулеметов). По некоторым данным, с Дутовым в Тургай пришло до 600 человек, то есть помимо отряда еще около 360 беженцев. Как позднее вспоминал один из участников похода, «все партизаны, от Атамана до кучера на повозке, жили в одинаковых условиях, ели одну пищу и получали одинаковое жалованье».

10 мая отряд вступил в Тургай. До этого в городе действовал местный Совет, депутаты которого перед появлением в городе казаков скрылись. Здесь партизанам достались значительные склады продовольствия и боеприпасов, оставшиеся после ухода отряда генерала Лаврентьева, усмирявшего киргизские волнения 1916 года. За время пребывания в городе (до 12 июня 1918 года) казаки смогли отдохнуть, подкрепить свои силы, был пополнен конский состав.

В Тургайском походе участвовала Александра Афанасьевна Васильева, казачка станицы Остроленской 2-го военного округа. Именно она, по всей видимости, стала гражданской женой Дутова и разделила с ним оставшиеся три года его жизни.

Тем временем на территории Войска новая власть не считалась с казачьими традициями и образом жизни, разговаривала с казаками с позиции силы, что вызывало в их среде острое недовольство, быстро переросшее в вооруженное противостояние. Для большинства казаков борьба с большевиками приняла характер борьбы за свои права и саму возможность свободного существования. Весной 1918 года, вне связи с Дутовым, на территории 1-го военного округа поднялось мощное повстанческое движение против большевиков. Красные ответили жестокими мерами: расстреливали антибольшевицки настроенных казаков, сожгли 11 сопротивлявшихся станиц, налагали значительные контрибуции. В результате только на территории 1-го военного округа Оренбургского Казачьего Войска к июню в повстанческую борьбу оказалось вовлечено свыше 6 000 казаков. Кроме того, в конце мая к движению присоединились казаки 3-го военного округа, поддержанные чехословацкими частями.

В двадцатых числах мая в Тургай прибыла делегация Съезда объединенных станиц, которая передала Дутову просьбу председателя Съезда Г. И. Красноярцева возглавить борьбу с большевиками: «Батько Атаман. Я и съезд 25 объединенных станиц… услышав близость Вашу, просим прибыть в станицу Ветлянскую вместе с правительством. Вы необходимы, Ваше имя на устах у всех, Вы своим присутствием еще более вдохнете единения, бодрости и подъема. Борьба идет пять месяцев, отбито и на руках 11 пулеметов, четыре годных пушки… Уральцы с нами в союзе. Идите же помогайте, работы много…» Вероятно, с аналогичным предложением немного позднее к Дутову прибыли двое казаков из Челябинска (освобожден от большевиков 26 мая), сообщивших о выступлении чехословаков и восстании казаков 3-го (Троицкого) военного округа.

Известия о восстаниях стали причиной выступления отряда из Тургая 12 июня на город Иргиз, откуда казаки двинулись на станицу Ильинскую. Переправившись на правый берег реки Урал возле Ильинской, отряд вступил на территорию Войска. Тогда же стало известно о том, что на станцию Кувандык Орской железной дороги (в одном переходе от Ильинской) прибыл из-под Оренбурга отряд красных с бронепоездом. Атаман Дутов принял решение освободить станцию, чтобы в определенной степени реабилитировать партизан перед повстанческими дружинами, действовавшими на территории Войска в период пребывания Дутова в Тургае, и показать, что «войсковые партизаны не только могут отступать, но и освобождать население и их жилища от банд». В результате боя, в котором Александр Ильич лично руководил действиями партизан, им удалось, несмотря на значительные потери, расчистить путь к Оренбургу по Орской железной дороге. Станицы по пути отряда одна за другой поднимались на борьбу с большевиками, их казаки вступали в отряд, численность которого значительно увеличилась.

Торжественно чествовал Дутова Оренбург, освобожденный от большевиков 3 июля отрядами повстанцев под командованием войсковых старшин Д. М. Красноярцева и Н. П. Карнаухова. Войсковое правительство с Атаманом вступило в город 7 июля. Архиепископом Оренбургским Мефодием (Герасимовым) был отслужен торжественный молебен, после которого состоялся прием депутаций и военный парад, а уже на следующий день Дутов выехал на фронт.

Дату вступления партизанского отряда Оренбургского Казачьего Войска в Оренбург следует считать датой окончания Тургайского похода. Его значение для антибольшевицкого движения в Оренбургском Казачьем Войске трудно переоценить. Казаки, уйдя в Тургайские степи, сумели сохранить как войсковое управление в лице Атамана и правительства, так и ядро идейных бойцов, вокруг которого позднее происходило объединение для дальнейшей борьбы с большевиками.

* * *

Освобождение территории Войска от большевиков шло с двух сторон: на юге оно осуществлялось повстанческими отрядами самих Оренбуржцев, а на севере – соединенными силами казаков и чехословацких частей, причем на севере Оренбуржцы действовали в составе Сибирской Армии и в подчинении Временному Сибирскому Правительству. Щекотливость положения Дутова заключалась в том, что Войсковая территория оказалась разделена между самарским Комитетом членов Учредительного Собрания (Комучем) и Временным Сибирским Правительством (Челябинский и Троицкий уезды Оренбургской губернии). Сразу по возвращении в Войско Дутов признал Комуч и как депутат Учредительного Собрания вошел в его состав, а 13 июля выехал в Самару. Оттуда Атаман вернулся в новой должности главноуполномоченного Комуча на территории Оренбургского Казачьего Войска, Оренбургской губернии и Тургайской области.

Вскоре по возвращении из Самары Дутов едет в Омск – устанавливать контакты с сибирскими политическими деятелями. Эту поездку не следует считать проявлением двойной игры Дутова: Атаман придерживался своей собственной политической линии, присматривался и приспосабливался к тем политическим силам, которые его окружали, стремясь добиться максимальных выгод для своего Войска. Временное Сибирское Правительство было значительно правее социалистического Комуча, и в такой обстановке визит Дутова в Сибирь рассматривался эсерами едва ли не как предательство интересов Комуча.

25 июля 1918 года Дутов был произведен Комучем в генерал-майоры, но ##ПОХОЖЕ, ЧТО УЖЕ ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ РУКОВОДИТЕЛИ КОМИТЕТА ОБ ЭТОМ ПОЖАЛЕЛИ. ПОСЛЕ ПРИБЫТИЯ В ОМСК 26 ИЮЛЯ АТАМАН НА ЗАСЕДАНИИ СОВЕТА МИНИСТРОВ РАССКАЗАЛ О ПОЛОЖЕНИИ НА ЮЖНОМ УРАЛЕ. МИНИСТР СНАБЖЕНИЯ ВРЕМЕННОГО СИБИРСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА И. И. СЕРЕБРЕННИКОВ ВПОСЛЕДСТВИИ ВСПОМИНАЛ ОБ ЭТОМ: «Я С ИНТЕРЕСОМ ПРИГЛЯДЫВАЛСЯ К АТАМАНУ ДУТОВУ… КОРЕНАСТАЯ, ДОВОЛЬНО ВЫСОКАЯ ФИГУРА [126] , КОРОТКО ОСТРИЖЕННЫЕ ВОЛОСЫ, ЖИВОЕ, ПОКРЫТОЕ ЗАГАРОМ ЛИЦО С ВЫРАЗИТЕЛЬНЫМИ И УМНЫМИ ГЛАЗАМИ – ТАКОВ БЫЛ ВНЕШНИЙ ОБЛИК АТАМАНА ПРИ ПЕРВОМ МОЕМ ЗНАКОМСТВЕ С НИМ. ОБЩЕЕ СИМПАТИЧНОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ ДОПОЛНЯЛИ УВЕРЕННОСТЬ ЖЕСТОВ И ДВИЖЕНИЙ И СПОКОЙНАЯ ТВЕРДОСТЬ ГОЛОСА, НИКАКОЙ АФФЕКТИРОВАННОСТИ И ИЗЛИШНЕЙ ЭКЗАЛЬТАЦИИ. ДОКЛАД ЕГО ЛИЛСЯ ГЛАДКО, РОВНО, ОБЛИЧАЯ В АТАМАНЕ УЖЕ ИЗВЕСТНЫЙ НАВЫК К ОРАТОРСКИМ ВЫСТУПЛЕНИЯМ И УБЕДИТЕЛЬНОЕ КРАСНОРЕЧИЕ… НАДОБНО ЗАМЕТИТЬ, ЧТО АТАМАН ДУТОВ БЫЛ В ПРЕДЫДУЩЕМ ГОДУ ИЗБРАН В ЧЛЕНЫ УЧРЕДИТЕЛЬНОГО СОБРАНИЯ ОТ ОРЕНБУРГСКОЙ ГУБЕРНИИ И, В КАЧЕСТВЕ ТАКОВОГО, ВХОДИЛ В ТАК НАЗЫВАЕМЫЙ КОМИТЕТ ЧЛЕНОВ УЧРЕДИТЕЛЬНОГО СОБРАНИЯ (КОМУЧ), НАХОДИВШИЙСЯ В САМАРЕ И ЯВЛЯВШИЙСЯ, НАРАВНЕ С ОРЕНБУРГОМ И ОМСКОМ, ЦЕНТРОМ АНТИБОЛЬШЕВИЦКОЙ БОРЬБЫ. КАК ИЗВЕСТНО, КОМУЧ НЕ ОСОБЕННО ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНО ОТНОСИЛСЯ К ВРЕМЕННОМУ СИБИРСКОМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ И ЕГО ДЕЯТЕЛЯМ. ИЗ ДОКЛАДА А. И. ДУТОВА ВЫЯСНИЛОСЬ, ОДНАКО, ЧТО ОН ЛИЧНО И ВОЗГЛАВЛЯЕМОЕ ИМ ВОЙСКОВОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ОРЕНБУРГСКОГО КАЗАЧЬЕГО ВОЙСКА БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНО НАСТРОЕНЫ ПО ОТНОШЕНИЮ К СИБИРЯКАМ В ОМСКЕ… АТАМАН НЕДОЛГО ПРОБЫЛ В ОМСКЕ И ВЕРНУЛСЯ В СВОИ РОДНЫЕ ПРЕДЕЛЫ».###

##ВИЗИТ ДУТОВА В ОМСК ВЫЗВАЛ КРАЙНЕ НЕГАТИВНУЮ РЕАКЦИЮ В САМАРЕ. ПРЕДСТАВИТЕЛИ КОМУЧА, ВЕРОЯТНО, ИМЕЛИ ВОЗМОЖНОСТЬ ОЗНАКОМИТЬСЯ С ИНТЕРВЬЮ, КОТОРОЕ ДУТОВ ДАЛ В ОМСКЕ: КОМУЧ, ПО СЛОВАМ ДУТОВА, «ОРГАНИЗАЦИЯ ЧИСТО СЛУЧАЙНАЯ, СОЗДАННАЯ СИЛОЙ САМИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ, ЗНАЧЕНИЕ ЕЕ ПОКА ВРЕМЕННОЕ И МЕСТНОЕ. В ПОЛИТИЧЕСКОМ СМЫСЛЕ КОМИТЕТ ОДНОРОДЕН: В НЕМ 14 СОЦИАЛИСТОВ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ И ОДИН КОНТРРЕВОЛЮЦИОНЕР ДУТОВ, ПРИБАВИЛ АТАМАН, УЛЫБАЯСЬ. СВОИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВЗГЛЯДЫ АТАМАН ОПРЕДЕЛИЛ ТАК: Я ЛЮБЛЮ РОССИЮ, В ЧАСТНОСТИ СВОЙ ОРЕНБУРГСКИЙ КРАЙ, В ЭТОМ ВСЯ МОЯ ПЛАТФОРМА. К АВТОНОМИИ ОБЛАСТЕЙ ОТНОШУСЬ ПОЛОЖИТЕЛЬНО, И САМ Я БОЛЬШОЙ ОБЛАСТНИК. ПАРТИЙНОЙ БОРЬБЫ НЕ ПРИЗНАВАЛ И### не признаю. Если бы большевики и анархисты нашли действительный путь спасения и возрождения России, я был бы в их рядах. Мне дорога Россия, и патриоты, какой бы партии они ни принадлежали, меня поймут, равно как и я их. Но должен сказать прямо: я сторонник порядка, дисциплины, твердой власти, а в такое время, как теперь, когда на карту ставится существование целого огромного государства, я не остановлюсь и пред расстрелами. Эти расстрелы не месть, а лишь крайнее средство воздействия, и тут для меня все равны, большевики и не большевики, солдаты и офицеры, свои и чужие. Недавно по моему приказу было расстреляно двести наших казаков за отказ выступить активно против большевиков. Расстрелял я и одного из своих офицеров за неисполнение приказа. Это очень тяжело, но в создавшихся условиях неизбежно.

– Состоите ли Вы, атаман, в контакте с генералом Красновым, действующим на Дону?

– Нет, и вообще ни с кем в контакте не состою, предпочитаю действовать самостоятельно и на свою ответственность. Что касается генерала Краснова, то Донская Ориентация [127] мне пока не нравится, она как будто немного германская… Сейчас, впрочем, точных сведений не имеется, посмотрим, что будет дальше. На вопрос о том, в каком виде рисуется атаману Дутову конструкция будущей Всероссийской власти, он ответил:

– Правительство должно быть деловое, персональное, составленное из людей с именами, которые имели бы вес, значение и силу.

– Допускаете ли Вы существование в России военной диктатуры?

– Нет. Военная диктатура не целесообразна, не желательна и думаю, что ее быть не может».

Позиция Дутова представляется весьма противоречивой: с одной стороны, он сторонник твердой власти, а с другой – противник диктатуры; областник и в то же время государственник. Либо Дутов пытался таким образом замаскировать свои истинные политические пристрастия, либо, что более вероятно, все еще очень слабо разбирался в политике. Небезынтересно, что применительно к этому периоду лидер кадетской партии П. Н. Милюков записал в своем дневнике: «Среди казаков – ни одной сильной фигуры. Дутов почил на лаврах; несмотря на мои усилия вытянуть его к более широкой работе, – не удалось».

Вслед за Дутовым в Омск прибыл товарищ председателя Комуча И. М. Брушвит. По возвращении в Самару он 9 августа выступил на заседании Комитета со следующим докладом: «Дутов первое время вел себя довольно скромно. Но впоследствии он заявил: в Самаре нет ничего серьезного. Войско возглавлено совдепами. По этим соображениям им выделена активная часть казачества для ликвидации Самарского Комитета. Он просит включения казачества в Сибирскую Республику. Доклад Дутова был встречен неблагоприятно. Тем не менее, он имел несколько конфиденциальных бесед с Гришиным-Алмазовым».

Август – сентябрь 1918 года характеризовался попытками Оренбуржцев взять Орск – последний неподконтрольный белым центр на территории Войска. С переменным успехом шли бои и на Ташкентском фронте. По взятии Орска Дутов планировал развить наступление на Актюбинск и ликвидировать весь южный фронт. Однако последнее могло быть достигнуто лишь в случае полного освобождения от красных всего Туркестана, для чего, учитывая колоссальную площадь этого региона, были необходимы весьма значительные силы. Такая задача была для Оренбуржцев непосильной, а на какую-либо стороннюю помощь рассчитывать не приходилось. Вопрос со взятием Орска затянулся до самого конца сентября 1918 года, а уже в начале октября в связи с неудачами Комуча в Поволжьи на севере образовался Бузулукский фронт, ставший главным для Оренбуржцев.

По политическим пристрастиям лета 1918 года Дутова можно отнести к либеральному лагерю. Лишь 12 августа Дутов на фоне развивавшегося конфликта с Комучем пошел на беспрецедентный шаг – автономизацию территории Войска. Автономизация делала Дутова более независимым в конфликте. Тем не менее, зависимость от Самары в отношении боеприпасов и продовольствия не позволяла Атаману полностью порвать с Комучем.

На основе доклада Брушвита, видимо, уже 13 августа в Оренбург из Самары была отправлена телеграмма о лишении Дутова всех полномочий Комуча и командирован член Комуча В. В. Подвицкий с целью подчинить непокорный регион самарскому правительству. «Эти действия Комитета, – писал Дутов, – носят явно оскорбительный, вызывающий характер, и, тем не менее, не приходится ставить остро вопроса, ибо как раз в это время большевики перешли в наступление, и опять потребовались патроны и снаряды». Положение Дутова было очень непрочным и в самом Войске, где стала формироваться оппозиция, наиболее ярко проявившая себя во второй половине 1918 года.

По мнению одного из современников, для Дутова участники Тургайского похода были своими людьми; в дальнейшем именно они, представлявшие собой и до похода элиту офицерского корпуса Оренбургского Войска, оказались во главе антибольшевицкого движения в регионе. Дутову повезло – руководителями казаков-повстанцев были, в большинстве своем, безвестные обер-офицеры, которые не могли соперничать с заслуженными штаб-офицерами– «тургайцами» с академическим образованием. В то же время в отсутствие Дутова в рядах повстанцев успела сложиться своя элита, не желавшая терять власть с возвращением «отсидевшегося» в Тургае Атамана. Самим ходом событий весны – лета 1918 года были заложены предпосылки раскола внутри антибольшевицкого лагеря в Оренбургском Войске.

В сентябре в ходе работы 3-го Чрезвычайного Войскового Круга имели место противоречия между одним из лидеров повстанцев, Атаманом 1-го военного округа полковником К. Л. Каргиным, избранным в период нахождения Дутова в Тургайском походе временно исполняющим должность Войскового Атамана, и сторонниками Дутова; впоследствии Каргин активно участвовал в подготовке заговора против Дутова.

Одним из наиболее ярких примеров оппозиционных настроений была деятельность есаула Ф. А. Богданова, 2 июля первым вступившего в освобожденный Оренбург, а теперь не побоявшегося открыто выступить против войсковой администрации. Уже 17 июля в органе оренбургской организации РСДРП (меньшевиков), газете «Рабочее Утро», он и два его сослуживца написали: «Нас не знают, нас не оценили, нас забыли, но напрасно: потомки оценят нашу работу, о нашем страдании и скитании знают многие наши боевые соратники… Получившие овации при торжественной встрече не набрались мужества указать фамилии истинных героев, а фигурируют фамилии, которые абсолютно не участвовали во взятии города Оренбурга и не принимали никакого участия в свержении советской власти…» В открытом письме, опубликованном в той же газете, Богданов утверждал: «Я – воин, но за политикою зорко слежу, когда есть возможность, и всегда правильно оценивал создавшуюся политическую обстановку. В том и беда, что я не вижу в наших володеях [128] сильных политиков… Вы пишете, что мы дрались под лозунгом: “Вся власть Учредительному Собранию и за восстановление Войскового Правительства”. Я Вам скажу от чистого казачьего сердца: “За Учредительное Собрание”, это верно, но за восстановление старого Войскового Правительства, да еще скажите – за Атамана Дутова, – нет, за это бороться я казаков не призывал. Да я и не знал даже, что еще где-то существует Войсковое Правительство. 29 апреля 1918 года по взятии стан[ции] Донгуз я лично послал делегата разыскивать Атамана Дутова с просьбою о помощи, но помощь эта пришла 20 июня в станицу Ильинскую, когда я с полком уже был в Оренбурге; так помощи в нужный момент и не дождался, а она была бы очень нужна». Публикации Богданова внесли определенный раскол в войско и способствовали охлаждению между Комучем и Дутовым.

3 октября на заседании Круга был поднят вопрос о деятельности Богданова. Председатель военной комиссии Круга полковник Л. Н. Доможиров сделал доклад о поведении есаула, причем было принято решение дело передать в Войсковое правительство. Богданов обвинялся в том, что: «1) он не исполнил приказания командующего фронтом генерала Красноярцева, 2) также не исполнил приказания Войскового Атамана генерала Дутова, 3) выступил в газете “Рабочее Утро” со статьей, оскорбляющей офицеров и Войсковое Правительство, 4) самовольно наименовал командуемый им полк “4 левобережным полком Архипа Богданова” [129] и 5) представил самого себя к производству в чин полковника за подвиги, которые произведенным подробным дознанием не подтвердились». Богданов пытался оправдываться и доказывать свою невиновность по всем пунктам обвинения за исключением третьего. Думается, оппозиция Богданова не случайность, а лишь наиболее яркое проявление внутреннего раскола в руководстве Оренбургского казачества. В начале 1919 года, после потери Оренбурга и территории 1-го военного округа, позиции бывших повстанцев, происходивших в основном из этого округа, серьезно ослабли.

С целью как можно скорее ликвидировать партизанщину, а заодно и ослабить оппозицию бывших повстанцев, Дутов предпринимает удачную попытку унификации существующих казачьих частей с целью создания в перспективе собственной казачьей армии, на которую можно было бы всецело положиться.

Сохранилось расписание ежедневной работы Александра Ильича. Его рабочий день начинался в 8 утра и продолжался не менее двенадцати часов практически без перерыва. Дутов был доступен для простых людей – любой мог придти к Атаману со своими вопросами или проблемами. В то же время автор многих недоброжелательных оценок деятельности Дутова, С. А. Щепихин, отмечал, что «к этому времени относится и переход Дутова к сибаритизму: вагон-салон (бывший Столыпина), отдельный поезд, охрана, конвой, повар и метрессы. Так это завелось с Самары и сопровождало Дутова до смерти…»

* * *

А. И. Дутов принял участие в работе открывшегося в Уфе 8 сентября 1918 года Государственного Совещания, целью которого было создание единой власти на неподконтрольной большевикам территории. Небезынтересно, что делегацию Временного Сибирского Правительства в Уфе помимо караула Народной Армии Комуча встречал караул Оренбургских казаков – судя по всему, Дутов хотел лишний раз подчеркнуть свою приверженность политическому курсу Омска. Дутова избрали членом Совета Старейшин Совещания и председателем казачьей фракции.

Атаман выступил лишь один раз, 12 сентября, с секретным сообщением о тяжелом положении на фронте, причем подчеркнул необходимость создания единого командования и центральной власти. Впрочем, как считал генерал В. Г. Болдырев, Дутов лишь пугал обстановкой на фронте. Требования казачьих представителей сводились к следующему:

«1. На Совещании должна быть создана верховная всероссийская власть, главными задачами которой являются создание единой русской армии, восстановление внешнего фронта для доведения войны до конца и восстановление порядка внутренней и экономической жизни в стране;

2. Верховная всероссийская власть должна быть вручена трем лицам, которые для текущей работы формируют кабинет министров;

3. Власть должна формироваться не по признаку партийности, а по признакам персонального авторитета и проникновенности идеей государственности и патриотизма;

4. Верховная всероссийская власть действует в обстановке полной деловой самостоятельности, независимости и ответственности перед Всероссийским Учредительным Собранием нового созыва;

5. При решении вопросов общегосударственного значения, связанных с существованием и самостоятельностью Российского государства (вопросы войны и мира), верховная всероссийская власть должна созывать Государственное Совещание, решения которого для нее обязательны;

6. Состав Государственного Совещания определяется настоящим Совещанием;

7. Верховная всероссийская власть должна принять меры к скорейшему созыву полноправного Всероссийского Учредительного Собрания, которому должна принадлежать вся власть в стране».

Ни сам Дутов, ни другие представители Войска не подписали 23 сентября Акт об образовании всероссийской верховной власти. Председательствовавший на Совещании Н. Д. Авксентьев в этот день заявил: «Я должен довести до сведения Высокого Собрания, что здесь нет подписи представителей Оренбургского Казачьего Войска, каковые по экстренным обстоятельствам положения дел на фронте должны были отбыть ранее, не дождавшись окончания Государственного Совещания. Я полномочен заявить, что подписи свои они дадут дополнительно». Судя по всему, это обещание так и не было выполнено и все произошедшее весьма похоже на хитрый ход Дутова, стремившегося сохранить за собой свободу маневра. Если необходимость возвращения Дутова в Войско могла быть действительно продиктована оперативными соображениями, то отзыв других представителей этими соображениями объясняться никак не может.

28 сентября казаками был взят Орск. Таким образом, территория Войска была на некоторое время полностью очищена от красных. Этот успех во многом принадлежал самому Атаману Дутову, который, несмотря на сильную оппозицию, сумел удержать единоличную власть в своих руках и подчинить себе прежде независимые отряды, приведя их к традиционному виду казачьих частей. В то же время по освобождении территории Войска большинство казаков посчитало свою задачу выполненной и стремилось разойтись по станицам и заняться своим хозяйством.

За взятие Орска Дутов по решению Войскового Круга 1 октября был произведен в генерал-лейтенанты; официально производство было осуществлено «за заслуги перед Родиной и Войском», а 4 октября оно было утверждено Верховным Главнокомандующим генералом Болдыревым.

Отход белых из Поволжья превращал территорию Оренбургского Казачьего Войска в прифронтовую полосу. В Ставке было принято решение о преобразовании имевшихся в этом районе казачьих и армейских формирований в отдельную армию, получившую название Юго-Западной. Командующим армией был назначен наиболее авторитетный для казаков военный деятель – генерал-лейтенант Дутов. Юго-Западная Армия была образована 17 октября, главным образом из частей Оренбургского Казачьего Войска, впрочем, в ее состав вошли также Уральские и Астраханские казачьи части, хотя в одно время с Юго-Западной существовала и Уральская Армия. Штаб Юго-Западной Армии осуществлял лишь общее руководство операциями Уральцев. По данным на 28 декабря 1918 года, Армия насчитывала 10 892 штыка и 22 449 сабель, причем из этого числа 2 158 штыков и 631 сабля находились в резерве Верховного Главнокомандующего.

Общей задачей Армии было сдерживать наступление красных, причем на бузулукском направлении предполагалась пассивная оборона на укрепленных позициях (на самом деле их не было) до окончания формирования Оренбургской казачьей сводной дивизии, после чего, вероятно, предполагалось наступление. Уральская группа должна была обороняться на саратовском направлении и прикрывать Уральскую область, а также войти в связь с Астраханским Казачьим Войском и войсками полковника Л. Ф. Бичерахова, действовавшими на западном берегу Каспийского моря. Лишь Ташкентская группа полковника Ф. Е. Махина после перегруппировки должна была перейти в решительное наступление и взять город Актюбинск, приготовившись «к безостановочному продвижению на Ташкент». Однако боевое счастье изменило Дутову. 29 октября пал Бузулук, а со второй половины ноября красные повели наступление на Оренбург.

* * *

18 ноября к власти пришел адмирал А. В. Колчак. По некоторым данным, в качестве возможных претендентов на пост Верховного Правителя сторонники свержения Директории называли Дутова, генерала Болдырева и Атамана Семенова, в частности, за кандидатуру Дутова выступал Войсковой Атаман Сибирского Казачьего Войска генерал П. П. Иванов-Ринов.

Одним из первых военных и политических лидеров на Востоке России, уже 20 ноября, признал верховную власть Колчака Атаман Дутов, что во многом повлияло на выбор других. Были и недовольные переворотом. Сразу после омских событий в Оренбурге было получено воззвание эсеров с протестом против низложения Директории и с призывом объединиться в борьбе против Колчака. Причина обращения оппозиционеров к Дутову понятна – оренбургский Атаман и командующий войсками Юго-Западной Армии располагал в то время довольно крупными вооруженными силами и мог не только морально, но и вполне реально воздействовать на других политических деятелей. Как впоследствии отмечал его помощник генерал И. Г. Акулинин, «поддержка атаманом Дутовым той или другой стороны в те дни имела первенствующее значение». Однако, поскольку Дутов уже признал верховную власть Колчака, на его содействие эсеры рассчитывать не могли.

23 ноября 1918 года Атаман Г. М. Семенов направил премьер-министру П. В. Вологодскому, Верховному уполномоченному Директории на Дальнем Востоке генералу Д. Л. Хорвату и Атаману Дутову телеграмму, в которой указал, что в качестве кандидатур на пост Верховного Правителя приемлет только генералов Деникина, Хорвата или Дутова. Выдвижение кандидатуры Александра Ильича было инициативой самого Семенова, Дутов об этом не знал, однако такая инициатива его в какой-то степени компрометировала перед верховной властью. 1 декабря Дутов направил Семенову письмо, в котором призвал признать Колчака.

С приходом Колчака к власти социалисты предприняли ряд безуспешных попыток реванша. Одной из наиболее опасных для Белого движения можно назвать заговор против Атамана Дутова в Оренбурге, в числе организаторов которого были представители нескольких разноплановых и достаточно влиятельных политических сил: член ЦК Партии социалистов-революционеров (ПСР) В. А. Чайкин, башкирский лидер А.-З. Валидов, казахский лидер М. Чокаев, член ПСР, командующий Актюбинской группой, полковник Ф. Е. Махин и Атаман 1-го военного округа Оренбургского Войска полковник К. Л. Каргин. Захватив власть, заговорщики могли расколоть антибольшевицкий лагерь на Востоке России и тем самым привести к падению всего Восточного фронта.

Свержение Дутова для оппозиции могло стать символом скорой победы и над самим Колчаком. А.-З. Валидов, судя по его воспоминаниям, ненавидел Колчака больше, чем многие эсеры, и открыто называл его своим врагом. Противоречия резко усилились после обнародования 21 ноября приказа Верховного Правителя о ликвидации казахского и башкирского правительств и о роспуске башкиро-казахского корпуса. 22 ноября в командование корпусом вступил сам Валидов. По мнению помощника Дутова, генерала Акулинина, башкирский лидер вел постоянные переговоры по прямому проводу с членами Учредительного Собрания в Уфе. Для координации подпольной работы в Оренбург прибыл Чайкин. Валидов позднее писал о событиях тех дней: «Единственное, что можно было сделать для победы демократии – это, договорившись с верными демократической идее уральскими и оренбургскими казаками, отстранить генерала Дутова».

6 ноября и 25 ноября Валидов лично инспектировал верные ему части на фронте, где и встретился с будущими заговорщиками полковниками Махиным и Каргиным. Оба отличались левыми взглядами, причем первый был членом партии эсеров, а второй до революции некоторое время находился под негласным надзором полиции.

Таким образом, заговор стал складываться как минимум с 25 ноября. Такого же мнения придерживался и М. Чокаев, утверждавший, что «…переворот этот мог быть задуман только после прихода к власти адмирала Колчака». Однако высказывание Валидова о том, что план заговора «готовился в течение нескольких месяцев», противоречит предыдущей цитате. В этом случае начало формирования заговора можно отнести к периоду августа – сентября 1918 года – времени наиболее острого противостояния между самарским правительством и Дутовым, приход же к власти Колчака лишь усилил консолидацию левой антиколчаковской и антидутовской оппозиции.

Приказ об аресте бывших членов Комуча и их союзников был отдан адмиралом Колчаком 30 ноября. В ночь с 1 на 2 декабря заговорщики провели свое единственное совещание в Оренбурге в здании Караван-Сарая – резиденции башкирского правительства. На совещании, по воспоминаниям одного из его участников, присутствовали Валидов, Чокаев, Махин, Каргин и Чайкин, по мнению же генерала Акулинина, там были также члены башкирского правительства, местные социалистические лидеры и несколько офицеров башкирских полков. Впрочем, к последнему свидетельству следует относиться достаточно осторожно, так как Акулинин не мог в точности знать состав присутствовавших. На совещании заговорщики утвердили состав будущего объединенного правительства трех стран (Казахстан, Башкурдистан, Казачье государство). Махин должен был стать Главнокомандующим, Каргин – Войсковым Атаманом Оренбургского Казачьего Войска (вместо Дутова), Башкурдистан представлял бы Валидов, Казахстан – представитель Алаш-Орды в Оренбурге С. Кадирбаев и Чокаев (должен был получить пост министра внешних связей), Чайкину также предполагалось предоставить должность в этом правительстве. Во время совещания в Оренбурге были расквартированы четыре башкирских стрелковых полка (1-й, 2-й, 4-й и 5-й), Атаманский дивизион Оренбургского Казачьего Войска, 1-й Оренбургский казачий запасный полк, в котором обучались молодые казаки, конвойная сотня и караульная рота, а также артиллерийские и технические части. При опоре на башкирские части у заговорщиков были основания рассчитывать на победу.

Однако поручик А.-А. Велиев (Ахметгали), татарский купец из Челябинска, донес о тайном совещании коменданту Оренбурга капитану А. Заваруеву. Тот, в свою очередь, предупредил об этом Главного начальника Оренбургского Военного Округа генерала Акулинина. Сразу же были приведены в боевую готовность Атаманский дивизион и запасный полк, установлено наблюдение за Караван-Сараем и казармами башкирских частей, в распоряжение коменданта города вызваны русские офицеры, служившие в башкирских полках. В течение ночи заговорщики собирали верные части на железнодорожной станции Оренбург, находившейся в их руках. Однако, поняв, что инициатива перешла к сторонникам Дутова, Валидов в полдень 2 декабря выехал из города, захватив все имевшиеся в наличии вагоны. Попытка заговора не удалась. Дутов сумел удержать войска под своим контролем, разрушив планы социалистов.

Атаман достаточно жестко боролся не только с реальной оппозицией, но и вообще с любыми угрозами своей власти. В начале 1919 года произошел его конфликт с членом Войскового правительства полковником В. Г. Рудаковым, в котором Дутов проявил себя далеко не с лучшей стороны. С середины ноября 1918 по март 1919 года Рудаков, входивший в состав правительства и бывший специалистом по снабжению, находился в командировке в Омске, а затем на Дальнем Востоке. Еще до его возвращения Дутов на заседании Войскового правительства поднял вопрос о деятельности Рудакова. 17 февраля 1919 года Атаман выступил перед депутатами 3-го очередного Войскового Круга в Троицке с речью, в которой заявил, что Рудаков «выехал в Читу и вел с Атаманом Семеновым переговоры, не имея на это никаких полномочий. Потом он отправился во Владивосток также без разрешения. Состоя уполномоченным по продовольствию, Полковник Рудаков не сдал отчетов, а между тем денежные обороты по продовольственным операциям превышают десятки миллионов рублей и имеются данные о разных злоупотреблениях». Кроме того, Рудаков, как утверждал Александр Ильич, превысил полномочия, действуя у Семенова от имени самого Дутова, а затем не подчинился приказу последнего вернуться в Войско и самовольно уехал во Владивосток, откуда прислал телеграмму о сложении с себя полномочий члена правительства. По решению Атамана Рудаков был выведен из состава Войскового правительства, снят со всех должностей и должен был быть доставлен в Троицк для расследования и предания суду. Круг после выступления Дутова принял решение просить Колчака о немедленной высылке Рудакова в Войско.

8 марта Рудаков уже возвратился и выступил перед депутатами Войскового Круга с отчетным докладом о поездке. Ему удалось по низким ценам закупить для казаков мануфактуру и предметы первой необходимости и в феврале с большими трудностями отправить их двумя поездами из Харбина в Войско. Доход Войска должен был составить около 6 500 000 рублей. Еще в Омске удалось получить на нужды войска 21 000 000 рублей и добиться отправки в Войско свыше 2 000 000 винтовочных патронов. Рудаков опроверг обвинения Дутова и заявил, что выполнял целый ряд поручений. Поездка на Дальний Восток также не была самовольной: в ноябре 1918 года генералом Акулининым ему была дана инструкция во что бы то ни стало достать вооружения и денежных средств, хотя бы и на Дальнем Востоке, «ибо в противном случае будет крах войска». По мнению Акулинина, которое он высказал, очевидно, уже в период нахождения Рудакова в Омске, такая поездка могла бы способствовать ликвидации «семеновщины». Дал санкцию на поездку и сам Дутов. Кроме того, поехать в Читу и Владивосток Рудакова просил начальник штаба Верховного Главнокомандующего полковник Д. А. Лебедев.

Переговоры в Чите с Атаманом Семеновым Рудаков вел от себя лично, а не от имени Дутова, причем Семенов предложил направить на оренбургский фронт забайкальские казачьи части и бесплатно осуществить поставку военного имущества: 400 винтовок, 48 000 патронов, 20 000 фуфаек, 30 000 поясных ремней, 10 000 брезентовых патронташей, 10 000 котелков, 1 000 ружейных ремней, 500 кобур, 600 000 аршин мануфактуры и т. д. было отправлено в Войско. Кроме того, Семенов согласился подчиниться Дутову, а тем самым – и Колчаку. Примирение Колчака и Семенова при посредничестве Дутова заметно повышало бы авторитет оренбургского Атамана, значительно укрепляло Белый лагерь на Востоке России, а кроме того, вело к усилению оренбургского фронта за счет забайкальских частей, которые предлагал Семенов. Однако Дутов не взял на себя бремя быть посредником между Читой и Омском, хотя имел все шансы на успех. Более того, во время разговора с Рудаковым 24 декабря 1918 года по прямому проводу он в угоду политическому моменту заявил: «Помощь Семенова нам не нужна». Несмотря на отказ Дутова, товары от Семенова войско получило. Спустя неделю после этого разговора Рудаков получил от Дутова новое ответственное назначение. Таким образом, до конца 1918 года у Оренбургского Атамана не было претензий к своему помощнику, в том числе и в связи с вопросом о Семенове.

Из Читы Рудаков выехал во Владивосток. Уссурийские казаки передали Рудакову для оренбуржцев 3 000 винтовок, 10 000 башлыков и 1 000 теплых халатов для раненых [130] , владивостокские предприниматели пожертвовали на нужды войска до 2 000 000 рублей. Рудаков содействовал закупке и вывозу с Дальнего Востока товаров, заготовлявшихся там для войска, часть из которых должна была быть доставлена еще в конце 1918 года, но была задержана из-за разрухи на железной дороге. Таким образом Войско получило три вагона медикаментов, несколько вагонов бумаги для Войскового издательства и другие товары. В общей сложности удалось вывезти 56 вагонов. Таким образом, в условиях почти полного хаоса и разрухи на Транссибирской железной дороге, Рудаков, преодолев все препоны, смог снабдить Войско значительным количеством товаров первой необходимости, что нельзя не поставить ему в заслугу.

По словам самого Рудакова, «что касается пущенных по моему адресу еще бесконечного множества самых нелепых обвинений… я заявляю, что это гнусная клевета и я даже не нахожу нужным на это отвечать, ибо это ниже моего достоинства… Действия я свои считаю совершенно законными и правильными, направленными всецело ко благу казаков и Родины вообще… я сделал для войска все, что было в моих силах. Я отдал войску все свое знание, всю энергию, все свое здоровье, я отдал самое для меня дорогое – моего сына… Теперь у меня осталась только моя честь. И вот Вы, для кого я все отдал, отнимаете у меня последнее – мою честь, нет, этого я Вам не отдам, ибо честь моя дороже моей жизни». Протоколы заседаний Войскового Круга скупо свидетельствуют о том, что доклад Рудакова вызвал продолжительные горячие прения, после чего была принята резолюция о переходе к очередным делам. Рудаков не был арестован и обвинения в финансовых злоупотреблениях доказаны не были, однако в составе Войскового правительства его так и не восстановили.

Очевидно, что обвинение Рудакова в том, что он «не представил отчета» о затратах, было далеко не основным в речи Дутова. Рудаков в декабре 1918 – феврале 1919 года направил Войсковому правительству и Кругу восемь телеграмм с отчетами о своей работе, так что войсковая администрация была осведомлена о его действиях. Атамана больше всего возмутил факт самовольного, с его точки зрения, отъезда Рудакова в Читу для переговоров с Семеновым. По сути, Рудаков стал жертвой переменившейся политической обстановки и личных опасений Дутова: когда его направляли в командировку, ни о каком конфликте Семенова с верховной властью речь не шла, но предложение Семенова признать Дутова в качестве Верховного Правителя сильно компрометировало последнего перед Колчаком и его окружением, а визит оренбургской делегации к «мятежному Атаману» в Читу мог и вовсе быть воспринят Омском как попытка объединения казачьей оппозиции.

Александр Ильич опасался, возможно, не без оснований, что в Ставке в связи с действиями Рудакова усомнятся в его собственной лояльности (хотя проехать в Читу, чтобы продвинуть оренбургские грузы, Рудакову посоветовал никто иной, как полковник Лебедев), и стремился не запятнать свою репутацию верного сторонника центральной власти. Поэтому оренбургский Атаман предпочел ради собственного спокойствия предать своего помощника.

Буквально на следующий день после обсуждения на Круге, 9 марта 1919 года, Дутов приписал к своему письму Колчаку следующий постскриптум: «К Вам устроился в Ставку полков[ник] Рудаков, бывший член Войск[ового] правительства и мой помощник по продовольствию, я едва[-]едва от него отделался, считаю долгом предупредить, что много говорит и как будто дело, но очень и очень любит деньги, очень ловок, хитер и замешан в некрасивых сношениях с германскими агентами через жену польку». Вряд ли Рудакову с подобной характеристикой удалось задержаться в Ставке. На наш взгляд, этот отрывок свидетельствует далеко не в пользу Атамана, обнаружившего свое злопамятство и продолжившего возводить поклеп, теперь уже очевидный, на своего бывшего соратника. Зато доказательство лояльности Верховному Правителю было налицо. Однако этим он не ограничился и в письме Колчаку от 22 марта не преминул вновь бросить камень в адрес Рудакова… В целом, в случае с Рудаковым Дутов продемонстрировал боязнь ответственности, интриганство и, наконец, предательство своего ближайшего соратника.

* * *

Приказом Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего Юго-Западная Армия была 28 декабря 1918 года разделена на Отдельные Оренбургскую и Уральскую Армии под командованием генералов А. И. Дутова и Н. А. Савельева соответственно. 21 января 1919 года белые под натиском большевиков оставили Оренбург, что крайне негативно сказалось на настроениях казаков. Войсковое правительство и Атаман перебрались сначала в Орск, а затем в Троицк.

Основной задачей Дутова было не позволить красным наладить регулярную железнодорожную связь с Туркестаном, поэтому войска должны были бороться буквально за каждый клочок железнодорожного полотна на все еще остававшемся под контролем казаков участке между Илецкой Защитой и Актюбинском. Стоит подчеркнуть, что недопущение соединения Туркестана с центральными районами было одной из главнейших стратегических задач армии Дутова, и к чести Юго-Западной, Отдельной Оренбургской и Южной Армий, которые подчас считают чуть ли не никчемными войсковыми соединениями, эта задача успешно решалась вплоть до окончания боевых действий на Южном Урале осенью 1919 года. Сам Дутов, вспоминая этот тяжелый период, говорил: «Против нас действовала одна из лучших частей большевистской армии… так называемая “железная дивизия” под командой Гая… У них было отличное вооружение, была вначале прекрасная дисциплина. Положение наше иногда бывало очень тяжелое. Но… я ведь никогда не отчаивался!»

В январе 1919 года части Отдельной Оренбургской Армии, потеряв связь с Отдельной Уральской Армией, были вынуждены отходить на восток, вглубь территории Войска. Красные развивали свой успех, наступая вдоль линии Орской железной дороги. Задачей Оренбургской Армии в конце января стала«временная оборона для укомплектования, после чего решительное наступление для восстановления связи с Уральской армией». В этой тяжелейшей обстановке Дутов 4 февраля призывает казаков собраться с силами и побороть врага.

Неудачи на фронте активизировали деятельность оппозиции. В частности, бывший однокашник Дутова по Академии Генерального Штаба, генерал Н. Т. Сукин, подал в феврале 1919 года на 3-й Войсковой Круг докладную записку с резкой критикой политики Атамана и Войскового правительства. По заявлению Сукина, «Дутов не обладает ни военной славой, ни гражданским мужеством, ни политической честностью и прямотой… Во всей деятельности его с начала и до конца преобладало одно стремление возвысить себя и своих приближенных в ущерб даже общему делу, и результаты налицо, среди офицеров создан такой раскол, который починить удастся не скоро, а без офицеров войско воевать не может… Зная атамана Дутова с детства и всю его семью, я спокойно, не боясь погрешить против истины, заявляю, что он принес войску много вреда и очень мало пользы. Поэтому считаю его недостойным быть войсковым атаманом». В результате Войсковой Круг «за грубую клевету на войскового атамана и правительство» исключил Сукина из казачьего сословия и ходатайствовал перед Верховным Правителем о снятии его с поста командира VI-го Уральского армейского корпуса (корпус входил в состав Западной Армии).

Оренбургская Армия отступала с тяжелыми боями. Обстановка значительно осложнилась в результате измены части башкир во главе с Валидовым. 18 февраля 1919 года башкиры перешли на сторону большевиков и открыли им фронт. Основной причиной измены были, на наш взгляд, политические пристрастия и амбиции башкирского руководства, в особенности самого Валидова – сторонника эсеров, считавшего Колчака и Дутова своими злейшими врагами. Нельзя не отметить и отсутствие у Белого командования должной гибкости в решении крайне болезненного национального вопроса. Большевики же, несмотря на первоначальные колебания, поспешили удовлетворить все требования башкир (широкая автономия), лишь бы последние перешли на их сторону.

В результате измены башкир на стыке Западной и Оренбургской Армий образовался разрыв, которым не замедлили воспользоваться красные. Впоследствии для прикрытия разрыва на левом фланге Западной Армии была образована Южная группа под командованием генерала П. А. Белова (Г. А. Виттекопфа).

11 февраля в Челябинске прошло совещание высшего военного руководства Восточного фронта, на котором обсуждался стратегический план предстоявших операций. На совещании присутствовали Верховный Правитель и Верховный Главнокомандующий адмирал Колчак, Командующий Сибирской Армией генерал Р. Гайда, Командующий Западной Армией генерал М. В. Ханжин, Командующий Оренбургской Армией генерал Дутов и два начальника Штабов Армий – генералы Б. П. Богословский и С. А. Щепихин. На совещании Колчак потребовал от Командующих Армиями перейти в общее наступление в начале марта, не дожидаясь полной готовности армий и тыла, однако определенного решения о направлении главного удара вынесено не было, т. к. каждый из командующих отстаивал приоритет своего фронта. В целом февральское совещание не имело значительных результатов, поскольку все Командующие Армиями – и Гайда, и Ханжин, и Дутов – имели свои собственные планы действий и руководствовались ими без должной координации с соседями. Ситуация осложнялась постоянным соперничеством между соседями: Гайдой и Ханжиным, Ханжиным и Дутовым, причем Ханжин явно интриговал перед Ставкой против оренбургского Атамана.

Неудачи на фронте привели к тому, что моральный дух казачьих частей резко понизился, начался самовольный уход по домам и переходы на сторону красных. Это явление было вызвано также значительным переутомлением войск в результате продолжительных боев и милиционным характером комплектования частей. Для повышения боевого духа частей Атаману Дутову пришлось осуществить ряд преобразований в войсках (были расформированы ненадежные части, укреплена дисциплина), что дало положительный результат.

В начале марта на фронте Западной Армии началось наступление, конечной целью которого должно было стать занятие Москвы. Уже 13 марта была взята Уфа. Эти успехи в марте стали сказываться и на положении всего левого фланга Восточного фронта. 18 марта началось одновременное наступление частей Южной группы Западной Армии и Отдельной Оренбургской Армии.

Еще 13 февраля на заседании Совета министров в Омске было постановлено учредить должность Главного Начальника Оренбургского края с подчинением ему Оренбургской губернии (без Троицкого и Челябинского уездов), а также Кустанайского и Актюбинского уездов Тургайской области. Вопрос о включении в край Троицкого и Челябинского уездов был предоставлен на усмотрение командования. Начальником края с правами генерал-губернатора был назначен Дутов. Учитывая отступление армии Дутова, подчиненная ему территория Оренбургской губернии была минимальной (фактически только часть Орского и Верхнеуральский уезды). Кроме того, на Атамана было возложено и без того слишком много обязанностей, в связи с чем он в течение месяца не мог приступить к работе на своем новом посту, которая нашла свое отражение в основном в нескольких записках и воззваниях по национальному вопросу.

С апреля Дутов уже фактически не командовал Отдельной Оренбургской Армией, а занимался политической деятельностью. С 7 апреля до самого расформирования Армии его замещал (с небольшим перерывом с 18 по 25 апреля) начальник Штаба Армии генерал А. Н. Вагин. Таким образом, Атамана вряд ли уместно обвинять в каких-либо боевых неудачах этого периода – он к ним уже не имел никакого отношения.

* * *

9 апреля Дутов приехал в Омск. В своем официальном интервью он связывал приезд с военными вопросами, вопросами о новых границах Оренбургского края, взаимоотношениях с башкирами и киргизами, обсеменении полей в связи с неурожаем 1918 года. Уже на следующий день с целью заручиться поддержкой союзников он встретился с командующим союзными войсками в Сибири французским генералом М. Жаненом. 11 апреля Дутов посетил Войсковую управу и Войсковой штаб Сибирского Казачьего Войска, 13-го присутствовал на панихиде по генералу Л. Г. Корнилову. Можно предположить, что в Омске Дутов в своих целях широко использовал доверительное отношение к нему Верховного Правителя. За активное участие в омской политической жизни Дутов был охарактеризован помощником начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, генералом бароном А. П. Будбергом, как человек, «везде сующий свой нос».

По мнению корреспондента газеты «Сибирская Речь», впервые беседовавшего с Дутовым еще летом 1918 года, за прошедшие с тех пор месяцы «генерал заметно изменился. Усталость, утомление разлиты в его чертах. Морщины вокруг губ наметились глубже и резче. Только глаза – черные и блестящие по-прежнему [–] горят железной волей и удалью».

Небезынтересны суждения Дутова о положении Отдельной Оренбургской Армии и фронта в целом: «Теперь наше положение в военном смысле безусловно прочное, устойчивое. Нами уже пережиты тяжелые мгновения, они не повторятся теперь!.. Сейчас (начало апреля 1919 года. – А. Г.) мои части находятся в соприкосновении с красными уже в пяти-десяти верстах за Орском… Красные бегут как только могут и успевают бежать… Нет сомнения… в том, что большевистское царствование заканчивается… с каждым шагом вперед нашей армии крепнет положение нашего правительства и растет к нему доверие… А доверие к нему и сейчас огромное в населении!

– Когда же будем в Москве, генерал? – спрашиваю я, прощаясь с ним.

– В августе? – невольно спрашиваю я.

– Да, в августе мы будем в Москве! – твердо повторяет генерал А. И. Дутов».

Подобные безответственные заявления, сколь бы провокационными ни были вопросы журналистов, недопустимы для крупных политических и военных деятелей. Разумеется, на фоне весеннего наступления можно было быть оптимистом, но Дутов несомненно знал и истинное положение на фронте и в тылу, нехватку талантливых военачальников, проблемы с подготовленными резервами и снабжением. Почему же он позволял себе такие высказывания?! Вряд ли это может объясняться одним лишь стремлением успокоить население. Ведь уже через два месяца после интервью ответ Дутова казался смехотворным. Речь идет или о преднамеренной фальсификации интервью журналистом, что маловероятно, или о крайней недальновидности Атамана.

23 мая Отдельная Оренбургская Армия была переформирована в Южную. Ставка, видимо, осознала невозможность самостоятельной борьбы казачьей конницы без поддержки армейской пехоты (конница не могла штурмовать укрепленные районы в полосе железной дороги, а военные действия были привязаны именно к ней) и создала «смешанную» армию со значительной долей оренбургских казаков (свыше 45%). Дутов был освобожден от должности Командующего Армией и указом Верховного Правителя назначен на пост Походного Атамана всех Казачьих Войск и генерал-инспектора кавалерии, оставаясь при этом Атаманом Оренбургского Казачьего Войска.

27 мая Дутов приступил к исполнению своих новых обязанностей. Первоначально его Штаб был расположен в Екатеринбурге, однако позднее был перенесен в Омск. Должность Походного Атамана и инспектора кавалерии считалась чуть ли не почетной отставкой, однако, скорее всего, Колчак стремился просто зафиксировать не совсем понятный статус Дутова, уже давно находившегося в Омске – ведь обычно Командующие Армиями находились при своих войсках, а не в столице. Дополнительным стимулом послужило расформирование Отдельной Оренбургской Армии.

Не только Дутов пользовался поддержкой Колчака, но и самому Верховному Правителю была весьма полезна поддержка такого авторитетного военного и государственного деятеля, каким к лету 1919 года, безусловно, был Александр Ильич. Есть сведения о том, что Дутов 29 мая выехал в Екатеринбург и далее в Пермь, чтобы выяснить обстановку накануне визита туда Колчака для урегулирования серьезного конфликта с Командующим Сибирской Армией генералом Р. Гайдой. Накануне своего визита в Пермь Колчак рассматривал самые разные варианты решения этого конфликта, вплоть до силового, для чего взял с собой в поездку конвой Верховного Правителя и приказал привести в состояние повышенной боеготовности находившийся в Екатеринбурге батальон охраны Ставки. Судя по всему, для мирного решения вопроса и сохранения престижа верховной власти Колчаку и потребовалось содействие Дутова в переговорах с Гайдой. Колчак посетил Пермь в ночь на 1 июня, видимо, на следующий день после приезда Александра Ильича. Оренбургский Атаман принял участие в переговорах с Гайдой, даже просил Колчака за мятежного генерала, чем способствовал компромиссному выходу из сложившейся ситуации. И в дальнейшем Дутов по неясным пока причинам поддерживал Гайду в различных вопросах.

2 июня Колчак, Дутов и Гайда выехали из Перми в Екатеринбург, где к ним присоединился генерал М. К. Дитерихс, а 4 июня прибыли в Омск. В том же месяце Дутов отправился в инспекторскую поездку по Казачьим Войскам Дальнего Востока, где руководил борьбой с партизанским движением. 12 августа он возвратился из поездки и уже 14 августа принял участие в организованном казаками в Омске торжественном обеде в честь союзников-чехословаков. Дутов и другие видные деятели казачества произносили речи. Мемуарист записал: «На душе грустно было. Веет что-то большевизмом». 19 августа в Омске открылась Чрезвычайная конференция представителей девяти Казачьих Войск (Уральского, Оренбургского, Сибирского, Семиреченского, Енисейского, Иркутского, Забайкальского, Амурского и Уссурийского) под председательством генерала Иванова-Ринова; почетным председателем был избран Дутов.

2 сентября Александр Ильич по поручению Верховного Правителя отбыл на фронт в сопровождении конвойного взвода, Атаманского дивизиона, штаб-офицера для поручений и двух ординарцев. 6 сентября он вместе с Верховным Правителем, главой Британской военной миссии в Сибири генералом А. Ноксом и некоторыми министрами омского правительства посетил 3-ю Армию. По возвращении в Омск 15 сентября Дутов принимал участие в заседании Совета Верховного Правителя, – коллегиального органа при Колчаке, на заседаниях которого обсуждались важнейшие военные и политические вопросы, – по вопросу о созыве законосовещательного органа.

* * *

Приказом генерала Дитерихса, совмещавшего должности начальника Штаба Верховного Главнокомандующего и Главнокомандующего Восточным фронтом, от 18 сентября Южная Армия переименовывалась в Оренбургскую, а командующим ей назначался генерал Дутов. 21 сентября Александр Ильич формально вступил в командование Армией, однако задержался в Омске, принимая участие в работе казачьей конференции. 24 сентября он встречался с Дитерихсом, а затем и с Колчаком. По утверждению ставшего управляющим военным министерством барона А. П. Будберга, «казачья конференция разодралась с Дутовым и Хорошхиным [131] ; им ставится в вину, что они знали от Дитерихса об его решении отрешить Иванова-Ринова от командования, но не доложили этого конференции; этим воспользовались для сведения старых счетов и наговорили Дутову таких вещей, что он собирается ехать в Ново-Николаевск “по семейным делам”». Экстренный отъезд Дутова 29 сентября в Ново-Николаевск по семейным делам на один-два дня подтверждается документально. Вероятно, это была последняя встреча Александра Ильича с семьей.

Дутов и его начальник Штаба генерал И. М. Зайцев прибыли к войскам, когда те находились в районе городов Атбасар и Кокчетав. Дутов принял нелегкое хозяйство – армия рушилась и безостановочно отступала по голой, безлюдной степи, не имея достаточных запасов продовольствия. В частях свирепствовал тиф, который к середине октября выкосил до половины личного состава. 14 октября советская 5-я армия вновь переправилась через Тобол и перешла в наступление. Белые отходили к следующему рубежу – реке Ишим. С вечера 23 октября красные (Кокчетавская группа 5-й армии) стали активно развивать наступление против войск Дутова, 29 октября заняли Петропавловск и начали практически безостановочное преследование белых вдоль Транссибирской магистрали. На левом фланге белого фронта войска Дутова отступали к Ишиму. Атаман рассчитывал занять оборону по реке Ишим, чтобы прикрыть сосредоточение главных сил Армии. Не исключено, что из района Атбасар – Кокчетав белое командование предполагало нанести фланговый удар по войскам 5-й армии, уверенно наступавшим вдоль железной дороги. Однако в связи со значительным усилением эпидемии тифа и натиском красных закрепиться на Ишиме не удалось.

Дутов приказал продолжать движение к Атбасару форсированным маршем, в ходе которого войска потеряли соприкосновение с противником. 6 ноября было получено известие о переименовании, приказом Верховного Главнокомандующего, Оренбургской Армии в Отдельную Оренбургскую. В этот же день сосредоточение было приостановлено. Части заняли оборону в районе городов Атбасар – Кокчетав. Вплоть до получения 19 ноября известия о сдаче Омска, оставленного 14 ноября, Армия Дутова стояла на месте, на фронте наиболее боеспособного корпуса генерала А. С. Бакича было спокойно. Лишь после получения вести о падении столицы отступление было продолжено, к тому же вновь активизировались красные.

В этот период Дутов разработал план партизанских действий, подробно изложенный им в телеграмме Колчаку и принявшему командование войсками фронта генералу К. В. Сахарову, однако едва ли этот план нашел применение. 22 ноября стало известно об обходе Атбасара красными с севера и северо-запада и их выходе в тыл Оренбургской Армии. 25-26 ноября противник вел наступление на фронте, а в ночь на 26 ноября, искусно маневрируя, обошел Акмолинск с севера и овладел им. Позднее красные продолжали действовать в тылу Отдельной Оренбургской Армии и наступали в направлении на Каркаралинск, где находился ее Штаб.

По степени тягот, выпавших на долю отступавших частей Дутова, из всех Белых армий с ними могут сравниться, пожалуй, только войска Отдельной Уральской Армии, почти полностью погибшей на пути к Форту Александровскому в начале 1920 года. В полном смысле слова для Оренбуржцев это был «Голодный поход», – именно такое название уже в эмиграции получило отступление частей Армии по практически безжизненной северной Голодной степи в Семиречье в ноябре – декабре 1919 года. Армия шла своим крестным путем, отступая по малонаселенной местности, ночуя под открытым небом. Резали и ели лошадей и верблюдов. У местного населения отбиралось все – продукты, фураж, одежда, транспорт, но и этого было недостаточно для многотысячной людской массы. За все реквизируемое, как правило, выплачивались деньги, хотя и не всегда в должном размере. Смертность от холода и истощения возрастала, соперничая со смертностью от тифа. Тяжелобольных оставляли умирать в населенных пунктах, умерших не успевали хоронить и обременяли этим печальным обрядом местных жителей. Войска двигались большими переходами, оторвавшись от противника. На отставших одиночных солдат и казаков часто нападали киргизы, и в результате невозможно было даже узнать, куда исчез человек.

1 декабря красные овладели Семипалатинском, а 10-го – взяли Барнаул, не оставив войскам Дутова шансов соединиться с основными силами. Возможен был единственный путь дальнейшего отхода – в Семиречье, где действовали части Отдельной Семиреченской Армии под командованием генерала Б. В. Анненкова. 13 декабря Каркаралинск был занят красными. В период с 14 по 31 декабря войска отходили к Сергиополю. Этот отрезок пути (550 верст от Каркаралинска до Сергиополя) был одним из наиболее тяжелых для отступающих: ко всем прежним бедам, преследовавшим Армию, добавилась и вступившая в свои права зима с двадцати-тридцатиградусными морозами. В условиях пустынной степной местности, продуваемой всеми ветрами, для голодных, истощенных многодневными переходами людей это было смертельно опасно. По свидетельству участника похода, «снега да бураны морозные, холод да голод… Пустыня безлюдная… Люди гибнут и лошади дохнут сотнями – от бескормицы валятся… Кто на ногах, еще бредут кое-как с отшибленной памятью… Поголовный тиф всех видов увеличивает тяжесть похода: здоровые везут больных, пока сами не свалятся, спят в пустынной местности все вместе, прижавшись друг к другу, здоровые и больные… Отстающие погибают». Данные о численности и потерях Армии Дутова в ходе Голодного похода сильно различаются. Наиболее близкой к действительности следует считать оценку, согласно которой из двадцатитысячной (в районе Кокчетава) Армии до Сергиополя дошло около половины состава.

Приход в Семиречье истощенных, обескровленных дутовцев, 90% которых были больны различными формами тифа, был встречен анненковцами, сравнительно благополучно существовавшими здесь, враждебно – были даже случаи вооруженных столкновений. Один из участников Белого движения, характеризовавший себя как «простого русского интеллигента… волею судеб одевшего мундир армии адмирала Колчака», отмечал, что «прислушавшись ко всем рассказам местных жителей, очевидцев, и судя по отношению Анненкова к Оренбуржцам, для нас стало ясно, что мы попали в самое, после большевиков, бесправное место и, если что атаману [Анненкову] взбредет в голову, то он с нами и сделает».

Приказом Дутова по Отдельной Оренбургской Армии 6 января 1920 года все ее части, учреждения и заведения сводились в отдельный «Отряд Атамана Дутова». Начальником отряда с правами командира неотдельного корпуса тем же приказом назначался командир IV-го Оренбургского армейского корпуса генерал Бакич. Сам Дутов стал гражданским губернатором Семиреченского края и расположился в Лепсинске. Возможно, Анненков опасался конкуренции со стороны своего более известного соперника и стремился убрать Дутова из Армии. Отряд Атамана Дутова был включен в состав Отдельной Семиреченской Армии и подчинен ее Командующему во всех отношениях. В последнем приказе Дутова по Армии говорилось: «Тяжелый крест выпал на долю Отдельной Оренбургской Армии. Велением судьбы войскам пришлось сделать весьма продолжительные, почти непрерывные в течение полугода, передвижения, – сначала из района Оренбургской губернии к Аральскому морю, далее через Иргиз, Тургай и Атбасар в район Кокчетав – Петропавловск. Отсюда через Акмолинск и Каркаралинск в район Сергиополя. Все те трудности, лишения и разные невзгоды, которые претерпели войска Оренбургской Армии во время этого продолжительного марша по пустынно-степным областям, не поддаются описаниям. Лишь беспристрастная история и благодарное потомство по достоинству оценят боевую службу, труд и лишения истинно русских людей, преданных сынов своей Родины, которые ради спасения своей Отчизны самоотверженно встречают всякие мучения и терзания…»

В марте 1920 года Дутову и его сторонникам пришлось покинуть родину и отступить в Китай через ледниковый перевал Кара Сарык (высота 5 800 метров). Обессилевшие люди и кони шли без запаса еды и фуража, следуя по горным карнизам, срывались в пропасти. Сам Атаман перед китайской границей был спущен на канате с отвесной скалы почти без сознания. В Китае отряд Дутова был интернирован в городе Суйдин, расположившись в казармах русского консульства. Александр Ильич не терял надежды возобновить борьбу с большевиками. Именно с его деятельностью в советской историографии связывалась подготовка восстания в Нарынском уезде в ноябре 1920 года. Дутов поддерживал связь с лидерами басмачей, предпринимал попытки организовать антибольшевицкое подполье в рядах Красной Армии.

* * *

Объединить все антибольшевицкие силы для нового похода Дутову оказалось не по плечу. Тем не менее 12 августа 1920 года Александр Ильич издал приказ об объединении антибольшевицких сил в Западном Китае в Оренбургскую Отдельную Армию. По сути, приказ Дутова был необходим, но оренбургский Атаман, на наш взгляд, превысил свои полномочия и не учел изменившихся обстоятельств, при которых командиры Белых отрядов, перешедших в Китай, фактически оказались независимыми друг от друга начальниками.

Обеспокоенность большевицкого руководства наличием значительного по численности, организованного и закаленного годами борьбы противника вблизи советских границ понятна, тем более что сами белые не теряли надежды вернуться на родину с оружием в руках. Активная антибольшевицкая деятельность Дутова и его непререкаемый авторитет в казачестве стали причинами его физического устранения чекистами. 6 февраля 1921 года Дутов был убит советскими агентами при неудачной попытке похищения и вывоза в Советскую Республику. Под видом курьера от единомышленников из России к атаману проник чекист К. Чанышев, возглавивший группу похитителей. Во время похищения Дутов был убит одним из подчиненных Чанышева – М. Ходжамиаровым, были также смертельно ранены два человека из охраны Атамана, пытавшиеся оказать сопротивление похитителям. Убийцам удалось скрыться. Это политическое убийство было первым из организованных большевиками за пределами Советского государства. Так трагически оборвалась жизнь Атамана генерала А. И. Дутова, положившего начало Белому движению на Востоке России.

Александра Ильича и погибших вместе с ним казаков похоронили на небольшом кладбище неподалеку от Суйдина. Существует версия, что через несколько суток могила Дутова была ночью разрыта, а тело обезглавлено и не захоронено – убийцам нужны были доказательства точности исполнения приказа. По всей видимости, это кладбище, как и многие другие русские кладбища на территории Китая, было уничтожено во времена «культурной революции».

* * *

Убийство такого крупного политического и военного деятеля, каким являлся Дутов, было сильнейшим ударом по Оренбургскому казачеству. Конечно, Александр Ильич не был идеальным человеком, по нашему мнению, он не был особенно умен, обладал многочисленными слабостями, вполне свойственными обычным людям, но при этом в нем, безусловно, были качества, которые позволили ему в Смутное время стать во главе одного из крупнейших Казачьих Войск России, создать практически на пустом месте собственную вполне боеспособную и достаточно сильную армию и повести беспощадную борьбу с большевиками, став выразителем надежд, а порой – и кумиром сотен тысяч поверивших ему людей. И если для многих, кого повел за собой Дутов, эта борьба окончилась вместе с поражением осенью 1919 года, то сам Атаман боролся до конца и погиб, не покорившись врагу, изгнавшему его – участника и героя двух войн – с родной земли, за которую он сражался всю жизнь.

А. В. Ганин

Генерал-майор А. Н. Гришин-Алмазов

На немногих сохранившихся фотографиях Алексей Николаевич Гришин-Алмазов смотрит в объектив тяжелым пристальным взглядом, как бы гипнотизируя зрителя. Близко общавшийся с ним в 1918–1919 годах политик и журналист В. В. Шульгин считал, что генерал действительно обладал даром внушения: «Он имел какие-то гипнотические силы в самом себе, причем он бросал гипноз по своему собственному желанию. Никогда, например, он не пробовал гипнотизировать меня. Наоборот, ему приятна была моя свободная мысль». В тех же случаях, когда Гришину-Алмазову требовалось подавить чью-либо волю, он, по Шульгину, становился просто страшен: провинившихся конвойцев («прирожденных татар», которые «поклялись на Коране охранять генерала и готовы были убить на месте всякого, кто бы ему угрожал») Гришин-Алмазов «цукал» (разносил) так, что мемуарист и полвека спустя рассказывал об этом с содроганием.

«Изменилось не только лицо, но и голос. Передать его звук трудно. Это был низкий бас, страшный.

Что он говорил, вспомнить не могу… Дело было не в словах, а в той гипнотической силе, которая от него исходила. Это был питон, гипнотизирующий кролика.

Люди, готовые убить кого угодно, побледнели. Они совершенно лишились воли. Им, вероятно, казалось, что их генерал сейчас же расстреляет всех или через одного.

Стоя в стороне, я был потрясен. Не знаю, как бы я выдержал, если б эта речь была направлена против меня.

Но это кончилось так же быстро и неожиданно, как и началось. Ротмистр Масловский, командир конвоя, что-то скомандовал, и конвой ушел, отбивая ногу. А Гришин-Алмазов обратился ко мне:

– Извините, теперь мы можем продолжить наш интересный разговор».

Шульгин – впечатлительный, увлекающийся мистикой (вплоть до спиритизма) и поисками «необыкновенных» людей, – похоже, все-таки сгущает краски для достижения большего эффекта; и в любом случае бесспорно, что «гипнотические» способности генерала, если они и существовали, проявлялись крайне редко и почему-то не были использованы их обладателем в наиболее важных случаях, когда судьба его делала крутые и неожиданные повороты. А приступы гнева, подобные описанному, у Гришина-Алмазова сменялись периодами, в которые он выглядел совсем по-другому, – кажется, даже несерьезно.

«Гришин-Алмазов, – вспоминала писательница Н. А. Тэффи, познакомившаяся с ним примерно в те же месяцы, что и Шульгин, – энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, щеголявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.

Он сделал мне визит и очень любезно предоставил помещение в ”Лондонской” гостинице…

Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.

Собеседником он был милым и приятным. Любил говорить фразами одного персонажа из “Леона Дрея” Юшкевича.

– Сегодня очень холодно. Подчеркиваю “очень”.

– Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю “вам”.

– Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю “для”…»

Легкомысленное «подчеркиваю ”для”» совершенно не вяжется с пристальным взглядом на фотографиях и образом разгневанного генерала, в котором Шульгину почудился «деспот, восточный, азиатский деспот». Можно даже заподозрить Гришина-Алмазова в позерстве, игре (хотя, вопреки слухам, актером он, конечно, никогда не был), – как и на политической сцене, где ему то и дело приписывали двуличие, конъюнктурную смену взглядов и симпатий. Судьба Алексея Николаевича вообще изобилует противоречиями и неожиданностями – судьба строевого офицера, оказавшегося военным министром, либерального и неудачливого «диктатора», «быть может, более политика, чем воина» (по догадке А. И. Деникина), смерть свою, однако, встретившего в безнадежном и неравном бою…

* * *

«Гришиным-Алмазовым» Алексей Николаевич Гришин был примерно столько же времени, сколько и генералом, – менее года из прожитых им неполных тридцати девяти лет. Он родился 24 ноября 1880 года [132] в Православной дворянской семье и, по-видимому, уже с детства избрал для себя военную карьеру. По окончании Воронежского Великого Князя Михаила Павловича кадетского корпуса Алексей Гришин 31 августа 1899 года «в службу вступил… в Михайловское артиллерийское училище юнкером рядового звания», а окончил его в 1902 году по первому разряду портупей-юнкером, что говорило о нем как о прилежном юнкере и хорошем строевике.

Два года службы в Центральной России для подпоручика Гришина завершились с выступлением части войск европейских военных округов в Маньчжурию, на театр Русско-Японской войны. Он принимает участие в боевых действиях под Ляояном, на реке Шахэ, у Сандепу, заслужив свою первую награду – орден Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость» – «за отличие в бою с Японцами под гор[одом] Ляояном» (позже, в 1907 году, эхом минувшей войны станет награждение орденом Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом «за боевые отличия»). После заключения мира молодому офицеру уже не довелось вернуться к прежнему месту службы вблизи родной Тамбовской губернии: вплоть до 1914 года он остается на «Российской Восточной Окраине», в Иркутском и Приамурском военных округах, и тянет там лямку строевого артиллерийского офицера.

Месяцы и годы заполнены обычной служебной рутиной. Послужные списки не сохранили ни намека на попытки поступить в Офицерскую Артиллерийскую Школу, Михайловскую Артиллерийскую Академию или Академию Генерального Штаба, хотя окончание любой из них открывало бы дорогу к более быстрой и успешной карьере – специально-артиллерийской или (в последнем случае) общеармейской. Очевидно, если в это время «в солдатском ранце» поручика, а затем штабс-капитана Гришина и лежал уже, согласно поговорке, маршальский жезл, – он еще был глубоко похоронен под массой текущих дел и обязанностей (заведование командой разведчиков, учебной и даже музыкантской командами, занятия с «наблюдателями и телефонистами-сигналистами», командировки, учения, переводы с места на место…). Впрочем, такая жизнь ему, должно быть, нравилась: между двумя войнами Гришин лишь один раз (в 1909 году) воспользовался отпуском, да и то вернулся «ранее срока на 8 дней».

Честолюбивые порывы будущего генерала, если они и были, возможно, гасились не только служебной обыденностью, но и домашними неурядицами. Первый брак Алексея Николаевича с дочерью полковника Анной Петровной Вуич оказался несчастливым и распался, несмотря даже на рождение дочери. 13 сентября 1910 года Святейший Синод утвердил определение местной епархии о церковном разводе «с правом вступления [Гришина] в новое супружество». Такая формулировка позволяет предположить, что в связи с разводом на штабс-капитана не легло никакой тени (для сравнения упомянем, например, что будущий генерал – и будущий подчиненный Гришина-Алмазова, хотя и старший его девятью годами, – М. В. Ханжин после развода не мог жениться вторично до истечения срока «семилетней епитимии»). Должно быть, не видели в произошедшем ничего порочащего и его сослуживцы, которые в те же месяцы, когда решался вопрос о разводе, уже не в первый раз избирали Гришина членом суда общества офицеров.

В те же месяцы состоялся и перевод штабс-капитана Гришина в Приамурский округ, а там – и второй брак (не ранее конца 1911 года). Новой избраннице Алексея Николаевича, Марии Александровне Захаровой, впоследствии не могли простить ее эффектной внешности, так что родилась даже злая сплетня, будто «она была шансонеткой в Хабаровском кабаре, где с ней Гришин и познакомился». Однако такого брака офицеру Императорской Армии никто бы не разрешил (даже если считать, что на Восточной Окраине требования к офицерским женам могли быть и менее строгими, чем, скажем, в Петербурге), и рассказы о «шансонетке» правдоподобнее считать наветом завистников или завистниц.

Вероятно, монотонность службы для Гришина несколько скрашивалась интересом к литературе, искусству и даже философии: «Он много читал, – напишет потом Шульгин, общавшийся с генералом в дни, когда у того было для чтения несравненно меньше времени, – и по поводу прочитанных книг мы обсуждали некоторые чисто философские вопросы» (в частности, они беседовали о философии Ницше). В то же время, наверное, не следует преувеличивать серьезность круга чтения будущего генерала. Так, роман С. С. Юшкевича «Леон Дрей», фразами из которого, по свидетельству Тэффи, так любил говорить Гришин-Алмазов, был довольно пошловатой книгой с претензией на остроумие и обличение нравов, и Алексей Николаевич в этом смысле выглядит не лучше советского интеллигента, с упоением цитирующего Ильфа и Петрова или Бабеля. Нет никаких упоминаний, что Гришина интересовали науки, непосредственно связанные с его артиллерийским ремеслом, – математика, физика, химия; увлечения его лежали, по-видимому, в области «гуманитарной». Должно быть, не случайно товарищи выбирают его «библиотекарем офицерской библиотеки» (увлеченный человек на этом посту мог, выписывая книги из столиц, составить неплохое собрание), а в октябре 1913 года штабс-капитан Гришин был «назначен составлять историю бригады» (10-й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады, где он в то время служил начальником бригадной учебной команды).

Но – и служебной рутине мирного времени, и само?й мирной жизни с ее интересами и увлечениями пришел конец летом грозного 1914 года. До Восточной Окраины, правда, события докатывались с некоторым запозданием: лишь осенью 5-й Сибирский мортирный дивизион, к которому в сентябре был прикомандирован Гришин, выступил в поход, во второй половине октября прибыв на фронт под Ломжу. «Принимал участие в войне с Германией в следующих боях» (гласит послужной список): «под Влоцлавском, Ковелем и Брест[-]Куявским» 27–30 октября; «в отходе корпуса с боем на Гостынинские позиции» 31 октября; «в боях на Гостынинских позициях» 31 октября – 2 ноября; «в боях на Гомбинских позициях» 2–4 ноября… а в Штабе 5-го Сибирского армейского корпуса в эти дни уже принималось решение о новом прикомандировании штабс-капитана Гришина, чем-то обратившего на себя внимание начальства: «к штабу вышеназванного корпуса сроком на шесть месяцев с 1-го Ноября 1914 года».

Шесть месяцев растянутся почти до восьми, и только эти месяцы, когда Алексею Николаевичу доведется исполнять обязанности старшего адъютанта Штаба, заведующего службою связи, адъютанта командира корпуса, – окажутся единственною школой руководства войсками, которую он пройдет до того, как сам станет командующим армией и военным министром. Впрочем, для интересующегося военным делом человека с пытливым умом и такая школа должна была быть вовсе не лишней.

В июне 1915 года капитан Гришин (он был произведен в этот чин в апреле, со старшинством с августа 1912-го) возвращается в строй и командует мортирною батареей. В октябре 1916 года он был «отравлен ядовитыми газами от химических неприятельских снарядов», и это стало, кажется, единственным увечьем Алексея Николаевича за три войны, считая предстоящую Гражданскую. За 1914–1916 годы он был награжден лишь однажды – «очередным» орденом Святого Станислава II-й степени с мечами «за отличия в делах против германцев» (1915), что характеризует его, пожалуй, как честного, но совсем не выдающегося офицера. Выделиться из общего ряда ему предстояло уже в Смутное время…

* * *

Как Алексей Николаевич воспринял революционные перемены 1917 года, можно только догадываться. В сущности, единственным документальным свидетельством о тех месяцах остается известный по фотографиям 1918 года солдатский Георгиевский Крест с лавровой ветвью на груди Гришина-Алмазова. «Демократическая» награда, учрежденная Временным Правительством, может говорить как о стойком «оборончестве» офицера, так и о сохранении его авторитета среди солдат, по решению которых и присуждались «Георгии с лаврами» (или – более пренебрежительно – «с веточкой»). В свою очередь, Гришин должен был с гордостью относиться к такой награде или, по крайней мере, не стыдиться ее, как, к примеру, генерал В. З. Май-Маевский, во время Гражданской войны носивший солдатский Крест, полученный в 1917 году, но… сняв «веточку» с его ленты. Мировую войну Алексей Николаевич закончил подполковником и командующим артиллерийским дивизионом.

Но даже если считать, что Февральский переворот Гришин «принял» или хотя бы смирился с ним, – к большевикам и их действиям он относился с крайней враждебностью. Существует даже упоминание, будто он «до октябрьского переворота никакого участия в политической жизни страны не принимал, а впоследствии за борьбу против большевиков был посажен в тюрьму при штабе армии и выслан административным порядком из пределов армии». С другой стороны, этому как будто противоречит официальный протокол одного из докладов самого Алексея Николаевича, в котором тюремное заключение помещено скорее в контекст его работы в Сибири (правда, без точных хронологических ориентиров): «…Большевизм в Сибири к началу [1918] года был в полном расцвете… Попытки избавления от большевизма шли с двух сторон: Комитета членов Учредительного собрания… и сибирских правительств, которых насчитывалось одно время не менее шести и которые прибывали в Харбин [133] . Сам ген[ерал] Гришин-Алмазов, бежавший в это время из большевистской тюрьмы, задался целью создать военную силу из офицеров…» Впрочем, относить ли арест к «фронтовому» или «сибирскому» периоду и завершился ли он освобождением с высылкой или побегом, – ясно, что продолжался он недолго и значительного следа в биографии будущего генерала не оставил. А между фронтом и Сибирью, похоже, лежал еще один этап, едва ли не самый темный в этой биографии…

На рубеже 1917/1918 годов «Временный Сибирский Совет» – автономистский орган управления, образованный в ответ на большевицкий переворот в центре страны, – сделал попытку распространить свое влияние и на находившихся на далеком фронте сибиряков. «Временный сибирский совет, – говорилось в официальном докладе от 6 января 1918 года, – прежде всего направил свои усилия к тому, чтобы организовать для поддержки сибирской власти и ее мероприятий достаточную воинскую силу из полков, возвращающихся домой. С этой целью он поручил члену Учредительного Собрания [под]полковнику Краковецкому, находящемуся в г[ороде] Киеве, при помощи украинской рады принять меры к созданию из солдат-сибиряков особых сибирских полков… Формирование на фронте сибирских полков идет довольно успешно». Упомянутый здесь А. А. Краковецкий был связан с Сибирью самым недвусмысленным образом – своим каторжным прошлым: молодым подпоручиком он связался с социалистами-революционерами и на долгие годы попал на каторгу, а после Февраля, в порядке «восстановления в правах военнослужащих, пострадавших за политические убеждения» и «для сравнения со сверстниками», – был произведен сразу в подполковники. 29 октября 1917 года он участвовал в неудачной попытке контрпереворота, предпринятой в Петрограде полковником Г. П. Полковниковым, в качестве его помощника. Другим активным участником этих событий был еще один «подполковник из подпоручиков» с тюремным стажем – Б. Солодовников, который устремился вместе с Полковниковым (донским казаком) на Дон, в то время как Краковецкий, не достигнув успеха с «сибирскими» формированиями, отправился через Сибирь в Харбин, в безопасную полосу отчуждения КВЖД.

На Дону беглецов встретили неласково. Атаман А. М. Каледин 17 декабря сурово выговаривал Б. В. Савинкову, считая Полковникова и Солодовникова его агентами или единомышленниками: «Известные группы деятелей – Солод[овников] и Полк[овников] – делают план к подрыву работы Войскового правительства. Это нетерпимо. Мы не можем позволить, чтобы нам в нашей борьбе ставили палки в колеса…» Савинков открещивался: «Полковников и Солод[овников] не его товарищи. Они работали раньше и самостоятельно». В конце концов Солодовникову пришлось бежать из Ростова-на-Дону, а приехавший туда от генерала М. В. Алексеева начальник контрразведки полковник Д. А. Лебедев очень сожалел, что «не успел повесить» подполковника-социалиста (Полковникова после некоторых сомнений все-таки допустили к организации партизанских отрядов).

Но какое отношение это все имеет к Гришину-Алмазову? – Дело в том, что один из добровольцев «Алексеевской организации», генерал А. Н. Черепов, полвека спустя вспоминал о другой организации, чрезвычайно похожей на «группу деятелей», столь возмущавшую Каледина: она существовала в Ростове в декабре 1917 года, была близка к социалистам (по Черепову, даже придерживалась «крайне-левого направления», но это может быть преувеличением), имела в своем составе офицеров и пыталась стать «альтернативой» алексеевским формированиям. «При представлении друг другу, – рассказывает Черепов о знакомстве с членами этого кружка, – я запомнил фамилию полковника Гришина-Алмазова и других, которых теперь, за давностью времени, не могу вспомнить».

Следует оговориться, что использование второй фамилии «Алмазов» и тем более – двойной фамилии выглядит явным анахронизмом. С другой стороны, Черепов мог видеть Алексея Николаевича в Добровольческой Армии, скажем, осенью 1918 года, когда тот был уже и Гришиным-Алмазовым, и генералом (и когда оба, наверное, были вовсе не заинтересованы в том, чтобы вспоминать встречу годичной давности, завершившуюся к тому же довольно недружелюбно). По крайней мере, Черепов не мог позже не слышать о Гришине-Алмазове, отождествив его (оправданно или ошибочно) со своим мимолетным знакомым «крайне-левым полковником Гришиным», тем более что сибирский генерал, кажется, привез в Добровольческую Армию репутацию «левого», хотя уже и не «крайнего».

Теперь посмотрим, как развивалась беседа Черепова с «группой офицеров», пригласивших его на переговоры. «Мы слышали, что вы избраны для руководства формированием и командования офицерским отрядом, – заявили ему собеседники. – Так вот, мы предлагаем совместную работу и действия». Мемуарист продолжает: «Чтобы не сорвать их отношения к себе и не вызвать порыва негодования, я, как бы досадуя, воскликнул: “Да что же вы мне раньше не сказали? Я вчера только подчинился генералу Алексееву!” Нужно было видеть эффект, произведенный моими словами. Все они сразу от меня отшатнулись. Я же встал и сказал: “Я вижу ваше отношение к сказанному мною и думаю, что мое дальнейшее присутствие не доставит вам удовольствия. А потому благодарю за прием и имею честь кланяться”». После доклада Черепова Алексееву о состоявшемся разговоре, сопровождавшегося просьбою о присылке «в помощь» офицера Генерального Штаба, в Ростов и приехал контрразведчик полковник Лебедев, так жалевший впоследствии, что упустил Солодовникова…

Если исходить из того, что генерала Черепова не подвела память (а его мемуары являются единственным известным ныне определенным свидетельством о пребывании Гришина-Алмазова на Дону в декабре 1917 года), – становится совершенно непонятным вывод, который почему-то сегодня делают на их основании: Гришин «по заданию генерала М. В. Алексеева организовывал подпольную работу в Сибири». Иногда такое предположение обрастает еще более сомнительными подробностями: «…Здесь он мог получить конкретные инструкции по организации белого подполья в уже охватывавшейся большевизмом Сибири, адреса, связи и полномочия от белогвардейского командования на эту работу». На самом деле, если Гришин действительно присоединился в это время к кружку («организации», «группе») Полковникова и Солодовникова, то для него не только было исключено получение каких-либо заданий или тем более полномочий: самым лучшим для подполковника было бы побыстрее исчезнуть с Дона. Что же до конкретных «адресов и связей», – их командование Добровольческой Армии, в сущности, не смогло дать даже своему подлинному эмиссару, направившемуся вскоре в Сибирь.

Эмиссаром этим был генерал В. Е. Флуг, в свое время тринадцать лет прослуживший на Дальнем Востоке, старый знакомый Алексеева. Впоследствии он вспоминал, что Алексеев, «насколько можно было судить по его личным отзывам, не вполне сочувствовал командировке в столь отдаленный раион, где даже благоприятный результат работы не мог оказать влияния на судьбу ближайших начинаний Добровольческой Армии» (следовательно, еще меньше Алексеев должен был бы сочувствовать двум командировкам в Сибирь подряд – гипотетической Гришина и состоявшейся Флуга). Л. Г. Корнилов же, «смотревший на вопрос шире» и считавший «делегацию в Сибирь» полезной, смог дать Флугу письма лишь к одному лицу в Томске и двум – в Омске. Остальные «адреса и связи» предстояло искать и устанавливать самостоятельно.

В частности, по приезде 28 апреля 1918 года в Томск генерал Флуг «познакомился с подполковником артиллерии А. Н. Гришиным [134] , только что приглашенным… на должность начальника штаба по всем организациям Сибири к западу от Байкала; до этого он состоял в одной из военных организаций Новониколаевска» (опять-таки, если бы Алексей Николаевич отправился на Восток по поручению командования Добровольческой Армии, он, конечно, не преминул бы сразу сообщить об этом). «…По первому знакомству подполк[овник] Гришин производит благоприятное впечатление», – осторожно («уклончиво») ответил Флуг, когда у него спросили, одобряет ли он выбор этого офицера на роль «начальника штаба по всем организациям».

Осторожность была вызвана тем, кто именно «выбирал» и «пригласил» Гришина. Всего за несколько дней до приезда в Томск корниловско-алексеевский эмиссар узнал о существовании в Харбине «сибирского правительства», которое якобы «за отсутствием в России общегосударственной власти исполняет временно функции правительства всероссийского и как таковое находится в сношениях с союзными державами, от которых будто бы уже получило признание». Военным министром этого правительства числился уже известный нам Краковецкий, рассылавший по Сибири своих «уполномоченных». Социалистический состав «правительства», каторжное прошлое Краковецкого и нелестная характеристика, данная «главе кабинета» П. Я. Дерберу омскими знакомыми Флуга, и побуждали с недоверием присматриваться к их «избраннику» Гришину. Впрочем, тот «оказался лицом, обладающим здравыми военными понятиями», а его сотрудники – так и просто произвели «отличное впечатление» «по своему наружному виду, дисциплинированности и деловитости».

Может быть, это и удержало Флуга от приписывания Алексею Николаевичу членства в партии социалистов-революционеров, упоминания о чем нередко встречаются в исторической литературе. Однако формальная принадлежность Гришина к партии до сих пор остается столь же недоказанной, сколь тесное сотрудничество с ее представителями – неоспоримым. Сам он рассказывал впоследствии, что «задался целью создать военную силу из офицеров и затем при ней учредить власть, но задача эта оказалась невыполнимой вследствие полной невозможности найти общий для офицерства политический лозунг. Пришлось поэтому сойтись на поддержании самой идеи власти, хотя бы данное ее содержание и представлялось неприемлемым».

Похоже, что Гришин все-таки лукавит: «неприемлемое» – слишком сильное слово, и сотрудничество с чем-то «неприемлемым» выглядит или парадоксальным, или чересчур циничным. На самом деле, должно быть, работа с социалистами, в первую очередь эсерами, представлялась Гришину вполне допустимой, особенно при знакомстве с остальными политическими группами. Могла сыграть свою роль пассивность более правых политических деятелей: вспоминал же Флуг, что руководители омской организации «Партии Народной Свободы» (конституционно-демократической) оказались «несклонными» «к активной работе против большевиков, ссылаясь на директивы центрального комитета партии и на безнадежность… выступлений против советской власти без поддержки со стороны союзных держав». С тем же самым столкнулись и корниловские эмиссары в Москве, оказавшиеся в одиночестве и вынужденные работать с неожиданными союзниками: «Савинков был военным министром у Керенского, а до революции – социалистом-революционером… Как же мы с ним сойдемся? Ведь мы монархисты!» – «Что делать? Никого нет. Одни удрали, другие спрятались».

Впрочем, неизвестно, испытывал ли Алексей Николаевич подобные сомнения, или в его жизни был период искреннего увлечения «передовыми взглядами». Но если и был – то весьма недолгий, а укорененность в социалистической идеологии ему и вовсе не следует приписывать. Даже автор, которому импонировал бы именно Гришин-«демократ» и социалист, – эмигрантский историк С. П. Мельгунов (сам член партии народных социалистов и человек демократических убеждений), – решительно причислял его к более или менее случайным «попутчикам» эсеров: «Было бы большой ошибкой думать, что в эсеровские военные организации шли какие-то правоверно мыслящие социалисты-народники. Нет, шли, отыскивая хоть какой-нибудь точки опоры. Эсеры, или вернее фирма Сибирского правительства, и являлись такой опорой, в особенности при пассивности других политических групп… Сомнительным эсером был атаман енисейского казачьего войска Сотников, первый в январе 1918 г. поднявший в Красноярске восстание. Таким же был и начальник Западн[ого] военного округа подп[олковник] Гришин (псевд[оним] Алмазов), о котором впоследствии омская “Заря”… писала: он первый организатор и вождь армии, освободившей Сибирь; деятель “героического периода борьбы с советами”. Числился в среде эсеров и начальник Восточного военного округа полк[овник] Элерц-Усов, и др. Они все тянулись к партии только как к возможному организованному центру. Поэтому так скоро между представителями партии и ими оказались коренные разногласия. И они стали с точки зрения правоверных партийных деятелей лишь “авантюристами”».

Разногласиям еще предстояло проявиться, пока же союз военных с социалистами основывался на общности целей – свержения большевиков и установления власти Сибирского Правительства. О последнем, правда, известно было мало, и можно даже предположить, что более аутентичная информация оттолкнула бы значительную часть офицерства от «идеи власти» (такой власти) и побудила бы сомкнуться вокруг идеи военной диктатуры, на которую намекал Гришин и которую рекомендовал Флуг руководителю омской организации, полковнику П. П. Иванову (подпольный псевдоним «Ринов»).

Свое происхождение «сибирское правительство» вело от «Сибирской Областной Думы», своего рода местного «предпарламента», хотя она фактически так и не была созвана. 26 января 1918 года, за неделю до назначенного дня открытия заседаний Думы в Томске, большевики произвели там массовые аресты депутатов. Уцелевшие, которых было не более половины от съехавшихся в Томск, все-таки собрались 28 января, объявив себя полномочною Думой и избрав «правительство» во главе с Дербером, омским кооператором и правым социалистом-революционером (военным министром, как мы уже знаем, стал Краковецкий). «Я убежден, – вспоминал оказавшийся «министром снабжения» историк и этнограф И. И. Серебренников, – что около половины количества министров ввиду спешки и особой обстановки момента были избраны заочно, без согласия на это избираемых лиц. По крайней мере, о себе я могу сказать это совершенно определенно. Когда меня выбирали министром, я даже не подозревал об этом…» Помимо сомнительности полномочий собрания и сформированного им «кабинета», был еще и немаловажный вопрос о составе само?й «Сибоблдумы». Она избиралась по формуле «от народных социалистов до большевиков включительно», хотя и с оговоркой, что большевики приемлемы лишь признающие Учредительное Собрание и «областное народоправство Сибири». Согласно воспоминаниям того же Серебренникова, «так называемые цензовые круги, т. е. попросту все несоциалисты, отметались от участия в работе Сибирской Областной думы».

Вряд ли об участии (или желательности участия) в Сибоблдуме «государственно-мыслящих» большевиков было известно офицерам-подпольщикам; вряд ли все участники военных организаций отдавали себе отчет, что «кабинет министров» был избран без ведома иных из его членов в собрании более или менее случайных сорока пяти депутатов; зато о «поддержке правительства широкими сибирскими кругами» и его «авторитете у союзных держав» посланцы Дербера и Краковецкого говорили, по-видимому, немало, обещая, в частности, иностранную помощь восставшим. Впрочем, содействие союзников оставалось лишь гипотетическим: изгнание большевиков из Сибири будет произведено русскими руками и на русские деньги.

Деньги и возможности для поездок под видом своих сотрудников предоставлял подпольщикам «Закупсбыт» – «союз сибирских кооперативных союзов», в котором служил и Гришин – теперь уже не Гришин, а, по подпольному псевдониму, «Алмазов». Вскоре после падения большевиков один из кооператоров (также эсер) писал:

«Переворот в Сибири произошел в условиях исключительного сочувствия к нему сибирской кооперации.

Первые дни после свержения советской власти в Ново-Николаевске в местных торгово-промышленных кругах весьма популярной была острота: Власть в Сибири перешла к “Закупсбыту”!

Это, конечно, только острота, попавшая на ум торгово-промышленникам вследствие, по-видимому, персональных ассоциаций…»

В этой цитате можно усмотреть признаки скрытого противостояния «торгово-промышленных» (буржуазии и купечества) и «кооперативных» (близких к социалистам) кругов; и, коль скоро именно кооператоры были готовы бороться против большевизма, а «торгово-промышленники» (как и многие конституционные демократы) предпочитали осторожно выжидать, это невольно накладывало отпечаток «левизны» на все движение, – отпечаток, в скором времени превратившийся в клеймо «эсерства», с которым перейдет во многие мемуарные и исторические сочинения Алексей Николаевич Гришин-Алмазов.

Офицерам, попавшим в Сибирь, поневоле приходилось доверяться сведениям и мнениям своих местных сотрудников о настроениях общества, деревни, казачества. Тот же Гришин, хотя и прослужил в Сибири десять довоенных лет, за два с лишним года войны и, что еще важнее, год революции должен был утратить понимание обстановки, в которой теперь предстояло действовать. Однако доверие к социалистам, судя по всему, не было слепым: вряд ли случайно, например, «уполномоченные» Краковецкого – прапорщик Н. С. Калашников в Восточно-Сибирском военном округе и штабс-капитан А. Фризель в Западно-Сибирском – вскоре оказались замененными, и в Восточной Сибири подполье возглавил полковник А. В. Эллерц-Усов, а в Западной – подполковник «Алмазов». Смена руководства могла благотворно сказаться на процессе объединения различных антибольшевицких организаций, как считавшихся «эсеровскими», так и имевших более правую, вплоть до монархической, репутацию. В этом направлении активно работал и Гришин, впоследствии утверждавший, что «организация была закончена к середине мая, но еще не успела приступить к действиям, как на политической сцене появился новый, весьма важный фактор в лице чехословаков».

Один из участников борьбы на Волге вспоминал, что там была получена «от Гришина-Алмазова телеграмма о назначении выступления на 15–16 мая», хотя это утверждение и подвергалось сомнению уже в 1920-е годы. В те же дни середины мая сибирские подпольщики устанавливают контакты с офицерами Чешско-Словацкого корпуса. «Учитывая настроение чехословаков, ген[ерал] Гришин-Алмазов вошел в сношение с их командованием, но последнее неизменно отвечало, ссылаясь на проф[ессора] Масарика (главу «Чешско-Словацкого Национального Совета». – А. К.), запретившего всякое вмешательство во внутренние русские дела. Однако в низах и среди части офицерства ген[ерал] Гришин-Алмазов встретил более сочувственное отношение, которым и решил воспользоваться для совместной борьбы с большевиками», – говорится в официальном отчете о докладе Алексея Николаевича, посвященном ходу борьбы в Сибири. Другой современник подтверждает, что капитан Р. Гайда и его единомышленники среди «чехо-войск» считали столкновение с большевиками неизбежным и «вошли в половине мая в неофициальные переговоры с некоторыми представителями новониколаевского военного штаба».

Ново-Николаевская организация, в которой начинал свою деятельность Гришин, относилась к сравнительно немногочисленным – около 600 человек, общее же «число всех организованных военных в Зап[адной] Сибири к маю определялось в 7 000 человек, разбитых на боевые дружины по пятеркам». Старый генштабист Флуг ставил им неутешительный диагноз: «Во всяком случае, даже при наилучших условиях, офицерские организации в большинстве крупных центров не могли рассчитывать удержать захваченную власть долее 1–2 недель, после чего неминуемо должна была наступить реакция». Действительность, однако, опровергла подобные прогнозы.

«В конце мая с чехами и без чехов в ряде городов начались выступления», – пишет Мельгунов. «Первое выступление состоялось в ночь с 25 на 26 мая в гор[оде] Новониколаевске и увенчалось неожиданно легким успехом», – рассказывал Гришин; по другому свидетельству, там переворот «окончился в 40 минут». Алексей Николаевич писал, что «события произошли стихийно, без достаточной подготовки», и тем труднее, наверное, было принять решение о развитии боевых действий. Все же, как докладывал он позднее Совету министров, «мною было принято решение с согласия находившегося тогда в Томске комиссара [Временного Сибирского Правительства] Павла Михайлова воспользоваться начавшимся движением чехословаков и поддержать его своими боевыми организациями, имея цель очистить Западную Сибирь от вторжения в ее пределы со стороны Урала большевистских войск».

«Количественно превосходящая в несколько раз своего противника, Красная армия настолько же уступает ему качественно», – признает советский автор. Энтузиазм и порыв вышедших из подполья офицерско-добровольческих дружин, содействие чехов, растерянность и в некоторых случаях – паника большевиков, – все эти факторы, объединяясь, способствовали тому, что уже в течение первой декады июня 1918 года значительная территория с немалыми ресурсами (по масштабам вообще слабо населенной и бедной военными припасами Сибири) была освобождена. Организуется «Западно-Сибирский комиссариат Временного Сибирского Правительства», объявивший себя «высшей местной властью», а в командование «войсками Западно-Сибирского военного округа» вступает недавний подполковник Гришин, вчерашний подпольщик «Алмазов», теперь – полковник Гришин-Алмазов.

Гришиным-Алмазовым он и останется до конца жизни.

* * *

Свой первый приказ в новой должности Алексей Николаевич издает в Ново-Николаевске лишь «28 мая 1918 г. [в] 5 ч[асов] утра». Очевидно, до этого момента необходимо было выяснить обстановку, произвести учет сил, принять меры к закреплению успеха, а не заниматься назначениями и дележом должностей и титулов. Тех, кто мог испытывать опасения относительно «эсеровских симпатий» нового Командующего, приказ должен был, наверное, несколько успокоить. Он гласил:

«Войскам вверенного мне округа и мне предстоит почетная задача освободить Сибирь от власти большевиков и передать эту власть Сибирскому Временному Правительству, которое доведет нас до Всесибирского Учредительного Собрания.

Мы все, ставшие под знамена Временного Сибирского Правительства, клянемся, что будем честно служить этому законному Правительству Сибири и наше оружие никогда не станет оружием классовой и партийной борьбы.

Я уверен, что Сибирская Добровольческая Армия Временного Сибирского Правительства, построенная на началах твердой дисциплины, заслужит общую любовь наших братьев рабочих и крестьян и всех граждан России и Сибири.

К врагам же Сибирского Временного Правительства мы будем беспощадны.

С твердой верой в правоту нашего дела, с непоколебимой уверенностью в его успехе я приступаю к формированию кадров Сибирской Добровольческой Армии».

Представители же «революционной демократии» могли уже с этого приказа проникнуться к Гришину-Алмазову некоторым недоверием. Двояко должен был восприниматься использованный в приказе термин «классовая борьба»: с одной стороны, он относился к основополагающим в социалистической идеологии, и отказ от такой борьбы мог настораживать, – но с другой, «классовую борьбу» нередко трактовали в первую очередь как «реставрацию», борьбу «имущих классов» против «народа» (к примеру, уже в эмиграции не поколебался бросить такой упрек генералу Деникину бывший Атаман П. Н. Краснов, обвиняя его в придании «классового, а не народного характера» борьбе против большевиков); при таком прочтении позиция Гришина-Алмазова не была предосудительной даже с «революционно-демократической» точки зрения. Но вряд ли имела двойное прочтение «клятва» не делать Сибирскую Армию «оружием партийной борьбы»: иных партий, кроме социалистических, в Сибири тогда, пожалуй, не следовало принимать в расчет – конституционные демократы не отличались организованностью, а правее их в политическом спектре после Февраля 1917 года вообще никого не было. Поэтому отказ от «партийной борьбы», естественный в устах кадрового офицера, для которого и война против большевиков заведомо не была «классовой», – для местной «революционной демократии», глядевшей на мир исключительно с партийных позиций, заключал в себе чуть ли не «угрозу контрреволюции».

Впрочем, любые приказы и декларации становились бы пустым звуком без подкрепления вооруженною силой. Первоначально «Сибирская Добровольческая Армия» мыслилась не только добровольческой в собственном смысле слова, но и довольно «демократической»: поступающим в нее, в том числе и офицерам, предлагалось служить полгода, провозглашалось, что «вне строя [–] все равные граждане», разрешалось ношение «вне службы» штатского платья… но все это демократическое творчество в значительной степени обесценивалось фактически объявленной Гришиным-Алмазовым 30 мая (по крайней мере в Ново-Николаевске) мобилизацией всех офицеров и военных чиновников. Мобилизованным предполагалось дать возможность «изъявить добровольное согласие на вступление в ряды армии или демобилизоваться», но лишь «по ликвидации вызвавших мобилизацию чрезвычайных обстоятельств», а наступление этого момента должен был определять, в сущности, тот же Гришин.

Прекрасно понимал он также, что эйфория после сравнительно легкого переворота непременно станет пагубной, равно как и намерения превратить офицерско-добровольческие отряды в своего рода части «самоохраны» на местах. Используя успех, следовало развивать его в направлении решения общегосударственных, а не региональных задач, чему и был посвящен приказ Командующего, изданный 6 июня:

«Для быстрейшего и безболезненного очищения Сибири, а впоследствии и всей России от большевистских войск является неотложно необходимым создание сильной ударной группы войск, сосредоточенных в одном определенном месте.

Большая ошибка, сформировав на местах отряды Сибирской армии, пользоваться ими для караульной службы и для самоохраны. Для этих целей должны быть вооружены надежные граждане по указаниям комиссариатов и уполномоченных Правительства.

Приказываю начальникам гарнизонов всех городов, станций и прочих населенных мест немедленно и [во всяком случае] не позже, чем через сутки после получения этого приказа, донести мне с нарочным о числе штыков сформированных частей Сибирской армии в их районе и подготовиться к немедленному перевозу их в указанный впоследствии пункт».

Немаловажно также, что Гришин-Алмазов начинает заботиться о подборе квалифицированных помощников: если его первый приказ скрепил «за Начальника Штаба Штабс-Капитан Фризель», то со 2 июня назначенного в свое время Краковецким «уполномоченного» сменяет Генерального Штаба полковник П. А. Белов, офицер с большим опытом штабной работы в годы Мировой войны. Очевидно, Алексей Николаевич не разделял взглядов генерала Флуга (да и одного ли его?!) на бесперспективность борьбы теми силами, которые сможет дать Сибирь. Более того, примечательно, что в процитированных приказах и воззваниях ни разу не упоминается иностранная помощь или какие-либо союзники – даже чехословаки, в эти дни действительно сражавшиеся против большевиков плечом к плечу с отрядами молодой Сибирской Армии. Ставка прежде всего на собственные силы, осознание борьбы как широкомасштабной, едва ли не тотальной (вооружение «надежных граждан» для поддержания порядка в тылу), дисциплинированная армия, не «самоохрана», а серьезные боевые действия «ударной группою войск» – такой представляется «программа» Гришина-Алмазова с первых же дней антисоветских восстаний, и совсем не удивительно, что ему вскоре было доверено руководить и всей Армией, и военным министерством.

Впрочем, формирование министерств и распределение портфелей произошло не сразу и не без трений. Лишь 30 июня было объявлено, что после прибытия в ставший сибирской столицею Омск «достаточного числа членов правительства, избранных сибирской областной думой», «принимает на себя всю полноту государственной власти на всей территории Сибири» правительство в составе П. В. Вологодского (председатель Совета министров и министр «внешних сношений»), В. М. Крутовского (внутренние дела), И. А. Михайлова (финансы), Г. Б. Патушинского (юстиция) и М. Б. Шатилова («туземные дела»). Шестидесятидвухлетний Крутовский не принимал активного участия в деятельности кабинета и вскоре уехал в Красноярск, но число членов Временного Сибирского Правительства осталось неизменным вследствие прибытия из Иркутска И. И. Серебренникова, занявшего пост министра снабжения. Члены Западно-Сибирского комиссариата пытались было оспорить прерогативы «пяти из пятнадцати» министров, избранных в свое время Сибоблдумой, и утверждали, что «правомочнее» они сами – «получившие специальные полномочия от всего (!!) Правительства», – однако их удалось уговорить уступить власть без инцидентов. Но не меньшую щепетильность проявили и члены кабинета Вологодского, решившие, что, кроме них, министров в Сибири не будет.

Серебренников считал ограничение числа членов правительства следствием «тревоги» омских «общественных и военных кругов», которые якобы «опасались» включения в его состав «кого-либо из членов Дерберовской группы, оперировавшей на Дальнем Востоке»: «Тревога эта, видимо, вызывалась опасениями, как бы с появлением нового лица не нарушилось сложившееся уже к этому времени некоторое правительственное равновесие». Однако нейтрализация «дерберовских» министров, казалось бы, проще всего достигалась как раз замещением их кем-нибудь из местных, более или менее известных лиц, не нарушавших «равновесия»; «воля» же Сибоблдумы нарушалась в любом случае – недопущением к власти кого-либо из ее «избранников» или заменой их другими. Поэтому в решении Совета министров Временного Сибирского Правительства допустимо заподозрить желание сделать свои прерогативы исключительными, как бы сортом выше, чем у коллег по кабинету. Остальными же ведомствами, согласно этой схеме, руководили товарищи (заместители) министров или «управляющие министерствами», имевшие право голоса на заседаниях Совета министров, но лишь при «обсуждении текущих вопросов управления и законодательства»; «все важнейшие вопросы политического и иного свойства» решались без их участия. В частности, управляющим военным министерством стал полковник Гришин-Алмазов; а поскольку, как следует из воспоминаний тех, кто общался с ним в 1918–1919 годах, Алексей Николаевич вообще был о себе довольно высокого мнения, такое положение «второсортного министра» могло уязвлять его самолюбие.

Однако – чувствовал себя Гришин-Алмазов уязвленным или нет, внешне это, насколько можно судить, никак не проявлялось. Управляющий военным министерством выглядел олицетворением уверенности, решительности, непреклонности и безусловной лояльности Временному Сибирскому Правительству. Таким он был в глазах не только штатских, вообще порою склонных увлекаться гипертрофированной, демонстративной военной «отчетливостью», но и своих новых подчиненных. «Особенно горячо было принято» выступление Гришина на казачьем съезде в Омске; благоприятным оказалось и впечатление, произведенное им на офицеров Екатеринбургского гарнизона: «Он говорил отчетливо, отрывисто, точно вбивал каждое слово. “Этот сумеет за собой повести”, – говорили друг другу офицеры».

Впечатление тем более примечательное, что как полководец Алексей Николаевич, в сущности, себя не проявил. Мы помним догадку генерала Деникина о «более политике, чем воине», сделанную, по-видимому, на основании довольно поверхностного и в любом случае непродолжительного знакомства; но и человек, близко наблюдавший Гришина-Алмазова – его адъютант подпоручик Б. Д. Зернов, – считал, что «генерал как-то равнодушен к воинской славе, к лаврам стратегии [,] [его] влечет политическая деятельность, его пьянит перспектива делать “большую политику”». Кампания 1918 года в Сибири сразу же выдвинула много ярких и талантливых военных (в их ряду Р. Гайда, А. Н. Пепеляев, С. Н. Войцеховский, Г. А. Вержбицкий…) и, пожалуй, именно им принадлежат основные заслуги в непосредственном разыгрывании боевых операций, даже если стратегическая идея, и прежде всего отказ от «стратегического областничества», и принадлежит Гришину-Алмазову. Тем не менее, как видим, он импонировал и строевым офицерам и не выглядел «кабинетным командующим» или удаленным от Армии министром, – быть может, еще и потому, что исповедовал и прививал подчиненным принцип «не войска для штабов, а штабы для войск».

С другой стороны, стратегия и политика порою шли рука об руку, – как было, например, в первый же период после переворота, когда среди чехословаков возобновились настроения в пользу скорейшего отъезда из России. В этом их поддержал было американский генеральный консул в Иркутске Гаррис: вероятно, он заботился об усилении противогерманского фронта в Европе, куда должны были направиться чехи. «Однако после встречи с ген[ералом] Гришиным-Алмазовым консул, пораженный, по-видимому, выправкой и дисциплиной офицерской дружины, которой ген[ерал] А. Н. Гришин-Алмазов произвел на его глазах смотр, изменил свой взгляд и обещал, что чехословаки останутся, пока в них будет надобность для поддержания порядка»; «после упомянутого разговора с Гаррисом совместные действия офицерских дружин и чехословаков уже не нарушались и привели после ряда бодрых и легких побед к полному очищению Сибири от большевиков», – запишут позже со слов самого Алексея Николаевича.

Воздействие на американца, должно быть, не ограничивалось демонстрацией дисциплинированных русских отрядов. В донесении Гарриса государственному секретарю Соединенных Штатов, полученном в Вашингтоне 5 июля, звучат мысли, как будто подсказанные Гришиным: «Россия никогда не вступит снова в войну с Германией, находясь под властью большевистского правительства»; «большевики заинтересованы только в захвате власти и разрушении России»; «лучшие элементы России никогда не встанут на сторону большевиков, даже если те объявят войну Германии» (война против немцев в союзе с «демократическим» Совнаркомом долго представляла одну из излюбленных химер американских правящих кругов)… – с выводом, что поддержка русского антибольшевицкого движения соответствует интересам самих же союзников, в том числе и с точки зрения продолжения Мировой войны; чехов же нужно задержать в Сибири «в качестве ядра, к которому присоединятся многие антибольшевики с целью свержения большевиков», а союзная помощь («интервенция») не должна вестись для «оккупации российской территории». Разумеется, Гришин-Алмазов был далеко не единственным собеседником Гарриса в России, но его слово, тем более на фоне дисциплинированных офицерских дружин, могло оказаться особенно веским.

Как рассказывал впоследствии Алексей Николаевич, Временное Сибирское Правительство «являлось официально социалистическим, в действительности же вело весьма разумную и умеренную политику. Первыми шагами его были: 1) аннулирование всех советских декретов, 2) упразднение всяких Советов и 3) восстановление частной собственности. После этих мер поднялось настроение офицерства, впервые за время революции увидевшего, что ему есть за что сражаться и страдать». Подобной оценки придерживался и сторонний наблюдатель, пересылавший из Сибири информацию для деникинской военно-морской контрразведки и специально подчеркивавший личный вклад управляющего военным министерством в принятие кабинетом Вологодского разумного курса: «Получив свою власть от Западно-Сибирского комиссариата (учреждения социалистического), это правительство, благодаря вхождению в его состав нескольких министров не социалистов, лиц большого организаторского таланта и независимого образа мыслей (военный министр генерал Гришин-Алмазов, министр финансов Михайлов), вскоре встало на путь строго государственной политики»; «первой задачей это правительство поставило создать крепкую многочисленную армию, организованную на основах здоровой дисциплины, без каких бы то ни было уступок революционному опыту».

Влияние Алексея Николаевича сказывалось, очевидно, с самого начала деятельности комиссариата, а затем Правительства, и способствовало получению обоими этими органами власти достаточно широкой поддержки. На это намекают, например, при рассказе о позиции руководителя омского подполья полковника Иванова (после переворота – Иванова-Ринова). «Он не был человеком политически гибким, не проявил в момент восстания особенной распорядительности, и если бы не появление молодого, талантливого А. Н. Гришина-Алмазова, то сформирование новой русской власти, центральной для Западной Сибири, могло бы значительно осложниться», – размышляет омский журналист Л. В. Арнольдов. Более категоричен бывший управляющий делами Совета министров Г. К. Гинс: «…Во главе Омской организации стоял полковник Иванов, назвавший себя Риновым, который служил в Туркестане в военной администрации на должности начальника уезда, что равносильно полицейской должности исправника. Потом Иванов был помощником военного губернатора. Человеку с таким прошлым при всей его гибкости трудно было усвоить свою подчиненность партии социалистов-революционеров. Гришин-Алмазов умел найти примиряющую среднюю линию и привлечь Иванова и других, склонявшихся на сторону более правых группировок… под знамя Сибирского Правительства».

Сразу оговоримся, что часто повторяющиеся спекуляции, связанные с административною службой Иванова-Ринова, представляются неуместными: он был боевым офицером, с отличием участвовал в Мировой войне, командовал казачьим полком и бригадой. Но и помимо политических пристрастий (вытекали они или нет из его административного опыта) Иванов имел достаточно оснований с недоверием и неприязнью относиться к Гришину-Алмазову. Опыт, и служебный, и жизненный (Иванову было под пятьдесят, он на одиннадцать лет старше Гришина), руководство подпольем в одном из главных центров Сибири, авторитет среди казаков, которые вскоре после переворота изберут его Войсковым Атаманом, – все это позволяет предположить, что подчинение Иванова и Гришину, и Западно-Сибирскому комиссариату вряд ли совершилось с готовностью. Кроме того, совсем недавно, в апреле, проезжавший через Омск генерал Флуг рисовал совсем иные перспективы на случай свержения большевизма: «На первое время намечалось установление военной диктатуры с П. П. Ивановым во главе» (как это сочеталось с известным нам мнением Флуга о недолговечности новой власти – не более «1–2 недель» – не вполне понятно).

Возможно, Гришин говорил Иванову примерно то же, что впоследствии писал Оренбургскому Атаману А. И. Дутову: «…Как Вам самим очевидно, в настоящее время на первом плане стоит вопрос борьбы с большевизмом и германизмом, и было бы нежелательным и даже опасным рвать с элементами, которые могут оказаться так или иначе полезными для выполнения этой задачи», – и таким образом смог убедить омского полковника. Не знавший, конечно, об этих переговорах Флуг, к тому времени сумевший добраться до Харбина и даже вступивший там в «деловой кабинет» при генерале Д. Л. Хорвате, не без настороженности смотрел, как вместо его «протеже» во главе военного ведомства (пусть и не «диктатором») становится человек, вызывавший его предубеждение как сотрудник социалистов. Отправленные Флугом (длинным и кружным путем) 13 июля послания Гришину-Алмазову и Иванову-Ринову повторяют друг друга дословно (информация о «государственной власти» Хорвата и призыв к сотрудничеству) за исключением содержащейся в первом многозначительной фразы: «Ознакомившись с Вами при нашем свидании в Томске, я убежден, что, оставаясь верным идее спасения родины от анархии, Вы по-прежнему будете ставить благо родины выше интересов партийной политики и посвятите свои силы общему делу воссоздания армии». «Убежденность», кажется, вовсе не была достаточно прочной…

Ответ Гришина-Алмазова, отправленный лишь в августе, был получен, по иронии судьбы, уже после его вынужденной отставки и в этом качестве выглядит не столько программой на будущее, сколько (конечно, неосознанным) подведением итогов. «Я и вверенные мне войска Сибирской Армии всегда готовы служить делу возрождения России, – пишет Алексей Николаевич. – Не сомневаюсь, что Сибирское Временное Правительство, находящееся в настоящее время в Омске, объединяющее всю Сибирь и часть Европейской России с Туркестаном от Екатеринбурга до Верхнеудинска включительно, встретится дружелюбно Генералом Хорватом, с тем чтобы придти к общему согласию на благо нашей родины. Вверенная мне Сибирская Армия с объявлением призыва 1919 и 1920 годов переходит от добровольческой к постоянной. Организация и дисциплина Сибирской Армии проведены без всяких уклонений от принципов, диктуемых непреложными выводами военной науки. Наша Правительственная Армия внепартийна, она совершенно неполитична, нет ни малейших признаков комитетчины, ни комиссарства, начальники обладают полнотой власти, в том числе дисциплинарной. Приветствую Вас и войска Дальнего Востока от имени моего и вверенной мне Сибирской Армии. Да поможет нам Бог соединиться возможно скорее и идти продолжать великое дело воссоздания единой и нераздельной России».

«Военная наука» тут, кажется, приплетена все-таки для пущей важности, – так же, как и в речи, произнесенной Гришиным-Алмазовым 4 сентября на 3-м Всесибирском кооперативном съезде, где он говорил о том, как новобранцы «усваивают начала… военной науки» (или Гришин понимал слово «наука» несколько примитивно). Однако несомненно, что введение строгой «старорежимной» дисциплины и решительный отказ от революционных нововведений, разложивших Армию в 1917 году, являлись для Алексея Николаевича краеугольным камнем военного строительства и, должно быть, не одному правоверному социалисту внушали страх перед превращением военного министра в «сибирского Бонапарта». Суровым был и тон, которым Гришин-Алмазов обращался к войскам, – так, в его приказе от 16 августа говорилось: «При осуществлении предстоящего набора новобранцев приказываю соответствующим начальствующим лицам и учреждениям “приказывать”, “требовать”, “отнюдь не просить и не уговаривать” [135] . Уклоняющихся [от] воинской повинности арестовывать, заключать [в] тюрьму для суждения по законам военного времени, по отношению к открыто неповинующимся закону призыва [136] , а также по отношению [к] агитаторам и подстрекателям к тому, должны применяться самые решительные меры до уничтожения на месте преступления». Приказ следовало «ввести в действие по телеграфу» (то есть не дожидаясь официального распубликования) и «дать ему самое широкое распространение». А новобранцам был адресован специальный приказ от 1 сентября:

«Вас призвала в ряды войск наша умирающая родина – Россия.

Россия требует от Вас – своих сыновей, [–] чтобы Вы освободили ее от насильников [137] – большевиков и германцев.

Именем родины-России я приказываю Вам честно исполнять солдатский долг, неисполняющие его – преступники и будут караться беспощадно.

С Богом за работу».

Вскоре Гришин-Алмазов будет рассказывать, что «обеспечением принудительности набора служили офицерские пулеметные отряды; всякие призывы и уговаривания были категорически запрещены», – хотя, быть может, здесь есть и доля преувеличения для большей эффектности повествования и подчеркивания собственной непреклонности. Позаботиться о том, чтобы любая попытка сопротивления была бы немедленно и решительно подавлена, – выглядит вполне здравою и естественною мерой, но делать из процитированной фразы выводы о «репрессивном» характере сибирской мобилизации и уподоблять ее мобилизациям советским отнюдь не следует. В отсутствии, по сути дела, достаточно сильного аппарата согнать в казармы десятки тысяч новобранцев было бы невозможно при их сопротивлении или хотя бы активном нежелании (соответствующем «дезертирству» на красной стороне). Да и сам Алексей Николаевич в уже упоминавшейся речи на съезде кооператоров говорил (цитируем стенограмму): «Я с величайшим удовольствием, с величайшим удовлетворением могу засвидетельствовать здесь перед Вами, что этот набор идет великолепно, что он дает таких людей, которые дают полное основание думать, что эта основа будущей Сибирской и Российской армии будет основой крепкой и страшной для врага, будет основой, на которую будет опираться вся Великая Россия. Для этого достаточно только посмотреть на ту готовность, с которой эти люди идут в ряды войск, достаточно только посмотреть на те старания, с которыми они усваивают начала нашей, мудрой теперь, военной науки, достаточно посмотреть в их светлые открытые лица, чтобы почувствовать, что Великая Россия возрождается…»

Эти цитаты противоречат друг другу лишь на первый взгляд: энтузиазм и «готовность» новобранцев отнюдь не исключают «пулеметных отрядов» – береженого Бог бережет. Вообще же Гришин-Алмазов, по-видимому, старался привить начальствующим лицам ответственность и отучить их от страха перед принятием решений, в том числе рискованных и жестоких. «Каждый военный начальник должен помнить, – писал он, – что на театре войны все средства, ведущие к цели, одинаково хороши и законны, и что победителя вообще не судят ни любящие родную землю, ни современники, ни благоразумные потомки». Сложно сказать, насколько Алексей Николаевич отдавал себе отчет в опасностях, которые могли проистекать из подобных рекомендаций в Смутное время, охарактеризованное, скажем, генералом Деникиным как «общий развал, падение дисциплины и нравов». Социалистических же наблюдателей, боявшихся «реакционной военщины», «генеральской диктатуры», «белого террора», подобные приказы должны были ужасать еще больше…

Наряду со «старорежимными» принципами, в деятельности сибирского военного министра присутствует, однако, и «революционное» нововведение. Речь идет о принятой здесь системе знаков различия. Поскольку в 1917 году офицерские погоны часто воспринимались солдатами враждебно (во флоте их пришлось отменить уже в апреле!) и оказывались поводом для конфликтов, было решено не восстанавливать погон в Сибирской Армии. Вместо них приказом от 24 июля 1918 года учреждались знаки различия в виде разноцветных (по роду оружия) суконных щитков, носимых на левом рукаве; чины обозначались комбинацией бело-зеленой («снега и леса Сибири») тесьмы, галунов и четырехконечных звездочек. Приказ есть приказ, но отношение к нововведению отнюдь не было однозначным, а в эмиграции даже возникла своеобразная заочная полемика о целесообразности замены погон такими нашивками.

Известный военный писатель, полковник-генштабист и профессор Зарубежных Высших Военно-Научных Курсов А. А. Зайцов, оценивал решение Гришина-Алмазова довольно негативно: «Если вспомнить то значение, которое не могло не придаваться офицерством, полгода спустя после насильственного снятия погон большевиками, их ношению, нельзя не признать, что если Гришин был “правее” Сибирского правительства, то возглавляемая им армия была, несомненно, “правее” своего командующего, и в этом лежал зародыш будущих его конфликтов с ней». Слово «несомненно», при всей своей категоричности, самостоятельным аргументом все-таки не является, а о каких «конфликтах» (да еще во множественном числе) Гришина-Алмазова с Сибирскою Армией идет речь, и вовсе непонятно. Однако среди части офицеров недовольство отказом от погон, должно быть, все-таки имело место, и не случайно Иванов-Ринов – преемник Алексея Николаевича – сразу же по вступлении в обе должности (министра и Командующего) восстановил их ношение патетическим приказом: «Погоны омыты священной кровью павших за воссоздание Родины в борьбе с врагами народа – большевиками – и стали символом служения высокому воинскому долгу, за Отечество и угнетенный народ русский. Приказываю военнослужащим это помнить и носить погоны с честью».

Другой генштабист, генерал Д. В. Филатьев, профессор Николаевской Военной Академии, не был столь строг к нововведению, хотя довольно строг и «убийственно» ироничен по отношению к самому Гришину-Алмазову («Создателем Сибирской армии… явился некто Гришин-Алмазов, по одним сведениям, полковник, по другим – подполковник, а по третьим – штабс-капитан мортирной батареи. Осталось невыясненным, откуда и как попал он в военные министры Сибирского правительства; двойную фамилию и генеральский чин он присвоил себе сам в революционном порядке», – впрочем, со снисходительно-благожелательным выводом: «Во всяком случае, энергию и организаторские способности он выявил недюжинные и оказался вполне на своем месте»). О знаках различия Филатьев пишет: «Как новшество – погоны не были введены, как уступка демократичности. Если вспомнить, с какою ненавистью солдаты относились к офицерским погонам во время революции и как все эксцессы начинались со срывания погон, то нельзя не признать, что и в этом вопросе Гришин поступил благоразумно. Жизнь оправдала его осторожность: впоследствии, при столкновении с большевиками, сибиряки, призывая красных сдаваться, как аргумент кричали им: “Переходи – не бойся, – мы такие же беспогонные”. Да ведь не имеет же погон французская армия и хуже от этого не делается». Правда, сам Филатьев приехал в Сибирь из Парижа лишь в октябре 1919 (!) года и очевидцем «беспогонной» Сибирской Армии не был, сочинение же его является, в сущности, не более чем памфлетом, так что представления о нужности или ненужности погон и отношении к ним Сибиряков у Филатьева столь же умозрительны, сколь и у Зайцова, всю войну сражавшегося на Юге России.

Сторонники нововведения нашлись и среди штатских. «В большую заслугу генералу Гришину-Алмазову историк поставит, что он прежде всего чувствовал момент и умел разбираться в обстановке: он сознательно отказался от возвращения воинским чинам погонов и считал невозможным восстанавливать орденский статут (имеется в виду награждение орденами. – А. К.), так как и погоны, и ордена сразу отдавали молодую воинскую силу в руки военной бюрократии, не только не нужной в условиях гражданской войны, но и опасной», – пишет Арнольдов, хотя его аргументы трудно не признать туманными. Не менее категоричен Гинс: «Гришин-Алмазов строил армию на началах строгой дисциплины, но он не вводил погон и не раздавал орденов [138] . Мне кажется, что и то, и другое было совершенно правильно. Награждение орденами за победы в гражданской войне стерло впоследствии идейность борьбы и деморализовало военных, заразив их разлагающим честолюбием. Что касается погон, то с ними возродилась вся прежняя военная иерархия, восстановилось значение чинов, тогда как новая армия должна была выдвигать своих вождей не по чинам, а по заслугам».

Похоже все-таки, что в данном случае Гинс руководствуется скорее «передовыми», «демократическими» эмоциями, не давая себе труда задуматься, что чинопочитание и иерархия, – вне зависимости от того, различаются ли чины с помощью погон или нарукавных знаков, – составляют характерные черты регулярных вооруженных сил, отказаться от которых менее всего был расположен Гришин-Алмазов (буквально несколькими строками ниже мемуарист сочувственно цитирует его заявление: армия «должна быть создана и будет создана по типу, диктуемому во все времена, во всех странах, непреложными выводами военной науки» и проч.). Не более осмысленным является и мнение, будто ношение погон само по себе способно помешать продвижению достойных по иерархической лестнице: работая над своею книгой уже в эмиграции, Гинс имел все возможности получить сведения о том, как «не по чинам, а по заслугам» выдвигались молодые военачальники на Юге или на Северо-Западе, где погоны составляли неотъемлемую принадлежность военной формы. Рассуждения Гинса, Арнольдова и им подобные говорят, в сущности, лишь о том, что сибирской «демократии» и даже тем, кто стоял правее, импонировала беспогонная армия, в которой они видели символ чего-то нового, чуждого косности и рутины и потому гарантированно-победоносного. Среди тех, кто разделял эти взгляды, не было, однако, Алексея Николаевича Гришина-Алмазова…

Не слишком ли опрометчивое заявление? Оговоримся, что Гришин, очевидно, должен был считать замену погон нарукавными знаками на каком-то этапе целесообразной – в противном случае вряд ли он пошел бы на это, – но вопрос заключается в том, как долго мог продолжаться этот этап. И вот тут-то следует обратить внимание на свидетельство подполковника-артиллериста И. С. Ильина, летом 1918 года служившего в Народной Армии Комитета членов Учредительного Собрания (Комуч), где вместо погон также носили нарукавные знаки, только иного фасона.

С Алексеем Николаевичем Ильин познакомился между 20 и 25 августа в Челябинске во время проходившего там политического совещания (о котором ниже). Гришин пригласил его в свой салон-вагон «как товарища по оружию» и «с места принялся неистово бранить с[оциалистов]-р[еволюционер]ов, Комуч, уговаривал теперь же перейти на службу в Омск» и «при прощании заметил, что пора надеть погоны» и даже якобы порицал военное ведомство Комуча за «какие-то дурацкие нарукавные знаки, которых в русской армии никогда не носили». Последнее не может не вызвать сомнения – неужели Гришин настолько разошелся, что забыл об аналогичном знаке, украшавшем левый рукав его собственного кителя? – но, с поправкой на ошибки памяти мемуариста, неудивительные через много лет после описываемых им событий, свидетельство о желании Алексея Николаевича расстаться с «революционными» новшествами не должно быть проигнорировано.

Ведь еще один генштабист, генерал В. Г. Болдырев, познакомившийся с Гришиным-Алмазовым в том же Челябинске, так описывал трудности Народной Армии, чье руководство было связано с социалистами намного теснее, чем у Сибиряков: «К ущербу Самары началась опасная для нее тяга офицерства в Сибирь, где идеалы казались ему более близкими и где материальное обеспечение было лучше. Здесь восстановлялись [139] погоны и титулы (возможно, имеются в виду обращения «Ваше Превосходительство», «Ваше Благородие» и проч. – А. К.), стоившие стольких потоков напрасно пролитой крови. В Сибири был и весьма популярный среди военных энергичный военный министр и командующий армией генерал Гришин-Алмазов». Таким образом, в памяти Болдырева идея о возвращении погон оказывается связанной именно с периодом, когда военное министерство возглавлял Алексей Николаевич, и, возможно, базируется на каких-то высказываниях последнего во время разговоров, содержания которых мемуарист не передает. Учитывая, что в эти же недели Гришин-Алмазов подготавливает мобилизацию и переход Сибирской Армии «от добровольческой к постоянной», допустимо предположение о связи военной реформы с реформой знаков различия (хотя это остается не более чем предположением). Отдельные упоминания позволяют предположить, что готовилось и восстановление награждений орденами. Как бы то ни было, оказывается, что даже в вопросе отказа от погон, когда деятельность сибирского военного министра как будто шла в русле пожеланий «демократии», – то и дело звучали какие-то реплики, побуждавшие видеть в Гришине «опасного реакционера».

Тучи над головой Алексея Николаевича сгущались, хотя сам он и не придавал им значения.

* * *

«Старорежимные порядки» сами по себе могли насторожить правоверных социалистов, но еще страшнее были другие подозрения – боязнь «бонапартизма», «военного переворота», «диктатуры». А в решительном и волевом, щеголявшем этой решительностью даже в манерах, не чуждом позерству Гришине-Алмазове увидеть «грядущего Бонапарта» было очень легко. Даже Болдырев не преминул подчеркнуть в нем «склонность к диктатуре», не заметив, впрочем, противоречия с отмеченной тут же «демократичностью»:

«Суховатый, небольшого роста, внешностью и манерой говорить напоминавший несколько Керенского, Гришин-Алмазов обладал, несомненно, организаторскими дарованиями, энергией и решимостью, недурно говорил, был резок, казался, по крайней мере, вполне демократичным, негодовал на союзников, особенно же не ладил с чехами.

Комуч и большинство с[оциалистов]-р[еволюционеров] недолюбливали Гришина-Алмазова, бывшего раньше членом этой партии. В его погоне за фразой часто проскальзывала трудно скрываемая склонность к диктатуре. Эсеры всегда это подчеркивали».

Болдырев вполне правомерно выделяет неприязнь к Гришину именно Комуча: если в глазах сибиряков несомненные достоинства Алексея Николаевича пока были весомее глухих подозрений (и вызвали производство его в генерал-майоры «в воздаяние военных заслуг» указом Временного Сибирского Правительства от 10 июля, со старшинством с 1 июля 1918 года), то руководители «самарской учредилки», помимо революционной бдительности, имели и «внешнеполитические» мотивы недолюбливать Гришина.

Дело в том, что перед правительствами, «правительствами», региональными управлениями, существовавшими тогда на Востоке России, вставала насущная задача объединения, координации действий или хотя бы разграничения сфер влияния. В частности, Комучу приходилось сталкиваться с Сибирским Правительством (причем одним из представителей последнего был как раз Гришин-Алмазов) по вопросу о принадлежности уральских уездов. 18 июля в состав управляемой из Омска территории были включены Челябинский, Троицкий (Оренбургская губерния) и Златоустовский (Уфимская губерния) уезды, а несколько ранее там началось формирование Уральского корпуса Сибирской Армии (с 8 июля им командовал генерал Ханжин). В Челябинске же прошло два совещания (15–17 июля и 20–25 августа), где «Самара» и «Омск» договаривались «о возможном порядке организации всероссийской власти» и вели, по мнению Гинса, скрытую «борьбу за власть». В начале августа Гришин-Алмазов с министром снабжения Серебренниковым ездили и в Екатеринбург, – Уральское Правительство изъявляло готовность войти в подчинение Сибирскому, но «с предоставлением Уралу областной автономии», на что омские министры согласились, оставив ни с чем посланцев Комуча.

Участие во всем этом Алексея Николаевича не могло добавить ему симпатий со стороны самарских социалистов, а на «первом челябинском совещании» он и вовсе выступил прямым противником претензий Комуча на всероссийскую власть, обвинив его в проведении «принципа партийности» в ущерб общегосударственным интересам и в том, что «учредиловцы»… пренебрегают «национальными правами башкир и киргизов». Ни до, ни после этого Гришин-Алмазов, насколько известно, не был радетелем прав башкир, киргизов или вообще каких-либо отдельных народов, поэтому здесь можно заподозрить ловкий демагогический ход: с «демократической» точки зрения покушение на «самоопределение наций» было деянием криминальным и компрометировало Комуч намного сильнее, чем любые «принципы партийности».

Деятелей Комитета членов Учредительного Собрания могла беспокоить и угроза «измены» одного из них. Входивший в Комитет Оренбургский Атаман, генерал А. И. Дутов, 26 июля приехал для переговоров в Омск, причем предварительно связывался по прямому проводу с Гришиным, в частности, запросив: «…Прошу сообщить, застану ли я Вас в Омске или в каком другом городе по железной дороге», – и получив в ответ многозначительное: «Я из Омска пока никуда не выеду и буду ожидать Вас здесь. Нам надо будет обо многом переговорить, многое решить, и я не сомневаюсь, что мы с Вами и Вр[еменное] Сиб[ирское] Правит[ельство] поймем друг друга и сделаем все возможное для нашего общего дела – возрождения России» (как красноречиво здесь игнорирование Комуча!).

В консультациях руководителя борьбы в Оренбуржьи с сибирским военным министром не было ничего странного или тем более предосудительного, но социалистический соглядатай обеспокоенно сообщал в Самару, что Дутов «имел несколько конфиденциальных бесед с Гришиным-Алмазовым», и вскоре Атаману пришлось объясняться с Комучем. «Конфиденциальных бесед с генералом Гришиным-Алмазовым я не вел, – писал Дутов, – а просто с ним установил общий план военных действий в Туркестане. Конечно, этот разговор не мог происходить на улице. С генералом Гришиным беседовал и о мобилизации». Однако подозрения с Дутова не были сняты, и 18 августа он жаловался Алексею Николаевичу, что его телеграммы в Омск, очевидно, перехватываются. Возможно, именно вследствие этого сорвалась и их встреча в Челябинске: Гришин напрасно прождал Атамана, который вообще не знал, что такая встреча назначена.

Однако только ли о мобилизации и предстоящих операциях шла речь между генералами? Впоследствии Гришин-Алмазов обронил: «Среди казаков ни одной сильной фигуры. Дутов интересуется лишь Оренбургскими делами. Мои усилия вытянуть его на более широкую деятельность не имели успеха». Может быть, неудивительна «ограниченность» интересов Атамана, который чуть ранее говорил старому знакомому: «Устал я, устал… Пусть берет всю власть Комуч, а я ограничусь скромной ролью в Оренбурге», – но куда «вытягивал» его сибирский военачальник?

Говоря о слежке за Дутовым, стоит упомянуть возможного «шпиона» в среде Сибирского Правительства. На эту роль хорошо подходит П. Я. Михайлов (однофамилец министра финансов), социалист-революционер, бывший член Западно-Сибирского комиссариата, подписывавший ряд его документов вместе с Гришиным-Алмазовым, а затем – товарищ министра внутренних дел. Как утверждает Гинс, именно П. Михайлов «содействовал агентам Самары… говорить по прямому проводу и даже сам скрывал ленты этих переговоров», а «когда это стало известно, он был уволен»; утечка информации о разговорах Дутова с кем-то из омского кабинета, содержание которых стало известным в Самаре, также вполне могла идти через П. Михайлова. И вряд ли случайно, что тот же Михайлов конфиденциально обратился к Вологодскому с предупреждениями о «заговоре», якобы составленном Гришиным-Алмазовым.

Заговор, согласно сведениям бдительного эсера, имел целью переворот и установление военной диктатуры, но в роли диктатора должен был оказаться не Гришин, а… якобы приглашаемый заговорщиками в Сибирь адмирал А. В. Колчак, весной – в начале лета 1918 года пытавшийся организовать вооруженную силу на КВЖД. Гришин-Алмазов «недоволен малой активностью Сибирского правительства в борьбе с большевиками и вообще с социалистическим настроением в сибирском населении, хотя сам состоял еще недавно в партии эсеров», – нашептывал П. Михайлов премьер-министру 30 июля, а 5 августа, видимо, повторил свои предупреждения, заставив собеседника сделать вывод, что сам Михайлов – «психически расстроенный человек, с признаками бреда преследования и мании величия». Показательны, впрочем, выводы Вологодского: «…За Гришиным-Алмазовым последить, хотя я и не верю в его козни. Он, правда, по типу своему Н[аполеон] Бонапарт. Но еще рано появляться Наполеонам на сибирском горизонте». Даже считая предупреждения бредом сумасшедшего, против возможного «переворотчика», по этой логике, следовало затаить подозрения…

Год спустя Вологодский сделал в своем дневнике довольно странную приписку: «Михайлов во многом был прав. Его сведения, сообщ[енные] мне впервые 30 июля о том, что Гришин-Алмазов и другие военные ведут с Колчаком переговоры… об избрании его диктатором, подтвердились фактом переворота 18 ноября…» Конечно, нельзя считать серьезным установление причинно-следственной связи между глухими слухами июля 1918 года, когда Колчака не было не только в Сибири, но уже и на КВЖД (он уехал на переговоры в Японию), – и облечением адмирала властью Верховного Правителя в ноябре, когда в Сибири уже не было Гришина; точно так же «таинственные» предупреждения П. Михайлова, будто Гришин «принял на себя миссию – арестовать Сибирское правительство», действительно похожи на гипертрофированные страхи борца с «контрреволюцией». В то же время имя Колчака – не как диктатора, но как человека, чье вступление в состав правительства казалось желательным, – было названо еще в июне влиятельною газетой «Сибирская Жизнь», а ее редактор А. В. Адрианов в письме Гришину-Алмазову от 7 июля высказывал мнение, что правительство существующего состава «не усвоило себе государственно-необходимой точки зрения» (не подвергалась ли переписка военного министра перлюстрации?). В сочетании со словами Алексея Николаевича об «усилиях вытянуть на более широкую деятельность» Атамана Дутова это все-таки заставляет задуматься.

Если в биографии Гришина и был период искренней уверенности, что сотрудничать в «борьбе с большевизмом и германизмом» нужно с «революционною демократией», а не с консервативными силами, сплачивавшимися вокруг генерала Алексеева, – этот период безвозвратно завершился. Подходил к концу и этап тактического сотрудничества с социалистами, которые, похоже, уже не представлялись генералу достаточно последовательными, надежными, а главное – способными во имя общенационального дела отрешиться от узкопартийных целей и догм. Однако, что бы ни говорили о самоуверенности и самомнении Алексея Николаевича (например, Гинс: «Он был убежден в неспособности всех прочих конкурировать с его влиянием и значением в военных кругах. Он игнорировал министров Сибирского Правительства… Все это проистекало исключительно из-за молодой самовлюбленности генерала…»), – он как будто вовсе не «глядит в Наполеоны» и, даже будучи готовым, в случае необходимости, активно содействовать замене сибирской демократии на «единовластие», в роли диктатора видит не себя, а кого-то из имеющих всероссийскую или даже международную известность – Дутова, Колчака, может быть, Хорвата, о «целесообразности идти навстречу» правительству которого он говорил с Вологодским 20 августа.

Впрочем, Дутов беспокоил не сибирскую, а самарскую «общественность», Колчак был где-то далеко, Хорват же, кажется, не беспокоил никого – его титул «Временного Правителя России» звучал все-таки слишком несерьезно. Оставался Гришин-Алмазов с «гипнотическим» взглядом, «наполеоновскими» замашками и энергичными речами, о которых Гинс вспоминал: «Гришин-Алмазов… отличался ясностью ума, точностью и краткостью слога. Он отлично говорил, без цветистости и пафоса, но с темпераментом и убедительностью. Доклады его в Совете министров были всегда удачны. С его стороны не проявлялось упрямства и своеволия, он был лойялен к власти, но не скрывал, что, представляя реальную силу, он требует, чтобы с ним считались». Впрочем, как мы видели, даже в Совете министров отношение к Гришину было неоднозначным, речь же его на заседании Сибирской Областной Думы, наконец созванной и открывшейся в Томске 15 августа, и вовсе чуть не вызвала скандала.

Надо сказать, что даже правительство Вологодского опасалось чрезмерного радикализма Сибоблдумы и колебалось, не лучше ли предотвратить ее открытие или позволить открыться исключительно с целью приветствий. Суровей других был, конечно, Гришин-Алмазов, пославший в Томск телеграмму «о готовности путем военных сил оградить правительство, если бы Сиб[ирская] Обл[астная] Дума вздумала на почве недовольства правительством проявить активность вплоть до замены нашего правительства другим». Это было неплохим предупреждением для горячих голов, но симпатий Думы к военному министру, разумеется, не прибавило.

Еще больше накалило обстановку выступление Алексея Николаевича на одном из заседаний. «Это была во многих отношениях замечательная речь, – вспоминал позже один из представителей «революционной демократии». – Отрывистыми фразами, по-наполеоновски, он доказывал Областной Думе, что Сибирская государственность переживает критический момент, что борьба с большевиками предстоит отчаянная, и что в такие моменты все силы страны должны быть отданы для достижения победы. “Все для победы!” – воскликнул он. Вся власть должна быть сосредоточена в руках военного командования. О разделении властей в такие моменты не должно быть и речи. “Народоправство очень хорошая вещь”, но с этим следует подождать, пока над большевиками не будет одержана окончательная победа. Эту жертву страна обязана принести делу освобождения ее от большевицкой тирании… Словом, под другим несколько соусом Гришин-Алмазов нам поднес знаменитый столыпинский лозунг: “сначала успокоение, а потом реформы”». Раздражал даже внешний вид генерала, «побрякивающего саблей» и сопровождаемого «вооруженными с головы до ног» (у страха глаза велики) конвойцами.

Против борьбы с большевицкой тиранией возражать не приходилось, но призрак Бонапарта доводил иных членов Думы просто до истерики. «Этого не будет!» – кричал один из эсеров, «стуча кулаком по пюпитру и обращая взоры на Гришина-Алмазова»: «Не будет того, чтобы случайный претендент захватил власть!» Гришин-Алмазов сохранял хладнокровие: очевидно, случайным он себя не считал.

Хладнокровие изменило ему через неделю, на «втором челябинском совещании», и даже не на совещании, а на банкете, который сам же Алексей Николаевич и устроил. Там произошел какой-то скандал, за скандалом последовали протестующие телеграммы иностранных консулов, острейший правительственный кризис, увольнение в отставку управляющего военным министерством и… полное недоумение общества, красноречиво выражаемое как правой, так и левой прессой. Что такого уж страшного было сказано, не понимал никто, и едва ли не самым конструктивным (но, увы, неспособным повлиять на судьбу Гришина-Алмазова) было сетование томской «Сибирской Жизни»: «…Кстати, пора бы оставить по всякому случаю эти “рауты с возлияниями”, не ко времени это, не к месту, и не всегда благополучно оканчиваются задушевные беседы»…

Содержание «беседы» генерала с британским консулом Т. Престоном, вернее, ее заключительного аккорда, Гинс передает так: «…Гришин-Алмазов в Челябинске после ужина с выпивкой, возбужденный очень резкими и неприятными для русского патриота ироническими замечаниями английского консула в Екатеринбурге, бросил замечание, что “русские менее нуждаются в союзниках, чем союзники в русских, потому что только одна Россия может сейчас выставить свежую армию, которая в зависимости от того, к кому она присоединится, решит судьбу войны”». Серебренников считал, «что подобная мысль действительно могла быть высказана командармом, только, вероятно, в более резкой форме»; сам он, как и Гинс, свидетелем не был, отмечал: «что именно было им сказано, до сих пор никто из очевидцев подробно не рассказал в печати», и основывался целиком на версии Гинса. Однако версия эта, в сущности, сводится к угрозе принять «германскую ориентацию» и выступить против союзников по Антанте, а такие настроения для Алексея Николаевича, даже сильно выпившего, представляются крайне маловероятными.

Действительно, ведь даже в письме Дутову, не рассчитанном на публикацию и какой бы то ни было пропагандистский эффект, он ставит, как мы видели, на одну доску «большевизм и германизм» как равно враждебные России силы. Именно Гришин, по словам того же Гинса, «был взбешен» недостаточно непримиримым тоном правительственной декларации о непризнании Брестского мира и настоял на принятии новой: «Близится день, когда сибирская армия с другими братскими и союзными силами станет в ряды борцов на новом русско-германском фронте», «во имя общероссийских и союзных интересов сибирская армия готовится к совместной с союзниками мировой борьбе» (чтобы убедить членов кабинета, генерал ссылался на «неудовлетворенность» чехов и других союзников прежним вариантом, но, поскольку вообще-то он никогда не заискивал перед иностранцами, здесь можно заподозрить тактический ход). Поэтому имел свои основания тот журналист, который, теряясь в догадках о причинах отставки Алексея Николаевича, увидел в этом… «немецкую руку»:

«Кризис связывается с интригой против Военного министра, идущей из какого-то германофильского источника…

Генерал Гришин-Алмазов принимал деятельное участие в подготовке восстания против большевиков и в осведомленных кругах давно известен как германофоб. …Раньше, чем Временное Сибирское Правительство опубликовало свое обращение к союзникам, Г[ришин]-А[лмазов] послал с курьером телеграмму к союзным войскам, в которой выразил твердую уверенность, что русские войска будут вскоре биться с ними рука об руку против Германии… Несомненно, что в немецких интересах такая фигура, как Г[ришин]-А[лмазов], должна быть снята со счета [140] . Немецкие агенты и развили в этом направлении свою деятельность. Некоторые из них уже нащупаны, а в дальнейшем будут приняты меры к обезврежению работы и тех, которые еще скрываются…»

Никаких агентов, конечно, никто тогда не поймал, да, кажется, и не «нащупывал», но дело не в этом. На фоне такой репутации Гришина версия Гинса, допускающая перемену внешнеполитического курса, кажется неубедительной; более того, известно, что мемуарист приписывает генералу (теперь уже ссылаясь на личный разговор с ним) и еще одну фразу, в которую трудно поверить: после отставки Алексей Николаевич на вопрос «а как к вам относятся чехи?» – якобы отвечал: «Чехи? Они всегда приходили в ужас, услышав о моем желании уйти в отставку». Дружный хор других свидетельств утверждает, однако, что отношения Гришина-Алмазова с чешским командованием после переворота быстро испортились и были по меньшей мере «натянутыми», и такая потеря генералом чувства реальности совершенно неправдоподобна (не говоря уж о том, что непонятно, когда это у Гришина ранее проявлялось «желание уйти в отставку» и почему он обсуждал его не с кем-нибудь, а именно с «ужасающимися» чехами). В мемуарах Гинса, о котором недоброжелательно настроенный современник писал: «…У Гинса никогда не узнаешь, то ли он тебя поцеловать хочет, то ли яду подсыпать», наряду с уникальными наблюдениями и меткими характеристиками содержится немало необъективного, подчеркивающего выигрышную роль автора на фоне окружающих, и страницы, посвященные отставке военного министра, представляются именно такими.

Заметим, что уже знакомый нам американский генеральный консул Гаррис (который, конечно, не преминул бы отметить хоть малую тень «германофильства» или перемены внешнеполитической ориентации, если бы ему были известны хоть сколько-нибудь достоверные слухи об этом) в своем донесении в Вашингтон написал лишь: «Алмазов повинен во многих неблагоразумных поступках, главным из которых было его заявление о том, что Сибирь является ключом ко всей ситуации и что союзники нуждаются в Сибири больше, чем Сибирь в союзниках. Он также заявил, что чехи более не нужны, что они могут убираться вон». Но даже такое скупое изложение событий было скрыто дипломатическою перепиской, населению же предлагались туманные намеки на «немецких агентов» или версии, которые, при кажущейся обстоятельности, все равно ставили в тупик:

«В конце раута, в том периоде его, когда, как говорится, дружеская беседа принимает “затяжной характер”, между г[осподином] Престоном и военным министром Гришиным-Алмазовым завязался разговор, носивший с обеих сторон форму, чуждую дипломатических условностей, причем г[осподин] Престон чувствовал себя гораздо более свободным от дипломатических форм, нежели его собеседник. Речь зашла об относительном значении участия в войне Англии и России.

Г[осподин] Престон, естественно, оттенил громадную роль, которую играет в войне Англия, и указывал на второстепенную роль России. Гришин-Алмазов, не соглашаясь в оценке роли России, указывал, что содействие России может сыграть и в будущем решающую роль, и что в силу этого для интересов наших союзников важно дать возможность России сыграть такую роль. Повторяем, что беседа велась в более чем непринужденной обстановке, когда г[осподин] Престон не всегда удачно (с дипломатической точки зрения) выбирал выражения.

Через некоторое время в совете министров получена была “нота” союзных консулов, в которой они, усматривая в словах Гришина-Алмазова, сказанных на “обеде с вином”, оскорбление для “представляемых” ими держав, требовали увольнения Гришина-Алмазова…»

Вдумчивый читатель от такой сверх-дипломатично изложенной версии не мог не придти в недоумение: до какой же степени «затяжной характер» должна была носить беседа и насколько же чуждыми «дипломатических условностей» должны были оказаться собеседники, если сравнительно невинный спор в подпитии на тему «кто лучше воюет» приводил к столь значительным внешнеполитическим последствиям?! Трудно было также не разделить негодования по адресу тех членов кабинета, кто поддержал консульский демарш и в свою очередь повел настоящую атаку на генерала – «полноправных» министров Патушинского и Шатилова и товарища министра иностранных дел М. П. Головачева:

«Мы уже говорили, – писала омская «Заря», – что политика – не дело молодых людей, не достигших зрелого в умственном отношении уровня…

…Когда теперь, в демократической России, от ее имени, выступает пред Европой приват-доцент Головачев, не знающий разницы между послом и посланником, между дипломатическим представителем и консулом, берущий на свою юную смелость (Головачеву было 25 лет. – А. К.) в высшей степени ответственный акт и не сумевший найти выхода, который в равной мере удовлетворял бы и чувству нашего национального достоинства, и общим для нас и наших союзников интересам… тогда мы, выражая удрученное русское общественное мнение, должны сказать: не место в русском министерстве людям, не имеющим понятия о своих национальных обязанностях…

С не меньшим удовлетворением мы встретим известие об уходе из министерства г. г. Патушинского и Шатилова, не только не нашедших в себе достаточного ума и национальной чести, чтобы удержать этого молодого человека от преступных бестактностей, но наоборот, расписавшихся в тех последствиях, которые эти бестактности за собою повлекли.

В исключительно тяжкую для русской государственности минуту они пошли не по дороге защиты достоинства того государства, во главе которого поставила их злая судьба России, а по какой-то иной дороге – какой?»

Многозначительный вопрос, по-видимому, намекал, что демарш иностранцев был лишь поводом, и устранение Гришина-Алмазова из кабинета министров имело другие, «внутриполитические» причины (хотя ситуация, когда из-за обиды, в сущности, случайного человека в воюющем государстве увольняют военного министра, от этого не становится менее унизительной). И правда, свои мотивы были у каждой из сторон: Головачев считался более правым, и за ним, как утверждалось, маячила тень Иванова-Ринова, в то время как Патушинский и Шатилов были ярыми социалистами и, наверное, разделяли опасения своих единомышленников по поводу «диктаторских» устремлений Гришина-Алмазова.

Интересно, что атаки на Алексея Николаевича начались еще до челябинского скандала: 14 августа при обсуждении вопроса о составе делегации «на совещание о создании всероссийской власти» представители местных социалистов-революционеров потребовали, чтобы в делегацию не входили «неполноправные члены» Правительства. Статус министров был, однако, не более чем ширмой, потому что следующим требованием стало – не командировать на совещание несомненно «полноправного» И. Михайлова как «уклонившегося вправо». Тем не менее 27 августа (то есть после «обеда с вином»!) делегация была сформирована в составе Патушинского, И. Михайлова, Гришина-Алмазова и Иванова-Ринова, причем Алексей Николаевич в очередной раз навредил сам себе, не отказавшись от удовольствия зачем-то позлить склонного к истерикам Патушинского заявлением, что тот включен в состав делегации «пока». «Это “пока” и вызвало гневное возражение Патушинского, что значит “пока”? – записал в дневнике Вологодский. – Но под общим давлением инцидент не дошел до открытой ссоры, хотя обмен репликами и был нервный».

Быть может, в этой взрывоопасной обстановке хватило бы только консульских «нот». И все же, если бы повод оказался совсем уж смехотворным, вряд ли дело дошло бы до кризиса: И. Михайлов и Серебренников были на стороне Гришина, а Вологодский нерешительно колебался. Так что же ужасного сказал генерал на «обеде с вином», после чего его отставка стала неминуемой?

Некоторый свет на обстоятельства скандала проливают мемуары полковника Ильина, присутствовавшего на «обеде», который на самом деле был скорее «ужином», затянулся же далеко заполночь. «Еда была обильная, вина и водки – масса, пили здо?рово»…

«Вероятно, было часов 5 утра, – пели, плясали вприсядку, шумели, обнимались, – вспоминает Ильин. – Вдруг поднимается Гришин-Алмазов со стаканом в руке и говорит речь. Он начал с того, что рассказал о борьбе Сибири с большевиками (почему Алексею Николаевичу захотелось рассказать об этом именно в такой час, остается только догадываться. – А. К.), говорил о необходимости твердой власти, резко нападал на социалистов всех оттенков и, наконец, перешел на союзников, сказав, что англичане, предав царскую фамилию, и сейчас тоже, как всегда, играют двойную игру…»

На беду, британский консул неплохо понимал по-русски, обиделся, что-то возразил (должно быть, тоже в «форме, чуждой дипломатических условностей») и покинул зал, причем генерал, видимо, еще сильнее разгорячившись от возражений, кричал консулу вслед нечто «нелестное» и, возможно, непечатное. «Гришина окружили и стали успокаивать», – но, кажется, успокоили не до конца, потому что на следующий день (или, вернее, в тот же день, потому что пирующие разошлись, когда «уже было совсем светло») Алексей Николаевич заявил председателю Отделения Чешско-Словацкого Национального Совета в России (чехи отсутствовали на банкете и теперь, очевидно, тоже должны были получить свою порцию): «Если вам, чехам, у нас не нравится, то вы можете уехать отсюда»…

Воспоминания Ильина содержат спорные места и прямые ошибки, и к ним, как и к любым другим, нельзя подходить некритически. Тем не менее именно его версия о сути конфликта объясняет и упорное замалчивание подлинных упреков (монархические симпатии министра «демократической Сибири» оказывались слишком предосудительными и признать их было решительно невозможно, тем более что прошел лишь месяц с небольшим после мученической кончины Царской Семьи, и память была еще свежа), и яростную реакцию левых (иной и не мог вызвать «залп» Гришина-Алмазова сразу по социалистам и иностранцам, да еще в монархическом контексте). А табуированность «Царской темы» побуждала ухватиться как за повод за изъявления консульского неудовольствия и всемерно раздуть их.

Как ни странно, около недели прошло спокойно. Алексей Николаевич, похоже, не ожидал никаких неприятностей, хотя его поведение, конечно, было недопустимым и требовало хотя бы формальных извинений. Впрочем, и другие члены кабинета, даже если слышали что-то о скандале, видимо, не считали его серьезным: 26 августа Вологодский отметил в дневнике «сообщение И. А. Михайлова и А. Н. Гриш[ина]-Алмазова о результатах совещания в Челябинске» на заседании Совета министров, никак не комментируя эту скупую информацию. А сам Гришин 4 сентября уверенно говорил: «Через несколько дней делегаты Временного Сибирского Правительства, в число которых имею честь входить и я, и это чрезвычайно показательно как доверие [к] армии, отправятся в гор[од] Уфу, где будет государственное совещание и где должна быть конструирована общегосударственная твердая власть».

В эти же дни он делает еще один шаг, как будто нарочно направленный на то, чтобы бесповоротно погубить собственную репутацию в глазах левых: приказом войскам Сибирской Армии от 1 сентября все запасные части переименовывались в «кадровые»… «ввиду того, что с названием запасных бригад и полков связаны печальные воспоминания о их роли в разложении нашей армии». Очевидно, что Алексея Николаевича никто не тянул за язык, и приказ должен отражать его личные воззрения; очевидно, что солдатня запасных полков сыграла роковую роль в дни Февральского переворота и в дальнейшем весь 1917 год была фактором резко дестабилизирующим; но не менее очевидно, что «великая бескровная революция» представляла собою настолько священный идол для социалистов, а может быть, и кого-то поправее, что покушение на любой из ее атрибутов или на «светлую память» о ней не могло не быть воспринято враждебно. Но Гришин-Алмазов чувствовал себя уверенно и об этом не думал.

А между тем 4 сентября, пока генерал говорил о единстве власти и армии, крепости правительства, доверии, оказываемом ему, Гришину-Алмазову, и в его лице – войскам… – Головачев предъявлял Вологодскому консульские протесты, Головачев, Вологодский и Патушинский решали начать разбирательство «в тесном кругу», а Иванов-Ринов на вопрос премьер-министра рассказывал, будто Гришин в Челябинске «очень возмущенным тоном высказался в том смысле, что русские менее нуждаются в союзниках, чем последние в русских, в особенности чехо-словаки, которые без свежей русской армии ничего не сделают для образования своего государства (? – А. К.)». Вызванный для объяснений Гришин, «не отрицая правильности факта его реплики на показавшееся ему ироническим замечание английского консула в общем (то есть не отрицая того, что он вообще что-то сказал? – А. К.), отрицал фразу, приписываемую ему по отношению к чехам». Может быть, он еще не понимал этого, но события стали развиваться неудержимо.

Весь следующий день Правительство лихорадило. Гришина еще дважды вызывали «выслушивать», причем Вологодский предлож ил ему подать в отставку самому, от чего Алексей Николаевич отказался. Как военный человек, он собирался потребовать «производства над ним дисциплинарного расследования», но соответствующего рапорта так и не написал, – продолжая ожидать, что все образуется как-нибудь само собой? Однако в дело решительно вмешался Иванов-Ринов, чью кандидатуру на замену Гришину «усиленно проводил» Головачев. Теперь он, по воспоминаниям Серебренникова, заявил, «что переговоры его с представителями Правительства относительно назначения его на посты командующего армией и управляющего военным министерством не дали до сих пор определенных результатов, что эта неопределенность ставит его в крайне неудобное положение и что если он к такому-то сроку не получит от Сибирского Правительства положительного ответа, то немедленно сложит с себя должность командира корпуса и звание атамана Сибирского казачьего войска». Теперь приходилось быстро выбирать между двумя генералами, и выбор был сделан в пользу Иванова-Ринова: Патушинский и Шатилов, атакуя Гришина-Алмазова, своими руками поставили на верхушку военной иерархии человека намного более правого и менее гибкого. И 5 сентября был подписан указ Временного Сибирского Правительства:

«Управляющий Военным Министерством и Командующий Сибирской Арм ией Генерал-маиор Гришин-Алмазов увольняется от занимаемой им должности.

Командир Степного Корпуса Генерал-маиор Иванов-Ринов назначается временно Управляющим Военным Министерством и Командующим Сибирской Армией».

##* * *###

Правительственный кризис на этом, правда, не завершился и тянулся еще несколько дней, но вопроса о возвращении Гришина-Алмазова не поднимали даже те, в ком он, может быть, предполагал своих сторонников. Теперь все были поглощены борьбою «неполноправных» министров с «полноправными», а среди последних – между Патушинским и И. Михайловым, которые почти буквально сцепились друг с другом. Еще во время споров об отставке Гришина, как вспоминает Серебренников, «нападки порою принимали у Патушинского истерический характер: после бурной филиппики оратор задыхался, падал в изнеможении на кресло, ломал руки, закрывал ими свое лицо… Михайлов же спокойно выслушивал эти истерики и отвечал короткими репликами, возбуждавшими, кажется, еще бо?льшую ярость в его противнике». Министры поочередно пугали Вологодского, изъявляя намерение подать в отставку, и премьер жалобно спрашивал Михайлова: «И с кем Вы меня оставляете? …С истеричкой Патушинским, безличным Шатиловым, умным, но молчаливым Серебренниковым?» (безличный или не безличный, но Шатилов имел и другую репутацию: «соглядатая от партии эсеров» в Совете министров). Однако и за всеми этими хлопотами Алексей Николаевич не давал о себе забыть.

В пять часов утра 6 сентября на квартиру к Вологодскому приезжал адъютант Гришина-Алмазова с письмом генерала; премьер-министр разговаривал с офицером через дверь, письма не взял и попросил начальника штаба Армии «о командировании охраны к моей квартире». Доставленное позже письмо содержало отказ подчиниться решению Совета министров на формальном основании – указ не был скреплен управляющим делами и не был вручен Гришину: действительно, все свелось к тому, «что к военному министру явился ген[ерал] Иванов и заявил, что он, Иванов, вступил на его место», копия же указа была препровождена Алексею Николаевичу лишь 7 сентября (по дате на сопроводительном документе, которая вообще-то могла быть проставлена задним числом). Письмо стало результатом совещания, собранного генералом у себя на квартире, куда, в частности, были приглашены И. Михайлов, Гинс и В. Н. Пепеляев (будущий премьер-министр, убитый в 1920 году вместе с Колчаком).

«Обратиться за поддержкой к войскам он не хочет. В городе собрано много новобранцев. Всякая попытка сопротивления власти, спор между генералами, сразу развратили бы эту молодежь. Желание Гришина одно – оформить все так, чтобы не повторялась корниловская история (то есть события августа 1917 года. – А. К.)», – вспоминает Гинс. Генерал получил словесную поддержку своего решения направить письмо Вологодскому и… очевидно, понял, что в сложившейся ситуации настоящих союзников у него нет. Именно поэтому выглядит сомнительным продолжение рассказа Гинса: «Впоследствии мне сообщили, что Гришин делал попытку призвать на помощь одну часть, но его распоряжение было перехвачено. Я считаю это сообщение похожим на правду». Мемуарист, только что изложивший разумную аргументацию генерала-патриота, возмущенного несправедливостью, но не желающего дестабилизировать обстановку, вдруг перечеркивает ее анонимным «сообщением», не приводя никаких конкретных подробностей, дополняет это уже известным нам и неправдоподобным обменом репликами относительно чехов, которые якобы «приходили в ужас от желания Гришина уйти в отставку», и в завершение отзывается об Алексее Николаевиче с откровенным презрением: «В эту ночь я увидел в Гришине маленького, честолюбивого и самоуверенного человечка, не умевшего вести большой игры и доверявшегося случайным людям».

Безответственный выпад Гинса, думается, повлиял и на других авторов, не веривших в саму возможность лояльного поведения Гришина-Алмазова (Серебренников: «Мог ли Гришин-Алмазов оказаться в роли переворотчика? Объективно говоря, почему нет? Честолюбие может при случае заводить очень далеко»; Мельгунов: «Как ни расценивать того, что происходило ночью в квартире Гришина, совершенно ясно, что там обсуждался вопрос о своего рода государственном перевороте. …Это была своеобразная попытка, диктуемая, возможно, обиженным честолюбием, найти выход из той ненормальной обстановки, при которой так причудливо переплетались между собой “левые” и “правые”, союзники и чехи…»; Деникин: «Генерал Гришин-Алмазов уверял впоследствии, что все «предложения офицерства и войск стать на его сторону он отверг», чтобы не подрывать авторитета власти… Есть другие данные, свидетельствующие, что подобная попытка была, но встретила противодействие со стороны старших начальников… и полное равнодушие со стороны армии»). «Данные, свидетельствующие» и проч., скорее всего, представляют собою приведенную выше цитату Гинса, она же, должно быть, имеет источником слухи, циркулировавшие в политических кругах Омска. А слухи были таковы, что за отставленным министром, формально зачисленным (13 сентября) «по полевой легкой артиллерии с назначением состоять в распоряжении Совета министров», по свидетельству одного из его недавних подчиненных, «был установлен тщательный и вполне явный надзор».

«Так заплатили мне за все мои жертвы», – вырвалось однажды у генерала, хотя он и старался «ко всему относиться до некоторой степени юмористически». Основания для горьких слов действительно имелись: если и не «жертвы», то заслуги Алексея Николаевича бесспорны. Здесь были и самоотверженная работа по организации подполья, и волевое и рискованное решение выступить вместе с чехословаками и развить первоначально слабыми силами широкомасштабные действия, и, наконец, строительство Сибирской Армии, численный рост которой говорил сам за себя (15 июня – 4 051 человек, 19 орудий и 17 пулеметов; 30 июня – 11 943 человека, число пулеметов возросло до 108; 20 июля – 31 016 человек, 37 орудий и 175 пулеметов; 1 сентября – еще до постановки в строй мобилизованных – 60 259 человек, 70 орудий и 184 пулемета, хотя от этой численности вооружено и было лишь около 63%: винтовок в Сибири не хватало)… причем все это происходило на фоне непрекращающихся боев, о чем нередко забывают. Так, бездумно опираясь на цитату из воспоминаний Гинса («Гришин-Алмазов не считал возможным приступить к мобилизации до того, как будут подготовлены казармы, обмундирование, снаряжение, унтер-офицерский состав, подробный план набора, распределение контингента») и не разобравшись в происходившем на Восточном театре военных действий, несправедливый упрек бросает полковник Зайцов: «Удаленная на 1500 км от боевого фронта по Волге и на 800 км от Екатеринбурга, Сибирская армия формировалась не спеша»; «тяжесть борьбы на фронте, таким образом, ложилась исключительно на чехов и на Народную армию в Поволжьи»…

Это было написано через десять с лишним лет; а в сентябре 1918-го выгнанного в отставку генерала могли уязвлять и обычно усиливающиеся в таких случаях злобные сплетни и инсинуации – не о них ли вспоминал позже большевицкий автор, когда утверждал, будто Гришин-Алмазов был всего лишь прапорщиком и оказался «слишком мал для работы во внеказарменной обстановке»? Впрочем, звучали и сочувственные голоса (в бумагах Алексея Николаевича сохранилась подборка таких газетных вырезок с заголовком «Печать о моей отставке»):

«В лице его временное сибирское правительство потеряло одного из немногих действительно ценных работников, искреннего патриота, честного и умного государственного деятеля. Мы знаем, что обстановка увольнения была тяжела для его самолюбия, знаем, что? должен переживать при такой обстановке человек, не знающий в глубине своей совести вины перед родиной, и считаем долгом выразить ему искреннее сочувствие. Пожелаем, чтобы его способности и честный патриотизм нашли поскорее новое заслуженное применение… Пожелаем генералу Гришину-Алмазову хладнокровия. Он должен знать, что все любящие родину и трезво мыслящие русские люди знают его заслуги».

Хладнокровно или нет, но генерал внимательно наблюдал за всем, что происходит на политической сцене. Он и ранее стремился «входить решительно во все подробности налаживавшейся тогда общественной жизни», и «двери его кабинета были широко открыты всем, имевшим до него дело»; теперь же, поневоле оказавшись свободным от военных забот, Гришин стал задумываться о наилучших способах борьбы против большевизма.

Еще недавно Алексей Николаевич уповал на Государственное Совещание, куда сам так и не попал (оно прошло с 8 по 23 сентября в Уфе и избрало «Временное Всероссийское Правительство» или «Директорию» из пяти человек). В августе он писал Дутову: «Я надеюсь, что уфимское совещание, в котором Вы примете участие, сумеет создать единую твердую всероссийскую власть из лиц, сумеющих объединить все патриотически и государственно настроенные элементы и устранить всех тех, которые и в будущем осмелятся мешать общему делу, – власть, которую Вы и я будем единодушно поддерживать». Однако теперь надежды, по-видимому, рассеивались: могло настораживать сохранявшееся засилье социалистов и включение в состав Директории Вологодского, чье поведение по отношению к Гришину последний не без оснований должен был расценивать как предательское. Уродливые сцены в Совете министров также укрепляли в мысли, что спасением должна быть диктатура, но тогда возникал вопрос о диктаторе.

Иванову-Ринову генерал не мог верить, о Колчаке не было заслуживающих внимания известий, и в своих раздумьях Алексей Николаевич остановился на генерале Алексееве. Но Алексеев был на Юге России, а значит, следовало ехать туда: согласно рассказу современника, от «вынужденного безделья» Гришин-Алмазов «страдал больше, чем от всего остального».

«Состоявший в распоряжении Совета министров» генерал не сделал, кажется, ни попытки заручиться какими бы то ни было полномочиями или устроить себе командировку в Екатеринодар. Очевидно, ни малейшего доверия к недавним коллегам по кабинету уже не оставалось, а содействие их было тем более проблематичным, что на Юге Гришин вряд ли мог рассказать о них что-либо лестное. Поэтому уезжать из Омска приходилось нелегально: Алексей Николаевич переоделся в штатский костюм, служивший ему во времена подполья, и даже завел пенсне, «чтобы изменить выражение лица». На всякий случай при себе были фальшивые документы.

«Я выехал за несколько часов до отхода поезда, – вспоминал единственный попутчик генерала (его бывший штаб-офицер для поручений), – взял билеты и устроил места в переполненном поезде. Генерал подъехал к самому отходу поезда, поспешно вошел в вагон и поместился, за отсутствием более удобного, на верхней деревянной полке, предназначенной для вещей.

Когда поезд тронулся, мы вздохнули облегченно, но из предосторожности до вечера даже не говорили друг с другом…»

* * *

Прервемся здесь, чтобы сказать несколько слов о судьбе жены генерала, Марии Александровны, на которой в каком-то смысле сказалась карьера мужа (она осталась в Омске, и более увидеться супругам было не суждено). Ненадолго вознесенная, благодаря высоким должностям Алексея Николаевича, в «великосветские» круги сибирской столицы, Гришина-Алмазова не утратила некоторого значения и в 1919 году, став хозяйкой одного из наиболее известных омских политических салонов. Вологодский писал об этом: «…В квартире генеральши М. А. Г[ришиной]-А[лмазовой] образовался политический салон с монархической тенденцией. Эта генеральша [–] от природы очень неглупая женщина, но далеко не обладает теми качествами, которые нужны, чтобы вести такой салон. Политику в нем творят другие лица, в том числе называют одного из видных наших министров (кажется, намек на И. А. Михайлова. – А. К.). Хозяйка же салона только весело и приятно обставляет в нем времяпрепровождение. В нем бывают и представители Совета Министров, и высшие военные чины, и видные представители чистой буржуазии (буржуазии, не занимающейся политикой? – А. К.). В салоне подвергается резкой критике деятельность отдельных министерств, обсуждаются действия наших союзников, немало достается чехословакам. Там же зондируется общественное мнение относительно намерения некоторых кругов о смене министров и пр.». Неудивительно, что происходившее там обрастало массой сплетен – от «участия в веселых застольях» Верховного Правителя адмирала Колчака (о чем премьер-министр, скажем, ни разу не упоминает) до якобы имевшего место там же… убийства одного из гостей «в пылу политического спора» (!).

«Веселое и приятное времяпрепровождение» чуть не обернулось для Марии Александровны трагическими последствиями. Эвакуируясь из Омска (вопреки встречающимся утверждениям, вовсе не «в поезде Верховного Правителя»), она была арестована и в январе – феврале 1920 года содержалась в иркутской тюрьме. Современница запомнила ее не потерявшей гордости и чувства собственного достоинства: «высокая, с властными глазами, уверенными движениями и твердой поступью». Сокамерницей Гришиной-Алмазовой оказалась А. В. Тимирева, и именно Мария Александровна в ночь на 7 февраля, сорвав булавкой бумагу, которой был заклеен глазок в двери камеры, успела увидеть, как уходят на смерть А. В. Колчак и В. Н. Пепеляев, и сказать об этом Анне Васильевне. «Вся тюрьма билась в темных логовищах камер от ужаса, отчаяния и беспомощности. Среди злобных палачей и затравленных узников… только осужденные были спокойны», – вспоминала Гришина-Алмазова год спустя.

А тогда, в 1920-м, и сама она была на волосок если не от смерти, то от нового тюремного срока: большевики почему-то включили ее в число обвиняемых по «делу самозванного и мятежного правительства Колчака и их [141] вдохновителей». На процессе, открывшемся 20 мая, Мария Александровна виновной себя не признала и, кажется, действительно не очень понимала, что? и почему говорится в обвинительном заключении о Военно-Промышленном Комитете, «в котором и при котором орудуют деятели “партии Народной свободы” и Гришина-Алмазова». Вопросы ей начали задавать лишь 22 мая, и они отнюдь не прояснили ситуацию: Ревтрибунал на основании показаний чиновника министерства снабжения, с Гришиной не знакомого, стал допытываться у нее о ценах на платину, когда-то у кого-то закупленную, и о содействии, якобы оказывавшемся ею Военно-Промышленному Комитету.

Подсудимая могла сказать только, что «была дамой благотворительницей», не входила в благотворительное общество имени Верховного Главнокомандующего, а на вопрос о Военно-Промышленном Комитете – что «никакого отношения» к нему не имела: «Я не могла содействовать военно-промышленному комитету хотя бы потому, что в свержении моего мужа участвовал военно-промышленный комитет (возможно, Алексей Николаевич считал, что члены Комитета поддерживали Иванова-Ринова. – А. К.), и муж мой говорил, что эта организация не заслуживает доверия, он им не давал заказов и хотел передать их кооперации». Обвинение еще пыталось на следующий день выяснить, «не вращалась ли Гришина-Алмазова» среди членов Комитета и сотрудников Бюро печати (?), но, очевидно, само увидело себя в тупике. Поэтому 23 мая обвинитель признал, что «предположение» о роли ее как «вдохновительницы колчаковского правительства» не подтвердилось, и ходатайствовал «считать Гришину-Алмазову оправданной от предъявленного ей обвинения».

Председатель Ревтрибунала ответил (не безосновательно), что до окончания суда так вопрос ставить нельзя, на что обвинитель А. Г. Гойхбарг (действительный член Социалистической Академии Наук и автор вышедшей в 1919 году книги «Пролетариат и право») дал пояснения в формулировках, отличавшихся юридической изысканностью: «Я действительно извиняюсь, оправдание означает отсутствие доказательств, а не освобождение от всяких показаний. Я, думая, что в суде революционного трибунала эти понятия совпадают, но для того, чтобы не могло остаться впечатления, что в распоряжении обвинения сейчас не имеется доказательств, я не возражал бы против того, чтобы мое ходатайство было понято в смысле освобождения Гришиной-Алмазовой со всеми вытекающими из этого последствиями». Председательствующий И. П. Павлуновский (бывший студент-юрист), один из первых чекистов, отнюдь не отличавшийся мягкосердечием, то ли был подавлен ученостью социалистического академика, то ли все-таки понял, что Мария Александровна на процессе действительно лишняя, и удовлетворил ходатайство. В приговоре (оглашен 30 мая) Гришина-Алмазова, правда, считалась «освобожденной от суда», а не оправданной (за недостатком улик или отсутствием состава преступления), но для нее эти тонкости, конечно, существенной роли не играли: она получила свободу и даже смогла выбраться в эмиграцию.

* * *

Но вернемся к Алексею Николаевичу. Путешествие до Уфы прошло благополучно, за исключением нескольких случаев, когда офицеры узнавали его, немотря на «маскировку». Спутник Гришина вспоминал о «курьезе»: один из таких офицеров «проехал с нами несколько станций и в разговоре сказал мне, сидящему рядом с Алексеем Николаевичем: “знаете, вы удивительно похожи на генерала Гришина-Алмазова; того я хорошо знаю”». Мемуарист расценил это как забавную путаницу, хотя все могло быть сложнее – случайный попутчик дал понять, что узнал генерала, сочувствует ему, догадывается о причинах маскарада и никак не выдаст Гришина.

Стольный град Уфа был переполнен участниками недавнего Совещания, чинами правительственных учреждений и беженцами (дела на фронте Народной Армии шли плохо), так что по приезде туда 26 сентября генералу пришлось ночевать в городской комендатуре, на столе в комнате дежурного офицера. Алексей Николаевич, решив не соблюдать далее инкогнито, был принят новым Верховным Главнокомандующим и членом Директории генералом Болдыревым, который чуть ли не с первых слов заявил: «Я знаю ваши способности, ваши заслуги и вашу энергию; сейчас, как никогда, вы могли бы принести пользу родине, но при создавшихся условиях, – вы знаете, каких, – дать вам какое-либо назначение, достойное вас, я не могу». Гришин успокоил осмотрительного собеседника, сообщив о своем намерении направиться на Юг России, и тут же получил поручение… передать генералу Алексееву, что тот избран «заместителем» Болдырева. Если у Алексея Николаевича и оставались какие-либо иллюзии относительно Директории, теперь они должны были окончательно развеяться: как можно было воспринимать избрание известного всей стране Алексеева, создателя Добровольческой Армии, – заместителем Болдырева, трусливо оглядывающегося на «создавшиеся условия» и, кажется, не имевшего необходимой свободы действий?!

Еще несколько дней Гришин-Алмазов провел в Уфе, стараясь понять, каково здесь «общественное мнение». «Громадное большинство мнений сводилось к тому, что Директория [–] лишь ступень, на которой наша возрождающаяся государственность должна задержаться самый краткий срок; она являлась естественным переходом к единоличной власти, военной диктатуре», – утверждает спутник генерала.– «Такое единодушие взглядов сильно радовало Алексея Николаевича. Он считал, что русская государственная мысль уже стоит на верном пути». Сам мемуарист не должен был сопровождать Гришина далее: ему «предстояло остаться на территории Сибири и Урала» и «работать ради той же задачи» – «осуществления военной диктатуры».

Значит ли это, что генерал оставлял здесь какую-то организацию или хотя бы группу сочувствовавших ему людей, готовых к целенаправленной «работе»? – Вовсе не обязательно, точно так же, как и «единодушие взглядов» на Директорию и диктатуру вовсе не обязательно должно относиться к широкому общественному мнению Уфы, а может лишь отражать содержание разговоров с теми собеседниками, которых выбирал сам Гришин-Алмазов.

Одним из этих собеседников был полковник Д. А. Лебедев, в феврале 1918 года командированный генералом Алексеевым с секретною миссией в Москву, затем считавшийся тайным представителем Добровольческой Армии в Саратове, но вместо этого (впрочем, он мог и не получить соответствующих распоряжений) отправившийся за Волгу и в сентябре находившийся в Уфе. Лебедев пытался попасть на Государственное Совещание как представитель Алексеева, но получил отказ, что, конечно, вызвало у него антипатию к большинству Совещания и «сконструированной» им власти. Здесь же Лебедев, очевидно, познакомился с Алексеем Николаевичем и вручил ему рекомендательное письмо (от 1 октября [142] ) к адъютанту Алексеева, полковнику А. Г. Шапрону дю Ларрэ:

«Податель этого письма генерал маиор Гришин-Алмазов [–] бывший Военный Министр Сибири и Командующий Сибирской Армией. Он один из самых видных деятелей Сибири, работавших по освобождению ее от большевиков. Ныне он смещен по проискам эс-эров, которых душил.

Он мой друг, и я прошу тебя оказать ему все внимание, содействие и доверие, которое оказал бы ты мне. Он целиком стоит на идеях Добровольческой Армии. Я с ним договорился до конца и прошу тебя вступить с ним в дела [143] , доверяя ему безусловно и во всем.

Прошу тебя познакомить его со всеми и рекомендовать, имея в виду, что это один из самых крупных и популярных деятелей Сибири, особенно в кругах военных и несоциалистических.

Доложи о нем генер[алу] Алексееву, тонко указав, что он крупная величина, пользуется здесь большим влиянием…

При его возвращении напиши мне обо всем подробно – по душам».

Лебедев, о котором хорошо знавший его человек писал, что он «в личных отношениях с друзьями был мягок и впечатлителен» и что, «несмотря на его внешнее упрямство, на него можно было влиять», и в данном случае, похоже, оказался под влиянием Гришина-Алмазова, чем правдоподобно было бы объяснить некоторую преувеличенность выражений письма («он мой друг» – после недолгого знакомства, «доверять ему безусловно» и проч.), а также утверждение, будто Алексей Николаевич «душил» эсеров (не было ли оно основано на столь же преувеличенных рассказах самого генерала?).

Как раз в распоряжение Лебедева и мог Гришин передать своего спутника для «работы над осуществлением диктатуры», а Лебедев, в свою очередь, прикомандировал к генералу подпоручика Б. Д. Зернова, ставшего его личным адъютантом. Из Уфы Гришин и Зернов направились в Оренбург, где генерал встретился с Дутовым и получил от него ряд документов для передачи командованию Добровольческой Армии, затем в Гурьев, и пересекли Каспийское море. От Петровск-Порта через Терскую Область, где разворачивались боевые действия, пришлось пробираться верхами, совершив «тяжелое и опасное путешествие по горам [144] в обход большевистского фронта». Избежав всех опасностей, путешественники благополучно прибыли в расположение Добровольческой Армии и около 10 ноября были уже в Екатеринодаре.

Здесь они узнали, что Верховный Руководитель Добровольческой Армии генерал Алексеев скончался, а Командующий ею (после смерти Алексеева – Главнокомандующий) генерал Деникин был занят Ставропольской операцией. Чтобы не терять времени, Гришин-Алмазов решил установить контакты с местными политическими кругами, но уже не социалистическими (сибирский опыт отучил от этого навсегда), а с видными представителями конституционных демократов. Один из них, М. М. Винавер, так вспоминал об этом:

«Невысокий, хорошо сложенный, всегда чисто выбритый, с правильными, энергичными чертами лица, с властными жестами, Гришин-Алмазов явно позировал на Наполеона. Только слишком он был речист и слишком хвастлив для Наполеона. В первый же день [знакомства] он предложил мне пригласить нескольких друзей, чтобы выслушать его рассказ о Востоке, и предупредил при этом, что если он будет говорить по четыре часа в день, то рассказ будет длиться чуть ли не целую неделю. …Все мы после первого сеанса почувствовали, что второй уже будет бессодержателен и скучен. На этом втором сеансе и оборвались собеседования».

Явная ирония, звучащая в воспоминаниях Винавера, может объясняться тем, что, работая над ними в эмиграции, мемуарист подчеркивал свою «демократичность» и оппозиционность к «чрезмерно правой» Добровольческой Армии. Соответственно он, независимо ни от какого позерства Гришина или иных по-человечески несимпатичных черт, вряд ли мог хорошо отзываться об Алексее Николаевиче, который, по его мнению, «очень быстро линял; заметно было, как растет его тяготение к более правым устремлениям генералов Д[обровольческой] А[рмии], и в уровень с этим рос и его авторитет в глазах Д[обровольческой] А[рмии]». При описании «линьки» Винавер, правда, исходит из того, что «генерал левого Уфимского правительства» (в политической ситуации на Востоке он, очевидно, так и не разобрался, несмотря на все старания Гришина) и сам должен быть «левым». Кроме того, он забывает, что тогда, в ноябре 1918 года, и его друзья, слушатели генерала – в том числе члены Особого Совещания при Главнокомандующем Н. И. Астров и В. А. Степанов – не менее негативно отзывались о Директории – правительстве, «признавшем права Учр[едительного] Собр[ания] 1917 года» (Астров, заочно избранный в состав Директории, «всячески открещивался от нее и не собирался ехать за Волгу», – свидетельствует очевидец).

У Деникина, конечно, не было достаточно времени, чтобы выслушивать Гришина-Алмазова «целую неделю по четыре часа в день», но и откладывать знакомство он не пожелал: 14 или 15 ноября (1–2-го по старому стилю) Алексей Николаевич был приглашен в поезд Главнокомандующего, в очередной раз выезжавшего на фронт, где завершались бои за обладание Ставрополем. В течение нескольких дней Гришин имел возможность переговорить с Деникиным и его ближайшими помощниками (был выслушан и подпоручик Зернов, очевидно, имевший какие-то сообщения от полковника Лебедева). Тогда же Гришин, наверное не без разочарования, узнал от полковника Шапрона, что против Лебедева «здесь многие настроены (в особенности Наштарм Романовский)», и, следовательно, его рекомендательное письмо большого веса иметь не может. Тем не менее Деникин составил о Гришине в целом благоприятное впечатление и – совершенно неожиданно для окружающих – дал ему ответственное поручение.

Мы помним скептическое замечание Главнокомандующего о том, что Алексей Николаевич показался ему «больше политиком, чем воином». Лучшей рекомендацией в глазах Деникина, пожалуй, было бы, если бы молодой генерал попросился в бой (бои шли совсем близко, а части несли значительные потери, и полк для Гришина-Алмазова нашли бы без труда). Однако и «политические» наклонности могли пригодиться: «Имея в виду действующее в Яссах совещание, занятое обсуждением конструкции власти [в] России, – телеграфировал 18 (5) ноября Деникин возглавлявшему Особое Совещание генералу А. М. Драгомирову, – необходимо срочное командирование туда от нас лица с последними документами… Желательно было бы спешное командирование ген[ерала] Гришина-Алмазова, который может осветить обстановку на Востоке и установить правильный взгляд на директорию и Сибирь».

Упомянутое совещание в Яссах (Румыния) было организовано дипломатами стран-союзниц России по Мировой войне и представителями основных политических течений, считавших необходимой борьбу против большевизма, и имело целью обсуждение вопроса о наилучших формах, размерах и сроках союзной помощи в этой борьбе. Приветствуя союзников, П. Н. Милюков так охарактеризовал состав «Русской Делегации в Яссах» (претендовавшей на «сохранение своего существования» и по окончании совещания – в неопределенном качестве какого-то консультативного органа): «Русская Делегация включает, помимо лиц, персонально приглашенных, представителей следующих организаций: Национального Центра, Союза Возрождения [России] и Совета Государственного объединения России… По своему составу все три организации объединяют почти все течения политической мысли России, за исключением крайней правой и крайней левой. В частности, в Национальный Центр входят лица, по признаку персонального вхождения, принадлежащие к различным оттенкам буржуазно-демократического направления… В Союз Возрождения, тоже по признаку персонального вхождения, вошли государственно мыслящие члены социалистических партий с[оциалистов]-р[еволюционеров], н[ародных] с[оциалистов], с[оциал]-д[емократов], группы “Единство”, с[оциал]-д[емократов] оборонцев и видные члены партии народной свободы. Совет Государственного объединения России составлен по принципу представительства групп: Бюро Законодательных палат [–] Государственной думы и Государственного совета, Торгово-промышленной группы, объединяющей представителей почти всей промышленности и торговли России, земские деятели, городские (не социалистические), Церковь и Сенат».

Очевидно, что столь представительное собрание не желало ограничиваться сравнительно скромной ролью консультаций с союзниками и приступило, пока в своем кругу, к обсуждению не менее животрепещущих вопросов: общего положения в стране, сравнительного веса «Уфы» и «Екатеринодара», перспектив и преимуществ образования единой власти в форме триумвирата или диктатуры, личности будущего диктатора и проч. При этом Гришин-Алмазов, в разговорах с Деникиным, очевидно, оправдавший характеристику, данную Лебедевым («целиком стоит на идеях Добровольческой Армии»), мог оказаться полезным, дабы восстановить слушателей против социалистической Директории и подтвердить авторитет, которым пользовалась и на Востоке армия Корнилова и Алексеева. И Главнокомандующий в нем не ошибся.

Правда, на совещание Алексей Николаевич опоздал. Выехав из Екатеринодара утром 20 ноября, он прибыл в Яссы 26-го, чтобы узнать, что «почти все русские общественные деятели еще в субботу уехали обратно в Россию (в Одессу)», где с 25-го возобновились «совещания Русской Делегации», уже без союзников. Гришин-Алмазов бросился вслед за ними в Одессу и был выслушан на двух заседаниях – 30 ноября и 1 декабря.

Генерал не подвел Деникина. В своем сообщении он, помимо подробного изложения событий на Востоке России, специально подчеркнул: «Офицерство и большая часть интеллигенции окончательно убедились в том, что все так называемые демократические опыты устройства власти, за которые им уже не раз приходилось расплачиваться своею кровью, ни к чему доброму не приведут, и что единственная надежда на возрождение России может заключаться лишь в Добровольческой армии». О Директории Алексей Николаевич сказал, что она «вряд ли располагает реальной силой», а общая оценка настроений от Сибири до Кубани в передаче Гришина-Алмазова была изложена в официальном протоколе следующим образом:

«Всюду, вступая в беседы с властями и с населением, ген[ерал] А. Н. Гришин-Алмазов задавал вопросы об отношении к Директории и к Добровольческой армии. Результат этой анкеты безусловно в пользу последней (Атаману Дутову Алексей Николаевич даже приписывал фразу: «Пусть только придет Добровольческая Армия, и для меня Уфа не будет существовать»; в записи другого слушателя формулировка не была столь категоричной: «…я в ее распоряжении». – А. К.). Представители власти, правда, не везде склонны ее поддержать… Но совершенно несомненно, что всюду есть множество элементов, которые все свои надежды возлагают на Добровольческую армию и только ждут ее призыва, чтобы подняться и организоваться… Интересно отметить, что всюду наблюдается интерес к тому, кто будет в России царем, самый вопрос, восстановится ли у нас в России монархия, считается как бы предрешенным. Все сказанное приводит ген[ерала] А. Н. Гришина-Алмазова к заключению, что уже сейчас Добровольческая армия располагает огромным числом сторонников и сочувствующих, но число это во много раз возрастет и превратится в мощную силу, когда вожди армии выступят с решительным призывом к спасению России. Что же касается элементов, ей враждебных, то нет сомнения, что они быстро успокоятся и покорятся, как только увидят проявление твердой и уверенной в себе власти».

Впрочем, влияния и Алексея Николаевича на членов «Делегации», и самого совещания на политику иностранных держав и ситуацию в России отнюдь не следует преувеличивать. А для Гришина-Алмазова в Одессе нашлось дело гораздо более важное…

* * *

Доклад генерала растянулся на два заседания не только из-за обилия изложенных в нем сведений или словоохотливости Гришина (особенно на темы, связанные с собственными заслугами и достижениями). «Ввиду необходимости для докладчика покинуть по делу Совещание, заседание было прервано», – записано в протоколе, и дело действительно было безотлагательным: судьба Одессы и немногочисленных русских войск в ней в те дни висела на волоске.

На смену уходившим австро-германцам появлялся незначительный французский контингент (пока – только команды нескольких военных кораблей), на смену рушившейся «Украинской Державе» Гетмана П. П. Скоропадского – выдвигались «республиканские войска» С. В. Петлюры. Руководивший одесским «Центром Добровольческой Армии» адмирал Д. В. Ненюков характеризовался как человек «законопослушный, очень инертный и донельзя ленивый» и вряд ли мог возглавить отпор «петлюровцам», а также пресечь деятельность большевицкого подполья. Противника пока сдерживало присутствие иностранцев, но надежды на иностранцев были невелики.

«Адмирал Леже старый болван, – писал Гришину-Алмазову генерал И. Г. Эрдели об одном из старших французских начальников. – Боится всего. Решительно запротестовал против такой большой зоны охранения порта, предоставляя расширять ее нам… Все его надежды на поляков [145] и Добровольцев наших. От этого дурака ничего добиться нельзя, да оно [и] видно, что он неспособен решаться и брать ответственность на себя… Перестрелка в порту и кажется орудийный выстрел его перепугали совсем… Письменного обещания дать не хотел вовсе, даже обиделся».

Записка отражает сложную ситуацию в городе, где перемешались воинские части русские, гетманские, «петлюровские», иностранцы и громадная «армия» уголовников, почувствовавших себя особенно вольготно. Представители Добровольческой Армии, видимо, уже решили, что город потерян, – было даже отдано распоряжение, «чтобы все офицеры, состоящие в добровольческих формированиях, явились на пароход “Саратов”, который должен был, по слухам, отойти в Новороссийск». Эрдели – старый генштабист, командовавший армией в годы Великой войны, «быховец» и первопоходник, по своему боевому темпераменту, кажется, все-таки не очень подходил для войны Гражданской. Поэтому поддержка им случайно оказавшегося в городе «сибиряка» Гришина-Алмазова, должно быть, и была наилучшим выходом.

Получив (впрочем, только словесную) поддержку и у союзников, Алексей Николаевич сразу же начал действовать. Шульгин, быть может увлекаясь и преувеличивая, так живописует произошедшее далее:

«Немедленно после взятия власти в свои руки Гришин-Алмазов отправился в порт. В порту стоял корабль “Саратов”, готовый выйти в море. На нем было человек семьсот наших добровольцев, где-то разбитых большевиками севернее Одессы и отступивших в деморализованном состоянии. Они завладели “Саратовом”, чтобы бежать еще куда-то дальше (по сведениям Деникина, численность отряда достигала 1 500 человек, а погрузка на «Саратов» производилась по распоряжению Ненюкова. – А. К.). На этот корабль и прибыл Гришин-Алмазов. Он сказал им:

– Я генерал Гришин-Алмазов и назначен командовать вооруженными силами, находящимися в Одессе. Потрудитесь исполнять мои приказания.

Почему-то эти люди, никогда в глаза не видавшие такого генерала, почувствовав, очевидно, в нем таинственную силу, которая в нем была, охотно стали ему повиноваться. Он приказал им покинуть “Саратов” и поместиться во французской зоне (небольшая часть города, охранявшаяся союзными патрулями. – А. К.). Затем в течение недели он подвергнул их под личным своим руководством обыкновенной муштре, и этот недавно еще деморализованный отряд стал готовым для боя».

Рассчитывать приходилось только на себя. Командовавший наконец-то прибывшей на помощь французской дивизией генерал Бориус заявил: «…Мы драться не будем», – с «петлюровцами» предполагалось воевать ультиматумами, к которым они не прислушивались. «Драться будем мы», – твердо отвечал Гришин-Алмазов, считавший, кроме всего прочего, что французы вообще не должны были играть первую скрипку, поскольку это давало бы им предлог для «оккупации» Одессы. «…5 декабря (18-го по новому стилю. – А. К.), после десятичасового боя, город был занят добровольцами, потерявшими при этом до 150 человек. Петлюровские войска, до 4 тыс[яч], ушли из Одессы, но продолжали занимать ее ближайшие окрестности, окружая город полукольцом», – рассказывает Деникин.

Установить личную роль Алексея Николаевича в этих сумбурных уличных боях очень трудно, если вообще возможно. Из воспоминаний Шульгина следует, что генерал координировал действия большинства импровизированных частей из гостиничного номера, для чего требовались, безусловно, ясность ума, быстрота оперативных решений, выдержка и самообладание. Шульгин же вспоминал, как командир одного из добровольческих отрядов прислал офицера с донесением, что он окружен и получил от противника «для сдачи 10 минут». – «Дать противнику для сдачи 5 минут», – распорядился Гришин-Алмазов, пояснив затем: «Другого я ничего не мог сделать. У меня нет ни одного человека в резерве, кроме моего адъютанта. Я послал им порцию дерзости. Я хорошо изучил психику гражданской войны. “Дерзким” Бог помогает». Дальнейшее мемуарист описывает так:

«Явился адъютант Гришина-Алмазова.

– Разрешите доложить.

– Докладывайте.

– По телефону звонят, что противник, которому было дано 5 минут для сдачи, сдался.

Надо было увидеть лицо адъютанта. Он смотрел на своего генерала, как на чудо. И в нем действительно было что-то чудесное. Он сказал радостно, но спокойно:

– Я хорошо изучил психику гражданской войны».

Деникин «не предвидел, что ему на блюде преподнесут Одессу», – вспоминал Шульгин, конечно, не без гордости (он вообще подает себя как ближайшего помощника Гришина-Алмазова и даже как его «деникинскую совесть» – человека, оценивавшего соответствие действий «одесского диктатора» общей политике Добровольческой Армии). Главнокомандующий же впоследствии утверждал, что все произошедшее было не только неожиданным, но и не особенно желательным: «Это неожиданное приращение территории хотя и соответствовало идее объединения Южной России, но осложняло еще более тяжелое в то время положение Добровольческой Армии, возлагая на нее нравственную ответственность за судьбу большого города, обложенного неприятелем, требующего снабжения и продовольствия, а главное – города с крайне напряженной политической атмосферой». И в ближайшие недели Алексей Николаевич, утвержденный в должности «Командующего частями Добровольческой Армии и военного губернатора города Одессы», похоже, был для Екатеринодара в основном источником беспокойства.

Из Одессы доходили известия, что там начинает формироваться какое-то новое региональное правительство, и хотя Гришин-Алмазов утверждал: «…Идея эта возникла не только без участия, но и без ведома моего и моих ближайших сотрудников», инициаторами же были известные нам Национальный Центр, Совет Государственного объединения и Союз Возрождения (поверить легко, поскольку расходиться «Русской Делегации», конечно, не хотелось), – самому генералу, скорее всего, тоже льстило бы образование при нем своего рода «кабинета». Пугающие слова «правительственный аппарат» (на самом деле консультативный орган по гражданским делам) прозвучали и в телеграммах Гришина, что вызвало тревогу в Екатеринодаре и командировки в Одессу генералов А. С. Лукомского и А. С. Санникова.

На последнего Гришин особенно негодовал и считал, что его доклады Деникину некомпетентны («он меня видел два раза по полчаса») и попросту «ложны». Санников был к Алексею Николаевичу более благожелателен (позже, в мемуарах): «…Он на меня произвел впечатление твердого, решительного офицера, русского патриота, преданного интересам Добровольческой армии; но горячего, резкого в выражениях, несдержанного и самовластного, несомненно, крайне честолюбивого… Но в общем – впечатление он оставлял симпатичное: прямота убеждений и горячая любовь к России искупали его недостатки». Отмеченные здесь черты проявлялись и в общении с начальством: Гришин-Алмазов щеголял субординацией – так, разговор по прямому проводу с Драгомировым начал совершенно излишним рапортом: «Ваше Выскопревосходительство, во вверенных мне частях Добровольческой Армии и во вверенном мне Губернаторстве никаких происшествий не случилось», – но и свой характер и самолюбие не упускал возможности показать: «Признаю, что я во многих случаях превысил власть, и прежде всего тогда, когда решил остановить бегство добровольцев и, взяв Одессу, поставить союзников перед властью Генерала Деникина, а не перед властью Петлюры. …Никакого правительства здесь нет; я подчинен Генералу Деникину на основах воинской дисциплины… а выходя из рамок власти Военного Губернатора, я это делаю тогда, когда считаю это необходимым по долгу совести».

Генерал, провозгласивший в свое время «на театре войны все средства хороши», действительно в ряде случаев не считал себя ограниченным формальностями и даже законом. Подпоручик Зернов отмечал в дневнике по поводу «расстрелов без суда»: «По ликвидационным спискам отправлено на тот свет немало людей. Одесса все видит, все знает, и вокруг этих событий, естественно, поднялся страшный шум со стороны “демократии”». Гришин-Алмазов полагал возможными такие расправы над уличенными врагами (в первую очередь это касалось большевицкого подполья), хотя, к примеру, ответственность за нашумевшее «дело одиннадцати» (члены «Комиссии иностранной пропаганды при Одесском областном комитете КП (б) У») он должен делить с французской контрразведкой: именно французы выследили, схватили и допрашивали большевицких агитаторов, и лишь для расстрела почему-то передали их конвойцам «одесского диктатора». Столь же жестокой и непримиримой была позиция Гришина по отношению к уголовникам, которые даже сделали попытку «договориться» с ним: «Мы не большевики, мы уголовные. Не троньте нас, и мы не тронем вас». Генерал не пожелал договариваться и после этого, по воспоминаниям Тэффи, «мог ездить по городу только во весь дух на своем автомобиле, так как ему обещана была “пуля на повороте улицы”».

Первоначальный успех Гришина-Алмазова, захватившего одесский плацдарм, не был развит, но отнюдь не по вине генерала. Он настаивал на дальнейшем наступлении, но союзное командование, чьи войска заметно превосходили по численности Добровольцев, считало невозможным пролить «хоть каплю французской крови», и более того – за спиною русских властей пыталось сговориться с «петлюровцами». «Мы должны поддерживать у вас все элементы порядка, а до того, кто за единую Россию, кто против, – нам нет дела», – такие слова приписывали одному из французских генералов. Даже волевому и решительному Гришину было трудно воздействовать на иностранцев, чтобы не повредить «большой политике» (в те месяцы еще стояли вопросы об участии России в мирной конференции, дипломатическом признании антибольшевицких правительств и проч.), – и, наверное, еще ухудшило ситуацию неустойчивое положение самого Алексея Николаевича.

Главнокомандующий, похоже, все-таки сохранял скептическое отношение к Гришину-Алмазову. Быть может, до него доходили рискованные высказывания «одесского диктатора»: «Меня многие здесь толкают на Наполеона, но я не пойду на авантюру. …Я обязался быть верным генералу Деникину, и я это обещание не нарушу… кроме, конечно, случая, когда Деникин будет поставлен в такие условия, что он не сможет больше работать на благо России, благо России для меня выше всего». Часть окружения генерала интриговала (хотя, кажется, и безуспешно) в пользу «демократизации курса здешней политики». В свою очередь, Деникин предпочел назначить в Одессу «Главноначальствующего и Командующего войсками Юго-Западного края» (им стал генерал Санников), упраздняя должность военного губернатора. Правда, 20 февраля Санников назначил Гришина «Начальником обороны города Одессы», подчинив ему в оперативном отношении единственную русскую стрелковую бригаду, а через месяц Гришин даже был готов выступить с нею «в поход», но… всем приготовлениям пришел конец в ближайшие же дни.

Французы к тому моменту установили контакты с более «демократическими» (а на деле – более послушными им) политическими кругами и сделали попытку выдвинуть взамен «деникинской» власти новое «правительство». А поскольку против «разрушения аппарата управления и узурпации прав генерала Деникина» резко выступили и Санников, и Гришин-Алмазов,– «союзное» командование фактически произвело переворот, 22 (9) марта выслав обоих из Одессы. Вскоре французы в позорной спешке эвакуировали свои войска и сдали город красным…

* * *

И во время «диктаторства» Алексея Николаевича в Одессе, и после его возвращения в Екатеринодар за ним тянулся шлейф слухов, сплетен, заочных обвинений. «Резкий и грубый» тон генерала легко создавал ему врагов, хотя бы и был оправданным (как, например, с генералом В. С. Жолтенко, написавшим полное патриотического пафоса, но довольно бессодержательное письмо о необходимости «кликнуть клич» для привлечения добровольцев и получившим в ответ: «Сообщить ген[ералу] Жолтенко, что в его докладе, кроме пожеланий, ничего конкретного не вижу»). Еще больше нареканий вызывал образ жизни Гришина-Алмазова, о котором один из членов «Русской Делегации» даже писал впоследствии как о «совершенно недопустимых оргиях», где генерал давал-де волю своим «необузданным страстям». Предосудительное поведение Гришина обсуждалось (правда, позже) и в сибирской столице, в связи с чем Вологодский записал, что ему якобы еще в 1918-м рассказывали «о больших кутежах его в Омске», хотя тогда автор дневника почему-то не упомянул об этом ни словом.

Как представляется, Алексей Николаевич любил кутежи и веселые компании – к примеру, приехав в Екатеринодар в ноябре 1918 года, он быстро свел знакомство не только с конституционными демократами, но и с генералами А. Г. Шкуро и В. Л. Покровским, причем после обеда с ними следующим утром пребывал «в несколько расстроенных чувствах». Еще более интересный круг общения мог он найти в Одессе, переполненной столичными беженцами и беженками самых различных категорий, в том числе из литературно-артистического мира, вызывавшего, по-видимому, особенную симпатию Гришина-Алмазова (это не помешало ему, однако, в январе 1919-го распорядиться о закрытии шантанов, кабаре и подобных им заведений «до тех пор, пока не представится возможным», несмотря на слезное прошение профессиональной организации артистов). Впрочем, никакие кутежи и веселое времяпрепровождение («деникинская совесть» Гришина Шульгин вообще ничего этого не заметил) не мешали его напряженной работе как военного губернатора.

Очевидно, и генерал Деникин то ли не придал слухам значения – вряд ли он мог совсем о них не знать, – то ли решил руководствоваться старой заповедью «уж лучше пей, да дело разумей», только доверия к неудачливому и доставившему немало волнений «одесскому диктатору» он не утратил, и новое его поручение вовсе не выглядит попыткой просто отделаться от Гришина-Алмазова.

Теперь Алексею Николаевичу следовало отправиться в Сибирь с «большою корреспонденцией», в том числе письмом Деникина Верховному Правителю адмиралу Колчаку. По каким-то причинам Гришин не планировал там задерживаться; еще раньше он надеялся получить должность представителя Колчака на Юге России, но был и другой вариант – незадолго до отъезда генерал Романовский говорил, «что есть план вручить ему командование частями из отряда [генерала] Пржевальского, посылаемыми в помощь Уральцам (с Кавказского побережья Каспия. – А. К.)», чего желали бы и представители Уральского Казачьего Войска в деникинской Ставке, в том числе генерал М. Н. Бородин. «Отношение к генералу со стороны Главнокомандующего самое хорошее, – записал в дневнике адъютант Гришина-Алмазова. – Деникин дал ему право личного доклада у адм[ирала] Колчака. Приехавший из Омска генерал Флуг заверил генерала в большой популярности его имени и в прекрасном отношении к нему в Сибири. Это сильно подняло настроение генерала». Столь удачно начинавшемуся путешествию предстояло, однако, окончиться трагически…

Общее руководство морскими действиями на Каспии находилось в это время в руках союзников-англичан, контролировавших ряд военных и коммерческих русских судов (со смешанными командами). С английским коммодором Норрисом Гришин-Алмазов и советовался о маршруте, которым он должен был пересечь море на «пароходике яхточного типа» «Лейла». Норрис предложил не идти напрямик из Петровск-Порта в Гурьев, а двинуться под охраной двух вооруженных пароходов сначала в Форт-Александровск, на что Алексей Николаевич согласился. 5 мая [146] корабли эскорта распрощались с «Лейлой», не доходя примерно двадцати миль до Форта. Благодарность за помощь, переданная Гришиным-Алмазовым в мегафон с палубы яхты, стала последними известными его словами, о которых рассказал потом лейтенант Н. Н. Лишин, служивший тогда под английским флагом. Через два часа на подходе к Форту «Лейла» была атакована советскими кораблями во главе с эскадренным миноносцем «Карл Либкнехт» (бывший «Финн»). Шансов у невооруженной яхты не было никаких.

Как потом выяснилось, незадолго до выхода «Лейлы» в море Форт был захвачен подошедшими из Астрахани красными кораблями. «Гарнизон сдался без сопротивления, даже не дав известия белым по радио о сдаче», – пишет советский автор. В руки большевиков попали и шифры, позволявшие обмениваться радиограммами, до поры до времени не возбуждая подозрений.

Эмигрантский историк Н. З. Кадесников, сам участник борьбы против большевиков (инженер-механик лейтенант) впоследствии с излишней, быть может, категоричностью утверждал: «Коммодор Норрис, конечно, не мог не знать, что Гурьев был в руках белых войск, а что на большевистской базе в форту Александровск стояли в готовности и нередко выходили в море вооруженные пароходы “Дело”, “Бомбак”, “Коломна” и переброшенные из Балтийского моря миноносцы “Деятельный”, “Дельный”, “Расторопный”, “Финн” и “Эмир Бухарский”». На самом деле, англичане вполне могли пребывать в неведении, хотя и основания желать зла генералу у них, как мы увидим, тоже были…

Предупредительными выстрелами эсминец заставил яхту остановиться, и на ее борт была высажена призовая партия. Запершись в каюте, Алексей Николаевич встретил большевиков стрельбою из револьвера через дверь. Вряд ли он питал какие-либо иллюзии и, очевидно, хотел лишь выиграть время, уничтожая вверенные ему бумаги. В связи с этим возникает вопрос, почему же осталось не уничтоженным и попало в руки врагов письмо Деникина Колчаку? Полностью достоверного ответа тут, конечно, не существует, но некоторые предположения сделать можно.

Письмо, будучи, конечно, важным, – хотя бы в силу того, кто? был его автором и адресатом, – содержало, в сущности, довольно общие рассуждения (о принципиальной необходимости единого командования, о заграничном представительстве русских антибольшевицких сил, о недружелюбных шагах союзников). Основное должен был рассказать Алексей Николаевич, Деникин же (конечно, не догадываясь, какая судьба постигнет его письмо) иной раз изъяснялся намеками: «Те обстоятельства, о которых Вам доложит ген[ерал] Гришин-Алмазов, указывают на необходимость нам рассчитывать только на свои русские силы. Союзники близки к повторению знакомых нам чудес русской жизни». Примечательно, что пять лет спустя, работая над «Очерками Русской Смуты», Деникин не смог найти ни черновика, ни копии столь важного, казалось бы, документа, и цитировал его… по публикации в большевицкой «Правде», где были напечатаны выдержки! Создается впечатление, что письмо было написано наспех, а брошенные в нем слова «даст Бог – встретимся в Саратове» даже сыграли роль невольной дезинформации, повлияв на группировку советских войск осенью 1919 года, когда ни о какой встрече Деникина и Колчака в Саратове и речи быть не могло. Безусловно, и такое письмо следовало уничтожить; но если оно уцелело – не значит ли это, что в последние минуты своей жизни генерал Гришин-Алмазов посчитал более важными какие-то другие бумаги?

Мы уже упоминали состоявшего на английской службе русского лейтенанта Лишина. За несколько дней до рокового плавания «Лейлы» он имел с Алексеем Николаевичем продолжительный конфиденциальный разговор, в результате которого «в руках генерала осталось много листов сделанных им заметок». «Огромное большинство того, о чем я доложил генералу Гришину-Алмазову, – вспоминал Лишин, – было, по его словам, неизвестно в штабе генерала Деникина, а тем паче не могло быть известно Верховному».

Лейтенант был уверен, что «союзники» на деле ведут своекорыстную политику вместо того, чтобы честно помогать борьбе против большевизма, приводил конкретные факты и даже обдумывал «меры, которые следовало бы предпринять дипломатическим путем». Гришин, как утверждает мемуарист, «был поражен и подавлен». «Все, что вы мне доложили, будет доложено Адмиралу, – сказал он на прощанье. – Это будет сильным и необходимым ударом по вере в Союзников. Может быть, и удастся что-нибудь сделать, чтобы спасти положение… Вы находитесь в центре событий, в боевом и политическом штабе Каспия, и никто из русских офицеров, кроме вас, не обладает возможностями знать почти все происходящее. Вам должна быть дана возможность пересылать мне для доклада Верховному Правителю ваши дальнейшие донесения» (связь Алексей Николаевич предполагал установить при помощи генерала М. А. Пржевальского, которого просил «предоставить Лейт[енанту] Лишину возможность отправлять на мое имя через Гурьев для доклада Адм[иралу] Колчаку донесения»).

Возможно, обвинение, брошенное Кадесниковым англичанам, и основывалось на том, что у Гришина-Алмазова находились слишком сильные свидетельства против них, а сам генерал обладал достаточным авторитетом, чтобы дать делу ход. Однако все это не более чем предположения, и доказательств столь страшного предательства до сих пор не предъявлено. Не имеет и, должно быть, никогда не получит подтверждения и догадка, что именно объемистые «заметки», сделанные во время беседы с Лишиным, и уничтожал в лихорадочной спешке генерал, отстреливаясь от нападающих и считая патроны в своем револьвере. В пользу этой догадки говорит важность сообщенных сведений для текущей борьбы на Каспии (у большевиков, пока опасавшихся иностранцев, теперь могли быть развязаны руки) и важность самого Каспия для поддержания связи между Деникиным и Колчаком. И все же – как было дело в действительности, мы уже никогда не узнаем…

Лейтенант Лишин, передавая рассказ «солдата, бежавшего из Форта Александровска от большевиков к белым частям в Гурьев», пишет о последних минутах жизни Алексея Николаевича: «Раненый в ногу, не видя возможности сопротивляться нагрянувшему на его пароходик отряду большевиков, выпустив почти все патроны из своего револьвера, он застрелился». «Генерал Гришин-Алмазов… выстрелом из револьвера смертельно ранил себя и умер под смех и надругательства большевицких матросов», – утверждает генерал Деникин «со слов механика катера (так он называет «Лейлу». – А. К.) – единственного человека, которому удалось потом уйти от большевиков». Деникину же, в свое время составившему о Гришине-Алмазове не совсем благоприятное впечатление: «Молодой, энергичный, самоуверенный, несколько надменный, либерал, – быть может, более политик, чем воин, с большим честолюбием и с некоторым налетом авантюризма…» – принадлежат и слова, достойные стать эпитафией генералу:

«Так трагически окончил свою молодую и бурную жизнь человек далеко не заурядный, не оцененный в Сибири, недооцененный на Юге и имевший много данных для того, чтобы играть видную роль в рядах белого движения».

* * *

Однако подлинная судьба Алексея Николаевича стала известна далеко не сразу. По утверждению ростовской газеты, атака красных кораблей на судно, перевозившее его через море, была отбита огнем англичан, генерал же «через несколько дней» благополучно переправился из Петровска в Гурьев и уже по дороге оттуда в Уральск якобы «был арестован уральскими казаками» (!) – с комментарием: «Истинные причины ареста генерала не выяснены». Примерно так же начинается версия газеты екатеринбургской, но тут Гришин приплывает все-таки в Форт-Александровск, «почти накануне» захваченный красным десантом, и… «по рассказам местных жителей-рыбаков, отряд генерала Гришина-Алмазова был окружен ночью и взят врасплох без единого выстрела», после чего генерал «большевиками препровожден в Москву». Очевидно, показания «бежавшего солдата» и «бежавшего механика», на которых основывались приведенные выше описания трагедии, еще не были известны, да и вера им могла быть небольшая (лишь свидетельства с советской стороны окончательно подтвердили самоубийство генерала), – и пока все довольно дружно говорили не о смерти, но о плене.

«Если бы он спасся из большевистских лап, это было бы чудом. Такому чуду сейчас нет сил верить», – с болью писал один из бывших подчиненных Гришина-Алмазова, выражая при этом уверенность: «Нам, работавшим плечом к плечу с Алексеем Николаевичем, не страшно за те тайны, какие он хранит в себе».

«Каким мученьям и пыткам подвергнут большевистские комиссары человека, восставшего против них и попавшего в их обезьяньи лапы?.. – с содроганием размышлял этот офицер. – Но, скорбя бесконечной скорбью за участь одного из вернейших сынов России и загораясь новой решимостью довести нашу напряженную борьбу до конца, – мы твердо знаем одно: ни слова не добьются от своего пленника большевики и, лишив нас столь нужного сейчас нам энергичного и преданного родине человека, никакой другой выгоды не извлекут они из своей удачи».

Так рассуждал человек, хорошо знавший Гришина-Алмазова; а другой, никогда его не видевший и в месяцы напряженной борьбы сидевший в Харбине и Владивостоке, генерал барон А. П. Будберг, к лету 1919 года оказавшийся в Омске помощником военного министра, 27 июня вдруг начал рассказывать на заседании кабинета, «что сдача в плен большевик[ам] ген[ерала] Гришина-Алмазова получает новое освещение, т. к. с одной стороны военная контрразведка имела сведения, что Гришин-Алмазов свободно разгуливает по улицам Самары (то есть на советской территории. – А. К.), а с другой – что армией ген[ерала] Деникина получено сообщение (? – А. К.), что Гр[ишин]-Алмазов, будучи назначен г[енерал]-губернатором Одессы, вел широкую не по средствам беспутную жизнь: пьянствовал, кутил, увлекался картежной игрой и дамами полусвета, связался с арт[исткой] Липковской, вступал в какие-то подозрительные компании по организации игорных домов и т. п. (дневник подпоручика Зернова, не предназначавшийся автором для публикации и содержащий немало нелицеприятных заметок о Гришине, не подтверждает из этого перечня ничего, кроме кутежей, впрочем, не слишком частых. – А. К.), и что ген[ерал] Деникин не давал ему никаких серьезных поручений, что его удерживали от поездки для высадки в Александров[ск]е прежде чем будет произведена разведка, не представляет ли эта высадка опасности, но он настоял на немедленном своем отъезде. Ехавшие с ним офицеры и отряд охраны из рядовых все в Александров[ск]е погибли, а он, по слухам, остался в живых. Среди военных сфер невольно возникает мысль, не пал ли он морально настолько, что продался большевикам».

По своему обыкновению, Будберг не удосужился исправить ошибки (превращающиеся уже в клевету), когда они стали очевидными. Но Вологодский, занесший в дневник процитированные «разоблачения» и поверивший в «авантюризм» генерала настолько, что тут же начал вспоминать о прошлогодних «кутежах Гришина в Омске» и задумываться, не хотел ли тот в июле 1918-го привести к власти Колчака, – позже, получив более достоверные сведения, честно сделал в дневнике примечание: «С большим удовлетворением я прочел сегодня (9 октября. – А. К.) доставленную мне из информационного бюро вырезку из советских газет, что Гришин-Алмазов умер героем, а не авантюристом. Оказывается, что Гришин-Алмазов застрелился, как только был снят большевиками с парохода Каспийского моря [147] , успев бросить в море документы и докладные записки, которыми он был снабжен от ген[ерала] Деникина к адм[иралу] Колчаку…» А на Юге России звучали даже утверждения (правда, непроверенные и, возможно, недостоверные), будто «в селе Никольском у форта Александровска на Каспийском море найдена могила расстрелянного большевиками ген[ерала] Гришина-Алмазова». Впрочем, что могила существует, многие вообще не верили, – как, например, Тэффи, так описавшая с чьих-то слов смерть генерала:

«Увидев приближающийся корабль с красным флагом, сероглазый губернатор Одессы выбросил в море чемоданы с документами и, перегнувшись через борт, пустил себе пулю в лоб. Умер героем.

– Героем, Гришин-Алмазов! “Подчеркиваю, героем”!»

И в этом «подчеркиваю», так весело и немного легкомысленно звучавшем в устах «одесского диктатора», теперь слышатся слезы…

А. С. Кручинин

Генерал-лейтенант В. М. Молчанов

Викторин Михайлович Молчанов – лучший начальник дивизии в армии адмирала Колчака, легендарный предводитель Ижевских стрелков, герой Великого Сибирского Ледяного похода, командующий 3-м Стрелковым корпусом в Забайкальи в 1920 году, организатор и руководитель Хабаровского похода зимою 1921–1922 годов, командующий Белыми войсками в кровопролитном сражении за Волочаевку… Яркая, блистательная, несгибаемая личность, фронтовик, не выходивший из боев с середины 1918 и до конца 1922 года. Вряд ли можно назвать его «выдающимся полководцем» – пост начальника дивизии слишком мал для этого. Но не раз и не два в критические моменты борьбы именно решительные действия Молчанова и его подчиненных буквально спасали Белую Армию, давая ей возможность вырваться из самых безнадежных положений. В этом, наверное, и состоял главный талант генерала Молчанова: он без колебания брал на себя руководство, когда у всех вокруг опускались руки. И ни разу он не подвел своих подчиненных, в победах и поражениях оставаясь с ними до конца.

* * *

Викторин Михайлович Молчанов родился 23 января 1886 года в городе Чистополе Казанской губернии в семье почтового чиновника. Окончил Елабужское реальное училище, затем поступил в Алексеевское военное училище в Москве, по окончании которого 24 марта 1906 года был произведен в подпоручики и направлен для прохождения службы во 2-й Кавказский саперный батальон, в 1908 году переведен на Дальний Восток во 2-й Восточно-Сибирский саперный батальон, а в 1910 году – в 6-й Сибирский саперный батальон. Молодому Викторину Молчанову не пришлось участвовать в Русско-Японской войне, зато ему еще в училище, а затем во время службы на Кавказе довелось принять участие в борьбе с отравлявшей страну в 1905–1907 годах революционной заразой. Прям, честен, бесстрашен, иногда несдержан во гневе, беззаветно верен присяге и России, неприхотлив в быту, внимателен к солдатам и порою дерзок с начальниками, – таким был молодой Молчанов, и таким же он остался пятнадцать лет спустя, став знаменитым Белым генералом.

В эти предвоенные годы судьба как будто специально вкладывала в него знания и умения, которым суждено было пригодиться многие годы спустя. Знаменательный случай: в 1910 году, когда он только что попал в 6-й Сибирский саперный батальон, стоявший в то время в районе Иркутска, Молчанову вместе с несколькими другими молодыми офицерами была поручена съемка местности в районе острова Ольхон на Байкале. Эта съемка производилась зимою, когда Байкал был скован льдом, и Молчанов, в дополнение к основной задаче, детально изучил все способы перехода Байкала по льду и препятствия, которые могут при этом возникнуть. Десять лет спустя эти знания чрезвычайно пригодились не только самому Викторину Михайловичу, но и всей Каппелевской армии, которой на своем пути в Забайкалье пришлось пройти именно этим маршрутом.

Грянула Первая мировая война, и поручик Молчанов отправился на фронт, где вначале был назначен командиром роты в 7-м Сибирском саперном батальоне, а позднее возглавил 3-ю Отдельную инженерную роту при 3-й Сибирской стрелковой дивизии. 10 мая 1915 года у Боржимова на реке Бзуре (под Варшавой) рота штабс-капитана Молчанова оказалась на участке позиции V-го Сибирского корпуса, по которой немцы провели первую на русском фронте газовую атаку. В тот раз отравилось газом до 10 000 русских солдат; погибла почти целиком 14-я Сибирская стрелковая дивизия, а вместе с нею и три из четырех взводов из роты Молчанова. Четвертый взвод спасся, и именно благодаря Викторину Михайловичу.

Молчанов со своим взводом в 40 человек находился на участке 53-го Сибирского стрелкового полка, сидел в блиндаже и читал газету, причем ему как раз попалась статья о газовой атаке, произведенной немцами за месяц до того на французском фронте. В тот момент, когда Викторин Михайлович добрался до описания простейших способов защиты от газа, в блиндаж вбежал сапер с известием, что со стороны немецких позиций ползет огромное облако. Не теряя ни минуты, Молчанов бросился к саперам, приказал им намочить тряпки водой, прикрыть ими рот и нос и дышать только через эти импровизированные повязки. Позиции вокруг были оголены: в окопах лежали лишь трупы задохнувшихся солдат. Штабс-капитан Молчанов немедленно приказал заменить их редкой цепью своих сапер и подготовить к бою два оставленных пулемета. Когда немцы вслед за прошедшим облаком газа вышли из своих окопов, они были внезапно встречены огнем в упор и откатились в исходное положение. При отражении атаки Викторину Михайловичу приходилось, отдавая команды, время от времени снимать свою повязку, он отравился газом, но, к счастью, легко, и вскоре вернулся из госпиталя обратно к своей роте. За этот подвиг Молчанов был представлен к Георгиевскому Оружию, но из чисто формальных соображений представление было отклонено.

Февраль 1917 года застал капитана Молчанова и его роту под Ригой. В мае, когда в частях появились выборные солдатские комитеты, инженерная рота, уже затронутая разложением, на общем собрании отказала в доверии своему командиру как слишком храброму и «совершенно не современному офицеру». Викторин Михайлович перешел на должность штаб-офицера для поручений и делопроизводства при корпусном инженере VI-го Сибирского корпуса. После большевицкого переворота командир корпуса был смещен, корпусной инженер покинул свой пост, и исполнять его обязанности остался Молчанов, уже представленный к производству в подполковники, но так и не произведенный из-за отмены чинов. Служить становилось уж совсем невмоготу, и он готовился демобилизоваться. Однако его опередили немцы, перейдя в феврале 1918 года в наступление. 20 февраля на станции Вольмар Викторин Михайлович был ранен в стычке и попал в плен. После выхода из госпиталя, не желая отправляться в лагерь военнопленных, он добыл себе поддельный документ, с помощью которого перешел демаркационную линию. После долгих мытарств, 4 мая Молчанов вернулся домой в Елабугу. Как вспоминал он впоследствии, его «мозг работал в направлении Дона, Оренбурга, Забайкалья», где шла борьба с большевиками.

Вскоре Викторин Михайлович узнал, что подлежит мобилизации в Красную Армию в качестве «военспеца». Он немедленно уехал из города в село Алнаши, где жил его старший брат Александр, который пользовался у односельчан большим уважением и был избран ими мировым судьей.

* * *

Толчком для развертывания антибольшевицкого движения в Прикамьи послужило известие об освобождении 7 августа 1918 года Казани. На следующий же день восстал Ижевский оружейный завод.

Он всегда был на особом счету: это был один из трех заводов, производивших трехлинейные винтовки для русской армии. Большую часть рабочих составляли высококлассные специалисты, которые жили в достатке. Поэтому, когда власть захватили большевики, сразу выяснилось, что дать ижевским рабочим им просто нечего. Все большевицкие посулы были рассчитаны на люмпенизированную голытьбу с окраин больших городов, привыкшую от полной безысходности начисто пропивать свою грошовую зарплату. Взятый большевиками курс на передел собственности означал для ижевских металлистов лишь потерю подсобных хозяйств и уравнение в зарплате высококлассного мастера с последним пьяницей. Поэтому неудивительно, что еще весною 1918 года на выборах в местный Совет рабочих депутатов убедительную победу одержали противники большевизма. В ответ коммунисты разогнали неугодный Совет. Тогда центром сопротивления стал «Союз фронтовиков».

Получив известие о падении Казани, большевики объявили на заводе всеобщую мобилизацию, а встретив сопротивление со стороны «Союза фронтовиков», решили прибегнуть к массовым репрессиям. Но они не учли, что на заводе имелся значительный запас винтовок. Мгновенно вооружившись, рабочие, возглавляемые фронтовиками, решительно атаковали красногвардейцев, и к утру 8 августа Ижевск был освобожден.

Красные попытались вернуть город, но были разбиты. Затем эти попытки регулярно повторялись со все бо?льшими силами, но с тем же самым результатом. Возраставший напор красных вынуждал ижевцев создавать все новые добровольческие отряды (роты); после сражения 18–19 августа на заводе была объявлена всеобщая мобилизация, созданы десятки новых рот, и вскоре «Ижевская Народная Армия» превратилась в массовую. Практически одновременно, в ночь на 17 августа, отряд из 180 фронтовиков, уроженцев города Воткинска, совместно с одной ижевской ротой внезапным ударом освободил от красных Воткинск. Там немедленно начала создаваться Воткинская Народная Армия, формирование которой пошло по тем же принципам, что и у Ижевцев. 31 августа отправленный из Ижевска отряд вошел в Сарапул, откуда десятью днями ранее бежал Штаб 2-й армии красных. Горожане начали формировать Сарапульскую Народную Армию.

Ижевская, Воткинская и Сарапульская Народные Армии создавались по территориальному признаку и ставили своей задачей исключительно защиту родных мест. Народными они были не по одному лишь своему названию, представляя собой действительно всенародное ополчение со всеми его достоинствами и недостатками. В результате их действий от большевиков оказался освобожден огромный район площадью до 35 000 квадратных верст, обороняемый повстанческой армией численностью до 30 000 человек. Резко усилив выпуск трехлинейных винтовок сразу после начала восстания, рабочие Ижевского завода не только полностью вооружили все три армии, но и смогли также обеспечить оружием окрестные крестьянские партизанские отряды. Конечно, в отношении материально-технического снабжения своих войск Ижевцам пришлось столкнуться с огромными трудностями, поскольку выпуск патронов на самом заводе был крайне ограничен, а запасы их очень невелики. Что же касается орудий, пулеметов и снарядов, то их пришлось брать с боя у красных.

Победы Ижевцев не могли не отразиться на настроении окрестных волостей. Повсюду крестьяне поднимались против насильников, создавали отряды самообороны. Заволновались и Алнаши. Викторин Михайлович, трезво оценивая ситуацию, советовал сельчанам обождать, сговориться для начала с соседней Можгинской волостью, но события быстро вышли из-под его контроля: «Собравшийся волостной сход решил начать борьбу с большевиками. Меня назначили начальником всех войск, а брата волостным казначеем, он же должен был взять на себя обязанности всех существовавших судов».

Вот так, неожиданно для себя, оказался Викторин Михайлович вовлечен в открытую борьбу против большевиков. На призыв волостного схода крестьяне отозвались дружно, в дружину записалось несколько сот человек. Но зато с оружием оказалось очень туго: во всей волости нашлось всего лишь 6 винтовок, 2 револьвера и несколько шашек, – пришлось остальных добровольцев вооружать дробовиками, а также топорами, косами и вилами. Викторин Михайлович круто взялся за руководство дружиной и в первую очередь установил в ней строгую дисциплину. Первой операцией стал успешный бой с отступавшим из-за Камы красным отрядом, который остановился на ночлег в 7 верстах от села. А вскоре из Елабуги прибыли связные с просьбой к Молчанову срочно прибыть туда и, как старшему строевому командиру, возглавить белые части, формирующиеся в городе.

Елабуга была освобождена от красных 7 сентября «частями Народной Армии города Чистополя». В эти дни по Каме прошли в противоположных направлениях с разницей в несколько дней два потока: сначала вниз по реке спускалась беспорядочная армада пароходов с красноармейцами и большевицкими учреждениями, удиравшими из Сарапула; они ушли в устье реки Вятки, а через неделю им на смену пришли другие пароходы, поднимавшиеся вверх по реке: это уже белые уходили из-под Казани. К составу этой группы принадлежал Чистопольский отряд, занявший Елабугу. Начавшие там формирование части, в свою очередь, получили название «Елабужской Народной Армии». Вот ее-то теперь и призван был возглавить Викторин Михайлович Молчанов.

Общее руководство отрядами, действующими в бассейне Камы, находилось на тот момент в руках Командующего Камской речной боевой флотилией, капитана 2-го ранга П. П. Феодосьева. Он утвердил назначение Молчанова на должность начальника гарнизона Елабуги и приказал ему вступить в «командование сухопутными войсками района Соколки – Елабуга».

Положение в городе было незавидным; Молчанов признает, что если бы в момент приема им командования красные двинули бы на Елабугу хоть роту, отражать их было бы не с кем. Формировались 1-й и 2-й Елабужские пехотные полки, однако в 1-м полку был лишь один батальон в 600 штыков, пулеметная команда – 6 пулеметов; 2-й полк – лишь кадры. Чистопольский отряд поручика Михайлова насчитывал 60 человек пеших и конных. Из имеющихся налицо 396 офицеров кадровым был лишь один – сам Молчанов. И «батарея»: одно орудие без прицела. Молчанов немедленно занялся приведением в порядок своей армии. Сам он писал об этом так:

«Приказал формировать только 1-й Елабужский полк, прекратив формирование 2-го. За месяц моего пребывания полк возрос до 2 000 человек, но винтовок было лишь около 700, патронов примерно по 100 штук на винтовку; пулеметов недостаточно… Переговорили по прямому проводу с начальником штаба Ижевской армии и взаимно информировали друг друга. Мне обещано было еженедельно 500 винтовок в обмен на хлеб. К сожалению, я получил всего лишь 1 500, так как пришлось уходить.

…Я донес в Самару о существовании сил при слиянии Вятки с Камой. Получил ответную телеграмму, где говорилось, что рады появлению наших сил на правом фланге, не указывая, где и какие силы находятся; утверждают меня в чине подполковника со дня выслуги (это явилось следствием их запроса о моем движении по службе), но не указывали, кому я подчинен…»

Вскоре Молчанов получил известие из Уфы, что включен в состав Уфимского корпуса, который сам находился в процессе формирования. Однако руководить войсками в Елабуге Викторину Михайловичу пришлось недолго. Большевики прекрасно сознавали всю опасность, которую представлял для них Ижевско-Воткинский повстанческий район, и после захвата Казани начали концентрировать против него свои силы. Повстанцы же не помышляли о нанесении по красным удара стратегического характера, который, при правильном руководстве, вполне мог бы сокрушить весь красный Восточный фронт; они планировали лишь оборону своего района. В этом, собственно, и кроется основной недостаток настоящих народных армий, – невозможность по доброй воле (не будучи принужденными к этому самыми крайними обстоятельствами) вести борьбу в отрыве от родных мест. Красные, с их мощнейшим аппаратом принуждения, таким пороком не страдали.

2-я армия красных была значительно усилена, в нее был влит вернувшийся из-под Казани Арский отряд латыша В. М. Азина. Командующим армией был назначен бывший полковник Российской Императорской Армии В. И. Шорин, опытный и волевой офицер, к сожалению, поставивший свои знания и талант на службу советскому режиму. Армия привела себя в порядок и перешла в наступление от Вятских Полян, нацеливаясь на станцию Агрыз. При этом левый фланг наносил вспомогательный удар на Елабугу, а со стороны Камы их поддерживала красная речная флотилия Ф. Ф. Раскольникова, превосходившая как по числу пароходов, так и по их вооружению белую флотилию, и имевшая, кроме того, в своем составе сильные десантные отряды.

Елабужская Народная Армия, успевшая уже увеличиться до 4 000 человек при двух орудиях, получила известие от Феодосьева, что его флотилия через два дня отойдет вверх по Каме к Пьяному Бору, где и даст бой красным кораблям. Молчанову предписывалось со всеми войсками переправиться через Каму у деревни Набережные Челны и затем отходить на Мензелинск. Пришлось спешно эвакуировать город, благо пароходов для этого было достаточно.

Несмотря на то, что красные еще не подошли и никакого давления на отходящих не оказывали, переправа через Каму была произведена в беспорядке. По словам Молчанова, Феодосьев был пьян и не удосужился отдать подчиненным никаких распоряжений, в результате чего колонна Елабужцев пять часов стояла на берегу и ждала, когда моряки, наконец, соблаговолят о ней вспомнить. В результате войска Молчанова едва успели завершить переправу до появления красных боевых судов. Вместе с армией ушла и вся большая семья Молчанова, в том числе его молодая жена Наталия Константиновна (урожденная Скордули). 28 сентября красные заняли Елабугу. Далее Феодосьев, вместо того, чтобы объединить действия Молчанова и Ижевцев, своим поспешным отходом в устье реки Белой способствовал их разъединению, а Ижевская и Воткинская Народные Армии, атакованные и обойденные с реки, оказались фактически в красном кольце.

Молчанов, прикрывшись со стороны Камы, основные силы своего отряда отвел в Мензелинск. Там они располагались чрезвычайно изолированно: ближайшим соседом справа оставалась флотилия Феодосьева, правильное взаимодействие с которой так и не налаживалось, а слева между Молчановым и корпусом Каппеля, отходившим на Бугульму, оставался никем не занятый разрыв шириною в 250 верст. 18 октября Молчанову под угрозой окружения пришлось оставить Мензелинск и отходить за реку Ик. Здесь он получил приказ из всех частей, выведенных из Елабуги и Мензелинска, сформировать стрелковый полк. Этот полк – 32-й Прикамский стрелковый – формально вошел в состав Сводной Уфимской (впоследствии – 8-й Камской) стрелковой дивизии, в реальности же Викторин Михайлович командовал отдельным отрядом, в который кроме Прикамского полка входил также батальон 13-го Уфимского полка и двухорудийная Прикамская батарея. Полк состоял из трех батальонов (1 600 штыков при 18 пулеметах), имел кроме того команду конных разведчиков, отдельную пулеметную команду (12 пулеметов), Инструкторскую (офицерскую) роту, собственное интендантство, лазарет, и даже свою учебную команду, выпускающую унтер-офицеров. Все эти многочисленные сверхштатные команды, наверное, и не нужны были бы обычному полку, но становились совершенно необходимыми в отдельном отряде.

Красные нажимали, и Молчанов, отразив их атаку, отступил на заранее выбранную и укрепленную позицию у села Асянова, упиравшуюся правым флангом в реку Белая. Здесь же он получил подкрепление: остальные два батальона 13-го Уфимского стрелкового полка с 1-й батареей Уфимского артдивизиона (2 орудия). Теперь в распоряжении Молчанова было 2 полка и 4 орудия. Осмотрев и усилив позицию, Молчанов решил дать красным бой, который вылился в упорное двухдневное сражение.

К вечеру второго дня выяснилось, что одна из красных обходных колонн заняла дорогу в тылу отряда. Держаться дольше не имело смысла, надо было отходить, а для этого сначала отбросить красных. Поэтому Молчанов приказал на всем фронте перейти во внезапную контратаку, которая увенчалась полным успехом. На поле боя красные оставили до 800 трупов, 280 человек попали в плен, было взято 5 пулеметов; в отряде Молчанова было 27 убитых и примерно 150 раненых. В полночь отряд спокойно начал отход и, обойдя заслон красных, занял позицию в 12 верстах к западу от города Бирска. Красные же были настолько дезорганизованы результатами боя, что смогли оправиться и начать преследование лишь примерно через месяц.

Тем временем, окруженный красными, восставший Ижевско-Воткинский район доживал уже последние дни. Штурм мятежного завода красный командарм Шорин назначил на 7 ноября, желая преподнести Москве своеобразный подарок в первую годовщину Октябрьского переворота. Для оптимизма у него были все основания: в ударной группе Азина были сосредоточены восемь полков, отдельный десантный отряд, два бронепоезда и многочисленная артиллерия, обильно снабженная боеприпасами. У Ижевцев к этому времени, напротив, полностью истощились запасы пороха, так что артиллерия их поневоле смолкла, винтовки и пулеметы остались без патронов.

И все же Ижевцы чуть было не сорвали карателям весь праздник. Рано утром, едва только красные начали артподготовку, тысячи рабочих двинулись в решительную атаку. Не имея патронов, под шквалом вражеского огня они без выстрела шли в штыки. Их мужество было не напрасным: один из красных полков дивизии Азина – 2-й Мусульманский – не выдержал и бросился врассыпную, избивая по дороге своих командиров. Полк бежал столь стремительно, что на другой день беглецов ловили в тридцати верстах от поля боя. Бежавший полк оставил в руках ижевцев 2 гаубицы, 4 легких орудия и все свои пулеметы, которые немедленно были повернуты против красных. Последних спасла лишь стойкость латышских батальонов да подавляющее огневое превосходство. Упорный бой длился целый день, и лишь поздно вечером красные смогли ворваться на Ижевский вокзал. Под прикрытием ночи сильно поредевшие Ижевские полки сумели не только беспрепятственно отойти к Воткинску, но и эвакуировать многие семьи рабочих, что спасло их от расправы.

Воткинск был эвакуирован заблаговременно. Для этого навели понтонный мост на баржах через Каму, по которому удалось за неделю вывести за реку войска, жителей, раненых, вывезти все запасы, артиллерию и даже оборудование Воткинского завода. 13 ноября город был оставлен, и 14 ноября последние бойцы Народных Армий Прикамья перешли на левый берег Камы; мост был подожжен. На этом завершилась героическая трехмесячная эпопея обороны Прикамского района. Части Ижевской и Воткинской Народных Армий вышли в расположение Уфимской группы генерала С. Н. Люпова. Они составили теперь ее правый фланг, тогда как левый фланг у Бирска прикрывал отряд Молчанова.

* * *

18 ноября в Омске Верховным Правителем был провозглашен адмирал А.В. Колчак. На фронте известие об этом было встречено неоднозначно – многие военачальники не спешили с признанием Колчака, выжидая, на чьей стороне будет сила. Эсеры зондировали почву, подбивая войсковые части на то, чтобы выступить против Омска с оружием в руках, даже если для этого пришлось бы открыть фронт красным. Особенно рассчитывали они на Ижевцев и Воткинцев, памятуя об их «демократических симпатиях», но, к счастью, просчитались. Не спешил признать переворот и генерал Люпов, так что Молчанову пришлось сделать это «через голову» своего начальника.

Викторин Михайлович со своим отрядом в течение месяца прикрывал Бирск, постепенно отходя все ближе и ближе к городу. В декабре отряд был временно переподчинен Самарской группе генерала С. Н. Войцеховского. В Бирске Молчанов занимал выдвинутое положение, но, несмотря на это, Войцеховский просил его продержаться в городе еще несколько дней, чтобы прикрыть с севера корпус Каппеля, медленно отходящий на Уфу. Молчанов выполнил приказ: отступив непосредственно в город, он держался еще и там, сколько мог, зато и отступать ему пришлось потом поспешно и с большими потерями. Бирск был сдан 19 декабря, но лишь через месяц после этого отряд Молчанова получил приказ о выводе в тыл, на заслуженный отдых и пополнение.

29 декабря 1918 года вконец обескровленный корпус Каппеля оставил Уфу, а через два дня была официально создана Западная Армия во главе с генералом М. В. Ханжиным. Вошедшие в нее части подверглись реорганизации. К тому времени прежние Ижевская и Воткинская Народные Армии были переформированы в двухполковую Ижевскую бригаду и четырехполковую Сводную Воткинскую дивизию. Теперь их пути расходились: Воткинцы передавались в Сибирскую Армию генерала Р. Гайды, а в армии Ханжина оставались Ижевцы.

Последние переживали в это время глубокий кризис: они больше Воткинцев пострадали при отходе за Каму, находились в подавленном настроении и были очень плохо одеты, из-за чего в жестокие морозы никак не могли быть выведены на фронт. В Штабе Армии встал вопрос о расформировании бригады. После проведенной инспекции от этого отказались, но нужно было назначить им нового командира бригады. Начальству было хорошо известно, что Ижевцы упрямы и своенравны, признают только собственных офицеров, бывших с ними с первых дней восстания, и согласятся подчиниться далеко не всякому «чужаку». Выбор пал на Молчанова. Сам Викторин Михайлович вспоминал об этом так:

«…Я получил телеграмму от начальника штаба армии генерала Щепихина о назначении меня командующим Отдельной Ижевской стрелковой бригадой, куда я должен выехать по расформировании моего отряда и отсылке частей в свои дивизии… Получив такую телеграмму, я пришел в неописуемый ужас: было слышно, что ижевцы не дисциплинированы, бунтовщики, воевать не хотят и стоят в тылу 2-го Уфимского корпуса, занимаясь мародерством и грабежами. И вот назначают меня, молодого подполковника, когда в тылу полно старых кадровых офицеров. Не с моим характером командовать распущенными рабочими – неужели за все, что я сделал, меня шлют на верную гибель?»

Все же приходилось ехать, принимать бригаду. Вечером 7 февраля 1919 года Молчанов прибыл в ее расположение. Был уже поздний вечер, однако никто не потрудился встретить нового комбрига. Лишь на следующий день с раннего утра в Штаб представиться новому командиру явились все старшие начальники. Они держались очень настороженно и даже враждебно. Познакомившись с командирами, Молчанов отдал приказ по бригаде перейти походным порядком на новые места дислокации, заодно совместив этот поход с простейшими тактическими учениями. За предстоящие трое суток пути он намеревался и провести во всех частях инспекторские смотры. Следовало спешить: Штаб Западной Армии требовал скорейшего и точного ответа, готова ли бригада к наступлению и можно ли будет поставить ее на направление главного удара.

То, как были проведены учения, Молчанову в целом понравилось. Но еще большее впечатление произвели на него смотры. Начал он со 2-го полка. Несмотря на необычный вид, полк производил отличное впечатление:

«…Отношения между солдатами и офицерами дружеские, все одеты одинаково плохо; все офицеры знают своих подчиненных, как близких родных. Разговаривая со стариками, я натолкнулся на картину – в строю отец 64 лет и сын 18 лет, стоят рядом; отец говорит, что при наступлении он еще хорош, а вот при отходе ему тяжело, не может успевать за молодыми; сын говорит о боязни за отца, но оба хотят бороться против большевиков. В ротах солдаты, говоря о ротном, называют его по имени-отчеству; так и этот старик говорит: “Да нам хорошо воевать, Петрович (ротный) у нас храбрый и справедливый, одно слово, отец”. А отцу-то едва ли исполнилось совершеннолетие. Я вызвал всех солдат старше 50 лет, таковых оказалось больше полусотни. Я им объявил, что все они переводятся в интендантство, а оттуда будут взяты более молодые; не преминул поблагодарить их. Произвело впечатление, из строя послышались возгласы: “Правильно!”, “Справедливо”. …После обхода я говорил со всем полком, указал, что я, приняв бригаду, поставил себе задачей подготовить их в кратчайшее время к наступлению. …Мне не дали кончить и начали говорить, что кто-то распустил слухи, что ижевцы не пойдут в наступление, но это неправда, дайте одежду, и мы покажем, как надо воевать. Я отвечал, что не сомневаюсь в их доблести и уверен, что полк прославит себя. Уезжал я под крики “Ура!”. Я был растроган всем – и их видом, и их сердечностью».

Общий состав бригады доходил до 7 500 человек. Не хватало обмундирования и массы всякого другого воен ного имущества. Все это Молчанов немедленно затребовал в интендантстве, и, поскольку это дело взял на личный учет Командующий Армией, вскоре имущество начало прибывать в достаточном количестве.

Подготовка к наступлению требовала упорного труда, и в процес се ее между новым начальником бригады и подчиненными начало возникать взаимопонимание. Впрочем, не обходилось без шероховатостей. Особенно досаждала Молчанову привычка Ижевцев обсуждать приказы, прежде чем приступить к их исполнению. Этого Викторин Михайлович не выносил и, будучи человеком прямым и горячим, тут же обрушивался на ослушников потоком таких «крепких словечек», которым позавидовал бы бывалый боцман. О привычках командира быстро стало известно всем, и число «резонеров» в бригаде резко сократилось.

Молчанов и Ижевцы «притирались» друг к другу. Но по-настоящему оценили они друг друга уже в бою. Викторин Михайлович позже писал об этом так: «Я оказался самым счастливым офицером в армии, получив под свое командование Ижевцев. Они не хотели меня, а я не хотел принимать командование этой “вольницей”, но после первых боев мы поняли друг друга, постепенно крепло наше боевое содружество и доверие, которые сохранились до конца».

Получив и распределив по полкам необходимое имущество, Молчанов донес в Штаб Армии, что бригада к наступлению готова. В ответ 21 февраля командующий Западной Армией генерал Ханжин отдал следующий приказ:

«Ижевцы! Вы перешли в состав Западной армии при тяжелых условиях отступления, босые и голодные! Ныне вы отдохнули, вас одели и накормили! Настало время нанести красным поражение! Они уже бегут, и мы должны дать им последний жестокий удар! Наша задача освободить Уфу, Самару, Сарапул и Ижевск!

Я требую во имя Родины от вас нового подвига! Докажите еще раз свою преданность Родине. Ваши матери и отцы, ваши жены и дети ждут нас как избавителей от рук красных палачей-большевиков.

Я назначил вам опытных Начальников. Скоро я отдам приказ о всеобщем наступлении и надеюсь, что вы оправдаете доверие к вам.

После освобождения Ижевского завода вам будет предоставлена возможность вернуться к своим семьям, и только желающие останутся в рядах доблестной Ижевской бригады, чтобы с оружием в руках совместно с другими частями армии продолжать великое дело освобождения Родины от красных предателей».

Подписывая этот приказ, Ханжин не подозревал, что закладывает мину замедленного действия. Как он, наверное, жалел потом об опрометчиво данном им обещании по освобождении Ижевска распустить всех желающих по домам! Но рядовые Ижевцы отнеслись к обещанию командарма совершенно серьезно.

Было решено, что Ижевская бригада войдет в состав 3-го Уральского корпуса, в Штабе которого Молчанов получил приказ о своем производстве в полковники. Все вопросы были обговорены, и бригада начала выдвигаться на намеченные позиции. В этот момент, перед самым наступлением, Молчанов обрел еще одного, самого ценного своего помощника: в бригаду был прислан начальник Штаба – выпускник ускоренных курсов Академии Генерального Штаба капитан А. Г. Ефимов. Вот что пишет о нем Викторин Михайлович:

«Капитан Ефимов уже доро?гой начал знакомиться с делами, с частями. Я видел дельного, трудолюбивого офицера, а когда, по приезде на место, он немедленно принял должность и взял в руки немного распущенный штаб, я увидел в нем твердого человека, который вожжи не распустит. …С этого времени он был верным моим помощником, отважным офицером, ходившим в атаку с чинами штаба, дальше – близким моим другом, и я всю Гражданскую войну провел с ним и сдал ему ижевцев, когда был назначен командиром 3-го корпуса».

* * *

Давно ожидаемое общее наступление Западной Армии началось в ночь на 5 марта, а на следующий день перешла в наступление Ижевская бригада. В течение последующих семи дней она последовательно брала все красные позиции, неся порой большие потери, но ни разу не снизив темпа наступления. Вечером 12 марта бригада подошла к Уфе на полперехода, и разыгравшийся на следующий день бой закончился пленением целого красного полка, что фактически предопределило падение города. Ижевцы по праву гордились этой блистательной победой. Высоко оценило победу и начальство: два командира батальонов 1-го Ижевского полка были награждены Георгиевским Оружием. 14 марта Ижевская бригада была выведена в резерв. За 8 дней боев она понесла довольно большие потери и израсходовала почти весь запас патронов. Однако буквально через несколько дней, так и не пополнив своих запасов, она снова была срочно вызвана на фронт.

Увы, военное счастье начало изменять генералу Ханжину. Большинство дивизий его армии были изначально нацелены не на разгром живой силы красных, а на захват Уфы, и теперь «сбившиеся в кучу» части требовали перегруппировки и перенацеливания, а времени на это уже не было. Уфа, неожиданно для Штаба Западной Армии, подверглась с юга мощному контрудару. Противник подошел к городу на один переход. Штаб требовал: «Спасите Уфу!» – и Молчанову оставалось вести свою бригаду в бой практически без патронов.

Бой 30 марта поневоле запомнился Ижевцам: они должны были отражать наступление 26-й и 27-й советских дивизий (в целом – пятнадцати полков). Патроны вышли все, и полагаться оставалось только на свои штыки. Цепи шли по колено в снегу, казалось, красные перебьют их всех на выбор. Но подъем духа у Ижевцев был чрезвычайно высок. Бойцы 3-го батальона 1-го Ижевского полка ходили в атаку, забросив винтовки за спину и вытащив из-за голенища засапожные ножи. Как вспоминали участники боя, «на красных это производило огромное впечатление». Соседние роты шли в атаку, как на праздник – с песнями и гармошкой, как бы подтверждая известную народную пословицу «помирать, так с музыкой».

Между тем начальник бригады Викторин Молчанов пытался где только можно добыть для бойцов патроны. Подвоза все не было, и кончилось тем, что патроны стали отбирать у соседних частей (более богатых ими, но менее стойких), по нескольку обойм, прямо из подсумков бойцов, и тут же на подводах направлять их в бригаду. К вечеру минимальный запас был собран, и это наконец дало возможность Молчанову перейти к более осмысленным действиям. С утра 31 марта Молчанов оставил на позициях одну только Инженерную роту бригады, а сам с другими частями двинулся в глубокий обход в тыл красных. Обход произвел такую панику, что красные полки без боя начали отходить. Уфа была спасена.

Ижевец, идущий в атаку с гармошкой под красными пулями, навеки остался символом несгибаемой воли простых бойцов колчаковской армии. Красные же после этого боя настолько зауважали Ижевскую бригаду, что кстати и некстати стали приписывать ей участие во всевозможных «психических атаках».

Впрочем, до некоторой степени грешат этим и современные авторы. Порой приходится слышать или читать фразу: «Любили Ижевцы ходить в свои знаменитые беспатронные психические атаки, забросив винтовки за спину и достав засапожные ножи!» Однако вряд ли нормальный человек способен наслаждаться подобным времяпрепровождением. И уж тем более вряд ли люди, сами производившие трехлинейные винтовки, предпочитали действовать ими исключительно, как дубиной. Другое дело, коли нужда заставит! А сказку о «психических атаках», скорее всего, придумали не слишком стойкие красноармейцы, чтобы хоть как-то оправдать тот факт, что они разбегались при одном лишь виде идущих на них Ижевских цепей!

Несмотря на начавшуюся распутицу, Ханжин готовил красным новый удар. И вдруг в бригаде узнали, что 13 апреля войсками Сибирской Армии освобожден их родной Ижевск! Это сразу же заставило всех вспомнить о давешнем обещании командующего армией отпустить всех желающих на побывку сразу после освобождения их родины. А ведь к тоске по дому у большинства Ижевцев примешивалась тревога за оставленных на заводе близких, которые вполне вероятно могли пострадать от репрессий ЧК. Молчанов, со своей стороны, тонко чувствовал настроение в бригаде и предлагал немедленно в полном составе отправить ее на завод. Но это означало бы передачу ее (хотя бы временно) в другую армию, на что Ханжин пойти никак не мог. Вместо этого командующий сделал вид, что никаких обещаний не давал, и отдал приказ о продолжении наступления.

Более необдуманного поступка трудно было себе вообразить – бригада вышла из повиновения. Ижевцы решили не ожидать более команды свыше, а идти домой. Молчанов был в отчаянии, но прекрасно понимал, что переубедить подчиненных не сможет. Ему удалось лишь уговорить их, во-первых, оставить свое оружие, а во-вторых, не уводить с собою своих офицеров. С другой стороны, он старался, сколько мог, охладить «горячие головы» в Штабе Армии, которые грозились надежными Сибирскими войсками преградить Ижевцам дорогу.

29 апреля Ижевцы сдали оружие и, рота за ротой, двинулись домой. С Молчановым остались лишь небольшие кадры: офицеры и пулеметчики. За сутки численность бригады сократилась с 4 400 человек до 452-х. Впрочем, одновременно с Ижевской бригадой точно так же разошлась по домам и Воткинская дивизия. Командующий Сибирской Армией генерал Гайда не стал, подобно Ханжину, устраивать скандала, а распустил ее на время собственным приказом.

Как бы там ни было, а Белое командование, из-за собственных глупых и непродуманных обещаний в самый разгар наступления потеряло полторы дивизии! Для Викторина Михайловича это был особенно тяжелый удар: ведь всего за десять дней до этого, 20 апреля 1919 года, он за отличие в боях под Уфой был произведен в генерал-майоры. Более того, вот-вот должен был выйти приказ о развертывании его бригады в дивизию. Теперь все эти планы рухнули. А ведь все это происходило в тех местах, население которых еще год назад было настроено активно антибольшевицки, а за зиму подверглось новым репрессиям и притеснениям со стороны Советской власти! Казалось бы, прорыв в этот район должен был бы немедленно вызвать бурное формирование новых добровольческих полков и дивизий, а вместо этого на деле распадались старые части!

Именно в этот момент началось известное контрнаступление, организованное М. В. Фрунзе, и белые войска оказались вновь отброшенными к Уфе. На фронте на счету был каждый солдат, а потому в кадры бывшей Ижевской бригады наскоро влили 2 000 мобилизованных. После этого бригаду бросили в бой, и результат не заставил себя долго ждать: 9 мая в первом же бою она потерпела поражение. Молодые солдаты, впервые попав под огонь, растерялись и не смогли оказать должного сопротивления. После этого бригада была отведена в тыл и был поднят вопрос о ее расформировании. Но в самый последний момент, вечером 22 мая, Молчанов известил своих подчиненных о том, что бригада расформирована не будет. Вместо этого он составил план восстановления Ижевской бригады в ее старом составе. Викторин Михайлович представлял, какую картину смерти и разрушений застанут Ижевцы, вернувшись к себе на завод, и был уверен, что они скоро пожелают вновь взять в руки оружие, чтобы отомстить большевицким палачам и карателям.

А действительность превзошла все самые мрачные ожидания Ижевцев: после их отступления в ноябре 1918 года на заводское население обрушился вал репрессий. Всего за время господства большевиков в Ижевске было убито 7 983 человека; не было семьи, которая не оплакивала бы потерю близких. Недаром у красных бытовала гнусная присказка, что когда Гражданская война закончится, «все разойдутся по домам, а Ижевцы и Воткинцы – по гробам». Но, похоже, «по гробам» палачи пока что решили «развести» стариков, женщин и детей, а мужчинам оставалось лишь сжимать кулаки в бессильной ярости…

15 мая в Ижевск прибыла группа офицеров, которые обходили дома, предлагая старым солдатам-Ижевцам вернуться в родную бригаду. А 7 июня завод был оставлен, и подавляющее большинство его населения, не желая подвергать себя снова большевицким расправам, двинулось на восток вслед за отступающими войсками. В этот момент большинство старых солдат окончательно приняли решение вернуться в бригаду, которая пополнилась примерно тремя тысячами опытных бойцов.

Удача этого опыта подала Молчанову мысль и в дальнейшем пополнять бригаду исключительно за счет добровольцев, вербуя их по преимуществу среди беженцев-Ижевцев. В дальнейшем, по мере продвижения на восток эвакуируемых Ижевцев, следом за ними продвигались и вербовочные пункты. В результате их деятельности Ижевская бригада, а затем и дивизия, всегда имела пополнения отличного качества и никогда не теряла своего преимущественно добровольческого состава.

На 6 июля состав бригады был следующим: в 1-м и 2-м Ижевских стрелковых полках и Егерском батальоне – 1 020 штыков при 23 пулеметах; в артиллерийском дивизионе – 8 трехдюймовых орудий и две 48-линейные гаубицы; в инженерной роте 73 штыка; конный дивизион выделил из своего состава сводный эскадрон (45 сабель и 3 пулемета), а остальная его часть была отправлена в тыл на формирование конного полка.

* * *

Возвращение ижевских рабочих сразу резко подняло боеспособность бригады. Это показали ближайшие бои за Кусинский завод, развернувшиеся 10–12 июля. К этому моменту ударная группа 5-й красной армии М. Н. Тухачевского перевалила через Уральские горы и вышла почти в тыл белым, нацеливаясь на их главную коммуникацию – железную дорогу Уфа – Златоуст. Последней преградой для них на пути к этой цели являлся Кусинский завод. Ижевской бригаде было приказано выдвинуться из резерва, занять позиции перед заводом и удерживать его по крайней мере до 12 июля, давая возможность всем частям Уфимской группы генерала Войцеховского избежать окружения.

Эту задачу Ижевцы с честью выполнили. Когда с утра 10 июля красные пошли в атаку густыми цепями, силами не менее шести полков, они напоролись на стойкую и хорошо продуманную оборону. И даже неудача сменившей Ижевцев 4-й Уфимской дивизии не могла уже изменить общего положения: большинство частей Уфимской группы к этому моменту благополучно миновали опасный участок.

Западная Армия медленно отступала к Челябинску. Между тем у генерала К. В. Сахарова созрел план контрнаступления, который в случае его успешного выполнения свел бы на нет все успехи красных. Согласно этому плану, Челябинск должен был быть сдан красным без боя с одновременным нанесением двух ударов: севернее города – Уфимской группой Войцеховского и южнее города – Волжской группой Каппеля. К сожалению, план этот грешил излишне оптимистичным толкованием обстановки, не учитывающим всех возможных сложностей. Победу предполагалось одержать войсками одной только Западной (с 14 июля – 3-й) Армии, а то, что обстановка на фронте Сибирской Армии (с 14 июля разделенной на 1-ю и 2-ю) непрерывно ухудшается, – не учитывалось вовсе. Резонно было бы предположить, что красные, попав в тяжелую обстановку, нанесут удар именно отсюда, с севера, нацеливаясь во фланг и тыл группе Войцеховского. Между тем это направление прикрывала наиболее слабая в армии Уральская группа, потрепанная в предыдущих боях и еще не успевшая как следует оправиться.

Наступление группы Войцеховского началось строго по плану 25 июля. Ижевская бригада находилась в составе этой группы, на острие главного удара, и действовала с большим успехом. Однако тут-то и сказались просчеты Сахарова: одновременно, наступая с севера, красные прорвали фронт Уральской группы, и Войцеховскому пришлось срочно снимать с направления главного удара Ижевцев, чтобы прикрыть свой тыл. В ночь на 28 июля Ижевская бригада сосредоточилась к северу от Челябинска, сменив здесь отступающие части 11-й Уральской дивизии. От контрнаступления приходилось отказаться, и 4 августа был отдан приказ об общем отступлении войск 3-й армии. Сражение за Челябинск было проиграно.

Между тем 29 июля был подписан приказ о развертывании 1-й Отдельной Ижевской бригады в дивизию. Согласно ему, должны были быть сформированы 3-й и 4-й полки. Однако из-за обстановки на фронте выполнение приказа было отложено до лучших времен. После боев под Челябинском число штыков в бригаде уменьшилось до 650, и прибывшее 1 августа пополнение в количестве 52 только что выпущенных офицеров и 852 рядовых было использовано для пополнения действующих полков.

Неудача под Челябинском заставила части 3-й армии отходить дальше на восток. При этом Ижевская бригада образовала боковой заслон, прикрывавший основные силы от обхода красных с севера. Эту задачу она выполняла вплоть до перехода армии через Тобол, после чего была отведена в резерв. Здесь Ижевцы получили возможность передохнуть, привести себя в порядок, а также выделить кадры для формирования 3-го и 4-го полков.

22 августа в дивизию прибыл Верховный Правитель адмирал Колчак, который произвел смотр, раздал подарки (папиросы и консервы), а также беседовал со стрелками, желая выяснить их боевой дух. Всем увиденным он остался очень доволен.

* * *

Новое наступление на красных готовилось гораздо тщательнее. Согласно плану Главнокомандующего армиями Восточного фронта генерала М. К. Дитерихса, при подходе отступающих войск к реке Ишим в них должны были влиться пять заранее выведенных в резерв и пополненных дивизий, после чего все три армии Восточного фронта переходили одновременно в наступление. Пополненная Ижевская дивизия при этом придавалась Волжской группе генерала Каппеля, ее боевой состав на этот момент достигал 1 276 штыков при 14 пулеметах и 10 орудиях.

28 августа Ижевцы сошлись со 2-й бригадой советской 26-й дивизии. Полнокровная красная бригада (до 3 000 бойцов) была отброшена, а в ночь на 4 сентября окружена Ижевцами и наголову разбита: лишь жалкие остатки ее смогли прорваться из кольца. На следующий день в бою впервые приняли участие только что сформированные и пока что малочисленные 3-й и 4-й Ижевские полки. Свежие части 1-й бригады 26-й дивизии, атакуя с севера превосходящими силами, пытались окружить Ижевцев и отомстить им. В какой-то момент слишком растянутая цепь 1-го Ижевского полка дрогнула и начала отходить. Молчанов немедленно помчался к полку. По рядам пронеслось: «Сам начальник дивизии в цепи», – и как будто у стрелков появилось второе дыхание. Вся цепь разом повернулась и бросилась в штыки; красные были опрокинуты.

Первая неделя боев принесла белым войскам ощутимый успех. Большевики были отброшены на запад более чем на 100 верст. Это был прекрасный почин, и Верховный Правитель поспешил отметить его награждением особо отличившихся. Объезжая фронт, адмирал 9 сентября прибыл в расположение Ижевской дивизии. Он произвел смотр, благодарил стрелков за совершенные подвиги и объявил о награждении дивизии специально учрежденным Георгиевским знаменем. Одновременно Викторин Михайлович Молчанов «за выдающееся руководство блестящими действиями дивизии» был награжден орденом Святого Георгия IV-й степени.

К 10 сентября Ижевская дивизия была передана из Волжской группы в действующую южнее Уральскую группу. В составе этой группы дивизия с 13 по 20 сентября вела упорные бои с переменным успехом. А 20 сентября красные, более не останавливаясь, начали отходить за реку Тобол. Ижевцы вышли к этой реке 1 октября. Победа досталась им дорогой ценой: всего за месяц боев дивизия потеряла до 500 человек.

По выходе на Тобол наступило затишье, продолжавшееся до 14 октября, когда красные, собравшись с силами, перешли в контрнаступление. Ижевская дивизия стойко отражала атаки, но соседи не выдержали натиска. Под угрозой окружения пришлось отходить и Ижевцам. Отход других частей Уральской группы становился все стремительнее, и вскоре Ижевцы оказались фактически в тылу наступающего врага. По дороге к ним присоединились 2-я Оренбургская казачья бригада и 42-й Уральский стрелковый полк. 17 октября разведка донесла, что красные укрепились на пути дивизии. Обход был возможен только с севера, но, по донесениям разведки, как раз на этом участке концентрировался красный кавалерийский полк с явным намерением атаковать колонну в случае ее движения по этой дороге. И тогда Молчанов решился на чрезвычайно рискованный маневр. Казачья бригада скрытно сконцентрировалась близ опушки леса, в то время как по дороге был в открытую двинут дивизионный обоз. Первыми шли повозки Штаба дивизии, причем на передней сидела жена Викторина Михайловича, Наталия Константиновна.

Приманка была слишком заманчивая, и красные клюнули на нее. Их кавалерийский полк развернулся лавой и ринулся на обоз, подставляя фланг и тыл казачьей бригаде. Расплата была короткой: внезапной атакой Оренбуржцы опрокинули и полностью вырубили противника. Путь на восток был открыт. В конце октября 3-я армия вновь отступила за Ишим.

* * *

Нет нужды пересказывать еще раз грустную историю оставления Омска, предательства Чешско-Словацкого корпуса, всех бед, обрушившихся в одночасье на армию адмирала Колчака. Проследим на этом крестном пути путь одной только славной Ижевской дивизии.

Первым этапом стала Щегловская тайга. Ижевская дивизия, двигаясь в арьергарде 3-й армии, подошла к Щегловску 22 декабря. Здесь произошла радостная встреча: к дивизии внезапно присоединился совершенно свежий, только что сформированный Ижевский конный полк. Между тем дивизия в хвосте длинной вереницы санных обозов втягивалась в тайгу. Дорога была чрезвычайно узкая, и поломка саней или павшая лошадь тут же останавливали всю многоверстную колонну. А красные двигались по пятам.

За два дня войска черепашьим шагом добрались до деревни Дмитриевской, где окончательно попали в пробку: с севера к деревне подходила другая дорога, по которой на переселенческий тракт вливался новый поток отступающих войск и обозов. В этот момент сзади послышались выстрелы, поднялась паника. Вскоре после этого пришло грустное известие: 7-я Уральская дивизия горных стрелков, брошенная своим начальником, оставшись в арьергарде, приняла неравный бой. Она выполнила свой долг до конца и погибла в этом бою почти полностью. Теперь между Ижевцами и наступающими красными больше уже никого не было. Викторин Михайлович решил навести на дороге хотя бы минимальный порядок. Он немедленно послал часть конного полка обратно по дороге с приказом устроить из брошенных саней завалы и, укрываясь за ними, сдерживать красных как можно дольше. Ижевцы-кавалеристы выполнили этот приказ и, благодаря своей мобильности и твердому руководству, оказались в этом деле счастливее Уральских стрелков.

Одновременно с утра 25 декабря Молчанов послал два эскадрона во главе с поручиком Багиянцем решительно расчистить дорогу от нагромождения брошенных обозов, а ненужные сани сжечь. Исключения не должно было быть сделано ни для кого. Отправляя Багиянца, Молчанов как бы в шутку спросил его: «А если встретишь командующего армией, едущего в санях, что будешь делать?» – «Сожгу сани и предложу дальше ехать верхом. Скажу, что Диктатор тайги генерал Молчанов приказал так поступить!» – твердо ответил Багиянц.

Командующий армией им не встретился, но благодаря столь крутым мерам дорога была расчищена, и всю колонну удалось «протолкнуть» вперед. Поскольку большинство саней были сожжены, а едущие в них пересажены на выпряженных коней, все, и пехота, и обоз, поневоле превратились на время в «кавалерию». К вечеру 26 декабря дорогу преградил глубокий овраг, проехать через который можно было лишь по узкой дамбе. Здесь 3-й армии пришлось оставить бо?льшую часть своей артиллерии: измученные лошади не могли втащить пушки в гору. Лишь Ижевцы буквально на руках перенесли через овраг свои четыре орудия. 27 декабря, на шестой день пути, части наконец выбрались из тайги. Она в полном смысле этого слова стала могилой 3-й армии: брошенными оказались все обозы и почти вся артиллерия. При этом некоторые части погибли, многие другие не выдержали пути, отстали и попали в плен к красным. Многие беженцы просто замерзли. Боевой дух большинства частей был резко подорван. И среди очень немногих, сохранивших даже в таких условиях хоть какой-то порядок и боеспособность, выделялась Ижевская дивизия. Несомненно, это была заслуга ее несгибаемого начальника; впрочем, и подчиненные были ему под стать.

Выйдя из тайги, Ижевцы с ужасом узнали, что распропагандированные части 1-й армии генерала А. Н. Пепеляева восстали против своего командования и грозили теперь перекрыть путь на восток. Так что об остановке и отдыхе не было и речи, необходимо было как можно скорее прорваться мимо восставшего Красноярска. 2-я армия генерала Войцеховского, двигавшаяся вдоль железнодорожной магистрали, обогнала 3-ю на два-три перехода. А следом двигались уже красные, грозя отрезать 3-ю армию от железной дороги.

Выйдя из тайги, все части немедленно раздобыли себе некоторое количество саней и опять обратились в «конно-санные обозы». При каждой удобной возможности они меняли выбившихся из сил лошадей на свежих крестьянских. Местные крестьяне вряд ли были довольны таким обменом, но изнуренных лошадей можно было еще вы?ходить, так что это было лучше, чем ничего. Войска двигались день и ночь, почти без привалов, но все же опоздали. Вечером 4 января 1920 года они узнали, что дорога перерезана красными и дальше пути нет: у противника была отличная позиция и много пулеметов. Попытка пробиться силой закончилась неудачей.

Многие части были отрезаны, затерты среди обозов, так что при появлении красных им не оставалось уже ничего другого, как только сложить оружие. Подобным образом погибали не только «слабые духом», но и относительно крепкие части с хорошим добровольческим кадром. Лишь немногим, в их числе Ижевцам во главе с Молчановым, удалось пройти по тайге в обход занятых красными станций. Но и Ижевцы понесли потери: удалось спастись большей части 1-го полка, гораздо меньшему количеству чинов 2-го полка и буквально единицам из состава малочисленных 3-го и 4-го полков; артиллерийский дивизион, а также большая часть обоза, были отрезаны и погибли. Особенно обидна была потеря оставшейся артиллерии.

Теперь армия сократилась наполовину. Из наиболее крупных частей в ней можно было бы назвать Уральскую группу генерала Круглевского (400 человек) и Ижевскую дивизию (до 700 человек). Остальные части были в еще худшем состоянии, а впереди их ожидал Красноярск. Командующим 3-й армией на тот момент был уже генерал С. Н. Барышников. Как начальник Штаба генерала Каппеля, он принял временно командование армией после назначения Каппеля Главнокомандующим армиями Восточного фронта. Барышников не был предназначен для должности командующего, он был, скорее, штабным работником, хорошим начальником штаба при сильном, волевом командире.

2-я армия сосредоточилась перед Красноярском еще 4 января. Попытка взять город штурмом, предпринятая на следующий день, окончилась неудачей. А с севера приближались красные, поэтому было решено на следующий день не повторять штурма и обойти город с севера. Это обходное движение, совершенное с утра 6 января, обернулось для армии катастрофой: белые колонны столкнулись с подходящими по тракту частями регулярной Красной Армии. Потери были огромные, и они еще более усугубились от того, что многие части частично или целиком пошли в Красноярск сдаваться.

Лишь под вечер с запада начали прибывать первые части 3-й армии. Они подтягивались до глубокой ночи, а между тем в деревне Минино заседал военный совет под председательством генерала Барышникова. Обстановка прояснялась с каждым часом во всей своей жуткой безнадежности. Путь, по которому прорвалась 2-я армия, был теперь прочно перекрыт регулярными красными войсками. 3-я армия была значительно меньше 2-й, только что сильно пострадала, а вид сдающихся действовал на новоприбывших деморализующе, многие из них также начинали колебаться. Казалось, что спасения больше нет.

Так думал генерал Барышников и многие старшие начальники армии. Но в это время на станцию вошла Ижевская дивизия. Молчанов, опередив своих бойцов, вошел в избу, где заседал военный совет, и полчаса посидел на нем. Вскоре ему стало ясно, что присутствующим не хватает твердой объединяющей воли. Он поднялся и объявил, что возглавит прорыв со своей дивизией, после чего тут же вышел из избы, не теряя времени, двинулся навстречу колонне, втягивающейся на улицы деревни, и приказал немедленно идти дальше. По дороге из куч брошенного оружия Ижевцы пополняли запас патронов. Вскоре голова колонны достигла дома, в котором все еще продолжался военный совет. Не заходя внутрь, Викторин Михайлович постучал плетью в окошко и громко произнес: «Ижевцы подошли. Айда, поехали!» – и, не вступая более ни в какие разговоры, решительно двинулся вперед.

Его пример подействовал как нельзя лучше: все, кто не желал оставаться у красных, кто готов был продолжить поход и борьбу, немедленно начали пристраиваться к Ижевцам. Генералы, прекратив свои споры, бросились к частям, наводя порядок в походных колоннах. Толчок был дан, и 3-я армия двинулась на прорыв.

Была глухая ночь, мороз все крепчал. В голове колонны шел 1-й Ижевский полк, за ним Ижевский конный. Следуя по тому же пути, по которому днем прошла 2-я армия, колонна была встречена редкими выстрелами. Молчанов немедленно отреагировал на эту атаку: он приказал 1-му Ижевскому пехотному полку рассыпаться в цепь и прикрыть проход колонны, а затем исполнять роль арьергарда. Его место в авангарде немедленно занял конный полк, и вся колонна, не теряя времени, двинулась дальше. Утром она соединилась с остатками 2-й армии. Таким образом, прорыв, который дался 2-й армии чрезвычайно трудно, прошел для 3-й легко и относительно безболезненно. Можно твердо сказать, что главная заслуга в этом принадлежала Викторину Михайловичу Молчанову. Именно он в самый критический момент твердой рукой двинул всю массу на прорыв, благодаря ему и Ижевцам первые столкновения не вызвали панику в общей колонне. Конечно, огромную роль здесь сыграла и удача: красные также устали за день и сами не были уверены в своих силах, а в результате не смогли оказать должного сопротивления.

Далее войска следовали уже одной колонной. Теперь им предстоял печально известный переход по едва установившемуся льду порожистой реки Кан. Как известно, он стал тяжелейшим испытанием для авангардных частей – Уфимской и Камской стрелковых дивизий – и роковым для генерала Каппеля. Из-за того, что колонна продвигалась очень медленно, пробивая дорогу по руслу реки, войскам 3-й армии, в том числе и Ижевцам, пришлось устроить 9 января дневку в селе Подпорожном, из которого уже выступила 2-я армия. Отдохнуть практически не удалось, поскольку мороз все время усиливался, зато за это время пороги и ключи, так мешавшие продвижению первого эшелона, окончательно замерзли. Так что Ижевцы, спустившиеся на лед Кана лишь ранним утром 10 января, проделали 80 верст до села Усть-Барга всего лишь за 19 часов, тогда как авангард потратил на тот же путь вдвое больше времени.

Отступавших все время тревожили партизаны; видя, что открытой силой взять белых не удается, они перешли к иной тактике: в колонны под видом беженцев стали засылать агитаторов, убеждавших солдат сдаваться, уверяя, что им ничего не будет, и что «народная власть простит им все прегрешения». Что случалось с нестойкими, поддавшимися уговорам, Ижевцы смогли увидеть собственными глазами, когда недалеко от Канска на льду реки внезапно обнаружили следы массовой бойни – до двухсот трупов. Как выяснилось, партизанам удалось сагитировать шедший полупереходом ранее Егерский батальон, но как только Егеря сложили оружие, все они были немедленно перебиты. Впрочем, такой метод действовал лишь на относительно нестойкие части – Ижевцы и Воткинцы, на своей шкуре успевшие узнать «доброту» Советской власти, расправлялись с подобными агитаторами весьма круто и без лишних разговоров.

Между тем после обхода Канска в рядах отступающей армии начал постепенно налаживаться порядок. 17 января было отдано распоряжение срочно зарегистрировать все имеющиеся части, при этом мелкие подлежали расформированию и сведению в более крупные. Это подняло боеспособность и улучшило управление.

23 января Ижевцы, по-прежнему двигаясь в хвосте армии, вступили в Нижнеудинск, где в этот же день смертельно больной Каппель передал командование войсками генералу Войцеховскому. Одновременно командование 3-й армией было передано генералу К. В. Сахарову. Уже после совещания, на котором состоялись эти назначения, Каппель сказал своему старому соратнику В. О. Вырыпаеву: «А я больше всех доверял бы генералу Молчанову: в его глазах еще светится искра Божия!»

Три дня спустя генерал Каппель скончался. Его армия безостановочно двигалась далее на Иркутск. Попытка захватившего власть в городе «Политцентра» остановить белых провалилась: 30 января в упорном бою красный заслон был наголову разгромлен совместными действиями Иркутской и Воткинской дивизий. Разъяренные известием о том, что адмирал Колчак выдан чехами Политцентру, белые бойцы рвались к Иркутску в надежде спасти своего Верховного Правителя.

Вечером 7 февраля была занята станция Иннокентьевская. На другом берегу Ангары виден был Иркутск. И тут на армию навалились вести одна ужаснее другой: первая – чехи, занимавшие станцию, предъявили ультиматум, что в случае начала военных действий немедленно вмешаются и обрушатся всеми силами на виновного. Поскольку красные в Иркутске были в панике и думали лишь о своем спасении, ультиматум этот явно был направлен против «каппелевцев». Весть вторая – красными палачами убит адмирал Колчак.

В этой обстановке Командующий армией генерал Войцеховский собрал военный совет. Вопрос был лишь один: стоит ли, в свете осложнившейся обстановки, штурмовать Иркутск. Генералы подсчитали наличные силы. Всего в «каппелевской» колонне насчитывалось примерно 30 000 человек, однако из них для штурма можно было набрать не более 5 000 бойцов (3 000 из числа 2-й армии и 2 000 из 3-й): число боеспособных уменьшала свирепствовавшая эпидемия тифа. В дивизиях было по 200–300 бойцов, все остальное – огромные санные обозы. Патронов в обрез. При каждой дивизии по нескольку пулеметов на санях. Артиллерия сохранилась только в Иркутской и Воткинской дивизиях: два орудия везут собранными и еще восемь в разобранном виде на санях. К орудиям по десятку снарядов.

Выступить с такими силами сразу против красных и чехов – безумие. И все же многие командиры уверены: победу можно одержать! Но возникает следующий вопрос – что делать дальше? С наличными силами невозможно даже просто охранять караулами столь большой город, как Иркутск. Таким образом, единственным разумным выходом остается – обойти город и уходить по льду через Байкал. На том его берегу Атаман Семенов с крепкими частями, там можно будет закрепиться, отдохнуть, восстановить силы. В конце концов, это решение было принято практически единогласно. Чехи обещали не препятствовать армии, если она обойдет город. Выступление было назначено на 11 часов вечера 8 февраля. Теперь в голове колонны шли части 3-й армии.

Переходить через Байкал решено было в самом узком месте – на Мысовск. 10 февраля армия сосредоточилась в большом селе Лиственничном, и здесь вновь Викторину Михайловичу довелось оказать всей армии неоценимую услугу. Напомним: в 1910 году молодым саперным поручиком Молчанов специально исследовал вопрос о возможности перехода Байкала по льду. Теперь его знания оказались как нельзя кстати. Фактически на него и была возложена вся подготовка к предстоящему переходу.

При перемене температуры лед посередине озера часто внезапно трескается с грохотом, напоминающим пушечную пальбу, и края трещины после этого довольно быстро расходятся, достигая ширины в 2-3 аршина. В длину же такая трещина простирается на многие версты, так что объехать ее невозможно. Через некоторое время лед начинает сходиться, края трещины смыкаются и даже заползают друг на друга, образуя торосы. Следовало без паники относиться к внезапному грохоту, а кроме того, заранее запастись досками для настилов над трещинами, лопатами и топорами, чтобы прорубать дорогу в торосах. Поскольку Ижевцы под руководством Молчанова подготовились лучше других, то они и должны были составить авангард.

На рассвете 11 февраля Ижевцы спустились на лед Байкала. Хотя на пути встретились и трещины, и торосы, но благодаря принятым мерам предосторожности переход прошел в целом благополучно, и к вечеру выбрались на берег, встреченные в Мысовске японским патрулем. Следующие части армии тянулись через Байкал еще трое суток, и лишь к вечеру 14 февраля поход был закончен. Вскоре стало известно, что Атаман Семенов прислал поезда, чтобы забрать всех раненых и больных, но здоровым придется идти до Читы походным порядком. Для рядовых «каппелевцев», считавших Забайкалье своею «Землей Обетованной», неприятным сюрпризом оказалось наличие здесь огромного количества красных партизанских отрядов. В одном из боев с ними Молчанову пришлось лично возглавить атаку своих ординарцев, во время которой он был ранен в обе руки навылет.

В Читу Каппелевская армия пришла 9 марта. Количество вышедших в разных источниках приводится разное: от 15 до 30 тысяч человек; достоверно известно, что через госпитали Верхнеудинска и Читы за февраль – март прошло до 11 000 тифознобольных.

* * *

Сразу же по выходе в Забайкалье командование узнало, что вся полнота военной и гражданской власти на территории Российской Восточной Окраины была передана Колчаком Атаману Семенову. Несмотря на настороженное отношение к Семенову большинства старших начальников, Войцеховский и другие генералы подчинились этому приказу. Но при этом они, естественно, желали сохранить руководство приведенными ими войсками, а также добиться определенной внутренней автономии в управлении ими, если угодно – упрочить сложившийся в походе весьма своеобразный внутренний уклад.

Атаман Семенов не мог не пойти им в этом навстречу. Собственно, две «высокие договаривающиеся стороны» были обречены на компромисс, поскольку не могли прожить друг без друга. С крушением Белого фронта власть Семенова в Забайкальи также резко пошатнулась, имеющихся у него войск было недостаточно, красные, заняв Иркутск, активно проникали в Забайкалье, усиливая местные партизанские отряды и засылая под видом таковых значительные регулярные части. По железным дорогам завершалась эвакуация Чешско-Словацкого корпуса, настроенного по отношению к Семенову враждебно. Японцы поддерживали Атамана Семенова и железной рукой обеспечивали порядок на железной дороге, однако они отнюдь не собирались подменять собою Белые войска. К тому же выявился резкий поворот в настроениях союзников. Большинство из них взяло курс на немедленную эвакуацию всех своих войск из России, а чехи и американцы к тому же открыто поддерживали местных партизан. Уходя, эти «союзники» оказывали сильное дипломатическое давление на Японию с целью заставить ее также вывести свои войска. Так что лишние 20 000 солдат были Семенову совершенно необходимы.

Точно так же не могли себе позволить вступить в новый конфликт и «каппелевцы». Они едва вырвались из объятий смерти (в самом прямом и буквальном смысле слова), не имели ни обмундирования, ни артиллерии, ни патронов; к тому же половина их состава лежала пока в тифу в лазаретах. Чтобы восстановить свою боеспособность, они должны были как следует отдохнуть и привести себя в порядок, а это они могли сделать только под прикрытием войск Семенова.

Поэтому соглашение было быстро достигнуто, и оно носило компромиссный характер. Семенов стал Главнокомандующим войсками Российской Восточной Окраины, однако при этом он передавал функции непосредственного управления войсками своему заместителю, именовавшемуся Командующим войсками; этот пост, разумеется, занял генерал Войцеховский. 22 февраля 1920 года все местные, «семеновские», войска были сведены в 1-й отдельный корпус, тогда как «каппелевские» войска бывших 2-й и 3-й армий Восточного фронта сводились соответственно во 2-й и 3-й отдельные корпуса. Все вышедшие из-за Байкала дивизии, более или менее сохранившие свой состав, были сведены в стрелковые полки, выделив при этом в конные дивизионы имевшиеся у них или созданные во время похода кавалерийские части. Более мелкие отряды были расформированы и пошли на пополнение крупных. Молчанов при этом получил под свое командование Сводную дивизию, в которую и влились остатки Ижевцев – около 900 человек. Командиром Ижевского полка стал полковник Ефимов.

Казалось бы, все основные вопросы были решены. Но, увы, между пришлыми «каппелевцами» и местными «семеновцами» вскоре понемногу стала разгораться вражда. Причем в первую очередь недоразумения начали возникать между младшими офицерами и рядовыми бойцами.

Очень уж разными они были. «Каппелевские» офицеры «выделялись» на улицах Читы рваными шинелями, замызганными полушубками и прожженными валенками и не раз ловили презрительные взгляды подтянутых и по форме одетых местных офицеров. Дружеское и даже панибратское отношение с рядовым составом, которое установилось в частях во время Ледяного похода, откровенно коробило «семеновцев», почитавших это верхом распущенности. У «семеновцев» же как раз вполне сохранилась отчетливая внешняя дисциплина, вызывавшая у прошедших лед и пламень «каппелевских» солдат лишь насмешки.

Гораздо серьезнее были трения в среде старшего командного состава, приведшие вскоре к значительным перестановкам. После того как в конце марта ушел из армии генерал К. В. Сахаров, 3-й стрелковый корпус вместо него возглавил Молчанов.

Междоусобная борьба не утихала, приняв вид бесконечных штабных интриг. Масло в огонь здесь подлили и красные, отказавшись на время от борьбы в открытую и применив вместо этого иезуитскую тактику. 2 марта их партизанские отряды заняли Верхнеудинск, где три дня спустя было объявлено о создании «демократической» Дальне-Восточной Республики (ДВР). Это был знаменитый ленинский «буфер», которым большевицкий вождь решил отгородиться от сохранившейся зоны японского присутствия. В этом буферном государстве были временно восстановлены «демократические свободы», но, разумеется, все командные посты остались за большевиками, и в первую очередь – руководство вооруженными силами и репрессивным аппаратом. Вооруженные силы – Народно-Революционная Армия (НРА) – формировались в основном из бывших партизан и перешедших на их сторону солдат колчаковской армии, а в случае серьезной опасности в НРА немедленно вливались целые бригады из Иркутска, безо всякой оглядки на «независимость» этого нового государства.

Основной целью большевиков при этом было – выдавить из Забайкалья японцев, не допустив при этом полномасштабной войны. Правительство ДВР вело с ними переговоры, беспрестанные нападения на японские и белые гарнизоны списывая на действия «никому не подчиняющихся партизан». Кроме того, смягчая режим за Байкалом, большевики умеряли и недовольство местного населения: ведь в соседней Иркутской губернии восстановление Советской власти в полном объеме вызвало весною настоящий взрыв крестьянских восстаний, вполне сравнимый по своему накалу с партизанским движением против режима Колчака. Наконец, перед представителями ДВР ставилась задача в ходе переговоров по возможности разложить Белые части постоянными обещаниями самой широкой амнистии.

В рамках последней задачи большевицкие эмиссары охотно шли на переговоры с высшими чинами Белой армии и с самим Семеновым, подолгу обсуждая с ними самые разнообразные политические комбинации. В свою очередь, Семенов, да и «каппелевские» генералы, также шли на это, во-первых, стремясь протянуть время, но также и в надежде (как показало будущее – тщетной) постепенно перетащить «красный буфер» на свою сторону. В конечном итоге верх в этой игре одержали красные, которым удалось постепенно углубить трещину, существовавшую между обоими лагерями. Так, Войцеховскому и другим «каппелевским» генералам они предлагали полное объединение при единственном условии – устранении Семенова. Далее информация об этом «различными путями» доводилась до Атамана, после чего, естественно, следовали обвинения в нелояльности. Некоторые авторы утверждают даже о существовании «антисеменовского» заговора, возглавляемого Войцеховским, Молчановым и другими, хотя эти утверждения и остаются более чем спорными. 27 апреля Войцеховский ушел со своего поста, а затем и уехал совсем с Дальнего Востока, не желая становиться причиной раскола в армии. Его место занял генерал Н. А. Лохвицкий; одновременно приказом Главнокомандующего была образована Дальне-Восточная Армия, в состав которой вошли все три корпуса. Лохвицкий и стал командующим этой Армией.

К сожалению, много поводов для недоразумений давал и Атаман Семенов: он был «слишком политиком», увлекался разработкой изощренных комбинаций, в которые предпочитал не посвящать своих подчиненных. Все это не могло не вызывать подозрений. Лохвицкий пришел на свой пост с твердым намерением уладить все недоразумения с Атаманом, но был быстро втянут в интриги и кончил тем, что 22 августа был снят Семеновым со своего поста со странной формулировкой «за невозвращение из отпуска». Не желая подчиняться такому распоряжению, Лохвицкий, в свою очередь, объявил 1 октября о выходе Дальне-Восточной Армии из подчинения Семенову и о подчинении ее непосредственно генералу П. Н. Врангелю. Однако это заявление осталось без последствий, а командующим Армией вместо Лохвицкого стал генерал Г. А. Вержбицкий.

Красные, разумеется, не ограничивались одними лишь дипломатическими диверсиями, время от времени прерывая их внезапными атаками своих войск. Дважды, 10–13 апреля и 25 апреля – 5 мая, их части атаковали Читу, но оба раза были отброшены. Каппелевским частям, едва успевшим оправиться, пришлось срочно идти в бой. Был момент, когда после упорного боя красным удалось подойти к Чите вплотную. Тогда на помощь белым пришли японцы, открыв внезапно шквальный огонь из орудий и пулеметов. Атакующие цепи красных были сметены, и кавалерия каппелевцев преследовала их, изрубив до 200 человек и захватив 150 пленных и 4 пулемета. После этого красным не оставалось ничего другого, как только объявить, что это было вовсе не генеральное наступление главных сил НРА, а «набег недисциплинированных партизан».

В свою очередь и белые, отразив эти атаки, сами перешли в наступление в Сретенско-Нерчинском районе и заметно потеснили там красные части. За один из этих боев Семенов произвел Молчанова в генерал-лейтенанты. Сам Викторин Михайлович впоследствии, уже в эмиграции, написал об этом своем производстве следующее:

«В 1920 году в Забайкальи за поход против партизан… по представлению Командующего армией генерала Лохвицкого я был произведен в Генерал-лейтенанты. После отступления из Забайкалья Атаман Семенов уехал в г[ород] Дальний, потеряв, таким образом, связь с армией и свое положение Верховного Правителя. Вот тогда Командованием было решено снять с себя чины, полученные в Забайкальи. Я это сделал и снова стал Генерал-майором. Позднее, в Сан-Франциско, Обществом Ветеранов Великой Войны, членом которого я состоял, было получено из канцелярии Великого Князя Николая Николаевича разъяснение, что производства Атамана Семенова, который в Забайкальи был Верховным Правителем, должны признаваться. Таким образом, я был восстановлен в чине Генерал-лейтенанта».

В мае в Дальне-Восточной Армии было до 20 000 штыков и сабель боевого состава, в то время как по ведомостям насчитывалось до 45 000 человек. В целом положение было стабильным, пока в Забайкальи оставались японцы, на которых белые при случае могли опереться. Но 17 июля на станции Гонгота между японским командованием и властями ДВР было подписано соглашение, по которому японцы обязались 25 июля начать эвакуацию своих войск из Забайкалья. При этом была установлена линия, за которую НРА не должна была переходить, и было выговорено право неприкосновенности Читы вплоть до формального объединения всех областей ДВР (Западного Прибайкалья, Амурской области и Приморья) «в результате народного волеизъявления».

По японским планам, эвакуация их войск должна была закончиться в середине августа. Было ясно: после этого удержать всю огромную область белым не удастся. Поэтому было решено ограничиться обороной относительно небольшой территории за рекой Онон, вплоть до границы с Китаем, базируясь на станцию Маньчжурия, а в Чите, пока позволяет обстановка, держать небольшой арьергард. Атаман Семенов одобрил этот план, и в соответствии с ним началась постепенная эвакуация Читы.

Однако шло время, красные пока затаились, Атаман увлекся политическими маневрами и начал понемногу отступать от первоначальных планов, а генерал Вержбицкий лишь потворствовал ему в этом. В Чите Семеновым было созвано краевое Народное Собрание; Атаман и Вержбицкий прибыли на его открытие; шли переговоры об объединении его с Народным Собранием ДВР. Атаману уже казалось, что в руках у него важные политические козыри, с помощью которых он сведет на нет все дипломатические демарши властей ДВР. И для того, чтобы показать прочность своего положения, он распорядился значительно усилить войсками Читинскую группу, а также приостановить отправку имущества в тыл; Вержбицкий же возвратил в город свой Штаб.

В результате Белое командование прозевало сосредоточение противника и оказалось захваченным врасплох. Ситуация усугубилась еще и тем, что перед самым началом красной операции в Чите открылся казачий съезд, на который прибыл Атаман Семенов. В ночь на 19 октября красные нанесли внезапный удар со стороны Нерчинска в направлении узловой станции Карымская, чтобы отрезать Читу и находящиеся в ней войска от остальной части Армии.

Несмотря на сопротивление разрозненных белых частей, войска Нерчинской группы НРА молниеносно овладели Карымской и отрезали Читинскую группу от остальных частей Армии. Вместе с ними в окружение попали Атаман Семенов и Командующий Армией генерал Вержбицкий со Штабом. Общее руководство операцией было утеряно, командующие корпусами должны были действовать на свой страх и риск. Более того, одновременно красные нанесли ряд отвлекающих ударов вдоль всей линии железной дороги, на время нарушив связь между штабами 2-го корпуса на станции Оловянная и 3-го корпуса на станции Борзя.

В довершение всего Семенов в этот момент получил от своей контрразведки донесение, будто Вержбицкий предал его и через посредников ведет переговоры о капитуляции, важнейшим пунктом которой является выдача его, Семенова, большевикам. Не усомнившись в справедливости навета, Григорий Михайлович бросил войска и вылетел на аэроплане в Даурию, в расположение «единственного верного ему» 1-го корпуса. Вержбицкий с войсками, оставив 22 октября Читу, двинулся походным порядком на юг, надеясь соединиться со своими.

Рядовые бойцы 2-го и 3-го корпусов, дравшиеся в этот момент у станций Оловянная и Борзя, восприняли семеновский перелет однозначно – как постыдное бегство. Прибыв в Даурию, Атаман немедленно издал приказ о том, что принимает командование на себя. Свой 1-й корпус он удерживал в резерве, так что основная тяжесть боев падала на «каппелевские» части. Хуже всего приходилось выдвинутому вперед 2-му корпусу, тем более что красные в тылу у него настойчиво атаковали станцию Борзя. Но Молчанов, руководивший ее обороной, отразил все атаки и сам выдвинулся вперед, прикрывая отход 2-го корпуса. Тем временем к 30 октября Читинская группа вышла к берегам Онона, но ей потребовалось еще несколько дней на переправу через реку. К тому же 1 ноября ударили морозы, и Армия понесла дополнительные потери обмороженными.

6 ноября генерал Вержбицкий прибыл на станцию Борзя и немедленно отдал приказ о своем вступлении в командование Армией. Войскам было приказано во что бы то ни стало удерживать станцию Борзя, поскольку здесь располагалось последнее на русской территории паровозное депо. Исполнение этой задачи взял на себя Молчанов. Одновременно остальные войска постепенно оттягивались к станции Маньчжурия. 9–13 ноября вокруг Борзи шли упорные бои, после чего решено было станцию оставить. 14–20 ноября части 3-го корпуса медленно, с упорными боями отходили к Даурии. Одновременно с этим другие войска у них в тылу отражали беспрестанные попытки красных перерезать железную дорогу. В течение недели это вполне удавалось, но затем 19 ноября красная кавалерия совершила дерзкий налет на станцию Мациевскую (южнее Даурии). Хотя войск для ее обороны было более чем достаточно, порядка на станции не наблюдалось; поднялась паника, и части 2-го корпуса отхлынули на китайскую территорию. Отрезанный в Даурии, Молчанов собрал части своего корпуса в кулак, 21 ноября выбил красных из Мациевской и прорвался к границе. Его части шли в полном порядке, и сдавать оружие китайцам на границе он наотрез отказался. Так, с оружием в руках, войска Молчанова последними вошли на китайскую территорию.

* * *

Вставал вопрос – что делать дальше? Никаких путей отступления для Армии подготовлено не было. Правда, летом генерал Дитерихс ездил во Владивосток и вел с Приморской Управой переговоры о возможности переброски Армии в Приморье. Но они кончились полным провалом: «розовое» Приморское правительство отказалось пустить Белые войска на свою территорию. И все же, несмотря на полное отсутствие договоренностей, переезжать было решено все-таки в Приморье. Китайские власти потребовали сдачи оружия, пообещав, что вернут его при пересечении границы с Приморьем, на станции Пограничной. Оружие было сдано, хотя в некоторых частях по собственной инициативе припрятывали часть винтовок. Атаман Семенов выделил на переезд деньги из имеющегося у него золотого запаса. Но буквально день или два спустя произошел его полный разрыв с «каппелевским» командованием. Вот что говорит об этом генерал П. П. Петров:

«В этой хаотической обстановке в конце концов началась переброска войск в Приморье… Каппелевцы, во главе с командующим армией и командирами 2-го и 3-го корпусов, решили в дальнейшем отмежеваться от атамана из-за его политики в Забайкальи, из-за нарушения плана эвакуации, вообще из-за его непостоянства. В самом кругу каппелевского командования обострились взаимоотношения из-за последних событий и бесцельных боев.

21-го ноября атаман Семенов в вагоне полковника Изоме (начальник японской миссии. – А. П.) выехал со ст[анции] Маньчжурия в Гродеково, оставив письма… что едет позаботиться о приеме армии. И 25-го ноября отдал приказ о расформировании армии и подчинении остатков ген[ералу] Савельеву! Этот приказ был воспринят как ничем не оправданное издевательство над каппелевцами».

Возможно, Атаман, подписывая приказ о полной реорганизации частей и расформировании всех «каппелевских» штабов, преследовал какие-то далеко идущие планы. Но Командующий Армией и командиры корпусов, восприняв этот приказ как объявление войны, решили не подчиняться ему. Вот тогда-то Молчанов и другие генералы, получившие чины от Семенова, решили «снять с себя эти производства».

В декабре все эшелоны Дальне-Восточной Армии сосредоточились на станции Пограничная, где полмесяца простояли в бесплодном ожидании. Приморье их к себе не пускало, китайцы оружия так и не вернули, деньги подходили к концу. Многие решили устраиваться частным образом в Китае. В конце концов решено было не дожидаться официального согласия, а идти в Приморье походным порядком. Так части сначала продвинулись в Гродеково и Никольск-Уссурийский, а оттуда в Раздольное, где заняли пустующие казармы. Штаб Армии в середине января перешел в Никольск-Уссурийский.

В Приморьи Дальне-Восточная Армия сразу разделилась на две независимые группы: в Гродеково обосновались части, придерживающиеся «семеновской» ориентации (командование над ними принял генерал Н. Савельев), а «каппелевцы» обосновались в Никольске (2-й корпус) и Раздольном (3-й корпус). Официально было объявлено, что они превращаются в «трудовую армию» и участия в Гражданской войне более принимать не будут. По свидетельству очевидца, в феврале 1921 года к генералу Молчанову в Раздольное приезжал Командующий войсками НРА в Приморьи Лепехин и предлагал Викторину Михайловичу занять его пост. Молчанов на это ответил: «Мы теперь трудовая армия и весной займемся посадкой картофеля, капусты и покосами».

Разумеется, все это было только ширмой: ни Молчанов, ни Вержбицкий, ни их подчиненные не желали складывать оружие – они слишком хорошо понимали, что мирное сосуществование с большевиками невозможно. Но вот самого оружия как раз и не было. Оставалось ждать улучшения обстановки. При этом «каппелевская» армия сохраняла свою военную организацию, во главе ее по-прежнему оставался генерал Вержбицкий, а Молчанов был помощником Командующего и активно поддерживал его во всех начинаниях.

В свою очередь Приморская власть охотно расправилась бы с ненавистными белыми силой, но этому препятствовали остававшиеся в крае японские войска. По соглашению с японцами вся полоса вдоль линии железной дороги была демилитаризована и Приморским властям разрешалось держать там лишь очень небольшие части Народной Милиции. То же касалось и крупных городов – Владивостока и Никольска-Уссурийского. Таким образом, белые войска жили пока под охраной японских штыков. Граница зоны японской оккупации заканчивалась южнее станции Уссури, Хабаровск был ими эвакуирован в конце 1920 года.

Атаман Семенов между тем не оставлял попыток расколоть каппелевскую армию. Ему удалось заполучить в число своих сторонников командира Егерского полка полковника П. Е. Глудкина. Тот получил от Атамана приказ возглавить все части 3-го корпуса, «оставшиеся верными своему долгу». Глудкину удалось склонить на свою сторону Егерский и Уральский полки, которые вышли из подчинения Молчанова и образовали 1-ю Отдельную стрелковую бригаду. Тогда же из рядов 2-го корпуса вышли 1-й Добровольческий полк, Красноуфимский конный дивизион и Добровольческая батарея, которые также примкнули к гродековцам, образовав 2-ю Отдельную стрелковую бригаду генерала Осипова. Таким образом, теперь большую часть «семеновцев» составляли уже бывшие «каппелевцы». Семенов снабжал всю эту группу из оставшихся у него средств, в то время как подчиненным Вержбицкого и Молчанова приходилось довольствоваться остатками имущества, вывезенного из Забайкалья.

К весне эти средства вышли все. Единственным выходом был бы переворот во Владивостоке и установление там «своей» власти. В этом командование Армии получило активную поддержку японцев, ожидалась помощь и от проходившего в марте во Владивостоке Съезда несоциалистических организаций Приморья и полосы отчуждения КВЖД во главе с крупными предпринимателями братьями С. Д. и Н. Д. Меркуловыми. Переворот состоялся 26 мая 1921 года, причем непосредственными исполнителями являлись как «каппелевцы», так и «глудкинцы». Власть просоветской Земской Управы была свергнута, и вместо нее образовано Временное Приамурское Правительство братьев Меркуловых.

Этот удачный ход, казалось бы, примирил на время каппелевцев и семеновцев, все они готовились теперь вкусить плоды своей победы и решить хотя бы самые насущные задачи. Но в этот момент, 30 мая, на японском пароходе«Киодо-Мару» во Владивосток из Порт-Артура прибыл Атаман, который потребовал передать всю власть в области ему. При этом Григорий Михайлович намеревался объединить под своим командованием все войска и организовать с ними немедленное наступление. Однако его претензии привели лишь к острейшему конфликту. Правительство Меркуловых отказалось передавать ему власть, Молчанов, Вержбицкий и Смолин отказались подчиняться. Семенову пришлось тайно покинуть корабль и добраться до верной ему Гродековской группы, но это лишь вызвало несколько кровопролитных стычек. Противостояние продолжалось несколько месяцев, каппелевцы готовы были идти на соглашение при единственном условии: немедленном отъезде Семенова из Приморья. В конце концов Атаману пришлось согласиться на это, но последствия конфликта еще долго давали о себе знать, и лишь поздней осенью командование Гродековской группы согласилось подчиниться каппелевскому командованию.

Каппелевцы стали главной опорой нового правительства, но положение их изменилось к лучшему не намного. Официально они числились не армией, а «резервом Милиции»; в ходе переворота японцы выдали им некоторое количество винтовок, но больше оружия пока не давали. С другой стороны, Вержбицкий занял пост военного министра в правительстве Меркулова, а Молчанов 1 июня был назначен начальником гарнизона Раздольного и вступил в исполнение обязанностей начальника гарнизона Владивостока (последнее назначение было 13 июня утверждено Временным Приамурским Правительством). Его 3-й корпус к этому времени состоял из Поволжской стрелковой бригады генерала Н. П. Сахарова (Волжский имени генерала Каппеля, 4-й Уфимский имени генерала Корнилова и 8-й Камский имени адмирала Колчака стрелковые полки, 1-й Кавалерийский полк и Сводно-артиллерийский дивизион) и Ижевско-Воткинской стрелковой бригады полковника А. Г. Ефимова (Ижевский и Воткинский стрелковые полки, Воткинский конный дивизион). Из состава Гродековской группы в корпус должны были быть переданы 2-я Стрелковая бригада генерала Осипова (1-й Добровольческий полк, Красноуфимский конный дивизион и Отдельная Добровольческая батарея) и Сибирский казачий полк с батареей.

Отметим, что в ходе последних реорганизаций, уже в Приморьи, были вновь соединены в одну бригаду старые товарищи по оружию, Ижевцы и Воткинцы. Мало кто остался в живых из первых повстанцев, но они гордились своей славной историей, что нашло отражение даже в их форме. «Символом неразрывной связи со своими заводами – железом и сталью [–] у Ижевцев и Воткинцев считался синий цвет – цвет их погон, выпушек, петлиц. Буквы “Иж” были на погонах Ижевцев, буквы “Втк” – у Воткинцев. Галунных погон офицеры и подпрапорщики Ижевско-Воткинских частей никогда не носили: на тех же синих погонах были белые просветы, зигзаги, канты».

Точно такую же Ижевскую форму носил и их бывший начальник, а ныне командующий 3-м корпусом генерал Молчанов. Сослуживцы так описывали его внешний вид: «Высокий, страшно худой, с большими усами и горящими глазами над впалыми щеками, желтым цветом лица, в серой солдатской шинели с синими петлицами, кантами и погонами с белым матерчатым, а не серебряным, генеральским зигзагом и буквами “Иж” на них, он резко выделялся среди окружавших его чинов». Другие прибавляли, что болезненная худоба Викторина Михайловича и странная желтизна его кожи были следствием старого отравления газами еще в 1915 году.

В момент создания Временного Приамурского Правительства возглавивший его С. Д. Меркулов торжественно объявил, что новое государственное образование «не будет возобновлять гражданскую войну». Но 12 ноября 1921 года в Вашингтоне открылась международная конференция, призванная урегулировать противоречия «великих держав» в бассейне Тихого океана. В Японии справедливо полагали, что американцы используют ее для ущемления японских интересов. В частности, США полностью поддерживали Советскую Республику и ДВР в их требованиях немедленно вывести японские войска из Приморья. В интересах Японии было, чтобы белые в этот момент «громко заявили о себе», так что Меркулову и «каппелевцам» было «великодушно разрешено» организовать небольшой поход на север. Он и стал в конце концов знаменитым зимним Хабаровским походом.

* * *

Генерал Вержбицкий должен был поддерживать порядок в тылу, командовать же действующими войсками предстояло Молчанову. В целях конспирации командование переименовало действующий отряд вооруженных сил Временного Приамурского Правительства в «Белоповстанческую Армию». Предполагалось распространить слухи о том, что это восстало само местное население, недовольное режимом ДВР, и что возникшие «белоповстанцы» затем попросили помощи у Владивостока. Все это было не более чем сказка: местные жители в районе Хабаровска встретили белых тепло и даже сочувственно, однако в прочность их успехов не верили, а потому присоединяться не спешили. В результате весь поход так и пришлось проделать все тем же старым каппелевским и семеновским частям. И все же имя «Белоповстанцев» у них прижилось: они и были белыми повстанцами еще с 1918 года, добровольцами, знающими, за что они сражаются.

Начиная поход, Молчанов не мог не сознавать сложности поставленной перед ним задачи. Глубокий прорыв на север, зимой, со столь ограниченными силами, представляется сейчас откровенной авантюрой. Думаю, главным в его решении была надежда вырваться из-под опеки японцев, утвердиться на собственной территории, создать базу для дальнейшего наступления. Теплилась надежда, что местное население, хлебнув Советской власти, встретит белых как освободителей. Наконец, по словам историка этого похода поручика Б. Б. Филимонова, «успехом наступления белые власти, видимо, также надеялись привлечь в ряды войск массу бывших чинов армий адмирала Колчака, осевших после Сибирского похода и оставления Забайкалья в полосе отчуждения КВЖД».

С собою Молчанов первоначально взял в поход Поволжскую, Ижевско-Воткинскую и 1-ю Стрелковую бригады, а также Сибирский казачий полк; позднее к ним присоединились другие части. Им противостояли на участке до Хабаровска: 4-й, 5-й и 6-й стрелковые полки НРА с артиллерией, 4-й кавалерийский полк и два бронепоезда.

Здесь следует подчеркнуть, что по своей численности белые бригады не превосходили батальона, y них совершенно отсутствовала артиллерия (белые батареи выступили в поход как пехота) и было очень мало лошадей (так что большая часть «кавалерийских» полков и дивизионов действовала в пешем строю). Так что поход на Хабаровск был для белых еще и походом за пушками.

Первым днем Хабаровского похода принято считать 30 ноября 1921 года, когда бригада Н. П. Сахарова внезапной атакой захватила станцию Уссури. Красные в панике бежали, белые неотступно преследовали их. На ближайшей крупной станции Иман стояли уже весь 6-й стрелковый полк НРА и красный бронепоезд с двумя трехдюймовыми орудиями. У белых на тот момент бронепоездов еще не было, был лишь один поезд, «бронированный» мешками с песком («песчаник»). Командовал 6-м полком НРА Нельсон-Гирст, бывший поручик и командир роты Учебно-Инструкторской школы на Русском острове, предавший своих товарищей.

Штурм Имана начался на рассвете 4 декабря. Белоповстанцы атаковали его со всех сторон, выбросив одновременно к северу конную группу с задачей повредить железнодорожное полотно и не дать красному бронепоезду уйти на север. Однако взрывом был вырван лишь один рельс, и подошедший красный бронепоезд быстро починил неисправность. В это время поднялась пальба уже на станции. Тогда красный командир решил разделить свой бронепоезд: заднюю бронеплощадку он оставил сдерживать белых конников, а сам с передней бронеплощадкой и паровозом двинулся обратно на станцию на помощь своей пехоте.

Между тем Поволжская и Ижевско-Воткинская бригады с разных сторон уже ворвались в поселок. Красная пехота бежала, практически не оказывая сопротивления, однако наступающие Волжане оставили у себя за спиной на окраине поселка корейскую роту. Корейские «интернационалисты» очень широко использовались в НРА: в отличие от русских, они дрались охотно, и столь же охотно исполняли палаческие функции, так что белые никогда не брали их в плен. И вот, к удивлению Волжан, расположившихся уже на вокзале, на вокзальную площадь вступила вслед за ними стройная колонна, внезапно открывшая по ним шквальный огонь. Однако сказалась отличная выучка каппелевцев: несмотря на первое замешательство, они все, как один, бросились в штыки. Корейцев мгновенно смяли и перебили едва ли не до последнего человека.

На долю Ижевско-Воткинской бригады выпала еще более трудная задача: единоборство с вернувшейся половиной красного бронепоезда. В схватку с трехдюймовым орудием бронепоезда немедленно вступила единственная имеющаяся в Воткинском полку мелкокалиберная 37-мм пушка Маклена. Маломощные снаряды «макленки» не могли пробить красной брони, но под градом «осиных укусов» бронепоезд начал маневрировать и… внезапно сошел с рельсов. Как выяснилось, двое Ижевцев, бывшие железнодорожники, успели незаметно развинтить рельсы. В этот момент вдали показался дымок нового поезда: на всех парах спешил к месту боя на белом «песчанике» сам генерал Молчанов. Красные приняли его издали за настоящий бронепоезд, бросили бронеплощадку и на паровозе поспешно отошли на север. Таким образом Ижевцам и Воткинцам досталась практически не поврежденная бронеплощадка с одним орудием, с которого, правда, был снят замок.

Натиск Белоповстанцев был неудержим. За Иманом последовали победы 11 декабря у Бикина и Васильевки. На помощь потрепанному 6-му полку красные выдвинули 5-й стрелковый полк с батареей; 13 декабря он был также разбит, потеряв орудия. У Белоповстанческой Армии появилась собственная артиллерия. Вскоре еще одну пушку привез с собой отряд полковника Аргунова, отбивший ее у красных партизан.

Командующий красными войсками С. М. Серышев, не надеясь уже на подходящие к нему многочисленные подкрепления, отдал приказ об эвакуации Хабаровска. Основная задача Молчанова состояла в том, чтобы захватить красные бронепоезда, подвижной состав, артиллерию. Для этого он 14 декабря отдал приказ о создании сильного конного отряда в 380 сабель при четырех пулеметах, поставив ему задачу выйти в тыл красным и разрушить на нескольких участках железнодорожное полотно. Для командования отрядом Молчанову требовался настоящий кавалерийский командир, но такового под рукою не было, и, скрепя сердце, Викторин Михайлович доверил командование этим отрядом своему ближайшему помощнику генералу Н. П. Сахарову. Вечером 14 декабря он уже выступил в тыл красным. Остальные войска также были разделены на две колонны: одна шла по замерзшей реке Уссури, другая по железной дороге.

16 декабря отряд Сахарова занял станцию Дормидонтовку и взорвал возле нее небольшой мост. Однако командир отряда совершил ошибку: удовлетворившись произведенными разрушениями, ушел обратно на Уссури. Как ни спешили с фронта белые колонны, красные, которым никто не мешал, смогли за двое суток устранить повреждения и выскользнули из ловушки. Тем временем отряд, двигаясь по руслу Уссури, вырвался далеко в тыл красным. Его ближайшей задачей было пройти в обход Хабаровска и прервать железнодорожное сообщение между станциями Ин и Волочаевка. Утром 21 декабря Сахаров совершил налет на Волочаевку. Взять станцию не удалось, но страху на красных отряд нагнал порядочно.

Тем временем красные готовились дать бой на ближайших подступах к Хабаровску. Напуганный действиями Сахарова, красный Главком Серышев решил, что белые нанесут главный удар по Уссури. Туда он и двинул свой резерв – только что прибывший из Благовещенска Особый Амурский полк. 21 декабря произошел упорный бой с наступавшими по Уссури Поволжской и 1-й Стрелковой бригадами. Несмотря на то, что красные были богато снабжены пулеметами, они потерпели поражение и в полном беспорядке отхлынули в обход Хабаровска за Амур. На железнодорожном направлении в этот день Ижевско-Воткинская бригада после короткого боя заняла станцию Корфовскую. Сюда на следующий день Молчанов вызвал начальников колонн и генерала Сахарова. Действиями последнего он остался недоволен, считая, что тот далеко не использовал всех имеющихся возможностей. Особенно же не понравилось Молчанову, что Сахаров слишком рано вышел из красных тылов. Но сделанного не воротишь, и Молчанов приказал начальникам напрячь все усилия, чтобы не дать красным уйти из Хабаровска, разгромить их живую силу и захватить материальную часть.

К утру 22 декабря красные части отошли за Амур на станцию Покровка. Склады боеприпасов, которые не успели вывезти, были подожжены. Вечером того же дня в город вступили белые. Серышев и его Штаб 21 декабря выехали на станцию Волочаевка, к утру 22-го уже были на станции Ин и, не останавливаясь, двинулись дальше на станцию Бира (в 120 верстах к западу от Хабаровска), полностью утеряв связь с войсками.

В ночь на 23 декабря в результате обхода по льду Амура была взята деревня Владимировка, где был полностью разбит стоявший здесь 6-й полк. При этом были взяты два орудия с полной запряжкой (они пошли на вооружение 1-го Стрелкового артиллерийского дивизиона, и из них немедленно был открыт по красным огонь), шесть пулеметов и до 200 человек пленными, среди последних оказался и командир красного полка Нельсон-Гирст. Одновременно другая колонна ворвалась на станцию Покровка. Красные в панике покинули ее, бросив несколько эшелонов с военным имуществом. Среди прочего белые захватили здесь артиллерийский парк (28 орудий) и полтора миллиона патронов.

Не задерживаясь в Волочаевке, красные быстро отходили на станцию Ин, бронепоезда прикрывали их отход. 24 декабря белые без боя заняли Волочаевку. 25 декабря в Хабаровске Молчанов отдал приказ по войскам корпуса:

«Операция по очищению от красных банд Приморской области блестяще закончилась. Захвачены очень большие трофеи, которые еще трудно учесть. Нет возможности описать подвиги частей, так они велики и разнообразны. Все части твердо и неуклонно исполняют свой долг Русского воина-патриота. Ваши имена благодарная родина вспомнит. От лица Родины сердечно благодарю Вас, дорогие мои соратники… Лучшей наградой Вам может служить сознание своих заслуг перед Родиной. Слава Вам, герои нового Ледяного похода, и вечная память павшим!»

Таким образом, горсть солдат, почти без оружия, прошла за месяц 600 верст, разбила превосходящие силы врага, снабженные всем необходимым, взяла с боя артиллерию, пулеметы, боеприпасы, заняла, наконец, Хабаровск.

Белоповстанческая Армия одержала эту победу за счет потрясающих боевых качеств «каппелевских вояк». Я рискну здесь назвать их всех этим именем, ибо разделение на каппелевцев и семеновцев касалось лишь их пристрастия к тем или иным вождям, но не тех характерных черт, которые они приобрели в горниле бесконечных испытаний. Эта армия, поражавшая отсутствием внешней дисциплины, панибратскими отношениями между солдатами и офицерами, была на деле армией высочайших профессионалов, к тому же отлично знающих, за что они дерутся. Обрушившиеся на них невзгоды внутренне спаяли их в единое целое, они твердо держались за свои части, за своих старых испытанных командиров, знали цену друг другу и знали, что в бою всегда смогут опереться на плечо товарища. Как писал один современник, «в армии тесно переплелись между собою элементы крестьянский, рабочий и интеллигентский. В среде их встречаются представители всех политических течений до коммунистов, не приемлющих беззастенчивого хозяйничества большевиков, включительно» (впрочем, что касается коммунистов, наверное, перед нами все-таки преувеличение).

И разумеется, огромная заслуга в этих победах принадлежит лично Молчанову. Здесь впервые он выступил совершенно самостоятельным полководцем. Как писал поручик Филимонов, «на него падала ответственность решений не маленьких тактических задач, но весь поход в целом и во всех его проявлениях: решения стратегического характера, организация тыла, административные дела, население и т. д. и т. п. С присущей ему доблестью и стремительностью Генерал Молчанов наносит красным ряд ударов и в три недели доходит до Хабаровска. Следует отметить, что под понятие “вождя”, то есть такого человека, который ведет других за собою, способен увлечь и сам себя целиком отдает данному делу, Генерал Молчанов вполне подходит». Он действительно стал для своей армии настоящим вождем, сумевшим ее объединить. На время в ней исчезло деление на каппелевцев и семеновцев, – все они сейчас были Белоповстанцы.

* * *

Но в победах Белоповстанческой Армии таилось уже зерно ее будущего поражения. На гребне успеха победоносные войска, казалось бы, должны были получить широкую поддержку местного населения. Но подавляющее превосходство красных было слишком очевидным, в силы белых и в прочность их успехов никто не верил. Притока новых контингентов в армию не было. Деньги кончались, и все как будто повисло в пустоте. А следом пришли и первые неудачи.

Самым обидным и, казалось бы, даже случайным было поражение в бою за станцию Ин. Части НРА были совершенно расстроены, их необходимо было преследовать и не давать им оправиться, нанося удар за ударом. Но в этот момент Молчанов пытался наладить работу гражданского аппарата на освобожденной территории и нормальную жизнь в таком большом городе, как Хабаровск. И он поручил преследование своему ближайшему заместителю генералу Н. П. Сахарову, а тот оказался не на высоте.

Проверенный офицер, ветеран Волжского корпуса Каппеля, Сахаров был очень молод (получил генеральский чин за боевые заслуги) и все тактические задачи предпочитал решать одним и тем же способом: соединяя лобовой удар с действиями обходной колонны. В ночь с 27 на 28 декабря Поволжская, Ижевско-Воткинская и 1-я Стрелковая бригады двинулись к станции Ин, чтобы атаковать ее одновременно с трех сторон. Но переход был долог, войска растянулись на марше и никакой одновременной атаки не получилось. Первым добрался до станции с юга батальон Волжского полка, всего лишь в 50 штыков. Он смело бросился в атаку и произвел панику среди красной пехоты и кавалерии, но должен был остановиться под огнем бронепоезда. Красные оправились и обнаружили, что превосходят дерзкого противника во много раз. Окруженный со всех сторон, неся огромные потери, батальон начал отступать. Волжане уже отошли далеко от станции, когда ее атаковал Камский стрелковый полк. Встреченный шквальным огнем, он также должен был отойти. Когда подошли подкрепления, Поволжская бригада была уже совершенно расстроена и выходила из боя. Итог этого тяжелого дня: до 250 убитых и раненых, многие раненые оставлены на поле боя. Интересно, что сами бойцы одной из главных причин поражения под Ином считали отсутствие здесь Молчанова: «Возможны ли были бы при генерале Молчанове растяжки походной колонны, невыполнения заданий, оттяжки? Конечно нет, скажет любой белоповстанец».

Узнав о неудаче, Викторин Михайлович отдал приказ об усилении отряда и велел немедленно повторить попытку захвата станции. Но и красные уже начали здесь концентрацию своих сил. В результате со 2 по 4 января 1922 года между Ином и разъездом Ольгохта шли встречные бои, закончившиеся для белых новыми потерями и отступлением к Волочаевке. Потеря этой станции должна была неминуемо привести к падению Хабаровска, и ее оборону Викторин Михайлович возложил на своего верного друга полковника Ефимова. Тот уже составил план будущего боя: преднамеренным отходом заманить красных на станцию, а затем двумя мощными ударами с севера и юга окружить и уничтожить их ударную группировку.

Ободренные первыми победами, красные безоглядно рвались вперед и решились на ночную атаку станции в ночь на 6 января. Бой принял беспорядочный характер, и Ефимову не удалось реализовать свой план в полной мере. Предназначенный для удара в тыл с юга отряд полковника Аргунова запоздал, артиллерию из-за темноты использовать было невозможно, и в результате красным удалось занять станцию и потеснить Ижевцев и Воткинцев. Однако вслед за тем с тылу на наступающих обрушились Сибиряки Аргунова, и красные бежали в полном беспорядке. Окружения достигнуть не удалось, но спесь с победителей под Ином белые сбили.

Молчанов не принял участия и в этом бою, хотя и намеревался лично прибыть на место. Он как раз выехал из Хабаровска на первом, только что прибывшем из Владивостока, белом бронепоезде «Волжанин», но на полпути до Волочаевки наткнулся внезапно на красный партизанский отряд, поджигавший небольшой железнодорожный мостик. Огнем с бронепоезда партизан разметали, но мост потушить не удалось, так что пришлось возвращаться обратно.

А неделю спустя, 12 января, Молчанову пришлось подвергнуться налету партизан уже в Хабаровске. Они дерзко ворвались в город среди ночи и атаковали штаб. Белых удалось застать врасплох, часовые у крыльца погибли в первую же минуту, так что Молчанову и штабным офицерам пришлось выбегать с черного хода. По свидетельству очевидцев, Викторин Михайлович выскочил из дома «в нижнем белье, накинув полушубок, с валенком на одной ноге и ночной туфлей на другой». Положение спас начальник Штаба полковник Л. Л. Ловцевич, применив известную уловку. Зычным голосом он скомандовал: «Первая рота, налево; вторая направо; остальные за мной! В штыки!» Молчанов и 18 штабных офицеров дружно крикнули в ответ «ура!» – и партизаны, решив, что нарвались на крупный отряд, немедленно исчезли. Они потеряли в эту ночь 50 человек, белые – 30.

За день до этого, 11 января, Белоповстанцы предприняли очередную попытку взять станцию Ин, и вновь она закончилась неудачей. Белый отряд вновь вел генерал Сахаров, постаравшийся учесть все предыдущие ошибки, но красные были готовы, и огонь их был слишком плотным. Понеся серьезные потери, белые вынуждены были отойти: «заколдованная» станция так им и не далась.

Установилось шаткое равновесие – оба противника собирали силы для решающей схватки. Молчанов в эти дни собрал под Хабаровском практически всю Дальне-Восточную Армию, но сил все равно было недостаточно. Красные имели в этом отношении куда бо?льшие возможности. Сюда были переброшены из Забайкалья 1-я Отдельная Читинская пехотная бригада (3 стрелковых полка, дивизион конницы, дивизион легкой артиллерии и 2 гаубичные батареи) и Троицкосавский кавалерийский полк. В Забайкалье, на место уходящих войск, была в свою очередь переброшена из Иркутска бригада 35-й стрелковой дивизии. Одновременно части, уже ранее сражавшиеся против белоповстанцев – 5-й, 6-й и Особый Амурский стрелковые полки, – были реорганизованы и составили Сводную стрелковую бригаду Покуса; остатки расформированного 4-го стрелкового полка пошли на пополнение их частей. Сам новый комбриг Покус только что прибыл из центральной России, а с ним – и большая группа опытных командиров, которые должны были привести в порядок части. Наконец, 28 января на станцию Ин, чтобы лично руководить предстоящей операцией, прибыл Главнокомандующий НРА В. К. Блюхер.

Он был известен как чрезвычайно решительный и волевой военачальник, но также и как самый знаменитый «мясник» Красной Армии. Для достижения победы Блюхер был готов на все и никогда не жалел ради этого жизней своих подчиненных. Летом 1919 года он возглавил только что сформированную 51-ю стрелковую дивизию и два месяца спустя почти полностью уложил ее в сражении за Тобольск. Своим яростным сопротивлением Блюхер тогда сумел спутать планы Белого командования, но из окружения вырвался лишь с несколькими сотнями бойцов. Дивизия была фактически воссоздана заново в начале 1920 года в Иркутске, и Блюхер снова положил ее, на этот раз на Перекопе. И вот теперь он был послан руководить войсками НРА. Забегая вперед, скажем, что Блюхер и на этот раз «не обманул ожиданий партии» и устроил из сражения за Волочаевку настоящий «Дальневосточный Перекоп».

Для предстоящего штурма он сумел собрать впечатляющие силы, значительно превосходившие отряды Молчанова. Войска красного Восточного фронта были разделены на две оперативные группы: Инскую (3 120 штыков и сабель, 121 пулемет, 16 орудий, 2 танка, 3 бронепоезда) и Забайкальскую (4 480 штыков и сабель, 179 пулеметов, 14 орудий). Молчанов мог противопоставить им лишь 3 850 штыков, 1 100 сабель, 62 пулемета, 13 орудий и 2 бронепоезда.

Основную надежду Викторин Михайлович возлагал на заново обустроенную Волочаевскую позицию. За несколько дней до штурма красным удалось перехватить его приказ от 5 февраля 1922 года, в котором говорилось:

«После осмотра частей на железно-дорожном и Амурском направлениях я уверен, что противник должен иметь для овладения городом Хабаровском не менее 10 000 штыков, но для успеха нашего нам необходима, как никогда, стойкость, дабы, сидя за проволокой, нанести противнику наибольшие потери и, выбрав удобный момент, перейти в контр-атаку и на плечах противника продвинуться сто верст… которые нам необходимы для нашего закрепления в районе Хабаровска.

Вопрос самого нашего бытия требует полного напряжения всех сил для достижения победы. С победой мы живем, – неудача может лишить нас самого бытия как антибольшевистской организации.

К вам, старшие начальники, я обращаюсь с призывом вдунуть в сердца подчиненных страстный дух победы. Надо поговорить со всеми и наэлектризовать каждого солдата. Если вы займетесь этим немедленно и будете так поступать всегда, боеспособность наших маленьких частей увеличится в несколько раз. Учтите психологию каждого воина.

Я убежден, что мы еще можем нанести такое поражение противнику, что ему долго не придти в себя. Победа в нас, начальниках; победа нужна и должна быть. Строгий расчет во всем, в каждой мелочи. Не покладая рук, закрепляйтесь, промеряйте, пристреливайтесь, но этого мало: внедрите всем, что проволоку бросить ни в коем случае нельзя.

Каждый воин должен знать, что этот бой будет решительным и мы должны выйти победителями…

Отнеситесь к моим словам со вниманием, не теряйте времени, говорите с подчиненными, не только с офицерами, но и нижними чинами, помня, что не каждый офицер передаст так, как нужно. Только при выполнении условия, что каждый воин будет знать свой маневр, можно быть уверенным в успехе!»

Центром всей обороны была сопка Июнь-Корань, она возвышалась над остальной равниной более чем на 100 м; на ее скатах были вырыты в 2–3 яруса снеговые окопы, обильно политые водой, так что брустверы их превратились в глыбы льда; все подступы к сопке были обильно опутаны проволокой, местами до двенадцати рядов. Основную опасность для белых представляли возможные обходы с севера и юга.

Выдвигаясь к Волочаевке, ударная группировка красных после упорного боя 7 февраля снова заняла разъезд Ольгохта, однако белым удалось сжечь несколько мостов, что приостановило продвижение бронепоездов красных. Решающий штурм Блюхер назначил на 10 февраля. С утра красные со всех сторон двинулись в атаку на сопку. Но идти им пришлось по пояс в снегу, при морозе в 30–35 градусов, усугубляемом еще сильным ветром. Первые цепи достигли проволоки и были немедленно скошены шквальным огнем, артиллерия завязла в снегу, отстала и не могла поддержать свои войска. Тогда красные пустили в дело единственный имевшийся у них танк, но и он, прорвав несколько рядов проволочных заграждений, застрял и был уничтожен метким выстрелом с бронепоезда. К 5 часам вечера, когда начало темнеть, атака красных окончательно выдохлась.

В тылу у белых было несколько деревень, в которых они могли обогреться, красные же ночевали на голой, продуваемой ветрами равнине, а единственное здание в их тылу, железнодорожную полуказарму № 3, занимали Главком НРА Блюхер и Командующий фронтом Серышев со штабами, а также Штаб Сводной стрелковой бригады и перевязочный пункт. Покус вспоминал, что в «комнату размером всего в 25 кв[адратных] аршин свозились наши раненые и обмороженные в числе до 400 человек. Что творилось тогда в этой комнатушке, не поддается никакому описанию… Раненые складывались друг на друга, часть из них отогревалась у костров на открытом воздухе».

В течение всего дня 11 февраля красные, отойдя от проволоки, приводили себя в порядок. Покус опасался контратаки, он был уверен, что в этом случае его бригада была бы разбита. Но этой контратаки так и не последовало, поскольку для белых к этому времени значительно осложнилась обстановка на берегу Амура. Наступавшая на этом участке Забайкальская группа красных после упорного боя угрожала не только выйти в тыл Волочаевке, но и отрезать Хабаровск от Владивостока. Поэтому свой последний резерв, Поволжскую бригаду, Молчанов бросил в бой именно здесь. Но ее атака в ночь на 12 февраля закончилась неудачей, и после этого Викторину Михайловичу не оставалось ничего другого, как отдать приказ об общем отступлении.

Между тем красные к рассвету 12 февраля починили мосты и могли теперь ввести в дело свои бронепоезда. Поэтому на рассвете было принято решение брать в лоб Июнь-Корань. Поскольку красных теперь сдерживали лишь арьергарды и два белых бронепоезда, это удалось: в 11 часов сопка, а за ней и деревня Волочаевка, были взяты. Но помешать белым отойти в полном порядке они не смогли. Все орудия были вывезены, и белые колонны быстро оторвались от преследования.

Как утверждают красные, при штурме они потеряли 128 человек убитыми, 800 ранеными и 200 человек обмороженными. Но эти цифры явно занижены; по другим данным, потери красных составили до 2 000 человек, из них 600 убитыми. Возможно, и они неверны: в некоторых советских книгах проскальзывает упоминание о корейских ротах, которые в первый день штурма бросались на проволоку с голыми руками и все так и остались висеть на ней убитыми. Вряд ли эти несчастные «наемники Интернационала» попали потом в общие ведомости потерь. С другой стороны, Покус признает, что «командный состав понес убыль до 58%, было убито 2 командира батальона, 6 командиров рот, много лиц младшего командного состава и ранено 2 помощника командира полка». Потери белых красные оценивали в 400 убитых и до 700 раненых, бо?льшая их часть падает на Поволжскую бригаду.

14 февраля красные вступили в Хабаровск. Белоповстанческая Армия, не принимая боя, быстро уходила на юг; лишь арьергардной 1-й стрелковой дивизии пришлось выдержать короткий бой, пока ее обоз выходил на лед Уссури. При этом сани под разобранным орудием 1-й батареи Сводно-артиллерийского дивизиона развалились, и орудие пришлось бросить. Это был единственный случай потери орудия у Белоповстанцев за все время похода.

Далее, в районе Бикин – Васильевская, Молчанов заранее заготовил укрепленные позиции, на которых надеялся при удачном стечении обстоятельств остановить наступление войск НРА. 27 февраля здесь произошел упорный бой, в ходе которого 2-й Читинский стрелковый полк красных, по свидетельству Покуса, «почти целиком был выведен из строя». Красным пришлось развернуть все свои силы, а также послать кавалерию в обход по китайскому берегу Уссури. Как только это движение было обнаружено белыми, Молчанов, не желая более нести потери, велел всем сниматься с позиции и отходить за нейтральную зону. Красные сунулись было за ними и даже пытались было войти в Спасск, но японский гарнизон открыл по ним огонь, и они поспешно ретировались. «Статус кво» был восстановлен, а белые войска разошлись по своим прежним гарнизонам. 21 марта 1922 года Хабаровский поход закончился. Белоповстанческая Армия потеряла в нем до трети своего состава, но вернулась обратно с добытым оружием, с орудиями и пулеметами.

* * *

Настроение в войсках было подавленное, все жертвы и лишения оказались напрасными. Одновременно между командованием и Правительством вспыхнула рознь: Вержбицкий и Молчанов обвиняли Меркуловых в недостаточном финансировании Армии. Теплая одежда была доставлена на фронт слишком поздно, а вместо валенок С. Д. Меркулов лично закупил в США по дешевке партию армейских резиновых калош, которые оказались совершенно непригодны в походных условиях и стали причиной массовых обморожений.

Обстановка накалялась, и дело кончилось тем, что 29 мая генералы поддержали Народное Собрание, потребовавшее отставки Правительства. Однако Меркуловы не желали уходить, они нашли опору среди бывших «семеновцев», и в свою очередь объявили Народное Собрание распущенным. Вооруженное противостояние во Владивостоке, которое было окрещено «недоворотом», продолжалось в течение недели и грозило полным распадом и гибелью белой Приморской государственности. Первым это осознало командование Армии, и 3 июня генералы Вержбицкий, Молчанов, Смолин и Бородин направили телеграмму в Харбин генералу Дитерихсу с предложением принять власть. 8 июня Дитерихс прибыл во Владивосток, где объявил об одновременном роспуске Правительства и Народного Собрания и о созыве Земского Собора.

После того, как страсти улеглись, Дальне-Восточная Армия была реорганизована и переименована в Земскую Рать, в которой генерал Молчанов возглавил «Поволжскую Рать» (или группу) – фактически тот же свой бывший 3-й корпус. Во главе этой рати Викторин Михайлович с 6 сентября по 25 октября 1922 года принял участие в защите Приморья от наступающих войск НРА ДВР, во всех боях короткой кампании, которая получила у белых емкое наименование «Последнего похода». Он со своей группой составил гарнизон Спасска и 8–9 октября оборонял этот город от яростных атак красных; он же затем командовал правым флангом Земской Рати 13–14 октября в сражении при Монастырище.

Эти сражения были проиграны, и Земской Рати пришлось покинуть пределы родной земли. Группа Молчанова отходила вдоль берега Амурского залива на Посьет; 1 ноября она вместе с другими частями перешла границу и прибыла в Хунчун, а оттуда в Гирин, где были устроены лагеря для беженцев. Затем в мае 1923 года Молчанов, вместе с генералами Дитерихсом и Вержбицким, был удален из лагерей китайскими властями. В том же году через Японию Викторин Михайлович с семьей переехал в США, в Сан-Франциско. Позже здесь обосновалась довольно большая группа Ижевцев и Воткинцев, а в 1961 году по инициативе Молчанова было создано Ижевско-Воткинское объединение. После Второй мировой войны правительство США вспомнило о русских ветеранах, и как бывшим союзникам еще по Первой, Великой войне им начали выплачивать небольшую пенсию. Викторин Михайлович вплоть до 1967 года работал суперинтендантом (фактически – завхозом) одного из первых высотных зданий в Сан-Франциско. В 1975 году в журнале «Вестник Первопоходника» появилось траурное известие:

«В пятницу 10 января с[его] г[ода] в 10 часов вечера в Сан-Франциско в Калифорнии скончался доблестный герой Белой борьбы в Сибири генерал-лейтенант В. М. Молчанов. Погребение состоялось 14 января на Сербском кладбище».

Генерал Молчанов… Вождь и командир тысяч простых русских людей, шедших за ним до конца. Его солдаты: Ижевцы, Воткинцы и Прикамцы, Белоповстанцы и Добровольцы, ветераны Хабаровского и Ледяного походов… Всем им как нельзя больше подходят простые и искренние слова, сказанные когда-то участником Белой борьбы Арсением Несмеловым над могилой его друга и бессменного молчановского адъютанта, поэта Леонида Ещина:

Спи спокойно, кротчайший Ленька.

Чья-то очередь за тобой!..

Пусть приснится тебе «Маклёнка»,

Утро, цепи и легкий бой!

Вечная им всем память!

А. А. Петров

Контр-адмирал Г. К. Старк

Георгий Карлович Старк [148] родился 20 октября 1878 года в Санкт-Петербурге. Фамилия Старк – шведского происхождения: «Starck» в переводе со шведского означает «сильный». Земельные владения рода располагались под Выборгом и Турку, на территории Финляндии, с 1322 по 1808 год входившей в состав Королевства Швеции. Род Старков введен во дворянство в 1634 году. Представители младшей ветви рода, обрусев, числились дворянами Великого Княжества Финляндского, а с 1818 года – уже и русскими.

Первое упоминание рода в России относится к царствованию Алексея Михайловича. Подполковник Яков Старк 22 июля 1667 года был причислен к «государеву судовому делу» (он участвовал в постройке военного корабля «Орел» в селе Дединово на Оке). С середины XVIII века первые из Старков, состоявших на русской службе, поселяются в Петербурге. Многие представители этого скандинавского рода участвовали в войнах, которые вела Россия в XVIII–XIX веках.

Отец Г. К. Старка – Карл Александрович Старк (1846–1883) окончил Военно-юридическое училище, но сразу же после этого оставил военную карьеру, занявшись предпринимательской деятельностью. Он основал нотариальную контору, участвовал (брал подряды) в строительстве Дворцового и Троицкого мостов в Петербурге. Последнее предприятие оказалось неудачным – К. А. Старк разорился. Но вскоре ему удалось расплатиться с долгами, и он вместе с семьей уехал в Америку, где купил ферму. Через два года Старки вернулись в Россию, и глава семейства арендовал ферму под Новороссийском. В ноябре 1883 года на своей ферме К. А. Старк был убит грабителями. Помимо Георгия, в семье Старков было еще два сына и три дочери.

После смерти отца жизнь многочисленной семьи стала весьма непростой. Аграфена Никаноровна Старк (1847–1913) была вынуждена устроиться экономкой в имение О. Н. Поповой под Смоленском, куда уехала вместе с младшей дочерью. Остальные дети были устроены в различные казенные учебные заведения. Георгий Старк учился в нескольких частных школах, а с 1888 по 1891 год – во 2-й Петербургской гимназии.

Что именно способствовало избранию Старком морской карьеры, мы точно не знаем (возможно, тот факт, что представители его рода и до этого служили на флоте), но в 1891 году он поступил в Морской кадетский корпус – старейшее учебное заведение, готовившее командные кадры строевого состава Российского Императорского Флота. О своих годах обучения Г. К. Старк вспоминал так: «Летом 1891 года, приготовившись в пансионе Ивановского к экзамену в Морской корпус, в августе его сдал: по математике блестяще, по русскому языку плохо, а по сочинению провалился. Был принят в корпус и первые три года был стипендиатом Великого княжества Финляндского. В первом же году ухитрился остаться на второй год; тетя говорила, что это из-за болезни; правда, я много болел, но я думаю, что не без лени. Остальные шесть лет я учился средне, некоторые преподаватели меня считали плохим учеником, зато другие (математики и преподаватели точных морских наук) считали меня одним из лучших и по моим задачам проверяли остальных. В младшем специальном классе, где было больше всего этих наук, я дошел до четвертого ученика». Во время обучения будущим офицерам давалась не только солидная теоретическая подготовка, но и морская закалка, приобретавшаяся в практических плаваниях. Всего за годы учебы Г. К. Старк провел 16 месяцев в море.

15 сентября 1898 года он был произведен в первый офицерский чин мичмана и назначен в 15-й флотский экипаж Балтийского флота. После двухмесячного отпуска, полагавшегося всем окончившим Морской кадетский корпус, Старк явился к месту службы. Вновь обратимся к его мемуарам: «Через месяц я был назначен командиром 4-й роты броненосца “Севастополь”, который состоял в экипаже. На броненосце, стоявшем в доке, жила небольшая часть команды, а остальные жили в экипаже, т. е. в казармах на берегу. Никто меня не учил службе, и я не знал, что? надо требовать от людей. Строевые занятия, дежурства по дивизии, т. е. на три большие казармы, караулы в лаборатории, это все, что от нас требовалось. Остальное время мы проводили в Морском собрании, где завтракали и играли на бильярде. Если бы это продолжалось, то я превратился бы в никуда не годного офицера».

Большое значение в жизни Георгия Карловича имело состоявшееся в этот период знакомство с семьей своего однокашника по корпусу – Александра Владимировича Развозова (в июле – декабре 1917 года и в марте 1918-го он командовал Балтийским флотом, а в 1920 году – умер в тюремной больнице, будучи обвиненным большевиками в контрреволюционном заговоре). Семья Развозовых стала для Старка поистине второй семьей, а в 1908 году он женился на родной сестре А. В. Развозова (об этом ниже). В апреле 1899 г. Старк вместе с Развозовым был назначен в первое офицерское шестимесячное плавание на пароход «Днепр». Целью плавания были промерные работы между Виндавой и Либавой. В 1900–1902 годах Старк плавал на крейсере «Герцог Эдинбургский», на котором проходили практику будущие унтер-офицеры. По его собственным словам, эти два плавания дали ему очень много и сделали его знающим офицером. После возвращения из похода на «Герцоге Эдинбургском» лейтенант Старк (в этот чин он был произведен 6 декабря 1902 года) поступил в Минный Офицерский Класс, который закончил через год и был зачислен в минные офицеры 2-го разряда (а в 1904 году – и 1-го). Последующие годы для Старка были связаны с крейсером «Аврора».

* * *

Боевое крещение Г. К. Старк получил во время Русско-Японской войны. «Аврора» в составе 2-й Тихоокеанской эскадры 2 октября 1904 года вышла из Либавы на Дальний Восток под командованием капитана 1-го ранга В. Р. Егорьева. Историк крейсера писал: «… “Аврора” совершила… беспримерный в мировой истории 224-суточный поход через три океана, который можно приравнять к подвигу. Изнурительное плавание в условиях тропиков, бесчисленные угольные погрузки, которые производились либо в открытом океане, либо в безлюдных, плохо защищенных от ветра бухтах (русские корабли из-за правил нейтралитета не имели права заходить в иностранные порты), закалили авроровцев. В этом тяжелом походе “Аврора” зарекомендовала себя как один из лучших кораблей эскадры. “Впечатление от ‘Авроры’ самое благоприятное. Команда веселая, бодрая, смотрит прямо в глаза, а не исподлобья, по палубе не ходит, а прямо летает, исполняя приказания”, – так записал в своем дневнике вновь назначенный на крейсер врач В. С. Кравченко. В таких тяжелых, изнурительных работах, как погрузка угля, принимал участие весь экипаж, включая офицеров. В работе не участвовали только те, кто нес вахту».

Друг и соплаватель Старка – корабельный врач «Авроры» Кравченко, чье свидетельство было только что процитировано, приводит в своих воспоминаниях относящийся к биографии Георгия Карловича любопытный эпизод, который произошел непосредственно перед сражением. «Между прочим, лейтенант Ю. К. Старк рассказал свой сон; я приведу его, потому что он оказался пророческим: “Идем мы мимо Цусимы, а на Цусиме какой-то порт, и вот из него стройно-престройно (не так, как наша) выходит японская эскадра. Передние корабли ее, ближайшие к нам, уже открыли огонь. Недолеты рвутся о воду, поднимают столбы воды, а осколки летят в боевую рубку и поют-жужжат: ‘Подарочек капитану, подарочек капитану’. Проснулся – будят, говорят: ‘Японские крейсера’…”» Сон, увы, действительно сбылся – командир корабля В. Р. Егорьев погиб в бою при Цусиме.

Во время сражения, которое произошло 14–15 мая 1905 года, «Аврора», следуя в составе крейсерского отряда адмирала О. А. Энквиста за головным крейсером «Олег», в начале дневного боя 14 мая прикрывала с востока колонну русских транспортов. В 14.30 корабли крейсерского и разведывательного отрядов вступили в бой с 3-м и 4-м японскими боевыми отрядами, а в 15.20 – еще и с 6-м боевым отрядом. Около 16.00 «Аврора» попала под огонь броненосных крейсеров 1-го японского боевого отряда и получила повреждения. В то же время русские крейсера вступили в бой еще и с 5-м японским боевым отрядом. Около 16.30 «Аврора» вместе с другими крейсерами ушла под защиту колонны русских броненосцев и прекратила бой.

Всего за время боя было израсходовано 303 боекомплекта калибра 152 мм и 1 282 патрона калибра 75 мм. Крейсер получил 18 попаданий снарядами калибром от 8 до 3 дюймов. Осколки одного из 75-мм снарядов попали в боевую рубку и ранили большинство находившихся там офицеров. Командир корабля был смертельно ранен, командование кораблем принял старший офицер капитан 2-го ранга А. К. Небольсин, сам получивший серьезное ранение. Сразу же после этого старшим офицером корабля был назначен лейтенант Старк. Вновь предоставим слово В. С. Кравченко: «Старшим офицером на время боя был назначен старший минный офицер лейтенант Старк, в силу своей специальности более свободный. Под его руководством тушились пожары, заделывались пробоины, чинились досками пробитые дымовые трубы, пополнялась убыль прислуги, убирались убитые, смывались следы крови».

В мемуарах Георгий Карлович описывает свое участие в бою очень скромно. Однако по свидетельству В. С. Кравченко он вел себя весьма мужественно: «После четырех часов в машину несколько раз спускался уже в роли старшего офицера лейтенант Старк. Как всегда невозмутимый, он прехладнокровно уверял: “‘Ослябя’ перевернулся? Нет! Да нет же, говорю вам!” А его же рассыльный за его спиной кивал головой, что, мол, да. Или: “‘Бородино’ вступил в строй, великолепно идет”, рассыльный сзади: “Никак нет, Ваше Благородие, уже потонул”». В послужном списке Георгия Карловича отмечено шесть ранений разной степени тяжести, полученных в результате взрыва японского снаряда.

Всего в бою было убито 10 человек (все похоронены в море) и 89 ранено (из них 6 – смертельно и 18 – тяжело). Корабль получил повреждения корпуса и надстроек, частично вышла из строя система управления артиллерийским огнем, были разбиты одно 152-мм и пять 75-мм орудий. В ночь на 15 мая адмирал Энквист, предвидя полное поражение русской эскадры, принял решение увести оставшиеся у него три крейсера на юг. Следуя за флагманом, «Аврора» форсировала ход, в темноте оторвалась от преследования японских кораблей и после морского перехода 21 мая прибыла в Манилу (Филиппины, США), где 25 мая 1905 года была интернирована. После окончания войны крейсер 19 февраля 1906 года вернулся на Балтику.

После Цусимы в глазах так называемого «общественного мнения» (формируемого зачастую врагами России) престиж флота резко упал. Необоснованные обвинения посыпались и на моряков крейсерского отряда, которые были интернированы в Маниле. По этому поводу В. С. Кравченко написал: «Судьба сохранила вас в живых для Родины, для новых испытаний и новых подвигов, и стыдиться, авроровцы, вам нечего!» На наш взгляд, эти слова оказались особенно пророческими для Г. К. Старка.

* * *

После возвращения в Россию Старк продолжил службу на «Авроре»: в 1909–1910 годах – помощником старшего офицера, следующие два года – исполняющим должность старшего офицера крейсера. В 1907 году он был произведен в старшие лейтенанты.

20 апреля 1908 года Георгий Карлович Старк женился на сестре своего однокашника и друга А. В. Развозова – Елизавете Владимировне Мессер (вдове лейтенанта К. В. Мессера). У четы Старков было двое детей – дочь Татьяна и сын Борис. Судьба семьи после 1917 года сложилась весьма драматично. Елизавета Владимировна Старк скончалась летом 1924 года в Петрограде, так и не увидев больше своего мужа. Борис Старк начиная с десятилетнего возраста работал для того, чтобы прокормить семью. Первым местом его работы стала Морская академия, где он служил рассыльным. Лишь в 1925 году детям Старка удалось через Финляндию выехать к отцу во Францию. Там Борис Георгиевич окончил электромеханический институт. Но, с детства чувствуя тягу к служению Господу, в 1937 году он принял священство. С 1940 года отец Борис Старк служил в церкви Русского Дома и русского кладбища в Сент-Женевьев де Буа под Парижем. В 1952 году он переехал в СССР и получил приход в Костроме, с 1953 по 1960 год служил в Херсоне, с 1960 по 1962-й – в Рыбинске, а с 1962 года – в Ярославле, где одно время он был настоятелем кафедрального собора. Именно благодаря сыну Г. К. Старка стали появляться первые публикации, посвященные его отцу, были сохранены и переизданы труды Георгия Карловича. Сан священника приняли и два сына отца Бориса – Михаил и Николай.

В августе 1911 года «Аврора», входившая в то время в учебный отряд кораблей Морского корпуса, возвратилась в Кронштадт после почти двухлетнего плавания, пройдя 25 557 миль. И в том же месяце Старка (как офицера, замещавшего командира) вызвали в Морское министерство, где ему было объявлено о решении отправить корабль в новое дальнее плавание – в Королевство Сиам (ныне – Таиланд). Крейсер должен был представлять Россию на коронационных торжествах, посвященных вступлению на престол Короля Рамы VI Вачиравуда. Выбор пал именно на «Аврору» в силу того, что она была одним из лучших крейсеров Балтийского флота. 8 сентября корабль перешел в Ревель, где командующий флотом произвел тщательный осмотр корабля, вновь остался доволен его состоянием и дал теплое напутствие экипажу. Дальнейший переход проходил по маршруту Неаполь (где на борт крейсера прибыл Великий Князь Борис Владимирович – официальный представитель России на коронации) – Порт-Саид – Аден. 16 ноября «Аврора» прибыла на рейд конечного пункта своего плавания – Бангкок. Великий Князь Борис Владимирович со свитой и два офицера корабля, включая командира, отправились на торжества. 30 ноября «Аврора» снялась с якоря и начала обратный путь на Родину.

Позже крейсер еще длительное время находился в Средиземном море, неся нелегкую службу, и только 16 июля 1912 года возвратился в Кронштадт, посетив на переходе порты Алжира, Франции, Норвегии. Общая протяженность похода составила 26 275 миль. В марте 1912 года старший лейтенант Старк покинул корабль, отправившись в Россию, в двухмесячный отпуск. Во время этого похода Г. К. Старк был награжден мекленбургским орденом Грифона офицерского креста. Пожалован этой наградой был за… удачный тост, произнесенный в честь Великого Герцога Мекленбург-Шверинского. «Очень лестно, главное – заслуженно», – с иронией написал по этому поводу Георгий Карлович.

В 1912–1914 годах Старк командовал эсминцем «Сильный» на Балтике. 6 декабря 1912 года он был произведен в чин капитана 2-го ранга «по линии».

* * *

Первую мировую войну Г. К. Старк начал на мостике эскадренного миноносца «Страшный», в командование которым он вступил 20 октября 1914 года. В дальнейшем, вплоть до оставления службы, флотская карьера Георгия Карловича была связана с эсминцами, достаточно активно участвовавшими в боевых действиях на Балтике. «Страшным» он командовал вплоть до 1916 года. Служба на эсминцах была зачастую достаточно рутинной – бесконечные дозоры, в которых, как писал Старк «все выбалтывались… раздергивая себе нервы, а миноносцам машины». Участвовали эсминцы и в минных постановках в неприятельских водах. 7 ноября 1915 года «Страшный» принял участие в бою у банки Спаун (Спон). Во время этого боя русские корабли потопили маленький сторожевой корабль «Норбург» (бывший траулер), вооруженный двумя 37-мм пушками. Русские подняли из воды командира и 19 человек команды. Этот успех, не будучи значительным, тем не менее нарушил организацию немецкой дозорной службы.

В марте 1916 года Старку довелось близко познакомиться с начальником Минной дивизии капитаном 1-го ранга А. В. Колчаком. Причем произошло это при довольно неприятных и для Старка, и для Колчака обстоятельствах. «В середине марта начальник дивизии Колчак приехал к нам смотреть работы, – вспоминал Георгий Карлович. – Пестрота работ его удивила, а так как он и раньше, вероятно, был в плохом настроении, то он начал на всех орать. Ко мне он пришел к одному из последних. В [радио]телеграфной рубке он увидел телеграфиста с обвязанной щекой, он закричал, что это не военный человек, а баба, и узнав, что он старший телеграфист, приказал разжаловать его в рядовые. Тут я вмешался и все еще спокойным голосом сказал, что у этого человека болят зубы, а что лишить звания мы не имеем права, так как он имеет Георгиевскую медаль и потому, согласно статуту, он может быть лишен своего звания только по приговору суда. Ни с кем не простившись, Колчак уехал. Не скажу, что после его ухода у нас было бы бодрое настроение, я был зол, как черт.

После завтрака я пошел к начальнику дивизиона и просил разрешения поговорить с начальником дивизии по служебному делу. Увидев мой взволнованный вид, он мне посоветовал отложить мой разговор до завтра, но я настоял на своем и он мне дал разрешение. На своем флагманском пароходе “Либава” (тут помещался штаб, а на миноносце на походах бывало минимальное количество штаба) он (Колчак. – Н. К.) меня принял около половины шестого, до этого он был в отсутствии. Я, прежде всего, сказал ему, что пришел с разрешения начальника дивизиона поговорить насчет сегодняшнего смотра. Наш разговор продолжался больше часа, я выложил ему все, что у меня было на душе. Сказал, что нельзя ошибки одних взваливать на всех, что боевой дух у людей в теперешнее трудное время надо поднимать не криками, а постоянным ровным отношением, и что сегодняшний смотр в этом отношении дал отрицательные результаты. Дальше я перешел вообще к нашему дивизиону. В начале войны говорили, что наш дивизион, как совершенно исправный, всюду пройдет в первую голову, и действительно, первые два года во всех операциях мы принимали участие, идя впереди; на наше счастье или несчастье мы не встретили неприятеля; после операций все получали награды, а мы ничего, поднятию настроения у людей это не способствовало.

Александр Васильевич разволновался, и я тоже, в конце разговора мы почти кричали друг на друга. Многие подробности мне рассказывал в Маниле мой начальник штаба Николай Юрьевич Фомин, который в это время был старшим флаг-офицером у Колчака. В конце Александр Васильевич сказал: “Знаете, Юрий Карлович, этот разговор лучше прекратить”.

На другой день он по делам уехал в Гельсингфорс. Через два дня, вернувшись, он сделал смотр дивизиону, благодарил всех за трудную боевую работу. Перед уходом со “Страшного” он отозвал меня в сторону и сказал: “Знаете, Юрий Карлович, после нашего разговора я много думал и по дороге в Гельсингфорс, и там тоже. Вы были правы”. Я искренне поблагодарил его. После этого признания я бы пошел за ним куда угодно. Трудно бывает понять свою ошибку, но еще труднее признаться в ней». Как мы увидим из дальнейшего повествования, в страшные годы Гражданской войны Старк действительно оказался одним из тех офицеров, кто стал на сторону Верховного Правителя России и до конца прошел эпопею Белого движения в Сибири.

В марте 1916 года Старк был награжден орденом Святого Владимира IV-й степени за совершение восемнадцати 6-месячных морских кампаний и «бытность в сражениях». Он был единственным из своего выпуска Морского корпуса, удостоенным этой награды. 23 ноября 1916 года Георгий Карлович был допущен к исполнению обязанностей начальника 5-го дивизиона эскадренных миноносцев Балтийского флота. В том же ноябре он недолго командовал эсминцем «Донской Казак», а 6 декабря был произведен «за отличие» в следующий чин капитана 1-го ранга. С 4 декабря 1916 года по 12 марта 1917 года Г. К. Старк командовал 5-м дивизионом, а с 12 марта и вплоть до лета 1917 года – 12-м дивизионом эсминцев.

* * *

Именно в этот период в России произошли трагические события – Государь отрекся от престола, к власти пришло Временное Правительство, благодаря политике которого практически сразу же начался развал вооруженных сил. В полной мере он коснулся и Флота. На кораблях, находившихся в балтийских портах, произошли массовые убийства офицеров, команды отказывались выполнять боевые приказы. Однако война продолжалась, и на плечи оставшихся в живых и верных своему долгу офицеров легла тяжесть борьбы с внешним врагом в условиях анархии и развала. В этих рядах был и Георгий Карлович Старк. Летом 1917 года он возглавил Минную дивизию Балтийского флота.

28 июля 1917 года приказом по Армии и Флоту за отличие по службе «командующий под брейд-вымпелом» (исполняющий должность) начальника дивизии капитан 1-го ранга Г. К. Старк был произведен в контр-адмиралы с утверждением в занимаемой должности. Интересно проследить реакцию современников на данное назначение Георгия Карловича. Очевидец событий через много лет в эмиграции вспоминал: «Но в начале июля, после выступления большевиков в Петрограде, тогдашний командующий флотом контр-адмирал Дмитрий Николаевич Вердеревский был сменен и командующим был назначен наш Александр Владимирович Развозов, вместо которого дивизию принял капитан 1 ранга Юрий Карлович Старк, достойный человек и офицер, но по своим качествам, особенно в то время, совершенно не подходивший к этой должности. Помню, как многие на дивизии были удивлены этим назначением Юрия Карловича на такое ответственное место. По условиям того времени начальнику дивизии невольно приходилось выступать на разного рода собраниях, – Юрий Карлович говорить не умел, начинал волноваться и тогда заикался, недостаток крайне неподходящий для проведения желаемого решения.

Хорошо помню собрание представителей судовых комитетов, собравшихся решать вопрос: возможно ли теперь, летом, увольнять команды в отпуск (конечно в ограниченном количестве). Этот же вопрос уже обсуждался раньше, при Развозове, и благодаря ему отпуска были запрещены. На описываемом собрании первым говорил Юрий Карлович, говорил неудачно, и чувствовалось, что он никого не убедил. Вероятно, он и сам это понял и в конце речи заявил, что он, как начальник дивизии, отпуска запрещает. Затем говорили матросы, почти все против решения начальника дивизии, и большинством голосов было постановлено: “Команду в отпуска увольнять”. Начальник дивизии, только что приказавший не увольнять, оказался в неловком положении, так как на другой же день матросы поехали в отпуска».

Старший офицер эсминца «Новик» Г. К. Граф в своих воспоминаниях отмечал: «Должность начальника дивизии перешла к капитану 1 ранга Ю. К. Старку, человеку очень порядочному, но совершенно непригодному для такой роли в разгар революционного брожения и полного сумбура понятий. С этого момента дела пошли совсем плохо». Командир крейсера «Баян» капитан 1-го ранга С. Н. Тимирев, не так хорошо знавший обстановку в дивизии, вспоминал: «Вместо Развозова на Минную дивизию был назначен (с согласия команд, конечно) Ю. К. Старк, бывший до сего времени начальником одного из дивизионов миноносцев типа “новик”. Это был спокойный и разумный офицер, умевший ладить с командами; как давно служивший на Минной дивизии, он прекрасно знал обстановку в Моонзунде и вполне успешно продолжал работу своих предшественников».

Что характерно – все мемуаристы, писавшие в разное время, одинаково отмечают положительные черты Георгия Карловича Старка как офицера, моряка и человека.

Последним боевым эпизодом Мировой войны, в котором довелось принять участие контр-адмиралу Старку, стала Моонзундская операция – боевые действия кораблей морских сил обороны Рижского залива против германской эскадры 29 сентября – 6 октября 1917 года. Целью операции для немцев была ликвидация угрозы со стороны моря северному флангу их армии. Морские силы германцев были сведены в отряд особого назначения в составе более 300 боевых кораблей и судов, в том числе 10 линкоров, 1 линейный крейсер, 9 легких крейсеров, 68 эсминцев и миноносцев, 6 подводных лодок, 90 тральщиков, свыше 100 самолетов и дирижаблей, а также 25-тысячный десант со 125 орудиями и минометами и 225 пулеметами. Русские морские силы в Рижском заливе состояли из 116 кораблей и судов, в том числе линейных кораблей (эскадренных броненосцев) «Слава» и «Гражданин» (бывший «Цесаревич»), 3 крейсеров, 36 эсминцев и миноносцев, 3 канонерских лодок, 5 заградителей, 3 подводных лодок и 30 самолетов. Основу противодесантной обороны составляли 16 береговых батарей (54 орудия калибром от 75 до 305 мм) и минные заграждения. Гарнизон островов насчитывал 10 тысяч штыков, 2 тысячи сабель, 64 полевых орудия и 118 пулеметов. Русскими силами командовал выдающийся моряк адмирал М. К. Бахирев.

Боевые действия начались с высадки германского десанта в северо-западной части острова Эзель, в бухте Тага Лахт. 1 октября на Кассарском плесе произошел морской бой между германскими кораблями и русскими эсминцами. В дальнейшем, 3 октября вражеский десант захватил остров Эзель, и германский флот вошел в Рижский залив. В бою 4 октября у Куйваста линкоры «Слава», «Гражданин» и крейсер «Баян» столкнулись с немецкой эскадрой в составе 2 новейших линкоров, 2 крейсеров и 11 эсминцев. Получивший в бою подводные пробоины линкор «Слава» не мог пройти через Моонзундский канал и был затоплен своей командой. 5 октября противник овладел островом Моон, а через день и островом Даго. Русские морские силы ушли в Финский залив, предварительно заградив фарватеры затопленными пароходами и поставив у южного входа в пролив Моонзунд минные заграждения. Германский флот потерял эсминцы S-64, Т-54, Т-56 и Т-66, патрульные суда «Альтаир», «Дельфин», «Гутейль», «Глюкштадт» и тральщик М-31, русский флот потерял броненосец «Слава» и эсминец «Гром». Ряд кораблей и судов обеих сторон получили повреждения.

По мнению очевидцев событий как с русской, так и с германской стороны, основной причиной успеха немецкого флота было крайне низкое моральное состояние противостоявших ему сил, отсутствие дисциплины и сплоченности: «Недоверие команд к офицерам и даже друг к другу, стремление большинства только к собственному спасению; полный упадок дисциплины выступают ярким пятном на фоне громких резолюций и того якобы подъема, которым характеризовалось настроение наших армий летом 1917 года». Известно, что незадолго до начала Моонзундской операции М. К. Бахирев и Г. К. Старк подали рапорты на имя Командующего флотом с просьбой об отчислении их от занимаемых должностей. Причина этого – очевидность полной бесперспективности службы в условиях анархии и развала. Но с началом боевых действий оба они остались на своих постах и стремились драться с противником. Потопленные корабли и понесенные германцами потери свидетельствуют о том, что даже в столь критические моменты среди офицеров и нижних чинов Русского Флота все же оставались верные своему долгу люди.

К концу 1917 года Г. К. Старк был отмечен рядом наград, большинство из которых он получил за участие в боях и походах: орденами Святой Анны III-й степени с мечами и бантом (1907), Святого Станислава III-й (1906) и II-й степеней (1908) и мечами к последнему (1915), Святого Владимира IV-й степени с бантом за 18 кампаний (1915); медалями: в память Русско-Японской войны 1904–1905 годов (1906), плавания в 1904–1905 годах 2-й эскадры флота Тихого океана (1907), 300-летия царствования Дома Романовых (1913), 200-летия Гангутской победы (1915), а также золотым знаком окончания курса Морского корпуса (1910).

Но после того как отгремели бои на Моонзунде, русские офицеры, не погибшие от вражеских пуль и снарядов, а главное – от рук своих же «братишек-матросиков», стали все больше ощущать себя ненужными стране, охваченной анархией. А после Октябрьского переворота большинству стало окончательно ясно, что Русский Флот погиб. Вскоре свои посты оставили морской министр адмирал Д. Н. Вердеревский, начальник Морского Генерального Штаба адмирал граф А. П. Капнист и ряд других офицеров, многие из которых были арестованы за отказ сотрудничать с большевицкой властью.

Окончательный же раскол командного состава Балтийского флота произошел 4 декабря 1917 года. В этот день на посыльном судне «Чайка», на котором держал свой флаг начальник морских сил Рижского залива адмирал М. К. Бахирев, состоялось собрание флагманов. Причиной собрания стал арест Командующего флотом А. В. Развозова. На собрании Бахирев предложил старшим начальникам оставить службу. Ряд высших офицеров флота, в частности – сам Бахирев, адмиралы князь М. Б. Черкасский, Н. И. Патон, М. А. Беренс, С. Н. Тимирев, В. К. Пилкин, капитан 1-го ранга К. В. Шевелев и некоторые другие написали рапорты об отчислении от должностей. Среди них был и Георгий Карлович Старк. Многие из этих людей впоследствии приняли участие в Белом движении, в том числе сражаясь бок о бок с героем нашего повествования. Официально Старк был уволен от службы 3 апреля 1918 года, на основании декрета Совета народных комиссаров, в котором говорилось: «…Флот, существующий на основании всеобщей воинской повинности царских законов, объявляется распущенным, и организуется социалистический Рабоче-Крестьянский Красный Флот». Фактически же развал флота как боевой организации завершился к этому моменту полностью.

Но после оставления службы перед офицерами, не имевшими, за исключением знания морского дела, никаких других профессиональных навыков, остро встал вопрос о добывании средств к существованию для себя и своих семей. Часть из них объединилась в различные профессиональные союзы, например, Промор (Профессиональный союз морских офицеров) или Тралартель – организацию, занимавшуюся очищением моря от мин на платной основе. Некоторые же пытались найти работу на гражданском поприще, веря, возможно, что власть большевиков долго не продержится. Так поступил и Г. К. Старк. В марте – апреле 1918 года он занимал должность уполномоченного морского отдела Центрального народно-промышленного комитета и находился в Финляндии (кстати, в этой же организации некоторое время служил и другой будущий известный адмирал Белого Флота – М. А. Беренс). Однако для национально мыслящих офицеров довольно быстро стала ясна невозможность какого-либо сотрудничества с узурпаторами власти, толкающими страну к гибели. Поэтому уже летом 1918 года мы видим Георгия Карловича в рядах белых.

* * *

Начиная с августа Г. К. Старк воевал на реках Волге, Каме и Белой в составе Речного Боевого Флота Народной армии Комитета членов Учредительного Собрания (Комуча). Об этом флоте, а точнее – речной флотилии, необходимо сказать несколько слов.

8 июня Комуч объявил о создании Народной Армии для борьбы против большевиков. В Народную Армию записались добровольцами и три молодых морских офицера – мичманы Г. А. Мейрер, В. А. Ершов и Дмитриев, которые решили организовать военную флотилию. Ввиду того, что Комуч претендовал на всероссийскую власть, во всех документах она громко именовалась Речным Боевым Флотом (до 1 августа – «Речная оборона»), хотя по своему составу и характеру выполняемых задач это была именно флотилия [149] . Командующим стал Ершов, должность начальника Штаба занял мичман Дмитриев, вооруженными пароходами командовал мичман Мейрер. Чешское командование выделило взвод солдат и три пулемета. Вскоре моряками был реквизирован частный речной буксир, который и стал первым кораблем Флота. В дальнейшем пополнение Флота корабельным составом шло двумя путями – реквизицией и вооружением гражданских пароходов и захватом вооруженных пароходов противника. К октябрю в составе Флота насчитывалось более 40 вооруженных пароходов, вспомогательных судов и катеров.

Флот был подчинен Главному Штабу Народной Армии (впоследствии – военному ведомству) и первоначально состоял из одного дивизиона. В июле он был разделен на два – 1-й, Северный (командующий – мичман Мейрер) и 2-й, Южный (командующий – мичман Дмитриев). 10 августа, вскоре после взятия Казани, в связи с увеличением количества пароходов началось формирование 3-го дивизиона под командованием капитана 2-го ранга П. П. Феодосьева. Также был сформирован Штаб Флота с отделением контрразведки при нем. К августу 1918 года, после сформирования «Казанского водного района», в руках командования Флотом было сосредоточено управление не только вооруженными пароходами, но и транспортным судоходством.

Офицеров-моряков в составе Флота было большинство, правда, сразу следует оговориться, что в основном они были произведены в офицерский чин уже во время войны. Командные должности занимали и сухопутные офицеры, в основном артиллеристы. Обучение их непривычным способам речной войны велось непосредственно в боях. Команды пароходов в большинстве своем состояли из сухопутных солдат, реже – из добровольцев – студентов, гимназистов и др. Обычно командиром парохода был морской офицер, помощником его – моряк или сухопутный офицер. Должность механика исполнял либо речник, либо (гораздо реже) матрос, служивший ранее на военном флоте. Команда парохода, в зависимости от его размеров, состояла из 7–18 человек.

Как уже упоминалось, в боевой состав входили вооруженные пароходы и катера, ранее принадлежавшие гражданским владельцам. При этом создатели Речного Боевого Флота были в худшем положении, нежели их противник. В распоряжении Волжской военной флотилии красных находились мощные промышленные предприятия, в частности, заводы Нижнего Новгорода, а также все запасы Балтийского флота. У белых же были лишь вооруженные (первоначально – только пулеметами) пароходы.

Первым был вооружен артиллерией колесный буксир «Фельдмаршал Милютин» (один из самых мощных волжских пароходов). На его носу установили армейское трехдюймовое орудие на деревянной поворотной платформе, сооруженной за три дня. Несмотря на то, что сделана платформа была «на глазок», установки в бою не подвели. Таким же кустарным способом были изготовлены и вращающиеся пулеметные башни – «они состояли из двух телескопических железных цилиндров с залитым между ними асфальтом». В качестве «брони» использовали кипы прессованного хлопка. Также использовался и такой специфический тип «речного боевого корабля», как плавбатарея – несамоходная баржа, вооруженная артиллерией. Называлась эта плавбатарея «Чехословак», она была оборудована в конце июля 1918 года, вскоре после взятия Симбирска. Ее вооружение состояло из двух шестидюймовых орудий Шнейдера. В составе Флота находилось и переоборудованное из парохода «Орлов» госпитальное судно, которое должно было обслуживать не только Флот, но и части Народной Армии. Корабли первоначально воевали под черно-желтым Георгиевским флагом, лишь в июле, после образования 2-го дивизиона, на кораблях были подняты Андреевские флаги.

За весь период своего существования Речному Боевому Флоту приходилось действовать против кораблей и сухопутных войск противника почти постоянно. Кампания на Волге и Каме длилась начиная с середины июля и вплоть до двадцатых чисел октября. В число задач Флота наряду с боевыми действиями входили перевозка сухопутных частей и эвакуация мирного населения. Иногда корабли выполняли и не совсем обычные задания, например, они развозили по населенным пунктам свежую прессу и агитационную литературу.

Первой боевой операцией, произведенной в самом начале июня, был захват баржи, груженной хлебом, которая стояла в двадцати верстах от Самары. Захват был произведен взводом чехов на буксирном пароходе, вооруженном тремя пулеметами. 12 июня на пароходе «Мефодий» под город Ставрополь были переброшены части отряда подполковника В. О. Каппеля и ряд чешских подразделений, которые высадились в 15 верстах от города и вскоре выбили из него противника. После занятия Ставрополя Флот оказал мощную артиллерийскую поддержку сухопутным войскам при взятии села Климовка. По дороге к Ставрополю вооруженный пароход «Фельдмаршал Милютин» протаранил и утопил небольшой винтовой пароход противника.

Первые успехи моряков вдохновили командование Народной Армии, и оно выделило для Флота часть личного состава и два трехдюймовых орудия. Самыми мощными боевыми единицами стали буксиры «Фельдмаршал Милютин» и «Вульф».

После взятия Ставрополя и Климовки в районе Климовки был оставлен один вооруженный пароход, а корабли «Фельдмаршал Милютин» и «Вульф» отправились в район Сызрани. У села Батраки им удалось отбить у противника и увести несколько барж с нефтью – жизненно важным для флота топливом. При взятии Сызрани в середине июня Флот исполнял роль «завесы» на случай возможного появления кораблей противника. В этот период к Флоту присоединился отряд пароходов, ушедший из Вольска после неудачно проведенного там антибольшевицкого выступления. Вооружив два из новоприбывших пароходов, командующий Флотом оставил их в районе Сызрани, а сам с остальными кораблями отбыл в Самару для получения дальнейших распоряжений от командования.

После взятия Симбирска следующим направлением для командования Народной Армии стало казанское. Флот в предстоящей операции должен был играть весьма важную роль: предстояло перебросить войска от Симбирска до Казани на расстояние более 200 верст, высадить десант и оказать поддержку огнем высаживающимся частям. В пути кораблям неоднократно приходилось вступать в боевое соприкосновение с кораблями противника. 1 августа, южнее села Тетюши, три вооруженных парохода красных вступили в бой с шестью кораблями Речного Боевого Флота, но, ввиду явного превосходства последних, отошли к Казани. К 4 августа войска экспедиционного отряда полковника А. П. Степанова и каппелевцы заняли все населенные пункты вплоть до устья Камы.

Десантом с кораблей был взят Верхний Услон – высокий холм на правом берегу Волги, важнейший стратегический пункт. При этом огнем судовой артиллерии была подавлена находившаяся на холме батарея. На левый берег высадилась команда подрывников, которая должна была повредить железную дорогу. Корабли Флота оказывали артиллерийскую поддержку войскам, атаковавшим город. К утру 7 августа Казань была взята. Вскоре, 11 августа, к Речному Боевому Флоту присоединился пароход «Стрежень» и еще ряд пароходов Волжской военной флотилии красных, ушедших из Арахчинского затона (находившегося в 6 верстах выше Казани).

12 августа (по другим данным – 20 августа) Г. К. Старк прибыл в Казань и поступил добровольцем в Народную Армию. В материалах личного архива Георгия Карловича, в настоящее время хранящегося у его внука, сохранился весьма любопытный документ. Это приказ Командующего флотом мичмана Ершова от 24 августа 1918 года о назначении контр-адмирала Старка «командующим всеми частями Речного боевого флота Симбирско-Казанского водного района с подчинением ему во всех отношениях начальника Казанского водного района». Официально же Флотом вплоть до его расформирования так и командовал мичман Ершов. Наверное, ни до этого, ни после подобных прецедентов в истории русского флота не возникало.

В Казани окончательно оформилась структура Речного Боевого Флота, который был разделен на три дивизиона. Общее командование осуществлял адмирал Старк, который непосредственно командовал 1-м и 3-м дивизионами (в документах они иногда именуются «флотилией особого назначения»).

* * *

Закрепить успех после взятия Казани белым не удалось. В начале сентября на город повела активное наступление 5-я армия противника (в направлении от Свияжска), поддержку с севера ей оказывал правый фланг 2-й армии, отступившей ранее с Камы на Вятку. Казань была сдана 10 сентября. Активную поддержку наступающим армиям оказала и красная Волжская военная флотилия. Во время боев под Казанью в начале сентября кораблям Речного Боевого Флота приходилось выполнять самые разные задачи. Каждую ночь в район Нижнего Услона – ключевого пункта в окрестностях Казани – выставлялись дежурные корабли. Суда постоянно оказывали поддержку огнем сухопутным войскам, занимались перевозкой войск. Приходилось вступать и в боевое соприкосновение с противником. Перед эвакуацией Казани на корабли 1-го дивизиона была погружена находящаяся в городе часть золотого запаса, которую благополучно эвакуировали в Самару.

После окончания операции по эвакуации золотого запаса 1-й дивизион был назначен прикрывать отступление армии за Каму. Перед отступлением, в ночь с 15 на 16 сентября, моряки попытались загородить фарватер Волги путем затопления двух барж, груженных камнями. Но из-за обстрела противника сделано это было не совсем удачно, так как баржи затонули в стороне от фарватера. Корабли 1-го дивизиона осуществляли и эвакуацию пароходов, несамоходных судов, а также войсковых частей из Казани в Уфу. Всего в период с 8 по 22 сентября было эвакуировано 58 пароходов, 50 несамоходных судов, воинские подразделения, 8 пушек и 30 пулеметов.

26 сентября была произведена эвакуация мирного населения города Набережные Челны. К 30 сентября корабли 1-го дивизиона флота сосредоточились в районе села Пьяный Бор. Еще ранее, 29 сентября, туда подошли корабли 3-го дивизиона. Корабли сосредоточились за островом Пьяноборский. Одновременно на правом берегу Камы за мысом Малиновским была установлена и тщательно замаскирована дровами батарея, состоявшая из двух 152-мм (по другим данным, 76-мм) орудий. Авангард красной флотилии стал на якорь в 12 километрах ниже флота белых у левого берега Камы, ожидая подхода остальных сил. В 5 часов утра 1 октября с кораблей красной флотилии была высажена разведгруппа из 25 моряков, при которой находились две 37-мм пушки и два пулемета. Около 10 часов эта группа вышла в расположение стоянки кораблей белых и обстреляла их, вынудив отойти к Пьяному Бору. В это же время от Икского Устья в разведку вышел миноносец красных «Ретивый», а на воздушную разведку вылетели самолеты М-9.

В обязанности командующего Волжской военной флотилией временно вступил матрос Н. Г. Маркин. Не имея сведений от разведгруппы, в 11 часов он вышел на пароходе № 5 («Ваня») от Икского Устья и пошел вверх по Каме. На дистанции около четырех верст корабль вступил в перестрелку с кораблями белых. В 13 часов к месту боя вышел миноносец «Прыткий». Около 14 часов по «Ване» и «Прыткому» открыла огонь береговая батарея с мыса Малиновский с расстояния около 15 кабельтовых [150] . От попадания первых же снарядов «Ваня» был поврежден, загорелся и вскоре лишился хода. Помощь ему попытался оказать миноносец и подошедший к месту боя вооруженный пароход «Ольга». В это же время из-за Пьяноборского острова вышла плавбатарея «Чехословак» и пять кораблей белого флота. Попытка взять «Ваню» на буксир не удалась, «Прыткий», отстреливаясь, отошел к Икскому Устью. Горящий пароход «Ваня» продолжал вести бой. Из-за опасности взрыва артиллерийских снарядов Маркин приказал экипажу покинуть корабль. Полузатонувший корабль прибило к берегу, 45 человек были спасены катерами, 30 – погибли, в том числе и сам Маркин. Впоследствии с «Вани» были сняты четыре орудия, которые были установлены на плавбатарею «Чехословак».

Бой между флотилиями продолжался. С красной стороны в нем приняли участие вооруженный пароход «Ольга», миноносец «Ретивый», канонерская лодка «Товарищ» и плавбатарея «Атаман Разин». Корабли красной флотилии получили ряд повреждений. По данным советской стороны, была потоплена одна канонерская лодка белых. В 16 часов бой прекратился, и корабли вернулись на исходные позиции. Основной причиной неудачи красных является отрыв их кораблей от наступавших сухопутных частей. Практически все советские исследователи оценивают бой 1 октября как несомненный успех белых. Но в силу того, что Речной Боевой Флот выполнял вспомогательную роль и полностью зависел от положения на сухопутном фронте, закрепить этот успех не удалось.

До 11 октября Флот находился в районе Пьяного Бора. Силами местных жителей производились попытки строительства оборонительных сооружений на берегу. 7 октября на выставленном накануне минном заграждении противника у Зеленого острова взорвался и погиб вооруженный пароход «Труд». Из-за огня красных оказать ему помощь и взять на буксир не удалось. В этом же бою значительные повреждения получил вооруженный пароход «Фельдмаршал Милютин», который затонул на глубоком месте плеса Пьяного Бора 8 октября. Через три дня большевики с боем заняли Пьяный Бор. Корабли Речного Боевого Флота отступили в направлении устья реки Белой. При дальнейшем отступлении по Белой моряками Речного Боевого Флота на фарватере реки было затоплено две баржи, после чего основная часть кораблей сосредоточилась в Уфе. 14 октября корабли противника подошли к устью Белой, ими был захвачен катер «Алексей». Фактически, начиная с середины октября, Речной Боевой Флот уже не вел активных действий.

Некоторое количество кораблей все еще находилось на Каме. В частности, в селе Гольяны, в 30 верстах к северу от Сарапула, находился буксирный пароход «Рассвет» и баржа с 432 (по другим данным – 522) военнопленными, преимущественно коммунистами. 17–18 октября Волжской военной флотилией была проведена операция по уводу баржи, в которой приняли участие миноносцы «Ретивый», «Прочный» и «Прыткий». Спустив красные и подняв Андреевские флаги, они подошли к Гольянам и, введя в заблуждение местное начальство, которому с миноносцев сообщили, что это корабли из числа находящихся в Уфе, взяли баржу на буксир и отвели в Сарапул. Данный эпизод прежде всего показывает весьма значительную несогласованность между отдельными отрядами Флота, особенно на этапе отступления сухопутных войск из Прикамья: миноносцы находились в составе Волжской военной флотилии еще с августа, однако это не смутило местное начальство в Гольянах, принявшее их за свои корабли. Везде в советских источниках баржа, на которой содержались пленные, именуется «баржей смерти» и утверждается, что лишь благодаря рискованной операции была сохранена жизнь заключенных. Между тем адмирал Старк, не очень любивший вспоминать в эмиграции времена «Русской Смуты», все-таки не смог обойти молчанием этот эпизод. Вот что говорил он своему сыну: «Я никогда не воевал против безоружных людей… Я отдал приказ перебазировать баржу с пленными, а не уничтожать их». На наш взгляд, в искренности слов боевого адмирала трудно усомниться.

Тем временем 3-й дивизион флота, отступив вверх по Каме, дошел до Сарапула. Тогда же Ижевской Армии были переданы: полуторадюймовое орудие с 50 снарядами, 10 пулеметов системы Кольта, 40 000 патронов, 12 кг тола, 100 капсюлей к ручным гранатам, 50 кавалерийских седел. Впоследствии 3-й дивизион принял участие в эвакуации войск. 29 сентября корабли дивизиона сосредоточились в районе села Пьяный Бор, соединившись с 1-м дивизионом.

2-й дивизион флота (Южный) после оставления Казани был послан к Ставрополю-Волжскому для прикрытия Самары с севера и обеспечивал отступление сухопутных частей вплоть до 6 октября. За сутки до взятия Самары красными корабли дивизиона были разоружены, тяжелая артиллерия – передана в армейские подразделения (и почти вся досталась противнику), остальное имущество и личный состав были эвакуированы по железной дороге и прибыли в Омск 22 октября. Из Самары эвакуировалось 69 человек, в том числе 52 офицера и чиновника.

Как отмечают командиры сухопутных подразделений, взаимодействовавших с 1-м и 3-м дивизионами в период после оставления Казани и вплоть до ухода Флота в реку Белую, далеко не всегда удавалось достичь согласованности действий между сухопутным и флотским начальством. В 1974 году генерал В. М. Молчанов писал: «Я до сих пор не могу понять, кому она (флотилия. – Н. К.) подчинялась, какие задачи выполняла в связи с действиями сухопутных частей». Командование Флотом обвиняют в отходе от Елабуги 28 сентября, что, по мнению Молчанова, способствовало падению города, в плохой организации действий после эвакуации Елабуги, а главное – в уходе кораблей в реку Белую без согласования с сухопутным командованием. Многие склонны винить в неудачах флота его руководителей – контр-адмирала Старка и командира 3-го дивизиона капитана 2-го ранга Феодосьева. Однако в тот период не существовало единого управления не только на Флоте, но и во всех антибольшевицких вооруженных формированиях, и говорить о какой-либо согласованности совместных действий зачастую не приходилось.

Да и для флотских офицеров, привыкших воевать на морских просторах по правилам военно-морского искусства, условия речной войны были весьма непривычными. Иначе как «криком души» трудно назвать телеграмму, отправленную 17 октября 1918 года Феодосьевым в Ставку Командующего: «Вверенная мне флотилия получает совершенно невыполнимые задачи, [поставленные] не считаясь совершенно с боеспособностью флота и личного состава. В случае признания флота ненужным, прошу Ваше Превосходительство дать через Ставку соответствующее мне указание о передаче флотилии в распоряжение сухопутных начальников. Имею разноречивые распоряжения о разоружении судов и отправке артиллерии в Челябинск и об обороне [151] устья Белой путем даже потопления судов. Полагал бы необходимым впредь до окончательного обмеления реки поставить суда на ремонт в затон и, снявши артиллерию и прочее имущество флотилии, эвакуировать его, а также весь личный состав в безопасную местность. Этого же мнения держится адмирал Старк…» На наш взгляд, эти слова говорят не о трусости моряков или их нежелании воевать, а лишь о стремлении сохранить флот и его личный состав. Ибо очевидную, вызванную боевой необходимостью, логику армейского начальства, по мнению которого каждый человек, каждая винтовка, каждое орудие должны быть на фронте, люди, изначально привыкшие воевать на море, понять не могли. В этом случае можно говорить о своеобразных издержках «кастовости» флота.

Также необходимо учитывать и то, что Волжская военная флотилия была значительно сильнее Речного Боевого Флота в материальном отношении. Этот фактор тоже не всегда учитывался сухопутным командованием. Отрицательную роль играло и то, что Флот фактически находился в тройном подчинении. Номинально Командующим Флотом являлся мичман Ершов, при этом существовала должность начальника Казанского водного района, в ведении которого состояли и боевые корабли (должность эта существовала практически до конца 1918 года, даже тогда, когда управление Казанским водным районом находилось в Омске), старшим же офицером на флоте являлся контр-адмирал Старк, которого многие были склонны считать командующим всем флотом.

Недисциплинированность и стремление уйти в Сибирь, нежелание служить так называемым «демократическим» правительствам объясняется тем, что многие офицеры (и моряки прежде всего) были монархистами по убеждению и враждебно относились к Комучу. А вот что пишет о настроениях офицеров уже цитированный нами Молчанов: «После падения Казани офицерство перестало верить в возможность, при существующем правительстве, что-либо сделать, и удирало туда, где, по слухам, было лучше. Слишком много вынесли обид, огорчений при правительствах демократических (с[оциалистов]-р[еволюционеров]). Так думало большинство офицерства и, мне кажется, никто не сможет упрекнуть его за это. Не слабые уходили в тыл, а во многих случаях убежденные, что они делают наилучшее. Ведь у нас на востоке России не было авторитетных лиц, могущих дать исчерпывающее разъяснение событий, которым бы поверили. Мы и ими были бедны, – у нас не было Алексеева, Корнилова, Деникина». А тот факт, что и при таких сложных условиях моряки принимали активное и далеко не безуспешное участие в боевых действиях, говорит о том, что свое существование флотилия всегда оправдывала.

В Уфе, где сосредоточились корабли Флота, была сформирована комиссия по подготовке его к зимовке, состоявшая из четырех морских офицеров и пяти речников. Постановка судов на зимовку началась с 9 октября. Вольнонаемным служащим было предложено взять расчет и при желании – эвакуироваться в Сибирь.

Оставив корабли зимовать (в следующем году из них был сформирован 2-й дивизион камской Речной боевой флотилии, так и не принявший участие в боях), личный состав 1-го и 3-го дивизионов во главе с капитаном 2-го ранга Феодосьевым погрузился в эшелон и в 20-х числах октября отправился в Омск. Но уже 22 октября по приказанию командующего войсками Камской группы генерала С. Н. Люпова эшелон был возвращен на фронт (в район города Бирска) и отпущен для дальнейшего следования лишь после того, как в распоряжение сухопутного начальства были переданы армейские офицеры и рядовой состав, не имеющий морской подготовки. В распоряжении Камской группы в районе Бирска были также оставлены корабли «Россия», «Дредноут», «Грозный», «Гневный». Они были вооружены пятью трехдюймовыми, одной 48-линейной и одной трехдюймовой горными пушками, 15 пулеметами, на кораблях также находились 100 винтовок и один прожектор.

Но эшелон с моряками Речного Боевого Флота уехал в Омск (туда он прибыл 10 ноября), а командиры – Старк и Феодосьев – остались в Уфе. В октябре – ноябре 1918 года в военной биографии Георгия Карловича произошел весьма неприятный поворот, явившийся отголоском недавних разногласий флотского и сухопутного начальства. 26 октября приказом начальника Штаба Главнокомандующего армиями Западного фронта генерала М. К. Дитерихса контр-адмирал Г. К. Старк был предан полевому суду «…за неисполнение приказа и пропуск судов противника вверх по Каме выше устья р[еки] Белой». 31 октября генерал Люпов подписал приказ по военно-судной части, в котором говорилось, в частности, следующее:

«Из дознания, представленного Генерал-Майорами Тимоновым и Ковальским, усматривается:

Будучи подчинен с 26-го сентября сего года Начальнику Формирования частей Народной Армии Уфимской губернии Генерал-Майору Тимонову и с 4-го октября мне, как Командиру [2-го Уфимского] Корпуса, стоя во главе флотилии особого назначения, К[онтр]-Адмирал Старк получил боевые приказы – преградить неприятелю путь вверх по р[еке] Каме и обеспечить наше сообщение с Пермской группой. Приказов этих он не исполнил, а наоборот – ушел с Флотом в р[еку] Белую. По получении категорического подтверждения приказа возвратиться на прежние позиции и охранять их ценою флота, вышел в р[еку] Каму и, не дав боя неприятелю, снова возвратился в Азякуль…» По словам Люпова, из-за этого «образовался прорыв неприятелем нашего фронта и нарушение связи с нашими войсками, что привело к весьма гибельным последствиям».

На основании вышеизложенного командующий Камской группой принял решение предать контр-адмирала Старка военно-полевому суду. Вместе с ним перед судом предстал и капитан 2-го ранга Феодосьев, которого обвиняли в том, что он, вступив в командование «флотилией особого назначения» 13 октября (в этот день Старк был отстранен от должности приказом Люпова), «с 13-го по 17-е октября категорически отказался от исполнения ряда боевых приказов и отвел флот в глубокий тыл, чем способствовал прорыву фронта Корпуса противником, каковое обстоятельство привело к весьма гибельным последствиям».

Естественно, что с такими тяжелыми, если не сказать – страшными для любого военного обвинениями, контр-адмирал Старк согласиться не мог. Еще до суда, в период командования двумя дивизионами флота, он объяснял генералу Люпову факт ухода кораблей флота на зимовку в Уфу, ссылаясь на приказ командующего Северной группой Народной Армии полковника Степанова. Люпов же отрицал законность этого приказа, ссылаясь на то, что начиная с 24 сентября флот подчинялся командующему Уфимской группой (возможно, именно после этого Старку и было приказано передать командование Феодосьеву). После отдачи под суд Старк пытался обратиться к генералу Дитерихсу с просьбой прибыть в его штаб для объяснений, но Дитерихс ответил, что он обращается не по команде и что «беспристрастный суд все разберет». Отказывался принять адмирала и командующий Уфимской группой. Он сделал это лишь через четыре дня после прибытия Старка в Уфу и только после того, как адмирал послал ему телеграмму со словами: «Если Вам дорога Россия, то прошу меня принять».

Поддержку попавшему в тяжелое положение моряку попытался оказать прибывший 14 октября в Омск адмирал А. В. Колчак. С ним незамедлительно вошли в контакт офицеры Речного Боевого Флота, ранее оказавшиеся в сибирской столице, в частности начальник Штаба Флота, старший лейтенант Н. Ю. Фомин. Но так как первоначально Колчак не имел в Сибири никакого официального статуса – лишь 4 ноября он вступил в должность военного и морского министра Временного Всероссийского Правительства (Директории), – то и помочь Старку он, в сущности, не мог. Впрочем, попытки вызволить коллегу из неприятной ситуации были им предприняты. Вероятно, по инициативе Колчака Старка пытались вызвать командировкой в Омск, что было отклонено генералом Дитерихсом; генералу Люпову было предложено принять у себя в штабе флотского офицера, высланного из Омска для связи и разъяснений, что он категорически отказался сделать. По словам Старка, известным из сохранившейся стенограммы его переговоров со старшим лейтенантом Фоминым, сущность обвинения сводилась «к непониманию командиром корпуса, как может использован быть флот… т. к. тихоходные части на правом берегу были очень слабы и не могли сдержать натиск противника, то я считал пребывание флота в реке Каме невозможным».

Судебное заседание по делу контр-адмирала Старка (Феодосьев в документах уже не фигурировал, что, возможно, связано с тем, что Старк, как старший по чину, решил взять всю ответственность на себя) состоялось 25 ноября 1918 года. В состав членов суда входил и один моряк – капитан 2-го ранга Щербачев. Решение суда было благоприятным для Старка, хотя и несколько туманным. Оно звучало следующим образом: «Выслушав объяснения подсудимого Контр-адмирала Старка и разъяснения представителя Командующего войсками Камской группы, Генерального Штаба Полковника Виноградова, уполномоченного доложить его, Командующего войсками, стратегически-тактические соображения, и обсудив все обстоятельства дела, суд признал подсудимого Контр-адмирала Старка по обвинению… невиновным и по суду оправданным».

На наш взгляд, во многом такому исходу суда способствовал тот факт, что за время, прошедшее от предания Старка суду до собственно судебного заседания, адмирал Колчак успел стать Верховным Правителем России, а «дать в обиду» Старка, которого он знал еще во время совместной службы на Минной дивизии Балтийского флота, он просто не мог. Хотя вполне возможно, что суд объективно разобрался в причинах действий адмирала. Ведь очевидно (если обратиться к описанным выше примерам действия Флота в этот период), что правда в описываемом случае была на стороне моряков, которые воевали на кораблях, «бронированных» кипами хлопка, против красных миноносцев и самолетов. Губить же людей и корабли понапрасну адмирал Старк не захотел. Наверняка все это понимал и Колчак.

Чтобы завершить «судебную историю», приведем фрагмент телеграммы от 27 ноября, посланной генералом Люповым в адрес Старка после оправдания последнего. «…Желая Вам счастливой дороги, я спешу передать Вам еще раз, что я всегда считал Вас боевым адмиралом, много и честно поработавшим на пользу нашей многострадальной родины. В присутствии команд всех судов флотилии особого назначения я оттенил Вашу и капитана 2 ранга Феодосьева боевую службу и просил принять мою благодарность. Будучи назначен на чрезвычайно ответственный пост командующего войсками Камской группы и неся ответственность перед родиной и войсками Корпуса, я считал своим долгом предать Вас суду за неисполнение моего боевого приказа. Вот суд Вас оправдал, значит Вы были вправе этого приказа моего не исполнить. Поступив как старый и честный солдат, прилагающий все силы, [чтобы] поднять на ноги нашу гибнущую родину, я ныне приветствую оправдательный приговор и желаю Вам счастливой службы в том великом деле спасения родины, которое мы все сейчас делаем, [и] крепко жму Вашу руку». На наш взгляд, в этих словах чувствуется определенная горечь Люпова, который действительно был старым солдатом, Георгиевским кавалером, прошедшим, как и Старк, две войны. При этом причина горечи видится нам не в том, что генерал был недоволен оправданием Старка (впрочем, учитывая его «непримиримую» позицию, занятую до суда, отчасти возможно и это), а скорее всем ужасом, происходящим со страной, которой и Люпов, и Старк служили…

В тот же день, когда военно-полевой суд вынес Старку оправдательный приговор, Верховный Правитель адмирал Колчак произвел смотр командам 1-го и 3-го дивизионов Речного Боевого Флота. Он с удовлетворением отметил «отличный воинский вид этих частей, прошедших тяжелую службу на реках в течение прошлого года». Наверняка в эти дни и Колчаку, и Старку, да и вообще всем морским офицерам, волею судьбы и долга перед Родиной оказавшимся на просторах Сибири, будущее возрождение Флота казалось особенно близким. Колчак как никто другой понимал его значение для России, в том числе и в Гражданской войне. Было сформировано морское министерство, началось создание Речной боевой флотилии на Каме, организовывались морские части и учебные подразделения. Многим из тех, кто начал воевать на Волге в 1918 году, предстояло служить и воевать под Андреевским флагом вплоть до весны 1923-го.

* * *

Через два дня после вынесения контр-адмиралу Старку оправдательного приговора он прибыл в Омск. Именно ему предстояло возглавить новую воинскую часть, в которую вошли многие его сослуживцы по Речному Боевому Флоту Комуча – отдельную бригаду морских стрелков. Приказом по Флоту и морскому ведомству, подписанным 3 декабря 1918 года еще одним сослуживцем Старка по Минной дивизии – адмиралом М. И. Смирновым, возглавившим морское министерство в правительстве адмирала Колчака, Георгию Карловичу было поручено возглавить комиссию «для составления проекта штата и положения Морской Стрелковой бригады и отдельных береговых команд Морского Ведомства и выяснения вопросов, связанных с предстоящим формированием частей морских стрелков».

12 декабря Верховным Правителем России и Верховным Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими силами адмиралом Колчаком был издан приказ, который гласил: «1. Из команд Речной Боевой флотилии сформировать в составе Морведа [152] стрелковую бригаду шестибатальонного состава – “Отдельную бригаду Морских стрелков”. 2. Формирование производить последовательно, начиная со штаба бригады и двух батальонов и произвести дальнейшее формирование после обучения двух батальонов, причем порядок формирования должен быть таков, чтобы части были постоянно боеспособны. 3. Снабжение и пополнение команд Речной Боевой флотилии до состава двух батальонов Морских стрелков произвести из Военведа [153] . 4. Предоставить командиру Отдельной бригады Морских стрелков права начальника дивизии». Согласно штатам, при каждом батальоне должны были быть следующие части: специальная рота, пулеметная команда, команда связи, подрывная команда, перевязочный пункт, нестроевая команда, учебная команда. Всего в бригаде предполагалось иметь 75 офицеров, 8 военных чиновников, 1 496 солдат и 207 лошадей. Командиром бригады был назначен контр-адмирал Г. К. Старк, помощником командира – капитан 2-го ранга П. В. Тихменев.

К 23 марта 1919 года в бригаде были укомплектованы два батальона и команда связи Штаба, сформированные в Красноярске. В первом батальоне по спискам числилось 1 050 человек, во втором – 521, а всего в бригаде – 1 637 человек рядового и унтер-офицерского состава, из них 236 добровольцев, остальные – мобилизованные. Причем заявления с просьбой о зачислении в бригаду подавали самые разные люди, от офицеров Флота до учеников Учительской семинарии и гимназистов. Из списков личного состава видно, что бригада была морской лишь по подчиненности Морскому министерству и названию. Моряки занимали в ней только штабные и командные должности, вплоть до уровня ротного командира. Основную же массу командиров составляли сухопутные офицеры разных родов оружия. Постановлением Совета министров Всероссийского Правительства от 10 января 1919 года был учрежден Корпус морских стрелков. В соответствии с «Временным положением об офицерах Корпуса Морских стрелков» офицеры сухопутных войск при поступлении в части морских стрелков переименовывались в морские чины.

Третий и четвертый батальоны бригады были сформированы в апреле – мае 1919 года. Местом формирования третьего батальона была назначена Пермь, четвертого – Уфа. С 23 декабря 1918 года по 14 марта 1919-го в составе бригады находился бронепоезд, вооруженный одним 75-мм и тремя морскими 3-дюймовыми орудиями (затем он был передан Военному ведомству, но без личного состава, орудий и боезапаса). Стрелковое оружие для двух батальонов бригады было выделено союзниками-французами, но вместо 1 700 винтовок бригада получила 1 660, из них много учебных и сломанных. Первоначально организация бригады предусматривала тесное взаимодействие ее с Речной боевой флотилией, сформированной из вооруженных пароходов для действий на Каме, даже размещение части обоза на плавсредствах, но в действительности бригада действовала как самостоятельная сухопутная часть, лишь время от времени – совместно с флотилией.

На сегодняшний момент о боевых действиях бригады известно немного. Уже вскоре после начала формирования ей пришлось принять участие в боях при подавлении восстаний, то и дело происходивших в Енисейском крае. 29 декабря 1918 года на «внутренний фронт» был отправлен отряд из 160 офицеров и стрелков 1-го батальона при восьми пулеметах и двух орудиях. В дальнейшем состав морского отряда периодически менялся, окончательно же он покинул Енисейский фронт в середине марта 1919 года, чтобы уже через месяц вновь принять участие в боях. Морской министр адмирал М. И. Смирнов писал в своих воспоминаниях об участии морских стрелков в борьбе с партизанами: «Как оказалось, это обстоятельство не осталось без хорошего влияния, так как люди получили боевое крещение и впоследствии на фронте батальоны отличались стойкостью». Вновь 1-й батальон был выдвинут на фронт в середине апреля 1919 года (перед выдвижением ему был вручен знаменный флаг). Батальон был разделен на две части – три его роты вошли в состав Западной Армии, 1-я рота – в состав Сибирской Армии. 2-й, 3-й и 4-й батальоны, по свидетельству Н. Ю. Фомина, «…действовали вне связи со штабом бригады в двух различных армиях». В июне 1919 года 1-й и 4-й батальоны числились приданными Сибирской Армии, в своем составе они насчитывали 930 штыков, 4 пулемета и одно трехдюймовое орудие.

К сожалению, очень мало известно и об участии в боевых действиях непосредственно Г. К. Старка. Однако, судя по немногим сохранившимся документам, оно было весьма активным. В «Краткой записке о прохождении службы», написанной Старком в 1921 году, читаем: «С 8 мая по август 1919 г. во время борьбы с большевиками на рр. Белой и Каме и в Сухопутном походе от Перми до Тобольска, Ком[андиром] Бр[игады] Мор[ских] Стр[елков]. С 1 ноября 1919 г. по 15 марта 1920 г. в сухопутном походе от Омска до Читы, Начальником Дивизии Морских Стрелков…» 18 апреля 1919 года, незадолго до выступления на фронт, приказом Верховного Правителя Старк был награжден «за боевые отличия» орденом Святого Владимира III-й степени с мечами.

24 июня Отдельная бригада морских стрелков была переформирована в дивизию и по штатам была приравнена к Сибирской стрелковой дивизии. 28 июня был отдан приказ о формировании при дивизии Морской артиллерийской бригады в составе двух легких артиллерийских дивизионов, шести легких батарей, двух четырехорудийных 6-дюймовых тяжелых батарей, восьми пулеметных взводов и одного артиллерийского парка. Однако 20 июля выходит приказ начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, которым предписывалось сформировать Управление начальника артиллерии дивизии и отдельный артиллерийский парк, а артиллерию иметь в следующем составе: легкий трехбатарейный дивизион (батареи четырехорудийные), отдельная гаубичная или тяжелая батарея (четырехорудийная). Местом формирования артиллерии был назначен город Бийск. Формирование должно было закончиться к 31 августа 1919 года.

В июле, после отступления от Перми, дивизия в «достаточно потрепанном» состоянии была сведена воедино и получила самостоятельный участок фронта в составе Северной группы Сибирской Армии. Во время тяжелых боев июля – августа дивизия потеряла практически весь личный состав. 3 августа вышел приказ начальника Штаба Верховного Главнокомандующего о сформировании из остатков частей дивизии Егерского батальона и придании его 2-й армии. Но приказ этот был отменен, и в середине сентября дивизия была отправлена на переформирование в Новониколаевск. Перед падением Омска она выдвинулась на фронт, не успев закончить формирования. В этот период (ноябрь – декабрь) дивизион артиллерии морских стрелков находился в Барнауле. Состоял он, по разным данным, из 12–16 легких орудий английского образца. Командовал им полковник Саенко. Он участвовал в обороне города от красных партизан 6–9 декабря. Во время отступления осенью 1919 – зимой 1920 года дивизия находилась в арьергарде и с честью прошла Великий Сибирский Ледяной поход.

Участвовал в этой беспримерной эпопее и Г. К. Старк. Около станции Зима он заболел сыпным тифом и был эвакуирован сначала в Читу, а затем – в Харбин. За участие в Сибирском походе Старк получил свою вторую награду за период Гражданской войны – знак для участников похода за № 6007.

В момент подхода к озеру Байкал (конец февраля 1920 года) в составе дивизии оставалось лишь около 300 человек, после чего она была влита в другую часть и перестала существовать как самостоятельное подразделение. 1 февраля 1920 года приказом Атамана Г. М. Семенова все управления, учреждения и части морского министерства Всероссийского Правительства были расформированы.

Г. К. Старк не пошел на службу к Атаману Семенову, как это сделали некоторые офицеры флота, но не уехал и «подальше», как поступил адмирал М. И. Смирнов, перебравшийся в США. Он остался в Харбине, где работал десятником на строительстве домов. Для 42-летнего, прошедшего уже три войны, раненого моряка это была, конечно, не самая лучшая возможность восстановления сил, но других способов заработать на жизнь в тот момент у Старка не было. В Харбине он прожил полтора года, после чего в его морской карьере произошел новый и последний взлет. В июне 1921 года Г. К. Старк возглавил Сибирскую флотилию, подчинявшуюся Временному Приамурскому Правительству.

* * *

Сибирская флотилия, существовавшая в Российском Императорском Флоте с 1731 года (тогда она называлась Охотской, а Сибирской стала с 1856 года), к 1 января 1917 года насчитывала в своем составе 1 вспомогательный крейсер, 1 канонерскую лодку, 14 миноносцев, 1 транспорт-заградитель, 4 минных заградителя, 1 посыльное судно, 2 тральщика. Личный состав флотилии составляли тогда 6 055 матросов и кондукторов. Основные силы располагались в районе Владивостока. По примеру матросов других флотов и флотилий, моряки-тихоокеанцы в конце 1917 – первой половине 1918 года приняли достаточно активное участие в революционных событиях.

С весны 1918 года на Дальнем Востоке появились корабли и войска союзных держав. После свержения здесь Советской власти Сибирская флотилия вошла в состав «Морских сил на Дальнем Востоке», которые были образованы 23 ноября 1918 года. Командовал ими адмирал Тимирев, а с 1 августа 1919 года – адмирал М. И. Федорович. Морские силы на Дальнем Востоке подчинялись Морскому министерству, а в оперативном отношении с 19 июля 1919 года – командованию Приамурского военного округа.

В серьезных боевых действиях в 1919–1920 годах Морским силам на Дальнем Востоке принять участие так и не довелось, их действия ограничились лишь местными рейдами против прибрежных баз красных партизан Приморья. Сам же Владивостокский порт являлся главным (да по существу, и единственным) транзитным пунктом для поставок вооружения, обмундирования и других припасов из-за рубежа для армии адмирала Колчака. Огромную роль здесь играли представители союзных миссий, опиравшиеся на значительные контингенты собственных войск, так что русскому военному и морскому командованию приходилось во всем считаться с их «пожеланиями». Это стало одной из причин того, что собственно русские военные силы в Приморьи в этот период не получили большого развития.

31 января 1920 года на Дальнем Востоке совершился переворот, и власть перешла к Приморской земской управе. В ходе восстания в ночь на 30 января моряки Сибирской и Амурской военных флотилий избрали Военно-морской революционный штаб, который должен был «руководить движением революционных моряков». В течение зимы на флотилии проводились восстановительные и ремонтные работы. 6 апреля 1920 года на территории Забайкальской, Амурской и Приморской областей было провозглашено создание Дальне-Восточной Республики – просоветского по сути, «буржуазно-демократического» по форме «буферного» государственного образования. В составе вооруженных сил новой республики был и Народно-Революционный Флот, куда вошла Сибирская флотилия. Работа по подготовке флотилии к новой кампании прервалась вооруженными выступлениями японских войск 5 апреля 1920 года. В Приморьи был установлен полуоккупационный режим, и лишь в июле японское командование вернуло Приморскому областному управлению ДВР суда Сибирской флотилии. В начале 1921 года Сибирская военная флотилия насчитывала 3 действующих миноносца (из 10) и 5 посыльных судов. К 1 февраля 1921 года на судах и в учреждениях флотилии находились 324 человека командного и административного состава и 1 385 – рядового.

26 мая 1921 года во Владивостоке была свергнута власть ДВР и образовано антибольшевицкое правительство во главе с С. Д. Меркуловым (его брат – Н. Д. Меркулов стал министром иностранных дел, военным и морским). На кораблях Сибирской флотилии вновь взвились Андреевские флаги. Новое правительство очень нуждалось в опоре, которую его представители видели в вооруженных силах. По мнению братьев Меркуловых, человеком, способным возродить флот, являлся контр-адмирал Г. К. Старк, с которым они познакомились в Харбине. Вот что рассказывает сам адмирал о своем назначении в подробном отчете о действиях флотилии в 1921–1923 годах, написанном в эмиграции:

«Правительство находило состояние флотилии неудовлетворительным и по совету сухопутного начальства, хорошо знавшего меня со времени моего командования дивизией Морских стрелков на фронте в Сибири, решило пригласить меня на должность командующего.

Я получил телеграммы председателя правительства и генерала Вержбицкого (Командующий войсками. – Н. К.) в Харбине, где я находился на частной службе. Отдавая себе полный отчет во всей сложности обстановки во Владивостоке и во всей тяжести работы, которую мне предстояло взвалить на себя, я, вместе с тем, не считал себя вправе ответить отказом на призыв единственного существовавшего тогда национального правительства и выехал во Владивосток.

17-го июня я прибыл во Владивосток и 18-го июня во исполнение приказа Вр[еменного] Приам[урского] правительства от того же числа за № 27 вступил в командование Сибирской флотилией».

В новой должности Старк энергично взялся за дело. Были начаты работы по ремонту затопленных и разрушенных кораблей флотилии, налажено укомплектование их команд нижними чинами. Одной из самых первых и важных задач, которую предстояло решить новому Командующему, было недопущение какого-либо участия моряков флотилии в «политических играх». Ведь среди тех, кто подчинялся сейчас Георгию Карловичу, были и сторонники Атамана Семенова, были и те, кто еще недавно служил под Андреевским флагом с крестом… красного цвета, поднимавшимся на кораблях ДВР. Как писал сам адмирал, «первой задачей, которую я себе поставил, было достигнуть единомыслия в среде старших из моих подчиненных, устранить элемент политической борьбы, препятствовавший работе по приведению в порядок флотилии, и заставить всех перейти к спокойной работе по своей специальности. То обстоятельство, что большинство старших офицеров флота, находившихся во Владивостоке, были знакомы мне или как сослуживцы, или как подчиненные за время германской и гражданской войн, значительно облегчало задачу». Одним из важных нововведений явилось создание рабочего органа – Военного совета, членами которого стали контр-адмиралы В. В. Безуар и В. И. Подъяпольский, генерал-майор А. И. Ухлин, капитаны 1-го ранга А. Н. Пелль, Н. Ю. Фомин, Н. С. Харин, старший лейтенант Г. С. Серебренников. Первое решение Совета Старк объявил в одном из приказов по флотилии:

«1. Флот должен считать, что единственным врагом Российского Государства в данный момент являются коммунисты, посему все находящиеся в Крае национальные силы должны быть направлены на борьбу с ними.

2. Все разногласия, происходящие в среде военно-сухопутного командования и между лицами гражданского управления, способствуют возвращению власти коммунистов и могут повлечь за собой хотя бы временную потерю Края для России, поэтому разногласия эти ни в коем случае не должны отражаться на Флоте, который в междоусобных действиях не должен принимать никакого участия, памятуя, что все чины Флота и Морского Ведомства служат делу Единой России и несут перед ней всю полноту ответственности за честь Андреевского флага и вверенное им имущество».

За короткий промежуток времени благодаря этим и другим мерам адмирала Сибирская флотилия превратилась в боеспособную силу. В октябре 1921 года десантами с кораблей была ликвидирована власть большевиков в Охотске, Гижиге, Петропавловске-Камчатском. Флотилия занималась также борьбой с незаконным ловом рыбы и крабов, патрулировала побережье с целью пресечения контрабанды.

Весной – летом 1922 года в Приморьи начался острый кризис государственной власти – конфликт между Народным Собранием и Правительством, взаимно объявившими друг друга неправомочными. Вооруженные силы также разделились – 2-й и 3-й корпуса генералов В. М. Молчанова и И. С. Смолина поддержали Народное Собрание, а Забайкальские казаки и Сибирская флотилия – правительство Меркуловых. Сам адмирал Старк в момент переворота находился в порту Ольга, все решения о действиях флотилии принимал его начальник Штаба – капитан 1-го ранга Фомин. Матросы флотилии и десантная рота осуществляли охрану дома, где находились члены Правительства, следили за порядком в городе. При этом на открытый конфликт с представителями сторонников парламента начальник Штаба флотилии не шел, признавая власть генерала Молчанова как начальника гарнизона Владивостока. 3 июня в город вернулся адмирал Старк, который полностью одобрил все действия Фомина. Уже на следующий день адмирал был назначен командующим всеми вооруженными силами Приморской области. Это назначение он получил от правительства Меркуловых.

Между тем противостояние продолжалось. Народное Собрание избрало председателем правительства проживавшего в Харбине генерала Дитерихса – бывшего Главнокомандующего армиями Восточного фронта. Прибыв во Владивосток, Дитерихс не поддержал переворот и признал власть правительства Меркуловых. 11 июня он занял пост Командующего войсками, и благодаря его решительным действиям смута была ликвидирована. Вот как оценивал Г. К. Старк действия моряков в напряженные летние месяцы 1922 года: «Могу с гордостью сказать, что вверенная мне Флотилия, сохранившая полную воинскую дисциплину и выдержку, не допустившая ни одного резкого выпада против своих противников в этом всеобщем разгаре страстей, заслужила всеобщее уважение и получила со стороны всех русских людей, преданных идее государственности и идее борьбы с большевиками, наивысшую оценку, что выразилось в ряде восторженных адресов и приветствий, полученных мною от разных национальных организаций. Генерал Дитерихс прибыл на [канонерскую лодку] “Манджур”, чтобы лично поблагодарить чинов Флотилии за службу».

23 июля открылось первое заседание Земского Собора. Его членом был и контр-адмирал Г. К. Старк. 3 августа Собор принял решение, гласящее, «что права на осуществление Верховной Власти в России принадлежат династии Дома Романовых», а 8 августа Правителем Приамурского Земского Края был избран генерал М. К. Дитерихс.

Сразу же после своего избрания, 10 августа, новый глава Приморья назначил Старка своим помощником по морской части на правах морского министра с оставлением за ним непосредственного командования Сибирской флотилией. 23 августа вдобавок к предыдущему назначению адмирал был назначен начальником тылового района. Весьма спокойная, судя по названию, должность была крайне хлопотной и для флотилии, и для ее командующего. Вновь предоставим слово ему самому:

«Должен сказать, что наименование “тыл” совсем не подходило к тому району, который был определен таковым по приказу, т. к. хотя в этом районе и не было регулярных войск противника, но зато он изобиловал кочующими шайками партизан, успешная борьба с которыми была легка лишь прежнему гарнизону Владивостока, включавшему в себя почти весь корпус генерала Молчанова. Теперь же все части 3-го корпуса были выведены на фронт в Спасский район, и в городе кроме флотилии осталась только Урало-Егерская бригада [в] 250-300 шт[ыков], переименованная в резерв городской милиции и мне не подчиненная. Из пехотных частей, сформированных при флотилии, 2 роты батальона Морских Стрелков, развернутого из бывшей отдельной роты, находились на охране побережья Татарского пролива, ведя очень серьезную борьбу с наступавшими красными, 3-я рота, формировавшаяся для Камчатки, была еще в зачаточном состоянии и, наконец, Морская десантная рота находилась на Камчатке. Единственный резерв для борьбы с партизанами, бывший в моем распоряжении, состоял из нескольких десятков матросов, команд ремонтирующихся кораблей, – элемент хороший по настроению, но весьма мало пригодный для войны на суше и особенно для борьбы с партизанами.

Итак, с назначением моим Начальником Тыла на флотилию с принадлежащими ей сухопутными частями легли следующие задачи:

1) Охрана Владивостока (частично).

2) Борьба с партизанами на полуострове Муравьев-Амурский и в Посьетском районе.

3) Охрана побережья Татарско го пролива.

4) Поддержание блокады побережья залива Петра Великого к востоку от Владивостока.

5) Оборона Камчатки.

6) Охрана рыбных, звериных промыслов и лесных богатств в районах побережья, занятых нами.

7) Доставка пополнения и грузов отряду генерала Пеп еляева, высаженному на побережье Охотского моря.

Эти задачи легли тяжелым бременем на немногочисленный состав флотилии и потребовали от него в течение двух последних месяцев нашего пребывания во Владивостоке (сентябрь и октябрь) работы исключительного напр яжения.

Лично на меня и на мой небольшой Штаб легли вскоре, после отъезда Правителя в Никольск, еще и заботы административного характера по проведению в жизнь во Владивостоке указов Правителя, вызываемых чрезвычайно тяжелым положением государства и направл енных к усилению нашей обороноспособности.

Хотя по смыслу указа № 22 (номер указа, которым был назначен Старк. – Н. К.) центральные управления Ведомств и не были мне подчинены, но вскоре на практике выяснилось несоответствие обычной рутинной работы ведомст в той обстановке, которой вызывались последние указы Правителя, носившие характер чрезвычайных мер, и мне как старшему военному Начальнику во Владивостоке пришлось принять эту заботу на себя».

К осени 1922 года вследствие успешного наступления красных для русских сил в Приморьи сложилось угрожающее положение. 8–9 октября красными был захвачен Спасск, и они начали активное продвижение в Южное Приморье, 19 октября выйдя на ближние подступы к Владивостоку. Японское командование начало вывод из города своих войск. Было ясно, что удержать Владивосток не удастся и эвакуация неизбежна. Осуществлять ее должны были корабли Сибирской флотилии.

##* * *###

7 октября 1922 года контр-адмирал Старк получил от генерала Дитерихса телеграмму следующего содержания: «Шестого октября вполне определился переход противника к активным действиям с участием подкреплений, прибывших из Забайкалья. Несмотря на частичные успехи наших контрударов, ясно, что борьба не может быть затяжной, ибо отстаивать упорно территорию одной артиллерией и холодным оружием против пулеметов и ружейного огня не представляется возможным. В такой обстановке командование беспокоит судьба семей армии во Владивостоке. Подготовьте необходимые плавучие средства, чтобы в крайности перебросить семьи на Русский остров». Однако с развитием красного наступления стало ясно, что эвакуироваться придется не на Русский остров (вблизи Владивостока), а гораздо дальше – заграницу. Ситуация осложнялась тем, что, как писал Старк, «благодаря отсутствию у временного приамурского правительства и у правительства генерала Дитерихса сколь-нибудь серьезного заграничного представительства, никакой информации о возможном отношении к нам со стороны иностранных держав, в частности Японии и Китая, у правительства не было. Не было поэтому и никакого плана похода флотилии и не дано мне было правителем никаких руководящих указаний, кроме обязательства доставить семьи военнослужащих в один из портов Китая». Кораблям Сибирской флотилии предстоял поход в неизвестность.

Фактически эвакуация началась 16 октября, когда была отправлена в Посьет первая партия на транспорте «Охотск», буксируемом канонерской лодкой «Илья Муромец». «Охотск» был оставлен в Посьете разгружаться, а «Илья Муромец» возвратился во Владивосток. Тогда адмиралом Старком была выслана на север канонерская лодка «Улисс» с приказанием экспедиционному отряду капитана 1-го ранга Соловьева (канонерская лодка «Патрокл» и посыльное судно «Аякс») идти немедленно на присоединение к флотилии. Всего эвакуации подлежало порядка 10 000 человек, в том числе несколько сотен раненых, для которых было зафрахтовано два японских парохода. Из частных судов и пароходов Добровольного флота был сформирован отряд транспортов.

К 23 часам 24 октября Владивосток был оставлен белыми и японскими частями. В 10 часов утра 25 октября красные вступили в город. Но из-за отсутствия плавучих средств преследовать флотилию Старка они не могли. В этот же день с острова Русский была эвакуирована группа кадет Хабаровского кадетского корпуса.

В ночь на 26 октября 25 кораблей и судов сосредоточились в Посьете. Кроме того, суда флотилии находились еще на Камчатке и на пути из Охотского моря и различных пунктов побережья Приморья и Татарского пролива. Все эти корабли с находившимися на них войсками и беженцами направлялись в корейский порт Гензан.

28 октября корабли покинули залив Посьет. В состав флотилии, вышедшей из Посьета, входили: канонерские лодки «Байкал» (под флагом адмирала Старка), «Батарея», «Диомид», «Илья Муромец», «Свирь», «Взрыватель», охранный крейсер «Лейтенант Дыдымов», посыльные суда «Фарватер» и «Страж». Отряд транспортов, которым командовал контр-адмирал Безуар, состоял из пароходов «Защитник», «Эльдорадо», «Воевода», «Пушкарь», «Смелый», «Чифу», транспортов «Монгугай», «Охотск», канонерской лодки «Манджур», катеров «Стрелок», «Резвый», «Усердный», «Надежный», «Ординарец», «Ретвизанчик».

2 ноября в 16 часов по местному времени белые части в составе десантного отряда капитана 1-го ранга Б. П. Ильина и двух казачьих сотен, погрузившись на канонерскую лодку «Магнит» и пароход «Сишан», оставили Петропавловск-Камчатский. Эти корабли пришли в японский порт Хакодате, а впоследствии присоединились к эскадре Старка в Шанхае.

Переход флотилии из Посьета в Гензан при штормовой погоде оказался очень тяжелым, особенно для кораблей, шедших на буксире, и катеров. Во время него затонул катер «Ретвизанчик» (к счастью, без людей), шедший на буксире парохода «Защитник». Другой катер – «Усердный» (бывший «Павел») – у Гензана выскочил на песчаный берег, и спасти его не удалось. Канонерскую лодку «Манджур» и транспорт «Охотск» из-за неисправности машин с трудом привели в порт на буксире.

31 октября корабли собрались в корейском порту Гензан. Как писал в своем отчете об эвакуации Старк, «по приходе в Гензан все мои первоначальные заботы сводились к тому, чтобы разгрузить флотилию от беженцев и войск, ибо, с одной стороны, было ясно, что флотилия оставаться навсегда в Гензане не сможет и даже не сможет по недостатку средств и угля провести там зиму, с другой стороны, положение беженцев было поистине отчаянным. При совершенно невероятной скученности, большей частью на морозе, на верхней палубе, при недостатке горячей пищи и даже пресной воды, все это грозило перейти в неописуемое бедствие, причем с развитием эпидемий и среди судовых команд все население кораблей потеряло бы сначала возможность передвинуться в другой порт, а затем и возможность обслуживания самых элементарных требований жизни». Между тем местные власти отнюдь не горели желанием принимать к себе русских эмигрантов. Только после долгих переговоров на берег удалось списать часть войск, гражданских беженцев и кадет.

Вообще отношение японцев к своим недавним союзникам по борьбе с большевиками было вполне однозначным. Вновь предоставим слово адмиралу Старку:

«Нужно заметить, что с самого Владивостока и до Гензана флотилию конвоировал дивизион японских миноносцев. В Гензане же к нему присоединился японский легкий крейсер. Японцы относились к нам в высшей степени вежливо, ограничиваясь лишь наблюдением за нами, но из всех разговоров с ними выяснялось, что японское морское командование не допускает мысли, чтобы Сибирская флотилия, как таковая, задерживалась бы надолго в японских портах (Корея принадлежала тогда Японии. – Н. К.). Например, в вопросе пополнения запасов угля и воды они предупредили меня, что это будет допущено за наличные деньги и только один раз для каждого корабля при условии, что мы используем уголь для срочного ухода из порта. …Мое указание на то, что флотилия в состоянии такой перегруженности не может выйти в море, японцы отказывались принимать во внимание и настаивали на уходе.

Японцы не скрывали, что пребывание в японских водах собственно Сибирской флотилии, как организованной и вооруженной морской части, располагавшей к тому же кораблями, которые большевики требовали задерж ать и вернуть им, являлось одним из главных препятствий в ходе их переговоров с красными и что они готовы были идти на все, чтобы это препятствие устранить. Сухопутные части, находившиеся на кораблях, наоборот, они склонны были рассматривать как беженцев, при условии схода их на берег безоружными».

После списания части пассажиров на берег, кроме личного состава, на кораблях остались: около 2 500 человек из казачьей группы генерала Ф. Л. Глебова и их семьи, части Урало-Егерского отряда генерала Д. А. Лебедев а (1 200 человек) и милиция Татарского пролива (100 человек) тоже с семьями, Омский и Хабаровский кадетские корпуса и семьи воспитателей (350 человек), батальон морских стрелков, морская десантная рота, русско-сербский отряд и их семьи (около 500 человек), чины Владивостокского порта, службы связи, плавучих средств, морского госпиталя опять же с семьями (около 200 человек), а также семьи плавающего состава (около 150 человек).

Адмирал Старк по просьбе генералов Лебедева (перед эвакуацией – начальника вооруж енных сил Владивостока) и Глебова (командира Дальневосточной казачьей группы) оставил их отрядам несколько транспортов и часть офицеров для их обслуживания. Отряду Лебедева предоставили пароход «Эльдорадо», отряду Глебова – транспорты «Охотск», «Монгугай», пароходы «Защитник» и «Пушкарь». Пароходы «Смелый», «Воевода», «Тунгуз» и «Чифу», являвшиеся частной собственностью, командующий отпустил во Владивосток. На военных кораблях остались только сухопутные части флотилии, кадетские корпуса, сверхштатные чины морского ведомства и их семьи.

После этого Старк решил оставить транспорты с сухопутными частями в Гензане, поручив командование ими Безуару. Сам же он с остатками флотилии стал готовиться к уходу. Перед уходом из Гензана Старк произвел распределение кораблей по дивизионам:

1-й дивизион: «Байкал», «Свирь», «Батарея», «Магнит», «Взрыватель»;

2-й дивизион: «Илья Муромец», «Патрокл», «Улисс», «Диомид»;

3-й дивизион: «Лейтенант Дыдымов», «Фарватер», «Парис», «Аякс»;

4-й дивизион: «Страж», «Стрелок», «Резвый», «Ординарец», «Надежный».

20 ноября последовал приказ Старка об уходе из Гензана, и утром следующего дня флотилия вышла в Фузан. Японские конвоиры – два миноносца – следовали за флотилией. 23 ноября корабли благополучно прибыли в Фузан, где вновь повторилось то же, что и в Гензане. Японские власти встретили флотилию с присущими им вежливостью и предупредительностью, но съезд на берег разрешили лишь ограниченному числу лиц, и то по японским пропускам и под личную гарантию Старка, что никто из них не останется на берегу. После совещания с японскими властями было решено, что корабли покинут Фузан 2 декабря. Все поставки на флотилию угля и других материалов взяла на себя городская управа. Правда, уголь оказался самого плохого качества и по ценам выше, чем предлагали частные компании.

В Фузане к адмиралу Старку приезжал по поручению комиссара Военно-морских сил ДВР В. И. Зофа бывший сослуживец Георгия Карловича по крейсеру «Аврора» и Минной дивизии, капитан 2-го ранга Российского Императорского Флота В. А. Белли, которому было поручено провести переговоры с Командующим флотилией по вопросу возвращения кораблей обратно во Владивосток. При этом и самому Старку, и его подчиненным была обещана амнистия. Как вспоминал Белли, «Ю. К. Старк ответил мне приблизительно следующее: “Вы знаете, что я не служил ни одного дня у красных. С оружием в руках я воевал на стороне Колчака. Вы должны понять, что я не могу вернуться в Россию”». По воспоминаниям же Старка, он предложил своему собеседнику «немедленно покинуть Фузан во избежание плохих для него лично последствий».

С начала эвакуации и вплоть до ее окончания единственную поддержку Командующему флотилией оказывал русский морской агент (атташе) в Японии и Китае адмирал Б. П. Дудоров, находившийся в Токио. В беседах с американским послом в Японии он смог договориться о возможности принятия русских кораблей и беженцев в американском порту Манила на Филиппинах. В итоге, в Фузане адмирал Старк окончательно решил с большей частью кораблей идти в Манилу, сделав лишь один заход в Шанхай на несколько дней. Там он рассчитывал устроить на стоянку мелкие корабли и катера и уволить ту часть личного состава флотилии, которая хотела попасть именно в Шанхай.

Из Фузана в Шанхай вышло 16 кораблей. Утром 4 декабря, когда корабли находились в 150–180 милях от Шанхая, внезапно начался сильнейший шторм. Во время этого шторма погиб охранный крейсер «Лейтенант Дыдымов». Обстоятельства его гибели остаются до конца невыясненными. Сам Командующий флотилией писал следующее: «Последний раз его видел “Парис” на закате солнца 4 декабря. “Дыдымов” сильно штормовал, поворачивая то по волне, то против, не имея почти никакого хода. К несчастью, на “Парисе” был пробит волною машинный кожух, и он, сам находясь в критическом положении, не мог оказать помощи “Дыдымову” или даже держаться около него». На “Дыдымове” погиб командир 3-го дивизиона капитан 1-го ранга А. В. Соловьев, командир корабля старший лейтенант Б. И. Семенец, 9 офицеров, 3 гардемарина, 34 человека команды и 29 пассажиров (23 кадета Хабаровского и Омского корпусов и 6 женщин – членов семей офицеров). Не испытали шторма лишь канонерская лодка «Свирь» с катером «Резвый» на буксире. Вследствие малого хода «Свири» шторм застал ее у острова Квельпарт (Чечжудо), за которым она и отстоялась.

Последствия шторма оказались очень тяжелыми – «Диомид», «Магнит», «Свирь», «Парис» и «Улисс» имели повреждения в машинах, требовавших заводского и докового ремонта. Запасов угля из-за шторма почти не осталось. Пассажиры, переполнявшие корабли, непривычные к морю, испытав свирепый шторм и зная о гибели «Лейтенанта Дыдымова», находились в паническом состоянии и умоляли оставить их в Шанхае. Между тем флотилию ожидали еще более тяжелые испытания…

Стоянка в Шанхае была очень опасна для флотилии ввиду возможности выдачи китайцами кораблей большевикам. И потому 11 января 1923 года Старк покинул его, списав с кораблей кадетские корпуса и часть команды, что очень облегчило флотилию. 16 января на переходе из Шанхая в Манилу в районе Пескадорских островов погибло посыльное судно «Аякс», налетев с полного хода на каменистую банку. Из 23 человек офицеров и команды погибло 16 (по другим данным – 17) человек. 23 января флотилия прибыла на Филиппины. Георгию Карловичу предстояло второй раз быть интернированным здесь.

В Манилу пришли 7 кораблей – «Диомид», «Взрыватель», «Патрокл», «Свирь», «Улисс», «Илья Муромец» и «Батарея». Маленькие корабли и катера – «Страж», «Фарватер», «Стрелок» и «Резвый» – остались в Шанхае. «Байкал», «Магнит» и «Парис» задержались там же из-за ремонта и вскоре тоже пришли в Манилу. На первых кораблях на Филиппины прибыло 145 морских офицеров, 575 матросов, 113 женщин и 62 ребенка. До тридцати человек, записанных в команду, составляли мальчики от 13 до 14 лет. По прибытии кораблей команды были выстроены и приветствовали американский флаг, в свою очередь, американцы подняли русский флаг на стеньгах своих кораблей.

Американцы радушно приняли русских моряков и беженцев. После дезинфекции и бани офицеры и матросы вернулись на корабли, а женщин и детей разместили на берегу. Американский Красный Крест доставил провизию. Недостаток ощущался лишь в легкой одежде, столь необходимой в жарком тропическом климате. Личное оружие офицеров и матросов было взято под охрану, хотя запасы для артиллерии и пушки остались нетронутыми. Через неделю после прибытия первого отряда в Манилу пришли «Магнит», «Парис» и «Байкал».

В апреле – мае 1923 года часть кораблей была продана, причем деньги от их продажи адмирал Старк разделил между всеми чинами флотилии, часть же за негодностью брошена, а большинство личного состава, кто как сумел, перебрались в Австралию, Новую Зеландию, США, Китай и Европу. Полтора десятка морских офицеров флотилии Старка остались в Маниле, где была организована кают-компания под председательством адмирала В. В. Ковалевского. После Второй мировой войны они все переехали в США. Находясь в эмиграции, моряки Сибирской флотилии оставались весьма сплоченной группой. Они с гордостью называли себя «старковцы». В одном из номеров пражского «Морского журнала», вышедшего в 1933 году, был помещен подробный отчет об одной из встреч «старковцев». Приведем его полностью:

«В субботу 1-го июля [1933 года] исполнилось 10 лет со дня прибытия в Сан-Франциско с Филиппинских островов 530 человек “старковцев”. Около 150 бывших чинов Сибирской флотилии с их семьями собрались в “Калифорния Выменс-клуб” отметить этот день. В одном из залов в центре огромного кормового Андреевского флага с “Варяга” поместился большой портрет адмирала Старка. Перед началом торжественной части банкета были сделаны фотографические снимки группы. После этого оркестр под управлением М. Коландса исполнил “Коль Славен”.

С приветственным словом к собравшимся обратился [поручик по Адмиралтейству, морской летчик] В. П. Антоненко. Он отметил, что в эпической борьбе против большевиков “старковцы” были той частью, которая закрыла последние страницы главы ее операций, начатых в первые дни июня 1918 года на берегах Волги и окончившихся в последние дни октября 1922 года на русском тихоокеанском побережье и в октябре 1924 года на Филиппинах.

Показав на карте плавания, составленной [корабельным гардемарином] Б. П. Хейсканен[ом], отдельные моменты продвижения флотилии и напомнив соплавателям о жутких минутах свирепого шторма в Желтом море, поглотившего со всем составом вспомогательный крейсер “Лейтенант Дыдымов”, и о таковой же участи, с немногими спасшимися, посыльного судна “Аякс” у берегов острова Формозы, В. П. Антоненко предложил молчанием почтить память погибших дорогих соплавателей.

Сильное впечатление произвело слово Председателя Кают-Компании контр-адмирала Е. В. Клюпфеля, вспомнившего встречу организованно выехавших в Америку “старковцев” – представителей последней морской части, славно служившей Родине в борьбе против убийц ее народа. Приветствие контр-адмирала Е. В. Клюпфеля лично от себя и от Кают-Компании, а также призыв и впредь оставаться такими же верными сынами Отечества, были покрыты долго-нескончаемыми аплодисментами.

В зачитанных письмах Председателя Общества Ветеранов Великой Войны генерала-лейтенанта А. П. Будберга и Начальника Поста Инвалидов, генерала-майора С. М. Изергина, кроме братского приветствия, выражалась горячая надежда вновь служить Родине. Энтузиазм среди собравшихся вызвало зачитанное В. П. Антоненко письмо контр-адмирала Старка. Обращаясь к своим бывшим подчиненным, адмирал призывал их помнить о России, служить ей не покладая рук и по мере сил и возможностей, зная, что в недалеком будущем понадобятся знания и опыт ее верных сынов для ее освобождения и восстановления.

На банкете было принято постановление образовать Общество Старковцев. В письме, полученном из Сан-Франциско редакцией, говорится: “Нам, старковцам, было бы чрезвычайно приятно, если бы наши соплаватели, соратники и друзья – в Китае, на Филиппинах, в Австралии и других частях света, узнали бы о наших чувствах к Родине, друг к другу и ко всем тем, кто, несмотря на все лишения многолетней жизни в Зарубежьи, так же, как и мы, горит желанием борьбы против врагов Русского народа”».

Несмотря на то, что общество «старковцев» так и не было создано, бывшие чины Сибирской флотилии не теряли связь со своим Командующим, которому они в полном смысле слова были обязаны спасением своих жизней, и после Второй мировой войны. В конце Второй мировой и в первые послевоенные годы те из них, кто оказался в Америке, присылали адмиралу Старку посылки с продуктами.

Как и при эвакуации частей Русской Армии из Крыма, во время эвакуации Приморья командованию Белой Армии удалось спасти от наступающих большевиков не только воинские части, но и гражданских беженцев, не пожелавших оставаться в оккупированной стране. При этом эвакуация, проведенная кораблями и судами Сибирской флотилии, проходила в несравненно более трудных условиях, нежели на Юге России, и своим успешным завершением она обязана именно отваге русских моряков и, прежде всего, Командующего флотилией.

* * *

Американские власти предлагали Старку переехать в США, но он выбрал местом своего жительства Париж. В 1925 году во Францию перебрались и дети Георгия Карловича. Как вспоминал его сын, «отец, не найдя ничего подходящего, решил, как и многие безработные русские, стать шофером такси. Но для этого нужно было сдать четыре экзамена: вождение автомобиля, знание улиц Парижа, умение самостоятельно отремонтировать автомобиль и “высший пилотаж” – классное вождение. Я и мой двоюродный брат Александр, сын Развозова, экзаменовали его на знание улиц столицы Франции». За рулем такси Георгий Карлович проработал двадцать лет. Во время Второй мировой войны он потерял работу из-за отказа сотрудничать с германскими оккупационными властями.

В 1943 году Георгий Карлович написал воспоминания, охватывающие период с детских лет и вплоть до конца 1916 года. Времена революции и Гражданской войны он вспоминать не любил и даже практически не рассказывал о них своим детям. Рукопись адмирала была привезена в СССР его сыном и долгое время хранилась в его семье в Ярославле, а в 1998 году воспоминания увидели свет под заголовком «Моя жизнь». Еще раньше, в 1920-е годы, Старком был составлен подробный «Отчет о деятельности Сибирской флотилии». Это уникальный исторический источник, на основе документов, многие из которых сейчас утрачены, день за днем прослеживающий историю не только Сибирской флотилии, но и всей приморской Белой государственности. Известно, что после ликвидации флотилии отчет о ее действиях и остатки денежных сумм Старк передал Великому Князю Николаю Николаевичу – представителю династии Романовых, которой, пусть и формально, подчинялась Земская Власть на Дальнем Востоке.

После войны, вплоть до самой смерти, Г. К. Старк был заместителем председателя Всезарубежного объединения русских морских организаций (ВОМО). Основной целью ВОМО, учреждаемого «на началах традиций Русского флота и офицерской чести», было сплочение русских морских офицеров, находящихся в Зарубежьи, в прежнюю морскую семью, а также «сохранение… воинского духа, любви и преданности историческим заветам Российского флота и усовершенствование военно-морских знаний для поддержания их на уровне современных требований». При этом Объединение являлось национальной внепартийной организацией и не примыкало к каким-либо общественным, политическим или церковным эмигрантским союзам. В состав его принимались все морские организации, насчитывавшие не менее пяти человек. Действительными членами объединения были офицеры Флота и морского ведомства, морские врачи, чиновники и священники, корабельные гардемарины и офицеры торгового флота. При этом члены ВОМО могли состоять в любых других организациях, исключая лишь коммунистические партии.

Скончался Георгий Карлович Старк 3 марта 1950 года в Париже. Подробное описание его проводов в последний путь было опубликовано на страницах Бюллетеня Общества офицеров Российского Императорского Флота в Америке:

«3-го марта опочил, а 6-го марта вошел в Храм Чести, Славы и Покоя, наш русский Некрополь, что в S-te Genevieve des Bois, 13-й адмирал Русского Флота, Юрий Карлович Старк. Рак печени прервал его земную жизнь… В этот день бастовали все метро, железные дороги, автобусы и такси, так что на похороны парижанам попасть было почти невозможно и, тем не менее, говорят, никто не помнит таких многолюдных похорон. Лично я шел два часа пешком, чтобы взять загородный автобус. Войдя в часовню, я увидел два гроба: один украшен всеми регалиями Флота, другой – Армии. В них лежали, одновременно скончавшиеся, адмирал Старк и Свиты Его Величества генерал-майор Княжевич. Из часовни гроб был перенесен в домовую церковь Русского Дома – в прошлом великолепного замка одного из наполеоновских маршалов. Впереди процессии шли малолетние внуки и несли кортик, палаш и треугольную шляпу адмирала, затем крест, венки, духовенство, контр-адмиральский флаг и, наконец, несли гроб. Служили пять священников; гроб был покрыт уставным контр-адмиральским флагом, чудного шелка, то есть таким, которые жаловались Государем Императором каждому производимому адмиралу. Этот флаг принадлежал последнему командующему Балтийским Флотом, контр-адмиралу Развозову… Чудный хор… и просто забывалось, что находишься за пределами своей Родины.

По окончании Богослужения, гроб, в котором лежал адмирал в белом кителе с адмиральскими погонами и многими рядами орденских ленточек, тем же порядком отнесли на кладбище на руках. Когда процессия вышла на кладбищенское шоссе, трогательно, по всем окружавшим полям, раздавался похоронный звон всех колоколов кладбищенского Храма, начиная, поочередно, с самого большого и до самого малого… и затем снова и снова, при беспрестанном пении “Святый Боже…”, совсем как в России. У открытой могилы был установлен флагшток, на котором был поднят до половины тот самый контр-адмиральский флаг с транспорта “Байкал”, на котором адмирал Старк совершил поход из Владивостока в Манилу. И вот, в этот момент, избороздив три океана, множество морей, под своим собственным Флагом, при чудном пении огромного хора князя Голицына “Коль славен наш Господь в Сионе…”, адмирал Юрий Карлович Старк ушел в свой последний поход, расставаясь с жизнью земной, в жизнь вечную… На опущенный в могилу гроб были возложены его треугольная шляпа и могилу засыпала французская земля, под перезвон церковных колоколов…»

Контр-адмирал Г. К. Старк принадлежал к славной плеяде «моряков открытого моря», видевших смысл своей жизни в служении Родине, а свое место – на палубах кораблей. Он сумел проявить себя храбрым человеком и настоящим патриотом не только в море, но и на палубе «речных боевых кораблей», в дебрях сибирской тайги и везде, куда только ни бросала его судьба.

. Н. А. Кузнецов

Генерал-лейтенант барон Р. Ф. Унгерн-Штернберг

Тринадцатого сентября 1921 года в Ново-Николаевске открылось заседание Чрезвычайного Сибирского революционного трибунала. И на судей, и на публику, наполнявшую зал, подсудимый, генерал барон Унгерн-Штернберг, – высокий, худой, с остановившимся пристальным взглядом прозрачных светлых глаз, облаченный в оранжевый заношенный монгольский халат с намертво пришитыми русскими генеральскими погонами, – производил впечатление сумасшедшего. А для него, должно быть, безумцами были они – те, кто сейчас пытался его судить, кто вверг Россию в пучину братоубийства, те, против кого он – остзейский барон, казачий офицер, монгольский князь и один из героев и вождей русского Белого движения – вел жестокую и яростную борьбу едва ли не с первых дней охватившей державу Смуты. Как мировую болезнь переживал он всю жизнь утрату в современном обществе цельности человеческой личности, разрушение идеалов воина, аскета, подвижника, культивирование эгоизма и трусости. Именно на волне всего этого пришли к власти его нынешние судьи, начавшие с самого худшего – с предательства на войне, с превращения солдата в шкурника и дезертира, чтобы затем использовать мятущееся, деморализованное человеческое стадо как материал для своих доктринерских экспериментов. Не сумасшествием ли это было? Но сейчас победа была за ними, и роль безумца отводилась ему, барону Унгерну. Впрочем, идеалист и мистик, он и тогда, наверное, не мог считать торжество своих врагов вечным.

* * *

Одни источники называют его Романом-Николаем, другие – Романом-Максимилианом. В принципе, для протестанта – а род Унгерн-Штернбергов принадлежал к Евангелическо-Лютеранской Церкви – возможно и то, и другое, а также тройное имя; один из сегодняшних авторов приводит и четвертую версию – «Роберт-Николай-Максимилиан», причем первое имя якобы было изменено молодым Унгерном по собственной инициативе: «Новое имя (Роман. – А. К.) ассоциировалось и с фамилией царствующего дома, и с летописными князьями, и с суровой твердостью древних римлян», – но к реальному человеку эти красивости вряд ли имеют какое-либо отношение. Метрическое свидетельство Р. Ф. Унгерн-Штернберга нам, к сожалению, неизвестно, но оно, так же как и свидетельство о конфирмации, прилагалось к переписке о поступлении его в Морской кадетский корпус (1902–1903 годы), в которой имя юноши неоднократно приводится полностью: «Роман Федорович». Было бы странным предположить, что родная мать не знала, как зовут ее сына, или что прошение подкреплялось документами, которые не соответствовали бы содержащимся в нем сведениям. По крайней мере, во всех встречающихся документах, начиная с шестнадцатилетнего возраста, будущий генерал именуется «Барон Роман Унгерн-Штернберг» (частица «фон» – скорее всего следствие убежденности литераторов и мемуаристов, что каждый барон – непременно «фон»); остановимся на этом варианте и мы, не прибегая к романическим версиям о перемене имени [154] .

Обладатель его родился 18 декабря 1885 года и стал последним представителем своей ветви старинного рыцарского рода, принадлежностью к которому, как упоминают все пишущие об Унгерне, очень гордился. Первоначально Роман обучался в частном пансионе; по рассказу одного из его родственников, учебе сильно мешали «многочисленные школьные проступки», к чему цитирующий это свидетельство писатель не упускает присовокупить: «Сказано мягко, но, угадывая в мальчике черты взрослого мужчины, каким он станет впоследствии, трудно поверить в невинность этих проказ». Впрочем, можно бы и поверить, ибо существует гораздо более адекватный источник, чем сомнительное проецирование «черт взрослого мужчины» на мальчика: в 1903–1905 годах проступки молодого барона тщательно фиксировались, и это дает нам счастливую возможность представить себе его на основании конкретных фактов, без привлечения догадок и спекуляций.

Упомянутые записи были сделаны во время учебы Романа в Морском кадетском корпусе. «Его мать, – пишет П. Н. Врангель, в годы Первой мировой войны бывший командиром полка, в котором служил Унгерн, – овдовев (по другим сведениям – разведясь с мужем. – А. К.) молодой, вышла вторично замуж и, по-видимому, перестала интересоваться своим сыном». Это предположение похоже на правду, тем более, что с отчимом, бароном О. Ф. Гойнингеном-Гюне, юноша не ладил, о чем сохранилась запись в аттестационной тетради кадета. 1 августа 1902 года барон Гюне обратился на имя директора корпуса с прошением о принятии пасынка «на воспитание в младший специальный класс»; Роман неплохо сдал вступительные экзамены и приказом от 5 мая 1903 года был зачислен в корпус. Уже через пять дней для него началось трехмесячное учебное плавание.

Вряд ли Унгерн был хорошо подготовлен к службе; тем не менее новая жизнь воспринимается им, как можно предположить, с энтузиазмом, а первая аттестация, датированная 12 августа, даже начинается со слов: «Очень хороший кадет». Правда, продолжение не столь «заздравное» – «…но ленив, очень любит физические упражнения и прекрасно работает на марсе (то есть управляется с парусами, что требовало сноровки и смелости. – А. К.). Не особенно опрятен». Сильный от природы, «очень хорошего» поведения (было начато «отличн…», но не дописано – быть может, из-за единственного взыскания за курение в неположенное время и в неположенном месте), «очень исправный» по службе, он был, по оценке начальства, «мало прилежен» и «мало внимателен» лишь на учебных занятиях, однако и последнее обстоятельство почти не сказалось на полученных по итогам плавания баллах.

Но лето сменилось осенью, а по-своему увлекательное и бывшее, очевидно, в новинку для Романа плавание – серыми и однообразными учебными буднями, и в его аттестационной тетради записывается взыскание за взысканием. Впрочем, вопреки глубокомысленным и рискованным предположениям, характер проступков как раз довольно невинный: около трети записей отмечают привычку кадета залеживаться в постели 15–20 минут после сигнала побудки, другие говорят о возне с товарищами, опозданиях на занятия, курении не вовремя и проч., с соответствующими, не очень серьезными наказаниями. Воспитанникам Морского корпуса вообще было свойственно бравирование некоторой расхлябанностью, почитаемой ими признаком настоящего «морского волка»; поведение же Романа Унгерна, несмотря на все замечания, в первом полугодии 1903/1904 учебного года стабильно оценивалось восемью баллами по двенадцатибалльной системе (удовлетворительной считалась шестерка). И сгубили молодца не проказы, а навигация с астрономией.

Астрономия вообще была страшилищем для морских кадет; явно не давалась она и Унгерну. Другим камнем преткновения стал предмет, именуемый «Навигация и Лоция». При этом нельзя сказать, чтобы Роман был совсем неспособен к точным наукам: плохие отметки по другим предметам ему удавалось исправлять. Вообще учился кадет Унгерн довольно неровно, но все-таки за год, не считая злополучных навигации и астрономии, средний балл его равнялся 8,3. Тем не менее постановлением учебно-воспитательного совета от 5 мая 1904 года кадет был оставлен на второй год.

Само по себе второгодничество не считалось среди кадет явлением предосудительным, но Унгерн, то ли решив, что с ним обошлись несправедливо, то ли просто обидевшись на все мироздание, начинает вести себя вызывающе. Не исправило дела и новое летнее плавание – на кадета сыплется арест за арестом; в аттестации появляется «мало исправен», «мало прилежен», «мало внимателен», ухудшаются и оценки – по штурманскому делу его даже решено подвергнуть переэкзаменовке «в первой половине будущей кампании». Как видим, пока перспективы дальнейшего обучения кадета еще не подвергаются большому сомнению… но «будущей кампании» уже не суждено состояться.

На сей раз дело не в учебе. Роман дерзит и огрызается, и, разумеется, никакой преподаватель, а тем более строевой офицер с таким безобразием мириться не будет. Основной мерой наказания Унгерну становится строгий арест. Оценка по поведению за первое полугодие снижается до пяти баллов, а в первые месяцы 1905 года – до четырех. Аттестация уже годится разве что для арестантских рот: «Весьма плохой нравственности, при низком умственном развитии; правила Корпуса не исполняет упорно, неопрятен, груб». Наконец, 8 февраля учебно-воспитательный совет выносит решение «предложить родителям кадета барона Унгерн-Штернберга, поведение которого достигло предельного балла (4) и продолжает ухудшаться, – взять его на свое попечение в двухнедельный срок, предупредив их, что если по истечении этого времени означенный кадет не будет взят, – то он будет из корпуса исключен», и уже 12 февраля Роман покидает оказавшиеся для него негостеприимными стены корпуса. Морская карьера барона Унгерн-Штернберга закончилась, так и не начавшись…

Мы остановились на обучении Романа в корпусе не только потому, что оно практически не получило освещения в литературе о нем [155] , или потому, что здесь уже проявились, пусть и в начальной стадии развития, некоторые из черт, которые отмечались впоследствии как характерные для взбалмошного, своевольного и… легко уязвимого барона. 8 февраля 1905 года можно считать одним из поворотных пунктов его судьбы: вместо флотского офицера – а в Императорском Флоте традиционно служили многие представители разных ветвей рода Унгернов – Россия получила… а кого же она получила?

Вместо «попечения родителей» молодой барон Унгерн перешел вскоре на Царское «попечение», поступив на действительную военную службу добровольцем. 10 мая он был зачислен вольноопределяющимся в 91-й пехотный Двинский полк, а уже 29-го состоялся приказ о переводе вольноопределяющегося барона Унгерн-Штернберга «на пополнение войск Наместника Дальнего Востока», и он отправился буквально «на край света», где еще шла Русско-Японская война. 8 июня барон прибыл и был зачислен в 12-й пехотный Великолуцкий полк.

Боевых действий, впрочем, к моменту первого появления Унгерна на Дальнем Востоке не велось: войска стояли без движения, а Петербург уже изъявил принципиальное согласие на мирные переговоры. Поэтому ничем, кроме непонятного недоразумения, не могут быть объяснены утверждения барона Врангеля, будто Роман «с возникновением японской войны бросает корпус и зачисляется вольноопределяющимся в армейский пехотный полк, с которым рядовым проходит всю кампанию. Неоднократно раненый и награжденный солдатским Георгием, он возвращается в Россию…»

Не было ни ранений, ни Знака отличия Военного Ордена («солдатский Георгий»), как не было и вообще участия в сражениях, а лишь, по формулировке послужного списка, «в походах против Японии». Тем не менее, наряду с явными ошибками, в кратком рассказе Врангеля о его подчиненном имеются и чрезвычайно любопытные сведения, вполне похожие на правду. Так, стоит прислушаться к его упоминанию, что по возвращении со своей первой войны Унгерн, «устроенный родственниками в военное училище, с превеликим трудом кончает таковое», – поскольку ряд обстоятельств заставляет и впрямь заподозрить в судьбе Романа влияние протекции.

Прежде всего, вопреки ясному утверждению об отсутствии у вольноопределяющегося боевого опыта, Унгерн имел «светло-бронзовую медаль», а ею награждали, согласно Высочайшему указу, лиц, которые «участвовали в течение 1904–1905 годов в одном или нескольких сражениях против японцев на суше или на море». Не совершив, кажется, ничего выдающегося и не прослужив в строю и полугода, Унгерн 14 ноября был произведен в ефрейторы. Почти год он тянет солдатскую лямку, а 19 сентября 1906 года переводится «на службу в Павловское военное училище юнкером рядового звания». «Павлоны» выходили, как правило, в пехотные полки, однако Унгерн избрал себе иную стезю, накануне выпуска зачислившись в Забайкальское Казачье Войско «с припиской к выселку Усть-Нарынскому». Училище он закончил по второму разряду, что в общем не противоречит словам Врангеля о «превеликом труде», и 15 июня 1908 года был выпущен хорунжим в 1-й Аргунский казачий полк Забайкальского Войска.

Медаль, не соответствовавшая реальным заслугам; производство; командировка в училище не московское (Великолуцкий полк в мирное время стоял в Московском округе), а петербургское, да еще самое почетное – Павловское; запись в послужном списке «общее образование [получил] в Морском Кадетском Корпусе» – явный результат подтасовки, ибо полтора года в младшем специальном классе вообще не давали никакого законченного образования; целенаправленное стремление из пехотного училища в казаки с припиской к одному из Войск… – все это в самом деле слишком похоже на действие некой «руки», продвигавшей дворянского «недоросля» с неудачно складывающимся началом карьеры. Так или иначе, в конце июля 1908 года хорунжий Унгерн прибыл в Забайкалье, где впоследствии прославится его имя в самый яркий, «звездный час» Гражданской войны.

…Читатель уже обратил внимание, как много догадок встречается при исследовании судьбы барона Унгерн-Штернберга. Мы и далее обречены идти буквально на ощупь, сопоставляя отрывочные и слишком часто недостоверные свидетельства, колеблясь между различными интерпретациями и гипотезами и, что не менее важно, то и дело вступая в полемику с высказанными ранее точками зрения. В отличие от многих Белых вождей, чьи имена сознательно или невольно замалчиваются, об Унгерне пишут сейчас относительно много, но зачастую так, что хочется предпочесть любое замалчивание. И, прощаясь с отрочеством и юностью нашего героя, в качестве иллюстрации приведем лишь одно из таких «повествований», в своей лапидарности звучащее уже просто юмористически:

«Барон закончил гимназию в Ревеле и посещал кадетскую школу в Петербурге, откуда в 1909 году его направили в казацкий корпус в Читу. В Чите барон в ходе офицерской ссоры вызвал на дуэль противника и тяжело ранил его… Из-за дуэли он был изгнан из корпуса в июле 1910 года, и с этого времени начались его одинокие странствия в сопровождении лишь одного охотничьего пса Миши. Каким-то образом он добрался до Монголии, которой суждено было стать его судьбой. Странная, пустынная, дикая, древняя и жестокая страна очаровала Унгерна…»

Ну, до Монголии-то он, положим, и в самом деле «добрался».

##* * *###

Впрочем, и конфликт с однополчанином действительно предшествовал первому знакомству с «древней и жестокой страной». По менее благожелательному к барону свидетельству, «необузданный от природы, вспыльчивый и неуравновешенный, к тому же любящий запивать и буйный во хмелю, Унгерн затевает ссору с одним из сослуживцев и ударяет его. Оскорбленный шашкой ранит Унгерна в голову. След от этой раны остался у Унгерна на всю жизнь, постоянно вызывая сильнейшие головные боли и несомненно периодами отражаясь на его психике. Вследствие ссоры оба офицера вынуждены были оставить полк»; по свидетельству более благожелательному – «причиной ухода из Аргунского полка послужила ссора с сотником М., со взаимными оскорблениями, за которыми последовал отказ М. от дуэли». Сходятся мнения, в общем, лишь в одном: правильно организованного поединка не было. Тем не менее дело удалось замять, ограничившись переводом барона в Амурский казачий полк; не помешал конфликт и производству его в следующий чин сотника. Службу же на новом месте Унгерн начал с экстравагантностью, которая уже становится одной из его неотъемлемых черт.

«В первый день Св[ятой] Пасхи [1910 года] барон Унгерн выехал к месту новой службы… – рассказывает современник. – Весь путь (900 в[ерст]) он проделал верхом в сопровождении лишь своей охотничьей собаки, следуя по кратчайшему направлению чрез Б[ольшой] Хинган охотничьими тропами… Барон как бы умышленно выбрал самое безлюдное направление, и поэтому добывал себе в пути пропитание исключительно охотою». Таким образом, на смену загадочным и как будто бесцельным «одиноким странствиям» выступает вполне осмысленный маршрут, рискованный и тяжелый, но именно из-за этого ставший незаменимой школой выносливости и отличной проверкой собственных сил.

Царившая на восточной окраине «глубокая тишина» угнетала Унгерна. Отдушиной показались ему события на рубежах добивавшейся независимости от Китая Халхи (Внешней Монголии). Войска центрального Халхасского правительства летом 1912 года вели успешные боевые действия на западе, под городом Кобдо, но Китай не оставлял надежд вернуть себе Кобдоский округ, и для противодействия этому Россия, усиливавшая свои позиции в Монголии, вынуждена была подкреплять их вводом воинских контингентов. Следивший по газетам за происходившими событиями Унгерн попытался вернуться на службу в Забайкальское Войско, откуда были перспективы попасть в Монголию, когда же это ему не удалось – подал рапорт об отставке и отправился в Кобдо как частное лицо, в одиночку, сопровождаемый лишь сменными проводниками из местных монголов.

«Русский офицер, скачущий с Амура через всю Монголию, не имеющий при себе ни постели, ни запасной одежды, ни продовольствия, производил необычное впечатление», – вспоминал о нем много лет спустя попутчик, отметивший также, что Унгерн, стремясь поскорее попасть в Кобдо, все время немилосердно хлестал нагайкой проводников, требуя гнать коней вскачь. Со всей искренностью барон говорил тогда, «что 18 поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел». Но сроки еще не подошли. На «кобдоскую» войну он попросту опоздал так же, как и на Японскую, – военная демонстрация России предотвратила китайскую угрозу этой области, и стремившийся воевать офицер-авантюрист на фоне зыбкого политического равновесия в регионе отнюдь не был желательной фигурой, так что ввязываться в монголо-китайские свары Унгерну запретили. Присутствие в этих новых для него краях барон стремится использовать для знакомства как с природой, так и с местными племенами, их нравами и верованиями.

В качестве главного результата этого знакомства обычно называется принятие Унгерном буддизма в его монголо-тибетской, ламаистской разновидности; однако, по пристальном рассмотрении, все рассказы об этом вызывают большие сомнения. Прежде всего отметим трудности чисто технические – барон в это время совершенно не владел монгольским языком, зная лишь отдельные слова и пытаясь наскоро чему-то научиться буквально на ходу. Таким образом, свои представления о ламаизме Унгерн должен был бы почерпнуть из литературы (неизвестно, насколько высокого уровня) или бесед с русскими торговцами и скотопромышленниками, жившими в Монголии. Семь лет спустя он все еще будет спрашивать случайного знакомого, одного из русских обитателей монгольской столицы – Урги: «Я слышал, что вы занимаетесь буддизмом… Не сообщите ли чего-либо интересного в этом отношении? Очень этим интересуюсь…» – что как будто не говорит о сколько-нибудь глубоком знакомстве с восточной философией.

Непонятным выглядит и само обращение к буддизму. Действительно, чем могла религия, проповедующая тщетность земных усилий, отрешение от всего мирского, пассивное и равнодушное к окружающему «самосовершенствование» во имя будущего растворения в безымянной и безликой «нирване», – прельстить барона Унгерна, вся жизнь которого была исполнена активной деятельности, проникнута духом целеустремленности, направлена на изменение господствующего миропорядка и борьбу со злом, каким его видел потомок рыцарей? Барон никогда не был и вряд ли мог быть «созерцателем», так что, вопреки общепринятой версии, приходится говорить о его европейском мировосприятии, чуждом восточной религиозно-философской традиции.

Конечно, экзотика центрально-азиатских просторов и пряный аромат чужой культуры должны были оказать свое влияние на впечатлительного офицера. Но рискнем предположить, что исходил Унгерн вовсе не из религиозных мотивов, обращая свое внимание не на доктрину, а на живых людей. «Барон был твердо убежден, – вспоминает о нем Атаман Г. М. Семенов, – что Бог есть источник чистого разума, высших познаний и Начало всех начал. Не во вражде и спорах мы должны познавать Его, а в гармонии наших стремлений к Его светоносному источнику. Спор между людьми, как служителями религий, так и сторонниками того или иного культа, не имеет ни смысла, ни оправданий, ибо велика была бы дерзновенность тех, кто осмелился бы утверждать, что только ему открыто точное представление о Боге. Бог – вне доступности познаний и представлений о Нем человеческого разума». Эти взгляды уже носят известный отпечаток скептицизма, к концу XX века сыгравшего столь разрушительную роль; но мятущаяся душа барона Унгерна, взыскуя Бога, столь часто забываемого в современном мире («Бога нужно чувствовать сердцем», – говорил этот суровый и жестокий воин), искала и мирской идеал, воплощенный для него в Средних веках с их предельным, иногда экстатическим напряжением духа. Готовому воскресить эпоху Крестовых походов Унгерну был невыносим овладевающий Европой материализм и пошлость буржуазности, и – готовый к самообману идеалист – он слишком хотел увидеть в избиваемых им же самим проводниках-монголах подлинных потомков бесстрашных воинов Чингис-Хана…

Воспринимая таким образом монголов, барон Унгерн естественно должен был стремиться понять и религию, фанатично исповедуемую этим «народом конников», но о переходе в новое вероисповедание не могло быть и речи. Прислушаемся к свидетельству Атамана Семенова: «Вероотступничество особенно порицалось покойным Романом Федоровичем, но не потому, однако, что с переходом в другую религию человек отрекается от истинного Бога, ибо каждая религия по своему разумению служит и прославляет истинного Бога». В смене религии, очевидно, он видел прежде всего предательство, а вряд ли что-нибудь могло быть хуже по рыцарскому кодексу чести, чем несохранение верности. Он все-таки был рыцарем, и не случайно в 1921 году один из собеседников увидел в бароне что-то «от Ламанческого рыцаря Печального образа в те паскудные времена, когда рыцарством и не пахло». Высокий, худой и нескладный Унгерн и внешне напоминал Дон Кихота и, как и герой Сервантеса, абсолютно не умея разбираться в людях, был обречен на жестокие ошибки и горькие разочарования. Ошибся он и в монголах, не разглядев в них отсутствия столь желанной ему воинственной непреклонности, и в ламаизме, так никогда и не уяснив содержание этого вероисповедания.

Но все разочарования еще впереди, а пока Унгерна ждет его первая настоящая война, которая увлечет барона за тысячи верст от полюбившейся ему Монголии.

* * *

Об Унгерне писали не только воспоминания и исследования, порою похожие на романы, но и романы, нередко не более фантастические, чем иные исследования. Так, в беллетристике возник и затем с подкупающей серьезностью был повторен в одной из статей эпизод, якобы предшествовавший в биографии барона началу войны, которую сразу же окрестили тогда «Великой»:

«…Унгерн посетил Европу: Австрию, Германию, Францию. В Париже он встретил и полюбил даму своего сердца, Даниэллу. Это было в преддверии первой мировой войны. Верный своему долгу, по призыву царя барон вынужден был вернуться в Россию, чтобы занять свое место в рядах императорской армии. На родину Унгерн отправился вместе со своей возлюбленной, Даниэллой. Но в Германии ему угрожал арест как вражескому офицеру. Барон предпринял поэтому чрезвычайно рискованное путешествие на баркасе через все Балтийское море. Однажды в бурю маленькое судно потерпело крушение, и его возлюбленная погибла. Самому ему удалось спастись лишь чудом. С тех пор барон никогда уже не был таким, как прежде…»

Конечно, это не более чем легенда. В зрелом возрасте Унгерн вообще не покидал России (Китай и Монголия вряд ли воспринимались им как заграница), но такая несообразность, разумеется, не могла остановить беллетриста. Аскетизм и мрачную замкнутость барона казалось легче всего объяснить личной драмой, так же, как его прославленную впоследствии жестокость – мифической гибелью в годы Смуты «его жены и ребенка». На самом же деле о личной жизни, привязанности и увлечениях Унгерна, если они и были, никаких сведений нет; знавшие его люди лишь единодушно отмечают «поразительную застенчивость и даже дикость» и стеснительность барона, неуютно чувствовавшего себя в светском обществе, к которому он не имел ни привычки, ни тяготения («безумно смелый человек, он страшно стеснялся дам»).

Иногда для современников это «дикарство» казалось гипертрофированным и заставляло подозревать глубинные, принципиальные основы: «Барон искренне считал женщину злым началом в мире», – читаем мы в одной из эмигрантских работ об Унгерне, однако иллюстрирующий это утверждение пример из эпохи командования им дивизией на Гражданской войне («Р[оман] Ф[едорович], например, неизменно увеличивал меру взыскания каждому провинившемуся, если только женщина ходатайствовала за него») в сущности перестает выглядеть доказательством, стоит лишь воспринять его без поисков подтекста. Там, где решаются вопросы воинской дисциплины, женскому влиянию не место, – наверное, рассуждал генерал Унгерн и во многом был прав. С подобной же точки зрения – на войне рыцарь должен отдавать ей всего себя – объяснима и другая причуда барона: «…Кто подавал рапорт или докладную о желании вступить в законный брак, отправлялся на гауптвахту до получения просьбы о возвращении рапорта» (причем правило это отнюдь не было всеобщим).

Основную роль, должно быть, здесь играли повышенные требования, предъявляемые к людям идеалистом Унгерном, и правдоподобным выглядит приводимый одним из мемуаристов его монолог, якобы обращенный к застигнутым «с поличным» участницам офицерской пирушки: «А вы, сударыни?.. Вас не касается гибель русского народа?.. Вам это безразлично? Вам нет никакого дела до ваших мужей, которые, быть может, уже лежат на фронте, сраженные пулей… Нет! Вы не женщины! Знайте, что еще один раз, и вы будете повешены!..» Роману Федоровичу и вправду могло казаться, что в суровую годину всякая жизнь должна замереть, подчиняясь лишь законам борьбы или по крайней мере сопереживая ей «всем сердцем и всем помышлением». Показателен и еще один вариант той же реплики (по другому изданию мемуаров): «Я глубоко почитаю настоящих женщин, их чувства сильней и глубже, чем у мужчин, – но вы не женщины!..» Идеальный образ, который, возможно, носил в душе Унгерн, трудно воплощался в жизнь, а сам он, наверное, был при этом просто обречен на одиночество, столь не устраивающее заботливых романистов…

Но все приведенные выше свидетельства и рассуждения, за исключением душераздирающей истории о «Даниэлле», относятся к значительно более позднему периоду; и если многое могло быть передумано Унгерном во время его странствий или почерпнуто из книг, то окончательную шлифовку представления барона об облике подлинного воина и необходимой для его служения аскезе должны были пройти на полях настоящих сражений, куда он устремился с готовностью и энтузиазмом.

В запас он был зачислен по Забайкальскому Казачьему Войску, но ждать, пока будут переброшены с восточной окраины Забайкальцы, не хотелось. Вернувшийся в строй на второй день мобилизации, сотник Унгерн прикомандировался к 34-му Донскому казачьему полку и уже в начале третьего месяца Великой войны совершил в рядах Донцов подвиг, принесший ему первую и самую почетную боевую награду – орден Святого Георгия IV-й степени за то, что, «находясь у ф[ольварка] Подборек, в 400–500 шагах от окопов противника, под действительным ружейным и артиллерийским огнем, давал точные и верные сведения о местонахождении неприятеля и его передвижениях, вследствие чего были приняты меры, повлекшие успех последующих действий».

Орденом Унгерн справедливо гордился, но рассказывать об обстоятельствах его получения не любил, на расспросы досадливо отмахиваясь: «Ведь ты там не был и с обстановкой не знаком». Обычная для барона замкнутость стала основанием для очередной легенды, будто он вообще «самым тщательным образом избегал каких бы то ни было представлений к наградам». На самом деле в течение мировой войны Унгерн получил ордена Святого Станислава III-й и II-й степеней, Святой Анны IV-й и III-й степеней и Святого Владимира IV-й степени – все боевые. Не обошли его и ранения – пять, после двух из которых он оставался в строю, а после остальных – «возвращался в полк с незалеченными ранами и, несмотря на это, нес безукоризненно боевую службу»; долгое пребывание в тылу для него казалось вообще невыносимым.

5 декабря 1914 года барон был переведен в 1-й Нерчинский казачий полк Забайкальского Войска. Похоже, что здесь он тоже оказался «на особом положении», коль скоро сослуживцы «шутили, что полковой командир, заслышав его голос, прятался под стол, зная заранее, что он опять предложит какой-нибудь сумасшедший план, и не представляя, как от него отделаться». И уж не барон ли Врангель, будущий вождь Белого Крыма, фигурировал в этом анекдоте?

Совместная служба двух баронов, правда, началась позже: полковник Врангель был назначен командиром Нерчинского полка 8 октября 1915 года, через десять дней после того, как Унгерн перевелся в формировавшийся поручиком Л. Н. Пуниным «Конный отряд особой важности при Штабе Северного фронта», – но отпечаток в памяти полкового командира она оставила глубокий. Недаром в своих воспоминаниях барон Петр Николаевич дает столь яркий портрет барона Романа Федоровича, что аналогов ему во всей книге просто нет, а стиль изложения на этих страницах напрочь теряет присущую Врангелю суховатую сдержанность:

«Среднего роста, блондин, с длинными, опущенными по углам рта рыжеватыми усами, худой и изможденный с виду, но железного здоровья и энергии, он живет войной. Это не офицер в общепринятом значении этого слова, ибо он не только совершенно не знает самых элементарных уставов и основных правил службы, но сплошь и рядом грешит и против внешней дисциплины и против воинского воспитания, – это тип партизана-любителя, охотника-следопыта из романов Майн-Рида. Оборванный и грязный, он спит всегда на полу, среди казаков сотни, ест из общего котла и, будучи воспитан в условиях культурного достатка, производит впечатление человека, совершенно от них отрешившегося. Тщетно пытался я пробудить в нем сознание необходимости принять хоть внешний офицерский облик.

В нем были какие-то странные про тиворечия: несомненный, оригинальный и острый ум, и рядом с этим поразительное отсутствие культуры и узкий до чрезвычайности кругозор, поразительная застенчивость и даже дикость и, рядом с этим, безумный порыв и необузданная вспыльчивость, не знающая пределов расточительность и удивительное отсутствие самых элементарных требований комфорта…»

Немного неожиданно звучащую здесь «расточительность», очевидно, следует понимать как траты Унгерном личных денег на улучшение быта подчиненных. Барон не делал различи я между своими деньгами и хозяйственными суммами своей сотни отнюдь не в том смысле, который обычно вкладывается в эти слова, и, похоже, считал собственный карман – тоже казенным достоянием. Таким мы увидим его и на Гражданской войне; тогда же повторится – в бо?льших масштабах, как в увеличительном стекле, – и манера ведения боевых действий, которая была свойственна сотнику Унгерну, еще не выросшему в генерала, и бои Азиатской конной дивизии где-нибудь под Троицкосавском будут разыгрываться едва ли не точно по тому же сценарию, что и разведка сотни партизан у местечка Бледенск: тактическая небрежность, грозящая посадить весь отряд в мешок; безумная смелость, опрокидывающая расчеты противника вместе с ним самим; яростное пренебрежение всеми обстоятельствами, а из всех вариантов маневра инстинктивный и оттого незамедлительный выбор – всегда идти на прорыв, на «ура», лицом к лицу с врагом; и черта, которая станет для Унгерна роковой: переоценка сил своих подчиненных (из описания боя: «Сотник повернул опять на восток, и уже люди, задыхаясь от бега, не могли перейти в контр-атаку…»). Барон уже не прежний своенравный юноша, медлящий вылезать из постели по побудке в Морском корпусе, – опыт одиноких скитаний укрепил и закалил его, а былое своеволие превратилось в железную волю, придающую силы даже измотанному организму. «Двужильный» Унгерн отныне и навсегда выносливее своих солдат, и непонимание этого будет впоследствии стоить ему жизни.

Но это произойдет не скоро. Мировая война продолжается, и в безумных метаниях сотника его боевым товарищам невозможно разглядеть будущего генерала, бросающего в атаку полки с той же легкостью, что и взводы.

Не ужившись и в партизанском отряде, он уже в апреле 1916 года возвращается в Нерчинский полк, получает там Высочайшие приказы о производстве в подъесаулы и есаулы за боевые отличия и сразу вслед за этим преподносит своему несчастному командиру новый подарок, в ноябре угодив под следствие и военный суд за избиение комендантского адъютанта в тыловых Черновицах. Прапорщик, за отсутствием мест отказавшийся выписать удостоверение на получение номера в гостинице, в сущности, просто попался под горячую руку подвыпившему барону, который вдобавок с кем-то его перепутал. Под боевой клич «кому тут морду бить?!» Унгерн легко обратил адъютанта в бегство и в пылу погони ударил его ножнами шашки по голове. «Я страшно сожалею, что оскорбил не того адъютанта, который отличается своим некорректным отношением к офицерам, а другого, и вообще сожалею о случившемся», – по-видимому, искренне будет объяснять барон, но чистосердечное раскаяние от наказания его не избавит. Впрочем, наказание окажется достаточно мягким (подействовали аттестации командира полка – «офицер, выдающийся во всех отношениях, беззаветно храбр, рыцарски благороден и честен, по выдающимся способностям заслуживает всякого выдвижения», – и начальника дивизии – «лично преклоняюсь перед ним как пред образцом служаки Царю и Родине»): всего лишь двухмесячный арест.

Начавшийся после Февральского переворота развал Российской Армии барон наблюдает уже на Кавказском фронте, куда переводится, быть может, вместе с однополчанином и приятелем, есаулом Г. М. Семеновым – будущим знаменитым Атаманом. Новые условия побуждают к поискам и новых путей восстановления боеспособности фронта, и Семенов выдвигает идею монгольско-бурятских конных добровольческих формирований; однако Унгерн, вопреки всему, что мы привыкли слышать о его любви к монголам, остался к этому проекту равнодушен и «взял на себя организацию добровольческой дружины из местных жителей – айсоров [156] ».

Этим «айсорским («ассирийским») проектом» если и не опровергаются, то по крайней мере серьезно подрываются все утверждения об особом отношении барона к монголам и их религии. Разрозненные горные племена Северо-Западной Персии и Турецкого Курдистана не только исповедовали несторианство (еретическое учение, в V веке отколовшееся от Православия), но и относились к семитам, что, согласно всем навязанным нам стереотипам, должно было оказаться для Унгерна совсем уж неприемлемым. В действительности же он охотно берется за дело, и, по свидетельству Атамана Семенова, вскоре «дружины эти, под начальством беззаветно храброго войскового старшины [157] барона Р. Ф. Унгерн-Штернберга, показали себя блестяще». Непривычные к регулярному строю (один из офицеров «ассирийских войск», не обинуясь, именовал впоследствии своих подопечных попросту бандами), в значительной части – выходцы из горных районов, айсоры были пригодны лишь для партизанских операций; Унгерн же не только любил, но в каком-то смысле и умел воевать только таким образом, и охотно выбрал айсоров, вместо «желтых буддистских орд» становясь во главе «семитских несторианских банд»…

Но, убедившись в тщетности попыток оздоровления разложившихся войск и, возможно, получив от Семенова известия о том, что в Забайкальи заваривается нечто более интересное, барон в конце ноября 1917 года уже оказывается в семеновском отряде на станции Даурия, попав к самому началу открытого противоборства. «Этот тип должен был найти свою стихию в условиях настоящей русской смуты, – писал через несколько лет о нем барон Врангель. – В течение этой смуты он не мог не быть хоть временно выброшенным на гребень волны, и с прекращением смуты он так же неизбежно должен был исчезнуть». Не менее правдоподобно звучало бы и утверждение, что сама «смута» просто не могла бы прекратиться, пока «Даурский Барон» еще оставался на исторической сцене; и неоспоримо, что для этого сильного, цельного и фанатичного в своих убеждениях человека начинавшаяся борьба в случае поражения не могла бы окончиться иначе, как гибелью.

Представить его «на покое» с этих пор уже невозможно.

* * *

Список первых семи «семеновцев», пошедших за молодым есаулом против, казалось, всей обезумевшей России, по праву открывает имя барона Унгерна, и оно же приобретает известность, начиная с первых операций крохотного отряда по разоружению запасных полков и ополченских дружин в полосе отчуждения Китайской Восточной железной дороги.

По-видимому, в начале января 1918 года Унгерн был назначен комендантом станции Хайлар, на этом посту занимаясь не только разоружением и изгнанием большевизированных войск, но и формированием на их месте полков из представителей двух монгольских племен – баргутов и харачинов. Усиливаясь за их счет, Семенов предпринимает попытку взять под свой контроль и всю Баргу – населенную преимущественно монголами западную часть Маньчжурии, административным центром которой и был Хайлар. Позднее это подавалось как стремление «очистить от большевиков свой тыл», однако скорее речь шла о восстановлении русского влияния в значительной части Цицикарской провинции Китая. Поэтому столкнуться Унгерну пришлось с китайскими властями, тем более обеспокоенными, что руководимые русским офицером баргуты были подданными Китайской Республики. Попытка не удалась, и базой семеновского отряда по-прежнему продолжал оставаться отрезок железной дороги от Даурии (одна из последних станций на русской территории) до Хайлара.

В первых попытках наступления Семенова на Читу в январе – марте 1918 года Унгерн участия не принимал, формируя пополнения и ведя оживленные переговоры и переписку с самыми различными силами, готовыми стать под русские знамена. При этом он не брезгует не только дикими монгольскими родами и дезертирами из китайской армии, но и откровенными разбойниками-хунхузами. С идеальной точки зрения это может выглядеть нечистоплотным и безнравственным, но горстке русских офицеров приходилось считаться с реальной политической обстановкой: любой хунхуз, не завербованный ими, не просто грозил обратиться в первобытное состояние, разрушая тылы и нападая на коммуникации во имя банального грабежа, но мог и объявиться «интернационалистом» в лагере их противников, поскольку большевики вообще охотно принимали к себе национальные подразделения, щедро оплачивая их службу награбленным русским достоянием. Тем же духом «реальной политики» веет и от рекомендации Унгерна Атаману, отдающей некоторым цинизмом: «Вообще мое частное мнение, что именно надо стремиться, чтобы китайские войска на Твоей службе воевали с большевиками, а Манжуры и Харчины [158] и Баргуты с Китаем». Такие рассуждения заставляют вспомнить основополагающий колониальный принцип «разделяй и властвуй», и сходство здесь, кажется, не только внешнее.

В гипотезах относительно психологии барона Унгерн-Штернберга и его внутреннего мира обычно перебирается ряд вариантов – от «евразийца» до «панмонголиста», – несмотря на свое видимое многообразие в сущности сводимых к предположению, что он полностью отрешился от культуры, в которой был воспитан и вырос, и «порвал связь с создавшей его Европой», «делаясь действительным членом в семье народов… мистически влекущей его Азии». На самом же деле тип, который кажется нам наиболее подходящим для описания личности барона, – это тип колониального или, в русских условиях, окраинного служаки, включающий в себя как героев Купера или Киплинга, так и наших «кавказцев», «туркестанцев», «заамурцев»… Сжившиеся с краем, куда забросила их судьба, но отнюдь не натурализовавшиеся в нем, перенявшие многие из местных методов ведения войны и отлично умеющие применяться к условиям природы и нравам населения и противника, но не перестающие быть офицерами своей армии и подданными своей короны, с пониманием и не без симпатии, иногда чрезмерной, относящиеся к «туземцам», – все они все равно осознают себя европейцами, несмотря на то, что многое в них шокировало бы иного европейца. В нашем случае различие состоит в том, что литература среди прочих черт приписывает этим персонажам неизменные добродушие и гуманность, и впрямь трудно сочетающиеся с образом барона Унгерна, уважение к которому в многочисленных рассказах соседствует с неизменным страхом.

Эта страшная слава укрепляется еще более после вступления «семеновцев» в Забайкалье в сентябре 1918 года. Об участии Унгерна в летних боях ничего не известно, а IV-й степени «Ордена Святого Георгия образца, установленного для Особого Маньчжурского Отряда», – награды, как явствует из самого названия, боевой, – он был удостоен «за то, что, командуя взводом, в январе 1918 г. разоружил Хайларский гарнизон в составе батальона». В дальнейшем же, помимо разовых поручений, самым неожиданным из которых стало назначение «заведующим и руководителем работ по добыче золота» на Нерчинских приисках, барон по-прежнему остается привязанным к железной дороге: вверенный ему двухсотверстный участок лишь «перемещается» теперь из полосы отчуждения на русскую территорию, простираясь от станции Оловянной до границы и имея «административным центром» Даурию, по которой и сам Унгерн, произведенный Атаманом в полковники, а к концу 1918 года и в генерал-майоры, получает прозвище «Даурского Барона».

* * *

Даурия была последней относительно крупной станцией перед границей, и таким ее географическим положением определялись «таможенные» функции, взятые на себя бароном и навлекшие на него многочисленные обвинения в грабежах и расправах. Того, что Унгерн творил суд скорый и немилостивый, не отрицал и единственный, наверное, из его подчиненных, кто оставил уравновешенные и информативные воспоминания – полковник В. И. Шайдицкий, при перечислении чинов немногочисленного унгерновского штаба упомянувший и такого: «Генерал-Майор Императорского производства, окончивший Военно-Юридич[ескую] Академию, представлявший из себя военно-судебную часть штаба дивизии в единственном числе и существующий специально для оформления расстрелов всех уличенных в симпатии к большевикам, лиц, увозящих казенное имущество и казенные суммы денег под видом своей собственности, драпающих дезертиров, всякого толка “сицилистов”, – все они покрыли сопки к северу от станции, составив ничтожный процент от той массы, которой удалось благополучно проскочить через Даурию – наводящую ужас уже от Омска на всех тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи». И хотя упоминание о «чистоте идеи» в таком контексте звучит едва ли не кощунственно… для лучшего понимания ситуации следует присмотреться к ней пристальнее.

О том, что тыл Белых Армий представлял собою настоящую язву, написано немало и убедительно авторами из обоих противоборствующих лагерей. Белые вожди, все силы и внимание отдававшие фронту, слишком часто упускали из виду необходимость нормализации жизни на освобожденных территориях, а попытки проведения либеральной экономической политики порождали в развращенном безвременьем «мирном» населении чудовищную спекуляцию. При этом безопасная полоса отчуждения КВЖД становилась землей обетованной для стремящихся вывозить из разоренной России заграницу товары или уносить ноги самим. И препятствием на пути к этому как раз и была Даурия.

Большинство свидетельств о «грабежах и убийствах», чинимых Унгерном, носят голословный или, как в цитированных воспоминаниях Шайдицкого, слишком обобщенный характер. Когда же речь заходит о конкретных примерах – весьма немногочисленных, – лишь близость к описываемому мешает самим авторам увидеть всю двусмысленность предъявляемых ими барону обвинений. Пострадавшие нередко оказываются и в самом деле виновными в преступных действиях, и вопрос мог стоять лишь о соответствии вины – последовавшей за нею каре: вполне вероятно, что здесь проявлялась излишняя жестокость Унгерна. Презрение к тем, кто устраивал свое личное благополучие за спиной умирающих на фронте героев, принимало у «Даурского Барона» гипертрофированные размеры, перерастая в ненависть, и не случаен рассказанный полковником Шайдицким эпизод: «На путях стоял длинный эшелон из вагонов 1-го класса и международного общества, задержанный Бароном до отправки своих частей… Ко мне подошел Барон и спросил: “Шайдицкий, стрихнин есть?” (всех офицеров он называл исключительно по фамилии, никогда не присоединяя чина). – “Никак нет, В[аше] Пр[евосходительство]!” – “Жаль, надо их всех отравить”. В эшелоне ехали высокие чины разных ведомств с семьями из Омска прямо за границу».

Никого Унгерн тогда, конечно, не отравил, но подобные мимоходом брошенные реплики попадали на подготовленную почву, порождая жуткие слухи о творящемся в Даурии. Что же касается реквизированных драгоценностей и товаров, то никто не осмелился приписывать какой бы то ни было личной заинтересованности в этом барону, который, отправляясь в поход, даже обстановку своей квартиры сдал под расписку как «собственность Азиатской Конной дивизии». Реквизированное продавалось, то есть шла как будто та же спекуляция, с той лишь разницею, что доходы обращались на содержание подчиненных Унгерну войсковых частей, о которых и недоброжелатель был вынужден сказать: «Будьте покойны: у барона люди не будут голодны и раздеты, вы такими их не увидите». Обеспечивал Роман Федорович и работу железной дороги, персоналу которой на «своем» участке установил выплату жалования в золотой монете, так же, как и всем воинским чинам.

В то же время, конечно, не все подчиненные барона были такими же бессребренниками, как он сам, и торговые операции с реквизированной «добычей» давали немало возможностей для личного обогащения, тем более что отчетности, в том числе и денежной, Унгерн не любил. Но те, кто обманывал доверие генерала, подвергались жестокому наказанию, и печальные примеры офицера-казнокрада, умершего под палками, или интенданта, закупившего недоброкачественный фураж и заставленного в присутствии барона съесть всю пробу сена, непригодного для лошадей, – должны были остановить и заставить задуматься их возможных последователей.

Принятая в войсках Унгерна система наказаний стала другой излюбленной темой россказней о «кровавом бароне». Многое в них преувеличивалось, хотя понятие «палочной дисциплины» было для его подчиненных отнюдь не отвлеченным и не образным. «Вы считаете, что было [бы] хорошо восстановить эту систему всюду?» – передает диалог с Унгерном «общественный обвинитель» ново-николаевского процесса. – «Хорошо». – «И по отношению к офицерам?» – «То же самое». – «Значит, вы считаете, что дисциплина, которая была в войсках при Павле, при Николае I, – это правильно?» – «Правильно».

Отметим здесь принципиальное непонимание «собеседниками» друг друга: если для коммунистического прокурора Императоры Павел и Николай – это пугала, сами имена которых являются отталкивающими ярлыками, то для русского офицера с ними связаны воспоминания о славных боевых страницах, которым отнюдь не мешали павловские (и суворовские, о чем есть упоминание в «Науке побеждать»!) палки и николаевские шпицрутены. За коммунистом стоит отвлеченная идея, в теории ужасающаяся телесным наказаниям, но допускающая децимации [159] и систему заложников; за офицером же – взгляд на всемирную военную практику, лишь в начале ХХ века отказавшуюся от этих наказаний.

Упоминают мемуаристы и о манере Унгерна загонять провинившихся на крыши домов, однако эта мера, при всей своей необычности, не выглядит простым самодурством. «Зимой, – рассказывает современник, – барон не сажал на губу [160] : арестованный, одетый в теплую доху, выпроваживался на крышу, и там, особенно в пургу, судорожно цеплялся за печную трубу, чтобы не быть сдутым с 20-метровой высоты на чуть припорошенную снегом промерзшую даурскую землю. Трое суток такого сидения превращали в образцовых солдат самых распущенных и недисциплинированных людей». И неудивительно, что мемуарист, бывший в 1920 году юнкером, вспоминал, как его однокашники «как только где-либо усматривали барона, так опрометью кидались в броневую коробку [161] , закрывали дверь и через бойницы следили, куда продвигается опасность».

В то же время жестокость генерала, стремившегося передать всем свое убеждение, что за проступки человек должен отвечать по самому большому счету, не порождала среди унгерновцев ненависти к своему начальнику. «Зверства, какие творил барон, посильнее семеновских, – писал один из его резких и вряд ли справедливых недоброжелателей, – но все-таки, когда барон уходил из Даурии, за ним пошли почти все, а он насильно никого не тянул; кто хочет, пусть идет, а кто хочет, ради Бога, оставайся. И за бароном пойдут, потому что барон никогда не бросит, барон умеет и знает, когда нужно поддержать».

* * *

Поддержание дисциплины и внутреннего порядка не могло не выдвигаться на первый план в соединениях Унгерна, постоянно подвергавшихся реорганизациям: лишь в середине 1919 года за ними закрепляется окончательное название Азиатской дивизии. Ее подразделения и части с осени 1918 до конца лета 1920 года были распределены вдоль железной дороги, помимо охраны пути принимая участие в экспедициях против красных партизан. Но основной оставалась все-таки гарнизонная служба.

Сама Даурия была превращена бароном в укрепленный район. «В казармах, стоявших по краям городка, были замурованы кирпичом все окна и двери нижнего этажа, и попасть наверх можно было только по приставной лестнице, – рассказывает очевидец. – Часть крыши с них была снята, и там стояли орудия образца 1877 года. На форту № 6 был верх возможной техники: крепостной прожектор»; «в верхнем этаже и на крыше, – дополняет другой, – установлены пулеметы, большое количество гранат, патронов, одна пушка и прожектор на форт. Гарнизон не покидал своего форта, сообщение с землей было по лестнице, спускаемой с крыши».

Вовсе не экзотические особенности даурского быта побудили нас обратить особое внимание на устройство этих фортов. Вопреки всем рассказам о его ненормальности, барон Унгерн ничего не делал «просто так», и раз он укреплял свою ставку именно таким образом – значит, имел на это причины. И даже беглый взгляд на его оборонительную систему заставляет задаться вопросом, а от кого же он собирался обороняться?

Сразу же следует отбросить беллетристические рассуждения о страхе, якобы терзавшем «Даурского Барона», как это «по штату» полагается всем литературным тиранам: о каких-либо специальных мерах предосторожности, предпринимаемых им для обеспечения собственной безопасности, ничего не известно ни до, ни после, ни в Хайларе, ни в Урге. Не могут иметь под собою почвы и предположения о готовящемся столкновении с «колчаковскими» белогвардейцами, поскольку раздуваемое недоброжелателями «противостояние» Семенова (и, следовательно, его подчиненного Унгерна) Колчаку в действительности никогда не принимало столь крайних форм.

Красные партизаны? Но Азиатская дивизия неизменно обращала их вспять, ни одного налета на Даурию не зафиксировано, а от других станций они отражались и без столь капитальных укреплений. Очевидно, что даурские форты устраивались в расчете на столкновение с каким-то более серьезным и технически оснащенным противником, чьего наступления следовало ожидать как раз вдоль железной дороги. И вот тут-то и уместно вспомнить, что менее чем в пятидесяти верстах от Даурии лежала русско-китайская граница.

Основания для опасений и подготовки вооруженного отпора были: после распада Российской Империи и нарушения равновесия на Дальнем Востоке китайская угроза отнюдь не выглядела чем-либо нереальным. Еще в мае планировался ввод китайских войск на станцию Даурия, в октябре их канонерские лодки вошли в Амур, а между этими двумя попытками агрессии разыгрался вооруженный инцидент в той же Даурии.

По поступившим в контрразведку сведениям, считавшийся до этого союзником князь монголов-харачинов Фушенга был подкуплен китайцами и намеревался, вырезав русских офицеров Азиатской дивизии, разоружить входившую в ее состав Бурятскую бригаду. Выступление было предупреждено, в ходе разыгравшегося 3 сентября боя Фушенга и его приближенные поплатились жизнью за свое предательство, а харачинов разоружили и вывели из Даурии, при чем отличились бурятские полки Унгерна и стоявший на станции семеновский бронепоезд.

В качестве подлинных причин расправы называют как провокацию омской контрразведки, так и происки контрразведки читинской, с чего-то вдруг решившей избавиться от союзника. Но реально были заинтересованы нанести удар даже не по монгольским марионеткам Семенова, а по их русским покровителям, как раз китайские власти. И если не подвергать сомнениям информацию о заговоре Фушенги, – закономерно возникает вопрос, где же произошла ее утечка. Возможностей было, наверное, немало; однако стоит обратить внимание на одну, тем более, что в момент инцидента с харачинами и Семенов, и Унгерн находились в полосе отчуждения КВЖД, а за этим могла скрываться необходимость проведения переговоров с лицами более высокопоставленными, чем какой-либо безымянный информатор. Так нет ли на тогдашней сцене «Трех Северо-Восточных провинций» Китайской Республики, управлявшихся Генерал-Инспектором Чжан Цзо-Лином, подходящей фигуры на роль тайного, – а может быть, и не очень тайного – союзника или даже агента Унгерна?

На наш взгляд, такой человек есть. Генерал Чжан Куй-У [162] , бывший одним из помощников китайского Главнокомандующего в полосе отчуждения и имевший ставку в Хайларе, зарекомендовал себя другом и доброжелателем Атамана Семенова еще весной – в начале лета 1918 года, и вполне правдоподобно, что он должен был знать об ударе, готовившемся его начальством по русскому союзнику руками Фушенги. Невозможно сказать, каковы были основания этой дружбы, но, помимо официальной семеновской версии об идейной близости, позволительно предположить и наличие более меркантильных соображений.

…В 1919 году барон Унгерн женился на китайской девушке из высокопоставленной семьи, которую падкие до экзотики и титулов авторы охотно именуют «принцессой» (княжной?), дочерью «сановника династической крови» или хотя бы «одного из сановников Маньчжурской Династии [163] », и лишь полковник Шайдицкий проливает некоторый свет на ее родственные связи: «[барон] женат был на китайской принцессе, европейски образованной (оба владели английским языком), из рода Чжанкуй, родственник которой – генерал, был командиром китайских войск западного участка К[итайско]-В[осточной] жел[езной] дор[оги] от Забайкалья до Хингана, в силу чего [Азиатская] дивизия всегда базировалась на Маньчжурию».

Все, кто пишут о браке Унгерна, сходятся на том, что он имел чисто формальный характер. Не будем пытаться решить принципиально нерешаемые задачи и проникнуть в чувства Романа Федоровича, но отметим, что одно обстоятельство внушает подозрения: аскетически равнодушный к материальному достатку, воин-бессребреник Унгерн, не позаботившийся об устройстве семейного очага и так, кажется, никогда и не живший с супругой общим домом, – неожиданно оформляет на ее имя банковский вклад.

Оснований для каких-либо окончательных выводов это, разумеется, не дает, но сам поступок настолько не похож на «Даурского Барона» – ему скорее пристали бы любые, сколь угодно дорогие подарки, но не возня с презренными чековыми книжками, – что допускает среди возможных объяснений и легализацию под благовидным предлогом денежных выплат родственнику баронессы. И тогда уже неважным становится, был ли Чжан Куй-У действительно маньчжуром, близким по крови Императорскому Дому, и исповедовал ли он монархические убеждения или испытывал страх перед коммунистической угрозой: сопоставление даже изложенных, весьма немногочисленных фактов позволяет увидеть здесь обыкновенную «вербовку». А вскоре китайскому генералу представится и возможность в крайне непростых условиях доказать свою верность союзу с русскими белогвардейцами.

Это произойдет, когда барон Унгерн двинет свое «войско» в Монголию.

* * *

Но походу этому, ставшему самым известным эпизодом биографии барона, предшествовали важные события. Потерпев во второй половине 1919 года ряд поражений и лишившись в результате предательства «союзников» своего Верховного Главнокомандующего [164] , остатки армий адмирала Колчака к весне 1920 года проложили себе путь в Забайкалье. Весенние попытки красных партизан и отрядов организованной по указке из Москвы «Дальне-Восточной Республики» разбить белых потерпели неудачу, и лето прошло в дипломатической борьбе. Преуспели большевики, добившиеся подписания соглашения о перемирии и выводе японских дивизий, после чего небольшая область, ограниченная с северо-запада – ДВР, с северо-востока – партизанскими районами, с юга – государственной границей Российской Империи, казалось, была обречена.

Положение осложнялось раздорами внутри Белого командования – между оборонявшими Забайкалье «семеновцами» и пришедшими из Сибири «каппелевцами» – и оперативными колебаниями. В этих условиях у Семенова и рождается идея направить Азиатскую конную дивизию в Монголию.

Позднее Атаман подавал этот проект как начало грандиозной международной борьбы с большевизмом; однако развернувшиеся в действительности события не дают оснований принять эти утверждения на веру – все произошедшее больше напоминает партизанский рейд, чем экспедицию с далеко идущими военно-политическими целями, и похоже, что именно как к рейду относился к ней и барон Унгерн.

Подготовка «Монгольского похода» позволяет опровергнуть еще одну бытующую легенду. Видным «каппелевским» генералам И. С. Смолину и В. А. Кислицину Унгерн предлагал двинуться в Монголию совместно: чувствовавший себя в те дни «опустошенным» и внутренне готовый отступать в полосу отчуждения Смолин много лет спустя вспоминал возмущенное восклицание барона: «Что? Вы не понимаете, что там вы будете людьми второго сорта? Почему вам не пойти со мной?» [165] – а Кислицин даже рассказывал, будто барон, предлагая объединение сил, говорил ему: «Ты будешь Командиром Корпуса. Я подчинюсь тебе и буду тебя слушать и все исполнять. Иди только с нами».

Даже если Кислицин и прихвастнул, стремление барона Унгерна усилить направляемый в Монголию отряд за счет войск, ранее ему незнакомых и предводимых столь же мало знакомыми начальниками, наносит серьезный удар по романтическим рассуждениям о «панмонголистских» или даже мистических целях, которые он якобы преследовал в бескрайних степных пространствах. В этом случае приглашения участвовать в походе, с которыми барон обращался к Смолину и Кислицину, были бы совершенно невозможными, поскольку подобные предприятия требуют духовного единства возглавляющих их лиц. Единство же с «каппелевскими» генералами достигалось лишь в отношении борьбы с большевизмом, но никак не в связи с мистическими химерами, принадлежность которых самому Унгерну тоже вызывает сомнения.

Напротив, если принять более реалистическую точку зрения, то в «авантюре» Унгерна начинает просматриваться довольно здравый оперативный расчет: попытка выйти во фланг угрожавшей Чите красной группировке [166] могла оказаться успешной. Покинув в начале августа Даурию, барон в течение почти двух месяцев действовал в западном направлении против красных партизан, а обезопасив себя и основную семеновскую группировку от угрозы с запада, 30 сентября выступил на юг для осуществления более глубокой операции.

Формально, впрочем, в августе командование объявило о «самовольстве» барона и о том, что его войска исключаются из состава армии. Причиной последнего решения могли стать разногласия среди старших начальников, но главная, как представляется, лежала в области дипломатии. Прежде всего нельзя было подвести японских союзников и дать почву для обвинения их в нарушении перемирия; кроме того, проходя через территорию Внешней Монголии, русские войска легко могли вступить в конфликт с находившимися там китайскими.

Автономия Внешней Монголии, гарантированная русско-монголо-китайским соглашением 1915 года, пошатнулась сразу же после революции в России, а наметившиеся в правительственных кругах Халхи прокитайские настроения привели к тому, что 22 ноября 1919 года Внешняя Монголия указом Президента Китайской Республики была вновь официально включена в ее состав. В Халху был введен значительный воинский контингент, численность которого в различных источниках колеблется (обычные оценки 11–15 тысяч человек), но никогда не опускается ниже 6 тысяч. Внутренние раздоры еще не до конца разорвали Китай, и «хозяин Маньчжурии» Чжан Цзо-Лин номинально продолжал подчиняться пекинскому правительству, а потому русским белогвардейцам, имевшим Маньчжурию своим тылом, нельзя было давать китайцам повода заподозрить их во враждебных действиях.

Да Унгерн и в самом деле не собирался драться с китайскими войсками. Помимо вопиющего неравенства сил – у барона было немногим более тысячи шашек, – об этом говорит и отсутствие в дивизии теплой одежды (при известной заботливости Унгерна о подчиненных это может свидетельствовать только о предполагаемой скоротечности перехода), и отказ генерала от активного набора местных добровольцев, несмотря на то, что винтовок в отряде было в два-три раза больше, чем всадников. Сама по себе малочисленность «войска» отнюдь не пугала его командира: барон готов был даже поступиться числом во имя улучшения качественного состава и предпочитал иметь пусть и небольшой, но сплоченный отряд. Выслав вдоль русско-монгольской границы усиленный боковой дозор, генерал с основными силами к середине октября вышел на почтовый тракт Хайлар – Урга – Кяхта. Для отряда это была единственная дорога, по которой он мог пройти на Троицкосавск и далее – к Верхнеудинску (тогдашней столице ДВР) и Круго-Байкальским железнодорожным тоннелям [167] . Именно для населения тамошних станиц и должны были пригодиться лишние винтовки, а ДВР попадала таким образом под двойной удар Белых войск…

Около 20 октября отряд приблизился к занятой китайским гарнизоном Урге. Барон просил начальника гарнизона разрешить стоянку для пополнения запасов продовольствия, но ответа не получил. Впрочем, в те дни Унгерн уже должен был испытывать и сильнейшее предубеждение против китайцев: распоясавшаяся китайская солдатня вела себя в Урге, как в захваченном вражеском городе. Вымогательствам, притеснениям, открытому грабежу и насилиям подвергалась и многочисленная русская колония (Монголия всегда была желанным рынком для русских торговцев, а в годы Смуты к ним добавились еще и беженцы из пылающей России, в том числе бывшие чины колчаковских армий). Слухи о творившемся в столице Халхи окончательно вывели из равновесия барона и подтолкнули его к скоропалительному решению штурмовать город.

Вот это уже действительно была самая настоящая авантюра, и налет на Ургу 26–27 октября мог бы увенчаться успехом только в случае деморализации китайцев; однако Унгерн вместо координации действий своих подчиненных отправился в одиночку на разведку и… заблудился, вновь присоединившись к «войску» уже в разгар неравного боя и став фактически лишь свидетелем поражения и отхода. Неприятелю были оставлены два испорченных орудия (треть всей артиллерии отряда), и окружающие слышали, как барон задумчиво бормотал: «Из чего же теперь мы будем стрелять?»

Отскочив от Урги, Унгерн впервые проводит серьезные рекогносцировки местности и оборонительной системы противника, чтобы 2 ноября сделать еще одну попытку прорваться. Но в трехдневных боях удача вновь не сопутствовала русским войскам: потеряв только убитыми около 10% личного состава (для офицеров называется еще более впечатляющая цифра – 40%), отряд отходит на рубеж реки Керулена.

Неутешительны и сведения о положении дел на главном фронте: 21 октября войсками Атамана Семенова была сдана Чита, и к окончанию второго наступления на Ургу в руках белых в Забайкальи оставался лишь небольшой плацдарм у станции Даурия. Теперь путь на восток Унгерну был закрыт – слишком большое значение для прижатого к границе Атамана начинали играть добрые отношения с китайцами, и уже сцепившийся с ними барон мог только скомпрометировать общее дело. Оставалось действовать в одиночку, на свой страх и риск.

Барон Унгерн опоздал. Бессмысленно гадать, какая из задержек оказалась роковой, но отряд, не успев прорваться к Троицкосавску, не имел и возможности для возвращения и присоединения к основным силам. Положение кучки изможденных бойцов, среди которых значительную долю составляли раненые и обмороженные, казалось безнадежным…

* * *

И отряд был бы, без сомнения, смят и уничтожен, если бы китайские генералы сами перешли в наступление сразу после неудачного русского штурма. Однако они, очевидно, посчитали «войско» Унгерна уже раздавленным, что и дало барону возможность выпутаться из тяжелейшего положения. Стоявшую перед ним задачу Роман Федорович решил не военными, а политическими методами, проявив себя неплохим дипломатом, способным чутко воспринимать народные настроения. Играя на национальных чувствах монголов, он переманивает на свою сторону мелких князей и разворачивает вербовку добровольцев на довольно выгодных условиях, с выплатой жалованья в золотой монете. Таков же барон и с мирными жителями – все притеснения их наказывались с унгерновской жестокостью, а покупаемые кони и припасы щедро оплачивались. Кроме «экономической» агитации, велась и «духовная».

Ее успех в значительной степени стал следствием еще одной грубой ошибки китайского командования, вскоре после второго унгерновского налета арестовавшего Богдо-Гэгэна – главу монгольского теократического государства, который считался воплощением Будды. Трудно сказать, чего добивались китайские генералы этим арестом, но своему противнику они дали в руки сильнейший козырь: теперь Унгерн объявил себя защитником «желтой религии», а в его окружении появляются буддийские ламы, присутствие которых, укрепляя позиции барона в глазах коренного населения, порождает в то же время и недовольные сплетни среди русских, будто генерал теперь ничего не предпринимает без совета этих «пифий».

Конечно, Унгерн, с его интересом к мистике, не мог не попытаться заглянуть за кулисы мироздания и послушать всевозможных гадателей и предсказателей, а может быть, порой и прислушаться к ним. Известен, однако, и случай, когда генерал предпринял крайне ответственную и рискованную операцию вопреки их советам. Уместно и еще одно соображение, которое можно считать косвенным доказательством преувеличенности слухов: плохо разбирающийся в людях и вряд ли имевший серьезные религиозные познания барон с большой вероятностью должен был бы оказаться в руках шарлатанов, а в этом случае следовало ожидать утечки информации, которой никто из свидетелей не отмечает. Напротив, именно сохранение строжайшей тайны и изоляция Урги стали залогом успешных действий барона Унгерна. Правильно организованная «война слухов» нагнетала напряженность среди китайского гарнизона, уже считавшего, что город обложен со всех сторон, и готового верить во всевозможные легенды.

Достойным финалом этого подготовительного периода стала дерзкая операция по похищению из-под стражи Богдо-Гэгэна, предпринятая унгерновцами в последние дни января 1921 года. Китайцы с этих пор были окончательно деморализованы, и потому, когда в ночь на 3 февраля Азиатская дивизия вновь атаковала городские предместья, десятикратно превосходящие китайские войска в панике бежали из Урги. Для преследования победители несколько раз высылали экспедиции по разным направлениям, причем стычки обычно превращались в настоящее избиение окончательно «потерявших сердце» китайцев.

Казалось бы, наступил «звездный час» могущества и высокого положения барона Унгерна. Однако на деле он не только оставил в неприкосновенности сам принцип монгольской теократии, вернув престол Богдо-Гэгэну, но и содействовал фактическому восстановлению тех государственных структур, которые начали создаваться в Халхе после революции 1911 года и были разрушены оккупантами, в том числе самостоятельных вооруженных сил во главе с князем Хатон-Батором Максаржавом. Для самого же Унгерна – чужака и случайного человека – Халха была не подчиненным ему «улусом», а военной добычей, использование которой давало возможность для дальнейших действий; при этом монгольские князья жаловались Атаману Семенову, «что барон Унгерн совершенно не желает придерживаться вековых традиций монгольского правящего класса, игнорируя их со свойственной ему прямолинейностью».

После этого широко известное по литературе возведение Романа Федоровича в степень хана с массой чисто бутафорских привилегий (право «иметь паланкин зеленого цвета, красно-желтую курму [168] , желтые поводья и трехочковое павлинье перо» и звание «Дающий развитие государству великий герой») – выглядит не более чем выражением благодарности за помощь, тем более что одновременно в княжеское достоинство были возведены генерал Б. П. Резухин (правая рука барона) и есаул русской службы Д. Джамбалон, о реальных «диктаторских» или «княжеских» правах которых, конечно, и речи не шло.

Что касается роли Унгерна и его дивизии в жизни монгольской столицы, то на этот счет существует довольно широкий спектр мнений – от рассказов о «культурно-просветительской» миссии барона до леденящих душу историй, будто город после взятия был… полностью разрушен. Истина же, очевидно, лежит посередине: не занимаясь «культуртрегерством», которое просто не входило в его планы, Унгерн в то же время стремился восстановить в монгольской столице порядок, неизбежно нарушившийся при смене власти. При этом он действовал достаточно жестокими мерами, – практически все источники упоминают о повешенных на месте преступления мародерах как из состава Азиатской дивизии, так и из местных жителей. Рассказы же о том, что генерал отдал город своему «войску» на разграбление, выглядят преувеличенными и связаны скорее всего с арестами, производимыми по приказу или с разрешения Унгерна, который стремился очистить Ургу от пособников китайцев и тех, кого считал сочувствующими большевикам.

«В первые дни особенно пострадали евреи – их преследовали казаки, и если они не успели спрятаться, то уж пощады не ждали, – рассказывает бывший директор Монгольского национального банка Д. П. Першин. – Сколько было убито евреев, сказать трудно. Называли разные цифры, но можно думать, что душ пятьдесят или вроде этого. Русских же убито было значительно больше. Всех жертв барона насчитывают до полутораста-двухсот человек, но и это число, вероятно, преувеличено». Неоднократно высказывая неприязнь к евреям, которых он считал виновниками революции, а возможно, и «мировым злом» («комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями» – еще одно из громогласных заявлений, не выполнявшихся реально), Унгерн умел и сдерживать ее, и если через десять дней после взятия Урги приказ по дивизии воспрещал самочинные аресты «кроме евреев», то следующий параграф гласил: «Евреев, имеющих от меня записки, приказываю не задерживать». Не отрицая жестокости барона, нельзя и приписывать ей тотального или демонического характера, тем более что по свидетельству того же Першина – человека глубоко мирного и в другом месте справедливо обвинявшего Унгерна в неуравновешенности – многое происходило помимо начальника дивизии.

«В Урге свирепствовали Сипайлов и Безродный, – называет мемуарист двух самых одиозных приближенных Унгерна, – и, говорят, их жертвы нужно считать многими десятками. Следует иметь в виду, что Унгерн никого не щадил, если находил виновным, но относительно барона многое сильно преувеличивают, да и он сам не мог входить во все подробности криминальных деяний разных лиц, у него не было времени, он главным образом заботился о боевой дееспособности [169] своей дивизии, а потому почти всю его деятельность поглощали заботы о пополнении воинского снаряжения таковой – патронах, снарядах, довольствии и проч. и проч., а в гражданских делах оставлял [за собою] только право санкционировать то или другое решение, ему представляемое на утверждение, причем считал, что если доклад будет сделан или пристрастно, или вопреки истине и справедливости, то виновный в этом отвечал своей головой, а рисковать этим едва ли бы кто решился. Такой способ он находил более надежным и действительным.

Но несмотря на это, его именем неоднократно прикрывались разные Сипайловы и Безродные, и во многих их деяниях барон был совершенно неповинен».

Но если во взаимоотношениях с монголами их «гость»-освободитель ограничивался в лучшем случае функциями консультанта, то русским населением Халхи и Кобдоского округа он считал себя вправе распоряжаться, не зная никаких ограничений. Так, в Урге мобилизация была проведена под страхом смерти, хотя вряд ли попавший таким образом в ряды дивизии контингент отличался значительной боевой ценностью: сложно сказать, усиливали или ослабляли ряды унгерновцев представители русской колонии, прятавшиеся в Урге от Гражданской войны. Как бы то ни было, точка зрения, будто барон стремился создать армию «из мобилизованных монголов и русских добровольцев», выглядит ошибочной.

О «русских добровольцах» речь может идти, пожалуй, только применительно к организованным белогвардейским группировкам, независимо от Унгерна оказавшимся в Халхе, Кобдо и Синьцзяне. С освобождением монгольской столицы Роман Федорович получил возможность если не формального объединения, то хотя бы координации действий этих сил, в частности, в конце марта – начале апреля наладив связь с отрядами Атамана Енисейского Казачьего Войска полковника Казанцева и есаула Кайгородова и, очевидно, примерно в то же время – с отрядом полковника Казагранди. Именно они упоминаются в качестве командующих участками (секторами) наступления в знаменитом приказе Унгерна № 15 от 21 мая 1921 года, озаглавленном «Приказ русским отрядам на территории Советской Сибири» и открывшем собою новый этап борьбы – последний в бурной жизни барона.

* * *

Приказ этот безусловно представлял собою нечто большее, чем просто оперативная директива, и недаром он начинался в торжественном стиле манифеста:

«Я, начальник Азиатской конной дивизии генерал-лейтенант барон Унгерн, сообщаю к сведению всех русских отрядов, готовых к борьбе с красными в России, следующее:

1) Россия создавалась постепенно, из малых отдельных частей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии общностью государственного начала. Пока не коснулись России, к ней по ее составу и характеру непримиримые, принципы революционной культуры, – Россия оставалась могущественной, крепко сложенной империей. Революционные бури с запада глубоко расшатали государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд. Народ, руководимый интеллигенцией, как общественно-политической, так и либерально-бюрократической, сохраняя в недрах своей души преданность вере, царям и отечеству, начал сбиваться с прямого пути, указанного всем складом души и жизни народной, терял прежние, давшие величие и мощь стране, устои, перебрасывался от бунта с царями-самозванцами к анархической революции и потерял самого себя. Революционная мысль, льстя самолюбию народному, не научила народ созиданию и самостоятельности, но приучила к вымогательству, разгильдяйству и грабежу. 1905 год, а затем и 1916–1917 гг. дали отвратительный, преступный урожай революционного посева.

Россия быстро распалась. Потребовалось для разрушения многовековой работы только три месяца революционной свободы. Попытки задержать разрушительные инстинкты худшей части народа оказались запоздавшими. Пришли большевики, носители идеи уничтожения самобытных культур народных, дело было доведено до конца. Россию надо строить заново по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверье к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно – законный хозяин земли русской – император Всероссийский Михаил Александрович, видевший шатание народное и словами своего высочайшего манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятствования и выздоровления народа Русского.

2) Силами моей дивизии, совместно с Монгольскими войсками, свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооруженные силы, оказана посильная помощь объединению Монголии и восстановлена законная власть ее державного главы Богдо-хана. Монголия по завершении указанных операций явилась естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против красной армии в советской Сибири.

Русские отряды находятся во всех городах, курэ и шаби [170] вдоль монгольско-русской границы. И таким образом наступление будет происходить по широкому фронту…

3) В начале июня в Уссурийском крае выступит Атаман Семенов при поддержке японских войск или без этой поддержки.

4) Я подчиняюсь Атаману Семенову.

5) Сомнений нет в успехе, так как он основан на строго-обдуманном и широком политическом плане…»

Дальнейший текст приказа посвящен довольно детальному изложению плана боевых действий, с распределением операционных направлений между подчиненными Унгерна от Урги до Кобдо, – завершается же он вновь в торжественном и возвышенном стиле:

«Народами завладел социализм, лживо проповедывающий мир, – злейший и вечный враг мира на земле, так как смысл социализма – борьба. Нужен мир – высший дар Неба.

Ждет от нас подвига в борьбе за мир и Тот, о Ком говорит св[ятой] пророк Даниил (гл[ава] XI), предсказывающий жестокое время гибели носителей разврата и несчастия [171] и пришествие дней мира.

“И восстанет в то время Михаил, Князь великий, стоящий за сынов народа Твоего; и наступит время тяжкое, какого не бывало с тех пор, как существуют люди, до сего времени; но спасутся в это время из народа Твоего все, которые будут [найдены] записанными в книге.

Многие очистятся, убелятся и переплавлены будут в искушении; нечестивые же будут поступать нечестиво, но не разумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют.

Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет тысяча двести девяносто дней.

Блажен, кто ожидает и достигнет тысячи трехсот тридцати дней” [172] . – Твердо уповая на помощь Божью, отдаю настоящий приказ и призываю вас, офицеры и солдаты, к стойкости и подвигу» [173] .

В сочетании с высказываниями Унгерна, встречающимися в его переписке тех месяцев, приказ-«манифест» принято считать воплощением безумных грез «кровавого барона» о возрождении азиатского «Срединного Царства» и «очистительной буре с Востока», которую он якобы стремился принести развращенному Западу на клинках своих монгольских всадников. О письмах Унгерна речь еще впереди, основная же оперативная идея приказа представляется довольно здравой и рациональной и в любом случае не имеет ничего общего с «желтым (во всех отношениях) мифом».

Яснее всего об этом говорят следующие два пункта:

«При встрече действующих отрядов, численностью более 1 000 человек, с отрядами одинаковой и большей численности, действующими против общего противника, общая команда переходит к тому начальнику, который вел непрерывную борьбу с Советскими комиссарами на территории России, причем не считаться с чином, возрастом и образованием…

При мобилизации бойцов, пользоваться их боевою работою по возможности не далее 300 верст от места их постоянного жительства. После пополнения отрядов нужным по количеству имеющегося вооружения кадром новых бойцов, прежних, происходящих из освобожденных от красных местностей, отпускать по домам».

Они, как видим, устанавливают безусловное главенство местных повстанческих командиров над пришедшими из-за кордона и интересный принцип «ротации» кадров, к которому в годы Гражданской войны на разных фронтах иногда пытались прибегнуть начальники, имевшие дело с партизанскими контингентами. Очевидно, что постоянно обновляющийся состав войск не успевал бы проникнуться идеей похода «от азиатских степей до берегов Португалии», а перенимавшие командование местные партизаны не могли воспринять иной общей «идейной платформы», кроме освобождения России от большевизма. С другой стороны, все это лишь в небольшой степени касалось самого Унгерна и его ударной группировки, подчиняться с которой кому бы то ни было барон, конечно, не стал бы. Так, может быть, мечта о «Желтой Империи» и повсеместном распространении буддизма тоже составляла его «личную собственность», которую он не собирался распространять среди сибирских повстанцев?

Чтобы ответить на этот вопрос, следует попытаться понять источник подобных интерпретаций личности барона Унгерна, и это вполне возможно: как представляется, все версии о его «буддизме» и «панмонголизме» восходят к книге приват-доцента и журналиста А. Ф. Оссендовского, носящей звучное заглавие «Звери, люди и боги». В определенном смысле слова Оссендовский стал «злым гением» барона Унгерна, хотя и не мог, скорее всего, оказывать никакого влияния на поступки генерала. Не более чем легендой остается рассказ, будто «Оссендовский внушил… дегенерату Унгерну мысль реставрировать дом Романовых, а сам на полученные от Унгерна средства поехал на восток за царем Михаилом Романовым, местопребывание которого якобы было известно только ему – Оссендовскому», а версия о какой-то исключительной роли «советника барона» базируется, с одной стороны, на диком и ложном взгляде, что любой человек, попадавший в поле зрения Унгерна, уже был обречен, и поэтому для благополучного проезда через Ургу необходимо было обладать сверхъестественной удачей или немыслимыми заслугами, – а с другой – на сочинениях самого Оссендовского.

Они-то и сослужили барону, а вернее – уже его памяти, чрезвычайно скверную службу. Общавшийся с генералом не более двух недель и далеко не ежедневно (как то видно из его собственного рассказа), журналист настойчиво стремится создать представление о себе как о «конфиденте» Унгерна: повествование наполнено «монологами» барона, чуть ли не умоляющего его: «Я столько лет вынужден был находиться вне культурного общества, всегда один со своими мыслями. Я бы охотно поделился ими…»

В принципе, желание Унгерна выговориться перед случайным собеседником ничему не противоречит, беда лишь, что в качестве такового ему попался человек, постоянной беллетризацией и приукрашиванием напрочь обесценивший как свои собственные свидетельства, так и все рассказанное ему. Это начинается уже с навязанного Оссендовским «литературному Унгерну» стиля речи – выспренного, театрального, даже ходульного, исполненного позы и декламации и резко расходящегося со всеми другими свидетельствами о манере барона говорить (сравним хотя бы впечатления Першина: «Говорил он деловито, был скуп на слова и, видимо, совершенно не заботился о впечатлении, им производимом на других. В нем не замечалось и тени какого-либо позерства»).

Будем ли мы после этого верить Оссендовскому и в его рассказах о том, что Унгерн принял буддизм и исступленно кричал: «Умру… Я умру… Но это ничего!.. Ничего!.. Дело уже начато и не умрет… Зачем, зачем мне не дано быть в первых рядах бойцов за буддизм!? Зачем так решила Карма?..» – Очевидно, что использование такого источника возможно лишь там, где он хотя бы не противоречит другим свидетельствам, не столь откровенно литературным и эмоционально окрашенным.

Иногда говорят, что мысли «оссендовского Унгерна» находят подтверждение в протоколах допросов Унгерна исторического. Достоверность последнего источника, однако, сразу должна быть поставлена под сомнение, ибо в нем не стенографируются, а пересказываются ответы пленного генерала, при чем легко могут оказаться утерянными какие-либо штрихи, чрезвычайно важные в столь деликатном вопросе, как духовные искания. Тем не менее прислушаемся и к протоколам.

«Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию (когда? в октябре 1920-го, маршем на Троицкосавск? – А. К.) он намеревался осуществить этот свой план… Желтую расу он считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу желтых над белыми («белыми» в смысле расовом, а не политическом. – А. К.) считает желательной и неизбежной», – записывают допрашивающие, резюмируя: «заражен мистицизмом и придает большое значение в судьбе народов буддизму». В то же время уместен вопрос, в чем заключался «мистицизм» барона, коль скоро он тогда же проницательно отмечал: «Если вы знакомы с восточными религиями, они представляют собой правила, регламентирующие порядок жизни и государственное устройство», считая это свойство присущим и коммунистическому учению, которое также расценивал как религиозное. По крайней мере, именно на Востоке, как следует из этих слов, мистики он не нашел или не разглядел (за исключением «прикладной сферы» гаданий).

Непредвзятое чтение остальных утверждений, которые содержатся в цитированном фрагменте протокола, по сути дела, ставит нас всего лишь перед политическим прогнозом, наряду с особенностями географии и этнографии учитывающим и вероисповедный фактор. К духовной области можно было бы еще отнести «желательность» победы желтой расы, якобы исповедуемую нашим героем, выгодно отличающим «кочевников» от обитателей Запада: глубинная неприязнь Романа Федоровича к современной ему европейской культуре подтверждается и другими источниками. Но делает ли он на этой основе свой личный религиозный выбор?

Ответ, по нашему мнению, можно найти в изложении взглядов Унгерна, встречающемся в одной из эмигрантских работ о нем. К сожалению, это тоже только изложение, не сохраняющее тонкостей и нюансов, местами темное; тем не менее основное содержание оно должно воспроизводить, и содержание это вполне красноречиво.

«Барон утверждал, что с некоторого времени человеческая культура пошла по ложному и вредному пути. Вредность барон усматривал в том, что культура нового времени в основных проявлениях перестала служить для счастья человечества – возьмем ли ее, например, в области технической или новейших форм политического устройства, или же, хотя бы, – в сфере чрезмерного углубления некоторых сторон человеческих познаний, потому что Р[оман] Ф[едорови]ч считал величайшей несуразностью, что вновь открытые глубины этих познаний не только не приблизили человека к счастью, а, пожалуй, отдалили и в будущем еще больше [будут] отдалять от него.

Таким образом, культура, как ее обычно называют – европейская культура – дошла до отрицания себя самой и из величины подсобной сделалась как бы самодовлеющей силой.

На поставленный ему собеседником вопрос о том, в какую же именно эпоху человечество жило счастливее, Р[оман] Ф[едорови]ч ответил, что в конце средних веков, когда не было умопомрачительной техники, люди находились в более счастливых условиях, хотя это и звучит как парадокс (вспомним, что в ту эпоху и рыцарство было таковым в любимом для барона Унгерна смысле).

Для двадцатого века уже ясно, что развитие техники идет в ущерб счастью рабочего, потому что машина вытесняет его шаг за шагом. Борьба за существование обостряется, говорил далее барон, развивается чудовищная безработица, и, как результат изложенного процесса, – повышаются социалистические настроения.

Барон Унгерн полагал, что Европа должна вернуться к системе цехового устройства, чтобы цехи, т. е. коллективы людей, непосредственно заинтересованных как в личном труде, так и в производстве данного рода в целом, сами распределяли бы работу между сочленами на началах справедливости».

Таким образом, противопоставляются не религии и даже не цивилизации (о каком «цеховом устройстве» может идти речь в «кочевом государстве»?), а эпохи – и именно с этой точки зрения Унгерна и привлекали «народы-конники», в качестве примера которых он приводил «казаков, бурят, татар, монголов, киргизов, калмыков и т. д.»: только они казались барону стоящими «на той же ступени культурного развития (м[ожет] б[ыть] только в иных формах), которое было в Европе в конце XIV и начале XV вв.».

«Унгерн заявляет себя человеком, верующим в Бога и Евангелие и практикующим молитву», – косноязычно фиксируют советские писаря; «считает себя призванным к борьбе за справедливость и нравственное начало, основанное на учении Евангелия». Нет оснований оспаривать столь явно выраженное исповедание своей веры и утверждать, как это упорно делается вопреки всему, будто барон стал-таки буддистом. Более того, приведенное выше пространное изложение взглядов нашего героя также резко противоречит самому духу буддизма неоднократно подчеркнутым стремлением к переустройству земной жизни во имя достижения счастья…

Для буддиста «счастьем», и то в довольно специфическом смысле, может быть названа лишь «нирвана», надежду на которую приписывает своему «Унгерну» Оссендовский. Счастье же, составляющее цель человеческого общежития, счастье, нарушаемое вытесняющим человека машинным производством, счастье, достижимое оружием, – не только разительно отличается от восточного идеала и соответствует идеалу западному, активному, действенному, но и, выглядя несколько наивно и неожиданно в устах сурового и жестокого воина, легко подходит в качестве цели поисков к образу другого странствующего рыцаря: «Друг Санчо, ты должен знать, что небу было угодно произвести меня на свет в железный век, чтобы я воскресил век золотой…»

Нам снова приходится вспомнить Рыцаря Печального Образа уже в других условиях; впрочем, сейчас барону Унгерну не до рыцарских романов. Все, что оставило в его душе след, он к тому времени уже прочел, и теперь ему предстояло написать свой собственный рыцарский роман – как и положено, острием клинка.

И Азиатская конная дивизия перешла в наступление.

* * *

Среди архивных документов сохранилась «Схема расположения отрядов в Монголии, Сибири и Забайкальи, подчиненных Ген[ерал] Лейт[енанту] Барону Унгерн (по данным к 14/VI-21 г.)», позволяющая конкретизировать те силы, которые, если и не управлялись Унгерном непосредственно (и даже не всегда существовали в действительности), то могли приниматься им в расчет. По представлениям барона все пространство южнее Транссибирской железнодорожной магистрали не просто было полно партизанских отрядов самой разнообразной численности – от 150 до 5 000 человек, – но буквально пылало в огне восстаний. На самом же деле сведения эти были сильно преувеличены, и для реального вовлечения в борьбу существовавших там мелких формирований необходимы были «люди с именем», способные объединить вокруг себя разрозненных повстанцев. А таких людей, обладавших личными качествами и авторитетом, сравнимыми с унгерновскими, не нашлось. О сколько-нибудь реальной координации действий можно было говорить лишь применительно к формированиям Кайгородова, Казанцева и Казагранди и монгольским отрядам князей Максаржав-вана, направленного в Улясутай, и Сундуй-гуна, двигавшегося с основными силами Унгерна. Барон не знал, что уже предан Богдо-Гэгэном, который решил ориентироваться на Советскую Республику: еще до изгнания китайцев с ведома «живого бога» на север тайно отправилась делегация, искавшая помощи у большевиков и в марте 1921 года образовавшая «Народно-Революционную Партию». Ее вожди, не говоря уже о полуграмотных рядовых членах, имели мало общего с коммунистической идеологией, почитали Богдо-Гэгэна и в недалеком будущем стали жертвами своих «более сознательных» товарищей, но сейчас им было по пути с большевиками, уже давно посматривавшими на Монголию – очередное полено для костра Мировой Революции… Слепой как физически, так и духовно Богдо-Гэгэн тоже разделял заблуждения своих подданных, в дни опубликования унгерновского приказа № 15 передавая делегации, что «его ориентация и вера, что НРП сумеет вывести страну из тяжелого положения, остается неизменной. Он не оказывает Унгерну никакой поддержки».

Кстати, возможность этих заговоров за спиной барона красноречиво свидетельствует о том, что Роман Федорович действительно не вмешивался во внутренние дела Монголии. Несостоятельными выглядят и утверждения, будто Унгерн своим последним походом «дал повод» Советской власти вторгнуться на территорию Халхи и фактически оккупировать ее: еще 5 февраля 1921 года, когда известия об успехах Азиатской дивизии вряд ли успели дойти до Москвы, Народный Комиссариат иностранных дел РСФСР настаивал перед Реввоенсоветом Республики «на срочном разрешении вопроса о выдаче оружия Монгольской народно-революционной партии (официально еще не провозглашенной! – А. К.)». Предполагать, что за этим не последовало бы вторжения, якобы «спровоцированного» зловредным Унгерном, – становится уже просто наивным.

В свою очередь, барон, в рамках запланированного Атаманом Семеновым широкомасштабного наступления – от Кобдо до Владивостока – не мог не двинуться вперед; и в связи с этим самое время обратить свой взгляд на восток, ибо оттуда с оставлением Урги появлялась недвусмысленная угроза.

Маньчжурия, как мы помним, контролировалась Чжан Цзо-Лином, формально подчинявшимся центральному пекинскому правительству и получившим от него указания организовать против Унгерна военную экспедицию. «Старый хунхуз», правда, не рвался в бой, зондируя почву, не согласится ли русский генерал очистить Халху за… взятку, но и говорить о полной пассивности маньчжурского диктатора тоже не приходилось. Так, в первых числах мая 1921 года китайскими властями Харбина в сотрудничестве с красной разведкой была раскрыта местная организация «унгерновцев», готовившая выступление, а еще раньше хайларского наместника Чжан Цзо-Лина, генерала Чжан Куй-У, понизили в должности, причем сменивший его генерал был настроен к барону значительно враждебнее своего предшественника.

Мы не случайно вспомнили генерала Чжан Куй-У, поскольку в период монгольских операций Азиатской дивизии роль его продолжает оставаться по меньшей мере двусмысленной. В самом деле: Унгерн избивает китайские войска и приводит к власти в Урге правительство, фактически находящееся в состоянии войны с Китайской Республикой, а в это время в Хайларе, под крылом Чжан Куй-У, сидит офицер связи от Атамана Семенова, войсковой старшина А. Костромин, мобилизует и вооружает местных беженцев и по тракту Хайлар – Урга… шлет Унгерну боеприпасы. «Генерал Чжан-куй по прочтении (письма от Унгерна. – А. К.) сказал нам, что вы ему брат и он сам за вас отрубит голову каждому (подлинные слова)», – пишет Роману Федоровичу один из его агентов в Маньчжурии, и «братские» чувства китайского военачальника подкрепляются из Урги весьма эффективным способом: треть доходов от реализации захваченной русскими (китайской!) военной добычи передается именно Чжан Куй-У…

И в те же месяцы Унгерн пишет много писем. Вскоре они станут лучшими свидетельствами обвинения, позволяя «уличать» барона в антисемитизме, наемничестве, стремлении к расчленению России, пресловутом «панмонголизме» и проч. Но в первую очередь необходимо обратить внимание, что письма эти изобилуют противоречиями.

Одному барон пишет об образовании центрально-азиатского государства «народов монгольского корня», другому – о реставрации «Поднебесной Империи» Цинов, третьему – о планах пойти на службу «высокому Чжан Цзо-Лину», а четвертому – вообще о стремлении установить «Сибирскую Республику», дабы избежать «анархии, смуты и еврейских погромов» [174] . Складывающаяся картина напоминает несколько наивное «многоличие» человека, который отлично сознает, что союз любых двух присутствовавших на политической арене сил станет роковым для него и для его дела, и каждому адресату представляет свои цели по-разному. Несмотря на это, в своем последнем походе барон Унгерн оставался одиноким.

К изоляции политической добавилась и изоляция военная: бригада Казагранди была отбита от советской границы (потерявший душевное равновесие Унгерн обвинил полковника в измене и распорядился расстрелять), а «западный фланг» – группировки Кайгородова и Казанцева – оказался отрезанным в результате предательского удара, нанесенного в июле Максаржав-ваном. Впрочем, об этом сам Унгерн, похоже, уже не узнал, будучи всецело поглощен своими собственными операциями.

Отвлекая внимание и силы противника диверсиями отряда хорунжего Тапхаева на станицу Мензенскую (правая колонна, начало боевых действий 22 мая) и бригады генерала Резухина на Желтуринскую (левая колонна, 26 мая), сам барон с конной бригадой и монгольским отрядом Сундуй-гуна, составляя центр направленных на Забайкалье сил, выдвинулся вдоль тракта Урга – Троицкосавск и к 10 июня начал под Троицкосавском обходную операцию. Но все бои не увенчались успехом.

Отбитый от Желтуринской Резухин, правда, сумел пройти вдоль границы и вторгнуться на советскую территорию восточнее; однако и слабый отряд Тапхаева, и центральная группировка потерпели неудачу. Руководимая Унгерном бригада, втянувшись в пересеченную лесистую местность, 13 июня была сбита с господствующих высот и несмотря на упорство раненного в этом бою барона, обстреливаемая с сопок ружейным, пулеметным и артиллерийским огнем, смешалась и в беспорядке отступила на юг. В те же дни и Резухин вдоль реки Селенги отошел на монгольскую территорию. Первоначальный план операции – соединившись севернее Троицкосавска, уничтожить красную группировку – был сорван.

Но и большевики не в полной мере смогли использовать свой успех. Легкомысленно посчитав противника уничтоженным (так же, как полгода назад – китайцы) и не позаботившись организовать преследование и добить отступающих, в конце концов просто потеряв бригаду Унгерна, – они двинули вглубь Монголии экспедиционный корпус во главе с бывшим прапорщиком К. А. Нейманом. Недооценка упорства и тактического чутья барона немедленно обернулась для них серьезными неприятностями, а действия Белого военачальника – окончательно развеяли легенду о его «монгольских химерах».

В самом деле, группировка Неймана, на три четверти состоявшая из пехоты, опрометчиво подставляла фланг и тыл соединившимся на Селенге конным бригадам Унгерна и Резухина. И если бы «панмонголист» Унгерн хотел защитить от красного нашествия Монголию и «священную особу» Богдо-Гэгэна, – ему ничего не стоило бы наброситься на ползущую по кратчайшему пути на Ургу советскую пехоту и на степных просторах, используя маневренные качества своего «войска», растрепать ее в пух и прах. Однако будущее Монголии и ее святынь на поверку совсем не интересует барона: важнее для него семеновский план, в соответствии с которым Азиатская дивизия, бросив Ургинское направление на произвол судьбы, возобновляет операции на западное Прибайкалье. И пока войска Неймана входили в незащищенную Ургу, барон, оправившись и передохнув на Селенге, двинулся на северо-восток, первоначальным маршрутом Резухина. 6–8 июля красные заняли столицу Монголии, 11-го их ставленник Сухэ-Батор провозгласил создание «народного правительства» (главой государства номинально оставался Богдо-Гэгэн), на 18-е опомнившийся Нейман запланировал удар по белой группировке, но был упрежден: уже 24 июля Унгерн оказался в 150 верстах к северо-востоку, под самой Желтуринской.

Сметая противника, вихрем мчится по Забайкалью Азиатская конная дивизия. Под дацаном [175] Гусиноозерским барон 31 июля бьет одну из немногих регулярных советских частей, встретившихся на его пути, и пополняется пленными красноармейцами. 3 августа он уже в пятидесяти верстах от Верхнеудинска, но именно в этот момент своего наибольшего успеха генерал наконец понимает, что остался один: грандиозное наступление, планируемое Семеновым, сорвалось. Тактические победы и оперативный успех оборачиваются стратегической бессмыслицей, и Унгерн поворачивает вспять.

Выскользнув из расставленной западни, он отрывается от преследователей и неутомимо продвигается на юго-запад. И вот под копыта коней вновь стелются монгольские степи. Вновь на берегу Селенги, разделившись на две бригады (одна – под командой Резухина, с другой – сам барон), останавливается Азиатская дивизия. Куда ей идти дальше?

* * *

Для сегодняшних авторов ответ ясен и недвусмыслен: конечно… в Тибет! Таинственная страна, «духовная крепость», кладезь восточной мудрости – чего еще мог желать такой человек, как барон Унгерн?

Посмотрим, однако, хотя бы на географическую карту. Во всех передвижениях Азиатской дивизии после отказа от прорыва к Верхнеудинску наблюдается, как мы уже упомянули, явно выраженный «дрейф» на юго-запад. Помимо условий местности, где теснины ограничивали свободу передвижения колонны и в известной степени задавали его направление, причинами могли стать и догадки генерала, что большевики будут «ловить» его в районе Урги и восточнее, – и, конечно, планы дальнейших действий. Но Тибетом здесь, очевидно, и не пахнет.

Помимо того, что пришлось бы преодолеть расстояние чуть ли не в две с половиною тысячи верст через солончаки Монголии, зловещие пески Гоби и неприступные горные хребты, – не слишком ли это даже для Унгерна?! – для продвижения в Тибет ему следовало идти на юг, а не на юго-запад, где на пути сразу вставали бы дополнительные препятствия в виде хребта Хангай и горной цепи Монгольского Алтая; а ведь география Монголии, в отличие от далекой горной страны, была известна достаточно неплохо. Именно общее направление движения дивизии, существование в Кобдо и Улясутае подчиненных Унгерну группировок и, наконец, сорвавшееся у него несколькими месяцами ранее признание – позволяют с большой долей уверенности реконструировать стратегическую идею генерала.

Основываясь на разговорах с Романом Федоровичем, Д. П. Першин впоследствии так представлял себе развитие событий: «После кяхтинской неудачи у барона была главная мысль пробраться как-нибудь через Урянхайский край в среднюю Сибирь, т. е. Минусинский край, в русскую гущу Енисейской губернии, а затем оттудова в Западную Сибирь, чтобы среди сибирского крестьянства поднять антибольшевикское [176] движение…» Такие же прогнозы строили, по свидетельству современника, и чины Азиатской дивизии, и «большинство из них было совершенно убеждено в том, что барон ведет их в Урянх[айский] край, т.-е. – на верную гибель» (Урянхай славился, по словам того же автора, «крайней дикостью и кажущейся изолированностью»).

Но ведь Унгерн сам говорил, будто «возымел намерение уйти через всю Монголию на юг, объясняя это решение тем, что убедился в необходимости дать здесь “пережить красное” и предупредить “красноту” на юге, где она только начинается. Зарождающуюся на юге “красноту” он видит в революции, совершившейся в Южном Китае, и борьбе его с Северным Китаем», – и современный публикатор этого документа рассуждает, казалось бы, вполне логично: «Южный Китай был уже охвачен “краснотой”, и единственным местом на юге, где она “только начинается”, для Унгерна был Тибет. Только там можно было спокойно “пережить” все происходящее в Китае и России». Беда лишь в том, что цитата взята из показаний, данных пленным бароном в Штабе экспедиционного корпуса; и если даже закрыть глаза на все содержащиеся в протоколе явные нелепицы (Унгерн якобы, ошибаясь на три года, неверно называет собственный возраст, утверждает, что «до [Великой] войны служил в полку, которым командовал барон Врангель, за пьянство был предан последним суду» и проч.) – остается закономерный вопрос: на чем основана интерпретация поведения барона в плену как его нравственной капитуляции, из которой следует буквальное прочтение протоколов допросов и безусловное доверие к ним? Почему, в условиях, когда борьба еще не была окончена (продолжали сопротивляться Белое Приморье, Казанцев, Кайгородов), Унгерн должен был привлекать внимание противника к подлинным планам ее продолжения? И неужели рыцарь мог предать своих соратников, даже если сам и был предан ими?

Да, ему суждено было пережить еще и предательство. Разыгралась уникальная сцена: военная история знает бесчисленное количество дезертирств, когда один человек бежит из рядов войска, – и едва ли не единственный случай, когда дезертирует все войско, бежав от одного человека. И человеком этим был генерал барон Унгерн-Штернберг.

На Селенге дивизия сделала первую серьезную передышку после стремительного отступления из Забайкалья, и эти дни стали днями ее разложения. В советской исторической литературе встречаются беглые упоминания о том, что разложение это произошло не без участия красной разведки; при заметном числе в рядах дивизии пленных красноармейцев и не подвергавшихся серьезному отбору русских беженцев из Урги, присутствие среди унгерновцев советской агентуры отнюдь не выглядит чем-то нереальным, и если она действительно существовала, то работала весьма успешно. Из уст в уста передаются пугающие слухи о новых фантастических планах барона, о предстоящих походах (перспективы зимовки в Урянхае, не пугавшие генерала, должны были вселять страх в его подчиненных) и о том, что окончательно обезумевший генерал уже приступил к уничтожению своих же соратников, которое с каждым днем, если не с каждым часом, будет принимать все бо?льшие и бо?льшие размеры.

Нам приходится снова вернуться к вопросу о жестокости Унгерна, ибо в эти последние дни, как вспоминал один из офицеров Азиатской дивизии, барона «стали бояться как чумы, черной оспы, как сатаны». Однако подобные рассказы принадлежат – если называть вещи своими именами – людям, предавшим командира, пытавшимся его убить и бросившим затем на произвол судьбы. Вряд ли авторы совсем уж не сознавали впоследствии, что же они сделали, и не нуждались в запоздалом самооправдании; отсюда и могло явиться нагнетание ужасов в повествованиях о жестокостях Унгерна, охотно подхваченных позднейшей литературой.

В ней-то и заключается главное зло, ибо знаменитому бешенству «Даурского Барона» начинает придаваться совершенно не свойственный ему характер. Так, любители буддизма ищут здесь религиозную подоплеку, другие – принципиальное человеконенавистничество, доведенную до крайних, «практических» форм мизантропию. На самом же деле Унгерн – человек со средневековым сознанием – и действует в рамках средневековых норм поддержания порядка и дисциплины, а все, что выходит за эти рамки, совершается им в состоянии аффекта, мгновенных вспышек ярости, во время которых ташур [177] в руках барона и в самом деле не разбирает ни правого, ни виноватого. В сущности, перед нами все тот же забулдыга-офицер, который в октябре 1916 года кричал в комендантском управлении «кому тут морду бить?!» и махал шашкой в ножнах на испуганного адъютанта, но, опомнившись, «страшно сожалел» о случившемся. Вполне соответствуют этому и образцы речи барона, приводимые мемуаристами или сохранившиеся в его письмах: «Дауры меня изводят… Прохвосты»; «Дорогой Илья. Ты не наказный Атаман Амурского войска, а болван… Если останешься не у дел, приезжай – прокормлю»; «Ваше Превосходительство. Тронут твоим письмом. Времена вероятно плохие, что оказалась трезвая минута написать письмо»; «Автомобили держи неисправными: Монголия не настолько еще окрепла, чтобы кормить дармоедов»; «Чего вы каетесь, я не Богородица»; «…Книгами ведать будешь. Понял! Адъютантство, значит, примешь… Да смотри, канцелярию у меня не разводить. Ну, вались. Палатка рядом». Этот простой, безыскусственный, грубоватый, склонный к столь же грубоватой шутке офицер отнюдь не похож на демоническую фигуру «хладнокровного палача» или «кровавого мистика»…

Но сейчас он действительно был в бешенстве. Несколько неудач подряд, потеря дивизионной святыни – иконы, всегда возимой с конницей Унгерна и оставленной в панике во время отступления от Троицкосавска, гибель соратников, измена Богдо-Гэгэна, срыв планов глобального наступления, ропот в дивизии – должны были до крайности обострить эмоции Романа Федоровича, которые обращались против его подчиненных. По лагерю ползли пугающие слухи, и дивизия уже не могла больше выдержать сгущавшейся атмосферы кошмара и безнадежности.

Первым убили Резухина. Зачем это сделали, трудно сказать – составившие заговор офицеры вроде бы собирались пригрозить ему смертью, если он не согласится возглавить «войско» после устранения барона и вывести полки в Маньчжурию, но когда дошло до дела, оружие, видимо, начало палить само: те, кто в своих мемуарах писал потом о «безумии» барона, в эти часы и сами были не менее безумными. Поздним вечером 19 августа стоянку Унгерна (он разбил палатку в стороне от основного лагеря) обстреляли, но как-то суматошно и неуверенно, уже на ходу, – бывшая с ним бригада снималась и в полном составе, повинуясь иррациональному инстинкту, устремилась к ургинскому тракту.

Генерал не сразу понял, что? происходит. Сперва ему показалось, будто началась паника из-за ночного налета красных, и Унгерн бросился за уходящим «войском», пытаясь навести порядок, остановить, организовать сопротивление, да наконец – просто разобраться в ситуации. Поняв по отдельным репликам из строя, что перед ним – тотальное дезертирство, он еще кричал, пугая уходящих предстоящими лишениями в Маньчжурии, но в ответ ударили выстрелы.

Ни одна пуля не задела барона, даже выпущенная кем-то заполошная пулеметная очередь. Наверное, слишком сильным было нервное возбуждение и слишком неслыханным делом – стрельба, почти в упор, по тому, кто водил их в бои, кто – и это должны были понимать – только что вытащил из красной западни, но сейчас становился призраком неминуемой гибели: измены Унгерн бы не простил и на дивизию обрушились бы новые репрессии.

Роман Федорович вернулся в расположение монгольского отряда Сундуй-гуна, не тронувшегося с места при ночном переполохе. Там он провел не меньше двух дней, за которые попробовал добыть какие-нибудь сведения о бригаде Резухина. Однако та сразу же после убийства генерала разделилась на небольшие группы и растворилась в степных пространствах. Посланным искать Резухина офицерам Унгерн приказал передать, что намерен отступать на юго-запад, очевидно, на тракт, ведущий в Улясутай, – а сам дал монголам дневку в ожидании вестей. Но вместо вестей он дождался лишь новой измены…

Тем временем та бригада, которая до роковой ночи 19 августа находилась под личной командой начальника дивизии, неудержимая в своем порыве, продолжала бег на восток, к Хайлару. Теперь полки вел войсковой старшина Костромин.

Да, тот самый Костромин. Незадолго до описываемых событий он присоединился к Азиатской дивизии, а сейчас был выбран ее начальником как старый знакомый генерала Чжан Куй-У. И Чжан Куй-У оказался на высоте, в обмен на сданное унгерновцами оружие выплатив денежную компенсацию, предоставив продовольствие и проезд до станции Пограничная, откуда вновь начиналась русская, подвластная белым территория. Много лет спустя Атаман Семенов с грустью писал, что генерал Чжан Куй-У «был умерщвлен впоследствии Чжан Цзо-лином», и как знать, не поплатился ли свойственник и «названый брат» Унгерна за свою чрезмерную преданность русским интересам и не был ли он искренен, когда со слезами на глазах говорил после получения известий о конце Азиатской дивизии: «Извините меня, но мне так больно слышать об этом. Барон Унгерн был прекрасный человек и мой большой друг».

Барон в эти дни был еще жив, но о нем и вправду можно было уже говорить в прошедшем времени.

* * *

Самый распространенный в литературе рассказ о том, как Унгерн попал в руки врагов, гласит, что окружавшие его монголы, опасаясь дольше оставаться при обреченном генерале, но не решаясь расправиться с «воплощенным богом войны», неожиданно набросились и связали барона, оставив его затем в степи, где на связанного и наткнулся красный разъезд. Но если первая часть рассказа соответствует истине – барон действительно был схвачен монголами – то дальнейшее протекало совсем не так: красный разъезд в 15–20 конных 22 августа 1921 года случайно выскочил на отряд Сундуй-гуна и с криком «ура» атаковал его.

А Унгерн все еще ничего не понимал или, вернее, не хотел понимать: слишком много подлости и предательства сгустилось вокруг него в эти последние дни. Он сам был жесток, и нередко – чрезмерно и неоправданно, он мог под влиянием минутной вспышки расправиться со своими же, но он никогда не предавал доверившихся ему людей и сейчас продолжал убеждать себя, что его везут по следам уходящего в Маньчжурию «войска», связыванием лишь обезопасившись от каких-либо его резких поступков. Поэтому он, сориентировавшись, очевидно, по солнцу, еще объяснял монголам, «что они взяли неверное направление» и «могут наткнуться на красных»…

Для монголов появление красного разъезда, по-видимому, не было неожиданностью, и они при первом же «ура» безропотно бросили оружие, несмотря на свое численное превосходство. Кстати, численность отряда Сундуй-гуна в этот момент тоже говорит о запланированной заранее измене: по одному из свидетельств, красным сдалось «человек 30», по другим – 90, – изначально же, когда барон после бегства дивизии прискакал к Сундуй-гуну, под командой князя числилось около пятисот всадников. За время дневки, таким образом, тот должен был отослать основную часть отряда, оставив при себе лишь сообщников, и, очевидно, в это же время были вырезаны все русские чины, состоявшие при монголах.

Итак, монголы ждали встречи; но не ждал ее барон Унгерн, решивший, что произошла предсказанная им роковая ошибка, и теперь кричавший на растерявшихся, как ему казалось, всадников Сундуй-гуна: «Красные идут, в цепь!» Это слышали и советские разведчики, атаковавшие совершенно серьезно, так что войсковые командиры РККА, пожалуй, могли с полной уверенностью докладывать: «…В бою в районе Ван-Курен [178] взят в плен барон Унгерн с тремя знаменами и со свитой в 90 человек». Бой вполне мог бы разыграться, и послушайся монголы в ту минуту своего пленника – победа, скорее всего, оказалась бы на их стороне. Но для этого они должны были перестать быть предателями…

Генералу оставалось жить меньше месяца; финал его судьбы был предопределен, и может быть, не стоило бы привлекать специального внимания к этим неделям, если бы они не дали новой почвы для уже известных нам мифов.

Унгерна допрашивали несколько раз – от штаба красной бригады до судебного зала в Ново-Николаевске. Судебный фарс стал лишь демонстрацией безумия – не барона, а кликушествующих членов трибунала, – и холодного самообладания подсудимого, и делать из его материалов выводы о подлинном облике или планах Унгерна не представляется возможным. Гораздо интереснее в этом отношении допросы генерала его военными «коллегами» из вражеского лагеря, причем важнее оказывается не то, что? говорит барон, а то, о чем он умалчивает.

С пленным обходились вежливо, и одного этого обстоятельства порой хватает, чтобы утверждать, будто и тот в свою очередь не только «охотно» согласился отвечать на вопросы, но и отвечал исчерпывающе и правдиво. «…Следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих планах, идеях, “толкавших его на путь борьбы”, – высокомерно «проникает» в мысли своего персонажа один из сегодняшних авторов. – Наконец, оправдание было найдено: Унгерн заявил, что будет отвечать, поскольку “войско ему изменило”; он, следовательно, не чувствует себя связанным никакими принципами и готов “отвечать откровенно”».

Вновь подивимся, почему же чужая измена в глазах нашего современника становится основанием для измены собственной, и приглядимся к генералу повнимательнее.

Очевидец описывает человека спокойного, сдержанного, иногда улыбающегося (торжество победителя заставляет добавить: «кроткой виноватой улыбкой»). Он никогда не видел Унгерна раньше, слышал о нем, наверное, лишь громко разносившуюся молву и оттого как незначащую деталь отмечает, что пленный «курит папиросы» и даже «жадно тянется» к коробке с ними…

Советский политотделец не знает, что вообще Унгерн курит очень мало. Окружающие иногда видят в его руках то трубку, то папиросу или портсигар, но это лишь исключение – до такой степени, что полковник Шайдицкий, близко общавшийся с генералом в течение нескольких месяцев, специально отметит о нем: «не пил и не курил». И хотя человек может вернуться к почти оставленной привычке по множеству причин, – сразу просится на язык одна: волнение.

Строго говоря, в положении барона есть из-за чего волноваться и переживать. Наиболее четкие отпечатки его фотографий, сделанных в плену, сохранили однако спокойный (удивительно спокойный для человека, уже стоящего в могиле!) и немного изучающий взгляд; он отлично владеет собой – а ведь сам признавался, что не может обороняться, ибо «нервы не выдерживают», и столь резкая и столь страшная остановка после бешеной скачки последних лет должна была, казалось бы, вызвать немедленный нервный срыв; но ничего подобного не происходит, и он только курит папиросу за папиросой (большевики ведь не знают, о чем это может говорить). Какой же бой ведет генерал Унгерн-Штернберг?

Ответ могут дать опросные листы «военнопленного Унгерна». «Численность своей дивизии определить точно не может, штаба у него не было, всю работу управления исполнял сам и знал свои войска только по числу сотен»; «действовал вполне самостоятельно и связи в полном смысле слова ни с Семеновым, ни с японцами не имел. Хотя у него и была возможность установить связь с Семеновым, но он этого сам не хотел, т. к. Семенов никакой активной материальной помощи ему не давал, ограничиваясь одними советами»; «себя подчиненным Семенову не считал, признавал же Семенова официально лишь для того, чтобы оказать этим благоприятное воздействие на свои войска»; «особых надежд на этот приказ (№ 15. – А. К.) не возлагал»; «дисциплиной (палочной. – А. К.) и держалось его войско. Теперь он не сомневается, что без него остатки его войск все разбегутся»…

Рассеянные по нескольким страницам протокола и тем более – по нескольким часам беседы, эти реплики проходят незамеченными, но стоит собрать их вместе, и… «если это и безумие, то в своем роде последовательное»…

Рассуждая о чем угодно, Унгерн незаметно для своих «собеседников», которые так, кажется, об этом и не догадываются, отводит любые расспросы, связанные с состоянием дивизии, бывшим и нынешним, и реальными планами координации действий от Кобдо до Владивостока. Возникает и впечатление, что он сознательно избегает обсуждения как «восточного», так и «западного» направления своих остающихся неизвестными планов: на востоке был Атаман Семенов, туда стремилось «войско» барона – предавшее, но, быть может, все-таки сохраняющее в своих рядах кадры для дальнейшей борьбы (генерал не ошибся, и самые непримиримые из его подчиненных еще год сражались в Приморьи), – а на западе пока держались группировки генерала Бакича, к которому примкнул разгромленный под Улясутаем Казанцев, и Кайгородова (первой из них судьба отмерит срок до декабря 1921-го, второй – до апреля 1922 года).

И напротив, в «беседе» возникает совершенно неожиданная тема «южного направления». «Унгерн считает неизбежным, – записывают ведущие допрос, – рано или поздно наш поход на Северный Китай в союзе с революционным Южным и, говоря, что ему теперь уже все равно, что дело его кончено, советует идти через Гоби не летом, а зимой, при соблюдении следующих условий: лошади должны быть кованы, продвижение должно совершаться мелкими частями с большими дистанциями – для того, чтобы лошади могли добывать себе достаточно корму; что корма зимой там имеются, что воду вполне заменяет снег, летом же Гоби непроходима ввиду полного отсутствия воды».

Но ведь, консультируя большевиков по вопросу преодоления знаменитой пустыни, барон фактически указывает им и путь к тому самому Тибету, который так любят объявлять его заветной и сокровенной мечтой! Он усиленно «отводит глаза» врагов от восточного и западного направлений – и зачем же, куда же так манит их по южному – их, и так уже обезумевших и опьяненных замыслами Мировой Революции?

Наверное, мы и оставим его именно сейчас. 15 сентября 1921 года советский трибунал приговорит генерала к смерти, и в тот же день приговор приведут в исполнение, но пока барон Унгерн ведет свой последний бой, как всегда в бою – он спокоен и собран, и только слишком часто, может быть, тянется к предложенной победителями коробке с дорогими трофейными папиросами… Простой и подчас даже простоватый русский «окраинный» офицер, всю свою жизнь боровшийся за Россию, он не прекращает борьбы и в такие минуты.

Он знает, что эта борьба не может окончиться.

А. С. Кручинин

Атаман Г. М. Семенов

Первый, поднявший Белое знамя борьбы,

Первый, восставший против неправой судьбы,

Первый, кто к битве, будучи так одинок,

Вырвал из ножен честный казачий клинок…

О ком эти строки, опубликованные в 1939 году в белоэмигрантском харбинском журнале? О ком-то из признанных основоположников и вождей Белого Дела, из генералов старой русской школы, о ком-то из тех, с чьими именами даже после десятилетий лжи и замалчивания нам все-таки легко связать понятия чести и благородства?

Об Атамане Семенове…

Но как раз этого человека мы привыкли воспринимать исключительно негативно! Ведь и в эмигрантской среде, которая только незнакомому с ней представляется единым антисоветским монолитом, фигура Семенова вызывала не просто различные, а диаметрально противоположные оценки – от восторженного пиетета до злобного, почти большевицкого по накалу, неприятия. «Белый хунхуз», «белый большевик», «атаман – Соловей-разбойник» – эти и подобные им ярлыки, щедрой рукой рассыпанные по страницам многих русских зарубежных изданий, в трогательном единодушии с советскими источниками рисовали образ примитивного и невежественного грабителя с большой дороги, и в этом хоре терялись – и голоса тех, кто видел Атамана совсем другим, и голос самого Семенова, а уж подлинные события Гражданской войны и вовсе оставались окутанными густым туманом. И потому сегодня непросто бывает отрешиться от расхожих представлений и ответить на вопрос, кто же все-таки такой был Григорий Михайлович Семенов, навсегда вошедший в историю Атаманом?

«Хунхуз»? «Соловей-разбойник»?

Или все же —

Первый поднявший Белое знамя борьбы…

Первый восставший против неправой судьбы…

* * *

Григорий Семенов родился 13 сентября 1890 года в поселке Куранжа Дурулгуевской станицы 2-го военного отдела Забайкальского Казачьего Войска; его отец, Михаил Петрович, был простым казаком. Третий сын в семье, на учение и воспитание которого родители вряд ли обращали особое внимание, Гриша значительную часть детства провел так же, как и большинство казачат, однако биография его уже тогда начинала приобретать и свои индивидуальные черты. Если, помогая отцу по хозяйству, он, наверное, не был «предоставлен сам себе», как иногда о нем писали, то в отношении образования (точнее, самообразования) эта оценка выглядит вполне справедливой. После окончания двухклассной поселковой школы поступить в единственную на все Войско и потому переполненную Читинскую мужскую гимназию Грише не удалось, и он, готовясь в будущем сдать экстерном за гимназический курс, с головой ушел в книги.

Такая страсть была для казачонка-караульца, пожалуй, исключением из общего правила. С присущей самоучке жадностью он «читал вообще все, что попадет под руку, причем его никогда нельзя было видеть на поселковых развлечениях». О методичности, систематичности и разборчивости здесь говорить, очевидно, не приходится, зато широта интересов мальчика была неимоверной и простиралась вплоть до палеонтологии и археологии, побуждая его к любительским раскопкам. Первым, если не единственным, в Куранже стал он выписывать газету и под влиянием известий с театра Русско-Японской войны избрал для себя не просто военную, но именно офицерскую карьеру.

Сдав экзамены за полный курс гимназии, Григорий 1 сентября 1908 года зачисляется в Оренбургское казачье юнкерское училище. При отъезде из дома Семенов обещал матери не пить и не курить, и, как рассказывала много позже дочь Атамана, «это обещание он выполнил неукоснительно: не курил и не пил на протяжении всей своей жизни. Даже на фронтах первой мировой и кровавой гражданской войны, где, казалось бы, было простительно отвести душу, он не изменил своему слову» (даже если считать это свидетельство чересчур категоричным, в его свете все же начинают по-иному восприниматься бытовавшие россказни о кутежах и разгуле, якобы окружавшем семеновскую ставку в годы Смуты).

Знавший Григория Михайловича по совместной службе во время мировой войны барон П. Н. Врангель утверждал, что «неглупому и ловкому Семенову не хватало ни образования (он кончил с трудом военное училище), ни широкого кругозора». Вряд ли можно считать справедливым последнее утверждение, тем более что биограф Атамана так рассказывает о его увлечениях, которые вполне могли помешать успешному прохождению курса: «Помимо чисто военных занятий, Григорий Михайлович уделял очень много времени изучению русской и переводной литературы. В особенности он увлекался поэзией. Результатом этого было то, что он сам занялся писанием стихов, которых за это время написал значительное количество. Большинство из них посвящены или воспеванию природы, или страданиям русского народа (! – А. К.). Довольно обстоятельно проштудировал он и русскую критическую литературу, изучив главным образом Белинского, Добролюбова и Писарева (несколько странные вкусы для казачьего юнкера. – А. К.)».

Сам Семенов, очевидно, впоследствии сурово оценил свои поэтические «грехи молодости», не сохраненные им даже для детей (дочь его вспоминала: «…Некоторые родные уверяли, что он и сам писал стихи, но я его стихов не читала и подтвердить не могу»), а вот любовь к русской классике, которую в рамках общеобразовательных дисциплин старались прививать будущим офицерам, сохранилась у Атамана до конца его жизни. Что же касается критиков «прогрессивно-демократического направления» в качестве объектов «штудий» юнкера Семенова – приходится допустить некоторую сумбурность его юношеских воззрений, хотя более поздние упоминания о монархизме Атамана свидетельствуют, что «прогрессивные» соблазны младых лет, если они и были, оказались успешно преодоленными. 3 ноября 1909 года Семенов был произведен в младшие урядники, а это было бы невозможным при плохой успеваемости или предосудительном поведении.

В стенах училища судьба впервые свела Семенова с офицером, также вошедшим в историю с неизменным добавлением к фамилии – «Атаман». Капитан Александр Ильич Дутов, преподававший юнкерам тактику и конно-саперное дело, в годы Смуты станет Атаманом своего родного Оренбургского Войска (Семенов – Забайкальского), Походным Атаманом всех Восточных Казачьих Войск (Семенов – Походным Атаманом трех Дальне-Восточных), генерал-лейтенантом… и, как и Семенов, завершит свой жизненный путь трагической гибелью от рук чекистов. Дутов и Семенов встанут рядом в истории Гражданской войны, на страницах советских энциклопедий рядом с их именами появятся специальные статьи «Дутовщина» и «Семеновщина», оба они войдут в списки героев Белого Дела и в синодики его мучеников – учитель и ученик, Оренбуржец и Забайкалец, два будущих Атамана…

Но пока до этого еще далеко – и один читает другому лекции, а тот, может быть, тайком сочиняет в это время стихи. Они еще ничего не знают, и История для них еще не началась.

* * *

Произведенный в хорунжие 6 августа 1911 года, Г. М. Семенов с 19 августа был зачислен в списки 1-го Верхнеудинского полка. Вскоре офицер, свободно объяснявшийся на монгольском, бурятском и калмыцком языках – что в общем не выглядот удивительным для выросшего в Забайкальи юноши, – был командирован на территорию Монголии для топографических съемок, а затем оставлен при 6-й сотне своего полка, охранявшей русское консульство в Урге – столице Халхи (Внешняя Монголия), где как раз в это время назревали важные события.

Халха входила тогда в состав Китая, но 29 ноября – 1 декабря 1911 года там произошел переворот, и китайский амбань (губернатор) вынужден был поспешно покинуть Ургу, сопровождаемый монгольским и русским конвоем. Через много лет Григорий Михайлович с удовольствием вспоминал свои решительные действия в смутные дни переворота, когда он стал на сторону восставших. Впрочем, как рассказывал впоследствии Атаман, «наш консул нашел, что мое вмешательство в дела монгол может послужить поводом для обвинения нас в нарушении нейтралитета, и, по настоянию Министерства Иностранных дел, я получил предписание в 48 часов покинуть Ургу».

Дальнейшая служба Семенова скучна и обыденна, и рутина скрашивается лишь чтением, привычки к которому он не оставил и в офицерском чине. По-прежнему с истинно кавалерийской смелостью бросаясь в области, ранее ему неизвестные, хорунжий изучает политэкономию по университетскому учебнику, подтрунивания однополчан – «Вы, Григорий Михайлович, очевидно, готовитесь сделаться экономистом» – парируя: «Политическая экономия есть наука, без которой не обойтись нашему народу».

19 апреля 1913 года Семенов командируется в 1-й Читинский полк, а Высочайшим приказом от 20 декабря – переводится в Приморье, в 1-й Нерчинский. Вскоре его назначают начальником полковой учебной команды, и в эти же дни неугомонный характер Семенова готов толкнуть его на новое, довольно неожиданное предприятие.

Существует краткое упоминание, что Григорий Михайлович якобы собирался поступить в Институт восточных языков во Владивостоке («Восточный Институт для подготовления к службе в административных и торгово-промышленных учреждениях восточно-азиатской России и прилегающих к ней государств»), чему помешала начавшаяся мировая война. Современный автор расценивает это как желание выйти в отставку и избрать новую карьеру, однако такое объяснение следует решительно исключить, поскольку по существовавшим правилам офицер обязан был пробыть на действительной военной службе по полтора года за год обучения; для Семенова срок этот составлял четыре с половиной года и закончился бы, не начнись война, только в начале 1916-го, так что летом 1914-го говорить об отставке было невозможно. Но допустима другая версия: кроме кандидатов на заявленное в наименовании учебного заведения «административное и торгово-промышленное» поприще, через институты и курсы восточных языков могла проходить и еще одна категория обучаемых – будущие разведчики. Заманчиво предположить, что интересы и задатки молодого офицера были замечены кем-то из начальства, и ему предназначалась военно-дипломатическая или разведывательная стезя, подготовительным этапом которой могла стать систематизация языковых и этнографических знаний. Россия укрепляла свои позиции в северных областях распадающегося Китая, и энергичные, а может быть, и авантюристичные люди были как раз ко времени.

Однако все это остается лишь неподтвержденными предположениями, тем более что спокойное течение жизни всей страны было решительно и грозно прервано. 21 июля Нерчинский полк, за два дня до этого спешно отозванный с лагерного сбора из-под Никольска-Уссурийского на станцию Гродеково, на подходе к ней узнал о начале войны с Германией.

* * *

В конце сентября 1914 года Уссурийская бригада, куда входили Нерчинцы, уже прибыла под Варшаву, где в первом же поиске разъездом Семенова было взято в плен несколько германских пехотинцев. Маневренный период Великой войны становится хорошей школой для молодого офицера, а заложенные в нем способности и «кавалерийское сердце» как нельзя лучше проявятся утром 10 ноября 1914 года, когда он, по его собственному рассказу, возвращаясь из разведки, увидел вражеских кавалеристов, напавших на обоз, при котором находилось и знамя Нерчинского полка. Бросив свой разъезд в атаку, Семенов навел на противника такую панику, что превосходящие силы немцев бежали без оглядки.

Однако далее начинаются загадки. Спасение полковой святыни было подвигом, который следовало отметить орденом Святого Георгия, и в литературе встречаются упоминания о награждении или хотя бы представлении Григория Михайловича к «белому крестику». Но официальных документов на этот счет до сих пор не выявлено, а сохранившиеся фотографии позволяют утверждать, что знак ордена появляется на груди есаула Семенова – уже Атамана и героя Белого движения – не ранее осени 1918 года (позднее он носит рядом с ним и «орден Святого Георгия образца, установленного для Особого Маньчжурского Отряда» за отличия в борьбе с большевизмом). Как бы то ни было, для окончательного вывода – не заглохло ли наградное делопроизводство на какой-либо промежуточной стадии и не самочинно ли Атаман надел-таки заветный крест – документальных оснований пока нет.

А вскоре, 2 декабря, Семенов вновь отличился, и это дело, пусть и с запозданием (Высочайший приказ от 26 сентября 1916 года), было отмечено также очень почетным Георгиевским Оружием. Различные свидетельства продолжают и далее рисовать образ отчаянного, инициативного, волевого офицера, по заслугам получавшего боевые ордена и ускоренное – «за отличия в делах против неприятеля» – чинопроизводство. С 10 июля 1915 года Семенов занимал должность полкового адъютанта, требовавшую отличного знания офицерского состава полка, подробностей быта и полкового хозяйства, а в начале 1916 года принял командование над 6-й сотней полка.

Наступившее к концу 1916-го затишье мало удовлетворяло его. «В это время началось оживление на турецком фронте, – рассказывает Атаман, – и ввиду того, что наши Забайкальские полки находились в Персии, я возбудил ходатайство о своем переводе в 3-ий Верхнеудинский полк, куда и прибыл в январе месяце 1917 года». Там, близ берегов Урмийского озера (которое Семенов почему-то считал «знакомым каждому школьнику по Священной истории» Генисаретским [179] ), он узнал о совершившемся в России Февральском перевороте.

Несмотря на удаленность Кавказского фронта и, на первых порах, значительную моральную устойчивость казачьих полков, в войска быстро начали внедряться идеи анархии, отрицания дисциплины, недоверия и подозрительности по отношению к офицерам. Однако нельзя сказать, чтобы Семенов в этой ситуации растерялся. Пользуясь расположением казаков, он избирается ими в корпусной комитет, выдвигается в командиры своего полка (отказался, «считая, что на поле битвы не время заниматься выборным началом») и вообще оказывается перед перспективой неплохой революционной карьеры. Не видя, однако, в Персии точки приложения своих сил, в мае Семенов возвращается в 1-й Нерчинский полк, где избирается делегатом на 2-й Круг Забайкальского Войска, намеченный на август в Чите, и… пишет надолго определивший его судьбу проект, оказавшийся вполне в русле тогдашнего «строительства революционной армии».

«Не исключалась возможность, – рассказывал впоследствии Атаман, – под флагом “революционности” вести работу явно контр-революционную. Среди широкой публики мало кто в этом разбирался; важно было уметь во всех случаях и во всех падежах склонять слово “революция”, и успех всякого выступления с самыми фантастическими проектами был обеспечен». Еще из Персии Семенов списался с «бурятами, пользующимися известным влиянием среди своего народа», а после возвращения в Нерчинский полк отправил А. Ф. Керенскому письмо с проектом бурят-монгольских национальных формирований, после чего был вызван в Петроград для более подробного доклада. Присматриваясь к столичной обстановке, оценивая ее и с кавалерийской быстротой принимая решения, Семенов, помимо своего проекта, не преминул предложить возглавлявшему «Всероссийский Центральный Комитет по вербовке волонтеров в армию» подполковнику М. А. Муравьеву и другой, не менее насущный с его точки зрения, план, о котором впоследствии вспоминал так: «…Ротой юнкеров занять здание Таврического дворца, арестовать весь “совдеп” и немедленно судить всех его членов военно-полевым судом как агентов вражеской страны, пользуясь материалом, изобличающим почти всех поголовно деятелей по углублению революции, в изобилии собранном следственной комиссией министерства юстиции и Ставкой Главнокомандующего после неудачной для большевиков июньской [180] попытки захватить власть в свои руки. Приговор суда необходимо привести в исполнение тут же на месте, – развивает далее свою мысль Григорий Михайлович, отнюдь не оставляя сомнений, каким должен был быть ожидаемый приговор, – чтобы не дать опомниться революционному гарнизону столицы и поставить его перед совершившимся фактом уничтожения совдепа». Поставить перед фактом планировалось и потенциального союзника – переворот мыслился в пользу Верховного Главнокомандующего генерала А. А. Брусилова; в конечном итоге, как считал Семенов, именно неудачная кандидатура диктатора и провалила всю затею, поскольку генерал счел план авантюрой. Но возникает вопрос, почему же вообще приходилось задумываться о будущей диктатуре, если устранение дезорганизующей силы в лице Совдепа, казалось бы, должно было тем самым автоматически укрепить позиции уже реально существующего Временного Правительства?

…Пройдет почти тридцать лет, и Атаман все-таки попадет в руки своих заклятых врагов. Очевидно, что Военная коллегия Верховного суда СССР, на заседаниях которой слушалось «дело Семенова», не могла пройти мимо интересующего нас эпизода, за восемь лет до этого откровенно описанного Григорием Михайловичем в своих мемуарах. «Моя активная деятельность против Советской власти началась в семнадцатом году, – якобы показал на суде Семенов, – когда в Петрограде организовались Советы рабочих и солдатских депутатов. Временное правительство хорошо понимало, какую опасность для него представляет Петроградский Совет, понимало и роль Ленина в революции. Находясь в то время в Петрограде и учитывая создавшуюся обстановку, я намеревался с помощью курсантов военных училищ организовать переворот, занять здание Таврического дворца, арестовать всех членов Петроградского Совета и немедленно их расстрелять, чтобы обезглавить большевиков».

Хотя приведенная цитата из советского источника в общих чертах и совпадает с мемуарами Атамана, написанными в конце 1930-х годов, – мы просто вынуждены подчеркнуть «якобы показал», потому что назвать юнкеров чисто красноармейским термином «курсанты» мог только большевицкий автор, но никак не кадровый русский офицер (встречаются обратные оговорки, когда курсантов машинально называют «красными юнкерами»). Ясно, что серьезно относиться к информации, исходящей из недр советского судилища, после этого попросту нельзя, да и вообще перед нами – явная путаница.

Дело в том, что после стрельбы, развязанной большевиками на петроградских улицах 3–4 июля, даже безвольное Временное Правительство, казалось, поняло всю опасность радикальных революционных течений. В эти же дни был выписан ордер на арест Ленина, которому пришлось скрываться от следствия; очевидно, что в период кратковременного пребывания Семенова в Петрограде вождь большевицкой партии не мог иметь никакого отношения к легальному и лояльному Совдепу, так же как и его ближайший соратник Троцкий, ставший Председателем Петросовета значительно позже, 9 сентября, на волне подавления «Корниловского мятежа». Таким образом, задержание Ленина в июле 1917-го не имело бы никакого отношения к перевороту, а было бы выполнением официального постановления законных органов юстиции; удар же по Петросовету в середине июля 1917 года был бы фактически ударом по Временному Правительству.

Понимал ли это есаул Семенов? Похоже, что да. В своих мемуарах он откровенно расставит точки над i, рассказав о намерении, «если потребуется, арестовать Временное правительство». Впрочем, несмотря на вынашивание столь решительных планов, Забайкальский есаул неплохо владел собою, скрывая их и создавая у собеседников иллюзию полной лояльности к существующим органам власти и «революционной демократии». В результате, покидая Петроград, он увез с собой не только полномочия на вербовку монголов и бурят в добровольческие части, но и титул «комиссара по добровольческим формированиям на Дальнем Востоке»; правда, приступать к формированию Монголо-Бурятского полка Семенов не слишком торопился, основное внимание уделив участию во 2-м Войсковом Круге Забайкальского Казачьего Войска, открывшемся 5 августа в Чите. Лишь в конце сентября началась вербовка добровольцев, а с 15 ноября 1917 года, по одному из свидетельств, – и «оффициальное существование» Монголо-Бурятского полка. Но за это время произошли радикальные перемены. Вслед за большевицким переворотом 25 октября все сильнее стал разгораться пожар новой войны – войны Гражданской.

* * *

Итак, «первый поднявший Белое знамя борьбы»… Но к моменту первого столкновения с большевиками – по Семенову, 12 ноября – для серьезного «сопротивления большевизму» силы были неравны, и есаулу пришлось перенести формирование своих частей поближе к китайской границе, на станцию Даурия. Сюда собирались те, вместе с кем Атаман решил начать борьбу против Советской власти. Один источник говорит, что их было семеро, другой – восемь человек, третий называет эффектную цифру тринадцать, присовокупляя: «Начал бить черта “чертовой дюжиной”», – но в любом случае больших перспектив эта борьба, казалось, иметь не могла.

Тем не менее 19 декабря Семенову удалось разоружить находившихся на пограничной станции Маньчжурия ополченцев: сочетание сообщения о демобилизации и отправке по домам с наведенным на толпу револьвером и перспективой первому шевельнувшемуся первым же и получить пулю (а самоотверженности от революционной толпы, как правило, ожидать не приходится) оказалось весьма действенным. Разоруженных солдат рассадили по заблаговременно поданным теплушкам, последняя из которых была отведена для арестованных большевицких лидеров, – и именно она породила одну из самых устойчивых «черных» легенд, и по сей день окружающих имя Григория Михайловича.

Советские источники единодушно сходятся на том, что на станции Маньчжурия Семеновым было учинено что-то ужасное. Однако при попытке разобраться в событиях более подробно приходится констатировать: не только цельной, но и просто сколько-нибудь последовательной картины событий составить никак не удается.

«Его изуверские действия, – трепеща от гнева, обличает Григория Михайловича отставной генерал советской юстиции, – которые он совершал настолько спокойно и обычно, как будто срезал кочан капусты или вырывал куст картошки, характеризует разговор, состоявшийся по телефону между ним и работником Читинского Совета.

– Что произошло на станции Маньчжурия?

– Ничего. Все стало спокойно. Ваши красноармейцы и советчики мне уже не мешают.

– Как это понять? Вы их расстреляли?

– Нет. Я их не расстрелял. У меня патроны ценятся очень дорого. Я их повесил.

Вагон с трупами Семенов приказал начальнику станции отправить в Читу для устрашения большевиков».

Это довольно поздняя версия (конца 1970-х годов); в 1940-м же коммунистический историк повествует: «…Отряд мятежника Семенова напал 1 января 1918 г. (нового стиля. – А. К.) на станцию Манчжурия. Здесь он арестовал членов Манчжурского совета и солдат местной дружины и перепорол их», – что, конечно, тоже болезненно, но все же не пуля и не петля. А современная событиям советская газета, которой, казалось бы, просто полагалось вопить о злодеяниях кровавого белобандита, всего лишь сдержанно сообщала: «Атаман Семенов со своим бандитским отрядом в числе 27 человек напал на ст[анцию] Маньчжурия, арестовал маньчжурский комитет и совет Р[абочих] и С[олдатских] Д[епутатов] и объявил себя начальником гарнизона, послав генералу Хорвату (Управляющий Китайской Восточной железной дорогой. – А. К.) верноподданническую телеграмму». Таким образом, действия Григория Михайловича, согласно советской литературе, варьируются в широком спектре – от поголовных казней до отправки телеграммы. Обратив внимание на чисто техническую сложность, пусть и при самом горячем желании, двум десяткам партизан истребить или выпороть полторы тысячи ополченцев (успех разоружения был обусловлен как раз тем, что за ним последовали не репрессии, а демобилизация), мы сможем и поверить Атаману, что в отношении Маньчжурского Совдепа он тоже ограничился разгоном.

Итак, станции Даурия и Маньчжурия надежно контролировались отрядом Семенова; обладал он и достаточным запасом отобранного у ополченцев оружия; слава о событиях 19 декабря уже распространялась по Забайкалью и даже дальше; наконец, за спиною полоса отчуждения КВЖД была в значительной степени очищена генералом Д. Л. Хорватом и китайскими войсками от большевизированных воинских частей и казалась вполне надежным тылом… и есаул Семенов решил, что пора переходить в наступление.

На что мог он надеяться, начиная поход против охваченного смутой Забайкалья? Прежде всего, силы белых постепенно возрастали. К Рождеству 1917 года, согласно одному из источников, кадр Монголо-Бурятского полка уже насчитывает 9 офицеров, 35 добровольцев и 40 монгольских всадников, наконец-то начавших собираться в «свою» национальную часть. Проследовавшие с фронта через Маньчжурию в Приморье, к местам стоянок мирного времени, эшелоны Уссурийской дивизии дали 10 офицеров и 112 нижних чинов. К 9 января сам Семенов числит в своем полку 51 офицера, 3 чиновников, 125 добровольцев, 80 монголов-харачинов и 300 монголов-баргутов. Была надежда и на дальнейшие пополнения: в Маньчжурию потянулись добровольцы, преимущественно офицеры, юнкера, кадеты, учащаяся молодежь.

Начали появляться и средства, хотя способы их получения стали основанием для самых серьезных обвинений в адрес Семенова и его подчиненных. Дело в том, что есаул выставил на станции Маньчжурия своего рода заставу для проверки поездов (одним из парадоксов российской действительности в первый период Гражданской войны был почти свободный проезд по железной дороге, несмотря на начавшие уже определяться фронты). Инструкции Атамана один из его апологетов передает так: «Всех, имеющих большевистские документы, – арестовывать и направлять в комендантское! – распорядился Семенов. – Деньги конфисковывать полностью. У спекулянтов отбирать все, что имеется сверх трех тысяч рублей. Все золото, серебро, платина и опиум – конфискуется и немедленно вносится в фонд армии». Таким образом пополнялась казна маленького отряда (других источников попросту не было), но, конечно, такие методы таили в себе и угрозу развращения вседозволенностью: дело могло начинаться с праведного гнева по адресу выявленных большевиков или уличенных спекулянтов, но нельзя полностью отрицать и возможность того, что часть «конфискованного» в конце концов все же прилипала к рукам семеновских отрядников.

Семенов возлагал значительные упования на забайкальских казаков, считая их сторонниками твердой государственной власти и убежденными противниками большевизма. Атаман, по его собственным воспоминаниям, стремился охватить Забайкалье сетью «противобольшевистских ячеек», на вооруженное содействие которых в решительный момент он и должен был рассчитывать, вынашивая планы наступления. Таким образом, полтысячи добровольцев наступали не в пустоту и не на контролируемую Советской властью территорию, а в область, готовую, по мнению командира отряда, к взрыву против новых хозяев. Уже зная по опыту разоружения большевизированных частей, что смелость действительно города берет, есаул мог считать себя и своих людей не столько «освободителями» пассивно ожидающего их Забайкалья, сколько детонатором для начала борьбы самих станиц. Действительность показала, что расчет оказался ошибочным, но можно ли было все это предполагать, вглядываясь в неизвестность с маленькой станции Маньчжурия?

В чаянии скорого очищения Забайкалья от противника и в надежде, что это воодушевит находившихся в Харбине представителей Антанты и подтолкнет их к щедрой и действенной помощи, Семенов, быть может, и не был таким уж фантазером, допуская при содействии союзников возможность «обезопасить Сибирскую магистраль и организовать боевые силы в помощь ген[ералу] Дутову» (сражавшемуся в Оренбуржьи). Отметим здесь и упомянутое в дипломатической переписке намерение есаула «поставить себя под начало хорошо известного лидера»: все, что мы привыкли думать о Григории Михайловиче, его своевольстве и бунтарстве, расходится с этим самоотверженным решением, – а ведь он даже предпринял в этом направлении конкретные шаги, направив доверенного офицера ни к кому иному, как к находившемуся тогда в Шанхае адмиралу А. В. Колчаку.

«Просить его прибыть в Маньчжурию для возглавления начатого мною движения против большевиков», – вспоминает инструкции, данные своему посланцу, сам Атаман. «…Он сказал, – свидетельствует адмирал, – что было бы очень важно, если бы я приехал к Семенову поговорить, так как нужно, чтобы я был в этом деле. Я сказал: “вполне сочувствую, но я дал обязательство, получил приказание от английского правительства и еду на Мессопотамский фронт”».

Итак, еще один диктатор (после Брусилова), которого Семенов звал «княжить и володеть», не оправдал его надежд. Есаул оставался один на один со своим врагом, но отступать не собирался. Давно осознанная им необходимость рассчитывать в первую очередь на свои силы уже побудила его изменить первоначальный план формирований: с 9 или 10 января 1918 года, кроме Монголо-Бурятского конного полка, было положено начало пешему полку, получившему название Семеновского. «Это, в свою очередь, повлекло за собой изменение самой конструкции собиравшейся боевой силы, – пишет один из первых историков борьбы Атамана Семенова. – Именно, вместо полка образовался Отряд [181] , который по месту формирования – поселок Маньчжурия – был назван Маньчжурским, а так как он представлял собой самостоятельную единицу, и притом вполне законченную, то получил еще название Особого, т. е. Особый Маньчжурский Отряд, сокращенно О. М. О.».

Начальником Штаба Отряда стал полковник Л. Н. Скипетров, Семенову же, в силу «казачьих традиций» и ненормальности ситуации, когда младший по чину оказывался во главе старших его, вскоре было преподнесено неуставное звание Атамана Отряда. Именно с этого момента и навсегда он останется Атаманом; одноименные выборные должности в родном Войске и других Дальне-Восточных Войсках будут, как и всякая демократическая игрушка толпы, приходить к нему и уходить, но лишить его титула Атамана первых добровольцев на Востоке России уже никто никогда не сможет.

* * *

Сперва казалось, что боевые действия, начатые 11 января, развиваются успешно, и Семенов уже выделил особый дивизион для броска на Читу, однако образовавшийся там еще 3 января так называемый «Забайкальский Народный Совет» из представителей городских самоуправлений, «Комитета общественной безопасности», Съезда сельского населения Области и Совдепов, при поддержке убоявшегося «кровопролития» Войскового Атамана полковника В. В. Зимина, обратился к Семенову с просьбой остановить наступление. Не желая выглядеть в глазах населения Области еще одним узурпатором власти, Атаман отвел войска и лишь просил Народный Совет не допустить установления большевицкой диктатуры.

Здесь мы впервые сталкиваемся с весьма интересной ситуацией: не только партийные и общественные деятели, но и казаки-Забайкальцы, несмотря на казачье происхождение Семенова, фактически не признают Атамана «своим». Для них он, в сущности, не выразитель их интересов и (пока) не защитник их от большевиков, а вожак офицерско-добровольческой организации, которая воспринимается как «чуждая» и, в зыбких условиях января 1918-го, даже, пожалуй, как «провоцирующая гражданскую войну». Оценка Григорием Михайловичем боеспособности казачества оказалась явно завышенной, и еще в большей степени это относится к надеждам на активное сопротивление станичников большевизму. В начале февраля Народный Совет был разогнан, и власть захватил единолично большевицкий Совдеп. Единственным благоприятным эффектом неудавшегося наступления стало начало реальной помощи небольшому отряду со стороны союзников по Антанте.

Конечно, эта помощь диктовалась отнюдь не альтруизмом: в лагерях на территории Иркутского военного округа находилось до 135 000 военнопленных австро-германо-турецкого блока, перспектива вооружения и использования которых на фронтах еще продолжавшейся Великой войны чрезвычайно пугала союзников России. Атаман с успехом разыгрывал эту карту, представляя борьбу своего Отряда как попытки создания нового «противо-германского фронта», хотя в действительности до этого было еще далеко. «При таких условиях поддержка зарождающегося белого движения прямо отвечала интересам держав Согласия», – отмечал много лет спустя Атаман, однако справедливость требует упомянуть, что он и сам не смущался принимать услуги тех военнопленных, которые изъявляли желание принять участие в борьбе против большевизма. Вообще надо сказать, что Особый Маньчжурский Отряд, начиная с февраля, все больше и больше приобретает вид какого-то «интернационала». Монголо-Бурятский полк, несмотря на название, пополняется в основном русскими, зато в других частях появляются монголы и китайцы; проходящий в полосу отчуждения КВЖД Итальянский батальон (из бывших австрийских подданных, попавших в плен) делится с Атаманом пулеметами и автомобильным шасси, смастерить из которого броневик берутся трое бельгийцев, остающихся на русской службе; наконец, выделяет из своего состава около трехсот добровольцев 2-я бригада 1-й Югославянской дивизии, также двигающаяся во Владивосток для отправки в Европу.

Но готовился к более серьезному столкновению, конечно, не только Семенов. «Центросибирью» (Центральным исполнительным комитетом Советов Сибири) был создан Забайкальский фронт, руководить которым приехал бывший прапорщик, социал-революционер С. Г. Лазо. Силы противника семеновцы оценивали (вряд ли сильно преувеличивая) в 2 500–3 000 человек с артиллерией. Напирая, большевики отжимали Маньчжурский Отряд на восток, в последних числах февраля подойдя к Даурии.

Кажется, именно тогда белым пришлось впервые столкнуться с проявлением их врагами не стихийного разгула и «эксцессов толпы», а сознательного садизма. «Серба Радославовича, взятого в плен в феврале месяце при Даурии, раздели до-нага, поставили в таком виде в снег и приставили к нему часовых, на глазах которых он должен был замерзнуть, – свидетельствовали семеновцы. – Но когда Радославович потерял сознание и упал, изверги ушли; между тем несчастный очнулся и пустился бежать по направлению отряда [182] . На 12-ой версте его встретил разъезд отряда, одел и согрел, но руки и ноги оказались отмороженными, и теперь он калека». Еще нескольких пленных впоследствии нашли распятыми «при помощи ружейных штыков, вбитых в руки и ноги». Естественно, что подобная картина не могла не породить ответного ожесточения, и в Маньчжурском Отряде, в свою очередь, начинаются расстрелы пленных.

Однако у Атамана были весомые причины сдерживать гнев своих подчиненных. Среди войск Лазо находился едва ли не в полном составе 1-й Аргунский казачий полк, и расправляться с поддавшимися советской пропаганде станичниками – значило отталкивать от себя население Забайкалья. Кроме того, время работало на семеновцев: начиналась весьма выразительная «наглядная агитация» со стороны набранных в красные отряды уголовников, в полной мере проявивших себя после взятия Даурии устроенным там погромом.

И все-таки малочисленным войскам Атамана приходилось пятиться обратно к границе. Разрушая за собою железнодорожные пути, семеновцы отрывались от своих противников, не очень рвавшихся в бой, и уходили обратно на свою базу. В начале марта большевики стали оказывать давление на китайские власти, чтобы те не пропустили семеновцев в полосу отчуждения КВЖД, поставив таким образом изможденных белогвардейцев между молотом и наковальней: «Официально предложил китайцам или разоружить Семенова, или выдворить из Манчжурии, – доносил 11 марта Лазо. – Нами даны гарантии неприкосновенности китайцев. Гражданская война не перейдет границу. Китайцы заявили, что ими запрещен набор семеновцев в Китае и что они строго нейтральны». Однако Атаман сумел привлечь на свою сторону генерала Чжан Куй-У, в начале февраля назначенного вторым помощником китайского Главнокомандующего в полосе отчуждения, и отступил за демаркационную линию, перейти которую большевики не посмели. Надо сказать, что и в дальнейшем станция Хайлар, где Чжан Куй-У держал свой штаб, оставалась едва ли не более надежным тылом семеновцев, чем постоянно интригующий Харбин.

В том, что «столица КВЖД» заслуживала именно такой характеристики, Атаману пришлось убедиться в ближайшие же недели, когда он оказался перед угрозой чуть ли не открытия нового фронта у себя в тылу – и отнюдь не против иноземцев.

* * *

В Харбине к этому времени было объявлено о создании целого «корпуса», хотя реально к концу марта сформировали лишь отряд полковника Н. В. Орлова численностью до трех рот пехоты с четырьмя пулеметами и четырехорудийной батареей. Возглавлять все русские силы в полосе отчуждения КВЖД был назначен генерал М. М. Плешков, не имевший ни серьезного авторитета среди офицерства, ни необходимой энергии. Нужен был человек, более подходящий для подобной должности… и в начале апреля в Харбин приезжает адмирал А. В. Колчак.

Первоначально он, как вспоминал Семенов, обуславливал свое участие в борьбе наступлением момента, «когда родина позовет его», и теперь Атаман должен был испытывать немалую обиду, поскольку «позвала» Колчака вовсе не «родина», а всего лишь российский посол в Китае князь Н. В. Кудашев, в согласии с представителями Антанты убедивший адмирала направиться в полосу отчуждения. Первоочередной задачей Колчак счел контроль над расходованием средств и воинского имущества, и на этой почве у него впервые начинает зарождаться предубеждение против Атамана. Семеновские реквизиции получали широкую известность и порождали массу слухов, будто добытые таким путем ценности реализуются в пользу отнюдь не войск, сражающихся на фронте, а отдельных лиц, причастных к этой операции. Доказательств, правда, так никогда и не было представлено (как и доказательств противного), но щепетильно-честный и импульсивный Колчак безусловно должен был возмутиться подобными порядками, в то время как Атаман, наверное, столь же искренне не понимал, почему он, командир единственного реально воюющего отряда, не мог прибегнуть к реквизициям, коль скоро руководство КВЖД играло в штабы и парады, фактически отказывая ему в систематической и планомерной помощи. Не могла у него вызывать симпатии и позиция адмирала, предполагавшая длительный период подготовки к борьбе против большевизма – к борьбе, которая на самом деле уже давно шла среди маньчжурских сопок. Очевидно, в таких условиях личный конфликт двух военачальников был неизбежен. Он и разразился при их личном свидании.

Колчак резонно настаивал, что для дальнейшей работы необходимо хотя бы распределить участки деятельности и оговорить условия и формы получения помощи из средств КВЖД; обиженный Семенов заявил, что ему вообще помощь не нужна – если захочет, он сам найдет себе источники снабжения. «…Я напомнил адмиралу, – рассказывал двадцать лет спустя Григорий Михайлович, – что, приступая к формированию отряда, я предлагал возглавление его и ему самому, и генералу Хорвату… В настоящее же время, когда я с ноября месяца прошлого года оказался предоставленным самому себе, я считаю вмешательство в дела отряда с какой бы то ни было стороны совершенно недопустимым…» И надо сказать, что Семенов был безусловно прав в одном: в тогдашних условиях любое взаимное подчинение самостоятельно зарождающихся и независимо существующих сил могло быть не более чем актом доброй воли со стороны их руководителей.

Следует заметить, что неприязнь Колчака усугублялась тем, что адмирал видел в поведении командира Особого Маньчжурского Отряда приметы сильного японского влияния. В то же время реальные возможности для помощи со стороны Англии и Франции были весьма невелики, и выбор главного союзника следовало делать между Японией и Америкой. Однако последняя, помимо общей нерешительности и колебаний по «русскому вопросу», ту или иную степень своего участия обуславливала гораздо бо?льшим, нежели Япония, вмешательством во внутренние русские дела, стремясь оказывать давление на политику антибольшевицких сил постоянными и довольно бессмысленными заклинаниями о «демократии» и панической боязнью «реакции». Политика же японцев представляется не менее своекорыстной, нередко более грубой, но, пожалуй, и… более честной. Разумеется, у них были свои интересы на Дальнем Востоке, и именно этими интересами диктовались все их действия. Но будем справедливы: за достижение своих целей они готовы были платить не только реальной помощью – в первую очередь оружием – русским антибольшевицким формированиям, но и по самому большому счету – кровью своих солдат, проливаемой в боях с советскими войсками и партизанами. Эта помощь частично (оружие) уже была предоставлена, частично (направление экспедиционных дивизий) ожидалась с недели на неделю, а расплата… с расплатой можно было и подождать до восстановления Единой, Неделимой… и сильной России.

В общем, все это понимал и Колчак, но, прямой и щепетильный, он откровенно не желал даже поднимать разговора о возможных «компенсациях за помощь». На этом фоне Семенов казался японским военным представителям в полосе отчуждения союзником более предпочтительным, и они повели довольно неумную интригу против адмирала. Считая, что Семенов без помощи и поддержки японцев держался бы гораздо скромнее, адмирал устроил скандал обретавшемуся в Харбине японскому генералу и уехал на переговоры в Токио; Атаман тоже уехал, но в противоположном направлении – к своим войскам на станцию Маньчжурия, откуда вовсю развивалось очередное наступление в Забайкалье.

* * *

Борьба там не прекращалась и после февральско-мартовской неудачи, и Атаман не оставлял надежд поднять широкое народное движение на слабо контролируемой обеими сторонами территории «от границ Маньчжурии и до реки Онона». Надежды эти, однако, так и не воплотились в жизнь даже после того, как недоформированный Маньчжурский Отряд вновь перешел границу.

Недоброжелатели ворчали, что причиной наступления было недовольство поддерживавших его общественных кругов, якобы заявлявших, «что те, кто дает деньги… требуют каких-либо видимых результатов, сетуя на ничегонеделание всех отрядов», хотя это вряд ли может считаться главной причиной: не пожелавшего подчиниться Колчаку есаула трудно представить в роли послушного наемника каких-то «общественных деятелей». Ближе к истине выглядит аргументация самого Атамана, указывавшего на развернутые большевиками формирования: в стремлении упредить противника и не дать ему укрепиться в Забайкальи регулярными частями, есаул Семенов и бросил в бой свои 5 000 добровольцев.

Позднее сам Атаман и его апологеты, подчеркивая важность созданного им фронта, приписывали руководимой Лазо группировке численность от 26 000 до 30 000 человек. Это значительное преувеличение – более адекватные оценки дают цифру около 10 000 бойцов, хотя следует признать, что она составляла около трети общего числа всех красногвардейцев и красноармейцев Сибири, «причем, – по оценке современного историка, – наиболее подготовленных и вооруженных». Напротив, контингент Маньчжурского Отряда был довольно рыхлым, а присутствие в его рядах представителей разных национальностей создавало известные трудности в управлении.

Население же Забайкалья по-прежнему оставалось пассивным. Это признавал и Семенов, вспоминавший, что оно мало сочувствовало белым, – но, с другой стороны, и красные не получили активной поддержки: вновь прибывающие в Область казаки-фронтовики расходились по домам, ограничиваясь обещаниями читинским агитаторам «в случае нужды явиться». И все-таки до падения большевизма было еще очень далеко.

Начавшееся 7 апреля и вызвавшее большой переполох наступление Особого Маньчжурского Отряда захлебнулось уже в начале мая. Оказалось непростым преодоление Онона: красные успели взорвать железнодорожный мост, что мешало подвозу боеприпасов переправившимся семеновцам и поддержке их огнем самодельных бронепоездов; а после того как противник ввел в бой свежие силы (свыше 1 000 штыков при 14 орудиях – столько пушек было во всем Маньчжурском Отряде), 18 мая была сдана и недавно освобожденная Оловянная. Три Забайкальских казачьих полка, развернутых после объявления Атаманом мобилизации, не оказались ни многочисленными, ни надежными. Коренным семеновским добровольцам и ему самому по-прежнему приходилось ощущать полное одиночество.

Мало помогли и попытка придать больший вес своему предприятию образованием 15 апреля «Временного Правительства Забайкальской Области» во главе с Атаманом, и повышение Семенова в чине – по просьбе соратников он стал именоваться полковником (миновав таким образом чин войскового старшины). Вместе с тем его не стоит и обвинять в чрезмерном самовольстве или тем более сепаратизме: с провозглашением 9 июля генералом Хорватом себя «Временным Правителем России» Атаман подчинился ему, а генерал взамен произвел есаула в полковники, официально утвердив сомнительное «именование». Пока, впрочем, власть Временного Правителя оставалась чисто номинальной, а территория, контролируемая Забайкальским Правительством Семенова, быстро сокращалась.

Несмотря на эйфорию, охватившую было Харбин с началом апрельского наступления, сокращалась и денежная помощь, а тыл не давал подкреплений. Напротив, читинские большевики с присущей им энергией призывали к оружию «всех, всех, всех» – и тогда же, за десять дней до отступления Особого Маньчжурского Отряда от Оловянной, появляется документ, говорящий сам за себя:

«Пленарным собранием Центрального Исполнительного Комитета Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов Сибири мятежный контрреволюционер есаул Семенов, поднявший знамя восстания против советской власти при помощи иностранных денег и орудий, пытающийся разгромить ее, грабящий и разоряющий станицы трудового забайкальского казачества, объявляется врагом народа [183] , стоящим вне закон а.

Все те, кто тайно или открыто, прямо или косвенно, путем ли вооруженной поддержки или снабжением боевыми или продовольственными припасами, будет содействовать Семенову и его бандам, все те, кто путем агитации, устной или письменной, расчищающей путь Семенову, организуя контрреволюцию [184] , – все эти темные элементы объявляются врагами народа, врагами трудовой республики Советов.

Все имущество их, в чем бы оно ни состояло и где бы оно ни находилось, подлежит немедленной конфискации в пользу Российской Федеративной Советской Республики».

Впрочем, борьба Особого Маньчжурского Отряда в одиночестве продолжалась лишь неделю после отступления с линии Онона: 25 мая в Поволжьи, Сибири и во Владивостоке вспыхнуло восстание Чехо-Словацкого корпуса, совместно с офицерскими организациями начавшего борьбу против большевиков вдоль всей Транссибирской железнодорожной магистрали. Выступление чехословаков не отвлекло на себя, однако, тех сил, которые уже были брошены большевиками в бой против Семенова на «Даурском фронте», поэтому неправильно было бы ни утверждать, подобно атаманским апологетам, будто наступавшие с запада русские и чешские части смогли прорваться в Забайкалье чуть ли не исключительно благодаря Маньчжурскому Отряду, ни приписывать подобную же роль чехам в отношении семеновцев; наиболее взвешенным представляется заключение современника: «Дальневосточная пресса совершенно правильно рассматривала победу чехо-словаков в Западной и Прибайкальской Сибири как общее дело [185] с отрядом Атамана Семенова. Одно без другого не могло бы достигнуть успеха, оба вместе дали победу».

Стратегическое взаимодействие стало оперативным после того, как на первой неделе августа, сломив сопротивление советских войск, «Восточный фронт» белых под командованием чешского полковника Р. Гайды проложил себе дорогу в Забайкалье. Отряд Семенова, к этому времени вынужденный вновь отступить на станцию Маньчжурия после жесточайших двухнедельных боев 13–28 июля у станции Мациевской (об их накале красноречиво свидетельствует неудачная попытка большевиков протаранить поезд Атамана вагоном-брандером, начиненным взрывчаткой и баллонами с удушливым газом), возобновил активные действия, имея целью «немедленным движением на Читу отвлечь на себя силы красных, чтобы облегчить чехам проход по Сибирской железной дороге на восток».

Вперед бросилась семеновская конница, менее чем в две недели очистившая пространство от границы до Онона и к концу месяца вновь вышедшая к Оловянной; тем временем 28 августа на станции Урульга партийно-советская конференция приняла решение о переходе к партизанским формам борьбы. 30-го на Оловянной произошла встреча передовых частей Восточного фронта и Особого Маньчжурского Отряда: «Сообщаю, что имею уж сообщение с Семеновым», – доносит 31 августа полковник Гайда. Девятимесячная эпопея горстки атаманских добровольцев завершилась воссоединением с братьями по оружию.

* * *

Переговоры с сибиряками начались, правда, не без взаимной настороженности, а подчиненный Гайды чешский капитан Э. Кадлец даже «со свойственной ему прямотой заявил, что, если нужно силой оружия усмирить непокорных, то он готов немедленно двинуть свой отряд». Однако опасения, что Семенов не проявит лояльности к утвердившемуся в Омске Временному Сибирскому Правительству, не имели серьезных оснований. Еще двадцатью днями ранее Атаман распустил Забайкальское Правительство; доказал свою несостоятельность и «Временный Правитель России» Хорват, небольшой отряд которого не был пропущен чехами в освобожденный уже ими Владивосток, а пребывание там самого генерала превратилось в череду унизительных для его самолюбия и престижа принятого им титула переговоров с союзниками. В ситуации, когда серьезной представлялась лишь омская власть, Семенов с готовностью заявил о ее признании, как только выяснил стремление Временного Сибирского Правительства бескомпромиссно «продолжать борьбу с большевиками до полного их уничтожения» и еще раз получил подтверждение своего полковничьего чина и должности начальника Отряда. Вскоре Семенов назначается на пост командующего 5-м Приамурским армейским корпусом, куда должны были войти реорганизованные части Особого Маньчжурского Отряда и формируемая 8-я Читинская стрелковая дивизия.

«1-го сентября, – писал Атаман в приказе по Отряду, – части отряда вошли в соприкосновение с частями Временного Правительства, власть которого простирается от Урала до нас. Объявляя эту искренно радостную встречу, я убежден, что совместной работой мы, все русские, объединимся в дружном стремлении к достижению общей цели спасения Родины».

Дело объединения, однако, шло туго. Уже прибытие в Читу передовых частей Маньчжурского Отряда, состоявшееся в первые дни сентября, вызвало глухой ропот иных горожан: «демократическая» Сибирская Армия не носила погон, заменив их нарукавными нашивками в виде щитка с замысловатыми знаками различия, – семеновцы же свои погоны, бывшие в глазах многих символом «проклятого прошлого», не снимали никогда и снимать не собирались. «Опять заблестели погоны», – ворчали «сознательные товарищи», хотя за подобные реплики можно было и угодить в контрразведку; впрочем, чуть ли не через день погоны восстановили и во всей Сибирской Армии. Хуже оказалось другое: еще не остывшие от яростной и неравной борьбы, быть может, озлобленные против «мирного населения» за его пассивность и готовые за косой взгляд платить ударом нагайки, если не шашки, – семеновцы принесли с собой в освобожденное Забайкалье дух мести и розни, а вовсе не «объединения всех нас, русских». Рознь эта не имела классового характера – современник не без удивления замечал: «…Были случаи, когда в селах богатые крестьяне объявляли себя защитниками советской власти, а бедные – поддерживали атамана Семенова», объясняя это тем, что зажиточные несли основные тяготы, связанные с постоем войск, реквизициями и проч., а бедняки могли идти к Атаману в надежде поживиться; точно так же резкий недоброжелатель, повторяя газетные крики о «порках учительниц, начальников станций и телеграфистов», признавал: «Это проделывали те же самые учителя и телеграфисты», вышедшие у Семенова в офицеры. Причины крылись, очевидно, не в политической или социальной сфере, а в области психологии – рисковавший своей жизнью почти неизбежно разучался дорожить жизнью, безопасностью или тем более благополучием тех, кто от любого риска старался уклониться…

Интересно, что Семенов, по-видимому, как и прежде не воспринимается широкими массами Забайкальцев «своим». Во главе Войска остается полковник Зимин (с которым почему-то никто не попробовал посчитаться за его по сути предательскую позицию в дни январского наступления), еще и жаловавшийся, «что когда в Забайкальи была свергнута Советская власть, то Сибирское Правительство назначило Атамана Семенова Командиром Корпуса Дальне-Восточных Войск [186] и подчинило ему Забайкальское Войско (на самом деле не Войско как административную единицу, а полки, состоявшие из казаков-Забайкальцев и сформированные тем же Семеновым. – А. К.), то есть выбранный Войсковой Атаман остался без реальной силы и в подчинении у Атамана Семенова». Жалобы не соответствовали действительности, о чем говорит хотя бы тот факт, что когда Амурское и Уссурийское Казачьи Войска в октябре 1918 года избрали Григория Михайловича своим Походным Атаманом, – от земляков-Забайкальцев он такой чести не удостоился.

О причинах этого, в общем, можно догадываться. В то время как в Забайкальской Области красное партизанское движение широко затронуло лишь восточную, наиболее труднодоступную ее часть (район Сретенска и Нерчинска) – по терминологии Семенова, это был вообще не «Забайкальский», а «Амурский фронт», – Области Амурского и Уссурийского Войск были охвачены партизанщиной в гораздо большей степени, что ложилось дополнительным гнетом на плечи местного населения. Поэтому слабые Амурцы и Уссурийцы [187] , нуждаясь в помощи, должны были обращать свои взоры к «старшему брату» и видеть в Атамане заступника, Забайкальцы же, гораздо менее пострадавшие от войны, – боевые действия велись в основном вдоль линии железной дороги, – могли позволить себе относиться к Семенову, семеновцам и «семеновщине» критически и роптать на их реквизиции и расправы.

Отрицать ни того, ни другого не приходится. Не имея правильно организованного довольствия, Маньчжурский Отряд, Инородческая дивизия, да и Забайкальские полки жили в значительной степени «самоснабжением» с неизбежными при этом проявлениями произвола, усиливающимися в партизанских районах. То же относится и к поркам – так, когда рабочие Читинских железнодорожных мастерских попробовали пригрозить забастовкой, экзекуция оказалась столь чувствительной, что два дня после нее мастерские не смогли работать уже безо всякой забастовки, – и к самочинным арестам с нередко следовавшими за ними «ликвидациями» арестованных (причастных к большевизму или партизанскому движению или подозреваемых в этом). Расстрелы или «рубка» заключенных на станциях Маккавеево, Даурия или в троицкосавских «Красных казармах» стали для Забайкалья кровавой притчей во языцех; особую известность стяжала семеновская «Броневая дивизия», и сами названия входивших в нее бронепоездов, как говорили, недаром составляли весьма сурово звучащий девиз: «Атаман Семенов – грозный мститель, беспощадный истребитель, бесстрашный усмиритель, отважный каратель и справедливый повелитель» (бронепоезда именовались соответственно «Атаман», «Семеновец», «Грозный», «Мститель» и так далее).

В то же время большинство сведений об этом «разгуле семеновщины» относится к области слухов, охотно добавляющих к числу жертв столько нулей, сколько требуется для пущего эффекта. При попытках же разобраться сразу начинаются вопросы, за давностью лет и скудостью информации уже нерешаемые, – вроде того, что арестовывались люди как будто семеновцами, а «ликвидировались» офицерами совсем других частей, к Атаману не имевших отношения, и т. п. Наконец, в случае своевременного вмешательства удавалось расправы – судебные или внесудебные – пресекать, а побывавший в Забайкальи омский премьер-министр П. В. Вологодский вынес из общения с Семеновым довольно благоприятные для последнего впечатления.

Говоря об Атамане Семенове и установленном им «режиме», необходимо обратить внимание и на другую сторону медали. Жесткая, нередко жестокая внутренняя политика избавила Читу от большевицкого мятежа, подобного тем, какие под руководством Сибобкома РКП (б) были подняты в конце 1918 – начале 1919 года в Омске, Томске, Енисейске и других городах Сибири, – а следовательно, и от неизбежных при его подавлении ответных репрессий: в Забайкальской столице революционная деятельность ограничивалась одиночными выстрелами из-за угла и тому подобным мелким бандитизмом, причем одной из жертв едва не стал сам Григорий Михайлович – 19 декабря в городском театре в него была брошена бомба, и Атаману с осколочными ранениями ног пришлось слечь в постель.

Слухи о мнимых и сведения о подлинных нарушениях законности в Забайкальи, достигая Омска, повлекли в середине октября командировку в Читу двух уполномоченных – Е. Е. Яшнова от имени председателя совета министров и Генерального Штаба полковника А. Н. Шелавина от военного министра. «Мне часто казалось, что Семенов жаждет дружеского внимания, между тем Семенов изолирован, так как даже местные к[онституционные] д[емократы] держатся в стороне», – резюмировал потом Яшнов; действительно, очень похоже на правду, что Атаман ухватился за возможность еще раз объясниться непосредственно перед представителями центральной власти, без участия многочисленных «доброжелателей». И он не ошибся: «…Более широкое знакомство с настроениями читинских общественных кругов и местными условиями, а также мои и полковника Шелавина впечатления от личных встреч и разговоров с Атаманом, убеждают меня, что в наших предположениях о якобы царящем в Забайкальи произволе власти было много преувеличенного, – писал из Читы Яшнов. – Это во-первых. Во-вторых, виновниками даже и тех правонарушений, какие в действительности имели место, видимо, приходится считать не столько самого Атамана, сколько некоторых из его подчиненных». Шелавин же в своем докладе был по-военному деловит: «В отношении поручения моего, изложенного в предписании, есть полное основание ожидать, что оно разрешится успешно и даст тот результат, который выдвинут командармом на первый план – создание правопорядка и нормальных взаимоотношений. Основанием для подобного заключения служит то, что полк[овник] Семенов идет навстречу установлению законного порядка, будучи готов для этого даже поступиться неотъемлемыми своими правами и интересами». Основываясь на полученной информации, а возможно – и на личном общении с Семеновым, уже сам командующий Сибирской Армией генерал П. П. Иванов-Ринов, в том же октябре проезжавший через Читу в Харбин и Приморье, тоже вынес уверенность, что «есть полная возможность установить его подчинение во всех отношениях, как командира Корпуса». Впрочем, писалось это 19 ноября 1918 года, когда в далеком Омске произошли события, поставившие оптимистические выводы под сомнение и добавившие Григорию Михайловичу новой – и тоже скандальной – известности.

* * *

Речь идет о произошедшем 18 ноября перевороте и последовавшем за ним возведении, по решению совета министров, адмирала Колчака на пост Верховного Правителя России и Верховного Главнокомандующего всеми сухопутными и морскими силами. В ответ на известия об этом в Омск начали поступать приветствия и сообщения о «признании» адмирала: социалистическо-либеральная Директория не пользовалась авторитетом у консервативных кругов и военных. Впрочем, «признали» все-таки не все…

Не стоит считать Атамана Семенова поборником права и законности, возмущенным своевольными действиями «переворотчиков». Методы их деятельности были вполне в его вкусе, да и любить Директорию ему – в глубине души монархисту или в крайнем случае стороннику военной диктатуры – было абсолютно не за что. Гнев Атамана вызвало другое: Верховным Правителем для соблюдения формальностей было назначено судебное следствие, и вот этого-то Григорий Михайлович терпеть решительно не желал, направив Колчаку возмущенную телеграмму: «Означенные русские офицеры первые со мной подняли знамя борьбы за спасение отечества и, как преданные верные сыны, покрыли свои имена славой ярых и грозных борцов с большевизмом. Я, как походный атаман Дальне-восточных казачьих войск, протестую против насилия над лучшими сынами русского казачества и категорически требую отмены над ними суда и немедленной высылки их в мое распоряжение, их имена принадлежат суду истории, но не вашему. [В] случае неисполнения моего требования я пойду на самые крайние меры и буду считаться лично с вами».

Семенов не догадывался, что назначенному суду предстояло превратиться в суд над Директорией, а заговорщики были в результате… произведены в следующие чины. Конфликт казался исчерпанным, но арест «переворотчиков» был, как выяснилось, далеко не единственной претензией Атамана к адмиралу. Телеграммой Вологодскому (копии – Дутову, Хорвату, Иванову-Ринову) Семенов 23 ноября категорически заявлял: «Историческая роль и заслуги перед родиной Особого Маньчжурского Отряда, напрягавшего в течение 8 месяцев свои силы в неравной борьбе с общим врагом родины, стянутым для борьбы с Отрядом со всей большевистской Сибири, – неоспоримы. Адмирал Колчак, находясь [в] то время на Дальнем Востоке, всячески старался противодействовать успеху моего отряда, и благодаря ему отряд остался без обмундирования и припасов, имевшихся тогда в распоряжении адмирала Колчака (это, как мы знаем, не совсем справедливо, хотя неправы в конфликте были, в общем, обе стороны. – А. К.), а посему признать адмирала Колчак[а] как верховного правителя государства не могу. На столь [188] ответственный перед родиной пост я, как командующий дальневосточными войсками, выставляю кандидатов генералов Деникина, Хорвата и Дутова, каждая из их [189] кандидатур мною приемлема».

Заметим, что признание новой власти в условиях Гражданской войны по-прежнему являлось актом доброй воли каждого из представителей «власти на местах», и Семенов имел все основания выдвинуть на пост Верховного Правителя другие кандидатуры, тем более что существует упоминание о первоначальном сговоре Атамана с Хорватом, который якобы обещал ему поддержку в противодействии Колчаку, но по двуличию или слабоволию быстро переменил свое мнение и оставил Григория Михайловича в одиночестве. Ситуация усугублялась взрывным и импульсивным характером Семенова: не дождавшись, да, кажется, и не дожидаясь ответа, он через несколько часов «подкрепил» свое требование весьма рискованным дополнением.

«…Если в течение 24 часов после получения [вами] указанной телеграммы (с выставлением кандидатур Деникина, Дутова и Хорвата. – А. К.) я не получу ответа [о] передаче [190] власти одному из указанных мною кандидатов, являющихся единственно приемлемыми для всех активных бойцов с врагами Родины, я временно, впредь до создания на западе для всех приемлемой власти, объявляю автономию Восточной Сибири. Изложенное решение диктуется необходимостью не допустить [в] Восточной Сибири возможных волнений [в] связи [с] реконструкцией власти на западе. Никаких личных целей в этом случае я не преследую, и как только будет передана власть одному из указанных кандидатов, я немедленно и безусловно ему подчиняюсь», – телеграфировал Семенов в Омск… а тут еще в Сибирскую столицу начали поступать тревожные сведения о перебоях на железной дороге и в телеграфной связи.

Семенов впоследствии с резонным возмущением цитировал протокол допроса Колчака, действительно не отличающийся внятностью: «Мне доложили, – говорил адмирал, – что прямого провода нет, что Чита прервала сообщение. Я предложил начальнику Штаба выяснить этот вопрос. На это мне ответили СОВЕРШЕННО НЕОПРЕДЕЛЕННО, ГОВОРИЛИ, ЧТО НИКАКОГО ПЕРЕРЫВА НЕТ, А ВСЕ-ТАКИ МЫ НЕ МОЖЕМ ПОЛУЧИТЬ ВЛАДИВОСТОК [191] ; было ясно (?), что перерыв находится в Чите»; «Затем я получил известие, которое ПОТОМ ОКАЗАЛОСЬ НЕДОРАЗУМЕНИЕМ, но тогда на меня произвело впечатление чрезвычайно серьезное: это была первая угроза транспорту с оружием, обувью и т. д., задержанному где-то на Заб[айкальской] ж[елезной] д[ороге]. Впоследствии оказалось, что это было не предумышленной задержкой, а задержкой благодаря неполадкам на линии; мне же доложили это так, что я поставил это в связь с перерывом сообщения и решил, что дело становится очень серьезным, что Семенов уже задерживает не только связь, но задерживает доставку запасов».

Что произошло с прямым проводом, так до сих пор и неясно; транспортные же задержки легко объяснимы, если учесть, что железнодорожные рабочие, по свидетельству современника, к середине декабря 1918 года не получали заработной платы уже в течение трех месяцев, и жизнь на линии поддерживалась едва ли не исключительно распоряжением Семенова выдавать им бесплатные обеды в обмен на установление 10-часового рабочего дня. Направленный в Читу начальник военных сообщений Сибирской Армии генерал А. М. Михайлов, расследовав сложившееся положение дел, уже к концу ноября убедился в отсутствии злонамеренных задержек, а отказ от претензий на власть всех выдвинутых Семеновым кандидатов (за Деникина отказался приехавший с Юга через Москву Генерального Штаба полковник Д. А. Лебедев) как будто вновь создал почву для мирного разрешения конфликта. Семенов и его сторонники утверждали позднее, что телеграмма о признании Колчака была после этого составлена и даже отправлена на телеграф, когда, как гром среди ясного неба, 1 декабря грянул приказ Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего № 61 [192] : «Командующий 5-м отдельным приамурским армейским корпусом полковник Семенов за неповиновение, нарушение телеграфной связи и сообщений в тылу армии, что является актом государственной измены, отрешается от командования 5-м корпусом и смещается со всех должностей, им занимаемых». «Привести в повиновение всех не повинующихся… действуя по законам военного времени», поручалось главному герою омского переворота – генералу В. И. Волкову, чем наглядно демонстрировалось единство правительственного лагеря в борьбе против новоявленного «мятежника».

Семенов справедливо чувствовал себя оскорбленным. Вместе с тем он не отказывался от переговоров с посланцами Волкова – сначала полковником Красильниковым, а затем полковником Катанаевым, выражая готовность к подчинению при условии отмены приказа № 61 и, в свою очередь, подчинения Колчака Деникину после соединения с Добровольческой Армией. Катанаеву, прибывшему в Читу 11 декабря, даже было разрешено обратиться с увещеваниями непосредственно к местному офицерству, для чего созвали всех командиров батальонов и сотен. Те, однако, поддержали своего начальника, повторив Катанаеву требование об отмене пресловутого приказа и ходатайствуя перед Семеновым об… аресте волковского эмиссара. Не пойдя на это, Атаман все же предложил ему покинуть Читу, что и было выполнено вечером 13 декабря.

Однако Волков, настроенный весьма решительно, сделал попытку двинуть на «семеновское царство» имевшиеся в его распоряжении войска. Неудачу этого предприятия и советские и эмигрантские («колчаковского» лагеря) авторы относят обычно на счет вмешательства японского командования – в Забайкалье уже была введена целая дивизия, – заявившего, что оно не допустит вооруженного столкновения; при этом, однако, забывается гораздо более важный фактор – нежелание самих подчиненных Волкова участвовать в междоусобице: в то время как вернувшийся в Омск генерал Иванов-Ринов, будучи в подпитии, провозглашал, «что тот, кто против Колчака, изменник родины и смерть ему», – в Иркутске столь же разгоряченные водкой офицеры Волкова заявляли, «что Колчак оклеветал Семенова, и они этого ему не простят», и пили за здоровье Атамана. Авангард, который должен был быть брошен на Читу, отказался даже грузиться в вагоны, и единственным, что оставалось Волкову, стало задержание, быть может в качестве заложников, нескольких семеновских офицеров, оказавшихся в зоне его досягаемости, в том числе генерала Г. Е. Мациевского.

Этот поступок дал Атаману хороший аргумент против тех, кто обвинял его в нежелании «поддержать общую борьбу» отправкой своих войск на основной противо-большевицкий фронт или хотя бы в охваченную партизанским движением Енисейскую губернию. Теперь Григорий Михайлович резонно заявлял, что такие войска, проезжая через Иркутск, первым делом освободят задержанного Мациевского и невольно дадут тем самым основание для дальнейших обвинений; непонятно было также, как мог выступить на фронт ошельмованный и «отрешенный» Семенов, формально находясь под действием приказа № 61.

В те же дни, однако, Атаман не только безвозмездно предоставил Оренбургскому Казачьему Войску 400 винтовок с 48 000 патронов, 20 000 теплых фуфаек и ряд других предметов снаряжения, но и заявил в частной беседе о готовности послать «на Уфимский или Оренбургский фронт… одну казачью дивизию, одну бригаду пехоты, один дивизион конной артиллерии, один инженерный баталион, один железнодорожный баталион и три броневых поезда», что составило бы около трети находившихся в Забайкальи сил. Однако никто не поймал Семенова на слове, Главное Командование не воспользовалось ситуацией, и конфликт перешел в вялотекущую стадию.

Со стороны «Читинской партии» самым агрессивным действием этого времени следует считать выпуск в начале 1919 года анонимной брошюры «Адмирал Колчак и Атаман Семенов» с грубыми выпадами против Верховного Правителя и призывом: «Долой его! Сам Колчак – это олицетворение честолюбия – добровольно не уйдет, нужно его убрать», – хотя никаких реальных попыток в этом направлении предпринято не было. Попробовал Атаман, наконец, заручиться поддержкой выдвигаемого им в Верховные генерала Деникина, но в Екатеринодаре готовились к официальному признанию Колчака Верховным Правителем России (соответствующий приказ Деникина был издан 12 июня 1919 года) и поддерживать «мятежника» не собирались.

«Омская партия» вела себя гораздо активнее. В начале февраля 1919 года была создана специальная «Чрезвычайная Следственная Комиссия для расследования действий полковника Семенова и подчиненных ему лиц», выехавшая в Читу и проработавшая там не менее двух месяцев. Члены комиссии неоднократно жаловались на чинимые им препятствия, однако наряду с этим они получили и довольно широкие возможности для опроса свидетелей, сбора документов и формулирования ряда нелицеприятных заключений, – так и не найдя, впрочем, подтверждений основным обвинениям в адрес Атамана. Некоторые шаги, надо сказать, были предприняты Омском и не дожидаясь каких-либо заключений.

Позицию Колчака в этом конфликте принято характеризовать как слабую и едва ли не униженную перед «нахрапистым забайкальским соловьем-разбойником» и его «японскими покровителями»; по-видимому, так же оценивал ее и сам Верховный Правитель. С другой стороны, можно ли посчитать «слабой» власть, которая в пылу борьбы позволяла себе приостановить финансирование подчиненных Атаману войск, фактически бросив несколько корпусов (Семенов как раз разворачивал 5-й корпус в Восточно-Сибирскую Отдельную Армию) на произвол судьбы и вынуждая их к еще более активному «самоснабжению» со всеми «дискредитирующими армию» последствиями?! Когда же Семенову, который должен был кормить своих подчиненных, пришлось прибегнуть к «выемке денег» из Читинского отделения Государственного банка (управляющий немедленно пожаловался на «стеснение коммерческих операций») и попробовать наложить руку, до открытия армейских кредитов, на таможенные сборы Маньчжурской таможни и винный акциз, – это было, разумеется, квалифицировано как новые беззакония «белого хунхуза». Не отрицая беззаконного характера подобных действий, следует признать в то же время, что Григорий Михайлович хорошо понимал простую, однако не всем очевидную истину: как бы ни дрались «паны», у «хлопцев» не должны трещать чубы…

Время шло, и все яснее становилось, что конфликт изжил себя. У Атамана не оставалось другого выхода, кроме официального признания Верховного Правителя, у адмирала – кроме формальной реабилитации своего «оппонента»; в этом же направлении неустанно работали генералы Хорват и Иванов-Ринов. Потепление, которое, как и полагается, наступило весной, даже повлекло избрание Семенова Походным Атаманом его родного Забайкальского Войска. Усиление «семеновской партии» привело и к тому, что на собравшемся Войсковом Круге Григорий Михайлович был 9 июня 1919 года большинством почти в три четверти голосов избран Забайкальским Войсковым Атаманом. Не дождавшись отмены приказа № 61, он 27 мая «заранее выразил свою готовность подчиниться правительству, возглавляемому Верх[овным] Прав[ителем] адм[иралом] Колчак[ом]».

Скорее всего, Семенов имел сведения о готовившейся реабилитации, хотя оформивший ее приказ Верховного получил уже после цитированной телеграммы. Редакция приказа, однако, наглядно показала, что на уступки во имя общего дела пошел действительно Атаман, а отнюдь не Колчак. «Ознакомившись с материалом следственной комиссии по делу Полковника Семенова и не найдя в деяниях названного штаб-офицера состава Государственной измены, приказ мой от 1-го декабря 1918 года за № 61 – отменяю», – писал адмирал, фактически совершая новую несправедливость, ибо такая формулировка подразумевала, что инкриминировавшееся Атаману «нарушение телеграфной связи и сообщений в тылу армии» имело место (а этого не сумел доказать никто из его противников), но заключала в себе не измену, а что-нибудь другое (мелкое хулиганство?). Не лучше был и второй параграф приказа, низводивший Григория Михайловича с должности командующего Отдельной Армией на роль командующего неотдельным (в составе Дальне-Восточного военного округа) корпусом, в который переформировывалась Восточно-Сибирская Армия, – и тем самым не только наносивший удар по самолюбию, но и существенно урезавший административные и дисциплинарные права Семенова. Итак, в дни, когда на главном фронте захлебывалось весеннее наступление, в тылу адмирал одержал политическую победу: Семенов делал уступку за уступкой.

Впрочем, и подчиняясь, и уступая, он все равно оставался самим собой.

* * *

Именно с этой точки зрения – как неизменное своеволие или даже продолжающуюся «фронду» и «оппозиционность» Колчаку – принято оценивать деятельность Атамана Семенова и после состоявшегося примирения. Произведенный по ходатайству Войскового Круга в генерал-майоры (июль 1919 года), он, утверждают критики, по-прежнему не исполнял приказаний Верховного Правителя, вел чуть ли не двойную игру и, как и ранее, «не давал ни одного солдата на внешний фронт». И последнее обвинение, многократно повторяемое, слишком серьезно, чтобы не уделить ему внимания.

В действительности вопрос состоит в том, было ли у Семенова для этого достаточно свободных войск. Даже автор, приписывавший Атаману отказ «влить свою армию в армию Колчака», мотивировал этот поступок так: «там она бы растаяла, а в Забайкальи, обеспечивая порядок в тылу и на ж[елезной] дороге на протяжении 2-х тысяч вер[ст], она все равно служила общему делу». А ведь Атаману, в сущности, едва хватало сил для борьбы с партизанами Восточного Забайкалья.

Формально численное преимущество было на стороне белых – по некоторым оценкам, до 9 500 штыков и шашек против 2–3 тысяч в «партизанской армии» бывшего прапорщика П. Н. Журавлева, – но, как косвенно признавал сам Григорий Михайлович, из пяти дивизий, находившихся в его распоряжении, надежными были лишь две – менее половины. Крылись ли причины этого в недостаточных способностях Атамана к серьезному и планомерному военному строительству, в неизжитости большевизма населением и специфическом составе последнего (наряду с казаками – крестьяне, «варнаки» из каторжных, массы военнопленных мировой войны), в длительном периоде «двоевластия» и двусмысленного положения Семенова, – но факт остается фактом: ни доверия к войскам, ни железной руки, которая смогла бы в любых условиях принудить их к повиновению и заставить драться с полной отдачей, в Белом Забайкальи не было.

Кроме того, красные партизаны обладали несомненным оперативным преимуществом в силу самого характера своих действий. Нападая в удобный для себя момент там, где это было им выгодно, и в случае неудачи уходя на оборудованные в тайге базы, они держали в руках инициативу: громадные пространства (расстояния на этом театре исчисляются сотнями верст) и упомянутый недостаток войск делали невозможной эффективную борьбу. При попытках Журавлева организовать широкомасштабные наступления он неизменно бывал бит, но проводить операции по очищению труднопроходимых таежных районов семеновцы оказывались не в состоянии. В то же время им удалось загнать основные силы партизан в северо-восточный угол Забайкальской Области и обеспечить бесперебойную работу Транссибирской железной дороги, сунуться к которой было чрезвычайно опасно: по линии метались, грозя округе своими орудиями, поезда Броневой дивизии, пользовавшиеся у населения и противника репутацией какого-то стихийного бедствия.

Кроме того, обвинения Атамана в нежелании поделиться войсками не выдерживают критики и с точки зрения фактов: несколько полков и более мелких частей и подразделений выдвигались из Забайкалья в полосу отчуждения КВЖД, Приморье и Иркутскую губернию, а не занимавшие штатных должностей офицеры в соответствии с приказом Семенова еще от 25 апреля 1919 года подлежали «немедленной» отправке в Омск, в распоряжение дежурного генерала Штаба Верховного Главнокомандующего. А ведь на плечах 29-летнего Атамана лежала и дополнительная, совсем немалая ответственность: как-то забывается, что он ходом событий был поставлен на стражу русских рубежей и русского влияния в регионе, в период, когда влияние это терпело значительный ущерб. Как представляется, именно с этих позиций следует оценивать семеновские «монгольские проекты».

26 февраля – 6 марта 1919 года в Чите состоялся съезд представителей монголов и бурят, принявший решение о собирании «всех монгольских племен в одно государство» (Внешняя и Внутренняя Монголии, Барга и «Бурятская Монголия»). Инициатором объединения выступил лама из Внутренней Монголии Нэйсэ-Гэгэн Мэндэбаяр, избранный на съезде премьер-министром «Временного Правительства независимого Монгольского государства».

Переполох в омских правительственных кругах вызвало присутствие на съезде Атамана Семенова, который обещал новому государству внешнеполитическую поддержку, первоначальное финансирование, организацию внешнего займа и помощь оружием (вплоть до артиллерии) и боеприпасами, за что был избран «Советником первого класса при Временном Правительстве» и возведен в княжеское достоинство («цин-вана»). Посланник в Пекине князь Кудашев тогда же предостерег правительство Колчака против «затеи Семенова», считая, что она может спровоцировать Китай на пересмотр ранее заключенных договоров в ущерб «нашим весьма ценным договорным правам» и дестабилизирует обстановку. Омское министерство иностранных дел, в свою очередь, резко выступило против «монгольской авантюры», не встретившей поддержки и у других великих держав. Не пожелала входить в состав нового государства и Внешняя Монголия, хотя ее теократическому главе Богдо-Гэгэну и был предложен в нем пост «правителя». А к обвинениям в адрес Семенова добавился еще и ярлык «сепаратиста».

Проект присоединения к «пан-монгольскому государству» российских подданных – бурят – действительно был самым предосудительным во всей этой истории с точки зрения участия в ней Семенова, хотя оснований для инкриминирования Атаману государственной измены (напомним, в Чите в это время работает следственная комиссия, обратившая внимание и на «монгольскую авантюру») так и не нашлось. Очевидно, «самоопределяющаяся» бурятская интеллигенция не нуждалась в приглашениях Атамана, вступив в сотрудничество с Нэйсэ-Гэгэном по собственной инициативе. Что же касается внешнеполитической ситуации, то ее оценка князем Кудашевым выглядит по меньшей мере спорной.

На самом деле равновесие на Дальнем Востоке и так уже было нарушено крушением Российской Империи, в значительной степени игравшей роль гаранта широкой автономии, которой пользовались Внешняя Монголия и Барга в составе Китайской Республики. Произошедшая в России революция всемерно усилила позиции Китая, фактически начавшего экспансию во Внешней Монголии и даже в полосе отчуждения КВЖД, и повлекла переориентацию халхасских правящих кругов, теперь отказывавшихся от своего прежнего русофильства. В этой ситуации логика Атамана Семенова, видимо, была проста, безыскусственна и вполне достойна колониальных методов ведения войны: продажей оружия племенам создать для китайских властей достаточно серьезные заботы, чтобы отучить их от вмешательства в чужие дела, и укрепить свои собственные позиции в глазах монголов, возвращая России статус державы-покровительницы. Мы не случайно заговорили о «продаже», ибо еще в начале 1919 года Семенов добился предоставления России приоритетных прав на устройство концессий в Монголии, до строительства железных дорог включительно, которые вполне стоили выданных монголам винтовок и должны были сохранить силу даже после падения правительства Нэйсэ-Гэгэна.

Последнее, не получив признания, заколебалось, командующий войсками князь Фушенга был перевербован китайцами и ликвидирован семеновцами, а самого Нэйсэ-Гэгэна убили китайские агенты. Попытка восстановить влияние России в регионе игрой на монголо-китайских противоречиях сорвалась, в первую очередь – из-за отсутствия поддержки Омска, смотревшего на ситуацию другими глазами. Впрочем, внешняя политика, по едва ли не единодушному признанию современников, вовсе не была сильным местом правительства Колчака…

Монгольскими концессиями Атаман некоторое время дразнил американскую миссию, вопреки слухам о своем «японофильстве» обещая не подпускать к ним японских предпринимателей. Его готовность к сотрудничеству, однако, натолкнулась на резкую неприязнь командовавшего американским союзным контингентом генерала У.-С. Грэвса, позднее в своих мемуарах изобразившего Семенова каким-то исчадием ада, а о его войсках написавшего буквально, что они «наводняли страну подобно диким животным»… С именем Грэвса, на наш взгляд, оказывается связанным и запутанное дело о «золоте Колчака», в определенный момент ставшем «золотом Семенова».

Дело это принадлежит к разряду тех, о которых «все знают», но которые не становятся от этого яснее. Обычно все сводится к утверждениям, что «читинский соловей-разбойник» «украл» (или «захватил») вагон (несколько вагонов, эшелон, две тысячи пудов) золота из состава золотого запаса Российской Империи, отбитого у большевиков еще летом 1918 года и теперь переправляемого (эвакуируемого) на Дальний Восток. Однако ни точная дата этого вопиющего деяния, ни какие-либо достоверные подробности еще не приводились, и наиболее странным выглядит то обстоятельство, что о «захвате» и даже вообще об отправке золота на Восток умалчивает в своем дневнике омский премьер-министр Вологодский, скрупулезно отмечавший все политические новости. Не проясняет ситуации и телеграмма адмирала Колчака Семенову, опубликованная несколько лет назад по неизвестно кем снятой копии и не имеющая даты. «Повелеваю, – говорится в ней, – немедленно отправить два вагона с золотом по назначению. Удивляюсь несоответственным подозрениям [193] против избранных мною лиц. Золото предназначено для обеспечения наших заказов в Японии». По косвенным данным, телеграмма не могла быть отправлена ранее последней декады сентября 1919 года, и в эти же дни происходят события, позволяющие лучше реконструировать обстановку в Чите и состояние духа, в котором пребывал Атаман Семенов.

Япония была не единственным «получателем» русского золота за передаваемое войскам Верховного Правителя оружие. Около 750 пудов отправили через Владивосток во Францию, близка была договоренность и о передаче «соответствующего количества золота» в США как гарантии крупного займа. Ценный груз шел через Читу, и ничего страшного с ним вроде бы не происходило, но с получением оплаченного имущества неожиданно возникли проблемы.

Сидевший во Владивостоке генерал Грэвс заявил, что «приостанавливает отправку всех видов поставок в Сибирь, пока Колчак не примет решительных мер к обузданию Семенова и Калмыкова (Атаман Уссурийского Казачьего Войска. – А. К.)». Союзный военачальник наложил руку и на уже выгруженные в Приморьи винтовки, золото за которые было американской стороной благополучно оприходовано. Таким образом, обвинения в адрес Григория Михайловича, будто он продолжал задерживать воинские грузы, получили «подтверждение»: Атаман и вправду препятствовал их доставке… самим фактом своего существования, тем, что занимал доверенный ему пост, тем, что в меру своих сил и разумения боролся с большевизмом, наконец, тем, что вызывал к себе ненависть мистера Грэвса, переходившую всякие разумные границы.

Надо сказать, что американские солдаты в Приморье делали свой маленький бизнес, продавая боеприпасы и даже оружие красным партизанам, а сам генерал Грэвс, возможно, делал бизнес побольше, укрывая дезертиров из белых полков и с демагогической аргументацией задерживая снабжение для изнемогаюшего в борьбе фронта. Все это было известно Семенову, и нам, зная его взрывной характер и готовность не считаться ни с кем в действиях, которые он сам считал справедливыми, – нетрудно представить реакцию Атамана: «так не будет же вам никакого золота!»

Очередной конфликт, как и полагается, затянулся. Генерал Грэвс снял эмбарго лишь в конце октября (не «захват» ли золота повлиял на него?), 10 ноября Правительством адмирала Колчака была оставлена сибирская столица – Омск, и 12-го поезд Верховного, а также эшелон, эвакуирующий золотой запас, медленно тронулись на восток. То, что застряло в Чите, вполне могло так там и остаться, – все рушилось, отступающая армия замерзшими трактами шла через мертвую ледяную тайгу, становилось не до раздоров с Атаманом Семеновым, который виделся теперь чуть ли не в ореоле спасителя: один из офицеров-Сибиряков вспоминал, что у них оставалась последняя вера «в союзническую помощь японцев и в безжалостную силу атамана».

И, даже не оправдав всех надежд, Григорий Михайлович, вопреки тому, что говорили недоброжелатели о его «сепаратизме», делал в эти дни крушения все, что было в его силах.

* * *

Тыловые нестроения уже перерастали в открытые мятежи. Стремясь нанести удар ослабевшей власти, постоянно оппозиционная «общественность» – в Сибири она носила преимущественно социал-демократическую и социал-революционную окраску – группировалась и сплачивалась в кружки, самым влиятельным из которых становился иркутский «Политический Центр», и начинала громогласно выступать за отрешение адмирала Колчака от власти и «прекращение гражданской войны». В последнем требовании, выглядевшем вполне пацифистски, недвусмысленно звучала угроза сначала примирения с наступающими большевиками, а там – и капитуляции перед ними, ибо считать равными договаривающимися сторонами аморфные интеллигентские группы и громаду советской 5-й армии отнюдь не приходилось.

21 декабря вспыхнуло восстание на Черемховских угольных копях, в ночь на 22-е перекинувшееся в Иркутск. Там в это время находилась часть совета министров; там же присутствовали значительные чехословацкие контингенты; там же были и «Высокие Комиссары» союзных держав и Главнокомандующий союзными армиями, французский генерал М. Жанен… но надеяться на них Верховный Правитель, очевидно, не мог, и 24 декабря из своего поезда адмирал назначает Атамана Семенова Главнокомандующим всеми вооруженными силами в тылу, с подчинением ему командующих военными округами (в том числе и Иркутским) и с производством в генерал-лейтенанты. Колчак, таким образом, прямо указывал, на кого следовало уповать в сложившейся ситуации, и его выбор немедленно вызвал настоящий переполох среди всего собравшегося в Иркутске «высшего общества».

Выехавший в Читу еще накануне иркутского мятежа С. Н. Третьяков, замещающий премьер-министра В. Н. Пепеляева (тот сменил незадолго до этого Вологодского), решил и, возможно, тогда же сообщил своим коллегам из совета министров, что Семенов и его приближенные «стали думать о возможности уже путем революционным создать власть». Заподозрив Атамана в стремлениях к перевороту, Третьяков сбежал в Харбин, откуда, проездом в Японию и далее – в Европу, объявил о сложении с себя обязанностей заместителя председателя совета министров и управляющего министерством внутренних дел [194] . Обезглавленный иркутский кабинет образовал нечто вроде «триумвирата» (немедленно иронически окрещенного «троекторией») в составе военного министра генерала М. В. Ханжина, заменившего Третьякова А. А. Червен-Водали и товарища министра путей сообщения А. М. Ларионова, но уверенности правительственному лагерю это не прибавило.

Более серьезные проблемы для беспокойства были у «союзников» – ведь они уже ступили на путь сговора с бунтующей «общественностью», а в перспективе – и с большевиками, – сговора, который не мог состояться иначе, как на костях сражающейся русской армии. Захватившие железную дорогу чехословаки уже обрекли на гибель тысячи беженцев и раненых, брошенных в замерзающих составах, без паровозов и топлива, и вынудили боеспособные части двигаться, терпя неслыханные лишения, походным порядком. Задержан был даже поезд Верховного Правителя, что повлекло вызов на дуэль, направленный оскорбленным генералом В. О. Каппелем чешскому Командующему генералу Я. Сыровому. Тогда же последовала и телеграмма Атамана, которую один из читинских офицеров почти двадцать лет спустя восстанавливал по памяти так:

«Главнокомандующему Русской Армией ген[ералу] Каппель, копия ген[ералу] Сыровому, Кабинету Министров, Союзному Командованию.

Ваше Превосходительство, Вы в данный грозный и ответственный момент нужны для Армии. Я вместо Вас встану к барьеру и вызываю генерала Сырового, дабы ответить за оскорбление, которое нанесено его частями доблестной Российской Армии, героически сражающейся сейчас с красными под Вашим командованием.

Атаман Семенов», —

но искать благородства в «союзниках» (это слово уже обоснованно можно было заключать в кавычки) оказалось занятием бесполезным: генерал Жанен «не разрешил» своему подчиненному дуэли, а сам Сыровой постыдно промолчал.

В Иркутске тем временем началась стрельба. Часть гарнизона переметнулась на сторону повстанцев, возглавляемых вышедшим на сцену Политическим Центром, союзники же объявили район, занятый мятежниками, «нейтральной зоной» и обстреляли правительственные войска. 27 декабря Семенов еще пытался упрекать Жанена в творимом им предательстве и просил «не чинить препятствий к выполнению подчиненными мне войсками моего приказа о немедленном подавлении преступного бунта и о восстановлении порядка», но время разговоров уже прошло. На помощь Верховному Правителю нужно было прорываться силой.

Наскоро собранный сводный дивизион из трех бронепоездов под общей командой ротмистра К. И. Арчегова двинулся на запад, имея приказ не останавливаться перед применением оружия и по дороге забирать с собою в качестве подкреплений любые части с линии железной дороги, по соединении же с адмиралом поступить в его распоряжение. Вслед за авангардом был брошен не менее импровизированный отряд генерала Скипетрова (иррегулярный конный полк, стрелковый батальон и телеграфная рота), которому следовало принять под свою команду весь гарнизон Иркутска.

Это было отнюдь не лишним – большинство находившихся в городе генералов во главе с Ханжиным плохо представляло себе, что следовало делать, колебалось и склонялось к переговорам. Гораздо активнее вели себя чехи, утром 31 декабря таранившие переднюю площадку головного бронепоезда «Атаман» пущенным навстречу паровозом (даже если усомниться, было ли это делом рук именно «союзников», несомненным остается, что чехи могли бы помешать диверсии, от кого бы она ни исходила), а при попытке Арчегова и подошедшего Скипетрова атаковать повстанцев – предательски открывшие по белым огонь.

Сам Скипетров оказался в этой ситуации явно не на высоте, не выполнив ясно сформулированного приказа Атамана – прорваться на выручку Колчаку или хотя бы настоять перед «союзниками» на беспрепятственном пропуске в Читу поезда Верховного. «Троектория», в свою очередь, позорно капитулировала перед Политцентром, в конце концов передав адмиралу требование «подать в отставку». Окончательно дезориентированный Скипетров отвел свой отряд: попытка Атамана Семенова спасти адмирала Колчака сорвалась.

«Союзники», очевидно, решили использовать закон войны: не терять инициативы, развивая успех во что бы то ни стало. Следующим их ударом по Белому Забайкалью было нападение и разоружение 9 января 1920 года отрядов генерала Скипетрова на станции Байкал и еще одного семеновского подчиненного, генерала Богомольца, на станции Посольская. О скоординированности этих акций говорила их одновременность, несмотря на то, что нападения производились различными контингентами: на Байкале – чехами, в Посольской – американцами. Если бы этот участок железной дороги перешел под контроль Жанена, стала бы несомненной гибель «каппелевской» армии, прокладывавшей свой крестный путь к берегам Байкала.

Допустить этого Семенов не мог и в ответ на предательские действия иностранцев использовал последнее средство, остававшееся в его распоряжении: пригрозил взорвать Круго-Байкальские железнодорожные тоннели, после чего линия оказалась бы парализованной, а чехам пришлось бы двигаться к Владивостоку, где их уже ждали союзные пароходы для отправки домой, – пешком, бросив свои комфортабельные поезда с обильной «военной добычей», вывозимой из разграбленной России. Играть по таким правилам они испугались и вынуждены были отступиться. Скипетров, Богомолец и их люди получили свободу, а дорога осталась под контролем русских войск. Семенов же распорядился о подготовке встречи «каппелевцев», 9–11 февраля по льду перешедших озеро Байкал.

Принять громадную армию, вернее, табор, где перемешались бойцы и беженцы, здоровые и тифозные, боеспособные и «потерявшие сердце», насчитывавший, по разным оценкам, 20–25 тысяч человек, было задачей непростой. Тем не менее Атаман старался делать все возможное: на «прибрежную» станцию Мысовую подавались поезда, вывозившие в первую очередь больных и раненых, для обносившихся каппелевцев открыли забайкальские склады обмундирования, под квартиры для них реквизировались помещения – «театры, кафе, гостинницы, частные квартиры, даже сараи, склады и конюшни» (все население маленькой Читы незадолго до мировой войны не превышало 12 000 человек), а жители в специальных обращениях призывались «радушно встретить тех, перед кем мы в неоплатном долгу». В свою очередь, и среди «гостей», как вспоминал один из них, «разговоры о Семенове, о том, что он не поддержал Колчака как следует, а вел свою политику, что его части под Иркутском не выдержали экзамена, что вообще у него скверно и слабо, – как-то смолкли».

* * *

Смолкли, увы, ненадолго. Атаман имел все права, в том числе и юридические, чтобы с ним считались и даже – чтобы ему подчинялись: уже 19 января в Читу был доставлен подлинный указ Верховного Правителя от 4 января 1920 года – «Предоставляю Главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа Генерал-Лейтенанту Атаману СЕМЕНОВУ всю полноту военной и гражданской власти на всей территории РОССИЙСКОЙ Восточной Окраины, объединенной РОССИЙСКОЙ ВЕРХОВНОЙ властью», – но ситуация, подобная той, в которой оказался сам Григорий Михайлович после переворота 18 ноября 1918 года, теперь оборачивалась против него. Указ-завещание Верховного Правителя мог быть оспорен не в силу его неправомочности или недостоверности документа (ни то, ни другое под сомнение не ставилось), а просто потому, что воспитанное безвременьем и Смутой «каппелевское» офицерство и особенно генералитет считали себя вправе подчиниться или не подчиниться ему в зависимости от личных симпатий и представлений, какие меры считать благими для России…

Едва ли не в первые же часы пребывания на Забайкальской земле генерал С. Н. Войцеховский, заменивший умершего в походе Каппеля, собрал старших начальников, дабы «выяснить, как относиться к Атаману»; вскоре, уже по прибытии в Читу, этому же было посвящено еще одно тайное совещание, постановившее: «Все Забайкальское местное должно быть поглощено пришедшими Каппелевцами, как носителями общегосударственной идеи». И решение это оказалось поистине пагубным.

Между нижними чинами и строевым офицерством «семеновских» и «каппелевских» частей то вспыхивали ссоры, то устраивались не менее бурные примирения и взаимные чествования, и все это было, наверное, в порядке вещей при столкновении двух относительно замкнутых корпоративных сообществ, каждого со своими нравами, традициями, легендой; но фронда пришедших из-за Байкала старших начальников грозила уже настоящим расколом перед лицом большевицкой угрозы.

Несомненно, что Семенов сделал едва ли не все возможные шаги навстречу «каппелевским» генералам, не ограничиваясь передачей вновь образованной «Дальне-Восточной Армии» генералу Войцеховскому (для самого Атамана оставляется формальная должность «Главнокомандующего»): смена командования и реорганизации происходят и уровнем ниже, затронув даже Унгерна, вернейшего из верных, приближенного и старейшего соратника, чья Азиатская конная дивизия изымается из непосредственного подчинения Атаману и передается в распоряжение командующего Дальне-Восточной Армией, немедленно отдавшего под суд начальника унгерновского Штаба.

Отчасти эти перемены можно объяснить численным превосходством «каппелевцев» (из трех корпусов Дальне-Восточной Армии они составили два, и лишь в один оставшийся вошли коренные части Семенова, впрочем, тоже разбавленные), но не их качественными преимуществами. «Психологически это были люди, – свидетельствует о своих соратниках генерал-«волжанин», – державшиеся вместе для того, чтобы жить, оправиться и ждать благоприятной обстановки, а не закаленные бойцы при всякой обстановке, как старались их изобразить. Эти люди не хотели – ни мириться с большевиками, ни воевать без веры в успех». Неустойчивыми были и прочие контингенты, и такая ситуация, должно быть, просто заставляла переходить в продолжающемся противоборстве с большевиками к политическим методам.

Несмотря на то, что два наступления красных на Читу – в начале и конце апреля – были отбиты, 24 мая на станции Гонгота начались переговоры с ними японцев, завершившиеся в середине июля установлением «нейтральной зоны». Противник, однако, не прекратил окончательно боевых действий, продолжая вести их руками партизанских отрядов, формально никому не подчинявшихся, фактически же руководимых из общего центра.

С другой стороны, отражение красных от Читы оставляло Атаману некоторые возможности для политической игры. Дело в том, что провозглашенная 6 апреля «Дальне-Восточная Республика» со столицей в Верхнеудинске – марионеточное образование, намеченное большевиками на роль «буфера» между РСФСР и Восточной Окраиной (где еще находились японцы, с которыми красные сталкивались весьма неохотно), – не имела внутреннего единства: прибайкальскую и приморскую части ДВР разделял «черный буфер», «читинская пробка», – район, занятый Атаманом Семеновым.

Пользуясь фактической изоляцией Приморья и колебаниями возглавлявшей его «розовой», «земской власти», Григорий Михайлович попытался вбить клин между верхнеудинским и владивостокским правительствами. С последним, как более либеральным, были начаты переговоры об объединении сил под главенством Атамана, стремившегося таким образом перетянуть на свою сторону демократические элементы «Приморской Областной земской управы». В этом случае можно было надеяться совместными действиями раздавить партизанские формирования восточнее Сретенска или, в самом крайнем случае, отступить из Забайкалья в полосу отчуждения, базируясь на Харбин и Приморье. Последний план нашел сторонников среди «каппелевского» командования (Войцеховского на посту Командующего сменил генерал Н. А. Лохвицкий, а того, в свою очередь, – генерал Г. А. Вержбицкий), и к середине августа началась эвакуация Читы и перебрасывание тылов на Маньчжурию.

16 августа из города ушли арьергарды семеновцев, 19-го – японцы, и 19-го же на станции Хадабулак состоялось соглашение представителей Атамана с «некоммунистической частью приморской делегации в Забайкалье». «Этим соглашением, – паниковало изобилующее ошибками сообщение Сиббюро ЦК РКП (б) в Москву, – Семенов утверждается горным атаманом (?! – А. К.), главнокомандующим казачьих войск Забайкалья (?! – А. К.) и содействует созыву демократического съезда во Владивостоке». Главную угрозу большевики, впрочем, разглядели правильно: «Этим соглашением ДВР упраздняется».

Политическая победа, однако, оказалась недолговечной. Под влиянием коммунистов «Приморское Народное Собрание» (род «предпарламента») аннулировало Хадабулакское соглашение: социал-демократы и социал-революционеры пошли на поводу у большевиков (которые вскоре начнут их расстреливать). К этому же времени относится и еще одна загадочная история.

Похоже, что накануне соглашения владивостокский «премьер» Никифоров, испугавшись за свою революционную репутацию и пытаясь реабилитироваться за «соглашательство», передал в Верхнеудинск сенсационное сообщение о… готовности Атамана перейти на советскую службу. Информация была немедленно передана далее – в Москву, после чего Наркомвоен Л. Д. Троцкий соизволил ответить: «По полученным из Верхнеудинска сведениям, атаман Семенов обратился ко мне с предложением вступить в Красную Армию при условии амнистии. Полагаю, что нет причин отказать ему в амнистии под условием прибыть сюда…» [195] Одновременно была организована утечка информации, и позиции Атамана зашатались.

Вот это было уже чересчур. Семенов с треском дезавуировал генерала Б. Р. Хрещатицкого, который вел переговоры с Никифоровым, и опубликовал ко всеобщему сведению «Обращение»:

«Мои переговоры с владивостокской делегацией по поводу объединения областей Дальнего Востока и стремления найти пути мирного соглашения с теми, кто только по недоразумению – совместно с большевиками, рассматриваются как отказ от борьбы с коммунизмом. Заявляю, что, стремясь к примирению враждующих, но в действительности национально настроенных групп русского населения [196] и всемерно стараясь внести успокоение в наш измученный край, я в то же время ни одной минуты не думал о прекращении борьбы с коммунизмом, которую ведет сейчас весь народ России. Мир с большевиками был бы хуже самой ужасной гражданской войны… Нельзя протянуть руку примирения тем, кто довел родную страну до небывалого позора и раззорения… Три года боролся я с большевизмом, буду и впредь бороться с ним до конца…»

Одновременно Григорий Михайлович предпринимает последнюю попытку объединить для борьбы все общественные и военные силы. Читу, вновь занятую уже 23 августа (красные не решились вступить в пустой город), приказано удерживать до последнего. На следующий день Атаман передает «всю гражданскую власть в крае» созванному Народному Собранию, оставив себе только верховное руководство войсками и контроль над золотым запасом, а 23 сентября объявляет о подчинении Правителю и Главнокомандующему Вооруженными Силами Юга России генералу Врангелю. Но остановить агонию Забайкалья уже не в его силах…

Партизаны «Амурского фронта» по указке из Верхнеудинска приступают 1 октября к «ликвидации читинской пробки». Через три недели пала узловая станция Карымская, и Забайкальская столица оказалась отрезанной от основных семеновских сил. 22 октября Чита была сдана, еще месяц шли бои, а 21 ноября войска Атамана отступили на китайскую территорию. Последний очаг Белого движения на Востоке России угас.

* * *

Сам Семенов, конечно, так не думал. Напротив, он стремился сделать все для продолжения борьбы, не в Забайкальи – так в Приморьи. Однако путь туда лежал по КВЖД, через Маньчжурию, китайские военные власти которой склонялись к соглашению с ДВР. Белым грозило разоружение на границе, а возможно, и выдача наступающему противнику. Поэтому Атаман принял решение поставить китайцев перед свершившимся фактом, приказав двигаться по железной дороге на станцию Маньчжурия только «мелким командам, частям, не имеющим боевого значения» и разрешив им сдавать оружие представителям японской военной миссии; основная же масса войск должна была, оторвавшись от линии железной дороги, обтекать пограничные станции и прорываться в полосу отчуждения, «не считаясь с китайскими войсками»: в дальнейшем Семенов рассчитывал на помощь японцев, способных оказать дипломатическое давление на местные власти. С таким планом перехода границы было связано и еще одно обстоятельство, ставшее в наши дни предметом оживленного, но далеко не всегда компетентного обсуждения: речь идет об эвакуированном из Читы золотом запасе.

Допуская, что отступавшие в поездах «мелкие команды» могут стать жертвами грабежа и произвола китайцев, Атаман Семенов, конечно, не мог доверить игре случая судьбу золота, от которого, кроме всего прочего, зависели перспективы дальнейшей борьбы и просто благосостояние эвакуирующихся войск. Поэтому – по разным сведениям, 20 или 22 ноября – двадцать ящиков с золотою монетой и два – со слитками были переданы на хранение начальнику японской военной миссии полковнику Р. Исомэ. Сдававший золото под расписку генерал П. П. Петров утверждал позднее, что оно так и осталось в руках японцев, и в 1934–1941 годах даже пытался востребовать у бывших союзников русские ценности по суду. Но японский суд документально установил, что в декабре 1920-го Исомэ возвратил золото его законному владельцу – Правителю и Главнокомандующему Атаману Семенову [197] . Впрочем, то, что золотой запас вернулся в русские руки, многих русских, увы, не устраивало, и здесь мы подходим к тому, почему окончание военных действий в Забайкальи приходится все-таки считать и фактическим концом борьбы, события же 1921–1922 годов, хотя они и изобилуют славными боевыми страницами, – лишь послесловием, эпилогом, а выражаясь резче – агонией вооруженного сопротивления большевизму на последнем клочке дальневосточной земли.

Возможные, да, наверно, и неизбежные между живыми людьми расхождения и разногласия начинают приобретать в этот период необратимый характер: воспользовавшись отъездом Семенова на переговоры с японцами, Командующий Армией генерал Вержбицкий при поддержке старших штабных работников и командиров двух корпусов из трех сделал попытку к перевороту, объявив о неподчинении Атаману. Нет сомнений, что для Григория Михайловича это выступление оказалось сильнейшим ударом. В то же время он сумел занять вполне достойную позицию, не захотев сделать заложниками простых солдат, – и в начале 1921 года возобновилась выплата денежного содержания воинским чинам в золотой монете. Не оставил Атаман и планов перехода к решительным действиям: часть пришедших в Маньчжурию полков была разоружена китайцами, но многие еще сохраняли оружие, в первую очередь – наиболее преданная Семенову группировка, переброшенная на станцию Гродеково. Где-то на западе дрался барон Унгерн. Наконец, не угасали надежды на отрезвление населения Забайкалья.

Планы Семенова отличались масштабностью. Призывая едва ли не все мировые правительства к образованию «единой международной организации для борьбы с большевизмом», он готов был доказать свою состоятельность как политика и военачальника и непосредственно на фронте: на Урянхай и Верхнеудинск должен был броситься Унгерн, против Читы и Благовещенска готовились выступать накапливавшиеся в Маньчжурии войска генералов Мациевского и Шемелина, наконец, в Приморьи, уже наводненном «семеновцами» и «каппелевцами», следовало произвести переворот, после чего рвануться на север, к Хабаровску, а со стороны Харбина, вдоль реки Сунгари, этот удар должен был поддержать генерал Кислицин. Точная координация была, наверное, невозможна, но в качестве приблизительного срока открытия всех боевых действий назывался конец мая 1921 года.

22 мая было достигнуто соглашение о структуре будущей Белой власти на Дальнем Востоке. Ее главой, в качестве Верховного Правителя, становился Атаман Семенов, образовывались законодательный орган во главе с местными предпринимателями братьями Н. Д. и С. Д. Меркуловыми и «ответственный перед Народным Собранием» кабинет министров. Выступившие 26 мая во Владивостоке белые с минимальными потерями в течение нескольких часов ликвидировали власть ДВР, – но… успевшие за спиной Семенова сговориться с «каппелевскими» генералами Меркуловы… просто отказались пускать Атамана в город.

Григорий Михайлович был совершенно прав, когда через несколько дней говорил, что задержка его вступления в реальное командование «уже, может быть, отражается там, на фронте». Был или не был реальным план наступления от Урянхая до Хабаровска – составлялся он для конкретного Главнокомандующего, который только и мог попытаться привести его в действие. Для Унгерна, Мациевского, Шемелина, Кислицина, да и для части генералов и офицеров, находившихся в самом Приморьи, «каппелевские» военачальники вовсе не обязательно обладали авторитетом, достаточным, чтобы им подчиниться, – не говоря уж о Меркуловых, которые вообще никаким авторитетом не обладали. Не отличались конкретностью и намерения нового командования: поход на Хабаровск в конце концов все-таки пришлось предпринять, но произошло это лишь в декабре, читинское и благовещенское направления так и не появились в оперативных сводках, а предоставленный самому себе Унгерн потерпел поражение и погиб. Белое Приморье же буквально лихорадило – продолжался непрерывный правительственный кризис.

Возобновление выдачи «семеновцам» продовольствия Владивосток поставил в зависимость от выезда самого Григория Михайловича из Приморья. По-прежнему не желая делать офицеров, солдат, казаков и беженцев заложниками своих личных раздоров с Меркуловыми и «каппелевскими» генералами, Семенов скрепя сердце вынужден был согласиться на требования Меркуловых о его отъезде из Приморья. 14 сентября он покинул родину, первоначально направившись через Корею в Японию.

* * *

Весной 1922 года Атаман решил проехать в Европу, избрав для этого маршрут через Канаду и Соединенные Штаты, однако на своем пути ему довелось встретить значительные препятствия. Все семеновские недоброжелатели в США буквально сорвались с цепи, требуя немедленной расправы с прибывшим; особенно неистовствовал генерал Грэвс, чьи показания, в том числе данные под присягой, немедленно были оспорены рядом других офицеров экспедиционных войск.

Заметим, что в те же месяцы в США находилась делегация ДВР, члены которой не скрывали, что «смогли обеспечить содействие» в кампании против Атамана ряда высокопоставленных лиц, одним из первых называя Грэвса. О способах «обеспечения содействия» остается только гадать, однако вряд ли можно пренебречь тем обстоятельством, что по «случайному совпадению» вскоре за вынужденным отъездом Григория Михайловича из Америки сын Грэвса выступил членом формирующегося синдиката, добивавшегося у Правительства ДВР получения концессии на золотодобывающие и лесные разработки… «Содействие» оказалось долгосрочным – американский генерал еще раз опозорил свои погоны и свои седины выпуском в 1931 году мемуаров «Американская авантюра в Сибири», полных бредовых и бездоказательных обвинений; в них же он фактически выразил сожаление, что в США Атаман не был «убит законным или незаконным порядком».

Семенову удалось доказать в суде беспочвенность возводимых на него поклепов, однако непредвиденно долгая задержка на американском континенте съела все имевшиеся у него средства, и о дальнейшем следовании в Европу нечего было и думать. В июне 1922 года генерал вернулся в Японию, а затем перебрался в Китай.

Последующие годы полны переездов, газетной травли, попыток политических выступлений и авантюр. Не обошлось и без покушений на жизнь Атамана, который казался большевикам опасным как своим сохранившимся авторитетом в некоторых кругах военной эмиграции, так и мнимой близостью к японским правительственным сферам. Семенов вообще пытался войти в контакт с самыми разными политическими силами, включая маршалов Чжан Цзо-Лина и Чан Кай-Ши, представителей европейских держав и Церквей и игравшей все бо?льшую и бо?льшую роль на континенте Японии. Бурная, хотя чаще всего и безрезультатная деятельность не добавляла Атаману популярности, а неразборчивость в выборе сотрудников и информаторов порождала слухи о его «связи с Советами».

Пожалуй, последней реальной попыткой внести вклад в общую борьбу стал перевод крупной суммы (около 6 000 000 французских франков) начальнику Русского Обще-Воинского Союза генералу А. П. Кутепову после того, как удалось добиться снятия ареста с заграничных атаманских счетов, наложенного в конце Гражданской войны. Но вскоре Кутепов был похищен в Париже советскими агентами, и надежды на новое разворачивание «активизма» против СССР оказались тщетными.

Благоприятными для русских белогвардейцев могли показаться события осени 1931 – весны 1932 года, когда в результате «инцидента на Южно-Маньчжурской железной дороге» северо-восточные провинции Китая были оккупированы Японией, принявшей к тому времени довольно агрессивный тон по отношению к Советскому Союзу. Русские беженцы в Маньчжурии, двумя годами ранее испытавшие нашествие из-за кордона спецотрядов ГПУ, которые прошли по их приграничным поселкам огнем и мечом (в ряде случаев население уничтожалось поголовно, включая грудных детей), готовы были видеть в оккупационных войсках гаранта хоть какой-нибудь безопасности и даже принять от японцев оружие для защиты своих очагов, а в перпективе – продолжения борьбы на родине.

Но это не устраивало новых хозяев Маньчжурии: объединение русских воинских частей под русским командованием отнюдь не входило в планы японцев. Организованное ими Бюро по делам русских эмигрантов в Маньчжурии и его официоз – журнал «Луч Азии» всячески пропагандировали имя Атамана Семенова как «общего вождя», но реальной властью Григорий Михайлович отнюдь не обладал. Поневоле вынужденный сменить оружие, теперь он берется за перо.

Мы уже привыкли к неожиданным поворотам в жизни генерала, и вряд ли покажется странным, что в эмиграции именно Семенов становится единственным из Белых военачальников его уровня, кто обратился к разработке принципиальных концепций общественного устройства. Повинуясь ли политической моде на ярлыки и «…-измы» или руководствуясь какими-то иными соображениями, – умозаключения свои он объединяет под общим названием «Россизма».

Название оказалось определенно неудачным – Атаман не уловил, что на слух в «Россизме» будет явственно звучать «расизм» (которого там, кстати, нет и в помине), – да и сущность концепции не отличалась конкретностью. «Идеология “россизма”… была весьма неопределенной, – отмечалось впоследствии в сводке советских карательных органов. – “Россизм” требовал, чтобы вся политическая жизнь белой эмиграции была направлена на интересы одной только России». Но в этом, а также в принципиальном «непредрешенчестве», отразилась верность Атамана Семенова основополагающим заветам Белого Дела, попытки ревизии которых, столь многочисленные в эмиграции, он решительно отвергает. Больше всего Григорий Михайлович опасается «стать на обычный путь партийной программы и связанной с ней политики насильственного насаждения своих партийных идеалов всем инакомыслящим»: партийность как основа политической жизни современных государств – и тоталитарных, и демократических, – расценивается им как принципиальное зло, «очаг государственной заразы», а присущая политической борьбе «необоснованная самореклама и, как следствие ее, обман людей и вовлечение их с помощью этого обмана в свою партию» – как «государственное преступление». Идеология Семенова предполагает свободное объединение всех общественных и национальных групп вокруг идеи Великой России: «Все население страны, независимо от структуры ее государственного устройства, должно осознать общность долга перед родиной и защищать права своего класса или народности в рамках общегосударственных интересов».

Важно отметить, что Григорий Михайлович оказался практически не затронут весьма популярным в 1920-е – 1930-е годы соблазном фашизма, которому отдали дань и многие из русских изгнанников. «С искренним сожалением я констатировал, – пишет он в 1934 году, – чрезмерное увлечение нашей молодежи фашизмом и национальным социализмом Хитлера, причем горячие головы забывают во имя этих чуждых и неприменимых в России учений истинные интересы нашей Родины». В свою очередь, издававшийся в Эрфурте (надо думать, не без покровительства нацистских спецслужб) листок-бюллетень «Мировая Служба» в 1937–1938 годах обрушился на Семенова с обвинениями в… принадлежности к масонству («Атаман Семенов – Розенкрейцер») и «сделках с иудеями». Утверждения были голословными, но германские «борцы с мировой угрозой» имели основания для беспокойства: несмотря на определенные надежды, по-видимому возлагавшиеся Атаманом на Третий Рейх в предстоящем столкновении с большевизмом, – ближе ему были совсем другие силы.

Это стало ясно после заключения в 1939 году советско-германского договора о ненападении, последующего раздела Польши, а затем – и вступления советских войск в Прибалтику. Обратив внимание на возможный распад Антикоминтерновского пакта, коль скоро его главный организатор – Гитлер – вступил на путь сотрудничества с СССР, Григорий Михайлович бросается в Шанхай и там, в конце 1939 – начале 1940 года, в течение нескольких месяцев старается довести свои взгляды на будущее Европы, России и Азии до сведения… английской разведки. В соответствии с этими взглядами, Англии предлагался раздел сфер влияния с Японией и совместное наступление на СССР в широкой полосе от Кавказа до Приморья, для чего Атаман собирался отмобилизовать и выставить стотысячную русско-монгольскую армию. Отметим, что во главе такой отнюдь не эфемерной силы он имел бы все возможности не оказаться чьей-либо марионеткой, а сыграть в предстоящих событиях самостоятельную и весьма значительную роль. Наверное, именно этим и была предрешена неудача «шанхайской миссии» Семенова – разрушить ось «Берлин – Рим – Токио» и реанимировать Антанту ему не было суждено.

С началом большой войны на Тихоокеанском театре японские оккупационные власти фактически интернировали Григория Михайловича на его даче близ Дайрена. «…Они его, конечно, подкармливают, – рассказывал о японской «опеке» очевидец, – но без их ведома он сделать ничего не может, даже выехать и то нужно специальное разрешение, да и едет он под присмотром жандарма или кого-нибудь из миссии (японской. – А. К.)… Против его дачи поселен японец специально для наблюдения за его домом…» Более того, быть может, не без разрешения оккупантов вокруг Семенова с 1944 года «стали появляться люди, замешанные в работе с советскими», и не исключено, что Белого генерала в конце концов продали бы большевикам независимо от вступления СССР в войну против Японии…

Но все решилось гораздо более простым способом. 22 августа 1945 года в Дайрене был высажен советский воздушный десант. «Автоматчики меня окружили, спрашивают – где ваша дача? – рассказывает дочь Атамана, застигнутая во время прогулки. – Я показала. Отец был на третьем этаже, работал над книгой. Они зашли, – сдайте оружие, отец отдал пистолет. Нормально разговаривали, и поужинали вместе с отцом, майор и какие-то еще. А потом забрали, увезли…» Лишь еще один раз довелось детям повидать своего отца. «Будьте умницами, будьте честными», – говорил он дочерям, крестя их на прощание. – «Живите по-христиански». И еще одна фраза запала тогда им в душу: «Я лишил вас Родины, а теперь вот возвращаю. Наверное, ценой своей жизни…»

Он надеялся – больше ему ничего не оставалось, – что враги удовлетворятся расправой над ним одним. Может быть, несмотря на яростную непримиримость, пронесенную через все эмигрантские годы, Атаману хотелось верить, что советский строй все же эволюционировал в сторону человечности или хотя бы законности. Но надежды были тщетными: 23-летнего сына Михаила, инвалида от рождения, расстреляли, второго сына Вячеслава и трех дочерей – Елену, Татьяну и Елизавету бросили в концлагеря. Одну из них довели до попытки самоубийства, после чего десятилетиями держали в сумасшедших домах… Они были детьми своего отца, и для коммунистической юриспруденции этого оказалось достаточно.

А насчет себя самого у Атамана Семенова, наверное, уже не оставалось никаких иллюзий – недаром на заданный при аресте вопрос, каких взглядов он придерживается, Григорий Михайлович отвечал, сознательно делая первый шаг к неизбежному: «Все тех же, что и в гражданскую войну, – за которые у вас расстреливают». Отрывки из материалов следствия и прошедшего в августе 1946 года в Москве «семеновского процесса» публиковались, но рисовать на их основании картину происходившего вряд ли возможно: слишком недостоверно звучат влагаемые в уста генерала реплики и слишком суконным советским языком заставляют его разговаривать «протоколисты», как будто вместо тюремного заключения Атаман усердно посещал курсы агитпропа. Да и что могли изменить любые реплики? Все было решено заранее, еще много лет назад, и зачитанный 30 августа приговор «к смертной казни через повешение с конфискацией всего принадлежавшего ему имущества» вряд ли мог кого-нибудь удивить, как не могло удивить и то, что исполнение не стали откладывать ни на один день…

«Григорий Михайлович так же, как его однополчанин барон Унгерн фон Штернберг на расстреле, встал под свою петлю со спокойным достоинством, будто под полковое знамя, отбитое им у врагов еще на Первой мировой войне», – читаем мы у одного из сегодняшних авторов, искренне считающего, что подобными красивостями он делает услугу памяти Атамана. Очень легко сейчас рассуждать о «спокойном достоинстве» перед виселицей или с небрежным кощунством уподоблять большевицкую петлю – «священной воинской хоругви» [198] ; именно поэтому остановим свое любопытство на пороге камеры смертников и, не имея адекватных источников и не доверяя «судебным протоколам» и выползавшим из чекистской среды слухам, обратимся лишь к последнему бесспорному документальному свидетельству – тюремной фотографии генерала.

…Известно, как советские застенки ломали людей. Конечно, Григорию Михайловичу не хотелось умирать, и вряд ли он специально шел на конфликт со следователями и судьями. Но можно сколько угодно рассуждать об этом и читать «последнее слово Семенова» – «…я старался искупить свою вину и перед Матерью-Родиной и ее народом, и я с честью выполню, если только представится возможность, свои клятвы и обещания перед вами, высокие судьи…» – а потом просто посмотреть Атаману в глаза, чтобы почувствовать правду.

В них – горечь, обреченность и уже отстраненность от всего земного, но в них и твердость и неизбывная вражда. Очевидцы вспоминали, что Атаман мог «взорваться» яростью, и не она ли тлеет в его взгляде, как жар под золою потухающего костра? И разве не тот же он, что бы ни утверждали любые цитаты советских протоколов, —

Первый поднявший Белое знамя борьбы…

Первый восставший против неправой судьбы…

А. С. Кручинин

Генерал-лейтенант М. К. Дитерихс

Генерал-лейтенант Михаил Константинович Дитерихс, последний Правитель Приморья в 1922 году и Воевода Земской Рати, поднявший на знамя лозунги верности Присяге и Монархии и твердости в Вере, родился 5 апреля 1874 года в Санкт-Петербурге. Он принадлежал к роду обрусевших остзейских немцев. Дворянский род Дитерихсов ведет свое происхождение из Германии и Богемии; в XVII веке, во время Тридцатилетней войны, его протестантская ветвь перебралась в Швецию. Русская ветвь Дитерихсов происходит от Ивана (Иоганна) Дитерихса, выходца из Швеции, который в XVIII веке, в царствование Анны Иоанновны, был приглашен в Россию для строительства Рижского порта. Его потомки приобрели имение в Курляндии и с начала XIX века выбирали уже исключительно службу в русской армии.

Дед Михаила, Александр Иванович Дитерихс, участвовал в Наполеоновских войнах и к 1812 году имел уже чин полковника и Золотую шпагу «За храбрость». В Отечественной войне приняли участие восемь братьев Дитерихсов, причем Александр Иванович был ранен в Бородинском сражении и получил за него орден Святого Георгия IV-й степени. Затем, оправившись от раны, он вновь вернулся в строй и в кампании 1813 года участвовал в Дрезденском и Лейпцигском сражениях. Александр Иванович дошел с войсками до Парижа и закончил службу в чине генерал-майора.

Его сын Константин Александрович с пятнадцати лет сражался на Кавказе с горцами и также дослужился до генерала. С семьей Дитерихсов дружил Л. Н. Толстой и, по преданию, даже использовал воспоминания К. А. Дитерихса при создании повести «Хаджи-Мурат». Одна из сестер Михаила Константиновича, Ольга, была замужем за сыном Л. Н. Толстого Андреем. Еще один из детей Константина Александровича, Владимир, стал морским офицером, командовал линейным кораблем «Двенадцать Апостолов» и крейсером «Память Меркурия», к 1914 году дослужился до контр-адмиральского чина. В 1913 году он был назначен председателем «Комитета для наблюдения за постройкой кораблей в Балтийском море».

Семья Дитерихсов была Православного вероисповедания, так же воспитали и юного Михаила. Впоследствии все, кто знал Михаила Константиновича, отмечали, что он был истинно верующим, очень набожным человеком. И конечно, Михаил с детства был воспитан на семейных преданиях о подвигах предков, их служении России. Поэтому и он в соответствии с семейной традицией избрал себе военную карьеру.

Михаил Дитерихс, как записано в его послужных списках, «в службу вступил 1 сентября 1892 года». Он поступил в Пажеский Его Императорского Величества корпус, директором которого в то время был его дядя, генерал Федор Карлович Дитерихс. По окончании корпуса Михаил Константинович с производством в подпоручики 8 августа 1894 года был выпущен в Туркестанскую конно-горную батарею. В 1898 году, уже поручиком, М. К. Дитерихс поступил в Императорскую Николаевскую Академию Генерального Штаба, закончив ее в 1900-м по 1-му разряду с причислением к Генеральному Штабу. В том же году он был произведен в штабс-капитаны, а в 1902-м – в капитаны.

В 1901–1904 годах Дитерихс последовательно занимал должности старшего адъютанта Штаба 2-й Гренадерской дивизии и обер-офицера для поручений при Штабе Московского военного округа. Около полугода он командовал эскадроном в 3-м драгунском Сумском полку, а затем, с 28 апреля 1904 по 17 апреля 1906 года, служил обер-офицером для особых поручений при штабе XVII-го армейского корпуса. После начала Русско-Японской войны Дитерихс принимает участие в боях под Ляояном, на реке Шахэ и под Мукденом; помимо служебных обязанностей, он выступает и как военный корреспондент газеты «Русский Листок». За эту кампанию он имел награды: орден Святой Анны III-й степени с мечами и бантом, орден Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом и орден Святого Станислава II-й степени с мечами. К 1906 году Михаил Константинович уже подполковник, штаб-офицер для особых поручений при Штабе того же XVII-го армейского корпуса; он женат и имеет одного сына.

В этом же году Михаил Константинович был переведен штаб-офицером для особых поручений в Штаб VII-го армейского корпуса, а 14 февраля 1909 года – на ту же должность в Штаб Киевского военного округа. В конце 1909 года его произвели в полковники, а 2 апреля 1910-го – назначили старшим адъютантом Штаба округа. Наконец, 30 июня 1913 года полковник Дитерихс был переведен в Главное управление Генерального Штаба, где занял должность начальника одного из четырех отделений в Мобилизационном отделе. В одной из биографий Михаила Константиновича утверждается, что он несколько раз бывал в ответственных командировках за границей в составе военных или дипломатических миссий, и даже – что ему доводилось нелегально путешествовать по австрийской территории в роли нищего, торговца или шарманщика. Во время этих «странствий» он детально изучал будущий Галицийский театр военных действий, осматривал укрепления Перемышля, Кракова, Карпатские перевалы, долину реки Сан и подступы к Львову.

С началом Первой мировой войны Дитерихс был направлен в Штаб Юго-Западного фронта на должность начальника его Общего отделения. Но уже 3 сентября 1914 года начальник Штаба, генерал М. В. Алексеев, направляет в Ставку следующую телеграмму: «Начальство 3-й Армии усердно ходатайствует… командировать на должность Генерал-квартирмейстера полковника Дитерихса. Прошу убедительно исполнить это во имя пользы службы, более подготовленного офицера найти нельзя, работа предстоит серьезная». Это назначение состоялось, и Михаил Константинович стал генерал-квартирмейстером Штаба III-й армии. А уже 17 ноября 1914 года выходит следующий приказ Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта генерала Н. И. Иванова:

«Вследствие вызова в мое распоряжение 28 октября Начальника Штаба 3-й Армии Генерал-Лейтенанта Драгомирова, временное исполнение обязанностей по этой должности было возложено на Генерал-Квартирмейстера Штаба Армии полковника Дитерихса.

12 ноября полковник Дитерихс сдал должность вновь назначенному Начальнику штаба Генерал-Лейтенанту Добророльскому.

В этот период 3-я Армия выполнила марш-маневр от Сана к Кракову со сложною переброской части сил на левый берег Вислы. Полковник Дитерихс успешно провел в жизнь указания Командующего Армией по осуществлению этого марш-маневра.

От лица службы объявляю полковнику Дитерихсу мою благодарность за его чрезвычайно усердную и полезную работу».

Поэтому неудивительно, что после того как генерал Алексеев, возглавивший Северо-Западный фронт, забрал с собою своего ближайшего помощника, генерал-квартирмейстера генерала М. С. Пустовойтенко, новым исполняющим должность генерал-квартирмейстера Штаба Юго-Западного фронта 19 марта 1915 года стал именно полковник Дитерихс. 28 мая того же года он был произведен в генерал-майоры и утвержден в занимаемой должности, а 8 октября «за отлично-усердную службу и труды, понесенные во время военных действий», награжден орденом Святого Станислава I-й степени. Дитерихс всегда аттестовался своими начальниками как отличный штабной работник и офицер исключительных способностей.

8 сентября 1915 года в Штаб фронта был переведен Генерального Штаба полковник Н. Н. Духонин, вскоре ставший помощником генерал-квартирмейстера. Дитерихс и Духонин проработали вместе более полугода, за время их плодотворной совместной службы Духонин был произведен в генералы. В это же время в Штабе фронта под началом Михаила Константиновича служили и другие будущие герои Белого движения, будущие сослуживцы и товарищи Дитерихса по борьбе на Востоке России: подполковник К. В. Сахаров и капитан В. О. Каппель.

Весной 1916 года Дитерихс непосредственно участвовал в детальной разработке планов летнего наступления Юго-Западного фронта, ставшего известным под наименованием «Брусиловского прорыва». Но принять участие в само?м наступлении Михаилу Константиновичу не довелось. 25 мая 1916 года в приказе по штабу Юго-Западного фронта было объявлено: «В связи с предстоящим назначением генерал-майора Дитерихса Начальником 2-ой Особой бригады, ко временному исполнению должности Генерал-квартирмейстера штаба Юго-Западного фронта допускается его помощник генерал-майор Духонин». Два дня спустя Дитерихс отбыл к своему новому месту службы, а через год судьба вновь свела Дитерихса и Духонина, увы, – при самых трагических обстоятельствах.

* * *

Новое назначение Дитерихса было очень ответственным, поскольку только что сформированная 2-я Особая бригада предназначалась для самостоятельных операций вдали от России, в составе союзных контингентов, – она формировалась специально для направления в Македонию, на Салоникский фронт. Поэтому от ее начальника, кроме обычных качеств командира, требовались также и немалые дипломатические способности.

21 июня (4 июля по новому стилю) 1916 года первый эшелон бригады во главе с Дитерихсом отплыл из Архангельска во Францию. 3 (16) июля корабли прибыли в Брест, после чего бригаду перевезли по железной дороге через всю Францию в Марсель, а там 5 августа посадили на вспомогательный крейсер, который и доставил ее в Салоники.

Салоникский фронт был открыт в конце 1915 года, чтобы помочь сербской армии, атакованной в этот момент с двух сторон – австро-германскими войсками и вступившими в войну болгарами. Сербам пришлось отступить через Албанию к морю, затем их армия была реорганизована на острове Корфу и перевезена на этот фронт. К шести сербским добавились четыре французских и пять английских дивизий, позднее одну дивизию высадили также итальянцы. Император Николай II очень серьезно относился к традиционной миссии России по защите единоверных славян на Балканах и потому со Своей стороны решил направить в Салоники две Особые бригады (2-ю и 4-ю).

С 16 января 1916 года (по новому стилю) находившиеся здесь части пяти наций образовали «Восточную армию» под руководством французского генерала М. Саррайля. Им противостояли одна германская и девять болгарских дивизий. Войска Салоникского фронта должны были перейти в общее наступление, но болгары опередили их и 17 августа сами атаковали сербов. На помощь союзное командование спешно выдвигало все имевшиеся под рукой части, в том числе и 2-ю Особую бригаду, не успевшую еще завершить своего сосредоточения. Фактически у Дитерихса на тот момент в наличии были лишь Штаб бригады и 3-й Особый полк, с которыми он 6 сентября выступил на фронт. 10 сентября русские части имели первое боевое столкновение с болгарами, выбив их из села Мокрени. Остановив неприятеля, союзные силы перешли в контрнаступление, имея своей целью освобождение города Монастырь (или Битоль) – крупного центра в Южной Македонии. Бригада Дитерихса вместе с сербскими и французскими частями оказалась на острие главного удара.

Наступать приходилось в чрезвычайно тяжелых условиях, по едва проходимым горным тропам, при постоянных перебоях со снабжением продовольствием и боеприпасами. Несмотря на это, русские и французские части быстро продвигались вперед и 17 сентября освободили Флорину. Французское командование высоко оценило порыв и самопожертвование русских: 19 октября 1916 года 3-й Особый пехотный полк за бои с 9 по 26 сентября был награжден Военным крестом с пальмовой ветвью на знамя полка. К этому времени подтянулся, наконец, и 4-й Особый полк, так что в результате перегруппировки генерал Дитерихс вступил в командование отрядом (в составе своей бригады и полка французских зуавов), именуемым во французских оперативных документах «Франко-Русской дивизией».

После короткой передышки войска возобновили наступление. Русские части вместе со всеми преследовали неприятеля, пока внезапно вечером 4 октября не наткнулись на сильно укрепленные Негочанские позиции. Их атаки 5-го, а затем и 14 октября закончились безрезультатно и стоили бригаде, как и приданным французским частям, тяжелых жертв. Болгарские окопы были заранее подготовлены и густо оплетены колючей проволокой, так что артиллерии отряда оказалось явно недостаточно, чтобы проделать в ней широкие проходы. Вот когда сказался просчет русской Ставки, пославшей за рубеж одну лишь пехоту, без приданных ей артиллерийских и саперных подразделений. Насыщенность артиллерией союзных войск на Салоникском фронте была гораздо ниже, чем на Западном, и в этой обстановке неудивительно, что русские при распределении артчастей оказались на положении «пасынков». К тому же потери от боевых действий и развившихся в непривычном климате болезней превысили 50%, и к 7 ноября под ружьем оставалось в 3-м полку – 1 423 человека и в 4-м – 1 396 человек. Оставшиеся люди были очень утомлены.

Но жертвы русских солдат оказались не напрасными. Пользуясь тем, что значительные силы болгар были прочно скованы действиями русской бригады, сербы взяли штурмом высоту Каймакчалан и к 10 ноября создали угрозу путям отхода болгар из Битоля. 16 ноября болгары начали общее отступление на север. Генерал Дитерихс немедленно организовал преследование, так что именно русским выпала честь утром 19 ноября первыми вступить в Битоль. Сербский престолонаследник, Королевич Александр, прибывший через два дня в освобожденный город, выразил особую признательность русским войскам и в ознаменование их заслуг пожаловал Дитерихсу высокий боевой орден. Довольно напыщенной фразой отметил подвиги русской бригады в своем приказе и генерал Саррайль: «Русские, в греческих горах, как на сербской равнине, ваша легендарная храбрость никогда не изменяла вам».

С освобождением Битоля общее наступление союзников закончилось, и войска начали устраиваться на занятых позициях, готовясь к зиме. В октябре в Салоники прибыла также и 4-я Особая бригада. Командовавший ею генерал Леонтьев считался равноправным с Дитерихсом начальником, и общего командования русскими войсками на Салоникском фронте предусмотрено не было. Это положение оказывалось явно ненормальным.

В конце марта 1917 года до русских войск в Македонии дошло известие о Февральском перевороте и отречении Императора. Оторванные от России, солдаты были дезориентированы этими известиями, тем более что из-за линии фронта на них немедленно обрушился поток агитационной литературы пораженческого характера. Несмотря на это, части сохраняли боеспособность, что им и пришлось вскоре доказать на деле.

На 9 мая было намечено общее наступление всех французских, русских и итальянских частей. Оно должно было начаться одновременно по всему фронту после трехдневной артиллерийской подготовки. Однако уже через несколько часов после начала атаки обозначилась ее явная неудача: лишь кое-где войска смогли с ходу ворваться в первую линию окопов врага, но мощными контратаками были выбиты обратно. Единственный настоящий успех в этот день выпал на долю 4-го Особого полка – в рукопашном бою он овладел высотой Дабия, выбив с нее 42-й германский полк и взяв при этом до сотни пленных. Но поскольку французские части справа и слева не сумели поддержать русских, полк на высоте Дабия попал в очень тяжелое положение и к вечеру был вынужден оставить ее. Безрезультатные атаки продолжались еще почти две недели, и только 21 мая генерал Саррайль отдал приказ перейти к обороне.

Незадолго до этого, 18 мая, генерал Дитерихс обратился с рапортом к Саррайлю, прося об «отводе» бригады на заслуженный отдых. Михаил Константинович указывал, что с августа 1916 года бригада в течение восьми месяцев без перерыва находилась на передовой, причем последние полгода – в особенно тяжелых условиях: «Всяческим силам имеется предел. Чтобы сохранить в войсках бригады боевой дух, необходимо предоставить им временно полный отдых. Это будет заслуженной наградой за 8 месяцев трудной работы. Из 12 000 чел[овек], которые я привез из России и которых я получил здесь, я потерял убитыми, ранеными, контуженными до 4 400 человек и до 8 000 человек разновременно переболело в госпиталях. Эти цифры достаточно красноречивы и показательны, чтобы свидетельствовать о трудности пережитого времени. Нужен полный отдых, который нельзя дать людям на позиции, нужны также пополнения, ибо теперь в частях остались едва достаточные кадры». Рапорт возымел свое действие, и 24 мая Дитерихс получил распоряжение об отводе 2-й Особой бригады в тыл.

Это было связано еще и с тем, что 26 мая было получено распоряжение русского командования о сведении 2-й и 4-й Особых бригад во 2-ю Особую дивизию. Начальником ее с 5 июня стал генерал Дитерихс, но ему не суждено было долго командовать дивизией. Уже в начале июля Дитерихса отзывают в Россию для получения нового, более высокого назначения. Генерал Саррайль впоследствии в своих мемуарах с теплотой вспоминал о Дитерихсе: «Я с грустью узнал, что он уезжает, генерал, …который часто был для меня драгоценнейшим помощником во всех военных и жизненных проблемах».

* * *

Зрелище, которое предстало перед Дитерихсом на родине, было самым безрадостным. Армия, не сдерживаемая уже ничем, продолжала разлагаться, а большевики резко усиливались по всей стране. Правительство Керенского на глазах у Дитерихса лишило возможности действовать своих последних потенциальных союзников – сторонников генерала Корнилова – и теперь было бессильно остановить анархию.

Дитерихс, однако, не спешил немедленно встать в оппозицию к новой власти. Его даже предназначали на пост военного министра, но Михаил Константинович отказался. Зато он принял предложение нового начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, своего старого сослуживца Духонина, и 10 (23) сентября был назначен генерал-квартирмейстером Ставки Верховного Главнокомандующего. Теперь уже Михаил Константинович становится подчиненным и ближайшим помощником Духонина.

Последний начальник Штаба Верховного, а затем и Верховный Главнокомандующий Русской Армией Николай Николаевич Духонин является фигурой глубоко трагической. Он занял при номинальном «Главковерхе» Керенском должность начальника Штаба – фактического Главнокомандующего, но без соответствующих прав, единственно ради того, чтобы, как он надеялся, уберечь армию от окончательного развала.

«Духонин стал оппортунистом par excellence [199] , – писал о нем позднее генерал А. И. Деникин. – Но в противовес другим генералам, видевшим в этом направлении новые перспективы для неограниченного честолюбия или более покойные условия личного существования, – он шел на такую роль, заведомо рискуя своим добрым именем, впоследствии и жизнью, исключительно из-за желания спасти положение. Он видел в этом единственное и последнее средство…

Ставка несомненно сочувствовала в душе корниловскому движению. Духонин и Дитерихс испытывали тягостное смущение неловкости, находясь между двух враждебных лагерей. Сохраняя полную лояльность в отношении к Керенскому, они в то же время тяготились подчинением ему и отождествлением с этим лицом, одиозным для всего русского офицерства…»

Можно представить себе, сколько душевных мук доставляло Духонину и Дитерихсу их положение, тем более, что с каждым днем они все более и более убеждались в своем полном бессилии. А когда в Ставку пришло известие о большевицком перевороте и бегстве Керенского, Духонину не оставалось ничего другого, как только принять на себя (1 (14) ноября) уже и формально звание Верховного Главнокомандующего; соответственно, Дитерихс 3 (16) ноября принял на себя обязанности начальника Штаба.

7 (20) ноября Ленин вызвал Духонина к прямому проводу и повелел ему немедленно обратиться к немцам с предложением о перемирии. Духонин ответил, что не признает произошедшего переворота и что Россия в любом случае связана союзническими обязательствами со своими партнерами по коалиции, а потому он не имеет права вступать в сепаратные переговоры с врагом. В ответ Ленин немедленно объявил о смещении Духонина и назначении на его место Верховным Главнокомандующим большевика прапорщика Н. В. Крыленко. Духонин отказался покинуть свой пост и был объявлен «мятежником» и «врагом трудового народа». Для ликвидации Ставки Крыленко выехал в Могилев во главе эшелона революционных войск.

Перед этой угрозой Ставка оказалась совершенно бессильна. Формально ей подчинялась многомиллионная армия, но все части, через расположение которых проезжал эшелон Крыленко, заявляли о своем «нейтралитете». Огромные толпы солдат, наводнившие Могилев, ревниво следили за каждым шагом Духонина и немногих преданных ему офицеров. Но самое главное – Духонин лично оказался неспособен на решительные действия, у него не хватило характера сплотить вокруг себя все надежное и оказать захватчикам решительное сопротивление. Мы вряд ли можем сейчас осуждать его за это, Духонин с Дитерихсом находились под влиянием одного всепоглощающего страха: что в результате непродуманных действий они своими руками разрушат фронт и откроют дорогу немцам. Поэтому Духонин выбрал другой путь – принести себя в жертву и, если придется, достойно встретить смерть, оставаясь до конца на своем посту. Комиссар Временного Правительства при Ставке В. Б. Станкевич уверял в своих воспоминаниях, что первоначально Духонин собирался уехать и что именно Дитерихс в последний момент отговорил его. Но если учесть, что автомобилем, приготовленным для Духонина и Дитерихса, воспользовался именно Станкевич, его беспристрастность в этом деле по меньшей мере вызовет сомнения. Так или иначе, но единственным «мятежным» действием Духонина был своевременный приказ об освобождении из-под стражи арестованного генерала Л. Г. Корнилова и его соратников.

Между тем Крыленко, опасаясь возможного сопротивления, заранее распалял «праведный гнев» своих приспешников против «мятежника» Духонина. Утром 20 ноября (3 декабря) советский эшелон прибыл на могилевский вокзал. Никакого сопротивления оказано не было. Матросы арестовали Духонина, но когда они вели его к вагону Крыленко, все их тайные страхи вышли наружу взрывом слепой беспричинной ярости. Обезумевшая толпа буквально растерзала Духонина у самых дверей вагона нового «Главковерха», а Крыленко, напуганный результатами своей же агитации, побоялся вмешаться в этот самосуд, сделав вид, что ничего не видел и не слышал.

Потом, разумеется, эта дикая расправа была представлена «выражением праведного гнева народа» и была поставлена в заслугу как подстрекателям, так и исполнителям. В течение Гражданской войны в стане красных бытовала гнусная присказка «отправить в штаб к Духонину», что означало убить, расстрелять. И можно не сомневаться, что в тот трагический день матросы не собирались ограничиться лишь одной жертвой, а намеревались «отправить в штаб к Духонину» в первую очередь его начальника Штаба генерала Дитерихса, которого усиленно искали, но так и не нашли.

Михаилу Константиновичу удалось в самый последний момент укрыться во французской военной миссии, и затем, переодевшись во французскую форму, выехать в составе этой миссии в Киев. Там Дитерихс присоединился к Штабу завершавшего формирование Чешско-Словацкого корпуса, и приказом по корпусу от 26 января 1918 года был назначен начальником его Штаба.

* * *

К концу мая 1918 года, когда по Транссибирской магистрали началось повсеместное выступление чехословацких частей, генерал Дитерихс находился уже во Владивостоке. Там он возглавлял «Владивостокскую группу Чехо-войск», составлявшую до 14 000 человек. Эта группа первой прибыла во Владивосток и теперь ожидала транспортов для отправки на Западный фронт. Она находилась в совершенно ином положении, нежели остальные войска, задержанные местными Советами в Поволжьи, на Урале и в Сибири. Здесь на рейде стояли корабли Антанты; еще 5 апреля Япония, под предлогом защиты интересов своих подданных, высадила в порту небольшой десант. Большевицкий Совет во Владивостоке продолжал функционировать, но должен был действовать с постоянной оглядкой на союзников, и в городе сохранялось положение неустойчивого равновесия. Всей полнотой власти над чешскими войсками обладала «Владивостокская коллегия» из находившихся в городе представителей Отделения Чешско-Словацкого Национального Совета в России. Михаилу Константиновичу в этих обстоятельствах не оставалось ничего другого, как только проявлять лояльность по отношению к чешскому политическому руководству и представителям союзников.

Когда до Владивостока докатились вести, что по всей магистрали развернулись боевые действия между чехами и большевиками, члены «Владивостокской коллегии» отнеслись к этому крайне неодобрительно и предложили свое посредничество в улаживании конфликта. Соответственно, и сосредоточенные во Владивостоке легионеры в общем выступлении поначалу никакого участия не принимали. Дело дошло до того, что 16 июня 1918 года, когда по всей Сибири уже три недели шли ожесточенные бои, руководители Владивостокской группы послали капитану Гайде, сражавшемуся под Мариинском, следующую телеграмму:

«Вновь настойчиво напоминаем, что единственной нашей целью является возможно скорее отправиться на французский фронт, поэтому надлежит соблюдать полнейший нейтралитет в русских делах. Старайтесь договориться с местными советами на мало-мальски приемлемых для нас условиях. Одновременно телеграфируем “Центросибири”, чтобы гарантировали ваше продвижение на основании договора, заключенного между Советом Народных Комиссаров и Отделением Народной Рады от 26-го марта, согласно которого проследовали первые 12 поездов. Если добьемся договоренности, мы требуем в ваших собственных интересах и для достижения нашей единственной цели, чтобы вы немедленно прекратили свое выступление и продолжали продвигаться во Владивосток.

Члены Отделения Народной Рады: Гоуска, Шпачек, доктор Гирса, генерал Дитерихс».

Гайда воспринял эту телеграмму как измену общему делу, и его твердая позиция в конце концов подействовала отрезвляюще на Владивостокскую коллегию. Между тем члены местного Совета, пользуясь бездействием чешских войск, активно вывозили оружие и боеприпасы со складов Владивостокской крепости. Повели большевики и агитацию в рядах самих чешских полков, призывая их покидать свои части и вступать в Красную Гвардию (к концу июня перебежчиков набралось уже 200 человек, и из них был сформирован батальон). Все это вместе привело к тому, что, когда 26 июня в город прибыл курьер от Гайды с приказом немедленно выступать ему навстречу, «Владивостокская коллегия» после консультации с союзными консулами решила подчиниться этому приказу. Руки у Дитерихса были, наконец, развязаны.

29 июня 1918 года генерал направил Владивостокскому Совету Рабочих и Солдатских Депутатов ультиматум о разоружении в течение часа всех красных войск в городе. Одновременно с объявлением ультиматума Владивосток был окружен чешскими войсками, и когда срок ультиматума истек, они арестовали Совет, почти не встречая сопротивления, разоружили местный гарнизон в 1 200 человек и взяли под свой контроль склады крепости. Выступление во Владивостоке совпало с общим переломом в настроениях союзников. 29 июня союзные крейсера на рейде активно содействовали чехам, задержав и разоружив красные миноносцы. Японцы начали высадку крупных сухопутных сил, вскоре к ним присоединились англичане, французы и американцы.

Между тем Дитерихс перешел 1 июля в решительное наступление по нескольким направлениям: на северо-запад против Никольска-Уссурийского и на северо-восток – против Сучанских и Шкотовских угольных шахт. 3 и 4 июля южнее Никольска-Уссурийского произошло серьезное сражение. Большевицкий отряд силою в 3 600 человек при трех орудиях и двух бронепоездах был наголову разбит 2 000 чехов с девятью пулеметами и одним орудием; здесь же был разгромлен и батальон чехов-дезертиров. 5 июля чешская колонна вступила в Никольск-Уссурийский, а на другой день встретилась на станции Пограничной с белыми отрядами генерала Д. Л. Хорвата и Атамана И. П. Калмыкова, наступавшими из полосы отчуждения Китайско-Восточной железной дороги.

Красные отступали по Амурской железной дороге на Хабаровск, энергично преследуемые чехами. В районе Спасска большевики подготовили сильные позиции, но 16 июля и они были взяты, а советские отряды поспешно бежали дальше на север – к станции Уссури. Здесь к ним подошли значительные подкрепления из Хабаровска, и попытка чехов 1 августа форсировать слабыми силами реку Уссури не удалась. Им пришлось временно закрепиться на достигнутых рубежах. Мог ли предполагать Дитерихс, планируя все эти операции, что четыре года спустя именно здесь, на реке Уссури и под Спасском, ему придется дать красным свой последний бой?

Тем временем хабаровское направление было усилено отрядом Атамана Калмыкова, а затем и войсками союзников, которые полностью взяли на себя заботу об Уссурийском фронте. Дитерихс отозвал оттуда чешские части, передав командование японскому полковнику Иранаки. 23 августа союзные силы наголову разгромили красных у разъезда Краевского и, преследуя их, 4 сентября освободили Хабаровск.

В начале сентября в освобожденном Забайкальи, на станции Оловянной, произошла встреча штабов Гайды, Дитерихса, Семенова и представителей японского командования. После короткой встречи пути их снова разошлись. Гайда поехал на восток принимать части бывшей группы Дитерихса, а Михаил Константинович – на запад, в Челябинск, куда его срочно вызывали, вновь на должность начальника Штаба Чешско-Словацкого корпуса.

Между тем в командовании корпусом произошли перестановки. 28 августа 1918 года его командующим был назначен Я. Сыровой, произведенный из поручиков сразу в генералы. Бывший разведчик Русской Армии с 1914 года, потерявший глаз в 1917-м в сражении под Зборовом, Сыровой в дни выступления против большевиков показал себя не самым активным из командиров и на столь высокий пост был вознесен, возможно, потому, что был достаточно покладист и устраивал всех, включая и чешских политиков. Ему суждено было в будущем дважды сыграть роковую роль: в 1920 году, когда он выдал на расправу большевикам адмирала А. В. Колчака, и в 1938 году, когда, будучи Главнокомандующим чехословацкой армией, он «повторил свой подвиг», выдав собственную страну на расправу Гитлеру.

По соглашению между русским и чешским руководством командующий чехами одновременно являлся в оперативном отношении Главнокомандующим всеми войсками противо-большевицкого фронта на Урале и в Поволжьи. Разумеется, Сыровой по своей подготовке совершенно не был способен командовать армиями и фронтами. Поэтому вся работа автоматически ложилась на плечи начальника Штаба Чешско-Словацкого корпуса генерала Дитерихса.

Пока же Сыровой и Дитерихс отправились на Уфимское Государственное Совещание, призванное образовать на Востоке России единую государственную власть. 18 сентября 1918 года было достигнуто соглашение о создании Директории, а 24 сентября Верховным Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России был назначен генерал В. Г. Болдырев. Сразу же после своего назначения он обсуждал с генералами Сыровым и Дитерихсом условия подчинения ему Чешского корпуса. Позднее Болдырев вспоминал:

«Я предлагал Дитерихсу принять то или иное участие в работе. Он отказался, заявив, что не хотел бы отрываться от чехов.

За время нашего совещания Дитерихс усиленно подчеркивал свою близость к чехам. Подчеркивание это было настолько ярким, что вызвало даже мой невольный вопрос: считает ли он себя русским генералом, – на что Дитерихс ответил: “Я прежде всего чешский доброволец”».

А вот каким увидел Дитерихса в это же время полковник К. В. Сахаров:

«Работая вместе с Дитерихсом и под его начальством с 1915 года, я хорошо знал его раньше; и теперь прямо не узнал: генерал постарел, исхудал, осунулся, не было в глазах прежней чистой твердости и уверенности, а ко всему он был одет в неуклюжую и невоенную чешскую форму, без погон, с одним ремнем через плечо и со щитком на левом рукаве…

– “Много пережить пришлось тяжелого”, – сказал мне М. К. Дитерихс. – “Развал армии, работа с Керенским, убийство Духонина почти на моих глазах. Пришлось скрываться от большевиков. Потом работа с чехами”…

Мрачно и почти безнадежно смотрел генерал Дитерихс на предстоящую зиму.

– “Надо уходить за Иртыш”, – было его мнение. – “Вы не можете одновременно формироваться и бить большевиков, да и снабжения нет, а англичане когда-то еще дадут. Чехи”… – он махнул рукой. – “Чехи воевать не будут, развалили их совсем”».

Разумеется, оба автора воспоминаний пристрастны. Болдырев фактически предлагал Дитерихсу предать своего прямого начальника и почему-то обиделся, когда тот отказался. Сахаров же через год занял место Дитерихса, и ему выгодно было представить дело так, будто Михаил Константинович уже в 1918 году разуверился в исходе борьбы и собирался «уходить за Иртыш». Но, кажется, все свидетели согласны в одном: Дитерихс в это время был демонстративно лоялен к чешскому руководству, военному и политическому. Однако похоже, что двойственность собственного положения сильно тяготила его.

С Болдыревым после долгих переговоров удалось добиться соглашения. При этом формула служебных взаимоотношений была сложной и искусственной: Сыровой согласился подчиниться Болдыреву как Верховному Главнокомандующему, но при этом все действующие русские части в оперативном отношении были в свою очередь подчинены Сыровому как Командующему фронтом. Штаб фронта, который русские именовали Западным (по отношению к Омску, новой столице Белой Сибири), а союзники – Восточным (видя в нем восстановленный противо-германский Восточный фронт Первой мировой войны), обосновался в Челябинске. В задачу Дитерихса (как фактического Командующего фронтом) входила координация действий всех оперативных групп. Но резкое изменение политической ситуации не оставило ему возможности серьезно проявить себя на этом посту.

Произошедший через месяц в Омске переворот, провозглашение Верховным Правителем адмирала Колчака, а затем и отвод всех чешских частей в тыл сделали невозможным сохранение прежнего смешанного чехо-русского Верховного командования. В январе 1919 года штаб фронта был расформирован, а все войска объединены в три отдельные армии: Сибирскую, Западную и Оренбургскую.

В этой обстановке генерал Дитерихс не видел возможным продолжать свою службу в чешском корпусе, и в результате 8 января 1919 года последовал приказ: «Определяются в Русскую Службу, Чешской Службы: Состоящий в должности Начальника штаба Главнокомандующего армиями Западного фронта Генерал-Лейтенант Дитерихс – тем же чином и с зачислением по Генеральному Штабу; Командовавший Екатеринбургской группой Генерал-Майор Гайда – с утверждением в чине и с зачислением по армейской пехоте».

* * *

В отличие от Гайды, возглавившего вскоре Сибирскую Армию, генерал Дитерихс не получил нового поста в действующей армии. Вместо этого 17 января 1919 года по предписанию адмирала Колчака на него было возложено «общее руководство по расследованию и следствию по делам об убийстве на Урале Членов Августейшей Семьи и других Членов Дома Романовых».

Хотя это новое поручение больше напоминало почетную отставку, Михаил Константинович, будучи убежденным монархистом и глубоко верующим человеком, отнесся к возложенной на него задаче со всей ответственностью. Он привлек к расследованию следователя по особо важным делам Омского окружного суда Н. А. Соколова, и за три месяца была проделана огромная работа, в результате которой стали известны основные детали этого преступления.

Соколов неопровержимо доказал, что погибла вся Царская Семья и что организаторы преступления действовали не по собственной инициативе, а по прямому указанию из Москвы. Он сумел восстановить всю картину убийства и сокрытия его следов, проследить почти весь путь убийц, увозивших останки Мучеников, нашел кострища, на которых жгли трупы. Были собраны многочисленные реликвии – вещи, принадлежавшие Николаю II и Его Семье, позднее вывезенные из России. К сожалению, неудачи на фронте и сдача Екатеринбурга не дали довести следствие до конца.

Полностью посвятив себя этому делу, Михаил Константинович всю весну безвыездно пробыл в Екатеринбурге. Но в мае, в связи с ухудшением обстановки на фронте, возник острый конфликт между командующим Сибирской Армией генералом Гайдой и начальником Штаба Верховного Главнокомандующего генералом Д. А. Лебедевым. В первых числах июня Дитерихс срочно был вызван в Омск к Верховному Правителю и получил предписание вместе с генералами А. Ф. Матковским и М. А. Иностранцевым образовать особую комиссию для рассмотрения вопроса об обоснованности обвинений Гайды.

Комиссия заседала три дня и пришла к выводу, что по существу Гайда совершенно прав в своих обвинениях, но облек протест в недопустимую форму. Однако Дитерихс, докладывая адмиралу выводы комиссии, прибавил, что, по его мнению, Гайда для пользы дела должен быть сохранен на своем посту. Одновременно, признавая вину Лебедева, Дитерихс, по свидетельству генерала Иностранцева, настоятельно советовал Колчаку временно не увольнять и его. Дело в том, что до Михаила Константиновича уже дошли слухи, будто на место Лебедева прочат именно его, и он не хотел давать повода для сплетен.

Колчак с приведенными доводами полностью согласился, и все же не прошло и месяца, как генералу Дитерихсу пришлось заменить сразу обоих «спорщиков» – 20 июня 1919 года вышел Приказ Верховного Главнокомандующего за № 149, которым предписывалось:

«1. Сибирскую Отдельную армию, Западную Отдельную армию и речную боевую флотилию в полном составе подчинить Генерал-Лейтенанту Дитерихсу на правах Главнокомандующего фронтом.

2. Генералу Дитерихсу в командование вступить немедленно».

7 июля Дитерихс принял у Гайды командование над стремительно откатывающейся на восток армией. Непосредственная угроза нависла уже над Екатеринбургом, и Дитерихсу пришлось срочно организовывать правильную эвакуацию города. 15 июля Екатеринбург был оставлен белыми войсками. Предотвращая панику, Михаил Константинович выехал из него одним из последних.

А накануне приказом Верховного Главнокомандующего за № 158 генерал Дитерихс был назначен «Главнокомандующим Восточным фронтом, с подчинением ему всех войск Сибирской и Западной армий», которые реорганизовывались при этом в три неотдельных армии. Сибирская Армия была разделена на две: 1-ю генерала А. Н. Пепеляева и 2-ю, которую возглавил недавно приехавший из Франции генерал Н. А. Лохвицкий. Западная Армия переименовывалась в 3-ю, ею командовал произведенный в генералы К. В. Сахаров.

Однако в то время как генерал Дитерихс был всецело поглощен приведением в порядок Сибирской Армии, за его спиной Сахаров и фактически уже лишенный большей части своих полномочий Лебедев задумали самостоятельную наступательную операцию. Она вылилась в сражение под Челябинском 25 июля – 4 августа 1919 года.

Планируя эту операцию, генерал Сахаров предполагал заманить в ловушку советскую 5-ю армию, преднамеренно сдав город Челябинск и одновременно нанеся удары севернее и южнее города. Обе группы должны были перейти в наступление 25 июля и окружить втянувшиеся в город красные войска. Опасность проведения столь сложной операции и большой риск неудачи во внимание не принимались. Более того, для проведения этой операции генералом Лебедевым были без согласия Дитерихса привлечены из тыла последние резервы – 11-я, 12-я и 13-я Сибирские стрелковые дивизии. То, что они еще не закончили обучение и состояли по существу из неопытных новобранцев, в расчет принято не было. Не смогло командование и выявить существовавшие в каждом из этих новых полков подпольные коммунистические ячейки. В результате разразилась катастрофа: как только дивизии были вывезены на фронт, в первом же бою бо?льшая часть их перебежала на сторону красных, убивая по дороге собственных офицеров. 13-я Сибирская дивизия оказалась в этом отношении несколько получше – она потеряла «всего лишь» три четверти своего состава и, по крайней мере, сохранилась как боевое соединение; две же другие были через неделю расформированы, поскольку в них осталось по 200 штыков в каждой. Так бездарно были погублены последние резервы, а оставшихся сил не хватило для исполнения задуманного плана, что и стало основной причиной неудачи Челябинской операции.

Известия об этих самовольных действиях привели Михаила Константиновича в ярость, но он был бессилен остановить уже развернувшееся сражение. Однако на будущее он потребовал предоставить ему всю полноту власти над войсками фронта. И 9 августа адмирал Колчак, в дополнение к должности Главнокомандующего Восточным фронтом, своим приказом за № 172 назначил генерала Дитерихса также временно исполняющим обязанности начальника Штаба Верховного Главнокомандующего и военного министра.

* * *

Перед Дитерихсом стояла задача остановить продвижение красных, перехватить у них инициативу, а при благоприятных условиях – и отбросить противника назад за Урал. Кроме того, выяснилось, что советское командование после сражения под Челябинском сняло со своего Восточного фронта несколько дивизий и перебросило их на юг, против Деникина, который в это время развивал успешное наступление на Москву. Нужно было помочь Деникину, оттянув на себя часть красных сил. Все это в совокупности заставило Дитерихса решиться на новую попытку наступления.

Но для этого сначала надо было стабилизировать фронт, остановить непрерывный отход. И тогда Михаил Константинович задумал смелый маневр. Прикрываясь частью своих сил, он снял с фронта пять стрелковых дивизий и передислоцировал их в район Петропавловска для отдыха и пополнения. Кроме того, еще одна дивизия пополнялась и развертывалась в ближайшем тылу. Как только отходящие войска достигли линии реки Ишим и города Петропавловска, отдохнувшие дивизии немедленно влились в боевую линию, и 2 сентября войска всех трех армий без промедления, одновременно перешли в решительное наступление.

На этот раз сражение было подготовлено куда тщательнее, чем под Челябинском. Атаман Сибирского Казачьего Войска генерал П. П. Иванов-Ринов объявил «сполох» и сумел поднять по станицам все население до 50-летнего возраста. Из них был сформирован конный Сибирский казачий корпус, который вместе с пластунскими частями составил Степную группу генерала Лебедева. Эта группа совместно с Уральской группой генерала В. Д. Косьмина была заранее скрытно сосредоточена южнее железной дороги Курган – Петропавловск – Омск с задачей выйти во фланг и тыл 5-й армии красных.

Однако ожесточенное сражение пошло не совсем так, как было задумано. На второй его день красные нашли в полевой сумке убитого ординарца копию приказа Дитерихса и своевременно успели перебросить силы на атакуемый фланг. Роковую роль сыграло здесь также и то, что возглавивший Сибирский казачий корпус генерал Иванов-Ринов не обладал ни талантом, ни дерзостью, необходимыми для настоящего кавалерийского начальника. Он не решился смело прорвать фронт и уйти в рейд по красным тылам, а вместо этого после нескольких мелких тактических успехов вывел казаков «на отдых». Узнав об этом, Колчак отрешил Иванова-Ринова от командования корпусом, но было уже поздно – советские войска успели выйти из-под удара. Столь же медленно развивалось наступление и на участках 1-й и 2-й армий, еще не успевших до конца оправиться от июньских и июльских поражений. Получилось, что основную тяжесть наступления пришлось принять на себя 3-й армии генерала Сахарова, а вместо охвата флангов удался мощный прорыв вдоль полотна железной дороги на Курган. Под ударами группировок Войцеховского, Каппеля и Косьмина красный фронт начал быстро подаваться назад.

После месяца ожесточенных боев белые войска нанесли противостоящим им 5-й и 3-й армиям советского Восточного фронта, которым командовал В. А. Ольдерогге, тяжелое поражение, и ко 2 октября вышли обратно к реке Тобол. Но здесь стало ясно, что наступательный порыв иссяк. Части понесли тяжелые потери, которые не успевали замещаться текущими пополнениями, и для форсирования реки уже не было сил.

Вот когда сказалось отсутствие трех Сибирских дивизий, бездарно погубленных под Челябинском. Теперь же для пополнения рядов приходилось выбрасывать на фронт мелкие части: Морской учебный батальон, сформированный из корабельных команд Камской речной боевой флотилии, формирующуюся Образцовую Егерскую бригаду (побатальонно), Особую дивизию, первоначально предназначавшуюся для установления в районе Каспия связи между левым флангом армий адмирала Колчака и правофланговыми частями Вооруженных Сил Юга России генерала Деникина. Командующий 3-й армией Сахаров, по его признанию, бросил в бой все, до собственного конвоя включительно. Когда не хватило и этого, то адмирал Колчак отправил в «командировку» на фронт и свой личный конвой, который принял участие в одном из боев. Но, разумеется, это был лишь красивый жест, армии требовалась помощь в гораздо большем размере.

Выяснилась также полная ненадежность поступающих пополнений. Мобилизованные сибирские крестьяне прибывали на фронт уже распропагандированными большевицкими агитаторами и во многих случаях в первом же бою переходили на сторону красных. Подобные пополнения не столько усиливали, сколько ослабляли войска.

Поэтому неудивительно, что Колчак и Дитерихс, столкнувшись с таким явлением, поневоле обратили особое внимание на привлечение в армию добровольцев. Для этой цели было создано «Управление добровольческих формирований» под руководством генерала В. В. Голицына. В начале сентября это управление вместе с инициативной группой, возглавляемой протоиереем отцом Петром Рождественским и профессором Д. В. Болдыревым, выдвинули идею создания «Дружин Святого Креста и Зеленого Знамени», которые состояли бы из глубоко верующих людей, воспринимавших большевиков как разрушителей Веры и Церкви. В разработанном «Положении о дружинах Святого Креста» говорилось: «Каждый вступающий в дружину Св[ятого] Креста, кроме обычной присяги, дает перед Крестом и Евангелием обет верности Христу и друг другу и в знак служения делу Христову налагает поверх платья восьмиконечный Крест». Впрочем, как это видно из названия, некоторые дружины могли быть созданы и из мусульман; главным критерием здесь была именно глубокая вера, противопоставляемая воинствующему атеизму красных.

Дитерихс активно поддержал эту идею, поскольку она была ему внутренне близка. Развернулась усиленная агитация в церквах, среди верующих, и в результате к 23 сентября первая дружина Святого Креста была сформирована в городе Омске и после торжественного молебна выехала на фронт. Всего же до середины ноября в дружины Святого Креста вступило около 6 000 человек. Это была последняя попытка пополнить части морально устойчивым элементом, но она запоздала и из-за нерадивости генерала Голицына не достигла того размаха, на который рассчитывало командование.

В отличие от белых, командующий красным Восточным фронтом Ольдерогге имел реальную возможность быстро пополнить свои части. В дни Тобольского сражения Дитерихс писал: «Как бы ни было нам тяжело, но мы должны проявить максимальное упорство, дабы противник не мог взять ни одного человека с Восточного фронта, а наоборот, вез свои дивизии на нас. Если за октябрь месяц большевики не усилятся против Деникина, то он к середине октября займет Москву». Эта задача была почти выполнена: красные отменили все намечавшиеся перевозки на Южный фронт, и теперь все их многочисленные резервы были брошены против поредевших армий адмирала Колчака, так что когда после двухнедельного затишья и перегруппировки 14 октября 1919 года советские войска перешли в наступление, сил, чтобы остановить его, у Белого командования уже не было.

В течение последующей недели ожесточенных боев генерал Дитерихс все еще надеялся парировать удар и удержать красных на линии Тобола, либо на каком-нибудь промежуточном рубеже. Но к 24 октября он осознал, что наличных средств для этого явно недостаточно и дальнейшее упорное сопротивление приведет лишь к перемалыванию в неравных боях лучших кадров.

Чтобы избежать этого, Дитерихс задумал новый маневр. В своей директиве от 25 октября 1919 года он предписывал генералу Лохвицкому принять на себя управление 1-й и 2-й армиями, Тобольской группой и Тыловым округом фронта. Одновременно выделялись две сильные группы резервов. Ближайшая, в Омске, под командованием генерала Войцеховского создавалась из 13-й Сибирской и Морской дивизий, а также Красноуфимской бригады. Вторую группу в районе Ново-Николаевска – Томска должен был возглавить командовавший 1-й армией генерал А. Н. Пепеляев; в нее включалось большинство частей его армии. Переброшенные в места своего первоначального формирования, они должны были быстро пополниться, в то время как части на фронте предполагалось планомерно отвести на какой-либо заранее намеченный рубеж, с которого уже всеми силами можно было бы вновь перейти в наступление, или, по крайней мере, остановить красных до весны. Как видим, намечалось повторение Тобольского маневра, только в бо?льших масштабах.

Однако этот план не учитывал политических последствий отступления, в частности, Дитерихс не предполагал удерживать столицу Белой Сибири – Омск. Это обстоятельство и стало для него роковым. Верховный Правитель настаивал на безусловной защите Омска, и в этом вопросе его поддержал командующий 3-й армией генерал Сахаров. В результате генерал Дитерихс был смещен со своего поста, и Главнокомандующим армиями Восточного фронта вместо него был назначен Сахаров.

Обстоятельства смещения генерала Дитерихса, подробно описанные в донесении английского военного представителя майора Моринса со слов его агента, не оставляют сомнения в том, что Сахаров просто затеял интригу против своего начальника. Рассказ же об этом настолько колоритен, что его стоит привести целиком:

«4 ноября в 1 час дня были приняты Верховным Правителем генералы Дитерихс и Сахаров. Верховный был в необыкновенно нервном настроении и во время разговора с Дитерихсом и Сахаровым сломал несколько карандашей и чернильницу, пролив чернила на свой письменный стол. Верховный крайне немилостиво разговаривал с Дитерихсом, ставя ему в упрек, что все время его командования связано с исключительной неудачей и что он в настоящее время убедился в полной его неспособности. Не дав Дитерихсу [сказать] ни слова в свое оправдание, Верховный начал ему припоминать его уверения, ни на чем не основанные, о выступлении чехо-словаков с его назначением, отставки всех более или менее опытных генералов, что ему даже со стороны союзников пришлось неоднократно выслушивать о наивных начинаниях и приказах, исходящих от Дитерихса, что отступление армии и этим возможная сдача Омска – исключительная вина Дитерихса. Верховный также говорил о генерале Гайда, при чем бросалось в глаза следующее: когда Дитерихс в свое оправдание начал говорить, что он получил тяжелое наследие от Гайды, который совершенно разложил свою армию, а он все-таки в сравнительно короткий срок установил боевую способность ее, и что отступление лишь следствие превосходства в численности красных, – Колчак здесь потерял совершенно всякое самообладание, стал топать ногами и буквально стал кричать, что это обычный прием самооправдания: конечно, всегда во всем другие виноваты. “Я вижу лишь одно, что генерал Гайда все-таки во всем был прав. Вы оклеветали его из зависти, оклеветали Пепеляева, что они совместно хотят учинить переворот, да… переворот необходим… так продолжать невозможно… я знаю… Омск… мне скажете, что решительное сражение дадите между Омском и Ново-Николаевском… опять начинается та же история, что перед Екатеринбургом, Тюменью, Петропавловском и Ишимом. Омск немыслимо сдать. С потерей Омска – все потеряно. (Обращается к генералу Сахарову) Как ваше мнение?” Сахаров в позе Наполеона (рассказал агент) стал развивать свой план обороны Омска с рытьем окопов и проволочных заграждений в 6 верстах от Омска, говорил с такой уверенностью и притом в духе Верховного, что тот сразу принял сторону Сахарова, забыв все его промахи в Челябинске, Кургане и под конец под Петропавловском и Ишимом. Утвердил план Сахарова и, обращаясь к Дитерихсу, сказал: “Пора кончить, Михаил Константинович, с вашей теорией, пора перейти к делу, и я приказываю защищать Омск до последней возможности”.

“Ваше Превосходительство, – сказал Дитерихс, – защищать Омск равносильно полному поражению и потере всей нашей армии. Я этой задачи взять на себя не могу и не имею на то нравственного права, зная состояние армии, а, кроме того, после вашего высказанного мнения я прошу вас меня уволить и передать армию более достойному, чем я”.

Колчак: “Приказываю вам (обращаясь к Сахарову) вступить в обязанности Главнокомандующего. Генерал Дитерихс сдаст вам свой штаб, чтобы в первое время не тратить вам дорогого времени на формирование его. (Обращается к Дитерихсу) Приказываю вам, генерал, немедля все сдать генералу Сахарову”.

(Дитерихс в ответ): “Слушаюсь, – я так устал”.

Оба генерала, прощаясь с Верховным, выходят и сталкиваются в прихожей с майором Стивенсом, который в свою очередь обращается к Дитерихсу, объясняя ему, что он только что был у него в поезде по поручению генерала Нокса и узнал… он уехал к Верховному Правителю, он ехал сюда, чтобы передать ему приглашение генерала Нокса на обед сего числа. Дитерихс, схватясь за голову: “Ох, батюшки, дорогой мой, какие теперь обеды, я очень благодарен генералу за приглашение, но извиняюсь, я слишком устал, пусть теперь другие пообедают за меня”».

Дитерихс был оскорблен до глубины души, он немедленно сдал командование Сахарову и через несколько дней выехал в Иркутск в одном поезде с эвакуирующимся из города советом министров.

Первым распоряжением Сахарова явилась отмена директивы Дитерихса от 25 октября. Эвакуация Омска была резко остановлена, а частям Пепеляева, успевшим уже прибыть в район Ново-Николаевска, приказано было походным порядком возвращаться обратно в Омск. Однако уже два дня спустя Сахарову пришлось убедиться, что его замыслы абсолютно неисполнимы, и фактически он вынужден был вернуться снова к плану Дитерихса. В результате вмешательство Сахарова только внесло беспорядок в выполнение первоначального плана, сорвало эвакуацию Омска и в конечном итоге лишь ускорило падение города. Омск был оставлен 14 ноября чрезвычайно поспешно, и в нем были брошены огромные запасы военного имущества, необходимого для армии.

В свете разразившейся затем катастрофы, возникает закономерный вопрос, насколько исполним был первоначальный план Дитерихса? Пожалуй, он был достаточно реалистичен, но лишь при обязательном выполнении ряда условий: организации планомерной эвакуации, а также полном овладении ситуацией в тылу и на линии Транссибирской железнодорожной магистрали. Как известно, этого достигнуть не удалось, и не в последнюю очередь – благодаря «братской помощи» чехов…

В директиве Дитерихса от 25 октября ничего не говорилось о том, на каком рубеже следует остановить наступление красных. В условиях сибирской зимы замерзшие реки (Обь и Иртыш) не представляли собою преграды для наступающих. Однако существовал действительно прекрасный оборонительный рубеж: полоса Томской (или Щегловской) тайги – девственных, почти непроходимых лесов, шириной примерно в 60–80 верст, которая тянулась западнее Томска на юго-восток сплошной стеной вплоть до Алтая. В полосе отступления Белых войск поперек тайги с запада на восток шли лишь три узкие дороги, а вне дорог в условиях зимы продвигаться было практически невозможно. Защищать, таким образом, требовалось лишь выходы этих дорог из тайги, для чего было необходимо не слишком большое количество свежей пехоты, в достаточной мере снабженной пулеметами. Резонно предположить, что именно полосу Щегловской тайги генерал Дитерихс наметил в качестве того последнего рубежа, на котором он гарантированно сумел бы остановить красных.

И все-таки генерал Дитерихс, затевая 25 октября свой маневр, допустил грубую ошибку. Выводя в тыл на пополнение 1-ю армию (Сибирскую), он не принял во внимание уже явно проявившуюся на тот момент ненадежность ее частей в моральном отношении и оппозиционные настроения значительной части командного состава. И в решающую минуту ее полки, вместо того чтобы прикрыть своих отходящих боевых товарищей, подняли мятежи в Ново-Николаевске, Томске и Красноярске. В результате Щегловская тайга, вместо того чтобы спасти, погубила части 2-й и 3-й армий. На узких дорогах войска перемешались с многочисленными обозами. При любой пустячной поломке возникали многокилометровые пробки, в которых в конечном итоге были брошены не только обозы, но и бо?льшая часть артиллерии. Из тайги армия вышла уже практически небоеспособной.

А 9 декабря на станции Тайга генерал А. Н. Пепеляев вместе со своим братом премьер-министром В. Н. Пепеляевым арестовал генерала Сахарова, обвинив его в преступном оставлении Омска. Братья потребовали у Колчака суда над Сахаровым и восстановления в должности Главнокомандующего генерала Дитерихса. Адмирал послал телеграмму с этим предложением Дитерихсу, но Михаил Константинович, чья обида была еще слишком свежа, резко ответил, что соглашается принять командование лишь в том случае, если адмирал уйдет с поста Верховного Правителя. Такой ультиматум, разумеется, был расценен Колчаком как недопустимый, и Дитерихс, не дожидаясь новых предложений, немедленно выехал в Забайкалье. А армии 12 декабря 1919 года возглавил генерал Каппель, чтобы совершить с ними беспримерный Сибирский Ледяной поход…

Здесь на некоторое время прерывается связь Дитерихса с бывшей армией адмирала Колчака, по прибытии в Забайкалье переименованной в Дальне-Восточную Армию. Правда, он еще исполнял отдельные дипломатические поручения – так, в августе 1920 года ездил во Владивосток, где вел переговоры со своим старым знакомым генералом Болдыревым, бывшим в 1918 году Верховным Главнокомандующим, а ныне изрядно «порозовевшим» и занимающим пост управляющего военным ведомством во владивостокском коалиционном правительстве – «Приморской Областной земской управе». От имени Командующего Дальне-Восточной Армией генерала Лохвицкого Дитерихс пытался прозондировать почву относительно возможности для армии, в случае неудачи в Забайкальи, перейти на территорию Приморской Области. Переговоры окончились ничем, и Михаил Константинович решил удалиться от дел и поселиться в Харбине вместе со своей семьей.

К этому времени Дитерихс был женат вторым браком на Софии Эмильевне Бредовой (сестре двух братьев – генералов Бредовых, служивших в войсках Деникина, а затем Врангеля). Молодая, очень красивая и образованная женщина, София Эмильевна еще в Омске в 1919 году открыла домашнюю школу на 40 человек для девочек-сирот, дочерей погибших на фронте офицеров, которую она назвала «Очагом». В ноябре 1919 года ей удалось благополучно эвакуировать своих воспитанниц. Теперь в Харбине она целиком посвятила себя заботам о девочках-«очаговках», а Михаил Константинович – работе над книгой «Убийство Царской Семьи и Членов Дома Романовых на Урале», которая вышла во Владивостоке в 1922 году. 1 июля 1921 года у Михаила Константиновича и Софии Эмильевны родилась дочь Агния.

Но 3 июня 1922 года мирная жизнь Дитерихса была внезапно нарушена пришедшей из Владивостока телеграммой:

«Генералу Дитерихсу. Фуражная улица, Харбин Старый.

Общее положение, интересы русского дела на Дальнем Востоке повелительно требуют Вашего немедленного приезда во Владивосток. Армия и Флот единодушны в желании видеть Вас во главе дела и уверены, что Ваше патриотическое чувство подскажет Вам решение, вполне согласованное с общим желанием. Просим телеграфного ответа. Вержбицкий, Молчанов, Смолин, Бородин, Пухов, Фомин».

* * *

В Приморьи, куда перебралась Дальне-Восточная Армия после отступления из Забайкалья, к этому времени сложилась очень тяжелая обстановка. Еще 26 мая 1921 года во Владивостоке при молчаливом одобрении японцев произошел переворот, и к власти пришло Приамурское Временное Правительство, возглавляемое братьями Спиридоном и Николаем Меркуловыми (первый стал премьер-министром, а второй – министром иностранных дел и военно-морским). Этому созданному в Приморьи Белому государственному образованию противостоял красный «буфер» – провозглашенное 6 апреля 1920 года в Верхнеудинске новое «независимое государство» – Дальне-Восточная Республика (ДВР).

На территории Приморской области оставались еще японские войска, и по соглашению от 29 апреля 1920 года о «нейтральной зоне» (подписанном еще генералом Болдыревым как управляющим военным ведомством Приморской Областной земской управы) русские власти не могли вести на территории области военных действий и держать здесь войска, кроме строго ограниченного контингента милиции. Это соглашение связывало в свое время руки красным, но теперь оно было также распространено и на Белую армию, которой приходилось существовать полуподпольно, именуясь официально «резервом милиции». При оставлении Забайкалья войска были разоружены на КВЖД китайцами, и хотя теперь получили некоторое количество оружия от японских союзников, его было явно недостаточно. Артиллерии же и тяжелого оружия армия не имела вовсе. В кавалерии почти не было лошадей. Впрочем, и сама армия представляла собой достаточно своеобразное объединение.

В Забайкалье в 1920 году вышли Ижевцы и Воткинцы, Уфимская, Камская, Иркутская и Омская дивизии, Барнаульский стрелковый полк, Добровольческая дивизия и Егерская бригада, немногие части Волжского корпуса генерала Каппеля и дивизий Горных стрелков Урала, остатки регулярных кавалерийских полков, а также Оренбургских, Сибирских и Енисейских казаков, наконец, масса других, более мелких частей, влившихся прямо на походе в уже перечисленные. В подавляющем своем большинстве они образовались летом 1918 года из добровольческих и белоповстанческих отрядов и имели прекрасные кадры из людей, сознательно взявшихся за оружие, знающих, за что они борются, и на своем личном опыте убедившихся, что? им несет власть большевиков. Именно это обстоятельство позволило им сохраниться в страшные дни Сибирского Ледяного похода зимы 1919–1920 годов, не распасться, подобно десяткам других частей и соединений, и сквозь все преграды вырваться в Забайкалье. Но они были чрезвычайно малочисленными: ни в одной из вышедших «дивизий» не было более 800 штыков, а потому в Забайкальи дивизии были свернуты в полки, полки – в батальоны и эскадроны и так далее.

В Приморьи части поредели еще больше, так что Омский стрелковый полк, который имел в своем составе до 700 едоков, а в поле мог выставить около 500 штыков, считался в армии одним из самых больших. Едва ли не четверть состава частей составляли офицеры, но называть их «белой костью» не приходится, поскольку почти половина из них была произведена из рядовых добровольцев в 1918–1919 годах, кадровых же офицеров среди них вообще были единицы. Всей армии больше чем за полгода не платили жалования, имеющихся запасов едва хватало на пропитание.

Обстановка, которая сложилась вокруг этих частей в Приморьи, оставляла им мало шансов для новой успешной борьбы. Для населения области они были чужими, пришлыми. Ветераны Белых частей понимали неизбежность продолжения войны и готовы были воевать и дальше, а местное население – нет. Россия, «вставшая на дыбы» в 1917–1918 годах, к 1922-му смертельно устала от бесконечных битв и разорения, она готова была покориться сильнейшему, а таковыми, безусловно, являлись большевики. Население же Приморья, в придачу к этому, не знало по-настоящему у себя Советской власти. Оно привыкло, чтобы всем распоряжалась иностранная власть – союзники, более или менее защищавшие от красных партизан и не требовавшие, чтобы сами жители приложили руку к своей защите. Поэтому из местного населения в армию вступили лишь единицы, и никаких надежд на пополнение у нее не было. К тому же единство армии разъедали старые распри между «каппелевцами» и «семеновцами». Фактически она раскололась на две части: в непосредственном подчинении Командующего генерала Вержбицкого находились лишь «каппелевские» 2-й Сибирский стрелковый корпус генерала И. С. Смолина и 3-й стрелковый корпус генерала В. М. Молчанова, а 1-й корпус и некоторые присоединившиеся к нему части составляли так называемую Гродековскую группу войск генерала Н. В. Савельева, придерживающуюся «семеновской» ориентации. Все, что оставалось армии в этих условиях, – это пытаться выжить, сражаясь уже не за победу, а только за собственное существование, за свою жизнь.

Но они не желали прекращать борьбу, и 29 ноября 1921 года корпус генерала Молчанова выступил на север, в так называемый Хабаровский поход. В первых же боях «Белоповстанческая Армия», как она стала именоваться в целях конспирации, показала, что «порох в пороховницах» у нее еще не отсырел. Она наголову разбила противостоящие ей полки Народно-Революционной Армии ДВР, добыв при этом себе артиллерию и пулеметы, и 22 декабря 1921 года освободила Хабаровск. Но силы были слишком неравными: в ДВР из Советской Республики эшелонами перебрасывались войска и вооружение, а у Молчанова каждый боец и каждый патрон был на счету. Поэтому после большого сражения у Волочаевки 5–12 февраля 1922 года Белоповстанческая Армия вынуждена была оставить Хабаровск и отступить обратно в Южное Приморье.

Неудача Хабаровского похода, как водится, обострила отношения в самом Приморьи, между правительством Меркуловых и командованием Армии. Вержбицкий обвинял Меркуловых в пренебрежении к нуждам Армии. Денег, выделяемых для нее, было явно недостаточно, а переданные во Владивостоке склады были пусты. Жалование войскам не выплачивали, а за подвиги Хабаровского похода их «щедро наградили», выдав каждому… по пачке папирос и коробку спичек! Армия восприняла такую «награду» как откровенное издевательство.

Спиридон Меркулов, будучи весьма нечистоплотным политиком, яростно цеплялся за власть. Столкнувшись с оппозицией «каппелевского» генералитета, он тут же решил поддержать «семеновцев» и через голову Вержбицкого отдал приказ о возвращении прежних должностей нескольким ранее удаленным из армии офицерам. И на все это накладывалась еще и борьба между правительством и «приморским парламентом» – Народным Собранием.

14 мая 1922 года Народное Собрание утвердило новый закон о предстоящих выборах в Учредительное Собрание, в которых наравне с другими партиями могли участвовать и большевики. В ответ на это правительство Меркуловых 29 мая издало указ о признании недействительным закона о выборах и о роспуске самого Народного Собрания. Последнее, в свою очередь, отказалось подчиниться и объявило правительство низложенным, а верховную власть – временно перешедшей к Президиуму Народного Собрания.

Это был самый настоящий государственный переворот. Армия разделилась: корпуса Молчанова и Смолина из чисто тактических соображений поддержали Народное Собрание, а Забайкальские казаки, Сибирская флотилия и батальон Морских стрелков – Меркуловых. В гарнизоне Никольска-Уссурийского произошла кровавая стычка. Во Владивостоке же все опасались вмешательства японцев, а потому до кровопролития дело не дошло. Правительство Меркуловых «укрепилось» под охраной Морских стрелков, и с балкона своего дома братья попеременно выступали перед толпой, нещадно обливая грязью «мятежников». А в нескольких кварталах от них заседало под охраной «каппелевцев» Народное Собрание, усердно обличая злоупотребления Меркуловых.

Действо затянулось, приобретая опереточный характер, за что местные остряки немедленно окрестили его уже не переворотом, а «недоворотом». Но последствиями оно грозило совсем нешуточными: полным распадом и бесславной гибелью для всей приморской Белой государственности. И первыми это поняло командование Армии.

Единственным выходом из сложившегося положения оно считало приход к власти нового человека, способного объединить все оставшиеся в области антибольшевицкие силы, пользующегося достаточным авторитетом и в Армии, и у населения. Возможных кандидатур было только две: бывший приамурский генерал-губернатор Н. Л. Гондатти и – генерал Дитерихс. Обоим были посланы телеграммы. Гондатти отказался, Дитерихс же, после непродолжительной, но тяжелой внутренней борьбы, решил принять предложение и приехать во Владивосток. Между тем еще 1 июня Командующий Армией генерал Вержбицкий и его начальник Штаба генерал Пучков объявили о своем уходе в отставку и о передаче в будущем командования генералу Дитерихсу, а до его приезда генералу Молчанову.

Происходившие в это время на КВЖД китайские междоусобицы не позволили Михаилу Константиновичу выехать немедленно, так что на станцию Никольск-Уссурийский он прибыл лишь 8 июня. Здесь его встречали почетный караул, генерал Молчанов и командиры частей. По свидетельству одного из встречавших, «генерал Дитерихс был бодр, но серьезен. Одет он был скромно, если не сказать даже бедно». В тот же день Михаил Константинович прибыл во Владивосток.

Генерал немедленно был приглашен на торжественное заседание в Народное Собрание, где было объявлено об избрании его на пост Председателя нового правительства. Однако в ответ генерал сделал неожиданное заявление, смысл которого сводился к тому, что Народное Собрание, свергая Меркуловых, встало на революционный путь, и новое правительство избрано также революционным порядком, с чем он, Дитерихс, никак примириться не может. Все необходимо исправить, чем он и займется в ближайшие сутки.

Заявление это очень встревожило «говорунов» из Народного Собрания, так как по свидетельству уже известного нам генерала Болдырева «было проникнуто непоколебимостью в отношении отрицания всяких революционных актов, предрешенностью и мистицизмом». По поручению Народного Собрания, его председатель Андрушкевич и товарищ председателя Болдырев на другой день поехали к Дитерихсу выяснять его намерения на будущее. Предоставим слово Болдыреву, описавшему встречу в своих воспоминаниях:

«“Вы, генерал, наверное, не подозреваете тех последствий, которые могут возникнуть от вашего решения”, – заметил Н. А. Андрушкевич, на что Дитерихс ответил, что он много думал по этому вопросу и успокоился только тогда, когда принял именно это решение.

Я попросил его зафиксировать общий смысл высказанных им решений. Они таковы:

От прежнего правительства:

1) Отмена своего постановления о роспуске Народного Собрания.

2) Сложение правительственных полномочий С. и Н. Меркуловыми с передачей временного председательствования Правительством (то есть теми же Меркуловыми) назначаемому Командующим Армией и Флотом генерал-лейтенанту М. К. Дитерихсу, впредь до созыва в кратчайший 2–3-недельный срок Земского Собора.

Нынешняя власть:

1) Или отмена постановления Народного Собрания о неподчинении указу правительства о роспуске, с принятием на себя верховных полномочий, или

2) Постановление о самороспуске Народного Собрания.

Вопрос становился ясным, Народное Собрание ликвидировалось.

Дитерихс подписал два маленьких листочка с вышеприведенным текстом и передал мне. На них стояла дата “10 июня 1922 года”.

Я встал и заявил Дитерихсу, что после подтверждения им столь грубого нарушения воли Народного Правительства вопрос настолько ясен, что больше говорить не о чем. Мы вышли».

Таким образом, 10 июня Дитерихс добился самороспуска Народного Собрания, а 11-го неожиданно для «бунтовщиков» поймал на слове генерала Молчанова, спросив того, «будет ли исполнен безоговорочно всякий его приказ», а когда Молчанов ответил утвердительно, – объявив о том, что не находит иных способов «к устранению возникшей политической смуты», как только подчиниться прежнему «законно избранному» Приамурскому Временному Правительству. «Бунтовщики» были ошеломлены, но должны были подчиниться. Это было подтверждено 12 июня в Приказе № 1 по Армии и Флоту, которым Дитерихс объявил о своем вступлении в командование войсками. Начальником своего Штаба он назначил генерала П. П. Петрова, соратника Каппеля еще по боям 1918 года.

Таким образом, «недоворот» был полностью ликвидирован. Казалось, Меркуловы одержали полную победу, но на самом деле это было не так. Еще 6 июня правительство Меркуловых выпустило указ о созыве во Владивостоке Земского Собора, которому и обязалось передать все свои полномочия. Дитерихс поймал на слове Меркуловых так же, как и Молчанова, поставив своим условием немедленный, в две недели, созыв Земского Собора для установления новой структуры власти. Еще одним обязательным условием явилось полное прощение для всех «бунтовщиков» с обеих сторон. Меркуловы пытались, сколько могли, оттянуть открытие Земского Собора, но Дитерихс был непреклонен, и 23 июля 1922 года первое заседание Собора было открыто.

По своему составу Собор сильно отличался от только что распущенного Народного Собрания. Прямые выборы в него были заменены представительской системой, характерной для Земских Соборов XVI–XVII веков. Таким образом, в работе Собора приняли участие: все члены Приамурского Временного Правительства, Владивостокский, Камчатский, Харбинский и старообрядческий Епископы, представители старообрядческих общин и мусульманского общества, Главнокомандующий войсками Приморья генерал Дитерихс, командующий Сибирской флотилией адмирал Г. К. Старк, Атаманы всех Казачьих Войск, 15 представителей от воинских частей, назначаемые командованием, а также волостные старшины, станичные атаманы, ректоры высших учебных заведений, члены профсоюзов Владивостока и Никольска-Уссурийского – всего 370 человек. Но к участию в Соборе не были допущены представители левых и социалистических партий.

В результате Собор по своим политическим пристрастиям оказался очень правым. Однако это отнюдь не означало, что он не представлял интересов большинства населения Приморья. Ведь крестьянству и казачеству был свойствен патриархальный уклад, жили они очень зажиточно, соответственно не могли не тяготеть к разумному консерватизму, Православным и монархическим идеям. В случае же выборов вперед пролезли бы, как всегда, крикуны из социалистических партий, а голос тех людей, которые должны были стать естественной опорой Белой власти, снова не был бы услышан. Теперь же, при замене выборов сословным представительством, Земский Собор должен был превратиться из обычной «говорильни» в работоспособный законодательный орган. Но с первых же часов работы его депутаты ударились в другую крайность.

На заседании 3 августа Собор большинством голосов постановил, «что права на осуществление Верховной Власти в России принадлежат династии Дома Романовых… По сим соображениям Земский Собор почитает необходимым доложить о вышеизложенном Ее Императорскому Величеству Государыне Императрице Марии Федоровне и Его Императорскому Высочеству Великому Князю Николаю Николаевичу, высказывает свое пожелание, чтобы правительство вступило в переговоры с династией Дома Романовых на предмет приглашения одного из членов династии на пост Верховного Правителя». Впрочем, участники Собора понимали, что это решение трудно осуществимо, и рассматривали его в первую очередь как политическую декларацию. Действительно, Вдовствующая Императрица и Великий Князь отказались приехать и ограничились благодарственными телеграммами.

Ближайшей задачей Собора являлось избрание Правителя Приамурского Земского Края, и 8 августа Собор избрал новым Правителем генерал-лейтенанта Дитерихса. Он немедленно направился в кафедральный собор, где и принес следующую торжественную присягу:

«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом перед Святым Его Евангелием и Животворящим Крестом Господним в том, что принимаемое мною по воле и избранию Приамурского Земского Собора возглавление на правах Верховной Власти Приамурского Государственного Образования со званием Правителя я приемлю и сим возлагаю на себя на время смуты и нестроения народного с единой мыслью о благе и пользе всего населения Приамурского Края и сохранения его как достояния Российской Державы. Отнюдь не ища и не преследуя никаких личных выгод, я обязуюсь свято выполнить пожелание Земского Собора, им высказанное, и приложить по совести всю силу разумения моего и самую жизнь мою на высокое и ответственное служение Родине нашей России, – блюдя законы ее и следуя ее историческим исконным заветам, возвещенным Земским Собором, памятуя, что я во всем том, что учиню по долгу Правителя, должен буду дать ответ перед Русским Царем и Русской Землей. В удостоверение сей моей клятвы я перед алтарем Божиим и в присутствии Земского Собора целую слова и Крест Спасителя моего. Аминь».

Таким образом, впервые за время Белой борьбы, вожди которой почти повсеместно стояли на позициях «непредрешения», был открыто выдвинут монархический лозунг, преобладавший затем в среде военной эмиграции. Это свидетельствовало о глубочайшем разочаровании в принципах демократии и народоправства, которое испытали рядовые участники Белого движения за годы борьбы. Действительно, представители левых партий успели за это время показать свою полную неспособность к созидательному государственному строительству и вообще к чему-либо, кроме всеобщей критики и разрушения. Соответственно, у белых бойцов все более крепло стремление возвратиться к нравственным истокам, к вековым русским традициям Православия и Монархии. И все происходящие с Россией беды они теперь склонны были рассматривать как возмездие, Божию кару за отступничество, совершенное Россией в феврале 1917 года.

В этом отношении чрезвычайно показательна идейная эволюция самого Дитерихса от «сторонника демократии» и сотрудника (пусть и невольного) Керенского в 1917-м и «чешского добровольца» в 1918-м – к твердой и открытой демонстрации своих внутренних убеждений монархиста и верующего Православного человека в 1922 году. Может быть, значительную роль в таком переосмыслении сыграло его участие в расследовании убийства Царской Семьи, а потом работа над книгой об этом? Сам же Дитерихс в своей программной речи на заседаниях Собора излагал свои взгляды так:

«В несчастную ночь с 27-го на 28-е февраля под влиянием дурмана Россия встала на революционный путь… И вот, господа, заслуга Земского Собора заключается в том, что начало нашей религиозной идеологии он решил смело, открыто, во всеуслышание. Эта идеология зиждится не только на том, что мы сейчас снова должны вернуться к идее России монархической. Но этого мало. Первой нашей задачей стоит единственная, исключительная и определенная борьба с советской властью, свержение ее. Далее – это уже не мы. Далее – это будущий Земский Собор…»

Как же оценивали поступки и заявления Дитерихса его соратники и современники? По-разному. Одни видели в этом политическую мудрость, возвращение к устоям общества и нравственности. Другие, как, например, изрядно «покрасневший» генерал Болдырев – «нечто близкое к простому предательству по отношению к Народному Собранию» и «воинствующий мистицизм». Красные, разумеется, писали о «сумасшедшем Дитерихсе», объявившем против них «Крестовый поход».

Но, независимо от политических симпатий и антипатий, в первую очередь бросается в глаза предельная политическая честность Дитерихса в этот период. Раз приняв какое-либо решение, генерал уже не отступал, пусть даже лично для него в данный момент оно становилось невыгодным. И похоже, что он действительно верил в Чудо, в то, что его порыв увлечет за собой окружающих и что в результате, вопреки всем материальным расчетам, удастся переломить даже самую безнадежную ситуацию.

В соответствии со своими воззрениями Дитерихс строил и подчиненные ему органы власти. В помощь Правителю был создан Приморский Поместный Совет, состоящий из владивостокского городского головы, председателя областной земской управы, Атамана Уссурийского Казачьего Войска; возглавлял его, на правах министра внутренних дел, генерал Бабушкин. Законодательная власть должна была осуществляться Приамурской Земской Думой, куда вошли представители от всех церковных приходов Владивостока и Никольска-Уссурийского, от сельского самоуправления, профсоюзов, Уссурийского казачества и несоциалистических организаций, – всего 34 члена. Местом пребывания Думы был назначен город Никольск-Уссурийский. Основой же местного самоуправления должны были стать церковные приходы. Утвердив эту структуру власти, Земский Собор и завершил свою работу 10 августа 1922 года.

Не менее насущной была реформа в армии. И здесь Дитерихс за короткий срок успел сделать довольно многое. Во-первых, благодаря авторитету в войсках ему удалось добиться определенного паритета между «каппелевцами» и «семеновцами», не давая при этом преимущества ни одной из групп, и тем самым притушить соперничество, вновь вспыхнувшее было в дни «недоворота». Во-вторых, все части, изрядно поредевшие в дни боев под Хабаровском, были свернуты в более мелкие единицы, в соответствии с их численным составом.

Но далее последовал целый шквал переименований. Белоповстанческая Армия была переименована в «Приамурскую Земскую Рать», а Дитерихс, как ее Главнокомандующий, стал называться «Воеводой Земской Рати». Корпуса были переименованы в рати, полки – в отряды, батальоны – в дружины. Соответственно, все они получили новые наименования. «Земская Рать» теперь была разделена на четыре «Рати» или «Группы»: Поволжскую Рать генерала Молчанова, Сибирскую (стрелковую) Рать генерала Смолина, Сибирскую Казачью Рать генерала Бородина и Дальневосточную Рать генерала Глебова. Если Дитерихс, подыскивая для воинских частей и соединений «древнерусские» термины, надеялся, что в ряды «ратей» мощным потоком хлынут новые добровольцы, то в этом он ошибся. Зато новые названия, несомненно, до крайности затруднили текущую работу штабов и ведение деловой переписки.

Однако все затеянные преобразования и внедрение новой идеологии могли дать результат лишь с течением времени. А его у Дитерихса как раз и не было.

На Вашингтонской конференции в январе 1922 года Япония под давлением Соединенных Штатов дала обязательство вывести свои войска из Приморья, и 24 июня японское правительство объявило сроки намечаемой эвакуации. Вся территория Приморья была разделена на три «зоны эвакуации»: 1-я – от станции Свиягино до Никольска-Уссурийского, должна была быть эвакуирована в сентябре; 2-я – от Никольска-Уссурийского до станции Угольная – в октябре, и 3-я зона – непосредственно город Владивосток – в ноябре 1922 года.

Было ясно, что только присутствие японских войск сдерживало красных от немедленного наступления на Приморье. По поручению Дитерихса владивостокский городской голова генерал А. И. Андогский ездил в Токио с просьбой отменить эвакуацию или, по крайней мере, перенести ее на более поздний срок; но эти переговоры закончились безрезультатно. Так что теперь к началу сентября надо было ожидать вторжения с севера.

* * *

26 августа генерал Дитерихс с Полевым Штабом переехал в Никольск-Уссурийск, чтобы быть поближе к будущему театру военных действий. На 1 сентября Земская Рать насчитывала в своих рядах 7 315 бойцов при 22 орудиях и 3 бронепоездах. Поволжская Группа генерала Молчанова (2 835 человек при 8 орудиях) была сосредоточена в Никольске-Уссурийском с тем, чтобы принять Спасский район, как только его покинут японцы. Сибирская Группа генерала Смолина (1 450 человек и 7 орудий) перемещалась в Гродековский район для очистки от партизан Приханкалья, затем она должна была поддержать Молчанова. Сибирская Казачья Группа генерала Бородина (1 230 человек и 3 орудия) действовала против партизанской базы в Анучино, а Дальневосточная Казачья Группа генерала Глебова (1 800 человек, 4 орудия) – против Сучана. Пограничная стража и Железнодорожная бригада с бронепоездами охраняли железную дорогу.

3 сентября 1922 года последние японские эшелоны ушли из 1-й зоны эвакуации во Владивосток. Соответственно Штаб Воеводы считал 4 сентября датой начала своего последнего похода.

Генерал Дитерихс все еще рассчитывал на чудо, он надеялся поднять русских людей на борьбу с большевиками под лозунгом «За Веру, Царя и Отечество!» И он требовал от окружающих той действенной жертвенности, которую ощущал в себе. Правитель планировал ряд крестьянских съездов, намереваясь зажечь боевым духом приморских крестьян и казаков. Был объявлен призыв военнообязанных в Никольске и Владивостоке; предполагалось, что призывники будут экипированы на средства городского самоуправления. Молодежь из учебных заведений подлежала призыву в первую очередь. Города должны были создать у себя самооборону, чтобы ею можно было заменить воинские части, несущие охрану в тылу. Одновременно в городах был объявлен сбор средств на нужды армии.

Воевода надеялся, что его Земская Рать, пополненная бойцами всенародного ополчения, усилится настолько, что сможет от обороны перейти к наступлению. Но очень скоро он осознал, что призывы его падают в пустоту. Никто и ничем не хотел жертвовать. Владивосток, ставший за последние годы городом спекулянтов, дал в армию всего 160 человек, да и то часть из них пришлось отлавливать прямо на улицах. Никольск дал 200 человек, причем ни одеть, ни снабдить их города не смогли. Учащиеся и вообще интеллигенция при известии о призыве ринулись не на фронт, а как можно дальше от него – в полосу отчуждения КВЖД. Собранная самоохрана была ненадежна, часть ее откровенно сочувствовала большевикам. Те немногие дружинники, которые попали в армию, не столько усилили, сколько ослабили боевые части. И, наконец, как только стало известно о сборе средств, городские самоуправления начали активное обсуждение… как получше уклониться от своих обязанностей!

Была и еще одна проблема, имеющая для армии жизненное значение: в частях катастрофически не хватало винтовочных патронов. Между тем их запасы имелись на складах Владивостока, находившихся в ведении японцев. Дитерихс неоднократно обращался к японскому командованию с просьбой открыть эти склады и выдать патроны русским войскам. Но ни оружия, ни боеприпасов от японцев получено не было, и в течение всей последней кампании русские части в отношении патронов сидели «на голодном пайке».

Раздражение действиями японцев было у Дитерихса столь велико, что вылилось в не слишком продуманную демонстрацию. По оставлении японцами Спасска Правитель 5 сентября лично приехал в этот город. По словам очевидцев, «растроганный, со слезами на глазах, Воевода припал к “освобожденной от интервентов русской земле”, после чего тут же произнес перед толпой встречавших его официальных лиц и народа речь на эту тему». Этот жест вызвал недоумение даже у многих его ближайших сподвижников.

Противник Земской Рати, Народно-Революционная Армия ДВР, также деятельно готовилась к открытию боевых действий, в первой линии на станциях Иман и Уссури сосредоточив 2-ю Приамурскую стрелковую дивизию: 4 640 штыков, 450 сабель, 20 орудий и 151 пулемет при трех самолетах и четырех бронепоездах. Для гарантированной победы эти силы считались недостаточными, однако проблема резервов всегда решалась в НРА ДВР очень просто и надежно: в армию этого «независимого государства» по мере необходимости передавались из Иркутска части 5-й армии РККА. И теперь из Забайкалья были переброшены 104-я бригада 35-й стрелковой дивизии, переименованная в 1-ю Забайкальскую стрелковую дивизию НРА, а также отдельная кавбригада. Таким образом НРА разом увеличилась на 5 000 штыков и сабель, 143 пулемета и 18 орудий. На должность Главнокомандующего 15 августа 1922 был прислан из Москвы И. П. Уборевич.

В качестве поддержки НРА располагала в тылу белых мощной сетью партизанских отрядов. Не полагаясь на одну только «самодеятельность масс», командование НРА еще в дни перемирия отправило «партизанить» несколько батальонов регулярных войск с артиллерией. Вследствие малочисленности белых сил партизаны являлись в сельской местности хозяевами положения. Они жили за счет местного населения и зачастую вели себя, как бандиты. Впрочем, красными партизанами часто именовали себя и самые настоящие китайские и корейские бандиты – хунхузы: руководители партизанского движения охотно принимали помощь подобных «интернационалистов»…

Дитерихс, готовясь к открытию военных действий, в свою очередь рассчитывал на белых партизан, так называемую Амурскую военную организацию. Штаб Земской Рати надеялся, что они своими действиями смогут прервать движение по железной дороге и не допустить переброски красных частей в Приморье. Но белые партизаны были слишком слабы, чтобы реально помешать воинским переброскам. Если бы все это происходило год назад, когда барон Унгерн действительно мог угрожать Забайкалью! Но то время было безвозвратно упущено. Теперь же красные отлично подготовились к последнему броску, и у Земской Рати просто не оставалось никаких шансов.

Спрашивается, зачем же в этих условиях Дитерихсу вообще надо было давать сражение, идти на заведомо напрасные жертвы? Единственное сравнение, которое напрашивается в данном случае, – сражение русских кораблей «Варяг» и «Кореец» с японской эскадрой в порту Чемульпо 27 января 1904 года. Нужно ли было тогда капитану В. А. Рудневу принимать заведомо неравный бой? Не проще ли было сразу затопить и взорвать корабли и тем сберечь жизни многих матросов? На что он рассчитывал – получить за свой подвиг «белый крестик»? Или что подвиг «Варяга» потом непременно прославят в песнях? Нет, просто он не мог иначе. И точно также не могли иначе генералы Дитерихс, Молчанов, Смолин, солдаты и офицеры Земской Рати. Они вовсе не были самоубийцами и не желали гибнуть понапрасну. Но Земская Рать была истинной носительницей традиций Российской Императорской Армии и потому не могла уйти, не приняв последнего боя, пусть даже в самых тяжелых и неравных условиях.

Первые схватки на реке Уссури разгорелись 6 сентября. Для овладения железнодорожным мостом через реку из состава Поволжской Рати был выделен специальный отряд генерала Никитина численностью 1 300 штыков и 500 сабель при 4 орудиях. В двухдневном встречном бою он отбросил красные части прикрытия, но на подходе к мосту встретил превосходящие силы врага и должен был повернуть обратно. Мост остался цел, и путь для красных бронепоездов на юг был открыт.

Вторая половина сентября прошла в отдельных мелких стычках: обе стороны накапливали силы. К 1 октября Поволжская Рать Молчанова полностью сосредоточилась в Спасске и 6 октября предприняла новую попытку перейти в наступление, завершившуюся встречным боем у станции Свиягино. Хотя к вечеру Молчанову удалось потеснить красных, но решающего успеха достичь не удалось, а потери в частях оказались довольно значительными. Учитывая все это, Молчанов решил не продолжать бой, а отойти назад на заранее подготовленные позиции Спасского укрепленного района.

Спасский укрепленный район был сооружен японцами в 1921 году, это был крупный опорный пункт, рассчитанный примерно на дивизию. При эвакуации он был передан японскими войсками частям Земской Рати, и Дитерихс рассматривал его как основной узел своей обороны в Приморьи. Основу укрепрайона составляли семь фортов полевого типа, соединенные окопами с блиндажами и прикрытые 3–5 рядами колючей проволоки. Разумеется, это был не Верден, не Оссовец и не Новогеоргиевск, но по масштабам Приморья – очень мощные укрепления. Однако любая позиция может считаться неприступной только при достаточном количестве войск, ее защищающих, снабженных достаточным количеством орудий и боеприпасов. Здесь же многочисленные грозные форты занимало чуть больше двух тысяч человек, причем почти без патронов. Таким образом, вся тяжесть обороны ложилась на артиллерию, а ее в Поволжской Группе было… целых девять стволов на все форты, плюс два поддерживающих бронепоезда, которые служили в качестве подвижных батарей. Если после этого советские историки твердят о «неприступности белых позиций под Спасском», – значит, они просто искажают истину.

К вечеру 7 октября головные части красных вышли на подступы к Спасску. По плану Уборевича, правая колонна Покуса должна была атаковать город с севера, колонна Вострецова наносила основной удар с востока, а отдельная кавбригада направлялась в обход Спасска, чтобы перехватить железную дорогу в тылу. С рассветом 8 октября бой закипел по всей линии. На севере красным удалось несколько потеснить оборонявшихся и ворваться на северную окраину Спасска, но здесь атакующие попали под огонь форта № 1 и дальше продвинуться уже не смогли. В центре, на железной дороге, все атаки красных стойко отражались. Наконец, попытка обхода красной конницы закончилась для нее тяжелым поражением – два эскадрона были полностью разбиты. Однако уже в темноте Вострецов, сосредоточив огонь двадцати орудий по форту № 3, затем атакой двух полков, ценою потери 250 человек и двух подбитых пушек, сумел овладеть фортом. Контратака белых не удалась.

За ночь ударный отряд красных около форта № 3 был усилен из резерва пехотой и артиллерией. В свою очередь, Молчанов ночью донес Воеводе о том, что его бойцы утомлены до крайности, патроны на исходе и что у него нет свободных сил, чтобы парировать новый удар. Дитерихс прекрасно понимал, что в этих обстоятельствах дальнейшая оборона Спасска теряет всякий смысл, и в ночь на 9 октября отдал приказ войскам Поволжской Группы оставить Спасск и отходить к югу. На другой день белые, сдерживая противника огнем и контратаками, постепенно эвакуировали свои укрепления, а следом за ними на оставленные позиции вступили части НРА. К 6 часам вечера Спасск был полностью оставлен.

Это была серьезная неудача. Для прикрытия отходящих частей была назначена Сибирская Рать генерала Смолина, и ей в течение трех последующих дней пришлось принять ряд тяжелых арьергардных боев. В одном из таких боев, 12 октября, погиб один из белых бронепоездов.

В те же дни произошел и еще один бой, куда менее известный, однако надолго запомнившийся как наступавшим, так и оборонявшимся, и напрочь затмивший для них легендарные «штурмовые ночи Спасска». В ночь на 8 октября отряд красных партизан Шевченко совместно с четырьмя регулярными батальонами предпринял попытку овладеть деревней Ивановкой. Гарнизон «Белой Ивановки» состоял из 314 человек (Сибирских и Енисейских казаков из состава Рати генерала Бородина) и двух пушек; в деревне располагался раньше японский пост, так что несколько домов были заранее укреплены и обнесены колючей проволокой. Белый гарнизон, заслышав среди ночи шум приближающихся многочисленных шагов, едва успел занять свои места, как был атакован со всех сторон. Красные решили раздавить врага числом; они шли во весь рост ровными густыми рядами прямо на проволоку и массами гибли на ней. Это были регулярные части, присланные на помощь местным партизанам и решившие показать им, как надо расправляться с «белобандитами». Жесточайший бой длился более суток и завершился лишь под утро следующего дня.

Первые атаки белые отражали залповым огнем, но, так как патроны вскоре стали подходить к концу, к вечеру почти все они были отданы пулеметчикам, а остальные казаки в основном действовали ручными гранатами. Орудия лихорадочно били по всем направлениям, выпуская шрапнель за шрапнелью. Подпоручик Б. Б. Филимонов, впоследствии (в эмиграции) – историк Белой Сибири, исполнявший в тот день обязанности рядового номера одного из орудийных расчетов, потом вспоминал, как уже вечером, в темноте, его орудие стояло возле фундамента сгоревшей церкви, и при каждом выстреле сноп огня освещал забытую на перекладине церковных ворот икону Богоматери. Рой картечи пролетал прямо над ней, а артиллеристы у орудия молились про себя, понимая, что пришел их последний час. Как бы невероятно это ни прозвучало, но в тот момент, когда красные, наконец, выдохлись и отхлынули – в винтовках у казаков оставалось по 2–3 патрона, а в передке орудия – две последние гранаты, которые предназначались, собственно, для подрыва самой пушки. Потери красных в этом бою были более трехсот человек, а в рядах гарнизона оказалось всего двое убитых и пятеро раненых.

На другой день артиллеристы, осматривая ближайшие окрестности своей ночной позиции, увидели, что церковные ворота были изрешечены шрапнельными пулями, но на самой иконе не было ни царапинки. А у фундамента сгоревшей церкви, в десятке метров от позиции орудия, обнаружили несколько трупов красных гранатометчиков, скошенных случайной шрапнелью в тот момент, когда они подбирались к орудию. Воистину, Сам Господь хранил в эту ночь Своих воинов!

Победа под Ивановкой на время ликвидировала угрозу тылу Земской Рати, что дало возможность Дитерихсу собрать все силы для последнего решающего удара. Эта попытка вылилась во встречное сражение 13–14 октября 1922 года под Монастырищем и Халкидоном.

Вечером 12 октября Дитерихс отдал приказ: на следующее утро перейти к активным действиям, стараясь обойти и разбить наступающего противника. Для этого Группам Молчанова и Глебова при поддержке части сил Бородина и бронепоездов атаковать деревню Монастырище, группе Смолина – обходить фланг красных, действуя на Халкидон. В конце приказа Дитерихс приписал: «Активность и решительность до предела». В свою очередь, директива командования НРА намечала фронтальный удар в сочетании с обходом левого фланга белых.

С утра 13 октября густая белесоватая мгла застилала всю землю, так что с двадцати метров едва можно было рассмотреть контуры деревьев и домов. И в этом тумане наступающие белые внезапно столкнулись с наступающими красными. Упорный бой стоил больших потерь обеим сторонам. У белых особенно велики потери были в Группе Глебова, там был смертельно ранен командир Пластунской дружины полковник В. Буйвид. Им противостояла дивизионная школа 2-й Приамурской дивизии НРА – из 240 ее курсантов остались в живых лишь 67 человек, причем в большинстве легко раненных. Позднее все выжившие курсанты за этот бой были награждены орденами Красного Знамени.

Результат целого дня боя не принес перевеса ни одной из сторон, и на другой день Дитерихс решил повторить атаку. Но утром, когда рассеялся туман, белые увидели, что противостоящие им силы увеличились почти вдвое – Уборевич ввел в дело все свои резервы. Командир Прикамского полка полковник А. Г. Ефимов рассказывал: «Покатился назад весь фронт. У ижевцев потекли сначала ратнички. Остановить было невозможно. Шли в беспорядке, перемешавшись… Красные наступали без задержки».

Еще тяжелее пришлось отряду полковника Аргунова из Сибирской группы генерала Смолина у Халкидона. Один из белых бойцов вспоминал потом: «Наша цепь поднялась – в атаку. Встали и красные, встали и пошли на наших. У красных три цепи, а сзади колонна вплоть до самого Халкидона, в ее хвосте видны обозы. – "Белые бандиты, сдавайтесь", – раздались крики красных. Наши бойцы открыли стрельбу и этим временем стали отходить. Выиграли шагов двести, потом еще шагов сто. Красные наступают не отрываясь. Под уклоном стоит пулемет Иркутской дружины. Он открыл огонь, благодаря чему красные отстали шагов на 400. Так, сохраняя примерно эту дистанцию, мы и отходили с боем к Вознесенке». В результате отряд полковника Аргунова потерял до 150 человек. Наконец, в Лучках Омская пешая дружина полковника Мельникова при двух орудиях была внезапно атакована конной бригадой красных силою до 800 сабель. Из-за густого тумана белые не успели даже подготовиться к атаке, и в результате из 600 человек этого отряда спастись удалось лишь 240 бойцам, оба орудия были брошены.

К вечеру уже в полной мере выявились размеры поражения, и Михаил Константинович Дитерихс вынужден был признать, что дальнейшее сопротивление невозможно. Следовало как можно скорее вывести части из боя, оторваться от красных и далее организовать, по возможности, правильную эвакуацию войск, их семей и беженцев в Китай и Корею.

17 октября правитель Приамурского Земского края издал свой последний указ:

« Силы Земской Приамурской Рати сломлены. Двенадцать тяжелых дней борьбы одними кадрами бессмертных героев Сибири и Ледяного похода, без пополнения, без патронов, решили участь земского Приамурского края. Скоро его уже не станет. Он как тело умрет. Но только как тело. В духовном отношении, в значении ярко вспыхнувшей в пределах его русской исторической, нравственно-религиозной идеологии – он никогда не умрет в будущей истории возрождения Великой Святой Руси. Семя брошено. Оно упало сейчас еще на мало подготовленную почву, но грядущая буря ужасов коммунистической власти разнесет это семя по широкой ниве земли Русской и при помощи безграничной милости Божией принесет свои плодотворные результаты. Я горячо верю, что Россия вновь возродится в Россию Христа, Россию Помазанника Божия, но что теперь мы были недостойны еще этой великой милости Всевышнего Творца… »

* * *

Красные преследовали очень неуверенно, и это дало возможность легко оторваться от них и спокойно отступать по заранее намеченному плану. Группа генерала Смолина отходила в район станции Пограничной; Группы Молчанова и Бородина – вдоль Западного берега Амурского залива на Посьет, а Группа Глебова – на Владивосток, где она должна была сесть на суда. Владивосток пребывал в панике, но 16 октября в город приехал Дитерихс и, насколько это было возможно, навел в нем порядок. Поскольку русских кораблей не хватало, Воевода добился разрешения использовать для перевозки семей военных и беженцев японские транспорты. Сам Дитерихс со своим Штабом выехал из Владивостока в Посьет вечером 21 октября на маленьком пароходе «Смельчак», а 24-го туда же прибыл со своей Группой генерал Глебов. Часть людей сошла на берег, а остальные направлены морем в корейский порт Гензан. Сибирская флотилия адмирала Старка уходила из Владивостока последней 25 октября, в тот же день, когда город окончательно покидали японцы. Группа Смолина перешла в полосу отчуждения КВЖД у станции Пограничная, столкнувшись здесь с откровенной неприязнью китайских властей. Через несколько дней после перехода границы и сдачи оружия солдаты были отделены от офицеров и отправлены в эшелонах в сторону станции Маньчжурия (к границе РСФСР); по дороге большинство из них бежало. Офицеры были отправлены в лагерь в Цицикар. 26 октября во Владивосток торжественно вступили части НРА, а 14 ноября 1922 года «независимая» Дальне-Восточная Республика была ликвидирована за ненадобностью и присоединена к РСФСР.

Белым бойцам пришлось свыкаться с мыслью, что период открытой борьбы завершен и нужно как-то устраиваться на чужбине. В Гензане, в Корее, собралось около 5 500 человек, в основном Забайкальцев из Группы Глебова, из них 2 500 бывших воинских чинов, 1 000 гражданских и около 2 000 членов их семей. Флотилия адмирала Старка ушла в Шанхай, а затем на Манилу. Наиболее крупная группа во главе с самим Дитерихсом, около 9 000 человек, пробыла в районе Посьета до тех пор, пока не закончилась эвакуация Владивостока и из Посьета не ушли на Гензан последние суда. Выслав вперед 700 женщин, 500 детей, 400 больных и инвалидов, основная масса 1 ноября перешла границу и прибыла в китайский город Хучун, где и было сдано оружие. В феврале месяце вся группа была перемещена в Гирин, где были устроены лагеря, в которых беженцы и существовали до осени 1923 года. Всего там разместилось 7 535 военных чинов, 653 женщины и 461 ребенок.

В мае 1923 года китайскими властями генералы Дитерихс, Вержбицкий и Молчанов были удалены из беженских лагерей. Потом и остальные начали в поисках работы разъезжаться кто куда, в основном в Харбин и Шанхай; некоторые перебрались в Америку.

Михаил Константинович направился в Шанхай, куда еще в декабре 1922 года, после угроз и требования выдачи со стороны советских властей, перебралась из Харбина вместе с «Очагом» его жена София Эмильевна. Здесь они и зажили вместе. София Эмильевна целиком посвятила себя своим воспитанницам, пока в 1930-е годы они все не выросли и не разъехались. После этого, используя свой педагогический талант, она стала преподавать в женской гимназии Лиги Русских Женщин, а также открыла детский сад для приходящих детей. Одна из воспитанниц-«очаговок» впоследствии писала: «Мы никогда не смотрели на Михаила Константиновича как на важного генерала, для нас до конца его жизни он был заботливым добрым отцом, а София Эмильевна – любящей матерью».

В июне 1930 года М. К. Дитерихс принял от генерала М. В. Ханжина руководство 9-м Дальневосточным Отделом Русского Обще-Воинского Союза. Это было время, когда в РОВС разрабатывались идеи «активизма» – подпольной террористической борьбы против Советского Союза, а на Дальнем Востоке, кроме того, создавались партизанские отряды из бывших белых воинов для действий на территории СССР. Дитерихс как новый глава Дальневосточного Отдела РОВС обратился к своим бывшим товарищам по оружию с призывом сплотиться для новой борьбы с Советской властью. Но широкого отклика призыв не встретил, а некоторые вообще отказались ему подчиниться. Тогда Дитерихс выдвинул на первый план своего заместителя генерала Вержбицкого, которому поручил вести организационную работу, а сам, объезжая эмигрантские колонии по всем крупнейшим городам Маньчжурии и Китая, занялся сбором пожертвований на партизанское движение.

Но эта деятельность продолжалась недолго. В сентябре 1931 года Маньчжурию оккупировали японцы, создав на ее территории марионеточное государство «Маньчжу-Ди-Го». К деятельности Дитерихса японцы отнеслись неодобрительно, а генерала Вержбицкого просто выслали из Маньчжурии. Михаилу Константиновичу ничего не оставалось, как только вернуться обратно в Шанхай. Здесь он и скончался в октябре 1937 года на шестьдесят четвертом году жизни от туберкулеза (в разных источниках называются различные даты смерти: 8-е, 9-е или 12 октября).

М. К. Дитерихс был погребен в Шанхае на кладбище Локавей; позднее рядом с ним похоронили и его супругу. Сейчас это кладбище срыто, и на его месте построены жилые дома.

Дети Михаила Константиновича от первого брака остались в России. Сын избрал себе театральную карьеру под сценическим псевдонимом Горчаков, был режиссером МХАТ, а затем художественным руководителем Московского театра сатиры. Дочь, Н. М. Полуэктова, была арестована НКВД и тринадцать лет пробыла в лагерях и ссылке. Скончалась она в Москве, уже в глубокой старости. Дочь Михаила Константиновича и Софии Эмильевны Агния умерла в Австралии в 1978 году.

А. А. Петров

Генерал-лейтенант Е. К. Миллер

Евгений-Людвиг Карлович Миллер, один из самых талантливых генералов Императорской Армии, сыграл значительную роль в борьбе с большевизмом на Севере России. Родился он 25 сентября 1867 года в городе Динабурге (Двинске) Витебской губернии, в старинной дворянской семье, и на русской службе сохранившей лютеранское вероисповедание. Уже будучи в эмиграции, Миллер писал: «В доме моих родителей с детских лет я был воспитан как верующий христианин, в правилах уважения к человеческой личности, – безразлично, был ли человек в социальном отношении выше или ниже; чувство справедливости во взаимоотношениях с людьми, явное понимание различия между Добром и Злом, искренностью и обманом, правдой и ложью, человеколюбием и звериной жестокостью – вот те основы, которые внушались мне с детства». Это воспитание заложило основы его личности, определило судьбу и его выбор места в годы Смуты.

После окончания Николаевского кадетского корпуса, 31 августа 1884 года Евгений Карлович поступил в Николаевское кавалерийское училище, которое окончил вахмистром эскадрона, и в 1886 году был произведен в корнеты Лейб-Гвардии Гусарского Его Величества полка. «Кадетский корпус, кавалерийское училище и полк, в котором я имел честь и счастье служить, заострили во мне чувство любви к Родине, чувство долга перед Россией и преданности ее Государю как носителю верховной державной власти, воплощающему в себе высший идеал служения России на благо русского народа», – вспоминал он.

В том же году произошло и другое знаменательное событие в жизни Евгения Карловича – он женился на Наталии Николаевне Шиповой, дочери генерал-адъютанта Н. Н. Шипова. «Тата», как ласково называл ее Миллер, унаследовала имя и красоту от своей родной бабушки Наталии Николаевны Пушкиной, дочерью которой от второго брака была мать Наталии Шиповой, София Петровна. Любовь к супруге Евгений Карлович пронес до конца своих дней.

После необходимых трех лет в строю Миллер поступил в Николаевскую Академию Генерального Штаба, окончив ее по первому разряду в 1892 году. Но уже в следующем году он был «уволен от службы для определения к штатским делам, с переименованием в коллежские ассесоры», правда, «сохранив при этом все права и преимущества военной службы». В июле 1896 года Миллер был Высочайшим приказом переименован в капитаны со старшинством с 30 августа 1891 года, после чего начинается его служба по Генеральному Штабу. Важной ступенью военной карьеры Миллера стала должность военного агента (атташе) в Бельгии и Голландии (с 12 февраля 1898 года). В этом качестве Евгений Карлович принимал участие в подготовке первой Гаагской мирной конференции, созванной в 1899 году по инициативе России и выработавшей конвенции «О мирном решении международных столкновений», «О законах и обычаях сухопутной войны», «О применении к морской войне начал Женевской конвенции 1884 года о раненых и больных». 14 августа 1901 года Миллер был назначен российским военным агентом в Риме, а 6 декабря 1901 года за отличие по службе произведен в полковники. В Италии он находился до 1908 года.

В 1908–1909 годах Миллер вновь на строевой службе – командир 7-го гусарского Белорусского Великого Князя Михаила Михайловича полка и (временно) 7-й кавалерийской дивизии. В 1909 году за отличия по службе он был произведен в генерал-майоры и возглавил Отдел 2-го обер-квартирмейстера Главного управления Генерального Штаба, который руководил всеми военными агентами за границей и изучал театры военных действий и армии как возможных противников, так и союзников. Один из подчиненных Миллера в эти годы так характеризовал своего начальника: «Спокойной и приятной была также общая атмосфера во всем нашем отделе благодаря Е. К. Миллеру. Образованный и светски-воспитанный, бывший лейб-гусар… Миллер принес с собою обычаи и привычки человека общества, офицера хорошего гвардейского полка и европейца, плюс свое природное доброжелательство. Он завел в помещении отдела общие завтраки, на которых председательствовал сам и которыми пользовался, чтобы короче узнать своих офицеров и сближать их между собою».

С 1910 по 1912 год Миллер занимал пост начальника Николаевского кавалерийского училища. Обучение для юнкеров было довольно тяжелым, но, как вспоминал один из выпускников училища, «отношение начальства и корнетства (юнкеров выпускного года. – Н. К. ) было отличное… Как приятно было иметь начальником училища генерала Миллера, который сам когда-то был корнетом школы и “Земным Богом” (вахмистром. – Н. К. )». Миллер прекрасно понимал юнкеров и даже на «цук» (беспрекословное подчинение юнкеров-первогодков старшим юнкерам, выполнение любых их команд и приказаний) смотрел сквозь пальцы, считая, что это необходимо для воспитания будущего офицера. Другой воспитанник училища рассказывал о традиционном «вечернем обходе», когда командовавший пародийным шествием юнкер был не только загримирован под любимого начальника училища, но и… одет в шинель самого генерала. Единственным приказанием Миллера было – не производить шума в помещениях, расположенных над его квартирой.

В ноябре 1912 года Миллер стал начальником Штаба Московского военного округа, войсками которого командовал генерал П. А. Плеве. По мобилизационному плану из войск округа формировалась V-я армия, а Штаб округа во главе с Миллером должен был образовать ее Штаб.

* * *

Летом 1914 года жизнь войск округа шла обычым чередом. В мае все они перешли для летних занятий в лагеря; один из полков Гренадерской дивизии и несколько других частей стояли лагерем на Ходынском поле под Москвой, куда приехал и командующий войсками округа генерал Плеве со своим Штабом. По воспоминаниям Миллера, он «не ощущал никаких тревожных признаков; к половине июля Сараевский выстрел, вызвавший всеобщее негодование, казалось, уже принадлежал истории…»

10 июля Миллер собрал в лагерь на Ходынке большинство офицеров Генерального Штаба со всего округа – командиров корпусов, начальников дивизий и младших офицеров – капитанов Генштаба для полевой поездки (это было предусмотрено заранее разработанным планом). 11 июля группа численностью около тридцати офицеров выехала в район в 40–45 верстах от лагеря и весь день 12 июля провела в поле; «в военных кругах царило полное спокойствие и уверенность в нерушимости мира». Лишь на следующее утро, в воскресенье, около шести часов, Миллер получил присланное с нарочным распоряжение немедленно вернуться в Москву, а всем генштабистам – разъехаться по своим местам службы. Колесо войны было запущено, и не в силах России оказалось остановить его, хотя Императором Николаем II были сделаны для этого все усилия, испробованы все пути, совместимые с честью и достоинством Сербии и ее покровительницы России.

О том, что Императорское Правительство сделало все возможное для предотвращения войны, писал Миллер в статье по поводу 20-летия ее начала. Но в те же годы в частном разговоре со своим подчиненным по Русскому Обще-Воинскому Союзу князем С. Е. Трубецким он горячо нападал на тогдашнего министра иностранных дел С. Д. Сазонова и все русское правительство: «Надо было во что бы то ни стало сохранить тогда мир, даже если для этого нам пришлось бы пойти на большие уступки. Лет через 10–15 Россия была бы настолько сильна, что могла бы диктовать Германии и Австрии свои условия… Надо было тогда бросить Сербию, и войны бы не было, а потом, усилившись, мы могли бы воздать той же Сербии сторицей». Генерал считал, что, бросив Сербию, Россия купила бы этим десятилетие мира… История, как известно, не терпит сослагательного наклонения. Трудно сказать, к чему бы привела такая позиция России; скорее всего, в тех условиях война все равно разразилась бы, но честь России потерпела бы урон.

Генерал Миллер выступил на войну в должности начальника штаба V-й армии, которая вместе с III-й, IV-й и VIII-й армиями образовала Юго-Западный фронт. Задачей их было – ударить по главным линиям сообщения австрийских армий в северо-западной части Галиции и таким образом отрезать войска, собранные в Восточной Галиции, от Австро-Венгрии и союзников-немцев. Развернулась Галицийская битва, принесшая первый успех русскому оружию. Она определила и первый успех Миллера как талантливого генштабиста.

Русские войска одержали решительную победу, после которой генерал Плеве заставил заговорить о себе как о выдающемся военачальнике, толковом, чутком в отношении планов противника, решительном, настойчивом и храбром. Но его подчиненным, и особенно ближайшему сотруднику – генералу Миллеру, было с ним нелегко в силу его педантичности, излишней требовательности и мелочности.

В конце 1914 года германская армия предприняла наступательную операцию, чтобы остановить русское продвижение по левому берегу реки Вислы. Генерал Миллер в качестве начальника Штаба V-й армии принимал участие в отражении наступления немцев на Варшаву, а затем – в Лодзинской операции. С декабря весь русско-германский и русско-австрийский фронт превратился в стабильную линию, на которой велась позиционная война и которая не изменялась до конца января 1915 года.

За боевые отличия Миллер был 31 декабря 1914 года произведен в генерал-лейтенанты. В январе 1915 года он формировал Штаб XII-й армии Западного фронта (в командование ею вступил генерал Плеве) и с этой армией в должности начальника ее Штаба принимал участие в дальнейших военных действиях.

1915 год не принес России желаемых побед: в январе на Юго-Западном фронте началось новое наступление австрийских войск, и почти одновременно, в феврале, германские армии в Восточной Пруссии двинулись на Августов – Гродно, где бои шли до марта. А уже с конца апреля началось германское наступление в Курляндии, и эта операция растянулась почти на пять месяцев, в течение которых русские войска отступали с тяжелыми боями. С мая 1915 года двинулись вперед в верховьях Вислы, на Дунайце, австрийские армии, что также привело к затянувшемуся до осени отступлению русских.

Генералы Плеве и Миллер в начале мая были переведены на Риго-Шавельское направление (Северо-Западный фронт), где V-й армии – теперь они вновь ее возглавили – была поставлена задача ликвидации наступления немцев на Митаву и Ригу. Разыгралось сражение под Шавлями, результатом которого стала оккупация немцами почти всей Курляндии.

Тяжесть обстановки сочеталась с тяжестью службы под началом П. А. Плеве, обладавшего выдающимся стратегическим талантом, силой воли и упорством, но в общении умевшего быть невыносимым. Служивший летом 1915 года ординарцем генерала Миллера штаб-ротмистр А. А. Карамзин рассказывал: «Павел Адамович смотрел на всех, в том числе и на Евгения Карловича, как на мальчишек и требовал невероятной четкости исполнения приказов, словно командир эскадрона у нижних чинов. Начальник штаба нес на себе не только все нелегкие обязанности, присущие должности, но и помогал командующему, как мог, был своеобразной “записной книжкой”, дневным и ночным чтецом донесений, и даже… нянькой, а потому уставал ужасно». Другое свидетельство мы находим в воспоминаниях последнего Протопресвитера Русской Армии и Флота отца Георгия Шавельского, который застал как-то Миллера в совершенно удрученном состоянии, с жалобами на своего командующего по поводу его мелочного и придирчивого характера. «Сил у меня больше не хватает служить с ним… У меня весь дневной отдых сводится к получасу от 8.30 до 9 ч[асов] утра. Этими 30-ю минутами я пользуюсь для верховой прогулки, после чего в девять часов иду с докладом к командующему. Сегодня я запоздал ровно на 5 минут. И командующий разразился градом упреков по поводу моей “неаккуратности”… Силы совсем оставляют меня. Я готов куда угодно пойти, хотя бы и в командиры бригады, лишь бы избавиться от этой каторги», – говорил Миллер Шавельскому. Последний этот разговор с Миллером передал его старому сослуживцу Лейб-Гвардии по Гусарскому полку – самому… Императору Николаю II, который якобы пообещал Миллера выручить.

В августе 1915 года продолжалось непрерывное отступление русских войск на стратегически важном, центральном участке Западного фронта: были оставлены без боя Варшава, Иван-Город, Ковно, Новогеоргиевск (Модлин), Оссовец, Брест-Литовск, Гродно… 23 августа произошла смена верховного командования: Николай II Сам стал Верховным Главнокомандующим, а начальником Своего Штаба назначил бывшего Главнокомандующего армиями Северо-Западного фронта генерала М. В. Алексеева. Генерал Плеве был назначен осуществлять общее руководство группировкой в составе V-й, X-й и XII-й армий. Командование V-й армией было передано генералу В. И. Гурко, у которого Евгений Карлович оставался начальником Штаба до августа 1916 года. А вскоре, истощив свои силы, обе воюющие стороны стали зарываться в землю. Ноябрь – декабрь 1915 года прошли в неподвижной окопной войне на фронте, установившемся по линии Карпаты – Пинск – Двинск – Рига.

Начальник Миллера генерал Плеве с декабря 1915 года по февраль 1916 года командовал армиями Северного фронта, заменяя болевшего генерала Н. В. Рузского. Князь С. Е. Трубецкой вспоминал впоследствии, что престарелый Плеве в это время уже «ничего толком не понимал в самом простом деле и говорил вещи, которые я предпочитаю назвать наивностями, чтобы не употребить более резкого слова». Много лет спустя Миллер в разговоре с Трубецким признался, что уже и при командовании Плеве V-й армией «с ним случались такие моменты впадания в детство»… Тем выразительнее характеризует Миллера тот факт, что он никогда во время войны не говорил об этом и поддерживал пиетет по отношению к Плеве. По состоянию здоровья в феврале 1916 года генерал Плеве был, наконец, освобожден от командования, а в марте он скончался.

Генерал Миллер продолжал состоять начальником Штаба V-й армии при генерале Гурко, а с августа – при сменившем его генерале А. М. Драгомирове. 28 декабря 1916 года Евгений Карлович был назначен на Румынский фронт, в IX-ю армию генерала П. А. Лечицкого, на должность командира XXVI-го армейского корпуса. В январе частями корпуса под командованием Миллера было проведено наступление, увенчавшееся полным успехом – занятием укрепленной позиции в Карпатах, взятием большого числа пленных, пушек и пулеметов. Это была последняя успешная боевая операция на фронтах Великой войны, в которой он участвовал.

* * *

В конце февраля 1917 года на Румынском фронте неожиданно поползли зловещие слухи о беспорядках в Петрограде, затем пришло сообщение об отречении Императора Николая II от Престола. Армия была ошеломлена внезапно свалившейся на нее революцией. Присяга новому Временному Правительству произвела тягостное впечатление в IX-й армии, а командовавший ею генерал Лечицкий в конце марта подал в отставку.

В Действующую Армию к тому времени был передан преступный «приказ № 1», убивавший дисциплину и способствовавший потере контроля над Армией со стороны офицеров. Реформы по инициативе военного министра А. И. Гучкова начались с увольнения огромного числа генералов. Затем пошли братания, особенно в пехотных частях. В полках появились провокаторы, начались гонения на офицерство и генералитет. Всюду было неспокойно.

Печально закончились эти дни и для генерала Миллера. На второй день Пасхи, 3 апреля 1917 года, в городе Кимполунги, где стояли Штабы XXVI-го армейского и V-го кавалерийского корпусов, Евгений Карлович был избит и арестован «революционными солдатами». Взбунтовалась маршевая рота, прибывшая на пополнение в его корпус и подстрекаемая писарями Штаба корпуса (чем не угодил Миллер писарям?). Этот эпизод запечатлелся в памяти одного из командиров полков: «На меня эта зверская расправа произвела ужасное впечатление, и я пришел к заключению, что все кончено. Больше нет Армии, а есть толпа каких-то бессознательных животных… я уехал с разбитым сердцем к себе на позицию».

По приказанию военного министра генерал Миллер был отправлен в распоряжение Главнокомандующего Петроградским военным округом. В августе 1917 года Евгения Карловича назначают представителем Ставки при Итальянском Главном Командовании, куда он и отбывает. Но вскоре, после перехода власти в России в руки большевиков, генерал отказался поддерживать сношения с Главным управлением Генерального Штаба и Ставкой, которые первые недели новой власти еще продолжали функционировать. За это Миллер заочно был предан суду революционного трибунала. После заключения Брест-Литовского мира Евгений Карлович покинул Италию.

С сентября 1918 года он находился в Париже, выясняя возможности сформировать боевую часть из чинов русских бригад, которые раньше дрались на французском фронте. Четыре Особых пехотных бригады были по просьбе союзников посланы Императорским Правительством во Францию и на Салоникский фронт еще в 1916 году. В связи с революцией в России солдаты 1-й и 3-й бригад, находящихся во Франции, в июле 1917 года отказались воевать и подняли бунт, который был подавлен, а бригады – расформированы. Из бунтовщиков были созданы рабочие команды, часть отправлена на работы в Африку. Во Франции Евгению Карловичу пришлось бездействовать больше года: постепенно выяснилось, что никакого дела для него здесь не будет. Но в октябре и начале ноября 1918 года русским послом в Париже В. А. Маклаковым были получены из Архангельска телеграммы, содержащие просьбу о немедленном выезде генерала Миллера на Русский Север, где с августа разворачивалась борьба против большевиков.

11 ноября было заключено перемирие – Первая мировая война окончилась. Впоследствии, в 1930-е годы, Евгений Карлович так оценивал ее последствия: «Все государства, все народы, принявшие в ней участие – и победители, и побежденные – вышли из нее израненными и покалеченными… Что дала война миру?.. Она привела весь мир к большому падению в моральном и материальном отношении… Моральное падение даже не осознается; но оно-то и является источником всех кризисов – и экономических, и политических, и социальных, ибо, когда люди и правительства забыли все человеческие и Божеские законы – честность, человечность, когда безответственность и безнаказанность вводят в принцип управления людьми, народами и государствами, то наступает эпоха постоянного кризиса – кризиса доверия. Но не этим одним определяется характер нового периода мировой истории, начавшейся 1 августа 1914 года». И далее Миллер пишет об уроке, «данном культурному миру нашей несчастной родиной», – коммунизме, победа которого стала возможна в России в результате мировой войны. Его он определяет как главного врага Христианской европейской цивилизации, призывая всеми силами бороться с «вождями коммунистического интернационала, которые уничтожают все – семью, веру, собственность, личную свободу, и низводят человека до состояния бессмысленного животного, хуже, чем раба и невольника».

В конце 1918 года Миллер отправился для борьбы с коммунизмом в Архангельск. За несколько дней до выезда из Парижа он получил телеграмму от Временного Правительства Северной Области, уведомлявшую, что его хотят назначить генерал-губернатором. Из-за общего недостатка информации о событиях в России для Миллера оставалось не очень ясным, «что представляет собой Северная область»…

По пути в Архангельск Миллер остановился в Лондоне, где посетил начальника британского Генерального Штаба генерала Г. Вильсона, чтобы от него узнать о силах союзного английского контингента в Северной Области и о военных планах союзников на будущее. То, что он услышал, повергло его в глубокое разочарование. Конец мировой войны совершенно изменил точку зрения английского правительства на десантные операции на Севере России: если раньше, опасаясь проникновения туда немцев, англичане готовы были принимать участие в борьбе против немецких ставленников – большевиков, то с заключением мира ни о каких активных действиях не могло быть и речи. Миллеру стало ясно, что англичане теперь могут оставаться там только временно, и не для борьбы с большевиками, а для политического и экономического захвата Области. Дальнейшие события в целом подтвердили эти мрачные прогнозы.

С тяжелым чувством Евгений Карлович взошел на корабль, который должен был доставить его в Мурманск. Его спутники – английские офицеры с искренней ненавистью говорили о большевиках: многие из них уже побывали в России и составили себе о них определенное мнение. Но, к сожалению, решающий голос имели не они, а лондонские политики…

10 января 1918 года Миллер пересел в Мурманске на русский ледокол «Канада», где был встречен капитаном ледокола со всеми почестями как старший представитель военной власти. Мог ли генерал тогда предположить, что всего через 14 месяцев эта же «Канада» под командой этого же капитана будет пытаться артиллерийским огнем потопить ледокол «Козьма Минин», на котором он покинет Россию, уходя в изгнание?

Сейчас Евгению Карловичу предстояло начинать свою работу в Архангельске, куда он прибыл 13 января 1919 года.

* * *

К моменту прибытия на Север генерала Миллера там были сформированы русские части следующей численности: в Архангельске – около 2 000 штыков и сабель; на Мурмане – 800 штыков и сабель; в долине реки Онеги – около 400; в Селецком районе – регулярная рота численностью около 800 человек и партизанские отряды – более 600 человек; в Двинском районе – около 400; на Пинеге – около 400; наконец, в Мезенско-Печорском районе – около 600 человек. Во главе Области стояло Временное Правительство во главе с народным социалистом Н. В. Чайковским, предпринявшее попытку создать на Севере особую модель политического режима, характеризующуюся демократичностью и союзом всех антибольшевицких сил. Позднее Чайковский, подводя итоги построения власти в Северной Области, видел ее сущность в том, «1) что во время войны политическое управление, т. е. вся организация правительства должна быть направлена к обслуживанию главного командования в его оперативных действиях и 2) и в то же время оно должно сохранять за собой самостоятельность в глазах населения, являясь для него защитником его прав и свобод и посредником между ним и военным командованием».

В составе Правительства был образован орган военного тылового управления в лице военного генерал-губернатора, который являлся в то же время и главой министерств: военного, путей сообщения и почт и телеграфов. В его же подчинении, в организационном (но не оперативном) отношении, состоял и командующий русскими вооруженными силами; в оперативном же отношении последний подчинялся непосредственно союзному командующему, которым в тот момент был английский генерал У.-Э. Айронсайд.

Прибытие Евгения Карловича Миллера явилось значительным политическим событием для Северной Области, в январе обедневшей на две яркие личности – отбыл в Париж глава Правительства Чайковский (а из оставшихся членов Правительства никто не обладал авторитетом в глазах союзников) и уехал французский посланник Ж. Нуланс, дуайен дипломатического корпуса и преданный друг России. С его отъездом на первый план выдвинулось английское командование.

Особым праздником был приезд Миллера для командующего войсками Северной Области генерала В. В. Марушевского, поскольку тот «жаждал отдать часть работы в опытные руки Евгения Карловича» и с его прибытием «приобретал и старшего опытного товарища, и доброжелательного начальника».

Вопрос о функциях Миллера в правительстве разрешился очень быстро. Постановлением Председателя Временного Правительства он назначался «Генерал-Губернатором Северной Области с предоставлением ему в отношении русских войск Северной Области прав Командующего отдельной армией». Этим же постановлением генерал Марушевский назначался «командующим русскими войсками Северной Области с подчинением его Генерал-Губернатору и с предоставлением ему в отношении русских войск Северной Области прав Командующего армией». Разделение функций Миллера и Марушевского прошло, видимо, легко. В непосредственном подчинении Марушевского оставались:

«1. Все войсковые части, управления, учреждения и заведения Военного Ведомства, находящиеся в пределах Северной Области.

2. Добровольческие и партизанские отряды.

3. Офицерские школы.

4. Штаб командующего войсками Северной Области, каковой реорганизуется в Управление Командующего войсками.

5. Архангельская местная бригада, на каковую возлагается призыв и учет военнообязанных…

6. Главный Военный Прокурор с Военно-окружным Судом», – приказ же генерал-губернатора от 18 января 1919 года объявлял, что в непосредственном подчинении ему состоят: Командующий войсками Северной Области; командующий флотилией Северного Ледовитого океана; управляющий отделом внутренних дел по должности губернского правительственного комиссара; помощник генерал-губернатора Северной Области по управлению Мурманским районом; заведующий путями и сообщениями Северной Области; комендант города Архангельска; Военная канцелярия генерал-губернатора, юрисконсульт и чины для поручений. Кроме этого, перед своим отъездом в Париж, 21 января 1919 года Чайковский возложил на Миллера исполнение обязанностей управляющего Отделом иностранных дел.

Этот последний Отдел был важным звеном управления Северной Областью: занимая эту должность, генерал выступал от лица Временного Правительства по вопросам экономической и военной помощи Области, снабжения боеприпасами и продовольствием, вербовки добровольцев заграницей, освоения природных богатств Северной России и т. д. Миллеру пришлось вести обширную переписку с высшими политическими, военными и финансовыми кругами иностранных государств о стабилизации курса выпускаемых для Области «северных рублей» и других финансовых операциях. Кроме того, ежемесячно необходимо было сноситься с белогвардейскими посольствами заграницей, с военными агентами во Франции, Сербии, Дании, Англии, Голландии. Последним по приказу Миллера делались значительные денежные переводы.

Главной же заботой для Миллера, так же как и для его предшественника Марушевского, оставалась мобилизация. К концу марта 1919 года численность русских войск достигла 14 000 человек, половина которых находилась на фронте; к концу апреля белые уже имели на Севере 16-тысячную армию. Кроме того, с приездом Миллера Марушевский получил сведения о состоянии офицерского запаса заграницей, который оказался огромным; впрочем, на призыв ехать на Север не откликнулся почти никто. Лишь в мае прибыло небольшое количество офицеров, навербованных в Стокгольме, и к концу июля – около 350 офицеров и чиновников из Лондона. Продолжалась организация полков из находившихся на фронте отдельных русских рот. Первоначально все Северные стрелковые полки были двухбатальонного состава, а батальоны – двух– и трехротные. Марушевский надеялся перевести все батальоны в трехротный состав, а затем переходить к трехбатальонному составу в полках.

В конце мая 1919 года в русских войсках Северной Области началось формирование высших соединений. Приказом Миллера от 30 мая 3-й и 4-й Северные стрелковые полки были сведены во 2-ю, а 5-й и 6-й полки – в 3-ю Северную стрелковую бригаду (в июле в 3-ю бригаду временно был включен также 7-й полк из Селецкого района). В июне формирование продолжилось: приказом Миллера были образованы 9-й (на Мурмане) и 10-й (на Печоре) Северные стрелковые полки, а в июле из 2-го и 9-го полков приказом Миллера была сформирована 5-я Северная стрелковая бригада. В итоге летом русская армия состояла из одиннадцати полков численностью около 20 тысяч человек. Это был максимум, т. к. за год напряженной работы под ружье было поставлено почти все боеспособное население края, и далось это с большим напряжением. Генерал Айронсайд отмечал, что русские войска по своим качествам превосходили большевиков, а их военачальники Миллер и Марушевский пользовались авторитетом у британских командиров.

Формируемые русские части все довольствие получали с английских складов. Снабжение было организовано на широкую ногу, но англичане отказывались передать необходимое снаряжение в распоряжение русского Штаба, и Марушевскому каждый раз приходилось предоставлять отдельное ходатайство для снабжения формируемой единицы. Когда же однажды он самостоятельно повысил оклады некоторым чинам своей армии, последовала отповедь, что такие вопросы может решать только английский Штаб. Русские части отправлялись на фронт на менее ответственные и более глухие позиции, т. к. основные были заняты союзниками. Кроме того, сосредотачивать русские части как отдельные крупные единицы на отдельных участках фронта не допускалось.

В марте 1919 года в Архангельске было создано так называемое Национальное Ополчение Северной Области, предоставлявшее возможность «стоять на страже государственного порядка» в тылу тем, кто не мог отправиться на фронт. Неся караульную и патрульную службу, оно освобождало от этих обязанностей регулярные войска. В Ополчение зачислялись все способные носить оружие жители, обучение которых велось офицерами резерва (больные, отдыхающие) и штабов, находящимися в городе. По свидетельству современника, «архангельские жители начали спать спокойно», а Миллер в своем приказе от 6 июля 1919 года отмечал, что со своей задачей Национальное Ополчение справлялось блестяще. Сам он в июне стал его начальником. Генерал подчеркивал, что «только при обеспеченном тыле, при полной уверенности войск, что сзади, в спину нам не может быть нанесен удар, работа их будет спокойной, уверенной, а потому и плодотворной». Большие надежды возлагал Миллер на Ополчение и в будущем, считая, что «с продвижением войск вперед, по мере очищения страны от явных большевиков, яд большевистской заразы не скоро еще исчезнет, он только сделается невидимым, зароется в подполье и будет ждать случая, чтобы снова разлить свою отраву по всей стране», чему и будут противодействовать дружины.

Участники и очевидцы военных действий на Северном фронте утверждают, что по своим качествам Белая Армия там приближалась к старой, дореволюционной армии; во всяком случае, руководившие ею генералы Миллер и Марушевский стремились сделать все возможное для достижения этого. Главная трудность заключалась в катастрофическом недостатке офицерских кадров. Все держалось на небольшой группе кадровых офицеров, основную же массу составляли «офицеры военного времени» (произведенные в течение Великой войны). Из них часть не была склонна к активной борьбе и старалась устроиться в тыловых и хозяйственных учреждениях. Другая группа, напротив, принадлежала к самым доблестным и самоотверженным бойцам, вышедшим из простой среды партизан-добровольцев. Одну из самых важных задач при формировании армии Миллер видел в том, чтобы «всеми силами стараться восстановить полное уважение к офицерскому мундиру и поддержать офицерское достоинство в возможной чистоте, как символ возрождающейся русской армии».

Нельзя не отметить постоянную заботу Миллера о материальном обеспечении офицеров и солдат, их питании, досуге, быте. Ни на одном Белом фронте не было такого содержания, как на Севере, причем оклады изменялись в зависимости от падения курса «северного рубля» и повышения цен; семьи же офицеров, находившиеся за границей, получали пособия в валюте. Разница окладов на фронте и в тылу была значительна, с точным указанием фронтовых районов. После принятия Миллером должности Главнокомандующего им был открыт в лучшем общественном здании Архангельска – Коммерческом собрании – русский солдатский клуб, где имелись читальня, биллиардная, столовая, кухня, солдатская лавочка, зрительный зал. Деятельность клуба помогала солдатам скрасить их досуг: здесь читались лекции, давались концерты и спектакли. Как отмечал очевидец, Миллер пользовался в солдатской массе заслуженной популярностью. Солдат он «подкупал не пышными речами и игрой на популярность, а своей неустанной заботливостью об улучшении… быта и материальных нужд, что более всего ценит наш народ».

* * *

По мере формирования и роста русской армии нарастала напряженность в отношениях между русским и союзным командованиями. Весной 1919 года Марушевский старался доказать, что в некоторых районах он уже не нуждается в англичанах. Как пример он приводил ситуацию на Онеге, где 5-й Северный стрелковый полк в апреле насчитывал три батальона, а английские взводы были микроскопическими, но командование здесь оставалось в британских руках. Айронсайд же, напротив, с опаской смотрел на то, что некоторые фронтовые районы стали «ужасающе русскими».

В оперативном отношении, как мы уже знаем, русская армия была полностью подчинена союзному командованию. Достаточно сказать, что до эвакуации союзников в русском Штабе даже не было сформировано оперативного отделения. Марушевский пытался вмешиваться в дела оперативного характера, но его советы попросту игнорировались. Русскими офицерами было высказано немало серьезных претензий к англичанам, которые обвинялись в неумении и нежелании воевать и даже в трусости. В качестве примера приводились митинги в Йоркширском полку, не пожелавшем идти в бой, или боевые действия на Пинеге, когда русские в назначенный срок перешли в наступление и нанесли сильный удар противнику, взяв несколько сот пленных и очистив от красных несколько деревень, действия же английской колонны ввиду ее крайней удаленности не оказали никакого влияния на успех операции. Мало того, англичане тогда утопили огромное количество продовольствия и боевых припасов.

Итак, весной 1919 года русские части уже были вполне способны решать самостоятельные боевые задачи, но инициатива их командования сковывалась союзниками. Больше всего русских раздражал способ ведения войны, принятый англичанами, – позиционный, оборонительный, без наступательных операций, по образцу Западного фронта Великой войны. Марушевский свидетельствовал: «Русское военное командование исполняло предначертания союзного штаба. Все мои указания на необходимость наступления, особенно на Двинском и Мурманском фронтах, отклонялись союзниками по мотивам недостаточности войск и ненадежности населения, сочувствующего большевикам». В свою очередь, Айронсайд впоследствии заявлял: «Наступать мы, конечно, не могли, русские войска были ненадежны, а нас было очень мало».

Только однажды англичане пожелали проявить наступательный порыв в военных действиях против большевиков. В апреле 1919 года, при энергичном продвижении вперед армий адмирала А. В. Колчака, появилась надежда, что войска его северного фланга достигнут Вятки. Союзниками был разработан план соединения Северного фронта с сибиряками путем наступательной операции вверх по Двине в направлении на Котлас. С конца апреля в Архангельск морем доставлялись запасы обмундирования, патроны, пулеметы для передачи сибирякам.

В Правительстве Северной Области царило приподнятое настроение. 30 апреля Миллер как генерал-губернатор совместно с Правительством принял решение о своем подчинении Верховному Правителю Колчаку. Нужно сказать, что для установления непосредственной связи с Колчаком еще 8 марта был послан «Сибирский экспедиционный отряд» («1-я Сибирская экспедиция») в составе двух русских и одного британского офицеров, двух британских и семнадцати русских солдат. Отряд, тщательно подготовленный к далекому путешествию, ежедневно покрывал на оленях 70–80 верст и весь путь до Чердыни в полторы тысячи верст преодолел за 40 суток. Начальник отряда есаул Н. Н. Мензелинцев по прибытии в Омск сделал подробный доклад о Северном фронте и о союзниках в Ставке Верховного Правителя, а затем с частью солдат перевелся в войска, непосредственно ему подчиненные. Остатки же Сибирского экспедиционного отряда были подчинены поручику Жилинскому, который отправился из Омска 28 мая с документами для Временного Правительства Северной Области, русского и союзного командования, и прибыл в Архангельск 22 июня (постановлением Временного Правительства Жилинский был за удачное окончание экспедиции произведен в штабс-капитаны). Позднее путь в Сибирь из Архангельска повторил небольшой отряд генерала В. А. Кислицина, который в начале июля отправился на соединение с армиями Верховного Правителя. В конце июля отряд прибыл в Березов. Вскоре состоялись и встреча Кислицина с Колчаком и передача Верховному письма и пакета с документами из Архангельска. Еще в апреле 1919 года отправился в Сибирь и управляющий отделом финансов князь И. А. Куракин, который должен был представлять северное Правительство в Омске и координировать действия с Сибирью.

Тогда, в апреле, Миллер и его сотрудники были полны оптимизма, и, обсуждая с Айронсайдом планы наступления на Котлас, Евгений Карлович уверял его, что стоит только союзникам прорвать фронт, а остальное русские части доделают сами. Айронсайд, однако, справедливо замечал, что войска Верховного Правителя могут оказаться в более плачевном состоянии. Встречаясь и обсуждая предстоящие планы с Миллером почти ежедневно, Айронсайд отмечал, что они стали «близкими друзьями». Евгений Карлович очень напряженно работал, по 16 часов в сутки, и Айронсайд с тревогой отмечал, что ни один человек не выдержит подобного темпа. Вспоминая его «прибалтийский характер, ровный и выдержанный, не страдающий резкими перепадами настроения от оптимизма к пессимизму», английский генерал сожалел, что по натуре Миллер все-таки был администратором, а не вождем. И можно только согласиться с Главнокомандующим союзными войсками, что настоящего лидера среди русских военачальников в Северной Области не нашлось.

Напряженный труд Миллера был отмечен Временным Правительством, которое 30 мая 1919 года за «особые заслуги по воссозданию русской армии» произвело его в генералы-от-кавалерии. Но Миллер этого производства не принял и продолжал именоваться генерал-лейтенантом.

В мае еще сохранялись надежды на скорое соединение с Колчаком. 22-го была получена телеграмма от представителя союзников в Сибири генерала А. Нокса, которую довели до сведения всех русских командиров: «Казань и Вятка должны быть заняты Сибирской армией, одно подразделение отправляется для соединения с войсками в Архангельске», после чего «армиями будет организовано наступление на Москву. Колчак считает необходимым открытие пути по Двине, чтобы в летние месяцы не зависеть от Сибирской железной дороги». Но Айронсайд трезво отнесся к этой телеграмме и запросил свое военное министерство о точных сроках колчаковских операций. Главной его целью в это время была мирная эвакуация союзных войск до наступления зимы, и предполагаемое соединение с Колчаком не могло изменить оперативных планов эвакуации – могли измениться лишь сроки ее проведения (решение было принято британским правительством еще в марте 1919 года). Для выполнения поставленной задачи Айронсайду нужны были спокойный фронт, чтобы сменить уставшие части, и свобода действий, чтобы расчистить территорию перед английскими позициями от противника и передать фронт русским войскам, отступив к низовьям рек. Поэтому предполагаемое наступление на Котлас было ему выгодно в любом случае.

Но спокойного фронта в мае не получилось из-за внутреннего брожения в русских частях. И хотя противник был слабым (в конце мая к белым хлынул поток красных дезертиров – грязных, плохо одетых, голодных), разбавление белых частей пленными, не прошедшими нужной фильтрации, и непопулярность некоторых экономических мер правительства привели к тому, что май ознаменовался двумя восстаниями. В результате генерал Марушевский стал склоняться к выводу, что, если союзные войска уйдут, молодая русская армия, лишенная к тому же материальной поддержки, не устоит. На эту тему он не раз беседовал с Миллером, видя выход в усилении офицерского состава, без которого невозможно было поставить полки на ноги и устроить тыл. Главнокомандующий же союзными войсками опасался, что боевой дух русских может испариться, если поступят плохие вести с колчаковского фронта.

Пока, правда, плохих вестей не было. Указом от 10 июня 1919 года Верховный Правитель назначил Миллера «Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России, действующими против большевиков на Северном фронте», и Миллер уже поздравлял свои войска, считая это «первым шагом по осуществлению объединения России в лице единой армии под главенством одного Верховного Главнокомандующего». Но фактическое вступление Евгения Карловича в должность Главнокомандующего было отложено до лучших времен. В то же время приближение армий Колчака подняло престиж Миллера в Области, и Временное Правительство подумывало о своем уходе. 1 июля 1919 года оно приняло постановление «войти с ходатайством к Верховному правителю России адмиралу Колчаку», чтобы «сложить имеющиеся у него (Правительства. – Н. К. ) полномочия и всю предоставленную ему Всероссийским правительством власть передать Главнокомандующему… на Северном фронте Генерал-Губернатору Северной области Генерал-Лейтенанту Е. К. Миллеру, с возложением на него дальнейшей организации военного и гражданского управления областью». Военные круги продолжали считать единоличную диктатуру необходимой и позже: Марушевский в докладе Правительству от 19 июля 1919 года, оценивая состояние области как критическое, настаивал на немедленной передаче всей полноты власти в руки Главнокомандующего. Он делал вывод, что весь правопорядок в Области держится исключительно на военной силе и что «если удалось заставить население драться, то успех этого дела был достигнут только силой и крутыми мерами».

В июне обнадеживающие вести были получены из английского военного министерства: Айронсайду предписывалось подготовиться к нанесению сильного удара по большевикам, так как «Колчак по-прежнему намерен взять Вятку». В то же время говорилось, что наступление адмирала на Север скорее всего будет отложено из-за поражений на юге и в центре Восточного фронта. Но Айронсайд уже считал, что его планы боевых действий нужно рассматривать как часть операции не по соединению с Колчаком, а по размещению русских войск на позициях и передаче командования Миллеру, причем «основная тяжесть операций ляжет на плечи русских».

С прибытием новых подкреплений Айронсайд 20 июня начал наступление на Двинском направлении. Большевики не могли удержать линию фронта, настроение в русских войсках было приподнятым, они были полны решимости продвигаться дальше. Но порыв армий Верховного Правителя в это время был уже сломлен и начался их отход на восток. Известие об этом дошло до Северной Области в начале июля.

В эмиграции Миллер обвинял англичан в неисполнении плана по соединению с армиями Колчака: «Не хватило сердца, настойчивости, желания, упорства в достижении этой цели, и первое же известие об отходе сибиряков от Глазова пресекло сразу исполнение англичанами так хорошо задуманного и методически подготовленного плана… Вследствие несогласованности действий по времени и вялости английского командования не была разрешена задача, которая одна оправдала бы жертвы, понесенные на севере». Два дня они с Айронсайдом пытались найти компромиссное решение. Англичанин убеждал Миллера, что ни о каком наступлении на Котлас уже не может быть и речи. Единственное, что он мог обещать, – это прорыв большевицкого фронта, чтобы дать укрепиться на позициях русским войскам, после чего союзники должны будут уйти.

Евгений Карлович мужественно встретил плохие новости о Колчаке. «Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда я сообщил ему дурную весть, – вспоминал впоследствии Айронсайд. – Лишь по его светло-голубым глазам я мог догадаться, как ужасно он устал. Пару минут он смотрел на меня, не говоря ни слова. Я протянул ему руку, и он сжал ее мертвой хваткой». Айронсайд обещал, что пробудет в Области еще три месяца и оставит позиции на Двинском фронте не позднее 1 октября. Он также обещал снабдить русские войска всем необходимым. Продолжение борьбы в этот момент и Айронсайдом, и Миллером мыслилось как уже принятое решение. О собственном наступлении на фронте ни Миллер, ни Марушевский вопроса перед союзным командованием в этот момент не поставили.

Айронсайда ждало еще одно потрясение: взбунтовался так называемый Дайеровский батальон Славяно-Британского легиона, прибывший на Двинский фронт 4 июля. Впрочем, в этом мятеже был виноват сам союзный Главнокомандующий, который в качестве эксперимента набрал в батальон «добровольцев» – пленных красноармейцев и арестантов-большевиков из тюрем Архангельска. С солдатами батальона интенсивно занимались английские офицеры, одеты они были щегольски, кормили их великолепно, командир батальона (англичанин) был выше всяких похвал. Но Миллер с самого начала отнесся к подобной затее резко отрицательно и не ждал от нее благоприятных результатов ни при каких условиях. «Зачастую самые плохие и опасные солдаты – те, которые выглядят самыми дисциплинированными», – предупредил он Айронсайда. И действительно, по прибытии на фронт Дайеровский батальон восстал, показав справедливость опасений Миллера и всю «ценность» английского эксперимента.

Вскоре последовало восстание в русских войсках на Онеге и раскрытие еще нескольких заговоров. Потеря из-за этого Онеги и Чекуевского района привела к разрыву сухопутных связей с Мурманом. Кроме того, Онежский тракт на Архангельск был совершенно открыт и никем не защищался. Для Айронсайда эти мятежи были «последней каплей».

По словам Миллера, английский Главнокомандующий стал неузнаваем, впал в преувеличенный пессимизм и проявлял явное недоброжелательство. Самым энергичным образом он стал настаивать на эвакуации и предлагать эту меру и для русского командования. В своем приказе Айронсайд обратился к русским войскам: «Если русские солдаты будут столь легко поддаваться изменнической пропаганде большевиков, продающих Россию и разоряющих все ее население, то я тоже приму такие меры, что всякая попытка измены будет немедленно подавлена… Всякая попытка к беспорядку в войсках будет подавлена крутыми мерами».

Миллер также отдал приказ по поводу восстаний, но угрожал не своим солдатам, а тем, кто вел пропаганду и разлагал фронт: «В моих руках находится несколько сот лиц, замешанных в грязном деле большевицкой пропаганды… Ныне пусть знают все негодяи и изменники, что за каждое покушение на офицерскую жизнь будут своей жизнью отвечать эти большевики, незаслуженно пощаженные. Каждый волос с головы погибшего при исполнени служебного долга офицера будет оплачен жизнью большевицких предателей».

Миллер не потерял самообладания и после этих мятежей, он готовил войска для повторного захвата Онеги, но экспедиция (небольшой отряд с двумя орудиями и около 500 человек десанта под прикрытием английского монитора [200] ) потерпела неудачу, так как с союзниками пришлось торговаться из-за каждого выстрела с монитора.

Как раз в это тяжелое время в Область прибыл транспорт из Англии, привезший около 400 русских офицеров, набранных заграницей. Это был итог длительной деятельности Миллера как управляющего иностранным отделом и его иностранных агентов по «вербовке добровольцев». Лучшие офицеры тут же попали на фронт. Среди прибывших было и семеро генералов, в том числе престарелый М. Ф. Квецинский, сыгравший впоследствии печальную роль в судьбе Северного фронта.

* * *

В июле 1919 года окончательно решился вопрос об эвакуации союзников из Северной Области. На него повлияли и одностороннее решение Президента США В. Вильсона о выводе американских войск с Севера, принятое еще в феврале (американская эвакуация прошла в два этапа – 27 июня из Архангельска и 28 июля из Мурманска), и провал плана соединения с армиями Верховного Правителя весной – летом 1919-го, и серия мятежей в русских войсках. Впоследствии англичане так оценивали положение: «Северная Россия не давала надежд на самостоятельные результаты, а с неудачей генерала Колчака (так! – Н. К. ) все военные действия на этом участке были обречены на бесплодность, и даже более того – положение там было обескураживающим».

Для руководства эвакуацией всех союзных сил в Архангельск прибыл лорд Г. Роулинсон. Миллер тут же получил предложение от английского командования эвакуироваться вместе с союзниками. В этот же день, 11 августа, в его кабинете состоялось совещание с участием представителей фронта и Штаба. На их обсуждение были поставлены вопросы: следует ли русским войскам оставаться в Области; можно ли будет впоследствии благополучно эвакуироваться; возможно ли проведение наступательных операций без поддержки союзников. Представители фронта откровенно заявили о невозможности продолжения борьбы в одиночестве, аргументируя свою позицию тем, что с уходом союзников фронт ослабляется ровно наполовину – из 25 000 остающихся русских солдат на позициях могут находиться только 12 000, остальные должны обслуживать тыл; кроме того, войска разлагаются большевицкой пропагандой; и, наконец, немаловажным фактором становится разобщенность «фронтов» (операционных направлений) и колоссальное расстояние до баз – в случае прорыва одного фронта гибнет и вся Область (что в конце концов и произошло). Командиры строевых частей предлагали распустить ненадежный элемент по домам, а лучшую часть армии, не менее 10 000 человек, перевезти к Юденичу, Деникину или, наконец, сняв все лучшее с Архангельского фронта, усилить Мурманский. Миллер, выслушав всех, остался при твердом убеждении, что русской армии нужно продолжать борьбу с большевиками здесь: имея полный успех на фронте и поддержку в тылу, без натиска противника оставить позиции – такого примера в истории ему неизвестно. Он считал, что выход из строя Северной Области в то время был равносилен измене Белому Делу и нанес бы непоправимый моральный удар по всем остальным Белым фронтам.

Вечером 11 августа строевые офицеры в беседе с Главнокомандующим еще раз обрисовали положение фронтовых частей, «бывших всецело в строевом, хозяйственном и техническом отношении на попечении англичан, и указали, что с уходом последних они останутся без всего, так как наш штаб не позаботился о своевременном оборудовании и подготовке их к самостоятельной жизни, обнаружив полное бездействие в этом отношении и предоставив все англичанам». Миллер, с большим вниманием выслушав командиров, объяснил, что не может принять на себя всю ответственность за предыдущую деятельность штаба, так как высшее командование находилось не в его руках. Он обещал исправить положение и позаботиться о духовном и материальном благополучии войск.

12 августа на объединенном заседании союзного и русского командования Миллер подтвердил свое решение остаться на Севере. Он заявил, что действительно сможет продержаться недолго, но и это короткое время, возможно, станет поворотным пунктом в судьбе России, и что, если потребуется, он будет продолжать борьбу до последней капли крови. Предложение Роулинсона о немедленной переброске русской армии на Мурман и эвакуации до 10 000 населения Области также были отвергнуты. Айронсайд резко заявил, что оставление русской армии в Области – чистейшая авантюра, поскольку за благонадежность русских частей нельзя было ручаться, да и в техническом отношении они совершенно не были подготовлены для самостоятельных боевых действий. С ним был согласен начальник союзной контрразведки полковник К. Торнхилл, заявивший: «Вашему Главнокомандующему надо было иметь гораздо более мужества, чтобы уйти из Архангельска, чем [чтобы] остаться в нем».

Категорически отвергнув эвакуацию русской армии вместе с союзниками или переброску всех сил на Мурман, всю ответственность за судьбу Области и оставшихся войск генерал Миллер взял на себя. Англичанам он сообщил, что предполагает провести несколько наступательных операций для прикрытия их эвакуации, а те, в свою очередь, обещали широкую поддержку техническими и материальными средствами. В те же самые дни, когда шло совещание по поводу эвакуации, на Двине заканчивалось наступление, начатое 10 августа. Оно увенчалось полным успехом: вся живая сила большевиков в этом районе была разгромлена, взято в плен 3 000 человек, вся артиллерия (18 орудий различного калибра) и множество пулеметов стали трофеями белых, получили повреждения три канонерские лодки большевиков. Потери русско-британских отрядов составили 145 убитых и раненых. Дорога на Котлас была свободна, разъезды безо всякого сопротивления доходили вдоль Двины до самой Тотьмы. Русский фронт ликовал, но… ему еще предстояло узнать, что вся эта операция нужна была союзникам лишь для того, чтобы отойти к Архангельску и эвакуироваться без напора противника.

Двинская операция была первым успехом после вступления Евгения Карловича 6 августа в должность Главнокомандующего войсками Северного фронта (Марушевский отчислялся в распоряжение Миллера; начальником Штаба Главнокомандующего назначался генерал М. Ф. Квецинский). 11 августа Миллер установил разделение фронта на районы: 1) Мурманский; 2) Двинский; 3) Пинежско-Мезенский; 4) Печорский. Командующим русскими войсками в указанных районах он присвоил права командиров корпусов с непосредственным подчинением ему, хотя пока они все еще оставались в оперативном подчинении союзному командованию.

В 20-х числах августа Миллер собрал офицеров гарнизона и объявил о своем решении продолжить борьбу в Северной Области. Он обещал принять все меры к спасению офицеров в случае худшего варианта развития событий и последним покинуть Область. Речь Миллера была встречена мрачно, офицеры с резкой критикой отнеслись к новым чинам Штаба, особенно Квецинскому. Стали ходить слухи даже о военном перевороте. Резко отрицательное отношение у офицеров вызвал и уход союзников: англичане прямо обвинялись в предательстве. Если Миллер при первом известии об эвакуации союзников мог только спросить у Айронсайда: «Неужели Верховный Совет предал Белое дело в России?» – то начальник Оперативного отдела Штаба Главнокомандующего, Генерального Штаба полковник Л. В. Костанди выразил отношение русских офицеров к союзникам более полно. Он попросил о встрече с Айронсайдом и в его кабинете, отдав честь, положил на стол британский орден, которым ранее гордился как наградой за выдающиеся заслуги в весеннем наступлении на Мурмане. «За две минуты он высказал… все, что думает о союзниках и их поведении. Потом снова отдал честь и вышел вон. Долго я сидел в полном молчании, глядя на отвергнутый орден, которым в свое время была отмечена беспримерная доблесть», – вспоминал Айронсайд. Свой поступок Костанди объяснял так: «…считаю ниже достоинства русского гражданина и офицера носить орден страны, представители которой вынуждаются своим правительством изменить данному им[и] слову и своим союзникам» (в свое время Айронсайд обещал оставаться на Севере столько, сколько будет нужно для упрочения положения белых). Однако Миллер, слывший большим дипломатом и склонный всегда искать компромиссы, отметил по этому поводу: «Не могу одобрить такое демонстративное выступление, так как выражение таким способом своего неудовольствия Английским правительством не могу считать соответствующим интересам России вообще. …Нам оставили средства для борьбы англичане, а не кто другой».

Перед последним этапом эвакуации английское командование действительно сдавало русскому интенданству богатые склады снаряжения и обмундирования. Но в то же время, руководствуясь своими пессимистическими прогнозами относительно скорого прихода в Область большевиков, англичане очень много военного имущества просто уничтожили. Оружие, снаряды, автомобили топились в Двине, аэропланы сжигались. Айронсайд признавал, что было затоплено два монитора и испорчено большое количество восьмидюймовых гаубиц. По докладу главного интенданта Временному Правительству, «ценность потопленного в Двине исчислялась в сотни тысяч фунтов стерлингов».

Перед своей эвакуацией англичане продолжали всеми доступными средствами убеждать и русское командование, и правительство прекратить борьбу, распустить солдат по деревням, а офицеров и желающих жителей вывезти из Области. В русских частях на Двине английским командованием проводился опрос для выявления желающих эвакуироваться, на улицах Архангельска вывешивались объявления, где населению предлагалась единственная мера спасения – записываться на огромные пароходы, прибывшие из Англии. «Бог помог: Северная Область не запятнала себя дезертирством… Она нашла в себе силы молчанием ответить на соблазнительные, шкурные зазывания английского командования», – писал Миллер в эмиграции. Мало того, русские войска под его командованием сделали все возможное для успешной эвакуации союзников, стабилизировав фронт перед их уходом. Наконец, 25 сентября 1919 года в своем оперативном приказе Миллер отменил подчинение союзному командованию командующих Мурманского и бывших Железнодорожного, Селецкого, Двинского и Пинежского районов.

26-е и ночь на 27 сентября были последними часами погрузки на суда и ухода из Архангельска английских войск, и в 4 часа утра 27-го вереница кораблей потянулась с рейда. До этого из Области уехали дипломатические представители, французы, американцы, итальянцы. По различным источникам, вместе с союзниками эвакуировались от 5 до 6 тысяч русских граждан и 1 845 русских военнослужащих.

В связи с уходом союзных войск Миллер, воспользовавшись исключительными правами Главнокомандующего, принял энергичные меры к очищению Архангельска от большевицких элементов, выслав до 1 200 человек на Иоканьгу, изолированный остров на Мурмане. Эта мера произвела сильное впечатление на население города, убедившееся в твердости оставшейся власти. Для усиления боеспособности Архангельского гарнизона все, имевшие право носить оружие, были призваны в Национальное Ополчение, возросшее до 2 000 человек. Кроме того, из штабных офицеров и чиновников была сформирована особая офицерская рота. 27 сентября, в день ухода союзников, Миллер объявил своим приказом осадное положение, отменив его через неделю и выразив благодарность населению за порядок и дисциплину, «проявленные в критический момент существования Области».

Перед окончательным уходом союзников Миллер счел нужным попрощаться с Айронсайдом и рано утром 27 сентября прибыл к нему на яхту со своим адъютантом. Впоследствии английский генерал вспоминал: «Он беседовал со мной и адмиралом… минут двадцать, но все мы чувствовали некоторую неловкость и натянутость в разговоре. Миллер благодарил адмирала и меня за то, что мы сделали для России, просил передать слова признательности лорду Роулинсону и британскому правительству. Затем я благодарил его за то, что он сделал для обеспечения безопасности нашей эвакуации. Я говорил Миллеру, что никогда не забуду его верности Отечеству и любезности по отношению ко мне… Я желал ему удачи в предстоящей кампании. В ответ на это он кивал». Затем Миллер с адъютантом сошли на берег. Айронсайд надеялся, что генерал обернется для прощального приветствия, но «он ни разу не оглянулся, глядя прямо перед собой, и вскоре они скрылись между домами. Да, это был очень гордый и отважный человек».

Через некоторое время адмиральская яхта снялась с якоря и медленно пошла по Северной Двине, нагоняя ушедшие вперед суда с английскими войсками. Генерал Миллер и его войска остались в одиночестве. Начался новый период в истории Северной Области.

* * *

Решимость продолжать борьбу с большевиками не мешала Миллеру оценивать состояние Области как крайне опасное. «С уходом союзников для Области создается весьма тяжелое положение, – телеграфировал он русскому посланнику в Белграде В. Н. Штрандману, – ввиду сравнительной малочисленности русских войск по отношению к большому протяжению линии фронта и неблагоприятного впечатления, производимого на молодые формирования оставлением союзников, в которых они видели надежную опору». Миллер просил содействия Штрандмана для задержки в Области Сербского батальона, присутствие которого он считал важным моральным фактором, – ведь, кроме них, никаких союзных контингентов не оставалось. При личном участии Королевича Александра просьба генерала была удовлетворена, и сербы поступили в его распоряжение как Главнокомандующего до конца октября 1919 года.

Военное положение Области осложнилось тем, что на Двинском фронте в конце сентября под натиском большевиков началось отступление к Архангельску. Однако назначенный Миллером новый командующий, генерал И. А. Данилов, сумел переломить ход борьбы и закрепиться на промежуточном рубеже. На Железнодорожном фронте в октябре проводились широкие и успешные наступательные операции. Открылись возможности дальнейшего продвижения на юг. В октябре белыми были заняты отстоящие от Архангельска на сотни и тысячи верст местности в Мезенском, Пинежском и Печорском районах. О результатах красноречиво свидетельствовали тысячи пленных и большие трофеи.

Казалось бы, был достигнут действительно значительный успех, и позиции упрочились. Но на самом деле с захватом новых громадных территорий фронт удлинился, а живую силу, ресурсы которой были весьма ограничены, приходилось рассредотачивать. Увеличился расход транспорта, а главное – продовольствия. Нормы хлеба и сахара стали урезаться не только в тылу, но и в войсках. Главнокомандующий вел интенсивную переписку с военными агентами и русскими посольствами в Европе, прося их содействия в переговорах с военными министерствами европейских стран о присылке в Северную Область необходимых запасов для фронта – муки, сахара, консервов, обмундирования, боеприпасов… Но, очевидно, никакие заграничные поставки так и не попали в Область.

Собственные трудности Северного фронта совпали с получением печальных известий о поражениях на других Белых фронтах, которые вызвали большую тревогу у населения и сильно подействовали на моральное состояние войск, так что Миллеру как Главнокомандующему пришлось выступить в печати с пространными объяснениями сложившегося положения. Может быть, к этому времени относится и свидетельство о явлении в Архангельске Божией Матери с Младенцем Иисусом. Группа гимназистов от 10 до 13 лет видела, как невысоко над горизонтом Пресвятая Богородица простирала руки ладонями вниз, благословляя город. Богомладенец, сидящий на Ее коленях, крестообразно осенил Архангельск, благословив Белые войска, – возможно, на жертвенность и мученичество. Об этом был составлен протокол, засвидетельствованный архангельским духовенством, в том числе Епископом Пинежским, викарием Архангельской Епархии, Павлом (Павловским).

В декабре 1919 года всякая боевая деятельность на Северном фронте прекратилась из-за снежных заносов. В тылу же бурлила политическая жизнь и происходили события, наносившие прямой вред фронту.

Миллер как генерал-губернатор и Главнокомандующий всеми русскими вооруженными силами сосредоточил в своих руках огромную власть. Однако в Правительстве после ухода союзников произошел значительный сдвиг влево: введенные в его состав представители земско-городских организаций принадлежали к партии эсеров, и, обладая правом решающего голоса, мешали принятию нужных Главнокомандующему решений. «Министр без портфеля», Председатель губернской земской управы эсер П. П. Скоморохов выступал с критикой действий власти, завершая свои речи предложением мира с большевиками, и эти предательски-соглашательские идеи становились достоянием солдатской массы.

В интересах Области и защиты ее от большевиков Главнокомандующий мог бы установить открытую военную диктатуру, устранив Правительство и сосредоточив всю полноту власти в своих руках. К этому его прямо подталкивала полученная еще 10 сентября радиограмма из Омска об утверждении 29 августа Верховным Правителем Колчаком «Положения об управлении Северным краем» и присвоении Миллеру прав Главного Начальника края. Но Евгений Карлович посчитал, что предусматривавшееся «Положением» упразднение Правительства повлекло бы за собой внутренние осложнения в Области в момент ухода союзников, и не стал проводить в жизнь решений Верховного Правителя. Это согласуется со свидетельствами о том, что генерал всегда стремился «уловить пульс общественно-политической жизни» и «найти линию компромисса». С другой стороны, те же, кто одобрял Миллера за это, считали его все-таки «скорее администратором, чем Главнокомандующим».

В январе 1920 года, когда ясно обозначились катастрофы на всех других Белых фронтах, в Северной Области усилилась агитация большевиков, в своих прокламациях угрожавших, что они могут «в любой момент сбросить с вашего пятачка пинком ноги в море» русские войска. Специальные обращения к офицерам с подписями некоторых бывших царских генералов уверяли, что у большевиков офицеры восстановлены в прежних правах, получают отличное вознаграждение, а их семьи обеспечены пайком. И эти призывы производили довольно сильное впечатление. Агитацию за прекращение войны развернули и эсеры, смыкаясь в этом с большевиками и разваливая фронт. Вновь начались волнения и измены в полках, ранее считавшихся надежными.

В связи с возможным падением Северного фронта среди командного состава остро встал вопрос об эвакуации армии. В том, что он оказался плохо разработанным и большинство защитников Области в конце концов было брошено на произвол судьбы, прямая вина Главнокомандующего генерала Миллера. Он полностью доверился своему начальнику Штаба Квецинскому, который не смог ни грамотно разработать, ни тем более успешно провести эвакуацию войск. Намеченный Квецинским план сухопутного отступления на Мурман носил крайне несерьезный характер и вызывал насмешки и негодование у фронтового командования.

С морским транспортом дело обстояло совсем плохо, поскольку ледоколы были все время заняты перевозкой продовольствия. На растерянные вопросы Правительства, как же эвакуироваться, адмирал Л. Л. Иванов посоветовал запастись валенками, указывая, что он своевременно предупреждал обо всем. Было неблагополучно и на Мурмане. После ухода союзников Начальник Мурманского края В. В. Ермолов совсем потерял голову: в администрации царили хаос и неразбериха, а он считал нужным забрасывать Главнокомандующего телеграммами с резкой критикой Временного Правительства и угрозой поднять бунт и отделиться. Миллер спокойно складывал телеграммы в ящики письменного стола, считая их очередной истерикой, хотя было известно, что Ермолов высказывается за образование на Мурмане отдельного штата под покровительством англичан.

Миллер был полон решимости продолжать борьбу и в 1920 году, но возможности обороны он ставил в прямую зависимость от поставок в Область боевого снаряжения, подчеркивая в своих январских телеграммах русскому послу в Лондоне Е. В. Саблину, что «без получения дополнительного снаряжения борьба невозможна», так как разведка указывает на значительное усиление красных войск, и что английские поставки – «вопросы первостепенной важности, решающей судьбу области». Однако переговоры закончились безрезультатно: 13 февраля 1920 года Саблин сообщил о своей уверенности в том, что «достать снаряжение не удастся» в связи с новой, примиренческой политикой Англии по отношению к большевикам.

В начале февраля 1920 года в Архангельске открылось Губернское Земское Собрание, оппозиционно настроенное и к генералу Миллеру, и к остаткам прежнего Правительства и призывавшее население к заключению мира с большевиками и выдаче им офицеров, после чего большевики якобы признают Северную Область самостоятельным государством. Фронтовые начальники на собранном Миллером совещании высказались за арест и предание суду зачинщиков-демагогов, пригрозив в противном случае своей отставкой. Но этим же вечером было получено донесение с Двинского фронта, что большевики начали наступление, а 7 февраля на Железнодорожном фронте восстал один из лучших полков – 3-й Северный.

Эти события произвели страшное впечатление на Миллера и на Земское Собрание. Главнокомандующий был вынужден пойти на уступки, в результате чего сформировалось объединенное, из различных групп и политических партий, правительство, названное «Правительством Спасения». Оно выпустило воззвание к населению с призывом к борьбе, хотя в это время думать можно было уже только об эвакуации. На фронте разложение перекидывалось от одного полка к другому, и они отходили к Архангельску. За несколько дней, с 8 по 16 февраля, перестали существовать Онежский, Селецкий, Двинский фронты.

Тем не менее 16 февраля на заседании Городской Думы и общественных организаций Миллер выступил с речью, заверяя, что на фронте положение серьезное, но не безнадежное, и призвал думцев ехать на фронт для воодушевления солдат. При этом он скрыл от аудитории, что накануне уже были начаты радиопереговоры с большевиками о сдаче Северной Области. Обратился Миллер и к английскому правительству с просьбой о посредничестве, приказа же об эвакуации он пока не отдавал, хотя 15 февраля во всех тыловых учреждениях Архангельска уже поднялась паника. Фронтовые офицеры, прослышав о частичной эвакуации штаба, выражали беспокойство о судьбе своих семей, на что Миллер ответил: «Пусть господа офицеры не беспокоятся, я беру на себя заботу об их семьях».

Главнокомандующий прекрасно осознавал свои обязательства перед офицерами и солдатами-добровольцами, но не сумел проявить в эти последние дни Белого Севера ни распорядительности, ни мужества. Уход из Архангельска был назначен на 19 февраля, а пока на прибывший утром 18-го ледокол «Козьма Минин» тайком были погружены Штаб и моряки с семействами. Утром 19-го погрузка шла на яхту «Ярославна», но об этом не были осведомлены даже все воинские учреждения Архангельска. Утром 19 февраля 1920 года «Ярославна» и «Минин» отошли от пристани…

Миллер позорно бежал, с ним выехало всего около 650 человек. В Белом море «Минина» нагнал оставленный в порту и захваченный там вышедшими из подполья большевиками ледокол «Канада», который открыл было огонь по беглецам, но после недолгого боя повернул назад. В жизни Евгения Карловича перевернулась самая яркая страница, которая могла бы стать и самой славной и доблестной, если бы не это постыдное оставление солдат своего фронта на растерзание большевикам. В свое оправдание он писал на борту ледокола: «Может быть, другой, более опытный, более предусмотрительный и государственно развитый руководитель мог бы сделать лучше и больше… [Я] сделал, что мог и как умел, и в одном только чувствую угрызение совести, что в критический момент я оказался не с теми, кто всем рискует на фронте, а на пароходе, отвезшем меня, правда вопреки моим намерениям, не в Мурманск, а в Норвегию, за что меня вправе будут упрекать те, кто с таким трудом ныне пробивается в Финляндию». Трудно сказать, намеревался ли он в самом деле следовать в Мурманск, а тем, кто в снегах без дорог отходил в Финляндию, было не легче от его угрызений совести. Бегство Главнокомандующего офицеры приняли близко к сердцу, среди них было даже несколько самоубийств. От Печоры до Мурмана войска распадались, подчас арестовывая и выдавая большевикам своих начальников, сдаваясь на милость победителя, хотя на самом деле милости ожидать не приходилось. «Штабы предали фронт», – подводило офицерство итог борьбы на Севере.

Красный комиссар Н. Н. Кузьмин считал столь легкую ликвидацию Северного фронта «удивительно счастливой». По его мнению, белые могли бы без особых затруднений выполнить план эвакуации и дойти до Мурманских позиций благодаря плохому состоянию советских войск, обессиленных тяжелой зимой. Расстояние между ними и отступающими измерялось десятками верст. Но не было лица и центра, которые бы координировали эвакуацию отдельных участков Белого фронта. После бегства Штаба и Главнокомандующего его бойцы пали духом и во всем видели измену. Из многотысячной армии удалось уйти в Норвегию и Финляндию лишь немногим более 1 200 военнослужащих.

* * *

Находясь в Норвегии, генерал Миллер, как мог, содействовал обустройству заграницей своих бывших подчиненных, помогал денежными средствами, способствовал переходу к мирной жизни. Его заботы были, хотя и в малой степени, искуплением той вины, которую он чувствовал по отношению к тем, кто был брошен на Северном фронте. Евгений Карлович пытался добиться разрешения на отправку русских беженцев из Норвегии в Великобританию, но это не удалось, и 28 февраля было решено интернировать русских в Варнесмуене, военном лагере недалеко от Трондхейма. Норвежское правительство взяло на себя расходы только по охране лагерей, а затраты на питание и размещение должны были впоследствии компенсировать сами беженцы. Поэтому Миллер сразу же выделил на это около 100 000 крон из средств Северной Области, но данной суммы оказалось недостаточно, и расходы удалось покрыть только с помошью кредита, выданного по королевской резолюции.

Как писал Миллер, беженцы в большинстве своем – «беспомощные люди, к заграничной жизни мало приспособленные и едва ли [они] найдут там себе заработок». 26 февраля 1920 года бывшим Главнокомандующим была создана специальная комиссия для разрешения вопросов, связанных с устройством русских зарубежом, а 11 июня он учредил Временный Комитет по делам беженцев Северной Области в Норвегии и Финляндии, задачами которого стали руководство лагерями беженцев, содействие в отправке военнослужащих в армию П. Н. Врангеля, обмен «северных» ценных бумаг на иностранную валюту, выдача денежных пособий нуждающимся и помощь в трудоустройстве лиц, остающихся в Норвегии и Финляндии. Комитет непосредственно подчинялся Миллеру и был ответственен только перед ним.

Командование полагало, что большинство офицеров отправится на Юг России для продолжения борьбы с большевиками, но многие, как отмечал Евгений Карлович, предпочли остаться «самоопределяющимися беженцами, которые мечтают устроиться заграницей, не возвращаясь в Россию». Мало кто помышлял и об отъезде в Советскую Республику, однако их бывший военачальник генерал Миллер почему-то считал это возможным, обращаясь в марте 1920 года к бывшему министру иностранных дел С. Д. Сазонову за содействием «для получения международной гарантии личной и имущественной безопасности для лиц, желающих вернуться в Советскую Россию». И хотя Сазонов ответил 20 марта на эту просьбу совершенно недвусмысленно: «Получение от советских властей, хотя бы при посредстве союзных держав, гарантии… представляется при нынешних условиях совершенно непостижимым», – все же из финского лагеря около двух десятков русских солдат были высланы в конце марта в РСФСР. На замечание одного из офицеров о том, что никто не давал Миллеру права выдавать беженцев на расстрел или смерть в тюрьме, Миллер не смог ничего ответить, а лишь, «сильно волнуясь, встал и стал ходить из угла в угол по комнате»…

Большинство же интернированных получило визы на выезд в другие европейские страны или на Юг России (туда, однако, отправилось только 36 человек из Норвегии и 609 – из Финляндии). 15 июня 1921 года в связи с тем, что все денежные средства, находившиеся в распоряжении Комитета, закончились, приказом Миллера он был упразднен.

Сам Евгений Карлович еще летом 1920 года отбыл в Париж для исполнения обязанностей представителя генерала Врангеля во Франции (Главноуполномоченного по военным и морским делам Главнокомандующего Русской Армией). Важность деятельности Миллера на этом посту с июля 1920 по апрель 1922 года можно понять, помня о политике Франции по отношению к Русской Армии, эвакуированной в ноябре 1920 года из Крыма. «Под угрозой голода была сделана попытка распылить армию», – констатировал впоследствии Миллер. Предполагалась перевозка войск на Балканы, и генерал развил энергичную деятельность по поиску лиц, могущих финансировать этот переезд. Через бывшего посла А. Бахметьева было получено 400 000 долларов; впоследствии было найдено еще 200 000 долларов и 1,5 миллиона франков, а осенью – еще 500 000 долларов от «Совета послов». С получением этих средств создавалась некоторая база для переговоров представителей Врангеля с правительствами балканских стран.

Оказал Миллер помощь и приехавшему в середине июля 1921 года в Париж начальнику Штаба Русской Армии генералу П. Н. Шатилову. «В высшей степени воспитанный человек, большой эрудиции, скромный, спокойный, хорошо владеющий многими языками» (воспоминания Шатилова), Миллер сопровождал его при необходимых визитах. Начальник Штаба маршала Фоша генерал Вейган обещал содействие в сохранении в русских лагерях нужного пайка и в давлении на французские власти в Константинополе, чтобы они не препятствовали распоряжениям генерала Врангеля.

С конца 1921 года Врангель начал делать попытки к объединению вокруг армии широких политических сил и в связи с этим произвел кадровую перестановку в своем Штабе: его начальник генерал Шатилов был заменен генералом Миллером. Приказ об этом вышел 7 марта 1922 года. Шатилов был неспособен к ведению переговоров дипломатического характера, отличался излишней прямолинейностью и категоричностью, имел многочисленных недоброжелателей, в том числе среди союзников. Миллер же, напротив, пользовался широкими симпатиями французских военных кругов, «по настоянию которых якобы и [был] назначен Начштабом при Врангеле» (так считала чекистская агентура в Европе). Чекисты также указывали, что Миллер не считается в армии «ярым сторонником наступательных тенденций», хотя в других донесениях смену начальника Штаба связывали именно с тем, что «штаб Врангеля стал усиленно готовиться к весенним операциям». На деле же Миллеру приходилось больше заниматься сглаживанием различных конфликтов, как, например, в 1922 году – с правительством Болгарии, заподозрившим командование Русской Армии в подготовке государственного переворота. Принимал Миллер участие и в обсуждении вопроса об объединении «всех националистически, государственно мыслящих людей» вокруг Великого Князя Николая Николаевича.

15 мая 1923 года Евгений Карлович был, в соответствии с его личной просьбой, направлен к Великому Князю. Миллеру поручалось доложить о взглядах Врангеля на значение и характер будущего политического объединения. В полученной Миллером инструкции отмечалось, что после объединения Врангель предполагает остаться вне политики, с него должна быть снята всякая политическая, финансовая и другая работа, не связанная непосредственно с жизнью Армии.

Кроме того, Миллеру и Шатилову Врангель поручил вести переговоры с общественными и политическими организациями по созданию общего национального объединения заграницей. Но вскоре вокруг них как представителей Врангеля (Миллера – официального и Шатилова – негласного, в роли «доверенного лица») стали плестись интриги, что затрудняло их контакты с общественностью. Врангель был вынужден откровенно написать Миллеру: «Что же касается Шатилова, то убедительно прошу тебя… удержать его от участия в политической работе… Умный, отличный работник и горячо преданный нашему делу, он лишен качеств, необходимых для общественно-политической деятельности – тех самых качеств, которыми в полной мере обладаешь ты».

Но вскоре и деятельность Миллера, активно занявшегося координацией разведывательной работы, которая велась в различных странах, вызвала нарекания Главнокомандующего, считавшего ее чрезмерно самостоятельной. «Всю жизнь я привык нести ответственность за свои действия и никогда не подписывал имени моего внизу белого листа, хотя бы этот лист был в руках самого близкого мне человека», – писал Евгению Карловичу Врангель 29 июля 1923 года. 13 ноября в направленном Миллеру циркуляре Главнокомандующий требовал «размежевать работу и ответственность» (разведывательные и информационные функции должны были перейти к лицам, названным Великим Князем).

К этому времени встал вопрос о переезде Миллера в Сербию, в Сремски Карловцы, на должность начальника Штаба Русской Армии. Но Врангель, хотя и благодарил 9 сентября 1923 года Миллера и Шатилова за их работу по объединению национально-мыслящих людей, был к этому времени уже убежден не только в несоответствии Миллера функциям своего помощника, но и в отсутствии у него необходимых качеств при отстаивании позиции Главного Командования перед Великим Князем, политическими и общественными кругами. Миллер сам откровенно признавался, что не сочувствует последним решениям Врангеля, и «надеялся при проведении их в жизнь в значительной степени их обойти». «Ты – человек борьбы, – писал он барону, – я же принял за правило – ни одного лишнего усилия». Реакция Врангеля была вполне адекватной: «Подобное чистосердечие поистине трогательно, – писал он Шатилову. – Но как при таких условиях вести работу?! Письмо кончается страшной угрозой – вернуться в Карловцы. Голубчик, выручай! Со своей стороны пишу ему, бросая все цветы своего красноречия. Из двух зол приходится выбирать меньшее и решаюсь последовать твоему совету – поручить Е[вгению] К[арловичу] объединение деятельности военных представителей Западной Европы. Решение это, конечно, неправильное, однако другого выхода нет – отход Е[вгения] К[арловича] от нашей работы в настоящих условиях дал бы громадный козырь в руки наших врагов, возвращение же его в Карловцы грозило бы мне воспалением печени и выбытием из строя, отчего дело также не выиграло бы. Исполняя твои пожелания и возлагая на Е[вгения] К[арловича] объединение военных представителей Западной Европы, на тебя одновременно возлагаю задачу – сыпать ему перцу в ж…» 8 февраля 1924 года Врангель освободил Миллера от обязанностей начальника Штаба (отмечая все же в своем распоряжении: «В течение двух лет, не зная личной жизни, работая без устали, генерал Миллер мягко, но настойчиво проводил в жизнь мои указания»), одновременно возложив на него как своего помощника руководство офицерскими обществами и союзами в странах Западной Европы и поручив представлять Армию в зарубежном Национальном Объединении, а затем доверив ему и деятельность по трудоустройству и улучшению материального положения чинов Армии.

После официального принятия Великим Князем Николаем Николаевичем верховного руководства русским зарубежным воинством Миллер был определен к нему «докладчиком по сметным предложениям». 24 декабря 1924 года генерал освобождался от должности помощника Главнокомандующего и был назначен заведующим финансовой частью при Великом Князе.

После кончины барона П. Н. Врангеля основанный им в 1924 году Русский Обще-Воинский Союз возглавил генерал А. П. Кутепов, 29 апреля 1928 года назначивший Миллера старшим помощником Председателя РОВС. Но уже 26 января 1930 года Кутепов, горячий сторонник немедленной и активной борьбы с большевизмом, был похищен в Париже чекистами…

63-летний генерал Евгений Карлович Миллер стал новым Председателем Русского Обще-Воинского Союза. По свидетельствам современников, он встал во главе РОВС не в силу личных амбиций, а лишь из чувства служебного долга. Миллер часто говорил своим близким сотрудникам и друзьям, что принял эту должность как тяжелый крест. Добросовестно и честно исполняя свои обязанности, он с истинно христианским смирением продолжал дело, начатое Главнокомандующим генералом Врангелем.

Вступив в должность, Миллер совершил инспекционные поездки – в апреле в Югославию и Чехословакию и в ноябре в Болгарию, – во время одной из которых заявил: «…РОВС нельзя уже мыслить в пределах его членов – это действенное волевое ядро русской эмиграции, вокруг которого группируются все больше и больше общественных организаций. Идея РОВС жизненна и отвечает чаяниям русского национального движения». РОВС действительно оставался крупнейшей эмигрантской организацией, способной бороться с коммунистическим режимом в Советской России и потенциально опасной для него, а потому привлекавшей к себе все антибольшевицкие слои эмиграции. Безоружная армия в штатском продолжала жить, мечтая о решительном бое с большевиками. И Миллер прилагал все усилия, чтобы сохранить ее кадры, содействовал военному образованию и воспитанию русских солдат, офицеров, невоенной молодежи.

«Работоспособность Миллера была поразительна, – отмечал современник, – он занимался делами с 8 часов утра и до позднего вечера. Не было почти ни одного собрания – военного, общественного, национально-политического, – на котором бы не появлялся Евгений Карлович». Он находил также время заниматься делами объединений своих однокашников и однополчан по Николаевскому кавалерийскому училищу, Лейб-Гвардии Гусарскому Его Величества полку и 7-му гусарскому Белорусскому полку.

РОВС казался Миллеру твердым монолитом, сплоченным единой целью и Белой Идеей. Но с начала 1930-х годов эта организация стала подтачиваться внутренними подводными течениями, ослабляться интригами.

* * *

Многие ждали от Миллера продолжения активных действий в кутеповском духе. Так, решительный сторонник «активизма» (боевой работы на территории СССР) генерал А. В. Туркул считал, что, «прекративши активную работу, [Обще-Воинский] Союз будет подобен живому трупу, так как ни школами, ни курсами его оживить нельзя… Если же придется работать, то я уверен, что мы не осрамим нашего оружия и сделаем все возможное для скорейшего низвержения власти товарищей [201] в СССР». Но генерал Миллер не мог оправдать этих надежд в силу нескольких обстоятельств. Он не был посвящен в секретную деятельность Кутепова, да и большая часть кутеповских боевиков уже погибла в СССР; иностранные штабы и разведывательные центры, помогавшие боевикам проникать на советскую территорию, после ряда провалов отказывались от сотрудничества с эмигрантскими организациями; не способствовала продолжению активной борьбы и ограниченность материальных возможностей РОВС. В 1932 году РОВС понес значительные финансовые потери после самоубийства известного шведского капиталиста И. Крегера, в предприятия которого генералом Миллером были вложены крупные суммы. Оставшиеся деньги должны были идти в первую очередь на помощь нуждающимся воинам-инвалидам, финансирование руководящего аппарата воинских обществ, входящих в РОВС, и оплату арендуемых Союзом помещений. Миллеру не удалось найти серьезных источников финансирования организации, по своей сути монархической и выступающей за возрождение Российской Империи как одной из ведущих стран мира.

Свою роль играла и сама личность Миллера: человек старшего поколения, очень осторожный и осмотрительный, он в первую очередь думал о бытовом обеспечении деятельности Воинского Союза, трудоустройстве и правовой защите офицеров и солдат. Кроме своего долга перед Родиной, Миллер ощущал в весьма сильной степени долг именно перед массой эмигрантского русского офицерства. Как и на Северном фронте, Миллер многим казался прежде всего администратором, но не вождем.

Генерал делал ставку на поддержку широкого народного движения внутри самой России. Казалось, эти надежды начинают сбываться, когда в 1930 году дошли сведения о крестьянском движении в Восточной Сибири, направленном против насильственной коллективизации. В одном из интервью Миллер говорил: «Эмигранты убеждены, что рано или поздно русский народ сам свергнет советскую власть, а их задача – содействовать контрреволюционному движению, нарастающему в стране. Настоящий момент они считают особенно благоприятным для таких действий, т. к. весьма вероятно, что движение из Сибири распространится на всю Россию». «Для оказания помощи в районе восстания» собирались деньги, которые были переведены на Дальний Восток, в распоряжение председателя тамошних воинских организаций генерала М. К. Дитерихса. Но с жестоким подавлением крестьянского сопротивления надежды на широкое народное движение рухнули.

Все же Миллер решил приступить к созданию внутри СССР тайных опорных пунктов и ячеек, которые в нужный момент смогли бы сыграть решающую роль в предполагаемых восстаниях народа против коммунистической власти, тем более что часть видных деятелей РОВС – генералы Туркул, Фок, Пешня, Скоблин – 10 мая 1933 года представили Миллеру меморандум, в котором требовали возобновления активной борьбы в СССР. Однако попытки использовать в качестве плацдарма Финляндию сорвались, возможно, из-за слишком хорошей информированности об этом генерала Н. В. Скоблина, к тому времени ставшего тайным сотрудником Разведывательного управления РККА.

Неудачи Миллера в попытках организации нелегальной работы в СССР накладывались в то же время на все возраставшие в самом РОВС требования выработки национальной политической идеи и активизации антибольшевицкой борьбы. Еще в январе 1931 года появляется «доверительная записка, вышедшая из кругов, близких к руководящему центру Русского Обще-Воинского Союза», в которой указывалось: «Идеология РОВС довольно примитивна, будущее туманно, неясно и уже предопределяет какую-то пассивную позицию». Такие настроения были связаны с тем, что строго соблюдавшийся Миллером и его предшественниками принцип невмешательства в политику противоречил реально складывающемуся положению вещей, вызывал разочарование тех, кто был готов продолжить вооруженную борьбу.

23 февраля 1935 года произошел так называемый «бунт маршалов»: тринадцать старших начальников РОВС во главе с генералами Туркулом, Фоком и Скоблиным предъявили Миллеру ультимативное требование превратить Союз в политический центр всего национально настроенного Зарубежья. В частной переписке Скоблин отзывался о Миллере так: «Его туманная политика в Союзе в последнее время сильно пошатнула его авторитет в среде наших офицеров». Подразумевалась и отставка Миллера с поста Председателя РОВС. Миллер отверг требования «маршалов», но его авторитету был нанесен сильный удар. Когда в апреле 1934 года Миллер взял отпуск, влиятельные эмигрантские газеты «Возрождение» и «Последние Новости» стали наперебой обсуждать дела Союза и преподносить одну сенсацию за другой – как о неизбежном уходе генерала, так и о новой кандидатуре на его пост. По возвращении Миллеру пришлось принять решение об отставке генерала Шатилова (Начальника I-го Отдела РОВС и руководителя контрразведки Союза – так называемой «внутренней линии»), деятельность которого вызывала у него беспокойство, а в апреле 1935 года Евгений Карлович, ссылаясь на необходимость экономии денежных средств, принял обязанности Начальника I-го Отдела на себя. Одновременно руководство «внутренней линией» во Франции Миллер возложил на Скоблина…

Деятельность «внутренней линии» от Миллера ускользала и фактически была ему неподконтрольна. 26 декабря 1936 года он освободил Скоблина от обязанностей ее начальника во Франции, а 28 декабря предписал личному составу «линии» по всем вопросам обращаться к нему непосредственно, категорически запретив исполнять приказания других лиц, даже и тех, кто руководил ими в прошлом. Но ни руководить деятельностью своей контрразведки, ни распустить ее Миллер уже не мог.

Разногласия привели к расколу. Радикально настроенный генерал Туркул в 1936 году организовал Русский Национальный Союз Участников Войны, не порывая с Обще-Воинским Союзом, но считая его только военно-бытовой организацией, а свой союз – военно-политической. Тем самым были грубо нарушены уставные принципы РОВС, запрещающие его чинам участвовать в политических организациях. В ответ Миллер исключил чрезвычайно популярного в эмигрантских кругах Туркула из списков РОВС, что отнюдь не способствовало росту авторитета самого Евгения Карловича. Еще большей критике, чем изнутри, РОВС подвергался со стороны, в том числе эмигрантскими фашистскими организациями, несмотря на то, что Миллер требовал от своих подчиненных обязательного изучения фашистской теории и практики, характеризуя международное положение в мире к концу 1930-х годов как эпоху борьбы «новых фашистских форм государственного устройства с отживающей формой “парламентского демократизма”» и считая, что чины Русского Обще-Воинского Союза являются как бы «естественными идейными фашистами». В то же время Миллер ясно отдавал себе отчет о том, как относятся к РОВС германские национал-социалисты, констатируя: «там не хотят пожать протянутую нами руку», «их связи и даже их деньги направляются типам вроде Туркула с тем, чтобы в результате было разложение РОВСа», и проч.

Планы вооруженной борьбы против коммунизма удалось реализовать только в Испании, где в июле 1936 года вспыхнула Гражданская война. Участие в ней чинов Обще-Воинского Союза на стороне националистов Миллер объявил продолжением Белой борьбы. 25 декабря 1936 года им был опубликован циркуляр о порядке приема в армию Ф. Франко, причем добровольцы должны были иметь подписанные Миллером удостоверения о благонадежности. Когда 1 апреля 1939 года «Национальная Испания» победила, генерал Франко в своем приказе воздал должное русским белым добровольцам, но председатель РОВС генерал Миллер об этом уже не смог узнать. 22 сентября 1937 года он был похищен советской разведкой с помощью своего ближайшего сотрудника генерала Н. В. Скоблина и его жены певицы Н. В. Плевицкой. Вероятно, расчет советских спецслужб строился на том, чтобы убрать неподкупного Миллера и посадить на его место своего агента: тогда вся военная эмиграция оказалась бы в руках чекистов. РОВС был бы добит страшнейшей провокацией, если бы не записка, оставленная Миллером в день похищения.

В этот роковой для себя день, 22 сентября 1937 года, уходя на деловое свидание из управления РОВС на улице Колизе, он вручил генералу П. В. Кусонскому запечатанный конверт со словами: «Вот что, Павел Васильевич, сохраните это. Вы подумаете, может быть, что я сошел с ума… Но если что-нибудь случится, вскройте тогда это письмо». Пакет Кусонский вскрыл только в 11 часов вечера, после того, как исчезновение Миллера было обнаружено чинами Общества Северян, которые напрасно прождали своего всегда аккуратного председателя с 8-ми до 9 часов 20 минут вечера в помещении РОВС, где было назначено очередное заседание. Записка Миллера гласила: «У меня сегодня в 12.30 часов дня свидание с генералом Скоблиным на углу улиц Жасмэн и Раффэ. Он должен отвезти меня на свидание с германским офицером, военным атташе при лимитрофных государствах, Штроманом и с г[осподином] Вернером, прикомандированным к здешнему германскому посольству. Оба хорошо говорят по-русски. Свидание устраивается по инициативе Скоблина. Возможно, что это ловушка, а потому на всякий случай оставляю эту записку. 22 сентября 1937 г. Генерал-лейтенант Миллер ». Допрошенный Скоблин пытался отрицать свое свидание с Миллером в этот день, был изобличен, однако сумел ускользнуть…

В 2 часа 30 минут 23 сентября соратники Миллера заявили в полицейском участке об исчезновении генерала и бегстве Скоблина. Немедленно была поставлена на ноги вся парижская полиция… но было уже поздно.

Французскому следствию удалось реконструировать точную картину и хронологию похищения. Встреча Скоблина и Миллера произошла недалеко от того места, где советское посольство арендовало несколько домов для своих сотрудников и других советских служащих; из окна ближайшего дома человек, знавший Скоблина и Миллера, видел их, стоявших у входа в пустующее здание советской школы, а также третьего человека, стоявшего спиной к свидетелю. Через 10 минут после того, как все трое вошли в здание школы, серый закрытый грузовик с дипломатическим номером припарковался перед зданием. Этот же автомобиль 3 часа спустя прибыл в Гавр и остановился у дока, рядом с советским торговым судном «Мария Ульянова». Из грузовика был вытащен и перенесен на судно массивный деревянный ящик размерами в человеческий рост. Вскоре «Мария Ульянова» снялась с якоря и ушла в открытое море, не известив предварительно администрацию порта. Однако официальная французская версия во имя соображений «высшей политики» обошла роль советского посольства и сделала упор на участие в похищении Скоблина и Плевицкой. Оба они были осуждены – Скоблин заочно, а Плевицкая скончалась в тюрьме в 1940 году.

* * *

По чудом сохранившемуся свидетельству самого Миллера, сразу после похищения он был связан, усыплен хлороформом и в бессознательном состоянии отвезен на советский пароход, где очнулся лишь 44 часа спустя – на полпути между Францией и Ленинградом.

По свидетельству одного из участников похищения, уже здесь Евгений Карлович показал свою силу духа: на пароходе он дрожал от холода, т. к. был одет в летний костюм, и, приняв предложенную ему теплую рубашку, сказал: «Я очень Вам благодарен за одежду, без которой я бы дрожал от холода, а они могли бы подумать, что я дрожу от страха». И далее, в ответ на советы дать ложные показания и тем купить себе спасение, Миллер говорил: «Я врать не буду. Так как мои противники – большевики, троцкисты и сталинисты ненавистны мне в одинаковой степени, то я, как Царский генерал, не позволю себе играть на руку одной из этих банд убийц».

29 сентября 1937 года, ровно через неделю после похищения, состоялся первый допрос Миллера во Внутренней тюрьме на Большой Лубянке. Генерала поместили в наиболее строго охраняемую одиночную камеру № 110. Он, вероятно, еще надеясь, что ему удастся дать знать о себе в Париж, пишет два письма – сначала 29 сентября жене «Тате», затем начальнику Канцелярии РОВС генералу Кусонскому. Из писем видно, что больше всего Евгения Карловича беспокоили состояние его жены, которой он не мог сообщить, что жив и здоров («Прошу тебя поскольку возможно, взять себя в руки, успокоиться, и будем жить надеждой, что наша разлука когда-нибудь кончится…»), а также заботы РОВС (в письме Кусонскому – сведения о незаконченных благотворительных делах и тревога, чтобы это «не забылось, не затерялось»; письмо заканчивается словами: «Будущее в руке Божией. Может быть, когда-нибудь и увидимся еще в Париже»). 4 ноября 1937 года Миллер пишет начальнику тюрьмы заявление с просьбой хотя бы кратко известить жену, что он жив, и тем успокоить ее, но просьба эта была напрасной.

Всю осень 1937 года следователем Н. П. Власовым велись допросы Миллера. 27 декабря в одиночную камеру № 110 явился лично Нарком внутренних дел Н. И. Ежов. На следующий день Миллер направляет ему заявление и прилагает 18-страничную записку о повстанческом движении в СССР, которую следователь еще 10 октября посчитал недостаточной и которую Миллер с тех пор дополнил некоторыми сведениями. Из содержания записки Миллера «Повстанческая работа в Советской России» можно было сделать вывод, что ни РОВС, ни сам генерал Миллер не имели ровно никакого отношения к организации и руководству антисоветскими выступлениями внутри страны. Для советских спецслужб такие данные не представляли никакой ценности, поэтому следователь Власов и вернул их Миллеру сразу.

Миллер никого не предал из своих соратников, и ничего конкретного о работе РОВС чекисты из уст Миллера не узнали. Они, видимо, добивались от него согласия выступить с призывом к эмиграции отказаться от борьбы с большевиками и с этой целью внушали ему легенду о том, что похищенный ими генерал Кутепов жив. В ответ на это Миллер 10 октября 1937 года в письме Ежову выдвинул контрпредложения: Кутепову и ему как лицам, «мнения которых для чинов РОВСа и для других офицерских и общественных организаций несомненно авторитетны», дать возможность объехать хотя бы часть страны и убедиться, что население СССР не враждебно к Советской власти, что оно довольно установившимся порядком и что материальное и моральное положение народа в СССР действительно улучшается. «Нужны по крайней мере 2 голоса – Кутепова и мой, чтобы эмиграция… по крайней мере прислушалась и задумалась бы о дальнейшем», – писал генерал. Но что могли ответить на это Миллеру убийцы Кутепова и сотен тысяч других русских людей?! Без ответа остались и постоянные просьбы Евгения Карловича об отправке жене весточки из неволи.

Миллер еще надеялся хоть на какое-то человеческое отношение со стороны своих врагов, не понимая до конца, к кому же в руки он попал. В письме от 30 марта 1938 года он просит Ежова разрешить ему побывать в церкви, чтобы «отговеть на ближайшей неделе» и «в течение одной недели во время Великого поста», ссылаясь на… декларации советского правительства и даже на Ленина, провозглашавших свободу вероисповедания. Не дождавшись ответа на это письмо, 16 апреля 1938 года Миллер вновь пишет Ежову: «…решаюсь дополнительно просить Вашего разрешения на передачу Его Высокопреосвященству Митрополиту Московскому приложенного при сем письма». Но послание Миллера Владыке Сергию (Страгородскому) с просьбой о передаче в тюрьму Евангелия на русском языке и «Истории Церкви» и со словами «болезненно ощущаю невозможность посещения церкви» также не было передано адресату. Никакого духовного утешения в последние месяцы своей жизни Евгений Карлович не получил.

Последний по времени документ, написанный Миллером, датирован 27 июля 1938 года. Письмо Ежову полно тревоги о своей жене: «Меня берет ужас от неизвестности, как отразится на ней мое исчезновение. 41 год мы прожили вместе!» Миллер взывал к чувству милосердия Народного Комиссара, напоминая, сколько раз уже пытался получить разрешение послать письмо Наталии Николаевне, просил «прекратить те нравственные мучения, кои с каждым днем становятся невыносимее». «Неужели Советская власть… захочет сделать из меня средневекового Шильонского узника или второе издание “Железной маски” времен Людовика ХIV?» – спрашивал Миллер Ежова.

Но судьбу генерала решил уже другой Нарком внутренних дел – Л. П. Берия, причем в экстренном порядке и в течение нескольких часов. 11 мая 1939 года в 23 часа 05 минут по приговору Военной Коллегии Верховного Суда СССР Евгений Карлович Миллер был расстрелян, а в 23 часа 30 минут тело его сожжено. «Дело», заведенное на него в НКВД, тогда же было уничтожено, как будто бы и не было вовсе в Москве генерала Миллера. Но несколько документов уцелели: письма Миллера и последние скорбные бумаги, относящиеся к нему, оказались присоединенными к совершенно другому делу. Это и сохранило их для истории.

С момента похищения и до своей смерти Евгений Карлович проявил необычайную выдержку, силу воли и несокрушимую крепость духа. Вера в Бога и преданность Церкви выражена словами генерала: «Я не покончу самоубийством прежде всего потому, что мне это запрещает моя религия». Поставив себя уже за черту жизни, генерал Миллер продолжал числить себя на прежнем посту, убежденный, что даже в безнадежности своего положения он может служить светлым извечным идеалам: «Я докажу всему миру и моим солдатам, что есть честь и доблесть в русской груди. Смерть будет моей последней службой Родине и Царю. Подло я не умру». Он отдал свою жизнь «За Веру, Царя и Отечество».

Н. Л. Калиткина

Генерал-от-инфантерии Н. Н. Юденич

В 1931 году на полках русских магазинов в Париже появилась малозаметная, на первый взгляд, брошюра: «Генерал от инфантерии Н. Н. Юденич. К 50-летнему юбилею». Ее составителем был особо созданный по этому случаю Юбилейный комитет, включавший в себя видных деятелей Белого движения, представителей Русского Обще-Воинского Союза, ветеранов Великой и Гражданской войн. Возглавил его генерал П. Н. Шатилов, членами стали генералы А. М. Драгомиров, А. М. фон Кауфман-Туркестанский, П. А. Томилов, секретарем – редактор журнала «Часовой» капитан В. В. Орехов. Выход в свет этого издания сопровождался двумя торжественными собраниями, состоявшимися в Париже 22 августа и Ницце 4 октября 1931 года.

Юбилей, о котором шла речь, был необычен. Отмечалось производство генерала-от-инфантерии Николая Николаевича Юденича в первый офицерский чин. Цель торжества определялась так: «Успехи прошлого всегда составляют залог славного и радостного будущего; напоминание о них, поддержание и укрепление веры в самих себя – вот что знаменует собою чествование юбилейного дня Генерала Юденича, личного по внешности, но глубоко государственного по существу…»

Опубликованные в брошюре доклады посвящались анализу операций Кавказского фронта в годы Великой войны. Но помимо этого немало внимания уделялось и личной биографии юбиляра. Разумеется, было бы неправомерно считать данные оценки проявлением какого-либо «культа». В характеристиках, данных Юденичу, содержалось стремление не только разобраться в его заслугах, в стратегических итогах его кавказских операций; нужен был, выражаясь современным языком, некий «информационный повод», чтобы вывести настроения русской военной эмиграции из жестких рамок борьбы за существование, переосмыслить опыт прошедших военных операций начала ХХ века, опыт, нужный для разработки будущей военной доктрины, в которой будут учтены все положительные и отрицательные стороны стратегии и тактики Российской Армии.

Военным действиям, которые вела под началом Юденича в годы Гражданской войны Северо-Западная Армия, в брошюре уделялось гораздо меньше внимания. Вообще в литературе Русского Зарубежья, равно как и в советской историографии, Северо-Западному фронту не везло. Объем исторических публикаций о нем невелик. В СССР оценка Белого движения на Северо-Западе повторяла по сути оценку часто цитируемого эмигрантского публициста А. Ветлугина: «…Белое движение зарождается вроде гомункулуса: таинственные опыты, таинственные совещания, ночные бдения – и внезапно появляется крошечный человечек, бросающий вызов всей ледяной пустыне…»

Развивая характеристику этого «гомункулуса», советские авторы делали убийственный вывод: «сгруппировавшаяся “у врат Петрограда” контрреволюция ничем не отличалась от деникинщины, колчаковщины и врангелевщины. Но здесь как-то особенно ярко проявились все основные черты белого движения – оторванность от широких народных масс, авантюризм и бездарность вождей, своекорыстность поддерживавших движение групп, готовность купить любой ценой, любыми унижениями помощь интервентов. Все политические Хлестаковы, Репетиловы, Собакевичи и Скалозубы как бы нарочно собрались “у врат Петрограда”, чтобы продемонстрировать перед всем миром лицо российской Вандеи…» Иными словами – никакой социальной базы, никакой причины для зарождения, развития и тем более никаких перспектив победы у белых на Северо-Западе России не было и быть не могло.

Что же привело в этот «стан обреченных» генерала Юденича? Каковы были причины, заставившие его закончить свою военную карьеру именно на этом «авантюрном» фронте Гражданской войны? Попытаемся ответить на эти вопросы.

Бессмысленно искать на них ответ в советской исторической литературе. Из-за напластований идеологических мифов имя талантливого полководца столь же незаслуженно забыто, как и имя адмирала Колчака, генералов Деникина, Маркова, Врангеля. И все же мы вспомним сегодня слова из доклада бывшего начальника штаба Кавказского фронта генерала П. А. Томилова, прочитанного им в Ницце 4 октября 1931 года: «…Не заслуги мирного времени и даже не боевые подвиги и опыт в роли частных военных начальников выдвигают вождей, способных самостоятельно и независимо проводить крупные военные операции. Настоящих полководцев “Милостию Божьею” рождает сама война, и по большей части в ее критические минуты… История не забудет славных деяний Генерала Юденича и отметит их как классические примеры искусства побеждать…»

* * *

Николай Николаевич Юденич родился в Москве 18 июля 1862 года в семье коллежского советника. Его род принадлежал к малороссийскому дворянству. Военная карьера не была изначальным призванием будущего генерала: свое совершеннолетие он отметил поступлением в Межевой институт. Правда, проучившись в нем меньше года, Николай перешел в Александровское военное училище. 8 августа 1881 года 19-летний взводный портупей-юнкер Юденич был произведен в первый офицерский чин.

По воспоминаниям товарищей, он был худощавым, светловолосым юношей, веселым, совершенно не похожим на молчаливого Главнокомандующего Северо-Западной Армией. Строгий, размеренный и в то же время беззаботный, веселый училищный быт, столь хорошо отраженный на страницах «Юнкеров» А. И. Куприна, окружал Николая Юденича. Отличное окончание училища гарантировало поступление в Гвардию. И молодой подпоручик вышел Лейб-Гвардии в Литовский полк, квартировавший в Варшаве. Варшавским военным округом в то время командовал герой Русско-Турецкой войны 1877–1878 годов генерал И. В. Ромейко-Гурко.

Однако гвардейская «лямка» не стала для Юденича венцом карьеры. В 1884 году он успешно выдержал вступительные экзамены и стал слушателем Николаевской Академии Генерального Штаба. В Академии, как вспоминали современники, Юденич не любил тратить время на доработку одного задания, а старался побыстрее сдавать его, чтобы получить новое. От однажды принятых решений он не отказывался. Юденич был общительным офицером, никогда не чуждался компании своих товарищей.

В 1887 году он окончил Академию Генерального Штаба по первому разряду с производством в штабс-капитаны. После службы на различных штабных и строевых должностях в XIV-м армейском корпусе, в Варшавском военном округе, его в 1892 году произвели в подполковники и перевели в Туркестан. Здесь Юденич принял должность начальника Штаба Памирского отряда.

Тридцатилетний подполковник, по воспоминаниям его сослуживца Д. В. Филатьева, отличался «прямотой и даже резкостью суждений, определенностью решений, твердостью в отстаивании своего мнения и полным отсутствием склонности к каким-либо компромиссам». К этому уже добавилась его немногословность. «Молчание – господствующее свойство моего тогдашнего начальника», – писал о нем генерал А. В. Геруа.

Карьера развивалась успешно. Этому Юденич был обязан не каким-то протекциям или связям, а исключительно своим собственным способностям и талантам. После того как в 1896 году он был произведен в полковники, Юденич вступил (в 1902 году) в командование 18-м Восточно-Сибирским стрелковым полком. Началась Русско-Японская война, и полк отправился на фронт. Примечательно, что накануне войны Юденичу, как бывшему «туркестанцу», предложили должность дежурного генерала при Штабе Туркестанского округа. Однако он отказался от спокойной тыловой жизни, предпочитая ей фронтовые будни «на сопках Маньчжурии».

Полковник Юденич был уверен, что личный пример начальника всегда будет лучшим способом воспитания подчиненных. Это качество его характера ярко проявилось в боях Русско-Японской войны. В сражении при Сандепу, несмотря на уже начавшееся отступление русских войск, Юденич на свой страх и риск лично повел в штыковую контратаку 5-ю стрелковую бригаду и отбросил противника. Скупой на похвалу Главнокомандующий генерал А. Н. Куропаткин специально выделил этот поступок как редкий пример смелости и инициативы среди старших командиров.

В штыковую атаку поднял свой полк Юденич и в решающем для русской армии сражении под Мукденом. Здесь также, несмотря на безнадежность положения, он попытался прорвать фронт значительно превосходящих японских частей. Получив серьезное ранение в грудь навылет, он был отправлен в госпиталь.

За Русско-Японскую войну Юденич был награжден Золотым оружием, а также орденами Святого Владимира III-й степени с мечами и Святого Станислава I-й степени с мечами и произведен в чин генерал-майора (1905), приняв должность командира 2-й бригады 5-й стрелковой дивизии. Однако уже на следующий год строевая служба для Юденича временно закончилась: он получает важное и ответственное назначение генерал-квартирмейстером Штаба Кавказского военного округа. С этого момента Кавказ стал для Юденича главным местом его военной карьеры.

Мирная, размеренная жизнь на Кавказе, казалось бы, не предвещала никаких потрясений. Прибывший к месту назначения боевой генерал быстро приобрел симпатии сослуживцев. Вот как вспоминал об этом впоследствии генерал Б. П. Веселовзоров: «От него никто не слышал, как он командовал полком, так как генерал не отличался словоохотливостью; георгиевский темляк (на Золотом оружии. – В. Ц. ) да пришедшие слухи о тяжком ранении красноречиво говорили, что новый генерал-квартирмейстер прошел серьезную боевую страду. Скоро все окружающие убедились, что этот начальник не похож на генералов, которых присылал Петербург на далекую окраину, приезжавших подтягивать, учить свысока и смотревших на службу на Кавказе как на временное пребывание… В самый краткий срок он стал и близким, и понятным для кавказцев. Точно всегда он был с нами. Удивительно простой, в котором отсутствовал яд под названием “генералин”, снисходительный, он быстро завоевал сердца. Всегда радушный, он был широко гостеприимен. Его уютная квартира видела многочисленных сотоварищей по службе, строевое начальство и их семьи, радостно спешивших на ласковое приглашение генерала и его супруги.

Пойти к Юденичам – это не являлось отбыванием номера, а стало искренним удовольствием для всех, сердечно их полюбивших».

Так же мирно и размеренно протекала семейная жизнь четы Юденичей. Их гостеприимный дом на Барятинской улице в Тифлисе вскоре стал одной из достопримечательностей местного света. Хозяйка, Александра Николаевна Юденич (урожденная Жемчужникова), родилась в 1871 году. Несмотря на девятилетнюю разницу в возрасте, жили они очень дружно, а живой, энергичный характер супруги несколько уравновешивал спокойную немногословность Николая Николаевича.

Дружеские отношения, установившиеся между генерал-квартирмейстером и его сослуживцами, способствовали росту авторитета Юденича. «Работая с таким начальником, – писал Веселовзоров, – каждый был уверен, что в случае какой-либо порухи он не выдаст с головой подчиненного, защитит, а потом сам расправится как строгий, но справедливый отец-начальник… С таким генералом можно было идти безоглядно и делать дела. И война это доказала: Кавказская армия одержала громоносные [202] победы, достойные подвигов славных предков…»

Юденич никогда не стремился к мелочной опеке и начальственному «окрику». Вот как говорил об этом начальник Штаба Кавказского фронта генерал Д. П. Драценко: «Он всегда и все спокойно выслушивал, хотя бы то было противно намеченной им программе… Никогда генерал Юденич не вмешивался в работу подчиненных начальников, никогда не критиковал их приказы, доклады, но скупо бросаемые им слова были обдуманны, полны смысла и являлись программой для тех, кто их слушал». Прямота и твердость в отстаивании своей позиции также были характерными чертами его личности.

За выслугу лет Юденич в 1909 году получил орден Святой Анны I-й степени, а в 1912 году – чин генерал-лейтенанта. Тогда как большинство будущих лидеров Белого движения вступили в Великую войну в малых или средних офицерских чинах, Юденич был уже авторитетным высокопрофессиональным начальником.

Юденич учитывал и сложность национального вопроса на Кавказе. Он был одним из немногих военачальников, полностью поддержавших проект создания дружин из армянского населения. А мировая война вскоре принесла генералу заслуженную славу и известность.

* * *

20 октября 1914 года началась война России с Оттоманской Империей. Кавказская армия, сформированная на базе Кавказского военного округа, должна была принять на себя основную тяжесть боевых действий. Наместник Кавказа, генерал граф И. И. Воронцов-Дашков, стал Главнокомандующим, генерал А. З. Мышлаевский – его помощником и фактическим командующим войсками, а начальником Штаба – генерал Н. Н. Юденич.

Турецкая армия под командованием молодого и талантливого военачальника, прошедшего школу немецкого Генерального Штаба, Энвер-паши стремилась захватить Карс и Эривань, рассчитывая впоследствии выйти к Грузии и Азербайджану. Турецкая разведка активно стремилась установить контакты с азербайджанскими и горскими сепаратистами. Перешедшие в декабре 1914 года границу турецкие дивизии быстро выдвинулись на линию Карс – Ардаган. Кавказская армия попала в сложное положение под Сарыкамышем. Воронцов-Дашков приказал генералам Мышлаевскому и Юденичу следить за ситуацией вокруг Сарыкамышского отряда. Прибыв на место, Юденич высказался против решения начальника отряда генерала Г. Э. Берхмана об отступлении к Карсу, считая необходимым действовать во фланг наступавшей турецкой группировке. Произошел конфликт начальника Штаба с его начальником Мышлаевским, так как тот также настаивал на отступлении.

В конце концов Мышлаевский приказал отступать и выехал обратно в Тифлис, даже не поставив Юденича в известность о своем решении. Узнав об этом, последний фактически проявил самовольство. Исходя из того, что отступление в условиях окружения, отсутствия коммуникаций, суровой зимы приведет к разгрому, Юденич решил оборонять Сарыкамыш. Приняв на себя командование Сарыкамышским отрядом, он сосредоточил все усилия на подготовке контрудара. Все 25 дней обороны генерал лично контролировал положение дел на передовой, разделяя с солдатами и офицерами тяготы окружения.

Постепенно на фронте назревал перелом. Накануне Рождества русский гарнизон мощным ударом прорвал блокаду, практически полностью разгромив при этом части 9-го турецкого корпуса. Узнав о Сарыкамышской победе, Воронцов-Дашков поддержал «самоуправство» своего начальника Штаба, представив его к чину генерала-от-инфантерии. Помимо очередного повышения Юденич был награжден орденом Святого Георгия IV-й степени и назначен командующим Кавказской армией. Но главные его победы были еще впереди.

Вскоре начались бои в Персии. И здесь Юденича ждала новая награда – орден Святого Георгия III-й степени «за разгром “правого крыла” 3-й турецкой армии в числе около 90 батальонов в Евфратской операции, закончившейся 30 июля 1915 г.».

Не обошла стороной война и семью Юденича. С первых же месяцев после отъезда мужа на фронт Александра Николаевна все силы отдавала организации особого лазарета, оборудованного в соответствии с последними достижениями хирургической науки. Она практически «с нуля» создала лечебное заведение, где тысячи раненых находили внимание и уход. Ею же была организована помощь женам мобилизованных солдат и офицеров. Создавались мастерские по пошиву обмундирования, изготовлению военного снаряжения. При мастерских были открыты ясли для детей работниц.

Следующим этапом полководческой карьеры Юденича стал штурм крепости Эрзерум. С началом нового, 1916 года Кавказская армия вплотную подошла к казавшейся неприступной твердыне. Стратегически взятие Эрзерума означало примерно то же самое, что и взятие Перемышля на Юго-Западном фронте: нельзя было продолжать наступление, выходить на равнины Анатолии, имея в тылу мощную крепость с многочисленным гарнизоном. Юденич, снова проявляя нестандартность оперативного мышления, решает взять крепость без длительной осады, что называется, с ходу. Однако против проведения операции выступили как Верховный Главнокомандующий, Император Николай II, так и сменивший Воронцова-Дашкова на посту Главнокомандующего Кавказским фронтом Великий Князь Николай Николаевич.

Окруженный горами, хорошо защищенный артиллерией, Эрзерум представлял собой серьезный укрепленный район. Положение осложнялось еще и тем, что штурм происходил зимой, в условиях обледенения немногочисленных дорог, засыпанных снегом горных перевалов. Но ничто уже не могло заставить Юденича отказаться от принятого, стратегически рассчитанного и оправданного (а в этом у него не возникало сомнений) решения. Определенную роль сыграли дошедшие до него известия о том, что после поражения десанта союзников в Галлиполийской операции освободившиеся турецкие войска начали перебрасываться на Кавказ.

Хорошую оценку этому решению Юденича дал генерал Б. А. Штейфон, участник Эрзерумской операции: «В действительности каждый смелый маневр генерала Юденича являлся следствием глубоко продуманной и совершенно точно угаданной обстановки. И, главным образом, духовной обстановки. Риск генерала Юденича – это смелость творческой фантазии, та смелость, какая присуща только большим полководцам». Ему вторил генерал-квартирмейстер Кавказской армии генерал Е. В. Масловский: «…Генерал Юденич обладал необычайным гражданским мужеством, хладнокровием в самые тяжелые минуты и решительностью. Он всегда находил в себе мужество принять нужное решение, беря на себя и всю ответственность за него, как то было в Сарыкамышских боях и при штурме Эрзерума. Обладал несокрушимой волей. Решительностью победить во что бы то ни стало, волей к победе весь проникнут был генерал Юденич, и эта его воля в соединении со свойствами его ума и характера являли в нем истинные черты полководца».

Помимо чисто стратегических расчетов Юденич прекрасно чувствовал и моральную обстановку, сложившуюся в те дни на Кавказском фронте. А она была еще весьма далека от того хаоса и развала, которые охватят полки и дивизии всего лишь через год. Не испытавшая пагубного влияния «окопного сидения» Кавказская армия готова была идти вперед. У войск был порыв, и именно его чувствовал командующий, когда принимал решение об атаке неприступного Эрзерума.

Взяв на себя всю ответственность за последствия операции, Юденич начал штурм. В течение двадцати дней прошла перегруппировка сил. Для взятия крепости было сосредоточено две трети личного состава Кавказской армии и бо?льшая часть артиллерии. Подготовка велась в обстановке повышенной секретности. 29 января 1916 года после мощной артиллерийской подготовки, ночью, в сильную метель и мороз штурмовые отряды пошли на приступ. Юденич приказал вести атаку круглые сутки, без перерыва. Сам он с небольшим конвоем и штабными офицерами разместился прямо на передовой. Несмотря на значительные потери штурмовавших, отчаянное сопротивление турецкого гарнизона было сломлено, и уже к утру 3 февраля Эрзерум выкинул белый флаг.

Великий Князь Николай Николаевич, поздравляя войска с победой, снял перед строем папаху и, повернувшись к Юденичу, низко поклонился ему, после чего провозгласил, обратившись к войскам: «Герою Эрзерума, генералу Юденичу ура». За эту беспримерную в истории русского военного искусства Великой войны операцию Юденич был награжден орденом Святого Георгия II-й степени (один из редких случаев в последние десятилетия Российской Империи).

Развивая успех Эрзерумской операции, Кавказская армия во взаимодействии с кораблями Черноморского флота овладела Трапезундом – крупным морским портом на черноморском побережьи Турции. После поражения турецкой армии в Эрзинджанской операции и в Огнотском сражении русские войска освободили всю Армению и были готовы продолжать наступление в Анатолию и Персию. За время боев на Кавказском фронте в 1914–1916 годах войска под командованием Юденича не проиграли ни одного сражения и заняли территорию, по площади превышавшую современные Грузию, Армению и Азербайджан вместе взятые. Подводя итог «Кавказскому периоду» боевой карьеры Юденича, генерал Масловский отмечал:

« …Армия малочисленная, всегда численно слабейшая противника, армия с ничтожными техническими средствами и имевшая перед собой противника с превосходными боевыми качествами, непрерывно одерживает победы над врагом. Что за причина этого неизменного успеха ее в течение всей войны, пока яд революции не развалил могучую Русскую армию?

Тот, кто внимательно будет исследовать последнюю русско-турецкую войну, подметит, что все операции Кавказской армии, руководимой генералом Юденичем, всегда покоились на основных принципах военного искусства, на принципах вечных и неизменных во все времена и эпохи, – принципах, особенно исповедованных всеми великими полководцами.

Этот же исследователь отметит то громадное значение, которое придавалось на Кавказе духовному элементу в бою. И во всех операциях Кавказской армии всегда используется эта сторона боевой деятельности.

Вот почему всегда сражение начинается поражением воображения противника неожиданностью удара, и всегда длительным напряжением до предела сил бойцов в чрезвычайно упорных и непрерывных атаках создавалось нарастание впечатления, которое потрясало противника, и он сдавал…

Весь проникнутый активностью, только в проявлении крайней степени ее видя решение, генерал Юденич признает лучшим способом ведения войны – наступление, а выгоднейшим средством последнего – маневр. И этот взгляд свой он и проводит с начала до конца войн ы. В соответствии с духом активности генерал Юденич обладал необычайным гражданским мужеством, хладнокровием в самые тяжелые минуты и решительностью».

Но ход истории свел на нет все военные усилия, все победы русского оружия в Великой войне. Отзвуки событий Февраля 1917 года, «демократизации армии» докатились и до Кавказа. 5 марта 1917 года Юденич получил высшую должность в своей карьере, став Главнокомандующим Кавказским фронтом (как говорили фронтовые острословы, одного Николая Николаевича сменил другой). Однако ему не удалось остановить начавшееся падение дисциплины, деморализацию воинских частей. Учитывая все это, а также отсутствие активности со стороны противника, Юденич отказался от наступательных операций, и фронт перешел к обороне. Это решение стоило ему слишком дорого, ведь он «игнорировал требования момента» и ничего не предпринимал для «решительного наступления революционной армии». Пробыв Главнокомандующим лишь два месяца, Юденич был отстранен от должности и вызван в Петроград. Получив здесь задание «ознакомиться с настроениями» в казачьих областях, Юденич выехал в Москву, а затем в Могилев.

Полностью выполнить порученное задание Юденич не смог, да, очевидно, и не очень стремился. В августе 1917 года фоторепортаж фиксирует его участие в работе Государственного Совещания в Москве. Именно к этому времени и можно отнести начало участия Юденича в российской политической борьбе. Его поддержка выступления генерала Л. Г. Корнилова означала, что симпатии Юденича были полностью на стороне тех, кто считает возможным восстановление русской государственности и армии только путем жестких мер военной диктатуры.

Снова в Петрограде Юденич оказался уже после большевицкого переворота Октября 1917 года. Сразу же перейдя на нелегальное положение, генерал все свое время стал отдавать деятельности подпольной офицерской организации, благо сохранившиеся связи в Гвардейской среде и Штабе Петроградского военного округа к этому располагали. Но, несмотря на все усилия, предпринять выступление против большевиков в Петрограде не удалось, и в конце ноября 1918 года Юденич с женой, в сопровождении двух офицеров, по фальшивым документам переезжают в Финляндию. Здесь ему предстояло вплотную заняться подготовкой базы для возможного наступления на «красный Петроград» с помощью бывших союзников России по Великой войне.

* * *

Установленные Юденичем контакты с антибольшевицким подпольем не пропали даром. Они стали одной из основ для создания в последующем организации петроградского «Национального Центра». Следует иметь в виду, что при малой изученности Белого движения на Северо-Западе вообще, деятельность антисоветских подпольных центров в Петрограде известна еще меньше, до сих пор оставаясь одним из многих «белых пятен» в истории Гражданской войны в России.

Создание антибольшевицких организаций на Северо-Западе Юденич вел при тесном контакте с разведкой Великобритании и финским Генеральным Штабом. Делались попытки установить более тесные контакты и с правительством Швеции, для чего генерал выезжал в Стокгольм. Активно помогал Юденичу посол России в Стокгольме К. Г. Гулькевич.

В Териоках на основе бывшей военно-морской базы Балтийского флота действовала группа офицеров, отправлявших добровольцев на Мурман и занимавшихся сбором информации о состоянии Балтийского флота. Эта группа являлась, по существу, единственной относительно активной структурой, которую можно было бы использовать в борьбе с большевиками. С ней же поддерживал тесные контакты бывший председатель совета министров Российской Империи А. Ф. Трепов. За исключением отправки офицеров из Петрограда на Мурман, реальной антисоветской работы в Финляндии не велось.

Пользуясь нейтральным отношением политического руководства Финляндии к формированию русских частей на территории страны, к началу 1919 года из местных крестьян-карелов под руководством русских офицеров удалось собрать отряды, действовавшие на Карельском перешейке впоследствии, во время осеннего наступления на Петроград. Эти отряды сражались под знаменем «Свободной Ингерманландии», надеясь на получение независимости в случае победы Белой Армии. Но и они оказались слишком малочисленными для того, чтобы занять сколько-нибудь серьезное место в антисоветском фронте на Северо-Западе.

Нужны были более крупные, хорошо вооруженные, обученные формирования. Нужны были серьезные политические структуры, организации, способные осуществить руководство сопротивлением большевизму. Наконец, нужен был авторитетный лидер, человек, который устроил бы всех – и союзников, и политических деятелей и, особенно, военных. В сложившейся ситуации кандидатура Юденича представлялась наиболее перспективной. Пятидесятивосьмилетний генерал-от-инфантерии, про которого говорили: «генерал, который никогда не знал ни одного поражения», немногословный и надежный, он, как тогда казалось, мог сплотить вокруг себя все силы антибольшевицкого движения на Северо-Западе России. Правда, многие «политические деятели» оценивали своего «лидера» довольно иронично. Достаточно привести слова одного из видных масонов, члена ложи «Великий Восток Франции», петроградского присяжного поверенного М. С. Маргулиеса, позднее ставшего министром снабжения и народного здравия в составе Северо-Западного Правительства: «…Юденич предпочитал жить в комфортабельной гостинице то в Гельсингфорсе, то в Ревеле, и по целым дням читал вслух романы своей супруге – самые обыкновенные французские романы в традиционной желтой обложке…»

Вскоре стали формироваться первые политические структуры Белого Северо-Запада. В январе 1919 года в Гельсингфорсе был создан Русский Политический Комитет под председательством члена конституционно-демократической партии, бывшего министра исповеданий в составе Временного Правительства, а впоследствии, в эмиграции, – известного историка Русской Церкви, профессора А. В. Карташева. Финансовую сторону деятельности Комитета взял на себя «русский Рокфеллер», нефтепромышленник С. Г. Лианозов. Ему удалось получить в финских банках около 2 миллионов марок, составивших начальный капитал будущей Северо-Западной власти. Миллионер Ю. Гессен предпринимал попытки получить аналогичный кредит в Лондоне. При содействии Х. Лича, совладельца петербургской посреднической фирмы «Лич и Файербрэйс», предполагалось учредить англо-русский банк, который монополизировал бы валютные операции. Лич организовал также встречу Гессена с дядей английского Короля принцем Баттенбергским, который обещал передать ходатайство Юденича о поддержке своему Августейшему племяннику.

Карташев взял на себя всю политическую работу, создавая власть даже без необходимой для этого территории. В своих письмах Верховному Правителю России адмиралу А. В. Колчаку и министру иностранных дел С. Д. Сазонову Карташев всячески подчеркивал важность поддержки авторитета генерала Юденича как представителя общероссийской власти в регионе, в частности, настаивая на необходимости оказать Политическому Комитету финансовую помощь (эквивалентную 300 000 фунтов стерлингов) из российского золотого запаса. 21 января 1919 года телеграмму с аналогичными просьбами направил Колчаку и сам Юденич. Деньги предполагалось получить путем перевода их на счета английских банков, как посредников, с целью последующего финансирования создаваемой армии; но средства так и не дошли до войск, застряв в паутине банковских структур Лондона и Стокгольма.

Телеграмма, в копии посланная также генералу А. И. Деникину, давала характеристику той «военно-политической базы», на которой предполагалось построить Северо-Западный фронт. В этой телеграмме Юденич предстает не только как военный руководитель, но и как политический лидер со вполне определенной позицией: «…С падением Германии открылась возможность образования нового фронта для действия против большевиков, базируясь на Финляндию и Прибалтийские губернии… Около меня объединились все партии от кадет[ов] и правее. Программа тождествена с Вашей. Представители торгового класса, находящиеся в Финляндии, обещали финансовую поддержку. Реальная сила, которою я располагаю в настоящее время – Северный корпус (3 тысячи) [203] и 3–4 тысячи офицеров, находящихся в Финляндии и Скандинавии… Я рассчитываю также на некоторое число – до 30 тысяч – военно-пленных офицеров и солдат… Без помощи Антанты обойтись нельзя, и в этом смысле я вел переговоры с союзниками, но положительного ответа еще не имеется. Необходимо воздействие союзников на Финляндию, дабы она не препятствовала нашим начинаниям и вновь открыла границу для русских беженцев, главным образом офицеров. То же в отношении Эстонии и Латвии… Необходима помощь… вооружением, снаряжением, техническими средствами, финансами и продовольствием не только на армию, но и на Петроград… Вооруженная сила не требуется – достаточно флота для обеспечения портов. Но если таковая будет, то это упростит и ускорит решение. Благоволите поддержать мое ходатайство перед Антантой…»

Отправляя копию этой телеграммы Деникину, Юденич писал: «…Я обращаюсь к Вам с просьбой – помогите мне. Не можете уделить из имеющихся у Вас средств – я знаю, до последнего времени Вы сами во всем нуждались, – убедите наших представителей в Париже, убедите союзников, сообщите – я отойду в сторону, передав дело другому, но не губите самое дело».

В этих последних словах, очевидно, и можно найти ответ на вопрос – почему Юденич согласился взять на себя руководство Белым движением на Северо-Западе России. Не карьерные, не честолюбивые замыслы влекли его. Главная цель – «самое дело», как он его понимал. «Дело», у истоков которого он стоял, «дело» организации сопротивления Советской власти. Успех «дела» сомнительный, шансов на победу мало. Но отступить, бросить начатое – не в характере Юденича. Пусть хотя бы один шанс из сотни – все равно стоит продолжать борьбу, борьбу, ставшую теперь смыслом жизни не только для него, но и для тысяч тех, кто связал свою судьбу с Белым движением. И ради этого шанса можно и должно сделать все возможное.

Следующим шагом в организации Белой власти стали создание при Русском Политическом Комитете особого телеграфного агентства «для информации заграничной печати», начавшийся выпуск газеты «Русская жизнь», издание двух бюллетеней «Голос Всероссийской власти», где были опубликованы программные документы Всероссийского Правительства адмирала Колчака. И здесь цель была очевидной – добиться дипломатического признания со стороны союзников (говорилось даже о возможности признания Комитета Англией и Францией de jure) и получить столь необходимую для продолжения Белой борьбы помощь деньгами и военным снаряжением.

Сам Николай Николаевич во многом разделял оптимизм политиков. Учитывая то, что бо?льшая часть красных сил действовала на Восточном и Южном фронтах и их переброска потребовала бы значительного времени и средств, Юденич считал, что наступление на Петроград силами небольшой, хотя бы 50-тысячной армии может привести к крупному успеху.

Юденичем совместно с Треповым еще в декабре 1918 года был составлен проект об организации Белой армии на Северо-Западе. Содействие союзников при этом должно было выразиться в политической и материальной форме. Основные положения этого проекта были перечислены генералом М. Е. Леонтьевым в его выступлении на парижском собрании в августе 1931 года: «1) В области политической помощь союзников требовалась в создании благоприятного идее белой борьбы настроения среди граничащих с советской Россией новообразований – Финляндии и Эстонии; в соответствующем на них давлении для получения их согласия предоставить их территорию как плацдармы для организации и развертывания вооруженных сил; и наконец, в привлечении этих стран к активному участию в начинающейся борьбе. 2) В материальном отношении помощь союзников должна была вылиться в предоставлении создаваемой армии необходимых вооружения, снаряжения и обмундирования, соответствующего тоннажа коммерческих судов для подвоза всего необходимого для армии и в содействии английского флота, находившегося в Финском заливе, по обеспечению действий армии с моря…»

Серьезные проблемы возникали и при формировании армии. Дело в том, что к моменту, когда Юденич стал фактически лидером Белого движения на Северо-Западе, против большевиков на территории Эстонии и Латвии уже действовали части Северного корпуса (о них Николай Николаевич упоминал в процитированной выше телеграмме). Части были немногочисленные, весьма пестрые по своему составу. В оперативном отношении они подчинялись Главнокомандующему армией Эстонской Республики, генералу И. Я. Лайдонеру. Действовали же они под началом своих признанных командиров (нередко в очень малых чинах), скептически относившихся к перспективе единого руководства и подчинения.

Мобилизационные возможности Северного корпуса исчерпывались приграничными с Эстонией губерниями и контингентами бывших военнопленных Российской Армии, возвращающихся из Германии. Как следует из цитированного доклада генерала Леонтьева, Юденич предполагал опереться при формировании армии на следующие источники: «1) Русские отряды полковника Дзерожинского, уже сражавшиеся с большевиками в Эстонии в так называемом отдельном корпусе Северной армии, численностью до 2 500 штыков и сабель. 2) Русские части, формировавшиеся в Латвии Светлейшим Князем Ливеном (их, а также отряды полковника П. Р. Бермондт-Авалова, до конца 1918 года активно поддерживало немецкое оккупационное командование. – В. Ц. ). 3) Русское население Финляндии, численностью до 15 тысяч, среди которых было до 3 тысяч офицеров. 4) Русское население освобождаемых по мере наступления армии местностей. Это главным образом расчет на использование мобилизационных возможностей Санкт-Петербургской и Псковской губерний. 5) Русских военнопленных в Германии. От этого последнего источника пришлось совершенно отказаться, когда выяснилось, что наши военнопленные оказались в большей части распропагандированными…»

И тем не менее с начала 1919 года началась активная вербовка офицеров-добровольцев, их обучение, снаряжение в специально создаваемых лагерях в Швеции. Оттуда через Стокгольм они переправлялись в Гельсингфорс и Ревель.

Развивать наступление на Петроград предполагалось возможным с двух направлений. Либо со стороны Финляндии, по Карельскому перешейку, либо со стороны Эстонии, через Псков и Ямбург. В первые месяцы 1919 года из этих двух оперативных линий Юденич явное предпочтение отдавал «финляндскому варианту». Расчет строился в первую очередь на краткости расстояния от финской границы до Петрограда. Восточная Карелия, в чем убеждали донесения финской разведки, была настроена антибольшевицки, и поэтому можно было бы надеяться на быстрое пополнение армии местными крестьянами. Кроме того, Юденич отмечал возможность тесного взаимодействия с частями Северного фронта, руководимыми генералом Миллером, которые базировались на Архангельск и Мурманск, и с так называемой Олонецкой Армией из финских добровольцев, действовавшей в направлении на Петрозаводск. В случае успеха можно было бы рассчитывать на создание единого антибольшевицкого фронта на Севере России.

Примерно в это же время на Белом Юге северо-западное направление также рассматривалось в качестве одного из наиболее важных. Так, бывший лидер партии «октябристов» и военный и морской министр Временного Правительства, уполномоченный представитель Красного Креста А. И. Гучков в письме к генералу Деникину от 17 января 1919 года отмечал, что прибалтийские республики могли бы стать опорным районом против красного Петрограда. И хотя данный театр военных действий имел и свои недостатки – «большая дальность пунктов формирования и сосредоточения от основного объекта всех операций – Петрограда», замерзание Ревельского порта на период навигации, – эта база должна была быть использована, так как она, «во-первых, угрозой Петрограду в этом направлении отвлечет на себя часть советских сил и облегчит операцию со стороны Финляндии, и, во-вторых, даст возможность предпринять наступление на Псков – Бологое, угрожая отрезать Петроград. Это последнее направление представляет еще и ту выгоду, что армия на первых же шагах окажется среди великорусского населения таких губерний, которые и в своих крестьянских массах, и даже в своем городском населении окончательно переболели большевизмом и только и ждут избавителей, которые помогли бы им сбросить с себя большевистский гнет…»

Подготовка Белой базы на Северо-Западе интенсивно проходила в течение января – апреля 1919 года. Однако вскоре, несмотря на всю активность как Политического Комитета, так и самого Юденича, стало ясно, что жить лишь надеждами на то, что в ближайшем будущем начнется полномасштабное наступление на Петроград, уже бесперспективно. Полученная поддержка (пока, правда, не более чем декларативная) Англии, наметившиеся перспективы (пока, правда, весьма неопределенные) вступления в войну на стороне Белого движения Финляндии, Эстонии и Латвии (последних – после неудачных попыток их оккупации Красной Армией в начале 1919 года), наконец, очевидные успехи Белых армий на Юге и Востоке России – все это вместе взятое давало хоть и небольшой, но все-таки шанс для начала успешных действий и на Северо-Западе.

В такой ситуации, не дожидаясь развертывания сил ингерманландских отрядов на Карельском перешейке, Юденич принял решение открыть военные действия наличными силами Северного корпуса полковника Дзерожинского в Эстонии, насчитывавшего к началу первого наступления на Петроград немногим более 5 000 бойцов, главным образом добровольцев и бывших красноармейцев, 18 орудий и 74 пулемета.

* * *

Конечно, надеяться на победу с такими ничтожными силами было невозможно. Тем не менее большинство в военном и политическом руководстве белых было уверено, что это наступление, во-первых, подтолкнет англичан к оказанию более существенной помощи; во-вторых, отвлечет на себя часть сил Красной Армии и тем самым ослабит ее сопротивление наступавшей Армии адмирала Колчака; в-третьих, позволит создать плацдарм на территории собственно российских губерний (Псковской и Санкт-Петербургской) и увеличит ряды армии за счет местных добровольцев и мобилизованных.

Первоначальное наступление Северного корпуса оказалось, вопреки ожиданиям, довольно удачным: быстрым ударом белые прорвали фронт большевиков под Нарвой, а движением в обход Ямбурга принудили красные полки к беспорядочному отступлению. 15 мая, после бомбардировки с кораблей эстонской Чудской флотилии, был освобожден Гдов, первый крупный город на пути к Петрограду. 17 мая пал Ямбург, узловой пункт на пути наступления корпуса. Тем временем подразделения эстонской армии (2-я дивизия), содействуя успеху Северного корпуса, продвинулись вперед и 25 мая заняли Псков; вместе с ними в город вошли части отряда полковника С. Н. Булак-Балаховича. С 1 июня корпус возглавил генерал А. П. Родзянко (родственник последнего председателя Государственной Думы), скоро получивший известность как один из общепризнанных лидеров Белой борьбы на Северо-Западе. Он фактически и руководил всеми операциями Северного корпуса (Отдельного копуса Северной Армии), переименованного с 19 июня в Северную, а с 1 июля в Северо-Западную Армию.

В ночь на 13 июня началось антисоветское восстание на форту «Красная Горка», защищавшем подступы к Петрограду. Восставшие заняли штаб, телеграф и телефонную станцию, помещение ЧК, арестовали комиссаров и красных командиров. Морякам Кронштадта и корабельным командам Балтийского флота были посланы обращения-призывы присоединяться к восстанию. Вскоре Красную Горку поддержали соседние форты «Серая Лошадь» и «Обручев».

Восстания на балтийских фортах были заранее подготовлены, о чем имелись сведения и в контрразведке Северного корпуса. Однако практически ничего не предпринималось для того, чтобы поддержать восставших. А ведь в случае удачи можно было бы гораздо успешнее наступать на Петроград. В результате, хотя выступление на фортах началось в момент, когда белые части оказались в непосредственной близости к ним, повстанцы не смогли скоординировать свои действия с корпусом генерала Родзянко. По воспоминаниям коменданта Красной Горки Н. Неклюдова, командование Восточно-Ингерманландского полка, к которому были направлены связные, пассивно реагировало на призывы к проведению совместной операции, а донесения восставших в Штаб Северного корпуса отправлялись с большим опозданием.

16 июня 1919 года восстание на Красной Горке было подавлено. К 20 июня к петроградским большевикам прибыла большая часть воинских пополнений, направленных из центра страны и с Восточного фронта, а 21 июня 7-я армия красных при поддержке кораблей Балтийского флота начала контрнаступление.

И тем не менее первоначальная цель операции была достигнута – Северный корпус создал столь необходимый для последующих наступательных действий плацдарм, имевший 200 верст по фронту и 75 верст в глубину. Опираясь на треугольник Гдов – Ямбург – Псков, командование корпуса, как и политическое руководство Белого Северо-Запада, считало, что этого не только вполне достаточно для того, чтобы развивать наступательные действия на Петроград, Новгород, но и для побуждения к полномасштабной поддержке Антанты, новообразованных прибалтийских республик и Финляндии.

30 июня Карташев в письме к московским представителям «Национального Центра» сообщал: «Твердо уверены во взятии Петрограда не позднее конца августа». Его помощник Г. И. Новицкий отмечал, что и этот срок может сократиться в случае помощи деньгами, оружием, снаряжением. «Весьма вероятно, – продолжал он, – что в ближайшие дни Юденич, с которым мы в полном единении, и все мы перейдем на русскую почву, на тот берег (то есть начнем работать в «освобожденном от большевиков Петрограде». – В. Ц. ), чтобы включиться в непосредственную работу».

Такой оптимизм в тот момент показался англичанам вполне объективным, и принципиальное решение о военной помощи было принято. К Юденичу отправилась особая миссия генерала Гофа для выяснения вопроса о нуждах армии и правительства.

По существу с этого момента Северо-Западная Армия стала уже не просто одним из звеньев общего противобольшевицкого фронта, но и элементом международной политики, со всеми вытекающими отсюда последствиями. С одной стороны, помощь союзников существенно возросла, но с другой – любой неуспех мог бы расцениваться представителями Антанты как полный провал всего Белого движения в регионе. «Ваша задача, – писал А. В. Карташев П. Б. Струве, переехавшему по заданию «Национального Центра» из Лондона в Париж, – поддержать всеми средствами (признаний авторитета, дипломатических сношений и всякого рода материальной и государственной помощи) именно нашу лояльную, ортодоксальную комбинацию Юденича, Карташева и Ко».

В предвкушении скорого овладения Петроградом в политических «сферах» Белого Северо-Запада все чаще стали раздаваться заявления о «неправомерности переноса» большевиками российской столицы в «красную Москву». «Петроград для большинства из нас по-прежнему был символом единого российского государства», – писал Карташев.

Продолжались перемены в правительственных структурах. В мае Политический Центр преобразовался в Политическое Совещание. «Первейшая задача Политического совещания, – отмечал Карташев, – это быть представительным органом, берущим на себя государственную ответственность в необходимых переговорах с Финляндией, Эстонией и прочими новоявленными малыми державами. Без таких ответственных переговоров и договоров невозможна никакая кооперация наша с ними против большевиков». Следующей задачей Политического Совещания признавалось выполнение функций «зачаточного временного правительства для Северо-Западной области». «Пришлось ограничиться, – писал Карташев, – подбором минимального количества лиц, не могущих вызвать против себя возражений и в русской среде, и в Париже, и у Антанты. Таким образом в Совещании оказались: Юденич – как председатель Совещания, я (Карташев) – заместитель председателя (иностранные дела), Кузьмин-Караваев (юстиция и агитация), генерал Кондырев – начальник штаба Юденича, генерал Суворов (работавший в Петрограде с Национальным Центром и стоящий на его платформе) – военные дела, внутренние дела и пути сообщения; Лианозов (промышленник-нефтяник, юрист по образованию, человек прогрессивный) – торгово-промышленность, труд и финансы… Так готовимся к событиям».

Тем временем не дремало и антибольшевицкое подполье в самом Петрограде. Политическое Совещание и сам Юденич через курьеров постоянно поддерживали тесные контакты с Петроградским отделением «Всероссийского Национального Центра». Эту организацию возглавлял инженер В. И. Штейнингер, бывший совладелец патентной конторы «Фосс и Штейнингер», председатель Петроградского комитета Биржи труда, гласный Петроградской городской думы.

Петроградский отдел «Национального Центра» пытался контролировать не только Северо-Запад, но и Север России. Наиболее перспективными в этом отношении стали действия Петроградского отдела «Союза Возрождения России» (руководители – меньшевик В. Н. Розанов и член ЦК партии народных социалистов В. И. Игнатьев). Именно при «Союзе» с первых же месяцев после большевицкого переворота создавалась военная организация под руководством генерала М. Н. Суворова и полковника Постникова. Благодаря ей в 1918 году в Мурманск было отправлено около тысячи офицеров и добровольцев. Сбором информации о положении в Петрограде и переброской на Северный фронт занималось также особое разведывательное бюро, образованное по инициативе представителей союзного командования – французского капитана Ватье и английских полковника Войса и капитана Ватсона. С бюро активно сотрудничал известный русский контрразведчик В. Г. Орлов (бывший следователь по особо важным делам при Штабе Западного фронта), под чужим именем работавший в то время в Петроградской ЧК. Противников Советской власти объединял в своих рядах и «Комитет петроградских антибольшевицких организаций» под руководством А. Ф. Трепова и Н. Е. Маркова 2-го, и «организация генерала А. В. Шварца» (позднее переехавшего на Юг России), которая имела поддержку среди офицеров-«военспецов» Штаба советской 7-й армии. В повседневной работе можно было рассчитывать на существовавшие еще с осени 1917 года подпольные офицерские ячейки в бывших Гвардейских частях.

В марте 1919 года «Национальный Центр» активизировал работу. «Мы взялись за объединение всех военно-технических и других подобных организаций под своим руководством… – доносил Штейнингер в Штаб Юденича, – и эта работа продвинулась уже далеко… Идет ответственная работа по организации исполнительных органов и набору технически опытных сил в области продовольствия и милиции». Таким образом петроградское подполье все больше заявляло о себе как о факторе, с которым необходимо считаться и который вполне в состоянии взять на себя функции управления экономикой не только Петрограда, но и всего региона.

Продолжались и контакты с британский разведкой, в частности с ее агентом Полем Дюксом. Аппарат белой разведки и контрразведки стремился использовать в своей работе подпольные антибольшевицкие организации как в самом Петрограде, так и в красноармейских частях на фронте и в ближайшем тылу. «Национальный Центр» сообщал из Петрограда: «Город отдадут легко, войска сражаться не будут по всему фронту… Сопротивления почти не будет». Своеобразным подтверждением этого стал переход на сторону белых нескольких воинских частей 7-й армии, среди них бывшего Гвардейского Семеновского полка («полка Городской охраны Петрограда»). Еще осенью 1918 года существовавшая при нем конспиративная офицерская организация капитана В. А. Зайцова установила контакты с английской контрразведкой через командированных в Финляндию офицеров (штабс-капитана Рыльке и поручика Гильшера). Позднее контакты приняла на себя контрразведка Северного корпуса. В конце мая 1919 года план перехода был окончательно подготовлен, и 27 мая полк почти в полном составе перешел на сторону белых, открыв тем самым фронт на одном из наиболее опасных его участков.

«Пролетарский гнев» требовал сурового наказания виновников поражения весной 1919 года. Из Москвы на имя Г. Е. Апфельбаума (известного в исторической литературе под фамилией Зиновьев) приходили грозные телеграммы с требованиями «навести порядок» в Петрограде. И «надлежащие меры» не заставили себя ждать. Вскоре Петроградская ЧК начала массовые аресты среди служащих различных военных и гражданских учреждений города. По донесениям контрразведывательной части Штаба Северного корпуса, аресты, проведенные чекистами весной и летом, нарушили регулярную связь с Петроградом и сильно поразили агентурную сеть. Чекисты не очень утруждали себя поиском доказательств для того, чтобы «выйти на след» Белого подполья. Был использован традиционный и по существу беспроигрышный способ борьбы с «врагами народа» – метод повальных, повсеместных обысков и арестов, при которых в «сети» ЧК попадали все – и виновные, и безвинные.

Блюстители «пролетарской бдительности» особенно постарались, устроив «Варфоломеевскую ночь для контрреволюции». С 12 на 13 июня с 10 часов вечера до 7 часов утра в Петрограде и его окрестностях были произведены тотальные обыски в частных домах, квартирах, учреждениях. В обысках под руководством чекистов участвовало около 20 тысяч рабочих, красноармейцев и матросов. В итоге, если верить официальной статистике, было найдено и изъято 5 пулеметов, 6 тысяч винтовок, 644 револьвера, пироксилиновые шашки, различное военное снаряжение и др. Вскоре был арестован и расстрелян руководитель «Национального Центра» Штейнингер.

Для петроградской интеллигенции, представителей «бывших», наступили черные дни. Родственники и знакомые арестованных обращались во все официальные инстанции, к Н. И. Бухарину, А. В. Луначарскому, М. Горькому. Но ничего не помогало. Ведь «борьба с контрреволюционной гидрой» велась под личным контролем Зиновьева, отнюдь не склонного к проявлениям «слабости» и категорически убежденного, что «церемониться не надо» и что «вся эта сволочь не стоит даже хорошей пули». Да и сам «вождь мирового пролетариата» писал, что «…нельзя не арестовывать, для предупреждения заговоров, всей кадетской и околокадетской публики. Она способна, вся (!!!), помогать заговорщикам. Преступно не арестовывать ее».

* * *

Продолжало меняться и положение на фронте. В середине июля части 7-й армии красных возобновили наступление на Ямбургском направлении. В ходе тяжелых боев им удалось оттеснить поредевшие части Северо-Западной Армии за реку Лугу. А в конце августа, после отхода 2-й эстонской дивизии с позиций в районе Пскова, перешедшие в наступление большевики овладели городом и закрепились в нем. Таким образом плацдарм для возможного наступления на Петроград уменьшился почти в два раза и представлял собой лишь небольшой район Петроградской губернии, упиравшийся в Нарву и Чудское озеро.

Северо-Западникам пришлось менять тактику борьбы. Англичане потребовали замены принципа «военной диктатуры», проводимого Юденичем, «демократическим» правительством. Одна из основных задач, которую должна была выполнить новая «власть», – признание Белым движением независимости Эстонии, поскольку политическая ситуация в регионе стала меняться чрезвычайно быстро.

11 августа 1919 года большинство членов Политического Совещания при Юдениче (сам он в это время находился на фронте) были неожиданно вызваны через английское консульство из Гельсингфорса в Ревель. В числе приглашенных оказались члены конституционно-демократической партии, представители «Национального Центра», «Союза Возрождения России», местной общественности: А. В. Карташев, С. Г. Лианозов, М. Н. Суворов, В. Д. Кузьмин-Караваев, М. С. Маргулиес, Н. Н. Иванов, К. А. Крузенштерн, К. А. Александров, В. Л. Горн и М. М. Филиппео. Один из них (Маргулиес) оставил описание процесса «формирования правительства». Английский бригадный генерал Ф. Марч обратился к собравшимся с короткой речью на русском языке: «Положение северо-западной армии катастрофическое. Без совместных действий с эстонцами продолжать операцию на Петроград невозможно. Эстонцы требуют для совместных действий предварительного признания независимости Эстонии. Русские сами ни на чем между собой сговориться не могут. Русские только говорят и спорят. Довольно слов, нужно дело! Я Вас пригласил и вижу перед собой самых выдающихся русских людей, собранных без различия партий и политических воззрений. Союзники считают необходимым создать правительство Северо-Западной области России, не выходя из этой комнаты. Теперь 6 с четвертью часов; я вам даю время до 7 часов, так как в 7 часов приедут представители эстонского правительства для переговоров с тем правительством, которое вы выберете. Если правительство не будет к 7 часам образовано, то всякая помощь со стороны союзников будет сейчас же прекращена. Мы вас будем бросать…»

Итак, правительству предстояло заключить договор с Эстонией на основе признания ее независимости взамен получения военной помощи Северо-Западной Армии. Казалось бы – стоит ли заключать договор с представителями Белого движения, если его победа еще весьма проблематична? Но подобное внимание к этому со стороны иностранных государств – лишнее подтверждение того, что вера в успех Белых армий к осени 1919 года была действительно очень велика. И хотя на улицах Москвы и Петрограда еще не развевались русские трехцветные флаги, существовала убежденность в том, что время это недалеко, а поэтому Эстонии и другим «новообразованиям» стоит заранее «подстраховаться», заручившись гарантиями собственной независимости.

Образованное таким необычным путем Северо-Западное правительство по своему составу можно было с полным основанием назвать коалиционным. Премьер-министром стал Лианозов, военным министром – Юденич. В состав вошли также два правых эсера и двое социал-демократов меньшевиков. Конституционно-демократический, правоцентристский вектор политической программы уходил в прошлое. Оказавшийся совершенно неожиданно для себя в «отставке», оскорбленный Карташев заявил, что «устраивать власть на основах партийной коалиции в период анархии и революции – это государственное преступление». Военный человек, сторонник жестких мер в политике, Юденич также скептически оценивал перспективы правительства. Он соглашался с мнением, что «лианозовский кабинет» воскрешает времена «недоброй памяти политической коалиции, сгубившей Временное правительство». Карташев отмечал «два первородных греха» лианозовского кабинета – «подписание акта об абсолютной независимости Эстонии» и «обязательство собрать в Петербурге какую-нибудь учредилку». Именно он считается автором заявления: «Северо-западное правительство должно умереть у ворот Петрограда». Безусловно, эта позиция, а Карташева поддерживало и подавляющее большинство военных, имела все перспективы стать реальностью по мере приближения к «северной столице».

Сразу же после «создания» Правительства было утверждено заранее подготовленное решение о признании – «в интересах нашей родины» – «абсолютной независимости Эстонии». И хотя Лианозов пытался доказать Марчу, что договор необходимо согласовать с Юденичем, английский генерал безапелляционно заявлял, что в этом случае у них всегда найдется новый Главнокомандующий. Расчет делался либо на Родзянко, либо на Булак-Балаховича. И хотя Юденич по-прежнему продолжал считаться Главнокомандующим, подчиняясь непосредственно Колчаку как Верховному Правителю России, его статус диктатора был существенно ограничен.

Но зато теперь, как считалось, отпали последние препятствия для организации широкой союзнической помощи Северо-Западу. Эстонии взамен за признание следовало «оказать немедленную поддержку русской Северо-западной области вооруженною силою, чтобы освободить Петроградскую, Псковскую и Новгородскую губернии от большевицкого ига». Две эстонских дивизии должны были прикрывать фланги Северо-Западной Армии со стороны Нарвы и Пскова. А 7 августа в Ревельском порту были разгружены первые транспорты, доставившие долгожданные танки, бронеавтомобили, скорострельные и тяжелые орудия, 10 000 винтовок. В начале сентября было привезено еще 39 000 снарядов, 20 миллионов патронов, 20 000 шинелей, 48 000 пар сапог, 100 000 пар американской обуви. Правда, вместо винтовок и патронов в ящиках иногда находили… теннисные ракетки и шары для гольфа, подписанные как «подарок от английских докеров», проявлявших таким образом «солидарность» с «борющимся за свою свободу российским пролетариатом».

Крайне остро стоял вопрос с обмундированием. Интересный факт: 5-я («Ливенская») дивизия Северо-Западной Армии выделялась среди других новыми, добротными… немецкими мундирами (основой для нее послужил Русский добровольческий отряд светлейшего князя А. П. Ливена, сформированный в дни эвакуации германских оккупантов из Прибалтики, доблестно сражавшийся под Ригой в мае и прибывший на Нарвский фронт в июле 1919 года). Получалось, что вчерашние враги помогали русским белым лучше, чем вчерашние союзники. Снабжение армии велось, по существу, за счет средств, отбитых у большевиков. Денежное довольствие получалось от эстонского правительства, и, чтобы хоть как-то улучшить положение солдат и офицеров, интендантству приходилось заниматься перепродажей американской муки, предназначенной для «населения западной России».

Правда, к началу осени части на фронте все-таки получили новое английское снаряжение и по праву гордились им перед военнопленными красноармейцами. Получили и продовольственные наборы, и медицинские комплекты. Многие подразделения, особенно бронетанковые отряды, артиллерийские батареи, инженерные части, были вооружены и снаряжены по нормам английской армии.

Что же касается непосредственной военной помощи, то в ночь на 18 августа семь британских торпедных катеров провели внезапную торпедную атаку Кронштадта. И хотя далеко не все выпущенные торпеды достигли цели, а три катера погибли, ее результатом стали повреждения нескольких кораблей красного Балтийского флота, в частности линейных кораблей «Петропавловск», «Андрей Первозванный», крейсера «Рюрик», эсминца «Гавриил». Была потоплена плавбаза подводных лодок, старый крейсер «Память Азова». Еще раньше английский катер потопил крейсер «Олег». Несколько раз британские летчики наносили бомбовые удары по Кронштадту и Красной Горке. Но на этом непосредственное участие в военных действиях пока ограничивалось.

Более определенным стало финансовое положение Северо-Западного Правительства. Основой стали частично полученные от Всероссийского Правительства кредиты и кредитные обязательства. Появились и собственные денежные знаки. «Родзянки» и «юденки» (их просторечные названия) обеспечивались, как шутили в тылу, только «шириной генеральских погон». Но в особом «разъяснении» Правительства указывалось, что они «обеспечены всем достоянием государства Российского» и будут оплачиваться впоследствии Петроградским отделением Госбанка по расчету 40 рублей за фунт стерлингов. Примечательно, что на купюрах 1000-рублевого достоинства, помимо символики Белого движения на Северо-Западе (равноконечного белого креста, двуглавого орла с «Медным Всадником» на груди вместо изображения Святого Георгия Победоносца), были напечатаны, правда едва заметные, изображения с нимбами над головами, в которых «общественность» увидела убитых большевиками Государя Императора Николая Александровича и Государыню Императрицу Александру Феодоровну. Красивый символ, выражение политической позиции или нечто большее – предвосхищение канонизации? (Правда, считали это и всего лишь изображениями древнегреческих богов «земного благополучия» – Гермеса и Геры.)

«Абсолютная независимость» Эстонии давала ощущение пусть и небольшой, но все-таки уверенности в перспективах продолжения борьбы. И вдруг внезапный удар в спину: всего лишь через две недели после подписания декларации Северо-Западного Правительства, 31 августа советский наркоминдел Г. В. Чичерин обратился к Эстонии с предложением начать переговоры о заключении мирного договора. «Надежные союзники» белых эстонцы согласились. На конференции представителей прибалтийских государств, состоявшейся 13 сентября в Ревеле, был открыто поднят вопрос о поддержке советских дипломатических инициатив и остальными новообразованиями. Уже сам факт, что подобного рода переговоры начались с эстонским правительством, означал, что большевики готовы, очевидно, признать de facto независимость республики. В таком случае признание эстонской независимости Северо-Западным Правительством теряло бы всякий смысл. «Эстонское правительство вступило с большевиками в переговоры о мире, – писал Карташев, – остается повернуть на единственно реальный путь, сосредоточив всю помощь, все внимание на Русской силе… северо-западной армии. В руках Англии все возможности. Если бы она решила взять Кронштадт, то этим самым, кроме морального давления на петербургское гнездо “коммунистов”, был бы сорван снова фланг красной армии по берегу моря до Красной Горки, и Русская армия легко бы пошла на Гатчину».

Оставался в запасе еще и «финляндский вариант». С конца 1918 года Юденич имел непосредственные контакты с «регентом Финляндии» генералом бароном К.-Г. Маннергеймом, бывшим офицером-Конногвардейцем. К середине 1919-го в самой Финляндии уже отошла в прошлое жестокая гражданская война с местными большевиками, получавшими поддержку из РСФСР. Отряды финской Красной Гвардии были разгромлены, однако Маннергейм считал необходимым обезопасить Финляндию от «советской угрозы» со стороны столь близкого к границе Петрограда (его опасения подтвердились впоследствии в ходе советско-финляндской войны 1939–1940 годов). Поэтому Маннергейм охотно поддерживал намерения Юденича координировать военные усилия на путях к Петрограду.

Первоначально переговоры с Маннергеймом шли успешно. Он не только дал согласие на организацию борьбы на территории Финляндии, но и сам выразил готовность предоставить для «похода на Петроград» части своей армии. Взамен Маннергейм потребовал присоединения к Финляндии района Печенгского залива (на основе плебисцита местного населения) и западной Карелии. При этом Финляндия обязывалась оставить во владении России участок Мурманской железной дороги, проходящей в этом районе.

Юденич в целом согласился с условиями Маннергейма и передал их Верховному Правителю России адмиралу Колчаку. Колчак также не высказал принципиальных возражений. Но российский представитель в Париже, бывший министр иностранных дел в Императорском Правительстве С. Д. Сазонов, категорически заявил о неприемлемости требований Маннергейма («прибалтийские губернии не могут быть признаны самостоятельным государством. Также и судьба Финляндии не может быть решена без участия России…»). В результате Колчак ответил Юденичу отказом, и последнему ничего не оставалось, как только подчиниться. Переговоры с Маннергеймом затянулись.

В итоге Маннергейм, полностью поддерживавший идею Белой борьбы, обещал придти на помощь даже в случае единоличного заявления Юденича о признании его условий. Главнокомандующий Северо-Западной Армией, отступая от принципа «Единой Неделимой России», заверил Маннергейма в своей полной лояльности, и вскоре началась подготовка к совместному наступлению Белой и финляндской армий на Петроград.

Однако и здесь Белому Делу на Северо-Западе не повезло. В Финляндии сменилось правительство, пост президента занял Стольберг – политический оппонент Маннергейма, большинство же получили социалисты. Новая власть прервала переговоры с Юденичем и запретила формировать русские воинские части на финской территории.

Результатом подобного дипломатического поражения стало отсутствие угрозы красным со стороны финской границы. За исключением самостоятельных действий все тех же отрядов ингерманландских добровольцов (Северо-Ингерманландский полк) под Лемболово, Куойвзи и Матоксой, никаких серьезных операций на Карельском перешейке в 1919 году не велось.

Разумеется, переговоры с Финляндией не могли не вызвать настороженности и у политиков Белого Северо-Запада. Вот как писал об этом Карташев в Омск В. Н. Пепеляеву: купить помощь Финляндии «можно будет лишь ценой невероятно тяжелых уступок, мучительных для национального сознания и нашей совести. И в этом для нас заключается необычайный драматизм нашего положения. С одной стороны, избавление… Петрограда и Севера… с другой – ужас согласия на дневной грабеж самых коренных прав России».

Генералу Юденичу вместо работы по организации Армии и руководству вооруженной борьбой фактически приходилось все силы и энергию направлять в область внутренней и внешней политики. По характеристике генерала А. В. Геруа, «…изобильно облепленный иностранными воздействиями, русской, так называемой, “революционной общественностью”, которую лучше было бы переименовать “полуреволюционной”, представителями сбежавшего заграницу русского капитала, также не чуждого полуреволюции и здесь ставшего “спекулятивным капиталом, плутократией”, генерал Юденич был, конечно, не в своей тарелке.

Неудивительно, что, по выражению окружавших его “демократов”, “умный, крайне молчаливый генерал”, впал в крайнее безмолвие. Вообще ген[ерал] Юденич явно избегал политических разговоров…»

* * *

Наступила осень. На фронте пока ничего не менялось. Эстония держалась неопределенно. Английская помощь, хотя и поступала в достаточном количестве, не могла продолжаться долго. В политическом руководстве Великобритании выявились серьезные разногласия между военным министром У. Черчиллем и премьер-министром Д. Ллойд-Джорджем. Глава кабинета все более и более скептически оценивал перспективы военной и дипломатической помощи Белому движению: «Я верю, – писал он, – что кабинет не допустит вовлечения Англии в какую-либо новую военную акцию в России… Что касается “огромных возможностей” для взятия Петрограда, который, как нам говорят, “у нас уже почти в кулаке” и которого нам никогда не схватить, то мы слишком часто слышали о других “огромных возможностях в России”, которые так никогда и не реализовались, несмотря на щедрые расходы для их осуществления. Только за этот год мы уже истратили более 100 миллионов на Россию…»

Крайне низко расценивались британским премьером и полководческие таланты самого Юденича: «У него нет никаких шансов захватить Петроград… Он ничем не зарекомендовал себя как военачальник, и у нас нет доказательств, что он способен осуществить задуманное… Тот факт, что из населения в несколько миллионов антибольшевики смогли набрать только 20 или 30 тысяч человек, – еще одно свидетельство полнейшего непонимания ситуации в России, на котором строится наша военная политика… Россия не хочет, чтобы ее освобождали. Давайте поэтому займемся собственными делами, а Россия о своих делах пусть печется сама…»

Черчилль, однако, был убежден, что военная помощь Юденичу должна оказываться в нарастающих размерах. В беседе с А. И. Гучковым он отмечал, что одним из главных направлений военной политики Англии станет помощь Юденичу, и даже утверждал: «…Если бы мы направили на этот фронт хотя бы половину того, что мы дали на Мурманско-Архангельский фронт (имелась в виду помощь войскам генерала Е. К. Миллера. – В. Ц. ), то Петроград был бы давно взят…»

Сам Юденич возлагал на помощь Англии большие надежды. В конце сентября он писал Черчиллю: «…От имени русского народа, борющегося за свержение ига большевизма, я приношу вам искреннейшие благодарности за своевременную помощь снаряжением и обмундированием, любезно предоставленную вами. Она избавила нас от страха перед надвигающимися зимними морозами и намного подняла дух наших войск. Прилагая все усилия в борьбе против общего врага, мы надеемся, что столь великодушная всегда Англия будет продолжать оказывать нам моральную и материальную поддержку…»

Наступившая осень 1919 года стала переломной не только для Белого дела на Северо-Западе, но и для всего общероссийского антибольшевицкого сопротивления. С одной стороны – близость победы, успешное продвижение к Москве, с другой – тревожное, напряженное ожидание возможной неудачи, неопределенность, неуверенность в прочности фронта, в стабильности достигаемых успехов. На Северо-Западе положение усугублялось постоянными ожиданиями предательства – страшного для продолжения борьбы мирного договора между Советской Россией и прибалтийскими государствами. Эстония официально предупредила, что если до зимы Северо-Западная Армия не перейдет к боевым действиям, то «правительство не в силах будет воспрепятствовать народным настроениям, требующим мира с большевиками». В случае его заключения у Северо-Западной Армии исчезал тыл, с ней перестали бы считаться как с партнером, пусть и неравноправным, во внешней политике. Англичане со своей стороны также настойчиво требовали нового наступления армии на Петроград, заявляя о готовности оказать содействие с моря для захвата Красной Горки и Кронштадта.

В сложившейся ситуации наступление на Петроград становилось для Северо-Западной Армии неизбежным. Если бы оно имело успех, настроения и Англии, и прибалтийских государств могли бы измениться в сторону поддержки Белого движения. К тому же Юденичу были известны впечатлявшие достижения «похода на Москву» Вооруженных Сил Юга России. Налицо была возможность комбинированного удара Белых армий (единственного за всю историю Гражданской войны) на Петроград и Москву.

И решение о «походе на Петроград» было принято. Не дожидаясь дополнительного снабжения и подготовки, Северо-Западная Армия должна была перейти в наступление. К октябрю 1919 года ее состав вырос до 17 000 человек, 40 орудий, 6 танков, 2 броневиков и 4 бронепоездов («Адмирал Колчак», «Адмирал Эссен», «Талабчанин», «Псковитянин»). Реальные силы не достигали даже штатной численности дивизии военного времени (несмотря на это, Армия формально включала в себя 2 корпуса, состоявших из 5 дивизий), но ведь на большинстве Белых фронтов Гражданской войны было то же самое.

Что же представляли собой полки армии Юденича? Контингенты местного населения и добровольцев были практически полностью исчерпаны еще во время первого, весеннего наступления. Большой процент армии составляли военнопленные красноармейцы и даже целые части, добровольно перешедшие на сторону белых (назовем Семеновский и Вятский полки). Выделить же один преобладающий элемент (офицерский, казачий или «рабоче-крестьянский») вряд ли было возможно. Армия была крайне пестрой по социальному признаку. Но это не умаляло ее боевых качеств, а наоборот, демонстрировало пример содружества рядовых солдат и офицеров в их общей цели – победе над большевиками и освобождении Петрограда.

Формировались полки буквально «на ходу». В качестве примера можно назвать один из наиболее известных в армии Талабский полк. 1-й батальон, кадровую основу полка, составили восставшие осенью 1918 года рыбаки с Талабских островов (на Псковском озере). Во 2-й батальон вошли крестьяне-старообрядцы, жители сел Гатчинского уезда Петроградской губернии. 3-й батальон был сформирован из военнопленных красноармейцев – солдат и матросов. И во всех трех батальонах полка служили учащиеся Ямбурга и уездных сел – городская и крестьянская молодежь, мобилизованные и добровольцы. Талабский полк (1 000 штыков) под командованием полковника Б. С. Пермикина был наиболее многочисленным из всех полков 2-й дивизии Северо-Западной Армии, остальные – Островский, Уральский, Семеновский – насчитывали всего по 400–500 бойцов.

Штабу Юденича предстояло теперь определиться с направлением главного удара. Большинство командиров во главе с генералом Родзянко предлагали начать наступление, опираясь на так называемый «псковский плацдарм». Для этого следовало бы вновь захватить Псков и «оседлать» тем самым железнодорожные линии Псков – Луга – Петроград и Псков – Луга – Новгород. По мнению сторонников этого плана, он гарантировал бы, с одной стороны, стабильный тыл, опираясь на который можно проводить мобилизации, пополнять ряды армии и создавать местный административный аппарат; с другой – обладание Псковом позволило бы наносить удары по расходящимся направлениям на Новгород и на Петроград. Тогда можно было продвигаться к Петрограду хотя и более медленными темпами, на зато с гораздо бо?льшими шансами на успех, глубоко охватывая «колыбель революции» с юга и юго-востока и отрезая ее одновременно от Центральной России. К тому же защищенным становился правый фланг армии, что обезопасило бы наступление на Петроград от Нарвы.

Фактически этот план повторял расчеты Северо-Западников еще со времени весенней кампании. Безусловно, с точки зрения классической стратегии он имел хорошие перспективы. Но для этого, во-первых, численность Северо-Западной Армии должна была быть в несколько раз большей, ведь только тогда она могла бы и «держать» столь широкий фронт, и наступать на Петроград и Новгород одновременно. Во-вторых, тыл должен был быть достаточно прочным, чтобы можно было без серьезных опасений предпринимать столь глубокие операции против большевиков. А все это в условиях безвластия и хаоса, царившего в России, в условиях хозяйственной разрухи, – невозможно было осуществить. Кстати, похожая альтернатива стояла несколькими месяцами ранее и перед Вооруженными Силами Юга России, накануне «похода на Москву», когда звучали предложения укрепиться на Дону и Кубани и, лишь обустроив тыл, двинуться на Москву.

Но в том-то и заключалась специфика Гражданской войны, что следовать традиционным стратегическим расчетам, как правило, не удавалось. И, так же как и на Юге, Главнокомандующий Северо-Западной Армией принял иной план действий. Юденич решил ударить на Петроград, не дожидаясь, когда будут «укреплен тыл» и «обеспечены фланги». На военном совете в сентябре он твердо заявил, что «расстояние от Ямбурга до Петрограда короче, чем расстояние от Пскова до Петрограда», и наступать надо по кратчайшему направлению. В этом случае только стремительность и неожиданность удара могли бы обеспечить победу.

Правильность принятого Юденичем решения подтверждали впоследствии даже красные командиры. Действительно, иного выбора в условиях малочисленности армии и оперативной необходимости взятия Петрограда и быть не могло. Решение о наступлении на Петроград во многом напоминало стратегический «стиль» Юденича, столь ярко проявившийся в Сарыкамышской операции, в штурме Эрзерума и Эрзинджана. Тот же расчет на быстроту и непрерывность наступления, на силу и внезапность удара. Только целью на этот раз было не просто удачное взятие некоего, пусть даже и очень важного, населенного пункта, а освобождение Петрограда, второй «красной столицы». Ставка была слишком велика, и любая, даже самая небольшая ошибка в предстоящем сражении могла привести к катастрофе. Лишь мощный и быстрый удар должен был разорвать «цепи большевизма».

Принимая свое решение, Юденич учитывал и настроения на фронте. Солдаты и офицеры, в большинстве своем получившие хорошее вооружение и обмундирование, верили в успех наступления, были готовы на многие жертвы ради близкой победы. Армия жила одним словом «Петроград», дух ее был еще очень высок, тем более что официальные сводки, не жалея радужных красок, живописали успехи армий Деникина и Колчака под Тулой и Тобольском. А если бы наступление пришлось отложить хотя бы на несколько недель, в армии мог наступить перелом настроений, причем отнюдь не в пользу продолжения борьбы с большевиками.

* * *

Юденич не стал отказываться и от «псковского варианта», но принял его лишь в форме нанесения демонстративного удара силами 4-й дивизии генерала князя А. Н. Долгорукого. 28 сентября части правого фланга Северо-Западной Армии перешли в наступление на участке Варшавской железной дороги Псков – Луга и 4 октября взяли станцию Струги-Белые, перерезав тем самым железнодорожное сообщение между Петроградом и Псковом. Демонстрация вполне удалась, красное командование решило, что Юденич будет наступать на Псков, и в этот момент развернулся основной удар на Петроград. 9 октября перешли в наступление главные силы Северо-Западной Армии. 11 октября Родзянко занял Ямбург, выйдя в тыл обороняющейся красной группировке и создав опорный пункт для атаки по линии Ямбург – Красное Село.

Итак, второе наступление на Петроград началось. Темп, темп, темп, наивысшая, максимально возможная скорость продвижения – таковым был своеобразный лейтмотив осеннего похода. Для обеспечения быстроты движения Армия отказалась от обозов. Составы с предоставленными англичанами продуктами так и остались в Эстонии, и на все обращения управления продовольствия об их передаче на фронт следовал неизменный ответ: «Продукты будут отправлены для снабжения жителей освобожденного Петрограда». Еще более заметной для фронта стала задержка за рекой Лугой бронепоездов и танков (были взорваны мосты). Но даже несмотря на это, наступление успешно продолжалось.

Части красных в беспорядке отступали, многие сдавались в плен. 13 октября 4-я дивизия заняла узловую станцию Лугу, а 16 октября, всего через неделю после начала наступления, белые полки вышли на ближние подступы к Петрограду, захватив Гатчину. 20 октября подразделения 2-й дивизии генерала М. В. Ярославцева заняли Павловск и Царское (переименованное большевиками в Детское) Село. 5-я Ливенская дивизия вступила в предместья Лигово на крайнем левом фланге. Белые вышли к Пулковским высотам, а разъезды разведчиков, по некоторым данным, доходили даже до Ижорского завода. Наступили решающие дни в битве за Петроград.

В сумрачные, дождливые осенние дни редкие лучи солнца освещали купол Исаакиевского собора, видный с высот Красного Села и Дудергофа. Овладение Пулковом, этим «замком» к Петрограду, позволяло взять под обстрел южные окраины города. Все были убеждены, что через день-два Петроград будет занят. Даже вечный критик своих коллег по правительству Маргулиес писал в эти дни: «…Спасены: Питер виден на горизонте. Без немцев берем. И честь правительства спасена. Не даром унижались и боролись!.. Взяты Лигово и Пулково, осталось 15 верст до Петрограда. Завтра, быть может, войдут…»

20 октября в Омск и Таганрог было передано радио: «Петроград взят. Власть Советов свергнута». Газеты Белого Юга во время решительных боев на Московском направлении, под Орлом и Воронежем, вышли с широкими, во всю полосу заголовками: «Доблестными войсками генерала Юденича освобожден Петроград». Уже был назначен губернатор города – генерал П. В. Глазенап. В русских типографиях Гельсингфорса печатались листовки-воззвания к горожанам Петрограда с призывом «встречать своих доблестных освободителей колокольным звоном».

Но большевицкое руководство не собиралось сдаваться. Еще 16 октября в городе была объявлена всеобщая мобилизация рабочих. На фронт уходили последние резервы. Был сформирован даже полк из женщин-работниц Петрограда, своего рода аналог женским ударным батальонам 1917 года. Выступил на фронт и прибывший с Восточного фронта Башкирский конный полк. Ленин телеграфировал в Смольный: «Покончить с Юденичем (именно покончить – до бить [204] ) нам дьявольски важно… Надо кончить с Юденичем скоро ; тогда мы повернем все против Деникина».

В сентябре 1919 года, накануне наступления Северо-Западной Армии, Петроградская ЧК раскрыла еще один антисоветский заговор. Трудно предположить, что после июньских арестов и расстрелов подпольные структуры «Национального Центра» еще могли функционировать. Тем не менее агентами «Центра» и одновременно – сотрудниками английской разведки были объявлены начальник штаба 7-й армии, бывший Генерального Штаба полковник В. Я. Люндеквист, и адмирал М. К. Бахирев. По обвинению, выдвинутому в ЧК, они не только имели непосредственные контакты с командованием Северо-Западной Армии, передавая ему сведения о дислокации красных частей и кораблей Балтийского флота, но и в случае взятия Петрограда должны были занять должности начальника Штаба Белых «сухопутных сил» и командующего морскими силами соответственно. ЧК заявила также о раскрытии состава «подпольного правительства», призванного в перспективе заменить собой «лианозовский кабинет». На пост министра-председателя, в частности, якобы намечался петроградский кадет, профессор Технологического института, бывший статский советник А. Н. Быков, министра религиозных культов – А. В. Карташев, министра внутренних дел – один из ближайших сотрудников генерала Корнилова еще по 1917 году – В. С. Завойко.

В отчетах ЧК говорилось и о вполне реальном плане антибольшевицкого восстания в Петрограде. Город был разделен на 12 секторов, в каждом из которых предполагалось формирование боевых отрядов. По «плану» следовало захватить Смольный, гостиницу «Астория», телефонную и телеграфную станции, водопровод. Сигналом могла бы стать бомба, сброшенная с белого аэроплана на Знаменской площади, или выход войск Юденича на окраины города. Инкриминированные преступления позволяли ЧК провести еще одну серию обысков и арестов. Трудно сказать, насколько соответствовали действительности выдвинутые обвинения. Так или иначе, после этого Петроград с полным основанием можно было считать полностью «очищенным» от «внутренних врагов» Советской власти.

Близкий успех армии Юденича усилил позиции сторонников активной поддержки Белого движения в английском правительстве. 17 октября Черчилль во время встречи с Гучковым просил поздравить Юденича с «заметными успехами в начавшемся наступлении». В отправленной в Ревель телеграмме говорилось об очередной партии военного снаряжения для Северо-Западного фронта: танки, винтовки и снаряжение на 20 000 человек, 20 тяжелых артиллерийских орудий и 60 000 снарядов к ним, 16 гаубиц. Большая часть этого снаряжения должна была быть доставлена на пароходе «Кассель». На нем же предполагалось прибытие 400 русских офицеров, бывших военнопленных, из Ньюмаркетского лагеря. Отправленному к Юденичу представителю английской военной миссии генералу Р. Хэйкингу Черчилль передал «набросок инструкций». В случае взятия Петрограда Юденичу следовало «обставлять свои действия с возможно большей видимостью опоры на конституционные начала».

Но Северо-Западное Правительство и не собиралось вести «реакционную политику». Очень медленно, но все же восстанавливалась местная власть, опиравшаяся на структуры земского и городского самоуправления. В декларации Северо-Западного Правительства предполагалось проведение радикальных преобразований. В частности, в законопроекте министра земледелия, социал-демократа меньшевика П. А. Богданова, было провозглашено «сохранение земельных отношений, которые имели место к приходу белых войск», то есть фактически защищались земельные «захваты» крестьян 1917-го и последующих лет. После занятия Петрограда было решено созвать даже некое подобие парламента – Учредительное Собрание Северо-Западной области, призванное решить вопрос о «конструкции власти на освобожденной от большевиков территории Петроградской, Псковской и Новгородской губерний».

Но для реализации всех этих проектов требовалось главное – взятие Петрограда. Несколько дней продолжались упорные бои за удержание Пулковских высот. Белые полки ожесточенно рвались вперед, сходились в штыки с подошедшими красными подкреплениями, частями красных курсантов, латышских стрелков и моряков с кораблей Балтийского флота. Красные линкоры, поддерживавшие огнем обороняющихся, вскоре прекратили стрельбу: невозможно было различить своих и чужих. И становилось очевидным – темп наступления потерян, силы на исходе, шансы на победу уменьшаются с каждым днем, с каждым часом непрерывной, тяжелой борьбы. Большевики смогли сосредоточить против Северо-Западной Армии до 50 000 свежих войск, переброшенных с других участков фронта. Предреввоенсовета Л. Д. Троцкий взял оборону Петрограда под личный контроль. Под Ижорой отбивал атаки тяжелый бронепоезд «Ленин», прекрасно оснащенный, закованный в прочную стальную броню, вооруженный дальнобойной артиллерией. Его поддерживали бронепоезда «Троцкий» и «Черномор». Белые же бронепоезда так и не смогли подойти к фронту, остановившись у взорванного моста под Ямбургом. Английские и французские танки хорошо помогали при наступлении, но часто выходили из строя. Фактически единственным «бронесредством» Северо-Западной Армии были многократно чиненные, но героически державшиеся на линии огня бронеавтомобили «Россия» и «Гроза» (последний был отбит у красных весной 1919 года).

Получив свежие подкрепления, Красная Армия подготовилась к контрудару. План Троцкого, возглавившего оборону города, сводился к созданию «мешка», во многом сходного с тем, который пыталось руководство красного Южного фронта создать для Добровольческой Армии под Орлом. Планировалось нанести два удара по сходящимся направлениям: со стороны Петрограда – Тосно и Луги. Ударные группировки красных, соединившись в Ямбурге, должны были полностью окружить Северо-Западную Армию.

21–23 октября под Пулковом продолжались беспрерывные бои. Решалась судьба Петрограда. Неожиданный прорыв красными позиций Вятского полка заставил белых немного сдать назад. В этой ситуации нужен был еще один, быть может, последний рывок. Юденич почти полностью обнажил фланги, были сняты части 4-й дивизии от Луги и подтянуты резервы от Ямбурга. Собрав все силы в ударную группу под началом молодого командира Талабцев полковника Пермикина, командование Армии попыталось восстановить утраченное положение. 27–30 октября бои возобновились с новой силой. Пермикин и Родзянко лично водили в атаки поредевшие батальоны. Поддержал их и русско-английский танковый отряд полковника Карсона. 25 октября части 5-й (Ливенской) дивизии контратаковали красных матросов под Русским Копорским. Фланговый контрудар от Гатчины на Ропшу удался, и Пермикин телеграфировал, что «дорога на Петроград открыта». Но достигнутый успех, увы, уже не мог переломить ход всей операции. Армия выдыхалась, ее дух падал.

В этот момент красные подкрепления ударили по обнажившемуся правому флангу Северо-Западной Армии. 1 ноября большевики вышли к Луге. Ее комендант, полковник Григорьев, имея в распоряжении лишь тыловые команды запасных, не мог остановить натиск красных полков, и Луга была сдана. Железная дорога Псков – Петроград снова оказалась под контролем большевиков.

Наступление завершилось. Черными безлунными ночами белые полки отходили с прежних позиций. Фронт быстро сокращался. От Пскова на Гдов и Нарву наступали части советской 15-й армии. Уже были оставлены Красное Село, Павловск, Ропша, Детское Село. 3 ноября без боя сдали Гатчину. 11-я советская дивизия вышла в тыл Северо-Западной Армии и по шоссе двигалась на Ямбург. И только в этот момент эстонская армия, наконец, напомнила о себе. 1-я эстонская дивизия нанесла внезапный удар в тыл наступавшим от Петергофа красным и заставила их быстро отойти на исходные позиции. С моря по красным открыл огонь английский монитор. Но эта «помощь», конечно, уже ничего не решила.

В трехнедельных непрерывных боях погибла почти половина и без того небольшой Северо-Западной Армии. В ее рядах теперь оставалось не более 8 000 штыков. 7 ноября красные, наступая от Гатчины, заняли станцию Волосово, а 8-го пал Гдов. Остатки войск Юденича отходили к Ямбургу. Здесь произошли последние бои, однако город удержать не удалось, и 14 ноября Ямбург, последний крупный центр, находившийся под контролем белых, был оставлен. Вся Северо-Западная Армия оказалась прижатой к реке Нарове и к эстонской пограничной полосе у города Нарвы.

Сильные холода, пронизывающий северный ветер делали положение белых критическим. Солдаты и офицеры мерзли в наспех вырытых окопах и землянках. Началась страшная эпидемия тифа, фактически уничтожившая остатки Армии. Юденич и Родзянко пытались расширить плацдарм частным наступлением правого фланга, но тщетно. Сотни солдат сдавались в плен. Эстонское правительство убедилось, что политические интересы диктуют ему необходимость мира с Советской Республикой, а не поддержки обреченного Белого движения. Переговоры с советскими дипломатами быстро завершились подписанием 31 декабря 1919 года перемирия, а 2 февраля 1920-го – и мирного договора. Большевики признали независимость республики, но с условием (оговоренным отдельным пунктом), что Эстония отказывается от предоставления своей территории для Белых правительств и армий. Мир между РСФСР и Эстонией означал конец Белого движения на Северо-Западе России.

Теперь вся Армия должна была перейти на беженское положение. Полки разоружались, солдаты и офицеры направлялись в спецлагеря. Здесь из них формировали бригады и отправляли на лесозаготовки и торфяники. Так, еще задолго до сталинского ГУЛАГа, на территории «буржуазной республики» уже установилась система дешевой эксплуатации бесправных людей. А в 1940 году, после ввода в Эстонию советских войск, оставшиеся в живых Северо-Западники оказались под пристальным вниманием управлений НКВД и местных коммунистов и очень скоро испытали на себе лагерные ужасы советской системы.

Vae victis [205] – жестокий приговор истории ХХ века…

* * *

В чем же причины поражения «осеннего наступления»?

В литературе Русского Зарубежья перечислялись самые разные факторы – от геополитических до тактических просчетов. Один из офицеров Северо-Западной Армии, Д. Д. Кузьмин-Караваев, выделял три основные причины: отсутствие надлежащей помощи со стороны Эстонии, отсутствие необходимой поддержки со стороны английского флота и неожиданное наступление Западной Добровольческой Армии Бермондта-Авалова на Ригу, «эти три фактора… и следует считать краеугольными основаниями неудачи похода на Петроград. Дезорганизованный и без того наш тыл оказался еще более ослаблен…, на фронт своевременно не подвозились снаряды и патроны, из-за этого производилась задержка в доставке продуктов населению и армии, создавалась масса тыловых недоразумений…»

Одной из тактических ошибок Северо-Западной Армии многие белые мемуаристы считали однодневную остановку в Гатчине, дневку 17-го октября. Отдых наступавшим частям был необходим, но в результате произошедшей задержки были потеряны почти целые сутки.

Другая тактическая ошибка – не перерезанная вовремя Николаевская железная дорога, по которой к красным подошли подкрепления. Вину за нее возлагали на начальника 3-й дивизии генерала Д. Р. Ветренко, который получил приказ выслать после занятия Гатчины сильный заслон на станцию Тосно Николаевской железной дороги. В этом случае прервалась бы связь Петрограда с Москвой, и «северная столица» почти полностью блокировалась. Однако Ветренко не выполнил этого приказа, так как, считали белые историки, торопился войти первым в Петроград. Николаевская дорога осталась под контролем большевиков, которые сохранили возможность беспрепятственно получать подкрепления из центра России.

Ветренко многие считали едва ли не самым главным виновником поражения «похода на Петроград», говорили даже о его сотрудничестве с ЧК. Такие утверждения, пожалуй, не могут считаться исчерпывающими. Действительно, реальная возможность занятия Тосно белыми существовала, станция была практически не защищена. Но дивизия Ветренко наносила основной удар на Колпино и, в случае дальнейшего успешного наступления, захватив эту станцию, разрешала одновременно две задачи – перерезала ту же Николаевскую железную дорогу почти у самого ее основания и полностью блокировала Петроград, отрезая город с востока, по линии Северной железной дороги от Петрозаводска. Когда еще была уверенность в быстром взятии Петрограда, удар Ветренко на Колпино (а это также был вариант «кратчайшего направления», столь популярного осенью 1919 года) стал бы гораздо более результативным. Справедливости ради стоит заметить, что частная неудача Ветренко вряд ли изменила бы общую стратегическую неудачу на фронте.

Некоторые склонны видеть одну из серьезных причин поражения в недостатке офицеров Генерального Штаба на командных должностях Северо-Западной Армии. То, что в ней преобладали молодые, энергичные, но порой недостаточно опытные командиры, приводило к излишней поспешности, неосмотрительности при ведении боевых операций. Но опять же – это положение было типичным для всей Гражданской войны.

Гораздо более серьезной причиной неудачи можно считать отсутствие резервов для поддержки наступления. Роль резерва могли бы сыграть части Западной Добровольческой Армии под командованием полковника Бермондта-Авалова. Эта армия начала формироваться еще с 1918 года на средства немецкого оккупационного командования. Разумеется, в своей политической ориентации «бермондтовцы» в подавляющем большинстве были на стороне Германии. В то время как Северо-Западная Армия шла на Петроград, Бермондт-Авалов с таким же энтузиазмом повел свою армию на штурм Риги. Пренебрегая приказами Юденича об отправке на фронт, он решил «разгромить латышских социалистов» и «восстановить» принцип «Единой Неделимой России» с помощью артобстрела столицы Латвии. Части Западной Армии, гораздо лучше вооруженные и оснащенные, численностью около 30 000 человек (напомним, что под Петроградом сражалось в два раза меньше бойцов), могли бы, конечно, стать тем символическим мечом, благодаря которому чаша весов истории склонилась бы в сторону Белого Дела. Но 20 октября 1919 года, в разгар боев на Пулковских высотах, Бермондт-Авалов безуспешно пытался форсировать Двину…

В результате латвийские правительственные части, вступив в бой с армией Бермондта, обратились за военной поддержкой к Эстонии, правительство которой вместо обещанной помощи Юденичу начало переброску подразделений своей армии к Риге. Разгорелся международный скандал. Белых объявили «агрессорами», готовыми уничтожить «хрупкую независимость» прибалтийских новообразований. С резким осуждением действий Бермондта выступили также правительства Англии и Франции. Как отмечал генерал Деникин, «великая борьба между европейскими державами продолжалась, и в орбиту ее в качестве бессильных пешек вовлекались русские и балтийские элементы…»

Возможно, что Бермондт-Авалов, как он позднее писал в своих мемуарах, руководствовался исключительно государственными интересами России и собирался позже «пробиться» на Северо-Западный фронт. Но в тех условиях его выступление было полностью авантюрным. Помимо антипатий к белым, в Латвии усилилась неприязнь к русским вообще. Акция Бермондта, несомненно, дискредитировала Белое Дело. Вполне обоснованным в такой ситуации можно было считать заявление Верховного Правителя адмирала Колчака о том, что в случае отказа подчиниться Юденичу Бермондт «не может считаться русским подданным и офицером русской армии».

Так или иначе, несмотря на поражение похода на Петроград, можно отметить, что возможности белых были весьма велики для того, чтобы овладеть бывшей столицей. Очевидно, главной причиной неудачи следует все-таки признать несвязанность, несвоевременность совместных действий русского Белого движения, Эстонии и Финляндии. Это признавал и Ленин: «Нет никакого сомнения, что самой небольшой помощи Финляндии или – немного более – помощи Эстляндии было бы достаточно, чтобы решить судьбу Петрограда». Но, как известно, история не знает сослагательного наклонения, и «героическая оборона пролетарского Питера» стала еще одной «легендарной» победой большевиков.

Нельзя, конечно, отрицать стойкости сопротивления красных частей, особенно курсантов и матросов. Нужно отдать должное и энергии Троцкого, сумевшего за короткое время создать из Петрограда в буквальном смысле слова «цитадель революции». Его абсолютно не беспокоил тот факт, что в случае прорыва белых исторический центр города превратился бы в театр военных действий. Пусть «пролетарский Питер погибнет, но белые звери захлебнутся своей и нашей кровью» – эти слова одной из большевицких листовок как нельзя лучше передавали настроения, с которыми советское руководство собиралось защищать город. Очевидно, подобная участь ожидала бы и Москву, если бы Добровольческая Армия подошла к ней. Большевицкий режим готов был на любые жертвы.

Вернемся теперь к уже цитированному выше выступлению генерала Томилова на юбилее Юденича (кстати, именно Томилову бывшим Главнокомандующим был поручен сбор материалов для книги об истории Северо-Западного фронта, но в свет она так и не вышла). Давая свою оценку причин поражения, генерал отмечал, что Главнокомандующий сделал все, что было в его силах, чтобы одержать победу. Но «полководческие дарования генерала Юденича попали в непреодолимо тяжкие условия. Ни своей территории, ни базы не было, попытка опереться на Финляндию не удалась, пришлось базироваться на Эстонию, правители которой считали торжество Белого движения более опасным для самостоятельности Эстонии, чем советская власть в России. Почти никаких средств для ведения военных операций также не было. Была полная зависимость от англичан, на которых Антанта возложила помощь здесь Белому движению, а в правительственных кругах Англии вскоре уже взяли верх тенденции, что интересы ее на Северо-Западе России ограничиваются лишь задачей укрепления самостоятельного бытия лимитрофных новообразований.

Маленькой Северо-Западной армии не по силам, конечно, была задача овладеть и удержать за собой столицу. Вынужденное, жертвенное во имя общих интересов всего Белого движения, внезапное молниеносное наступление ее к самым предместьям Петрограда выполнило задачу отвлечения на себя сил противника: большевики вынуждены были спешно оттянуть с других фронтов к Петрограду до 50-ти тысяч войск, тогда как Северо-Западная армия в это время насчитывала всего 8 000 бойцов…»

Несколько иную характеристику Юденичу давал знаменитый писатель А. И. Куприн. Будучи в Гатчине, он добровольно (вопреки уверениям советских литературоведов) вступил в ряды Северо-Западной Армии, стал редактором ее газеты «Приневский Край». В своей замечательной повести «Купол Св[ятого] Исаакия Далматского» автор «Поединка» и «Юнкеров» писал: «…Формальный глава армии существовал. Это был генерал Юденич, доблестный, храбрый солдат, честный человек и хороший военачальник. Но… генерал Юденич только раз показался на театре военных действий, а именно тотчас же по взятии Гатчины. Побывал в ней, навестил Царское Село, Красное, и в тот же день отбыл в Ревель. Конечно, очень ценно было бы в интересах армии, если бы ген[ерал] Юденич, находясь в тылу, умел дипломатично воздействовать на англичан и эстонцев, добиваясь от них обещанной реальной помощи. Но по натуре храбрый покоритель Эрзерума был в душе – капитан Тушин, так славно изображенный Толстым. Он не умел с ними разговаривать, стеснялся перед апломбом англичан и перед общей тайной политикой иностранцев… Единый вождь в этой особенной войне должен был бы непременно показываться как можно чаще перед этим солдатом. Солдат здесь проявлял сверхъестественную храбрость, неописуемое мужество, величайшее терпение, но безмолвно требовал от генерала и офицера высокого примера…»

Куприн во многом был прав. Армия должна осознавать, чувствовать присутствие своего командующего. Нужно постоянно быть вместе с армией, жить ее жизнью, понимать ее проблемы, разделять славу ее успехов и горечь неудач. И все же, хотя Юденич не появлялся на фронте осенью 1919 года, не водил за собой в атаки полки и дивизии, как водили их те же Родзянко и Пермикин, – можно ли упрекнуть за это Главнокомандующего? Ведь его пребывание в тылу диктовалось насущной необходимостью. Дипломатическая, политическая борьба, участником и руководителем которой пришлось стать Юденичу, требовала от него не меньшей самоотдачи, чем руководство операциями на фронте. Стоит отметить, что при всех разногласиях, спорах со своими подчиненными командирами корпусов и дивизий он им полностью доверял, был абсолютно чужд интриг и конфликтов. Тем более никто не посмел бы обвинить генерала в отсутствии личной храбрости, достаточно вспомнить его штыковые атаки в Русско-Японскую войну.

* * *

После окончания борьбы на Северо-Западе Юденич принял решение перебросить сохранившиеся кадры армии на Юг, к Деникину. С этой целью он настаивал на предоставлении союзниками транспортных судов для перевозки Армии из Балтийского в Черное море. Однако все его усилия оказались тщетны. Ни с Армией, ни с ее Главнокомандующим никто уже не хотел считаться.

Перед Юденичем оставался, по существу, единственный выход. 22 января 1920 года генерал издал приказ о роспуске Армии и создал ликвидационную комиссию, передав в ее распоряжение оставшиеся средства бюджета. В ночь на 28 января в гостиницу «Коммерс» в Ревеле, где проживал Юденич, явилось несколько белых офицеров во главе с Булак-Балаховичем и трое эстонских полицейских и арестовали бывшего Главнокомандующего. Номер его опечатали, а самого генерала препроводили на вокзал, посадили в вагон и увезли в направлении советской границы. Вскоре, правда, он был освобожден и переехал в помещение английской военной миссии. Трудно сказать, чем был вызван этот инцидент – желанием расправиться с потерявшим свою власть военачальником или за этим стояли более серьезные политические и дипломатические причины. Формальным предлогом было объявлено нежелание Юденича отчитаться о расходовании полученного от Колчака кредита. Ясно одно – действия Булак-Балаховича и эстонских властей выражали собой, с одной стороны, «партизанское самоуправство», а с другой – стали следствием изменившейся политики Эстонской Республики. Теперь считаться со своими бывшими союзниками по борьбе против большевиков не имело смысла, а в условиях заключения мирного договора с РСФСР становилось и крайне нежелательным.

Позднее, уже летом 1920 года, часть Северо-Западников смогла все-таки продолжить борьбу в рядах армии П. Н. Врангеля. Многие сражались в рядах так называемой Русской Народной Добровольческой Армии генерала Булак-Балаховича и 3-й Русской Армии произведенного в генералы Пермикина.

Семья же Юденичей вскоре переехала во Францию, в Ниццу. Здесь, в доме на маленькой улице Кот д’Азур, потянулись размеренные дни эмигрантского бытия, спокойные и в общем лишенные той остроты борьбы, тех противоречий, которыми жило в 1920–1930-е годы Русское Зарубежье. Юденичу не суждено было разделить участь лидеров Русского Обще-Воинского Союза генералов А. П. Кутепова и Е. К. Миллера, многих других генералов и офицеров, продолжавших верить в новый «весенний поход» против большевиков. Сказывался и возраст и, очевидно, общая усталость. Юденич посильно помогал оказавшимся во Франции чинам Северо-Западной Армии. Для эмиграции он стал своего рода символом, вернее – одним из символов славы русского оружия в годы Великой войны, славы побед на Кавказском фронте. Не стоит забывать и тот факт, что генерал был единственным кавалером ордена Святого Георгия II-й степени в Зарубежьи, последним в истории награждения этим орденом.

Юденич был председателем Ниццкого Общества ревнителей русской истории (в других источниках – Кружка ревнителей русского прошлого), на собраниях которого неоднократно выступал с докладами об операциях на Кавказе. Он также активно участвовал в работе ниццких просветительных организаций, помогал кружку молодежи по изучению русской культуры, русскому лицею «Александрино». Николай Николаевич состоял почетным членом приходского совета в церкви при Франко-Русском доме в Сент-Морис. Не случайно к его юбилею настоятель храма преподнес ему икону Святителя Николая Чудотворца.

Николай Николаевич Юденич умер 5 октября 1933 года. Александра Петровна надолго пережила своего мужа, скончавшись в 1962 году. Ею был сохранен и затем передан в США, в Гуверовский институт, семейный архив.

…На кладбище в Ницце есть выщербленная солнцем и солеными морскими ветрами могила. Массивная плита из серого камня, многие буквы уже потерялись, стерлись. Над ней Православный Крест из черного гранита. Простая надпись: «Главнокомандующий Войсками Кавказского фронта Генерал от инфантерии Николай Николаевич Юденич». Ниже – «Александра Николаевна Юденич – урожденная Жемчужникова». Могила расположена почти на самом верху кладбищенского холма. С нее открывается обширный вид на залив теплого Лигурийского моря. Символично, что бывший Главнокомандующий Кавказским фронтом вечно покоится на вершине, пусть даже и небольших гор Французской Ривьеры.

В. Ж. Цветков

Генералы С. Н. и И. Н. Балаховичи

Есть биографии, в различных вариантах которых разночтения и расхождения начинаются с первых же страниц, если не с первых строк. Таково жизнеописание и генерала, вошедшего в историю Гражданской войны как Станислав Никодимович Булак-Балахович, хотя едва ли не каждое слово здесь может быть подвергнуто обоснованному сомнению.

Прежде всего, изначально фамилия была просто «Балахович». В одном из сегодняшних исследований указывается, что прозвище «Булак» («“облако”, “туча”, в переносном смысле – “человек, которого ветер носит”» [206] ) было добавлено к ней Станиславом после первой женитьбы, очевидно подразумевая как «украшательскую» роль новой половины фамилии, так и то, что выбрана она была «со значением». Однако, даже если ее владелец и пытался сделать это дополнение официальным, – попытки не увенчались успехом: в годы Первой мировой войны в Высочайших приказах и большинстве документов он по-прежнему остается Балаховичем.

В большинстве, да не во всех. Станислав Никодимович явно не успокаивается, экспериментируя с родовым прозванием и как бы примеривая, какой вариант ему больше подойдет, – а поскольку первая графа в наградных листах нередко заполнялась самим представляемым к награде или с его слов, в них на равных соседствуют и «Балахович», и «Булак-Бэй-(или «Бей»)-Балахович», и «Бэй-Булак-Балахович»… хотя в подписи владелец столь заковыристой фамилии еще не решается на усовершенствования, и красивый росчерк гласит лишь: « Ст. Н. Балахович ». Скромнее был младший брат генерала (также ставший в годы Гражданской войны генералом), Иосиф, так и оставшийся просто Балаховичем даже в документах, написанных Станиславом. Зато в послужном списке графу «Из какого звания происходит» Балахович-младший исправил коренным образом, первоначальное «из крестьян» заменив на «из дворян Ковенской губ[ернии]», – хотя старший так и остался крестьянином «Ковенской губернии, Ново-Александровского уезда, Видзской волости».

Приставка «Бэй» и по-тюркски звучащее «Булак», наряду со внешностью (по описанию очевидца – «ловкий, гибкий молодец, жгучий брюнет, с несколько хищным выражением лица») позволяют с некоторой долей вероятности выводить генеалогию генерала из литовских татар – потомков ногайцев, с XV века проживавших на землях бывшего Великого Княжества Литовского, в том числе и под Видзами, и в последующие столетия до определенной степени ополячившихся, хотя и сохранивших ряд характерных этнических черт и, нередко, магометанское вероисповедание. К семье Балаховичей последнее, однако, не относится – в начале XX века они были римо-католиками, и отец генералов носил двойное имя Никодим-Михаил (разумеется, без недоразумений не обошлось и здесь, и в одном документе Станислав, вопреки всем нормам, назван «Михайловичем» по второму имени отца…). Старший из братьев полностью был наречен Станиславом-Марианом (а не «Станиславом-Марией», как иногда утверждается), и то, что это не привело к очередной путанице, выглядит удивительным исключением. Скорее всего, второе имя было и у Иосифа, но в документах оно ни разу нам не встречалось, а в обиходе все, сколько-нибудь близко соприкасавшиеся с Балаховичем-младшим, именовали его попросту «Юзик» – на польский манер.

Итак, окончательно запутавшись со всем, что касается фамилии, имени и отчества «Батьки-Атамана», как любил именовать себя Станислав Никодимович, попробуем проследить дальше его судьбу, вполне достойную по своей непредсказуемости всей неразберихи, изложенной выше в качестве своеобразной увертюры.

* * *

Станислав Балахович родился 10 февраля 1883 года – встречающаяся дата 29 января получена ошибкой при переводе календарного стиля – в Мейштах Видзской волости, где его отец, по рассказу самого генерала, служил поваром, а мать – горничной в господском доме польской шляхетской семьи Мейштовичей. Произошедшие с тех пор политические и географические изменения и «переделы мира» оказались столь существенными, что определить сегодня, к какому же из нынешних государств и народов отнести «Батьку», тоже не так-то просто, и белорусские и польские историки подчас не могут «поделить» генерала Балаховича, считая его своим национальным героем или по крайней мере «выдающимся земляком». Впрочем, саму правомочность этого вопроса можно поставить под сомнение.

Родным наречием Станислава с детства было, очевидно, все же белорусское. Позже он рассказывал, что его «сначала учили любить Польшу, а уж потом правильно говорить по-польски», но адресовалось это польской и весьма шовинистически настроенной аудитории, а в качестве примера патриотического воспитания генерал привел свое увлечение романами Г. Сенкевича, которые, будучи переведенными на русский язык, имели в России широкое распространение, образами благородных и мужественных героев увлекая едва ли не каждого гимназиста, независимо от его происхождения. С другой стороны, мемуарист, общавшийся с «Батькой» в 1918–1919 годах, не без иронии писал: «Эта личность, занимавшая ответственное положение, увлекалась романтикой еще с гимназических времен и считала своим призванием следовать по стопам любимых ею героев средних веков, особенно она увлекалась образом Тараса Бульбы». И надо сказать, что суровый гоголевский казак в числе кумиров рядом с блестящими шляхтичами Сенкевича выглядит довольно странно для пылкого польского патриота… но отнюдь не для простого мальчишки, привлекаемого прежде всего красотою воинских подвигов, удалью и славой, а национальные раздоры ставящего на последнее место (если он вообще о них задумывается).

Пройдет еще немало лет, прежде чем выросший гимназист начнет сознательно разыгрывать национальную карту, громогласно объявляя себя сторонником то «национальной Руси», то «Белорусской Державы», то «Второй Речи Посполитой» [207] , и это, по рассказу Б. В. Савинкова, даже даст «Начальнику Польского Государства» Ю. Пилсудскому основание сказать, что Балахович – «человек, который сегодня русский, завтра поляк, послезавтра белорус, а еще через день – негр». Пока же представляется правдоподобным предположить, что Станислав был человеком пограничной культуры, смешанного русско-польского диалекта и… романтической натуры, питавшейся смутными родовыми преданиями, в которых якобы участвовавшие в польском мятеже 1831 года предки выглядели не намного достовернее какого-нибудь «Булак-Бея», быть может, и вправду волновавшего воображение юноши.

Разумеется, утверждение одной из советских статей о «белобандите Балаховиче», будто у этого «помещика» «были имения в Польше и, кажется, где-то под Гатчиной» (?!), действительности не соответствует; существуют, однако, более достоверные упоминания, что отец будущего генерала не то арендовал, не то даже имел в собственности фольварк Стоковиево (или Стокопиево), причем в обоих случаях ссылка дается на семейные источники. Вообще, путаница и противоречия, с которыми мы уже имели случай столкнуться, продолжаются и далее – чего стоит хотя бы приписываемый опять же самому генералу рассказ, будто его мать «умерла от побоев после допроса в ЧК в 1919 году», в то время как польский офицер летом 1920-го видел эту «милую старую пани» в добром здравии и специально подчеркивал в воспоминаниях: «никто ни разу не донес большевикам, что это мать сыновей-“партизан”». И подобные разночтения, требующие, очевидно, самостоятельного исследования, будут сопровождать нас еще долго…

Семью Балаховичей нужно считать крепко укорененной в католичестве, коль скоро старшему сыну родители прочили духовную стезю. Быть может, он потом расскажет об этом кому-либо из соратников по белогвардейской Северо-Западной Армии, и как знать, не оттого ли у генерала А. П. Родзянко под горячую руку сорвется: «Он не военный человек, он – ксендз-расстрига, он разбойник…» А герой этого «отзыва» вскоре отрекомендуется так: «Я белорус, католик, но я сражался за Россию, и я буду делать русское дело…»

Как бы то ни было, средства дать сыну приличное образование у Никодима Балаховича нашлись: Станислав, по утверждению его послужного списка, окончил в Петербурге частную мужскую гимназию, носившую имя его небесного патрона, – что вновь расходится с мемуарным свидетельством, будто после «четырехлетнего практического агрономического курса» (должно быть, имеется в виду сельскохозяйственное училище) он с 1902 года, то есть с девятнадцати лет, начинает самостоятельную жизнь. Можно предположить лишь, что в выборе, сделанном старшим сыном, что-то насторожило родителей и отбило у них охоту впредь посылать детей в столицы – Иосиф, младший Станислава на одиннадцать с лишним лет (родился 17 октября 1894 года), окончил только четырехклассное городское училище в Видзах, хотя в послужном списке и переправил его на Ковенское среднее сельскохозяйственное училище. О среднем из трех сыновей – а кроме них, в большой семье Балаховичей было еще шесть дочерей, – Мечиславе, 1889 года рождения, неизвестно практически ничего: старший писал, будто в годы Гражданской войны тот боролся с большевиками на Дальнем Востоке, однако следа в истории, в отличие от своих братьев, он не оставил.

Если толкование прозвища «Булак» как «человек, которого ветер носит», справедливо, то нужно признать, что начало штатской биографии Станислава вполне соответствовало этой характеристике. Он переменил несколько мест службы, пока не устроился управляющим в имение, расположенное неподалеку от его родных мест – в Дисненском уезде Виленской губернии. Там же он женится; впрочем, неясно, был ли брак его с Генрикой Гарбелль освящен Церковью, а если да, то почему впоследствии Балахович, уходя на военную службу, не представил официального свидетельства, позволившего бы его семье (от этого брака было трое детей) пользоваться установленными льготами: в послужном списке в графе «Холост или женат» деликатно помечено лишь – «сведений не имеется».

Большое влияние, по собственному признанию Балаховича, оказали на него события 1905–1906 годов. Аграрные волнения охватывали прибалтийские и привислинские губернии, и отзвуки их доходили и до Дисны. Станиславу не раз приходилось выступать арбитром при возникавших земельных конфликтах, и якобы именно тогда двадцатидвухлетний агроном получил от местных крестьян уважительное прозвище «Батька», которое будет сопровождать его в течение самых ярких и легендарных лет его жизни. Впрочем, гораздо больше политических вопросов Станислав Балахович был занят своими обязанностями управляющего имением. На этой должности он и встретил Первую мировую войну.

* * *

Нельзя сказать, чтобы братья Балаховичи устремились в ряды русской армии с первых же дней мобилизации. Скорее всего, это произошло лишь 15 ноября, когда, по формулировке послужного списка, «в службу вступил охотником (то есть добровольцем. – А. К. ) на правах [вольноопределяющегося] I[-го] разряда, [явившись] к Дисненскому Уездному Воинскому Начальнику», младший – Иосиф. Он был направлен в 53-й пехотный запасный батальон, в то время как старшего после короткого испытания сочли вполне пригодным для немедленной отправки на фронт, в кавалерийскую часть [208] . Уже 18 ноября, с назначением из Штаба Двинского военного округа, Станислав прибывает на службу во 2-й Лейб-уланский Курляндский Императора Александра II полк и зачисляется охотником в 5-й эскадрон. Отныне и до последних дней война будет его жизнью, его делом, его призванием.

Солдатом Станислав Балахович оказался храбрым, но с боевыми наградами ему явно не везло. После войны он рассказывал, что за первые же полгода службы получил Георгиевскую медаль и Георгиевские Кресты IV-й, III-й и II-й степеней, однако движение наградных документов, очевидно, было чем-то осложнено, и в результате официальное подтверждение в послужном списке нашла только III-я степень. Поскольку, однако, по существовавшим правилам представления к степеням Креста должны были делаться строго в порядке очереди, от низшей к высшим, приходится считать, что дурную шутку с лихим кавалеристом сыграла… многочисленность его подвигов, за которыми не поспевало делопроизводство.

Уже 4 июня 1915 года доброволец был произведен «за отличия в делах против неприятеля» в младшие унтер-офицеры, а на четвертый день своего пребывания в новом звании – представлен к производству в первый офицерский чин прапорщика «за боевые отличия». Вскоре он заслужил в бою ордена Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость» и III-ей степени с мечами и бантом, а в октябре – покинул ряды Курляндских улан в поисках наилучшего приложения своих сил и способностей.

При Штабе Северного фронта 1 ноября началось формирование партизанского отряда, получившего пышное наименование «Конного отряда особой важности (или «особого назначения»)». На зов формировавшего его поручика Л. Н. Пунина собираются отчаянные, энергичные, беспокойные офицеры, и среди них – прапорщик Станислав Балахович, состоящий в Отряде с первого дня его официального существования, и сразу же, несмотря на малый чин, назначенный командиром 2-го эскадрона.

Освоившись, Станислав организует вызов к себе «на сослужение» брата Иосифа, к тому времени окончившего Ораниенбаумскую Школу прапорщиков и год прослужившего в 7-м пехотном Ревельском Генерала Тучкова IV-го полку, восемь с половиной месяцев из этого срока командуя ротой. Обычно младший Балахович теряется в блеске старшего брата, более яркого, темпераментного, авантюристичного, однако, восстанавливая справедливость, следует признать, что офицером он был, по-видимому, ничуть не худшим. За период службы в пехоте он был награжден орденами Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость», Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом и произведен в подпоручики, а также зачислен в списки офицеров Ревельского полка. Последняя подробность выглядит немаловажной: состоять в полку еще не значило быть включенным в полковую семью, и Станислав Балахович, например, так и оставался «прапорщиком армейской кавалерии, состоящим во 2-м Лейб-уланском Курляндском полку, прикомандированным к Отряду Особой Важности», – в то время как Иосиф числился «подпоручиком 7-го пехотного Ревельского полка». 29 мая 1916 года младший брат прибывает в отряд Пунина и получает назначение под команду старшего, во 2-й эскадрон. Вскоре приходит производство Иосифа в поручики, и он снова на один чин обходит Станислава, к тому времени произведенного в корнеты армейской кавалерии.

По наградным представлениям «Атамана отряда» (так официально именовался Пунин) Иосиф Балахович получает орден Святой Анны III-й степени с мечами и бантом, а для Станислава испрашиваются производства в корнеты и поручики, дополнительный год старшинства в чине, ордена Святого Станислава II-й степени с мечами, Святой Анны II-й степени с мечами и Святого Владимира IV-й степени с мечами и бантом. Но мы уже знаем, что старшему Балаховичу с наградами не везет, – «шейные» (II-й степени) ордена Станислава и Анны, как и Владимира, он получит, похоже, не ранее чем через год, надолго отложится и производство в поручики, а неизбежно сопровождающая его путаница делопроизводства приведет к тому, что на замену одного из испрашиваемых орденов Станиславу дадут… Анну III-й степени с мечами и бантом, уже давно у него имевшуюся. Не менее странным выглядит также, что Балахович не поднял дела о замене имеющегося ордена следующим по старшинству – обычная процедура в случае такой ошибки, – так и оставшись «дважды кавалером Святой Анны III-й степени», что резко расходилось с нормами наградной системы Российской Империи. Очевидно, сочувствуя неудачливому герою, Пунин в одном из представлений разражается настоящим панегириком своему подчиненному: «В течение 7-месячного периода (очевидно, с первых чисел февраля 1916 года, когда началась активная боевая работа Отряда при XLIII-м армейском корпусе. – А. К. ) Корнет Балахович показал себя с самой выдающейся стороны, выказав безусловно огромную храбрость, решимость и редкую находчивость и предприимчивость. В боевой партизанской работе это лихой незаменимый офицер, везде и всюду идущий охотником и всегда впереди. За всю огромную боевую работу, понесенную этим доблестным выдающимся офицером, он заслуживает всяческого поощрения и награждения. Отличаясь неутомимостью (в течение 9 1/2 мес[яцев] не был ни разу в отпуску) и громадной энергией, Балахович, будучи произведен в офиц[ерский] чин из вольноопр[еделяющихся] и несмотря на отсутствие военной школы, показал себя талантливым офицером, свободно управляющим сотней людей в любой обстановке, и с редким хладнокровием, глазомером и быстротой оценки обстановки. Постоянно ведет работу с минимальными потерями».

Нельзя не увидеть в этой характеристике многие из черт, которые будут отличать С. Н. Балаховича и в генеральских чинах, где он останется все тем же лихим партизаном. А в дополнение к перечисленным мужеству, предприимчивости, глазомеру и проч. стоит подчеркнуть еще одно важное качество: постоянную заботу командира 2-го эскадрона о своих солдатах, нашедшую как нельзя более яркое отражение в эпизоде разведки 23 января 1916 года, также запечатленной одним из наградных листов.

« Он сам выскочил на полотно [ железной ] дороги, — пишет о Балаховиче Пунин, – и увидал, что фланг уже обойден и перед глазами лежат около 8 немцев в 150 саженях с нацеленными винтовками. Оставалось было броситься лечь, – но тогда все пули попадут в людей цепи, стоящей сзади в шагах 30[-ти]. Корнет Балахович, памятуя свой начальнический долг, – делает вид, что не видит немцев, – оборачивается и шипит: “ложись”. Люди легли. Сам же корнет делает еще полуоборот и бросается в канаву. Немцы дают залп и ранят Балаховича. 3 пули попадают в Балаховича (2 в одежду), и корнет падает без чувств [209] …

Корнет Балахович показал в этом деле, кроме испытанной своей храбрости и громадного самообладания, что он весь проникнут сознанием начальнического долга перед своими людьми. Своей грудью он защитил от неминуемой опасности своих людей ».

А такое солдат запоминает накрепко. И когда в начале осени 1916 года погиб в бою Атаман отряда поручик Пунин, у Станислава Балаховича – удачливого, заботливого, самоотверженного и лихого командира, пользующегося безусловным авторитетом у подчиненных, – очевидно, были все основания претендовать на должность начальника [210] отряда, однако ему пришлось довольствоваться прежней должностью до середины апреля 1917 года, когда – не на «революционной» ли волне, как любимец солдат? – он становится помощником начальника отряда по строевой части. В революционных условиях карьеры делаются быстрее, и не исключено, что надежды на это лелеял Балахович-старший, сдавая 2-й эскадрон Балаховичу-младшему, который к тому времени успел получить орден Святого Станислава II-й степени с мечами, пулю в левое колено и производство в штабс-капитаны, обогнав брата уже на два чина [211] (старшего произведут в поручики лишь 24 июня).

В тяжелые дни середины – конца августа, когда трещал под ударами немцев разложенный Советами и комитетами Северный фронт и в спешке эвакуировалась Рига, отряд имени Пунина, как он теперь назывался, сражался в числе последних, кто прикрывал общее отступление, и даже поздней осенью продолжал боевые разведки, за что Станислав Балахович в октябре и ноябре испрашивал для своих солдат Георгиевские Кресты. В свою очередь, и подчиненные выразили свою любовь и уважение к боевому офицеру, на общем собрании эскадрона присудив ему солдатский Георгиевский Крест IV-й степени с лавровой ветвью на ленте [212] . Награждение было утверждено приказом по корпусу от 7 ноября, уже после большевицкого переворота, и примерно в это же время состоялось долгожданное производство поручика Балаховича в штаб-ротмистры, но… 30 ноября большевицкий Военно-революционный Комитет при Ставке Верховного Главнокомандующего издает «Положение о демократизации армии», один из пунктов которого гласит: «Офицерские, классные чины и звания и ордена упраздняются, впредь выдача орденов не разрешается, ношение орденов отменяется, кроме Георгиевских крестов и медалей, кои носить разрешается».

Судьба вновь жестоко посмеялась над Балаховичем – но не чрезмерной ли уже станет ее ирония, когда вскоре мы увидим этого доблестного офицера и будущего Белого генерала… под красными знаменами?

* * *

Сроднившийся со своими партизанами и выбранный, наконец, начальником отряда Станислав Балахович оставался с ними весь последний период мировой войны на Восточном фронте (ноябрь 1917 – февраль 1918 года), когда сама война носила уже какой-то странный характер. Официально она не была окончена, хотя перемирие вроде бы было заключено; несмотря на это, немцы то и дело рывками продвигались вперед, не особенно оглядываясь на идущие в Брест-Литовске переговоры; что же касается фронтовых частей, то они – все равно, желали ли демобилизоваться и ринуться по домам, делить «землю и волю», или еще видели в наступающем «германце» прежнего врага, – должны были в своих поступках считаться по меньшей мере с одним немаловажным фактом: не воюя по-настоящему, немцы тем не менее с врожденным педантизмом продолжали брать в плен тех, кто, не сопротивляясь, попадался на их пути.

Для партизан отряда имени Пунина это обстоятельство имело значение гораздо большее, чем для остальных солдат и офицеров развалившейся армии, – ведь их лихие действия были слишком хорошо памятны противнику. И неважно даже, существовал ли на самом деле приказ германского командования не считать партизан военнопленными и захваченных расстреливать на месте, и вздергивали ли немцы на виселицу тела убитых, которые попадали к ним в руки: это уже было отрядной легендой , и, быть может, и вправду романтически настроенная офицерская молодежь именовала себя «рыцарями смерти» и имела при себе ампулы с ядом на случай плена… так что и теперь, несмотря на крушение большого фронта, сдаваться в плен им явно не приходилось.

Надо сказать, что «пунинцы», которых с этого момента можно уже называть «балаховцами», были не одинокими в своем «индивидуальном» сопротивлении продвигавшемуся врагу. То и дело отдельные полки или батареи, с боями или без них – как повезет – отрывались от противника и глухими прифронтовыми дорогами, в относительном порядке, вновь возвращаясь от «революционной дисциплины» к дисциплине воинской и поневоле по-старому подчиняясь остававшимся еще на своих местах, вчера еще униженным офицерам, – двигались вглубь страны, чаще всего, наверное, вообще не понимая, что придут-то они не просто «домой», а к большевикам.

К началу марта сильно поредевший отряд – еще в ноябре в нем насчитывалось лишь два эскадрона вместо прежних пяти, а сейчас оставалось всего около полусотни всадников во главе с братьями Балаховичами, – осаживая под натиском продвигающихся вперед германских войск, был прижат к узкой водной перемычке, соединявшей Чудское и Псковское озера. Растеряв значительную часть отряда при отступлении, его командир не растерял боевого задора, огрызаясь весьма активно и чувствительно и сумев, несмотря на давление противника, переправиться на «русский» берег с «лифляндского», но после этого все же вынужден был отправить посыльного за помощью к советским властям в Гдов. В последовавшем 5 марта бою с немцами Станислав Балахович был тяжело ранен и эвакуирован для лечения в Петроград, а остатки отряда принял Иосиф.

Два с лишним месяца старший Балахович, очевидно, перебирает различные варианты своего дальнейшего поведения. Сначала он присматривается к начавшимся формированиям польских национальных частей, которые, однако, вскоре прекращаются большевиками, а затем едет в Москву и начинает добиваться «аудиенции» у Народного Комиссара по военным и морским делам и Председателя Высшего Военного Совета – Троцкого.

Похоже, что встреча и в самом деле имела место – по крайней мере, полномочиями на формирование конного полка Станислав заручился неотразимыми; тогда же, однако, он устанавливает отношения и с французской миссией, представители которой должны были подталкивать его к поступлению на советскую службу, еще надеясь восстановить рухнувший Восточный фронт против немцев и будучи готовыми для этого сотрудничать хоть с большевиками, хоть с их противниками. Драться с немцами Балахович очень хотел, тем более что его родные места, где оставалась и семья (жена его, Генрика, умерла от рака в том же 1918 году [213] ), оказались оккупированными; но, очевидно, всеядная политика бывших «союзников» вызвала у него разочарование, потому что одновременно Балахович нащупывает связи с тайными офицерскими организациями.

Попытка большевиков уже тогда разыграть патриотическую карту и под лозунгом борьбы с немцами и охраны русских рубежей привлечь к себе офицерство имела крайне неоднозначные последствия. Кто-то попадался на приманку и оказывался на Волге или Дону – против своих же недавних соратников по Великой войне, но кто-то и использовал открывающуюся возможность для легализации тайных кружков, вынашивавших антибольшевицкие замыслы. Прикрываясь девизом «Армия вне политики» и испытывая, очевидно, к немцам не менее жгучую ненависть, чем к их ставленникам большевикам, штаб генерала А. В. фон Шварца планировал формирование одиннадцати полков, при удобном случае выступивших бы против Советской власти. Конечные результаты подобной деятельности, должно быть, уже никогда не будут известны, но о том, что конный полк Балаховича, формировавшийся в Лужском уезде Петроградской губернии и первоначально именовавшийся «1-м Лужским партизанским», включался в свои расчеты «организацией генерала Шварца», – существует совершенно определенное свидетельство генерала Б. С. Пермикина [214] , который в чине штаб-ротмистра вместе со своим старшим братом зачислился к Балаховичу, укрывшему их от угрозы ареста Чрезвычайной Комиссией. Еще одним свидетельством того, что все революционные иллюзии Станислава, если они у него и были ранее, оказались изжитыми уже к концу весны, можно считать начало антибольшевицких восстаний под Лугой… сразу после приезда туда из столицы командира нового полка.

Было ли это случайным совпадением? Или, быть может, своеволие и разгул самих балаховских партизан, обижавших мирное население, провоцировали недовольство? Такие предположения можно было бы строить, если бы не существовало свидетельства одного из агентов Станислава – молодого морского офицера – о том, что он «по поручению полковника Балаховича подготовлял крестьянские восстания в мае – июне 1918 года» [215] . Не исключено, что Балахович, к этому времени, возможно, уже имеющий кадр для будущего формирования, рассчитывал на крупномасштабные выступления, которые позволили бы быстро развернуть значительные силы и свергнуть Советскую власть, однако надежды не оправдались: народное движение было еще слишком слабым, да и неизвестно, кого крестьяне в те дни боялись сильнее – большевиков, еще не обрушивших на деревню грабительскую продразверстку, или немцев, оккупировавших Псков и имевших в нескольких переходах от той же Луги целую пехотную дивизию…

А для Балаховича медаль поворачивалась оборотной стороной: коль скоро организовать и возглавить массовые восстания не удавалось, приходилось в качестве командира советского полка и начальника гарнизона Луги эти же восстания подавлять. Вернувшись из одной такой экспедиции, пьяный Балахович якобы говорил: «Теперь-то наверно не будут сомневаться в том, что я сторонник советского строя», и рассказавший об этом большевицкий автор в его словах услышал «иронию», хотя скорее можно было бы предположить в них горечь человека, вдруг ощутившего себя запутавшимся… И конечно, подобная обстановка способствовала развитию в людях худших качеств, тем более что подлинные цели формирования, по словам Пермикина, «держались в секрете даже от большинства офицеров».

Слово «офицер», крамольное на советской территории, здесь является скорее не оговоркой, а «проговоркой» и свидетельствует о том, что шило в мешке несдержанному на язык Балаховичу утаить было крайне трудно. Подозрительным для всякого «сознательного товарища» должен был казаться и сам внешний вид Лужского полка, многие из партизан которого, по воспоминаниям очевидца, «производили впечатление юнкеров».

« Через окно, выходящее во двор, видна группа спешивающихся всадников в защитных солдатских рубахах, со шпорами, при шашках и винтовках, — рассказывает другой, сам человек военный. – Все рослый, бравый народ, с драгунской выправкою. Все будто по-старому – и форма, и седловка. Не хватает только погон на плечах, да вместо царской кокарды темное пятно на околыше.

Слышится обычная ругань, матерщина, прибаутки, смех… »

Генерал Г. И. Гончаренко, чьему перу принадлежит процитированное описание, в своих воспоминаниях, – правда, беллетризованных и не всегда достоверных, – вообще утверждает, что при первой же случайной встрече, только установив наличие общих знакомых по 2-й кавалерийской дивизии (куда входили Курляндские уланы), Балахович сразу разоткровенничался:

« – Черти полосатые!.. Посадили на собачий паек!.. Разведка (расположения немцев. – А. К. ) – это только так, для блезиру!.. Усмиряй мужичье, не то на Волгу пошлем против чехов!.. Или на Дон, против деникинских белогвардейцев!.. Как вам это пондравится?

Он советуется со мной относительно предстоящего похода, чтобы “мужичье ненароком не взяло его в переплет”… Ведь он же, ей-Богу, единомышленник, белогвардеец, контр!.. »

«Троцкий – шеф, а в карманах у молодцов и господ офицеров до сих пор царские вензеля лежат!..» – вспоминает Гончаренко еще одну откровенность Балаховича, который, если сказал именно так – скорее всего приврал (какие и почему вензеля должны были оказаться у вновь набранных партизан?); но вот построение его отряда на вечернюю молитву мемуарист якобы видел своими глазами, а это демаскировало «советский полк» не хуже любых вензелей…

С другой стороны, на крестьян привычная по «царской службе» команда «На молитву, шапки долой» перед строем балаховцев должна была производить впечатление благоприятное, и оно находило дальнейшее подтверждение, ибо командир Лужского полка быстро научился даже в ходе карательных экспедиций демонстрировать свою «контрреволюционную сущность»: во время лихих расправ страдали… местные коммунисты или работники «комитетов бедноты», а за Балаховичем все прочнее и прочнее укреплялось прозвище «Батька» (самому же ему оно нравилось еще и оттого, что заменяло невыносимое для уха «товарищ командир»…).

Но у центральной власти появлялись на его счет определенные подозрения. Благонадежность уже ставилась под сомнение, командира полка нервировали угрозами отправить на «междоусобный» Волжский фронт, и если сначала удавалось, ссылаясь на Троцкого, обходиться без комиссара, то к октябрю в полк, именовавшийся теперь «Особым конным полком 3-й Петроградской дивизии», стали присылать коммунистов. Беспокоил и Штаб Петроградского военного округа, придиравшийся к денежной отчетности (вполне вероятно, и вправду небезупречной). Балахович должен был чувствовать себя волком, окруженным кольцом красных флажков…

Узнав о том, что во Пскове представителями русского офицерства достигнуто с местными оккупационными властями соглашение, по которому при поддержке немцев начиналось формирование русских белогвардейских частей, он командировал за демаркационную линию штаб-ротмистра Пермикина и поручика Видякина с поручением оговорить условия перехода Особого конного полка во Псков. Балахович просил оставить его во главе полка, произвести в ротмистры, подтвердить дореволюционные офицерские чины остальному командному составу и сохранить структуру своей части, обещая привести 500 штыков, 200 шашек и 8 конных орудий, что в принципе соответствовало численности значительно возросшего в течение лета – осени Особого полка. Очевидно, готовясь к переходу (вряд ли это можно было бы сделать в последний момент), он тайно печатает листовку-воззвание:

« Братья-крестьяне!

По вашему призыву я, батька Балахович, встал во главе крестьянских отрядов. Я, находясь в среде большевиков, служил Родине, а не жидовской своре, против которой я создал мощный боевой отряд…

Объявляю беспощадную партизанскую войну насильникам. Смерть всем, посягнувшим на веру и церковь православную, смерть комиссарам [и] красноармейцам, поднявшим ружье против своих же русских людей. Никто не спасется.

С белым знаменем вперед, с верой в Бога и в свое правое дело я иду со своими орлами-партизанами и зову всех к себе, кто знает и помнит батьку Балаховича и верит ему »…

Это еще отражение колебаний, выступать ли самостоятельно или присоединяться к формирующимся во Пскове регулярным войскам, – но течение событий вскоре заставило «Батьку» сделать решительный выбор.

«…Осенью 1918 года ему стало скучно, и он решил переметнуться на другую сторону», – читаем мы сегодня в исследовании, претендующем на историчность. На самом же деле «ему» стало бы, наверное, не скучно, а страшно, если бы Станислав Балахович вообще склонен был испытывать подобное чувство. Большевицкая петля сжималась все туже, и копившееся напряжение разрядилось 26 октября столкновением в Спасо-Елеазаровском монастыре.

Древняя обитель над болотистым восточным берегом Псковского озера была местом стоянки 1-го эскадрона, которым командовал старший из братьев Пермикиных. Официально задачей было наблюдение за побережьем и нейтральной зоной, на самом же деле через Пермикина осуществлялась связь с его братом, под фамилией «Орлов» возглавлявшим сейчас белый гарнизон Талабских островов (на Псковском озере, верстах в десяти напротив монастыря). Передовые позиции, занимаемые эскадроном, должно быть, заставляли советские власти относиться к нему с повышенным вниманием, и к Пермикину-старшему из столицы «были командированы три партийца для создания бюро и проведения политработы». Их угрозы «отправить его, Перемыкина, и любого из командиров на Гороховскую [216] в ВЧК» 26 октября спровоцировали командира эскадрона на переход во Псков, Балахович же всем произошедшим был поставлен в крайне щекотливое положение.

Ситуация еще ухудшилась с уходом во Псков 28 октября трех пароходов советской Чудской флотилии; Балаховича потребовали в Петроград, а оттуда, на случай его отказа, выехали чекисты для ареста «Батьки». Однако он, буквально под носом у столичных эмиссаров, собрал те подразделения Особого полка, какие успел, и, подбодрив «сынков»: «С Богом! Смелыми Бог владеет!» – 4 ноября прорвался через правый фланг соседнего боевого участка (находившиеся там части, похоже, просто расступились, пропуская балаховцев) и осчастливил своим появлением древний Псков.

Из альтернативы – «хоть с большевиками, да против немцев» или «хоть с немцами, да против большевиков», – Балахович, хорошенько присмотревшись к Советской власти, в конце концов выбрал все же второе, – и теперь уже открыто стал «белобандитом».

* * *

Надо сказать, что бандитом его сразу посчитали и многие из новых соратников. Офицеры спешно формировавшегося «Псковского корпуса Северной Армии», всемерно старавшиеся придать своим отрядам вид регулярных полков и батарей, увидели в прибывающих с красной стороны балаховцах только внешнюю дезорганизованность (немедленно квалифицированную как «пропитанность тлетворным духом совдепщины»), заподозрив, что «красноармейская разнузданная банда внесет разложение и только ослабит регулярные части». Кроме того, так и осталось до конца неясным, сколько же войска привел с собою Балахович: называемые цифры варьируются от 850 человек, в том числе не менее 250 конных, и четырех орудий (с учетом ранее перешедшего эскадрона Пермикина), – что, в общем, вполне соответствовало первоначальным обещаниям, – до 120 конных с двумя пушками, что якобы вызвало обвинения Балаховича в обмане и торговлю вокруг признания его чина и сохранения отряда в неприкосновенности.

Впрочем, условия, на которых была достигнута договоренность о переходе, несмотря на все эти недоразумения и недоверие, изменены не были. Бывший Особый полк стал называться теперь «отрядом Булак-Балаховича» – двойная фамилия отныне прочно закрепляется за его командиром, – а сам он был-таки произведен в ротмистры. Более того, появление на довольно тусклом псковском небосклоне столь яркой звезды привело и к образованию своего рода «балаховской партии», прочившей «Батьку» на высший военный пост в новых формированиях.

Про Балаховича рассказывали и что он отказывался от таких предложений, и что он чуть ли не готовил переворот – при посредстве в первую очередь своего недавнего подчиненного Видякина, пристроившегося к этому времени в Штаб Псковского корпуса. Как бы то ни было, считать неожиданно последовавшую 22 ноября отставку командующего Северной Армией генерала А. Е. Вандама исключительно следствием интриг балаховцев вряд ли правомерно. В результате закулисной игры, к которой у ее устроителей хватило ума не привлекать широкие офицерские круги, свои посты покинули почти все старшие штабные чины, а для командования корпусом (из которого, собственно, и состояла грозная лишь по названию «Северная Армия») вызвали командира одного из стрелковых полков.

А положение было поистине угрожающим. У белых было три отряда, именовавшихся полками, и несколько мелких частей, именовавшихся отрядами, при двух артиллерийских батареях, испытывавших катастрофический недостаток амуниции, боеприпасов и конского состава. 9–10 ноября в Германии разразилась революция, и ее армия стала с угрожающей быстротой разлагаться по тому же сценарию, что и русская полтора года назад, а Псковский корпус оказывался лицом к лицу с советской 7-й армией, значительно превосходившей его по численности. 23–24 ноября белая разведка установила накапливание большевицких войск в непосредственной близости от города, и к вечеру 24-го уже явно определилось их наступление на Псков. На позиции восточнее его предместий спешно выступили белые полки – каждый не достигавший численности нормального батальона, плохо вооруженные, еще хуже одетые и практически совсем не обученные и не сколоченные.

Отдельная задача возлагалась на отряд Балаховича, который должен был скрытно обойти левый фланг наступающих советских войск и ударом по их ближним тылам дать сигнал к общей атаке. «Шашкам скучно в ножнах, через три часа вы обо мне услышите… Скорее драться, все равно с кем, лишь бы драться!» – с присущим ему позерством заявил Булак, уводя своих партизан в рейд, но… дело пошло так, что выдвинутой на позиции пехоте Псковского корпуса пришлось испытать красный удар раньше.

Главная советская группировка превосходила белых в четыре раза, будучи к тому же значительно лучше экипирована: достаточно сказать только, что некоторые части белых принимали штыковой бой, не имея штыков и отбиваясь прикладами. Прикрывавшие левое крыло германские войска, которых большевики остерегались задевать, без боя обнажили свои позиции и приступили к эвакуации. Псковскому корпусу угрожал обход левого фланга, начались беспорядки в самом городе, и войска, выдерживавшие в течение целого дня ожесточенный бой, начали отходить в общем направлении на Изборск, оставляя город к северу. К вечеру 26 ноября 1918 года Псков был занят передовыми частями Красной Армии.

Что происходило в это время с отрядом Балаховича, неясно и до сих пор. Возможно, натолкнувшись на сопротивление противника или просто оценив его численное превосходство над своими четырьмя сотнями штыков и шашек, «Батька» принял решение отходить, сделав при этом, очевидно, еще больший крюк, чем отступающая на Изборск пехота, и вышел в конце концов к станции Нейгаузен, – фактически не выполнив задачу, быть может подведя тем самым основные силы, но сохранив боеспособным свой отряд, что теперь, когда остальные части оказались сильно потрепанными, было очень важно. Скорее всего, руководствуясь именно этим, командующий корпусом произвел ротмистра в подполковники «за удачное отступление от Пскова и за сохранение своего отряда при выполнении этой тяжелой операции».

Окрыленные псковским успехом большевики, поощряемые беспорядочной эвакуацией германских войск, продолжали развивать свое наступление, и уже 28 ноября 7-й армии было приказано продвигаться левым флангом через Нейгаузен на Верро – Валк, а правым на Нарву – Ревель. После боев у Нейгаузена и Верро отряд Балаховича вместе с другими отступившими от Пскова белыми частями отходит к северу, на Юрьев. Казалось, что территория бывшей Эстляндской губернии прочно взята в красные клещи и если не дни, то недели белых здесь сочтены.

Однако получилось совсем не так. Главнокомандующий вооруженными силами «самоопределившейся» Эстонии, полковник русского Генерального Штаба И. Я. Лайдонер, сумел организовать добровольческие отряды и приступить к мобилизации для отпора советскому наступлению. Командованием переименованной в корпус Северной Армии, вошедшей в соприкосновение с эстонскими войсками, 8 декабря был заключен с ревельским правительством договор об «общих действиях, направленных к борьбе с большевизмом и анархией», на условиях невмешательства Северного корпуса во внутренние дела Эстонской Республики и постановки русских войск на эстонское довольствие в счет будущего государственного долга России. Корпус входил в оперативное подчинение Лайдонеру, главным же направлением будущих совместных операций называлась «Псковская область».

Но пока до этого было еще далеко. По оценке стороннего наблюдателя, «“Северный Корпус” представлял жалкое подобие войска. Без денег, без какого-либо хозяйственного обеспечения, без необходимого, часто без сапог, – люди “Корпуса” не разбегались единственно в силу энергии и своеобразного обаяния кучки офицеров: Булак-Балаховича, Пермикина, Ветренко, Видякина и др., рьяно настаивавших на борьбе с большевиками и не покидавших ни на минуту свои части». Силы корпуса в конце декабря 1918 года вряд ли превышали 4 000 штыков и шашек при 6 орудиях, причем до 20% боевого состава и треть артиллерии приходились на отряд «Батьки». В оперативном отношении корпус подразделялся на три небольших группы, одна из которых действовала на Валкском, другая – восточнее, на Юрьевском направлении (отсюда названия «Западная» и «Восточная» соответственно), а третья – на Нарвском («Северном»), в противовес чему Юрьевская группа могла именоваться также «Южной». Основу последней и составляли партизаны Балаховича.

С середины января 1919 года начинается контрнаступление русских и эстонских войск на южных направлениях, которое привело 31 января к занятию Валка и 1 февраля – Верро. Западный берег Чудского озера был также очищен от красных, а вдоль берега Псковского озера союзники продвинулись почти до уровня Печор. Успешные операции поднимали боевой дух, отразившийся в приветствии, которое 24 февраля адресовал соратникам Балахович-младший (он был произведен в ротмистры, числясь к тому времени по кавалерии), временно командовавший Южным отрядом вместо заболевшего брата: «В час великого народного испытания Эстония приютила на своей территории наш Отряд и дала нам возможность собраться с силами против общего врага. Сегодня в торжественный день празднования годовщины самостоятельности Эстонии от всей души приветствуем молодую Республику. Счастлива страна, начавшая свою историю столь блестяще. Храбрые сыны Эстонии показали всему миру пример геройской воинской доблести и мужественной стойкости своих мудрых военачальников и правителей. Наш Отряд счастлив быть в тесном союзе и дружбе с эстонскими и финскими войсками [217] , с которыми он слился в единой воле к победе над разорителями народов – большевиками».

Этот пафос, быть может, преувеличенный, разделял и старший брат, приписавший от своего имени: «Вполне присоединяюсь к высказанным здесь пожеланиям и вполне разделяю выраженные здесь чувства. Начавшееся движение против большевизма в России и помощь дружественной Эстонии дают мне право крикнуть громкое ура за окончательную победу и союз с Эстонской Республикой» [218] , хотя не только окончательная победа рисовалась лишь где-то в туманной дали, но и положение наступающих еще нельзя было назвать прочным: район Юрьева оставался подверженным большевицким набегам по льду Чудского озера, выводившим противника в тыл всей Южной группировки.

Попытка переноса боевых действий на «эстонскую» территорию, предпринятая красными в конце февраля, не удалась – их передовые части были отбиты Балаховичем, но и ответная экспедиция за озеро сорвалась из-за того, что базировавшиеся на остров Норка партизаны не выступили вовремя и нарушили тем самым координацию действий с частями, продвигавшимися по берегу Чудского озера. Вину за это вступивший в командование Южным отрядом генерал А. П. Родзянко возложил персонально на Булак-Балаховича, который оправдывался тем, что на льду появились трещины «и нельзя было двигаться без большого риска».

Стремясь восстановить свою партизанскую репутацию, Балахович в ночь на 16 марта предпринимает дерзкий налет на Раскопель – базу советской Чудской военной флотилии на восточном берегу озера. Сосредоточившись на острове Норка, партизаны численностью от 300 до 400 штыков и шашек под покровом ночной темноты прошли по льду более 20 верст и к рассвету достигли твердой земли, где, пользуясь нерадивостью охранения красных, позволили себе сделать остановку и напиться чаю (заметим, что никто из местных жителей не сделал попытки оповестить Раскопель, очевидно, сочувствуя балаховцам).

К 10 часам утра база была обложена со стороны суши и сдалась практически без сопротивления, не успев сделать ни одного выстрела из своих четырех пулеметов и двух 75-мм орудий. В течение пяти часов Балахович довольно бестолково бил по окрестностям из захваченных пушек (вывезти их он все равно не мог), а посчитав поднятый переполох достаточным – двинулся в обратный путь, уже будучи обремененным обозом из ста подвод, вывозивших с базы военное имущество, и тремя трофейными автомобилями. Не интересовавшие белых краснофлотцы в подавляющем большинстве разбежались, и их никто не тронул.

Проходит чуть более двух недель, и 5 апреля партизаны совершают еще один набег, теперь уже на Гдов. «Он захватил казначейство, пленных, пулеметы, много снаряжения и благополучно, почти без потерь, вернулся в исходное положение», – признавал генерал Родзянко. В ответ большевики сделали попытку захватить остров Норка, но она была легко отражена Балаховичем и старшим Пермикиным, после чего выступившая на поверхности льда вода прекратила подобные операции.

Вскоре подполковник Булак-Балахович был произведен в полковники, что как будто говорило о признании его заслуг. «Подп[олковник] Балахович, – свидетельствовал даже неприязненно относившийся к нему Родзянко, – действовал весьма энергично; прекрасно налаженные команды лазутчиков проводили своего “батьку”, как они его называли, в тыл к противнику чрезвычайно искусно и почти всегда без потерь. В этих лазутчиках была главная сила и причина успехов отряда Балаховича: Балахович никогда, несмотря ни на какие приказания, не двигался вперед, если его лазутчики не ручались ему за то, что набег можно произвести без риска потерпеть неудачу. Таковое отношение к приказаниям часто расстраивало задуманную операцию, иногда подводило соседей, но зато действительно подп[олковник] Балахович почти никогда не нес потерь и часто самыми незначительными силами достигал больших результатов и захватывал большую добычу». Наряду с этим звучали и нарекания в адрес балаховских партизан, которые, кроме дележа трофеев и общей недисциплинированности, обвинялись и в расправе над несколькими финскими добровольцами, осмеливавшимися срывать с русских солдат погоны и кокарды – в их глазах символы «старого режима».

Далеко не лучшей была и репутация «Батьки» среди тех офицеров, кто не служил с ним вместе и не видел его в боевой работе. «Он человек низкой нравственности, нечестный и в политике оппортунист, он жесток, любит расстреливать собственноручно, не жалея в случае проступка и своих людей. Он весьма склонен к грабежу, но здесь на это смотрят снисходительно…» – записывал двумя месяцами позже первые слухи о Балаховиче офицер, только что прибывший на Северо-Западный театр, признавая, однако, его на основании тех же слухов одним из «наиболее выдающихся партизан». Стремлением генерала Родзянко оторвать «Батьку» от его «сынков» и привести последних в регулярный вид было вызвано учреждение фиктивной должности инспектора кавалерии Северного корпуса (в течение всего 1919 года белая конница на Северо-Западе не превышала двух полков), на которую и был назначен полковник Станислав Балахович. Его конным отрядом, еще ранее переименованным в «Конный полк имени Булак-Балаховича», остался командовать Иосиф.

Последствия, впрочем, оказались противоположными ожидаемым: часть партизан, наиболее преданных «Батьке», после его повышения «рассеялась», и пришлось поручать Булаку собирать из них новый партизанский отряд, что было совершенно необходимо ввиду предстоявших боевых операций.

* * *

Боевой дух белых благодаря предшествовавшим небольшим, но в целом успешным операциям был довольно высок, с начала весны ожидалось увеличение помощи со стороны союзников по Антанте, опыт Гражданской войны обещал удачу дерзким и решительным, – и Северный корпус изготовился к броску на Петроград. Для этого русские части были сосредоточены в районе Нарвы, куда перешли и войска бывшего Южного отряда. Концентрируя все силы на кратчайшем направлении Нарва – Ямбург – Гатчина – Петроград, Родзянко, однако, не планировал в дальнейшем придерживаться исключительно его, а намечал после прорыва неприятельской обороны развести войска почти под прямым углом – на Петроград и вдоль берега Чудского озера на Гдов. Псковское направление было оставлено целиком на попечение 2-й эстонской дивизии полковника Пускара (1-я, генерала Теннисона, подпирала нарвский участок), что явилось вскоре источником многих нежелательных событий.

Наступление на Гдов было поручено Балаховичу, получившему в свое распоряжение, помимо Конного полка своего имени (под командой младшего брата) и вновь собранных партизан под командой капитана Григорьева, еще и Балтийский полк полковника Вейсса, сформированный в Эстонии из остзейских немцев, но подчиненный командованию Северного корпуса. Ранним утром 13 мая 1919 года весь корпус перешел в наступление, а уже 15-го, продвигаясь по территории, население которой относилось к нему с явным сочувствием, Балахович занял Гдов, где учредил местное гражданское самоуправление. Опираясь на поддержку крестьян, «Батька» разводил свои немногочисленные войска широким веером; рыскавшие по красным тылам партии разрушали мосты, вносили деморализацию, диверсией вновь парализовали советскую флотилию в Раскопели. Не переоценивая народное движение, чьи цели формулировались коротко и ясно – «долой войну, да здравствует свобода дезертиров и частная собственность, долой жидов и кровопийц-коммунистов», – Балахович предоставлял возможность тем, для кого намерение посчитаться с «кровопийцами» преобладало даже над главным лозунгом «долой войну», полную возможность осуществить это желание, и численность балаховских отрядов возрастала. А вскоре красным стало не до Гдова…

Среди войск советской Эстонской дивизии, расположенной на псковском участке, должно быть, начали возрождаться национальные чувства, и в ночь на 24 мая начальник дивизии, Штаб ее 1-й бригады и один из полков перешли к «своим», оголив участок фронта, куда немедленно повел наступление полковник Пускар. Деморализованные части соседней 10-й стрелковой дивизии обратились в бегство, во второй половине дня 24 мая принявшее массовый характер, и вечером 25-го эстонцы вошли в западное предместье Пскова, несколько задержавшись там из-за взрыва моста через реку Великую. Окончательно город был занят ими утром 26-го.

Когда генерал Родзянко узнал о начавшемся движении 2-й эстонской дивизии на Псков и о том, что находившиеся в Раскопели советские корабли также могут быть захвачены эстонцами, – он потребовал скорейшего наступления и от отряда Балаховича. Подобный «бег наперегонки» стал закономерным следствием апрельского отказа Родзянки от действий на псковском направлении и передачи последнего Пускару; теперь же это приводило к главенству эстонцев на южном участке фронта, не избавляя в то же время от разбрасывания русских сил: с продвижением Балаховича все дальше и дальше к югу увеличивался разрыв между его отрядом и войсками ямбургского направления, куда пришлось направить отобранный у Булака Балтийский полк, вместе с несколькими новосформированными частями прикрывший этот пустующий сектор. У «Батьки» теперь оставались полк его имени, партизаны Григорьева и… включающиеся в борьбу крестьяне да перебегающие красноармейцы.

Правда, вряд ли он в те дни испытывал беспокойство по этому поводу: слишком сильна была эйфория удачного наступления. Опередить Пускара во Пскове не удалось (и в связи с этим Балахович просто вынужден был признать права эстонцев на захваченную в городе военную добычу и предоставить им торговые льготы при закупках псковского льна, что впоследствии, конечно, было поставлено ему в вину), но даже несмотря на это, прибытие «Батьки» во Псков 29 мая из Раскопели, по Чудскому, Псковскому озерам и реке Великой, вылилось в настоящий триумф.

« Величественную и незабываемую картину, – неистовствовала от восторга местная газета, – представляла и самая встреча.

Когда на речной глади показались суда батьки-атамана, когда на носу передового судна обрисовалась его всем знакомая фигура, – взрыв приветствий, громовое ура, клики восторга и радости потрясли собравшуюся на пристани многотысячную народную массу.

Дети и старики протягивали руки, женщины плакали ».

«Разбив главные силы противника, пытавшиеся прорваться к Пскову (не совсем понятно, что имеется в виду. – А. К. ), 29 мая я прибыл в город и согласно приказа Главнокомандующего эстонскими войсками и командующего войсками Отдельного Корпуса Северной Армии принял командование военными силами Псковского района», – объявлялось в «Приказе № 1 по Псковскому району». Населению предлагалось «сохранять полное спокойствие»: «Мои войска победоносно продолжают свое наступление. Все попытки противника оказать сопротивление быстро ликвидируются».

«Я командую красными еще более, чем белыми… Красноармейцы и мобилизованные хорошо знают, что я не враг им, и в точности исполняют мои приказания…» – говорил «Батька» поднявшей его на руки ликующей толпе, и в этих словах было много правды. Белые отряды дерзко шныряли по всему уезду, уже 31 мая Иосиф Балахович во главе Конного полка вошел в Лугу (более 120 верст от Пскова и 110-ти – от Гдова), и в тот же день поступили известия об организованной сдаче в плен целого советского полка. Подобные случаи продолжались и в течение следующих недель, так что «Батька» мог даже позволить себе заявить пришедшим к нему крестьянам-добровольцам: «Нет у меня для вас ружей, вы вернитесь, запишитесь к большевикам, возьмите ружья и возвращайтесь ко мне». – «Так и сделали!» – не без самодовольства рассказывал он позже.

Не случайно поэтому, что противоборство на псковском участке фронта принимало подчас чисто пропагандистские формы. Приказы и обращения за подписью Булак-Балаховича выходили одно за другим и получали широкое распространение, вселяя надежды и призывая к борьбе:

« Дети, уйдите от негодяев.

С оружием, с артиллерией, со всем добром, связав комиссаров, смело переходите под народное знамя, которое я несу твердой рукой.

У нас для всех свобода. У нас все братья. У нас не только земля, но и хлеб принадлежит крестьянину.

У нас рабочий сыт.

У нас всего вволю.

Мы идем разрушить тюрьмы и уничтожить палачей.

Мы несем всему народу мир.

Нас много.

Знайте все, что я воюю с большевиками не за царскую, не за помещичью Россию, а за новое всенародное Учредительное Собрание, и сейчас со мной идет общественная власть.

Скорее ко мне, дети, скорей ».

Правда, что касалось сытости и довольства, тут Балахович сознательно выдавал желаемое за действительное. На освобожденных территориях не было ни продовольствия, ни денег; оставалось надеяться лишь на содействие союзников, причем не эстонцев, поскольку те, сами действительно тоже не богатые, практически закрыли свои новоявленные границы для вывоза продуктов питания. Помощь же миссий Антанты, удивлявшихся и восхищавшихся беззаветной выносливостью нищих белогвардейцев, со дня на день, с недели на неделю все откладывалась и откладывалась… Во Псков к Балаховичу являлись «ходоки» от фронтовых отрядов, просившие «хлеба и “грошей” на боевую работу»:

« – Уж шесть дней, батька, деремся, а почти не ели.

– Знаю, знаю, сынки, – отвечал Балахович. – Лихие вы у меня. Вам и десять проголодать нипочем. Задержались что-то союзники с доставкой. Потерпите еще малость.

– Да не впервой терпеть-то. Больно есть хочется. Ведь не зря хотим. Работаем-то во как! Сам видишь.

– Вот и я говорю: не впервой вам, еще раз и два потерпите. Не грабить же нам крестьян. Не отнимать и у них последнее. Мы-то с вами уж на то пошли, чтобы все вынести. Когда-нибудь свое наверстаем. Или грабить пойти мне с вами, освободители?

– Грабить не надо. Грабителей вешать, – отвечала группа.

– Ну то-то. Прошу вас, потерпите, сынки. Ничего сейчас не выходит. Пустой вовсе Псков. Знаете вы меня? Разве дал бы я голодать вам, когда б мог помочь?

– Ладно, батька, потерпим. Оставайся спокоен. Знаем тебя. Поторопи союзников только, – чтоб их чорт побрал! »

И конечно, трудно было ожидать от солдат, «варивших сочную траву» и вывесивших во Пскове объявление: «Граждане, мы голодаем, дайте что-нибудь», – чтобы они совсем воздержались от грабежей и насилий, особенно в боевой обстановке. Булак, должно быть искренне, все же пытался бороться с этим, – рассказывали, будто он «застрелил собственноручно ординарца за кражу», – в то же время не будучи способен удержать тех, к кому в руки попадали деньги, от кутежей, которые выглядели на общем фоне вызывающе и оскорбительно. Сам любивший широкую жизнь, он, по-видимому, вообще легкомысленно относился к деньгам, не без рисовки рассказывая о себе: «У меня денег никогда нет – все раздаю. Подчас солдаты мне свои деньги приносят – возьми, батька, на табак. Видя, что я себе ничего не беру из денег, солдаты говорят: на все батька умен, а на деньги – дурак». При этом выглядит одинаково правдоподобной как необходимость требовать от имущих слоев пожертвования на нужды войск, так и незавидная судьба собранных денег, значительная доля которых могла разойтись по псковским кабакам.

Не голословным осталось и прозвучавшее уже зловещее «вешать». Именно «балаховские казни» стали одним из самых ярких аргументов советских разоблачений «преступлений белогвардейщины» и поводом для возмущения либеральных мемуаристов и историков. Повествования о пребывании «Батьки» во Пскове действительно пестрят отталкивающими сценами публичных казней, после которых повешенные оставались на фонарях, а позднее – на специально сооруженной виселице, в течение многих часов. Утверждая, что «не надо казнить без суда; какой-нибудь суд всегда нужен», Балахович то и дело, инсценируя «суды», вступал в препирательства со смертниками или предлагал собравшейся толпе высказаться в пользу приговоренных. Мемуарист описывает, как на одну такую попытку заступничества Булак столь грозно крикнул: «Выходи сюда вперед, кто хочет его защищать?» – что продолжать ходатайство желающих не нашлось, – но с другой стороны, нельзя обойти молчанием и эпизод с помилованным красноармейцем, на котором «Батька» заметил нательный крест: «Счастлив ты! Знать, молитва матки твоей дошла до Бога! Ты свободен! Отпустить его!»

Отрицать факт псковских казней невозможно. Следует, однако, заметить, что люди, пережившие обстановку красного террора, нередко склонны были не ставить их Балаховичу в вину; что, по словам самого «Батьки», «он повесил за 10 месяцев (то есть с ноября 1918 года по август 1919-го. – А. К. ) “только 122 человека”, хотя красных прошло через его руки десятки тысяч», а по утверждению современника, за первые летние месяцы было «повешено им несколько десятков человек (большевиками за 6 месяцев [во Пскове] расстреляно около 300 человек, но ни одного публично)»; наконец, что одно из главных обвинений, будто Булак «приучил толпу к зрелищу казни» и тем «распалял самые зверские инстинкты», – выдает сознательное передергивание его автора или же непонимание им состояния, в котором пребывает во время гражданской войны даже «мирное» население.

То, что основной накал противоборства приходился тогда на сравнительно немногочисленные воюющие армии, безусловно справедливо; но нет никаких оснований считать остальную массу благостным «богоносцем», смиренно страдающим от проходящих войск. На самом деле все слова о тлетворном влиянии междоусобицы следует отнести не к столкновению политических лагерей (борьбу защищающих Россию белых со стремящимися к мировой революции коммунистами по совести трудно признать «междоусобной»), а как раз к «мирному» населению, которое отнюдь не случайно, отравленное этим влиянием, выплескивало накопившееся во многочисленных «пьяных бунтах», «бабьих бунтах», «бунтах дезертиров» или отвратительных сценах самосудов. Уже носящую в себе зерна безумия толпу вряд ли нужно было дополнительно «развращать» сценами казни, и какие инстинкты мог еще «распалить» Балахович в людях, не просто сбегающихся посмотреть на объявленную казнь, но собиравшихся заранее в ожидании у виселицы и расходящихся недовольными, если казни в этот день не было ? И, не перенося вышесказанного огульно на все население Пскова, мы должны признать, что «кровавый разбойник» Булак-Балахович – солдат, привыкший за пять лет к тому, что лишь смерть врага полностью избавляет от угрозы, живущий в обстановке постоянного риска собственной жизнью, непосредственно соприкасающийся с последствиями большевицкого владычества, «обрекающий и обреченный», – и пресловутое «мирное население» в своем отношении к публичным казням вполне стоили друг друга…

Казни выглядели уже одной из деталей повседневности, и связанное с ними общее огрубление нравов как-то раз проявилось в том, что на виселице оказалась… вобла с прикрепленным объявлением: «Повешена как главная преступница, которая заменяет собою в Красной армии свинину, а поэтому подлежит ликвидации через намыленную веревку», – и хотя приводящий этот текст советский автор считает его «насмешкой рабочих» над Булаком, явный антисемитский намек (свинина как запретная пища) и подчеркивание бедности красноармейского пайка – вспомним «батькино»: «у нас всего вдоволь» – заставляют увидеть в этом «висельный юмор» самих балаховцев.

В принципе им же могли принадлежать и описанные тем же автором карикатуры, «изображающие, как толстый эстонец держит голую женщину на руках и подносит ее в подарок стоящему Балаховичу. Под рисунком надпись: “подарок ‘батьке’ от города Юрьева белой Эстонии за пролитие крови псковичей”», – поскольку слова о «пролитии крови» вполне можно считать позднейшей и тенденциозной вставкой, а разворачивавшийся на глазах всего города роман своего командира с юрьевской баронессой Гертой фон Герхард «сынки» действительно восприняли с ревностью, демонстративно горланя по улицам песню про Стеньку Разина, который, как известно, «нас на бабу променял». Вообще война получалась какая-то легкая, победоносная и веселая, заключавшаяся в основном в неизменно удачных экспедициях против отступивших от Пскова большевиков и смелых партизанских поисках в их ближних тылах, и, по мнению современника, дававшая Балаховичу возможность «приблизиться к подвигам легендарного Тараса Бульбы». Вспомнить Гоголя заставляет и описание приема добровольцев, в самом деле сходного с аналогичной процедурой в Запорожской Сечи, только «без особых религиозных вопросов, ибо само собой понималось, балаховец нехристем быть не мог». Проницательному наблюдателю, впрочем, должно было становиться ясным, что долго такая беспечальная жизнь балаховцев продолжаться не сможет, более того, что закончится она весьма и весьма скверно. И еще более очевидным это должно было быть для тех, кто знал о зреющем в командных кругах корпуса недовольстве Балаховичем, которого уже открыто обвиняли в произволе, политиканстве, распускании своих подчиненных и, наконец… в печатании фальшивых денег.

* * *

На последнем придется остановиться подробнее. И причина здесь не только в том, что Булак-Балахович оказался единственным из Белых военачальников его уровня, кого обвиняли в столь неприкрытой и вульгарной уголовщине; «дело о фальшивых керенках» интересует нас скорее как самый сильный аргумент в том походе на «Батьку», который был летом 1919 года предпринят генералом Родзянко, – как козырная карта в игре, не больно-то честной, но от этого не менее успешно перевернувшей в очередной раз судьбу Балаховича.

Действительно, без грабежа в той или иной форме, в тех или иных размерах не обходится ни одна воюющая армия, тем более столь ужасающе нищая, как Белые войска на Северо-Западе (Северный корпус или Отдельный корпус Северной Армии, 19 июня переименованный вновь в Северную Армию, а 1 июля – в Северо-Западную): «Кроме 2 фунтов хлеба (1 1/2 муки) и четверти фунта сала, другие продукты выдавались лишь изредка. Приварка вовсе не было, а потому суп имел вид горячей сальной воды», – рассказывал строевой офицер, а о голодающих балаховцах мы уже знаем. Не выглядели чем-то особенным и расправы с коммунистами, практиковавшиеся во всех боевых частях и, по свидетельству участника событий, бывшие следствием единодушия офицеров и солдат, озлобленных на зачинщиков Гражданской войны (впрочем, говоря об этом, не забудем и о росте численности Белых полков за счет поставленных в строй пленных). Таким образом, и здесь Булак ничем принципиально не выделялся, разве что стоявшей перед ним необходимостью, осуществляя военную администрацию во Пскове, карать не только государственных, но и уголовных преступников в более широких масштабах, чем это приходилось делать фронтовикам.

Намного предосудительнее были планы создания буферной «Псковской Республики», также приписываемые Балаховичу, который якобы готовился стать в ней военным министром или Главнокомандующим. Но когда напущенный вокруг этого предприятия туман был частично развеян эмигрантской мемуаристикой, стало ясно, что вся вина «Батьки» ограничилась в лучшем случае обсуждением этой темы в одном-единственном разговоре с английским представителем, главными же инициаторами предстают снискавший на Северо-Западе широкую известность присяжный поверенный Н. Н. Иванов, человек, быть может, по-своему искренний и… искренне беспринципный, – а также оппоненты Балаховича и будущие его пристрастные критики из числа псковской «общественности». Неопытным и не разбиравшимся в политике «Батькой» казалось легко манипулировать, но все манипуляции в сущности разбивались о его постоянное пренебрежение тылом ради боевой работы и стремление во имя общего дела оставаться лояльным даже к несимпатичному ему начальству. Булак действительно в большей степени, чем его соратники, склонен был к «демократической», «народнической» и даже «федералистской» фразеологии, но в реальные действия это не выливалось. Более того, после образования 11 августа 1919 года Северо-Западного Правительства (фактически областного), куда вошли некоторые инициаторы «Псковской Республики», говорить о какой-то особой роли Балаховича вообще не приходилось. А вот что касается фальшивых денег, то их фабрикация выглядела для всех нормальных людей настолько из ряда вон выходящим деянием, что решительно и бесповоротно компрометировала причастного к ней военачальника…

А впрочем, какого именно военачальника? Дело в том, что когда с продвижением вперед белые убедились как в зыбкости собственного экономического положения (всесторонняя зависимость от союзников), так и в разоренном состоянии освобождаемых областей, – с военной прямотой предложил Главнокомандующему Юденичу и состоящему при нем Политическому совещанию «печатать фальшивые керенки» [219] вовсе не Балахович, а Родзянко . К работе планировалось привлечь инженера Тешнера, уже вроде бы приступившего к подготовке оборудования. Сомнительный проект, однако, был Юденичем отвергнут, а нехватку денежных знаков решили восполнить эмиссией собственных. Происходило все это в середине июня.

А уже 20 июня Родзянко, обеспокоенный тем, что оставшийся не у дел Тешнер был приглашен во Псков, возможно, имея при себе что-либо из оборудования или клише фальшивок, – обратился к Балаховичу с грозным запросом «будете ли вы п о д ч и н я т ь с я [220] корпусу» и требованиями, «что Иванов не будет во Пскове» и «что инженер Тешнер покинет Псков».

Командованию Северного корпуса (Северной Армии) Балахович подчинялся настолько, насколько само это командование могло руководить его действиями, что в тех условиях оказывалось делом непростым. Иванов, при участии «Батьки» или самостоятельно, вскоре исчез из Пскова, перенеся свою политическую активность в Ревель. А относительно Тешнера было отвечено, что пригласили его «для сорганизования областных бон, за отсутствием денег в городе», «никакой лаборатории» (?) при нем нет и слухи об этом ложны. На самом же деле в конце июня в № 1-м псковской гостиницы «Лондон» уже заработала подпольная «экспедиция», производившая фальшивые керенки 40-рублевого достоинства.

Родзянко терпел еще две-три недели, но 21 июля неожиданно для всех объявил вообще все керенки неполноценными («рубль керенскими деньгами приравнивается [к] полтиннику на царские и думские деньги»), а уже на следующий день, по случайному – или не случайному? – совпадению, на псковском рынке был схвачен за руку солдат, пытавшийся расплатиться фальшивками. Писаря, утянувшего их из балаховского штаба, на скорую руку повесили, 27-го уничтожили часть незаконного тиража, ликвидация же всех дел, связанных с этой аферой, по косвенным данным должна была завершиться не позднее первой недели августа. На этом все вроде бы замирает.

Однако не проходит и двух недель, как генерал Родзянко, на непосредственно руководимом им участке с упорными боями отступивший за Ямбург, переходит в атаку… против белого Пскова и персонально против Булака, вновь вытащив на свет Божий, казалось бы, уже прочно похороненную историю с керенками. Эта неожиданная активизация выглядит настолько подозрительной, что стоит повнимательнее приглядеться к обстановке, сложившейся вокруг «Батьки».

Пока суд да дело, его формирования все более и более принимали вид регулярных частей. 10 июля «из частей 1-ой Стрелковой дивизии и всех отрядов полковника Булак-Балаховича» был образован 2-й Стрелковый корпус со штабом во Пскове (1-й корпус действовал на ямбургском направлении под непосредственным командованием самого Родзянко). 1-я дивизия фактически так и не вошла в состав нового корпуса, прикрывая сектор между расходящимися операционными направлениями, отряды же Булака вскоре получают название «Особой дивизии», а 15 июля – «4-й Стрелковой дивизии». К этому времени во Псков прибыл генерал Е. К. Арсеньев, назначенный командиром 2-го корпуса и предполагавший помимо «Батькиной» сформировать еще одну дивизию, на пост начальника которой прочили одного из главных соратников Балаховича, полковника Стоякина.

Арсеньев был креатурой Родзянки и, скорее всего, получил от него достаточно нелестную характеристику «Батьки»; однако именно по ходатайству Арсеньева в начале последней декады июля Балахович был произведен в генерал-майоры. Не менее прочной оставалась позиция Булака и в глазах союзников – как эстонцев, так и англичан, на чью военную миссию должен был производить самое благоприятное впечатление его «демократизм». Многое делалось, чтобы настроить против него Главнокомандующего, генерала Н. Н. Юденича, но без большого успеха – для нейтрализации негативных качеств Булака намечался безошибочный рецепт: произвести «Батьку» в генерал-лейтенанты, наградить орденом Святого Георгия IV-й степени и… бросить балаховских партизан на Новгород, в дальнейшее наступление, чтобы наилучшим образом использовать их боевые качества и, оторвав от тылового района, снять тем самым все возникшие вопросы и нарекания. «С военной точки зрения он преступник, но все же молодец, полезен в теперешней обстановке», – якобы говорил Главнокомандующий о Булаке, невзирая на все слухи и сплетни о последнем.

В свою очередь, и «Батька», понимая, что имя Юденича «как большого боевого генерала» пользуется авторитетом в глазах солдат, вслух заявлял, что предпочитает его Родзянке, «потому что Родзянко – конченный человек, а Юденич еще себя не показал». Правда, таким заявлениям в устах импульсивного Балаховича не стоит придавать слишком большого значения – ведь он то высокомерно утверждал, будто и Родзянко, «хоть и не Бог весть какой генерал, но может быть полезным, и потому его надо оставить», то собирался отказываться «от трех последних чинов, полученных им “от этих господ”… но зато Родзянко и прочих (? – А. К. ) разжалует в солдаты»; но решительная поддержка Балаховичем Главнокомандующего в смутные дни конструирования Северо-Западного Правительства и его первых деклараций («прислал к Юденичу своих офицеров сказать ему, что он всецело на его стороне») тоже говорила сама за себя.

Но Юденичу-то зачем был нужен Балахович? Разговоры штатских сотрудников Главнокомандующего, будто тот боялся своего подчиненного, просто не заслуживают серьезного обсуждения (недалекое будущее покажет, что как раз не боялся , и, может быть, зря). Юденич вполне мог по достоинству оценивать партизанские качества «Батьки», в лихих и дерзких операциях действительно всегда бывшего «молодцом». Но не менее важным представляется и еще одно соображение на этот счет.

Несмотря на формальное единство Белых войск на Северо-Западе, фактически, как мы уже убедились, театр военных действий разделялся на два направления, слабо связанных между собой как в смысле непрерывности линии фронта, так и в смысле единства управления. На деле получалось, что броском на Петроград по кратчайшему направлению всецело руководил Родзянко, проявивший себя там целеустремленным и решительным боевым генералом, а распространением в пределы Псковской и, в перспективе, Новгородской губерний, связанным с фланговым обеспечением основного направления и привлечением к борьбе крестьянских масс, – Балахович, тоже бывший в таком качестве как нельзя более на своем месте. Сочетание же этих зависящих друг от друга, но вполне самостоятельных оперативных задач, наверное, и обещало наилучшие результаты всей кампании.

Однако генерал Родзянко – командующий корпусом, а затем и Армией, – исходя из общей картины его действий, представляется человеком лишь одной оперативной идеи. Сначала это безудержный лобовой удар на Петроград, при котором движение отряда Балаховича на гдовское направление постоянно угрожает окончательным разрывом фронта и вынуждает к отвлечению довольно значительных сил на слабо прикрытый промежуточный участок; а после неудач в июле – начале августа у Родзянки появляется новый план полностью свернуть ямбургское направление, уступить его эстонцам, как в мае им уступили псковское, и, собрав все наличные силы теперь уже во Пскове, – устремиться на Новгородчину.

Это не могло устраивать Юденича, который к началу августа вообще изъял из подчинения Родзянке 2-й корпус Арсеньева. Впрочем, всем было ясно, что главной фигурой на псковском участке остается не Арсеньев, а Балахович, – и именно поэтому Главнокомандующий, казалось бы, должен был поддерживать последнего против Родзянки. И вот в этой-то ситуации Родзянко заходит с козырной карты: явившись в Ревель, 13 августа на заседании Северо-Западного Правительства он рассказывает «о фальшивых деньгах, которые печатают в Псковской армии у Балаховича» (запомнившаяся одному из министров фантастическая «Псковская армия» как раз свидетельствует о значительной обособленности одного участка фронта от другого), и в те же дни доводит эту информацию до сведения генерала Лайдонера и английских представителей, немало их огорошив.

Юденич знал о том, что сам обвинитель в свое время не прочь был печатать керенки; знал и об антагонизме, существовавшем между Родзянкой и Балаховичем. Поэтому он, желая выслушать и другую сторону, 19 августа вызвал к себе в Ревель «Батьку», а 20-го… назначил его Командующим 2-м корпусом на место уехавшего в Гельсингфорс генерала Арсеньева. Столь неожиданное решение могло стать следствием как критической обстановки под Псковом, где с 14 августа шло активное красное наступление (эстонцы полковника Пускара пятились, оставляя противнику трофеи и пленных), так и вполне исчерпывающего ответа, данного Булаком по ключевому обвинению. «Юденич требовал, – записал в дневнике один из министров Северо-Западного Правительства, – предания суду офицера, печатавшего фальшивые керенки. Балахович ответил: “предавайте меня суду, я приказал печатать; мне нужно было что-нибудь дать тем моим партизанам, которых я посылал в тыл большевикам”».

Таким образом, незаконная эмиссия приобрела теперь вид отнюдь не уголовщины, а «нормальной» экономической диверсии, хотя и относящейся к числу запрещенных приемов ведения войны, но вполне соответствовавшей напряженному характеру противоборства и авантюристической натуре Булака. И действительно, фальшивки всплывали в большинстве случаев во фронтовых частях (Вознесенский и Конный имени Балаховича полки), ведущих излюбленные «Батькой» полупартизанские действия, – появление же этих керенок во Пскове, что было, конечно, деянием уголовным, никто, в общем, и не приписывал самому генералу.

Нетрудно вообразить, каким громом среди ясного неба стало решение Главнокомандующего для генерала Родзянко. Он собирает в Нарве «совещание начальников частей» Северо-Западной Армии, исключая, разумеется, балаховцев, и вновь громогласно объявляет о фабрикации Булаком керенок, оказывая явное давление на приехавшего из Ревеля Юденича. Возмущенные офицеры требуют «покончить с Балаховичем и со всеми лицами, его окружающими, предав их суду, т. к. они не могут быть более терпимы в рядах армии», и, очевидно, все же убеждают Главнокомандующего, что даже если сам Балахович «не скверен», то «окружающие его – сплошь уголовные преступники». Родзянке удается вырвать разрешение арестовать этих «преступников», для чего предполагается использовать идущие во Псков подкрепления в составе 3-го стрелкового Талабского, 5-го стрелкового Уральского, Семеновского и Конно-Егерского полков во главе с хорошо известным Балаховичу полковником Б. С. Пермикиным. Прибыв в «балаховскую вотчину» утром 23 августа, младший соратник обратился к старшему с личным письмом, в котором, ссылаясь на «категорическое приказание» Юденича, сообщал, что должен «арестовать полк[овника] Стоякина и некоторых чинов Твоего штаба и разоружить Твою личную сотню, которая могла бы воспрепятствовать арестам… а на время арестов взять Тебя под свою охрану».

Ссылка на «приказание» Юденича тем более интересна, что, по свидетельству современников, на самом деле Пермикин имел на руках лишь «листок из полевой книжки, за подписью генерала Родзянки», – то есть распоряжение, очевидно, было сделано от имени Главнокомандующего, а официальный приказ последнего об аресте «чинов Штаба г[енерал] м[айора] Булак-Балаховича, замешанных в беззаконных действиях», датированный 22 августа, может таким образом оказаться отданным задним числом, когда стало известно, как развернулись события во Пскове.

Балахович возмутился отсутствием письменного приказа и позже утверждал, что подчинился «физической силе», но важнее было другое – возможность волнений преданных генералу полков, беспокоившая Пермикина, да, должно быть, и Юденича с Родзянкой. Опасения не были лишними: к оставшемуся на своей квартире «Батьке» вскоре стали являться представители полков, взволнованные начинающимися арестами. В сопровождении приставленного к нему адъютанта Талабского полка, прапорщика графа П. Шувалова, Балахович бросился к своим частям, увещевая их не устраивать междоусобицы и подчиниться тому начальству, которое будет назначено. Тем временем в голове его, очевидно, уже созревало новое решение, и, оказавшись за городом (должно быть, на позициях), генерал заявил Шувалову, что во Псков больше не поедет, и приказал ему возвращаться, а сам отправился в эстонский штаб, попросив там убежища. В течение дня к нему присоединилась Герта фон Герхард и собралось, по разным данным, от 150 до 300 человек из состава его личной сотни (конвоя) и подразделений, сформированных генералом по национальному признаку, – литовской и польской сотен.

Посланный вдогонку за братом Иосиф Балахович то ли не догнал его, то ли сделал вид, что не догнал, а двинувшиеся разъезды нашли «Батьку», видимо, уже по дороге из Пскова в Валк, причем «генерал Булак-Балахович развернул цепь и громко сказал, что ничьих приказаний исполнять не будет, никого не признает, и если кто-нибудь будет приближаться, отдаст приказание стрелять», после чего беспрепятственно продолжил свой путь. К Юденичу же он обратился с угрозой отомстить за своих подчиненных в случае расправы над ними и телеграфировал о сдаче командования своему брату.

Вообще-то Булак закусил удила совершенно зря – как мы видели, Главнокомандующий отнюдь не собирался «выдавать» его, – но после всего учиненного «Батькой» Юденич уже не мог делать вид, что ничего не произошло, и издал громовой приказ, в котором, перечислив все вины строптивого подчиненного (самая тяжелая из них, безусловно, – «во время боя покинул нашу армию и сделал это в виду противника»), объявлял: «Ген[ерала] Булак-Балаховича исключить из списков Армии и считать бежавшим». Приказ был широко распубликован, а генерал Родзянко мог торжествовать.

Торжество, однако, оказалось скверным: «псковское действо» не могло не деморализовать Белые полки, а эстонцы еще с середины июля имели разрешение Лайдонера отступить на Изборск, что они теперь и выполнили. Распропагандированные эстонские солдаты уходили с пением Марсельезы и красными розетками на гимнастерках, а их начальники, как бы не желавшие этого видеть, возмущались тем временем действиями русского командования, обидевшего генерала Балаховича. Результатом же явилось оставление Пскова, куда ранним утром 26 августа вступили части еще недавно битой советской 10-й дивизии. Эстонцы отошли к Изборску, а русские полки – на Гдов.

На фоне шумихи, поднятой вокруг Булак-Балаховича, может показаться странным, что большинство его подчиненных так и не понесло наказания. Поплатился лишь полковник Стоякин, «убитый при попытке к бегству» (формулировка, в те годы часто бывшая эвфемизмом для обозначения бессудной расправы); Иосиф же Балахович не только остался в рядах Армии, командуя Конным полком, шефство которого тоже не было снято, но и давал Юденичу весьма интересные советы относительно личности своего брата и перспектив общения с ним: «Не отпускайте его, он вам поклянется, что бросит интриги, и когда будет обещать, честно будет верить, что исполнит; а потом встретит кого-нибудь, и тот повернет все вверх ногами – уж очень он безволен…» Сам же «Батька», утверждая, что в день сдачи Пскова со своими людьми принял участие в бою на эстонском участке фронта, писал тогда:

« Кто знает мою работу в Северном Корпусе с прошлого года, тот никогда не отважится сказать: Балахович бежал.

И из самых обстоятельств моего ухода из Пскова нельзя сделать другого вывода, кроме моей преданности белой армии и белому делу ».

Надо сказать, что Юденич, со своей стороны, похоже, склонен был простить бунтаря. Булак предлагает «третейский военный суд, которому заранее обязуется подчиниться», на что Главнокомандующий замечает: «…Если хочет объясниться, пусть подает мне рапорт», тем самым открывая бунтовщику путь для возвращения в ряды Армии. Одновременно возникает проект откомандировать Балаховича на Мурман, где его еще не знают, но английский адмирал заявил, «что он больше русских офицеров никуда не будет перевозить, особенно с боевого фронта Северо-Западной армии», и от этой затеи пришлось отказаться. В конце первой недели сентября «Батька» устремляется в Изборск, крича, «что через несколько дней возьмет Псков у большевиков», и у него находятся сторонники, готовые в это поверить, едва ли не в составе Северо-Западного Правительства, уже согласного ходатайствовать о реабилитации Балаховича при условии разрыва последнего с Н. Н. Ивановым, к тому времени покинувшим кабинет министров и ведущим какую-то непонятную, скорее всего проэстонскую политическую игру.

Именно Иванов и становится тем самым «кем-нибудь», кто, по мнению младшего Балаховича, мог сыграть роковую роль в судьбе старшего, «повернув все вверх ногами». 18 сентября один из министров отмечает: «Юденич склоняется к прощению Балаховича, но как, в какой форме – еще не решил», а уже через десять дней «Батька» совершает новый опрометчивый поступок.

Сейчас трудно с точностью сказать, выступил ли Булак-Балахович со своими верными партизанами на фронт, как о том писали ревельские газеты, или же двинулся на Нарву, где находился штаб генерала Родзянко, «с целью производства переворота и захвата власти», что утверждали сам Родзянко и выставлявший себя инициатором переворота Иванов. В последних утверждениях странно то, что оба автора единодушно иллюстрируют их донесением белой контрразведки – «Иванов и Балахович седьмого [сентября] выехали в Псков (занятый на самом деле красными! – А. К. ). Иванов хочет делать переворот против генерала Юденича и генерала Родзянко и подчинить войска Балаховича Эстонскому Командованию», – как будто не понимая, что Псков – это не Нарва, а 7 сентября – далеко не 28-е. Как бы то ни было, даже после остановленного эстонцами продвижения Булака с партизанами на Нарву, когда Родзянко, по его собственным воспоминаниям, «в самой категорической форме настаивал на необходимости заглазно предать Балаховича суду или разжаловать», – Юденич не только «не нашел нужным это сделать», но и, как считал Родзянко, остался подобными требованиями недоволен. Быть может, еще сохранялись надежды на прекращение генеральской розни, но… сам Балахович в это время уже начал задумываться о своей национальности.

Правда, не совсем ясно, о какой именно?

* * *

По крайней мере, татарином генерал себя не объявлял. И литвином тоже, хотя его родные места – Ковенская губерния – были теперь в составе «самоопределившейся» Литвы, а среди «Батькиных» партизан мы уже видели литовскую сотню. Приглядываясь к «международной ситуации» среди государственных новообразований, он обратил внимание на проходившую осенью 1919 года в Юрьеве конференцию представителей балтийских государств, Украины и Белоруссии, где и познакомился с главой белорусской миссии полковником К. Иезовитовым. «Белорусская Народная Республика» к тому времени находилась в еще худшем положении, чем даже петлюровская Украина, не имея ни войск, ни территории (что не досталось большевикам, было оккупировано поляками), ни даже сколько-нибудь серьезного «правительства в изгнании», поскольку среди руководящих кругов «Республики» произошел раскол и образовались две «Рады», взаимно друг друга не признававшие. Понятно поэтому, что Иезовитова не мог не заинтересовать Балахович, у которого было имя, небольшой, но преданный ему вооруженный отряд, хорошие отношения с эстонцами и… крайняя неопределенность положения, заставлявшая искать флаг, под которым можно было бы продолжать борьбу. В свою очередь и Булак с готовностью откликнулся на предложение перейти на «белорусскую» службу, заявив, что считает себя белорусом, и обратившись с официальной просьбой о принятии его «для защиты единства и неделимости моей Отчизны». А поскольку денег у белорусского правительства тоже не было, обеспечение балаховцев, занявших боевой участок под Изборском между позициями эстонских и латвийских войск, взяли на себя эстонцы, и «Особый Отряд БНР в Прибалтике» надел форму эстонской армии (сведения о поступлении Балаховича на эстонскую службу выглядят ошибочными еще и потому, что генерал Лайдонер в середине сентября изъявлял готовность принять «Батьку», но чином, соответствующим числу его партизан, заметив: «До сих пор, по количеству набранных им людей, он не может рассчитывать и на капитанский чин», – что самолюбивого Булака, конечно, не устраивало).

К середине ноября Отряд насчитывал около 600 штыков и базировался на Верро, в оперативном отношении подчиняясь командованию 2-й эстонской дивизии. Тем не менее у руководителей «Белорусской Республики» были и собственные стратегические планы, предусматривавшие бросок Балаховича на Опочку – Невель – Себеж – Полоцк, дабы отрезать значительный кусок территории, с которого правительство могло бы, например, воззвать о помощи к Антанте: с английскими моряками Иезовитов и Балахович уже вели в Ревеле переговоры о вдруг появившемся на географической карте «12-миллионном белорусском народе», чьими представителями они, очевидно, себя объявляли.

Тем временем дела Белой Северо-Западной Армии окончательно испортились. Неудача нового похода на Петроград в сентябре – октябре 1919 года, когда наступление голодных и нищих полков захлебнулось на ближних подступах к городу, усугубилась политикой Эстонии, не имеющей иного определения, как удар ножом в спину. Пользуясь тем, что отступающие к Нарве под натиском Красной Армии русские белогвардейцы не могли вести боевых действий сразу на два фронта, вчерашние союзники при пропуске на «свою» территорию (весной спасенную от большевицкого нашествия русской кровью!) разоружали и грабили белых. Несмотря на начинавшуюся эпидемию тифа, русских оставили без всякой помощи, и Нарва вскоре превратилась в гигантский тифозный барак, где металось в бреду до десяти тысяч человек, значительная часть которых умерла. Для остальных же Правительством Эстонской Республики в начале марта был принят закон о принудительной мобилизации на лесо– и торфозаготовки, причем установившийся там режим, напоминавший о худших образцах рабства, не сильно отличался от режима будущих советских и нацистских концлагерей. А учитывая, что в это время (декабрь 1919 – февраль 1920 года) уже вовсю шли переговоры о мире между Эстонией и РСФСР, уместен вопрос, не стало ли сознательное умерщвление тысяч Белых воинов одним из негласных условий, которыми была куплена на два десятилетия эстонская независимость?

28 ноября генерал Юденич назначил Командующим Северо-Западной Армией генерала П. В. фон Глазенапа, на чью долю выпала лишь тягостная обязанность ликвидации всех дел Армии. 22 января 1920 года о ликвидации было официально объявлено, а еще через пять дней «Батька» Булак-Балахович совершил поступок, который, наверное, следует считать самым предосудительным в его жизни.

В ночь на 28 января в ревельскую гостиницу «Коммерс», где остановился перед отъездом в Гельсингфорс генерал Юденич, явился Булак с несколькими партизанами, дабы арестовать своего недавнего Главнокомандующего. Вышедший навстречу Глазенап сказал, что находившиеся в гостинице офицеры не выдадут генерала без боя, но когда спустя некоторое время Балахович вернулся уже в сопровождении нескольких чинов эстонской полиции, за Юденича никто не заступился, и лишь стоящий с револьвером наготове личный адъютант последнего, капитан И. В. Покотило, племянник генеральши, пожелал сопровождать своего начальника, куда бы его ни повезли («Очень хотел бы иметь такого адъютанта», – позавидовал Балахович).

Юденич и Покотило под конвоем балаховцев были посажены в поезд, однако верст через 75, на узловой станции Тапс, картина изменилась: эстонцы арестовали теперь уже Булака, а Главнокомандующий с адъютантом благополучно вернулись в Ревель. Как выяснилось, там была поднята тревога, и главы военных миссий Антанты потребовали от местных властей немедленного освобождения русского генерала.

Жена Юденича, возможно, повторяя его догадки, утверждала позднее, будто Балахович хотел увезти генерала ни много, ни мало – в Москву, а Правительство Эстонии – «или выполнить один из [секретных] пунктов мирного договора с большевиками, или что-то выторговать от них ценою выдачи Генерала Юденича», однако такая версия не выглядит убедительной. Не говоря даже о том, что никогда позже Балахович не подавал повода обвинить его в склонности к сговору с Советской властью, тем более в столь гнусной форме (и напротив, в эти самые дни советское торгпредство в Эстонии было охвачено паникой, готовясь к поспешному бегству из страха перед «Батькой», «стянувшим и увеличившим свои банды»), – он, человек цепкого практического ума, не мог не понимать, что и сам ненавистен красным едва ли не больше любого Юденича – не зря его именем и его виселицами пугали население чуть ли не всей РСФСР; да, наконец, человек, бывший в советском стане и сознательно оттуда ушедший, а затем боровшийся с Советами столь эффектным и эффективным оружием пропаганды, – отнюдь не мог рассчитывать на их милость, и попадать в зону досягаемости большевиков ему было просто нельзя. Более вероятным представляется другое.

Распространенным было обвинение в неудаче похода на Петроград «штабов», «генералов», а нередко – и персонально Юденича, и Балахович вполне мог разделять это мнение. Теперь же в тифозных бараках и лагерях беженцев мыкались и умирали фронтовики, среди которых было немало и его «сынков», – а в Ревеле усиленно повторялись слухи о деньгах Северо-Западной Армии, якобы находившихся у бывшего Главнокомандующего.

В действительности все суммы, предоставленные Юденичу Всероссийским Правительством адмирала Колчака, лежали в лондонском банке, но известно это было немногим, а идея использовать эти средства для облегчения положения бойцов-Северо-Западников (в том, что в Эстонии все продается и покупается, больших сомнений не оставалось) вполне могла оказаться тем соблазном, перед которым не устоял решительный и авантюристичный «Батька».

Конечно, захват Главнокомандующего, дабы «убедить» его выдать армейские суммы, уже был бандитизмом чистой воды, тем более отталкивающим, что именно Юденич, как мы видели, доколе это было возможно, поддерживал Балаховича против Родзянки, и приходится вновь повторить, что в биографии Булака нет другого столь же позорного эпизода; однако ужасающее положение русских солдат и офицеров, кажется, стирало границы дозволенного, и мгновенно появившиеся слухи, будто «Батька» вырвал-таки у Юденича деньги, прибавили Балаховичу популярности, так что скоро мы увидим среди его подчиненных и тех бывших Северо-Западников, которых никто и ни в каком бандитизме не мог обвинить.

Полковник Иезовитов говорил позднее, что целью Балаховича было вынудить Юденича передать ему артиллерию Северо-Западной Армии, однако это утверждение звучит слишком глупо (войска были разоружены эстонцами гораздо раньше этих событий) и вряд ли даже повторяется со слов самого «Батьки». В то же время оно отражает нищенское состояние Особого Отряда, положение которого утратило всякую определенность после заключения 2 февраля 1920 года советско-эстонского мирного договора. Поэтому не проходит и недели, как Иезовитов обращается к «Начальнику Польского Государства» Ю. Пилсудскому с просьбой «предоставить Особому Отряду БНР участок фронта на левом фланге Польской Армии и возложить на Польское интендантство обязанность отпускать ему все потребное». Но Пилсудский медлил с ответом, денег по-прежнему не было – по инициативе балаховцев Иезовитов даже заказал в Латвии тираж почтовых марок, дабы поправить финансовое положение Отряда, – а сам «Батька» в атмосфере вынужденного бездействия, по характеристике того же Иезовитова, « дурэу i пiу ».

Тем временем в Варшаве, должно быть, решили, что смогут договориться с Балаховичем без каких-либо посредников – и 24 февраля Главное Командование Польской Армии получило отчет о состоявшейся беседе. Произведший благоприятное впечатление на собеседников генерал с готовностью заявил, что считает себя поляком, но на всякий случай предупредил: если до конца месяца еще не состоится решение о принятии его на польскую службу, то он бросит 800 штыков Особого Отряда на Остров – Опочку – Полоцк, начав свою собственную игру. Решение было объявлено 1 марта, а вскоре командующий участком фронта, один из близких сотрудников Пилсудского бригадный генерал Э. Рыдзь-Смиглый, уже с почестями встречал балаховцев в Двинске. Теперь предстояло двигаться в указанный им район походным порядком, и этот 700-верстный марш немедленно был окружен легендами, так что много лет спустя один из польских авторов окрестит его «диким рейдом» и отнесет к тем конным операциям, которыми завершилась история старой Европы.

Итак, Балахович стал поляком… надолго ли?

* * *

Впрочем, весной 1920 года можно было быть поляком или по крайней мере «пилсудчиком», оставаясь в то же время… белорусом: Первый Маршал Польши (этот титул был присвоен Пилсудскому 19 марта) вынашивал идею государства не мононационального, а федеративного, включающего в себя территории бывшего Великого Княжества Литовского, в том числе родные места Балаховича, на которые могли претендовать теперь и Польша, и Литва, и Белоруссия.

С белорусами, правда, на тот момент Булак порывает, для поляков мотивируя это мнимым «русофильством» полковника Иезовитова. С другой стороны, в разговоре с видными представителями русской интеллигенции – З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковским и Д. В. Философовым, пытавшимися играть в Варшаве политическую роль, – он говорил иначе: «Только мой один отряд Эстония выпустила вооруженным. Мои люди отказались разоружаться. В апреле я с ними опять иду на большевиков. Мне все равно, хоть один – но на них. Поляки возьмут меня. Отряд уже в Брест-Литовске, я увижусь с Пилсудским и еду тотчас в отряд. Потом опять вернусь. Я белорус, католик, но я сражался за Россию, и я буду делать русское дело…» Так когда же «Батька» был искренним – и был ли он искренним вообще?

Прежде всего, на польскую службу он так и не перешел, и трудно сказать, было ли это связано с опасениями «разбойничье-рыцарских традиций», которые усмотрел в балаховской среде польский военный наблюдатель, или же соответствовало настроениям самого Булака. Оглядывая проводившиеся с этого времени им формирования, мы должны будем признать, что они никогда не приобретали какой-либо национальной окраски, кроме… русской (российской). В самом деле, какие «поляки» могли бы получиться из Северо-Западника генерала Ярославцева, монархиста полковника Микоши, в феврале 1917 года в составе Георгиевского батальона рвавшегося на подавление мятежного Петрограда, или Оренбургских казаков, целым подразделением вошедших в подчинение Булаку в июле? И лукавил ли тот, когда летом говорил, «что его симпатии на стороне народа, а единственная цель – борьба с большевиками до последней возможности. Он готов, якобы, принести во имя этой цели всякие жертвы, поступиться самолюбием, подчиниться Врангелю или другому признанному вождю, войти в соглашение с Петлюрой. Он считал, что наиболее благоприятным театром военных действий является Украина», таким образом вообще допуская отрыв от хорошо знакомых ему областей?

«Балахович – интуит, дикарь и своевольник, – записывала проницательная Зинаида Гиппиус. – Ненависть к большевикам – это у него пламенная страсть. Но при том он хитер, самоуверен и самолюбив. Совсем не “умен”, но в нем искорки какой-то угадки…» – и в этом определении, приблизительном и неточном, как все определения, тоже есть немало такой же «угадки».

Беспомощный и безвольный в отношении политическом (вспомним характеристику, данную ему братом), «Батька», как представляется, довольно тонко чувствовал настроения своих «сынков», подхватывая, оформляя и воплощая их с такой силой, энергией и искренней убежденностью, что говорить, будто Балахович шел на поводу у подчиненных, как это подчас делалось, вряд ли оправдано. Как всегда и бывает, влияние оказывалось взаимным, и если оглядка на настроение войск у их вождя была бесспорной, то зато он мог и позволить себе «прибегать к драконовским мерам, вплоть до бессудных расстрелов солдат и офицеров», для установления среди них «внутреннего порядка». Войска ни поляками, ни польскими не становились – не становился поляком и «Батька», и вряд ли соответствовали действительности рассказы, будто он «обещал полякам образовать из России 22 самостоятельных республики».

Вновь возвращаясь к записям Гиппиус, процитируем еще один фрагмент о Балаховиче. «Да, он может быть н у ж н ы м [221] , хоть и может оказаться страшным, если на него положиться и оставить его распоряжаться, – рассуждает она. – Он – орудие, он – молот [222] , хорошо приспособленный к большевизму, к большевицким лбам, но какая крепкая рука может держать этот молот, где она?» – Похоже, что так же думал и Первый Маршал, предпочитавший не испытывать крепость своей руки и, вместо того чтобы «держать» молот, «сделав Балаховича поляком», – «швырнувший» его в противника на правах совместно действующей, но до известной степени самостоятельной силы.

А до этого Балаховичу – нужно отдать должное польским властям – были предоставлены широкие возможности для вербовки добровольцев и открыты все каналы снабжения. Предполагалось формирование дивизии (хотя в дальнейшем чаще встречается термин «группа генерала Булак-Балаховича»), и если в середине апреля число балаховцев не превышало 700 человек, то к июлю боевой состав группы оценивается уже в 2 500 штыков и шашек, а в конце месяца военное министерство заказывает для нее 3 000 винтовок, 3 000 сабель, 1 500 пик, 10 000 смушковых шапок и планирует закупку 3 000 лошадей, явно имея в виду перспективы дальнейшего разворачивания. И эти надежды вполне подкреплялись боевой практикой балаховцев, которая приносила значительные пополнения из пленных и местных добровольцев.

Боевая работа группы начинается с конца июня и ведется излюбленными «Батькой» партизанскими методами. Будучи придаваемыми то одному, то другому польскому войсковому соединению («летучая дивизия» – пишет современный польский историк), балаховцы дерутся в Полесьи, вклиниваясь между наступающими советскими частями, оперируя на их коммуникациях, громя тылы, захватывая обозы. Леса и болота, топкие берега Стыри, Стохода, Западного Буга благоприятствуют действиям партизан, и когда среди причин поражения «похода Тухачевского на Варшаву» справедливо называется как раз бедственное состояние советских тылов и коммуникаций, – не следует забывать, что достигнуто оно было во многом благодаря работе группы Булак-Балаховича или, как ее иногда называли, « русского партизанского отряда». И уже после начала успешного польского контрнаступления, потрясшего весь советский Западный фронт, сам Пилсудский 17 августа в личном письме Булаку изъявляет «Пану Генералу мое наивысшее удовлетворение и похвалу».

К этому времени начинает определяться и подчиненность «Пана Генерала». 20 июля состоялась его беседа с Б. В. Савинковым, возглавлявшим так называемый «Русский Политический Комитет» в Польше, который номинально подчинялся Правителю Юга России и Главнокомандующему Русской Армией барону П. Н. Врангелю. Недавние конкуренты по набору русских добровольцев, Балахович и Савинков теперь пришли к соглашению, и последний писал на следующий день Первому Маршалу: «Генерал Булак-Балахович выразил полную готовность в политическом отношении подчиниться со своим отрядом возглавляемой мною группе русских политических деятелей» [223] . Руководитель Комитета выражал удовлетворение, что «таким образом все русские формирования на территории Польской Республики теперь объединены в моем лице», и этим опровергается его же позднейшее утверждение, будто Балахович в качестве командующего войсками был рекомендован, если не прямо навязан ему Пилсудским. Вопрос же о поступлении Булака на польскую службу был тем самым окончательно снят с повестки дня.

Польский историк в числе причин, сбивших генерала с «пути истинного», называет близость Савинкова к польским властям (Политический Комитет располагался в Варшаве), наличие в составе Комитета видных политиков, наконец – потребности балаховских войск в оружии, снаряжении, боеприпасах, обмундировании, для чего, «одним словом, нужны были деньги, а ими владел Савинков». Однако при ближайшем рассмотрении эта аргументация перестает выглядеть убедительно.

Близость к Пилсудскому? Но группа Булак-Балаховича находилась непосредственно в ведении польского военного министерства, а представителя Первого Маршала при Русском Политическом Комитете, К. Вендзягольского, можно не без основания считать и представителем при группе Балаховича.

Русские политики? Но когда же «Батька» по-настоящему считался с какими бы то ни было политиками, от Н. Н. Иванова до К. Иезовитова, тем более что, по утверждению того же автора, присылаемых к нему «эмиссаров и агитаторов» Савинкова генерал «регулярно прогонял»? И неужели Балахович собирался на коренных польских землях устраивать какие-либо политические конструкции – или, быть может, «общественные самоуправления» по гдовско-псковскому образцу?

Деньги и снабжение? Но пока балаховцы снабжались самими поляками, ни с кем не делясь и по большому счету не зная ни в чем отказа. «Во время пребывания нашей дивизии на фронте все нужное для ней в смысле снабжения, обмундирования и провианта отпускалось своевременно и аккуратно M[inisterstwom] Spraw Wojskowych [224] . То, чего нельзя было достать для дивизии в магазинах польского Интендантства, покупалось за наличные деньги», – свидетельствовал начальник снабжения капитан М. Елин, рассказывавший, что сотрудничество с савинковским Комитетом началось как раз с попытки последнего наложить руку на балаховские склады и продолжилось «просьбой прекращения снабжения нас в отдельности, главным же образом денежными средствами», поступающими из военного министерства (поляки поддержали эти претензии, поведя снабжение исключительно через Политический Комитет). Впрочем, все это происходило уже в сентябре, то есть было не причиной, а следствием соглашения Балаховича с Савинковым.

Кроме того, Савинков был не единственным, с кем Булак обсуждал этот вопрос: на русские общественно-политические круги он пытался выйти и через З. Н. Гиппиус, в августе сообщив ей, что «хочет присоединить свой отряд к русской армии – как это сделать?» Посмотрим же теперь на обстановку, в которой генерал фактически подтверждает свое пребывание на русской службе.

Успешно развивается советское наступление. В Белоруссии Пилсудским потеряны практически все территориальные приобретения 1919 года и весны 1920-го, а красные продвинулись вперед уже более чем на двести верст. В эйфории Троцкий и Тухачевский рвутся на Варшаву, через Варшаву – на Берлин, бросить в Европу пожар мировой революции, и в дни савинковско-балаховских переговоров советские военачальники планируют операцию, которая войдет в историю как Варшавская . У Польши есть еще, правда, надежда: Европе нужен санитарный кордон от большевизма, Европа может выступить посредником на переговорах или даже заступиться за Польшу, военная помощь которой сейчас спешно увеличивается…

За русских не заступится никто.

Врангель далеко. Поляки терпят поражения. Из Лондона и Парижа вряд ли видны слабые полки русских добровольцев…

И именно сейчас Станислав Балахович, Курляндский улан Императора Александра II, «белорус и католик», «а еще через день – негр» (ах, ирония Первого Маршала!), – выбирает быть русским .

Да, в расширенном соглашении, заключенном им с Савинковым 27 августа, Булак оговаривает для себя возможность проявления самостоятельности в стратегических вопросах (точно так же он, не оговаривая официально, фактически отстаивал ее и перед Родзянкой и Юденичем), но при этом сохраняет во всех случаях политическую и финансовую зависимость от Русского Комитета. Поэтому нет достаточных оснований видеть здесь следствие его «польской» или «белорусской» ориентации, тем более что в те же дни на штабных автомобилях группы генерала Балаховича спешно укрепляют национальные бело-сине-красные флажки: 15 августа в ходе кампании произошел перелом, свершилось «чудо на Висле», красные покатились вспять, и в преследование, в самую, быть может, известную свою операцию на этом фронте балаховцы идут под Русским флагом. В течение месяца со дня подписания соглашения с Политическим Комитетом они отбросят войска Тухачевского на рубеж, с которого большевицкий полководец 23 июля заносил удар над Варшавой, и 26 сентября неожиданно для противника ворвутся в Пинск, взяв приблизительно столько же пленных, сколько штыков и сабель насчитывалось в собственных рядах, и разгромив Штаб советской 4-й армии.

«Во что бы то ни стало овладеть г[ородом] Пинск», – будет приказывать Тухачевский, но русский трехцветный флаг так и останется над штабом Булак-Балаховича, не сдавшего города. С начала октября боевые действия на этом участке затихнут, 12-го будут подписаны предварительные условия перемирия, а с 24 часов 18 октября они вступят в силу. Советско-польская война окончится… но может ли окончиться русско -советская война?

Еще 28 сентября польское командование официально признало повышение статуса «группы генерала Балаховича», для которой спешно формировалась из военнопленных вторая дивизия. По польской номенклатуре она стала теперь называться «Особой (или Отдельной) Союзной Армией».

А по-русски – Русской Народной Добровольческой .

* * *

«После заключения перемирия, – рассказывал Б. В. Савинков, – Пилсудский призвал меня и сказал: “Дайте в 24 часа ответ, будете ли вы воевать?”» Первый Маршал, очевидно, имел свои планы: еще 9 октября, накануне приостановки боевых действий, польский генерал Л. Желиговский, офицер Российской Императорской Армии и русофил, инсценировав «неповиновение», двинул вперед две дивизии и занял Вильну, отбросив слабые литовские войска и провозгласив образование «независимой Средней Литвы», через несколько лет вошедшей в состав Польши. Много позже Желиговский утверждал, что проектировалось создание «польско-белорусского Великого Княжества Литовского» – части будущей федерации. Подобными мотивами и должен был руководствоваться Пилсудский, подталкивая русские войска к продолжению войны после перемирия.

А были ли в этой игре свои мотивы у русских? – В первую очередь, для них речь шла о само?м сохранении уже сформированных дивизий: предвидеть требования большевиков об интернировании или высылке белогвардейцев было не трудно, и решение Сейма от 15 октября о том, что до 2 ноября русские и украинские отряды должны разоружиться или покинуть территорию Польши, не могло оказаться неожиданным. Сами по себе переговоры, которые стали следствием тяжелого положения Польской Республики, потрясенной летними сражениями и колеблемой политическими нестроениями, казались многим странными, – красных успешно били, и остановка победоносных польско-русских войск вызывала подозрения, нет ли здесь влияния левых сил в польских правительственных кругах; а если это было так, то ничего хорошего ждать не приходилось, и оставалась лишь одна дорога – вперед.

Польско-советское перемирие, кроме того, оставляло в одиночестве боровшегося на Юге Врангеля, которому прямо подчинялась так называемая 3-я Русская Армия [225] , формально – Савинков и его Политический Комитет и, как мы помним, изъявлял готовность к подчинению Булак-Балахович. Ходили слухи о готовящемся союзе Врангеля с Петлюрой, хотя обе заинтересованные стороны вряд ли до конца верили в это. Тем не менее создавалась не только возможность для объединения или хотя бы координации действий всех, кто не желал складывать оружие, но и объективная необходимость наступлением приковать к себе часть большевицких сил, которые в противном случае могли бы быть переброшены на Юг.

Возможно, существовали и прямые инструкции Врангеля, не называвшие конкретных дат, но определявшие условия перехода в наступление – не зря через три дня после возобновления Балаховичем боевых действий барон, узнавший о них «частным образом», телеграммой Савинкову и Булаку приветствовал их и выражал «полную уверенность, что общими усилиями и настойчивостью [мы] доведем до конца нашу совместную борьбу и освободим нашу исстрадавшуюся Родину от ига насильников», в те же дни предполагая направить в Польшу генерала Я. А. Слащова-Крымского для объединения военного руководства. Что же касается 3-й Армии, которой теперь командовал произведенный в генералы Б. С. Пермикин, то Савинков утверждал: «Врангель ему приказал [наступать], а он исполнял приказ начальства».

Были и некоторые основания для надежд и далеко идущих планов. Не прекращалась польская поддержка: «При дальнейшем развертывании дивизии в армию, – свидетельствовал капитан Елин, – были организованы – кроме имеющихся всех частей – автоколонны и авиационные отряды. Автомобили были тоже отпущены польскими властями в исправном виде и высланы немедленно на фронт. Часть машин, требующая ремонта, была отдана в частные гаражи, быстро исправлена и тоже отправлена на фронт за исключением лишь 3-х машин, требуемых для интендантских складов». Балаховичу оказывалось содействие в пополнении его частей, формировании новых и накапливании их вблизи демаркационной линии. В результате к концу октября Армия состояла из трех дивизий и отдельной бригады (всего 12 пехотных и 7 конных полков с артиллерией, общей численностью до 20 000 человек, из которых, однако, лишь немногим более половины относилось к боевому составу) и была самым крупным войсковым соединением, которое когда-либо подчинялось «Батьке».

Однако в то же время он совершает и большую ошибку, опубликовав «Программу Русской народной Добровольческой армии», кем бы она ни была составлена (на энергичные и убедительные «приказы Батьки» этот декларативный и полный «теоретизирования» текст отнюдь не походит): наряду с лозунгами, рассчитанными на импонирование народным массам, документ таил в себе и самую страшную угрозу – превращения национальных вооруженных сил в партийную организацию.

« 1. Мы будем вести непримиримую борьбу с большевизмом во имя народного начала, — говорилось в нем , – ибо идея большевизма, не говоря о ее нравственной и государственной несостоятельности, в корне противоречит делу народному.

Мы стремимся к освобождению России от всех насильников, самозванно распоряжающихся достоянием народа и не дающих ему свободы выявить собственную волю к устроению своей жизни.

Поэтому мы отвергаем не только большевизм, царящий в советской России и являющийся новым самодержавием слева, но также всякие реакционные попытки монархистов справа; большевистский монархизм и монархический большевизм неприемлемы в равной мере.

2. Мы станем бороться с большевизмом рука об руку со всеми другими народами, уже ведущими таковую борьбу, и с могущими вступить в нее.

Пусть знают эти народы, что мы не стремимся к восстановлению прежней России с насильно-подогнанными в ее пределы областями и государствами, ставшими ныне самостоятельными; мы стремимся к уничтожению большевизма, ибо он есть политическая и экономическая смерть страны.

Мы призываем все народы и страны, борющиеся ныне с большевиками порознь, сплотиться в военную коалицию на поле брани и в политический союз, ни в чем не стесняющий их самостоятельных суверенных прав, для борьбы совместной как с большевиками, так и с монархизмом, с этими двумя не только русскими, но и обще-мировыми опасностями.

Мы предлагаем конфедеративное сотрудничество национальностям, вовлеченным в борьбу с большевиками, на началах полной свободы, самоопределения и широкого проявления национальной инициативы, зная, что братская терпимость лежит в основе русского народного духа. Проявления иных чувств всегда являлись результатом искусственно привитых или насильственно навязанных убеждений.

3. Мы стремимся не к завоеванию России силою оружия, а к уничтожению понятия “Советская Россия”, которая является плодом самодержавной тирании захватчиков власти.

Поэтому мы боремся не против красной армии, состоящей из насильно мобилизованного народа, а против тех, кто произвел эту мобилизацию, против комиссаров, коммунистов и их приспешников.

Против них мы будем бороться не только оружием, но и словом правды, обращенным к красной армии.

4. Борьба с советской властью исключительно силою оружия, завоевательным способом, терпела, начиная с чехословацкого движения в Июне 1918 года и кончая наступлением Северо-Западной армии в Октябре 1919 года, неудачу за неудачей.

Поэтому способы борьбы с советской Россией должны быть изменены коренным образом.

Борьба с большевизмом должна совершаться исключительно на добровольческом начале. Это подразумевает полную свободу выбора – идти с нами или нет. Но раз вступивший под наши знамена отдает себя всецело на служение общему делу.

Мы требуем, особенно от переходящего к нам командного состава, решительного отказа от своекорыстных расчетов и бюрократических навыков, предупреждая, что нет суда неумолимее и дисциплины беспощаднее, чем суд и дисциплина братской народной Армии Свободы.

5. Проникновение в душу народную и сознание ее особенностей заставляет нас признать, что Россию всегда одушевлял главным образом патриотизм местный, патриотизм области, губернии и даже уезда. Защита родины была особенно понятна как защита своего семейного очага. Рекрутчина была ужасна для народа как долговременная и далекая разлука с родным кровом.

Ввиду этого практическая борьба с большевиками будет строиться на следующих началах:

а) Удар наносится особым добровольческим корпусом, составленным из бойцов, оторвавшихся от семейного крова и добровольно готовых отдать свою жизнь на борьбу с большевиками.

б) По занятии области производится демобилизация находящихся на территории этой области войск, не входящих в состав ударного корпуса; после чего призываются добровольцы в местное ополчение, которое призвано оставаться в пределах всей области и ни под каким предлогом, кроме добровольно выраженного желания, не выводится за ее границы, а лишь защищает их с оружием в руках.

в) По очищении области от большевиков немедленно, без создания промежуточного временного военного управления, призываются для организации местной государственной жизни местные общественные силы; они образуют местные Учредительные Собрания, которым вручается на местах вся полнота власти, обеспечивающая завоевания революции.

6. Уничтожением большевизма на территориях России завершается задача народной добровольческой армии Свободы.

С твердой верой в жизненность провозглашенных нами начал и в неизбежность победы – подымаем мы наше знамя.

НАРОДНАЯ ДОБРОВОЛЬЧЕСКАЯ АРМИЯ »

Если считать «Программу» произведением Б. В. Савинкова, то ее доктринерство не выглядит чем-то необычным для человека, всегда бывшего, в сущности, больше литератором-эссеистом, чем серьезным политиком, и способного поэтому легко увлекаться звучными фразами, которые имели весьма сомнительное содержание; но почему генерал, с его практическим умом, дал документу свое имя (листовки украшала виньетка с надписью «Русская Народная Добровольческая Армия Ген[ерала] Булак-Балаховича») – не совсем ясно. В самом деле, невелика была надежда на обаяние слов, адресованных простому народу, о котором участник войны писатель Иван Лукаш метко сказал: «А душа их теперь – еще бродило». Все равно, в красноармейской ли шинели, в роли дезертира или землепашца, – «они не верят ни красному, ни белому, ни черному. Они насмешливо скалят зубы на бешеный русский хоровод крови, огня и смерти. Петлюра им так же смешон, как противен заезжий комиссар. Интеллигентские слова их раздражают…» И попытки напугать мужика «монархистами» и «реакцией», равно как и отмененной полвека назад «рекрутчиной», о которой по деревням помнили только дряхлые старики, вряд ли могли достигнуть желаемого эффекта.

Как ни парадоксально, но военная часть «Программы», при всей ее несомненной авантюристичности, выглядит более реальной. Опыт Гражданской войны показал – вопреки, кстати, измышлениям автора «Программы», – что никакие восстания и народные движения никогда не приводили к успеху без организованной помощи регулярными войсками извне. Поэтому идея корпуса-«детонатора», отряда, призванного проходить сквозь волнующиеся территории, как нож сквозь масло (остановка при такой тактике была равносильна смерти), включая в свой состав наиболее активных и готовых к борьбе местных добровольцев, могла бы оказаться даже плодотворной, но с одним важнейшим условием.

Очевидно, что «ударный корпус» неизбежно нес и наибольшие потери, и потому на первый план должна была бы выступать забота об укреплении его кадра, поскольку самый сознательный новичок-доброволец становится солдатом далеко не сразу. А именно эти кадры и были поставлены «Программой» под удар – и дело даже не в отсутствии запасных частей или офицерского резерва, о которых умалчивает документ и которые вроде бы так и не были сформированы в действительности.

Уходящая от классического Белого «непредрешенчества», «Программа Русской народной Добровольческой армии» фактически вносила раскол в ряды офицерского корпуса, для определенной части которого огульное шельмование «реакционеров-монархистов» должно было стать тревожным сигналом. И если в самом начале работы «Батьки» с поляками польский наблюдатель писал, что «с политической точки зрения армия Балаховича является организацией в высшей степени оригинальной, не имея ничего общего с существовавшими до сих пор. Дух войска позволяет служить в нем всем, от монархистов до социалистов включительно», – то сейчас именно это боевое братство могло подвергнуться разрушению. Опасность усугублялась и начавшимся гонением на золотые погоны, что к исходу третьего года революции отдавало уже даже не «керенщиной», а прямым «большевизанством». И не случайно, наверное, начинал волноваться Савинков, подозревая наличие среди командного состава оппозиции и скрытого противодействия.

С другой стороны, все эти опасности оставались пока лишь в зародыше, лучшая часть офицерства готова была продолжать борьбу с большевизмом в любых условиях (пример – тот же монархист полковник Микоша, возглавивший в новой Армии 2-ю дивизию), а сам Балахович скорее всего вообще не придавал «Программе» большого значения, предпочитая говорить с населением своим обычным языком:

« Приказ батьки [226]

Я, Атаман Народной Добровольческой Армии, приказываю красным войскам и русскому населению:

1) Приготовиться к встрече моих войск, это значит: приготовиться к переходу из красной армии в Народную армию и выдать комиссаров и коммунистов.

2) Не стрелять по Моим Отрядам – тогда я никого не трону и сам стрелять не буду.

3) Помнить, что я Народный атаман, и потому народу меня бояться нечего.

Я воюю не за царскую и не за барскую, помещичью Россию, а за землю и хлеб для всего народа, за новое Всенародное Учредительное Собрание.

Я не допускаю ни грабежей, ни насилий.

Я хочу добыть народу полную свободу.

Я хочу прекратить гражданскую войну, а для этого надо разоружить красную армию и распустить ее по домам.

4) Знайте[:] у меня служит только тот, кто хочет. За службу я плачу жалование, за обиды населению я жестоко наказываю.

5) Всякий может придти ко мне с своим горем и нуждой.

6) Все, кто хочет мира, порядка, свободы и хлеба, смело иди ко мне.

Меньше разговоров – больше дела.

Нам надо скорее кончать кровопролитие.

Все помогайте мне.

Я иду во имя народа, для народа и с народом.

Да здравствует освободительница России

НАРОДНАЯ ДОБРОВОЛЬЧЕСКАЯ АРМИЯ

Атаман Народной Добровольческой Армии

Генерал-Маиор Булак-Балахович » [227]

«Бьет большевиков во многих случаях лучше, чем “штабные” генералы, – писал о Балаховиче Первый Маршал, – потому что сам большевик, в конце концов, из них и происходит. Не жалеет чужой жизни и чужой крови, совершенно так же, как и своей. Дайте ему быть собой, потому что другим он быть не сумеет». Польский революционер Пилсудский (ибо он несомненно был революционером, хотя революционность его и имела сильную национальную составляющую) был строже к «Батьке», чем русский интеллигент Мережковский, пристально вглядывавшийся в глаза своего собеседника – «мутно-голубые, жутко пьяные» – «но чем? Вином, кровью, славою, смертью? Нет. Так чем же? Не знаю. Может быть, судьбою, – своею судьбою, малою или великою, но которую надо ему совершить до конца. Где будет конец, погибнет ли “партизан” Балахович в Бобруйске, Смоленске, или дойдет до Москвы “главковерхом”, – я опять-таки не знаю. Знаю только, что он уже идет – летит и долетит до конца, не остановится. Вот этим-то концом он, может быть, и пьян». А генерал Гончаренко, вспоминая свои встречи с Булаком под Лугой, вздыхал:

« Сейчас этот непревзойденный ландскнехт, по слухам, собирается идти на Москву.

Пожелайте ему всякой удачи.

Но держитесь от него на пушечный выстрел… »

Балахович и в самом деле был настроен решительно. «Сражаться с большевиками их оружием», «разлагать Красную Армию демократическими лозунгами», «поднимать народные восстания» – все это было хорошо, но несмотря ни на что, он все-таки в первую очередь был военным, рвущимся в драку, и именно так – «драться» – запомнил Савинков единогласное решение военного совета, на котором присутствовали оба брата Балаховичи, Пермикин, представитель Врангеля генерал П. С. Махров и другие «все такие высокопоставленные лица».

«Стояли мы тогда в полесских болотах, – рассказывает о Балаховиче один из персонажей польского писателя-эмигранта Иосифа Мацкевича. – Мокро. Кони грязные. Дождь идет. Небо висит над головой, как старый потник. Уж как он ругался, так нам с тобой и за десять лет не выучиться. Приказал седлать, и пошли болотами, лесами на восток…»

* * *

5 ноября Русская Народная Добровольческая Армия перешла демаркационную линию, имея первоначальной задачей выдвижение на рубеж Овруч, Мозырь, Жлобин. Первый же удар потряс находившуюся на этом участке советскую 10-ю стрелковую дивизию – старых знакомых «Батьки» еще по боям под Псковом. «Я помню, мы шли вначале очень удачно. Ваши части сдавались. Все время бои, бои, бои, и для нас удачные», – рассказывал на советском суде Борис Савинков, выступивший в поход рядовым добровольцем 1-го Конного полка (злые языки говорили, правда, что на автомобиле, с любовницей и конным конвоем). Уже 10 ноября отборные части «1-й Партизанской дивизии смерти» с боя взяли Мозырь, углубившись на советскую территорию почти на сто верст, и рвались дальше – на Речицу, к Днепру. На Овруч двинул свою Крестьянскую бригаду «Атаман Искра» (генерал И. А. Лохвицкий), а на Жлобин пошел от Мозыря полковник Микоша со 2-й дивизией. Спешно доформировывал и 3-ю генерал Ярославцев, комплектуя ее пленными красноармейцами, которым давно уже была невыносима Советская власть.

« – Мы против коммуны, — вспоминает рассказ одного из них Савинков. – Нас гонят, а что дома-то делается?.. Карательные отряды хлеб отбирают, скот угоняют… Чем жить будем? А убежишь, поймают – сейчас расстреляют, не поймают – дом вконец разорят… Троцкий – тьфу!.. Комиссары – чорт бы их всех побрал… А ежели и вы против коммуны да за народ, так ваша программа – наша программа. Тогда мы с вами…

– Мы никого к себе не зовем. Хочешь, иди домой, хочешь, иди назад к красным, хочешь, иди в тыл, в Польшу, хочешь, поступай добровольцем к нам…

– Мы теперь это знаем. Домой пойдешь – не дойдешь… К красным – ну их в болото… В Польшу – незачем. С вами пойдем.

– И драться только до дому. Мозырский до Мозыря. Смоленский до Смоленска, Московский до Москвы.

– Вот-вот… правильно… Ну, я – Казанский. Мне далеко идти.

Не раз, не два, не десять раз слышал я такой разговор, всегда один и тот же, как две капли воды на себя похожий. Только менялись губернии: Казанский, Тульский, Псковский… »

И советское руководство было немало встревожено наступлением Булака, спешно передавая две новые дивизии командованию своей 16-й армии и подняв чуть ли не по всей Республике пропагандистскую кампанию.

Мчится Балахович со своими громилами,

Мечтает Коммуну с корнем выломить, —

стращали «Окна РОСТА» [228] , на которых генеральский кулак душил кого-то маленького и щуплого, очевидно коммунара. А на другом плакате из-за горизонта зарился на Советскую Республику и сам, заботливо подписанный, «Балахович» – страшный, толстомордый, с длинными седыми усами и оскаленной пастью, в золотых генеральских эполетах… Что же заставляло большевиков проявлять такое беспокойство?

Прежде всего, похоже, здесь играла роль все-таки боязнь возобновления польского наступления. Тяжелые бои осени 1920 года, в результате которых тысячи красноармейцев оказались в плену, а чуть ли не вся 4-я армия вынуждена была перейти границу Восточной Пруссии и интернироваться там, – были слишком хорошо памятны руководителям РСФСР. Западный фронт Республики был если и не растерзан, то во всяком случае сильнейшим образом потрепан, так что рассчитывать на энергичный и действенный его отпор, пожалуй, и не приходилось. И если бы за партизанами Булак-Балаховича, занимая освобожденную территорию, двинулись регулярные польские войска, – противостоять им было бы отнюдь не легко. Вряд ли сбрасывались со счетов и собственные качества балаховцев, – причем не столько военные (агентурная разведка Красной Армии еще накануне «похода на Мозырь» установила, что из четырех дивизий «Батьки» две находятся в стадии формирования; одна из них – кавалерийская – так, кажется, и не была сформирована до конца), сколько политические, о которых так громко трубили Савинков, Мережковский и их коллеги по перу. Кто, как не большевики, знал цену разрушительной пропаганде и социальной демагогии, – и потому их не могли не испугать лозунги «Программы», при всех их недостатках возбуждавшие симпатии крестьянства в неизмеримо большей степени, чем проводимая методами жесточайшего террора советская продразверстка.

И основания для такого беспокойства были: даже если критически подходить к утверждениям Савинкова, будто «Балахович больше революционер, чем солдат, хотя дай Бог, чтобы все были такие солдаты», а «любой солдат 1-ой дивизии, старый партизан-балаховец – пропагандист. На стоянке, в каждой крестьянской семье, в каждой хате солдаты 1-ой дивизии ведут пропаганду», – все-таки нельзя отрицать, что взаимодействие с населением безусловно было, хотя «пропаганда» устами рядовых партизан и шла, скорее всего, не по «Программе», а так, как описал ее тот же Савинков:

« …Он протискался сквозь толпу, огромный, седобородый, похожий на раскольничего попа, загремел, показывая корявый палец:

– Это что, огурец или палец? Палец… А я кто? Барин или мужик? Мужик… Так чего зубы-то заговаривать? Бери, ребята, винтовки! Бей их! бесов! Бей бесов окаянных, комиссаров и бар!.. Довольно поцарствовали над нами!.. Правильно ли я говорю?..

– Перекрестись, что против панов.

Егоров снял кубанку и перекрестился на церковь… »

Впрочем, одними митингами выиграть войну было нельзя. На северо-восточном и юго-восточном направлениях от Мозыря войска Русской Народной Добровольческой Армии начинали терпеть поражения в стычках с перебрасываемыми сюда советскими дивизиями, а зарвавшейся под Речицей ударной группе из «дивизии смерти» и недоформированной конницы угрожало окружение.

Б. В. Савинков вскоре по завершении «Мозырского похода», размышляя о причинах его неудачи, на первое место ставит «недостаточность пропаганды», не подтолкнувшей крестьянство к массовым восстаниям, а красноармейцев – к столь же массовым сдачам в плен или переходам на сторону белых. Не отрицая существования «пропагандистского фактора», подчеркнем все же, что лучшей пропагандой всегда останутся боевые успехи, свидетельствующие о серьезности и жизнеспособности новой силы и устанавливаемой ею власти. Балаховцы же в этом отношении оказались в явно невыгодном положении, особенно с 20 ноября, когда, по рассказу самого Булака, от пленных стало известно о крушении южного фронта белых (эвакуация Врангелем Крыма завершилась 15–16 ноября по новому стилю). С этим вряд ли могла потягаться любая пропаганда Армии, оказавшейся один на один со всей Советской Республикой и ее вооруженными силами и фактически не имевшей тыла.

Щедрая помощь Польши своему союзнику Балаховичу сошла на нет в условиях переговоров с большевиками: обещанная полякам контрибуция в тридцать миллионов золотых рублей (около 14% всего, что оставалось от золотого запаса Российской Империи) также стала весьма эффективным «способом пропаганды». В результате сила балаховской артиллерии так и осталась неопределенной, числящиеся в составе Армии бронепоезд и десять аэропланов, похоже, нигде себя не проявили (не говорит ли это об их реальном состоянии?), а внешний вид героев-партизан ярко запечатлел Савинков: «Какая гвардия сравнится с ними? Ночь без сна, день в бою, ночь снова без сна. Руки мерзнут – перчаток нет, ноги мерзнут – обмотки, на плечах – подбитая ветром шинель, но вместо фуражки меховая папаха и на папахе мертвая голова. Новая народная русская форма. “Петушиная” – скажут мне. Я отвечу: “Заслужите ее”».

Неблагополучно было и в собственном тылу. Начальник снабжения Армии капитан Елин не смог представить оправдательных документов на истраченные суммы (по общему мнению – просто проворовался), был отстранен, а позднее даже угодил под следствие, но и ревизия его деятельности велась каким-то странным способом – по рассказу самого Елина, например, «имущество интендантское выгружалось без всякой системы на полотно железной дороги. Мешки с мукой и сахаром складывали прямо на рельсы. Много мешков было намочено дождем и разорвано вагонами проходящих поездов»…

Много нареканий вызывает обычно и моральный облик фронтовиков-балаховцев, обвинение которых в грабежах, насилиях и, конечно, еврейских погромах стало уже общим местом. Бессмысленно рассуждать, что предшествовало чему: отказ евреев вступать в организуемую для них при штабе Балаховича «Отдельную Еврейскую Дружину» прапорщика Цейтлина – или бесчинства «батькиных» молодцов; вступление тех же евреев в Красную Армию (во время ее наступления, в Белостоке, Седлицах и др.) – или убежденность балаховца в том, что «все жиды – коммунисты»; но, вспоминая о вполне реальных и засвидетельствованных случаях убийств, грабежей и отвратительных издевательств, мы обязаны вспомнить и приказ, отданный Булаком еще 20 октября и предававший военному суду не только участников погромов, но и командиров тех частей, в которых служили погромщики. Застигнутые же на месте преступления подлежали немедленному расстрелу, что неоднократно производилось и самим генералом и о чем тоже имеются конкретные свидетельства, с датами и именами расстрелянных. Кроме того, в ответ на легенду об «организованных свыше погромах балаховцев» необходимо заметить, что ни один военачальник в здравом уме не отдаст приказа об устройстве погрома, поскольку это во мгновение ока разложит и разрушит войска: «…Кто разбил дверь, тот уже не гость, а разбойник. Начинается неудержимый грабеж», – справедливо пишет Савинков. И лучшим свидетельством против обвинений Русской Народной Добровольческой Армии в массовых бесчинствах служит сохранение ею боеспособности до последних дней борьбы на своей земле.

Несмотря на тяжелую обстановку, говорить об утрате балаховцами боевого духа отнюдь не приходится. «Ибо самое замечательное, что я видел в 1-ом конном полку, – улыбка на всех устах, – рассказывает тот же Савинков, проделавший с полком значительную часть похода. – Трусит рысью – улыбается во весь рот. Встает с зимней зарею, седлает коня – улыбается во весь рот. “Возьмешь вот эту деревню”, – улыбается во весь рот. – Не преувеличиваю, говорю то, что видел, – лежит раненый, улыбается во весь рот. “Что ты?” – “Жил грешно и умираю смешно”». И это действительно кажется кощунственным преувеличением, «литературщиной», – но ведь и Балахович вспоминал партизан, умиравших с улыбкой и последней просьбой – похоронить с музыкой или закурить напоследок: «пусть-де знает Батько, как сынки умирают».

Несправедливо было бы перекладывать вину за проигрыш кампании и на соседей справа – 3-ю Русскую Армию, как попытался это сделать генерал: на самом деле даже первоначальный план наступления балаховцев предусматривал, что их правый (овручский) фланг будет загнут к демаркационной линии, опираясь на нее и не ставя наступление в непосредственную зависимость от положения на участке Пермикина. В то же время сам Балахович на волне своего первоначального успеха сделал шаг, который таил в себе опасность для Армии даже независимо от всех названных выше объективных и субъективных причин. «…А потом встретит кого-нибудь, и тот повернет все вверх ногами», – вспомним мы годичной давности предостережение младшего брата «Батьки», чтобы вновь убедиться в его правоте.

12 ноября Станислав Булак-Балахович объявил себя Начальником Белорусского Государства и Главнокомандующим, причем для формирования вооруженных сил новопровозглашенной республики из каждого полка было приказано выделить белорусов (кстати, этим опровергается утверждение современного минского историка, что армия Балаховича изначально имела в своем составе чуть ли не целую белорусскую дивизию). Такие изменения структуры сражающихся частей в условиях маневренной войны и непосредственного соприкосновения с противником были более чем рискованными и привели к размолвке Станислава с братом Иосифом, которому он оставлял командование Русской Народной Добровольческой Армией, произведя его в генерал-майоры (полковником младший Балахович стал еще в Северо-Западной Армии). «Оба они были прекрасными и храбрыми офицерами, – вспоминал о братьях хорошо знавший их соратник, – но Станислав был большим оригиналом – он носил белую свитку с генеральскими отворотами и приказывал именовать себя “батькой”, при его штабе находилось “белорусское правительство”, его же брат этого не поощрял и поэтому отношения между братьями были натянутыми».

О принципиальном характере размолвки может говорить и публикация в русской эмигрантской прессе заявления находившихся в Польше русских командиров, в том числе И. Н. Балаховича, о признании барона Врангеля верховным вождем всех антибольшевицких сил. Приведенный в заметке фрагмент текста, правда, вызывает сомнения (несколько странно звучит обещание «терпеливо и твердо до конца переносить все невзгоды и тяготы боевой жизни» из уст старых, многократно обстрелянных офицеров, уже доказавших эту готовность на деле); однако братья-генералы не перепутаны, как можно было бы ожидать, – среди подписавших значится «Командующий народной добровольческой армией генерал-маиор Булак-Балахович 2-ой » – и это как будто доказывает хорошую осведомленность публикаторов. Здесь же подчеркнем, что Иосиф Балахович, в отличие от брата не обладавший авантюрными наклонностями, представляется вообще более лояльным по отношению к верховному русскому командованию в течение всей Гражданской войны.

В отличие от Балаховича-младшего, Савинков как будто одобрил произошедшее, 16 ноября поставив свою подпись под договором о признании Белорусской Народной Республики, который откладывал определение «окончательной формы взаимоотношений между Россией и Белоруссией» до Учредительных Собраний обоих государств. Возможно, однако, что при этом имелось в виду создание великоросско-белорусской федерации, в составе Единой России, и Станислава Балаховича нельзя считать противником такого варианта: когда сегодняшние белорусские авторы восхищаются воззваниями 1920 года («Дык гей, беларускi народзе! Усе як адiн у шэрагi нашай армii пад штандар нашага правадыра бацькi Булак-Балаховiча… Ачнiсь, Беларусь») и отмечают (ошибочно) участие в «Белорусском съезде», проходившем 15–16 ноября в Слуцке, Балаховича-младшего, – им следовало бы вспомнить, как посланцам Булака дали тогда понять, что белорусские сепаратисты «уже не верят никаким российским обещаниям» и склонны отмежеваться от «расейцев-балаховцев». Милее им была Польша, несмотря даже на то, что поляки и в 1919, и в 1920 годах вели себя в Белоруссии не как освободители, а как оккупанты, и – вспоминал участник событий – «не раз рассказывали балаховцы, как им приходилось заступаться за население, терроризируемое польскими войсками…»

Однако Белорусской Республике и в балаховском ее варианте суждено было недолгое существование. 16 ноября начинается откат, в ночь на 18-е оставляется Мозырь, и с арьергардными боями, огрызаясь и выскальзывая из приготовленных для них «мешков», войска обоих братьев пятятся к демаркационной линии. Отступление продолжается до 28 ноября, когда основные силы переходят на польскую сторону и сдают оружие (существует упоминание, что разоружение происходило не безболезненно, а в отношении частей, предводимых младшим братом, – даже с боем, но эта версия сомнительна). Сам «Батька», в последних боях раненный в ногу и находившийся в тяжелом состоянии, едва не застрял на советской стороне и лишь 30 ноября был выручен специально вернувшимся из-за кордона полковником Жгуном, с небольшим отрядом разыскавшим генерала и переправившим его за демаркационную линию. Для генералов Булак-Балаховичей начиналась эмиграция.

* * *

Эмиграция или… репатриация?

Мы уже достаточно слышали о Станиславе Балаховиче как о поляке, чтобы предполагать возможность и второго ответа, в пользу которого, казалось бы, говорят и настойчивые попытки генерала добиться польского гражданства, предпринимаемые в это время. Однако сама Польша отторгает его, в лице своих дипломатических представителей всячески стремясь не просто отмежеваться, а прямо избавиться от ненужного уже «Батьки».

Рижские переговоры РСФСР и УССР с одной стороны и Польской Республики – с другой, проходившие с октября 1920 по март 1921 года и завершившиеся подписанием 18 марта мирного договора, стали позорной страницей польской дипломатии и легли грязным пятном на шляхетскую честь «Второй Речи Посполитой». Захваченное большевиками русское золото ослепило поляков, побуждая их не только к беззастенчивому разделу малороссийских и белорусских земель (отозвавшемуся Польше в сентябре 1939 года), хотя Минск был в прямой досягаемости польских и союзных русских дивизий, но и к предательскому поведению в отношении последних. В первый момент после перехода демаркационной линии польское командование еще склонялось к сохранению войск Пермикина и Балаховичей как организованной боевой силы, но денег на это у Республики не нашлось, а Франция, к которой обращался за помощью Савинков (имея в виду, впрочем, в первую очередь 3-ю Русскую Армию, а не Балаховича, не оправдавшего его надежд), отказала недвусмысленно и категорично. Не была использована и возможность переброски Русской Народной Добровольческой Армии в «Среднюю Литву», к формально еще «бунтовавшему» генералу Желиговскому, чего боялись большевики. В результате русские формирования были интернированы в специальных лагерях, где местные власти предоставили полную свободу действий главе Русского Политического Комитета [229] , начавшему чистку офицерского состава под предлогом «германской ориентации» последнего, которой поляки боялись, как огня. Таким образом, провозглашенный Пилсудским «поход против большевизма» оказался фикцией, да и государственные интересы самой Польши – товаром довольно дешевым.

Еще худшим было положение Балаховича: польская делегация предложила даже выдать его Советам в случае «гарантий амнистии»… К счастью для «Батьки», что-то помешало этому постыдному торгу, но настойчивые требования высылки генерала продолжались и в ходе переговоров, и по их завершении. Так, уже 7 октября 1921 года было подписано очередное советско-польское соглашение, по которому поляки обязались выдворить Булак-Балаховича из страны в течение двух недель. По странному совпадению – совпадению ли? – соответствующая крайняя дата – 20 октября – должна была стать началом одной из советских денежных выплат по Рижскому договору…

Очевидно, что в такой ситуации генерал не мог не стремиться к получению польского подданства, которое защитило бы его от подобных поползновений, тем более что тот же Рижский договор, определявший условия репатриации, предоставлял ему для этого все возможности. Балаховича поддержала определенная часть прессы, и высылки удалось избежать. В то же время неясным оставалось его положение – ходатайства о зачислении обоих братьев-генералов в резерв польской армии, как и о награждении их орденами «Virtuti Militari» [230] , надолго повисли в воздухе (как мы помним, Станиславу Балаховичу с наградами никогда не везло…).

Впрочем, помимо невезения имелись и более веские причины. «Батька», разумеется, не мог так быстро успокоиться, и волнения советских представителей были, в общем, вполне оправданными. Сам он называл последним днем своих боев «за свободу Белоруссии» 18 марта 1921 года – как лояльному гражданину, к тому же стремившемуся в ряды Войска Польского, ему и нельзя было признавать, что борьба его на советской территории продолжалась после подписания мирного договора, – но приведенный выше «Приказ Батьки», отпечатанный перед ноябрьским наступлением, находили «расклеенным агентами Балаховича» в белорусских деревнях еще в середине апреля… Недаром, очевидно, значительное число балаховцев – по оценке Савинкова, быть может преувеличенной, до 1 000 человек, – не ушло за демаркационную линию, а продолжало сражаться в красных тылах.

Некоторое время генералы пытались вести типично эмигрантскую деятельность, подписывая вместе со своими соратниками меморандум о том, что не «комитеты» и «общественные деятели» из Парижа и Берлина, а войсковые командиры, живущие одной жизнью со своими солдатами, должны представлять подлинное лицо русских эмигрантов и беженцев, или принимая участие в работе белорусских организаций, выбирая, впрочем, ориентацию определенно русофильскую. В связи с начавшимся расформированием лагерей интернированных Балахович-старший прилагал усилия к обеспечению работой своих бывших подчиненных, немалая доля которых не имела ничего общего с Польшей, и добился для этого получения концессии на лесные разработки в Беловежской Пуще, где поселился и сам вместе с братом.

Не сумев расправиться с генералом дипломатическими методами, его противники обратились к террористическим: в ночь на 13 июня 1923 года на лесной дороге в Беловеж выстрелом из винтовки был убит Иосиф Балахович, и расследование показало, что следы вели за кордон. Первое же сообщение прессы квалифицировало это преступление как покушение на старшего брата, но поскольку, как мы помним, Иосиф всегда занимал более правую позицию, чем Станислав, у советской разведки вполне могли быть к нему персональные счеты, и недаром близкий знакомый обоих братьев упоминал о признании схваченного год спустя убийцы, что «деньги от большевиков» он получил именно за младшего Балаховича. Нет сомнения, что подобные планы строились и в отношении «Батьки», но Бог миловал его.

Кипучая энергия генерала искала выхода. Отказавшись от попыток играть какую-либо политическую роль – исключением стали лишь дни военного переворота, совершенного Пилсудским в мае 1926 года, когда Булак с группой своих партизан решительно выступил на стороне Первого Маршала, вернувшего себе верховную власть в государстве, – он все больше посвящает себя заботам о старых соратниках, выступлениям в печати, сплочению ветеранов, деятельности в организациях «комбатантов» (участников минувшей войны), широко раздавая учрежденный им самим «Крест Доблести», напоминавший по внешнему виду белый эмалевый орден Святого Георгия – его несбывшуюся мечту, – но с заменой в центральном медальоне изображения Победоносца на мертвую голову со скрещенными факелом и мечом. Романтика «рыцарей смерти» Великой войны («Звездой Рыцарей Смерти» именовалась высшая степень балаховского ордена), Христианская символика Адамовой головы – «смерть и Воскресение», память о Партизанской дивизии, носившей мертвые головы вместо кокард… не объединяются ли все эти ностальгические ассоциации одним славянским словом – «тоска», как говорят, не имеющим точных синонимов в европейских языках?

Наверное, генерал тосковал. Вынужденное бездействие угнетало его. Он так и не научился жить мирной жизнью, не научился считать деньги и из-за этого несколько раз попадал в неприятные истории, выдавая векселя, по которым не мог расплатиться. Он писал польские и белорусские стихи, не блещущие, быть может, литературными достоинствами, но взволнованные и искренние – не главное ли это в стихах? – был ли это призыв «встать за отчизну» или грустная эпитафия любимым коням – вороному и белому, которым уже не суждено было понести хозяина в решительную битву или на победный парад; мечты и намерения слишком часто не сбываются в жизни, и лишь в конце земного пути, упорно ведущего генерала к неизменной цели, ожидал он, что «kon? wrony i bialy» вновь встретят его для самой последней скачки…

Может быть, с таким состоянием Балаховича было связано и то, что брак его с Гертой фон Герхард оказался непродолжительным; позднее он женился в третий раз, и заботы о детях (всего двое сыновей и пять дочерей от трех браков [231] ) и семье погибшего брата тоже должны были занимать его в эти тягостные годы, которые мы с высоты своего исторического знания назовем сегодня межвоенными

Могла ли война не найти своего «рыцаря смерти»? В последнее время появляются версии о его участии военным советником в Гражданской войне в Испании (1936–1939), где Балахович якобы делился своим партизанским опытом в штабе генерала Франко. Но, хотя было бы чрезвычайно заманчиво представить старого «Батьку» инструктирующим марокканскую конницу «войск Национальной Испании», скорее всего здесь мы имеем дело с очередной легендой. Помимо того, что наиболее подробная польская биография генерала просто не оставляет ему на это времени, не следует сбрасывать со счетов неприязненное отношение, которое он питал к Германии, активно поддерживавшей Франко. В эти годы Булак целиком в мечтах о новом славянском Грюнвальде [232] , о войне с победным финалом в Берлине… Однако в действительности ему пришлось увидеть зарево над Варшавой.

Впрочем, не в одном Гитлере видел он угрозу. Один из старых балаховцев позже вспоминал речи, которые «Батька» вел в кругу своих соратников. «Я знаю – некоторые из вас посмеивались над моим увлечением Тарасом Бульбой, который был естественный тип средневековья, – говорил он, – но любил я его не за это, а за упорную непримиримость к врагу, за стойкость в христианской вере, свободолюбие и преданность своим товарищам. – Он и погиб страшной смертью за эти идеалы… Я убежден, что скоро настанут страшные времена, которые по силе человеконенавистничества, жестокости и преследования христиан и вообще верующих в Бога превзойдут не только средневековье, но и жуткую эпоху ассирийских и египетских царей… Да, господа, скоро еще нам придется отвечать на вопрос: “во Христа веруешь?”, причем утвердительный ответ будет требовать немедленной защиты с оружием в руках христианской цивилизации. Поверьте мне, вопрос будет так поставлен, или победить, или влачить жалкую жизнь раба и лизать пятки большевицкого хама!»

Вспомнил ли Балахович эти свои слова в сентябре 1939 года, когда в обливающейся кровью Польше, которую делили между собою нацисты и большевики, он бросился формировать новый партизанский отряд? К этому времени чин его был признан, и «Добровольческую Группу» (название менялось несколько раз) Булак-Балахович возглавляет уже не генерал-майором Русской Армии, а бригадным генералом Войска Польского. Почти две тысячи отозвавшихся на его клич добровольцев объединены в два пехотных батальона, два эскадрона кавалерии, противотанковый взвод и – отголосок минувшей войны? – юнкерский и офицерский отряды, действуя в дни обороны Варшавы на южном участке.

Кажется, возвращаются дела двадцатилетней давности. Вновь идут по тылам противника балаховцы; вновь стелется в карьере на пулеметы дикая конница; ближайший помощник Булака – есаул Яковлев (теперь он польский полковник), в 1920 году командовавший казачьей бригадой… Тогда они крепко не ладили – Яковлев не хотел подчиниться, – сегодня же стоят в общем строю: «скоро настанут страшные времена…», и встретить их надо, как прежде, с оружием в руках.

Позже рассказывали, будто Балахович «объявил о формировании отряда для похода против большевиков», и в какой-то мере можно этому поверить, поскольку генерал посылал своего эмиссара и в восточные области Польши – в Брест-Литовский, Люблин и Вильну для контакта с «формирующимися там моими отрядами», – а ведь Брест и Вильна входили уже в советскую зону раздела Польши. Но 30 сентября пала Варшава, открытая вооруженная борьба была окончена, и «Батьке» с его приближенными пришлось переходить на нелегальное положение.

Ну, уж для этого он решительно не был создан. Попытки конспиративной работы Булак-Балаховича трудно назвать успешными – кружок лиц, собравшихся при нем, объединялся, очевидно, лишь обаянием самого генерала и за семь месяцев никакого вклада в подпольную борьбу внести не успел, «Батьке» же соратники в конце концов посоветовали выбраться из Варшавы. Но на прощание генерал, как рассказывал близко знавший его сослуживец, решил «“кутнуть” по своему обыкновению»… – «А кто два раза в день не пьян, тот, извините, не улан…»

Был или не был Балахович навеселе, когда 10 мая 1940 года у его дома, уже после комендантского часа, его остановил немецкий патруль? Наверное, это неважно, как неважно и то, была ли эта встреча случайной или кто-то донес оккупантам о скрывающемся генерале, и его поджидали специально направленные гестаповцы. В конце концов, можно быть пьяным и не от вина – вспомним размышления Мережковского: «летит и долетит до конца, не остановится. Вот этим-то концом он, может быть, и пьян»; «есть упоение в бою» – и с одной только палкой в руках, на которую опирался он при ходьбе (тревожили старые раны?), партизан Балахович принял последний свой бой.

Он и сам не любил брать в плен настоящих врагов – не обманутых красноармейцев, а комиссаров и чекистов. Еще на Великой войне он не ждал себе плена от немцев. Не пошел он в плен и сейчас, предпочтя автоматную очередь и легкую смерть на месте.

«Жил грешно и умер смешно», – быть может, вспомнил бы слова смертельно раненного балаховца бывший соратник Балаховича Савинков. Быть может, и кому-то еще эта случайная гибель в случайной стычке покажется нелепой и бессмысленной. Но бывает ли вообще не бессмысленная смерть? И не выбрал бы сам Станислав Балахович, предоставь ему кто-нибудь выбор, именно такой – отчаянной, задиристой, очень «балаховской» обстановки для финала своего жизненного пути? Он действительно, как и обещал в стихах, упрямо прошел до конца, оставаясь самим собою, и ушел одвуконь – на своих вороном и белом – на тот Суд, где только и будут справедливо взвешены его грехи и его подвиги.

* * *

К одиннадцатой годовщине Октябрьского переворота (что за круглая дата?) у древней псковской крепостной стены поставили памятник «борцам за дело Пролетарской Революции, замученным в 1919 году в гор[оде] Пскове белогвардейскими бандами Булак-Булаховича [233] ». Несколько лет назад рельефные буквы имени «Батьки» были спилены и аккуратно закрашены под общий фон, так что остался лишь легкий намек.

Однако «белогвардейские банды» были оставлены в неприкосновенности.

Знамение уже нашего времени?

* * *

И на той же Псковщине, тоже в наши дни, старый священник вспоминает о бесчинствах красных, убивших всех духовных лиц и сбросивших тела в озеро… «А потом пришел Балахович и спустил всех комиссаров в ту же самую прорубь…»

– Батюшка, Булак-Балахович, мы слышали, был бандит?!

– Хоть и бандит был, а Царство ему Небесное…

А. С. Кручинин

Примечания

1

Самостоятельной проблемой становится календарный стиль. В тех случаях, где он специально не оговаривается, мы употребляем «старый» (юлианский) – когда речь идет о событиях дореволюционных и происходивших на Белом Юге (где был принят именно этот календарь) по «врангелевскую эвакуацию» 3 (16) ноября 1920 года включительно; для остальных регионов России и зарубежья, начиная с 1 (14) февраля 1918 года, используется «новый» (григорианский). – А. К.

2

Формально Главнокомандующим армиями Румынского фронта считался Король Румынии. – Е. К.

3

Кисмет ( тюрк. ) – судьба, рок, фатум. – Е. К.

4

Так в первоисточнике. По изложению Хаджиева получается, что генерал Казанович как бы два раза подходит к телу Корнилова. – Е. К.

5

Это явная ошибка: французский орден Почетного Легиона носится на ленте красного цвета; зелено-красная ленточка – у французского Военного Креста. – Е. К.

6

В таком виде текст песни был опубликован ее автором, капитаном А. П. Кривошеевым, в сборнике своих стихотворений, вышедшем в Ростове-на-Дону в 1919 году. Позднее появился вариант: «Русь могучую жалеем, Нам она кумир…» – Е. К.

7

Все подчеркивания – М. В. Алексеева. – А. К.

8

Разрядка М. В. Алексеева. – А. К.

9

Курсив первоисточника. – А. К.

10

Так в первоисточнике. – А. К.

11

Разрядка М. В. Алексеева. – А. К.

12

Ознакомившись позже с этим документом, М. В. Алексеев написал на нем: «Много перепутано из моих слов», – но что? конкретно, не отметил. В любом случае, общее настроение беседы отчет должен передавать. – А. К.

13

Подчеркнуто в первоисточнике. – А. К.

14

Курсив наш. – А. К.

15

Подчеркнем, что само по себе понятие диктатуры далеко не предполагает непременного установления террористического или тоталитарного режима, с чем его обычно связывает недобросовестная либеральная или социалистическая риторика. – А. К.

16

Сейчас получает распространение формулировка «граф Келлер отказался от сомнительной чести служить в Добровольческой Армии». На самом же деле старый воин, будучи искренним и горячим патриотом, прекрасно понимал великую роль, которую играли в защите чести России Добровольческая Армия и ее доблестные вожди. Честь находиться с нею в одном ряду отнюдь не была для графа Келлера «сомнительной». – А. К.

17

Курсив наш. – А. К.

18

Подчеркнуто М. В. Алексеевым. – А. К.

19

Всюду в цитате – разрядка А. И. Деникина. – А. К.

20

В литературе существует несколько вариантов родословной Калединых. Мы основываемся здесь на подлинных документах, хотя и наши сведения, скорее всего, являются неполными. – А. К.

21

Братья Борис, Гурий и Лев Панаевы – офицеры 12-го гусарского Ахтырского полка, в рядах которого доблестно сражались и один за другим погибли. – А. К.

22

Возможно, сам автор рассказа, полковник А. Гущин. – А. К.

23

Несмотря на свое бунтарство, Голубов вскоре был произведен в следующий чин – войскового старшины – и с гордостью надел новые погоны. – А. К.

24

Так в первоисточнике. – А. К.

25

Анахронизм: это название официально появится лишь после Рождества 1917 года. – А. К.

26

Всероссийский Исполнительный Комитет железнодорожного профсоюза. – А. К.

27

Мемуарист несколько путается в датах и событиях, но несомненна привязка этого эпизода к получению первых известий из Ростова. – А. К.

28

Слово «товарищ», обиходное на митингах и в левой печати в течение 1917 и последующих лет, в офицерских устах приобретало характер окрашенной ненавистью клички – ср. у Зинаиды Гиппиус: «Тем зверьем, что зовутся “товарищи”, Изничтожена наша земля…» – А. К.

29

Курсив А. И. Деникина. – А. К.

30

В документе – «от этого». – А. К.

31

Так в первоисточнике. – А. К.

32

В захваченном Новочеркасске Голубов будет искренне пытаться сделать все, чтобы не допустить террора и кровопролития, рассорится на этой почве с большевиками и бросится по станицам поднимать казаков на восстание. Но веры ему уже не было, и на одном из митингов «ватажник», неудачливый «красный Атаман» был застрелен. – А. К.

33

Могло быть «Многоуважаемый Михаил Васильевич», «Милостивый государь…», «Ваше Высокопревосходительство» (официально), но никогда – по фамилии и чину! – А. К.

34

После смерти генерала М. В. Алексеева Деникин стал именоваться Главнокомандующим Добровольческой Армией, а после заключения договора о подчинении ему Донской Армии – Главнокомандующим Вооруженными Силами на Юге России. – Ю. Т.

35

Впоследствии хутор выделится в отдельную станицу, и свои «Открытые письма к казакам» в 1920-е годы бывший Атаман будет подписывать: «Петр Краснов, казак станицы Каргинской». – А. М.

36

Состояла из старших кадет – учащихся 6-го и 7-го классов – юношей 16–17 лет. – А. М.

37

Кавказскими татарами в Российской Империи называли азербайджанцев. – А. М.

38

Так в первоисточнике. Видимо, следует читать «показатель». – А. М.

39

Генерал Яков Петрович Бакланов – легендарный герой Кавказских войн 1817–1864 годов. На его личном значке была вышита Адамова голова со скрещенными костями и надпись: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь». Баклановский значок был закреплен за 17-м Донским казачьим полком, получившим вечное шефство генерала. – А. М.

40

Разрядка П. Н. Краснова. – А. М.

41

Согласно этим статьям устанавливался флаг Всевеликого Войска Донского из трех горизонтальных полос: синей, желтой и алой, обозначавших донских казаков, калмыков и русских, проживавших в области. Восстанавливалась старая печать и герб Войска – голый казак, сидящий в папахе, при ружье и сабле на винной бочке, что дало повод острым языкам «переименовывать» Войско из «Всевеликого» во «Всевеселое». Народным гимном признавалась песня «Всколыхнулся, взволновался Православный Тихий Дон». – А. М.

42

В своей работе «Всевеликое Войско Донское» П. Н. Краснов всюду говорит о себе в третьем лице («Атаман»). – А. М.

43

Разрядка П. Н. Краснова. – А. М.

44

Символ Атаманской власти, род булавы; аналог скипетра в монархиях. – А. М.

45

Выделено П. Н. Красновым. – А. М.

46

Курсив первоисточника. – Р. А.

47

Названы наиболее известные и выдающиеся преподаватели. Общее число их было, конечно, значительно больше. – Р. А.

48

Так насмешливо называли служащих Земского Союза, носивших форму, напоминающую офицерскую, и вообще старавшихся, несмотря на свою глубоко тыловую службу, подражать офицерам. – Р. А.

49

Илоты – в Спарте (Древняя Греция) бесправное сословие, по своему положению близкое к рабам. В устах Дроздовцев этот термин звучал иронически. – Р. А.

50

Разрядка первоисточника. – Р. А.

51

Деникин вспоминал, что был ознакомлен с текстом рапорта, и самовольный поступок Романовского имел целью сгладить конфликт начальника дивизии с Командующим Армией, перенося возмущение Дроздовского на начальника Штаба. – Р. А.

52

Автор выражает благодарность и признательность А. С. Кручинину и Р. Г. Гагкуеву, без помощи которых этот очерк не мог быть написан. – Н. К.

53

Разрядка А. И. Деникина. – Н. К .

54

В документе –«или». – Н. К.

55

Оригиналы писем Государыни написаны по-английски. Мы цитируем их по переводу, сделанному В. Д. Набоковым. – А. К.

56

Полк был переименован из драгунского в 1907 году, в рамках общей реформы регулярной кавалерии. – А. К.

57

В английском оригинале –«an immense banner with the image of the Saviour», то есть не только не конкретизирован иконографический тип изображения Спасителя, но и сам стяг может характеризоваться не как «огромный», а как «прекрасный, великолепный». Неизвестно, владел ли переводчик какой-то дополнительной информацией (равно как неизвестна и степень ее достоверности), или эти подробности являются просто результатом его домысла. – А. К.

58

Примечание А. Г. Шкуро. – А. К.

59

В документе – «приказ Князя», что представляется результатом сбоя при передаче телеграммы. – А. К.

60

В документе – «к тем изменникам из войск, забывшим…» – А. К.

61

Курсив наш. – А. К.

62

В первоисточнике – «переброску кавалерии должно было быть произведено…» – А. К.

63

Календарный стиль неясен. – А. К.

64

В первоисточнике – «не войду». – А. К.

65

Курсив первоисточника. – А. К.

66

С позволения сказать ( лат. ).

67

Так в документе. – А. К.

68

К этим словам генерал Казанович сделал следующее примечание: «В Добр[овольческой] армии, при наличии многочисленной отличной конницы, до приезда осенью 1918 г. генерала барона Врангеля не было выдающихся кавалерийских начальников». – А. К.

69

Так в документе. – А. К.

70

Что? Келлер имеет в виду, не совсем понятно. – А. К.

71

В первоисточнике – «имеющим». – А. К.

72

В документе – «единой». – А. К.

73

Переговоры о перемирии держав Антанты с Турцией, в результате которых Босфор и Дарданеллы оказались открытыми для союзных судов, действительно были не за горами, хотя до появления союзников на Юге России и после этого оставалось более месяца. – А. К.

74

Имеется в виду действовавший на Волге Комитет членов Учредительного Собрания. – А. К.

75

Антанты («Entente Cordiale» – по-французски «Сердечное Согласие»). – А. К.

76

В первоисточнике – «не поведет». – А. К.

77

Курсив наш. – А. К.

78

Так в первоисточнике. – А. К.

79

Курсив наш. – А. К.

80

Подчеркнуто в первоисточнике. – А. К.

81

Курсив наш. – Р. А.

82

Курсив наш. – Р. А.

83

Курсив А. И. Деникина. – Р. А.

84

Курсив наш. – Р.А.

85

Курсив А. И. Деникина. – Р. А.

86

Подчеркнуто нами. – Р. А.

87

Курсив наш. – Р. А.

88

Курсив наш. – Р. А.

89

Потрясающая точность! – Р. А.

90

Денежные знаки, выпущенные соответственно Временным Правительством А. Ф. Керенского и Советской властью (последние – с подписью управляющего Государственным Банком Ю. Пятакова). – В. Ц.

91

Курсив наш. – В. Ц.

92

Формально дивизия еще не считалась сформированной, хотя разворачивание в трехполковой состав уже произошло. – Р. А.

93

В этой характеристике много странного. Казалось бы, воинские чины, сбегающие из своих частей, чтобы оказаться на острие главного удара , или «в другое время» (в резерве? в отпуске? – в любом случае, по смыслу не в бою ) «считающие себя больными», должны были представлять собой неплохой боевой элемент. Обращаясь к подобным мемуарам, следует помнить, что писались они, естественно, уже после поражения, когда хочется найти виновных и желательно «со стороны». – Сост.

94

То есть инвалидов, принадлежащих к той или иной «категории», которая определяла степень непригодности к службе. – Р. А.

95

По другим источникам, речь шла о казни захваченных большевицких подпольщиков. – Р. А.

96

За время его обучения там Академия поменяет название, став «Императорской Николаевской Военной Академией». – А. К.

97

Настоящая фамилия прославленного впоследствии Белого генерала (ударение на последнем слоге). Более известный вариант «Шкуро» был принят летом 1918 года им самим для благозвучия; в дальнейшем будем употреблять его и мы. – А. К.

98

Подчеркнуто нами. – А. К.

99

Слащов носил черкеску, будучи зачислен в Кубанское и Терское Казачьи Войска в воздаяние заслуг по поднятию восстаний и освобождению обеих Областей от большевиков. Подобные «зачисления в списки» нередко являлись лишь актом вежливости, но Яков Александрович действительно оставил по себе хорошую память у казаков: энтузиазм его бывших подчиненных принимал даже совершенно незаконные формы, и современник – трудно сказать, с осуждением или удовлетворением, – упоминал «казаков, самовольно пробирающихся в 5-ю Дивизию за Полковником Слащовым». – А. К.

100

Этим расплывчатым термином, объединявшим все ту же 4-ю пехотную дивизию и несколько отдельных полков, назывался теперь бывший 3-й корпус (ни бригада Склярова, ни отряд Оссовского в состав войск Новороссии не входили). – А. К.

101

Исходящий номер телеграммы Штаба войск, содержащей распоряжение продолжать преследование махновцев. Слово «телеграмма» в оперативной переписке могло опускаться – ср. ниже «№ 750». – А. К.

102

Курсив наш. – А. К.

103

Это не было пустым маскарадом: «юнкер Нечволодов», выполняя боевые приказы, рисковала жизнью и была ранена. Генерал вообще не щадил не только себя, но и своих близких; видимо, из-за этого распался его брак с Софией Владимировной («со своей женой развелся “в 27 часов” за то, что она не захотела остаться в Крыму», – записал о Слащове в дневнике генерал А. П. Богаевский). С Н. Н. Нечволодовой Яков Александрович обвенчался в июле 1920 года. – А. К.

104

«Обращался он к ним не по-старому: “Здорово, молодцы!”, а “Здорово, братья”, – вспоминал Митрополит Вениамин (Федченков), в 1920 году Епископ Севастопольский. – Это была новость и очень отрадная и современная. В ней уже слышалось новое, уважительное и дружественное отношение к “серому солдату”. И я видел, как отвечали войска. Они готовы были тут же броситься по его слову в огонь и в воду». – А. К.

105

Так в документе. По смыслу возможно чтение «…и один». – А. К.

106

Так в первоисточнике. – А. К.

107

Разрядка Я. А. Слащова. – А. К.

108

Государственный переворот ( франц .).

109

Мы ставим слово «возвращение» в кавычки, ибо генерал Слащов не мог вернуться в страну, в которой он никогда не жил до этого. Он уезжал не из РСФСР, а из России, а это были два разных государства. – А. К.

110

Неточная цитата из Евангелия: «Претерпевый же до конца, той спасен будет» (Мк. 13:13). – А. К.

111

Так в первоисточнике. – А. К.

112

Курсив наш. – А. К.

113

Во всех последующих очерках даты до 1 (14) февраля 1918 года приводятся по старому, после – по новому стилю. – Ред.

114

Впоследствии у Александра Васильевича и Софии Федоровны было трое детей. Сведения имеются лишь о двух – сыне Ростиславе (1910–1965, скончался во Франции) и дочери Маргарите, скончавшейся в 1915 году в возрасте двух лет. Сама София Федоровна умерла в 1956 году под Парижем. – Н. К.

115

Командующего XII-й армией. – Н. К.

116

Сербов, хорватов, словенцев, македонцев – всех тех, кого сейчас принято именовать «югославами». – А. П.

117

Гайда, очевидно, имеет в виду Великого Князя Николая Николаевича, Верховного Главнокомандующего в 1914–1915 годах, а затем Наместника Кавказа. – А. П.

118

Атаман Дутов в данном случае неточен: полковник Ф. Е. Махин был отчислен от старшего класса Академии в 1910 году, затем вновь поступил в старший класс Академии в 1911 году и в 1913 году закончил дополнительный курс по первому разряду с причислением к Генеральному Штабу. – А. Г.

119

Известная правая организация под председательством члена Государственной Думы П. Н. Крупенского (примечание П. Н. Милюкова). – А. Г.

120

Так его фамилия писалась в документах того времени, в исторической литературе принято написание «Цвиллинг». – А. Г.

121

Настоящая фамилия Л. Д. Троцкого. – А. Г.

122

В публикации – «брат». – А. Г.

123

Интересно, что в газете была допущена опечатка – вместо «избранники» напечатано «тиранники», однако уже в следующем номере редакция принесла извинения читателям. – А. Г.

124

Киргизами или киргиз-кайсаками в Российской Империи называли казахов. – А. Г.

125

Так в первоисточнике. – А. Г.

126

Большинство очевидцев все же считало Дутова низкорослым. – А. Г.

127

Так в первоисточнике. – А. Г.

128

Так в первоисточнике. Имеется в виду Дутов. – А. Г.

129

В документе ошибка, на самом деле – Филиппа Архиповича Богданова. – А. Г.

130

По некоторым данным, было также передано 10 000 комплектов теплого белья. – А. Г.

131

Генерал Б. И. Хорошхин в 1918–1919 годах был начальником Главного Управления по делам Казачьих Войск. – А. Г.

132

В литературе указывается и дата «24 ноября 1881 года». Мы основываемся на послужном списке 1916 года, на котором имеется подпись ознакомившегося с ним Гришина. – А. К.

133

Следует скорее читать «пребывали в Харбине» («ять» в конце слова советским публикатором вполне могла быть принята за «ер» – твердый знак). – А. К.

134

В публикации отчета В. Е. Флуга – «А. И. Гришиным», но это, скорее всего, опечатка. – А. К.

135

Всюду в цитате – выделения первоисточника. – А. К.

136

Так в первоисточнике. Очевидно, «закону о призыве». – А. К.

137

В публикации документа – «насильщиков». – А. К.

138

Курсив первоисточника. – А. К.

139

Так в первоисточнике. – А. К.

140

Так в первоисточнике. – А. К.

141

Так в документе. – А. К.

142

Документ датирован «31 Сентября 1918 г. н[ового]/ст[иля]», но это, конечно, явная ошибка. – А. К.

143

Так в документе. – А. К.

144

В первоисточнике – «по городам», но это явная опечатка. – А. К.

145

В Добровольческой Армии был сформирован, на правах союзной части, польский отряд (бригада, затем дивизия), который сражался на Северном Кавказе, а после окончания Мировой войны и образования независимого Польского государства подлежал отправке на родину (морем через Новороссийск – Одессу). Его части и находились в Одессе в описываемый период. – А. К.

146

Скорее всего, по новому стилю; в этом случае следует считать ошибкой упоминание той же даты А. И. Деникиным, использовавшим Юлианский календарь. – А. К.

147

Так в первоисточнике. – А. К.

148

В официальных документах дореволюционного периода имя Г. К. Старка приводится как «Георгий», сам же он подписывался как «Юрий» (впрочем, так же его имя пишется и в некоторых документах периода Гражданской войны). Мы будем упоминать имя Старка в соответствии с его послужным списком – Георгий. – Н. К.

149

В дальнейшем мы будем все же придерживаться официального термина того периода – Речной Боевой Флот. – Н. К.

150

Кабельтов – 1/10 морской мили. – Н. К.

151

В первоисточнике ошибочно – «об отправке». – Н. К.

152

Морского ведомства. – Н. К.

153

Военного ведомства. – Н. К.

154

Более вероятным представляется иное объяснение: «европейское» Роберт могло использоваться в обиходе среди родственников Унгерна, менее, чем он, «русифицировавшихся». В каких-то случаях семейные или дружеские имена-прозвища накрепко приставали к человеку – так произошло, например, с одной из ближайших подруг Государыни Александры Феодоровны, фрейлиной Юлией Александровной Ден, в большинстве источников и даже библиографических ссылок навсегда оставшейся « Лили Ден». – А. К.

155

В последние годы были опубликованы выдержки из аттестационной тетради Р. Ф. Унгерна, но публикатор не понял подлинной причины перемен в его поведении и, проигнорировав отметки об успеваемости, нарисовал тем самым неправильную картину обучения барона в Морском корпусе. – А. К.

156

В первоисточнике – «айсаров». – А. К.

157

Так Атаман называет барона уже начиная с весны 1917 года; Унгерн действительно был представлен к производству в этот чин, хотя достоверных сведений о том, что оно состоялось, у нас нет. – А. К.

158

Правильнее – «маньчжуры и харачины». – А. К.

159

Казнь каждого десятого в дрогнувших или чем-то провинившихся воинских частях; применялась в Красной Армии, хотя и не была в ней повсеместной. – А. К.

160

На гауптвахту (армейский жаргон). – А. К.

161

В первоисточнике – «боковую», но из контекста видно, что речь идет о вагоне бронепоезда, в котором размещалась часть военного училища, эвакуированного из Читы в Даурию летом 1920 года. – А. К.

162

В русских источниках его имя пишется по-разному: Чжан Ку-ю, Чжан-Куи-Ву, Джан-Кую, но несомненно, что речь идет об одном и том же человеке. – А. К.

163

Имеется в виду династия Цин, правившая Китайской Империей с XVII века и свергнутая «Синьхайской революцией» в октябре 1911 года. – А. К.

164

Кстати, Унгерн был, кажется, единственным, кто попытался отомстить за Колчака. Он вполне серьезно готовил уничтожение поезда одного из старших союзных военачальников (французского генерала Жанена или чешского – Сырового), небезосновательно считая их главными виновниками трагической гибели Верховного, – и только увещевания Атамана Семенова (из «дипломатических соображений») заставили барона отказаться от своего плана. – А. К.

165

Обратный перевод с английского. – А. К.

166

Здесь и далее мы объединяем под общим наименованием «красных» части советской 5-й армии, структурно не подчиненной ей Народно-Революционной Армии ДВР и якобы не подчинявшиеся вообще никому партизанские отряды, поскольку на деле все они выступали под единым руководством. – А. К.

167

Северные районы Монголии имеют весьма возвышенный рельеф, не позволявший провезти артиллерию и обоз ближе к границе, чем лежал почтовый тракт. – А. К.

168

Верхняя одежда, род халата. – А. К.

169

Так в первоисточнике. – А. К.

170

Монастыри и монастырские поселки. – А. К.

171

Так в документе. Возможно, следует читать «нечестия». – А. К.

172

Неточная цитата из Книги Пророка Даниила ( 12 : 1, 10–12). В синодальном переводе: «…и не уразумеет сего никто из нечестивых…» (стих 10), «…тысячи трех сот тридцати пяти дней» (стих 12). – А. К.

173

Документ изобилует опечатками, наиболее явные из которых исправлены без оговорок. – А. К.

174

Это письмо сибирскому эсеру В. И. Анучину выглядит довольно странным, и сам барон на процессе в Ново-Николаевске отрицал свое авторство; следует, однако, помнить, что Анучин, в отличие от других адресатов Унгерна, находился в это время в поле досягаемости советских карательных органов, и переписка с «кровавым бароном» могла быть поставлена ему в вину. – А. К.

175

Буддистский монастырь. – А. К.

176

Так в первоисточнике. – А. К.

177

Монгольская плеть с относительно длинным черенком. Про Унгерна рассказывали, что ударом ташура он мог убить человека. – А. К.

178

Имеется в виду Ван-Курэ. На самом деле это произошло верстах в пятидесяти к северу. – А. К.

179

Генисаретское озеро, называемое также Тивериадским или Галилейским морем, с которым связан ряд эпизодов земной жизни Спасителя, в действительности находится в Палестине. – А. К.

180

Так всюду у Семенова. Имеются в виду события 3–6 июля 1917 года, когда большевики вывели на улицу вооруженные отряды, но были остановлены войсками и рассеяны. – А. К.

181

Всюду в цитате – курсив первоисточника. – А. К.

182

Так в первоисточнике. – А. К.

183

Все выделения – первоисточника. – А. К.

184

Так в первоисточнике. – А. К.

185

Всюду в цитате – курсив первоисточника. – А. К.

186

Так в первоисточнике. – А. К.

187

Оба Войска, вместе взятые, были чуть ли не втрое меньше Забайкальского по численности и в два с половиною раза – по силе выставляемых строевых частей мирного времени. – А. К.

188

В первоисточнике – «настолько». – А. К.

189

В первоисточнике – «из них». – А. К.

190

В первоисточнике – «передачу». – А. К.

191

Цитируется по воспоминаниям Семенова; все выделения и вопросы – Атамана. – А. К.

192

В литературе часто встречается ошибочное «№ 60». – А. К.

193

Так в публикации. – А. К.

194

В эмиграции, в 1930-е годы, С. Н. Третьяков сотрудничал с советскими спецслужбами, участвовал в шпионаже за руководством Русского Обще-Воинского Союза и приложил руку к похищению из Парижа главы РОВС генерала Е. К. Миллера. Во время Второй мировой войны был раскрыт Гестапо и казнен. – А. К.

195

Находясь в советском плену, Григорий Михайлович давал какие-то странные показания о «посылке телеграммы Ленину», путая даты и ссылаясь на бывшего председателя РВС советской 5-й армии И. Н. Смирнова (которого почему-то назвал «Наркомземом»), к тому времени уже несколько лет как репрессированного. Более определенных свидетельств на этот счет пока нет. Заметим, что в памфлете об Атамане Семенове, приписываемом хорошо осведомленному генералу Л. В. Вериго и выдержанном в весьма нелицеприятных (а порой – и очернительских) тонах, столь выигрышный факт, как мнимое «предательство» Семенова и его «переговоры с красными», не нашел ни малейшего отражения. – А. К.

196

Всюду в цитате – курсив Г. М. Семенова. – А. К.

197

Дальнейшая судьба золота продолжает оставаться не выясненной до конца. В 1945 году ею, похоже, больше, чем всеми остальными эпизодами биографии Семенова, интересовалось советское следствие, однако из отрывочных публикаций на эту тему создается впечатление, что Атаман сознательно темнил и «путал следы». Известно, что часть золотого запаса должна была пойти на покрытие расходов по содержанию Армии, а возможно – в дальнейшем и беженцев, причем распоряжаться ею должны были бы уже не «семеновские», а «каппелевские» генералы. В любом случае, к середине 1920-х годов личные средства Атамана Семенова были, как мы вскоре увидим, весьма ограничены, и подозревать его в казнокрадстве кажется несправедливым. – А. К.

198

Определение знамени по дореволюционному уставу. – А. К.

199

По преимуществу ( франц. ).

200

Военный корабль с небольшой осадкой, используемый для действий в прибрежных водах или на реках. – Н. К.

201

«Товарищи» здесь употреблено явно иронически, как принятая в СССР партийная кличка-обращение. – Н. К.

202

Так в первоисточнике. – В. Ц.

203

Северный корпус формировался осенью 1918 года во Пскове, но после понесенного поражения от большевиков отступил на территорию получившей независимость Эстонии. – В. Ц.

204

Всюду в цитате курсив В. И. Ленина. – В. Ц.

205

Горе побежденным ( лат. ).

206

Здесь и далее переводы с белорусского и польского не оговариваются. – А. К.

207

Rzeczpospolita ( польск .) – республика; «Первой Речью Посполитой» считается польско-литовское государство, существовавшее в XV–XVIII веках. – А. К.

208

Поступление братьев на службу еще в августе 1914 года следует считать не подтвержденным документально, хотя в одном из послужных списков Иосифа действительно встречается дата 2 августа (то есть на третьей неделе войны, а не через три месяца после ее начала). Мы, однако, пользуемся более ранним вариантом послужного списка. – А. К.

209

Всего за годы мировой войны С. Н. Балахович был четырежды ранен и один раз контужен. – А. К.

210

После Л. Н. Пунина титул Атамана больше не присваивался. – А. К.

211

Отметим здесь же женитьбу Иосифа Балаховича на сестре своего покойного Атамана – Зинаиде Пуниной, причем сие деяние, очевидно, следует включить в список фронтовых партизанских операций штабс-капитана, поскольку в отпуск он за всю войну не ездил ни разу. – А. К.

212

Эта «революционная» награда была учреждена приказом военного министра А. Ф. Керенского 3 июля 1917 года. – А. К.

213

По другим сведениям – в 1925-м. Как бы то ни было, в годы Гражданской войны Станислав вряд ли имел о ней какие-либо достоверные известия. – А. К.

214

Его фамилия в исторической литературе имеет ряд разночтений: Пермикин, Перемикин, Перемыкин… – А. К.

215

С Балаховича бы сталось прибавить себе чин «для солидности», но перед нами может быть и просто анахронизм: свидетельство относится к концу лета 1919 года, когда его автор мог уже знать о производстве своего бывшего начальника в полковники. – А. К.

216

Правильно: на Гороховую (улица в Петрограде, где располагалась местная Чрезвычайная Комиссия). – А. К.

217

На помощь Эстонии были направлены отряды финских добровольцев. – А. К.

218

Интересно, что Иосиф подписывает свой текст «Ротмистр Балахович», а Станислав свой – «подполковник Булак -Балахович». – А. К.

219

«Керенки» – денежные знаки образца, принятого в 1917 году Временным Правительством А. Ф. Керенского. Примитивность исполнения обуславливала легкость их подделки. – А. К.

220

Разрядка первоисточника. – А. К.

221

Разрядка З. Н. Гиппиус. – А. К.

222

В первоисточнике – «может», но, как видно из дальнейшего, это явная опечатка. – А. К.

223

Обратный перевод с польского. – А. К.

224

Военным министерством ( польск .).

225

1-я и 2-я сражались в Таврии. – А. К.

226

Все выделения – первоисточника. – А. К.

227

Листовка имеет много опечаток, которые исправляются здесь без оговорок. – А. К.

228

«Окна РОСТА» – плакаты, выставлявшиеся в витринах отделений Российского телеграфного агентства (РОСТА). В написании большинства текстов и подготовке иллюстраций к ним принимал участие Владимир Маяковский, которому принадлежат и процитированные строки. – А. К.

229

Комитет был переименован в «Эвакуационный». – А. К.

230

Орден Воинской Доблести (в русских источниках иногда именуется «Военный Крест») – одна из самых почетных польских боевых наград. – А. К.

231

Некоторые из прямых потомков С. Н. Булак-Балаховича и сейчас живут в Польше, другие эмигрировали. – А. К.

232

Битва при Грюнвальде 15 июня 1410 года, в которой польско-литовско-русские войска нанесли поражение рыцарям Тевтонского Ордена, надолго остановила германскую экспансию на Восток. – А. К.

233

Эта ошибка в написании фамилии генерала была весьма распространенной. – А. К.


Оглавление

  • «Генерал Харьков» (Вместо предисловия)
  • Исторические портреты
  • Генерал-от-инфантерии Л. Г. Корнилов
  • Генерал-от-инфантерии М. В. Алексеев
  • Генерал-от-кавалерии А. М. Каледин
  • Генерал-лейтенант А. И. Деникин
  • Генерал-от-кавалерии П. Н. Краснов
  • Генерал-майор М. Г. Дроздовский
  • Генерал-лейтенант С. Л. Марков [52]
  • Генерал-от-кавалерии граф Ф. А. Келлер
  • Генерал-лейтенант И. П. Романовский
  • Генерал-лейтенант А. Г. Шкуро
  • Генерал-лейтенант К. К. Мамантов
  • Генерал-от-инфантерии А. П. Кутепов
  • Генерал-лейтенант барон П. Н. Врангель
  • Генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский
  • Адмирал А. В. Колчак
  • Генерал-лейтенант Р. Гайда
  • Генерал-лейтенант В. О. Каппель
  • Атаман А. И. Дутов
  • Генерал-майор А. Н. Гришин-Алмазов
  • Генерал-лейтенант В. М. Молчанов
  • Контр-адмирал Г. К. Старк
  • Генерал-лейтенант барон Р. Ф. Унгерн-Штернберг
  • Атаман Г. М. Семенов
  • Генерал-лейтенант М. К. Дитерихс
  • Генерал-лейтенант Е. К. Миллер
  • Генерал-от-инфантерии Н. Н. Юденич
  • Генералы С. Н. и И. Н. Балаховичи

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно