Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В воскресенье на заводской окраине Екатеринослава затевался кулачный бой — древняя жестокая забава бедняков. Как всегда в праздник, в Новые Кайдаки спешили и стар и млад. Из приземистых хибар и сырых, задымленных казарм-общежитий торопились завзятые мастера кулачных боев, а следом тянулись любопытные — поглазеть.

Противники, подзадоривая друг друга острым словцом и соленой шуткой, выстраивались лицом к лицу на расстоянии вытянутой руки. Напротив Григория — широкоплечий парень в вылинялой рубахе и плохоньком картузике, небрежно сбитом на затылок. Он поглядывал на худощавого, черноволосого юношу насмешливо и свысока. Григорий исподлобья бросил на него взгляд: он не собирался драться, но, очутившись в толпе, уже не мог из нее выбраться. Крепыш в картузике на затылке презрительно хмыкнул и легонько толкнул его в плечо.

— Бей, а то сам упадет! — весело подзуживали в толпе.

Неподалеку, на взгорке, громко засмеялись девчата.

На Григория словно кипятком плеснули, кровь ударила ему в лицо — и он так саданул парня в грудь, что у того картуз отлетел далеко в сторону.

И началась битва: на песчаном берегу Днепра взлетали кулаки, разбивали губы, расквашивали носы. А с бугра поддавали жару:

— Так его, та-а-ак!

— Беги, Дмитро, к запруде!

— Падай! Падай! Лежачего не бьют!..

Русоволосая, синеглазая девушка протиснулась вперед и в страхе наблюдала за чернявым, яростно схватившимся с крепким, как бычок, противником.

Парень не выдержал натиска и упал, а Григорий, возбужденный, раскрасневшийся, вытирал платком взмокший лоб и счастливо улыбался. Вокруг восторженно ревела толпа:

— Молодец!

— Здорово дерешься!

Оглянулся по сторонам… Где же девушка с русой косой? Ее не было. И сразу и драка и победа показались ему бессмысленными. Тело ныло от напряжения и тяжелых ударов. Хотелось упасть на песок, закрыть глаза и обо всем забыть…

Впереди шумело и волновалось зеленое море прибрежных зарослей. Но Григорий не видел ни густых камышей, ни плавней, где росли задумчивые вербы и белоствольные осокори, не слышал птичьего гомона. Побрел к запруде и там повернул к плотам. Скверно было на душе. Усталость и боль, опустошенность и злость овладели им.

Григорий наклонился, зачерпнул воды и ополоснул лицо. Потом разделся, свернул одежду, положил между бревен и прыгнул в воду. Вынырнул, с наслаждением набрал полную грудь воздуха. Хорошо… Постепенно успокаивался. Ласковая, прохладная вода снимала усталость. Григорий лег на спину и смотрел на сияющее голубое небо, по которому белым вишневым цветом рассыпались легкие облачка.

Течение стремительно увлекало его вниз по реке и тянуло на быстрину. Далеко позади остались плоты и запруды.

— Эй, хлопче, далеко ли собрался? — совсем рядом послышался густой бас. — Садись, подвезу.

В лодке, обшитой шалевкой, сидел парень в синей расстегнутой сорочке: открытое скуластое лицо, густые светлые волосы, веселые глаза.

Григорий ухватился рукой за корму и ловко взобрался в лодку.

— Ты где разделся?

— На плотах.

Григорий залюбовался крепкой фигурой гребца, его широкой грудью, свободными, уверенными движениями. У плотов Григорий сошел на берег.

— Спасибо!

— Бывай!

Круто развернувшись, лодка поплыла дальше, а Григорий еще долго смотрел ей вслед.

2

Григорий легко взбежал по деревянным ступеням моста. Перед ним как на ладони раскинулся Александровский чугунолитейный завод Брянского акционерного общества: высокие трубы четырех домен, кауперы, газгольдеры, серебристые ленты железной дороги. Все дышало, ревело, клокотало, вздымая к небу клубы пламени и дыма. Теперь это уже стало привычным и не давило хмурым величием. А в тот первый день, когда здесь появился, ему, потрясенному и оглушенному, показалось, что даже солнце померкло. Исчезло радостное чувство, с которым он по приглашению брата добирался сюда. Приподнятое настроение не покидало его всю дорогу — и в поезде, и потом, когда отмерял долгие версты босиком: не хватило денег на билет и не хотел трепать сапоги.

Он до сих пор помнил, как, удивленно озираясь, стоял посреди грязного, захламленного двора водокачки. На куче угля спал человек. Что-то помешало Григорию пройти мимо, что-то в жалкой фигуре спящего показалось знакомым. Неужели брат? Они не виделись восемь лет. Наклонился, потянул за рукав.

— Отстань! — сердито прохрипел тот, но все же поднял голову и с трудом разлепил веки. — Братуха! Ты? А я-то думаю: кто меня будит?.. Здравствуй, браток!..

Петро поднялся, расправил худые, острые плечи и вдруг зашелся от кашля.

— Замучил меня, проклятущий. Ну, как там мать?

— Жива-здорова. Велела кланяться.

— А я, видишь… по две смены… целые сутки в угольной пыли… Разгружаю… Хату строю… Жена, трое детей, ютимся в землянке.

В поисках работы Григорий обошел тогда все заводы, но без поручительства, как и предупреждал брат, устроиться не смог. У проходных — толпы безработных. Управляющий гвоздильным заводом Ганке появлялся на улице только в сопровождении двух здоровенных гайдуков. Все знали: подойдешь слишком близко просить работу — огреют нагайкой.

Пока Петро искал, как и куда пристроить брата, Григорий не терял времени даром: копал глину, месил и формовал кирпичи, сушил их на солнце — помогал класть хату. Наконец устроился и сам — учеником токаря на Брянский завод, на эту вот мрачную махину…

— Ты чего на мост забрался?! — прервал охранник воспоминания Григория.

— Мне в Брянскую колонию.

— Да как ты смеешь по директорскому мосту? Убирайся отсюда!

— Я спешу, а ворота для рабочих далеко…

— Женись на директорской дочке, тогда будешь топать по этому мосту… Ступай назад! Нет, стой… Дай-ка мне свой заводской номер! — И караульный записал номер Петровского.

По заводскому двору, как раз под мостом, проезжал в это время небольшой паровозик, тянувший груженную чугунным литьем платформу. На повороте он замедлил бег, платформа, будто споткнувшись, качнулась, приподнялась и рухнула набок… Пронзительный женский крик заглушил грохот.

Сбежались люди. Появился рабочий в замасленной блузе. Он растерянно топтался на месте и беспомощно разводил руками. Белые, бескровные губы не могли вымолвить ни слова. Это был муж пострадавшей.

— В больницу!

— Быстрей!

И как стук молотка по крышке гроба:

— Поздно…

Люди, привыкшие к ежедневным жертвам и увечьям, молча разошлись по своим местам…

В следующую субботу, когда Григорий, отстояв длинную очередь, подошел к окошечку кассы, чтобы получить свою зарплату, кассир протянул ему желтоватую бумажку — расчетный лист.

— Почему так мало? — удивился он. — Тут какая-то ошибка.

— Никакой ошибки. — Кассир порылся в ящике с бумагами и равнодушно добавил: — Нужно ходить там, где тебе полагается, и помнить, что ты не директор и не инженер.

«Вот оно что — директорский мост», — вспомнил Григорий и хотел еще что-то спросить, но сзади шумно напирали:

— Чего прилип к кассе?

— Инженером захотел стать?

— А директором не хочешь?

Свой брат — рабочие выкрикивали обидные, разящие в самое сердце слова.

— Чего расшумелись? — раздался могучий бас, и все сразу приумолкли.

Григорий оглянулся и увидел дюжего парня, приветливо улыбавшегося ему; показалось, что он уже где-то его встречал. Но, оскорбленный и осмеянный, Григорий, понурив голову, отошел от кассы, сжимая в руке убогий заработок. В груди кипели негодование, злость против притеснителей и обида на полное равнодушие окружающих. Людей ни за что штрафуют, вырывают изо рта последний кусок, а они рады посмеяться над бедой товарища. А ведь почти каждый из них не раз оказывался в таком же положении.

Уже за воротами завода он снова услышал знакомый голос:

— Ты что же, друже, своих не признаешь?

— А, это ты! — Григорий теперь узнал лодочника, который подобрал его на Днепре после кулачного боя. — Я так расстроился, что…

— Не обижайся, они не по злобе. Давай лучше знакомиться. Хотя я тебя уже знаю — ты токарь из мостового Григорий Петровский. А я работаю в доменном, зовут меня Степаном. Степан Непийвода.

— Непийвода… чудно. Видно, твой предок был запорожцем?

— Может, и был.

— Воды не пьешь, а сам всегда на воде, — пошутил Григорий.

— Чтоб людей повидать…

— Тех, кто бьется на кулаках?

— И тех тоже. Наблюдал, как ты дрался… Молодец, что не сплоховал! Но эта драка ничего не стоит.

Григорий с интересом глянул на Степана, а тот сказал:

— Приходи завтра ко мне. — И дал адрес.

— Приду.

В воскресенье Григорий появился в маленьком палисаднике отца Степана — Ивана Макаровича. Возле низенькой, покрытой гонтом хаты зеленел клочок земли, на котором в свободное время любил повозиться хозяин. Хлеборобская душа Непийводы тосковала по земле. Безземелье и погнало его в город. Он стал литейщиком. Работа тяжелая, опасная, однако заработок неплохой. Непийвода трудился, что называется, до седьмого пота. Мечтал скопить денег, вернуться в село, обзавестись хозяйством, конем. Чего стоит безлошадный крестьянин?

Хозяйка пригласила всех в хату. Чинно рассаживались за столом — Иван Макарович в красном углу, под иконой Николая-чудотворца, дальше дочери — Ганя, Лида, Харитя, потом мать, Степан, рядом с ним Григорий, как раз напротив старого Непийводы.

Иван Макарович в шинок не ходил, не любил и в будни прикладываться к чарке. А в воскресенье совсем другое дело. Не грех и выпить, и песню завести, и байку какую-нибудь вспомнить.

И вот уже тихонечко, словно голос издалека доносится, полилась нехитрая мелодия. Запевает Иван Макарович сказ про славного Устина Кармалюка. Все громче звучит песня, крепнет голос певца и незаметно берет за душу, околдовывает, зовет куда-то… Заслушался Григорий. Притихли за столом дочки, украдкой вытерла хозяйка кончиком платка повлажневшие глаза.

Иван Макарович задумался ненадолго, а потом стал рассказывать про помещика, у которого батрачил:

— Чудной был — сиротам и вдовам помогал… А для девчат ничего не жалел. После с сумой по свету пошел. То ли его девчата с ума свели, то ли соседи-помещики разорили — неизвестно… Но чтоб вы знали, хлопцы, есть три несчастья на свете: женщины — раз, клятое это вот зелье, — он постучал указательным пальцем по граненому графину с водкой, — два и непослушание — три.

— Почему непослушание?

— Непослушание — большое зло. Бог учит послушанию, покорности царю, отечеству. Зарубите это себе на носу, хлопцы. Господа, они, видите ли, почтенье любят, — наставительно продолжал он, — а богатство у них — от бога. Меня уважают, сам начальник цеха один раз даже за руку поздоровался. А почему? Потому что знаю одно — тружусь, стараюсь, дурного слова не скажу. — Замолк и добавил: — Оно у меня, это адское пекло, давно в печенках сидит, я бы сбежал от него куда глаза глядят… Да куда убежишь? Тут можно заработать и на земельку скопить. Даст бог, вернемся в село…

Степан, провожая Григория, спросил:

— Как тебе мой батька?

— Хороший человек.

— Порой странно рассуждает… но я молчу — отцам перечить не годится. День и ночь на заводе, ему и подумать некогда. — Степан дружески положил руку на плечо Григория, весело сказал: — Давай в следующее воскресенье махнем на гулянье.

— Давай! — согласился Григорий и решил, не откладывая, сходить на городской базар и купить себе кое-что из одежды.

3

Озерный базар, где можно купить все, что угодно, располагался рядом с вокзальной площадью.

Справа от входа длинной шеренгой стояли законченные кузнецы с огромными, как кувалды, руками. Не задерживаясь, Григорий прошел кузнечный ряд и очутился на толкучке. Народу — не пробиться. Движется шумный, пестрый людской поток, смех и громкие выкрики сливаются в несмолкающий гул.

Прежде всего нужно найти рубашку, а может, и новые штаны сторговать… Но цены заламывали такие, что Григорий повесил голову. Откуда только проклятый штраф взялся?

На прилавках, на расстеленных ряднах и рушниках красовались румяные паляницы, пряники всех цветов и размеров, медовики, раскрашенные лошадки, пирожки и даже фигурки краснощеких панычей из теста… Он бродил между рядами лавчонок и полотняных палаток, где торговали разной мелочью: лентами, бусами, свечками, зеркальцами, ваксой, кружевами. Рядом с дегтем красовались на полках флаконы с духами.

Возле одной лавчонки стоял невысокий, седой старик с картузом в руке. Ему бросали медяки, он не благодарил, а молча, как зачарованный, смотрел в одну точку неподвижным, сосредоточенным взглядом, будто видел что-то, недоступное другим…

Молодая цыганка в широкой юбке и ярком цветастом платке выкрикивала:

— Позолоти ручку — наворожу, всю правду скажу…

Чего только не увидел Григорий там, где продавали старье!.. Засаленный сотнями рук, обтрепанный псалтырь в кожаном переплете, сапоги со сбитыми каблуками, такие высохшие, будто их носил еще римский император, ремни, ожерелья, баулы, ножи и вилки, натертые песком или кирпичом…

Купить бы рубашку, штаны и пиджак! Хорошо бы и новые сапоги! «Дурень мечтами тешится, — рассердился на себя Григорий. — Ведь нужно в Харьков матери денег послать. Не сладко ей с отчимом-пьяницей живется».

Нищий протянул к нему руку:

— Подайте копеечку…

Григорий остановился, пошарил в кармане и положил в грязную ладонь несколько медяков. Старец благодарно забормотал, желая «богатства и счастья…». Второй нищий, опираясь на костыль, подпрыгивал на одной ноге и бойко выкрикивал:

— А знаете, люди добрые, почему наш город Екатеринославом зовется?

Вокруг нищего собирались любопытные.

— Как не знать! По имени Екатерины!

— Шикарная да веселая была царица, пухом ей земля!

— Вижу, не знаете. Вот соберите по копейке, тогда скажу.

— Пьянчужка, — хихикнула молодица, сплевывая шелуху от семечек. — За болтовню деньги ему давай.

— За болтовню, кралечка моя, только и платят. А меньше всего, чтоб ты знала, за работу дают. Батюшка за проповедь вон сколько загребает! А за работу — копейки, чтоб человек не жирел да быстрей поворачивался… Мне вон сказали: оттого покалечился, что неуклюж, как медведь.

Сквозь толпу протиснулся городовой:

— Чего разболтался? В участок захотел?

Нищий дерзко осклабился:

— А ты, человече, тоже зря деньги получаешь. Что доброго людям сделал? Вон человек сеет хлеб, я таскал железо, а ты? Обижаешь таких калек, как я… Так за что же к тебе деньги плывут? Молчишь, не знаешь… а может, знаешь, только сказать не хочешь?

— Заткни глотку, не то в участок!

— А что мне участок?.. Там кормить будут, не стану побираться, а то люди думают, что на водку прошу. Иной раз и выпью, ну так что: не украл, а выпросил. Другие крадут и живут как цари. — Нищий подпрыгивал, как журавль, и смеялся городовому прямо в лицо.

Тот, не выдержав, незаметно скрылся в толпе.

— Удрал, сукин сын. Ишь вздумал стращать!.. Нету пекла страшней, чем Брянский завод! Кто через него прошел, тот ни бога, ни черта не боится!

Женщины торопливо крестились, но не уходили.

— Работа дураков любит! — сыпал скороговоркой калека. — А дурак — работу. И одно по другому скучает: дурень боится, чтоб работа не сбежала, а работа — чтоб дурень не дал стрекача…

Григорий с грустью смотрел на нищего. До чего довели работягу! Почему в мире столько несправедливости!

Солнце уже клонилось к закату. Григорий остановился возле гадальщика, сухого, как вяленая рыба, человечка, громко скликавшего желающих узнать свое будущее.

— За три копейки любой может узнать свою судьбу! Эй, парень, — обратился он к Григорию, — не жалей медяка. Медяк — пустяк, а судьба… — Попугай скосил на Григория круглый любопытный глаз и ткнул клювом в одну из бумажек, очень похожих на аптечные пакетики. Подал хозяину. Гадальщик развернул бумажку и весело произнес: — Возьми вот, полюбопытствуй…

— «Счастье в ваших руках», — вслух прочитал Григорий.

«Какая моя судьба, известно — рабочая, — подумал Григорий. — А вот на вопрос, что такое счастье… я пока ответить не могу».

4

Хорошо в степи. Солнце, будто огромный золотой подсолнух, распустило свои горячие лучи. Щекочет ноздри густой травяной настой, а глаз радуют белые стройные ромашки и синие, с резными лепестками васильки.

Гей, кто в роще, отзовися,
Гей, кто в темной, объявися, —

заводит Степан, а Григорий вторит ему глубоким, сильным баритоном.

Хлопцы идут медленно. Одеты празднично — синие штаны, белые рубашки, на голове — картузы с блестящими козырьками. Оба, как степь, дышат силой: Григорий — статный, худощавый, Степан — высокий, широкоплечий.

А в лесу, за горой, уже собралась молодежь. Среди заводских, одетых в темное, мелькают белые полотняные штаны и сорочки, соломенные брыли и пестрые косынки — это сельские парни и девчата. Только на воле рабочий чувствует себя человеком. На поляне разостланы скатерти, разложены куски сала, хлеб, свежие огурцы, вареные яйца. Звенят чарки, раздается веселый смех.

Григорий и Степан присаживаются у скатерти из выбеленного крестьянского полотна. Рука Степана лежит на струнах гитары, готовая в нужный момент ударить по ним. Григорий читает стихи великого Кобзаря:

У всякого своя доля
И свой путь широкий:
Этот строит, тот ломает,
Этот жадным оком
Высматривает повсюду
Землю, чтобы силой
Заграбастать и с собою
Утащить в могилу.

Притихли люди, слушают. Каждый думает о своей судьбе, о своей доле, а может, и о доле многих. Горят глаза чернобровой девушки, не сводящей взгляда с порозовевшего лица Григория…

— Читай, читай еще! — просят Григория.

— Микита идет! Староста из нашего села, — негромко роняет высокий хлопец.

Степан тронул струны и запел:

Гей, наливайте чары полнее…

— Со святым воскресеньем, люди добрые! — проговорил староста. На его груди поблескивает большая бляха — знак власти.

— Дай вам бог здоровья, пан староста!

Староста доволен, что его величают паном: обрюзгшее лицо с тонкими, длинными усами расплывается в улыбке.

— Садитесь с нами, пан староста, — предлагает Степан, — выпьем по чарке…

Староста колеблется: то ли хочет, чтобы попросили еще, то ли чувство долга в нем борется с искушением.

— Да ведь я на службе, — медленно и нерешительно говорит он, а глаза жадно впиваются в бутылку.

— Сегодня ж праздник… не грех и выпить, — настаивает Степан. Кладет гитару, встает и почти насильно усаживает старосту, потом уважительно поправляет на его груди сверкающую бляху.

— Будь по-вашему. — Почесав затылок, староста тянется к чарке, но Григорий перехватывает ее:

— Э, нет, пан староста, мы уже и выпили и закусили, а вы, верно, еще и не завтракали?

— Маковой росинки во рту не было.

Григорий наливает старосте полную кружку, тот довольно разглаживает усы:

— Э, хлопче, я и сам бы сидел дома в воскресенье, да начальство кумекает по-иному… Гляньте, говорит, пан староста, не завелось ли там в лесу какой-нибудь кри… кра… Вот, черт, забыл…

Девчата закрылись платочками, беззвучно смеются. Только выпил староста, Григорий снова наполнил кружку.

— Да я ж при исполнении… — пытался протестовать тот.

— Закусывайте получше, пан староста. Возьмите вот этот кусок сала да хрустящий свеженький огурчик, а от вялого живот заболит.

— Водка — такое зелье, что и железо переварит, не то что вялый огурец, — усмехнулся староста.

Гостю поднесли огурец, сало, очищенное от скорлупы крутое яйцо, и снова налили. Теперь он уже клял свою жену, которая «не понимает такой службы… только ругается: опять, мол, выпил… чтоб тебе горячей смолой упиться…». А разве ж он виноват? Свадьбу играют — чарка, помер кто — чарка, родился — чарка. Никуда не денешься. Служба.

Под пьяное бормотание хлопцы все подливали ему водки, пока «блюститель порядка» не повалился головой прямо на скатерть.

Парни ухватили его за руки и за ноги, оттащили в сторону, положили брюхом кверху, чтобы бляха горела на солнце, нарвали травы и подсунули под голову: начальство надо уважать.

— Теперь до ночи не очухается, — засмеялась пригожая девушка, сидевшая напротив Григория.

Снова зазвенели песни, веселые голоса, смех девчат. Степан глазами показал Григорию на группку парней, приглашая его пойти туда.

Но только приятели поднялись, как кто-то крикнул:

— Городовой!

Подошел полицейский, глянул на лежащего старосту, на выпивающих парней, довольно усмехнулся: «Пускай пьют-гуляют, лишь бы крамолы не разводили. Все сейчас пьют — одни с горя, другие на радостях. От этого никто не страдает. Вот книжечки, прокламации — беда! Хотя, по правде говоря, чего в них плохого? Пускай бы читали, ведь они не людей режут?.. Не понять, ей-богу: вот убьют человека, и если он не из господ, то будто так и надо: никому до того и дела нет. А если найдут какую-нибудь паршивую листовку, сколько переполоху! И урядник, и исправник, и пристав, и сам господин полицмейстер, и жандармский полковник — все на ногах… Столько шуму, будто вражеское войско окружило город… Основы, говорят, рушат. А что теми бумажками разрушишь?.. Ой, что-то ты, Никодим, слишком стал рассуждать, — вдруг одернул себя городовой и утешился привычной мыслью: — Начальство лучше знает, что надо и чего не надо».

Вскоре среди шумной толпы хлопцев и девчат замелькал человек с блестящей лысиной и такими маленькими глазками, что их почти не было видно. Глянул туда-сюда, заметил Непийводу, по-стариковски затрусил к нему и еще издали тоненьким голоском протянул:

— О, Степан Иванович, какая радость! — и сунул ему руку в золотистых волосках. — Кто с тобой?

— Все со мной.

— А чернявый?

— Наш… заводской.

— Новенький?

— Да нет, уже больше года работает.

— Я его не знал. — Он внимательно посмотрел на Григория, стараясь запомнить новое лицо.

— Разве ж можно знать всех… Ведь на заводе тысяч шесть будет?

— Да будет.

Крутит своей головенкой с круглой лысинкой, вслушивается, высматривает, примеряется, выпытывает, боится что-нибудь прозевать.

Когда возвращались, Степан сердито говорил:

— Вот негодяи, рабочим уже и отдохнуть нельзя. Везде им мерещатся крамола и запрещенные разговоры. То старосту подошлют, то городового, а потом и эту гадину.

— А кто он?

— Прихвостень мастера Матейчика, его глаза и уши. Видел, как он все разнюхивал да выспрашивал? Только это зря! — Степан посмотрел на Григория: — Скоро нам с тобой предстоит одно дело… Никому ни гугу!

— Ясно.

Он стал терпеливо ждать, когда Степан позовет его на «одно дело». А пока решил действовать самостоятельно…

5

Давно уже в губернаторском доме не было столь роскошного бала. Заново выбеленный двухэтажный особняк с массивными колоннами сверкал огнями. Перед входом горели яркие фонари. По обеим сторонам распахнутых настежь дверей стояли казаки. Ежеминутно подкатывали дорогие экипажи, из которых выпархивали беззаботные гости — нарядные дамы и щеголеватые кавалеры. Преодолев каменные ступени перед колоннадой, приглашенные направлялись к двери, откуда неслись густые и громкие звуки встречного марша полковых трубачей. Сияющий губернаторский дом издали напоминал прогулочный корабль, плывущий куда-то в ночную мглу…

— Рад вас видеть! — встречал каждого нового гостя губернатор — невысокий человек с полноватым лицом, облаченный в парадный мундир и при всех регалиях.

— О, мои дорогие! О, несравненная! — вторила ему губернаторша, статная дама в нарядном платье с глубоким декольте и с замысловатой прической.

Веселые, улыбающиеся гости заполняли огромный зал, почтительно кланялись хозяевам, не скупились друг другу на комплименты, любовались роскошью комнат, наслаждались музыкой духового оркестра; перед тем, как оркестрантов пустили в губернаторский дом, лакей густо опрыскал их из пульверизатора одеколоном. Мужчины толковали о лошадях, о собаках, о строительстве трамвайной линии в Екатеринославе, о судебной палате, о новом способе лечения астмы. Приезжий помещик рассказывал об охоте в своих обширных угодьях, приглашал к себе в гости. Осторожно, намеками, говорили о предстоящей коронации Николая II.

Кучера, доставившие своих господ на банкет, по опыту знали, что торжество затянется надолго, и потому заехали с экипажами в самый дальний угол двора, где штабелями лежали доски и обтесанные бревна — здесь собирались строить флигель. Кучеру, как и матросу, норой охота походить по земле или спокойно посидеть, чтобы не качало. Они разнуздали коней, навесили им на морды мешки с овсом, а сами расселись на бревнах, собираясь покалякать о том о сем. Замолкли лишь тогда, когда в саду начался фейерверк. Но он их особенно не заинтересовал — почти у каждого порядочного пана развлекали этой штукой гостей…

— А чтоб ты сдохла, проклятая, чуть не полсвета обегал, пока тебя нашел. Ишь, куда тебя черти занесли! — вдруг закричал какой-то парень с хворостиной в руке и, тяжело дыша, принялся ловить козу, норовившую пробраться через частокол. Но проворный хлопец быстро поймал ее и начал охаживать беглянку прутом. Не столько бил, сколько громко укорял за самоуправство: — Отвязалась, нечистая сила, и пошла блукать бог знает где. Все огороды и кусты облазил, чуть в болото не угодил, — он показал кучерам заляпанные грязью ноги с закатанными выше колен штанинами. Даже самодельный брыль был в брызгах грязи.

— Чего ж так плохо привязываешь свою козу? — спросил один из кучеров.

— Она не моя.

— А чья?

— Козла.

Все расхохотались.

«Значит, можно подойти к ним поближе», — решил пастух.

— А где ж ее хозяин — козел?

— Попался на чужой капусте, а теперь отбывает наказание.

— На сколько ж его засудили?

— Пока не покается, — не полез за словом в карман Гриша, а сам подумал: «Хорошо, что я переоделся пастухом и взял козу с собой, без козы разговор трудно было бы начать».

В эту минуту к главному подъезду подкатила роскошная карета, запряженная четверкой лошадей.

— Видно, богач какой прибыл, потому как с опозданием, — затягиваясь цигаркой, кивнул на карету пожилой кучер.

Из дома выбежали два лакея, чтобы помочь прибывшим — пану во фраке и нарядной даме.

— Ну и карета! Верно, и за сто рублей не справишь такую! — воскликнул хлопец.

— Если продать козу с козлом, то и на одно колесо не хватит, — засмеялся молодой кучер.

— И где только паны берут столько денег? — искренне удивился пастух.

— Где деньги берут? — иронически повторил пожилой. — Люди гнут спину на пана — вот откуда у них денежки. Видали, приехал пан Взубыпыкский из Марьяновки. Я его знаю. Три экономии недавно прикупил. Фамилия-то у него Зубопиевский, пся крев, а за то, что он своим кулакам любит волю давать, люди и прозвали его Взубыпыкским.

— И что это за штука, братцы, кто бы мне растолковал… Раньше, бывало, заедет пан в морду, проглотишь — и конец всему, — вступил в разговор третий кучер с такими пышными развей-усами, точно у него под носом выросли два лисьих хвоста. — А теперь такая злость поднимается на барина… Раз я опоздал, может, на минуту подать коней, так он меня так саданул в левый глаз, что аж из правого искры посыпались. Распух у меня глаз. Целую неделю не мог его разлепить. И стало мне стыдно перед самим собой, словно я чего-то не сделал, что мог. Какая такая штука переворот в моей голове сделала?

— Я скажу, — выступил вперед пастух.

— Говори.

— В вас родилось самоуважение и достоинство человека.

— Это еще что такое?

— То ему, верно, козел сказал! — засмеялся молодой кучер.

— Я в книжке вычитал, что, пока человек не научится уважать самого себя, ничего путного из него не выйдет, рабом родился, рабом помрет. А как поймет он, что все люди вылеплены из одного теста и барин не имеет никакого права в зубы тыкать да ездить верхом на бедном, тогда дело пойдет по правильному пути.

— Ты вот что, хлопче, — добродушно посоветовал бородач, — бери козу и ступай домой, а то вон уже казаки заглядывают сюда, чего доброго, всыпят тебе горячих в то место, откуда ноги растут.

И в тот же миг — парень еще не успел поблагодарить кучера за добрый совет — в светлом круге фонаря появилась знакомая фигура Матейчикова шпика.

Одет в серый костюм, руки держит сзади, точно они у него связаны, картуз надвинут на лоб — козырек глаза прикрывает. Сначала было пошел в сад, но, увидев кучеров с лошадьми, повернул к ним.

— Спасибо за совет, дядечка, — тихо сказал кучеру пастух и направился к козе. — Пошли домой, проклятая! Ишь куда забралась! Шкуру с тебя сниму!

— Здравствуйте, — небрежно бросил собравшимся сыщик и тут же спросил: — Это к его превосходительству гости съехались?

Кучерам он сразу не понравился — хитростью и коварством повеяло на них от серой, пронырливой фигуры. И потому им не хотелось отвечать. Наконец один из них повернулся к своему соседу:

— Мефодий, человек же спрашивает — ответь!

На Мефодия упал жребий потому, что он был известным шутником. Достаточно было глянуть в его озорные глаза, увидеть густые черные усы, которые на самых кончиках закручивались мелкими колечками, как уже разбирал смех.

— Съехались до ихнего превосходительства, человече добрый, — ответил шпику Мефодий. — Великий пан вчера сам управился с целым гусаком, больно аппетитно зажаренным с антоновскими яблоками. Вот и пожаловали гости поздравить его превосходительство да пожелать легкой икотки.

Все схватились за животы. Не смеялся только шпик, еще ниже надвинувший на глаза свой картуз.

— А тот дурень с козой как попал сюда?.. Не сказал — чей он и как его зовут?

— Тут впору забыть, как тебя самого зовут, — ответил бородатый кучер, — а вы хотите, чтобы мы всех козлятников знали.

— Да он к нам по делу наведался: хотел козу на коня поменять, — снова нашелся Мефодий. — Я сперва было согласился обменять на левую пристяжную, да коза больно норовистой оказалась.

Снова раздался взрыв хохота. Легавый явно чувствовал себя не в своей тарелке и пытался оправдаться:

— Вы думаете, он мне нужен с его козой?! У меня со своей мороки не оберешься. Еще в обед мой хлопец повел пасти козу, — явно придумывал шпик, — и как сквозь землю провалился… Вот и подумал: может, это моего сюда занесло… а вы на смех поднимаете…

— Тогда скажу вам откровенно, — продолжал Мефодий, — плохи ваши дела… Видно, тот хлопец, что здесь был, украл козу у вашего пастуха и теперь прячется с ней по дворам. Ваш парень ищет пропажу, а вы ищете его и козу — на всю ночь хватит игры в прятки…

Сыщик, ничего не говоря, ретировался, но еще долго в его ушах звучал дружный смех кучеров.

В то время как Григорий с помощью двух ведер воды снова стал похож на себя и потом улегся спать, в губернаторском доме все еще продолжался бал. А усталые кучера клевали носом в дальнем углу двора возле лошадей.

6

Широкая аллея Потемкинского парка привела Степана и Григория к каменистому берегу реки.

— Здесь и подождем, — сказал Степан.

Они прогуливались по берегу, притворно-равнодушно поглядывая то на небо, то на парк, а у самих от напряженного ожидания гулко стучали сердца.

Григорий рванулся было к мужчине, который показался ему тем, кого они ждали, но Степан решительно остановил его:

Постой, не спеши. Надо спокойно, будто гуляем…

Когда вечернее солнце коснулось поверхности днепровской воды, на крутом склоне показался высокий, щегольски одетый мужчина с тросточкой. Глаза обоих хлопцев на миг впились в стройную фигуру незнакомца. Сдерживаясь, чтобы не кинуться ему навстречу, сели на камень у самой воды. Искоса поглядывая на него, видели, как он беззаботно, не спеша приближался к ним.

Подойдя, молодой человек остановился, задумчиво посмотрел вдаль и будто между прочим спросил:

— А что это вы тут сидите, хлопцы?

— Закатом любуемся, — ответил Степан.

— Лучше смотрите на восход солнца… Голос у него приятный, спокойный.

— Лучше? Но впереди ночь.

— После ночи наступает рассвет.

Пришедший не торопясь достал из бокового кармана сложенный листок и, приветливо улыбаясь, протянул его Степану:

— Чтоб быстрей рассвело. До свиданья!

И с видом беспечного гуляки зашагал к парку. Степан повернулся к Григорию:

— Вот мы и начали свою драку, только не кулаками и не с помощью козы…

Григорий потупился:

— Ладно уж корить… Лучше скажи, что делать дальше.

— Сейчас мы отнесем это письмо поднадзорному Лалаянцу — он отбывает в нашем городе ссылку. Еще молодой, но столько вынес! За ним охотилась полиция, он сидел в петербургской одиночке.

— А за что?

— За агитацию и распространение запрещенной литературы, в которой написана правда о рабочем человеке. Исаак Христофорович мог бы жить спокойно, получать приличное жалованье. Но он хочет, чтобы и другим жилось лучше. Вот и борется за это.

Григорий слушал Степана, и перед ним открывался новый, неведомый мир — мир борьбы, необыкновенных людей, надежды.

— Что так торопишься? — улыбнулся Степан. Григорий замедлил шаг:

— А он знает, что ты придешь со мной?

— Конечно… Лалаянц сам просил привести тебя.

— А разве он знает меня?

— Знает… — многозначительно ответил Степан.

Дверь им открыла жена Лалаянца — Параскева Ивановна. Она была в темной кофточке со светлой вставкой на груди и, наверно, поэтому чем-то была похожа на какую-то птицу. Навстречу молодым гостям вышел моложавый мужчина в бархатной блузе. Особенно поразило Григория пенсне: оно казалось живым и напоминало мотылька с прозрачными крылышками, который выбрал себе удобное место и ухватился золотыми лапками за чуть горбатую переносицу.

— Слышал про вас от Непийводы, и не только от него, много хорошего. Рад нашему знакомству, — пожимая руку Григория, едва заметно заикаясь, сказал Лалаянц.

Петровскому сразу же захотелось попросить Исаака Христофоровича называть его на «ты», но у него не хватило смелости.

Тем временем в гостиной на круглом столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью, забормотал блестящий самовар, а около него выстроилась пестрая фарфоровая свита.

Параскева Ивановна пригласила друзей к столу.

Хозяин обнял хлопцев за плечи и направился в гостиную.

— Сейчас мы проверим, как наш новый друг знает географию, — шутливо заявил Лалаянц, усаживая Григория рядом с собой. — Ответьте, пожалуйста, какие страны можно считать родиной многолетнего растения, которое мы используем для заварки.

— Я до чая не дошел, — усмехнулся Григорий. — Вытурили из третьего класса.

— Набедокурил, вероятно?

— Мама набедокурила: пяти рублей не смогла заплатить за мое обучение.

— Значит, полностью прошел три класса и четвертый коридор. Ну и шут с ними! Еще есть и самообразование. Читать любишь? — незаметно перешел на «ты» Лалаянц.

— Очень! Только все какая-то ерунда попадается. А хочется, чтобы книга голове работу давала, чтобы в ней можно было верить каждому слову.

— Похвально. Постараюсь тебе помочь. — Снял пенсне, потер порозовевшую переносицу и чуть тише сказал: — Друзья обещают нам прислать нелегальную литературу. Надо подумать, где ее спрятать и как распространять…

— У меня! — воскликнул Григорий.

— Это мы решим позднее. А впрочем, если к тебе придут с большой корзиной, все прими и надежно спрячь.

Чай пили с удовольствием, дружно похваливая вишневое варенье. Но хозяйка предлагала еще и еще. Женщины по-разному угощают гостей. Одна придаст своему лицу такое страдальческое выражение, будто у нее разболелось сердце из-за того, что гости не едят или не пьют, другая просит «откушать» столь слащавым голосом, что пропадает всякий аппетит. Параскева Ивановна держала себя просто и радушно.

— Знаете, как я завариваю чай? — спросила она. — Не знаете! Сейчас открою свой секрет. В пропаренный и высушенный чайничек всыпаю чайную ложечку с верхом заварки. Плотно закрываю крышку и ставлю на самовар. После такой сушилки наливаю в чайник через носик чашку кипятка. Запомните, через носик! От такой несложной процедуры напиток становится особенно приятным на вкус: прозрачным, духовитым, немного терпким, с той приятной горчинкой, которую не всегда ощущаешь, если чай заварить иначе. Вы разве не почувствовали?

— Это немедленно нужно проверить! Не так ли? — спросил Исаак Христофорович и протянул жене свою чашку.

— Обязательно! — в один голос отозвались Степан и Григорий.

— Такого чая можно выпить целый самовар! — заявил Степан.

— Кстати, самовар помогает не только заваривать чай. — Лалаянц достал из кармана письмо, развернул его и протянул Григорию: — Посмотри хорошенько, что там написано между строк?

Григорий долго крутил листок и так и сяк, всматриваясь в текст.

Плохо смотришь, — улыбнулся Лалаянц. — Давай я погляжу.

Взял письмо, подержал его над паром полураскрытого самовара, и, будто по мановению волшебной палочки, на бумаге выступили буквы.

— «Все идет хорошо, — читал Лалаянц. — Сашку не поймали. Листовки розданы, зачитаны до дыр. Передай Горошко, чтобы приезжал. Явка без изменения».

Григорий был потрясен.

— Тут ничего хитрого нет. Между строк написано щавелевой кислотой. Если бы тебя не вытурили из третьего класса, то в старших ты узнал бы, что ее прозрачные кристаллы легко растворяются в горячей воде. А добывается кислота сплавкой древесного угля с едким калием или натрием. С ее помощью отбеливают кожу, солому, очищают металл, выводят пятна. Ну, а мы приспособили ее для своих нужд, и она нам неплохо служит… Пожалуй, вам надо уходить, — помолчав, произнес Лалаянц. — Очень жаль, что требования конспирации не позволяют встречаться чаще. Ко мне по собственной инициативе не приходите, если понадобитесь — разыщу… Передам книги для чтения.

Петровский, впервые в жизни встретившийся с таким Удивительным человеком, неохотно покидал гостеприимный дом. За дверью он поднял и спрятал в карман круглый, отшлифованный днепровской водой камушек.

— Зачем он тебе? — спросил Степан.

— На память о том, как меня обтачивали необыкновенные люди. — А затем остановил свой взгляд на Степане и повторил фразу, только что услышанную от Лалаянца: — «Ты научишься мыслить, если будешь не только читать, но и вдумчиво смотреть по сторонам и слушать рассказы бывалых людей».

А про себя подумал: вот откуда знает Степан об иной драке…

7

Григорий в семье Непийводы стал своим человеком. Он частенько захаживал туда, и мать Степана, Катерина Семеновна, полюбила его как родного сына. Она была довольна, что Степан дружит с Григорием, что они интересуются книжками, а не пьют и не дебоширят, как другие парни. Очень нравилось ей, как Григорий читал Кобзаря, особенно строки про Катерину и про одинокий тополь… Слушала Семеновна, и глаза ее наполнялись слезами… До чего душевно написано! И отцу Степана, Ивану Макаровичу, Григорий пришелся по душе, хотя и не во всем: зачем Григорий тянет его сына к «крамольникам»? Ему и невдомек, что к революционным делам приохотил Григория сам Степан. О «крамольниках» у него свое мнение. Все вместе они казались ему опасными, а по отдельности каждый был неплохим парнем. Взять хотя бы Григория — ничего дурного о нем не скажешь: отличный токарь, смекалистый, работящий, не пьет, книги читает… А ежели глянуть с другой стороны, то и не совсем оно так… Многие порядки ему не по нраву, многое осуждает, даже про царя-батюшку нет-нет да и скажет нелестное слово. Правда, к царям у Непийводы тоже довольно своеобразное отношение. Покойных самодержцев он судит как простых смертных, иной раз и соленым словом помянет их… А о «ныне здравствующем» говорит почтительно, как о помазаннике божьем. «„Всякая власть от бога“ — так в священном писании сказано», — часто повторяет он.

Иван Макарович торопится на работу. Идет вместе со Степаном, молчит — нечего языком трепать на таком морозе, да еще в последний день недели. Любит субботу. Суббота всегда предвещает скорый отдых. Ведь за неделю так наломаешься, что все тело ноет. А нынче к тому же совсем особенный день — сорок лет назад в глухом полтавском селе появился на свет он, Иван Непийвода. Ему и невдомек, что в свои годы он выглядит почти стариком.

На дворе еще темно. Лишь белеет снег да мигают в окнах хибар каганцы. Внизу, над скованным льдами Днепром, пламенем дышит завод. Давненько Непийвода здесь: молодым парнем приехал на земляные работы, еще только начинали закладывать цехи. Помнит, как строили доменный цех…

Тяжкий был труд: редко кто выдерживал! По шестнадцать часов в сутки тянули лямку. «По шестнадцать часов, — думал Непийвода, — а теперь из-за двенадцати скандалят. Умники какие! Попробовали бы по шестнадцать! Когда болтают о каторжной работе, совсем не знают, что такое настоящая каторга. Летом крутишься высунув язык, как пес, потому что не хватает воздуха и негде напиться, а зимой коченеешь от студеного ветра… Вот так-то было!»

Возле Брянской площади, у базара, Ивана Макаровича и Степана догнал Григорий Петровский. Несмотря на раннюю пору, здесь уже собрались торговки: может, кто и купит себе чего-нибудь из еды. Тут же стучал по мерзлой земле костылями Попудренко. Совсем недавно он вместе с другими шел утром на завод, а сейчас нищий, калека.

— Несчастный человек, — посочувствовал Григорий.

Непийвода не выносил подобных речей, и хоть и жаль было ему беднягу — мерзнет человек ради каких-то копеек, — но он сердито заворчал:

— Разинут рот, ворон ловят, вместо того чтобы работать. Вот и этот поплатился. Дело такое — не зевай, коли тебе хозяин деньги платит… Береженого бог бережет… — Потом спокойнее добавил: — Может, Попудренко и не виноват…

— Я думаю… — начал было Петровский, но Непийвода перебил его:

— Знаю, что ты скажешь. Уже не раз слышал. Ты лучше не забудь прийти к нам сегодня вечером.

— А что у вас за праздник?

— Придешь — увидишь…

Как назло, день этот для Ивана Макаровича тянулся необыкновенно долго. В цехе гулял холодный ветер, а у доменной ночи было нестерпимо жарко, едкий пар разъедал глаза. На литейное поле толстым слоем насыпали песок с необходимыми примесями, специальными шаблонами разметили борозды для расплавленного чугуна. Топали сапогами на деревянной подошве литейщики, сгибались, вдавливая в песок модели, орудовали трамбовкой. Все делали скоро, некогда голову поднять, воды напиться…

Катали подвозили к ненасытному чреву печи красную руду, известняк, кокс. Насыпали в вагонетки, которые лифт тут же поднимал наверх, к колошникам, верховые быстро опорожняли их. Одна за другой, как назойливые тараканы, ползли и ползли вагонетки. Внизу двигались люди. Заканчивали подготовку площадки для литья. Сейчас горновые возьмут длинные ломы и, раскачиваясь, начнут бить в летку. Тогда хлынет огненная река металла и потечет по литникам на литейный двор. Для литейщиков наступит короткая передышка. Люди, словно загнанные лошади, будут жадно пить воду: незаметно, кружка за кружкой, по ведру в день выпивают, а потом соленым потом исходят. Тело в заскорузлой одежде, как в панцире. Не успели оглянуться, уже кричит десятник:

— Где Непийвода?

— Воду пьет.

Непийвода вытер усы влажной брезентовой рукавицей и заторопился на литейный двор. Чугун уже начал остывать, покрылся сизоватой пленкой.

Гудит домна. Без конца гудит и шипит адское, проклятое богом железное варево, подгоняет людей, не дает дух перевести.

И нет этому ни конца ни краю. В начале смены, когда силы еще не растрачены и азарт охватывает, Непийвода легко, как игрушечные мячи, перебрасывал двухпудовые болванки. А под конец работы его движения стали механическими, он собрал остаток сил и подумал сам о себе, что выдохся, как лошадь, которая поднимает перед заходом солнца последний пласт земли.

Тяжелые молоты разбивали металлическое кружево, чтобы отделить болванку от болванки. Приближался самый трудный, самый ответственный момент: горячее литье длинными клещами надо бы сбросить на железную платформу.

Стоят в ряд литейщики, передают друг другу болванки. Непийвода — возле платформы. Один зацепит клещами, качнется — и болванка уже падает у ног другого, тот нагибается, поднимает, передает дальше… Непийвода подхватывает и бросает на платформу. Половина поля уже очищена. Еще нагрузить платформу, разгрести песок — и конец смены.

Ноги и руки будто свинцом налиты, в голове гудит. Движения точны, строго рассчитаны, однообразны — нельзя ни спешить, ни медлить. Зрение, нервы, слух, мускулы — все напряжено. С металлом шутки плохи.

Слава богу, скоро конец. Кажется, Непийвода еще никогда так не уставал и не выбивался из сил. Однообразные покачивания ближайшего соседа, мелькание тяжелых болванок… Ни разу они не мелькали так быстро, ни разу с таким грохотом не бухались у его ног, никогда пот так не заливал лицо.

Переступил с ноги на ногу. Все закружилось перед глазами. Что-то закричал десятник. Не успел опомниться, как тяжелая многопудовая болванка ударила по ногам, и он повалился навзничь. К нему бросились люди…

8

Так Иван Макарович Непийвода оказался в больнице. Лежал с обескровленным, серым лицом, под серым одеялом забинтованные обрубки ног. Грустно смотрел на детей, стоящих у кровати. Трехлетняя Харитя жмется к матери, исподлобья бросая испуганные взгляды на отца.

Никто не знает, что делать.

Молчание становится невыносимым, и отец, с трудом разлепив запекшиеся губы, говорит:

— Катерина, пойди в контору. Мне там деньги должны дать.

— Ладно, — кивает она. Жалея мужа, не говорит, что уже была в конторе, что инженер бросил: «Сам виноват».

— Почему никто не приходит? — спрашивает Иван Макарович.

— На работе все.

— А я и забыл.

И снова разговор не клеится.

Непийвода думает о том, с чего он начал и до чего докатился: остался без ног, и дочери разбредутся по свету нищими. Всегда торопился на завод, надеясь когда-нибудь вырваться из города. Был чернорабочим — его силе все завидовали, и десятник хвалил. Выбился в люди, стал, литейщиком, а перед тем сколько «магарычей» поставил… В стороне от всего был: тихий, покорный, молился богу да почитал царя-батюшку… И теперь только на царя надежда. Если б его императорскому величеству было известно, что в далеком Екатеринославе на Брянском заводе есть литейщик Непийвода, с которым приключилась беда, разве могущественный самодержец бросил бы Ивана на произвол судьбы? Ведь не по своей вине он стал калекой. А что, если написать царю письмо?

Мысль эта овладела им. А может, он такой счастливый, что послание дойдет до императора? Ведь сам видел картинку, не помнит только где… Царь в госпитале раздает солдатам кресты — награды. Был бы грамотным, сам написал, никого бы не просил. Но кто напишет? Степан? Нет, лучше Григорий.

— Катерина, пускай Григорий ко мне зайдет…

Григорий не мог себе представить, о чем собирается говорить с ним Непийвода. А тот встретил его без тени грусти, словно и забыл о своей беде:

— Присаживайся сюда, на койку. Ты мне очень нужен. Они, видно, заживо решили закопать меня в могилу. Черта с два! Не выйдет! Догадайся, что я придумал? Ни за что не додумаешься… Решил написать самому царю!

О заводском начальстве Иван Макарович теперь говорил сердито, со скрипучими, металлическими нотками в голосе, а слово «царь» произносил мягко, с благоговением.

— Что на это скажешь, Григорий?

— Написать можно, отчего же…

— Вот и хорошо, — обрадовался Непийвода.

— Только поможет ли?

— Поможет, — уверенно произнес Иван Макарович. — Только бы дошло письмо! Только бы не перехватили!

— А я думаю, что и царь не поможет.

— Я давно знал, что ты думаешь про царя. Но в таком деле ты мне не советчик. Если хочешь написать — пиши, нет — другого попрошу, — сердито заворчал Непийвода, а у самого мелькнула мысль, что грамотных не больно-то много, да и не каждому довериться.

— Хорошо, напишу, — поторопился согласиться Петровский. — Но уверен — зря.

— Твое дело исполнить мою просьбу.

Долго ломали голову над тем, как рассказать царю о жизни Ивана Макаровича, о его работе, о том, какая с ним приключилась беда… Нужно было написать как можно короче, — ведь не станет самодержец бескрайней Российской империи тратить время на какого-то Ивана Непийводу, хоть он и верноподданный.

Григорий хотел было отправить письмо сам, но Иван Макарович запротестовал:

— Ты на конверте напиши точный адрес и отдай моей жинке. Она отправит, а то зачем тебе такая морока?

Оставалось только ждать ответа. «На все — пока дойдет письмо до Петербурга, пока царь его прочитает, подумает — уйдет немало времени», — решил Непийвода. Он принялся считать дни, как узник, которого вскоре должны выпустить из темницы. Дал волю своей фантазии. Тысяча, на которую он рассчитывал, была заранее распределена только на самое необходимое.

— Катерина, а что, если нам царь больше тысячи пришлет? — спрашивал Иван Макарович, и глаза его загорались надеждой.

— Дал бы бог, — вздыхала жена.

Прежде Иван Макарович обычно не замечал, как летело время: будни отнимала работа, праздники уходили на то, чтоб отоспаться. Теперь дни стали бесконечно длинными… Проснется едва забрезжит и до вечерних сумерек все ворочается на больничной койке.

Тем временем заводская администрация пришла к заключению, что Иван Непийвода, литейщик доменного цеха, стал калекой по собственной вине: был неосторожен. Ему назначили семь рублей пенсии в месяц, заявив, что и это великая милость со стороны директора…

9

Григорий, ожидая посланца, боялся уснуть. И все-таки задремал, но сквозь сон услышал, как постучали в окошко. Открыл глаза, прислушался. Постучали еще раз. Он вскочил с постели, припал к стеклу, за которым мелькнула тень, потом бросился к двери, выскочил на крыльцо. Незнакомец держал в руках две плетеные корзины.

— Спрячь, — сказал тихо. — Да так, чтобы сам дьявол не нашел.

— Хорошо. Сделаю.

Человек исчез, а Григорий мигом забрался на чердак и там в дальнем углу в куче разного хлама спрятал корзины.

На другой день Степан сказал:

— Листовки разбросаем на заводе и в поселках… Часть передадим хлопцам, с которыми мы были на гулянье.

Ночью друзья, спрятав листовки за пазуху, вышли из дому. Часть они решили разбросать на заводском дворе, часть — на Брянской площади, куда люди спозаранку сойдутся на базар, остальные — на рабочих окраинах.

Молча двигались безлюдными улицами. Заметив кого-нибудь, притворялись веселыми гуляками. Вдруг Григорий споткнулся — и листовки веером легли на землю. Парни быстро собрали их, и как раз вовремя: из-за угла показался полицейский наряд.

— Кто такие?

— На смену идем, — спокойно ответил Григорий.

— Где работаете?

— В прокатном.

— Идите.

Целую ночь парни раскидывали листовки в Кайдаках, в рабочих колониях Брянского и Трубного заводов, в фабричном поселке…

Чего только не рассказывали на другой день о листовках! Одни говорили, будто их сбросила с неба какая-то машина, другие — будто студенты усыпали ими всю землю. Полицейские носились по городу, останавливали и обыскивали прохожих.

Прокламации сделали свое дело.

10

Директор Брянского завода вызвал в контору мастера доменного цеха, где совсем недавно работал литейщиком Иван Непийвода.

Шагнул навстречу, пожав руку, торжественно произнес:

— Поздравляю, господин Матейчик! Большая у нас сегодня радость. Его императорское величество соизволили наградить вас медалью «За усердие». Это большая честь, господин Матейчик!

Директор протянул мастеру серебряную медаль и муаровую ленту Станислава, еще раз пожал руку.

— Рад стараться, ваше превосходительство! — по-солдатски вытянулся Матейчик. Его круглое красное лицо расплылось в улыбке. Он уже давно работал на заводе, заслужил усердием и безоговорочным повиновением расположение хозяев, готов был за них любому перегрызть глотку и частенько пускал в ход кулаки. Рука у него была тяжелая: стукнет раз — и свернет челюсть. В его смену бывало больше всего несчастных случаев, но он и в ус не дул. Самое главное — были бы довольны хозяева…

В тот же самый день к Ивану Макаровичу пришел почтальон. Явился кстати: Непийвода уже из сил выбился, ожидая ответа и сомневаясь, дошло ли письмо до Петербурга. А письмо его долго колесило по инстанциям, пока наконец попало в столицу, в канцелярию «по принятию прошений на высочайшее имя». Прошения такие, если они не касались смертной казни или просьбы о помиловании, Николай II не подписывал, а поручал чиновникам, усердно оберегавшим царский престол. Чиновник канцелярии писал ответы на роскошной гербовой бумаге. Он знал, что главнейшее предназначение российского самодержавия — блюсти форму.

— Как здоровье, Иван Макарович? — весело поинтересовался почтальон, а это, по мнению Непийводы, предвещало добрую весть. — Деньги вам…

— Деньги?

— Да еще откуда! Из Петербурга, от самого царя-батюшки…

Иван Макарович приподнялся на локте, глаза его счастливо засияли. Он вдруг, как наяву, увидел родное село, леваду, черную вспаханную землю, которую купит в ближайшее же время. Теперь он не будет прозябать тут и Степана заберет, да так станет хозяйничать, что только держись…

Почтальон долго рылся в потертой кожаной сумке, отыскивая бумагу с двуглавым орлом и коронами. Непийвода не торопил, — ведь от самого царя…

— Нужно расписаться, — сказал почтальон.

— Пускай Степан распишется. Степан, чего стоишь?

Иван Макарович радовался как ребенок: ведь он не Попудренко, который скачет на костылях под забором… Что бы там ни говорили, а правда на свете есть: царь-батюшка не забывает своих подданных…

Почтальон, вынув и положив на стол деньги, велел Степану расписаться.

— Сколько там? — не выдержал больше Иван Макарович.

— Двадцать пять рублей.

— Сколько? — одними губами переспросил Иван Макарович.

— Двадцать пять.

— Двадцать пять, — повторил Непийвода, даже не глянув на деньги.

В один миг все надежды, взлелеянные долгими бессонными ночами, надежды, которые поддерживали его в минуты страшного горя, рассыпались в прах. Были — и нет! Никогда в жизни ему еще не было так больно, даже в тот момент, когда после аварии он пришел в сознание и ждал операции.

— Кровопийцы! Душегубы! — захрипел он в бессильной ярости.

— Успокойтесь, отец, — сказал Степан.

— Успокоиться? А как ты жить собираешься? Ах, кровопийцы! Нет на них божьей кары. И царь с ними заодно… Нету правды на свете! Нету…

Никаких надежд, никакого просвета… Лежал молчаливый, ни с кем не разговаривал, а потом велел выкинуть из хаты все иконы…

11

Григорий пришел на станцию, когда в вагон вталкивали заключенных, сидевших за неповиновение и вольнодумство в екатеринославской тюрьме, а теперь высылаемых в Восточную Сибирь. Плакали жены и дети. Неподалеку стояли угрюмые рабочие, исподлобья наблюдая, как конвойные расправлялись с их товарищами: толкали в спину прикладами, кричали и ругались.

Среди толпы, как всегда, объявился всезнайка.

— Ну, теперь их туда зашлют, куда Макар телят не гонял, да так перетрут-перемелют, что они забудут, как мать родную звали.

— Да, знаете, разное бывает… — запротестовал какой-то молодой человек в светлом аккуратном костюме и смело посмотрел на говорившего: — Я тоже сидел там, куда Макар телят не гонял, а как видите…

Возвращался Григорий ржаным полем и решил незаметно проскользнуть на квартиру знакомого петербургского рабочего, у которого последнее время собирался нелегальный кружок. Оглянувшись, обратил внимание на человека в летнем костюме, которого встретил недавно на вокзале. Тот, увидев Григория, приостановился. «Вероятно, идет туда же, куда и я… Не стану его пугать», — подумал Григорий и неожиданно для себя повернул в сторону Шляховки. Степан ему сказал, что девушка с синими глазами, которую он заприметил во время кулачного боя, а потом все время искал и в Новых Кайдаках, и в Шляховке, и в Чечелевке, живет именно в Шляховке и зовут ее Доменика. Григорий был уверен, что сегодня обязательно встретит ее, и поэтому даже не удивился, заметив возле одной из калиток ту, о которой так часто думал. Кровь бросилась ему в лицо, гулко заколотилось сердце. Пересилив себя, он подошел к ней:

— Добрый вечер, Доменика! Ты тут живешь?

— Тут… — удивленно вскинула она тонкие брови. — А разве сейчас вечер?

— А я и не заметил… — смутился Григорий. — Ты чего улыбаешься?

— Смешное вспомнила.

— Смешное? А что?

— Долго говорить, а нечего слушать. Откуда ты знаешь, как меня зовут?

— Угадал. А я — Григорий.

— Ты на цыгана похож. Может, и вправду цыган?

— Нет, не цыган…

Девушка посмотрела на открытую дверь хаты.

— Постой. Не уходи. Давай погуляем? — попросил Григорий.

Они направились в степь. По желтеющим хлебам легкий ветерок гнал мелкие волны. Прямо из-под ног выпорхнула перепелка и низко полетела над нивой. Григорий нагнулся, раздвинул густую поросль.

— Ой, — вскрикнула Доменика, — здесь перепелята. Маленькие, беспомощные, покрытые нежным пушком, они забавно разевали большие рты, ожидая пищи.

— Голодные, — сказал Григории. Взял Доменику за руку и повел за собой. — Уйдем от гнезда, прилетит перепелка, накормит их.

— Вон какой ты! — улыбнулась Доменика. — А я думала — забияка.

— А-а, — махнул рукой Григорий, — и не вспоминай. То было по глупости. Можно к тебе заходить? Мать у тебя не очень строгая?

— Еще какая строгая! Попадет мне от нее. Дома меня ждут узлы с бельем. Оставайся, а я побежала.

— Выходи в воскресенье! — крикнул ей вслед Григорий.

У него было радостно на сердце от нового, доселе неведомого чувства. Хотелось любить весь мир, всех сделать счастливыми, а особенно Доменику.

12

Однажды в конце первой смены Степан мимоходом коснулся плеча Григория, и они вместе вышли из заводских ворот, влившись в широкий поток рабочих, молча бредущих на окраины города — в Чечелевку, Кайдаки, Шляховку, на Фабрику — в казармы или жалкие тесные халупы.

— Вот какое дело, Гриша… — начал Степан. — Тебе от кружка поручение. Можешь за ночь выучить листовку?

— Могу…

Степан вытащил из кармана сложенный вчетверо лист, передал его Григорию:

— Ты ее хорошенько запомни, а завтра в цехе перескажешь рабочим. Согласен?

— Еще бы! — обрадовался Григорий.

Чудовищный заводской шум несколько затихает в обеденный перерыв: останавливаются машины, перестают хлопать трансмиссии. Все — кто где приткнется — берутся за узелки: кому жена принесла борщ и кашу, кто подкрепляется ржавой селедкой да луком. После обеда курят возле железного бачка с водой.

Григорий заранее предупредил всех в цехе, что сегодня будет читать газету. Администрация не против, лишь бы читали то, что она одобряет, хотя бы газету «Свет», которая верой и правдой служит российскому престолу.

Григорий устроился на верстаке напротив двери: ему видны и рабочие, и каждый входящий в цех.

— Можно начинать?

— Начинай.

— Я вам собираюсь почитать о жизни рабочих нашего завода, — объявил Петровский и развернул газету «Свет».

Все замолкли. Григорий, делая вид, что читает, на память повторял содержание листовки:

— «Товарищи, нас заставляют работать по воскресеньям и даже праздникам, а между тем по закону мы должны иметь один день отдыха в неделю. Наше благодетельное начальство заставляет нас работать по субботам и накануне праздников полный рабочий день, тогда как на многих заводах предпраздничная работа продолжается лишь до пяти часов. Но этого еще мало. Наше начальство держит на заводе целую свору сторожей, черкесов, казаков и полицейских. Им разрешается делать с нами все, что угодно: они осмеливаются даже бить нас, часто без всякого повода тянут в холодную, унижают нас и оскорбляют».

— Посмей слово сказать, сразу в каталажку!

— Дышать не дают!

Петровский не перебивает, рад такому разговору. Когда шум затих, он продолжил:

— «Нечего много говорить о том, как безотрадна наша жизнь…»

В дверях блеснули пуговицы, кокарда…

Петровский поднял газету повыше, чтобы инженер обратил внимание на заголовок, и проникновенно прочитал:

— «Его императорское величество вместе с августейшим семейством изволили выехать в путешествие на теплые воды…».

Инженер постоял минуту, взглянул на газету и, удовлетворенный, вышел.

— «И все эти притеснения, товарищи, имеют место только потому, что начальство не встречает с нашей стороны никакого сопротивления. Пока мы будем молчать, наше положение все время будет ухудшаться. Каждый рабочий отдельно не в силах улучшить свое положение, а, объединенные вместе, мы представляем собой грозную силу, с которой начальству приходится считаться…» — подчеркивая каждое слово, закончил читать листовку Григорий…

— Молодец, Гриша, здорово у тебя получилось, только и разговору что о твоем чтении. Помирают со смеху, вспоминая, как ты инженера вокруг пальца обвел, — похвалил потом Степан, — интересуются, когда еще будешь читать.

13

В цех вошли двое: мастер и человек, которого Григорий встретил недавно на вокзале, а потом видел на ржаном поле направлявшимся на конспиративную квартиру. Он уверенно шагал по неровному земляному полу цеха и, заметав пристальный взгляд Григория, приветливо кивнул ему. Подошел к токарному станку, снял пиджак, внимательно осмотрел и старательно вытер механизм, заложил болванку, и сизоватая металлическая стружка полетела на пол. Движения рабочего были неторопливы, ловки. Сразу видно, что работал он на таком станке не впервые.

Мастер вынул из бокового кармана кронциркуль, измерил деталь, одобрительно произнес:

— Ну что ж, неплохо.

Григорий понял: деталь выточена отлично.

После смены новичок тщательно, до блеска, вытер станок, привел в порядок рабочее место.

Григорию не терпелось поближе познакомиться с ним, но он не решался.

Новенький сам подошел к нему.

— Ты Григорий Петровский?

— Да.

— Слышал о тебе. Я живу на Чечелевке, пойдем вместе?

— Пойдемте, — обрадовался Петровский.

Вышли из цеха, миновали главную контору и направились к проходной. Когда завод остался далеко позади, незнакомец заговорил:

— Я давно тебя заприметил, да все недосуг было подойти. Сперва я тут не выдержал испытания, только мозоли на руках натер, и меня в цех не взяли. Пришлось поденно работать на заводском дворе. Там встретил двух приятелей-петербуржцев, они-то мне о тебе и рассказали: мол, здорово газету читал рабочим в обеденный перерыв. Потом эту газету начальство даже на свет смотрело, но ничего не нашло. Тебя по этому поводу не вызывали в контору?

Григорий сдержанно улыбнулся и на вопрос не ответил.

— Ты, я вижу, осторожен с новыми людьми. Это хорошо. Давай знакомиться: моя фамилия Бабушкин, звать — Иван Васильевич. Я из Петербурга.

— А я из Харькова, четыре года назад приехал сюда к брату искать работу. Брата уже нет… Умер молодым от чахотки и недоедания… Он работал на выгрузке угля, пылью дышал…

— Понятно, — вздохнул Бабушкин.

— Когда я поступил на Брянку, меня, тогда совсем зеленого парня, поразила обстановка, которая царила на заводе. Рабочие всего боялись: блеснут пуговицы начальства, а у них уже поджилки трясутся.

— Неужели никто не бунтовал?

— Случалось, что у кого-нибудь лопалось терпение. Однажды, помню, придирчивого мастера засунули в мешок из-под сажи, бросили на тачку и вывезли на помойку.

— А изменилось что-нибудь с тех пор?

— Кое-что изменилось. В кружках читаем запрещенные книги. По воскресеньям молодежь охотно собирается за городом, поет революционные и народные песни. Беда, что развернуться не дают… Постоянно вертятся рядом прихвостни администрации.

— Надо помочь молодежи, которая тянется к революционному движению, — сказал Бабушкин.

— Иной раз, — горячо продолжал Григорий, — видишь, что человек вроде бы начинает понимать тебя, со многим соглашается и порой такое спросит, что не знаешь, как ему растолковать. Тогда чувствуешь, что и самому надо больше знать.

— Я был в лучшем положении, чем ты: работал в Петербурге, учился в вечерней воскресной школе для рабочих. Там мы получали достаточно знаний. У нас были замечательные учителя, готовые на любые испытания, только бы донести до народа правду. Ты, верно, догадываешься, что я — поднадзорный, живу без паспорта, по проходному свидетельству.

Григорий Петровский с интересом слушал нового знакомого, чувство симпатии к нему росло с каждой минутой.

— Вот тут я живу. Может, зайдешь? — спросил Бабушкин, когда они дошли до Третьей Чечелевки.

— Не поздно?

— Заходи, заходи.

Бабушкин занимал небольшую темноватую, чисто прибранную комнату, окнами выходившую на веранду, увитую плющом. К дому нельзя было подойти, чтобы этого не заметили из комнаты. В углу стоял письменный стол со стопками книг, они занимали также всю этажерку.

— Сколько у вас книг, Иван Васильевич! — с восторгом воскликнул Григорий.

— Любишь читать?

— Все на книжку променяю!

— Много у нас, Гриша, впереди всяческих дел, а самое важное — создать библиотеку для рабочих.

Бабушкин подошел к этажерке, взял книгу в твердом переплете, протянул Григорию.

Юноша прочитал заглавие: «Спартак» Рафаэлло Джованьоли…

С книгой за пазухой Григорий направился домой. В окнах хаты уже темно: видно, хозяйка спит. Постучал. Заспанная женщина открыла ему дверь и что-то недовольно пробурчала.

Зажег коптилку, сел к столу. Решил просмотреть книгу, но с первых же страниц увлекся так, что забыл обо всем на свете.

Очутился в далекой Италии, в городе на десяти холмах — Риме… Увидел Большой цирк, собиравший около ста пятидесяти тысяч зрителей — мужчин и женщин разных сословий: ремесленников, вольноотпущенников, римских патрициев, шутов… «Шум огромной толпы, похожий на подземный гул вулкана; мелькание голов и рук, подобное яростному и грозному волнению бурного моря! Но все это может дать только отдаленное понятие о той великолепной картине, которую представлял Большой цирк».

Будто чьи-то невидимые могучие руки приковали Григория к столу. Он низко склонился над книгой — коптилка едва светила, резало глаза, но он этого не замечал. Словно сидел не в крохотной комнатушке, а там, в цирке, под ласковым итальянским небом и напряженно, с бьющимся сердцем следил за тем, что происходило на арене… Обнаженная, мускулистая фигура Спартака, отточенные, меткие удары, ослепительное солнце, необъятное человеческое море — ревущее, кричащее, безжалостное.



Григорий никак не мог понять, из-за чего ворчит, слезая с печи, хозяйка. Она же выговаривала ему:

— На тебя керосина не напасешься… Всю ночь коптилка горит…

Но Григорий ничего не слышал. Подошла, с укором повторила:

— Керосина, говорю, не напасешься.

Лишь теперь он вернулся в реальный мир, взглянул на женщину и улыбнулся. Обещал погасить и снова углубился в чтение. Перед ним проплывали все новые и новые картины. Больше всего волновала судьба Спартака. За ним, не колеблясь, он пошел бы даже на смерть.

Вдруг Григорий услышал гулкие удары в рельс сторожа на башне. Подсчитал. Два… три… четыре… пять… Неужели пять часов? Пора собираться на работу.

Сползла с печи хозяйка.

— Так ты, дурень, всю ночь просидел?

А он, счастливый, глядел на нее усталыми глазами.

— Сегодня суббота?

— Заморочил себе голову так, что и дня не помнишь, — буркнула она.

— Жаль, что не воскресенье… — тихо сказал он.

— Молиться надумал? Давно пора!

— Если б воскресенье, почитал бы еще… Поспал бы немного — и вновь за книгу. Никуда бы не пошел…

— А ты, часом, не спятил, хлопче? — вдруг спросила старуха.

— Спятил, — счастливо улыбнулся Григорий…

Петровский стал читать запоем. За «Спартаком» последовал «Овод», потом «Жерминаль» Эмиля Золя, «Пауки и мухи» Вильгельма Либкнехта. Однажды Иван Васильевич вручил ему небольшую брошюру «Положение рабочего класса в Англии» Фридриха Энгельса. «…Государству дела нет до того, что такое голод, — горек он или сладок, — оно бросает этих голодных людей в свои тюрьмы или ссылает в колонии для преступников, а когда оно выпускает их оттуда, то может с удовлетворением видеть достигнутый результат — людей, лишенных хлеба, оно превратило в людей, лишенных еще и нравственности», — писал Энгельс.

Читая брошюру, Григорий невольно сравнивал жизнь английских рабочих с нищенским бытом екатеринославских, с голодным прозябанием безработных, с жалким существованием инвалидов, покалеченных на заводе и выброшенных на улицу, с положением вдов и сирот…

«Если бы Энгельс побывал тут, на берегах Днепра… — думал Петровский, — и увидел бы Копыловские казармы на Орловской улице, где хуже скотины живут катали, у которых нет ни коек, ни воды! С зари до зари возят они тяжелую руду, а придя в казарму, больше похожую на грязный хлев, чем на человеческое жилье, измученные, немытые, прямо в одежде валятся на замызганный пол и забываются недолгим тяжелым сном, чтобы на рассвете снова бежать на работу…

А по воскресеньям немало заводских направляется в кабак.

Те же, кому хочется отдохнуть на природе, оказываются под наблюдением… Ни на работе, ни на гулянье не дают вздохнуть рабочему человеку, чтобы не думал он о своей доле, о своей жизни, не стал бы об этом говорить с другими. Пускай лучше пьет рабочий люд, только бы не думал…»

Вспомнил Григорий, как купил на базаре и нес домой брошюру по истории, как городовой не удержался, остановил его и посмотрел, что за книга. Увидев портрет царя, успокоился. Даже в чтении рабочий человек не свободен. За самую маленькую провинность платит штраф. Платит и молчит. И заливает свое горе сивухой.

Как тогда слушали листовку! И свое словцо подбрасывали! Значит, есть думающие рабочие, хоть их пока и немного. Надо больше и больше привлекать их в кружки, знакомить с книгами, больше говорить с ними, разъяснять их права. Об этом и о многом другом думал и говорил с Иваном Васильевичем Григорий Петровский.

14

Григорий вместе со Степаном ждал у себя на квартире Бабушкина и Лалаянца. Хозяйка с утра отправилась в село, предупредив, что там заночует. Наказала приглядеть за хатой и откинуть снег от двери. А перед тем до блеска начистила медный трехведерный самовар и водрузила его на табурет. Григорий, чувствуя себя хозяином, нащепал тонкие лучины, разыскал древесный уголь и раздул самовар. Радовался, что сможет попотчевать гостей свежим чаем. Степан, глядя на хлопоты друга, улыбнулся:

— А ты здорово справляешься!

Он снял с гвоздя кожух и отправился на улицу, чтобы отбросить от калитки снег, — Исаак Христофорович всю зиму умудрялся ходить в башмаках.

А Григорий возился с самоваром и думал о том, как много дало ему знакомство с Лалаянцем. Правда, он никогда не чувствовал себя с ним так же свободно, как с Бабушкиным. То ли разница в возрасте, то ли в высшей степени интеллигентная внешность Исаака Христофоровича — окладистая аккуратная бородка, пышная шевелюра, неизменное пенсне — заставляли его быть сдержанным.

Петровский вспомнил, как однажды Лалаянц сказал ему: «В воскресенье, ровно в полдень, возьми на руки хозяйскую Мурку и сядь на скамейку у забора. К тебе подойдет человек в пиджаке поверх черной косоворотки и спросит: „Не продаешь ли кошечку?“ А ты ответишь ему: „Самим мыши житья не дают“. Он пойдет дальше, и ты свободен». Григорий тогда не выдержал и спросил: «При чем тут кошечка?», а Исаак Христофорович ответил: «А зачем тебе это знать? Я держу в тайне смысл и подробности дела не потому, что считаю тебя неспособным выполнять серьезные и ответственные задания, а ради конспирации. Имей в виду, что жандармские следователи — неплохие психологи. Если ты что-нибудь знаешь, но изо всех сил стараешься показать, что тебе ничего не известно, они не поверят и будут мучить, пока не вытянут язык».

Тогда Григорий внутренне запротестовал: он был убежден, что из него-то уж никто ничего не вытянет, но, поразмыслив, решил, что Лалаянц говорит не зря — ведь недаром отсидел в страшных петербургских «Крестах», а теперь руководит здесь, в Екатеринославе, городскими кружками, куда входят марксисты-интеллигенты.

Сегодня он чувствовал особую ответственность: впервые у него на квартире собираются товарищи для большого разговора. Ненароком взглянул в потемневшее зеркало хозяйки: молодое лицо, темно-карие глаза под широкими бровями, коротко остриженные густые волосы. Григорий вытащил и надел новую синюю косоворотку. «Совсем как у Ивана Васильевича», — подумал он.

С тех пор как в Екатеринослав приехал Иван Васильевич, много новых людей было привлечено к нелегальной работе. И руководил всеми фабрично-заводскими кружками Бабушкин. До этого Григорий тоже организовал несколько кружков, где вслух читали книги по истории, рассказы прогрессивных писателей. Но теперь настала пора поставить вопрос об объединении рабочих кружков, об их более активной и плодотворной работе. Сегодня Лалаянц и Бабушкин придут, чтобы решить вопросы, связанные с деятельностью кружков.

В самоваре ярко пламенели угольки, закипала вода. Григорий убрал со стола коптилку, а Степан зажег керосиновую лампу.

Первым появился Лалаянц, стряхнул снег с шапки и пальто, за руку поздоровался с друзьями. Сел к столу, снял и тщательно протер запотевшие стекла пенсне.

— Ух ка-ак ме-тет, — чуть заикаясь, произнес он.

— В декабре у нас всегда так, — сказал Непийвода, — но снег долго не продержится.

— Погрейтесь у печки, а я налью чаю, — предложил Григорий.

— Что ж, стаканчик с мороза не помешает, — согласился гость. — Но долго чаёвничать некогда. Придет Иван Васильевич — и сразу за дело. Главное сейчас — объединение рабочих марксистских кружков. Образцом может служить петербургский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» или киевский…

Раздался знакомый осторожный стук в окно. Григорий пошел открывать.

Бабушкин явился чем-то очень взволнованный. Разматывая башлык, уже с порога сердито бросил:

— Как скверно мы с вами работаем! Сегодня на Брянском погибло шесть человек! А сколько искалечено! Вчера и позавчера тоже, вероятно, не меньше! Где резонанс?! Протесты? Нет ничего! Родные умоются слезами, похоронят мертвых, а хозяева найдут новых работников — вон сколько желающих толчется у ворот. Ведь надо воспользоваться случаем, надо разжечь пламя ненависти к кровопийцам!

— Я не понимаю, Иван Васильевич, на кого вы гневаетесь? — спросил Лалаянц.

— Садитесь, Иван Васильевич, я вас чаем напою, — предложил Петровский.

— Благодарствую, чай — это всегда хорошо, — немного поостыл Бабушкин и, обернувшись к Лалаянцу, сказал: — На себя! На себя, Исаак Христофорович, сержусь.

— А-а, тогда ясно.

— И на вас. На ваших интеллигентов.

— Чем вам помешали интеллигенты, Иван Васильевич?

— Кто вам сказал, что помешали? В Петербурге я со многими интеллигентами встречался, и они как раз помогали мне. Нашим кружком, а потом и «Союзом борьбы» руководил, как вам хорошо известно, Владимир Ульянов, мы все восхищались им и любили его, потому что он был человеком дела. А…

— А разве наши товарищи не бывают на заводах? — прервал Бабушкина Лалаянц. — Но вы сами знаете, все они под наблюдением полиции и разгуливать им там небезопасно.

— Да что вы такое говорите, Исаак Христофорович! Задача именно в том, чтобы чаще встречаться с рабочими, вести беседы, чтобы простой народ проникался идеями социализма. Пусть каждый факт беззакония станет известен всем, пусть характер движения станет не оборонительным, а наступательным, боевым. Необходимо также парализовать лживую пропаганду монархических газет. Рабочие должны предпочесть им наш листок, из которого узнают действительную правду.

— Кто же против? Программа целиком приемлема. По как это осуществить — вот вопрос.

— А я хочу сначала рассердить себя и вас, чтобы скорей добраться до сути и наметить пути борьбы.

— С этого и стоило начинать. Мы знаем, что работаем плохо и неумело, что еще многое надо сделать. Статистика свидетельствует о бурном росте стихийного рабочего движения, за которым не успевают порой и самые сознательные, — сказал Лалаянц.

— Наша обязанность — быть впереди, вести, учить. То, что знает интеллигенция о развитии промышленности, должны знать рабочие. Тогда круг рабочих, принимающих участие в движении, расширится. Прежде всего надо подумать о необходимой литературе, следует систематически выпускать прокламации. Сегодня мы набросаем текст листовки, в которой объявим об организации екатеринославского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», куда войдут фабрично-заводские и городские кружки, и наперед все, что напечатаем, будем подписывать именем «Союза». Согласны? — спросил Иван Васильевич.

— Согласен, — с азартом произнес Петровский.

— Согласен! — пробасил Непийвода.

— Конечно, — добавил Лалаянц. — Вместо разрозненных кружков одна организация. Поздравляю вас, друзья, с рождением нашего «Союза»!

15

Порывистый, упругий ветер носился по заводскому двору, толкал в спину и в грудь людей, валил деревянные заборы… Потом утихал, мягко падал к ногам и словно проваливался сквозь землю.

Григорий вышел из цеха. Ветер не мог заглушить тяжкого стона и рева могучего заводского организма. Изо дня в день над головами висели тучи копоти, полыхало багровое зарево, не стихали гул и грохот. Ад, о котором рассказывал на уроке закона божьего поп, по сравнению со всем окружающим казался детской забавой.

Солнце опустилось за каменную ограду, и сразу во дворе залегли прохладные сумерки. С улицы доносился необычный, все усиливающийся шум.

Петровский, с трудом протиснувшись через проходную, оказался на улице. Его встретила встревоженная гудящая толпа: крики, плач, отчаянные проклятия женщин, гневные возгласы мужчин.

Григорий пробрался в середину толпы и побледнел от неожиданности: в живом кольце людей лежал на земле мертвый человек. Сначала Петровский не мог понять, что случилось. Заметил окровавленную голову и уже загустевшую на мостовой кровь. Левая рука убитого была подвернута под туловище, правой он прикрывал лицо, словно защищался от смерти. Возле мертвого валялась оторванная от забора доска… За эту доску он и поплатился жизнью.

Возбужденная толпа бурлила. Люди проклинали полицию, заводскую администрацию, свою горемычную жизнь.

— Ломай все!

— Бей охранников!

Что-то грозное, стихийное, неодолимое рождалось на глазах Григория. Горло перехватило от волнения, он оглянулся, пытаясь найти кого-нибудь из знакомых, но напрасно.

Людской водоворот закрутил Григория, заглушив все звуки: свист ветра и гул завода. Из тысяч глоток вырывалось неудержимое и решительное:

— Бе-ей! Бе-ей!

Затрещал забор — люди отрывали доски.

— В контору!

— В лавку!

Затаенная, долго сдерживаемая ненависть вылилась наружу. Враг найден. Он многолик, многорук, алчен. Это главная контора с бесконечными штрафами, лавочник из лавки потребительского общества, снабжающий рабочих гнилым, лежалым товаром, заводские мастера, злобная и жестокая заводская охрана.

Кто-то запустил булыжник в окно полицейского участка, звякнуло разбитое стекло, прогремел выстрел… Грозным, сплошным потоком двинулась толпа. Возле дома из красного кирпича стояли растерянные полицейские.

— Бейте извергов!

— Хватит терпеть!

— За доску человека убили!..

Людская волна перенесла Григория через насыпь, покатила улицей к заводской лавке. Над толпой сплошной гул, слов не разобрать, что-то величественное, воодушевленное надеждой и жаждой мести вырывалось из сотен уст. Григорий не успел оглянуться, как очутился в самом центре яростно клокотавшей толпы.

Через выбитые окна и двери лавки возбужденные мужчины и женщины вытаскивали кули с мукой, сахаром, крупой, рассыпали все это по земле, топтали ногами. Григорий с болью смотрел, как разъяренная толпа безжалостно и тупо громит все подряд. Какой-то дюжий рабочий в разодранной рубахе размахивал руками и кричал во все горло:

— Мастерам надо глотки заткнуть… Никакого бога нет! Его выдумали, чтобы дурачить нашего брата!

Страсть к уничтожению не затихала. Григорий кричал, призывал к спокойствию, но безуспешно. В отчаянии искал он глазами Бабушкина, хотя и знал, что он на Брянском уже не работает. Миновал срок его проходного свидетельства, и администрация сразу уволила его. Теперь он поденщик на строительстве днепровского склада. Скорей к Бабушкину! Только он один сумеет загасить взрыв человеческого гнева и возмущения. Спотыкаясь в сгущающихся сумерках, Григорий мчался кривой пыльной улочкой… Прибежал к знакомому окошку — темно. Нетерпеливо постучал — никого. Кинулся к Днепру. Издалека услышал шум стройки, — значит, Иван Васильевич там. Увидел его у самых ворот. Тяжело дыша, выпалил:

— Скорей на завод!

— Зачем?

— Там такое творится… все громят, рушат, я ничего не мог сделать… Бежим, Иван Васильевич! Надо остановить толпу! Кроме вас, никто не сможет! Людей много погибнет…

— Уже поздно… Я тоже не остановлю… Видел в Петербурге такое… Пока лютый гнев не выльется, их не остановить… На короткое время люди почувствовали хотя и обманчивую, но свободу — делай, что хочу… — Умолк на секунду, потом задумчиво продолжал: — Еще сильны старые традиции: рабочие обязательно должны кого-то бить и что-то крушить. А если бы этой силе да еще и голову…

Когда Григорий с Бабушкиным добрались до места бунта, растревоженная, полная слепой ненависти и злобы толпа еще бурлила, охваченная страстным желанием мстить… Григорию вдруг вспомнилось прошлогоднее половодье на Днепре… Река разлилась широко и несла вместе с шумными мутными волнами все, что встречала на своем пути: бревна, хаты, сараи, даже скотину.

Бабушкин был прав: остановить людей они не смогли.

Потрясенный и подавленный увиденным, едва передвигая ноги, плелся Григорий домой. Над головой в низком небе, усеянном редкими звездами, медленно собирались дождевые тучи. Несколько первых крупных капель упало на дорогу и на разгоряченное, пылающее лицо Григория.

На другой день, как и предсказывал Бабушкин, начались обыски и аресты. В Чечелевке, Шляховкс, на Фабрике, в Новых Кайдаках — всюду, где жили рабочие Брянского завода, сновали полицейские и казаки, экстренно вызванные екатеринославским губернатором для подавления бунта. Они врывались в дома, выбрасывали и перетряхивали убогий скарб, рылись в лохмотьях… Найдут пачку чая или фунт сахару — волокут в участок и бросают за решетку… Весь день и всю ночь допрашивали, выпытывали, избивали людей.

Тревожно на рабочих окраинах.

— У вас были?

— Вашего забрали?

— Ой, что же будет?!

Голосят женщины, плачут дети… Никто не знает, что его ждет. Доменика в тревоге прибежала к Непийводе.

— Не видели Григория?

Встретила его у проходной: он выходил с группой рабочих.

— А я повсюду ищу… Где только не была!..

Григорий, никого не стыдясь, обнял и поцеловал Доменику. Она густо покраснела и вдруг заплакала.

За дружеские, искренние беседы, за ясные и обоснованные суждения по любому вопросу, за неизменную и неподкупную преданность, передовым революционным идеям прикипел сердцем Петровский к Ивану Васильевичу Бабушкину.

Даже в одежде начал подражать старшему товарищу: одевался чисто, опрятно, купил крахмальную рубашку и галстук-бабочку, пытался отпустить такие же усы, как у Ивана Васильевича.

Однажды Бабушкин спросил Петровского:

— Не смог бы ты, Гриша, помочь мне написать листовку? Сколько бы тебе времени понадобилось?

— Через два дня принесу!

В назначенный срок он появился у Бабушкина с готовой прокламацией, раскрыл тетрадь, в которой записал текст, и собрался читать.

— Э-э, не надо, я сам! — улыбнулся Бабушкин.

Иван Васильевич сел к столу и склонился над исписанными страницами. Читал молча, не делая замечаний. Только раз, едва усмехнувшись, почесал пальцем за ухом, но, что это означало, Григорий так и не понял.

Наконец Бабушкин закончил читать. Ласково взглянул на Григория:

— Неплохо. Даже хорошо… для первого раза. Теперь давай разберемся… Вот ты пишешь: «Потребиловка, как вампир, сосет кровь рабочих».

— А разве неправда? — приготовился возразить Григорий.

— Правда. Но это голые слова, они ничего не вскрывают… Вот представь: пришел на завод новичок, полураздетый, в карманах ветер гуляет… Куда ему податься? Единственная дорожка — в потребиловку! Там ему все дадут в долг: и одежду какую-никакую, и провизию…

— Провизию… — насмешливо повторил Григорий. — Да разве это провизия? Мясо тухлое и дороже, чем у лавочников…

— Так не бери! — засмеялся Бабушкин.

— А куда я денусь, ежели у меня денег — кот наплакал. Мало того, что на заводе с рабочего три шкуры дерут, так еще и в потребиловке объегоривают!

— Так-так, — подхватил Иван Васильевич, — вот и надо, Гриша, смотреть реально… Ты сам-то как приехал, с чего начал?

— С потребиловки, — вздохнул Петровский. — Надо же было как-то самому перебиться и матери послать.

— Вот тут-то и есть, Гриша, злоба жизни: рабочему от эксплуататоров некуда деться. В листовке необходимо показать, что самыми главными пайщиками потребиловки являются те же акционеры, которые сдирают шкуру с рабочих на заводе… Слова, Гриша, выбирай точные, самые простые и разящие — тогда они дойдут до сердца рабочего.

— Не вышло у меня с листовкой, — огорчился Петровский.

— Как это — не вышло? Вышло, но может быть лучше. Напиши еще о травмах на заводе, о том, что администрация ничего не делает для облегчения труда. С рабочими надо найти общий язык, писать о том, чем они живут и дышат, что их заботит.

— Ежедневно на заводе погибает пять-шесть человек, а сколько искалеченных! — сказал Григорий.

— А почему? Опять же администрация, получая колоссальные прибыли, не хочет ни рубля потратить на то, чтобы обезопасить рабочего… Зачем? Вместо убитого придет новый… Еще помозгуй, Гриша, а потом я посмотрю. И не тужи, у меня тоже с первого раза не получилось, хотя вон какой человек меня учил! Я тебе рассказывал о нем…

— Владимир Ильич Ульянов?

— Он. Я про Семянниковский завод писал. Там во время стачки в сорокаградусный мороз рабочих обливали водой, а казаки рубили их шашками… Рассказал об этом Ульянову, а он мне поручил написать листовку. После вдвоем, как вот мы с тобой, сидели и размышляли. Для того, Гриша, чтобы быть готовым к борьбе, испытаниям и трудностям, ты должен много и с пользой для себя читать. Я вот приготовил тебе несколько книг. — Иван Васильевич передал Петровскому стопку книг, перевязанную тонкой бечевкой.

Григорий посмотрел на корешки и прочитал:

— «Господа Головлевы» — Салтыков-Щедрин, «Власть земли» — Глеб Успенский, «Кому на Руси жить хорошо» — Николай Некрасов…

— Бери и читай. Потом побеседуем…

16

Настроение у Григория приподнятое. А потому и необозримые поля, и синее бездонное небо, и шумливая роща, и то, что должно сегодня произойти, — все кажется особенным.

После создания екатеринославского «Союза борьбы» заметно оживилась политическая работа, систематически стали выходить листовки. Их «Союз» явился одним из инициаторов созыва I съезда партии, куда он послал своего делегата Казимира Петрусевича.

Лесная поляна, где должна была состояться сходка, быстро заполнялась народом. Петровский почти каждого знал в лицо, с некоторыми дружил, со многими встречался в подпольных кружках — все члены «Союза борьбы». Пришли Степан Непийвода, учитель и собрат по борьбе Иван Бабушкин, Лалаянц, мужественная революционерка, жена Исаака Христофоровича — Параскева Ивановна Кулябко.

— Товарищи! — начал Лалаянц. — В Минске закончился съезд петербургского, московского, киевского и екатеринославского «Союзов борьбы», а также группы «Рабочей газеты» и Бунда. Съезд принял решение слить все «Союзы» в единую Российскую социал-демократическую рабочую партию. Это огромное историческое событие. Революционеры России заявили на весь мир о том, что создали свою партию! — Он достал из кармана бумагу, развернул ее, поправил пенсне. — Я сейчас познакомлю вас с манифестом, принятым на Первом съезде РСДРП.

Он начал читать неторопливо и выразительно:

— «На своих крепких плечах русский рабочий класс должен вынести и вынесет дело завоевания политической свободы. Это необходимый, но лишь первый шаг к осуществлению великой исторической миссии пролетариата — к созданию такого общественного строя, в котором не будет места эксплуатации человека человеком».

Его голос звучал торжественно и воодушевленно, и все, о чем он читал, горячим ручейком вливалось в сердца людей.

Григорий сразу оценил значительность происходящего: случилось то, о чем он много думал и чего с нетерпением ждал, — до сих пор только с завистью читал о деятельности социалистических партий Запада, которые защищали интересы рабочего класса. Теперь у них тоже есть своя партия!

Это наполняло сердце гордостью и жаждой деятельности. Он видел вокруг сосредоточенные, серьезные и счастливые лица. Когда Лалаянц закончил чтение, почти одновременно, словно по команде, раздалось громкое и дружное:

— Да здравствует социал-демократическая рабочая партия!

— Да здравствует международная социал-демократия!

Чувство душевной приподнятости еще долго не покидало собравшихся. Казалось, даже весенний лес разделял радостное настроение людей и задышал легко, свободно, как после живительного прямого дождя.

17

Встал Григорий рано. Выглянул в окно: солнце сияло вовсю, в воздухе плавали тонкие паутинки бабьего лета, с деревьев медленно стекала листва. Арба, проехавшая улицей, напомнила о существовании на свете таких удивительных вещей, как арбуз. Надо бы купить получше и пойти с ним к Доменике, ведь она их так любит.

Доменика обрадовалась не столько арбузу-великану, сколько тому, что Григорий помнит о ней. Улыбнулась ясной, светлой улыбкой, в русых волосах сверкнул стеклышками, словно самоцветами, гребешок — подарок Григория.

Пошли в степь. Дурманил острый запах увядшей травы, дрожал в небе жаворонок, ткали свою удивительную пряжу на далеком горизонте легкие белоснежные облака. Григорий разостлал пиджак. Доменика села на него, он примостился рядом. Подхваченное ветром перекати-поле, подпрыгивая, с легким шорохом неслось прямо на них.

Острое лезвие перочинного ножа с хрустом вонзилось в блестящий полосатый шар. Сахарное красное нутро арбуза дохнуло сладким ароматом. Григорий протянул ломоть Доменике.

Наклонясь вперед, чтобы не капнуть на юбку, она начала есть не торопясь, бережно, как на сельской свадьбе или в гостях. Откусывала маленькими кусочками и далеко вперед отставляла руку с ломтем.

— Вкусно?

— Очень. Ты, оказывается, умеешь выбирать арбузы.

— Я все умею выбирать, — улыбнулся Григорий…


Вскоре они поженились.

Петровские жили бедно, но счастливо. Доменика не только не упрекала мужа за подпольную работу, а старалась во всем помочь ему, хотя и очень боялась за него.

Надежная помощница, самоотверженный друг и любимая жена, она знала, что он посвятил свою жизнь борьбе за лучшую долю рабочего люда.

Григорий тоже всегда помогал молодой жене, но особенно бережно стал относиться к ней, когда под ее сердцем затеплилась новая жизнь.

— А как мы его назовем? — спрашивала Доменика.

— А может, будет она?

— Нет, он.

И не ошиблась: родился мальчик. Его назвали Петром.

— Петр Петровский, правда, хорошо? — радовалась молодая мать, и ее синие глаза на чуть осунувшемся, побледневшем лицо казались еще больше.

Степан Непийвода хлопал Григория по плечу, показывал на новорожденного и восторженно басил:

— Ты смотри, какой казачина!

Наклонялся к плетенной из лозы люльке, висевшей на веревках, прикрепленных к потолку, и смешно выпячивал губы, уверяя, что малыш его понимает…

Минули весна и лето 1898 года, отшумела осень, заключила землю в свои ледяные объятия зима.

Три часа ночи. Спокойно спит ребенок. Внезапно проснулась Доменика, повернулась к Григорию:

— Ты не спишь?

— Еще нет.

— Ведь скоро начнет светать…

Ему не до сна. Когда же наконец придет товарищ, прибывший для связи из центра? Может, полиция пронюхала об их организации или о подпольной типографии, где они печатают листовки? Очень помогает Михаил Григорьевич Цхакая. Он совсем недавно на железной дороге, а как много уже сделал! Высланный за революционную деятельность из Закавказья, он сразу же вошел в Екатеринославский комитет РСДРП и принял в его работе самое активное участие. Где же все-таки связной? Неужели в организации провокатор? Ведь не случайно почти одновременно несколько арестов… Товарищи требуют, чтобы он уехал из города, но может ли он оставить Доменику?.. И все же что-то нужно придумать, чтобы хоть на время исчезнуть с екатеринославского горизонта.

Усталость дала себя знать: задремал, по тут же встрепенулся. Если никто не явится до рассвета, значит, опять провал…

Открыл глаза, когда за окном уже светало. Нельзя медлить ни минуты, надо унести документы, чтобы, если явятся с обыском, ничего не нашли…

— Куда ты? Ведь сегодня воскресенье? — проснулась Доменика.

— К товарищу по делу… Не волнуйся.

В ее глазах вспыхнул и тут же погас испуг. Достала из шкафчика хлеб, кусок сала, лук, соль, поставила на стол. Нож выскользнул из рук и со звоном упал на пол. К счастью, ребенок не проснулся.

Григорий подошел к Доменике, обнял:

— Ты у меня хорошая, смелая…

Тревожная слеза засверкала в глазах жены.

— Не надо. Я очень скоро вернусь. Обязательно… А если что, помни наш уговор.

И сразу вышел.

18

Плавно и медленно падал снег. Григорий опустил уши шапки и поднял воротник. Хотя беспокойство не отпускало, шел не торопясь: натренировал нервы, приучил их к суровой внутренней дисциплине. Только нелегко это!

Пересек широкую Церковную улицу. Миновав завод, очутился в Брянской колонии. Небольшие одноэтажные домики из красного кирпича с маленькими палисадниками занимали техники и мастера. Григорий перешел Брянскую площадь и свернул на Орловскую. Орловская тянулась от заводской больницы до самой Шляховки. Перпендикулярно к ней располагались все Чечелевки — от Первой до Седьмой. Григорию нужна была Третья, там недалеко от угла была квартира Бабушкина.

Постучал — тишина. Постучал еще раз — снова тихо. Вдруг из-за угла дома показалась хозяйка.

— Не стучите. Нету его, — печально сказала она.

Петровский вопросительно взглянул на нее, но понял: больше он ничего не узнает.

Дело усложнялось.

Вернулся на Орловскую, некоторое время постоял в раздумье: идти к Непийводе или… Незаметно оглянулся: неподалеку маячили двое с поднятыми воротниками. «Только этого еще не хватало!» — с досадой подумал Григорий. Спокойно, не ускоряя шаг, направился к перекрестку Орловской и Чечелевки. Мысль работала быстро: сбежать вниз, заскочить в помещение больницы, переждать…

Шпики не отставали, видимо ожидая удобного момента. Нет, лучше идти вверх, свернуть и затеряться в бесчисленных двориках Чечелевок.

Петровский опрометью кинулся к воротам. Перепрыгивая через рвы и канавы, ловко минуя горы угля, пригибаясь под развешанным на веревках бельем, он перебегал из одного двора в другой.

Поскользнулся, наступив на глиняный черепок, упал, вскочил и помчался дальше. Выбежал на Четвертую Чечелевку и лишь тогда оглянулся: шпиков не было.

Вдруг услышал оглушительный перезвон бубенцов. Будто свалившись с неба, его нагоняла тройка разгоряченных коней. И в тот же миг наперерез ей из-за угла вырвался всадник на быстроногом рысаке в серых яблоках. Тропка подалась к забору. Еще миг — и Григория подомнет под себя бешеная гривастая пристяжная или крылом широких саней ему перебьет ноги. Петровский вскочил на скамью возле забора и плотно прижался к нему спиной. Авось пронесет.

Кучер, резко подавшись назад, осадил лошадей как раз напротив Григория.

— Вам куда?

— На станцию!

— Садитесь! — бросил извозчик, кинул медвежью полость и тут же вихрем понесся вперед.

Григорий даже не смог разглядеть возницу, только заметил пышные, слегка опушенные инеем усы, похожие на лисьи хвосты.

«Это, без сомнения, тот самый кучер, — подумал Григорий, — которого я когда-то на губернаторском подворье призывал к самоуважению… Хоть и не узнал он меня, но отблагодарил».

Когда свернули к железнодорожному двору, Петровский решил сойти. Легонько коснулся спины кучера. Тот остановил коней, и они расстались.

Первым же поездом Григорий уехал в Харьков.

А Доменика, как заранее было условлено, распространила слух, что ее муж отправился в село Печенеги призываться в солдаты…

19

Григорий поступил токарем на Харьковский паровозостроительный завод, потом перекочевал в Николаев, где жили его старые друзья, которые и помогли ему устроиться на Черноморский судостроительный завод. Его кооптировали в Николаевский комитет РСДРП, и работы прибавилось еще больше: он добывал и выпускал революционную литературу, проводил подпольные собрания и занятия в кружках.

Но не дремала и жандармерия. Напав на след Петровского, она выслала его из города. Так, сравнительно за короткое время побывав в Харькове и Николаеве, Григорий вновь очутился в родном Екатеринославе. Найти работу здесь оказалось труднее, чем в Харькове или Николаеве, но друзья кое-как «впихнули» Григория на сталелитейный завод Эзау.

Степан Непийвода рассказал ему о всех новостях:

— Работу возглавляют Миха Цхакая и Исаак Лалаянц не без помощи Параскевы Ивановны. Выходит газета «Южный рабочий». Типография в Кременчуге. В общем, подполье живет и действует.

— А что слышно про Ивана Васильевича? — спросил Григорий.

— О Бабушкине ни из тюрьмы, ни с воли весточки никто не получил. Мы не знаем, где он.

Наступило молчание.

— С литературой как? — поинтересовался Петровский.

— Есть все, что надо, еще и в пригороды посылаем.

На заводе Эзау Петровский не терял времени даром: вскоре заметно оживилась работа подпольных кружков.

Революционный подъем среди рабочих не прошел мимо внимания заводской администрации и жандармерии. Как-то после занятия в кружке к Григорию подошел незнакомый рабочий.

— Ты недавно у нас? — Он улыбался, прикрывая верхней толстой губой короткие гнилые зубы.

— А что?

— Да просто спросил. Откуда к нам?

— Больно много хочешь знать, — усмехнулся Петровский.

— Ты, может, не веришь мне? — по-прежнему дружелюбно спросил парень.

— А почему я тебе должен верить?

— Хочу активнее работать в кружке, больше знать, — скороговоркой выпалил собеседник.

— Все в свое время узнаешь.

После этого диалога новый знакомый больше не лез с вопросами, но кружок посещал регулярно.

А вскоре Петровского уже «расспрашивал» молодой жандармский офицер, не в меру напыщенный и сдержанно-злой.

— Что ж, могу вас поздравить, товарищ бродильный грибок, — иронически начал он, причем слово «товарищ» он произнес с такой брезгливой миной, будто проглотил ложку касторки. — С вашим появлением на заводе подполье растет, как тесто. А знаете, чем это может кончиться лично для вас?

— Я токарь по металлу, добросовестно выполняю свою работу и не понимаю, к чему вы клоните.

— Давайте говорить откровенно, — сказал жандарм, разминая пухлыми пальцами папиросу. — Ваша роль на заводе ясна и администрации и нам. Так чего вы хотите, токарь по металлу, — спокойно работать на своем станке или попасть за решетку вместе с вашими воспитанниками?

— Повторяю: я всего лишь один из рабочих сталелитейного завода, но если бы вы пересажали за решетку всех нас, заковали бы нас в кандалы и послали на вечную каторгу в Сибирь, а помещение завода протравили карболкой, то и тогда ничего не добились бы: идея останется невредимой, потому что она бессмертна! Ее можно победить только лучшей идеей, а у вас такой нет.

— Хватит! — сорвался с места жандарм и что есть силы стукнул кулаком по столу. — Мне все ясно! Я вас пре-ду-пре-дил! Но имейте в виду…

А Петровский уже потерял интерес к разговору и, пока офицер кипятился и угрожал, думал о том, что сегодня ночью ему на хранение принесут листовки, доставленные наконец из кременчугской подпольной типографии. Квартира его, расположенная в стороне от тесно стоящих хат и выходящая на пустырь, выбрана для постоянного склада нелегальной литературы Екатеринославского комитета РСДРП…

Григорий не рассказал Доменике ни о вызове к жандарму, ни о том, что ждет товарища с литературой: знал, что и тем и другим обеспокоит жену.

Тем временем посланец с газетами — Лавринович — был почти у цели. Оставалось пройти мимо нескольких стожков на лугу, обогнуть небольшой пустырь — и все! Но что это за тени застыли под одинокой дикой грушей на краю поля?

Шагая вдоль стожков, невидимый для глаз шпиков посыльный сунул пакет с газетами в сено и, минуя квартиру Петровского, направился в слободу… Жандармские «эксперты» внимательно осмотрели сено, но ничего не нашли: Лавринович надежно сохранил до следующей ночи ценную посылку…

Петровского разбудили тяжелые удары в дверь. Он сразу понял, кто стучит. Открыл, впустил в горницу двух жандармов с понятыми.

— Именем закона вы арестованы! — гаркнул старший жандарм прямо в лицо Петровскому.

Понятые встали по обеим сторонам двери.

— Все будет хорошо, — сказал Григорий Иванович, глядя в большие синие глаза жены, смотревшие на него с тревогой и печалью…

В хате остались пустота и тяжелая, гнетущая тишина. В распахнутую дверь упал первый луч утреннего солнца.

В тот же день в Екатеринославе начались массовые аресты членов социал-демократической организации. Хватали в домах, на улицах, в цехах и лавках.

…В рабочее общежитие-казарму жандармы явились вечером, когда люди собрались спать.

На брошенных прямо на пол соломенных матрацах вповалку лежали рабочие. Тюфяк рабочего Закса был под самым окном, и, чтоб добраться до него, нужно было перешагнуть через спящих. Закс раздевался, когда зазвенели жандармские шашки. Увидев непрошеных гостей, он сначала сник. Но, собравшись с силами, выпрямился и решительно пошел им навстречу.

— Кто здесь Григорий Закс? — спросил офицер.

— Я, — с вызовом ответил Закс и окинул взглядом своих товарищей.

— Именем закона вы арестованы! Одевайтесь.

— За что? Посмотрите, как живет народ, — выкрикнул Закс, показывая на людей, вповалку лежащих на полу. — Вы издеваетесь над рабочими! Вы…

Ему не дали кончить: дюжий жандарм ухватил его за ворот и вытолкнул за дверь.

— Ишь агитатор! — сквозь зубы процедил он.

— Неужели этому не будет конца?! — склонив тяжелую голову, спросил широкоплечий мужчина в рваной нательной рубашке.

Его вопрос остался без ответа.


Тюрьма не вмещала арестованных.

— На молитву! На молитву! — гулко раздались в длинном, темном коридоре голоса надзирателей, одинаково произносивших и слова молитвы, и слова брани.

— Их дело приказывать, наше — не сполнять! — изрек рецидивист-конокрад и демонстративно улегся на свои лохмотья. Он, судя по всему, пользовался здесь авторитетом, потому что многие в камере последовали его примеру.

Политические засмеялись — неподчинение начальству их устраивало. А тут еще компания подобралась что надо — орешек, который тюремщикам не так-то легко будет разгрызть: Петровского втолкнули в камеру, где уже сидели Миха Цхакая, Исаак Лалаянц, Степан Непийвода. Петровский внимательно посмотрел на смуглого, долговязого парня, усевшегося рядом со Степаном. «Кто бы это мог быть?» — подумал он, но тут же товарищи окружили его, расспрашивая о новостях с воли. «Слава богу, не узнал, — облегченно вздохнул Закс. — Значит, разбрасывая в Фабричной слободке прокламации, не заметил, что за ним следят».

— Начальство правильно делает, что направляет наши грешные помыслы к богу, — с усмешкой произнес Цхакая, — помолимся же богу, братья!

Он поднял обе руки вверх и молитвенно пропел:

— Боже, царя похорони…

Уголовники громко загоготали.

— Хороша молитва, только больно коротка, — скаля зубы, бросил конокрад.

— Сейчас мы ее продолжим, — весело подмигнул Цхакая Непийводе, — начинай, Степан.

Степан запел густым мощным басом:

Вихри враждебные веют над нами…

Все товарищи дружно подхватили:

Темные силы нас злобно гнетут…
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…

Затопали в коридоре солдатские сапоги. Распахнулась дверь, на пороге вырос надзиратель. Сперва один, потом второй, третий. Через минуту они заполнили всю камеру.

Вызвали помощника начальника тюрьмы. Тот примчался тотчас и своим громовым голосом попытался было заглушить песню и гомон голосов. Но пели так дружно, что было лишь видно, как он открывает и закрывает рот.

Смолкли последние слова песни. И тогда все услышали охрипший, срывающийся голос:

— Прекратить!

— Что прекратить? — заулыбался Цхакая. — Молитву? Как можно…

— Я тебе!.. — не сдержался офицер и бросился на арестованного.

Тот, не шелохнувшись, спокойно произнес:

— Не надо волноваться… Тихо…

— Тихо! — повторил Непийвода таким громовым голосом, что офицер вздрогнул.

Невозмутимые, полные решимости узники, готовые встать на защиту Цхакая, остудили разгоряченного помощника начальника тюрьмы, и тот, чтобы не краснеть перед надзирателями, решил все кончить миром.

— Чего вы хотите? — с трудом подавляя клокотавшую злобу, спросил он.

Вперед вышел Лалаянц:

— Мы требуем немедленного освобождения!

— Освобождения! — дружно подхватили другие.

— Хорошо, я доложу, кому надо…

В кабинете помощник сказал начальнику тюрьмы:

— Господин полковник, политических нужно отделить. Они испортят нам и уголовных. Чего доброго, вместо утренней и вечерней молитвы то станут петь революционные песни.

Лоб полковника покрылся мелкими морщинами:

— Черт знает что! Пихают, пихают, будто тюрьма резиновая. И вообще, разве можно держать в одной тюрьме столько политических? Надо принять меры, чтобы перевезти их в другие города. Слава богу, тюрьмы есть не только в Екатеринославе. А пока освободите для них камеру.

— Слушаюсь.


Петровский привязался к веселому, красивому грузину Михе Цхакая, который и в самых трудных ситуациях не терял головы, был спокоен и всегда шутил. Вместе с Михой Григорий работал в Екатеринославском комитете РСДРП. И хотя Цхакая был старше Петровского на тринадцать лет, это не мешало их дружбе. В большой семье бедного деревенского священника Миха был младшим. Учился в Тифлисской духовной семинарии, но за чтение нелегальной литературы и антирелигиозную пропаганду был исключен с последнего курса. И началась типичная жизнь профессионального революционера: жандармский надзор, преследования шинков, тюрьмы, побеги, подполье…

— Чего только не бывает на свете: отец — поп, а сын — революционер, — удивлялся бывало кто-нибудь из друзей.

— Отец мой был попом, лишь облачаясь в рясу, а душа у него оставалась пролетарской, — тут же горячо начинал объяснять Цхакая. — Семья голодала, а он отказывался брать деньги за похороны бедняков. Не на рясу надо смотреть, а в душу. Ведь недаром в святом писании сказано: «Неисповедимы пути господни». Да разве вы, неучи, поймете такое, — смеялся Миха.

В тюрьме они беседовали на разные темы: говорили о прочитанных книгах, вспоминали смешные истории, мечтали о будущем. Лишь Григорий Закс все не мог угомониться:

— Что же мы, товарищи, все болтаем попусту? Нужно решить, что мы будем делать, когда вырвемся на свободу.

— А ты, друг, не кипятись. Сиди спокойно и отдыхай. Где и отдохнуть, если не в тюрьме, а ты шумишь… шумишь, словно горный поток. Нельзя так, — успокаивал его Цхакая.

— Душа болит, — жаловался Закс, заглядывая в глубокие, черные глаза Цхакая. — Я еще молодой, мало для народа сделал, а вы прошли такой путь… рассказали бы…

— Ничего я особенного не сделал, — уклончиво отвечал Цхакая и усмехался.

Петровскому чрезмерная осторожность Михи казалась излишней. Но и Лалаянц вел себя осмотрительно. Боятся провокации… Но кто среди них может оказаться предателем? Может, Григорий Закс? И вдруг вспомнилась первая встреча с Заксом на заводе Эзау. Конечно, это был он — тот дружелюбно улыбавшийся рабочий парень. Зачем он так придирчиво расспрашивал его? А потом вызов в жандармерию. Но, может быть, все это и не имеет прямой связи… И все-таки… Предусмотрительность не помешает.

— Одно ясно, что арестовывать нас было не за что, не за что и судить… я так думаю, — сказал Лалаянц, многозначительно глядя на товарищей.

Григорий догадался: его слова — своеобразное предостережение, и, если среди них все-таки есть провокатор, эта фраза собьет его с толку. Лалаянц призывал к тому, чтобы они ни в чем не признавались, все отрицали и требовали немедленного освобождения.

Цхакая поддержал его:

— Верно говоришь. За что нас бросили в западню?

Лалаянц был очень возбужден — садился, вставал, молча вышагивал по камере. Ему неимоверно хотелось курить. Шарил без конца по карманам, хотя знал, что курева нет. При аресте папирос не захватил, а в тюрьме махорку еще не выдавали.

— Та-бач-ка бы, — неожиданно вырвалось у него. Взглянул на Степана: — 3-закурить бы. — После долгого молчания и от волнения он всегда заикался.

Степан вывернул карманы:

— Пусто. — Потом добавил: — Завтра покурим, Исаак Христофорович.

Убедившись, что курить нечего, Лалаянц мгновенно успокоился, примостился в уголке недалеко от двери, снял очки и задумался: лично его могут обвинить только в сотрудничестве в социал-демократической прессе, а о его связях и знакомствах местная жандармерия, вероятно, пока не знает. Они цепляются за все, лишь бы разгромить социал-демократическую организацию в Екатеринославе. «Вырваться бы скорее! О, эти толстые, тюремные стены, сколько напрасно здесь тратишь времени», — опять заволновался он.

Камера политических причинила немало хлопот тюремному начальству. Держать такое количество, революционеров в одном месте было небезопасно. К тому же провокатор Григорий Закс, сидевший вместе с политическими, ничего путного за все это время не узнал, не дал ни одной нити, которая помогла бы делу, и вызвал тем недовольство своего начальства.

Заключенных начали рассылать по разным тюрьмам.

Петровский оказался в полтавской…


Он сидел в одиночной камере, на окне которой висел щиток, закрывающий почти все небо. Только слабый пучок света пробивался в обитель узника.

Петровский подошел к стенке, ухватясь за решетку, подтянулся к самому окну, но, кроме темного, в грязных подтеках фанерного козырька, ничего не увидел. Им овладела злость.

Щитки не были рациональной необходимостью тюремного устройства, как, например, решетки, преграждавшие путь к бегству: они были лишь способом морального угнетения.

— Вы готовы и глаза нам завязать, — сердито бросил он начальнику тюрьмы, когда тот вошел в камеру.

— Вы о чем?

— О щитках на окнах.

— О щитках… Они нам не мешают.

— Но они мешают нам. Мы требуем убрать щитки!

— Что? — удивился начальник. — Кто это — мы?

— Люди, которых незаконно бросили за решетку.

— Вот что, парень, мы тебя сюда не приглашали. А щитки были и будут.

— Нет, не будут! — уверенно заявил Петровский, чем немало озадачил начальника тюрьмы.

— Гм… — пожал он плечами и вышел.

Мысль о голодовке возникла у Петровского в тот момент, когда начальник тюрьмы отказался снять щитки.

Началось перестукивание с соседями, пошли из камеры в камеру записки: их передавали в крышках чайников, которые разносили уголовники. Они вообще охотно выполняли мелкие услуги за табак и папиросы, которых не получали от тюремной администрации. Все политические, сидевшие в одиночках, согласились на голодовку.

Однажды вернули свой завтрак, потом обед, не прикоснулись к ужину. На другой день в камеру Петровского прибежал начальник тюрьмы:

— Я знаю: это все исходит от вас. Немедленно прекратите голодовку!

— Уберите щитки и разрешите получать книги!

— Слишком многого требуете…

— Что ж, будем голодать…

— Молодой человек, — сказал начальник тюрьмы, стараясь придать своему голосу мягкость, — ну зачем вам это?

— Я не могу разговаривать, мне нужно экономить силы, — тихо ответил Петровский.

На цементном столике дымился суп, заправленный салом с луком: наверно, администрация специально приказала сварить вкусный обед. А может, он казался таким от нестерпимого чувства голода: Григория подташнивало от запаха пищи. Он отвернулся к стене и старался ни о чем не думать. Но легко сказать — ни о чем не думать!

Исчезло ощущение времени. Пришел прокурор, в чем-то убеждал, но до слуха долетали лишь отдельные слова, смысл которых до него не доходил. Вчера был вице-губернатор, позавчера — начальник тюрьмы, сегодня — прокурор… Он прекрасно знает почему: они все уговаривают прекратить голодовку. Но о щитках ни слова… Уже заболел Крамаренко, и его перевели в больницу… «Да, да, они испугались. Мы добьемся своего! Ведь другие добивались. Надо экономить силы, ведь неизвестно, сколько еще придется голодать…»


И в тюрьме, оказывается, бывает радость!

После тяжелого ночного сна Григорий открыл глаза и зажмурился от яркого света. Неужели убрали ненавистный щиток?! Вскочил с койки, но ослабевшие ноги не слушались. Медленно, собрав все силы и держась за стену, приблизился к окну.

Звякнул засов, отворилась дверь, надзиратель — старик с большими жилистыми руками — принес миску с супом.

— Ешь, сынок, — сказал тихо. — Только не торопись и не все сразу. — Он не раз за свою службу видел, как набрасывались на еду после голодовки заключенные и от этого погибали.

— Я знаю, спасибо, — поблагодарил Григорий.

Казалось, ничего не ел вкуснее этого жидкого картофельного супа. От него пахло свежим хлебом, печенной в золе картошкой, родным домом.

Съел половину и положил ложку.

Добрел до окна и долго любовался ясным небом, которого так давно не видел. Когда оно над тобой, его вроде и не замечаешь, если же тебя лишают его — высокого, необъятного, начинает казаться, что и жить невозможно. Без конца вспоминаешь задумчивые белые облака, дрожащую точку жаворонка, солнце, слепящее глаза, черные грозовые тучи.

В сердце бурлила радость… Они, простые рабочие, победили! Администрация тюрьмы, боясь очередного организованного протеста, сняла щитки с окон и разрешила передавать в камеры литературу. Значит, если действовать сообща, вместе, можно добиться многого. Крепла вера в свои силы.

Время шло, и стало ясно: скоро не выпустят. Петровский ежедневно писал жалобы в Петербург, в департамент полиции, требуя объяснить, за что он арестован.

Вечером взялся за письмо к Доменике. Его все время тревожила судьба жены: как она там с малышом? Конечно, помогут товарищи, но ведь самые близкие, вероятно, тоже за решеткой. Знал, что Доменика не пропадет, но как же ей, бедной, трудно! Хоть угля успел заготовить, не будут мерзнуть зимой. «Мое воображение так ярко рисует твой образ, — писал Петровский, — что я почти физически ощущаю твое присутствие, твое теплое, нежное сердце. Спасибо!..»

20

Весть о голодовке, о стойких узниках, о самом молодом из них — Петровском — проникла сквозь тюремные стены, разнеслась по городу и взволновала молодежь. Одни возмущались поступком «крамольников», другие восхищались. Одобрение и порицание шли рядом, как жизнь и смерть…

Евгений прислушался. В соседней комнате играли на пианино. Он понял, что играет Лариса, племянница полтавского городского головы, жившая в доме своего дяди, и старался угадать, что она исполняет, но не мог: вероятно, это была импровизация. Весь жар юной души, всю глубокую нежность, неясные желания и стремления, что-то тревожное, радостное и печальное вкладывала она в свою музыку.

Вдруг наступила тишина, чуть слышно стукнула крышка фортепьяно. В гостиную вошла Лариса — красивая девушка лет семнадцати, с тяжелой русой косой, уложенной веночком, в легком светлом платье.

— У вас настоящий талант! — восторженно произнес Евгений, идя ей навстречу.

— Что вы… — смутилась Лариса. — Расскажите лучше, что нового…

— Новостей много… Даже слишком много для нашего тихого, маленького городка. И самая животрепещущая — победа политических заключенных. Если бы вы видели, кто победил наших суровых стражей закона! Простые фабрично-заводские рабочие! И главный среди них самый молодой — Петровский.

Лариса не сводила с Евгения внимательного взгляда. Прислушалась к его словам и появившаяся в дверях хозяйка дома — Елизавета Андреевна.

— Правду говоря, — продолжал он, — я порой не могу понять новоявленных революционеров и проникнуть в их психологию. Несмотря ни на что, они, например, учатся даже в тюрьмах… А зачем? Если б кто-нибудь из них хотел стать, скажем, инженером или врачом, то понятно. Но терять зрение ради того, чтобы пропагандировать социалистические идеи, которые, в сущности-то, являются химерой! Для этого, знаете ли, нужно быть или фанатиком, или… героем. Земля наша богата и бедна одновременно. Достаточно богата, чтобы обеспечить приличное существование более умным и ловким, но остальным…

— Но ведь всем хочется жить по-человечески, — перебила его Лариса.

Евгений снисходительно улыбнулся:

— Я, разумеется, за то, чтобы всем жилось хорошо… Ради этого не жалею ни сил, ни времени, однако… Я, Леся, юрист и сам ищу ответы на трудные, больные вопроси нашей жизни…

Евгений говорил напыщенно и велеречиво. Ему хотелось блеснуть перед девушкой эрудицией, широтой мышления, умением разбираться в общественных процессах.

— Уже давно ходили слухи, что молодые рабочие читают литературу, которая на первый взгляд их совершенно не может интересовать, — продолжал он. — Однако, как мы убедились, сложные общественные вопросы оказались не столь уж недоступными для простых токарей и слесарей. В вопросах истории и политической экономии, скажу вам откровенно, меня просто поразила их осведомленность.

— Вот как! — удивленно воскликнула Елизавета Андреевна.

Евгений глянул на хозяйку дома, натянуто улыбнулся:

— Да, поразила… Я заинтересовался, что они читают и где достают книжки. Выяснились неожиданные вещи: они не только читают, по и обсуждают прочитанное, устраивают своеобразные диспуты…

— Возможно ли это в условиях тюрьмы? — спросила Лариса.

Евгений Шуликовский был чрезвычайно доволен тем, что своим рассказом вызвал интерес красивой барышни к собственной особе.

— Представьте себе, они даже надзирателей обвели вокруг пальца, — с воодушевлением продолжал он. — Но, позвольте, я вернусь к началу рассказа. Вот, например, книги, которые читал Петровский: Дарвин — «Путешествие на корабле „Бигль“», Бельтов — «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», Маркс и Энгельс — «Манифест Коммунистической партии», Владимир Ильин — «Развитие капитализма в России». Таков, господа, далеко не полный список прочитанных этим Робеспьером книг. Петровский, как видите, не терял времени зря…

— Как интересно! — восхищенно произнесла Лариса.

— Вы хотите увидеть Петровского? — спросил Шуликовский.

— Очень, если можно…

— Девушка в тюрьме? Брр! — брезгливо поморщилась Елизавета Андреевна…


— До сих пор мы вслед за народниками повторяли, — говорил по дороге Шуликовский, — что Россия, в отличие от Западной Европы, пойдет иным, самобытным путем, что нам идеи социализма не страшны, что марксизм подходит лишь для Запада… Теперь же видно, что идеи социализма не миновали и Россию. С этим фактом не считаться нельзя. Революционеры стали другими. Раньше революционера за участие в террористическом акте молено было казнить. Кровь за кровь. Вполне логично. А теперь? Теперь революционеры читают книги, просвещают рабочих и крестьян, несут, так сказать, свет во тьму. За что же их судить, спрашиваю я вас, Леся?

— Не знаю…

Рассказ молодого юриста взволновал Ларису. Ее восхитили люди, брошенные в тюрьму. Они не бездействуют, не впадают в отчаяние, а используют время для самообразования, тянутся к культуре. Ее поразили энергия заключенных и их самоотверженная борьба. Она, образованная девушка, о книгах, изученных Петровским, впервые услышала только от Евгения!

Как же нелепо и неразумно устроен мир: люди, которые неудержимо тянутся к знаниям, сидят за решеткой, а лодыри и бездельники занимают места в средних и высших школах, учатся по принуждению, чтобы потом властвовать и управлять трудовым народом. Да и сама она, вероятно, ничуть не лучше тех лоботрясов. Ее тоже с детства холили, красиво одевали, кормили вкусными блюдами, укладывали в чистую, мягкую постель. С самого рождения… До того страшного дня, когда с Кавказа пришло известие о гибели отца и матери, попавших в железнодорожную катастрофу…

За тюремными воротами на Ларису повеяло холодом.

Узнав о цели посещения, канцелярист в тюремной конторе весело бросил:

— Сейчас устроим.

Лариса растерянно осмотрелась.

— Садитесь, Лариса Сергеевна, — подвигая стул к зарешеченному окну, пригласил хозяин конторы. — Отсюда вам удобнее наблюдать за Петровским, свет из окна будет падать прямо на него.

«Наблюдать…» — неприятно резануло ее. Села, не зная, куда девать руки. «Неловко приходить сюда и подглядывать за чужой жизнью», — вдруг мелькнула мысль.

Конвоир ввел Петровского.

— Садитесь.

— Спасибо.

Петровский сел, запахнув полы серого тюремного халата, огляделся. Канцеляриста и Шуликовского он уже знал, а девушку видел впервые. «Кто она?» — подумал Григорий. Невольно вспомнил о том, что в последнее время его показывают слишком часто, и это начинало ему надоедать.

— Вы, как и прежде, настаиваете на том, что вас незаконно держат в тюрьме? — спросил Шуликовский.

Лариса украдкой поглядывала то на Петровского, то в окно, за которым возвышались, заслоняя свет, высокие кирпичные стены.

— Я уже об этом говорил, но, если нужно, могу повторить: меня посадили в тюрьму незаконно.

Лариса прислушивалась к твердому голосу Григория.

— Вы читаете научные книги…

— Простите, до сих пор я не думал, что человека можно бросить в тюрьму за чтение книг… — язвительно заметил Петровский.

Шуликовский выразительно посмотрел на Ларису: а что я, дескать, говорил?

— Вы — донкихот… Воюете с ветряными мельницами, — с пафосом начал Евгений.

— Неужели? — поднял брови Григорий. В его тоне звучала неприкрытая насмешка.

— Да, да, именно донкихот. Мне непонятна ваша слепая вера, которая ни на чем не основана. Во что вы верите? В миф, в ничто. Именно в ничто! — Шуликовский волновался, и это удивило Ларису, считавшую его опытным бойцом словесных баталий. — Как можно говорить о равенстве, абсолютном равенстве на земле? Неужели вы всех собираетесь сделать министрами или царями?

Теперь Петровский знал, для чего его сюда привели: до сих пор на него глазели чиновные особы, теперь пришла очередь барышень.

— Вы пригласили меня сюда, чтобы затеять дискуссию? — усмехаясь, спросил он. — Вам, проповеднику покорности и смирения, чтобы закончить этот разговор, я вот что скажу: родиться рабом — не грех, но мириться с этим, а еще хуже — отстаивать свое и чужое рабство — позор.

Голос Петровского звучал уверенно, каждое слово западало Ларисе в душу, заставляя сильнее биться ее сердце. Она не могла оторвать горящего взгляда от вдохновенного, гордого лица заключенного. Вдруг Григорий повернулся к ней:

— А вы, барышня, когда соскучитесь в следующий раз, лучше пойдите в зоопарк: обезьяны интереснее, чем арестанты.

Кровь ударила Ларисе в лицо, непрошеные слезы готовы были брызнуть из глаз. С трудом сдержалась, чтобы не заплакать. «Зачем он так? Разве я хотела его обидеть?..»

Жгучий стыд испытала девушка. Это было больнее, чем в детстве: помнит, как однажды, взобравшись на завалинку, припала к низкому окну соседней бедной хаты, а проходившая мимо женщина укоризненно произнесла:

— Нехорошо, девочка, заглядывать в чужие окна!

«А теперь заглянула в чужую жизнь, — укоряла себя Лариса. — Так тебе, дуреха, и нужно! Ведь сама-то не любишь, когда лезут в душу…»

Казалось, никто еще так не унижал ее… И это сделал человек, которым она только что восхищалась…

По дороге Евгений что-то говорил ей, но она слышала только отдельные слова и голос — монотонный и скучный, вызывающий глухое раздражение.

До самого дома в душе звучали слова жестокой обиды, а перед глазами стояла хмурая тюрьма: все каменное — и пол, и стены, и постель… И люди, которые окружают заключенных… И сердца каменные…

21

Доменика много раз пыталась отыскать след мужа. Ни в тюрьме, ни в полиции ей не сказали, куда его выслали из Екатеринослава. Наконец удалось узнать, что его отправили в полтавскую тюрьму.

Не раздумывая, поехала туда с ребенком на руках. Сначала тюремное начальство и слушать не желало об освобождении Петровского, но Доменике удалось добиться, чтобы его выпустили на волю под денежный залог в сто рублей — сумму, собранную екатеринославскими рабочими. Но тут новая беда. В тюрьме Григорий простудился, у него началось туберкулезное воспаление желез, и без операционного вмешательства было не обойтись. Он настолько ослабел от голодовки и болезни, что не мог даже идти, и Доменика с трудом довела его до пролетки.

В больнице Григорий попал в заботливые руки доктора Кухаревского, человека мягкого, сочувствующего прогрессивной молодежи. Он бесплатно сделал Петровскому операцию и даже подкармливал больного, принося из дому разную снедь.

Выписавшись из больницы, Петровский прежде всего стал думать о заработке. Но в это время неожиданно пришел вызов из воинского присутствия села Печенеги, что неподалеку от Харькова, куда Григорию надлежало явиться на повторный призыв. И Доменика снова отправилась в Полтаву к доктору Кухаревскому.

Аккуратный, под железной крышей дом доктора Кухаревского стоял на тихой зеленой улице, неподалеку от особняка городского головы. Сюда и пришла вместе с сыном Доменика.

— Не волнуйтесь, — сказал Кухаревский. — Операция прошла успешно, теперь ваш муж будет поправляться.

— А пока от ветра валится, — грустно произнесла Доменика, с надеждой глядя на доктора. — Я пришла к вам за помощью…

— Чем могу служить?

— Мужа призывают на военную службу…

— В солдаты он не годится. Тут я вам помогу, — пообещал Кухаревский. — Завтра мы все сделаем. А теперь — ужинать…

— Нет, нет… — начала было Доменика.

— Не отказывайтесь. Сейчас придет одна девушка, и мы все вместе поужинаем. А вот и она! Знакомьтесь, Лариса, это Доменика Петровская.

Лариса с восхищением слушала Доменику, когда та рассказывала о всех своих злоключениях.

— Какая вы смелая!

Девушка любовалась ее красотой, манерой держаться — простой и в то же время интеллигентной. «У нее прирожденный такт, — подумала Лариса, — этому ни в каких институтах не научишься…»

После ужина Кухаревский извинился перед гостями и отправился в больницу. Мальчика уложили спать.

Доменика с Ларисой остались вдвоем. Между ними завязалась беседа. Порой человеку, которого видишь впервые, расскажешь больше, чем давнему знакомому. Приглушенные голоса долго звучали в сгущающихся сумерках.

— Я видела вашего мужа… — Волнение, охватившее Ларису в тюремной канцелярии, снова овладело ею. Дрожащим голосом она сказала: — Я нечаянно обидела его…

Коротко рассказала о посещении тюрьмы, о разговоре Шуликовского с Петровским, о его словах, обращенных к ней…

— Я не хотела его оскорбить… Если бы знала, не пошла в тюрьму. Вы скажите Григорию Ивановичу обо всем…

— Скажу. Вы напрасно переживаете. Он тоже не хотел вас обидеть. Просто ему все надоело, на него ходили смотреть, как на какое-то диво…

Голос Доменики, мягкий и ласковый, успокаивал девушку. С ней Ларисе так же хорошо и просто, как было в детстве с матерью… И она все рассказала Доменике о себе, поделилась с ней своими огорчениями и обидами.

— Мне едва минуло шесть лет, когда отец с матерью погибли. Дядя взял меня к себе. Сначала было ничего, потом тетка начала ко всему придираться…

Все трудней становилось жить в дядином доме, хотя Василий Михайлович всячески старался защитить сироту от придирок жены. Не проходило дня, чтобы девочка не плакала. Ей хотелось вырваться из холодного, неуютного дома и умчаться в далекий незнакомый мир… Она бросалась из крайности в крайность: собиралась то уехать в Петербург, то учительствовать в деревне. Иногда ей казалось, что она просто избалованная, изнеженная барышня, которой от нечего делать лезет в голову всякая чепуха. В такие минуты Лариса ненавидела себя. «Нужно что-то делать, нужно работать так, чтобы тело ныло от усталости, а голова была занята чем-то полезным и разумным».

— Вам, верно, смешно такое слушать? — вдруг спросила Лариса.

— Нет, что вы! Говорите, говорите, — участливо попросила Домоника.

— Ну скажите, почему я такая? Почему не найду места в жизни?

— Не знаю, что вам ответить, — не торопясь, заговорила Доменика. — Я тоже рано осталась без отца. Но не было у меня ни времени, ни сил горевать. Мать брала белье в стирку, а я, сколько себя помню, помогала ей. За день так умаешься, что еле доплетешься до постели. А на рассвете — опять за работу…

— Значит, тетка правду говорит, что все у меня от безделья, — грустно подытожила Лариса.

— Нет, — решительно возразила Доменика. — Мысли у вас хорошие, душа открытая. Кого-нибудь встретите, полюбите. Для женщины это очень важно. А там и работу найдете по душе. И все будет хорошо.

— Я и сама так думаю. Расскажите еще про себя, — попросила Лариса.

— Ничего особенного у меня не было. Встретила Григория, поженились. Ребенок родился… Жить трудно, муж все по тюрьмам… — Она рассказывала спокойным, ровным голосом. — Но я все равно счастливая, — широко улыбнулась Доменика.

— Может, и я буду?

— Обязательно. Сердце у вас доброе, отзывчивое.

— Передайте же Григорию Ивановичу то, о чем я вас просила…

— Передам, — пообещала Доменика.

22

Петровского в солдаты не забрали и даже вовсе забраковали по состоянию здоровья: помогла справка доктора Кухаревского. Радовалась Доменика: пускай трудно пока, но на работу где-нибудь да устроится, будет кусок хлеба. Попытался Григорий наняться токарем на Брянский — не взяли. После бесконечных хождений наконец повезло. В Екатеринославских железнодорожных мастерских он познакомился с поднадзорным рабочим Василием Андреевичем Шелгуновым, высланным из Петербурга за принадлежность к «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса». Будучи прекрасным специалистом, он довольно быстро нашел работу, а потом устроил и Григория.

За ним повсюду следовали шпики. Однажды у Доменики какой-то тип спросил:

— Твой Григорий все такой же?

— А зачем ему меняться? — Доменика притворилась, что не поняла вопроса.

А сама постоянно беспокоилась за мужа, особенно из-за газеты «Искра», которую невесть откуда он добывал. Невольно настораживалась, если кто-нибудь заходил к ним ее почитать. Обычно такое случалось в воскресные дни или после работы, когда темнело. Григорий, ожидая посетителей, выходил на улицу и прогуливался возле хаты…


Издали он заметил высокую, не по годам статную фигуру Савватия Гавриловича, токаря с Брянского. По случаю воскресенья тот приоделся: на нем ладно сидел уже поношенный, но аккуратно выглаженный костюм — Григорий его помнил с первых дней своего пребывания на Брянском заводе, а ведь прошло более семи лет. И сапоги давнишние: добротные, в гармошку, начищенные ваксой.

— Это ты, Гриша? — обрадовался Савватий Гаврилович, когда Петровский поздоровался.

Петровского вдруг охватило чувство светлой душевной родственности со своим первым учителем и наставником в токарном деле. Искусством обрабатывать металл Савватий Гаврилович владел в совершенстве: считался мастером высокого класса и всегда неплохо зарабатывал. Но у Савватия Гавриловича была целая куча детей, в его доме постоянно жили родственники и земляки, поэтому он всегда нуждался. В первые дни на Брянском, когда Петровский получал гроши, именно Савватий Гаврилович чаще других делился с ним сахаром и хлебом…

Савватий Гаврилович вглядывался в бледное, осунувшееся лицо Петровского, заметил свежие розовые шрамы на шее и сочувственно покачал головой:

— Вижу, Гриша, что тюрьма не мать родная, красит человека, как кипяток рака. Снова к нам на завод?

— Не приняли. С трудом устроился электриком в мастерские.

— Известное дело: меченый, вот и боятся, — подытожил Савватий Гаврилович.

— А как вы поживаете, Савватий Гаврилович? — шагая рядом, спросил Григорий.

Тот, бросив ласковый взгляд на бывшего ученика, усмехнулся:

— Живем хорошо, горя у людей не занимаем.

— Своего хватает?

— А то… Я, словно пень, на старом месте торчу. С первого дня, как завод пустили…

Они поравнялись с убогой халупой Савватия Гавриловича, которую, сколько помнит Петровский, хозяин собирался расширить и достроить.

— Зайдем или тут посидим?

— Лучше на воздухе.

Они устроились на деревянной лавке, и Савватий Гаврилович, достав кисет с табаком, привычно и быстро свернул толстую цигарку. Затягивался глубоко, с жадностью. За густым, едким дымом из его груди вырывался застарелый кашель.

— Вот замучил, за горло хватает и по ночам душит. Спрашиваешь, как живем?.. А что у нас может быть хорошего? Видно, Григорий, что кому на роду написано, тому и быть.

Петровский с грустью смотрел на Савватия Гавриловича, усталое лицо которого было сплошь изрезано глубокими морщинами.

— Человек, Гриша, глуп…

— Почему?

— А ты слушай, не перебивай… Вот хоть бы я… все надеюсь, жду: а может, лучше будет?.. Черта лысого! И в пекле паны будут полеживать, в чугунах греться, а мы — дрова таскать, — зло и хрипло засмеялся он. — Ничего лучшего нам не дождаться.

— В других странах рабочие не так живут, — запротестовал Григорий. — А знаете почему? Потому что они сплоченнее.

Савватий Гаврилович равнодушно произнес:

— Там хорошо, где нас нет. — И, помолчав, добавил: — Может, в других странах и по-другому, только у нас все так и останется…

— Это, Савватий Гаврилович, от нас самих зависит.

— Что ж мы, — усмехнулся старый токарь, — голь перекатная, пташки пугливые, а они орлами да ястребами на нас поглядывают…

— Дружные сороки и орла заклюют.

— А где ты, Гриша, видел таких дружных сорок? Как мастер или десятник крикнет, так все язык и проглотят… Потому что каждый думает только о себе. Где же та дорога к лучшей жизни, кто же нас поведет по ней?

— Поведет. Савватий Гаврилович, наша социал-демократическая партия. Когда рабочий класс России сплотится и единым кулаком ударит по господам, богатеям и самому царю, мы добьемся человеческой жизни! — горячо сказал Григорий.

— Ты молодец, говоришь мудро! Мудро… — задумчиво повторил Савватий Гаврилович. — Только где ж тот кулак? Вон и среди вас нету согласия. Одни говорят: но торопитесь, добивайтесь своих прав постепенно, а другие: боритесь за свободу, боритесь против царского самодержавия. Кого слушать?

— Надо бороться не за прибавление к зарплате нескольких копеек, а за восьмичасовой рабочий день, за увеличение заработной платы, демократическую республику. Надо бороться за коренные интересы рабочего класса, а не довольствоваться жалкими подачками фабрикантов и заводчиков. Только мы сами можем себе помочь. Богатеи не поступятся своим добром. Так сказано в социал-демократической газете и в книгах.

— Я в этом, Гриша, разбираюсь не хуже тебя, хорошо знаю подлую суть хозяев-богатеев… Знаю, что шилом моря не нагреешь, а работая на панов, не разбогатеешь…

Савватий Гаврилович вздохнул и надолго замолчал. Все, о чем говорил бывший подопечный, давно тревожило и жгло его душу. Григорий, уловив настроение старого рабочего, продолжал:

— Надо сделать так, чтобы с нами считались, чтобы нас боялись как огромной организованной силы, чтобы все мы были спаяны единым стремлением… За границей выходит нелегальная газета «Искра». Вам не приходилось ее читать?

Савватий Гаврилович отрицательно покачал головой.

— Нам подсовывают разные сказочки…

— А рабочим надо читать «Искру». Она учит, что нужно делать, чтобы свергнуть ненавистное самодержавие, а не удовлетворяться хозяйскими копейками.

Савватий Гаврилович сокрушенно покачал головой и задумчиво проговорил:

— Все это хорошо, Гриша. Но мне-то что делать? У меня куча детей, для меня много значит и копейка… Как тяжко смотреть в голодные детские глаза, особенно когда ребята болеют… — Сказал, махнул рукой и отвернулся.

Немного погодя заговорил снова:

— И все-таки, Гриша, мы свою рабочую честь, свое рабочее дело ни на что не променяем. Как начнешь выколачивать копейку да только о ней думать, отупеешь, душу свою рабочую потеряешь. И никогда по-твоему жизнь не повернется!..


Эту беседу не раз вспоминал потом Петровский. Пришла она на память и в тот день, когда у него дома собрался комитет, чтобы выяснить, кто из социал-демократов признает «Искру» своим руководящим органом, а кто — нет.

Доменика волновалась из-за того, что у них собралось столько людей: а вдруг заявится кто-нибудь чужой? На всякий случай собрала все бумаги, исписанные мужем, и спрятала в кадушку. Сверху положила торбу с мукой, накрыла все это своим платком. Потом приоткрыла дверь сеней, чтобы видеть издалека, кто идет, и вместе с тем слышать, что говорит «благородный» человек.

— Дорогие товарищи искровцы, вы повторяете, извините, чужие мысли, отстаиваете чужие взгляды, поете с чужого голоса, следуете совету людей, которые, находясь за тридевять земель отсюда, из своего уютного заграничного гнездышка, не зная истинного положения вещей, выпускают фантастические прожекты, порой совершенно лишенные практического смысла. Вы жаждете сразу взлететь на небо, оказаться в царстве свободы. А мы — люди земные и всегда помним о простых, но существенных вещах: чтобы жить и действовать, человеку нужно есть, пить, одеваться, иметь пристанище, — с пафосом говорил «экономист» Бурлацкий, с которым Петровский познакомился после возвращения из полтавской тюрьмы. Оратор сделал паузу, провел указательным пальцем по подбородку, иронически усмехнувшись, сказал: — Это широко известное марксистское положение почему-то иногда забывают сами марксисты…

Бурлацкий возглавлял оппортунистическое крыло местной социал-демократии. Экономисты в Екатеринославе чувствовали себя привольно. Они не раз, перехватив «Искру», вырезали из нее статьи, направленные против основных идеологов экономизма — «рабочедельцев», и лишь после этого газета попадала в руки рабочих. Девизом Бурлацкого и его сторонников было: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе».

На Петровского уже давно вопросительно поглядывали товарищи, но он молча слушал, и только иногда на его высоком лбу собирались складки: он сосредоточенно думал о том, как лучше ответить Бурлацкому.

Григорий понимал: некоторые положения, выдвигаемые Бурлацким, касаются главного в жизни рабочих. Помнил недавний разговор с Савватием Гавриловичем: «Все это хорошо, Гриша… Но мне-то что делать? У меня куча детей… Как тяжко смотреть в голодные детские глаза…» Однако разговор завершил словами: «Мы свою рабочую честь, свое рабочее дело ни на что не променяем!»

Бурлацкий, закончив выступление, победно взглянул на Петровского, опять обвел указательным пальцем бублик бороды и усов и небрежно бросил:

— Говорите, Григорий Иванович. Возражайте… если у вас найдутся убедительные доводы.

— Я не стану возражать, — спокойно ответил Петровский, поднимаясь.

— Значит, вы согласны со мной?

— Нет! Вы, словно сестра милосердия, выказали заботу о рабочем человеке. Я ничего не буду говорить, а лучше покажу вам одну вещь, — Петровский достал из шкафа большую картину, поставил ее на табурет, — а вы, пожалуйста, внимательно рассмотрите ее.

Это оказалась известная картина, и не было в комнате человека, который бы не был с ней знаком.

На ней изображалась пирамида. Вверху, на самой вершине, поблескивая короной, сидел царь, ниже за роскошным столом расположились министры, высшая знать, под ними — помещики, капиталисты, духовенство, купцы, еще ниже — полиция, жандармерия, чиновники. И все это скопище дармоедов держал на своих плечах бледный, изможденный, согнувшийся в три погибели рабочий.

В комнате воцарилась тишина. Бурлацкий непонимающе взглянул на Петровского и с недоумением пожал плечами.

— Что сие означает? — наконец не выдержал он.

— Иллюстрация.

— К чему?

— К нашей жизни.

— Примитивно и неостроумно, Григорий Иванович.

— Я и не лезу в остряки. Меня волнует истина, Павел Иннокентьевич. Эта картина вам, вероятно, очень по душе и вы бы хотели сохранить ее навечно.

— Высказывайтесь яснее, Григорий Иванович, — начал закипать Бурлацкий.

— Я говорю достаточно ясно. Вы, наверное, хорошо знаете, что рабочий класс в эксплуататорском обществе вынужден держать на своих плечах огромное количество бездельников. Он раздет, разут, голоден, он согнулся от непосильной ноши, и вы решили подкормить его, прибавив копейку, чтобы он и в дальнейшем продолжал безмолвно терпеть. Вы боитесь, что рабочий сбросит со своей спины весь этот груз и сам станет полноправным гражданином общества. Вот вы и ненавидите «Искру» за то, что она вскрывает намерения «экономистов» сохранить существующий строй, а рабочий класс оставить в вечной зависимости, в физическом и моральном рабстве. Конечно, вы говорите не столь обнаженно и прямо, а прикрываетесь сладенькими фразами и обещаниями.

— Молодец, Григорий Иванович! Правильно! — раздались голоса.

— Здорово разъяснил! Их надо силой! Сами не слезут!

— Прекратите безобразие! — закричал кто-то из сторонников Бурлацкого.

— Сейчас, товарищи, мы будем голосовать. Поднимут руку те, кто признает «Искру» своим руководящим партийным органом, — сказал Петровский.

— Как видите, не так уж много! — торжествующе провозгласил Бурлацкий.

Для Петровского такой результат оказался полной неожиданностью. И не только для него. Старый, опытный Шелгунов какое-то время растерянно молчал, а потом попросил слова. Он говорил медленно, подыскивая слова и пытаясь разобраться, почему так произошло.

— Хотя за нелегальную газету «Искра» проголосовало меньшинство — это, на мой взгляд, еще не отражает всей картины… Я проголосовал за «Искру», потому что читал труды Маркса и Энгельса, слушал в Петербурге представителей «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», которые объясняли рабочим, как им следует бороться за свои гражданские права. Необходимо пролетарию быть человеком, а не рабом, которому иногда дают белую булку из рук хозяина, но он и его труд остаются подневольными. Пускай «экономисты» сейчас победили, но это временная победа. Партия и газета «Искра» подготовят передовых рабочих, и они будут вести борьбу до конца, до полной победы над самодержавием.

— Правильно! — раздались голоса. Поднялся Григорий Петровский.

— Я, — сказал он, — где только смогу, буду доставать «Искру», читать ее и рассказывать другим, о чем прочел. Я буду всегда принадлежать к революционной, рабочей партии, которая приведет пролетариат к желанной цели — победе над царизмом — и, если надо, — горячо продолжал Григорий Иванович, — отдам этому делу свою жизнь.

Доменика долго стояла у полураскрытых дверей, хотя страх и не оставлял ее. Она хорошо знала: там, где появляется революционер, должны быть глаза и уши полиции. Чувство радости и гордости за мужа переполняло ее сердце. «Шелгунов уже в возрасте, — подумала она, — а ведь Григорию — всего двадцать три… Но как просто и ясно он умеет все объяснить».

23

Как-то Доменика спросила:

— Гриша, ты веришь в сны?

Петровский понял: ей не терпится ему что-то рассказать.

Доменика не придавала особого значения снам. Но порой ей снилось такое…

— Рассказывай, коли надумала!

— Знаешь, Гриша, приснилась мне большая, не меньше, чем Днепр, река…

— Уже не плохо, — бросил Петровский, перебирая бумаги, — по старинному соннику, если снится река — это к хорошей жизни.

— И я такое слышала… И будто по реке, против течения, на лодочке пробиваешься ты, Гриша. А я с сыном иду берегом и все спрашиваю: «Скоро ли возьмешь нас с собой, чтобы вместе плыть?» — «Потерпи, — отвечаешь, — до пристани!» — «А далеко ли до пристани и как она называется?» Ты мне что-то ответил, но я не расслышала… Вдруг, откуда ни возьмись, появился жандарм, велел тебе пристать к берегу, арестовал и повел в тюрьму. «Я скоро вернусь», — крикнул ты мне на прощание. И я осталась еа берегу стеречь твою лодку… Мне стало горько и тяжко, что забрали тебя, безвинного, и я проснулась. Что бы это значило?

— Хочешь, я тебе разгадаю твой «вещий» сон? Слушай. Против течения буду я пробиваться до тех пор, пока не пристану к «НАШЕЙ» пристани и не заберу в лодку вас. И пускай хоть ежедневно арестовывают меня жандармы, я не покаюсь. А ты стереги мою лодку и знай, что я вернусь. Вот и весь твой сои!

— Если бы…

— А сейчас, Домочка, мы должны временно переехать в Донбасс! Так надо…


Переехали, да, видно, не в добрый час…

Следуя совету товарищей из комитета, Петровский выбрал самое глухое место — Щербино-Нелеповский рудник.

Вокруг голая, выжженная до черноты степь. Темной громадиной вздымается к небу террикон…

Впервые Петровский оказался в шахте. Вокруг сплошная чернота — черная земля, черные лица шахтеров, черная неволя… Он увидел, как, согнувшись в три погибели, орудуют кайлами забойщики, как, обливаясь потом, саночники тащат нагруженные углем санки.

Изнуренные тяжелым двенадцатичасовым трудом и беспросветной жизнью, шахтеры поднимаются наверх и заливают свое горе сивухой. Изредка грязную ругань и кровавые драки прерывает песня — грустная, протяжная, своеобразный шахтерский реквием: «А коногона молодого несут с разбитой головой…»


За свои двадцать четыре года Петровский узнал немало, но такой страшной, такой ужасающей жизни еще не видел. Даже на Брянском дышалось свободнее. Там можно пойти на Днепр, там скверы и парки. А тут… Сухая, вылизанная горячими ветрами степь — ни деревца, ни цветка, лишь черпая пыль: на желтой, увядшей траве, в хибарах, на худых детских лицах. От нее никуда не деться: она засоряет глаза, скрипит на зубах, лезет в уши. А на руднике даже бани нет. Люди в лохмотьях спят на замызганном, грязном полу.

Вместе с родителями серой предрассветной ранью тянутся на шахту истощенные от непосильной работы семи-восьмилетние дети, похожие на маленьких старичков. Они не умеют шалить и смеяться.

Возле единственного на всю улицу колодца, мимо которого ходил на работу Петровский, всегда собиралась огромная очередь женщин с ведрами, чайниками, кувшинами, бидонами. Молча и хмуро стояли они друг за другом. К полудню воду выбирали до последней капли, переставал поскрипывать ворот, и люди терпеливо ждали, пока из подземных источников снова придет в колодец драгоценная влага.

Как-то Григорий еще издали услышал ругань, крик, истерические возгласы и, сорвавшись с места, помчался к колодцу. Женщины с проклятиями бросались друг на друга, срывали с голов платки, очипки, вцеплялись в волосы. Живые клубки из сплетенных тел катались по земле. Григорий пытался разнять их, призывал на помощь шахтеров, проходивших мимо, но те безразлично говорили:

— Сами разберутся…

Сердце заныло от людского равнодушия и собственного бессилия.

Но не только огорчения сопутствовали ему. Григория обрадовала встреча с Петром Анисимовичем Моисеенко, одним из первых революционеров-рабочих, организатором и руководителем Морозовской стачки в Орехово-Зуеве. О Моисеенко он слышал давно, но встретился с ним впервые. Григорий с интересом смотрел на невысокого, широкоплечего, крепко и ладно скроенного человека с симпатичным лицом, покрытым едва заметными оспинками. Небольшие серые глаза внимательно и умно смотрели из-под густых бровей, на губах трепетала добродушная улыбка. Ему было около пятидесяти, седая борода и седые узкие бакенбарды подковой охватывали лицо.

Они сидели в низкой и тесной комнатушке. Угол занимал простой дощатый стол, около него — табуретки, сделанные Петром Анисимовичем. Из сеней тянуло запахом сосновых стружек, был виден верстак, на котором лежали рубанки, фуганок, стамески, на стене висели пилы…

— Ты нам, Гриша, очень и очень нужен, — сказал Моисеенко гостю. — Не смотри, что тут черно и мрачно, мы здесь, голубчик, такую кашу заварим, что всем начальникам тошно станет. Шахтеры — народ смелый, решительный, хоть, к сожалению, еще темный… Но и это мы исправим.

Он говорил живо, пересыпая свою речь пословицами и поговорками. Григорий сразу распознал в нем натуру бесстрашную, неугомонную и жизнелюбивую. Вспомнил, что ему рассказывали про Моисеенко. Приехал Петр Анисимович в Вологодскую губернию, в ссылку, видит — упали люди духом, носы повесили. Взялся он за дело: оборудовал столярную мастерскую, хотя никогда до этого топора в руках не держал — с малолетства работал ткачом, начал брать заказы и своих товарищей к делу приохотил. Закипела у них работа, отбоя от заказчиков не стало: и настроение у людей поднялось, и деньги какие-никакие завелись.

— Я очень рад нашему знакомству, Петр Анисимович, — улыбнулся Петровский, — слышал о вас много хорошего…

— Ладно, ладно, — прервал его Моисеенко, — не хвали день с утра, а хвали вечером. Скажу тебе, Гриша, что теперь у нас неплохие возможности. Не сравнить с тем, что было, скажем, лет двадцать назад: люди почти сплошь неграмотные, путной литературы — кот наплакал: «Сказка про четырех братьев», «Хитрая механика» да «Сказка про копейку». Вот и все наше богатство было.

— Кое-что нам подбросит Екатеринослав. Уезжая, я договорился с товарищами.

— Правильно сделал. Может, немного погодя и листовки свои по шахтам пустим…

— Обязательно! Только хоть какую бы технику достать.

— Достанем. На примете у нас гектограф. А для тебя, Гриша, есть одно хорошее дело.

— Какое?

— Собственно, не одно… Тут дел, как деревьев в лесу. Но мы задумали, голубчик, такую штуку, ну просто красота!

Петровский с нетерпением ждал продолжения, по Моисеенко вдруг умолк, изучающе взглянул на собеседника и восторженно повторил:

— Просто красота! При церковноприходской школе хотим открыть вечерние общеобразовательные курсы для рабочих, а каким наукам их учить, сам, надеюсь, догадываешься…

— Здорово! — воскликнул Петровский.

— Хорошо, что ты с радостной душой встретил эту новость, ибо на тебя вся надежда. Правда, еще надо получить разрешение высшего духовенства, а оно, хоть и служит богу, от взятки не откажется. Рабочие уже собрали деньги, и есть один человечек, который умело все устроит… Тебе же поручается роль главного профессора…

— Так сразу и профессора, — засмеялся Петровский.

— Других профессоров у нас пока нет, — серьезно сказал Моисеенко, — а ты парень башковитый, начитанный. К тому же прошел тюремные университеты, что немало значит, по себе знаю… У тебя что-нибудь из литературы есть?

— Есть кое-что из сочинений Маркса, Энгельса и классиков мировой литературы.

— Как раз то, что нужно. Рассеивать темноту, воспитывать ненависть к существующему строю, вбивать в головы шахтерам, что им не от кого ждать милости, что они сами должны завоевывать свое будущее, — вот каким наукам ты их должен учить.

Курсы, которые спустя некоторое время начали действовать при церковноприходской школе, заинтересовали многих. Жадно, с интересом слушали Петровского шахтеры, с каждым днем все больше проникаясь сознанием своей силы и верой в победу рабочего класса.

По рукам пошли нелегальные листовки, прокламации, брошюры, газета «Искра», тайно переправлявшаяся из Екатеринослава. Полиция и жандармерия потеряли покой, пытаясь найти источник, откуда поступает запрещенная литература.

24

Зловещей птицей прилетел на шахту «черный список», в котором первым номером значился Григорий Петровский.

Его арестовали и, пригнав в село Железное, заперли в холодной. Он стал протестовать, заявив, что не станет сидеть в грязной, сырой яме, требовал прокурора, грозился пожаловаться на беззаконие местной администрации в департамент полиции. Петровскому удалось передать на шахту записку, в которой он писал: «Полиция ничего не знает. Арестовали, вероятно, за прошлое. Гектограф переправьте в другое место. Меня, очевидно, отправят в Бахмут. Пока что в Железном. Крепко жму руки».

А полиция и жандармерия никак не угомонятся: шастают по шахтерским казармам и землянкам, переворачивают все вверх дном, угрожают, запугивают, уговаривают, заискивают. Закрыли общеобразовательные курсы при церковноприходской школе, расставили дополнительные полицейские посты, а запрещенные листовки точно сваливаются с неба…

С арестом мужа Доменика оказалась в тяжелом положении: чужие места, теперь уже двое детой на руках, полное безденежье. Нигде не берут на работу, насилу устроилась поденщицей в шахтную прачечную. Из письма матери поняла, что в Екатеринославе тоже многие арестованы. Вот почему не идут оттуда посылки, за которыми Доменика целый год ходила на станцию то с одним, то с другим сыном. «Гостинцы», которые она приносила, тут же забирал Григорий и отправлял по назначению.

У самого Григория много книг. Есть и дорогие, в красивых переплетах. Когда ехали сюда, взял их с собой: пускай рабочие читают, ведь им в библиотеках не дают хороших книг. Да и библиотек нет. У него же Байрон, Толстой, Гёте, Золя, Шевченко, Некрасов, Маркс, Энгельс. «Не продавай их никогда и не теряй, что бы со мной ни случилось», — сказал он как-то жене.

Думала-думала Доменика и придумала: пока Григорий выйдет из тюрьмы, книги будут храниться у знакомого мастера, к которому она не раз заходила с мужем и детьми полюбоваться голубями.


Горный мастер Чуприна любил голубей. Каким бы уставшим ни вернулся с рудника, обязательно наведается к своим сизокрылым друзьям. Никто не удивился бы, застав его на голубятне ночью или на рассвете, в будни или в праздник.

Он соорудил для птиц настоящие хоромы: на четырех толстых столбах возвышалась его голубятня из новых досок. «У голубей жилье лучше, чем у хозяина», — дивились люди. С трех сторон — широкие оконца, с четвертой — настоящие двери с резными косяками. У каждого — своя отрада. Один находит ее в водке, второй «режется» в карты, третий бьет в церкви поклоны… Чуприна разводит голубей. Вон какие они умные да послушные! Только свистнет, вмиг срываются со своих мест и дружной стаей взмывают в небо. Чего только не вытворяют в поднебесье! А он стоит, закинув голову, и любуется своими питомцами.

Снова свистнет — и голуби камнем падают вниз, садятся ему на руки, на плечи, так и облепят всего. Мальчишки прямо визжат от восторга, увидев его с крылатыми подопечными: стоит человек, словно украшенный живыми цветами!

Интересовались голубями Чуприны и взрослые. Забежит, бывало, Петровский и долго смотрит в небо. Порой заглянет и Моисеенко… Не обходил своим вниманием голубей даже пристав.

— Послушные, как солдаты, — с удовлетворением говорил он.

Ему и невдомек, что именно эти птахи причиняют полиции столько хлопот. Вот уже несколько месяцев на шахте из рук в руки ходят прокламации, социал-демократические брошюры и газета «Искра». Полицейские сбились с ног в поисках виновного, не знают, кто и где достает и прячет литературу, кто распространяет ее среди рабочих…


Стоит городовой Карп за околицей, глазами хлопает, подозрительных высматривает. А из головы не выходит та молодица… Частенько ходит по этой дороге с мальчишкой. Он верткий да быстрый, словно кузнечик. Но что постреленок! Какая женщина! С такой бы под ручку пройтись! Но она строгая, даже боязно подступиться. С другими дамочками проще… А тут еще пристав покоя не дает с проклятыми листовками. Плюнуть бы на все и пойти прогуляться с этой кралей.

Вот и она, а за ней вприпрыжку мальчуган. На голове у незнакомки цветастая косынка, в руке кошелка. Ступает легко, гордо… Карп теряет самообладание. Вытянувшись в струнку, прикладывает руку к козырьку, будто перед начальством. Она еле заметно наклоняет голову, улыбается ему, словно старому знакомому. Карп довольно подкручивает усы.

Доменика идет, озаренная горячим августовским солнцем. Ее красота кажется особенно яркой среди черной угольной пыли и наваленного вокруг мусора.

— Может, вам помочь, сударыня? — Карп нарочно обращается к ней так, как пристав к жене начальника шахты.

— Что ж, пожалуйста…

— Жаль, что я на посту… Мне тут… — И вдруг осекся. «Чуть не сболтнул, дурень», — рассердился он на себя.

— Понимаю. Значит, на секретном посту.

— Какой там секрет, — сказал Карп и взял у Доменики корзину. Она показалась ему довольно тяжелой. — Что тут?

— Тяжело? — спросила Доменика, игриво улыбаясь.

— Что вы! — возразил городовой. — Я еще не такое носил! Бывало, пьяного взвалю на плечи, и то ничего. Я сильный.

— Гостинцы несем крестной.

— Я готов всегда носить ваши гостинцы, но…

— Я не против. — И снова улыбнулась.

— На службе я сейчас, еще, не дай бог, пристав нагрянет… В другой раз всей душой, а теперь прощевайте, — сказал он и отдал Доменике корзину.

Потом приставил руку к козырьку, браво повернулся и, лихо крутнув ус, смачно крякнул.

У Доменики отлегло от сердца. Она, несмотря на тяжелую ношу, прибавила шагу. От нервного напряжения и увесистой поклажи чувствовала себя совершенно разбитой. Скорей бы дойти! Теперь уже близко. Нужно только обогнуть балку, и там на взгорке знакомое подворье. Из-под самых ног неожиданно взметнулась птица, и Доменика испугалась больше, чем при встрече с городовым.

Над домом Чуприны беспорядочно вились голуби — их неровное кружение над голубятней было необычно, а тревожное воркование напоминало стон.

И тут Доменика заметила, что во дворе горного мастера хозяйничают жандармы, а жена хозяина обливается слезами. Полицейский с остервенением сбрасывает с голубятни газеты, брошюры, среди которых и те, что приносила она Григорию со станции. Они разлетаются по двору вместе с голубиным пухом и перьями, а надо всем этим разором мечутся растревоженные птицы.

Доменика поняла, что ей надо бежать. Схватила Петрика за руку и, минуя балку, поспешила огородами домой. А там упала на кровать и разрыдалась. Дети испуганно жались к плачущей матери…

Через несколько дней измученная женщина опять пошла в полицейский участок справиться о Григории.

— Государственный преступник, — как всегда, ответили Доменике, — сидит, где нужно.

Начальник секретной службы в «черном списке» против фамилии Петровского написал: «Читал шахтерам дозволенные и недозволенные книги, призывал к неповиновению». Заклеил пакет, скрепил сургучом и отправил прокурору Харьковской судебной палаты, ведущей следствие по делу Екатеринославского комитета РСДРП. Суд приговорил Петровского к шестимесячному тюремному заключению.

Доменика купила большую корзину, сложила туда книжки, прикрыла их сверху детскими рубашечками и отравилась на станцию, чтобы на время уехать к матери в Екатеринослав.

А Григорий оказался в луганской тюрьме.

Выходя на краткие прогулки, он вскоре нашел единомышленников среди тех, кто недавно попал сюда с воли. Идут узники цепочкой по узкому тюремному двору, переглядываются, друг другу какие-то знаки делают, а на другой день — шнурок на ботинке у кого-нибудь развяжется, он наклонится завязать, а пока подойдет надзиратель, другой заключенный ему несколько слов шепнет. Так по цепочке и передают новости. Освоили заключенные и азбуку декабристов, начали перестукиваться. Таким образом узнал Григорий о II съезде РСДРП, который открылся в Брюсселе, а закончился в Лондоне, о расколе партии на большевиков и меньшевиков. Не колеблясь, стал на сторону большевиков, на сторону Ленина. Удалось узнать, что член Екатеринославского комитета РСДРП Михаил Григорьевич Цхакая после ареста, екатеринославской тюрьмы и долгих мытарств выслан на родину и продолжает свою революционную работу как большевик.

Только накануне нового, 1904 года Петровский оказался на свободе. Попытки найти постоянную работу не имели успеха ни в Луганске, ни в Алчевске, ни на французских рудниках в Юзовке… Он вынужден был перебиваться случайными заработками.

Снова путь лежал в город юности — Екатеринослав…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Пускай бы и вовсе не начинался этот страшный 1904-й: тяжелым ярмом лег он на плечи народа — началась русско-японская война. Почти из каждого дома ушел на войну кормилец. Великий плач стоял на необозримых просторах николаевской державы.

Правительство было уверено, что русские солдата мгновенно победят японцев и, вернувшись, станут складывать легенды о своем царе-батюшке. «Крамольники» же и все, кто выступал до войны против царя, останутся в дураках.

Министр внутренних дел и шеф жандармов Плеве заявлял военному министру Куропаткину:

— Вы, Алексей Николаевич, не знаете внутреннего положения России. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война.

Генералы тоже не сомневались в победе над Японией. Между ними то и дело возникали споры, порой смешные и наивные.

— Чтобы победить, достаточно выставить против двух самураев лишь одного русского солдата! — уверенно восклицал бывший военный министр Банковский.

— Одного мало — против двух японцев нужно полтора россиянина! — возражал ему Куропаткин.

Услышав про войну, Петровский прежде всего подумал о Степане Непийводе и его семье. «Надо немедленно сходить к старикам», — решил Григорий.

Встретился со Степаном, договорились, как помягче рассказать о событиях его родителям. Возле хаты столкнулись с его кумой, о которой ходила молва, что она все знает еще до того, как оно случится. Кума так стремительно вылетела из хаты, что Степан успел лишь спросить:

— Сказали про войну?

— Некогда мне разводить тары-бары, не ты один на свете. Побежала!

Григорий и Степан, невольно оттягивая трудный разговор, долго в сенцах отряхивали снег, веником обметали сапоги. То, что они увидели в горнице, очень напоминало «немую сцену» на театральных подмостках.

Иван Макарович, желая хоть чем-нибудь помочь семье, наловчился виртуозно плести из прутьев корзины. Как ошарашила его кума убийственной новостью про войну, так и застыла его рука с поднятым вверх ивовым прутом.

Катерину Семеновну новость застала во время мытья посуды: склонив голову, опустив руки в миску с водой, она словно окаменела.

— Что же теперь будет? — вместо ответа на «здравствуйте», спросил Иван Макарович, глядя на Григория большими печальными глазами.

— Будет то, что бывает во время войны, — спокойно ответил Григорий. — Но рабочий класс окрепнет и возмужает. И мы со Степаном раздуем такой красный пожар в Екатеринославе, что и в Петербурге светло станет!

— А может, нашего Степана не возьмут на войну? — с надеждой в голосе спросила Катерина Семеновна. — Ведь он — единственный кормилец. Таких раньше не брали. Как ты думаешь, Григорий? — словно искала спасения мать.

— Да вы про это не думайте, не сушите себе мозги. Если и возьмут, так он им навоюет… Даже до фронта не успеет доехать. Туда и прежде надо было целый месяц тащиться, а теперь все станции и разъезды так забиты поездами, что и трех не хватит. Линия ж до Владивостока одна!

— Правду говорит Григорий, — поддержал его старший Непийвода.

— И не забывайте о самом главном. У Степана на плечах не пустой горшок, а министерская голова: он обязательно найдет за что зацепиться, чтобы далеко не ехать.

— Догадываюсь, о чем ты думаешь, Григорий, — вмешался в разговор Степан. — Говорят, что для ведения войны царское правительство мобилизовало солдат из запаса, а кадровые части остались в тылу для усмирения трудового парода.

— Вот бы куда послали Степана! Это все равно что доверить козлу стеречь капусту! — расхохотался Петровский.

И у всех сразу отлегло от сердца…

Степана все-таки мобилизовали. Петровский пришел проводить его. Как ни крепилась мать, слезы неудержимо катились из ее глаз.

— Не плачьте, Катерина Семеновна, нечего так убиваться. Пока не вернется Степан, я буду вам за сына. И первым принесу радостную весть от него…


С фронта на Дальнем Востоке все чаще приходили неутешительные сообщения: японцы побеждали и на море и на суше…

В хате Непийводы уже собирались укладываться спать, когда кто-то легонько царапнул ногтем по замерзшему стеклу.

— Григорий Иванович! — закричала младшая сестренка Степана Харитя.

Вошел сияющий Петровский.

— Мне бы следовало для такого случая переодеться Дедом Морозом и принести новость в разрисованной торбе. Ну, да я уж так… Что я вам обещал, Катерина Семеновна?

— Что первым принесешь радостную весть от Степана, — не спускала она с Петровского счастливо заблестевших глаз.

Григорий достал из кармана сложенный в несколько раз мелко исписанный листок бумаги, сел к столу и начал читать:

— «Дорогие мои отец и мама, любимые сестрички. Пишет вам не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Непийвода…»

— Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! — истово стала креститься Катерина Семеновна.

— «Не удивляйтесь, что письмо шло так долго. Я передал его моему товарищу, который ехал с фронта раненый. А вагоны с красными крестами двигаются медленнее черепахи…

А теперь расскажу вам про то, как служил царю-батюшке и воевал за незыблемость его трона… — читал, улыбаясь, Григорий. — Когда меня забрали в солдаты, то сперва не хотели отправлять на фронт, а послали в одну из губерний подавлять бунт. Долго присматривался ко мне капитан душителей, да и говорит: „Что-то мне не нравится морда этого солдата — больно хитрости много в глазах. Пускай лучше понюхает японского пороха“. И направил в маршевый батальон».

— Ишь как насобачился, ирод, по глазам понимать человеческую душу. Чтоб ему пусто было! — в сердцах сломал прутик Иван Макарович.

— «Еду, значит, я на фронт. Как вдруг — стоп!»

— Что бы это значило? — сокрушенно вздохнула мать Степана.

— Слушайте, Катерина Семеновна, тут про все написано… «А „стоп“ такой. Самураи-диверсанты шастают по нашей земле и, где только могут, шкодят. Возле станции переброшен через небольшую речонку мост. Вот они, черти, и сунули взрывчатку под него. Да, видать, просчитались. Рвануло перед самым нашим носом, но особого вреда не причинило. Забегали офицеры, стали спрашивать, нет ли специалиста в эшелоне, который бы все починил. Таких не оказалось. Тут я и заявил полковнику: „Берусь исправить, только дайте необходимый инструмент. Пошлите за ним людей на станцию, — выходит, командую полковником, — а я тем временем обмозгую, что надо делать“. — „Сделай, браток, я тебя к награде представлю!“ Видали, какого я братана заимел! Верно сказано: в тревогу — и мы к богу».

— Есть такая привычка у господ, — подтвердил Иван Макарович, — коль беда, родным отцом тебя назовет, а прошла — и не глянет.

— «В обед я снова „приказываю“ полковнику: „Отцепите паровоз, я хочу пробу сделать“. И вот потихоньку-полегоньку двинулся паровоз к отремонтированному мосту… Скажу правду, ушла у меня душа в пятки, когда он заскрипел под колесами тяжелой машины. Дважды проутюжил я мост паровозом и доложил полковнику: „Эшелон можно пускать“. Тут как раз со станции пожаловала казенная ремонтная бригада. Увидели, что все уже сделано, осмотрели мою работу, расспросили, где я работал до призыва, а потом ухватились за меня, словно черти за грешную душу. Забрали меня из маршевого батальона и зачислили слесарем военных передвижных железнодорожных мастерских. Теперь уверен: не доехать мне до маньчжурских сопок… век бы их не видеть! Война скоро окончится. Как подпишут мирный договор, так и ждите меня живого-невредимого… А может, еще и с медалью на груди! Вот уж поиздевается надо мной Григорий. Но я медали ему не покажу, а спрячу для забавы будущим детям. Всем вам земной поклон от меня! К сему руку приложил Степан Непийвода».

В глубокой тишине было слышно, как вздохнула Катерина Семеновна:

— Слава тебе, господи! — и перекрестилась… Григорий часто навещал семью Непийводы. Каждый раз Катерина Семеновна, тревожно глядя на него, спрашивала:

— Гриша, скажи, скоро ли конец войне?

— Скоро, Катерина Семеновна, — уверенно отвечал он и всегда рассказывал ей о последних известиях с дальневосточного фронта. Иван Макарович молча кивал головой, а в глазах матери то вспыхивала, то потухала надежда, хотя Григорий старался всегда говорить бодрым, уверенным голосом.

Однажды, в ненастный декабрьский вечер, наскоро стряхнув снег с пальто и шапки, Григорий, не ожидая вопроса Катерины Семеновны, весело произнес:

— Ну, теперь войне действительно скоро конец.

Все вздохнули с облегчением, устремив на Петровского вопросительные взгляды.

Григорий вынул из кармана небольшую бумагу, отпечатанную на гектографе синей краской, и, поглядывая на нее, начал рассказ:

— Порт-Артур пал. Пала неприступная крепость. Россия, шесть лет владея ею, затратила на укрепление миллионы народных денег. Россия считала себя непобедимой: во всех газетах писали о том, что русский царь проучил азиатских вояк. И вдруг маленькая Япония победила великана…

— Выходит, она сильнее?

— Не в этом дело. Русские солдаты храбрые и мужественные. Но проиграл не народ, а Николай Второй со своими министрами и генералами. Это поражение на руку простому трудовому люду: ослабленный в войне царизм легче будет свергнуть и легче будет взять власть в свои руки.

Иван Макарович, выслушав Петровского, сокрушенно покачал головой:

— Ты, Григорий, все понятно растолковал. А как обидно получается, совсем как в улье: целый день трудяга пчелка носит медок, а он достается ненасытным трутням…

Катерина Семеновна, внимательно следившая за разговором, спросила:

— А все же, Гриша, как ты думаешь, скоро вернется Степан?

Смущенно улыбаясь, она неотрывно смотрела на него. Петровский понимал, что не может дать ей точного ответа, да она и сама это хорошо знала. Но он твердо ответил:

— Не печальтесь, родная. Степан скоро вернется.

2

В воскресенье, 9 января 1905 года, в Петербурге царь Николай II расстрелял мирную манифестацию рабочих. Несмотря на гробовое молчание местных газет, весть о Кровавом воскресенье молниеносно докатилась и до берегов Днепра.

Поздней морозной ночью на квартире Петровского в Новых Кайдаках экстренно собрался Екатеринославский комитет РСДРП. Был и представитель из центра, в котором Григорий Иванович узнал человека, которого они со Степаном Непийводой несколько лет тому назад трепетно ждали в Потемкинском парке. Теперь его называли товарищем Михаилом.

Окинув всех внимательным взглядом, словно собираясь запомнить каждого, товарищ Михаил сказал:

— Правительство утаивает правду о том, что произошло девятого января на Дворцовой площади. Мы же обязаны рассказать людям истину. Доведенные до отчаяния полуголодным существованием и изнурительным трудом, люди решили всем миром идти к царю-батюшке и просить у него заступничества и помощи. Во главе с попом Гапоном около ста сорока тысяч петербургских пролетариев с хоругвями и портретом царя двинулись на площадь в надежде на царскую милость. Но царь встретил мирный парод пулями и шашками… Около четырех с половиной тысяч человек убито и ранено.

Возгласы гнева и возмущения вырвались из груди притихших и взволнованных слушателей.

— Николай Второй, — продолжал Михаил, — решил запугать народ, но это ему не удалось. Если раньше часть рабочих верила в царя, то теперь он расстрелял эту наивную веру, показал дикую, жестокую полицейскую сущность самодержавного режима. Можем ли мы после этого молчать? Нет, не можем. Кровь питерских рабочих взывает к отмщенью! — горячо закончил товарищ Михаил свою речь.

Петровский поднялся с места и взволнованно заговорил:

— У рабочих есть проверенный способ отстаивать свои интересы — мы объявим стачку!

— Правильно, — единодушно поддержали его присутствующие…


С рассветом на высокой трубе Брянского завода ярким пламенем заполыхал алый флаг. Он реял в небе, напоминая о невинно пролитой крови петербургских рабочих, о боевой солидарности тружеников всей России.

Разговоры о петербургских событиях не утихали, о них можно было услышать всюду: в цехах, на улицах, в трамвае.

— А чем воевать?

— Ножом и топором.

— Ножом и топором против винтовки и пулемета?..

— Хорошо бы пушки. Но где их взять…

— Все пушки у царя…

«Жаль, — думал Петровский, — сейчас в городе нет моих первых учителей и соратников: Бабушкина, Лалаянца, Цхакая и Степана Непийводы. Сложная обстановка требует решительных и энергичных действий, а посоветоваться не с кем — многие арестованы или ушли в подполье».


Петровский изучил несколько ленинских статей, напечатанных в газете «Вперед», и решил ознакомить с ними заводских рабочих.

— Послушайте, как оценивает Владимир Ильич Ленин трагедию в Петербурге: «Величайшие исторические события происходят в России… Тысячи убитых и раненых — таковы итоги кровавого воскресенья 9 января в Петербурге. Войско победило безоружных рабочих, женщин и детей… Рабочий класс получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни…»

— Именно забитой.

— У-у, как пишет! — восторженно воскликнул худощавый молодой доменщик, стоявший рядом с Петровским.

— Слушайте дальше, — продолжал Григорий Иванович. — «Лозунг геройского петербургского пролетариата: „Смерть или свобода!“ эхом перекатывается теперь по всей России». А вот в нашем Екатеринославском комитете РСДРП засели меньшевики и тормозят дело, не считаясь с желанием рабочих сражаться. Те заводы, где они побывали, уже не бастуют. Всем известно, что меньшевики идут на поводу у либералов и только болтают о революции. А в революционном дело нужны боевая готовность и решительные действия. Послушайте, как об этом пишет Ленин: «Немедленное вооружение рабочих и всех граждан вообще, подготовка и организация революционных сил для уничтожения правительственных властей и учреждений…»

— Верно пишет Ленин… Он знает…

— Если размахнуться во всю ширь да объединиться — сразу Миколку скинем!..

— Бороться надо с оружием!

Взволнованные реплики раздавались со всех сторон.

— Для этого надо собрать все силы в один кулак, — снова овладел вниманием слушателей Григорий Иванович. — Надо обратиться с листовкой и к селянам, призвать их к объединению, к неподчинению полиции и царским властям, к неуплате налогов, к немедленной конфискации помещичьих земель.

— Хорошо бы всем вместе! Какая это была бы сила! — заговорили рабочие. — Тогда бы нас не одолели!

— Правильно! Когда мы все объединимся — рабочие, крестьяне, солдаты, — нас никто не победит! — заключил Петровский.

Вскоре екатеринославским большевикам удалось переслать за границу письмо, в котором они засвидетельствовали свою готовность подчиниться решениям III съезда партии, наметившего четкую линию в нынешней революции. Меньшевики же не пожелали принять участие в съезде, а затем отказались от выполнения его решений. Центральный Комитет, избранный съездом, лишил полномочий Екатеринославский меньшевистский комитет, а большевистскую группу провозгласил Екатеринославским комитетом РСДРП.

Постановление об этом было напечатано в газете «Пролетарий», объявленной теперь центральным органом партии.

3

Приближался международный день пролетарской солидарности Первое мая, который надо было провести сплоченно и организованно. Екатеринославские большевики заранее отпечатали листовки, разработали подробный план рабочей демонстрации.

Но к Первому мая готовились не только рабочие. Полиция, жандармерия, охранка — вся эта многочисленная свора карателей была приведена в боевую готовность. Намечено было, где поставить вооруженные кордоны, какие улицы и здания блокировать, за кем следить особенно тщательно.



Накануне праздника екатеринославский полицмейстер Машковский вызвал к себе подчиненных офицеров.

— Господа, — обратился он к ним, — известно, что в нашем городе свила гнездо крамола. Здесь большое скопление промышленных рабочих, много высланных социал-демократов… Мы, верноподданные царя и отечества, обязаны показать завтра нашу патриотическую преданность и крепость духа. Напоминаю еще раз: получено разрешение в случае необходимости применить оружие. Я уверен, что ни у кого из вас не дрогнет рука. С богом, господа!

Ночь прошла в тревоге и напряжении, в ожидании чрезвычайных событий. Две противоборствующие силы притаились в ночной темноте.

Принизывающий, холодный ветер к рассвету утих. Неподвижно стояли весенние деревья. Мирно и спокойно было на приднепровской земле, и ничто, казалось, не предвещало беды.

Ранним утром на заводских окраинах началось необычное оживление. Группы празднично одетых рабочих с красными бантами на груди собирались возле своих заводов и, построившись в шеренги, стали стекаться к центральной площади города.

Но, куда бы они ни направлялись, всюду натыкались на полицейские заслоны. Вооруженные охранники, жандармы и городовые стояли нерушимо и грозно.

Солнце уже близилось к зениту, но ни одной группе рабочих не удалось проникнуть в центр города, слиться в колонны и двинуться, как было заранее условлено, по Екатерининскому проспекту.

Главные силы полиция сосредоточила на окраинах, предполагая, что оттуда начнется движение рабочих. Петровский с большой группой товарищей прошел берегом Днепра, в обход вооруженных кордонов, и пробился к городскому театру. Живая людская река, прорвав полицейскую цепь, шумно вылилась на площадь.

— Вперед, товарищи! — крикнул Петровский.

Ободренные первой удачей, рабочие уверенно и твердо зашагали по площади. Но наперерез демонстрантам уже мчались с шашками наголо драгуны. Впереди, размахивая револьвером, ротмистр Шульц.

— Назад! Назад, негодяи! — неистовствовал он.

— К оружию! — крикнул полицмейстер Машковский, догоняя Шульца.

В колонну рабочих врезались конные, прогремели выстрелы, блеснули шашки. Раздались крики и стоны раненых. Большевик Черкашин выхватил револьвер и прицелился в Машковского. Кто-то невзначай толкнул Черкашина, и пуля прожужжала мимо уха полицмейстера. Спасать Машковского кинулся весь отряд во главе с ротмистром. Свист сабель и выстрелы заглушили все остальные звуки. Сопротивление безоружных рабочих было сломлено. На Черкашина навалились, скрутили руки, потащили в полицейское управление.

Рабочие подбирали раненых…

Допрашивали Черкашина сам Машковский и ротмистр Шульц.

— Вы хотели убить благородного человека? — спросил Шульц.

— Нет, — спокойно ответил Черкашин.

— Вы же стреляли…

— Я хотел убить не «благородного человека», а кровавого палача.

В Петербург полетели депеши. В ту же ночь военный трибунал приговорил Черкашина к расстрелу.

Утром рабочие читали листовку Екатеринославского большевистского комитета, которая сообщала о приговоре царского суда, призывала к организованному выступлению и свержению самодержавия. Черкашину расстрел был заменен пожизненной каторгой. Волна забастовок не утихала…

4

Стоял теплый, чуть позолоченный август. Доменика, задумавшись, сидела у стола. Снова мужа нет дома, снова тревога за него не дает ей покоя. Вот и дети уже подросли, а как редко видят они отца!.. Нынче воскресный день, но Григорий ушел куда-то еще на рассвете…

Доменике вспомнилась вдруг их давняя встреча и принесенный Григорием исполинский арбуз с ярко-красной сахарной сердцевиной… Невольно она улыбнулась.

Дверь отворилась — муж вошел, чем-то расстроенный.

— Что случилось, Гриша?

— Ничего особенного, не волнуйся, — ответил он, а сам стал протирать глаза уголком платка.

«Что у него с глазами?» — обеспокоенно подумала Доменика.

С весны Петровский снова работал на Брянском заводе токарем, заработок его стал надежнее, настроение поднялось. Доменика видела, как муж охотно отправляется на работу, и радовалась этому. Рабочие уважали и ценили ого — избрали председателем заводского комитета профсоюза, а ведь там семь тысяч тружеников. Григории Иванович всегда и везде с ними — и в радости и в беде. Помнит она тревожный июнь этого года, когда в поддержку восстания черноморского броненосца «Потемкин» забастовали все екатеринославские фабрики и заводы. Губернатор вызывал тогда добавочные войска… Страшно было. Но она преодолела страх за мужа, гордилась им…

Григорий снял праздничную сатиновую косоворотку, надел домашнюю полотняную рубаху, умылся и начал разбирать в ящике бумаги. «Значит, что-то случилось все-таки, скрывает от меня…»

Силясь сдержать волнение, тихо проговорила:

— Сказал бы уж прямо, что тебе грозит, в какой тюрьме тебя искать.

Григорий с трудом оторвался от своих мыслей:

— Успокойся, Домочка. Ты же у меня храбрая! — И снова протер платком глаза.

— Болят?

— Да, немножко. Верно, к доктору придется пойти. Сядь и выслушай меня внимательно. Вот уже восемь месяцев по всей России идут забастовки, вспыхивают крестьянские бунты, и в нашей губернии тоже горят барские усадьбы. Царское правительство растеряно…

— Это правда, Гриша, что в мостовом цехе арестовали несколько человек, но рабочие сказали, если не выпустят задержанных, объявят забастовку? А заводчики струсили и всех выпустили?

— Правда, правда, Домочка. Теперь все больше и больше рабочих и крестьян идет за социал-демократической партией, требует восьмичасового рабочего дня, конфискации помещичьих земель, демократической республики…

— Ох, Гриша, неужели будет, как ты говоришь? Скажи мне откровенно, ты куда-нибудь поедешь по этим делам?

— Поеду ли? — переспросил Григорий Иванович. — Еще и сам не знаю. С радостью остался бы дома, возле тебя и детей, но дело вот в чем: царь издал манифест, в котором будто бы идет на уступки народу. В манифесте сказано, что он хочет учредить Государственную думу, где народ будет иметь только совещательный голос.

— Как в той картине, которую ты как-то показывал, — сказала Доменика и улыбнулась, радуясь тому, что Григорий так понятно ей все растолковал.

— Весь аппарат, полиция, жандармерия, — продолжал Григорий Иванович, — остаются на старом месте. Какое же это народное представительство, если от участия в выборах, по сути, отстраняется почти весь народ? Это пародия на демократию. Ведь избирать будут помещики, капиталисты, попы да еще зажиточные крестьяне, а рабочим туда ходу нет! Царь поручил организовать Думу министру внутренних дел Булыгину.

— Да-а?! — усмехнулась Доменика. — Мне вспомнились твои слова, которые ты сказал, когда Степана брали на японскую войну: «Посылать Степана туда — все равно что заставить козла стеречь капусту». Вот и этот Булыгин так же в Думе?

— Похоже, но только совсем наоборот, — ответил Петровский. — Министр внутренних дел будет жрать капусту, пока не лопнет, лишь бы угодить самодержцу. Дума будет полицейской, черносотенной — короче говоря, карикатурой на настоящий парламент. Все это надо разъяснить рабочим, народу. А для такого серьезного дела потребуется время. Поняла?

Доменике не впервые было помогать Григорию в распространении листовок Екатеринославского комитета и ЦК РСДРП. Помогла она и на этот раз.

В листовке говорилось: «Мы заявляем, что народу необходимо представительство, основанное на началах, совершенно противоположных тем, по которым строится Государственная дума. Народу необходимо единое собрание представителей, обладающее всей полнотой государственной власти, избранное при полной личной и гражданской свободе путем всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов… Новый необходимый народу государственный строй есть демократическая республика, основанная всецело на самодержавии народа. Осуществить такой строй может только вооруженное всенародное восстание против царского правительства…»

…Рабочие установили на Брянской площади чучело, на груди которого красовалась надпись: «Депутат Булыгинской думы».

Целый день простояло чучело на площади, вызывая насмешки прохожих. Какой-то ретивый городовой хотел чучело свалить, но на него цыкнули из толпы, и он отступил. Вдруг на площади появился пристав.

— Убрать! Запорю!

— Кого убрать?

— Депутат — личность неприкосновенная! — раздавалось со всех сторон, и пристав, не стерпев насмешек, незаметно ретировался.

Лишь ночью решились власти разделаться с чучелом.

5

За несколько месяцев 1905 года народы бескрайней романовской империи, придавленные и забитые вековечным гнетом, от детско-наивной веры улучшить свою жизнь милостью доброго монарха перешли к политической борьбе. На гребне высокой революционной волны народного гнева призывно зазвучал голос передового пролетариата: «Смерть или свобода!» Вооружался трудовой народ многочисленных губерний России, жаждущей вырваться из оков эксплуатации и порабощения.

В Екатеринославе на улицах, бульварах, в скверах толпы оживленных людей с красными бантами в петлицах. Среди городских крестьяне в полотняной одежде, поношенных свитках, постолах, а то и просто босые. Ходят, останавливаются, прислушиваются, горячо о чем-то говорят.

Даже городовые как-то сникли, не чувствуют былой власти. Жандармы теперь появляются только группами, не вступают ни в какие стычки, минуют опасные места. Губернатор показывается на улице лишь под усиленной охраной. На фабриках и заводах даже самые свирепые мастера приутихли, ходят словно со связанными руками, а в глазах — неуверенность и страх.

В городском саду митингуют, собирают деньги на динамит, огнестрельное оружие, «на гроб Николаю Второму», ораторы в открытую призывают к свержению самодержавия…

В овраге за городом рабочие устроили тир. В дружину Петровского попал девятнадцатилетний Федор Дудко — высокий, широкоплечий богатырь. Где бы он ни появлялся, всюду становился душой компании.

Многие девчата заглядывались на Федора, а ему приглянулась Василинка: умная, смелая и добрая девушка. В ее карих глазах, опушенных длинными темными ресницами, прыгали озорные бесенята, а губы всегда улыбались.

На последнем учении Федор выбил самое большое количество очков.

— Хорошо стреляешь! — похвалил Петровский.

— Нужно, Григорий Иванович, — просто ответил Федор. И, помолчав, добавил: — А вообще я люблю сады… и цветы.

— Цветы… — проговорил Петровский. — Когда-нибудь, Федя, и цветами займемся… Придет время.

— Непременно, — уверенно, как о давно решенном, сказал Федор и осторожно подхватил рукой серебристую паутинку бабьего лета.


Мягкими, ласковыми лучами встретило солнце рабочих, студентов и гимназистов, вышедших на демонстрацию в теплое октябрьское утро. Клены расстелили перед людьми золотой ковер из осенних листьев, гремела на Екатерининском проспекте песня, отдавались эхом четкие, твердые шаги, блестели молодые, полные надежды глаза. Пламенели на солнце красные знамена.

Внезапно, будто из-под земли, вылетела из-за угла казачья сотня с пиками наперевес… С диким свистом и гиканьем врезались всадники в колонны. Дрогнули ряды, крики и стоны раненых нарушили праздничную торжественность. Но уже через минуту демонстранты подняли с земли пострадавших и, поддерживая их, упрямо пошли вперед… К рабочим присоединились студенты гордого училища.

Словно пушечные выстрелы, гремели над колоннами слова:

— Долой самодержавие!

— Да здравствует революция!

Во главе многотысячной демонстрации шел Григорий Петровский. Много пришлось потрудиться ему, чтобы так единодушно вышли сегодня на соединение с рабочими екатеринославских заводов железнодорожники Екатерининской дороги.

Вдруг из-за двухэтажного дома городской управы показались солдаты Симферопольского полка, открыли огонь.

— Товарищи! — раздался голос Петровского. — Будем строить баррикады.

И закипела работа. Люди поспешно вытаскивали из дворов телеги, сани, валили телеграфные столбы, выворачивали булыжники, несли старую мебель… Вооруженным царским солдатам преградили путь молниеносно возведенные заграждения. Грянул дружный залп из ружей и револьверов, захрапели испуганные лошади, рванулись в сторону.

Неприятельский огонь становился все более яростным.

— Отступаем в рабочие районы, — опять распорядился Петровский.

Отступали. Несли убитых, вели раненых. Днепровские волны накатывались на берег, будто хотели влиться в скорбную процессию. Спешили к Первой Чечелевке, никто не сворачивал домой.

Возле Брянского завода, там, где Орловская улица спускается вниз, упираясь в начало Чечелевки и Брянской площади, остановились и стали возводить баррикаду. И стар и млад старались что-то сделать: рыли рвы, копали глубокие ямы, спиливали и тащили телеграфные столбы, разбирали булыжную мостовую, опрокидывали возы и тачки. Приволокли с угла будку городового, бросили на общую кучу громадную вывеску с золотым орлом. Рукотворная гора росла, причудливо ощетинивалась. Мальчишки богали на железнодорожное заводское полотно, где с помощью взрослых отвинчивали гайки, поддевали ломом и тащили шпалы на баррикаду. Доменика со старшим сыном Петром тоже здесь — носят булыжники.

Рабочий люд укреплял свои позиции, все было приготовлено для решительного отпора.

Тем временем под прикрытием казаков к Чечелевке двигалась рота Феодосийского полка.

Рабочие затаились за баррикадой, в ближайших дворах и подвалах. Солдаты сжимали в руках винтовки, рабочие заряжали револьверы, на втором этаже углового дома двое парней держали наготове самодельные бомбы…

Звенела густая, напряженная тишина.

«Скорей бы!» — думал Петровский.

«Скорей бы!» — торопили рабочие.

«Скорей бы!» — нервничал молоденький поручик, стоявший впереди роты.

Тишину вспорола резкая команда офицера, вслед за ней раздались беспорядочные выстрелы солдат. Револьверы, охотничьи ружья, старые берданки — все, что удалось раздобыть рабочим, было пущено в ход. Даже камни. Но есть еще бомбы, над которыми все последние месяцы усердно колдовали рабочие-химики. Из окна углового дома чья-то сильная рука метнула одну из них: за баррикадой выросло облако густого черного дыма. Когда он рассеялся, на мостовой осталось лежать несколько карателей. Не успели опомниться, полетела и вторая бомба…

Вдруг из засады выскочил Федор Дудко, плечом уперся в опрокинутую тачку, вытянул руку, прицеливаясь в офицера. Но внезапно повалился и, уже падая, выстрелил вверх. Петровский бросился к нему.

— Не вовремя, — виновато улыбаясь, проговорил Федор. — Вы идите… Я сам…

Но смерть уже затуманила его взор…

Губернатор стянул к Чечелевке все воинские части, находившиеся в Екатеринославе. Бой затих, когда стемнело…

На следующий день хоронили убитых. Из каменной Часовни Брянского завода выносили дощатые гробы, обрамленные красными и черными лентами. Впереди траурной процессии призывно алел плакат: «Долой самодержавие, да здравствует революция!», реяли знамена, зеленели венки. Весь путь — от завода до городского кладбища — охраняли рабочие.

За гробом Федора Дудко шла Василинка. Губы крепко сжаты, в скорбных глазах ни слезинки.

Вы жертвою пали в борьбе роковой
Любви беззаветной к народу,
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу!

Огромная, многотысячная толпа напоминала Днепр в половодье — могучая река вот-вот выйдет из берегов в смоет, снесет все, что встретит на своем пути… Так представлялось не только рабочим, хмуро шагавшим с крепко сжатыми кулаками, но и солдатам, молча сопровождавшим похоронную процессию и украдкой поглядывавшим то на убитых, то на полицмейстера, который держался на почтительном расстоянии, прижимая лошадь к краю тротуара…

На кладбище остановились возле выкопанных могил. Федор лежал с белым, будто мраморным, лицом. «Не расти на земле садам, которые мечтал посадить Федор…» — подумал Петровский. Зажав в левой руке черную шляпу, прерывающимся, взволнованным голосом он сказал надгробную речь. Закончил призывом:

— Мертвые зовут к отмщению! Долой прогнивший самодержавный строй! Да здравствует революция! К оружию, товарищи!

Скорбные слова песни заглушили глухой стук земляных комьев о крышки гробов и церковную молитву.

С кладбища Григорий Иванович возвращался медленно, думая о событиях последних дней, о предательской роли меньшевиков, подтачивающих своей агитацией веру рабочих в победу.

«Но мы, большевики, — размышлял он, — руководствуемся одним непреложным законом: учиться, вооружаться и наступать. Смело и решительно! И победа будет за нами!»

6

В эти холодные октябрьские дни пятого года царь Николай II пребывал в полном смятении духа.

Еще в детстве нападал на него, бывало, беспричинный страх, он постоянно ожидал чего-то необычного, верил в приметы…

Женившись на немецкой принцессе Алисе Гессенской, ставшей царицей Александрой Федоровной, Николай приобрел в ее лице незаменимого советчика. Окружив себя толпой хитрецов и юродивых, она принялась диктовать царственному своему супругу то, что нашептывали ей ловкачи и пройдохи, смекнувшие, что на царской глупости можно неплохо нажиться. Предсказывали всяческие трагедии, пророчили несчастья. Ему советовали всякое, но он не мог понять, к чьему слову прислушаться, а чьим пренебречь. И только когда тонкие, бледные губы Алисы шептали ему свои советы, он безоговорочно следовал им. Нервы у Николая совсем разгулялись, среди ночи он вскакивал с постели, обливаясь холодным потом, задыхаясь, что-то хрипел, судорожно растирал впалую грудь, потом неистово крестился, устремив взгляд на икону. В последнее время на царя еженощно нападал мистический ужас, охватывало чувство непоправимой беды… Никогда еще в его царствование смута не достигала подобных размеров… В обеих столицах — Петербурге и Москве — бастуют фабрики и заводы, стачки перекинулись почти во все промышленные города империи, повсюду вспыхивают крестьянские волнения, неспокойно в войсках, на железных дорогах стоят составы, даже императорский поезд не может пробиться из Петергофа — одной из летних царских резиденций — в Петербург, потому что везде бунтуют…

Единственное утешение — это яхта, стоящая наготове в Финском заливе. По утрам он выходил на берег, смотрел на белое быстроходное судно и немного успокаивался… Что бы там ни случилось, он со своим семейством успеет уплыть в дальние спокойные края. Спасти жизнь себе, императрице, дочерям, цесаревичу, долгожданному наследнику… Возьмет с собой из придворных лишь самых преданных, и конечно в первую очередь министра двора — барона Фредерикса…

Войдя в кабинет, царь глянул на письменный стол. Вечно ему подсовывают какие-то записочки, которые пестрят сведениями о революционных митингах, арестах агитаторов, поджогах барских усадеб, волнениях в войсках, забастовках… Все клянутся в любви и преданности его особе, а сколько в тех словах правды — попробуй разберись… Вот Витте всучил всеподданнейший доклад с предложением создать в России, в отличие от Булыгинской, законодательную думу, российский парламент… На кой черт ему эти европейские парламенты! Если бы можно было закрыть границу, да так, чтобы ни один русский и носа за нее не смог сунуть, вот тогда бы в стране началось настоящее благоденствие…

Об этом и еще о многом другом думал царь, сидя в своем петергофском дворце, когда ему доложили о графе Витте. Вошел полный, уже немолодой человек с умными, усталыми глазами. В недалеком прошлом — министр финансов, прославившийся удачно проведенной в России денежной реформой и введением государственной монополии на винные изделия. Он проявил себя также и на дипломатическом поприще, благополучно заключив в конце августа Портсмутский мирный договор с Японией, за что был удостоен графского титула. Витте с самого начала был против этой войны, но генеральская клика и сам император возлагали на нее слишком большие надежды.

— Прошу садиться, граф, — сказал Николай.

— Благодарю, ваше императорское величество, — почтительно склонился в поклоне Витте.

— Я прочитал ваш доклад, граф. Почему вы считаете, что России нужна именно законодательная дума?

Витте посмотрел на безвольное, растерянное лицо самодержца и подумал о том, что как раз этому и посвящен его доклад. Однако он знал и другое: Николай II не отличается умением схватывать основное в написанном, поэтому ему необходимо все повторить устно.

— Ваше императорское величество, — начал Витте спокойно и не спеша, — люди дурно устроены: они стремятся к свободе и самоуправлению. Если вовремя не дать им разумной свободы, не ослабить вожжи, то возникнут такие неприятные явления, как беспорядки и волнения… До этой несчастной войны с Японией, — при этих словах царь брезгливо поморщился, но Витте, будто не замечая этого, повторил: —… до этой несчастной войны в империи было более-менее спокойно.

Витте умолк, немигающе глядя на царя и пытаясь угадать, о чем тот думает и надо ли продолжать. Николай нервно дернул левым плечом, будто пытаясь сбросить с него что-то, и раздраженно спросил:

— А чем, собственно, не подошла Булыгинская дума?

— Она законосовещательна, то есть безвластна, — быстро ответил Витте.

— Позвольте, граф, власть дана мне всевышним, и я ни с кем не обязан ее делить, — вновь подергивая плечом, отчеканил царь.

«Это со слов кретина Горемыкина, — подумал Витте. — Ведь недаром этот ничтожнейший член Государственного совета в последние дни так часто посещает Петергоф», — но вслух сказал другое:

— Ваше императорское величество, это одна из основных царских прерогатив, и на нее никто не покушается. И дело вовсе не в том, что придется делить власть или даровать свободу, но пообещать надо. Нынешняя обстановка в стране чрезвычайно сложна. Россия напоминает сейчас разбушевавшийся океан. И этот океан надо переплыть. И, какой бы курс вы ни взяли, ваше величество, на какой бы пароход ни сели, переплыть океан без некоторого риска невозможно. Я глубоко убежден, что мой пароход и мой курс наиболее надежны. Повторяю, не обязательно выполнять, однако пообещать необходимо.

Умный и гибкий царедворец, Витте прекрасно знал, как обращаться с жестоким, ограниченным и безвольным монархом, всецело находившимся под влиянием своей истеричной супруги. Произнеся эти успокоительные слова, он решил припугнуть Николая, сославшись на угрожающую обстановку в стране — забастовки, крестьянские волнения, неповиновение в войсках…

— Ваше императорское величество, имеются только дна пути спасения России: это — диктатура или конституция. Почти все наши войска сейчас на Дальнем Востоке, следовательно, опереться нам не на кого… Мне думается, что второй путь, то есть конституция, законодательная дума и гражданские свободы, в данный момент более верный.

Витте искал слова, пытаясь доказать, что он искренне, как никто другой, хочет сохранить царскую монархию, спасти династию, что предан ей беспредельно. Понимая все ничтожество Николая, он в то же время не забывал, что именно царь присвоил ему графский титул. Взглянул на самодержца, вспомнил, как много лет тому назад на Киевском вокзале в царских комнатах расшалились пятнадцатилетний наследник Николай и его младший брат Георгий и как великий князь Владимир Александрович на глазах именитой публики надрал Николаю уши. Теперь перед ним сидел тридцатисемилетний тщедушный правитель, который и ныне заслуживает того, чтобы ему надрали уши. И вдруг ему стало жаль этого безвольного, трусливого и жестокого человека, именовавшегося царем. Однако чувство жалости тотчас исчезло — необходимо было спасать страну и трон. Крупный политический деятель, человек проницательного ума, Витте, будучи убежденным монархистом, в то же время понимал, что Россия без развития капиталистического способа производства в промышленности и сельском хозяйстве не может существовать как сильная самостоятельная держава, и всей своей деятельностью старался примирить самодержавие с буржуазией. Глядишь, потомки и скажут, что он — граф Витте — облагодетельствовал Россию!

Николай во время всего монолога Витте согласно кивал головой, как бы говоря: я верю тебе, мой преданный друг, и поступлю так, как ты того хочешь. И хотя царь и в самом деле дал твердое слово, что поступит так, как советует ему Витте, тот не был все-таки уверен в успехе…

Действительно, чаша весов поначалу склонилась в пользу диктатуры. Искали только диктатора. Остановились на великом князе, дяде царя Николае Николаевиче, которого как раз теперь не было в Петербурге, и поэтому царь приказал немедленно разыскать дядюшку и доставить в Петергоф.

Великого князя встретил барон Фредерикс.

— Ты есть быть диктатор! — ткнув острым пальцем в грудь Николая Николаевича, воскликнул Фредерикс.

Тот с недоумением некоторое время смотрел на Фредерикса, потом медленно вынул из кармана револьвер:

— Это видишь?

— Видишь, — растерянно произнес тот.

— Так вот: сейчас я пойду к императору, и, если он не согласится подписать манифест о законодательной Думе и гражданской свободе, а будет настаивать на диктаторстве, я пущу себе пулю в лоб.

Эти слова великого князя не удивили Фредерикса — он прекрасно знал его раздерганный алкоголем характер, его неожиданные вспышки и приступы меланхолии.

Спрятав револьвер, Николай Николаевич исчез за дверью царского кабинета.

Через несколько минут он вышел оттуда и самодовольно бросил Фредериксу:

— Пригласи Витте…

Когда Витте ушел с подписанным манифестом и назначением его на пост председателя Совета министров, Николай II долго еще не мог прийти в себя. Потом сел за стол, пододвинул к себе стопку тонких листков бумаги и начал писать письмо самому близкому по духу человеку генералу Трепову: «Да, России даруется конституция. Не много нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное…»

Граф Витте, возвращаясь на пароходе в Петербург, иронически поглядывал на своих спутников, которые вели себя так, словно им еще недавно грозила смертельная опасность и вот вдруг она миновала. В каком-то восторженно-невменяемом состоянии был князь Алексей Дмитриевич Оболенский, в последние дни тенью ходивший за графом и уверявший, что наступит прямо-таки конец света, если царь не подпишет манифест.

— Сегодня нам посчастливилось присутствовать при историческом великом государственном акте, от которого начинается отсчет времени… — торжественно произнес Оболенский.

— Заводной гармошка! — задребезжал Фредерикс, широко улыбаясь, как улыбается солдат, только что произведенный в фельдфебели.

— Понесло! — бесцеремонно оборвал Николай Николаевич речь Оболенского, и тот умолк, недовольно поджав губы, а великий князь обратился к Витте: — Сегодня — семнадцатое октября тысяча девятьсот пятого года. Семнадцать — счастливое число. Сегодня, граф, вы спасли династию Романовых!

— Дай-то бог, чтобы на этот раз все обошлось благополучно, — сказал Витте, а сам подумал, что великий князь слишком уж легко обо всем судит. Спиритизм, вино и женщины не оставляют ему времени вникнуть в государственные перипетии.

У всех было приподнятое настроение, и только у Витте — именинника и творца конституции, как его сразу окрестили, — настроение не соответствовало моменту. Граф прекрасно понимал, что в самом скором времени найдутся люди, которые угадают истинный маневр царизма и желание правительства «пересидеть» революционную бурю в тихой бухте манифеста. У Витте был усталый вид, мешки под глазами набрякли, ныло больное ухо. Пожалуй, он один из придворных осознавал, как тяжело будет в целости и сохранности привести к желанной цели самодержавный российский корабль. Он догадывался, что и вокруг него с еще большим усердием будут плестись сети и расставляться ловушки.

Витте всегда восхищался смекалкой и ловкостью простого русского мужика, но больше всего любил в нем покорность. Теперь, когда этот кроткий народ взбунтовался, он, оскорбившись до глубины души в своих чувствах, негодовал: да как они посмели?! Теперь подавлением беспорядков будет руководить он, потому что никто лучше его, тактичнее и хитрее этого не сделает. Недаром для роли диктатора не нашли подходящей кандидатуры: все боятся ответственности, трусят и удирают с поля боя, находя массу причин и отговорок. Даже генерал Трепов, три дня тому назад отправивший губернаторам телеграфное распоряжение: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть!»

Витте не прислушивался к оживленной беседе своих спутников, сидел, отрешенно глядя вдаль. Спустя некоторое время он обратился к Николаю Николаевичу:

— Ваше высочество, мне, вероятно, придется просить вас, как командующего войсками Петербургского военного округа, вот о чем… — Витте помолчал и внимательно посмотрел на великого князя: — Я это говорю пока предположительно: возможно, для быстрейшего водворения порядка в столице на какой-то срок придется ввести в ней и ее окрестностях военное положение… Я прошу вас дать соответствующее указание.

Николай Николаевич охотно пообещал, что все части Петербургского военного округа будут приведены в боевую готовность, и заверил, что свой долг в случае необходимости он выполнит с честью. А через несколько дней великий князь пожаловал в Совет министров и так же горячо убеждал Витте ввести в городе не военное, а… особое положение.

— Пусть этим займется министр внутренних дел Дурново, — откровенно просил у Витте великий князь.

Новый председатель Совета министров раздраженно произнес:

— Не трудитесь, ваше высочество, пока я у власти, в Петербурге не будет ни военного, ни особого положения.

Заявив так, Витте не был уверен в этом. Он знал, что обстановка в стране напряженная, революция не пошла на убыль и, возможно, Россия стоит перед новой, еще более мощной революционной волной, а самодержавный корабль подвергается серьезной, даже смертельной, опасности…

Скоро о манифесте узнал весь Петербург, а потом и вся Россия.

В Екатеринославе местная газета «Приднепровский край» вышла с броской шапкой: «Конституция! Царь подарил конституцию». Газеты висели на заборах, на круглых тумбах, возле них собирались люди, читали, обсуждали, радовались…

7

Еще не успели высохнуть чернила на мирном договоре между Россией и Японией, как матери стали ждать сыновей с фронта. Катерина Семеновна тоже все посматривала в окно на улицу, ведущую к станции.

— Я думаю, что коль помирились, то для чего им нужны солдаты? Правда, Иван? — спрашивала она мужа.

— Да вроде так, — отвечал Иван Макарович, — но не забывай про канцелярию. Командиру что: «Шагом марш!» — и все, а канцеляристам еще обмозговать требуется, чтобы решить, кого отпустить, а кого и задержать согласно приказу по демобилизации. Вот, мать, в чем загвоздка! А к тому же какая даль…

— Да ведь Степан писал, что сразу приедет, а уже почти три месяца миновало. То был конец августа, когда замирились, а нынче, гляди, уже ноябрь, — не успокаивалась Катерина Семеновна.

— Это точно, — уверенно проговорил, опираясь руками на дубовую палку, отец. — Степана отпустят непременно.

А Катерина Семеновна с каждым днем все дальше и дальше уходила по улице, что вела к станции… Иван же Макарович, если кто в шинели проходил мимо окна, обязательно поглядывал вслед: не завернет ли солдат во двор… вроде бы похож фигурой на сына…

В один погожий осенний день мать будто специально оделась в праздничное — и на свою улочку… Шаг за шагом, идет тихонько… Так чуть ли не до самого вокзала дошла, низко склонив голову и думая о своем.

— О чем, мама, так запечалилась?! — вдруг услыхала над самым ухом.

Вздрогнула, подняла голову и… чуть не упала от неожиданности: перед ней стоял Степан! Подхватил сын сомлевшую мать, дал напиться из солдатской фляги…

Пришла в себя, открыла глаза, улыбнулась:

— Вот я и снова на этом свете. Идем скорей домой…

Счастливый Иван Макарович отложил в сторону свои корзины и расспрашивал сына про войну. А мать не сводила с него глаз, забыла обо всем, потом вдруг подхватилась:

— Ой, батюшки, я же обед не сготовила!

В сумерки заявился Григорий. Крепко обнялись.

— А ну показывай свою медаль!

— На посулы тороваты, а на деле скуповаты, — засмеялся Степан.

— Набирайся, солдат, сил и будем продолжать «ремонтировать» мосты, — сказал Григорий.

— За мной дело не станет. Хоть сегодня…


Степан Непийвода оставил весла на крыльце, толкнул дверь в квартиру Петровского.

— Небось все деньги истратили, если уже не запираетесь? — усмехнулся он. — Здравствуйте!

— Народ честнее стал, — ответила Доменика. — Доброго здоровья!

Петровский стал одеваться.

— Ты куда опять? — спросила жена.

— На митинг пойдем, — ответил Григорий и взял с полки какие-то бумаги.

— Еще черти на кулачках дерутся, а люди спят… Кто в такую рань придет на митинг?

— Народ уже собрался — вот он! — рассмеялся Петровский и показал на Степана. — Дело в том, что из биографии Непийводы солдатчина вырвала несколько весьма важных страниц и теперь их необходимо восстановить. Пускай знает, какие мы тут завернули дела.

— Садитесь за стол и говорите хоть весь день.

— Это нам не подходит. Побеседуем в лодке на Днепре. Весла прихватил, Степан? Тогда пойдем! — И Петровский взялся за картуз. — До свиданья, женушка.

— Возьмите с собой еды. Дело делом, а есть все равно надо.

— Мы ненадолго. Проскочим в село — и назад…

Пока добрались до Днепра, начал заниматься рассвет.

— Рассказывал мне покойный дедусь, — басил Непийвода, управляясь возле лодки, — что каждый год лето выпрашивает у осени несколько дней для теплого прощания с людьми, чтобы вспоминали его добрым словом. Осень велит ветрам упасть на землю и затаиться, а тучам — уплыть вдаль и не затягивать небесную синеву. Для себя же оставляет предрассветные волнистые туманы и тихий, задумчивый листопад после восхода солнца…

— Какая светлая душа была у твоего деда, — сказал Григорий.

— А ведь всего-навсего обыкновенный сельский кузнец, который, казалось, ничего на свете не знал и не видел, кроме горна, наковальни да молота в своей дымной и темной кузне под горой при выезде из села…

Петровский сел на корму, Степан — на весла. Но перед тем как оттолкнуться от берега, Степан еще минуту задержался у коряги, к которой была привязана лодка. Он выпрямился во весь свой рост, расправил широкую грудь и залюбовался розовеющим краем неба на востоке.

— Мне кажется, Григорий, что для нас выпал счастливый дедовский денек.

Неторопливое течение приняло и понесло лодку. В уключины легли весла, могучий гребец, сбросив пиджак, вопрошающе взглянул на рулевого.

— Полный вперед! — скомандовал Григорий.

Вряд ли найдется на Днепре гребец сноровистей, чем Степан Непийвода. Нельзя не залюбоваться им, когда он, кидая весла назад и сам чуть не ложась на спину, широко разворачивает сильные плечи и, погрузив на нужную глубину весла, переключает всю силу на руки; лодка летит вперед, как пришпоренный горячий конь, с весел срываются водяные брызги, по обе стороны лодки кружат белые бурунчики.

Григорий, глядя на гребца, усмехается в густую черную бороду.

— А помнишь, Степан, как мы впервые встретились с тобой на Днепре?..

Все окрест окутано нежным маревом, сотканным из ночного тумана: кусты лозняка походят на копны сена, а расщепленная молнией верба у воды — на огромного медведя, который угрожающе замахнулся на людей мохнатой лапой.

И вдруг прямо нз воды показалось огромное солнце, раскрыло глаза, и мириады теплых лучей, будто ресницы солнечного ока, пронизали все вокруг, развеселили самую малую былинку, заблестели в каждой капельке росы. А веселые бурунчики, бегущие следом за лодкой, заиграли серебряными и золотыми искорками.

— Начался наш день, — задумчиво проговорил Петровский. — И в природе и в жизни. Многого мы добились. Взять хотя бы это путешествие: едем с листовкой в подпольную типографию, точно к куме в гости. А недавно сельчане обезоружили урядника и прогнали его прочь. И ничего! Начальство боится туда даже нос сунуть… Как хорошо, Степан, что ты вернулся. Сколько раз я думал о тебе и жалел, что нет тебя рядом, особенно когда мне было трудно и я нуждался в поддержке. — Григорий ласково улыбнулся давнему своему другу. — Мы все это время боролись, можно сказать, на два фронта: и против классовых врагов — буржуазии и царизма, и с противниками в самом социал-демократическом лагере, прежде всего с меньшевиками. И, конечно, с бундовцами, эсерами. Меньшевики распоясались, обнаглели, особенно после арестов большевиков, когда нас осталось немного…

— Наша беда им в радость, — зло бросил Степан.

— Но как-то справлялись. Добывали литературу: ленинские газеты «Вперед» и «Пролетарий», все резолюции Третьего съезда партии и другие съездовские материалы. А знаешь, каким праздником был для нас день, когда достали работу Ленина «Две тактики социал-демократии в демократической революции»? Она стала для нас главным ориентиром… И все это время, Степан, не хватало нам людей в городе и еще больше — в селе. В праздничные дни и по вечерам в городском саду собиралась масса народу, чтоб послушать представителей разных партий. Выступали кадеты, меньшевики, бундовцы, эсеры, большевики… Рабочие, как правило, тянулись к нам. Наш оратор собирал самое большое количество слушателей. Большевики призывали к перерастанию общей политической стачки в вооруженное восстание, говорили о немедленной и тщательной его подготовке. Когда был создан Совет рабочих депутатов, меньшевики выдвинули председателем Бурлацкого. Я, как секретарь Совета, все время чувствовал его сопротивление, часто пассивное, но постоянное. Он как будто благожелательно относился ко мне, словно старший к младшему, а на самом деле, как я потом убедился, смертельно боялся меня, потому что боялся пролетарской революции и заигрывал с либеральной буржуазией.

— На чьем возу сижу, того и песню завожу.

— Ты прав, он завел свою меньшевистскую песенку. Советы создали финансовую комиссию по сбору средств для приобретения оружия. В нее вошли такие уважаемые люди, как профессор горного училища Терпигорев, инженер Брянского завода Федоренко, врач Купьянский. Собрали достаточно. Директор Брянского, например, отвалил четыре тысячи из заводского фонда. Значительную сумму внесли и другие екатеринославские заводчики…

— Струсили, шкуродеры, — довольно засмеялся Степан.

— Не только струсили, но и решили руками рабочих вырвать для себя у самодержавия более широкие полномочия…

— Соблазн велик — и совесть молчит…

— Вот именно, — кивнул Петровский. — Вспоминаю, как Бурлацкий тогда сказал: «Вы, Григорий Иванович, не признаете либералов, отрицаете их революционность, а посмотрите, сколько денег они дали на вооружение, это ведь не то, что рабочие копейки…» А потом, спохватившись, начал оправдываться: «Я, конечно, не корю рабочих, у них и вправду нет денег, но в революции все необходимо учитывать». Тогда я ему ответил, что промышленная буржуазия дает деньги на вооружение потому, что хочет руками рабочих завоевать себе власть, ибо царь служит для нее помехой. Но та же буржуазия, если в решительный момент надо будет выбирать, на чью сторону встать, не задумываясь, окажется с царем. «Вы, Григорий Иванович, еще молоды и неопытны, — ответил он мне, — вы повторяете чужие слова, слова Ленина». А я ему: «Владимир Ильич — выразитель интересов рабочего класса, он создал партию, которая поднимет рабочих на вооруженное восстание…»

Лодка тихо плыла по течению. Степан не прикасался к веслам. Из-за поворота на середине Днепра вынырнул небольшой островок.

— Давай, Гриша, на минутку пристанем к Дикому, мы когда-то тут рыбачили с батькой.

— Время есть, можно и причалить, — согласился Петровский.

Степан сильными толчками весел выбросил нос лодки на песчаный берег.

Тихо падали багряные листья на желтую траву… Молча шагали друзья густым сизоватым лозняком между сонными вербами, пересекали укромные поляны, устланные золотыми коврами…

— А знаешь, Григорий, почему остров называется Диким? Когда-то хозяйничал тут, словно в своей вотчине, знаменитый на всю губернию конокрад Гаврила Дикий: лишал «особых примет» краденых лошадей. Скажем, в протоколе следователя значилось: «Мерин, гнедой масти, на лбу — белая звезда, левая передняя нога по щетку — светлая, задняя правая — в чулке…» Но Дикий так обрабатывал коня, что тот терял все свои особые приметы и становился обыкновенным гнедым. На первой же ярмарке Левобережья Гаврила продавал его как собственного. Изобрел, шельмец, такую стойкую краску, что ни рук не пачкала, ни водой не смывалась. И еще он был великий мастер на всякие шутки… В имении княгини Ливен как зеницу ока берегли жеребца чистой орловской породы — серого в яблоках рысака-красавца, которому и цены не было. На ночь приковывали его цепью к кормушке, опутывали американскими путами, закрывали конюшню тремя немецкими замками. И что же? Однажды утром смотрят: двери в конюшне — настежь, цепь с шеи коня снята, американские путы валяются у порога, а в гриве жеребца записка, нацарапанная каракулями: «Не мучьте животную она мне не нада масть не подходящая Гаврила Дикий». Вот отчубучил!

— Ну что ж, — резюмировал Петровский, — еще один пример того, как царизм калечит народные таланты. Дальше приходской сельской школы этого Гаврилу, видно, и не пустили. А дай ему надлежащее образование, из него мог бы выйти или талантливый химик, или механик. А так… Загубленное природное дарование выперло грыжей и превратило несостоявшегося химика в талантливого конокрада.

Остров так очаровал путешественников, что на какое-то время они обо всем забыли.

— Пора, — спохватился Петровский.

И снова лодка, легонько покачиваясь, плыла по течению, весла отдыхали на бортах, как сложенные крылья большой птицы.

— Нас догоняет пароход! — оглянувшись, предупредил рулевого Степан. — Не сторонись, пускай погудит, люблю пароходные гудки, важные и немного грозные.

И в тот же момент загудел пароход. На корме стояло несколько нарядно одетых девчат. Видно, собрались на свадьбу. Они зашушукались, засмеялись, глядя на лодку. А потом одна из них запела чистым, звонким голосом:

Плывут челны, воды полны.
Да все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп,
Да все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп…

Степан не остался в долгу. Он выпрямился во весь рост, кашлянул и запел вдогонку пароходу могучим басом:

А казак едет к дивчине
Да все топ-топ, топ-топ,
Да все топ-топ, топ-топ…

Девчата махали платочками, звали певца с собой. Но равнодушный пароход уплыл, не дав молодежи закончить так хорошо начатую песню…

— Ты, Степан, легко знакомишься с девушками. Странно, что до сих пор не женат…

— Значит, ни одна не полонила моего сердца.

— А как его полонить? Ты что же хочешь, чтобы эта певунья прыгнула в воду и приплыла «полонить» твое сердце?

— Такую бы я полюбил навек!

— Придется тебе, видно, долго ждать такой смелой, — усмехнулся Григорий.

В синеватом безграничном просторе было тихо-тихо, только слышались слабые всплески воды под веслами, которыми неспешно греб Степан.

— А вот и село, — сказал Григорий. — Там типография. На весла!

— Есть на весла! — пробасил гребец.

— Помнишь, Степан, как мы с тобой ночью разбрасывали прокламации? Теперь можно их распространять открыто.

— Я, — отозвался Степан, — все думаю над словами нашей листовки: «Согласовывайте ваши действия с общей задачей, но не ждите, пока вам скажут, что делать. Революцию сделаем только мы сами или ее не будет совсем». Значит, Григорий, нам придется драться в первых рядах.

Только к вечеру вернулись в город.

— Где вы так долго пропадали? — спросила Доменика. — Была Лариса, приезжала из Полтавы… Помнишь?..

— Еще бы!

— Вот пакет с деньгами оставила, говорит, у них в городе идут сборы средств на революцию. А эти деньги собраны твоим врачом Кухаревским среди интеллигенции и медиков. Лариса говорит, доктор знал твой адрес. А ока сама вызвалась отвезти их только тебе. Доктор ой сказал: нашла Петровского в тюрьме, найдешь и в Екатеринославе. Спешила возвращаться, так как времени в обрез.

— Молодчина Леся! Спасибо ей.

— Еще красивее стала, — добавила Доменика, взглянув на Степана. — Вот, Степан, где твое счастье! Душевная, умная дивчина, — улыбаясь, сказала Доменика.

— Что-то мне по этой части не везет, — притворно вздохнул Степан.

— Ничего, еще придет время — повезет, — засмеялась Доменика.

— В армии у меня был приятель — грузин Ираклий, так он говорил: «Если тебя где-нибудь ждет счастье, ноги приведут туда сами». Буду надеяться…

Григорий вскрыл пакет, сосчитал деньги и обрадованно сказал:

— Молодцы полтавчане! Приличную сумму собрали на оружие!

Доменика тем временем сунула Степану в руки нож, пододвинула хлебину:

— Режь! Чтоб руки не гуляли.

На столе аппетитно дымился ароматный борщ.

8

Весть о начале всеобщей политической стачки в Москве, минуя географические, транспортные, полицейские препоны, вьюжной декабрьской ночью прилетела в Екатеринослав, всколыхнула и подняла на берегах Днепра свободолюбивый рабочий люд. В эту же ночь собрался Екатеринославский большевистский комитет, а на рассвете состоялось заседание Совета рабочих депутатов, вынесшее единодушное решение: бастовать!

Остановились заводы, фабрики, мастерские, депо, погасли топки паровозов. На всей Екатерининской магистрали — от Кривого Рога до Пятихаток, от Луганска до Таганрога — прекратилось движение поездов.

Вблизи Брянского завода в двухэтажном кирпичном доме, бывшем полицейском участке, обосновался Совет рабочих депутатов.

При входе в Совет дежурил плечистый парень с маузером на боку и красным бантом на груди. Он взглянул на Степана, но ничего не сказал. Непийвода толкнул желтую дубовую дверь и по крутой лестнице поднялся на второй этаж. Вошел в третью комнату слева. Там за столом сидел Петровский, напротив стояли вооруженные парни: на ремнях длинные десятизарядные итальянские пистолеты.

— Все ясно, товарищ Петровский, — проговорил один из них. — Мы займемся боевыми дружинами.

И тут же оба вышли.

— Ты смотри, Степан, как живо откликнулись люди, — горячо сказал Петровский. — Как они стали чутки к насущным задачам дня!

Степан повесил шинель, сел. Петровский, веселый, оживленный, продолжал:

— А ты боялся, что тебе работы не хватит. Да теперь столько дел, что и спать будет некогда! Сегодня вечером состоится заседание Совета рабочих депутатов — необходимо создать орган, который бы руководил забастовкой, — Боевой стачечный комитет.

В Боевой стачечный комитет, руководителем которого стал Петровский, вошли представители Совета рабочих депутатов, Распорядительного комитета железнодорожников, Совета почтово-телеграфных сотрудников; в нем приняли участие большевики, меньшевики, эсеры и бундовцы.

Боевой стачечный комитет руководил стачечной борьбой, подготовкой вооруженного восстания, выполнял функции государственной власти. Необходимо было позаботиться о забастовщиках и населении всего города. Совет и его комитет в те дни были единственной реальной властью в Екатеринославе. Они закрыли в городе все буржуазные газеты, издали распоряжение о порядке торговли, постановили закрыть «все промышленные и торговые, общественные и правительственные учреждения, за исключением государственного банка и сберегательных касс, дабы граждане смогли получить свои сбережения». Была открыта бесплатная столовая, бастующим бесплатно выдавались лекарства, они получали безвозмездную денежную помощь. Боевой стачечный комитет взял под свой контроль типографию и приступил к изданию «Бюллетеня БСК».

Комитет был неоднородный, коалиционный, но Петровский прекрасно знал, что в этом объединенном демократическом лагере, который должен противостоять огромным правительственным силам, большевики играли ведущую роль: они создавали боевые дружины, обучали дружинников, добывали оружье, строили укрепления. Григорий Иванович понимал, что теперь главное — подготовка восстания в чисто военном отношении, ибо желание сражаться с оружием в руках достигло самого высокого накала. На фабрично-заводских митингах и собраниях рабочие требовали по примеру москвичей немедленно начать вооруженную борьбу. Вспомнилось, как выступала на Трубном заводе невеста покойного Федора Дудко Василинка, как закончила она свою пламенную речь: «Вперед за свободу! Победа или смерть!» — и как горячо поддержали ее присутствующие.

Григорий почти все время был занят в Совете рабочих депутатов и в Стачечном комитете. Он ходил по городу, прикидывая, где лучше построить баррикады и возвести преграды, спускался в подвалы домов, где хранилось и готовилось самодельное оружие, ковались пики и наполнялись взрывчаткой заранее приготовленные металлические корпуса бомб, посещал столовую, чтобы узнать, сколько провизии привезено крестьянами из сел, с которыми удалось установить прочные связи.

Как-то разговорился с Непийводой:

— Мы должны научиться стрелять без промаха, умело владеть штыком, пикой и простым кинжалом. Лучше действовать небольшими группами — по два-три человека, прятаться в домах, на чердаках, во дворах, появляться неожиданно там, где нас не ждут, сделать эти группы неуловимыми, чтобы ценой малых потерь добиться большого успеха.

Степан с восхищением слушал Петровского.

— Где это ты, Гриша, научился военному делу?

— Прежде всего у Ленина. Надо следовать законам народной войны: искать такие места, из которых легко стрелять и легко уходить. Царские власти вроде чужестранцев в родной стране. А у нас неисчислимые силы: каждый рабочий — солдат. Только его надо обучить военному делу. А еще важна, Степан, связь с солдатами, она у нас слишком слаба, а каждому ясно: если мы привлечем солдат, то будем намного сильнее. Сходи, Степа, к солдатам Бердянском полка, свяжись с ними. Объясни, какая готовится схватка и как они должны действовать.

— Ясно. Сегодня же отправлюсь в казармы.

Они шагали по заснеженной улице: Степан — в шинели, солдатской папахе, с башлыком, Петровский — в яловых сапогах, в осеннем пальто поверх поддевки.

— Как у тебя дома? — спросил Григорий.

— Ничего нового. Батя, когда я ухожу, провожает меня грустными глазами и с отчаянием смотрит на свои ноги…


В тот же вечер Степан пришел к казарме Бердянского полка.

— Куда? — преградил дорогу часовой.

— В казарму.

— А чего тебе там надо?

— Потолковать… требуется. Я недавно с японской вернулся.

— Ладно, иди, только на офицера не наскочи.

Офицеров в казарме не было видно. Степан приблизился к кучке солдат, собравшихся в курилке — просторном помещении с цементным полом и крохотными окошечками.

— Добрый вечер, — поздоровался Степан.

— Добрый, коли не шутишь, — ответил за всех рыжеватый увалень с обветренным лицом, в руках которого был листок исписанной бумаги — видно, полученное из дому письмо. Он окинул внимательным взглядом могучую фигуру Степана и, улыбнувшись, лукаво спросил: — Зачем, служивый, к нам?

— Побалакать надо, — в тон ему ответил Степан, — я только что с японской… Офицеров в казарме нет?

— Боишься офицеров?

— Особой охоты встречаться не имею.

— Офицеры, как стемнеет, стараются здесь не показываться, все поручают унтерам, а те тоже нынче приутихли.

— Бот и хорошо, — обрадовался Степан, вынул кисет и предложил всем домашнего табачку.

Потянулись к кисету руки, солдаты свертывали цигарки, затягивались.

— Письмо из дому? — спросил Степан.

— Из села. Спрашивают вот, что с помещичьей землей делать? У нас в селе экономия…

— Пускай берут, — сказал Степан.

— Берут? Они пишут — боязно.

— А ты напиши им, пускай не боятся, а берут. Тут недалеко есть село Васильевка, там крестьяне собрались, отобрали у помещика землю и разделили между собой.

— А ежели казаков пришлют?

— На всех казаков не хватит, — убежденно ответил Степан.

Солдат вздохнул и сбил шапку на затылок.

— Я — вчерашний солдат, — продолжал Степан, — а сегодняшний рабочий. А все вы — вчерашние крестьяне, а сегодняшние солдаты. Ведь так? Как вы думаете: мы должны действовать врозь или сообща? — напрямик спросил Непийвода.

— Это как сказать, — уклончиво отозвался рыжий увалень. К нему прислушивались, на него поглядывали, видимо он пользовался авторитетом среди солдат.

— Так вот, товарищи, — произнес Степан, — не будем играть в кошки-мышки. Я — большевик, член Боевого стачечного комитета. Мы готовимся к вооруженному восстанию и призываем вас присоединиться к нам.

— Так сразу и присоединиться…

— А что?

— Тут помозговать надобно да потолковать не мешает…

— Это понятно. Но Стачечный комитет должен быть уверен, что вы руку на нас не поднимете, а будете заодно с нами.

— Руку на вас мы не поднимем. А насчет того, что заодно… Это дело не простое, сам знаешь. Вон как закончилась заваруха на «Потемкине». Слыхали про это… Сказывают, за границу уплыли матросы, румынским властям сдались. Что им теперь, мыкаться по свету? А вам что, разбежались, попрятались по своим халупам — и точка. А мы куда?

— Понимаю…

— Знай, что стрелять в вас охоты у нашего брата нет. Это точно говорю…

А через несколько дней Непийводу послали к нижнеднепровским дружинникам, в самый значительный по численности и вооружению отряд. Когда в первой половине декабря на станции Александровск вспыхнуло восстание, нижнеднепровский отряд во главе со Степаном отправился на подмогу восставшим. С регулярными воинскими частями сражались рабочие и крестьяне окрестных сел, демобилизованные солдаты. Восставшие захватили вокзалы Екатерининской и Севастопольской дорог. Вскоре на помощь александровцам прибыли рабочие дружины из Синельникова и Никополя. Но сил этих было недостаточно, и, несмотря на героическое сопротивление, после четырехчасового боя правительственные войска отбили вокзалы и подавили восстание. Степан вернулся в Екатеринослав.

— А что с Бердянским полком? — было первое, о чем спросил Непийвода.

— Скверно. Дело не подвинулось ни на шаг. После тебя мы там ничего существенного не сделали. Из провинций тоже дурные вести. И тут в городе ничего утешительного. Мы выжидаем, губернатор выжидает… А чем все это кончится — неизвестно…

— По-моему, надо воспользоваться нерешительностью губернатора и ударить всем одновременно.

— Мы все крепки задним умом. Нужно было скоординировать наши выступления, тогда не было бы такого результата. А то в Александровске восстание подавлено, в Каменском и Горловке — тоже… А ведь там в восстании принимало участие четыре тысячи дружинников, и началось оно весьма удачно: драгуны, оседлав коней, умчались в поле, а вслед за ними, отстреливаясь, отступила пехота… Дружинники не стали преследовать отступившего противника, и в этом была их главная ошибка. Пока они занимали казармы, войска, получив новое подкрепление, пошли в наступление…

Друзья подошли к висевшей на стене карте Екатеринославской губернии, утыканной красными и синими флажками. Красных флажков, обозначавших местности, охваченные восстанием, с каждым днем становилось все меньше.

Революционный подъем заметно шел на убыль. Екатеринославские революционеры не решились арестовать губернатора. Надежда на успех восстания в других городах и селах не оправдалась: отдельные выступления были разрознены, и общего наступления не получилось. В Екатеринославском Совете рабочих депутатов, в Боевом стачечном комитете тоже не было единства. Меньшевики обвиняли большевиков в агрессивности и своими действиями сдерживали энтузиазм рабочих масс. То в одном, то в другом месте затухало волнение, и наступил такой момент, когда только над «Чечелевской республикой» — главным оплотом революционных сил — продолжало реять красное знамя, призывая к борьбе за свободу. Полиция и войска долго не могли погасить гордое пламя маленькой республики. Лишь после того, как из города был выведен Бердянский полк, отказавшийся стрелять в рабочих, и введен новый, Симферопольский, последний оплот революции пал.

Посланец из центра привез печальную весть: вооруженное восстание в Москве подавлено, революционеры ушли в подполье. На последнем заседании Екатеринославского Совета рабочих депутатов восставшие говорили:

— Мы вынуждены вложить меч в ножны и ждать сигнала, чтобы снова организованно начать борьбу.

Активные участники восстания перешли на нелегальное положение. Среди них оказались Григорий Петровский и Степан Непийвода.

Город опустел: в центре и на окраинах — ни души, только меряют мостовую до зубов вооруженные полицейские.

9

Уже третью неделю Григорий скрывался у своих товарищей — екатеринославских рабочих, переходя с квартиры на квартиру. Доменика боялась, как бы муж не пренебрег опасностью и не вздумал их навестить.

Как-то, возвращаясь с базара, встретила она Савватия Гавриловича, который, как ей показалось, специально ее поджидал:

— Доченька! — В это слово он вложил столько доброты и участия, что она чуть не разрыдалась. — Как станет невмоготу, бери детишек и — ко мне! Где десять едоков, там и твои не помеха. — И пошел, не оглядываясь.

Мальчики — Петя и Леня — донимали Доменику вопросами об отце: почему он так долго не возвращается? А порой замолкали и сидели тихо, раздумывая о чем-то.

Доменика верила, что муж в конце концов даст о себе знать. Так и случилось. Пришла весточка от Григория: «Надеюсь, скоро будем вместе. Готовься в дорогу».

Вскоре она уехала к мужу в Мариуполь.

Степан по приказу подпольной организации тоже покинул Екатеринослав. Родителям сказал, что отправится в Харьков, но об этом, кроме них, никто не должен знать. Обещал написать, когда появится возможность.

Ох, как тяжко было ждать! Мать украдкой крестила дверь, чтобы только с добрыми новостями приходили люди. Как-то весенним теплым утром припожаловала кума, уселась на скамью, расправила пеструю паневу, а потом выпалила скороговоркой:

— Слыхала я, что видели Степана в нашем селе.

— В Хворостинке? — переспросил Иван Макарович. — Ну и что же?

Катерина Семеновна замерла.

— Ничего, жив-здоров.

Сколько Иван Макарович и Катерина Семеновна ни расспрашивали куму, чтобы услышать от нее еще хоть одно словечко, та больше ничего сказать не могла. Да и это, может, неправда, заявила она, потому как никто со Степаном не разговаривал. Видели — и все!

— И за это спасибо, — сказала Катерина Семеновна. Иван Макарович долго сидел задумавшись, потом обратился к жене:

— Слушай, старая… а что, если нам податься в село? Может, землицы выделят?

Сначала Катерина Семеновна даже не поняла, о чем говорит старик, а лишь стояла перед ним, всматриваясь в бледное лицо и добрые, печальные глаза. Но вдруг горячая волна ударила ей в сердце: вспомнила, как она, молодая, стояла с пригожим ладным парубком под венцом, как все любовались ими, как батюшка читал, что надо беречь и уважать друг друга… Как мечтал ее Иван стать хозяином, обрабатывать землю! Потом они приехали в город на заработки. Вот, не уберегла она его, стал он калекой. Слезы неудержимым потоком лились из глаз Катерины Семеновны; она села рядом с мужем и прижалась к нему, как, бывало, в молодости.

Но уж так в жизни ведется — женщине из страдания нужно выходить первой. Утираясь длинным вышитым рушником, Катерина Семеновна второй конец подала старику. Потом сгребла угольки под горшок с борщом, чтобы не остыл, и твердо, впервые не боясь показать свое превосходство над мужем, сказала:

— Григорий и Степан говорили, что раздуют в Екатеринославе такой пожар, что даже в Петербурге будет видно. Пока у них не вышло: может, жару мало или дрова сырые… Им виднее. Но ведь это будет… Как же мы уедем? А может, они уже в Петербурге?

Более четверти века назад они соединили свои чистые сердца и пошли под венец, потом вырастили детей и теперь обо всем судили одинаково, лишь слова были разные. Долго сидели молча, и каждый из них вспоминал сына. Сколько придется, они будут ждать Степана и радоваться тому, что он стал умным, смелым, что непременно достигнет в жизни всего, будет бороться только за хорошее и справедливое.

— Плохо без Степана да без Григория — некому нам рассказать о том, что делается на белом свете и скоро ли разгорится тот пожар…

10

Николай II казался низкорослым и невзрачным в огромном беломраморном Георгиевском зале Зимнего дворца. Он явился сюда по приглашению министра двора — барона Фредерикса, занятого приготовлением предстоящего царского выхода для встречи с депутатами I Государственной думы.

Барон Фредерикс доставил из московской Оружейной палаты все необходимые регалии: трон, утверждающий незыблемость монархии, корону — головной убор из золота и драгоценных камней, символизирующую величие царской особы, скипетр, усыпанный алмазами и изумрудами, — символ мудрости и милости, державу — круглый золотой шар — знак владычества над землей.

Николай то и дело поглядывал на барона Фредерикса, чувствуя, как он вселяет в него уверенность и спокойствие. Все-таки он не ошибся, назначив барона министром императорского двора. При жизни его родителя, царя Александра III, Фредерикс ведал царскими конюшнями, занимал должность главного шталмейстера и командовал конногвардейским полком, в котором он, тогда цесаревич, числился командиром батальона.

— Ваше императорское величество соизволит сесть на трон, — торжественно произнес барон Фредерикс.

— Пожалуй, сяду, — сказал царь. — Но зачем мне все эти парламенты? — сердито спросил Николай, подергивая, как обычно, левым плечом и поеживаясь: в зале было холодно.

Царь думал о завтрашней встрече с депутатами I Государственной думы. Вспомнил начало и конец прошлого, 1905 года, забастовки, бунты, беспорядки… Сам бы он никогда не пошел на уступки, не создавал бы никаких народных представительств, не подражал бы Западной Европе… Но в то страшное время пришлось… и 18 февраля 1905 года он обнародовал высочайший рескрипт, а через полгода издал указ о Государственной думе и положение о выборах в нее. Дума сначала предполагалась как совещательный орган. Однако в стране не гасла мятежная искра, в разных концах империи вспыхивали мятежи, в восьмидесяти двух губерниях из восьмидесяти сени он вынужден был ввести военное положение и усилить охрану. Но и этого оказалось недостаточно. Вопреки собственному убеждению, в манифесте 17 октября пришлось даровать Государственной думе законодательную власть, право контроля за действиями администрации, пообещать гражданские свободы. К столь рискованным шагам его склонил хитрый лис граф Витте. Этого он ему никогда не простит… Государь посмотрел на Фредерикса и уже спокойное спросил:

— Барон, зачем мне эта Дума?

— Ваше императорское величество, вы есть могучий белый царь, — сказал барон, произнося русские слова на немецкий лад. Прожив всю жизнь в России, он так и не научился правильно говорить по-русски. — Вы есть большой император всех времен. Завтра, двадцать семь апрель, большой выход, ваше величество…

— И я им скажу речь, — не то утвердительно, не то вопросительно произнес Николай.

27 апреля 1906 года Дворцовая площадь и прилегающие к ней улицы были оцеплены воинскими и полицейскими отрядами, а по всей столице усилена охрана.

В беломраморном Георгиевском зале весь сановный Петербург: блестели расшитые золотом и серебром парадные мундиры, выделялись надетые по случаю торжества фраки с белыми галстуками, изредка встречались строгие черные сюртуки, но совсем уже инородными среди них выглядели скромные костюмы депутатов рабочих и крестьян. Они стояли в стороне от высоких сановников, министров и главы правительства статс-секретаря Горемыкина. Когда из широких дверей, словно из ворот, показался Николай II в парадном облачении со всей свитой под развернутым трехцветным знаменем, кто-то от неожиданности даже ахнул… Начался молебен. После него бледный, несколько растерянный царь произнес краткую речь, подчеркнув, что в России «необходима не одна свобода, необходим порядок на основе права».

После помпезного царского выхода депутаты покинули императорскую резиденцию и по Неве отправились в Таврический дворец, ставший на одиннадцать последующих лет пристанищем Государственной думы. Они плыли по темной, холодной реке мимо мрачных бастионов Петропавловской крепости, а царь в это время с раздражением говорил барону Фредериксу:

— Все знают, как страстно я воевал против этих Дум, но нашлось слишком мало людей, поддерживающих меня в этой борьбе. Даже среди приближенных я не встретил понимания.

Депутаты вошли в большой с белыми колоннами зал Таврического дворца и заняли свои места. На креслах справа — фраки и сюртуки, слева — простые костюмы и крестьянская одежда. Государственная дума начала свою историю и свои заседания.

Спустя несколько дней председатель Совета министров Горемыкин, заменивший на этом посту Витте, огласил правительственную декларацию. Многие депутаты были возмущены, поняв, что царский манифест оказался мыльным пузырем, так как декларация, по сути, перечеркивала гражданские свободы, обещанные им.

Члены Думы написали царю адрес и выделили депутацию, которая должна была вручить его Николаю. Но тот отказался принять представителей Думы (слишком много чести!) и получил адрес через министра двора.

Читая его, царь дергал плечом и кричал, обращаясь к барону Фредериксу:

— Вы только послушайте, что они пишут! «Государь! Дума ждет от вас полной политической амнистии, как первого залога взаимного понимания и взаимного согласия между царем и народом». На кой черт мне все эти европейские парламенты и представительства… Я — самодержец, и мне никто не вправе указывать…

Барон молча смотрел на Николая преданными, немигающими глазами.

— Дума, которую они вырвали у меня, все равно не могла сделать ничего такого, чего бы не пожелал я, монарх. Дума — нижняя палата русского парламента — обязана помнить, что в России существует верхняя палата — Государственный совет. Туда половину членов назначаю лично я, а половина избирается из наиболее имущих и уважаемых людей… Все предложения болтунов из Таврического дворца сначала утверждает Государственный совет, а затем я, монарх… — Николай постепенно успокаивался, встретив полное понимание барона.

Фредериксу было хорошо известно, что неравенство между членами Государственного совета и членами Думы подчеркивается и денежным вознаграждением: депутаты Думы во время сессий получают десять рублей в сутки, а члены Государственного совета — двадцать пять.

В жаркий июльский день, когда царю стало известно, что депутаты решили обратиться с воззванием к народу, возмущенный Николай зло воскликнул:

— Хватит!

И тут же по царскому указу нижняя палата российского парламента — I Государственная дума, избранная на пятилетний срок, но проработавшая всего семьдесят два дня, — перестала существовать.

Депутаты, явившиеся на очередное заседание, застали Двери Таврического дворца запертыми.

11

Пробыв некоторое время в Харькове, Степан отважился приехать в Полтаву: нередко вспоминал о том, что в Полтаве живет чудесная девушка Лариса, которую Григорий и Доменика прочили ему в невесты…

Но Степана ждало разочарование: дом, где жил дядька Ларисы, теперь занимали другие люди. Ларисы в городе не оказалось.

Грустно стало Степану. Может, потому, что, сам себе не признаваясь, лелеял мечту о личном счастье, о семье. И тогда его потянуло домой, захотелось увидеть мать, отца, сестер, посидеть в родной хате… Соблюдая все меры предосторожности, поехал в Екатеринослав.

Стояла осень 1906 года. Сидел Степан в вагоне, головы не поднимал, так задумался, а с него глаз не спускали два человека.

Вот один из них поднялся, вышел в тамбур, раскрыл портсигар, но не закурил. Постоял там, а возвращаясь, буквально впился взглядом в Степана. «Сейчас подойдет и скажет, как тот офицер во время японской войны: „Что-то мне не нравится физиономия этого пассажира“, — подумал Степан. — Кажется, мне необходимо исчезнуть». Но стоило ему пошевелиться, как незнакомец дотронулся до его плеча и строго приказал:

— Следуйте за мной!

Так началась для Степана иная жизнь — пересыльные тюрьмы, высылка в Кемь, на Белое море. Родители получили от него письмо. Степан писал, что встретил хороших людей, многое от них узнал, многому научился, что очень скучает по родному дому и своим старикам. Когда узнал, что Григорий живот в Мариуполе, послал ему длинное письмо, закончив его шутливыми словами: «К сему руку приложил тот ученик, который закончил три класса, а четвертый коридор». Григорий Иванович догадался, подержал листок над паром и прочел проступившие слова: «Сказка не такая длинная, а черт не так страшен, как его малюют». Из этой фразы Петровский сделал вывод, что Степан немало повидал и пережил, но ничего не устрашился и по-прежнему предан их общему делу.

Мысли о друзьях, и прежде всего о Степане, не покидали Григория. Он собирался написать товарищу обстоятельное письмо о том, как сам колесил по свету, был вместе с другими членами подпольной организации в Германии, работал в Харькове, в Донбассе и наконец бросил якорь в Мариуполе, на заводе «Провиданс». «Мы временно отступили, чтобы собраться с силами! — мысленно обращался Григорий Иванович к Степану. — Нам, большевикам, сейчас нужно изучить еще одну науку — науку правильного отступления». Еще он написал бы о меньшевиках, которые говорят, что революция окончательно потерпела поражение и что самый верный путь борьбы — это путь реформизма. Если их слушать, то выходит, что пролетариату следует отказаться от революционных подпольных организаций, ликвидировать нелегальную партию, приспособиться к столыпинскому режиму. Но если ты большевик, надо жить и работать ради того, чтобы рабочее движение росло и распространялось, чтобы в конце концов была достигнута главная цель — свергнуто самодержавие. Такое письмо собирался послать Григорий Петровский своему Степану Непийводе, но, зная, что полиция не дремлет, раздумал. «Расскажу ему при встрече», — решил он.

Вспомнил Григорий и про Исаака Христофоровича Лалаянца. Знал, что тот находится в тюрьме. Вот только неизвестно, где может быть Иван Васильевич Бабушкин — дорогой ему человек и преданный боец революции. Не знал тогда Петровский о том, что Бабушкин в январе 1906 года выехал с партией оружия из Читы в Иркутск, был захвачен карательной экспедицией и на станции Мысовая расстрелян. Перед расстрелом он сказал: «Умирать будем, товарищи, как жили — без страха».

12

Василий Витальевич Шульгин, крупный русский помещик Волынской губернии, предвкушая встречу с государем Николаем II, чувствовал себя безгранично счастливым в это майское утро 1907 года. В его имении на Волыни в самом большом зале висел конный портрет царя, а в киевском особняке, на углу Кузнечной и Караваевской, всю стену занимало огромное панно — самодержец с августейшим семейством.

А сегодня он воочию увидит монарха, услышит его голос.

Депутаты-монархисты Государственной думы второго созыва, среди которых был и Шульгин, садились в Петербурге в специальный поезд, чтобы отправиться в Царское Село на прием к государю.

Приподнятое, восторженное настроение кружило голову не одному Шульгину. Радость и счастье видел он на лицах всех отъезжающих в царскую резиденцию.

В вагоне Шульгин оказался рядом с помещиком Пуришковичем, с которым коротко сошелся за три месяца думской сессии. Он привлекал его своей пылкой, бескомпромиссной преданностью династии Романовых. Правда, Пуришкович чуть-чуть несдержан, что дает повод либеральным говорунам и бумагомарателям слегка подтрунивать над ним, но ему лично он кажется человеком безукоризненным.

Они сидели в роскошном вагоне, и Пуришкевич, что-то рассказывая, по привычке размахивал руками, отчего на кисти его правой руки позванивала металлическая браслетка, с которой он никогда не расставался. Пуришкевичу она напоминала юность, службу в Министерстве внутренних дел, поездки по всей стране, цыганские хоры, бесшабашную хмельную молодость…

— Василий Витальевич, я все скажу его величеству, — широко улыбаясь и показывая крупные желтоватые зубы, пообещал Пуришкович.

— А что собираетесь говорить? — спросил Шульгин.

— Да вы же сами знаете…

— Вспомнил, батенька, вспомнил…

Когда ступили на мраморную лестницу царскосельского дворца и вошли в небольшой зал, восторженный экстаз застлал Шульгину глаза. Он не мог сосредоточиться, не видел, кто их выстраивает в полукруг, не в силах был оторвать взгляда от двери, из которой должен выйти Николай II. Мелодичный звон башенных часов отмерил два удара, распахнулись двери, и послышался негромкий голос:

— Государь император.

В зал вступил царь, одетый в форму стрелка. Рядом с ним выступала высокая дама в белом платье и большой белой шляпе. Она держала за руку мальчика, точно такого, каким Шульгин знал его по последним фотографиям.

Николаю поочередно представляли депутатов. Шульгин неотрывно следил за тем, как государь обходит живой полукруг, то и дело останавливаясь и о чем-то спрашивая своих спутников.

Шульгин прислушивался, но царь говорил очень тихо, и ничего нельзя было разобрать. Николай будто не шел, а как бы передвигался боком, все время подергивая левым плечом. Но вот император остановился напротив его соседа Пуришкевича.

— Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат от помещиков Бессарабской губернии.

Шульгин увидел, как улыбнулся Николай и как напрягся, покраснел Пуришкевич.

— Ваше императорское величество! — внезапно так рявкнул Пуришкевич, что царь вздрогнул. — Мы ждем не дождемся, когда окончится это позорище, это собрание изменников и предателей… которое революционизирует страну… Мы страстно ожидаем приказа вашего императорского величества о роспуске Государственной думы!

Все, затаив дыхание, ждали, что будет дальше, потому что задавший вопрос выразил общее желание присутствующих. Пуришкевич двинул правой рукой, и металлическая браслетка громко звякнула.

Царь вздрогнул и побледнел. На его лбу выступил холодный пот. Николай вспомнил, как десять лет тому назад во время коронации в московском Успенском соборе он, облаченный в порфиру, принял скипетр и державу, и вдруг на его шее оборвалась цепочка Андрея Первозванного — дурное предзнаменование — и он, чуть не упав в обморок, выронил из рук скипетр…

Николай отогнал неприятное воспоминание и улыбнулся Пуришковичу. Он и сам бы с величайшим удовольствием разогнал II Думу, как совсем недавно разогнал I Думу. Ведь эта II Дума, вопреки расчетам правительства, оказалась более непослушной, более либеральной, чем I Дума. Ее левый фланг насчитывает почти половину депутатов, и с высокой всероссийской кафедры произносятся непозволительные речи, покушающиеся на незыблемые устои самодержавного строя. Этого, конечно, терпеть нельзя. Но всему свой черед. Председатель Совета министров Столыпин — человек преданный и решительный — докладывал, что скоро все будет подготовлено… Но ему, монарху, негоже раскрывать государственные тайны и рассказывать о том, что охранное отделение уже готовит компрометирующий материал на думскую социал-демократическую фракцию…

Николай снова улыбнулся.

— Благодарю за вашу преданность престолу и родине. Но этот вопрос предоставьте решать мне, — любезно ответил он Пуришкевичу и подошел к следующему депутату.

Государыня на все это не обратила никакого внимания. Ее не волновала судьба Думы. Она до сих пор чувствовала себя в России чужой. Глядя на наследника, который заинтересовался чьей-то форменной фуражкой, она мечтала о розовой чайке с черными глазами, недавно обнаруженной где-то в северных провинциях России. Пропитанная мистикой, царица жаждала заполучить эту розовую чайку, надеясь, что необыкновенная птица одним своим присутствием может излечить тяжелую болезнь наследника — гемофилию.

Но вот царь приблизился к Шульгину. Помещик весь затрепетал, глядя на грудь Николая, где сверкал небольшой серебряный значок «Союза русского народа», точно такой же, как носит он сам, как носят все присутствующие здесь.

— Вы от Волынской губернии? Кажется, от вашей губернии все правые?

— Так точно, ваше императорское величество! Все правые, — по-солдатски ответил Шульгин.

— Превосходно вам удались выборы, — одобрительно заявил Николай II, и Шульгин просиял.

Царь подошел к депутату от Полтавской губернии Лукашевичу, немолодому, плотному господину с маленькими глазками.

— А вы где служили раньше? — спросил его Николай.

— На флоте, ваше императорское величество. Потом вышел в отставку, был председателем земской управы, а теперь вот — в Думе. Очень это мне не с руки, сижу в Петербурге, дела земские запустил… Если так долго протянется, должен буду подать в отставку… Не знаю, что и делать…

Николай отошел от него, потом обернулся и, улыбаясь, произнес:

— Повремените подавать в отставку…

Пуришкевич, забывшись, махнул рукой, металлическая цепочка снова зазвенела, все заулыбались. Стало ясно: Дума доживает последние дни.

Царь оказался в центре полукруга:

— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете устои, при которых Россия крепла и процветала.

Громкое «ура» потрясло царскосельский дворец и заставило Николая несколько раз дернуть плечом.

Легким наклоном головы Николай II простился с депутатами и быстро вышел.

Когда вся эта блестящая, в новых фраках и цилиндрах, толпа депутатов, жаждущая разгона Думы, выкатилась из дворцовых стен, многие восторженно и радостно загалдели:

— Ах, императорское величество…

— Какой прелестный наследник!

— А как хороша государыня!

— Теперь, господа, мы можем спать спокойно! Думе конец!

Громкие восклицания и веселый, ликующий смех заглушали мягкий шелест придворных экипажей, везущих депутатов к императорскому поезду. Пуришкевич размахивал руками, ерзал на сиденье и выкрикивал:

— Господа, скоро безобразный кабак, именуемый Государственной думой, перестанет существовать!

— Ура!..


Неудержимая бурная радость снова охватила Шульгина недели две спустя.

Думская социал-демократическая фракция в ночь на 3 июня 1907 года была арестована и брошена за решетку, а наутро появился царский манифест о роспуске II Государственной думы и об изменении избирательного закона. Крестьянство по новому положению избирало двадцать два процента выборщиков вместо прежних сорока двух, а число рабочих выборщиков уменьшилось с четырех процентов до двух. Нерусское население Средней Азии, Якутской области, кочевники Астраханской и Ставропольской губерний, инородцы Забайкалья были полностью лишены представительства в Думе. Уменьшилось количество депутатов от Кавказа и Царства Польского. Зато дворяне, имущие подданные — действительная опора государства — получили гораздо больше прав. Например, помещики, к которым принадлежал и он, Шульгин, будут теперь иметь больше половины выборщиков. Такой смелости со стороны правительства даже он, человек не робкого десятка, не ожидал. Счастливый, он бродил по улицам Петербурга, заглядывал в лица прохожих, с восхищением смотрел, как под звуки бравурной музыки шагал по Невскому стрелковый полк… От наплыва чувств у Шульгина кружилась голова, от долгой ходьбы гудели ноги, но он все шел и шел, и сердце его радостно колотилось. 3 июня совершало свое победоносное шествие по каменным улицам столицы, по безмерным просторам страны…

Вечером, обедая в знаменитом ресторане Донона, Шульгин в самодержавном раже страстно шептал Крупенскому, депутату от молдавских помещиков:

— Дорогой друг, в России есть самодержавие!

— И будет веки вечные! — рокотал хрипловатым баском Крупенский, вытягивая длинную шею и стараясь подавить икоту. — Ве-еликолепно! Выпьем за мудрого Столыпина!

— Все для народа — вопреки народу, — хитро подмигнув, сказал Шульгин, и они оба расхохотались.

13

Оба стольных града — Петербург и Москва — праздновали победу над «чернью», крамолой и всем тем, что так напугало царя и министров. Теперь они торжествовали. Восторгались премьер-министром Петром Аркадьевичем Столыпиным, происходившим из старинного дворянского рода, крупным помещиком, владеющим семью с половиной тысячами десятин земли.

Столыпин начинал службу в Министерстве внутренних дел, был губернатором Гродненской губернии, но особенно прославился на посту саратовского губернатора, решительно подавив крестьянское движение во вверенных ему пределах, за что получил личную благодарность Николая II. За сравнительно короткое время правительство, возглавляемое Столыпиным, сделало немало для водворения в империи порядка: ввело военно-полевые суды, разослало по всей стране карательные экспедиции с правом вешать и расстреливать.

Портреты Столыпина украшали цветами. Премьер в фаворе у царя, каждый почитал за честь познакомиться с ним.

Шведский композитор Гартевельд, возвратившийся в Петербург из длительного путешествия по сибирским тюрьмам, торопился на Елагин остров к Столыпину.

В дубовой роще возвышался великолепный дворец премьер-министра. Композитора приняли с подчеркнутой любезностью. Гартевельд давно отметил широту русской натуры. Его необыкновенно приветливо встречали во всех сибирских тюрьмах, охотно, даже с гордостью, показывали орудия пыток — оковы, плетки-тройчатки, шомпола, водили по самым потаенным закоулкам, до которых, вероятно, не добирался ни один ревизор. Ту же приветливость он ощутил и во дворце премьер-министра: в подобострастной позе лакея, ожидающего у порога, в мягкой улыбке главы правительства, когда тот пригласил гостя в свой кабинет. Гартевельд, посетивший многие дома русских сановников, был поражен их необычайной роскошью, поэтому дворец премьер-министра его особенно не удивил. Приятно было увидеть в кабинете Столыпина рояль.

Высокий, худощавый Гартевельд утонул в мягком, глубоком кресле. Столыпин, погрузившись напротив в такое же, провел рукой по бледному, исклеванному оспой лицу, пригладил черную, с проседью бороду.

— Я очень рад, что вы не пренебрегли моим домом и посетили мое скромное жилище. Рассказывайте, что видели, какие песни записали, какие мелодии вам более всего пришлись по душе, — с любезной улыбкой сказал хозяин и добавил: — Это меня очень интересует, поскольку я сам большой любитель музыки.

Встретив столь просвещенного собеседника, композитор охотно поделился с ним своими впечатлениями, затем сел за рояль и наиграл самые яркие мелодии. Хозяин, томно прикрыв черные цыганские глаза, ласково гладил рукой пушистого ангорского кота, разлегшегося у него на коленях.

Бесшумно вошел лакей и поставил на полированный столик серебряный поднос с коньяком и кофе.

Столыпин пригласил Гартевельда, разлил по рюмкам коньяк, растроганно проговорил:

— Я счастлив, что познакомился с вами.

— Разрешите побеседовать с вами, как говорят в России, «по душам».

— О, пожалуйста, прошу…

Столыпин почесал за ухом ангорского кота, сел поудобнее и приготовился слушать.

— Я знаю, что вы очень заняты, — начал композитор, — знаю, что за всем вы просто не в состоянии уследить, и поэтому по-дружески, как частное лицо, осмелюсь обратиться к вам с просьбой кое-что изменить и пересмотреть…

Столыпин понимающе кивнул.

— Немало страшного увидел я в ваших тюрьмах… Уверен, что все это творится не по вине центральной власти. — Взглянул на хозяина, словно хотел убедиться, что можно говорить дальше. Столыпин, не меняя выражения лица, внимательно слушал. Это ободрило гостя. — Я встретил каторжников, которые мечтают о смерти, как о спасении. Мне показали политического Черкашина, у него отобрали подкандальники, и он натер себе на ногах кровавые раны. Я наблюдал, как в тюремной больнице на грязных нарах лежат больные в кандалах. Мне показали так называемый «горячий карцер»… О, это ужасающее, дикое зрелище!

Столыпин гладил кота, время от времени брал изящную чашечку и маленькими глотками отпивал кофе. Изредка в его глазах вспыхивали злые огоньки, но они тут же гасли, и композитор ни разу не уловил их блеска.

Гартевельд нарисовал яркую картину тюремных драм и каторжных трагедий, пытаясь раскрыть перед премьером страшные беззакония тюремного начальства, о которых, разумеется, ничего не известно главе правительства. Композитор был в этом абсолютно уверен, а глядя на Столыпина, на его сосредоточенное, чуть усталое лицо в розовых оспинах, лишний раз убедился в правоте своего предположения.

Прощаясь с композитором, Столыпин сказал:

— Я еще и еще раз вас благодарю. Прошу поверить, что все недостатки тюремного быта вскоре будут исправлены. Счастливого пути, друг мой! — И он сердечно пожал руку Гартевельда.

Столыпин не солгал. Едва отъехала карета, он позвонил министру юстиции:

— Какой идиот дал шведскому фигляру пропуск в тюрьмы? Ничего не хочу знать! Запомните, чтобы больше подобных фокусов не повторялось.

В ярости он швырнул на рычаг телефонную трубку. Гневно тряслась густая черная борода с редкими седыми кустиками, а розовые оспины на щеках премьера покраснели и стали похожи на капельки крови.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

«Опять Дума, опять выбирать… Да ну их, эти выборы! Ведь уже выбирали, а что толку, разве Думы нам что-нибудь дали? Пожалуй, стоит в этом разобраться и решить, будем ли мы мараться из-за следующей.

Но прежде всего спросим себя, что значит: „Дума дала“.

Если „дала“ понимать вроде как бы „подарила“, то Дума нам ровнехонько ничего не дала. Но этого от Думы никто и не ждал, понимая, что если народу самому не удалось добыть землю и свободу, то и Дума для него их не добудет. Все понимали, что и с Думой и без Думы свободу придется добывать своими руками и только путем борьбы.

Рабочий класс силой добыл для своей страны манифест 17 октября 1905 года, обещавший свободы…

…Но правительство, оправившись от потрясений, арестовало передовых рабочих, закрыло рабочие газеты, разогнало рабочие организации, подавило декабрьскую забастовку, разослало во все концы страны карательные экспедиции, воздвигло целый лес виселиц.

Опять Дума, опять выбирать. Да ну их, эти выборы!»

Эту листовку, выпущенную Екатеринославским комитетом РСДРП еще в 1907 году, читал Григорию Ивановичу приехавший в его мариупольскую квартиру в сентябрьское воскресное утро 1912 года член Екатеринославского подпольного комитета РСДРП, назвавшийся товарищем Василием.

— Я не без умысла привез вам эту давнюю прокламацию, Григорий Иванович, — сказал он. — Настроение рабочих, даже сознательных, по поводу Думы в тысяча девятьсот седьмом году и теперь, в двенадцатом, почти одинаковое. А Пражская конференция РСДРП, как вы знаете, нацеливает большевиков принять самое активное участие в выборах членов в Четвертую Государственную думу. Поэтому основная задача на сегодня — разъяснить рабочим, что наша партия идет в Думу не для того, чтобы играть там в «реформы», а для того, чтобы с думской трибуны звать массы к борьбе, разъяснять учение социализма, вскрывать всякий правительственный и либеральный обман… для того, чтобы готовить армию сознательных борцов новой русской революции. Вы понимаете, конечно, что депутаты предыдущих Дум, крупные помещики России Шульгин, Пуришкевич, Марков-Второй, Крупенский и им подобные не сомневаются в прохождении своих кандидатур от землевладельческой курии. Тем более что эти кандидатуры одобрены как царем, так и нынешним председателем Совета министров Коковцовым, заменившим убитого Столыпина.

— Мы здесь внимательно читаем «Правду», — сказал Григорий Иванович, — и наши рабочие знают, что в Четвертую Думу помещикам обеспечивается почти половина выборщиков, а рабочим — чуть больше двух процентов. Известно также, что рабочие курии созданы лишь в шести губерниях России, а женщины и молодежь вообще лишены права голоса.

— Екатеринославский комитет РСДРП постановил, Григорий Иванович, избрать вас уполномоченным и выборщиком по выборам членов в Четвертую Государственную думу, — сказал напоследок гость.

Провожая его, Григорий Иванович распахнул двери в сенцы, выходящие на восток, откуда золотым потоком хлынуло в комнату утреннее солнце. И тут же в дверях показались ребята — Петя, Леня и Тоня. Детвора бесцеремонно уставилась на незнакомца, с интересом разглядывая его летний серый костюм, дырчатую, с широкими полями шляпу из рисовой соломки и легкие серые туфли. Вошла Доменика, поздоровалась и позвала детей.

— Славная у вас семья, — прощаясь, улыбнулся гость.

— Доменика, тебе случайно не снился сегодня какой-нибудь сон? Плывущая лодка или широкая река? — спросил Григорий Иванович, лукаво поглядывая то на жену, то на сыновей, забавлявших сестренку.

— Ничего не снилось, — ответила Доменика. — Уж если уезжать, то хотя бы вместе… А я здесь обжилась, вон даже цветы развела…


Григорий Иванович время от времени окидывал мысленным взором сделанное, как бы подводя итоги и анализируя свою работу. Вот и теперь он подумал о том, что уже выполнил часть возложенного на него задания, приняв участие в выборах уполномоченных по рабочей курии, разъясняя рабочим каждую строку, сказанную Лениным и напечатанную в «Правде».

«Как-то у меня получается, что, где бы я ни жил и ни работал, в конечном счете дорога моя всегда лежит в Екатеринослав. В Екатеринославе я нашел работу, получил профессию токаря». Петровский вспомнил первого своего наставника по токарному делу Савватия Гавриловича. «Обязательно надо его повидать», — решил он про себя, не зная еще, что через несколько дней на открытии губернского собрания по рабочей курии Савватий Гаврилович будет первым, кого он увидит.

Собрание уполномоченных проходило в здании городской думы. Зал заседаний до отказа был заполнен рабочими, газетчиками, депутатами городской думы. Едва Петровский открыл собрание, как вдруг двери широко отворились, и в зале появилась группа полицейских во главе с помощником полицмейстера. Полицейские остановились в проходах, офицер сел в переднем ряду. На лицах собравшихся — замешательство и растерянность. «Вот она, свобода, — подумал Григорий Иванович и поднялся, — дают, да из рук не пускают». Вспомнился Иван Васильевич Бабушкин, разговаривавший с заводским начальством без страха и с достоинством, в то время как при виде кокард и золоченых пуговиц рабочих бросало в дрожь.

— Господин помощник полицмейстера, своим присутствием вы нарушаете избирательный закон, — спокойно сказал Петровский. — Я прошу вас немедленно увести из помещения полицейский наряд.

Полицейский чиновник привстал и заявил:

— Продолжайте собрание, господин председатель.

— Пока в помещении будет находиться полиция, мы собрания не начнем.

— Как вам будет угодно, — произнес офицер.

— Господин помощник полицмейстера, как блюститель порядка вы обязаны следить за неукоснительным выполнением приказов, а не нарушать их. Положение о выборах гласит, что никто из посторонних лиц не имеет права присутствовать на них… Здесь собрались уполномоченные от всей губернии, и мы не начнем свою работу, пока тут будут находиться посторонние…

Помощник полицмейстера начинал чувствовать, что проигрывает бой, но так скоро не намерен был сдаваться.

— В таком случае мы будем жаловаться губернатору, — подвел итог переговорам Петровский и тут же отправил делегацию к губернатору.

Все напряженно ждали.

Через некоторое время, после продолжительных разговоров по телефону с губернатором, полицейский офицер увел наряд.

На собрании были избраны четыре выборщика — меньшевики Худокормов и Жовтенький, эсер Способный и большевик Петровский. Из этих четырех предстояло теперь выбрать одного депутата по рабочей курии.

В небольшом зале с низким потолком продолжалось предвыборное собрание рабочих — большевики и меньшевики отстаивали своих кандидатов.

— Мы все знаем Григория Ивановича Петровского как последовательного революционера и преданного борца за рабочее дело.

Петровский не верил своим ушам: выступал заядлый меньшевик Кердан, коренастый, с громовым, самоуверенным голосом, в тесном пиджаке и ярком галстуке. «Что он говорит, к чему ведет?» — недоумевал Петровский.

— Но все заслуги указанного товарища, — рокочет Кердан, — в прошлом.

«Вот оно что…» — понимает Петровский и обводит взглядом присутствующих. Возле двери возвышается высокая фигура Савватия Гавриловича в знакомом потертом синем костюме.

— Я не желаю ни в чем обвинять товарища Петровского, повторяю: ни в чем! Вероятно, он устал, ведь может же человек устать, в конце концов, — у него большая семья, трое детей, он должен о них заботиться, кто посмеет упрекать за это? — И Кердан назидательно поднял вверх указательный палец. — Бывают случаи, когда активные работники отходят от революционной деятельности, и мы их не судим. Но нам нужен человек деятельный! Вот почему я предлагаю в депутаты товарища Худокормова, который является, повторяю, является, а не являлся образцом партийца и революционера!

— Не верьте ему! — крикнул Савватий Гаврилович и вместе с другими направился к трибуне. — Можно сказать?!

— Говори, говори, Савватий.

— Вы нарочно брешете на Петровского, чтобы протащить своего кандидата. Но мы его не знаем! Зато екатеринославские и донецкие рабочие хорошо знают Петровского! Знают и уважают!

— Правильно! Петровского!

— Хотим Петровского!

Савватий Гаврилович сошел в зал, дрожащими от волнения руками свернул цигарку и глубоко затянулся.

— Мы — за Петровского! — голосуют рабочие.

Кердан, видимо не ожидавший подобного отпора, примирительно сказал:

— Чтобы не провалить выборов по рабочей курии, мы тоже поддержим кандидатуру Петровского.

18 октября 1912 года на губернском съезде выборщиков Екатеринославщины Григорий Иванович Петровский тайным голосованием был избран депутатом IV Государственной думы от рабочей курии.

2

На тихой улице Петербурга Петровский подошел к дому, где помещалась редакция газеты «Правда». Надо было узнать там адрес депутата от петербургской рабочей курии — Бадаева. Подергал дверь. Заперта. Осторожно постучал. Ни звука. Нашел дверь с черного хода. Снова постучал. Услышал за дверью какой-то шорох, потом голос:

— Кто там?

— Откройте. Я по делу.

Щелкнула задвижка, на пороге показался тощий пожилой мужчина с веником и ведром в руках.

— Чего тебе, мил человек? Сегодня редакция не работает, воскресенье.

— Какая жалость! Я только что приехал…

— Откуда?

— Из Екатеринослава.

— Тогда заходи.

Человек пошел впереди, Петровский с чемоданом — за ним. Когда поравнялись с дверью, дежурный открыл ее и пропустил Петровского вперед, а сам выключил в коридоре свет.

— Бережливость, — объяснил он. — На рабочие копейки не размахнешься. Садись вот тут, — указал он на стул.

Петровский огляделся. На полу и на столах громоздились подшивки газет и журналов, лежали кипы бумаги, стояли чернильницы.

— Ты, верно, новый депутат? И тебе некуда деваться?

— Угадали, — засмеялся Петровский. — Мне бы адрес Бадаева.

— Он живет на Шпалерной, возле Таврического дворца. А меня Сидоровичем зовут.

— Спасибо, Сидорович, выручили.

— А ты долго стучал? — полюбопытствовал Сидорович. — Только в воскресенье и можно кое-чего убрать, а в будни ни днем, ни ночью двери не закрываются. Питерские рабочие любят нашу газету. Будешь жить в Питере, убедишься.

— Еще раз большое спасибо, Сидорович!

— Бывай здоров! — бросил новый знакомый и открыл дверь.

Не торопясь Петровский шел по улицам, жадно разглядывая незнакомый город. Остановился возле Таврического дворца, где 15 ноября должно было состояться первое заседание IV Государственной думы. Все двери во дворце были закрыты, а шторы опущены. За железной решеткой в саду порхали вездесущие воробьи.

В доме на Шпалерной его встретил стройный, красивый, с открытым, приветливым лицом человек лет тридцати.

— Алексей Егорович Бадаев? — спросил Петровский.

— Он самый. С кем имею честь?

— Григорий Иванович Петровский. Из Екатеринослава.

— А! — радостно воскликнул хозяин. — Очень рад. Заходите. А как вы меня нашли?

— Заходил в «Правду».

— Ясно. Сидорович направил? Чудесный человек, хотя с виду и хмуроват.

— Он мне таким не показался.

— В редакции Сидорович незаменим. Он и сторож, и завхоз, и курьер, и мастер на все руки — словом, находка. А главное, всей душой предан газете.

Через несколько минут они сидели в столовой. На столе шумел самовар, и жена Алексея Егоровича потчевала их чаем.

Вскоре они уже все знали друг о друге. Алексей Егорович — металлист, выходец из крестьян, в Петербурге закончил Смоленскую вечернюю техническую школу, работал слесарем в Главных вагонных мастерских Николаевской железной дороги. С девятьсот четвертого — большевик, активный участник революции девятьсот пятого года.

— Во всех шести губерниях по рабочей курии прошли большевики! Это победа! — с восторгом произнес Бадаев. — Понимаете, Григорий Иванович, все депутаты от рабочей курии — большевики!

— Здорово! — согласился с ним Петровский.

— Интересно, как мы поладим с меньшевиками? — вопросительно посмотрел на Петровского Бадаев. — Нам ведь придется с ними работать в одной фракции.

— Думаю, что не все будет гладко. Судя по выборам, они станут гнуть свою линию. Но поживем — увидим.

— Из меньшевистских депутатов я знаю только Чхеидзе и Скобелева, встречался с ними в редакции «Правды», они несколько раз заходили к нам, вероятно желая показать, что держат связь не только с меньшевистской газетой «Луч». Чхеидзе — человек солидный, с образованием, журналист, пять лет, как вы знаете, возглавлял социал-демократическую фракцию Третьей Государственной думы. Скобелев — инженер. Словом, ученая братия.

Алексей Егорович вышел из комнаты и тут же вернулся с целой охапкой свежих столичных газет. Тут были кадетская «Речь», меньшевистский «Луч», «Петербургские новости».

— Вот сколько мусора. Перечитаешь все это — сплошной туман застелет глаза. Основная забота этих писак — создать видимость демократии в Думе и заморочить людям голову.

— Какая там демократия! — воскликнул Петровский. — У нас в Екатеринославской губернии в списки для голосования внесена лишь одна десятая часть фабрично-заводских и рудничных рабочих. От трех с половиной миллионов населения нашей губернии послано всего два депутата — один рабочий и один крестьянин. А от четырехсот тысяч землевладельцев и буржуев избрано в Думу восемь депутатов.

— Об этом газетки умалчивают, но до рабочих истина все равно доходит. На днях пришел слесарь с Путиловского, рассказал про заводской профсоюз, приглашал почаще заглядывать к ним. Мы тебя послали в Думу, говорит, не для того, чтобы ты один свалил царский трон, а затем, чтобы ты объединил нас в непобедимую силу. И никогда не забывай о тех, кто тебя избрал.

— Точно определил наши задачи, — заметил Петровский.

— Я, Григорий Иванович, поддержку рабочих чувствую с первых дней выборной кампании.

— Вижу, Алексей Егорович, что вы не сидите сложа руки.

— Что вы, Григорий Иванович! Питерские рабочие — люди активные, они не дадут сидеть, — усмехнулся Бадаев. — Знают, что на них равняется пролетариат всей России. Я понял одно: только рука об руку с рабочими, прислушиваясь к их советам, я смогу справиться со своими обязанностями.

— Вы совершенно правы, — согласился Петровский. — Депутат, оторванный от своих избирателей, словно растение без корней.


В столицу съезжались депутаты-большевики. Из Москвы прибыл Роман Малиновский, из Костромы — Николай Шагов, из Владимира — Федор Самойлов. Позднее всех приехал депутат от рабочих Харьковской губернии Матвей Муранов. Прежде чем отправиться в Петербург, он побывал в Кракове у Владимира Ильича Ленина.

Петровский и Муранов поселились в одной гостинице. Они вставали рано, бродили по улицам города — хотели осмотреть красавец Петербург до начала работы Думы, потом завтракали всегда в одном и том же трактире на Невском. В день первого совещания социал-демократической фракции они заблаговременно явились в Таврический дворец. Вслед за ними пришел Николай Шагов, молчаливый, невысокого роста человек с пытливым и немного настороженным взглядом. Подошел к Муранову, протянул большую узловатую руку, глухо произнес:

— Рад познакомиться. Шагов — из Костромы.

— Очень приятно, — приветливо улыбнулся Муранов. — Именно таким я представлял рабочего из прославленного текстильного края.

— А вот идет еще один текстильщик, — сказал Петровский.

Самойлов неторопливо приблизился к группе, поздоровался со всеми, познакомился с Муратовым, которого видел впервые. На продолговатом, смуглом лице Самойлова горел румянец, над верхней губой выделялся треугольник светлых усов.

Вскоре появился Малиновский — в темном костюме, в белоснежной сорочке, светло-каштановые волосы блестят от бриллиантина, усики нафабрены. Бадаев также был одет достаточно щегольски.

— Какими франтами представлены Петербург и Москва! — шутливо заметил Муранов.

Собрались в кружок и меньшевики. Знакомились:

— Бурьянов — из Таврии.

— Туляков — с Дона.

— Хаустов — из Уфимской губернии.

Чхеидзе, Скобелев, Чхенкели избраны на Кавказе.

Сразу было видно, что основная фигура среди меньшевиков — Николай Семенович Чхеидзе. Он был старшим по возрасту, прекрасно усвоил видимую и невидимую механику всего, что происходило в Думе: недаром пять лет возглавлял социал-демократическую фракцию предыдущей Думы. Од имел обыкновение внимательно и пристально смотреть на собеседника темными, навыкате глазами, время от времени трогая крупный, с чуть заметной горбинкой нос.

По праву старшего он открыл заседание фракции.

Депутаты сели за длинный полированный стол в отведенной комнате Таврического дворца. Так уж получилось, что с одной стороны оказались большевики, с другой — меньшевики. «Как в кулачном бою, друг против друга», — мелькнула у Петровского озорная мысль.

— Товарищи, мне выпала высокая честь открыть наше заседание и приветствовать вас с избранием в Четвертую Государственную думу, — торжественно произнес Чхеидзе. — Перед нами открывается широкое поле общественно полезной деятельности. Нам, к сожалению, во время выборов не удалось выбить реакцию из думских кресел. — Слова он выговаривал твердо, словно очерчивая каждое, с едва заметным грузинским акцентом.

— Ее так просто не выбьешь! — авторитетно бросил Малиновский.

— Конечно. Мы — четырнадцать человек — капля в огромном черносотенном думском море…

Петровский заглянул в думский справочник, розданный депутатам: всего избрано 442 человека. По фракциям: правых — 65, националистов и умеренно правых — 120, октябристов — 98, прогрессистов — 48, кадетов —59, национальных групп — 21, трудовиков — 10, социал-демократов — 14 и беспартийных — 7.

— Между тем, — продолжал Чхеидзе, — пятнадцатого ноября, как вам известно, открытие Думы. К этому сроку мы должны выбрать руководство фракции, зарегистрировать фракцию в секретариате Думы, решить судьбу члена Польской партии социалистов товарища Ягелло, избранного рабочими Варшавы, и утвердить декларацию нашей фракции, в которой мы изложим взгляды на политику царского правительства.

Говорил мягко, не спеша, упиваясь своим лидерством.

На следующий день думские социал-демократы избрали президиум фракции в составе Малиновского, Петровского, Скобелева, Туликова и Чхеидзе. Председателем фракции стал Николай Чхеидзе, его заместителем — Роман Малиновский.

Заняв место председательствующего, Чхеидзе обратился к присутствующим:

— Дорогие товарищи! Я весьма благодарен вам за дружеское доверие, и единственное, чего бы мне хотелось пожелать нам всем, — это солидарности, общности мыслей и действий — только при таких условиях мы можем противопоставить себя мутному океану реакции, который, безусловно, будет главенствовать в Думе. Мы, знаменосцы высоких идей, должны смело идти вперед, но для этого нам нужно объединиться.

— Правильно, — поддержал Муранов. — Но объединиться можно лишь на принципиальной основе.

— Конечно, Матвей Константинович, — приветливо улыбнулся Муранову Чхеидзе. — Пусть простят мне те, которым то, что я сейчас буду говорить, покажется азбучной истиной, но здесь есть новые товарищи, незнакомые с государственным правом и вообще с юриспруденцией, впервые избранные в Думу, и это для них будет, я смею надеяться, полезным. Нам придется выступать с декларациями и речами, посвященными определенным участкам государственной деятельности, нам придется готовить запросы. Запрос или интерпелляция — одно из преимуществ парламента, заключается в том, что члены парламента имеют право требовать от правительства объяснения по вопросам внутренней и внешней политики. От вопроса запрос отличается мотивированностью, дальнейшими прениями и резолюцией по предмету интерпелляции. Сообразуясь с порядками, установившимися в Думе, запрос подписывает группа, в которой состоит не менее тридцати трех депутатов. Теперь у нас остался вопрос о товарище Ягелло. Из Сибири прибыл депутат Маньков, он — за принятие Ягелло во фракцию. Вы хотите что-то сказать, Григорий Иванович?

— Да, — поднялся Петровский. — Я скажу от имени всех большевиков. Фракция наша — социал-демократическая, а Ягелло — член Польской социалистической партии. Мы не должны забывать, что он избран депутатом не от рабочих Варшавы, как вы сказали, а прошел в Думу благодаря блоку ППС, националистической еврейской буржуазии и Бунда, то есть враждебных социал-демократии сил. Поэтому мы настаиваем, чтобы по внутрипартийным вопросам фракции Ягелло имел только совещательный голос…

— Товарищи, мне известно, — поднимаясь, начал Бадаев, — о чем думают питерские рабочие, чем они живут. Они наказали строго придерживаться революционных завоеваний, не сдавать революционных позиций и не простят нам такого шага.

— Хорошо, хорошо, — поспешно прервал его Чхеидзе.

— По внутрипартийным вопросам Ягелло должен иметь только совещательный голос, — повторил предложение Петровского Муранов.

— Ну что ж, — заключил Чхеидзе. — Будем голосовать… Проходит следующее предложение: в общедумской работе товарищ Ягелло будет иметь полновластный голос, а в вопросах внутрипартийной жизни фракции — совещательный. Теперь последнее. Тут некоторые товарищи, — доверительно улыбнулся Чхеидзе, — уж очень нападали на нас, обвиняя в том, что мы, меньшевики, якобы пользуясь формальным большинством, слишком настойчиво проводим свои предложения. Чтобы опровергнуть это преувеличенное утверждение, я предлагаю декларацию нашей фракции прочитать большевику Малиновскому.

Чхеидзе обвел всех вопросительным взглядом:

— Возражений нет? Возражений не было.

Малиновский нервно заерзал на месте, ударил обеими ладонями по поручням кресла и порывисто встал…

«Остановиться на этой квартире или подыскать другую? — размышлял Григорий Иванович, подкладывая дрова в большую кафельную печь и пробуя рукой медленно нагревающуюся стенку. — Самое главное, чтобы Доменике с детьми здесь было нехолодно и уютно». Еще раз обошел квартиру. «Пожалуй, великовата. Но стоит сравнительно недорого; кроме того, здесь может поселиться еще кто-нибудь. Например, Шагов. Поживем некоторое время вместе».

Садился на широкую железную с пружинным матрасом кровать, вставал, поглядывал в окно. Вот они в Петербурге, в том городе, где зарождалось и росло революционное движение, где жил и учился в воскресной школе первый его учитель Иван Васильевич Бабушкин. А теперь и сам он депутат IV Думы. Что они, депутаты от шести губерний России, в которой всего их восемьдесят семь, могут сделать для своих избирателей-рабочих?..

Запрос… отличается от вопроса, объяснил Чхеидзе, обоснованностью. Разве, обосновав вопрос тяжелого положения рабочего класса в России, депутаты заставят царя и его приспешников пойти на уступки? Землевладельцы и фабриканты, заседающие в Думе, прежде всего думают о том, как удержать свои позиции. Разве им что-нибудь докажешь? Это все равно что метать бисер перед свиньями. Как быть шести избранникам от рабочей курии? Необходимы разумный совет и помощь. И помочь может только один человек — Ленин. А пока надо снова и снова рассказывать с трибуны о том, как тяжело живут рабочие и крестьяне России, о том, что они поднимаются на борьбу. Надо бывать среди рабочих, сплачивать их, объяснять, как идти к завоеванию политических прав.

Несмотря на глубокую ночь, Григорий Иванович вынул из портфеля тетрадь в клетку, свернул ее вдвое, чтобы помещалась в кармане, и четко написал: «Дневник».


Доменике квартира понравилась. Она купила недорогую мебель, уютно обставила новое жилье. Мальчики вскоре пошли учиться в гимназию.

— Ну вот и началась новая жизнь…

— Знаешь, Григорий, депутат ты ненадежный, — задумчиво произнесла Доменика.

— Ты о чем?

— Вот приехали мы в Петербург, вроде бы все как надо, а на сердце тревожно…

Григорий, бросив взгляд на жену, почувствовал, что она говорит так не по настроению, а после долгих раздумий. Он подошел к ней.

— Почему?

— Чует мое сердце, они с вами расправятся… Им не впервой… — Потом, чуть помолчав и как о давно решенном — «Пускай меня арестовывают хоть сегодня, я все равно не покаюсь, а буду плыть против течения к „нашей пристани“!»

Сдерживая наплыв горячего чувства благодарности и восхищения, Григорий взял ее руки в свои:

— Всегда помню эти слова… А что думает делать в Петербурге моя жена?

— Пойду, Гриша, учиться на медицинские курсы…

3

Как и во всех парламентах Западной Европы, в русской Думе были так называемые «большие дни», когда обсуждалась правительственная декларация, когда каждая фракция от имени своей партии выступала с оценкой правительственного курса. Сегодня был именно такой день. В Таврическом дворце сверкали хрустальные люстры, драгоценные камни, благородный металл, эполеты, поповские кресты, лысины, льстивые улыбки, лаковая обувь… Правительственную ложу занимали министры и высшие царские сановники. Холеная, праздная публика заполнила хоры.

За столом президиума в парадном облачении возвышается массивная фигура председателя Думы Михаила Владимировича Родзянко, крупного екатеринославского помещика, камергера двора его величества. Он расплывался в самодовольной улыбке, поглаживая полной, белой рукой изящный серебряный колокольчик.

Малиновский в новом элегантном костюме поднялся на трибуну, положил перед собой декларацию социал-демократической фракции, которую ему надлежало прочесть.

Окинув цепким взглядом зал, хоры и ложи, начал уверенным голосом:

— Господа члены Государственной думы!

Дамы на хорах приложили к глазам лорнеты и с любопытством уставились на молодого щеголеватого депутата от московских рабочих.

Малиновский держался на трибуне уверенно и с достоинством, иногда подчеркивая какое-либо слово скупым, выразительным жестом.

— «…система политического провокаторства остается одним из главных устоев правительственной политики», — читал Малиновский.

— Что он плетет? — зашелестело справа.

— Долой с трибуны!

— «Одним из преступнейших актов провокации был заговор против социал-демократической фракции Второй Государственной думы…»

— Довольно!

— «…призванный служить делу государственного переворота третьего июня тысяча девятьсот седьмого года. Третья дума, рожденная переворотом, конечно, одобрила этот акт правительственной провокации», — продолжал Малиновский.

Хрустальные люстры разливали яркий свет по большему белоколонному залу.

— Член Государственной думы Малиновский, вы можете с трибуны только говорить, но не читать! — прервал выступавшего Родзянко, держа наготове серебряный колокольчик, на котором трепетал солнечный зайчик.

— Я говорю, — ответил Малиновский, но его взгляд снова забегал по бумаге.

— Повторяю, — Родзянко поднялся так порывисто, что стул отодвинулся в сторону.

Малиновский обернулся к президиуму, и ему бросилось в глаза отражение света на никеле телефона, стоявшего на приставном столике, за спиной Родзянко, точно такого, какой ему секретно поставил за счет полиции директор департамента полиции Белецкий, нынче утром напомнивший по телефону: непременно пропустить в декларации заранее отмеченные им места.

— Член Государственной думы Малиновский, не читайте, иначе я лишу вас слова!

— Лишайте! — крикнул Малиновский, торопливо перевернул несколько листов и наскоро дочитал декларацию.

Он шел к своему месту, бросая быстрые взгляды на товарищей и пытаясь догадаться, как они расценили его поступок.

Предваряя вопросы, сел и виновато пожал плечами:

— Сам не знаю, как вышло! Все время дергал и сбивал председатель. Растерялся…

— Конечно, жаль, что в газету не попадут столь важные положения из декларации: ведь печататься может только то, что записано в думскую стенограмму. Как видите, друзья, тяжек думский хлеб, — подытожил председатель фракции Чхеидзе.

«Да, тяжкий, — подумал Петровский. — А как мы готовили декларацию! С каким нетерпением ждали писем Ленина, как тщательно вносили в текст исправления и дополнения».

Вспомнил о том, что и ему вскоре придется подниматься на думскую трибуну. Впервые в жизни. Он должен будет выступить по вопросам страхования. Григорий Иванович уже решил для себя, что построит свое выступление на материале из жизни рабочих Екатеринослава. Он подумал, что ему очень поможет вопросник ЦК, присланный в свое время Екатеринославскому комитету. Там спрашивается о длине рабочего дня, о количестве работающих мужчин и женщин, о сверхурочной работе, о расценках, штрафах, о несчастных случаях, о предохранительных приспособлениях, о санитарных условиях, о вентиляции. Если подробно и правдиво ответить на эти вопросы, составится самая мрачная картина жизни российского рабочего класса.

4

Среди однообразной толпы в зале и кулуарах Таврического дворца выделялась крикливая, бесцеремонная троица правых — самых убежденных и заядлых реакционеров. Дородный, курносый Марков-Второй, красноречивый и владеющий метким словом; толстолицый, слоноподобный, с круглыми воспаленными глазами и голосом, напоминающим иерихонскую трубу, Хвостов. Около них постоянно крутился лысый Пуришкевич с небольшой редкой бороденкой и выступающими вперед желтыми, лошадиными зубами. Это он кричал с думской трибуны: «Драть их розгами!», призывая широко применять кнут как основной метод воспитания русского мужика, а в кругу друзей часто говаривавший: «Мне не нужен Стенька Разин. Мне люб мужик, ползущий ко мне на брюхе».

— Вот собаки! — бросил Муранов, провожая взглядом неразлучных дружков.

Петровский с Бадаевым остановились у колонны. Сегодня у них «боевое крещение»: социал-демократическая фракция подготовила два запроса, по поводу которых они должны выступить. Оба очень сосредоточенны, почти сердиты.

— Волнуетесь, Алексей Егорович?

— Волнуюсь.

— И я тоже.

— Все будет хорошо, друзья! — ободряюще улыбнулся Муранов, кладя руки на плечи Бадаева и Петровского.

Прошелестела рясами шеренга священников: у каждого на груди блестел массивный серебряный крест.

Петровский сел рядом с Бадаевым.

Занял свое место председатель Родзянко, коснулся рукой колокольчика. Заседание началось.

Бадаев на трибуне. Петровский внимательно смотрит на него, и ему кажется, что тот совершенно спокоен, только брови почти сошлись на переносице да слишком долгим становится молчание.

Бадаев заговорил — голос его звучал решительно и твердо:

— Господа члены Государственной думы! Шестого октября тысяча девятьсот двенадцатого года особое присутствие в Петербурге отказало в регистрации профессиональному союзу металлообрабатывающей промышленности.

Бадаев говорил о том, что мотивов для отказа не было, просто вверху не хотели, чтобы профсоюзы способствовали идейному и политическому развитию рабочих.

Петровский оглянулся, пытаясь уловить реакцию зала, потом вновь вслушался в невозмутимый голос Бадаева:

— Изданные в тысяча девятьсот пятом — девятьсот шестом годах законы, манифест девятьсот пятого года нарушаются; свобода слова, печати; на словах — «неприкосновенность личности», на деле — зверское издевательство и избиение. А закон о свободе союзов создан для разрушения союзов: за шесть лет закрыто не менее шестисот союзов и отказано в регистрации не менее семистам союзам. Вот она, свобода союзов! По закону — свобода забастовок, на деле ж — аресты за экономические забастовки; я не говорю уже о пятистах расстрелянных ленских рабочих, по поводу которых министр Марков хвастливо говорил: «Так было, и так будет!»

Аплодисменты, выкрики, оглушительный свист.

— Член Государственной думы Бадаев, я вас лишаю слова, потрудитесь оставить трибуну, — раздраженно потребовал председатель.

Побледневший Бадаев покинул трибуну. Петровский ободряюще улыбнулся товарищу: он выдержал испытание, не растерялся, бросил в лицо царским палачам неопровержимые доказательства. Завтра все это будет напечатано в «Правде» и заставит рабочих еще раз задуматься над своей судьбой.

5

Не торопясь Петровский поднялся на трибуну, сообщил, что собирается поставить вопрос о страховании рабочих от несчастных случаев. Глухой ропот прокатился по залу. Главное — не сбиться, не пропустить чего-нибудь важного. Он ни в чем не собирается убеждать представителей помещиков и буржуазии, он думает не о кучке пустых болтунов, а о тысячах, миллионах пролетариев России. Перед его глазами встал искалеченный Иван Непийвода, убитые и изуродованные донецкие шахтеры, рабочие екатеринославских заводов…



— Царский закон о страховании рабочих является как бы уступкой рабочему движению после ленских событий. На самом же деле он вконец ухудшает и без того тяжелое положение трудового народа. Законы охватывают лишь седьмую часть русского пролетариата, вытаскивая из его кармана около одиннадцати миллионов рублей и устанавливая выплату денежной помощи изувеченным всего на тринадцать недель. Предано забвению страхование по инвалидности и старости, принимаются на завод рабочие не старше сорока пяти лет. Забыто страхование по безработице, в законе даже не упоминаются рабочие-строители. За тяжелые травмы строителей подрядчики отделываются лишь церковным покаянием и двухнедельным арестом. В законе не упоминаются сельскохозяйственные рабочие и женщины-служанки, которые из-за жалкого заработка втягиваются в проституцию теми же буржуа, которые их эксплуатируют.

Ряды зашипели:

— Лишить слова!

— Да что они, сговорились все, что ли?

Шум усиливался. Пускай зал не услышит, лишь бы стенографистка записала каждое слово и материал попал в газету…

— На знаменах всех правительств их могущество олицетворяется изображением какого-либо зверя. У одних лев, у других слон, у третьих крокодил, а у нашего правительства хищный орел… У пролетариата нет никакого устрашающего символа, но наш флаг вызывает у многих ужас, потому что на нем написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь — для дружной борьбы и за осуществление на земле того братства, равенства и социализма, которые несут избавление нам и всему человечеству от того рабства, которое так сильно господствует над нами».

Взорвались редкие, но звучные аплодисменты с левого крыла.

Петровский медленно сошел с трибуны.

С правого крыла к трибуне проследовал другой оратор, похожий на хорошо откормленного кота. Он замурлыкал что-то о заботах правительства его величества самодержца всероссийского, и зал понемногу возвращался к своему обычному сонному состоянию.

Но через несколько дней Думу всколыхнуло еще раз. На одном из заседаний на кафедру, украшенную двуглавым орлом, поднялся Матвей Муранов, опротестовавший внесенный в Государственную думу срочный законопроект министра финансов об ассигновании четырех миллионов восьмисот сорока девяти тысяч девятисот девяноста девяти рублей на проведение празднования трехсотлетия дома Романовых.

Зал насторожился: что еще выкинут эти представители фабрично-заводской, нищенской России?

— Социал-демократическая фракция, исходя из своих республиканских побуждений и учитывая реакционное значение предстоящих торжеств двадцать первого февраля тысяча девятьсот тринадцатого года, — негромким, но страстным голосом говорил Муранов, — …считает необходимым в полном соответствии с поднимающимся движением рабочего класса и всей демократии вотировать как против участия Думы в этих торжествах, так и против ассигнования народных денег.

Громкие рукоплескания взорвались слева, и вся правая сторона словно взбесилась — неистово застучали пюпитры, повскакивали со своих мест Пуришкевич, Марков-Второй, Крупенский, Шульгин. Удивленно пожимая плечами, поднялся в центре зала лидер кадетов — профессор Милюков, а вслед сходящему с трибуны Муранову Родзянко закричал:

— Член Государственной думы Муранов, я призываю вас к порядку…

На второй день о выступлении депутата от социал-демократической фракции знал весь Петербург, а «Правда» сделала этот мужественный протест достоянием трудового народа всей страны.

6

Приближались рождественские каникулы. Доменика заблаговременно купила пушистую елку и поставила ее в кадку с водой. Тоня не отходила от отца, радуясь, что он дома: ведь это случалось так редко.

Григорий Иванович вместо с другими рабочими депутатами собирался в конце декабря ехать в Краков к Ленину. В последние минуты Доменика спохватилась, что не приготовила мужу праздничную сорочку с пикейной манишкой. Набрала из печи жара в большой утюг и, чтобы скорей нагрелся, размахивала им, перекидывая из руки в руку. Сначала Григорий протестовал, а потом вдруг сказал:

— Пожалуй, ты права, к Владимиру Ильичу следует явиться в самой красивой…


…Медленно отошел от перрона поезд, Краков остался позади — теперь такой близкий для них город. Сколько они узнали нового, сколькому научились!

Там несколько дней они провели в обществе Ленина, Крупской и других товарищей, приехавших с Урала, Кавказа, из Москвы, Петербурга на партийное совещание, чтобы обсудить наболевшие вопросы революционного движения в России. Петровский, впервые встретившись с Владимиром Ильичей, был поражен его простотой и доступностью, его доверительным тоном. Как и все большевистские депутаты, он был очень доволен тем, что наряду с решением нескольких важных вопросов совещание заслушало доклад и о работе социал-демократической фракции Думы, дало рабочим депутатам директиву добиваться полного равноправия обеих частей фракции: большевистской и меньшевистской. Резолюция совещания требовала строгого проведения в жизнь «всех партийных решений». Вне Думы, отмечалось в резолюции, «депутаты являются в первую голову партийными организаторами». Большевистская партия на нелегальном положении, и, сказал им Владимир Ильич, вы, рабочие депутаты, должны держаться особенно крепко, чтобы вас не сбили с верного пути. Ваш разговор должен быть обращен не к царю и черносотенной Думе, а к народу. При поездках к избирателям депутат-большевик должен организовывать партийные ячейки, объединять передовых рабочих, вносить в умы рабочих революционное сознание, говорить им то, чего нельзя сказать с думской трибуны, и тем самым готовить рабочий класс к революции и к свержению самодержавия. Большое значение будет иметь пролетарская пресса…

Шагов сел в угол, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Бадаев устроился напротив Петровского, им не терпелось поделиться впечатлениями.

— Значит, вы теперь будете издателем «Правды»? — сказал Петровский.

— А вас кооптировали в редакцию «Правды» и в Центральный Комитет, — улыбаясь, произнес Бадаев и тут же спохватился: — Я должен кое-что записать. Ведь Владимир Ильич говорил и с каждым из нас в отдельности.

— Запишите, запишите, — сказал Петровский и весело добавил: — Не забудьте записать, как на квартире Ульяновых вы стояли у двери, размахивали кепкой и все время повторяли: «Массы, они ведь подросли за эти годы». А Владимир Ильич и Надежда Константиновна смотрели на вас и улыбались. Как хорошо, что мы встретились с Лениным!

— Встреча очень нужная, — подтвердил Бадаев.

Петровскому и Бадаеву о многом хотелось поговорить, но в купе появился новый пассажир. Бадаев положил блокнот на колени и начал быстро писать.

Григорий Иванович вспомнил разговор с Владимиром Ильичей. Ленин расспрашивал его о положении дел на Украине, особенно интересовался национальным вопросом…

За окном блестели заснеженные поля. В купе становилось тесно. По-прежнему неподвижно сидел Шагов с закинутой назад головой и закрытыми глазами. Чему-то улыбался, скрестив на груди руки, Бадаев. Каждый был занят своими мыслями, но каждый мог с уверенностью сказать, о чем думает другой…

7

В Петербурге Григорий Иванович обрадовался неожиданному известию — в городе оказался, хотя и на нелегальном положении, кооптированный после Пражской конференции в члены ЦК партии и назначенный редактором газеты «Правда» Яков Михайлович Свердлов, бежавший из Нарымской ссылки. Он жил у Бадаева и Малиновского, а у Самойлова в отдельной комнате днем и ночью писал и редактировал материалы для «Правды». За этой квартирой была замечена слежка, и Яков Михайлович собирался теперь перебраться к Петровским. Здесь его уже ждала жена Клавдия Тимофеевна Новгородцева с трехлетним сыном Андреем. Мальчуган то и дело спрашивал у матери, скоро ли придет папа.

Совсем некстати явилась супруга Малиновского, изысканно одетая дама с букетом сирени и тюльпанов. Села и принялась рассказывать, сколько оранжерей ей пришлось посетить, пока купила эти цветы. Наговорила массу комплиментов Клавдии Тимофеевне. Мальчик с интересом смотрел на цветы, но на руки к незнакомой тете не пошел.

Малиновская ушла, когда начало темнеть, а вскоре появился Яков Михайлович.

— Хочу взглянуть на сына, — прежде всего сказал он.

Хорошо Андрейке лежать в чистой, мягкой кроватке: раскинул руки, дышит ровно, глубоко. Отцу хочется потрепать сына за хохолок, подбросить кверху, ощутить его тепло.

— Завтра, — улыбаясь, говорит Клавдия, читая мысли мужа. — Он так тебя ждал и ни за что не хотел ложиться.

— А ты?..

В памяти Клавдии Тимофеевны возникли картины их совместной беспокойной жизни. Познакомились осенью 1905 года в Екатеринбурге, на ее родине. Она только что вышла из тюрьмы. Тогда и встретились. Она удивилась его молодости: не больше двадцати, а столько испытал. Но в первую встречу чуть было не поссорились. По решению комитета она должна была оставить родной город: ее слишком хорошо знали полиция и жандармерия. Он спросил ее: «Бежать собрались?», а она не сдержалась, ответила очень резко: «Я никогда и никуда не убегала! Это чтоб вы знали! И, между прочим, так решил комитет!..»

Клавдия заулыбалась. Яков Михайлович вопросительно поднял брови.

— Вспомнила нашу первую встречу! А ты помнишь?

— Еще бы! Ты была тогда в такой милой кофточке с кокеткой и кружевами. Она очень тебе шла… Я все-таки счастливый человек! Надо же было, чтобы именно меня послали в Екатеринбург. Как бы я жил без тебя?!

В соседней комнате звенела посуда — Доменика Федоровна убирала со стола.

— Какие они милые люди, как сердечно меня приняли! — сказала Клавдия Тимофеевна.

— Они — настоящие люди, — охотно согласился Яков Михайлович.

Все звуки в доме постепенно затихли. Яков Михайлович подошел к темному окну, посмотрел вниз:

— Высоко…

— Что ты там высматриваешь? Кто-нибудь видел, как ты сюда шел?

— Не волнуйся, милая. Никто не видел и никто не знает. Мое местопребывание известно только депутатам-большевикам. Здесь, в квартире Петровского, я в полной безопасности. Ты же знаешь, существует депутатская неприкосновенность. — Яков Михайлович старался успокоить жену, а сам не мог избавиться от смутной тревоги: раз выследили на квартире у Самойлова, теперь уже не выпустят из вида. Хотя, кажется, шпики потеряли след…

Резкий звонок прервал его мысли. Яков Михайлович набросил на плечи пиджак, подошел к жене, нежно провел рукой по ее волосам:

— Это за мной…

Крепко спит Андрейка. Звонок повторяется — длинный и нетерпеливый. Слышно, как Петровский, не открывая, спрашивает:

— Кто там?

— Телеграмма.

В дверях — жандармский ротмистр с целой оравой полицейских.

— У нас предписание на арест.

— Это нарушение депутатской неприкосновенности! — возмутился Петровский. — Я сейчас же позвоню министру внутренних дел…

Но Свердлова все-таки арестовали, забрали и Клавдию Тимофеевну с сыном.

Петровские в эту ночь уже не ложились. Бледная, расстроенная Доменика сидела на диване и плакала. Григорий Иванович из угла в угол ходил по кабинету. Ведь о переезде Свердлова к нему знали очень немногие… Разумеется, могли выследить…

Утром Петровский отправился в Думу, высказал там свое недовольство по поводу вторжения в его квартиру полиции, а также подал председателю официальный протест.

8

Лариса давно собиралась посетить Петровских. Одно вызывало сомнение: вспомнят ли ее, ведь столько лет прошло… А как задушевно и сердечно они тогда беседовали с Доменикой Федоровной у Кухаревских, а потом в Екатеринославе…

Напрасно волновалась Лариса. Лишь одно мгновение удивленно смотрела Доменика Федоровна на гостью, а потом крепко ее обняла:

— Вы все такая же красивая, Лариса… — Доменика Федоровна замешкалась на минуту, — простите, не знаю вашего отчества.

— Сергеевна. Но лучше называйте меня просто по имени, как в Полтаве…

— Рада вас видеть, — искренне сказала Доменика Федоровна. — Я одна, дети в гимназии, ведь их у меня теперь трое… А Григорий Иванович с утра до вечера занят делами — то в Думе, то в редакции «Правды», то на заводе, забегает только пообедать. — Прислушалась. — Вот, кажется, и он…

Лариса не видела Петровского со времен полтавской тюрьмы. В Екатеринославе не удалось встретиться. Какой он теперь? Узнает ли ее?

Но Григорий Иванович улыбнулся ей прямо с порога и пошел к ней через всю комнату, как к старой знакомой.

Лариса с любопытством смотрела на него: темный элегантный костюм, из-за очков в тонкой металлической оправе поблескивают карие, с золотыми искорками глаза.

— Мне Доменика много рассказывала о вас, очень рад встрече.

— Вы на меня больше не сердитесь, Григорий Иванович?

— Боже сохрани, — махнул рукой Петровский. — За что мне сердиться? Вы давно из Полтавы?

— Недавно. А вообще я в Петербурге уже два года. Много раз собиралась зайти, но все как-то не осмеливалась…

— Неужели мы такие страшные? Негоже так долго собираться, — приглашая к столу, говорил Григорий Иванович. — Но лучше поздно, чем никогда.

— Меня совесть мучила… Тот нелепый визит в тюрьму… — Ларисе трудно было подобрать слова.

— Пустое, — перебил ее Петровский. — Вы меня извините, это я вас тогда незаслуженно обидел. Но не будем вспоминать. Расскажите, как поживает доктор Кухаревский? Хороший человек, мы часто его вспоминаем.

— Очень славный, — подхватила Лариса. — По-прежнему день и ночь работает. Еще бодрый и крепкий.

Лариса и не заметила, как разговорилась. Петровский и Доменика Федоровна внимательно ее слушали.

— А я особенно благодарна ему. Он помог мне избавиться от неуверенности в себе, убедил в том, что я тоже смогу стать врачом. Два года назад я приехала сюда и поступила в медицинский институт. Простите меня.,. Разболталась я…

— Нет, нет, все это чрезвычайно интересно, — успокоил ее Петровский. — Я бы охотно послушал еще, но мне уже нужно поторапливаться. Хотелось бы снова встретиться с вами. Я сейчас готовлю выступление в Думе по национальному вопросу, и мне нужны свежие и яркие факты… Мы в «Правде» дали объявление, в котором просили рабочих помочь нам собрать необходимый материал. Ко мне теперь приходят латыши, украинцы, финны, узбеки, грузины, армяне… Может быть, и вы внесете свою лепту — найдете что-нибудь интересное.

— Непременно побеседую со студентами и, думаю, что-нибудь для вас добуду.

— Вот и отлично. Только не медлите. Приходите к нам дня через два-три, вечерком. Сможете?

— Приду, Григорий Иванович.

На сердце у Ларисы было светло и радостно; она улыбнулась про себя, вспоминая о своих опасениях.

9

20 мая 1913 года во время обсуждения в Думе бюджета Министерства внутренних дел в дебатах принял участие Григорий Иванович Петровский, выступив с речью, написанной для него Лениным.

— Мне поручено, — начал он, всматриваясь в зал, — сказать несколько слов о том, какова в национальном вопросе позиция нашей фракции и как она относится к деятельности Министерства внутренних дел… — В зале мгновенно установилась мертвая тишина. Все ждали очередного «подвоха» со стороны представителя социал-демократов. — Национальный вопрос в России имеет громадное значение. Один из героев государственного переворота третьего июня и герой контрреволюционной политики… Столыпин старался выкинуть для прикрытия всякого насилия и угнетения (звонок председателя) пресловутое национальное знамя. Он создал партию националистов, которые занимают довольно видное место в теперешней черной Думе (звонок председателя)… и до сих пор национальная политика нашего правительства является боевой программой. Но духом злобствующего национализма пропитана не только политика нашего правительства (звонок председателя), господствующие эксплуататорские классы в равной степени повернули к тому же национализму. Про совет объединенного дворянства, эту боевую силу нашего правительства, говорить нечего. Правые партии, включая даже и октябристов, все приветствуют всякие меры угнетения против… народов татар, армян, против киргизов и башкир…

Председатель устал звонить в колокольчик. Из зала неслось:

— Ложь!

— Басни социал-демократов. Выдумки!

Несмотря на шум, бесконечные звонки председателя и реплики, Петровский настойчиво продолжал говорить:

— …Посмотрите на нашу даже оппозицию, на партии либеральной буржуазии, вроде прогрессистов и кадетов, последнее время и они начинают заражаться национализмом и при этом в самом худшем его смысле. Вполне будет уместно, если при обсуждении сметы Министерства внутренних дел, этого главного выразителя официально-национальной политики, я остановлюсь несколько на этом, как представитель пославшего меня социал-демократического пролетариата, и скажу, как к этому относятся сознательные рабочие всей России вообще и в частности социал-демократы. Я тем более считаю уместным сделать это, что я являюсь представителем пролетариата одной из многочисленных угнетенных народностей, которые преследуются и травятся правительством…

Зашевелились черные фраки и белые манишки, кто-то уронил монокль… Шум усилился.

— В Екатеринославской губернии семь десятых населения, если не больше, составляют украинцы, которых на официальном языке называют малороссами. Украинский народ терпит бесконечные угнетения со стороны власть имущих… В России великороссов всего сорок три процента, это, значит, менее половины населения, а между тем весь остальной народ признан инородцами. Таким образом, большинство населения в России не имеет прав и возможности говорить на родном языке и испытывает бесконечное насилие и гнет…

— Подумаешь, — со свистом выкрикнул Пуришкевич.

— Во всем мире не найдется ничего хуже, ничего позорнее того, что проделывают у нас с угнетенными народностями, — не обратил внимания на реплику Петровский. — Нигде на земном шаре нет такого дикого средневекового учреждения, как черта еврейской оседлости… Господа из правого и националистического лагеря, защищающие это безобразие и толкующие о своей заботе насчет культуры, прогресса для России, не могут называться иначе как только дикарями. Но, помимо средневековых преследований евреев в варварской и дикой стране нашей, преследование родного языка всех наций составляет как бы особую задачу правительства, в том числе преследование языков даже славянских наций, какими являются украинская и польская… Черносотенцы и их лакеи называют Россию великой славянской державой, быть может только потому, что в этой великой державе наблюдается самое большое угнетение славянских народностей. Аресты, обыски, штрафы, полицейские преследования за тайное обучение родному языку. Украинцу достаточно объявить, что эта вот лекция состоится на родном языке… и эта лекция будет запрещена.

— Так и надо! — выкрикнул усатый депутат.

— А между тем полвека тому назад, когда Польша под непосильным угнетением вынуждена была восстать против притеснителей, в это время само правительство выпускало воззвания к крестьянам-украинцам на этом самом языке, который оно сейчас преследует…

Вот данные об украинских и польских крестьянах, неграмотность которых сохраняется даже искусственно. Я беру официальные данные из ежегодника «России» за тысяча девятьсот десятый год, изданного Министерством внутренних дел, смету которого вам предлагают одобрить. Эти данные говорят, что в Европейской России грамотное население, не считая до девятилетнего возраста, составляет всего тридцать процентов. Это меньше половины того, что имеется в самой отсталой из европейских стран — в Австрии.

Но, господа, если безобразна и крепостнически позорна вообще русская безграмотность, безграмотность, охраняемая и насаждаемая нашим правительством, то она еще ужаснее на Украине. Я взял семь чисто украинских губерний, то есть губерний, в которых украинцы составляют две трети всего населения. Это губернии: Полтавская, Подольская, Харьковская, Киевская, Волынская, Екатеринославская и Черниговская. И что же оказалось? Ни в одной из этих губерний грамотность не достигает и той среднерусской величины, о которой я сказал: в Екатеринославской губернии имеется всего двадцать девять процентов грамотного населения, а затем наблюдается снижение в следующих губерниях до двадцати процентов. Вот все те точные данные, которые характеризуют правительственную политику, которые показывают, к какому… одичанию ведет наше правительство славянские нации великой славянской державы…

— Долой с трибуны! — завопил дискантом сухой господин, привставая и запихивая очки на шнурке в верхний карман пиджака, точно готовясь к драке.

Председатель долго и упорно призывал к порядку разгудевшийся зал.

— В то же время, господа, за девять лет собрано дохода с Украины — три миллиона пятьсот тысяч рублей, немного больше, вернулось на различные расходы — один миллион семьсот шестьдесят тысяч рублей с несколькими рублями. Спрашивается, господа, на какие же цели пошла почти половина из тех сумм, которые были собраны с Украины?..

«Хуже, чем в кулачном бою, — подумал Петровский. — Только бы успеть сказать все, что необходимо!»

— Разжигание национальной вражды, — продолжал он, — вот девиз нашего Министерства внутренних дел; разрознить и властвовать; разделение в национальном вопросе всех партий, господа, — вот это ваша самая главная задача. Поэтому вопрос о национальном мире или о национальной вражде имеет коренное значение для русской демократии. Только полное единство демократии в состоянии добиться политической свободы и обеспечить ее; наоборот, в интересах помещиков, в интересах реакции национальная травля, которая обессиливает борьбу за свободу…

Принимая во внимание, что политика Министерства внутренних дел, являясь органической частью дворянско-помещичьего режима третьего июня, направлена:

1) против рабочего движения и попирает полицейскими мерами всякое проявление рабочей самодеятельности, разрушая профессиональные союзы, просветительные общества и все учреждения, созданные рабочими для защиты своих интересов; 2) что министерство самым циничным образом подавляет всякую попытку рабочих путем стачек улучшить свое положение, причем открыто становится на защиту хозяев, высылая и арестовывая бастующих, и тем делает невозможной для рабочих борьбу с хищнической эксплуатацией предпринимателей; 3) что министерство в своей борьбе с народом оградило полицейской стеной деревню, насаждая в ней крепостнические порядки и поддерживая в ней произвол и опеку помещиков; 4) что министерство своей карательной политикой превратило страну в осажденную крепость, где малые и большие сатрапы ежедневно совершают дикие набеги на печать, общественные учреждения и попирают всякое проявление самодеятельности демократических слоев населения; 5) что министерство ведет неслыханную травлю национальностей: евреев, поляков, украинцев, кавказских и других национальностей, разжигая шовинистическую и националистическую вражду с единственной целью отвлечь их от борьбы с общим врагом — старой властью; 6) принимая далее во внимание, что всякий бюджет современного государства построен на основе укрепления классового господства и хозяйничанья эксплуатирующего меньшинства, а данная смета является частью такого бюджета, который социалистический пролетариат опровергает целиком; 7) что эта смета, составленная из расходов на полицию, тюрьмы, шпионов и разнообразные средства борьбы с народными массами, их самодеятельностью, является продуктом преимущественного хозяйничанья контрреволюционного авангарда — крепостнического дворянства и опирающейся на него неликвидированной старой власти, — и мы, представители российского пролетариата, считая теперешнее правительство одним из оплотов европейской реакции, в свержении которого заинтересован весь социалистический пролетариат, выражая недоверие всему хозяйничанью «героев» третьешоньского переворота, голосуем против сметы Министерства внутренних дел.

Речь Петровского была напечатана в «Правде», о ней заговорили в столице, в крупных промышленных центрах Средней Азии, в Белоруссии, на Кавказе, на Украине, в Польше. В редакцию «Правды», в большевистскую фракцию Думы на имя Петровскою пришла масса писем, в которых корреспонденты писали о том, какую пользу сослужило выступление депутата, помогшее разобраться в жгучих и сложных вопросах пролетарской борьбы… Многие письма начинались словами: «Теперь мы твердо знаем, кто наш враг, теперь нас никому не удастся запутать…»

10

За окном хмурился петербургский день, в комнате было сумрачно. Настольная лампа с зеленым абажуром бросала приглушенный свет на лица сидящих вокруг стола Бадаева, Муранова, Петровского, Самойлова и Шагова.

Это не было официальным заседанием фракции. Так уж повелось: возвращаясь от своих избирателей, рабочие депутаты приходили сюда поделиться впечатлениями. Они ездили не только по своим губерниям: ведь их шесть человек, а всего в России — восемьдесят семь губерний. Вот и надобно к одной «своей» губернии добавить несколько «чужих», чтобы охватить побольше трудового населения.

Их поездки не были похожи на увеселительные путешествия буржуазных парламентариев, которых убаюкивали мягкие вагоны, встречали удобные экипажи, ждали роскошные номера в лучших гостиницах, приемы, балы… И все-таки депутаты-большевики, несмотря на сложности нелегального передвижения, когда спиной ощущаешь цепкие взгляды шпиков, возвращались в Петербург в приподнятом настроении, как возвращается с поля пахарь, завершивший свой долгий изнурительный труд. Меньше всего они говорили об опасностях и затруднениях. Они знали одно: их поддерживают, им помогают рабочие, и никакие шпики, как бы много их ни было, не в состоянии за ними уследить.

Депутаты выступали на легальных и нелегальных рабочих собраниях, на сходках, рассказывали о деятельности думской социал-демократической фракции, разъясняли партийные задачи, организовывали партийные ячейки и комитеты, расспрашивали о том, как живут и о чем думают рабочие.

Немного отодвинув лампу, Бадаев поправил аккуратно завязанный галстук, провел рукой по тщательно выбритому лицу:

— Я думаю, товарищи, что мы с вами неплохо научились организовывать подпольные собрания.

— И не только в столице, но и у черта на куличках, — подхватил Муранов.

— Факт неоспоримый, — заметил Шагов. — Мы изучили науку о конспирации и свой опыт передадим другим. Устроить встречу так, чтобы комар носа не подточил, — дело нелегкое.

Все довольно заулыбались.

— Потому что тот, — сказал Петровский, — кто увидит огонек свободы, никогда не перестанет к нему тянуться. А настоящий огонек свободы люди увидели в революции девятьсот пятого года. Послушаем, что нам расскажет Алексей Егорович.

— Я проводил нелегальное собрание рабочих за городом, — начал Бадаев. — Место выбрали заранее. Вышло так, что собрались ночью. Председательствовал токарь с завода «Сименс-Шуккерт». Очень внимательно слушали о нашей депутатской работе, о задачах, стоящих перед рабочими. Потом выступали сами рабочие. Оказывается, после забастовки на заводе администрация удовлетворила требования бастующих и построила специальное помещение для столовой. Рабочие не растерялись, наняли повара-большевика, и столовая превратилась в рабочий клуб, где читали газеты, устраивали лекции, проводили собрания. Еще о многом хотели рассказать рабочие, но не обошлось без полиции. Мы «рассредоточились» — быстро спрятались в стогах сена. Полицейский наряд погарцевал на конях и убрался восвояси. Закончили пением «Варшавянки», потом по одному, по двое разошлись. Нескольким товарищам я вручил пригласительные билеты на заседание Думы.

Потом слушали Муранова. Он говорил живо, горячо, все изображая в лицах. Муранов быстро сходился с людьми, любил петь, хорошо плясал.

Он никогда не расставался с толстой записной книжкой, где записывал названия заводов, адреса уже функционирующих и созданных вновь социал-демократических комитетов, количество прочитанных докладов. Муранов рассказал, что на одной из массовок, где собралось несколько сот рабочих, была принята резолюция, в которой подтверждалось, что рабочие защиту своих интересов доверяют РСДРП.

— Я думаю такие же массовки провести на заводах Урала, мне там часто приходится бывать, — сказал Муранов. — А сейчас прежде всего надо ответить на письма, которые пришли за время моего отсутствия, а кое-куда придется поехать самому, ждут люди, надеются, что помогу, подскажу, научу. Хотя сам я тоже многому у них научился. Так что «вставай раньше солнца, никуда не опоздаешь», — закончил Матвей Константинович своей любимой поговоркой.

Петровский подумал: «Как все-таки трудна и опасна наша работа и как она на первый взгляд незаметна. Рабочую массу надо разогревать долго, упорно, настойчиво, не жалея ни сил, ни душевного огня. Без повседневной, будничной работы не увидишь праздника трудящихся». Когда очередь дошла до него, он сказал:

— Сейчас марксизм на донецкой земле, откуда я сегодня приехал, завоевывает все больше и больше сердец. Марксизм, как известно, не только объясняет мир, но и учит, каким образом его изменить. Сознательное ядро шахтеров есть почти на каждом руднике, и теперь весь народ по-иному, более уверенно, смотрит в будущее. А нам надо работать и работать, не зная устали. Как говорится: «Полез в драку, не жалей чуба».

11

Доменика Федоровна училась на фельдшерских курсах, вела домашнее хозяйство, воспитывала детей. Крутилась как белка в колесе, а тут еще Леня принес из гимназии двойку. Способный мальчик, а ленится, надо бы поговорить с Григорием, пусть приберет его к рукам.

Заглянула в шкаф — нет дорожной одежды! Опять, значит, куда-то уехал. Взял с собой плащ и два головных убора: это на случай, если привяжутся шпики. Как-то она сопровождала мужа и помнит, как он на ходу несколько раз переодевал и кепку, и пиджак, и плащ. Она и сама на какое-то время потеряла тогда его из виду.

А сейчас, вероятно, умчался в Николаев, хотя она просила ехать, когда потеплеет. Мог бы и послушать ее! Нет, он начал о ней забывать, стал невнимателен. Не спешит домой, всегда занят. На душе бывает так горько, будто она одна в целом свете и некому ее понять и утешить. Решила написать письмо Якову Михайловичу Свердлову, в ссылку. Может, он подействует на Григория, или ей подскажет, что делать. Горючие слезы падали прямо на бумагу…


Выпало немного снега, а теперь сеялся колючий косой дождь, все вокруг подернулось серой, холодной дымкой. Ветер заглушал короткие гудки на железнодорожной станции.

— Пойду встречать, — сказал руководитель николаевских большевиков Иван Сохань, снимая с гвоздя грубый брезентовый плащ. — Я Григория Ивановича и ночью по походке узнаю.

Прошло немало времени. Хозяин квартиры Данила Редько вышел во двор, прислушался: тихо, только стучит по крышам дождь. Почтовый поезд мог и опоздать. Вернулся в дом, сел возле окошка, задумался. «Неужели что-нибудь случилось?» Протер стекло и тут же услышал условный стук. Широко распахнул дверь:

— Заходите!

— Добрый вечер или, может, доброй ночи, — приветливо сказал Григорий Иванович и переступил порог.

За ним следовал Сохань.

— Все обошлось как нельзя лучше… Пускай, кому надо, ищут, чтобы у них глаза повылазили, — весело бросил Иван.

На следующий день в сумерки начали собираться в доме Редько рабочие. Иван Сохань, отработав смену, успел переодеться в новую голубую косоворотку и тщательно побриться. Следом за ним пришли прямо с завода члены партийного комитета Дрозд, Самарин, Серафим Щукин, немного позднее — председатель завкома и несколько рабочих. Принесли доску, положили ее на две табуретки. Получилась скамейка, на которой уселось несколько человек.

Хозяин поставил на стол керосиновую лампу с хорошо протертым стеклом, подвинул стул:

— Просим, Григорий Иванович.

Рабочие с интересом смотрели на Григория Ивановича. Усы, бородка и очки придавали ему солидность, он выглядел старше своих тридцати пяти. Взявшись за спинку стула, Петровский сказал:

— Я хочу вам рассказать, товарищи, о наших последних думских новостях. Вы знаете, что на протяжении целого года у нас в социал-демократической фракции шла упорная борьба между большевиками и меньшевиками.

— Эти прохвосты нам хорошо знакомы, знаем их повадки, — сердито бросил Сохань.

— Да, люди они ненадежные, с первого нашего совместного шага старались столкнуть нас на путь соглашательства с буржуазией. Еще когда только вырабатывалась декларация фракции, они внесли пункт о «культурно-национальной автономии», направленной на разъединение революционных пролетарских сил. Они торжествовали, что фракция приняла резолюцию против стачки петербургских рабочих в день открытия Думы… Нам крепко тогда досталось от Ленина, мы, депутаты-большевики, ездили по заводам столицы, выступали перед рабочими, признавали и осуждали свою ошибку… А дело-то все в несложном арифметическом действии: меньшевиков семь человек, а нас, большевиков, только шесть, вот они при голосовании всегда и побеждают. Нужно выставить оратора — проходит меньшевик, нужно послать от фракции представителя в бюджетную комиссию — снова от меньшевиков… А ведь у них преимущество случайное. Мы, большевики, — настоящие представители своего класса. При выборах в Думу нас поддержало миллион восемь тысяч пролетариев. А у меньшевиков всего сто тридцать шесть тысяч рабочих-избирателей. Да и то больше ремесленники.

— Вот что получается, — сокрушенно сказал кто-то.

— Да, арифметика не в нашу пользу.

— А что же дальше?

— Дальше вот что. Еще на Краковском совещании было решено добиваться полного равноправия обеих частей фракции. На Поронинском совещании вопрос о расколе фракции и полном отмежевании от меньшевиков, по существу, рассматривался уже как необходимый и неизбежный шаг. И, как вы уже знаете, пятнадцатого ноября этого года мы зарегистрировали в президиуме Думы нашу большевистскую фракцию, назвав ее Российской социал-демократической рабочей фракцией и самим названием подчеркнув, что мы представители рабочего класса. Меньшевики стремятся ликвидировать нелегальную партию, распустить армию подпольщиков — наиболее сплоченный и дисциплинированный отряд пролетариата — и всю деятельность социал-демократии сосредоточить в легальных организациях. А вы сами знаете, какие они и сколько их у нас…

— Всего ничего! — весело и озорно воскликнул Иван Сохань.

— В том-то и дело, что у нас этих организаций очень мало, вроде «Общества трезвости», а с «Обществом трезвости» революции не сделаешь. Хотя, конечно, и эти организации надо использовать и взять под свое влияние, как это удалось, например, в Заднепровье — одном из рабочих районов Екатеринослава. Там большевики сумели повернуть дело так, что кое-кто из них попал в правление, библиотека общества оказалась полностью в их руках, а вместо газет «Свет», «Копейка» и другой верноподданнической писанины начала подбираться полезная и нужная литература, в том числе и большевистская «Правда». Мы, большевики, как известно, за использование любой легальной возможности борьбы, но вместе с тем мы хорошо знаем, что при царском режиме коренного улучшения жизни трудового народа легальными средствами быть не может. Мы помним, что революция тысяча девятьсот пятого года не ликвидировала помещичьего землевладения, не дала земли крестьянам, не дала рабочим восьмичасового рабочего дня, не дала демократической республики. Поэтому главная наша задача — готовить рабочий класс, готовить весь народ к грядущим классовым боям, к новой революции, к насильственному свержению самодержавия и установлению власти рабочих и крестьян. Сейчас от имени большевистской фракции мы будем готовить в Думе законопроект о восьмичасовом рабочем дне.

Кто-то громко вздохнул. Петровский взглянул сочувственно и продолжал:

— Мы, конечно, не надеемся, что черная Дума примет этот закон. Но мы хотим поднять, мобилизовать весь рабочий класс России и показать ему, в каком бесправном положении он находится, показать, что восьмичасовой рабочий день при царизме лишь розовая, неосуществимая мечта, что, только свергнув власть самодержавия, можно добиться для трудовых людей настоящих человеческих прав. Этот законопроект будет напечатан в «Правде», он привлечет внимание всей промышленной России, поднимет человеческое достоинство рабочего, прибавит ему сил…

— Это мы понимаем, Григорий Иванович, но как бы было хорошо работать по восемь часов! — мечтательно отозвался за всех хозяин квартиры Данила Редько.

— Вот и надо бороться сообща. Я прошу вас, товарищи, написать об условиях труда на ваших заводах, протяженности рабочего дня, о труде детей и женщин, о систематических смертных случаях и увечьях из-за того, что владельцы предприятий и заводов не думают о безопасности своих рабочих, а интересуются лишь доходами. Хорошенько подумайте о том, что бы вы хотели внести в этот законопроект. Помните, что ваше мнение для нас очень важно. Мы стараемся как можно шире привлекать рабочих, создавать специальные рабочие комиссии, добывать для питерских рабочих пропуска на заседания Думы, чтобы они своими глазами увидели оплот царской реакции — всех этих Пуришкевичей и Марковых, Шульгиных и Крупенских… Сейчас, когда мы отделились от меньшевиков, стало легче дышать, словно мы сбросили с себя какую-то тяжесть, — с веселыми нотками в голосе проговорил Петровский. — Что ж вам рассказать еще. Я много езжу. Везде сейчас чувствуется подъем. В Петербурге и Москве благодаря большому опыту рабочего движения дела разворачиваются по четко намеченному плану. Еще мне известно про шахтерское движение на Екатеринославщине. Правда, там не обошлось без жертв, но кое-чего люди добились: улучшения бытовых условий, увеличения заработной платы. Главное для рабочих — это организованность в борьбе. Связь между отдельными организациями осуществляется через легальную газету «Правда». Читают ее николаевские рабочие?

— Читают! — раздались голоса.

— А бывает, что газета до вас не доходит?

— Бывает, — ответил Самарин. — Ведь ее порой в самом Петербурге цензура арестовывает и штраф накладывает.

— Штраф на газету? — удивился один из рабочих. — За что?

— Можно, я объясню? — поднялся Сохань.

Петровский кивнул.

— Если в газете пишут то, что не нравится царю и помещикам, ее в продажу не пускают и берут с тех, кто ее выпускает, денежный штраф. Издают газету на средства подписчиков, то есть на наши, рабочие, средства. Значит, надо выписывать как можно больше…

Когда Иван Сохань сел, Григорий Иванович продолжал:

— На страницах «Правды» и в дальнейшем будут печататься материалы о жизни и борьбе рабочих. Газета собирается отметить годовщину Кровавого воскресенья. Организованная забастовка в этот день — действенное проявление солидарности пролетариев России.

— Николаевские рабочие не останутся в стороне, — заверил Иван Сохань.

— Поддержим петербургских пролетариев!

— Поддержим!

Григорий Иванович вынул записную книжку и отметил условным значком, что в Николаев надо прислать текст листовки о Кровавом воскресенье, чтобы здесь его размножили на гектографе.

Уже вечер сменился ночью, но никому не хотелось уходить.

— Вероятно, вскоре я увижусь с Лениным, — напоследок сказал Петровский. — А вдруг он меня спросит: «Ну, как там николаевские пролетарии, готовы ли к работе в „горячем цехе“, к бою, к победной революции?» Что вы, Иван Федорович, ответили бы Ленину на моем месте?

— Я бы рассказал Владимиру Ильичу про разговор с Циркуляркой, — начал Сохань. — Есть у нас на заводе темный, неграмотный слесарь, прозванный Циркуляркой за необыкновенно резкий, неприятный голос. Как заговорит, невозможно слушать. Зная свой недостаток, он стал молчуном. А вот недавно случилось нам вместе идти по гудку на завод. Было темно, холодно, хотелось спать. «Хорошо вымуштровал нас француз. Гудок — и все бегут к нему на работу», — проскрежетал Циркулярка. «Раз гудок, значит, надо идти», — сказал я. «А если я не хочу за копейку гнуть спину на этом чертовом заводе!» — «Не пойдешь, француз тебя выбросит», — подзадоривал я Циркулярку. «Меня-то, конечно, выбросит, а если бы и ты не пошел на завод, и другие не пошли, всех бы не выгнал, а заработок увеличил и рабочий день укоротил!» — зло выкрикнул Циркулярка. «А конная полиция, а жандармы, а Сибирь?» — «Кабы до того дошло, я бы не ждал, чтобы меня в Сибирь спроваживали, а схватил бы первую попавшуюся под руку железяку и пошел их охаживать! Только надо, чтоб я не один, а чтоб все! Гуртом! Сообща!» Вот тогда я подумал: «Коль уж Циркулярку всколыхнули революционные призывы, то, безусловно, мы победим». Вот о чем я рассказал бы Ленину, — закончил Иван Сохань.

— Позвольте мне передать Владимиру Ильичу ваш рассказ?

— Передайте, Григорий Иванович.

На этом и разошлись.

12

У Григория Ивановича была шарфом закутана шея — болело горло. Выглянул в окно — стоял погожий майский день. «Надо бы уже выходить», — подумал он. Зазвонил телефон и Муранов взволнованно сказал:

— Я только что от Родзянко. Малиновский подал заявление о том, что снимает с себя депутатские полномочия и уезжает за границу.

— Что?! Сейчас же еду к нему!..

Роман Малиновский, как безумный, метался по большой комнате, то доставая из ящичка, врезанного в стену, какие-то бумаги и деньги, то снова пряча их. Лег на тахту, закурил… Вскочил, подошел к письменному столу, достал бутылку коньяка, глотнул несколько раз прямо из горлышка. Хмель не брал. Когда-то он умел заставить себя думать о том, о чем нужно. Когда-то отличался крепкой волей и твердостью… Был бесстрашным… Произнес зажигательную речь против братоубийственной войны с Японией.

После войны был секретарем Союза металлистов в Петербурге, часто выступал перед рабочими. Какие он произносил речи! Арестовали и выслали из столицы в Москву. Там-то и предложил свои услуги полиции, стал агентом московской охранки, получил кличку Портной.

Очень скоро стал гордостью охранного отделения. Был замечен и оценен в Петербурге как весьма ценный сотрудник по осведомленности в партийных делах. Его идея — стать депутатом Думы — пришлась по душе хозяевам. Министерство внутренних дел сделало все, чтобы он попал в Таврический дворец.

Обрывки воспоминаний проносились в сознании Малиновского.

«Что бы они сделали, если бы узнали, что я провокатор? Что давно связал свою судьбу с тайной полицией, что в департаменте у меня есть кличка… — подумал Малиновский и вздрогнул. — Что бы они сделали?»

Снова отпил из бутылки — никакого облегчения: на душе тяжело и омерзительно. Но мучили не угрызения совести, в нем закипала лютая злоба на генерала Джунковского: надо же было, чтобы товарищем министра внутренних дел, ведающим жандармерией и полицией, стал бывший московский генерал-губернатор Джунковский. Устанавливая новые порядки в министерстве, генерал распорядился вытурить его, убрать директора департамента полиции Белецкого и всех, кто был с ним связан. Он, Малиновский, вынужден был сложить с себя депутатские полномочия, но попытался остаться в полиции: ведь ежемесячно департамент выплачивал ему семьсот рублей да еще подбрасывал кое-что за наиболее значительные операции. Порой он наведывался в Москву, и там ему охранка тоже подкидывала одну-две сотни. И вдруг все полетело к чертям!.. Его не оставили!..

Он подошел к столу, открыл конверт с шестью тысячами ассигнаций — последней подачкой департамента, сделанной по распоряжению того же Джунковского. Сердито швырнул конверт в ящик стола и снова бросился на тахту.

Отворилась дверь. Малиновский нехотя повернул голову и, к ужасу своему, увидел Петровского. Молча отвернулся к стене, не зная, что предпринять. Понимал, что надо взять себя в руки и как-то попытаться объяснить причину отъезда. Он и раньше об этом много думал, но ничего правдоподобного придумать не мог — объяснения рождались одно нелепее другого.

— Ты что ж… — сурово произнес Петровский, глядя на всклокоченные волосы и опухшее лицо Малиновского. Весь его вид вызвал у Григория Ивановича непреодолимое чувство омерзения. — По телефону отвечают, что тебя нет дома. В чем дело? Я пришел по поручению фракции. Одевайся, пойдем, все уже собрались, чтобы выслушать твои объяснения.

Малиновский молчал.

— Ты и разговаривать не желаешь?

— Никуда не пойду. Не пойду! — Малиновский вскочил. — Ничего говорить не буду!.. Я… Я… — заскрежетал зубами, упал на тахту и задергался всем телом.

— Не дури, — уже мягче сказал Петровский. Приступы истерии у Малиновского случались и раньше.

— Судите меня, что хотите делайте со мной, оправдываться перед вами не собираюсь! Сегодня я уезжаю за границу. — Он вскочил, подбежал к столу, вытащил из ящика заграничный паспорт, швырнул его Григорию Ивановичу: — Вот, сегодня еду… Оставьте меня в покое!

Петровский ушел.

— Малиновский похож на человека, который сошел с ума, — сказал он депутатам-большевикам, собравшимся у него на квартире. — Сегодня уезжает в Париж. Нам нужно дать оценку его поступку.

— Мы не знаем пока, какие мотивы руководят Малиновским, но это факт позорный и недопустимый, — сказал, как отрубил, Бадаев.

— Правильно, товарищи, — поддержал Петровский. — Опубликуем свое мнение в «Правде». Малиновский поступил, как часовой, покинувший пост самовольно.

У всех на душе было тоскливо и тягостно.

А на следующем заседании Думы Марков-Второй, сотрясая громовым голосом стены зала, кричал:

— Нам придется бороться против революции не с кадетами, не с трудовиками, не с меньшевиками и даже не с эсерами. Все они, вместе взятые, походят на Керенского-адвоката, на Сузанова — книжного издателя или еще на какого-нибудь конторщика. Нам придется бороться против Российской социал-демократической рабочей фракции большевиков, нам придется бороться вот с этой пятеркой, — оратор махнул рукой куда-то в сторону, даже не взглянув на депутатов-большевиков. — За ними, к сожалению, идут рабочие. Они — кочегары революции, без конца подбрасывающие под котел уголь, чтобы нагнать пары революции, чтобы паровоз мчался скорее. Им нужна не конституция!.. Они нагнетают пары, чтобы паровоз мчался к революции!

13

Во время летних думских каникул Бадаев остался в Петербурге один. С первых шагов своей депутатской деятельности он привык советоваться с товарищами. Крепко запомнилось, как в день открытия Думы социал-демократическая фракция под нажимом меньшевиков приняла резолюцию против стачки петербургских рабочих и потом по настоянию Ленина депутатам-большевикам пришлось выступать на рабочих собраниях с признанием своей ошибки. Тревожное настроение не покидало Алексея Егоровича со дня объявления войны, хотя для всех, особенно для депутатов, она не была неожиданностью.

Еще накануне войны власти принялись торопливо громить подпольные большевистские организации, сажать революционеров в тюрьмы, ссылать их в Сибирь. «Правда» была закрыта. Руководящим партийным центром в России, исполняющим роль Русского бюро ЦК, стала большевистская фракция IV Государственной думы, председателем которой по предложению Ленина был избран Петровский.

Скорее бы возвращались товарищи! С тех пор как Малиновский дезертировал и уехал за границу, Петровскому пришлось взять на себя и Московскую губернию. Он должен выступить с политическими докладами о текущем моменте на подпольных рабочих собраниях в Москве и Туле, затем отправиться в Екатеринослав. Муранов уехал в Поволжье и на Урал. Матвей Константинович предпочитает самые отдаленные и самые глухие уголки, куда даже известие о войне доходит не сразу. Шагов в Костроме, а Самойлов лечится за границей.

Сегодня у Бадаева приемный день. И когда первым к нему вошел слесарь с Путиловского — большевик Егоров, он по-настоящему обрадовался.

— Теперь время военное, Бадаич. Я пришел передать тебе наш рабочий наказ: стойте против войны. Мы, рабочие, против, а если среди нашего брата порой и попадается паршивая овца, что потянется за черносотенцами, помните: не они делают погоду. Запомни это и всем своим товарищам передай: боритесь против войны, мы вас поддержим! Заходи на завод.

— Непременно зайду, Егорыч!

Визит старого рабочего поднял у него настроение, и он бодрым шагом прошелся по кабинету.

И тут шумной ватагой ввалилась в дом журналистская братия.

— Я к вашим услугам, — Бадаев широким жестом указал на стулья. — Садитесь, пожалуйста, господа. Слушаю вас.

Журналисты переглянулись, и первым начал остроносый представитель «Дня».

— Разрешите, господин Бадаев, от своего имени и от имени моих коллег задать вам несколько вопросов?

— Прошу.

— Но перед этим позвольте вас спросить: вы читали материалы о заседании немецкого рейхстага?

— Читал.

— Вы обратили внимание, что рейхстаг единодушно проголосовал за военные кредиты?

— В трудную для нации минуту немцы проявили завидное единодушие, — подбросил представитель «Земщины».

— Господа, я читал и обратил внимание на столь печальный факт.

Журналисты с интересом уставились на Бадаева.

— Позвольте, господин депутат, задать вам следующие вопросы: как относятся рабочие к войне? Какую позицию занимает ваша фракция? Как будут вести себя в Думе рабочие депутаты? Как они думают разделить горе со всем русским народом?

— Все ваши вопросы одного плана, и я постараюсь ответить на них коротко и недвусмысленно, — сказал Бадаев.

— Прежде всего ясность!

— Мой ответ не потребует разных толкований. Рабочий класс всеми силами будет бороться против войны! — Карандаши журналистов быстро забегали по бумаге. — Война не в интересах рабочих. На Международном социалистическом конгрессе в Базеле было принято постановление: в случае объявления войны проводить против нее решительную борьбу. «Война войне!» — вот наш лозунг. За него мы, представители рабочего класса, и будем голосовать. Большевистская фракция станет твердо и последовательно выступать против войны.

Сдержанные, иронические усмешки появились на лицах журналистов. Они, безусловно, ждали иного…

Ни в одной столичной газете не было напечатано интервью с рабочим депутатом. Но уже на другой день Алексей Егорович получил несколько писем, в которых ему открыто угрожали. Но было среди этих писем и письмо из Костромы. Бадаев прочитал и обрадовался. Посмотрел на дату: отправлено на второй день после объявления мобилизации. Прочитал еще раз: «Мы самым решительным образом протестуем против действий правительства и правящих классов, вовлекающих в братоубийственную войну пролетариев России, Сербии, Австрии и Германии, и мы спрашиваем Российскую социал-демократическую фракцию: какие меры приняты ею против войны и для выражения братской солидарности пролетариату враждующих государств?»

Алексей Егорович поднялся, расправил плечи, вздохнул полной грудью, поднял вверх крепко сжатые кулаки и сказал:

— Брешете, гады! Мы, рабочие, сильнее вас.

Позвонил во фракцию, спросил, не вернулся ли кто-нибудь из депутатов в столицу. Затем позвонил Петровским:

— Здравствуйте, Доменика Федоровна! Не приехал? И ничего не сообщил о себе… Какая досада!

14

Ночью Григорий Иванович с провожатым вышли из конспиративной квартиры — небольшой белой хаты, похожей на десятки и сотни таких же в этом рабочем поселке, носившем название Заднепровье. Поселок состоял из четырех частей, или, как здесь говорят, предместий: Нижнеднепровска с Султановкой, Амура и Барафа, Самарина и села Мануйловки. Днем и ночью дымили в округе заводские трубы, заволакивая Заднепровье черным туманом. На заводах акционерных обществ и казенных вагонных мастерских занято было около тридцати тысяч рабочих. Петровский знал здесь многих. Сегодня ему в провожатые прислали Дмитрия Лебедя — высокого молодого человека, работающего никелировщиком в вагонных мастерских.

Григорий Иванович близко познакомился с ним еще в 1912 году во время выборов в Думу, когда тот организовывал легальные и нелегальные собрания рабочих. Совсем недавно он сумел сколотить пять молодежных кружков, расширив партийную организацию, влияющую теперь не только на политическую жизнь Заднепровья.

Соблюдая правила конспирации, шли они дальним кружным путем, минуя сельские бахчи, издававшие тонкий, едва уловимый запах зреющих арбузов и дынь. Спустились к реке. Шагали вдоль берега, то поднимаясь на песчаные холмы, то спускаясь вниз, и каждый думал о своем.

«Еще месяца не прошло, как я вернулся из Доронина. Владимир Ильич много говорил о неизбежности войны и, как всегда, оказался прав, — размышлял Петровский. — В непролазные дебри противоречий залезли оба империалистических зверя, сошлись на одной тропе, и ни один из них не уступит. Жажда наживы оказалась сильнее здравого смысла. Нам, большевикам, войну нужно встретить во всеоружии, с первых же дней раскрыть ее антинародный, захватнический характер, агитировать против нее народ, отстаивать интересы международного пролетариата».

Минуя патрулей — молодых парней с паклей и спичками наготове (если понадобится, они должны подать сигнал зажженным факелом), Петровский и Лебедь спустились по песчаному косогору в просторную и глубокую ложбину, поросшую лозняком. Здесь стоял приглушенный людской гомон, мерцали огоньки цигарок: присев, курили из рукава, хотя эта предосторожность, пожалуй, и была излишней.

Григорий Иванович начал нелегальное собрание рабочих Заднепровья. Основная его цель — рассказать рабочим о текущем моменте, о войне, которую навязали народу господствующие классы, о задачах в связи с этим сознательных пролетариев. Он говорил негромко, но люди, сидевшие на земле, еще хранившей дневное тепло, его хорошо слышали. Порой легкий ветер доносил в ложбину удары парового молота из кузницы вагонных мастерских или ночной гудок паровоза… Петровский старался убедить собравшихся в необходимости принять резолюцию против войны. Он понимал, что это непросто, так как среди членов Екатеринославского комитета РСДРП полного единодушия в этом вопросе пока не было… Свой доклад об отношении партии к войне Григорий Иванович закончил словами:

— Войну войне! Долой царизм! Да здравствует революция!

И тут же попросил слова меньшевик Худокормов.

— Я согласен, полностью согласен с тем, что во всем виновато правительство. Это верно, трижды верно! Ясно, что эту войну затеяли не рабочие и не крестьяне. Но, товарищи, все это представляется мне в нынешний грозный момент второстепенным! На нашу страну, на Россию, напал враг — вот главное. Что должен делать каждый честный человек в данном случае? Я беру такой пример. Живет семья. Как во всякой семье, здесь ссорятся, а иногда и дерутся, потом мирятся, всякое бывает… Но вот на жилище этой семьи нападает злодей… Что должны делать члены семьи? Продолжать ссору или прогнать злодея? Безусловно, прогнать злодея, скажет каждый здравомыслящий человек. Когда враг будет повержен, мы призовем правительство к ответу, выставим перед ним свои справедливые требования и претензии. А сейчас Россия в опасности, и мы, ее граждане, должны забыть о наших распрях. Правильно или нет?

— Правильно! — прозвучал голос стоящего неподалеку человека.

Петровский узнал в нем слесаря с завода Ланге, и это его неприятно резануло, но тут же он вспомнил последний разговор с Лениным, который говорил о неизбежном шовинистическом угаре в первые дни войны.

Оратор продолжал:

— В самом деле, почему немецкие социал-демократы голосуют за кредиты? Чтобы спасти свою родину. А почему мы, русские, должны помогать немцам? Чем русский царь Николай Второй хуже немецкого кайзера Вильгельма Второго?

— Оба хороши! — послышался чей-то голос, кто-то засмеялся, и тут же поднялся высокий, сутулый человек.

— Так мы никогда не договоримся. Ведь докладчик нам четко разъяснил, как обстоит дело. Ведь договорились в Штутгарте и Базеле рабочие партии о том, чтобы выступать против войны сообща, так в чем же дело? Раз договорились, надо крепко держаться своего. Нечего подводить друг дружку. А если подвели немцы, так это не значит, что должны подводить мы… Если кто-то споткнулся, я вовсе не должен за компанию падать в грязь.

— Вот это правильно!

— А насчет общего дома, товарищ Худокормов, ты чтой-то подзагнул. Какой же у нас в России общий дом для рабочего и царя? Для царя — палаты, а для нас — окопы, тюрьмы, виселицы… Знаешь, таких побасенок мы от черносотенцев наслушались…

В центр пробился еще один рабочий, громко заговорил:

— Идти на войну не страшно, если знаешь, за что воевать. И нечего нам зубы заговаривать, товарищ Худокормов. Надо разобраться, что для царя, а что для народа. Нельзя так, как тот молодой индюк, что ступил ногами в крапиву и сдох. Надо заранее знать, куда ступать, а где и тропинкой обойти…

А в это время в Екатеринославском жандармском управлении полковник распекал подчиненных офицеров:

— Господа офицеры, как изволите вас понимать? Приезжает человек, человек не иголка… Вам поручается организовать за ним наблюдение, а вы его упускаете… Он живет в городе, встречается с людьми, проводит собрания, совещается, а вы ничего вразумительного не можете мне доложить… Как это понимать, господа офицеры? Директор департамента полиции шлет телеграмму, приказывает установить наблюдение за депутатом-большевиком, а мы его даже не видели… Не видели депутата! Даже не могли установить место его пребывания…

— Проверили все гостиницы и меблированные комнаты. Он нигде не останавливался…

Полковник понимал, что Петровского рад был бы принять любой рабочий и никакая агентура не смогла бы установить место его жительства, но вслух он этого не сказал, а назидательно проговорил:

— Если вы знатоки своего дела, то обязаны были установить за Петровским слежку и не спускать с него глаз… Слушайте приказ: к вечеру вы должны представить мне все сведения о Петровском — куда прибыл, с кем встречался, где проживает и что намерен делать…

Но полковник опоздал: Петровский уже был на пути к Харькову.

…Он сидел в поезде и еще раз перечитывал резолюцию рабочих Заднепровья с призывом к российскому пролетариату «всеми средствами бороться против затеянной войны и братски протянуть руку пролетариату всех стран».

15

В Харькове Григорий Иванович должен был взять у Степана Непийводы материалы о подготовке очередного, VI съезда Российской социал-демократической рабочей партии.

По давней привычке Григорий Иванович держал в памяти фамилии людей, даты, номера квартир. Непийвода должен был собрать протоколы конференций, документы для делегатов Харьковской, Полтавской и Черниговской губерний. У него явки, пароли, наказы делегатам… За Степана можно не беспокоиться: он человек умный, осторожный и решительный.

Вот и знакомый трехэтажный дом. Незаметно огляделся — ничто не предвещало опасности. Поднялся на третий этаж, постучал… На пороге — жандарм. «Неужели пропали съездовские документы? — пронзила страшная мысль. — Нет, только не это!»

За столом сидел молодой жандармский офицер, перед ним лежал закрытый, с большим замком портфель.

Едва Григорий Иванович вошел в комнату, Непийвода спокойно произнес:

— Я же вам сказал, что это не мой портфель.

— Что тут происходит? Почему вы интересуетесь моим портфелем? — строго спросил Петровский, сразу поняв намек Степана.

— Мы должны его осмотреть.

— Мой портфель?! — Петровский положил котелок и тросточку на стул, снял очки, достал батистовый платок и стал неторопливо протирать их. — Вас интересуют мои вещи? Вещи депутата Государственной думы? — насмешливо спросил Григорий Иванович. — Надеюсь, вам известно, что означает депутатская неприкосновенность? Как бы вы не заплатили за нее своими погонами.

Молодой офицер смутился и явно не знал, как ему поступить. Он так обрадовался, когда обнаружил портфель: был уверен, что там запрятана солидная рыбка. И вдруг такая неожиданность… Кто знает, чем все может кончиться. А Петровский тем временем показал ему кожаное депутатское удостоверение с орлом на обложке. Шутить с депутатом Думы по меньшей мере неосторожно, но и выпустить из рук портфель… Вот незадача…

— Разрешите протелефонировать на службу?

— Дело ваше… Даю вам десять минут. У меня времени в обрез.

Офицер направился к двери:

— Я мигом.

Григорий Иванович взглянул на Непийводу. Тот сердито заговорил:

— Господин депутат, я тут ни при чем. Говорил им, что это не мой портфель…

Городовой с некоторым подобострастием посматривал на петербургского гостя, перед которым даже офицер оробел. А Петровский из слов Непийводы сделал окончательный вывод: документы в портфеле. Он знал, что в военное время полиции и жандармерии предоставляются большие права и начальство, если офицеру посчастливится дозвониться, церемониться не станет. Но взять портфель и уйти… тоже рискованно.

Но офицер, видимо, раздумал звонить и вернулся:

— Господин депутат, я напишу записку и пошлю городового. Он быстро…

— Я ждать не могу. Меня срочно вызывает председатель Думы Родзянко! Когда отечество в опасности, задерживать депутата… Вы представляете себе последствия столь необдуманного поступка?

— Не знаю… — развел руками офицер.

— Время, назначенное мной, истекло.

Петровский решительно шагнул к столу и взял портфель. Попробовал замок. Заперт.

— До свиданья!

Офицер шагнул вперед и вдруг опустился на стул. Непийвода вскочил, собираясь попрощаться с Петровским, по офицер остановил его:

— Мы с вами еще не закончили.

Петровский, выйдя на улицу, подозвал извозчика. Медлить нельзя. Скорее на любой поезд! Если полиция и жандармерия спохватятся, ему несдобровать.

Уже прозвенел первый звонок. Петровский подбежал к кассе и купил билет до Лозовой. Там сделал пересадку и поехал на север.

С особенной тревогой подходил в этот раз Григорий Иванович к своему дому: ныло сердце, ломило виски и затылок. Не успел позвонить, как дверь распахнулась, и он увидел Доменику. Она всплеснула руками и кинулась к нему:

— Слава богу, что ты приехал. Зачем эта война, Гриша, откуда такое горе свалилось на людей?

— Нас об этом не спрашивали, — ответил Григорий Иванович.

Не раздеваясь, он подошел к шкафу, поставил туда портфель, закрыл дверцу на ключ.

— Теперь и на улицу страшно выйти. По городу шпыряют какие-то головорезы с портретами царя и кричат: «Крамольники! Мы вас уничтожим, если вы против царя!» Разбивают окна в магазинах только потому, что на вывеске немецкая фамилия. Я сама видела, как перед Зимним люди падали на колени и славили царя-батюшку. А когда рабочие вышли на антивоенную демонстрацию с флагами и пением «Марсельезы», стало понятно — народ не хочет покоряться царскому произволу… Как страшно, Гриша! Что будет с детьми? — И она внимательно посмотрела на мужа: — Что с тобой? Не заболел? На тебе лица нет… Плохо спал? Скорее переодевайся!

— Спасибо, родная. Дай мне сперва горячего чаю, а потом чего-нибудь поесть.

— Сейчас принесу чай, а ты позвони Бадаеву — я дала слово, что ты ему сразу позвонишь, когда вернешься. Я что-то очень за тебя беспокоюсь… как никогда раньше…

— Что со мной может случиться? Ведь я особа неприкосновенная!

— Молчал бы уж…

Не успел Петровский поесть, как явился Бадаев.

— Наконец кончилось мое одиночество! — радостно воскликнул Алексей Егорович, пожимая руку Петровскому.

Бадаев, как всегда, был в хорошо выглаженном костюме, выглядел свежо и бодро. Он рассказал о настроении рабочих столицы, о визите к нему журналистов. Петровский внимательно слушал, поглаживая черную бородку с искорками седины, и одобрительно кивал.

— Вы молодчина, Алексей Егорович, на скользком не оступились. Они сразу вас немецким рейхстагом: дескать, бери пример. Но мы не такие простаки, как они думают. — Петровский удовлетворенно засмеялся. — Рабочие сердца чувствуют фальшь. На всех заводах и шахтах, где я побывал, люди настроены против войны. Скорее бы все наши съезжались…

— Муранов и Шагов скоро вернутся, а вот как удастся добраться из Швейцарии Самойлову…

— Да, немецкая и австро-венгерская границы закрыты. Но что-нибудь придумает: придется ехать кружным путем. А кто здесь из меньшевиков?

— Видел Чхеидзе, Чхенкели, Хаустова… Да они, верно, все тут.

— Я вот что думаю, Алексей Егорович: нам нужно всерьез подумать о декларации против войны. Может быть, стоит поговорить с меньшевиками и трудовиками. Вдруг они присоединятся к декларации?

— Я уже размышлял об этом.

— В током случае мы сейчас же отправимся в Таврический, — сказал Петровский.

— Но ведь вам надо отдохнуть?

— Успеется…


В Таврическом дворце Петровский и Бадаев встретили Николая Чхеидзе и лидера трудовиков Александра Керенского. Чхеидзе согласился на совместную декларацию. Договорились: когда все съедутся, собрать заседание и выработать общую программу социал-демократов — большевиков и меньшевиков.

С Керенским разговор не получился, он был возбужден, набирал полную грудь воздуха, артистически, со вздохом, его выпускал и вытягивал худую шею, точно хотел стать выше.

— Григорий Иванович и Алексей Егорович, буду откровенен, — патетически говорил он. — Меня не устраивают ваши прямые, как стрелы, ортодоксальные формулировки, лишенные гибкости, без учета новых условий… У нас ничего не выйдет. Трудовики будут поддерживать правительство. Я, видите ли, люблю свободу и не желаю, чтобы ее кто-то стеснял…

— Это ваш окончательный ответ? — спросил Петровский.

— К сожалению, да, Григорий Иванович, Я не собираюсь изменять своим принципам.

Совместная декларация была выработана большевиками и меньшевиками, и решено было огласить ее на первом же заседании Думы.

Тем временем Бадаев отвез на сохранение в Финляндию основные партийные документы большевистской фракции и материалы, доставленные Петровским из Харькова.

16

26 июля Родзянко открыл экстренное заседание Государственной думы. Сегодня его массивная фигура выглядела особенно внушительно. Он высказал уверенность, что российская Дума станет центром, который поддержит в народе патриотические чувства, что все депутаты встанут на защиту своей отчизны.

Александр Керенский, лидер трудовиков, пригладив стриженные ежиком волосы, резко вскинул руки вверх, истерически крикнул со своего места:

— Мы абсолютно убеждены, что русская демократия вместе со всем народом даст решительный отпор врагу и защитит свою родную землю и культуру, созданную потом и кровью поколений!

Зал бурно зааплодировал. Неподвижно сидели только одни социал-демократы.

Еще не смолкли аплодисменты, когда на трибуну поднялся меньшевик Хаустов, чтобы от имени двух социал-демократических фракций прочесть декларацию.

Хаустов читал уже последние абзацы, но большевистские депутаты так и не услышали наиболее резких формулировок, направленных против войны, из-за которых накануне они до хрипоты спорили с меньшевиками: Хаустов их пропустил…

И все же притихший зал услышал решительное «нет» войне. «Народы России, так же, как и все народы, вовлечены в войну помимо их воли, по вине их правящих кругов, считаем нужным подчеркнуть все лицемерие и всю беспочвенность призывов к единению народа с властью», — говорилось в декларации.

Родзянко наклонился всем корпусом вперед:

— Господа, члены Четвертой Государственной думы, сейчас мы приступим к нашей самой ответственной и наиболее торжественной обязанности — голосованию военных кредитов…

Григорий Иванович рывком поднялся с места, за ним — остальные большевики.

— Голосовать за воину — позор! — прозвучал на весь зал: громкий голос Петровского. Он направился к центральному проходу, следом за ним Бадаев, Муранов, Шагов.

В зале засвистели. Пуришкевич что-то кричал, подняв сжатые кулаки.

— Христопродавцы!

— Изменники!

— На виселицу!..

17

После трудного и долгого кружения по свету Федор Самойлов наконец вернулся в Россию.

Петербург, переименованный в связи с войной в Петроград, встретил его пасмурной погодой, холодом и тоской. Торчали на посту насупленные городовые в длинных черных шинелях. Мальчишки-газетчики бодро выкрикивали тоненькими голосами новости о блистательных победах на фронтах, о прославленном русском богатыре, который заколол знаменитым русским штыком полторы дюжины врагов.

Григорий Иванович и Доменика Федоровна, Муранов, Шагов и Бадаев с радостным изумлением смотрели на худого, неузнаваемо изменившегося Самойлова.

— Я абсолютно здоров, не смотрите на меня так, — сказал он.

— Именно здоровые нам и нужны, — с подъемом проговорил Григорий Иванович. — У нас тут, брат, дела… Но прежде всего расскажите, откуда приехали и кого видели.

— Вам, Григорий Иванович, и всем остальным сердечный привет от Владимира Ильича и Надежды Константиновны, — сказал Самойлов.

— Ульяновых я не видел почти два месяца, — произнес Петровский.

— Сейчас они в Швейцарии, Владимир Ильич передал тезисы о войне. — Самойлов достал из внутреннего кармана пиджака несколько тонких листов бумаги и вручил их Петровскому.

Григорий Иванович, улыбаясь, сказал:

— Как раз этого нам и не хватало. Спасибо вам, Федор Никитич.

— А мне за что? — искренне удивился Самойлов. Пятерка рабочих депутатов с прибытием Самойлова была наконец в полном сборе. Обсудив ленинские тезисы о войне, они наметили провести нелегальное совещание с участием членов большевистской фракции Думы и представителей партийных организаций крупных промышленных центров России.


Третий день шло совещание в предместье Петрограда — Озерках.

В небольшой комнате дома конторщика Гаврилова было душно, говорили уже несколько часов подряд, однако представители партийных организаций Питера, Харькова, Иваново-Вознесенска, Риги, как и раньше, выступали с жаром и слушали внимательно. Лампу не зажигали, хотя начало темнеть. Григорий Иванович дочитал ленинский документ, поднял голову:

— Переход империалистической войны в гражданскую — единственно правильный пролетарский лозунг!

Вдруг послышались какой-то шум, топот тяжелых сапог, потом громкий стук. Все насторожились. Хозяйка открыла двери, и разъяренные полицейские ввалились в комнату.

— Руки вверх!

Жандармский ротмистр протянул ордер на обыск и арест. Петровский прочитал бумагу. Возвращая ее офицеру, сказал:

— Мы этого не допустим. Я и эти мои товарищи — члены Государственной думы. Закон о неприкосновенности депутатов вы, надеюсь, знаете? Вот мой мандат!

— Мы собрались на семейный праздник, — спокойно произнес Муранов.

В доме действительно пахло пирогами. Стол был заставлен закусками — все совещание проходило под видом празднования юбилея супружеской жизни Гавриловых.

Ротмистр скомандовал:

— Отойти от окна, депутатам сесть здесь, — показал он на свободные места возле стола.

Теперь во что бы то ни стало нужно было спасти документы: в протоколе — фамилии товарищей, маршруты, названия организаций… Слишком уж богатая добыча для «стражей закона».

Все решали сейчас минуты, смекалка и находчивость.

К Муранову подошел невысокий, с выпученными, как у совы, глазами агент тайной полиции.

— Не прикасайтесь ко мне! — строго сказал Муранов. Встретив решительный отпор, жандармы заколебались.

— Обыщите, — небрежно кинул приставу ротмистр.

— Обыщите вы, — буркнул пристав, стоя с вытянутыми по швам руками и не трогаясь с места.

— По инструкции я имею право приказывать, — сердито сказал ротмистр.

— Не знаю такой инструкции, — огрызнулся пристав. Спор между офицерами ни к чему не привел, и один из них отправился к начальству за указаниями.

— Прошу, господа, никуда не выходить, — приказал второй и поставил около депутатов двух полицейских.

У Муранова в кармане записная книжка с адресами товарищей, названиями заводов и организаций, которые он посетил, с краткими заметками о нелегальной работе на Урале. Книжку необходимо уничтожить. Но как? Муранов направился было к двери.

— Не выходить!

— Мне по надобности…

Жандарм, стоявший у двери, заколебался, и, воспользовавшись этим, Муранов решительно вышел из комнаты. За ним следом выскользнул шпик. Запершись в туалете, Муранов бросил записную книжку в яму.

Наступила ночь, а офицер не возвращался. Возмущенные депутаты потребовали, чтобы их освободили, наконец грозились пожаловаться на произвол полиции и жандармерии.

Отпустили их только на рассвете. Шпики окружили пятерку депутатов тесным кольцом и сопровождали ее до самой Думы.

Долго пришлось ждать Родзянко. Наконец он появился. Вместе с председателем депутаты вошли в Таврический дворец. Агенты охранки вынуждены были остаться на своих постах и мокнуть под дождем.

— Господин председатель, — обратился Петровский к Родзянко. — Этой ночью полиция учинила небывалое самоуправство. Мы настоятельно требуем принять необходимые меры. — И Петровский рассказал обо всем, что случилось в Озерках.

Родзянко обещал послать запрос в правительство и объявить протест от имени Думы.

Григорий Иванович возвратился домой.

— Не волнуйся, все в порядке. Задержали, но, как видишь, отпустили, — ответил он на встревоженный взгляд жены.

— Я так и знала… Только задремала, приснились лошади в черных лентах… Они мне всегда снятся перед бедой… Ведь социал-демократическую фракцию Второй Думы все-таки сослали в Сибирь.

Григории Иванович, уставший, с темными кругами под глазами, никак не мог успокоить жену. Трудно произносить слова утешения, если сам в них не веришь!

Они явились поздно вечером, когда Григорий Иванович уже собирался лечь. Забарабанили изо всех сил в дверь. Проснулись испуганные дети. Протирая заспанные глаза, заплакала Тоня. Петя и Леня, насупившись, смотрели, как по квартире шныряют жандармы, заглядывают в каждый угол, как ворошат на отцовском столе бумаги.

Григории Иванович уже ничего не говорил о депутатской неприкосновенности. Он не сомневался, что об их аресте известно и правительству и царю. Теперь апеллировать можно только к трудовому народу.

Петровского вывели под усиленной охраной жандармов.

В квартире, как после погрома: разбросаны книги и бумаги, раскрыты чемоданы, высыпано на пол содержимое ящиков стола, беспорядочно сдвинуты стулья…

Молча сидят дети. Тоня прижимает к себе ветку сломанного фикуса, который они привезли еще из Мариуполя, и горько всхлипывает. Доменика ласково говорит дочке:

— Не плачь, мы посадим эту ветку, будем поливать, она непременно вырастет и превратится в большое красивое дерево…

18

Хмурое утро 9 ноября 1914 года. Темные, низкие тучи затянули небо над Петроградом.

По грязным, скользким улицам в сером, промозглом тумане торопятся в свои департаменты, зябко поеживаясь, чиновники, барская прислуга с корзинами в руках спешит за провизией, настороженно, точно нахохленные вороны, стоят в длинных черных шинелях городовые, из подъездов выглядывают дворники в фартуках…

Идет четвертый месяц войны. Приподнятое настроение первых военных дней, уверенность в скорой и громкой победе исчезли, уступив место унынию, страху и чувству безнадежности.

Вдоль Невского носятся посипевшие от холода мальчишки и, зажимая под мышками пачки газет, громко выкрикивают:

— Всемирная сенсация! Спешите купить газету!

— Арест депутатов Думы!

— Пойманы немецкие шпионы!

— Большевики за решеткой!

— Это может случиться только в такой дикой стране, как Россия! — возмущается какой-то человек.

— Ах ты, крамольник! — слышится в ответ. Каждый на свой лад воспринимает и оценивает необыкновенное известие…

Рабочих депутатов поместили в камеры дома предварительного заключения на Шпалерной. Петровский понимал: правительство сделает все, чтобы не только оторвать их от рабочего люда, но и добиться для них самого строгого наказания. Оно постарается использовать суд и нанести большевистской партии жесточайший удар. Уже вопросы следователя по особо важным делам Сулевского сказали Григорию Ивановичу многое: судебные власти собираются обвинить рабочих депутатов в самом тяжком преступлении военного времени — измене родине.

Обидно, что дневник попал в черные руки царских приспешников и они теперь будут глумиться над его заметками…


В Зимнем дворце, в приемной, в ожидании свидания с императором дремал председатель Совета министров семидесятипятилетний статс-секретарь Иван Логгинович Горемыкин. Из кабинета бесшумно выскользнул адъютант, наклонился к уху премьера и прошептал:

— У его величества государя императора барон Фредерикс.

Значит, ждать придется долго.

В 1897 году Николай II назначил барона Фредерикса министром императорского двора, и вот уже целых семнадцать лет они неразлучны. Барон стал одним из ближайших советников царя, умело приспособившись к характеру безвольного, неуравновешенного и жестокого монарха.

Царь знал, что в приемной его ждет Горемыкин, догадывался, что он опять станет бубнить о фронтах, внутренних беспорядках, о социал-демократической рабочей фракции IV Государственной думы… Как ему осточертели все эти Думы! Две он уже разогнал и полагает — своевременно… Теперешняя Дума — четвертая по счету. Выборы в нее были столь умно и хитро обставлены, так тонко продуман избирательный закон, что туда попала лишь небольшая горстка рабочих — самого неспокойного элемента. Но даже эта небольшая группа портила все… В конце концов пятерка большевистских депутатов доигралась и очутилась за решеткой. Повесить бы этих голубчиков… Горемыкин настаивает на военном трибунале, а главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, несмотря на свои твердые монархические убеждения, против… Все потому, что идет война. Он, самодержец, должен сказать свое решающее слово. А как ты его скажешь, если даже Александра Федоровна колеблется и Распутин молчит…

— Помните, ваше императорское величество, — говорит флигель-адъютант барон Фредерикс, старичок с молодцевато выпяченной грудью, в мундире, подбитом ватой и увешанном крестами и медалями, — как ваш матушка Мария Федоровна ехаль в седле? Ехаль отшень корошо. Отшень. Я любовал, как ровно торчал голова ваш матушка. Ваш матушка был храбрый, не боялся конь… А ваш батюшка не отшень любил конь… И его конь боялся, он был громад телом, мне трудно было подобрать конь… А матушка ваш любил седло, и вы, ваше императорское величество, ездил корошо, настоящий кавалергард…

Последние слова царь выслушал с особым удовольствием: он гордился своей службой в кавалергардском полку, любил кавалерийскую форму и частенько красовался в ней. Слова Фредерикса ласкали и тешили душу императора, отвлекали от надоедливых государственных забот, придворных интриг и правительственных сплетен, которые именовались делами.

Горемыкин терпеливо ждал приема. Он ревностно служил русскому престолу, постоянно ощущая царскую благосклонность. Облюбовал для себя роскошный дом, который продавал генерал-адъютант Безобразов на Моховой улице, и, получив в подарок семьсот тысяч рублей из государственной казны, приобрел его. Сверх того ему вручили двести тысяч на обстановку для апартаментов.

Но вот вопрос о думских депутатах гвоздем сидел в голове и не давал покоя…

Тот позорный день и теперь ранит его душу. Помнит, как светлым осенним днем он подъехал в коляске к решетчатой железной ограде Таврического дворца, где заседала IV Дума. В белоколонный зал уже явились министры, чтобы услышать речь нового главы правительства. Дворец был окружен конной полицией, оберегавшей народных избранников, перед которыми он, только что ставший председателем Совета министров, пожелал выступить и поделиться мыслями о будущей работе правительства его императорского величества. Ему услужливо прокладывали дорогу, а в отдалении хмуро стояли толпы рабочих…

Помнит ту неожиданную обструкцию, которую ему устроили левые депутаты. Он мечтал найти единомышленников, а встретил отчаянное сопротивление настоящих бунтовщиков. И в такое время! Начинался 1914 год… Германия угрожала России войной, необходимо было укрепить армию и флот, увеличить военный бюджет… И сейчас помнит пережитое горькое унижение… Еще ничего не сказал, только открыл рот, как левые подняли невероятный шум, застучали пюпитрами, начали выкрикивать насмешливые, едкие слова. Председатель Думы Родзянко не в силах был, как ни старался, заставить их замолчать. И только после того как из зала были удалены все члены обеих социал-демократических фракций и фракции трудовиков, он смог произнести свою речь. Но все ужо было испорчено. Депутаты-большевики были той злой силой, которая призвала к непокорству. Между этими депутатами и рабочими России возникла тесная связь. Еще год-полтора назад положение было иным и все, что происходило в Государственной думе, не касалось трудового люда. Социал-демократов выдворяли из зала заседаний, обыскивали их квартиры, арестовывали их друзей — народ оставался безучастным. А в последнее время тысячи рабочих Петрограда и других городов начали остро реагировать на выступления своих представителей, внося в дела империи смуту и беспокойство.

Думские же социал-демократы стали немедленно откликаться на любые выступления рабочих, порочить действия правительства, будоражить и без того непокорные массы. Каждый призыв рабочего депутата вызывал горячий отклик на фабриках и заводах, порой выливающийся в решительный протест или стачку.

Нет, сколько бы он, председатель Совета министров, ни встречал противодействия, он будет настаивать на суровом наказании виновников беспорядка: Петровского, Муранова, Бадаева, Самойлова, Шагова…

Вышел адъютант, и Горемыкин наконец направился в императорский кабинет, стараясь повыше поднимать ноги, чтобы скрыть свою шаркающую старческую походку. Он опустился в кресло, где только что сидел барон Фредерикс. Царь посмотрел на дряблее, усеянное темными пигментными пятнами лицо Горемыкина, обрамленное широкими белыми бакенбардами, и чуть заметно дернул плечом.

— Ваше императорское величество, — произнес премьер, — ваше императорское величество… — собирался он с мыслями и быстро-быстро начал говорить о нехватке оружия на фронте, о казнокрадстве, о жуликоватых интендантах и непорядках в действующем армии, о станциях, забитых эшелонами с ранеными, фуражом, боеприпасами.

Царь косился на Горемыкина и думал: с какой стати об этом докладывает он, а не военный министр Сухомлинов? А, вот и о Думе заговорил.

— Ваше императорское величество, депутаты от рабочих — чрезвычайно опасные преступники. Они выступили против основ самодержавия. Не могу понять, почему великий князь Николай Николаевич в грозное военное время настаивает на гражданском судопроизводстве?..

Николай и сам, слушая Горемыкина, напряженно думал, что лучше сделать — передать дело в гражданское судопроизводство или в военное? Назло великому князю, он передал бы в военный трибунал… Ведь и петроградский градоначальник принц Ольденбургский настаивает отправить депутатов-большевиков на виселицу. И министр юстиции Щегловитов тоже требует военного суда.

Но царь хорошо помнил письмо великого князя из Ставки в Петроград. В нем Николай Николаевич писал:

«По глубокому моему убеждению, передача дела на рассмотрение военного суда неминуемо должна была… вызвать брожение среди фабричных и иных оппозиционных элементов. Между тем спокойствие в рабочей среде, обслуживающей разнообразные нужды армии, в заботах о последней, представлялось мне весьма важным. Как это ни странно может показаться, но в мирное время я безусловно предал бы всех арестованных по настоящему делу военному суду, а теперь, в военное, — особенно при настоящих условиях — считаю такую меру несоответственной. Допускаю, что часть общественного мнения может счесть приведенные суждения за проявление слабости. Но до сих пор меня в этом никто не упрекал, и этим следовало воспользоваться, для того чтобы принять такое именно решение, которого требуют обстоятельства».

Так же определенно высказывался и товарищ министра внутренних дел Джунковский в письме начальнику штаба Ставки генералу Янушевичу:

«По делу депутатов у меня совершенно определенное мнение, что по государственным соображениям передавать дело военному суду нежелательно… Наказание… по законам военного времени может вселить в население убеждение, что правительство воспользовалось военным положением и расправилось с ненавистными депутатами… Тем более что наказание как по военному, так и по гражданскому суду одно и то же».

— А вы, Иван Логгинович, полагаете, что следует безжалостно покарать преступников? — спросил Николай.

— О да, ваше величество! — поспешно ответил премьер. — Долг чести и совести заставляет сурово карать тех, кто посягает на святая святых — российский престол!

Царь задумался. На низком венценосном лбу его рельефно выделялся рубец — след от удара японского полисмена во время путешествия юного цесаревича Николая в Страну восходящего солнца. Потом, словно очнувшись, порывисто встал, перекрестился и глухо произнес:

— Да будет воля твоя! Передаем в военный трибунал!

Сел, взял карандаш. Горемыкин неторопливо приподнялся и вытянулся в ожидании царского росчерка, но Николай неожиданно застыл с карандашом в руке, потом медленно поднял голову и удивленно посмотрел на Горемыкина:

— Вы еще здесь?

. . . . . . . . . . . . . . . .

19

За неделю до процесса начали выдавать пропуска. Как ни хотелось того Ларисе, ей пришлось обратиться к Шуликовскому, служившему в Петербургской судебной палате.

— Я бы не решилась вас беспокоить, — смущенно сказала Лариса, — но мне очень хочется присутствовать на процессе.

— Какая мелочь, — улыбнулся Шуликовский. — Я специально оставил несколько пропусков для своих друзей… Да… — произнес он после паузы, — как летит время! Помните того черноволосого парня в полтавской тюрьме? Петровского? Он теперь у них первая скрипка, председатель фракции… Неудержимо мчится время! Как бы я хотел, чтобы вернулась та далекая пора, ночное пение соловьев, вишневые сады Полтавщины! Но все это ушло безвозвратно.

Шуликовский немного рисовался. Его нисколько не волновали полтавские сады и соловьиное пение. Оценивающе посмотрел на Ларису: как она красива — до сих пор волнует его… Он едва не проговорился, что принимал участие в подготовке предстоящего судебного процесса.

— Я человек твердых убеждений и принципов. — И, словно отвечая на вопросительный взгляд больших чистых глаз Ларисы, добавил: — Время диктует каждому свое. А вам я удружу с удовольствием, милая Лариса. Мы же с вами, можно сказать, старинные друзья…

В день суда все крупные фабрики и заводы были окружены полицейскими. Стражи порядка стояли на центральных улицах, перекрестках, плотным кольцом охватывали здание судебной палаты.

На процесс явились многие депутаты Думы. Позади судейских кресел — министры, товарищи министров, чиновники министерств и ведомств.

В первых рядах — родственники подсудимых. Рядом с Доменикой Федоровной — Лариса. Еще, пожалуй, ни разу в жизни, полной тревог и волнений, не переживала Доменика такого отчаяния. Ежедневно с трепетом просматривала газеты, на страницах которых пестрели заголовки: «Виселица — единственный способ дать стране покой», «С врагами церемониться нечего!»

Как ни пыталась она держаться и находить хоть какое-то утешение, надежда улетала все дальше. Секира самодержавия все выше поднималась над головой пятерки народных избранников. Когда Доменика Федоровна прочла об изъятии дела депутатов из военного суда, от сердца немного отлегло. На детей она просто не могла смотреть — Петрик только молчал и хмурился, а в ответ на ее успокоительные слова через силу улыбался. Но однажды он подошел к матери и ломающимся мальчишеским голосом сказал:

— Ничего, мама, рабочие не дадут учинить расправу над нашим отцом…

И тут Доменика Федоровна заметила, что за три месяца ее сын стал совсем взрослым и даже берется утешать ее, а ведь ему только пятнадцатый…

Доменика Федоровна с огромным волнением ждала появления арестованных. А их в это время уже вели узкими, мрачными коридорами. Первым вошел Григорий Иванович. Он заметно осунулся и побледнел, щеки его ввалились. Увидев жену, улыбнулся ей. Сердце у Доменики сжалось. Петровский окинул взглядом зал и сел на первое от судейского стола место, за ним — Муранов, Шагов, Бадаев и Самойлов.

Лариса смотрела на подсудимых и думала: сколько молодых, непокорных, готовых за свои убеждения пожертвовать жизнью прошло через это судилище!

В полном составе появился суд. Через открытую дверь Лариса заметила, как Шуликовский вручил прокурору несколько тонких разноцветных папок. Занята свои места адвокаты и корреспонденты газет из разных городов России. Положив папки на стол, на прокурорское место важно опустился товарищ прокурора Петербургской судебной палаты Ненарокомов. Для Ненарокомова процесс имел исключительное значение: он должен показать, какой могучей логикой владеет, как уверенно и тонко выдвигает обвинение против опасных государственных преступников. Он знал, что каждым словом, каждой подробностью процесса интересуется сам самодержец всероссийский Николай II, знал его нетерпимое отношение к Думе вообще и особенно к ее левым силам.

Ненарокомов до тонкостей изучил все материалы, заранее продумал ряд неожиданных вопросов подсудимым, помня, что экспромты готовятся заблаговременно.

Председательствовал худой, высокий, похожий на дирижера сенатор Крашенников. Секретарь суда долго и нудно читал обвинительный акт, напечатанный на сорока страницах. Нить обвинения порой ускользала, и тогда гнусавый голос секретаря напоминал Ларисе скучный, бесконечный, осенний дождь.

Депутаты в арестантских костюмах сидели с высоко поднятой головой, непреклонные в убеждениях и полные веры в правоту своего дела.

Дворник из Озерков передал полиции блокнот Муранова. У Петровского во время обыска был обнаружен дневник, а также бумаги, свидетельствующие о том, что он вел шифрованную переписку, свежий номер «Социал-демократа» с манифестом ЦК РСДРП «Война и российская социал-демократия». В нем говорилось об отрицательном отношении большевистской партии к империалистической войне, выдвигался лозунг о превращении войны империалистической в войну гражданскую. «Вещественные доказательства» свидетельствовали о тесной связи депутатов с местными нелегальными организациями и Центральным Комитетом партии.

— Подсудимый Петровский, признаете ли вы себя виновным в предъявленном вам обвинении? — обратился к Петровскому председательствующий.

— Нет.

— Вы были в Озерках?

— Был.

— Подсудимый Петровский, почему вы, имея конституционные права, собирали подпольные совещания? — стукнув пальцем по папкам, спросил прокурор.

Григорий Иванович взглянул на него и спокойно ответил:

— Мы должны были готовить запросы в Думе, вырабатывать законопроекты, а для этого необходимо знать настроение избирателей. Мы не раз просили разрешения организовать открытую встречу с ними, однако его не получили. Рабочую газету, где мы выступали, закрыли. Пришлось искать другие пути.

Ненарокомов перебрал аккуратно сложенные перед ним бумаги, взял одну из них.

— Для этого вы тоже собирались? — с особенным нажимом произнес он. — Вот резолюция рабочих Заднепровья, которая призывает: «Всеми способами бороться против войны и по-братски протянуть руку пролетариату всех стран», «Долой войну, да здравствует единство международной социал-демократии! Перед лицом всего мира мы заявляем, что будем работать для заключения мира не с буржуазными правительствами, а с революционными народами». Подсудимый Петровский, антивоенная резолюция рабочих Заднепровья привезена вами?

— Да, ее привез я. Антивоенная резолюция рабочих Заднепровья полностью совпадает с резолюцией Центрального Комитета партии, а также является выражением наших мыслей, — с достоинством ответил Григорий Иванович.

— Я присоединяюсь к словам депутата Петровского, — поднялся и расправил плечи Муранов.

— А вы? — обратился председатель к остальным депутатам.

— Мы — также, — поднялись Бадаев, Шагов и Самойлов.

За дверями и стенами судейской палаты нарастал гул толпы.

— Это дает мне право обвинить бывших депутатов в измене родине, — произнес прокурор, глядя на сановников и ожидая поддержки.

— Разбойничья шайка! — изрек кто-то с удобных кресел для знати.

И, словно в подтверждение этих слов, Ненарокомов патетически воскликнул:

— Совещание, которое собрали депутаты, в своей резолюции призывало «к поражению царской монархии и ее войска», выдвигало лозунг «о всестороннем расширении среди войск и на театрах военных действий пропаганды социалистической революции». Это — призывы большевистской партии!

За судейским столом — возмущенный шепот, стулья с высокими спинками сердито поскрипывают.

Вскакивает круглый, как бочонок, корреспондент газеты «Русское знамя»:

— На виселицу их!

— Желаете ли вы что-либо опротестовать, подсудимый Петровский? — спрашивает председатель.

— Нет, — твердо отвечает Григорий Иванович. — Я не протестую, а подтверждаю, что рабочая фракция Четвертой Государственной думы является фракцией большевистской.

— Мы имеем дело с крепко сколоченной группой — Российской социал-демократической рабочей фракцией, — сказал в обвинительной речи Ненарокомов. — В то время, как государство напрягло все силы для борьбы с внешним врагом, подсудимые не пожелали отказаться от параграфов своей партийной программы. Гнев и возмущение закипают в наших сердцах, когда мы знакомимся с деятельностью большевистской фракции в Думе. Снисходительность и сострадание не должны иметь место в нашем приговоре.

Ненарокомов говорил долго, жестикулировал выразительно, стараясь использовать весь арсенал красноречия, чтобы произвести хорошее впечатление на влиятельных особ.

Наконец он кончил, устало опустился в кресло и вытер вспотевшее лицо.

Доменика Федоровна сидела неподвижно, с помертвевшим от горя лицом. Взволнованная Лариса коснулась ее руки:

— Не отчаивайтесь… Крепитесь. — А сама подумала: «От этого судилища можно ожидать чего угодно».

Когда начали выступать защитники, Доменика Федоровна вздохнула с некоторым облегчением. Она услыхала, что собранные следствием доказательства и обвинение по статье 102 Уголовного уложения не дают права прокурору называть депутатов изменниками родины.

— Пять депутатов, сидящих перед вами, являются народными избранниками. Многие ли члены Думы могут сказать о себе то же самое?

Доменика Федоровна, без кровинки в лице, сидела, подавшись вперед и не спуская глаз с мужа.

Председательствующий дал слово Петровскому, который выступил от имени всех депутатов:

— Господа судьи, вы не имеете права судить нас потому, что мы, избранники народа, имели право встречаться и совещаться со своими избирателями. Мы получили от них много писем. Большинство писем было против войны. Были у нас и другие материалы за и против войны. Мы должны были все обсудить. На это мы имели право. Мы представители народа и можем быть судимы только народом, избравшим нас своими депутатами. О наших взглядах не раз писала газета «Правда»… Я думаю, что нас судят не потому, что мы в чем-то виноваты. Нас судят за стойкую защиту прав народа. Мы гибнем в молодых годах за то, что заслужили доверие рабочих классов, и за то, что по мере своих знаний защищали интересы рабочих. Поэтому мы считаем суд над нами величайшей несправедливостью. Мы глубоко верим в свой народ и надеемся, что народ нас освободит.

Петровский сел, все депутаты пожали ему руку. Зал хранил гробовое молчание.

Подсудимые не склонили головы. Уверенность, что они честно выполнили долг перед народом и не изменили своим убеждениям, придавала им силы.

Три дня шел процесс. Вокруг здания судебной палаты двойное кольцо полиции, в зале день ото дня все больше военных и полицейских. Атмосфера накалена до предела. Когда суд удалился на совещание, никто не двинулся с места. Три часа прошли в томительном ожидании. Наконец был оглашен приговор.

Депутаты были признаны виновными в принадлежности к «преступному товариществу», лишены всех прав состояния и осуждены на вечное поселение в Сибири.

Темными коридорами, соединявшими помещение суда с домом предварительного заключения, рабочих парламентариев опять увели в тюрьму.


Депутаты, ожидая высылки, еще находились в петербургских застенках, когда передовые рабочие России уже читали статью Ленина «Что доказал суд над РСДР Фракцией?», напечатанную в нелегальной газете «Социал-демократ» 29 марта 1915 года.

«…Суд развернул невиданную еще в международном социализме картину использования парламентаризма революционной социал-демократией. Пример такого использования лучше всяких речей будет апеллировать к уму и сердцу пролетарских масс, убедительное всяких доводов будет опровергать оппортунистов-легалистов и фразеров анархизма. Отчет о нелегальной работе Муранова и записки Петровского останутся надолго образцом той работы депутатов, которую мы должны были усердно скрывать и в значение которой будут теперь внимательнее и внимательнее вдумываться все сознательные рабочие России. В такое время, когда почти все „социалистические“ (извините за поругание этого слова!) депутаты Европы оказались шовинистами и слугами шовинистов, когда пресловутый „европеизм“, прельщавший наших либералов и ликвидаторов, оказался тупой привычкой к рабской легальности, в России нашлась одна рабочая партия, депутаты которой блистали не краснобайством, не „вхожестью“ в буржуазные, интеллигентские салоны, не деловой ловкостью „европейского“ адвоката и парламентария, а связями с рабочими массами, самоотверженной работой в этих массах, выполнением скромных, невидных, тяжелых, неблагодарных, особенно опасных функций нелегального пропагандиста и организатора. Подняться выше — к званию влиятельного в „обществе“ депутата или министра — таков на деле был смысл „европейского“ (читай: лакейского) „социалистического“ парламентаризма. Спуститься ниже — помочь просветить и объединить эксплуатируемых и угнетенных — вот какой лозунг выдвинут образцами Муранова и Петровского».

20

Петровский сидел в одиночной камере. Единственным утешением и нитью, связывающей его с миром, были редкие встречи с женой. Их тоже надо было добиваться. Из тюрьмы он писал:

«Мечтать не возбраняется. Но говорить или еще что-нибудь делать — все воспрещается.

Находясь в одиночке, узник может создавать себе только иллюзии, которые то подымут его настроение, то низведут до болезненного состояния, и это будет продолжаться, наверное, долго, пока… привыкнешь или сдохнешь.

А когда от этих настроений избавишься, то потянется следующее однообразие. Утром в 6 дают кипяток, встаешь и чай пьешь, в 12 — обед, в 3 часа еще кипяток. Тут же казенный ужин раздают, но мне не полагается, т. к. беру обеды. Полагается еще прогулка один раз в сутки в небольшом треугольнике тюремного двора в продолжение около получаса. В 9 полагается ложиться спать и тушить огни, которые вечером дают с 4-х час, а утром с 6 до 8. В промежутках этого времени я читаю, пишу, но очень мало, по камере хожу, хожу без конца… и так каждый день… Камера ничего, сносная, только темноватая. Железный стол, железный стул, тут же водопровод и ват.-клозет. Словом, все удобства. Электрическое освещение, железная кровать, матрас, одеяло, пара железных полочек, кружка, солонка, чайник — вот и весь комфорт камеры».

Съестное в тюрьме не принимали, разрешалось передавать лишь чай и сахар.

Так прошло почти три месяца. Однажды сырой, гуманной июньской ночью осужденных без предупреждения вывели из тюрьмы. На вокзале, в одном из тупиков, стоял арестантский вагон с зарешеченными окнами. Тут бывших депутатов ждали близкие, совершенно случайно узнавшие про день отправки. Они стояли поодаль, конвоиры не подпускали их к арестованным и не давали перемолвиться словом. Григорий Иванович неотрывно смотрел на жену и детей, ему хотелось весело, ободряюще улыбнуться, но печаль расставания легла на его бледное, худое лицо.

— Мы обязательно встретимся! — наконец крикнул он, чувствуя, как комок подкатывается к горлу и не дает говорить.

Доменика и дети не плакали. Им хотелось подбежать к ненавистному вагону, сорвать решетку, прижаться к отцу и никуда его не отпускать.


Все четверо, как и семь месяцев назад, при аресте отца, молча и неподвижно сидели в комнате. Тоня не сводила глаз с матери, которая только что прочитала им, детям, последнее напутственное письмо отца из предвариловки. Вот мать поднялась, подошла к окошку, тяжело оперлась о подоконник. «Надо крепиться, подготовиться и во всеоружии подойти к суровой жизни, бросившей нам вызов, — писал отец. — Надо сделать так, чтобы пошлость не имела торжества, чтобы колесница сытых, довольных и торжествующих не задавила нас окончательно. Я вот несчастнее вас, ибо не помню своего отца, не видел его забот и ласки. Он умер очень рано, не успев дать мне никаких заветов. А если я буду с вами разобщен далекой Сибирью, то вы уже будете меня помнить. Будем даже переписываться — это говорит за то, что вы счастливее меня. Где-то у Некрасова есть: „Поколение поколению не оставляло следа“. Теперь видите, какой прогресс: вас уже оставляют в возрасте 10–15 лет. Да, в наших пролетарских семьях все так, детки… два года мне было от роду — я отца своего потерял, отчим умер тоже раньше, чем следует, во цвете лет умер мой брат, мамин брат тоже. И оба они не успели дать заветы детям своим, а их осталось у каждого от пяти до семи человек. Теперь мой брат Саша на ладан дышит, брат Андрюша на войне. Вернется ли он… Вот какой получается перемол… Это я краткий списочек вам дал, чтобы вы меня не осуждали, что я вас еще маленьких бросил. Бросил, хотя я тут не виноват. Петя находится теперь в таком возрасте, в котором я уже самостоятельно решил „отрясти прах старого“ со своих ног, попрощаться с родными краями Харькова и пуститься в чужой и незнакомый город для утоления жажды голода, приискания хлеба, работы. Нашел хлеб, работу, все, что нужно рабочему. Через четыре года я стал старшим токарем в мастерской. Правда, не так легко это досталось, но я верил и добился».

Доменика Федоровна неподвижно стояла у окна, мысленно продолжая родословную мужа. Два брата — Саша и Андрей… Андрей на войне… Мать Григория, Мария Кузьминична, — пожилая, больная женщина, еле сводит концы с концами. Надеяться можно только на себя. Закончить учебу, сдать экзамены, получить свидетельство фельдшера, а потом ехать туда, где обоснуется Григория. Дети будут продолжать учиться, она — работать.

Оглянулась на ребят.

— Будем, дети, учиться, ждать писем от нашего отца, а когда я кончу курсы, мы обязательно поедем к нему, — решительно сказала Доменика Федоровна и ободряюще улыбнулась.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

…Немилосердно печет июльское солнце. Горит тайга. Огненные языки вздымаются высоко в небо, клубится дым, трещат и рушатся деревья. Енисей несет свои воды сквозь бушующий огонь и рев зверья. Едкий дым щиплет глаза. Но вот на высоком правом берегу засверкала белыми блестящими куполами церковь, показалась цепочка деревянных домиков. Это село Монастырское — административный центр Туруханского края. Здесь конец изнурительного пути ссыльных депутатов.

С берега машут руками. Кто-то отделился от толпы и вскочил в лодку.

— Яков Михайлович! Честное слово, это Яков Михайлович! — радостно воскликнул Самойлов.

Налегая на весла, Свердлов торопился к пароходу. Пришвартовавшись, поднялся на палубу, крепко обнял Григория Ивановича и его товарищей.

— Ну что ж, друзья, вы славно потрудились во имя революции, а теперь садитесь в лодку и поедем на новое местожительство… Тут, правда, немного тише, чем в Петербурге, — улыбнулся он.

На берегу прибывших ждала группа ссыльных. Объятия, шутки, смех. Шумной толпой все поднялись по крутым тропкам в село, на самом краю которого стоял небольшой деревянный дом, где жили Свердловы. Строение принадлежало метеостанции, там работала метеорологом Клавдия Тимофеевна. Они по очереди с Яковом Михайловичем проводили измерения температуры воздуха и воды, устанавливали направление ветра, определяли уровень воды в реке, количество осадков.

Клавдия Тимофеевна с детьми — Андрейкой и Верой — вышли встречать прибывших.

— Мамочка, сколько дядей! — с восторгом кричит Андрейка.

Навстречу кинулся черный пес с белым пятном на лбу. Свердлов потрепал его за ухом:

— Он у меня молодец, с классовым чутьем псина. Никого не трогает, а на стражников бросается. И они его боятся, не решаются заходить во двор. А нам это на руку. У нас два выхода — на улицу и в тайгу. Пока я успокаиваю пса, Клавдия успевает выпустить товарища через заднюю калитку. А туда стражники даже нос сунуть не решаются.

Григорий Иванович сразу подружился с детьми Свердлова, завел с ними разговор о птицах, подбрасывал их по очереди вверх, напевал, пританцовывал, а они смеялись, шалили, наперебой рассказывали ему о своих делах.

— Андрейка, видно, вас узнал, — сказала Клавдия Тимофеевна.

А Григорий Иванович, возясь с детьми, вспоминал свою любимицу Тоню и сыновей.

Долго в тот вечер продолжалась беседа в маленьком домике над Енисеем. Петровский немало интересного узнал про всеми забытый болотный край. И про особенный туруханский климат — новый человек к нему долго приспосабливался и порой даже излечивался от своих недугов, но случалось, что некоторые здесь и погибали. Рассказали ему и о Монастырском — небольшом селе с несколькими десятками домиков.

— Большинство жителей, — сказал Свердлов, — сосланные. Немало уголовников. Ежемесячно они получают помощь от государства до пятнадцати рублей плюс одежные. Политическим ссыльным приходится туго: они лишены помощи правительства, а заработать тут почти негде…

Петровский поселился в небольшой комнате, окна и дверь которой выходили прямо на дорогу. Погода выдалась необычная: даже старожилы не помнили, когда в эту нору было так тепло, зато ночи всегда холодные — укрываться же нечем и одеяла купить не на что.

На улице — ни души, местное население — чалдоны — на сенокосе. Вокруг Монастырского растет на диво сочная, высокая и густая трава. Чалдоны держат коров и оленей, которые совсем не боятся людей.

Дома в поселке растянулись вдоль реки, совсем близко к воде: для питья и хозяйственных надобностей ее берут прямо из Енисея. Григорий Иванович узнал, что Енисей происходит от слова «ионесси», что на одном из сибирских наречий означает «вода». Из Туруханска в Россию единственный путь по Енисею, и полиция не выпускает его из поля зрения ни днем ни ночью. По обе стороны селения — специальные заставы. «Ссылка в ссылке…» — резануло по сердцу, едва Петровский узнал об этом. А когда их привезли сюда, пристав иронически бросил:

— Снимайте арестантскую одежду. Вы свободны…

Их без конца проверяют, по селу то и дело шастают охранники в мундирах. Приказали снять арестантское, а конфискованные в тюрьме костюмы не вернули.

Как-то Петровский встретил на улице Бадаева, который нес деревянное корыто.

— Запасаюсь, — объяснил он. — Приедет жена с детьми, будет в чем купать ребят.

Петровский тоже без конца думал о семье, о том, как там Доменика и дети, есть ли у них еда, перебрались ли на другую, более дешевую квартиру. Хоть бы строчку получить из дому!



Завернули в бакалейную лавку. Фунт черного хлеба стоил шесть копеек, белого — одиннадцать, фунт сахара — двадцать шесть. А какая дорогая посуда! Стакан — тридцать пять копеек, блюдце — двадцать.

— Знаешь, Григорий, — сказал Бадаев, когда они вышли из лавки, — я не знаю, как быть… Подсчитал, что в месяц на одного человека нужно хотя бы рублей двадцать, но где их взять? Нам, людям городской профессии, здесь работать негде. А приедет семья…

— Да… Зверья тут много, птицы, только как их добыть? Голыми руками не возьмешь, — Григорий Иванович остановился возле своего дома.

Постояли они, погоревали да и разошлись. У Бадаева — маленькие дети, а у него — гимназисты. Если они будут с ним, значит, не смогут учиться. Интересно, что по этому поводу думает Доменика? Наверное, скоро от нее придет письмо.

Взял сетку от мошкары, которую ему подарили товарищи, надел на голову и отправился в тайгу за ягодами. Вокруг краснела и чернела смородина, синела голубика, манила сочная и сладкая ежевика, по виду напоминавшая малину.

Вернувшись домой, Григорий Иванович у своего дома увидел стражника, который обеими руками отмахивался от мошкары.

— Ссыльный Петровский, вам нужно явиться в полицейский участок.

«Начинается», — подумал Петровский. Не заходя домой, направился в участок. Пристав в вылинявшем серо-зеленом мундире дремал, но, услышав шаги, вскочил и громче, чем нужно, выпалил:

— На ваше имя поступило письмо. Вот разрешение, идите на почту и получите.

«Ясно, — подумал Петровский, — каждый наш шаг и каждое написанное слово проверяется».

Ночью спал плохо, вспоминая полученное из дома письмо. Доменика с трудом сводит концы с концами, скоро у нее экзамены на курсах, недавно нашла работу. А он ничем не может помочь. Нет ничего хуже вынужденной бездеятельности! Сейчас самое главное — не терять времени даром, а заняться самообразованием. Во что бы то ни стало! Нужно достать книги, бумагу, карандаши. Необходимо записывать свои впечатления, по возможности работать среди людей, и тогда жизнь по-прежнему станет волновать и радовать. Долго не мог уснуть: одна мысль набегала на другую, словно морские волны.

Повернулся на другой бок. Что-то зашуршало под окном. Вскочил, распахнул настежь дверь. Перед ним стоял молодой олень, на сильных ветвистых рогах он держал огромное красное солнце…

— Свобода придет! — радостно подумал Григорий Иванович, жадно вдыхая свежий, прохладный воздух…


Как-то в конце июля к Петровскому явился запыхавшийся стражник.

— Фу! — вытирая толстое раскрасневшееся лицо, выдохнул он. — Собирайтесь в участок.

— Зачем!

— Так приказано.

В участке уже были Шагов и Бадаев.

— Согласно распоряжению Енисейской тюремной инспекции, вам надлежит переехать в село Елань. Принести арестантскую одежду, — приказал пристав стражнику.

«Снова тюремная роба», — мелькнуло в голове Петровского.

— Я ехать не могу, — решительно выступил вперед Шагов.

— И я — тоже, — присоединился к нему Бадаев.

— Почему?

Они объяснили, что только сегодня получили телеграмму о приезде жен и детей. Пристав недовольно поморщился:

— Морока мне с вами…

Но отправить их не решился, и Бадаев с Шаговым остались ждать в Монастырском своих близких.

Григорий Иванович тепло попрощался с товарищами, Яковом Михайловичем и Клавдией Тимофеевной.

На следующее утро Петровский и Муранов спустились к Енисею. У берега уже качались две лодки с охранниками. Вышли из устья Тунгуски, обогнули остров. Скрылись из виду друзья, стоявшие на берегу, скрылось Монастырское. Перед ними раскинулась бескрайняя панорама тайги — безбрежный океан зелени, перерезанный сверкающей широкой лентой реки. Изредка на берегу мелькали деревушки, напоминающие маленькие украинские хутора.

— Усь!.. Усь!.. — подгоняли охранники запряженных в длинные лямки собак, которые бежали по берегу и тащили лодки.

Заскрипело, заскрежетало под днищем — сели на мель.

— Та!.. Та!.. Та!.. — остановили они собак.

Все вылезли из лодок, закатали штаны и стали толкать их на глубину. Солнце припекало, а вода была ледяной. Попали в сильное течение.

— Пац!.. Пац!.. — закричали охранники.

Обученные собаки быстро и ловко прыгнули в лодки, чтобы некоторое время побыть в роли пассажиров.

Остановились на короткий отдых, покормили собак и снова в путь.

Разве тут убежишь?.. Разве скроешься от всевидящего жандармского ока? Тайга не примет тебя в свои зеленые объятия, а если и примет, то навечно — недолго проплутаешь ее нехожеными тропами: зверь и голод быстро одолеют. Немногим удалось уйти отсюда.

2

В Елани ссыльные тоже пробыли недолго. Через неделю Петровского и Муранова отправили дальше. Тридцать верст ехали они телегой по ухабистой, тряской дороге до Енисейска. Там их встретил пожилой исправник — небритый и равнодушный, лениво промямлил, что есть разрешение устраиваться на квартиры, которые ссыльные должны подыскать себе сами. Неторопливо, переваливаясь с ноги на ногу, он подошел к конвоирной будке, позвал двух стражников, тоже немолодых, с добродушными, тупыми физиономиями, и распорядился, чтобы они внимательно следили за вновь прибывшими и докладывали ему об их поведении.

В Енисейске Муранов и Петровский сняли за десять рублей одну комнату на двоих и договорились с хозяйкой, что она будет готовить им обеды.

Через несколько дней прибыли с семьями Бадаев, Шагов и Самойлов. Друзья обрадовались, что они снова вместе. Бадаев и Самойлов поселились в том же доме, где жили Петровский с Муратовым. Шагов нашел жилище в соседнем доме. В Енисейске вся пятерка сфотографировалась на память в арестантских халатах и тюремных колпаках. Фотокарточки послали родным и знакомым. «Только матери не пошлю, а то будет горевать», — решил Григорий Иванович.

Неустроенность, плохое питание, непривычный климат уже давали себя знать: ослабел Шагов, слег Самойлов, заболела жена Бадаева, и Алексей Егорович отвез ее в Красноярск на операцию. Петровский помогал больным, занимался с детьми. Ему приходилось быть и сиделкой и посыльным.

Екатеринославские рабочие через мать Петровского Марию Кузьминичну прислали на имя Григория Ивановича довольно крупную сумму денег, которую он разделил между товарищами.

— Я пока обхожусь, — сказал Муранов.

Не взял денег и Петровский — надеялся отыскать для себя работу.

Депутаты обошли живших здесь политических ссыльных и у края дороги, на опушке леса, устроили свое первое совместное собрание, на котором Григория Ивановича избрали председателем енисейской колонии политкаторжан.

Всем ссыльным города и близлежащих селений решено было разослать письма-анкеты с просьбой подробно рассказать о своей жизни.

Ежедневно Григорий Иванович отправлялся на поиски работы. Шел улицами маленького городка мимо неказистых домишек, слыша за спиной шумное дыхание охранника, заходил в мастерские, которых тут было десятка три и которые громко именовались заводами, хотя в каждой работало не более пяти-шести человек. Политическому ссыльному нигде работы не было.

Вскоре из Красноярска вернулся Бадаев с женой, немного окрепли после болезни Самойлов и Шагов. Дружно все взялись за изучение истории, литературы, русского языка. Вместе с мужчинами стали заниматься жены. Идет по улице Бадаев, рядом — жена, в руке портфель, муж ведь лишен всех прав: увидит его охранник с поклажей — отберет.

Доменика Федоровна прислала Петровскому мною книг и учебников. Он записывал в самодельную тетрадь темы для будущих статей, связался с известным большевистским журналистом Михаилом Семеновичем Ольминским, знакомым еще по Петрограду. Тот переехал в Самару и начал издавать там «Нашу газету». Петровский уже послал ему одну свою статью, а теперь готовил новую. Кроме того, от него ждали материалов в петроградском журнале «Вопросы страхования». На столе лежит давно начатое письмо Доменике, которое он ежедневно дополняет, получается что-то вроде дневника. Когда заедает тоска, возьмет в руки карандаш, напишет несколько фраз, и сразу становится легче. «Если нельзя приехать, то пришли хотя бы фотографии. Только не снимайтесь печальными».

Как он радовался, получая письма от жены и детей! Сыновья стали совсем взрослыми, помогают матери, стараются хорошо учиться. Он чувствовал, как теплеет у него на сердце, а неволя не кажется столь тягостной.

За окном гудит и воет вьюга, колючий снег бьет в стекло. Скрипят деревянные ступеньки. Кашляя, без стука вошла хозяйка:

— Чего молчал, что у тебя жена как картинка?

— А где вы ее видели?

— У Самойловых на карточке. Такая красавица не приедет к тебе, старику, в Сибирь.

— Кто его знает, может, и не приедет… как позволят обстоятельства, — задумчиво ответил Петровский.

На каланче пробило двенадцать ударов. Полдень. Григорий Иванович машинально взглянул на часы — двадцать минут первого. «И тут произвол», — усмехнулся Петровский.

Кто-то тяжело и медленно поднимался по деревянной лестнице. Оказалось, охранник:

— Собирайтесь в участок.

— Зачем?

— Не знаю. Начальство велело…

В участке он застал Самойлова и Бадаева.

Помощник пристава, помятый и заспанный, опираясь локтями на стол, поднял осоловелые глаза и хрипло проговорил:

— Вы мне не нужны. Вызвал для порядка. Можете идти.

Депутаты возмущенно переглянулись и отправились по домам.


В самом начале нового, 1916 года Петровский устроился наконец токарем в мастерскую по ремонту пароходов. Стоял у станка, и металлическая стружка напевала такую знакомую песню. Как хотелось туда, в Екатеринослав, в привычную рабочую среду. Хоть бы от Степана весточку получить.

А тем временем из разных мест Енисейской губернии стали приходить на имя Петровского, Муранова и Бадаева ответы ссыльных на анкету, разосланную депутатами. В неимоверно тяжелых условиях жили политические. Читая и систематизируя анкетные ответы, Петровский делал заметки: кто из ссыльных нуждается в одежде, жилье, провизии и лечении в первую очередь. Когда же из Петрограда от рабочих-металлистов пришел для депутатов денежный перевод на пятьсот рублей, его разделили между семьями Бадаева, Шагова и Самойлова, а он и Муранов, проживающие без семей, от денег отказались и свою часть — двести рублей — разослали политическим ссыльным, которые находились в крайне бедственном положении.

После долгого ожидания пришло письмо от Степана Непийводы. Рассматривая сплошь пронумерованный и проштемпелеванный конверт, Петровский понял: письмо немало блуждало по свету; оно было написано таким эзоповым языком, что полицейские псы, как ни принюхивались, ничего крамольного в нем не нашли. А Петровский, прочитав пустой и наивный текст и хорошенько поразмыслив, расшифровал дружеское послание, наполнившее его сердце счастьем и надеждой. «Работа не прекращается, усиливается борьба против царизма, большевистские ряды крепнут, издаются нелегальные газеты. Рабочие требуют освобождения своих депутатов. Лучи солнца доходят и в окопы», — писал Степан.

Петровский понял: и на фронт долетает правдивое живое слово.

Бурная радость распирала грудь, не терпелось поделиться ею с товарищами. Он направился было к двери, но деревянные ступеньки в это время заскрипели: кто-то поднимался к нему в каморку. Григорий Иванович мгновенно спрятал послание Степана в сапог, а письмо из дома положил на стол. Без стука вошел охранник и бесцеремонно взял письмо. Прочитал, посидел немного и ушел. Григорий Иванович достал из сапога письмо, сунул во внутренний карман дорогую весточку, как сувенир из края, где идет горячая борьба. «Пойду к товарищам, прочитаю, пусть и они порадуются…»

Теперь каждое утро Григорий Иванович спешил в мастерскую. Но вскоре по требованию жандармов его уволили. Это был чувствительный удар. А тут еще грустные письма жены. «Из твоих писем, — писал он Доменике, — слышу крик истомившейся души, молящей о помощи, а я стою на другом берегу реки, глубокой и быстрой. Что же я могу сделать?»

Петровский начал искать новую работу. Его хотели взять на строительство шоссейной дороги, которая должна была соединить Енисейск с золотыми приисками, но исправник потребовал от инженера, чтобы тот присматривал за новым работником.

— В мою обязанность полицейские функции не входят, — возмутился инженер.

С тех пор Григорий Иванович перебивался случайными заработками и с нетерпением ждал Доменику, которая обещала приехать во второй половине июля. В специальном календаре Петровский зачеркивал числа и считал дни, которые остались до приезда жены. Он то боялся, что не получит вовремя от нее телеграммы, то, что разминется с ней в дороге. Ночью вскакивал и бежал к двери — ему казалось, что кто-то стучит.

Предчувствие чего-то дурного в тот вечер не покидало его. Долго стоял у стены, на которой висели недавно присланные из Петрограда фотографии: серьезен и строг Петя в гимназической форме, неузнаваемо изменились Леня и Тонечка. А у Доменики такое усталое, грустное лицо… Он смотрел на детей и с тоской думал: когда же он их увидит? Утешало одно — скоро приедет Доменика! Она расскажет ему про сыновей и дочку, он узнает последние петроградские новости, снова почувствует тепло ее любящего, преданного сердца. Улыбнулся от нахлынувшего радостного чувства. Вдруг услышал какой-то шум. Вскочил: может, Доменика? Шум нарастал, приближался. Заколотили в дверь. Сразу узнал непрошеных гостей. Наскоро оделся, зажег керосиновую лампу, подошел к двери и отодвинул отшлифованную руками железную щеколду.

Вошел знакомый ротмистр — несколько месяцев назад он в этой же комнате делал обыск. Тогда он перевернул все вверх дном, забрал письма, книги. За офицером ввалилось три стражника — один встал у двери, двое бросились к полке с книгами и журналами.

Офицер прямо посреди комнаты уселся на стул. Ему подносили исписанные Петровским листы бумаги, книжки, письма, он читал, кивал головой и складывал все на пол у своих ног. Потом ротмистр встал и подошел к стене, где висели фотографии:

— Это ваша жена?

— Прошу не трогать мою жену, — нахмурился Петровский.

— Пусть будет так, — спокойно, не обидевшись, сказал ротмистр. Поправив очки, он обернулся к Петровскому: — Я никак не могу понять… Ведь у вас, как депутата Думы, были огромные возможности… Вы вращались в высшем обществе, у вас дети, жена, шикарная жизнь…

При словах «шикарная жизнь» Петровский, сам того не замечая, удивленно посмотрел на ротмистра. «Разве он поверит, что я трудно жил, что не водил по балам и салонам жену, что не бросал денег на ветер. Жалованье нам платили приличное, но ведь деньги нужны были для нашего дела. Я проживал с семьей около сорока рублей в месяц, а остальные уходили на нужды партии. Разве ротмистр поймет это?»

А тот продолжал:

— Однажды оступились… Но зачем же тут, в глуши, снова браться за старое? Ну, объясните мне… просто как человек человеку.

— Гм… — ироническая усмешка тронула губы Петровского. — Я не уверен, что это можно объяснить…

— Неужели вы и вправду верите, что малограмотные рабочие и крестьяне способны взять в руки власть и руководить государством? Неужели вам самому не смешно от подобной мысли?

Почти с таким же вопросом к Петровскому уже однажды обратился в Полтаве молодой юрист, а ныне известный прокурор Шуликовский, и Григорию Ивановичу вдруг стало весело.

— Чему вы улыбаетесь? — наклонился вперед ротмистр. — Я что-то не так сказал?

— Да нет, — ответил Петровский. — Просто меня уже об этом спрашивали… И не раз. А понять революционеров вам мешает ограниченность… — Ротмистра передернуло при этих словах, что не ускользнуло от внимания Григория Ивановича. — Не ваша лично, а ограниченность вашей среды. Пролетариат выдвигает таких людей, которые ради достижения цели готовы пожертвовать любым благополучием и даже своей жизнью. Со мной вы можете сделать все, но побороть справедливые народные устремления у вас не хватит сил.

После обыска стало ясно, что Петровский продолжает свою деятельность: посланные в самарскую газету статьи носили резко антивоенный характер и были запрещены цензурой, о том же свидетельствовали письма, с которых сняли копии. Кроме того, властям стало известно о собраниях, проведенных Петровским, на которых он проповедовал пораженческие взгляды на войну… Все эти материалы были отправлены в Петроград в департамент полиции для соответствующих выводов.

А вскоре Петровского арестовали и заключили в тюрьму. Начальник Енисейского губернского жандармского управления, «принимая во внимание вредное влияние на население и деятельное участие в революционных проявлениях местного неблагонадежного элемента», попросил департамент полиции отправить Петровского в Якутскую область.

В тюрьме Петровский получил от Доменики телеграмму, в которой она сообщала, что выезжает в Енисейск. Он представил себе, как жена приедет в незнакомый город и не застанет его. Собрал все деньги, которые у него были, послал ответную телеграмму в Петроград, но все равно беспокоился: а вдруг его телеграмма опоздала, и Доменика уже отправилась в далекий, утомительный и теперь напрасный путь?..

3

Якутский губернатор фон Шеффле сидел за письменным столом в своем домашнем кабинете и просматривал газеты. Его до синевы выбритое лицо все больше хмурилось. С фронта поступали нерадостные вести: русская армия терпела поражение за поражением.

Фон Шеффле раздраженно отбросил газету и принялся за кофе. Отхлебнул несколько глотков и неторопливо прошелся босиком по мягкой, щекочущей шкуре белого медведя.

В комнату бесшумно, словно тень, проскользнул секретарь.

— Что там? — недовольно спросил губернатор, снова садясь за стол и засовывая ноги в шлепанцы.

— Весьма важное сообщение, ваше превосходительство, — низко поклонившись, ответил секретарь. Он говорил не слишком громко и не слишком тихо, а именно так, как нравилось губернатору.

— Давайте.

Секретарь положил на стол бумагу, замер, вытянувшись и слегка наклонив голову, и ждал, что, как всегда, фон Шеффле прикажет прочесть телеграмму. Но, как ни странно, губернатор его отпустил.

Приложив лорнет к глазам, фон Шеффле изучал лежащую перед ним депешу от иркутского генерал-губернатора. Чем дольше он ее изучал, тем больше вытягивалась его физиономия: только этого нового, столь опасного ссыльного ему не хватало! Именно теперь, когда идет война!

Значит, Петровский даже в Туруханском крае не прекращал своей революционной деятельности, выступал против войны и организовывал политических ссыльных?! А разве здесь он угомонится? Губернатор опять взглянул в телеграмму:

«Сообщая о вышеуказанном, ставлю в известность ваше превосходительство, — читал он, — что 4 июля с. г. за № 9027 мною сделано распоряжение енисейскому уездному исправнику об отправке Петровского этапным порядком в Якутскую область в ваше распоряжение и о передаче вам первого экземпляра статейного списка на Петровского, бумаг и документов, его касающихся».

Фон Шеффле в свое время следил за процессом над депутатами Думы и сразу понял, что за птица Петровский. Теперь его больше взволновала телеграмма, нежели поражения на фронте. Губернатору стало душно в просторном, прохладном кабинете, и он вышел в сад, который всегда действовал на него успокаивающе, настраивая на философский лад.

Сад в этом голом, без единого деревца, городе был настоящим оазисом. В нем длинными золотистыми косами покачивали березы, которые так любил губернатор. Их толстые стволы и мощные ветви, напоенные кровью (с бойни для поливки берез привозили свежую кровь), дышали силой. Поодаль росли янтарные нежные лиственницы, а на клумбах полыхали и слепили глаза яркие цветы, которые не пахли, как многие цветы на этой земле.

«Все осточертело, — думал фон Шеффле, — и тупость чиновников, и провинциальная купеческая роскошь, и грязные инородцы, которые жрут сырую рыбу и сырое мясо… И весь этот ненавистный край… Что может дать миру народ, не имеющий своей письменности?»

Из головы не выходила полученная бумага от генерал-губернатора. Петровского побоялись держать даже в Туруханском крае! И все же с якутской глухоманью ничто не может равняться! Эта область самая недосягаемая…

Опустился в плетеное кресло… Солнечные зайчики играли на одежде и подстриженной траве.

С крыльца спустилась супруга, на цыпочках подошла сзади, обняла полными руками за шею, чмокнула в темя.

— Ты будешь мной доволен, мой медвежонок. Я разговаривала с нашими дамами… Ой, что мы придумали! — Ее глаза сияли.

Губернаторша рассказала, что жены чиновников и военных решили собственными руками сшить «нашим несчастненьким солдатикам», защитникам веры, царя и отечества, манжеты-напульсники, одеяла и жилеты. Одеял, правда, немного, да они, говорят, в условиях фронта и непрактичны.

— Главное, чтоб был согрет пульс, понимаешь… И мы сошьем манжетики-напульсники… Из нежных заячьих шкурок…

Фон Шеффле понимал всю нелепость напульсников, но не хотел расстраивать жену: у дам развлечение и сладкое чувство исполненного патриотического долга.

— Ты, Мери, умница!

— Правда, мой медвежонок?..

— Конечно, милая… Садись, — придвинул он ей второе кресло.

Идиллическую картину нарушил повторный приход секретаря: он сообщил, что чиновники областного управления уже ожидают губернатора.

Фон Шеффле прежде всего потребовал полицмейстера Рубцова — высокого человека в чине капитана со строгим, неулыбчивым лицом.

— Я вас вызвал вот по какому поводу, — сказал фон Шеффле, приглашая Рубцова сесть и протягивая ему полученную утром телеграмму.

— Что ж… это будет пятисотый ссыльный в нашем городе, — прочитав, заявил Рубцов.

— Нет, он поедет дальше. Нужно сделать все, чтобы он здесь надолго не задержался.

— Можете не беспокоиться, ваше превосходительство…

Губернатор начал размышлять, куда бы загнать нового ссыльного. Собственно, куда ни отправишь, всюду места надежные — Верхоянск, Вилюйск, Амга, Олекминск, три Колымска — Верхний, Средний и Нижний. Тысячи, тысячи верст… Остановился на Средне-Колымске.

«Пускай он там волков агитирует», — с улыбкой подумал губернатор. Эта мысль ему чрезвычайно понравилась.

А Петровский тем временем, не подозревая, что о нем так пекутся, задыхался в вонючем кубрике баржи. Изредка его выводили на палубу, и тогда он жадно вдыхал свежий воздух, любовался могучей Леной и янтарно-желтыми лиственницами на берегу. Грязная баржа, набитая арестантами, больными и здоровыми, казалась чужеродной и дикой среди величественной северной красоты.

«Как тяжек гнет, как хочется солнца и свежего воздуха», — подумал Петровский.

Из тайги веяло холодом, над водой белыми облачками висел туман. На берегу стоял олень с ветвистыми рогами и зачарованно следил за темной движущейся точкой — баржей.

Под вечер заключенных высадили на голый, без единого деревца, пыльный берег Якутска. Холодное, серое небо, одинаковые дома с высокими перекошенными заборами. Черные деревянные стены, черные деревянные крыши, ставни, кое-где покрашенные в белый или голубой цвет, казавшиеся необычно яркими на сплошном темном фоне. Иногда между домами чернели, словно копны лежалого сена, якутские юрты — конические шатры, покрытые берестой или звериными шкурами.

Арестантов погнали в тюрьму — строение из темных колод лиственницы. Высокую ограду оплетала колючая проволока — символ нерушимости и благоденствия Российской империи.

Петровскому определили камеру — узкую клетку, где он, измученный долгой дорогой и духотой, мгновенно заснул. Его разбудили, когда было еще совсем темно, и отвели в контору тюрьмы.

Там ждал Григория Ивановича плотный, среднего роста человек с усами и пышной, зачесанной назад шевелюрой.

— Емельян Ярославский, — отрекомендовался он и крепко пожал руку Григорию Ивановичу.



Петровский слышал о Ярославском еще в Петрограде и теперь с удовольствием ответил на крепкое рукопожатие.

— Я условился с тюремным начальством, что беру вас на поруки. — Голос Емельяна Михайловича звучал уверенно и бодро. — Так что собирайте свои вещи…

Петровский улыбнулся: у него был только один небольшой полотняный мешок. Как обрадовался Григорий Иванович! Надоели тюрьма, конвой, который следует за тобой даже в нужник, всячески стараясь подчеркнуть твое человеческое бесправие.

Вместо с Ярославским они зашагали немощеной дорогой, повернули направо и оказались в центре, на так называемой Большой улице. Во дворе, рядом с двухэтажным кирпичным домом, каких в городе было всего два или три, в простой деревянной избе жил Ярославский с женой Клавдией Ивановной Кирсановой, делившей с ним все тяготы ссыльной жизни. После тюрьмы, грязного и душного трюма баржи жилище Ярославского показалось Григорию Ивановичу настоящим дворцом.

— Мы с нетерпением ждали вас, — приветливо сказала Клавдия Ивановна. — Мы здесь так оторваны от революционных событий и так хотим услышать от вас подробный обо всем рассказ. Вы ведь недавно виделись с Лениным.

Петровский переоделся, привел себя в порядок, глянул в зеркало и, смеясь, произнес:

— Вот теперь я действительно на свободе.

Клавдия Ивановна прислушалась:

— Бубенцы звенят? Это к нам Григорий Константинович Орджоникидзе, наш добрый друг Серго. Он часто наведывается из Покровского, это в верстах восьмидесяти отсюда. Уже месяца три как поселился там. После Шлиссельбурга отправлен сюда на вечное поселение. Но духом никогда не падает! Человек необыкновенной энергии, бесстрашный и преданный нашему революционному делу.

Послышалось громкое «Тпру!», и через минуту на пороге стоял невысокий, сухощавый человек лет тридцати с продолговатым, кавказского типа лицом и большими черными глазами.

— Живы-здоровы? — весело спросил он, здороваясь с Клавдией Ивановной и сияя белозубой улыбкой.

— Познакомьтесь, Григорий Константинович, это — Григорий Иванович Петровский.

— О, нашего полку прибыло! — крепко пожимая руку Петровскому, воскликнул Орджоникидзе. — Хорошо, что я приехал. Только вчера вечером вернулся из дальнего улуса. Я тут фельдшером работаю, вспомнил свою старую специальность, — объяснил он Григорию Ивановичу.

— Оставайтесь, Григорий Константинович! Емельян пошел собирать кружковцев. Григорий Иванович расскажет нам много интересного, — оживленно сообщила Клавдия Ивановна.

— Идет! — с большой радостью согласился Орджоникидзе. — Я остаюсь и с вашего позволения переночую у вас.

— Ну, конечно.

Вскоре молодые люди и девушки в гимназической форме из кружка «Юный социал-демократ» шумно заполнили комнату. «Значит, и тут, в краю вечной мерзлоты, не смогли заморозить живую мысль: и здесь есть где и с кем работать», — глядя на возбужденную компанию, думал Григорий Иванович.

Петровский рассказал соратникам по борьбе и юным кружковцам о своих последних встречах с Лениным, о судебном процессе над депутатами, о настроении петербургских рабочих, об антивоенном движении, которое растет и ширится и в тылу, и на фронте…

Григорий Иванович подал прошение с просьбой оставить его в Якутске. Колония ссыльных стала нажимать на областное управление и самого губернатора: Петровский не в состоянии ехать в Средне-Колымск, ему необходимо лечиться. Григорий Иванович и в самом деле чувствовал себя скверно: болела грудь, мучил кашель.

Фон Шеффле созвал врачебную комиссию, и она подтвердила, что Петровский действительно «не может совершать продолжительную и дальнюю поездку по состоянию здоровья». Это совершенно не устраивало губернатора, но и отправить ссыльного дальше он не решался: умрет в дороге — неприятностей не оберешься. Фон Шеффле был известен крутой нрав иркутского генерал-губернатора и его наставления в отношении ссыльных: «Любой перехлест покрою, поблажек не потерплю».

«Действовать нужно умело, — размышлял фон Шеффле, — а как, черт побери, действовать, если он по дороге может отдать богу душу? К тому же депутат, хотя и бывший… Нет, пускай лучше останется здесь. Прикажу полицмейстеру не спускать с него глаз», — решил он.

Петровский остался в Якутске.

Зима стояла суровая. Ему, жителю южных широт, было нелегко переносить пятидесятиградусные морозы: отморозил щеки, потрескались руки, на них выступала кровь. Работал он в селе Павловском, в восемнадцати верстах от Якутска, был машинистом на молотилке агрономической управы. Трудились прямо на улице, и уставал он не столько от работы, сколько от мороза.

Григорий Иванович снял крохотную комнатенку с большой печкой. Радовался, что у него есть стол, за которым в свободное время можно писать.

Жизнь ссыльных становилась все труднее: цены на продукты росли, а заработать было негде. Когда на Лене кончалась навигация, прерывалась всякая, кроме телеграфной, связь этого северного края с миром и переставали приходить и без того редкие посылки от родных.

Однажды Григорий Иванович зашел в лавку и услышал, как молодой якут, по виду батрак, просил отпустить ему два фунта сахара.

— Хватит и фунта! — бросил лавочник. — Больше у меня нет. Война! Не подвозят!

Якут ничего не сказал, лишь в его раскосых глазах вспыхнули обида и злость. А за дверью его товарищ в облезлой меховой шапке бросил:

— Брешет! У него много сахара!

На следующий день Григорий Иванович познакомился с якутами — Санькой и Матвеем, которых видел накануне.

Парни жадно слушали рассказ Петровского о том, как враги трудового люда наживаются на войне и на горе бедняков.

4

Прочитав только что полученное от Степана письмо, Петровский радовался и удивлялся: как могла военная цензура пропустить такой текст?

Григорий Иванович решил познакомить с письмом Непийводы всю колонию политических ссыльных. Он быстро шагал гористым берегом реки и вдруг остановился как вкопанный. Перед ним в натуральную величину стоял конь, вылепленный из снега: с копытами, распущенной гривой и раздутыми ноздрями.

— Вот так чудо! — воскликнул Григорий Иванович. Неподалеку он увидел Саньку и Матвея.

— Кто вылепил?

— Санька, — сказал Матвей, указывая на приятеля.

— Как у тебя получился такой красавец? — спросил Петровский.

— Я и сам не знаю, — смутился Санька. — Я делаю, а оно получается…

И Петровский вспомнил Дикий остров, рассказ Степана Непийводы про химика-самоучку, знаменитого конокрада, и сердце его сжалось от боли: какие таланты таятся в народе, каким прекрасным скульптором мог бы стать якутский батрак Санька. Как нужна, как необходима революция! Только она освободит людей от рабских оков.


Вечером в просторном клубе приказчиков, одноэтажном доме с большим залом на шестьсот мест, несколькими комнатами и телефоном, куда сбегались ручьи общественной жизни города и области, собрался народ, в основном политические ссыльные. Каждый приходил сюда в надежде узнать что-нибудь новое. Когда Григорий Иванович в косоворотке, подпоясанной кушаком с кистями, и в простых сапогах стал подниматься на трибуну, в зале наступила тишина.

— Товарищи, я хочу прочитать вам некоторые выдержки из солдатского письма, — сказал он, держа в руках послание Степана. — Послушайте, что пишут с фронта. «Не хватает патронов, снарядов, оружия, обмундирования, мы сидим голодные и лишены элементарнейших условий. Глухое и безнадежное недовольство постепенно перерастает в активные действия… Солдаты отказываются подчиняться офицерам. За неповиновение — расстрел. Но это лишь ветер, который раздувает пожар… Наша рота недавно браталась с немецкой».

Григорий Иванович поднял голову и посмотрел в зал. Все сидели сосредоточенные и настороженные. В первых рядах он заметил молодых якутов Саньку и Матвея, Максима Аммосова и Платона Слепцова, которых совсем недавно вовлек в социал-демократический кружок. Они смотрели на него полными веры глазами. Григорий Иванович улыбнулся им и решительно сказал:

— Солдаты не хотят воевать!

— Вы уверены в этом? — спросил известный меньшевистский лидер Вихлянский.

— Абсолютно.

— Но ведь письмо давнее. Почему вы думаете, что все осталось по-прежнему?

— Вопрос настолько наивный, что мне даже неловко на него отвечать такому широко образованному человеку, как вы, Яков Осипович.

— Отчего же неловко? У вас пролетарское чутье, а у меня его нет. Я — интеллигент. Но я наивно думаю, что настроение солдат может измениться в связи с некоторыми успехами на фронте…



Петровский, не скрывая иронической усмешки, спокойно ответил:

— Река не потечет вспять. Я знаю наверняка… уверен, что недовольство не только не угасает, а с каждым днем усиливается. За это я могу поручиться, хотя мы находимся сейчас за десять тысяч верст от окопов…

Вихлянский встал, потер руки, глянул на кончики ногтей, словно там были записаны тезисы его речи, и не спеша начал:

— Тут товарищ Петровский прочитал нам весьма интересное письмо. Это волнующий человеческий документ, крик измученной, истерзанной души, голос отчаяния… Пусть простит мне уважаемый Григорий Иванович, но услышанное нами свидетельствует о панике, которая охватила солдат. Сегодня я прочитал в «Областных ведомостях», что дамы высшего света во главе с губернаторшей шьют заячьи одеяла и жилеты для наших доблестных воинов… — Растроганный, замолчал, достал платок и приложил его к глазам. — Люди, которые никогда не работали, начали трудиться ради общего блага. Это — истинная манифестация патриотизма. Победа России — наше общее дело! Нужно любить Россию такой, какая она есть. Нужно любить ее так, как любит Фирс в чеховском «Вишневом саде». Нужно ее любить, как мать, какой бы она ни была.

Вихлянский победоносно оглядел слушателей и сел. Какое-то мгновение все молчали, потом зашумели и загомонили.

Поднялся Петровский:

— Товарищи, кто хочет выступить?

Встал Максим Аммосов, щеки его пылали, взгляд был устремлен на Вихлянского:

— Не слушайте его, он — предатель. Нам не нужна война.

— Я, молодой человек, повторил слова Плеханова, основоположника марксизма в России. Случайно не читали? — насмешливо спросил Вихлянский якута.

Аммосов растерялся.

— Продолжайте, — подбодрил Петровский юношу.

— У меня все…

— Товарищ Вихлянский, — твердо начал Петровский, — опытный оратор, он знает, как сбить с толку молодого товарища. Однако это не делает ему чести. Плеханов действительно был первым распространителем марксизма в России. Но позиция, которую он занял в вопросе о войне, позиция поддержки царского правительства, является отступничеством от марксизма! И мы не боимся об этом говорить. Плеханов предал интересы рабочего класса и всего трудового народа, как предали их парламентарии Германии, Бельгии и других западных стран. Мы против войны потому, что она прежде всего бьет по пролетариату и крестьянству, приносит им неисчислимые жертвы, голод и разруху… Напрасно уважаемый оратор говорил здесь о заячьих жилетах и одеялах, сшитых изнеженными руками губернаторши и ее высокопоставленных приятельниц… Почему-то он забыл упомянуть о напульсниках… Вероятно, ему и самому неловко…

Петровский замолчал, и тут же взорвались аплодисменты. Понизив голос, Григорий Иванович продолжал:

— Если мы — революционеры, то должны это письмо распространить среди солдат и населения, помочь им избавиться от шовинистического угара.

На следующий день письмо Непийводы уже читали солдаты местного гарнизона. Вооруженные силы Якутска раскололись: большая часть солдат выступила против войны. Искра протеста упала на сухой лес, и вскоре запылал костер, который уже невозможно было потушить.

5

Нынче молотьбу в Павловском начали спозаранок и закончили еще до полудня. Григорий Иванович остановил паровик, собрался и заспешил в Якутск. По дороге решил заглянуть к Левченко.

Учитель с Полтавщины Марк Степанович Левченко когда-то примкнул к народникам, потом уверенно пошел за социал-демократами. В родных краях Левченко не был уже более двадцати лет. Десять лет просидел в каземате Петропавловской крепости, затем был выслан сюда.

Петровский подружился с ним, они часто встречались, пели народные украинские и революционные песни, вспоминали родные края, общих знакомых. В последнее время Левченко тяжело затосковал, стал молчаливым и задумчивым.

Учитель колол дрова. На снегу лежали розовые поленья лиственницы.

— Лиственница пахнет лимоном, — радостно сказал Петровский.

— А мне кажется — ладаном.

— К чему такие грустные ассоциации? — нарочно весело спросил Петровский. — Я не люблю говорить о ладане.

— Кто же любит? — Левченко, держа топор, выпрямился и спокойно посмотрел на Петровского. — Разве всегда говоришь то, что хочешь? Порой жизнь так долбанет, что не можешь опомниться…

— Но ведь человек сам кузнец… — начал было Григорий Иванович, но почувствовал, что слова его звучат неубедительно.

— К сожалению, так бывает только в книгах. Но полно об этом… Я здесь кое-что решил, потом скажу…

Через несколько дней он сказал:

— Вот что… называй это как хочешь… малодушием, трусостью — не знаю. Но у меня больше нет сил… Я долго думал, но не мог прийти к другому…

— Загадками говоришь…

— Ничего тут загадочного. Помнишь, когда хоронили Комарницкого, я сказал тебе, чтобы ограду сделали пошире… Лежать мне рядом с ним.

— Ты в своем уме? — вскочил со стула Петровский.

Больше всего его поразил невозмутимый тон Левченко, точно он говорил о чем-то будничном и обыкновенном. Знал твердый характер учителя и был уверен, что тот для себя все решил бесповоротно. Где же найти слова, чтобы спасти товарища? Что делать?..

— Мы ведь накануне победы… Идет революция… Зачем же…

— Возможно, победа близка. Я верю в нее, и мне жаль, что не доживу до светлого дня…

На другое утро дурное предчувствие погнало Петровского к Левченко. Еще издали увидел, что у настежь распахнутых дверей толпится народ. Сняв шапку, Григорий Иванович протиснулся в комнату. На кровати лежал учитель, рядом — револьвер. Полицейский чиновник осматривал жилище. На столе белела записка. Петровский, сжав зубы, прочитал: «Простите, товарищи! Верю, что красное знамя скоро запылает над Зимним дворцом, но я больше не могу… Извините и прощайте». Еще одна жертва…

Левченко похоронили на Никольском кладбище.

Белое, студеное небо нависло над серебристыми куполами Никольской церкви, над кладбищем с каменными надгробиями. Ближе к церкви лежат именитые люди города. На их могилах высятся массивные памятники с золотыми надписями, крестами и портретами в рамках. Долгий путь проделали эти глыбы, чтобы осесть здесь, под скупым северным небом, на земле вечной мерзлоты. Их заказывали в Финляндии, везли по железной дороге до Петрограда, оттуда — в Москву. Из Москвы поезд следовал до Иркутска, где железная дорога кончалась, и глыбы на лошадях переправляли в Жегалово, оттуда — на лодках в Усть-Кут. Ждали короткой навигации, продолжавшейся на Лене около четырех месяцев, и пароходом отправляли их по реке до Якутска.

Миновав пышные памятники, Петровский идет в конец кладбища, где теснятся холмики без крестов: это самоубийцы… Скромные надписи на дощечках: Орлов, Подбельский, Янович, Мартынов, Пащенко, Лимаренко… Старые могилы. А вот и свежие… Комаршщкий, Левченко… Сколько талантливых, полных творческой энергии людей распрощалось с миром… Сколько могил — с именами и безымянных — разбросано по бескрайним просторам Российской империи! Сколько погублено чистых, трепетных сердец, сколько светлых умов преждевременно ушло в вечный мрак…

Перед глазами Петровского, как живой, стоял рослый и сильный Марк Левченко, так трагично покинувший неприветливую, холодную землю. И все же нужно бороться! Несмотря ни на что, бороться!

И словно повеяло теплом с берегов далекого Днепра, словно засветило приветливое южное солнце. Глухо шумела тайга, но теперь она уже не навевала отчаянной тоски.

В письме к жене написал о самом заветном: «Нас освободит рабочий класс. Я верю — освободит!»

6

В начале марта 1917 года из Петрограда пришла телеграмма: «Скоро ожидается большая радость, свидание с матерью». Всем было ясно: встреча с матерью — это начало революции. Но никто толком ничего не знал. Неожиданная весть вызвала разные догадки и слухи, накалила эмоции, но пока трудно было представить, что именно произошло в России. На второй день прилетела из Петрограда телеграмма от Доменики Федоровны, адресованная Ярославскому, как поселенцу с постоянным и твердым адресом в этом городе.

Емельян Михайлович распечатал ее, прочитал, лицо его просияло. Он бросил все и помчался к Петровскому в мастерскую. Молча протянул ему телеграмму.

— «Николай II отрекся от престола, — читал Григорий Иванович. — В Петрограде создан Совет рабочих и солдатских депутатов и Временное правительство… Царская семья арестована. Революцию поддерживают Кронштадт и Москва. Горят здания судебной палаты и жандармского управления. Петровская». Наконец-то! — радостно воскликнул он. — На сегодня с нас хватит. — Петровский выключил рубильник, вытер станок, весело сказал: — Ну что ж, товарищ станок, пока отдыхай, я, видно, вернусь не скоро.

Петровский и Ярославский посмотрели, улыбаясь, друг на друга и еще раз перечитали телеграмму.

— Нельзя терять ни минуты… соберем колонию…

— Надо срочно вызвать Серго…

На дворе трещал лютый мороз, но Петровский его не чувствовал. Еще вчера Григорию Ивановичу нездоровилось: кололо в боку, было трудно дышать. Теперь он шагал стремительно и бодро, словно сбросил с плеч не один десяток лет.

Навстречу ехали сани, запряженные парой гнедых якутских лошадей с густой курчавой шерстью. Когда сани поравнялись с Петровским, полицмейстер Рубцов поздоровался с ним особенно вежливо. «Знает», — решил Григорий Иванович.

Невообразимый шум стоял в клубе приказчиков, где уже собрались политические, а также местные жители. На лицах беспокойство и нетерпеливое ожидание. Петровский, как председатель колонии политических ссыльных, прочитал телеграмму из Петрограда.

Вихлянский тут же попросил слова.

— Я буду краток, — начал он. — Россия не принадлежит к развитым странам ни в промышленном, ни в сельскохозяйственном отношении. Каким же образом в России может произойти социалистическая революция раньше, чем в таких странах, как Германия, Англия или Франция?

После Вихлянского выступил Пахомов, тоже меньшевик:

— Ясно, что произошла буржуазная революция и нас, представителей пролетариата, она не касается. Почему мы должны нашими пролетарскими руками таскать каштаны из огня для буржуазной революции?

— А я думаю, — поднялся Петровский, — что сигнал подан, и мы, как боевые кони, должны выступить в поход при первых звуках горна…

— Петровскому непременно нужна кровь, — бросил Вихлянский.

— Нет, я человек не кровожадный. Мне, как и всем большевикам, вовсе не хочется проливать кровь. Мы возьмем полномочия в свои руки и, если буржуазия не заставит нас, обойдемся без кровопролития…

Петровский понимал, какая огромная ответственность ложится на плечи большевиков. Был убежден, что нужно воспользоваться растерянностью местных властей, действовать смело и решительно.

Не успел Григорий Иванович выйти на порог клуба приказчиков, как наткнулся на Матвея и Саньку, которые держали под уздцы оседланного курчавого якутского коня.

— Мы с тобой! Куда скажешь — туда и пойдем!

Петровский обнял их за плечи.

Спустя час Петровский, Орджоникидзе, Ярославский, Слепцов, Аммосов и Аверин создали Комитет общественной безопасности. Возглавил его Григорий Иванович, а его заместителями стали Орджоникидзе и Ярославский.

7

В областном управлении заседали высшие чины Якутии. На лицах растерянность и тревога. Все ждут, что скажет губернатор, все надеются на чудо.

— Господа, вы все, конечно, догадываетесь, зачем я вас вызвал. Очевидно, ни для кого не будет секретом то, о чем я вам сейчас сообщу, — с горечью и печально произнес фон Шеффле. — Династия Романовых, которая царствовала более трехсот лет, которая вывела Россию на путь славы и могущества, пала. Царь отрекся от престола, отрекся и великий князь. Наше отечество переживает черные дни… Создано Временное правительство во главе с князем Львовым. Мы должны определить свое отношение к нему… Прошу, господа, высказываться.

Поднялся сухощавый и быстрый в движениях полковник Березов, бывший полицмейстер. Он долгие годы прослужил в Якутске, через его руки прошла не одна тысяча политических ссыльных.

— Я предлагаю, — сказал он хриплым голосом, оттопыривая тонкую нижнюю губу, — немедленно арестовать всех политических ссыльных. Начать с бывшего думского депутата Петровского…

Стоило Рубцову только пошевелиться, как Березов ему бросил:

— Знаю: у вас в тюрьме не хватит места.

— Вот именно…

— Предлагаю часть заключенных вывести на берег Лены и пустить под лед, освободив место для политических.

— Но мы должны считаться с настроением, — возразил Рубцов.

Березов уничтожающе посмотрел на Рубцова:

— Вам, простите, капитан, не полицмейстером быть, а гувернанткой.

Фон Шеффле хотелось проявить твердость и мужество, но он не был столь прямолинеен и ослеплен верой в незыблемость верховной власти. Губернатор особенно боялся споткнуться теперь, когда все трещало по швам… Его давно смущала частая смена глав правительств во время войны… Коковцов, Горемыкин, Штюрмер… теперь князь Львов. Но, боже мой, что будет, если к власти придет разнузданная чернь, эта так называемая социал-демократия. Фон Шеффле не считал себя ловким политиком, но он чувствовал, что действовать так, как предлагает Березов, неосмотрительно. С другой стороны… в трудные времена лишь твердость и сила выносят человека на гребень политической волны… Может, стоит поддержать Березова и встать на путь крутых мер?.. Видимо, российской монархии приходит конец…

Тем не менее фон Шеффле сказал:

— Во главе правительства сейчас стоит человек с княжеским титулом, человек нашего круга… Я думаю, что мы должны выказать свою солидарность с новым правительством, должны заверить, что мы продолжаем верой и правдой служить отечеству. Ваше мнение, господа?

Вице-губернатор барон Тизенгаузен колебался, уловив в словах фон Шеффле неискренность и разгадав их двойной смысл: губернатор на всякий случай оставил себе путь к отступлению, возможность по-разному истолковать то, что он сказал. Он призывает всех держаться мужественно и стойко, а сам еще два дня тому назад отправил жену в Иркутск. Начальник гарнизона полковник Попов выделил охрану, несколько удивившись, что губернаторша в такое неудачное время вздумала ехать в гости. Наивный полковник и не подозревал об истинной причине отъезда губернаторши… Да, каша заваривается такая, что дай бог унести ноги. Зачем же подставлять свою голову? Он поддержит предложение Березова, а потом сто раз пожалеет об этом… Достаточно и того, что его загнали сюда из Петербурга и вот уже десять лет держат в почетной ссылке. И Тизенгаузен тоже решил определить свою позицию столь же туманно, как губернатор. Поднялся, неторопливо, с достоинством начал:

— К сожалению, из-за отсутствия полной информации я не могу вполне четко определить действия, к которым нам следует прибегнуть… Газет с освещением событий, происшедших в Петрограде, мы еще не получили… Скупые телеграфные сообщения дают неясное и неполное представление о печальной картине отречения от престола. Мы должны использовать неоднородность ссыльных, разделить их на определенные категории… Следует использовать те разногласия, которые существуют между политическими группами и партиями. Мы твердо должны высказать свое отношение к войне… Мы знаем, что большевики стоят на позиции пораженчества. В то же время эсеры, меньшевики, центристы поддерживают войну, считая необходимым бороться в годину всенародного горя и общей для всех беды…

Полковник Березов сорвался с места:

— Как можно в такое время возиться с этими отщепенцами! Петровский уже организует боевые дружины! Он вот-вот захватит власть! Будем ждать, пока нас не передушат, словно цыплят? У нас солдаты, полиция, мы вооружены… — брызгал слюной Березов.

— Я не совсем уверен в своих солдатах, — заметил Попов.

— В таких условиях, — порывисто встал фон Шеффле, — нужна не только ненависть, нужны разум и умение маневрировать. — Успокоившись, продолжал: — Я благодарен вам, господа. Мне было отрадно почувствовать наше единство и решимость поддержать новое правительство.

Слушая его, барон думал: «Хитрая бестия». А фон Шеффле продолжал:

— Я полагаю, нам необходимо телеграфировать в Петроград, — и, набрав полную грудь воздуха, принялся диктовать секретарю, сидевшему за соседним столом: — «Горстка неизвестных во главе с бывшим депутатом Государственной думы Петровским пытается захватить средства управления. Мы, администрация Якутской области, остаемся верны новой власти. Губернатор фон Шеффле».

Но не суждено было этой телеграмме долететь до города на Неве. Если бы неожиданно обвалился потолок, то и это не потрясло бы присутствующих так, как то, что произошло… В губернаторском зале вдруг появился Петровский в сопровождении вооруженных людей. Это были Санька, Максим Аммосов, Матвей и Платон Слепцов. Никто не в состоянии был вымолвить ни слова. У всех были широко открытые глаза, в которых застыли изумление и ужас. Березов так рванулся вперед, что чуть не опрокинул стул. Петровский спокойно окинул внимательным взглядом присутствующих, заметил злобное, полное ненависти лицо Березова и растерянное — губернатора. Дружинники стояли рядом с Григорием Ивановичем и зорко следили за «хозяевами» якутской земли.

— Господа, прошу прощения, — громко заговорил Петровский. Каждая черточка его лица излучала решительность и волю. — Я вижу, мы явились вовремя. Вы напрасно тратите время, господа. Я надеюсь, вам известно, что происходит в Петрограде, Кронштадте, Москве и во всей стране, поэтому не стану тратить времени на информацию. Я только хочу сообщить о том, что произошло здесь, в Якутске. Вашей власти пришел конец, и сопротивление, если вы вздумаете его оказать, будет бесполезным. Советую вам сложить ваши полномочия и передать власть в наши руки. Надеюсь, вам все понятно?

Петровский вышел, за ним последовали его боевые товарищи.

Вскочил Березов и неистово завопил:

— Как можно такое стерпеть?! Надо вооружаться!

— Спокойнее, господин полковник, — прервал его фон Шеффле. — Необходимо все обсудить без паники и не спеша.

На следующий день фон Шеффле уехал, оставив вместо себя барона Тизенгаузена.

8

Из политических ссыльных и местной молодежи создавались вооруженные дружины. Собрали охотничьи ружья, револьверы, раздобыли несколько винтовок. Выставили охрану в казначействе, на почте и телеграфе.

Максим Аммосов нашел Петровского в клубе приказчиков, ставшем центром революции в Якутске. Наряду с областным управлением, которым руководил вице-губернатор Тизенгаузен, здесь теперь расположился новый орган власти — Комитет общественной безопасности.

— Григорий Иванович, — взволнованно обратился к Петровскому Аммосов, — Тизенгаузен вызвал войска. Что делать?

— Успокойся, друг, — положил Петровский руку на плечо юноши. — Пойдем!

Они вошли в комнату, и Григорий Иванович взял телефонную трубку:

— Пожалуйста, барона Тизенгаузена.

— Кто просит?

— Петровский.

— Минутку, — ответили на другом конце провода. Длинная пауза. Видимо, секретарь докладывал Тизенгаузену и тот не знал, как ему быть. Петровский ждал. Аммосов смотрел на его спокойное лицо и удивлялся выдержке этого человека.

— Я слушаю, — наконец откликнулся барон.

— У меня к вам дело, барон, — поздоровавшись, сказал Петровский. — Мне сообщили, что в областное управление вызваны солдаты… Зачем вы это сделали?

Тон у Петровского твердый, требовательный.

— Вы знаете, господин Петровский, какое сейчас неспокойное время. Я остался на посту губернатора…

— Знаю, — коротко бросил Григорий Иванович.

— …а потому отвечаю за порядок. Я вызвал солдат, чтобы предупредить бесчинства… Нужно установить вооруженную охрану на телеграфе, почте и в казначействе, а также в других государственных учреждениях…

— Вы зря беспокоитесь, барон: бесчинств не будет. Мы уже повсюду выставили свою охрану… Да, да, вооруженную… Советую вам вернуть солдат в казармы.

На противоположном конце провода надолго умолкли, затем трубка, вздохнув, ответила:

— Хорошо, я отошлю обратно…

Максим с восхищением смотрел на Петровского.

— Спасибо, — сказал Григорий Иванович. — Кстати, барон, сегодня в клубе приказчиков собрание, просим вас присутствовать. Мы также приглашаем полицмейстера Рубцова и полковника Попова. Будете? Вот и отлично. Ждем. — И он повесил трубку. — Все, товарищ Аммосов. Солдат он отошлет обратно… Но все же их надо проконтролировать.

— Есть, — ответил Аммосов и кинулся на улицу.

Когда Тизенгаузен положил трубку, его охватило отчаяние. Он видел, что из-под его ног уходит почва, что его власть утрачивает всякий смысл. Он был зол на себя, на тревожное время, на фон Шеффле, который так ловко улизнул. К чертям все! Будь что будет! Ведь и он сам немало натерпелся тут, на задворках империи, которая уже развалилась.

9

В зале клуба приказчиков собралось столько народу, что и яблоку негде было упасть. Через настежь распахнутые двери врывался холодный воздух, но в зале все равно было душно.

На сцене за длинным столом, накрытым красной скатертью, президиум собрания. Председатель Комитета общественной безопасности Петровский в наглухо застегнутой куртке, подтянут, за стеклами очков сияют карие глаза. Рядом с ним Орджоникидзе, Ярославский и группа молодых якутов.

В переднем ряду в парадном виц-мундире и при шпаге восседает вице-губернатор барон Тизенгаузен, тут же поблескивают офицерскими погонами полицмейстер Рубцов и начальник местного гарнизона полковник Попов. Рубцов заметно нервничает, а Попов внешне спокоен, лишь чаще, чем обычно, поглаживает седую козлиную бородку. Собственно, чего ему волноваться. Он свое дело знает. Приказал ни одного солдата не выпускать из казарм, даже заколотил досками дыры в заборах, поставил на дежурство офицеров. Словом, как и подобает старому опытному начальнику, предусмотрел все, чтобы противостоять неожиданностям.

Встал Петровский, поднял руку. Все смолкли.

— Господин Тизенгаузен, прошу вас сюда, — обратился к барону Григорий Иванович, приглашая его на сцену.

Тизенгаузен, помешкав, поднялся. Хотя он человек не робкого десятка, его лицо побледнело, складки у рта обозначились резче.

— А что я должен делать? — растерянно спрашивает он.

— Говорить, — отвечает Петровский. — Мы хотим знать ваше отношение к теперешним событиям.

— Я не оратор, Григорий Иванович. — Все отметили, что он обратился к Петровскому по имени-отчеству и произнес их подчеркнуто уважительно. — Я лишь исполнитель и привык действовать согласно распоряжениям и инструкциям.

— Вы знаете не хуже нас, что старого правительства не существует.

— Знаю. Однако есть новое правительство, от которого я жду указаний. Я собой не распоряжаюсь…

— Не понимаю, каких указаний ожидать? — не выдержал Орджоникидзе.

Из зала полетели реплики:

— Да что с ним говорить!

— Нечего слушать чепуху!

— Тише, товарищи, — повысил голос Петровский. — Что ж, барон, если вам нечего сказать, садитесь.

В глубокой тишине барон возвратился на свое место.

Петровский продолжил:

— Вы, барон, напрасно надеетесь на восстановление царского правительства. Позорная страница трехсотлетнего царствования дома Романовых закрылась навечно. Не продержится долго и правительство князя Львова. Поднялся трудовой народ Петрограда и Москвы, Донбасса и Урала, Екатеринослава и Иванова, поднялись армия и флот, восстали все угнетенные народы России… Никому и никогда уже не удастся восстановить прогнивший самодержавный строй. Если же вы собираетесь поддерживать контрреволюционное правительство, мы будем вынуждены применить к вам соответствующие меры…

— Правильно! — раздалось со всех сторон.

— Тише, товарищи. Теперь послушаем, что скажут полицмейстер Рубцов и полковник Попов… Прошу, господин Рубцов.

Поднялся Рубцов, но его опередил Тизенгаузен:

— Мне вы позволите сказать?

— Пожалуйста.

Барон тяжело поднялся на сцену, помолчав, начал говорить:

— Мне сейчас очень трудно. За короткий срок я многое передумал…

Он не лгал. После отъезда губернатора фон Шеффле барон как бы заново пересмотрел всю свою жизнь. Блестящий офицер, эскадроном которого на парадах восхищался царь. Неудачный роман с фрейлиной, супругой весьма влиятельного придворного сановника… А затем отъезд из Петербурга — сперва в Нижний Новгород, потом сюда, в эту тюрьму без решеток… Его оторвали от петербургского света, от всего, что он любил… Его дети были вынуждены учиться в захолустной гимназии. Он понимал, что последние события могут совершенно изменить его жизнь… Якутск надоел ему до такой степени, что он был готов на все.

— Господа, граждане новой России! Свергнуто ненавистное царское правительство, которое все живое и разумное топтало грубым солдатским сапогом. Мне, быть может, и не пристало говорить подобные слова… Возможно… — Он обернулся к президиуму: — Все сидящие здесь люди достойны самого большого уважения, ими вправе гордиться народ, а они вынуждены прозябать здесь, растрачивать свои силы в этом богом забытом краю…

Рубцов оторопело уставился на оратора, будто хотел убедиться, что это говорит тот самый вице-губернатор, барон Тизенгаузен, который всегда являлся образцом служения царю. Рубцов не удивился бы, услышь он подобные слова из уст Петровского, Орджоникидзе, Ярославского, но от барона… Рубцова не столько тревожило перевоплощение барона, сколько то, что сейчас после него должен говорить он сам. На низком лбу Рубцова выступили капли пота, он часто вытирал лицо и шею носовым платком. Растерянно смотрел на барона, на президиум и с ужасом ждал своей очереди. Молил бога, чтобы сперва дали слово Попову. Теперь он уже ничего не понимал из того, что говорил и что делал Тизенгаузен. А тот почему-то стал отстегивать шпагу, снял ее и подошел к президиуму:

— Мне ненавистно правительство, которому я вынужден был служить. Теперь я с чистым сердцем передаю власть в руки избранника народа, депутата Государственной думы Григория Ивановича Петровского. — Барон торжественно протянул шпагу Петровскому и под громкие аплодисменты сошел со сцены.

Произошло то, чего больше всего опасался полицмейстер: Петровский назвал его имя. Хотя Рубцов все время ждал этого, его бросило в холодный пот, он побелел. «Что говорить?» — лихорадочно соображал он. В президиуме сидели те, кого еще вчера он мог одним мановением руки отправить на тот свет. К счастью, он никого не обидел, никого из них. Даже с Петровским обошелся корректно: только сутки держал в тюрьме, а на другой день отдал на поруки.

Рубцов поднимался на трибуну, как на эшафот. Заговорил неуверенно, заикаясь:

— Что я могу сказать?.. Я… я… тоже служил… Служил, потому что нужно было существовать… У меня ж-ж-жена, д-д-дети. Но я никого не притеснял, разве я кого-нибудь об-бидел?

Вытирая вспотевший лоб, он по очереди обращался к каждому, кто сидел в президиуме:

— Ведь я вас не об-бижал?

Дрожащими руками тоже отцепил шпагу и положил ее на стол.

Григорий Иванович мягко сказал:

— Садитесь, пожалуйста.

Рубцов быстро спустился со сцены, сел и с облегчением вздохнул.

Настал черед полковника Попова. Он четким военным шагом поднялся на трибуну, погладил седую бородку и сказал:

— Я не оратор и не политик. Я солдат и всю жизнь умел только отдавать и выполнять приказы. Я не желаю разбираться в том, кто прав, кто виноват. Царское правительство свергнуто, но есть новое… и, пока я не получу указания военного министра, ничьих приказов выполнять не буду…

Петровский встал:

— В Якутске и области народ отдал власть нам. Если вы не признаете народную власть, мы вынуждены будем поступить с вами так, как считаем нужным…

— Я подчинюсь только приказу министра, — упрямо повторил Попов.

Он презирал своих бывших друзей, так легко и просто переметнувшихся на сторону Петровского. В его солдафонской голове не укладывалось, как можно предпринимать что-либо без приказа свыше… Сейчас самое главное — не допустить разложения вверенной ему воинской части.

— Вы можете сесть, господин полковник, — сказал Петровский. — Но для размышлений мы вам даем всего один час.

Григорий Иванович через головы собравшихся в зале озабоченно поглядывал на дверь: вдруг солдат не удастся склонить на сторону революции?.. Нагнулся к Орджоникидзе, сказал ему об этом. Вдруг лицо Петровского просияло: в коридоре военный духовой оркестр заиграл «Марсельезу». Это поразило Попова больше, чем внезапный пушечный выстрел. Вскоре он увидел, как сквозь толпу протискиваются люди в серых шинелях, а над их головами пылает красный флаг. Все вскочили, приветствуя солдат.

Полковник, не успевший еще спуститься со сцены, немного помешкал, потом решительно отстегнул шпагу и положил ее перед Петровским.

10

Зима в Якутии бесконечна и однообразна, как пожизненная каторга. Скупое, бледное солнце едва выглянет из-за горизонта и тут же спрячется. Снежные пустыни тонут в белом молоке бесконечной зимней ночи.

В апреле солнце поднимается высоко, слепит глаза, но прочный снежный покров лежит нерушимо, трещат лютые морозы. Лишь с первыми ветрами в край вечной мерзлоты робко, украдкой подбирается весна. И, откуда бы в это время ни подул ветер, он несет с собой тепло и туманы. Съеживается, оседает снежный наст, оголяются, темнеют холмы и вершины, деревья перестают издавать хрустальный ледяной звон, стволы и ветви темнеют.

Сплошняком по реке идет лед. Огромные ледяные глыбы, догоняя и кроша друг друга, поднимают невообразимый грохот, на островах кричат встревоженные гуси.

Но только в начале июня на Лене открывается навигация.

С наступлением теплых дней Петровский еще энергичней взялся за работу. Перед отъездом в Якутске нужно подготовить надежную смену. Григорий Иванович крепко подружился с молодежью, учил ее деликатно, но настойчиво, так, как в свое время учили его самого Бабушкин и Лалаянц в Екатеринославе, а затем Ленин при кратких встречах за границей.

И вот он настал — час прощания с Якутском. Пароход стоял у пристани. Сюда со всех сторон спешил народ. Пароход в Якутске всегда большое событие, и особенно если уезжают друзья.

На берегу шумели, прощались, записывали адреса. Петровский крепко обнял своих молодых якутских друзей.

— Теперь, товарищи, вся надежда на вас! — сказал он якутам.

— Сил не пожалеем! — с жаром ответил Максим Аммосов.

— А ты, Платон, — Григорий Иванович посмотрел на Слепцова, — пиши стихи. Народу нужны свои поэты.

Платон смутился — какой он еще поэт: сочинил всего несколько стихотворений для листовок.

Уже вечер, а светло как днем: начались белые ночи.

Пароход медленно отваливает от берега. Мелькают в воздухе платки, шапки. Прощально машут бывшие ссыльные.

Вдали теряется из виду город Якутск. Григорий Иванович долго, задумавшись, стоит на корме. Вся Россия кажется ему сейчас похожей на гигантский корабль, что плывет среди вздымающихся волн революции. Каким же умелым нужно быть кормчим, чтобы управлять этой исполинской громадиной! Каким умом, каким политическим чутьем нужно обладать, чтобы разобраться во всех течениях и ручейках, впадающих в могучую реку.

Всю ночь плыли вверх по Лене. Вокруг ненадолго потемнело, но и тогда можно было даже читать.

На рассвете из багряного зарева выкатилось огромное красное солнце.

Мелькали изумрудные в своей нетронутой красоте берега. Спокойно дышала могучая Лена. Родившись на западном склоне Байкальских гор, она с каждой верстой набирала силу и становилась шире, радостно принимая в свое лоно речки и ручьи и неся прохладные воды к морю-океану…

Между селениями Покровским и Олекминским, вдоль левого берега реки, верст на двадцать растянулись так называемые «Ленские столбы» — исполинские каменные скалы разных размеров и самой причудливой формы. Величавые, гигантские колонны отражались в зеленоватой воде: одна из них казалась таинственным старинным замком, другая — рыцарем, крепко упершимся обеими ногами в землю и зорко всматривающимся вдаль, третья похожа на влюбленных, обнявших друг друга. Когда «столбы» поредели, они вдруг напомнили Петровскому Помпею, около двух тысяч лет тому назад разрушенную извержением Везувия.

Природа Сибири поражала его своей первозданной, буйной и дикой красотой.

На пристанях пассажиры выходили на берег, собирали яркие лесные цветы, купались в прохладной, чистой воде.

Пароход шумно встречали местные жители: народ хотел знать правду о революции, хотел услышать живое слово бывшего депутата Думы Григория Ивановича Петровского.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Петровский и Орджоникидзе спешили в редакцию «Правды», Первым, кого они там увидели, был Свердлов.

— Прекрасно, прекрасно, товарищи! Немедленно к Владимиру Ильичу, он очень хочет вас видеть, — обрадовался Яков Михайлович.

Идут улицей Широкой, поднимаются на третий этаж, где в квартире своей старшей сестры Анны Ильиничны Елизаровой их ждет Ленин.

— Приехали, замечательно! — радостно воскликнул Владимир Ильич. — Садитесь, рассказывайте.

Дополняя друг друга, рассказывают о Якутии, о своей работе среди местного населения, о долгой дороге…

— Люди истосковались по свободе, — оживленно говорит Ленин, расхаживая по комнате из угла в угол. — Но за свободу еще придется воевать. Отдохнете с дороги — и за дело!

Отдохнуть Григорию Ивановичу не пришлось: надо было ехать в Донбасс и Екатеринослав. Как депутат Думы он должен был присутствовать на собраниях и митингах, чтобы узнать, чем дышат и о чем думают люди.

Доменика уже привыкла, что муж постоянно занят и вечно куда-то спешит, и все-таки после такой долгой разлуки ей очень не хотелось отпускать его.

— Ленин одобрил мою поездку, — начал Григорий Иванович, — вот съезжу в последний раз…

— …а потом мы заживем, — смеясь, закончила Доменика.

Он тоже рассмеялся и нежно обнял жену.


Григорий Иванович стоял на перроне с палочкой, которую лишь недавно стал брать в спутницы и по поводу которой шутил:

— Мне эту дубинку дал в руки народ, чтобы я ею колотил больших и малых его врагов.

Лето, осень, прохлада, сизый туман, серый дым… Вокзалы, города, станции… Юзовка, Горловка, Мариуполь, Екатеринослав, Александровск…

Здесь, на местах, большой властью пользовались комиссары Временного правительства, а созданная после Февральской революции буржуазно-националистическая Центральная рада нашла общий язык с эсеро-меньшевистскими лидерами в Советах.

…Комиссары требовали продолжения войны до победного конца.

…По призыву большевиков в дни подавления корниловского мятежа украинские рабочие организовывали отряды Красной гвардии…

…Шахтеры по собственной инициативе задержали и обезоружили в Донбассе белоказаков, которые эшелонами добирались до центра Украины.

2

За окном брезжило южное осеннее утро, растворяя ночную тьму и вместе с ветром прогоняя ее куда-то вдаль. На невысоких столбах качались уличные фонари. Один из них глядел прямо в окошко, слабо освещая стол, за которым, склонив голову на руки, сидел Григорий Иванович. Он пришел сюда недавно, дав слово сопровождавшим его рабочим-большевикам, что обязательно воспользуется их гостеприимством и отдохнет. В свежевыбеленной комнате стоял деревянный топчанчик, сияя чистыми простынями и наволочкой. Уже много ночей Петровский не смыкал глаз. Хотел надеть очки, но тут же вспомнил, что спрятал их в портфель, намереваясь лечь и поспать, а потом задремал прямо за столом. Вслушался в предрассветную тишину: донесся знакомый перестук колес, и показалось даже, что запахло паровозным паром…

Посмотрел на белый циферблат часов. Около четырех утра. Нехорошо — дал слово и не прилег. Эти дни вообще были трудными. Только приехал сюда, в Никитовну, как из Петрограда поступили первые декреты Советской власти — о мире и о земле. Он выступил здесь на партийной конференции с сообщением о победе социалистической революции, о том, что власть взяли в руки Советы рабочих и солдатских депутатов, что сейчас надо ликвидировать власть Временного правительства на местах, создавать ревкомы, организовывать земельные комитеты и отбирать у помещиков землю. Петровского растрогал один рабочий, который, сняв кожаную кепку, подошел к столу и положил ржаную хлебину с остюками и соломой пополам.

— Хлеб питерскому пролетариату! — громко сказал он, и все захлопали…

Из дома, где поселили его рабочие Никитовки, во все волости донецкого края летели телеграммы о том, что в Петрограде власть перешла в руки рабоче-крестьянского правительства, что первыми декретами этого правительства стали декреты о мире и о земле. До самого сердца простого труженика доходили огненные слова: «Хлеб для революции! Хлеб для питерских рабочих! Хлеб для Советской власти!»

…Уходящая ночь уносила с собой из комнаты тепло, и вскоре Григорий Иванович почувствовал, как мелкая дрожь охватывает его плечи и спину. Особенно немели пальцы левой ноги, отмороженные в Якутии. Начало пятого. И вдруг подумал: надо обязательно проверить на станции, отправлены ли в Петроград эшелоны с хлебом. Если не отправлены, сегодня уехать не удастся.

Взглянул на старый портфель, такой потрепанный и такой ему дорогой. Всегда с ним, всегда в нем какая-нибудь книга. Достал из портфеля очки, блокнот, подошел к входной двери — стал нащупывать выключатель, но он почему-то оказался в простенке между окнами — болтался на белом скрученном проводе. Придерживая рукой розетку, включил свет и подумал: «Надо бы исправить». На середине потолка засветилась небольшая круглая лампа под эмалированным абажуром. Увидел умывальник — холодная вода освежила и ободрила.

Ожидая шахтерского гудка, подошел к окошку и задумался: что же сегодня записать в дневник? Можно ли все пережитое здесь передать краткой блокнотной записью? Перечитал страницу, где описал, как враждебны и агрессивны были здешние меньшевики и эсеры, чувствуя, что падает их влияние в массах. Как они пытались срывать митинги и собрания.

Сейчас по волостям уже разосланы первые декреты Советской власти. Напрасно меньшевики и эсеры призывают дожидаться решений Учредительного собрания. Крестьяне единодушно требуют земли. Они говорили об этом на митингах Верхнеднепровского и Новомосковского уездов. Хлеборобы Архангельского, Екатеринославского, Александровского и Павлоградского уездов сами отобрали землю у помещиков, а в некоторых селах — даже у кулаков.

Григорий Иванович посмотрел на улицу и увидел прямо перед домом нескольких железнодорожников, которые направлялись к нему. Они сообщили, что эшелоны с хлебом вовремя ушли в Петроград…

Значит, и он уезжает сегодня в столицу.


— А мы вас очень ждем! — радостно приветствовал Петровского в Смольном Владимир Ильич. — Вы назначаетесь наркомом внутренних дел.

— Владимир Ильич! Меня наркомом? Да еще внутренних дел? Может, другого товарища, а я буду его заместителем? — растерянно произнес Петровский.

— Во время революции от назначений не отказываются, товарищ Петровский, — серьезно сказал Ленин. Затем, улыбнувшись, добавил: — Дадим вам двух выборгских рабочих с винтовками, и они отведут вас в Министерство внутренних дел, попробуйте тогда отказаться.


«Ну что ж, коль с отказом ничего не вышло, надо приниматься за дело», — пришел к заключению Петровский. Вместе с членами на ходу созданной коллегии наркомата — Дзержинским, Лацисом и Уншлихтом — отправился прямо из Смольного в Министерство внутренних дел. Но оказалось, что никто из них толком не знал точного адреса министерства, и поначалу они попали на Фонтанку, где помещалась книжная палата, наименее значимый отдел министерства. Главные корпуса его располагались на Театральной улице, и туда они решили пойти на следующий день.

Длинное здание с множеством подъездов. Парадная дверь закрыта, двери в других подъездах тоже на запоре. Поблизости ни одной живой души. Зашли во двор, разыскали дворника, который охотно объяснил, что все начальники и чиновники министерства какой уж день не являются на службу.

— А как войти в помещение? — спросил Петровский и тут же пояснил: — Мы теперь здесь будем работать, и нам необходимо сейчас же попасть в министерство.

— Ключи у старшего дворника.

Невесть откуда начали появляться люди — дворники в фартуках, уборщицы в поддевках, швейцары в мундирах с галунами, курьеры… С нескрываемым интересом рассматривали они пришельцев, один из которых назвался министром, то бишь народным комиссаром. Критически оглядели его поношенное пальто, старую шляпу. Некоторые из них помнили и Горемыкина, и Сипягина, и Плеве, и Дурново, и Столыпина — то были представительные сиятельные господа, видные генералы да князья, строгие, только взглянет — по спине мурашки бегут… А эти — обыкновенные разночинцы или вечные студенты. Вон тот высокий, сухощавый, тонколицый, с остроконечной бородкой Дзержинским назвался. Руки тонкие, барские. А вот совсем молодой, плотный, с простым крестьянским лицом Лацис, должно быть нерусский, а вот стоит, поправляя пенсне на широком лице, похож на бухгалтера, Уншлихт…

Разыскали старшего дворника.

— Не велено никому постороннему открывать, — держа в обеих руках груду металлических ключей, растерянно говорил он.

— Да это же новое начальство, документы же имеются, — убеждали его окружающие.

Тыкая ключ в замочную скважину, он заискивающе, со страхом просил Петровского:

— Коли что, заступитесь за меня…

В распахнутую дверь вошла четверка, за которой проследовала вся толпа любопытных.

Залы и общие комнаты открыты, на полу валяются обрывки каких-то бумаг, пустые папки, кое-где из столов вытащены ящики, и они зияют темными дырами. От всего веет тоской и запустением… Кабинеты министра и его товарищей, директоров департаментов и других высокопоставленных лиц заперты.

— А что, адреса, где живут начальники, есть у вас? Или по крайней мере их телефоны? — спросил, осмотревшись, Петровский.

— Книга где-то должна быть, но сейчас ее вряд ли разыщешь, но адреса мы и так знаем, — сказал один из курьеров, поддержанный другими собратьями.

— Мы ведь по целым дням снуем от их квартир до министерства.

— А что, если мы попробуем позвать директоров департамента и товарищей министра сюда? — как бы подумал вслух Петровский, вопросительно поглядывая на своих товарищей.

— А что, это идея, — поддержали его.

Курьеры охотно отправились во все концы города сзывать к новому начальству чиновников министерства. Но вскоре возвратились ни с чем: ни одного из влиятельных особ дома не оказалось, застали только некоторых помельче, но и те отказались явиться.

Никто из курьеров, дворников и даже уборщиц не покидал зал, немного приведенный в порядок, все с любопытством ждали, как поведет себя новое начальство.

— Без силы, пожалуй, не обойтись, — проговорил Петровский. — Феликс Эдмундович, а что, если вызвать небольшой отряд моряков и попробовать «пригласить» этих деятелей?

— Хорошо.

Вскоре моряки уже были в министерстве, получили список чиновников с адресами. И через некоторое время вернулись с «приглашенными». Когда хмурые, но несколько растерянные чиновники расселись на стульях, Петровский сказал:

— Центральный аппарат должен работать безупречно. Я прошу вас приходить на работу, не ожидая напоминания. Если же вы будете уклоняться, мы вынуждены будем ежедневно приводить вас под конвоем. Но согласитесь, это не лучший метод. А теперь по рабочим местам…

Но на другой день никто из них все-таки не явился на службу, и по наркомату был отдан приказ:

«Все чиновники и служащие всех отделов бывшею министерства внутренних дел, бросившие работу, считаются уволенными с того же дня, когда они оставили работу. Служащие, оставшиеся на своих местах, сохраняют прежнюю должность за собой.

Народный комиссар внутренних дел РСФСР —

Петровский».

Курьеры, дворники, весь обслуживающий персонал — все подходили, читали, одобрительно кивали головами: они были на стороне новой власти, им даже нравилось, что не надо теперь дрожать и вытягиваться перед «их превосходительствами». Они старались помочь «новым хозяевам», чем только могли.


Третий день вчетвером разбирали они министерские бумаги: картотеки, папки — разноцветные, толстые и тонкие… Переходя от одного стола к другому, от одной картотеки к другой, вслушивались в благожелательные советы курьеров, которые рассказывали, с чего начинал тот или иной высокопоставленный чин, в какие часы являлся на службу, куда и кому посылал с бумагами, с кем чаще всего встречался. «Все это пригодится, — думал Григорий Иванович, — науку за плечами не носить. Но как поступить с воинским присутствием? Как быть с беженцами, которых с каждым днем все больше и больше? Что делать с выдачей пенсий? Как быть с эвакуированными из западных губерний учреждениями? С земскими и городскими управами? Как поступить с комиссарами Временного правительства, которые во многих губерниях имеют еще реальную губернаторскую власть? Как связаться с Советами на местах, укрепить их, а где нет, создать?»

Никто на эти и десятки и сотни других вопросов не имел не то чтобы готовых, но даже приблизительных ответов. Надо их выуживать, выхватывать из быстротечной, бурлящей жизни.

Необходимо самому побывать во многих местах, сейчас первейшее дело — живая связь с рабочими, крестьянами, солдатами. Надо подумать о штабе агитаторов и организаторов, которые стали бы надежными проводниками законов Советской власти на местах.

На второй или третий день Петровский предложил распределить обязанности между членами коллегии.

— На меня возложено общее руководство, — сказал он.

— Я мог бы заняться работой органов власти на местах, — предложил Лацис.

Уншлихту был поручен иностранный отдел и финансы, а Дзержинский занялся борьбой с саботажем и бандитизмом.

На места из Народного комиссариата внутренних дел полетели телеграммы:

«Немедленно прислать сметные предположения на 1918 год»,

«Немедленно принять экстренные меры над имуществом всех организаций помощи беженцам, в целях предотвращения хищений»,

«Все средства губернских присутствий отходят Советам. Займы земствам, городам, Советам будут предоставлены лишь на то уполномоченным лицам, снабженным протоколами общих собраний Дум, земств, Советов».

И снова:

«Советы, как органы власти на местах, имеют право увольнять всех чиновников и служащих правительственных учреждений, независимо от чина и продолжительности службы, уплачивая не участвующим в саботаже за месяц вперед».

И еще:

«Взять под контроль выдачу пенсий, временно выплачивать не свыше ста рублей на пенсионера. Контрреволюционеров и саботирующих пенсии лишить».

Губернии, округа, уезды, волости, города и села призывались к широкой инициативе:

«Ввиду саботажа чиновников в центре проявлять максимум самодеятельности на местах, не отказываясь от конфискаций, реквизиций, принуждения и арестов. Не забывать беженцев и запасных».

По всей республике враг выпускал ядовитое жало, контрреволюционное подполье в своих золоченых норах готовило вооруженные выступления против Советской власти. В Петрограде распространялись листовки, внешне похожие на большевистские, с лозунгом наверху: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», но призывавшие под видом свободы чинить разбой, громить винные склады, убивать и грабить. «Свобода, свобода!»

В самой столице с наступлением ночной темноты разгуливали по улицам ряженные в солдатские шинели толпы громил и хулиганов, разбивали винные склады, витрныы магазинов, врывались в частные квартиры, грабили и наводили ужас на обывателей. Вновь созданная рабоче-крестьянская милиция могла выставить редкие посты лишь на центральных улицах.

Коллегия наркомата по важнейшим вопросам заседала официально не часто, чтобы экономить время. Товарищи советовались, находили коллективное решение. На одном из таких заседаний Петровский сказал:

— От нас уходит Феликс Эдмундович. Он возглавит Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, саботажем и бандитизмом. — Улыбнувшись, добавил: — Теперь и нам будет легче!

3

Поезд, в котором ехала советская мирная делегация — Сокольников, Карахан, Петровский и Чичерин — в Брест-Литовск, где стоял штаб германских войск, вышел из Петрограда и медленно покатил на юг, к Пскову, только накануне захваченному немцами.

За окном бушевала февральская метель, кружа густым снегом, грозила снежными заносами, а поезд и без того полз неуверенно, с опаской, готовый ежеминутно остановиться, и своей медлительностью добавлял в душу Петровского тоску и горе.

Григорий Иванович садился, вставал, снова садился. На его глазах вот уже столько времени тянется жестокая внутрипартийная борьба вокруг мирного договора с Германией. «Старой армии нет, — убеждал Ленин. — Новая только-только начинает зарождаться».

«„Левые коммунисты“ за продолжение войны, а Троцкий со своим лозунгом „Ни мира, ни войны“ играет на руку империалистам… И как этого не понять! В самом начале можно еще было заблуждаться, но не теперь, когда Антанта начала в открытую толкать на войну, предлагая техническую помощь», — думал Петровский.

Предательство Троцкого дорого обошлось стране, когда он 10 февраля 1913 года прервал переговоры в Бресте, заявив: «Мира не подписываем, из войны выходим, армию демобилизуем». Спустя несколько дней после отъезда в Петроград возглавляемой им советской делегации немецкое командование объявило Совету Народных Комиссаров, что с двенадцати часов 18 февраля Германия начинает военные действия против России.

И даже это не отрезвило горячих поборников «революционной» войны, снова на заседании ЦК предложение Ленина не собрало большинства голосов.

Двадцать девять германских дивизий, стоящих на границе, были пущены в ход: от устья Дуная до Ревеля задрожала от пушечных взрывов земля. Враг захватывал русские города. 23 февраля немцы выставили еще более тяжелые для Советской России условия мира, потребовав ответа на ультиматум в течение сорока восьми часов.

— Условия, которые предложили нам представители германского империализма, неслыханно тяжелые, безмерно угнетательские, условия хищнические, — говорил Ленин на заседании ВЦИК. — И при таком положении мне приходится…

Ленинская точка зрения победила. ЦК большинством голосов принял решение о немедленном подписании мира. Советское правительство срочно сформировало уже третью мирную делегацию и направило в Брест-Литовск. Скорее, скорее — торопил Владимир Ильич.

У Петровского от бессонных ночей, недоедания и нервного перенапряжения кружилась голова. Сел, склонил ее на руки и задремал. Проснулся от громкого шума, возгласов, стука.

— Господа-товарищи, граждане! — выкрикивал кондуктор. — Я же вам говорю: не волнуйтесь, поезд дальше не пойдет…

— Почему?

— Что еще за новости?

— Когда эти порядки кончатся? — запротестовали со всех сторон.

Ворча и бранясь, пассажиры освобождали состав. Петровский и его товарищи вышли из вагона и отправились в Псков пешком.

В немецкой комендатуре им сообщили, что ночью на Брест-Литовск поездов не будет, и предложили переночевать в гостинице «Лондон». Около номера русских была выставлена вооруженная охрана: нельзя было допустить контактов между советской делегацией и немецкими солдатами.

Осмотрелись вокруг, взглянули друг на друга, как бы спрашивая: уж ненароком не арестовали ли нас?

— Все может быть, хотя мы и неприкосновенные.

— Я уже был однажды «неприкосновенным», — улыбнулся Петровский.

— Командование, безусловно, уже сообщило о нас в Брест и оттуда ждет распоряжений.

— Неизвестно еще, что это будут за распоряжения.

— Неизвестно, — заключил Сокольников, — но не будем гадать, как говорят, утро вечера мудренее.

Пожелав друг другу спокойной ночи, легли, старались уснуть. Петровскому казалось, что ему никогда еще не было так тяжко, даже в самые трудные минуты его нелегкой жизни… Даже тогда, когда он почти умирал в полтавской тюрьме, когда сидел в петербургской одиночке перед процессом большевиков-думцев, а буржуазные газеты ежедневно требовали для них смертной казни. И тогда, когда он задыхался в тесном вонючем трюме баржи, тащившей его на вечную каторгу в далекий якутский край… Тогда подвергалась опасности только жизнь его одного, а теперь под угрозой российская революция, добытая трудом и кровью борцов многих поколений…

Утром пришел офицер — молодой веснушчатый блондин в очках и с улыбкой на бледных губах, сообщил, что еще не явился на службу генерал и, естественно, поэтому пока нет никаких указаний.

— Мы пользуемся дипломатическим иммунитетом и решительно протестуем против нашей задержки…

— Да что вы, господа, никто вас не задерживает, — искренне удивился офицер. — Немцы — народ точный, мы любим порядок. Пока вы позавтракаете, на службу явится господин генерал, и, без сомнения, вы спокойно уедете. Честь имею, — и, стукнув каблуками, быстро удалился.

— Должно быть, еще нет ответа из Бреста, — подытожил этот визит Сокольников.

— Очевидно, — подтвердил Чичерин.

— И мы, к сожалению, еще не едем, — добавил Петровский.

Неопределенное положение волновало и беспокоило всех.

По тротуарам гордо шагали вражеские солдаты, одетые в серо-зеленые шинели и стальные шлемы, победно осматривая дома и улицы завоеванного города.

После завтрака делегация возвратилась в гостиницу, здесь уже ждал знакомый офицер. Расплылся в улыбке:

— Вот видите, господа, напрасно вы беспокоились, генерал распорядился посадить вас на поезд. Поезд будет через полчаса.

Все облегченно вздохнули — первый рубеж трудной дистанции благополучно преодолен.

В Бресте было сыро и слякотно: таял снег, чернели деревья, оккупированные вороньем с острыми, длинными клювами. Четверка русских делегатов прошла по мокрому снегу в офицерское собрание и заняла место за зеленым столом переговоров. Здесь расположились военные и дипломаты четырех государств-союзниц — Германии, Австро-Венгрии, Болгарии и Турции.

— Начнем обсуждение, господа?

— Не будем обсуждать. Подпишем без обсуждения, — поднимаясь, сдержанно сказал Сокольников, как председатель советской делегации.

В Петроград возвращались с тяжелым сердцем — слишком унизительный и тяжкий договор они подписали, но иного пути не было. Только этот шаг мог спасти русскую революцию, и они его сделали, вспоминая горькие слова Ленина: «Мы вынуждены пройти через тяжкий мир…»

Вернулся Григорий Иванович в наркомат — и сразу за дела. Переживать не время, для работы и суток не хватает. Неотложной задачей являются организация и укрепление Советской власти на местах: надо ликвидировать земства, городские думы, заменить нх Советами рабочих, солдатских, крестьянских и батрацких депутатов. С переводом столицы в Москву стало легче осуществлять живую связь с местами, так как Москва, в отличие от Петрограда, находится в экономическом и географическом центре страны. «Опыта и людей прибавилось, дело подвинулось», — думал Григорий Иванович, перечитывая доклад Совнаркому о первом периоде работы народного комиссариата внутренних дел: «Ломались прогнившие своды отживших и трухлявых строений и вместо них возводились другие. Этот период строительства новых зданий уже заканчивается… Аппарат управления почти всюду налажен. Нужно пустить его в ход по самому крепкому, верному пути, который ведет к укреплению в стране диктатуры пролетариата. В этом и заключаются ближайшие задачи рабочего правительства в области внутренней политики».

Тем временем партия готовила для Петровского новое трудное задание.

4

Григорий Иванович Петровский, в марте 1919 года избранный III Всеукраинским съездом Советов председателем Всеукраинского Центрального Исполнительного Комитета, простился с Москвой и отправился на Украину.

Поезд приближался к Киеву, где уже около недели находилась Доменика, привезшая в госпиталь раненых. Она подыскала в Липках, недалеко от госпиталя, приличное жилье и теперь с минуты на минуту ждала мужа, то и дело поглядывала в окно.

Григорий Иванович тоже торопил время. «И чего так медленно ползет поезд?» — думал он, стоя в тамбуре.

Но вот на правом берегу Днепра заблистала золотыми куполами Киево-Печерская лавра. Поплыли мимо, одетые в изумрудный убор, крутые днепровские кручи. Поезд, замедлив ход, прогрохотал по железнодорожному мосту. С обеих сторон, окутанные ажурной весенней зеленью, мелькали одноэтажные домики киевской окраины.

… А на следующий день, едва забрезжило, Петровский уже был на ногах. Тихой и пустынной Левашовской улицей дошел до крутой Институтской, свернул налево и стал спускаться вниз. Миновал роскошный дом известного богача, длинное желтое здание бывшего института благородных девиц и вышел на центральную магистраль города — Крещатик.

Раннее весеннее утро дышало свежестью. Все благоухало, цвело, тянулось к солнцу. Даже сквозь трещины в камне пробивалась трава…

На небольшой площади приземистое здание бывшей городской думы. Петровский повернул направо и зашагал к Купеческому саду, поднялся по Александровской улице на гору. Война всюду оставила следы разрушения — пустые дома, черные проемы окон, сорванные с петель двери. «Сколько человеческих усилий потребуется для восстановления», — подумал Григорий Иванович.

Вот и Мариинский дворец, где ныне помещается Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет — орган власти рабочих и крестьян.

«Много мне здесь предстоит решить самых разнообразных задач, — подумал Петровский. — Ну ничего, энергия рождает энергию, будем справляться…»

Тяжелые думы не отступали. Советская страна вновь во вражеском кольце. В начале марта Колчак перешел в наступление. Красная Армия вынуждена покинуть Уфу. Белогвардейские войска рвутся к Волге. Генерал Деникин захватил часть Донбасса и движется дальше, возможно к Киеву… По Украине бесчинствуют белогвардейские и украинские буржуазно-националистические банды…


На Украине, как и в Москве, утвердили партийную пятницу, когда члены ЦК и ответственные советские работники выступали на собраниях и митингах в театрах, цирке, клубах, на площадях, в парках… Необходимо было бороться с различными контрреволюционными влияниями, разоблачать меньшевиков, эсеров, петлюровцев. Эта тяжелая, утомительная и опасная работа требовала большой выдержки и умения ориентироваться в политической обстановке.

Сегодня Петровскому надо быть на очередном митинге.

«Поеду на Куреневку, там что-то неладно, была недавно вооруженная схватка. И как это я забыл сказать Доменике, что поздно вернусь? — вдруг подумал Григорий Иванович. — Ведь будет волноваться».

…Беспорядки на Куреневке начались после прибытия в Киев екатеринославского пассажирского парохода. На пристань вывалилась подвыпившая компания мужчин во главе с плюгавеньким предводителем. Одет в новые английского сукна френч и галифе, без фуражки, редкие волосы торчат ежиком, в каждой руке по нагану.

Еще не успела буйная ватага прикатить на главную Куреневскую площадь, как по округе поползли самые невероятные слухи. Кто-то уверял, что объявился сын Деникина и по поручению отца, начиная с Куреневки, будет очищать всю Украину от коммунистов, а сам Деникин идет с другой стороны и уже занял Красный Трактир. Кое-кто высказывал мысль, что это посланец Николая Николаевича, дядьки последнего российского царя, а те, кому «посчастливилось увидеть освободителя», утверждали, что это сам Керенский.

Прибывшие нырнули в ближайшие дворы и вскоре выкатили для «Керенского» трибуну — обшарпанную карету с продавленным верхом.

Площадь тем временем заполнялась людьми.

— Сыны и дочери прославленного Киева! — надтреснутым фальцетом начал оратор. — Царский трон провален! Настала желанная свобода! Так кто же имеет право командовать свободным народом? Большевики? А кто их звал в командиры? Я не хочу никакой власти! Я хочу вольной жизни: делаю, что хочу! Я прибыл сюда, чтобы освободить вас, чтобы вместе с вами рвануться на Крещатик, выгнать большевиков и зажить свободно! Вперед! За мной!

«Освободитель» соскочил с кареты и, потрясая револьвером, выбежал на середину улицы. Тут его и остановил рослый бородач — рабочий в фартуке, с кельмой в порожнем ведре.

— Извиняюсь, ваше превосходительство, мне не все ясно. Значит, ваша программа такая, что каждый делает то, что хочет?

— Вы меня поняли абсолютно правильно! То, что хочет!

— Тогда позвольте, ваше превосходительство, хоть разок хряснуть по вашей поганой роже!.. Уж очень мне захотелось!..

И с размаху он так саданул тяжелым кулаком в челюсть «превосходительству», что тот в один миг оказался на мостовой, а рядом шмякнулись его наганы. Приближенные предводителя мгновенно ретировались. Рабочий бросил револьверы в ведро, поднялся на ближнее крыльцо, снял старую кепчонку и обратился к толпе:

— Может, кой-кто и осудит меня за свободу действий в отношении к этому ядовитому змеенышу, но уверен, большинство присоединится к моему кулаку и пожалеет, что я ударил только один раз. Но и этого для него вполне хватит. А трибунал добавит…

— Правильно! Так его! — раздалось в толпе.

— Товарищ рабочий, у меня к вам вопрос! — крикнул кто-то.

— Мне вопросы задавать нечего, я речи говорить не мастак, — махнул рукой рабочий, надевая кепку и берясь за ведро. — Вон кто вам все разобъяснит, — и он указал на Петровского, который приближался к крыльцу.

Петровский решительно встал на место рабочего.

— Так какой у вас вопрос? — обратился он к толпе.

— Сейчас кругом нужда, разруха, голод, а как был Николка-дурачок, так была булка пятачок… Отчего ж такое происходит? — спросил худой, юркий мужичонка.

— Все верно! — подтвердил Петровский. — Был Николка-дурачок, и была булка пятачок. Да все ли ели ту булку? В лучшем случае крестьянин и рабочий ели ее лишь два раза в год: на рождество и пасху. А на протяжении целого года кулаки кормили батраков черствым хлебом, чтобы меньше съели, да баландой. Рабочий же приносил домой такую мизерную получку, что и на черствый хлеб не всегда хватало. Было такое? Правду я говорю?

— Было… правду… — глухо и тяжело выдохнула толпа.

— Рабочим и крестьянам по душе пришлась программа большевиков. И, объединившись вокруг них, они готовы идти в последний и решительный бой против своих угнетателей. Большевики никогда не прятались за спины рабочих и крестьян. Они всегда и везде впереди: и на фронте и в тылу. И первыми в бою за рабоче-крестьянскую власть падали большевики. И побеждали — тоже они. И снова победят в недалеком будущем. А потому особенно обидно слышать брюзжание недовольных или подстрекателей: «Была булка пятачок». Когда-то было хорошее мыло «Нестор», но почему же твоя мать всю жизнь стирала твои штаны да рубаху белой глиной? Какие ароматные были табаки — «Стамболи», «Мисаксуди». А ты их курил? Тянул самосад, от которого и мухи дохли. «А чай Высоцкого!» — восторгается иной. А почему же ты всю жизнь заваривал кипяток если не мятой, то высушенными хвостиками от вишни? «А какие коньяки пили богачи!» А ты их хотя бы на язык брал? Дед твой видал, как барин едал.

Одобрительный хохот прокатился над толпой.

— Мы победим разруху, восстановим хозяйство. Что нам, товарищи, для этого нужно? Нам нужна полная победа на фронте и бдительность в тылу, чтобы вовремя сворачивать скулы тем, кто норовит свергнуть рабоче-крестьянскую власть. Сворачивать так, как это сделал…

— Дядя Дубовик! — крикнули из толпы. — Это наш самый лучший печник! Он такую печь отгрохает, что черти позавидуют.

— А правда ли, что большевики запрещают молиться богу? — выступила вперед дамочка в шляпе с вуалькой.

— Это неправда. Молитесь сколько угодно. Только не советую вам молиться о возвращении царизма, ибо такая молитва все равно не дойдет до бога и вам от нее не будет никакой пользы.

Дамочка испуганно опустила вуальку и спряталась в толпе.


— Почему так долго, я совсем заждалась, — скрывая волнение, спросила Доменика.

— Проводил митинг.

— А теперь?

— А теперь мне нужно срочно побывать на станции Пост-Волынский… И сразу же домой!

Доменика погрустнела.

— Ехать, Домочка, необходимо. Дело не терпит отлагательства: по горячим следам нужно установить, сошел ли поезд с рельсов сам или его «сошли» бандиты.

— Если б хоть Тоня была со мной, — вздохнула Доменика.

— А про сыновей ничего не слыхала?

— Слыхала про Леню, но не успела рассказать. А Петя на Урале?

— На Урале, — кивнул головой Григорий Иванович, а сам подумал: «Трудное там положение».

— Про Леню такое слышала… Как-то после профессорского обхода сижу за своим столиком в коридоре, просматриваю карточки раненых. И слышу, как один боец рассказывает другому: «У нашего Леньки котелок варит. Было это в Ново-Ивановке. Среди ночи деникинцы решили нас окружить. А Ленька смекнул: взял и вывел нас заранее, как только стемнело, из села и разбил на три группы. Две спрятал на опушке леса, а третью — в глубоком овраге. Лишь пропели первые петухи, беляки тут как тут. Бесшумно окружают село. А Ленька сигнальную ракету. И мы с трех сторон на деникинцев: „Ура-а!“ Бежать хотят, гады, да некуда. Словом, пригнали мы к своим две роты пленных беляков, притащили четыре станковых пулемета и разного легкого оружия немало. Высшее начальство, правда, для порядка пожурило Леньку за самоуправство, а потом отметило в приказе». Ты знаешь, я сердцем почувствовала, что про нашего Леню рассказывают. Не утерпела, спросила: а вы не знаете фамилии вашего Леньки? «Вот те на! — засмеялся раненый. — Как не знать своего командира! Леонид Григорьевич Петровский полное его имя. А Ленькой мы зовем его промеж себя за то, что больно душевный он человек и понимает простого солдата. Может, что хотите ему передать? Я скоро выписываюсь и — в свою часть». — «Передайте, пожалуйста… — говорю, а у самой комок в горле встал, — передайте, что я очень хочу, чтобы его не тронула вражеская пуля…» — «А кто вы ему будете, простите за любопытство?» — «Мать… Доменика Федоровна Петровская…» — «Вот так история!» — воскликнул красноармеец и даже сел на кровати.

— Трудно себе представить таким взрослым нашего Леню, — развел руками Григорий Иванович. — Кажется, еще вчера опрокидывал на мои бумаги чернила, а сегодня вон что творит! Быть ему войсковым командиром. Домочка, ты займись каким-нибудь делом, я скоро вернусь.

5

Доменика Федоровна послушалась его совета и принялась за уборку, хотя накануне навела в доме полный порядок. Еще раз вытерла пыль с буфета, шкафа, подоконников. На миг остановилась перед зеркалом: как она изменилась, вот уже и морщинки появились возле глаз. А Григорий уверяет, что она красивая… такая же, как прежде…

В памяти возникли розовые закаты, степь с медвяным запахом трав, белая хатка, в которой они жили с матерью. Как давно это было! И как недавно! Ей уже тридцать восемь… трое детей.

После уборки решила приготовить вареники.

«Налеплю, разложу их на рушнике, и пускай лежат, — решила Доменика. — Григорий явится, а я их в кипяток! И не успеет оглянуться, как они будут на столе! А он любит вареники с творогом…»

Все сделала, осталось только белье чистое достать для Григория, а он все не едет и не едет. Ей так много в жизни приходилось ждать… Много грустила и страдала от своего одиночества.

В письме к Свердлову однажды пожаловалась на вечную занятость и невнимательность к ней Григория. С нетерпением ждала тогда ответа, а когда получила и прочитала, слезы брызнули из глаз, а письмо упало на пол. Он такой же, как Григорий, все они одинаковые, только и думают о своей работе. Почему же не хотят понять ее, заглянуть в ее сердце…

Вот что писал Свердлов:

«…Знаете, что я сделал бы на Вашем месте? Записался бы членом в какое-нибудь культурное рабочее общество, например, в общество женской взаимопомощи, если не закрыто. Среди пролетариев и пролетарок, собравшихся после трудовых дней для совместного времяпрепровождения, можно увидеть и живой интерес к общественным вопросам, к литературе, там можно увидеть и здоровую, бодрую радость верящих в себя и свое дело людей. Хорошо среди пролетариев. Вы сможете почувствовать себя родной в этой сфере. Присмотритесь, возьмите на себя и какую-нибудь функцию, вроде работы при библиотеке или что-либо подобное. Рассчитывать, что занятый по горло Григорий Иванович сможет создать Вам нужную среду, не приходится».

Теперь она по-иному смотрит на все, теперь бы такое письмо Свердлову не написала.

За хлопотами и размышлениями не заметила, как наступила ночь. Охватило беспокойство: может, что-нибудь случилось?.. Представила банду — винтовки, обрезы, наганы… Девятнадцатый год! Нет, нет, только не это. Ведь Григорий не только смел, но и осторожен.

Вспомнила его любимую поговорку: «Идешь в драку — не жалей чуба».

Почему ж его до сих пор нет?

Кто-то легонько постучал в дверь. Доменика вздрогнула.

— Кто там? — спросила с тревогой.

— Вам записка от Григория Ивановича. Взяла, прочитала:

«Необходимо срочно поехать немного дальше. Скоро вернусь».

Пошла положить записку в металлическую коробку от чая, куда складывала все письма Григория из тюрьмы и ссылки. Взяла ее, села возле лампы и стала перебирать пожелтевшие листочки. Помнила каждое письмо и открытку, настроение, с которым читала, даже погоду, которая в то время была. Вновь и вновь готова перечитывать знакомые строчки.

Вот открытка от 21 февраля 1915 года, когда Григорий сидел в тюрьме:

«Чай и сахар получил. От часа до половины третьего — свидание. Можешь не приходить, ведь у тебя экзамены. Тысячу раз скорблю, что на твою долю выпало такое испытание».


Как же она могла не прийти!

«…Белье, чай, сахар получил. Ты очень много принесла. Подушек не положено. Туфли тоже напрасно, у меня ж есть калоши. Когда ноги устанут, я бы походил в калошах».


А вот от ноября 1914 года:

«Одиночка, не с кем и словом перемолвиться. Точит одна мысль — воли! Труднее, нежели когда-нибудь, переношу неволю».

«Живу ничего, здоровый, читаю. Был допрос шестого ноября. Почему свидания не дают — не знаю. Хотелось бы знать, как Леня выравнивается в учебе, как Тоня? За Петрика не боюсь.

Очень благодарен Пете, Лене и Тоне за их письма.

Целую всех. Ваш Григорий».


«Белье получил: спасибо, что ходила к председателю Государственной думы. Денег у меня много — целых 80 рублей».


«Здоровый, здоровый, здоровый. Получили ли мои письма? Еще не забыл… В Петроградскую судебную палату. Мне».


Доменика Федоровна улыбнулась: это он трижды написал «здоровый», когда она забеспокоилась… А вот открытка от декабря 1914-го.


«Любимая Домочка!

Нашли два нелегальных издания, заметки из них. На этом основании выдвинуто обвинение по 102-й статье».


Письма, письма, письма… Вот уже из ссылки.


«Хотя бы Петя смог навещать Бонч-Бруевича. „Детство“, „В людях“ — это в журнале „Летопись“, посоветуй прочитать детям. Советую выписать „Летопись“…»


«Твои письма, к сожалению, буду сжигать, потому что, осудив меня на бесправие, служители власти теперь могут по поводу и без всякого повода приходить, делать обыски и читать твои письма. А как жаль, что не могу их сберечь.

Вот теперь забрали переписку с друзьями. Твои письма вернули. Некоторые из них были подчеркнуты чернилами — значит, жандармские особы обращали внимание. Боже мой, какая инквизиция мысли!

Все письма просматриваются властями. Бывает, что хочется послать ласковое, нежное письмо, но, когда подумаешь, что над твоим чувством, твоими мыслями будет глумиться какая-то черная душа, мысли стынут, чувство гаснет, а сердце ноет. В комнату приходит стражник следить. Тюрьма, тюрьма проклятая…

Человек ко всему привыкает. И я привыкаю, лишь иногда резанет по сердцу. Может, и не стоит писать об атом, а я вот пишу…»


Часы пробили полночь.

«А вареники? Не пропадать же добру», — встрепенулась Доменика Федоровна.

Вот и вода закипела, можно бросать…

Именно в этот момент издавна условный тройной стук в дверь.

— Гриша! — воскликнула Доменика и бросилась открывать.

— Видишь, пришел вовремя! Написал «скоро вернусь» — и выполнил свое обещание, — весело сказал Григорий Иванович.

— И я тоже выполнила свое намерение: как только ты ступишь на порог, сразу брошу в кипяток вареники.

— Ура! В такое позднее время я еще никогда в жизни не ел вареников!

— Давно я тебя не потчевала ими, — улыбаясь, сказала Доменика.

— В Пост-Волынском произошла авария: сошел с рельсов поезд, как потом оказалось, из-за старых шпал.

А «немного дальше», недалеко от Ирпеня, обнаружено явное вредительство. Жертв нет, но авария значительная. Я завернул в ближайшее село, побеседовал с председателем ревкома. Говорю: «Выходит, вы недостаточно знаете своих людей и вам не хватает бдительности…» Знаешь, что он мне ответил? «Возможно, — говорит, — товарищ Петровский, мы грешим и тем и другим. Но болезнь проходит не сразу. Не бывает так, чтобы сегодня тяжелобольной лежал в постели, а завтра был совершенно здоров. Примите во внимание, Григорий Иванович, что и враг не дремлет. Он, как в той „матрешке“, прячется в серединку, а на себя натягивает все новые и новые одежки. Помогите нам раздевать этих „матрешек“, приезжайте почаще, присылайте своих помощников, просвещайте народ словом живым и печатным…» Ты чувствуешь, Домна, каким стал вчерашний батрак?.. Я пообещал, что приеду, как только управлюсь с делами в Киеве…

Но своего обещания Григорий Иванович не выполнил. Была поездка в Москву, потом Красная Армия под натиском белых отступила на север, и он работал в прифронтовой полосе, и только в декабре 1919 года опять попал на Украину, в новую столицу Харьков.

6

22 августа 1920 года в Харькове раньше всех проснулись пожилой типографский наборщик Михаил, его жена Софья и четырнадцатилетний сын Яша. Софья хлопотала возле примуса. Миша упаковывал баул, а Яша сидел на стуле около стола неподвижно, точно замороженный. Его выпуклые, широко открытые глаза, казалось, видели что-то такое, чего другим видеть не дано…

— И все-таки я не понимаю, куда тебя снова забирают? — голосом, полным страдания, спросила мужа Софья. Ее дряблое лицо, точно вылепленное из мягкого белого теста, зафиксировало за всю жизнь лить одну глубокую эмоцию: вечный страх за мужа и сына.

— Во-первых, я тебе должен сказать, что меня никто не забирает, а я еду с бронепоездом добровольно.

Софья вздрогнула и чуть не выронила кастрюлю с молоком.

— Какой бронепоезд? — испуганно спросила она. — Ты же вчера говорил, что едешь на агитпоезде с председателем ВУЦИК?

— А какая разница? — развел руками Миша. — Бронепоезд стреляет из пушек, а агитпоезд стреляет словом, листовками, которые станут выпускать старый наборщик Миша и его сын Яша. Можешь не волноваться, если с нами едет Петровский.

— Ты и Яшу забираешь? А как же школа?

— Если один Яша не придет в школу, она от этого не закроется, — не меняя интонации, изрек Миша. — И вообще я думаю, что семейное собрание на этом можно закрыть.

— А нельзя ли сделать так, чтобы вы оба остались дома? — робко спросила Софья.

Муж перестал возиться с баулом и гневно воззрился на жену:

— Так ты хочешь, чтобы не раз битый и униженный наборщик Миша, высохший до костей и отравленный свинцовой пылью в буржуйских типографиях, теперь, когда ему дали свободу, прятался от работы для революции? Ты этого хочешь, Софа?

— Ша! Я уже ничего не хочу! Я уже молчу, ша!..

В это утро в Харькове встал спозаранок и Григорий Иванович Петровский. На полчаса его опередила Доменика Федоровна. Они поставили два пустых чемодана на стулья и начали складывать в них необходимые вещи.

— Гришенька, — сказала Доменика во время завтрака, — настанет ли время, когда тебе никуда не нужно будет ехать?

— Этого, моя дорогая, я тебе обещать не могу.

— Даже при коммунизме?

— Тогда работы еще прибавится.

Григорий Иванович огляделся: комната дышала уютом, созданным руками Доменики, посмотрел на жену — такую близкую и преданную ему — и вдруг почувствовал себя необыкновенно счастливым. Ему захотелось сказать жене много нежных, трогательных слов, которые он постоянно носил в душе. Он усадил Доменику рядом с собой и почему-то заговорил о другом:

— Домочка, взрослый человек состоит из своего детства и юности. Я еще в раннем детстве узнал много горя, обид и несправедливости, возненавидел гнет и решил с ним бороться. Не знаю, много ли я сделал для этого, но теперь, когда наступило желанное время, мне кажется, что я помолодел и сил у меня прибавилось. — Он задорно посмотрел на жену, по-военному выпрямился и шутливо добавил: — Чем не парубок! И кому же, как не мне, надо ехать и рассказать народу о том, что такое Советская власть и что она несет народу?

— И все эти поездки на твоих плечах!

— Иного выхода нет! Если бы ты знала, Домочка, какая у крестьян чудовищная неосведомленность о практических мероприятиях Советской власти, о ее структуре, о своих правах и обязанностях. Многие села и хутора отрезаны от всего света, не читают газет, да они туда и не доходят, а газет у нас вообще мало, не хватает бумаги, село живет слухами, а слухи-то разные. Люди страстно хотят знать, что делается в мире, а на местах органы Советской власти еще слабы, не укомплектованы подходящими людьми, требуют постоянной помощи от центра…

Возле крыльца просигналил автомобиль.

Садясь в машину, Петровский оглянулся на окна своей квартиры и помахал жене рукой… Привычным жестом коснулся бокового кармана — блокнот на месте. Записи увиденного и услышанного в народе надо вести точно, ведь в недалеком будущем в Москве очередной X съезд РКП (б), встреча с Лениным…


Агитпоезд уже стоял на первом пути, когда Петровский приехал на вокзал. Он увидел семь разнокалиберных вагонов: две теплушки с висящими лесенками, обшарпанный зеленоватый «мужичий» вагон четвертого класса с небольшими оконцами, двуосный бывший «служака» железнодорожных аварийных мастерских, приличного вида вагон третьего класса, в котором ездили люди среднего достатка, хлебнувший горя и повидавший немало на своем веку вагон-ресторан и, наконец, редкостный вагон российских железных дорог, разделенный надвое желтой и синей красками: дескать, если ты не пан, то садись в желтую половину, а если при деньгах, залезай в синюю. В этом вагоне отвели небольшое купе Петровскому, здесь же оборудовали зал для заседаний и походную приемную председателя ВУЦИК.

Все вагоны были объединены одним названием: «Агитпоезд имени Владимира Ильича Ленина». Состав украсили печатными и нарисованными прямо на стенах вагонов плакатами, лозунгами, воззваниями.

С коллективом агитпоезда Петровский был уже знаком и последний раз виделся со всеми накануне. Подойдя к машинисту, он спросил:

— Можем отправляться?

— Жду команды.

Станционный медный колокол прозвонил один раз, второй, третий — поезд, слегка дрогнув, заскрипел и, будто еще не уверенный в своих силах, медленно отошел от перрона.

Засинели леса и перелески, степи и озера, замелькали города и села. И везде поезд радостно встречали, жадно вслушивались в каждое слово Петровского, вчитывались в газету «Рабочий и селянин», в листовки, смотрели кинокартины… На больших и малых станциях носились самые невероятные слухи о новых войнах и походах: кто-то говорил, что на свержение Советской власти из Александрийского парка движется французское войско, а из Заречья напирает барон Врангель, кто-то утверждал, что самые большие силы ведет брат свергнутого царя Михаил Александрович, который сразу преодолеет в стране голод, холод и разруху…

Прибыли в Белую Церковь — небольшой, тихий, зеленый городок, раскинувшийся над прозрачными водами чистой реки с поэтическим названием Рось. На левом берегу центральная часть города с железнодорожной станцией, кирпичными одноэтажными зданиями провинциальных театров с претенциозными названиями «Экспресс» и «Палас», старинным белокаменным собором, роскошным парком «Александрия», торговыми рядами, зданием гимназии, особняками богачей. На правом берегу, на возвышенности, Заречье с белыми мазанками под соломенными стрехами и вишневыми садами.

В этот жаркий летний день в «Экспрессе» царило необычайное оживление. Кажется, театр еще никогда не был так переполнен публикой: мелькали пиджаки, куртки, сорочки, косоворотки, гимнастерки… Каждому хотелось услышать председателя ВУЦИК Григория Ивановича Петровского. И когда он появился на сцене — коренастый, с чуть смугловатым лицом и черными с редкими сединками волосами, — в зале раздались оглушительные аплодисменты. Григорий Иванович говорил не торопясь, просто и не очень громко. Внимательно слушали его люди, ловя на лету каждое слово.

— Товарищи, четырехлетняя империалистическая и трехлетняя гражданская войны разрушили наше хозяйство, но и то, что нечеловеческими усилиями удается восстановить, контрреволюционеры и бандиты разных сортов и калибров стараются уничтожить. Бандитов поддерживают кулаки, они снабжают их хлебом и салом, не выполняют продовольственной разверстки. В одном селе Екатеринославской губернии мы спросили кулака, сколько у него зерна. «Ничего у меня нет», — ответил он. Сделали обыск и нашли семьсот пудов излишку. Спросили другого. «У меня будет пудов сто, самому едва до весны хватит». На самом же деле у него оказалось две тысячи пудов пшеницы, но половина зерна уже успела сгнить. Вот на что способны кулаки! Они готовы сгноить хлеб, лишь бы не давать хлеба Красной Армии! Наша задача отобрать у кулаков хлеб для нужд рабочих и армии!

— Правильно!

— Нечего с ними цацкаться!

— Много у нас недостатков, большая разруха. Крестьяне жалуются: нет мануфактуры, нет обуви, соли. Но где же эта соль, товарищи? На Крымском полуострове, где хозяйничает сейчас барон Врангель. А ту соль, что у нас есть, Советская власть старается распределить справедливо. Но контрреволюционеры и бандиты перехватывают поезда, везущие соль, и пускают их под откос. Для кого стараются бандиты, кому они расчищают дорогу? Барону Врангелю и всякой контре. Но недолго им осталось хозяйничать на нашей земле. Уже и сейчас есть такие волости и уезды, где беднота, объединившись, стала бороться с бандитами и выметать их из своих сел. Я призываю вас, товарищи, быть хозяевами своей земли, своей рабоче-крестьянской державы! Смерть буржуям! Да здравствует Ленин, за здравствует власть Советов!

…У входа в театр Петровского ожидало несколько человек, чтобы сопровождать его на новый митинг.

В «Паласе» собрались вчерашние хлеборобы, а ныне мобилизованные — новое пополнение Красной Армии. На коленях узлы, торбы с харчами, противогазные сумки, на ногах постолы, сапоги, некоторые вообще босиком. Люди все шли и шли, уже не на что было сесть, негде встать.

— Петровский, Петровский! — прошелестело по рядам.

Кто-то хлопнул в ладоши, и тут же зааплодировал весь зал.

Петровский встал из-за стола президиума и подошел к самому краю сцены.

— Дорогие товарищи! — сказал он, и в зале наступила тишина. — Теперь, когда я обращаюсь к вам, недавним хлеборобам и завтрашним непобедимым бойцам Красной Армии, я вспоминаю начало революции. Вернулся я из ссылки, а два моих сына заявили мне, что хотят пойти в Красную гвардию драться с душителями революции. «Вы еще молоды, сперва выучитесь, — сказал я им, — больше принесете пользы революции». Но они мне ответили, что теперь главная наука — борьба. И я с ними согласился. На поле битвы рабочий человек учится, как побеждать своих врагов. Теперь я говорю это потому, что обращаюсь к вам, как к своим сыновьям.

Неожиданно с шипением и треском под высоким потолком ярко вспыхнул и погас свет. За стеной хлопнул выстрел… Сутолока, шум, крик…

Григорий Иванович остался на сцене.

— Товарищи, успокойтесь, — громко сказал он в темный зал. — Вероятно, замыкание, сейчас исправят и появится свет. Из-за чего переполох, товарищи? Вы должны быть смелыми и мужественными. Вам предстоят тяжелые бои. Красная Армия ужо три года воюет в неимоверно тяжелых условиях, она закалилась в жестоких сражениях и беспощадно громит врагов Советской власти Капиталисты всех стран, отстаивая свои интересы, объединяются для общей борьбы с нашей страной. Разве Врангель мог бы устоять против Красной Армии, если бы капиталисты Англии и Франции не снабжали его оружием, снаряжением, продовольствием? Чтобы рабоче-крестьянская Красная Армия победила всех врагов революции, надо снабдить ее всем необходимым. Я верю в то, что рабочие и крестьяне сделают все, чтобы воины ни в чем не нуждались!..

7

Агптпоезд взял курс на север Украины. Он катил по старым, заржавленным рельсам, по которым, видно, за всю гражданскую войну не прошел ни один состав. Между трухлявых шпал росли лебеда и крапива, а пауки безнаказанно плели свое кружево.

Разговоры об агитпоезде взбудоражили всю округу. Молва быстра, как молния, особенно когда люди ждут тепла и света. «Ни тебе телеграфа, ни почты с почтовой тройкой, ни быстроходных машин, — размышлял Григорий Иванович. — Спрашивал, откуда известно о прибытии поезда, ответ один — „сказывают“, и все тут».

Правда, для срочных надобностей при поезде была своя «кавалерия» — пять велосипедистов. Но они не успевали еще оповестить села, а народ уже спешил к поезду.

На первом же разъезде поезд остановился, и Петровский направился к местному начальству, чтобы пригласить его для беседы. Решался только один вопрос: как поскорее известить председателей ближайших сельсоветов о приезде агитпоезда.

Они должны были взять и распространить в клубах и хатах-читальнях листовки для публичного чтения, получить небольшие библиотечки, доложить о состоянии дел на местах.

На одной из узловых станций завхоз приобрел у жителей для питания персонала немного овощей и фруктов и с радостью сообщил об этом Петровскому.

— Григорий Иванович, — тихо позвал с улицы ординарец Чубок, — тут бабуся из села с вами поговорить хочет.

— Помоги ей, Андрей, подняться в вагон.

В проеме двери показалась старушка в ветхом полотняном одеянии, в постолах на босу ногу, с кривой палочкой в сухой руке.

Петровский предложил ей сесть.

— Благодарствую, что не минули нас, — усаживаясь, вздохнула бабуся. — Услыхала от народа, что Петровский приехал. К нам в село уже приходила ваша комсомолия и подарила книжки в хату-читальню, листовки огласила народу. Сразу видать — хлопцы душевные, геройские, благожелательные к беднякам. Я и подумала: а не сходить ли мне к товарищу Петровскому… да не рассказать ли ему про все наши беды? Послушаете старую?

— Рассказывайте, охотно послушаю, — ответил Григорий Иванович и взглянул на Оленку-секретаршу, сидевшую за маленьким столиком в углу приемной и готовую в нужный момент записать все необходимое.

— Перво-наперво про кулака да про нас, темных. Отобрал, значит, сельсовет у кулака Харлампия полдесятины для нас — шестерых горемычных вдов. Клятый Харлампий нарочно отрезал эти полдесятины не ровным куском, а клином. По правде говоря, с кулаками у нас еще не отвыкли цацкаться, еще потакают им, боятся. Вот так и с тем клином вышло — смолчал сельсовет.

— Напрасно! — стукнул карандашом по столу Петровский.

— И я так говорила. Ну, значит, пошли мы делить тот кулацкий клин. И саженью меряли, и веревкой пробовали разбить на шесть делянок — ничего у нас не вышло!

Обидно нам стало, одурели мы от этой дележки. А кровопивец Харлампий стоит за плетнем и зубы скалит. «Да вы, — говорит, — голь перекатная, двум свиньям жратву не разделите, а беретесь мою кровную земельку делить». Вот я и пришла просить вас, чтобы прислали грамотея, который смог бы разделить тот проклятущий клин на шесть равных частей. Найдется такой у вас?

— Такой землемер у нас есть. Только зачем вам резать тот клин! Посадите сообща на нем картошку, а урожай разделить легко: и вам будет хорошо и мироеду черная досада. Еще скажу вам: скоро настанет такое время, когда не надо будет делить кулацкую землю, а вся она станет нашей.

— Точно гора с плеч, как вас послушала. А теперь, если у вас есть минута, хочу рассказать про свое… — Она с опаской покосилась на секретаршу и ординарца.

— Рассказывайте, не смущайтесь, это мои верные помощники.

— Стыжусь я своей темноты, да уж скажу, коли задумала. Живет со мной сирота — внучка моя, девушка на выданье. И пришлась она по душе одному активисту. Зачастил он к нам. Он же партийный, а она еще до комсомолии не доросла. По селу толки пошли, всяк свое. Как-то в сумерки встречает меня на улице…

— Харлампий? — улыбнулся Петровский.

— Харлампиевой породы — Бульбах Онисим. Встретил, да и начал укорять: «Ты что ж, Елисеиха, задумала большевиков плодить? А знаешь ли ты, что в коммуне все будут спать под одним рядном? Внучку загубить хочешь?» Как это «под одним рядном»? — спрашиваю. «А очень просто, — говорит, — твое — мое — богово, ложись, и все! Понимать надо!» Подмигнул мне, да и пошел прочь. Вот я и надумала у вас про это спросить. Не верю такой подлой брехне, а все ж душа болит… Одна она у меня… внучка-то…

— Смело, бабуся, благословите свою внучку на брак с активистом, коли она его любит… А кулакам передайте, что скоро их всех накроют «одним рядном», да еще и мокрым, чтобы к телу плотней прилипло.

— Верю, что к тому идет. Вылила вам всю душу, сразу полегчало. Счастья вам во всем, — с благодарностью поклонилась она Петровскому и его помощникам.

— Попроси, Андрей, Парфентия Павловича — нашего главного пропагандиста.

Короткая, узкая бородка клинышком, сухощавое лицо, пенсне, в руках всегда бумаги либо книжка — таким был Парфентий Павлович.

— Иду к вам и думаю: «Наверняка Григорий Иванович узнал от своих посетителей что-нибудь чрезвычайно интересное».

— Как в воду смотрели, Парфентий Павлович. Мы попали в страшную глухомань, и поработать здесь придется изрядно. Надо немедленно выпустить две листовки, которые бы остро и без промаха ударили по сознанию людей. Набросайте, Парфентий Павлович, листовку о земле, а вторую о советских семье и браке. Будет готово, приходите ко мне, вдвоем помозгуем над окончательной редакцией…


…В тот вечер молодой, тонкий месяц особенно внимательно всматривался в лица Оленки и Андрея. Они еще не произнесли того главного, что так трудно вымолвить впервые.

Андрей перебирал дневные события, вспомнил бабку Елисеиху, и они с Оленкой вдосталь посмеялись над «рядном». А потом он собрался с духом и сказал девушке заветное слово. Она заглянула ему в глаза, видимо решаясь сказать что-то в ответ, но… в этот момент за их спинами в роще прогремел выстрел. Потом второй, третий…

Будто тугая пружина подбросила Андрея. Он выхватил револьвер и помчался за армейцами, которые, разбившись на две группы, уже брали рощицу в клещи.

Петровский вскоре увидел, что красноармейцы кого-то ведут. От пойманного несло самогоном, он что-то бормотал в свое оправдание, по Петровский оборвал его:

— Ты стрелял?

— А кто ж еще? Ведь его поймали с этим обрезом, — кипел от негодования армеец, державший бандита.

Близкий конский топот заставил всех поднять головы. От села мчались два всадника, круто свернувшие в сторону агитпоезда.

— Здравствуйте! — произнес бородатый верховой, и оба спешились. — Мы из сельсовета. Услышали выстрелы и примчались узнать, не случилось ли чего. — Тут бородач увидел задержанною: — Это ты, Свирид Горчак?

— Почему стрелял, в кого целился? — взял в оборот кулацкого прихвостня второй всадник — Данила. — Признавайся, пьяная гадина, иначе порешу без суда и следствия! — И потянулся за карабином.

— Ни в кого я не целился, стрелял вверх, — буркнул Горчак.

— Гляди, какой воздухопалитель нашелся, — усмехнулся Петровский. — Ты все-таки скажи, кто тебя надоумил, самогоном напоил и дал обрез.

— Он же и дал, Харлампий, — пробормотал Горчак.

— А ты не думал, что тебя могут поймать? — спросил Петровский.

— Нет, Харлампий сказал, что тут, кроме писак да трусливых болтунов, никого нет. «Пойди, — говорит, — пугни их, может, быстрей уберутся с нашего разъезда, а то совсем растравили голытьбу, скоро нельзя будет нос высунуть из хаты. Иди, — говорит, — и я тебя вовек не забуду». И дал выпить полкружки самогона для храбрости.

— До рассвета мы и Харлампия, и этого дурня командируем в город, в ЧК. Можно забирать? — спросил Данила у Петровского.

— Забирайте. А где ваш председатель сельсовета?

— Еще вчера поехал на хутора. Кулачье там распоясалось — спалили хату одного бедняка.

— Когда вернется, передайте, что я хочу его видеть.

— Он такой, что и сам прибежит.

— Ну, а теперь расходитесь по местам, укладывайтесь спать, и чтобы ни один не смел просыпаться до утра! — шутливо приказал Григорий Иванович…


Первым утренним посетителем Петровского был машинист.

— Хочу сказать вам, Григорий Иванович, про мои паровозные дела, потому как есть и у меня трудности…

Машинист неторопливо провел ладонью по лицу, внимательно взглянул прищуренными глазами, привыкшими всматриваться вдаль, на Петровского:

— Меня волнует, Григорий Иванович, полупустой тендер. — И после небольшой паузы: — Мало вам забот, так я еще со своими…

Неожиданно перед окном появился всадник.

— Григорий Иванович! — крикнул ординарец. — Председатель сельсовета прибыл. Можно или пускай подождет?

— Я зайду к вам попозже, — взялся за картуз машинист.

— Нет-нет, — остановил его Петровский, — возможно, вместе с председателем мы и утрясем этот вопрос.

Вошел человек невысокого роста, сухощавый, среднего возраста, в вылинявшей солдатской гимнастерке, застегнутой на все пуговицы, и поношенных галифе, заправленных в сапоги с короткими голенищами. Достаточно было глянуть ему в глаза, чтобы проникнуть в самую глубину его существа. Они были не только зеркалом его души, они говорили о всей его биографии: голодное, безрадостное детство, раннее батрачество, солдатская муштра, война, окопы и острое желание бороться до конца, чтобы прошлое никогда не вернулось.

— Так рассказывайте, Тимофей Семенович, — сказал машинисту Петровский, — ведь секретов у нас нет. А вы, пожалуйста, немного подождите, — обратился он к председателю.

— Так вот, Григорий Иванович, меня беспокоит наполовину пустой тендер, — повторил машинист. — Мы бы и на этих дровах дотянули до Бахмача, но я догадываюсь, что дела задержат нас на разъезде. Гасить топку нет смысла, а жечь дрова тоже неразумно.

Председатель сельсовета сразу смекнул, о чем речь. Подошел к Олене, попросил листок бумаги, что-то написал и приложил печать, которую вынул из кармана.

Воспользовавшись паузой в беседе машиниста с Петровским, председатель спросил:

— Григорий Иванович, может ли кто-нибудь из ваших отвезти эту бумагу в село?

— Я отвезу! — выступил вперед Андрей. Петровский разрешил.

Через минуту Андрей Чубок уже был на коне.

— Ну вот, — обратился Петровский к машинисту, — теперь я с уверенностью могу сказать, что ваш тендер пустым не будет. Так, товарищ…

— Называйте меня Прокопием. Да, с тендером все будет в полном порядке. Может, и к лучшему, что меня тут не было прошлой ночью, — насупив брови, сказал Прокопий, когда машинист вышел. — Сгоряча мог бы натворить глупостей… Вы, Григорий Иванович, хотели о чем-то поговорить со мной?

— У нас тема разговора одна — трудная, ожесточенная, начатая Лениным борьба, и нам выпал ответственный участок битвы с богатеями, голодом, разрухой, сплошной неграмотностью, вековечной темнотой, и все это в то время, когда еще не разгромлен Врангель, не покончено с белополяками, с контрреволюционными бандами, дезорганизующими и запугивающими трудовое селянство… Как вы считаете, Прокопий, что мешает установлению у вас нормальной мирной жизни? В чем конкретные причины трудной политической обстановки в селах и на хуторах, почему часто перевешивают темные силы? Что необходимо сделать в первую очередь?

После краткого раздумья Прокопий заговорил:

— Во-первых, нам больше всего не хватает советчиков, наставников, подкованных агитаторов. То, что вы, Григорий Иванович, приехали с агитпоездом к нам, большое дело… Разговоры про агитпоезд идут по всей округе. Скажите, пожалуйста, сколько за время, пока вы тут, сдано вам оружия и боеприпасов, отобрано без сопротивления у кулаков и неустойчивых элементов, сколько подброшено тайком?

— Сегодня на рассвете разгрузили третью подводу, — ответил Петровский. — А еще для Красной Армии привезли теплую одежду и обувь, собранную у населения.

— Это, Григорий Иванович, наглядное доказательство того, что враг заколебался, увидев вас на глухом полустанке, уверовал в силу Советской власти, струхнул. «Коли сам председатель ВУЦИК приехал в такую глушь, значит, у большевиков дела завинчены туго», — размышляет и свой и чужой. А то всякая сволочь распускает молву о том, что Советы собираются ввести разверстку на материнское молоко и женские волосы.

— Как вам кажется, Прокопий, вы все сделали на своем посту, что должен был сделать большевик на руководящей работе в селе?

— Нет, я далек от такой самоуверенности. Мне часто приходится действовать не так, как подсказывает сердце, а с оглядкой на ситуацию, дипломатично…

— Например? — поинтересовался Петровский.

— А чего же… Сожгли кулаки хату нашего незаможника. Мне бы сжечь их всех вместе, этих кулаков! Но у меня еще не на кого опереться. Каждый бедняк в отдельности — мне верный друг, но все они пока не объединены настолько, чтобы представлять собой боевую политическую единицу, пока что это не порох в патроне, а отдельные порошинки. И кто знает, чья бы взяла, если б я дал бой такой силище на хуторах, как кулачье? И пришлось мне всего-навсего сообщить об этом соответствующим революционным властям в город.

— Баба Елисеиха из вашего села — знаете такую? — рассказала мне, будто вы не заступились за вдов, когда Харлампий, словно в насмешку, отрезал для них неудобный клин земли. Так ли это?

Прокопий усмехнулся.

— Елисеиха из верных бедняцких кадров села, она самая активная из них. Было такое… А сегодня мне передавали, что женщины решили сообща засеять поле озимой пшеницей. И еще, Григорий Иванович: самодеятельный музыкально-драматический кружок при хате-читальне просит вашего разрешения приехать к агитпоезду с концертом.

— В любое время! Всегда рады будем приветствовать их!..

После обеда к паровозу прибыли подводы с сухими дровами от Прокопия.


На второй день рано утром легкий ветерок донес до Петровского задорный мотив песни.

— Горнист, — весело крикнул Григории Иванович, — труби сбор!

Андрей Чубок схватил горн, в один миг взлетел на взгорок и громко затрубил. Из вагонов высыпали люди.

И сейчас же из леса вышла, одетая в яркое и цветастое, толпа девчат и парней. Впереди шествовали музыканты. Тонко и нежно выводила скрипка, в ее задумчивую мелодию вливался размеренный бас, а их гармонию дополнял гулкий бубен с заливистыми колокольцами.

Впереди с высоко поднятым красным флагом выступала девушка в венке из полевых цветов, в лентах и монисте, в новой, красиво облегающей стан корсетке и нарядной паневе.

Петровскому вдруг вспомнились его первая прогулка в Монастырский лес в Екатеринославе со Степаном Непийводой, золотая юность, жар души, горячие споры. Он подумал о том, что революция принесла молодость не только всей стране, но и ему, рядовому ее солдату. И он готов преодолеть любые трудности, чтобы на его земле расцвели сады, посаженные заботливыми руками строителей новой жизни, о которых мечтал, за которые боролся, ради которых погиб прекрасный боец за свободу Федор Дудко.

Девушка с флагом на миг заколебалась, кому его отдать, но тут подоспевший Прокопий показал на Петровского.

Пыталась вспомнить заученное приветствие, но оно вдруг вылетело из головы. Она не растерялась и, передавая флаг Петровскому, проговорила слова, которые ей подсказало сердце:

— Мы не знаем, как вас надо приветствовать, дорогой Григорий Иванович, но мы вас очень любим! Спасибо, что вы приехали к нам!

— Сердечно благодарю вас от имени всех! — сказал Петровский, принимая из рук девушки знамя.

Дружно ударил хорошо слаженный сельский оркестр, ему вторил на своей трубе горнист.

Артисты тем временем спешно переодевались в вагоне-росторане, готовясь показать интермедию про кулаков и Врангеля.

Когда из вагона начали вылезать «пузатые кулаки», выскакивать «проворные красноармейцы» в латаной-перелатаной одежде, а затем показался важный сухопарый «черный барон» с большим носом, раздался веселый взрыв хохота.

«Ненасытные мироеды» ползали на четвереньках по полю и захлебывались от жадности:

— Моя земля! Моя! Не дам никому! Задушу, сожгу всю голытьбу!

Тут появились «бедняки» с метлами и давай выметать с поля кулаков, как мусор. Толстыми кабанами катятся по полю «богатеи» и хрипят:

— Наша земля! Наша!

— Была когда-то ваша, а теперь навеки наша! — весело кричат «бедняки» и орудуют метлами.

Вскочили «мироеды» — и прямо к «Врангелю»:

— Спаси, ваше превосходительство!

— За мной! — командует «черный барон» и бросается наутек к разостланному на земле полотнищу, на котором написано: «Черное море».

Все «кулачье» вместе с превосходительством валится в «Черное море» и истошно вопит:

— Спаси нас. Антанта, тонем!..

Потом появились на берегу «Черного моря» «незаможники» и «красноармеец» с винтовкой. Обнялись и застыли… под бурные аплодисменты зрителей.

А после представления артистов и музыкантов по распоряжению Петровского повариха поезда Марфа Софроновна угощала компотом. Особой симпатией она прониклась к скрипачу Демиду. Села возле него, стала потчевать. Поинтересовалась, почему у Демида один глаз незрячий, где с ним такое лихо приключилось.

— То еще не лихо, — шутливо ответил Демид. — Летел осколок от деникинской гранаты, а я не успел глаза закрыть, вот он и погасил мне один светильник…

Пока артисты и музыканты осматривали вагоны, читали плакаты и веселые, колючие стихи Демьяна Бедного, детвора окружила паровоз. На страже около машины стоял молодой кочегар Юрко Курило.

— Дядя кочегар, — осмелился спросить быстроглазый, вихрастый мальчуган, — а как бежит паровоз? Где то, что крутит колеса?

Курило развеселился: «кочегар» да еще «дядя», и он охотно начал просвещать мальчишек.

— Дядя кочегар, а можно потрогать это колесо?

— Потрогай, — великодушно разрешил Курило.

— Дядя, а можно влезть на паровоз и заглянуть в середку?

Кочегар Курило обратился к машинисту:

— Тимофей Семенович, тут просто беда с этим народом, хоть развинчивай весь паровоз и показывай им.

— Очень хорошо, что интересуются, — добродушно сказал машинист, — пускай залезают и смотрят.

Мальчишки бросились к высоким ступеням. Но машинист вдруг преградил им дорогу:

— На паровоз пущу только тех, кто пообещает мне, что, когда вырастет, станет машинистом пли трактористом.

— Да мы трактора еще и не видели.

— Ничего, скоро увидите. Так обещаете?

— Честное слово, будем машинистами и трактористами…


Ночь выдалась тихой и теплой. И вдруг среди этого покоя к поезду на измыленном коне подлетел верховой. Он был без седла и без оружия, в бедной крестьянской одежде.

— Не опоздал, — с облегчением выдохнул всадник, спрыгивая с лошади.

К нему подошел вооруженный красноармеец, а из окна выглянул Григорий Иванович.

— Здравствуйте, Григорий Иванович, — поздоровался гость. — Точнехинько таким я вас видел на фотографии в журнале. А сейчас вот прибыл к вам… живому.

— По какому делу, товарищ?

— По этому! — и показал рукой на плакат, где было написано: «Пролетарий — на коня!» — Вот перед вами пролетарий, а вот конь, который теперь мой.

— Как же ты решился взять у хозяина такого породистого коня?

Парень засмеялся:

— Сами же виноваты в этом, Григорий Иванович! Прислали нам такой плакат, а я хлопец послушный. Пошел ночью в конюшню и говорю коню: «До каких пор я буду батрачить? Давай подадимся по другой линии да покончим со всякой контрой!» Конь в ответ заржал, — значит, думаю, согласился. Я сел на него — и к вам! Боялся, что не застану. Может, у вас для «пролетария на коне» найдется хоть какое оружие да седлышко?

— Найдется, — улыбнулся Петровский. — А пока, товарищ… — вопросительно посмотрел Григорий Иванович на незнакомца.

— Сергей Данильченко.

— Товарищ Сергей, заночуйте у нас, а рано утром — в город.

…Ординарец Чубок еще не успел протрубить утреннюю побудку, а батрак Сергей Данильченко уже сидел на коне, снаряженный и готовый на ратный подвиг.

— Передайте Григорию Ивановичу, что Сергей Данильченко не сложит оружия, пока не утопит черного барона в Черном море! — заявил напоследок всадник и тут же пришпорил застоявшегося коня.

В полдень к агитпоезду прибыла подвода с военной амуницией и оружием, брошенными беляками в лесах.

Председатель комитета незаможных селян Яков Яремчук, саженного роста, остроплечий и длиннорукий мужик с такой рыжей растительностью на лице, будто кто-то изнутри раскалил ее докрасна, разгрузив подводу, обратился к Петровскому:

— Большая просьба к вам, Григорий Иванович. Не смогли бы вы хоть на часок заглянуть к нам? Хорошо тем, что живут поблизости, а мы только пересказы слушаем да завидуем. Не откажите, Григорий Иванович.

— А далеко до вашего села?

— Десять куцых верст. Мы вас на таких быстроногих конях домчим, что вы и не заметите.

Петровский не привык говорить «нет».

— Хорошо, завтра присылайте своих быстроногих… Где взяли таких?

— А они сроду нашими были, только… до времени стояли в помещичьих конюшнях…

Когда Яков Яремчук привез в село весть о том, что в село приедет Петровский, немногие спали в ту ночь. «Не красна изба углами, а красна пирогами», — решили женщины и принялись за дело.

Ваня Коваленко, паренек неглупый и разбирающийся в электричестве, дважды в продолжение ночи просыпался и ходил к своему движку. Он наметил такой план действий: как только бричка с Петровским въедет в село и духовой оркестр, созданный демобилизованным красным казаком, ударит марш, он запустит движок и зальет хату-читальню и всю округу ярким светом. Вот удивится Григорий Иванович!

Где-то в полдень сельские мальчишки, с высокого осокоря наблюдавшие за дорогой, вдруг закричали:

— Едут! Едут!..

Поднимая клубы пыли, бричка вихрем влетела в село.

Иван дернул веревочку, но движок даже не чихнул. Рванул еще и еще раз. Напрасно! Кровь ударила ему в лицо… Не заметил, как к нему подошел Петровский. Поднял паренек глаза, полные слез, и не знает, что сказать…

— Ничего, хлопче, хуже бывает… Как тебя зовут? Иваном? Не волнуйся, Ваня, сейчас все будет в порядке.

Григорий Иванович легонько отстранил парнишку, поворожил у движка и уверенно дернул за веревку. И тут же вспыхнули все лампочки: в хате-читальне, на крыльце, на осокорях, под зелеными кронами которых уже красовались на полотняных скатертях глиняные миски со свежими пирожками.

— Если бы знал, что попаду на пир, не завтракал бы.

— Григорий Иванович, от нашего угощения все равно не откажетесь, — улыбаясь, заявила самая пожилая из хозяек и повела Петровского к столу.

— Я раскрою наш секрет, — сказал председатель сельсовета. — Эти пироги испечены из нашего первого общего урожая.

— Поздравляю! И, конечно, не откажусь.

— Биография пирожков такова. Получили мы от Советской власти землю и по старой проклятой привычке решили ее разделить. Началось вроде бы мирно, а потом… один хочет тут, другой — там, тому его часть не нравится, этому кажется с гулькин нос. Охрипли от свар и устали таскаться по полю. Вижу — беда! Созвал всех и говорю: «Вы меня выбрали председателем, и если уважаете, то должны слушаться. Я сейчас всех помирю. Даете честное слово, что последуете моему совету?» — «Даем», — говорят. «Верю, — сказал я им, — в ваше честное слово и приказываю сейчас же поломать на щепки сажени, а потом обрабатывать землю сообща». — «Этого же сроду не бывало», — изумился тогда Онуфрий Музычка. «А разве Советская власть раньше была?» — спрашиваю. «Верно, — поскреб в затылке Музычка, — но никак такое в голове не укладывается…» Что же вы думаете, Григорий Иванович, то ли я их убедил, то ли они сами сознательность прояви ли, а сделали все так, как я говорил, и даже сажени поломали! Середняки и те повели себя по-иному: инвентарь дали…

Петровский с огромным интересом слушал необычный рассказ, губы его улыбались, глаза потеплели.

— Трудно нам было! — вздохнула одна из женщин.

— Ох и трудно! — подхватила другая. — По четыре клячи впрягали в плуг, женщины бороны тянули. Натаскаешься за день так, что вечером едва плетешься.

— А бывало, что ослабевшая скотина не могла тянуть плуг, — вмешался в разговор Онуфрий Музычка, — тогда мы сами впрягались вместо коней и тащили его, пока хватало сил.

— Кулаки все это видели, — продолжал однорукий Савва, пришедший с деникинского фронта покалеченным, — и животы надрывали от хохота: «Чего мучаетесь? Возвращайтесь лучше к хозяевам хвосты волам крутить, и будет у вас кусок хлеба. Так уж и быть — станем вас до самой смерти кормить». Признаюсь, Григорий Иванович, если б в тот момент был при мне «максим», вряд ли бы я сдержался… Вспомнил, как учителя, месяцами не получая жалованья, вынуждены были наниматься к кулаку на молотьбу, чтобы заработать на кусок хлеба и продолжать занятия.

— Хочется мне у вас спросить, Григорий Иванович… — подошел ближе к столу Савва.

— Спрашивайте, спрашивайте…

— Не в силах я своим умом вот что решить, — сказал он. — Если ловят злодея, то перво-наперво отбирают у него награбленное, а самого — в каталажку. Чего же с кулачьем носятся? Мироеды нас всю жизнь грабили. Революция доказала, что они обманщики, ненасытные кровопийцы. Почему же их не посадили за решетку? Слишком по-доброму обошлась с ними пролетарская революция: дескать, не ропщите, мы не все забрали у вас, оставили каждому по девять десятин земли. Может, это и маловато, но такая, простите, у Советской власти программа. Разрешили спросить, вот я и спросил, — закончил Савва.

— Ваш рассказ очень интересен. Нам важно знать, как живет и о чем думает беднейшее крестьянство. Вы сравнили кулаков с кровопийцами — это абсолютно верно. Но если бы по вашему рецепту Советская власть загнала всех кулаков в тюрьму, а их землю отдала вам, смогли бы вы управиться с ней? Смогли бы своими силами свести концы с концами — и себя прокормить, и отрезать хоть бы по небольшому ломтю хлеба полуголодному пролетариату, от которого ждете мануфактуры, соли, керосина, спичек, лопат, плугов?

— Да где там! — махнула рукой одна из женщин.

— Держите пока действия кулаков под строжайшим контролем, не позволяйте им дурманить головы малосознательным элементам, стрелять в бедняков и представителей власти, жечь хаты активистов, своевременно и срочно пресекайте все нарушения и отправляйте в город тех, кто учинил преступление. Что вы на это скажете, товарищ Савва?

— Скажу… Доволен, что спросил вас, Григорий Иванович, о том, что тревожило сердце. И еще… Не знаю я таких слов, чтобы высказать вам благодарность за то, что вы дали мне тот кончик, с которым мне теперь будет легче разматывать любую путаницу в моей голове.

— Ну вот и отлично. Благодарю всех за гостеприимство и интересную беседу. Мне, друзья, пора. Где же быстроногие кони, что домчат меня до разъезда?

Яков Яремчук вскочил:

— Сейчас они будут при дышле, а я на козлах!

— Проводи меня до брички, я хочу тебе кое-что сказать, — обратился Петровский к Ване Коваленко. — Так вот, дорогой Ваня, не порывай дружбы ни с электричеством, ни с машинами. Настанет время техники — будешь полезным и уважаемым человеком. Организуй вокруг себя молодежь. Перед вами скоро откроются все дороги. Что будет нужно, обращайся прямо ко мне.

Через минуту кони уже мчали Петровского к разъезду.


Парфентий Павлович — заместитель Петровского во время его отлучек в села — нетерпеливо поглядывал в окно. Но вот наконец и Григорий Иванович.

— А я уже собирался посылать на розыски.

— Вот что, Парфентий Павлович. Нужно немедленно выпустить две листовки. Темы: классовая борьба на селе и крепкая связь сельских бедняков с рабочими.

Напечатанные листовки, пахнущие свежей типографской краской, лежали в аккуратных пачках и ждали отправки.

Наборщик Миша хвалил сына:

— Ты, Яша, помощник надежный, работаешь хорошо, но я тебя спрашиваю: где письмо к матери? Можно служить революции, но мать забывать тоже нельзя. Или ты думаешь, что станок сам напишет письмо? Или мне сказать об этом Петровскому?

— Нет, нет, я сейчас же пишу, — заторопился Яша. «Легкая кавалерия» на велосипедах отвезла листовки в ближайшие села, наказав комнезамам и сельсоветам доставить их в самые отдаленные уголки.

Когда «кавалерия» вернулась, Петровский приказал Андрею Чубку трубить сбор.

— Дорогие товарищи! — торжественно обратился ко всем Петровский. — Завтра с рассветом мы уезжаем, А сейчас, не теряя времени, вооружайтесь метлами и лопатами. Чистота станет действенной и убедительной агитацией в нашу пользу.

Провожали их бедняки из всех ближайших сел.

На перегонах агитпоезд двигался со скоростью черепахи, на крутых подъемах он, казалось, вот-вот выдохнется и остановится. Тогда пастухи со всех ног летели к чугунке. Грамотеи успевали прочитать плакаты, а неграмотные — вдоволь посмеяться, глядя на пузатых буржуев, генералов с расквашенными носами и мордастых кулаков со страшными клыками.

— Брось им, Андрюха, листовки про успехи на фронтах, да чтобы каждому досталось, — говорил Парфентий Павлович ординарцу Петровского.

Прохожие и проезжие ловили листки, а потом долго читали текст, шевеля губами.

Молва про чудо-поезд, что катит в Бахмач, давно обогнала его и пробудила к нему необычайный интерес.

— Ясно, что едет все правительство, если на вагонах флаги! — авторитетно заявлял какой-нибудь знаток.

— Чепуху говорите, товарищ! Как это — «все правительство»? А кто же будет руководить, если все поедут?

В таких случаях обязательно находился другой знаток, обычно скрытая «контра»:

— Может, в столице уже другое правительство сидит, а это катит поближе к Москве?..


Бахмач — станция узловая. Железнодорожники точно информировали любопытных о том, что за поезд приближается и кто в нем едет.

Когда Петровский вышел из вагона, он сразу же оказался на самодельной трибуне перед большой толпой. Григорий Иванович не любил длинных речей, он всегда старался «разговорить» самих слушателей: тогда можно было узнать, о чем думают и чего хотят люди.

Так вышло и в Бахмаче. Выступая, Петровский сказал:

— Товарищи, есть основания надеяться, что третью годовщину Советской власти мы встретим окончательным разгромом Врангеля!

— Хоть бы уж скорей или сюда, или туда. Замучились вконец! — с горечью бросил пожилой человек в потрепанном костюме.

— Товарищ Нисюданитуда! — крикнул среднего возраста железнодорожник в измазанной мазутом одежде и стал протискиваться вперед. — Если ты за три года еще не решил, куда удобнее и выгоднее повернуть: сюда, к нам, или туда, к ним, то не будет от тебя пользы. Ты напомнил мне бедняка, который задумал построить себе хату, потому что надоело жить у чужих. С трудом наскреб денег на фундамент, с горем пополам поставил стены, осталось только крышу соломой покрыть. Но он так замучился, что уже и пальцем пошевелить не мог. А тут еще жена подзуживает: «Пропади она пропадом, твоя хата! Коли так мучиться — лучше пойти в чужую!» А в чужую, — значит, к кулаку в батраки или к буржую в рабы, хрен редьки не слаще.

— Ты чего ко мне прицепился, как репей к кожуху? — не стерпел бедняга и тоже начал пробираться к трибуне. — А ну слазь, дай мне слово молвить. Товарищи! Я сказал то, что думал. На то у нас и свобода. Заныло сердце — я и крикнул: «Болит!» От вас же никуда не уйду. Могу даже поменяться с тобой, товарищ смазчик, местами: я буду буксы стеречь, а ты, помоложе да посильней, иди туда, куда тебя зовут. — И ткнул пальцем в плакат на агитпоезде, на котором было написано: «Ты записался добровольцем?»

Под крики «правильно» дядька сошел с трибуны.

Смазчик снова собрался говорить, но его уже не захотели слушать.

К Петровскому подошел его ординарец:

— Григорий Иванович! Диспетчер просил передать, что через полчаса наш поезд должен выйти на линию.

— Хорошо. А вам, — Петровский обратился к «враждующим сторонам», стоявшим вблизи трибуны спиной друг к другу, — нечего препираться, потому что вы пока все на фронте и только крепкая дружба между вами принесет желаемую победу над разрухой и трудностями.

Петровский уже сошел с трибуны и направился к поезду, а толпа все не расходилась.

Андрей Чубок успел раздать листовки, газету «Рабочий и селянин» и в последний момент вскочил на ступеньки своего вагона.


…После Конотопа агитпоезд круто свернул на Харьков.

Однообразный перестук колес, шум дождя за окном, уносимый вдаль паровозный гудок, наверное, и существуют лишь для того, чтобы помочь человеку помечтать, повспоминать, заглянуть в будущее. Петровский решил немного передохнуть, но в дверь легонько постучали.

— Григорий Иванович, приближаемся к Ворожбе, — сообщил Андрей Чубок.

— На дворе дождь и ветер?

— Да.

Едва поезд остановился, как в тамбуре прозвучал густой бас:

— Где он тут? Ведите меня к нему!

Чем-то знакомым и близким повеяло на Петровского, когда он услышал этот голос. А Чубок даже растерялся, увидев, как в вагон уверенно шагнул улыбающийся великан военный с ромбами на рукаве. Не успел Андрей опомниться, как Григорий Иванович широко развел руки и пошел навстречу гостю:

— Степан! Мой дорогой Непийвода, как же ты нашел меня?

— В агитпоезде имени Ленина довольно легко найти Григория Петровского, — засмеялся Степан.

— Какой у тебя внушительный и грозный вид! Недаром про тебя ходят легенды! Идем в мою хату. Ты откуда и куда?

— С фронта. Срочно вызывают в Москву. Сейчас будет мой поезд.

Они оглядывали друг друга, наперебой задавали вопросы, пользуясь короткими минутами, подаренными им горячим временем борьбы и сутолокой быстротечной жизни.

— Как твоя семья, Григорий? Доменика? Сыновья?

— Живы-здоровы, заезжай. А как твои?

— Таня и Лида замужем в Харькове, Харитя — со стариками. А отец все мечтает вернуться в село…

В эту минуту мимо агитпоезда пропыхтел встречный. Степан вскочил:

— Верно, мой… Слушай, Григорий, я все хотел тебя спросить: как твои друзья по Думе?

— Муранов в Москве, работает в ЦК партии, бывает, встречаемся. Бадаев в Петрограде на продовольственном фронте, Самойлов на Украине на руководящей работе. Шагов умер после возвращения из ссылки. Ну, а о Малиновском ты, вероятно, слыхал, в восемнадцатом объявился в Москве и по приговору Верховного трибунала расстрелян как провокатор…

— Может, Гриша, встретимся на Десятом съезде партии. Дай же я тебя напоследок обниму…

— Только не задуши!

На рассвете агитпоезд покинул Ворожбу. Погода изменилась к лучшему. И снова начались частые остановки, выступления, митинги, вопросы, ответы, распространение листовок, газет и пропагандистских брошюр, выпускаемых походной типографией.

Стояли в Белополье, Сумах, Тростянке, Богодухове. 4 октября подходили к Люботину — последней остановке перед Харьковом.

— А ну, Оленка, — сказал Петровский своей секретарше, — подбей-ка на счетах, что мы успели сделать за сорок дней нашей «прогулки на колесах».

— За сорок два дня сделано двадцать пять остановок. Проверено двести десять советских учреждений и партийных организаций. Проведено сто тридцать шесть митингов, собраний, заседаний и совещаний. В митингах приняло участие более ста тысяч человек. Распространено три тысячи листовок и воззваний, напечатанных нашей типографией. Хатам-читальням и клубам передано семьсот восемьдесят три библиотечки… Показано семьдесят киносеансов.

— Как ты думаешь, Оленка, много или мало?

— Не знаю…

— На такой работе всегда нужно думать, что ты сделал мало.

8

Утром 5 октября агитпоезд остановился на перроне харьковского вокзала.

Петровский направился к машине. Вдруг умоляющий женский голос остановил его:

— Григорий Иванович! Товарищ Петровский!

Сквозь толпу к нему с трудом пробралась женщина в красной косынке. Она молча протянула Петровскому сложенный вчетверо лист бумаги.

Григорий Иванович развернул бумагу и прочел: «Всеукраинскому старосте Григорию Ивановичу Петровскому в собственные руки. Пишет и просит Максим Колесник, верный сын Революции, вчерашний председатель сельсовета, а ныне — арестант. Обращаюсь к вам по-пролетарскому: или позвольте мне, Григорий Иванович, найти закопанный хлеб у кулака Самсона Будки, или дайте команду, чтоб меня, невинного, расстреляли. Мой адрес теперь короткий: Харьков, Холодная Гора и холодная тюрьма, то есть допр.[1] Максим Колесник».

— Вы кто будете Максиму Колеснику?

— Жена.

— Передайте вашему мужу, что я займусь его делом…

Слава о грозе кулаков и бесстрашном большевике Максиме Колеснике разнеслась далеко. Мироеды неоднократно покушались на его жизнь: стреляли из обреза, поджигали хату, а ему, будто заколдованному, все было нипочем. Особенно возненавидели его кулаки, когда он стал выискивать и раскапывать их тайники с зерном. На совесть выполнял продразверстку и добывал хлеб для Рабоче-Крестьянской Красной Армии Максим Колесник.

И все же нашелся среди кулаков Самсон Будка, у которого Колесник никак не мог обнаружить тайник с хлебом. Максим перекопал всю его усадьбу — ничего нет. К каким мерам ни прибегал, все было напрасно. Тогда Колесник выхватил наган из кобуры и приказал:

— Иди!

Самсон Будка послушно двинулся вперед. Они дошли до пустого амбара, и Колесник сказал:

— Будешь тут сидеть, кулацкая твоя душа, пока не признаешься. Ни пить, ни есть не дам.

Закрыл на замок дверь, поставил сторожа с берданкой:

— Попробует сбежать — стреляй!

Кулачье смекнуло, что Колесник нарушил закон. Кинулось к прокурору. На восьмой день едва живого Самсона выпустили из амбара. А Колесника судила выездная сессия. Так очутился он за решеткой на Холодной Горе.

Все перепуталось и перемешалось в голове Колесника, не мог он понять, почему его одолели кулаки. Три дня не притрагивался к еде и не спал.

— Печет у меня, братцы, вот тут, — жаловался он соседям по камере и показывал на сердце.

— А ты напиши Петровскому…

Минуло время, и очутился Максим Колесник в приемной ВУЦИК, у Григория Ивановича Петровского.

— Я изучил ваше дело, товарищ Колесник. Вы действительно нарушили закон.

— А как же быть? Кулак прячет хлеб, а я должен его на коленях умолять дать пудик зерна на благо революции?! Знаю: у Будки хлеб есть, и я его найду! А если не найду — сам вернусь в тюрьму.

— Сажать вас за решетку мы не собираемся, но запомните раз и навсегда: глубокую пролетарскую ненависть к классовому врагу оставьте в своем сердце навсегда, но действуйте по закону! Отправляйтесь домой, приступайте к делам, и, может, вам все-таки удастся отыскать хлеб у Самсона Будки.

— Честное слово, найду!..

Неожиданное появление в селе Максима Колесника поразило кулаков сильнее землетрясения. Не менее двух раз в день приходилось Будке смотреть на воскресшего председателя сельсовета: утром, когда тот шел на работу, и вечером, когда возвращался домой. Будка, завидев Колесника, опрометью кидался в сени или в хлев и выглядывал оттуда, как затравленный зверь.

Максим Колесник невольно замедлял шаг, проходя мимо усадьбы кулака. Ему не давала покоя мысль, что где-то тут зарыто кулацкое зерно. Иногда он даже останавливался, заглядывал через забор и соображал, где не успел копнуть или проверить щупом грунт. Злющий пес, завидев чужого, рвался с цепи и брехал на всю округу.

— Чего лютуешь? — спрашивал Максим собаку. — Твой хозяин злее, а не гавкает. Чего раздираешься? Стережешь кулацкие тайники?

«Погоди… Стой… — уколола Максима неожиданная догадка. — А может, яма с хлебом под собачьей конурой? Я же к ней и близко не подходил… Какой же ты дурень, председатель!»

Колесник оседлал коня и помчался в волость. Наутро с ордером на обыск, с милиционером и четырьмя бедняками (все по закону!), вооруженными лопатами и длинным стальным щупом, Колесник явился к Самсону Будке.

— Убери собаку! — приказал Колесник.

— Нечего хозяйничать в моем дворе! — вскипел тот. — Не те сейчас времена!

— У нас ордер на обыск, и выполняйте то, что вам приказано, — строго произнес милиционер.

Кулак схватил за ошейник собаку и вместе с будкой потащил ее в другой конец двора. Подняв вверх огромные кулачищи, зло выдохнул:

— Копай-копай! Чтоб тебе ребра перекопало!

Устремился к хате, закрылся на засов и уже больше не показывался.

Под собачьей конурой в обшитой досками глубокой яме находилась спрятанная пшеница.

Весь день возились с тайником селяне: доставали зерно, взвешивали его и на подводах отправляли в общественный амбар.

Вечером Максим Колесник послал срочную депешу в ВУЦИК на имя Петровского:

«Обещание выполнил. У кулака Самсона Будки сегодня обнаружено восемьсот пудов пшеницы. Максим Колесник».

9

Однажды в обед забежал Петровский домой, сел к столу. И тут же раздался звонок. Доменика пошла открывать, радостно крикнула мужу:

— Ни за что не угадаешь, кто к нам пожаловал!

— Приятного аппетита, Григорий Иванович! — весело сказала, входя в комнату, красивая моложавая женщина.

— Лариса Сергеевна! — поднялся навстречу Петровский. — Вот приятная неожиданность! Что привело вас в наши края?

— Я к вам, Григорий Иванович, — взволнованно произнесла Лариса Сергеевна, с надеждой глядя на Петровского. — Очень срочное дело, от которого зависит вся моя жизнь…

— Вот как? Тогда рассказывайте.

— Я решила обратиться к вам, потому что только вы можете мне помочь и посоветовать, как поступить.

— Успокойтесь, Лариса Сергеевна, всем, чем могу, обязательно помогу.

— Несчастье у меня, Григорий Иванович. Мой Василий словно с ума сошел, говорит: «Ты как была панночкой, белой костью, так ею и осталась, и тебе никогда не понять нашу крестьянскую душу». Василий — это мой муж, он прекрасный, мужественный человек, сам из батраков, командир кавалерийского полка, любит музыку, хорошо поет. Очень способный, его любят бойцы… — И, помедлив, добавила: — Я тоже очень его люблю. Я работала врачом на фронте, там мы познакомились и поженились. Потом вместе в партию вступили. Недавно Вася ездил домой к родителям. Вернулся сам не свой! «Что ж такое творится? — говорит. — Пустили сахарный завод, а верховодит там сын нашего помещика. Я против его братьев-офицеров воевал, а он, видите ли, выучился на инженера и снова командует моими братьями и сестрами. За что же мы воевали? Лучше бы меня пуля поразила, лучше б я не дожил до этих дней! Брошу все, поеду в Австралию революцию поднимать».

«Австралия» вызвала у Григория Ивановича улыбку. Ему стало ясно, что Василий не понял и не принял нэпа. Подобные вопросы в последнее время волновали многих. Он и сам не раз обращался за разъяснениями к Владимиру Ильичу.

— Наверно, — продолжала Лариса Сергеевна, — Василий в чем-то не может разобраться… Он очень изменился… И ко мне тоже…

— Выходит, дорогая Лариса Сергеевна, вашего мужа не устраивает новая экономическая политика…

Петровский задумался, подошел к письменному столу, где были аккуратно сложены газеты, бумаги и книги. Надел очки.

— А вы, Лариса Сергеевна, скажите своему мужу вот что. — И посмотрел ей прямо в глаза. — Он, видимо, хороший человек и способный воин, поэтому должен понять: в военном искусстве применяется не только лобовая атака… Разве он повел бы свой полк на самый укрепленный участок врага, где наибольшая плотность огня? Наверное, отступил бы, чтобы перегруппировать силы и поискать новый путь к победе. А тут не полк, не дивизия, не корпус, не армия, не фронт, — весь капиталистический мир выступил против нас. Как быть? Менять стратегию и тактику или идти напролом и загубить все дело? Настоящий революционер решит перестроить свои ряды и выиграть бой. Теперь, когда от штурма мы перешли к продолжительной осаде, нам совершенно необходимо иметь как можно больше специалистов. Без них не смогут работать фабрики и заводы. Сегодня главная задача государства — это строительство экономического фундамента социалистического строя.

Петровский взял «Правду» и прочитал Ларисе абзац из статьи Ленина «О значении золота теперь и после полной победы социализма»:

— «Победа дает такой „запас сил“, что есть чем продержаться даже при вынужденном отступлении, — продержаться и в материальном, и в моральном смысле. Продержаться в материальном смысле — это значит сохранить достаточный перевес сил, чтобы неприятель не мог разбить нас до конца. Продержаться в моральном смысле — это значит не дать себя деморализовать, дезорганизовать, сохранить трезвую оценку положения, сохранить бодрость и твердость духа, отступить хотя бы и далеко назад, но в меру, отступить так, чтобы вовремя приостановить отступление и перейти опять в наступление».

Григорий Иванович положил газету на стол. Взволнованная Лариса Сергеевна задумчиво проговорила:

— Трудная штука — отступление, но до крайности необходимая.

Григорий Иванович взглянул на Ларису Сергеевну и утвердительно кивнул головой.

— Учиться всем надо, и вашему… рубаке тоже. Вы к нам вместе с Василием приезжайте. Обязательно!

10

Каждый день Григорий Иванович рассказывал Доменике Федоровне что-нибудь новое.

— Сегодня иду околицей со строительной площадки, а навстречу всадник. Едет, видно, издалека. Конь измучен, весь в пыли. Конный тоже не лучше. А из глаз радость струится, так и просится наружу. Увидел меня, спрыгнул с коня: «Погуторим, старина!» И тут же, у дороги, сел на край заросшего травой окопа и меня усадил. Гляжу я, Домочка, на его счастливое лицо, и захотелось мне разделить с ним его праздник. Кто и откуда едет, было ясно по небритому лицу, изношенной куцей шинельке, прокуренной дымом костров на привалах и едкой пороховой гарью в горячих атаках. «Так, значит, утопили Врангеля в Черном море и теперь домой?» «Врангель драпанул за тридевять земель! — махнул рукой вчерашний армеец. — А море, папаша, не черное, а веселое да синее. Как увидело наши звездочки на шлемах, так и покатило нам навстречу!» — «А теперь что?» — спрашиваю. «Если бы моя власть, отец, я бы поставил вокруг всей нашей земли такие пушки, которых, может, еще и на свете нет, но их надо отлить! Чтобы стреляли они далеко-далеко и были видны со всех кордонов. И чтоб даже чужая кошка к нам не пробралась! А кто я? Батрачил. Надо было — сел на коня. Покончили с войной — возвращаюсь! Вот и вся недолга! А вы, папаша, кто будете?» — «Я — Петровский. Может, слышал?» — «Только краем уха. Говорили, бедноту учите уму-разуму. Что ж, приятно познакомиться! Я — Тимош Клычко. Глядите же, руководите нами и учите нас хорошо, присматривайте за нами зорко и не прощайте никаких вывертов и колебаний, лени да раздора! Нашим братом, скажу вам, товарищ Петровский, легче управлять на фронте, чем дома, когда еще не каждый двинулся к коммунизму душой и разумом. Скажете, что я не брехал, коль столкнетесь с нашими на хозяйственном деле!» На том, Домочка, наша беседа закончилась.

— Знаешь, что говорят в народе? — спросила Доменика Федоровна. — Если бы Антанта знала хотя бы половину того, что знает про свой народ простая крестьянка, то не пыталась бы к нам даже нос сунуть.

Григорий Иванович довольно засмеялся:

— Какое удивительное сравнение — Антанта а простая крестьянка… А сегодня утром я был свидетелем того, как в «капле воды» отражается вся душа нашего народа, его надежды и нерушимая вера в светлое будущее… Был я на коммунистическом субботнике. К развалинам бывшей вальцовой мельницы прибыла строительная комиссия, чтобы осмотреть руины и подумать, как ее вернуть к жизни. Растревоженные вороны, что давно гнездились в разрушенной мельнице, стаями взмывали вверх и сердито галдели над головами людей. На пустыре, неподалеку от мельницы, хлопцы с теодолитом уже обмеряли площадку для нового строительства. С другой стороны женщины копали котлован. Возчики, стоящие наготове, перебрасывались с ними шутками. «Окопы рыть собрались?» — спросил черноусый парубок, закуривая цигарку. «Не сдурел ли случаем? — смеясь, отрезала быстроглазая молодица. — Накопались уже окопов. Чтоб им пусто было! Лучше поворачивай свою сивку да я наполню твою грабарку… за веселый характер». Звонкий хохот раздался в толпе девчат, смеялся и черноусый возница. И уже взялись было девчата за лопаты, как одна из женщин, старше всех, в потертой телогрейке, подпоясанная веревкой громко крикнула: «Стойте! Не вижу порядка! Каждое дело и начинать и кончать надо песней! Давай, Евдокия!» — «Какую же запевать, тетя Ярина?» — «А такую, чтоб разнеслась по всей земле, поднялась выше неба!» И запели… Издали, Домочка, я не мог разобрать слов, но это было и неважно. Пели людские сердца, согретые давно желанной полевой тишиной. Пели женщины, которым уже не суждено было дождаться своих мужей, пели девчата, надеясь на близкое счастье. Покружило над мельницей воронье и улетело прочь, чтобы никогда больше не возвращаться.

Доменика слушала мужа и улыбалась.

11

— А теперь куда? Вот уже пять лет Советской власти, а ты все на колесах… — посетовала Доменика Федоровна.

— Сегодня — в Донбасс.

— И, верно, завернешь в Екатеринослав?

— «Невольно к этим грустным берегам меня влечет неведомая сила!» — пропел Григорий Иванович.

— Ты зарыл в землю талант. Певцом мог бы стать, — внимательно глядя на мужа и с грустью отмечая, как он поседел, сказала Доменика, — может, тогда меньше пришлось бы ездить.

— Ездить — значит обогащаться. А знаешь, Домочка, я тебе не говорил, что прошлый раз в Екатеринославе я встретил Савватия Гавриловича. После митинга и «кулуарных» разговоров с рабочими я собрался было уходить, как вдруг почувствовал, что кто-то коснулся моего плеча. Обернулся и увидел старенького, совсем седого Савватия Гавриловича! Я так обрадовался, а он: «Пришел посмотреть, каким ты стал». — «Давайте посидим с вами, Савватий Гаврилович, потолкуем», — предложил я. Мы расположились тут же в цехе. «Сколько же вам стукнуло?» — спрашиваю у него. «Собака давно бы сдохла… Девятый разменял. А тебе? Прости, что я „тыкаю“, так вроде роднее…» — «И ближе к сердцу», — поддержал я. «Тем лучше… Я про тебя, Григорий, много слышал хорошего. И сейчас помню, как ты чихвостил хозяев завода и втолковывал рабочим их права. Знаю и про остальные твои дела. И часто раздумываю: откуда ты берешь такую силу?» Спросил и смотрит на меня, ждет ответа. «Вот здесь, — показал я вокруг, — среди вас, рабочих, и набираюсь я сил, мужества и бодрости». Вот так-то, Домочка.

ЭПИЛОГ

Почти двадцать лет возглавлял Григорий Петровский Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет. Двадцать лет колесил по республике, не забывая ее самых отдаленных и глухих уголков. Его можно было встретить в заводских цехах и шахтных забоях, в детских колониях и на колхозных нивах, в институтских аудиториях и в воинских частях, в школах и в сельских больницах, на первой в стране Шевченковской машинно-тракторной станции, на новом участке железной дороги и на морском корабле, отправляющемся в далекий, океанский рейс…

Сооружались Харьковский тракторный завод, Новокраматорский машиностроительный гигант, строилась новая шахта в Донбассе — везде чувствовалась добрая рука всеукраинского старосты.

Неугасимый пламень революционера Петровский пронес в своей душе сквозь годы и десятилетия невероятного физического и духовного напряжения. В трудные времена индустриализации и коллективизации сельского хозяйства он выступал в тесном, нерасторжимом товариществе единомышленников, самоотверженных борцов за переустройство мира. Рядом с ним были такие видные деятели партии и государства, как С. В. Косиор, В. Я. Чубарь, Ф. А. Сергеев (Артем), Н. А. Скрыпник, В. П. Затонский, К. Е. Ворошилов, Н. И. Подвойский, А. С. Бубнов, Ю. М. Коцюбинский, П. П. Постышев, М. В. Фрунзе, Д. 3. Мануильский, Д. 3. Лебедь, Г. Ф. Гринько, Э. И. Квиринг, А. Г. Шлихтер и многие другие.

Пролитые кровь и пот не прошли даром — дали обильные плоды. Первые успехи радовали и вдохновляли. Украина вместе со всей Советской страной поднимала свое хозяйство, неизмеримо выросли ее экономика и культура.

Он жил долго. Превозмогая недуги и болезни последних лет, он не отходил от активной общественной жизни, старался не пропустить ни одного дня, чтобы не свершить какого-нибудь дела. 8 января 1958 года врачи рекомендовали Григорию Ивановичу не выходить из дому, отдыхать, но в Музее Революции была открыта выставка якутских художников… Как он мог не пойти! Внимательно осмотрел все экспонаты, написал отзыв. Вечером взялся за статью для газеты. Статья осталась неоконченной: ночью Петровского не стало.

У гроба стояла его дочь, Антонина Григорьевна. Из троих его детей она осталась одна — старших братьев Петра и Леонида давно не было в живых. Командир 63-го стрелкового корпуса генерал-лейтенант Леонид Петровский погиб в боях на белорусской земле в августе 1941 года. Примерно в это же время не стало и старшего брата Петра. Доменика Федоровна не выдержала двух смертей, о которых она с опозданием и почти в одно время узнала, — занемогла и вскоре скончалась. Ее похоронили на кладбище приволжского городка Хвалынска.

Григория Ивановича Петровского, не дожившего всего четырех недель до восьмидесятилетней отметки, провожали в последний путь холодным январским днем 1958 года. Большие искристые снежинки ослепительно блестели на зеленых еловых ветках, сверкали на темном мраморе Мавзолея, переливались в морозном сиянии на булыжнике Красной площади, запруженной людьми. Были тут мужчины и женщины, штатские и военные, молодые и старые… Приехали с Украины, из Сибири, Ленинграда, Прибалтики… А сколько москвичей! Как быстро разнеслась весть о смерти и как быстро люди отозвались на нее!

Морозный воздух потряс залп артиллерийского салюта. Урну с прахом Петровского замуровали в зубчатую Кремлевскую стену. Люди склонили голову в знак благодарности и глубокого уважения к высокому человеческому подвигу.

Он прожил большую, трудную, но прекрасную жизнь. Скромный и справедливый, до конца дней сохранил он в сердце неуемную жажду деятельности и нерушимую веру в правоту своих юношеских идеалов.

Ему воздвигли памятники в городе его рабочей юности — Днепропетровске и в столице республики — Киеве. У гранитного подножия монументов алеют свежие гвоздики. Безоблачное небо Украины, склонясь над пылающими цветами, спокойно созерцает радость вечного движения жизни, за которую он упорно, не зная устали, боролся на всем протяжении своего земного бытия.

Примечания

1

Дом принудительных работ.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  • ЭПИЛОГ

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно