Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Глава первая Мои предки со стороны отца


1


Каждый человек вне зависимости от социального происхождения должен интересоваться своими предками и вправе гордиться ими. Отсутствие такого интереса, по моему мнению, означает отсутствие элементарной культуры.


Я принадлежу к одному из самых знатных и старинных княжеских родов, многочисленные представители которого верой и правдой служили России в течение шести веков. Князья Голицыны происходят от сына великого князя Литовского Гедимина — Наримунда, который был князем в Новгороде в середине XIV века и при крещении получил имя Глеб. Его внук Патрикей в 1408 г. поступил на службу к великому князю Московскому Василию Дмитриевичу, а сын Юрий женился на дочери великого князя Анне. Кроме Голицыных, от Патрикея происходят князья Куракины и Хованские.


В очень редкой книге Н.Н.Голицына «Род князей Голицыных» (1892) имеется таблица, в которой называются 2 фельдмаршала, 22 боярина, 16 воевод, 37 высших сановников, 14 павших на поле брани принадлежавших к этой фамилии, еще в XVII веке разделившейся на четыре ветви. В этой же книге перечисляются около двухсот князей Голицыных мужского пола, которые были живы в год выхода книги. Много ли их теперь — не знаю. Сколько-то погибло в тюрьмах, сколько-то было расстреляно, но многие народились, большое число разъехалось по всему свету. В нашей стране сейчас живут, насколько мне известно, Голицыны — только внуки, правнуки и праправнуки моего деда, всего 15 человек [Потомство деда автора, Владимира Михайловича Голицына (1847-1932), насчитывает более 100 человек. К началу 2000 г. его потомков мужского пола, носящих фамилию Голицын, — 17 человек.].


Назову наиболее выдающихся представителей нашего рода.


Князь Василий Васильевич (? — 1619). В смутное время начала XVII века боролся против Дмитрия Самозванца и царя Василия Шуйского, являлся одним из претендентов на царский трон (слава Богу, что не избрали).


Князь Василий Васильевич (1643 — 1714) — боярин, возлюбленный царевны Софьи, возглавлял Посольский приказ в течение тринадцати лет, был сторонником реформ. Трагедия истории, что он и царь Петр оказались в разных лагерях, с 1689 г. был в ссылке в Архангельском краю.


Князь Дмитрий Михайлович (1665 — 1737) был одним из правителей России («верховников») после смерти царя Петра II (1730). Он собрал редчайшую библиотеку, в которой находились древние русские летописи, после его опалы в 1736 г. исчезнувшие; ими пользовался историк В.Н.Татищев.


Князь Михаил Михайлович (1675 — 1730), его брат, был фельдмаршалом, победителем шведов в битве при Лесной. Он осаждал шведскую крепость Шлиссельбург, царь Петр приказал ему отступить, он ослушался, повел войска на штурм и взял крепость. Петр, получив донесение, сказал: «Победителей не судят».


Князь Дмитрий Михайлович (1721 — 1793), дипломат, более тридцати лет был послом в Вене, где играл большую роль в культурной жизни города, его именем названа там улица. Будучи бездетным, завещал большую часть своего имущества на строительство и содержание первой в Москве больницы. Она была открыта в 1802 г. И была известна как Голицынская больница до 1917 г., а ныне — Первая Градская.


Князь Дмитрий Алексеевич (1734 — 1803) известен как выдающийся ученый и дипломат, академик Российской Академии наук и многих академий Европы, посол во Франции и Нидерландах, друг Вольтера и Дидро, автор трудов по естествознанию и философии, сторонник смягчения крепостного права, покупал для Екатерины II картины, в том числе приобрел Рембрандта — «Данаю» и «Блудного сына».


Князь Александр Николаевич (1773 — 1844) был государственным деятелем, обер-прокурором Священного Синода, позднее министр просвещения. Он посоветовал Александру I, воспитанному атеистом Лагарпом, прочитать Евангелие, которое полностью переменило мировоззрение царя. В советской историографии считается реакционером.


Князь Борис Борисович (1862 — 1916) — академик Академии наук, крупнейший ученый физик, изобретатель сейсмографа, его теоретические научные труды только теперь по достоинству оценены. В его честь названы кратер на обратной стороне Луны, горный хребет в Антарктиде, научно-исследовательское судно.


Я принадлежу к третьей, самой многочисленной ветви Алексеевичей, ведущей свое начало от князя, боярина, Алексея Андреевича (1632-1694). Эта ветвь в свою очередь разделилась на две подветви. Из них старшая — это потомки Бориса Алексеевича (1654 — 1714) — первого боярина, который перешел на сторону юноши царя Петра, за что получил в награду подмосковное имение Вяземы и другие. Позднее он разочаровался в чересчур крутых реформах царя и постригся в монахи в отдаленной Нижегородской Флорищевой пустыни, где и похоронен. Среди его потомков нужно отметить двух сыновей княгини Натальи Петровны — «Пиковой дамы» — князей Бориса Владимировича (1769 — 1817) и Дмитрия Владимировича (1771 — 1844) — генералов Отечественной войны 1812 года, чьи портреты находятся в галерее Эрмитажа. Князь Дмитрий Владимирович в течение 26 лет был Московским генерал-губернатором и немало «способствовал украшению Москвы» после пожара 1812 года, за что к своему титулу получил в награду добавление — «Светлейший». Его потомки называются «Светлейшими князьями» по женской линии, среди них числится и Сергей Михалков — талантливый поэт и долголетний весьма искусный «лукавый царедворец».


Вторая подветвь, младшая — это потомки князя, стольника, Ивана Алексеевича Голицына (1658-1729) и его жены Анастасии Петровны, урожденной княжны Прозоровской. Супруги прославились не столько своей сравнительно скромной службой при Петре, сколько портретами кисти выдающегося художника начала XVIII столетия Андрея Матвеева. Их бережет сейчас мой племянник Илларион Голицын, и хочу надеяться будет со своими потомками их беречь как самую драгоценную реликвию нашего рода до Страшного Суда или до взрыва водородной бомбы.


Будучи единственной дочерью князя Петра Ивановича Прозоровского, Анастасия Петровна принесла своему мужу в приданое подмосковное имение Петровское Звенигородского уезда, тульское Епифанского уезда село Бучалки и орловское под Ливнами село Сергиевское; несколькими имениями владел и Иван Алексеевич, затем они были разделены на две части между его двумя сыновьями, причем старшему — князю Федору Ивановичу (1700-1759), генерал-лейтенанту при императрицах Анне и Елизавете, достались Петровское, Бучалки и Сергиевское. Внук его князь Федор Николаевич (1751-1827) получил в качестве приданого за женой тульское Ефремовского уезда небольшое имение Шипово. А от своего холостого дяди — известного фаворита Елизаветы и основателя (вместе с Ломоносовым) Московского Университета Ивана Ивановича Шувалова, получил обширные лесные угодья во Владимирской губернии возле сел Мыт на реке Лух и Второво, а также построенный в 1764 г. каменный дом в Москве на Покровке, сохранившийся до наших дней — (№38). По этому дому потомки князя Федора Николаевича получили прозвание «Голицыны с Покровки».


В Петровском (теперь Петрово-Дальнее) Федор Николаевич построил в 1807 г. дом в стиле Empire — каменный, двухэтажный, с шестью колоннами, уцелевший до наших дней. Там теперь санаторий, изредка я вожу своих знакомых, его показываю. Узнавая, что я Голицын, привратники всегда любезно открывают двери.


У Федора Николаевича было пять сыновей и ни одной дочери, двое старших — Иван и Николай, служили офицерами во времена наполеоновских войн, третий Федор служил дипломатом, посланником в Неаполитанском королевстве и великом герцогстве Вюртембергском. Все трое были холостяками. Четвертый — Александр, женатый на графине Н.И.Кутайсовой, служил в Третьем Отделении у Бенкендорфа; небезызвестная Анна Вырубова приходилась ему правнучкой и, следовательно, была троюродной племянницей моему отцу, но он ее никогда не видел. Дед мой о своем дяде Александре Федоровиче всегда отзывался неохотно и говорил, что каждый порядочный человек должен презирать служащих Третьего Отделения, полиции и жандармерии.


Единственный сын князя Александра Федоровича — Евгений, был морским офицером и утонул возле Кронштадта при испытаниях какого-то морского изобретения. Его портрет в детстве, так называемый «Хинный мальчик», то есть улыбающийся весьма кислой улыбкой, хранится у моего племянника Иллариона.


Пятый, младший сын князя Федора Николаевича, Михаил (1800-1873) был моим предком. В молодости он служил в Лейб-гвардии Конном полку, хорошо знал декабриста Одоевского и «за недоносительство» шесть месяцев просидел в Петропавловской крепости, после чего с тем же чином был переведен на Кавказ. Этот его проступок столь тщательно скрывался в семье, что мой дед, к своему большому изумлению, узнал о нем лишь в глубокой старости, когда прочел опубликованный в 1923 году список декабристов, хранившийся в письменном столе царя Николая I . И только тогда он понял, почему его отец дослужился только до поручика [В действительности, М.Ф.Голицын просидел шесть месяцев на гауптвахте при полку, пока велось следствие по подозрению о его участии в заговоре. Был признан невиновным и освобожден с «высочайшей» резолюцией: «Освободить без всякого дальнейшего взыскания». Впоследствии имел несколько орденов и дослужился до чина полковника. По выходе в отставку был назначен шталмейстером Двора Ее Императорского Величества.].


Вернувшись в Петербург, прадед определился в тот же Лейб-гвардии Конный полк и женился на немке, графине Луизе Трофимовне Барановой (1810-1887), вернее, фон Баренхоф. Ее мать Юлия Федоровна, рожденная графиня Адлерберг, была фрейлиной, а позднее статс-дамой супруги Николая I, который, согласно семейному преданию, случалось по ночам «ошибался дверью» и оставлял императрицу в одиночестве. Ее дядя Владимир Федорович граф Адлерберг был министром Императорского двора при Николае I и Александре II, как после него и его сын Александр.


Луиза Трофимовна по смерти мужа перешла в православие. Еще в 20-х годах я помню ее крестильные ажурные шелковые чулочки с дырочками на пятках для миропомазания, обшитыми в виде двух солнц. Куда делась эта музейная редкость — не знаю.


Ко времени свадьбы моего прадеда и прабабки относятся их портреты, ныне существующие в четырех парных копиях по числу Голицынских имений. Одна пара сейчас находится в семье моей сестры М.М.Веселовской, другая пара — в музее «Архангельское», я же ее и опознал, к большому удовольствию сотрудников музея, третья пара разобщена, портрет прадеда попал в Московский Исторический музей и числится там, как «Портрет неизвестного в мундире Лейб-гвардии Конного полка», а портрет его жены оказался в Тульском музее и долго висел там, как «Портрет неизвестной». После нескольких письменных заявлений моих и моих сестер истина была восстановлена. Куда делась четвертая пара — неизвестно.


Князь Михаил Федорович, выйдя в отставку, стал жить в Москве в своем родовом доме и в Петровском. Долгие годы он был Звенигородским предводителем дворянства, дослужился до чина тайного советника. В 1859 — 1873 гг. Михаил Федорович был Главным директором Голицынской больницы и много способствовал ее развитию и процветанию. Б.Н.Чичерин в своих воспоминаниях называет его «человеком недалеким», но зато всячески превозносит его жену — княгиню Луизу Трофимовну, рассказывает, что у нее бывала «вся Москва» и что она является самой важной дамой Москвы. Цари Александр II и Александр III , бывая в Москве, сперва делали визит генерал-губернатору, а затем ей.


У князя Михаила Федоровича было четыре сына и ни одной дочери. Старший Иван (1835-1897) бросил жену, был бездетным, служил гофмейстером у царицы Марии Федоровны и жил всегда в Петербурге. Второй — Александр (1838-1919) был холостяк, жил в Москве и в Петровском; он управлял всеми Голицынскими имениями. Третий — Михаил (1840 — 1916) в молодости служил в Лейб-гвардии Конном полку и, судя по фотографиям, представляется эдаким бонвиваном, весельчаком, общительным и симпатичным. Тайно от родителей он был женат на балерине и имел от нее дочь Надежду, о которой мой отец всегда высоко отзывался. Четвертый, младший брат, был мой дед князь Владимир Михайлович.


Иван, и в особенности Михаил, в молодости жутко играли в карты. Переписывая векселя, они задолжали ростовщикам огромные суммы.


При мне мой брат Владимир спросил деда:


— Дело прошлое. Скажи, сколько долгов было у твоих братьев? Миллион?


— Нет, побольше, — отвечал тот.


— Два миллиона?


— Нет, поменьше. — Однако дед отказался назвать сумму.


Чтобы покрыть долги, были проданы земли и леса в Мыте и Второве. Александр заставил брата Михаила на время выйти в отставку и поселиться в Петровском, где тот, от нечего делать занялся разборкой Голицынского и Шуваловского архивов, в результате чего написал очень хорошую книгу «Петровское», составляющую ныне библиографическую редкость; она вышла в 1912 г. Умер Михаил Михайлович в чине генерала от кавалерии, который был высшим генеральским чином в России того времени, и имел все Российские награды.


2


Князя Александра Михайловича — дедушку Сашу — я очень хорошо помню. В Москве изредка он приезжал к моим дедушке и бабушке и за обедом всегда садился рядом с бабушкой справа от нее. Был он маленьким, худеньким старичком, с белыми, скорее желтоватыми, длинными, зачесанными назад волосами и короткой белой бородкой. Нас — детей — к нему подводили, он небрежно окидывал каждого острым взглядом темных глаз и совал нам целовать свою руку. Вот эта рука с длинными пальцами и синими вздутыми склеротическими жилками мне особенно запомнилась.


В молодости он влюбился в знаменитую шведскую актрису Нильсен, приезжавшую на гастроли в Москву. Еще недавно у нас хранились ее многочисленные фотографии. Была она высокая, с огромными глазами и огромными косами блондинка. Он сделал ей предложение и получил отказ, который настолько его потряс, что он отдалился от всех, жил уединенно, то в Москве, то в Петровском. Его духовником был архимандрит Чудова монастыря, а затем викарный Московский епископ Арсений, с которым он вел нескончаемые беседы, а при разлуке деятельную переписку на духовные темы. После дедушки Саши остались интересные, в отрывках, воспоминания, которые я перепечатал и роздал родным.


Его пунктиком, его страстной любовью было Петровское, как место, где он родился, где должен прославляться Голицынский род. Та великолепная, исторически сложившаяся, накопленная несколькими поколениями обстановка парадных комнат Петровского, запечатленная на фотографиях в книге его брата Михаила, должна была оставаться незыблемой, неизменной, как символ незыблемости и благоденствия Голицынского рода.


А вещи в Петровском были действительно великолепными — богатая библиотека Шувалова, старинная мебель, несколько бронзовых часов, мраморные Шубинские бюсты Екатерины II и князя Федора Николаевича в молодости и портреты, портреты. Их было несколько десятков и совершенно бесценных, начиная от огромного портрета конца XVII века боярина князя Бориса Ивановича Прозоровского, который ныне украшает зал №1 Третьяковской галереи. Далее шла вереница портретов Голицыных, все парные, мужчины в париках, со звездами на груди, женщины с открытыми декольте. Были портреты И.И.Шувалова, М.В.Ломоносова, многих царей и цариц, множество акварельных портретов, серия картин Каналетто с видами Венеции, вывезенных из Италии Шуваловым…




В течение по крайней мере полувека дедушка Саша служил церковным старостой церкви села Петровского. Была она построена князьями Прозоровскими в XVII веке с галереей и послужила прообразом церквей Нарышкинского стиля в Уборах и Филях. Там был поразительной тонкости резной деревянный иконостас — и в главном храме, и в приделах. В XVIII веке церковь значительно перестроили, убрали галереи, растесали окна, тем самым сильно исказив ее облик. К правому приделу позднее было пристроено в стиле Empire помещение для мраморной гробницы князя Федора Николаевича, рядом похоронили его старшего сына Ивана Федоровича.


Особенно богато были изукрашены золотой резьбой оба придела, в синих, обрамленных золотом медальонах находились изображения святых, над ними как бы парили золотые голуби.


В 1934 году Сталин, укрывшийся за высокой кирпичной стеной имения Зубалова в четырех километрах от Петровского, но на другом берегу Москвы-реки (в конце поселка Калчуга по Рублевско-Успенскому шоссе), как-то заметил, что ему надоело видеть издали церковь. И храм был снесен за одни сутки. Современные искусствоведы нередко жалеют о гибели прекрасного памятника старины. В нем находилась икона Тихвинской Божьей Матери начала XVII века — моление князя Семена Васильевича Прозоровского, воеводы царя Михаила Федоровича, который возил ее с собой в походы, и в день праздника иконы 26 июня победил шведов. С тех пор во всех имениях, перешедших к Голицыным от Прозоровских, этот день отмечался как престольный праздник. А древняя икона сейчас неизвестно где, скорее всего, попала за границу в обмен на валюту.


В книге В.Я.Либсона «По берегам Истры и ее притоков» (1974) из серии «Дороги к прекрасному» говорится о Петровском и о том, что его владельцы были просвещенными и либеральными деятелями, в качестве доказательства приводится факт посещения Петровского знаменитой актрисой Марией Николаевной Ермоловой. Тут Либсон спутал. В Москве до 1930-х годов жила другая Мария Николаевна Ермолова — внучатая племянница генерала Ермолова и приятельница моей бабушки. Именно эта Ермолова — светская дама — постоянно бывала в Петровском.


Дедушка Александр Михайлович окончил Московский Университет; он был убежденным консерватором, например, отрицательно относился к реформам Александра II. Он считался хорошим хозяином, ездил время от времени по имениям, контролировал деятельность управляющих, заводил различные сельскохозяйственные новшества, применял усовершенствованную обработку земли, построил в Бучалках крахмальный завод. Тогда многие помещики беспощадно сводили леса. А он, следом за своим отцом, а возможно и за своим дедом князем Федором Николаевичем, считал, что леса надо беречь и при правильном пользовании они приносят немалый доход. Самому ему денег вряд ли требовалось много, хотя в особняке, который он снимал на Чудовке против церкви Николы в Хамовниках, было двенадцать комнат. Крупные суммы он жертвовал монастырям. Но у его брата, а моего деда Владимира Михайловича было восемь человек детей, и хотя жалование он получал порядочное, но для поддержки семьи и воспитания детей считалось, что средств нужно много, и Александр Михайлович продолжал изыскивать источники дополнительных доходов, которые шли в пользу семьи брата, мало интересовавшегося денежными делами.


Александр Михайлович был консерватором даже в мелочах. В своих воспоминаниях моя бабушка пишет, как она несколько раз пыталась переставлять мебель в Петровском в отсутствие своего деверя. Так тот, замечая подобные перемены, ничего ей не говорил, но приказывал лакею все расставлять на старые места.


Этот лакей, по имени Алексей, наверное, был единственным, к кому Александр Михайлович был искренне привязан. Когда Алексей заболел туберкулезом, к нему приглашались лучшие московские врачи, позднее его отправили в Крым, где он и умер. Для старого холостяка его смерть была большим горем, до самой революции он заботился о его вдове и сыне, завещал им солидный капитал.


Тяжелый вопрос был: кому должны достаться Голицынские имения? Дедушка Александр Михайлович был убежден, что дробить их нельзя, они должны оставаться в одних руках. А племянников у него было четверо. Ну и что! Пусть одна Голицынская семья будет благоденствовать и поддерживать славу рода, а другие, как сумеют, устроятся. Кого же выбрать наследником?


Сперва Александр Михайлович все имения завещал, как положено традицией, старшему племяннику Михаилу — моему отцу, но тот стал либералом, и дядя в одном тяжелом разговоре достаточно прозрачно ему намекнул: «Смотри, если не угомонишься, переменю завещание».


Следующим племянником был Николай (дядя Никс). Но когда он собрался жениться, то родители его невесты потребовали, чтобы жениху был выделен кусок земли. Он получил свадебный подарок — маленькое имение Шипово Ефремовского уезда Тульской губернии и, следовательно, как наследник отпадал.


Третьим племянником был Александр (дядя Саша). Он тоже был слегка либералом, жил в Петровском и развил там бурную деятельность. По образованию врач, он служил хирургом в Звенигородской больнице, построил там корпус, организовал на средства Голицыных амбулаторию в Петровском, где принимал больных. Рассказы о том, как он внимательно относился к больным, как ездил к ним на дом даже по ночам, обычно верхом, дожили в Петровском и его окрестностях до сегодняшнего дня и переросли в легенды, немало удивляющие нынешних приезжих и особенно молодое поколение. Вряд ли его врачебная деятельность нравилась суровому холостяку — дяде, но они жили вместе в Петровском и естественно сблизились между собой.


Четвертым племянником был Владимир (дядя Вовик). Из всех братьев он был, вероятно, самым, как тогда выражались, «красным». Служа в Ливнах Орловской губернии, он совершил с точки зрения дедушки Александра Михайловича, ужасающий поступок — женился на бедной крестьянской девушке. Старик этот брак не признал и не пожелал даже видеть очаровательную, милейшую тетю Таню, которую все остальные Голицыны искренне полюбили.


В 1919 г. Александр Михайлович умирал в Москве, всеми покинутый, в одиночестве, умирал от голода, от старости; ему было 82 года. Его любимое Петровское еще за два года до того форменным образом опустошил любимый племянник Александр. Осенью 1917 г. крестьяне, надеясь получить долгожданную землю, жгли помещичьи имения. Опасаясь поджога, Александр вывез на многих подводах большую часть мебели и портретов в Москву. Куда делись Шуваловская библиотека и Голицынский архив — не знаю; между прочим, у некоторых книголюбов и сейчас берегутся ценные тома с экслибрисами Петровского. О судьбе портретов я еще буду рассказывать, а мебель была свалена в сарае Покровского дома, который сгорел в 1920 г.


Тяжело, наверное, было умирать одинокому старику. А умирал он на руках нелюбимого, отвергнутого им племянника Владимира. Он был единственный родственник, который, согласно предсмертной воле покойного, повез его на простой телеге хоронить в Петровское. Большая толпа крестьян собралась на похороны. В 1923 г. я видел к югу от церкви его могилу — простой деревянный крест с полустертой надписью...


Было вскрыто его завещание. Все имения — Петровское — 1000 десятин, Бучалки — 5000, Сергиевское — 3000 (цифры неточны), достались племяннику Александру [На самом деле Александру Владимировичу Голицыну лишь Петровское было завещано полностью, а все остальные имения — в половинной доле владения с Владимиром Михайловичем Голицыным.], а моему отцу лишь золотые часы. Впрочем, революция доказала, что часы оказались более ценным предметом, нежели обширные земли.


Ну, а я, как младший сын своего отца, при всех обстоятельствах мог претендовать в лучшем случае на эти самые золотые часы и, не случись революция, наверное, стал бы рядовым служащим, если, конечно, не женился бы на какой-нибудь богатой купчихе.


3


Перехожу к рассказу о своем деде князе Владимире Михайловиче.


Он родился в Париже в 1847 г. и первые восемнадцать лет своей жизни провел за границей. Сохранился его акварельный портрет — сидит на травке прелестный мальчик лет пяти, в белой рубашонке, в красных шароварах, на ногах сапожки и кормит кролика.


С самого детства дедушка любил Францию, ее историю, ее литературу, считал Вольтера и Руссо величайшими философами мира. Ему посчастливилось несколько раз побывать на балах Наполеона III в Тюильрийском дворце. И там однажды к его матери подошел высокий, представительный старик со звездой и лентой под фраком. Когда он отошел, сын спросил мать, кто это такой, и та ответила, что это барон Геккерн, иначе говоря Дантес — убийца Пушкина.


До восемнадцати лет дедушка разговаривал и думал только по-французски. Насколько он любил французов, настолько ненавидел немцев, вернее пруссаков — обоих Вильгельмов и особенно Бисмарка, считая его убийцей Рудольфа Австрийского, Людвига Баварского, Гамбетты и нашего Скобелева, и очень любил об этом рассказывать, доказывая правдоподобность своих версий.


Он был аристократом до кончиков ногтей, за которыми всегда тщательно ухаживал. Одевался у лучших портных; о его особенной элегантности упоминает князь С.А.Щербатов в своих воспоминаниях «Художник ушедшей Руси» [Точнее — изящество: «Старик Савва Мамонтов… что-то доказывал изящному… кн.В. М. Голицыну» (Щербатов С. Художник в ушедшей России. Н.-Й., 1965. С.349).]. Но дедушка был аристократом не только внешним обликом, но и по духу. Однажды он был с визитом у какого-то богача — выскочки, и сидя в кресле во время беседы, нечаянно уронил носовой платок. Он нагнулся, собираясь его поднять, но хозяин остановил его руку и позвонил в колокольчик. Явился лакей, и хозяин сказал ему, указывая на платок: «Подними и передай барину».


Так вот, дедушка говорил, что настоящий аристократ никогда не стал бы из-за такого пустяка звонить лакею, а просто нагнулся бы и поднял платок.


В дедушке не было ни на копейку чванливости, столь характерной и для тогдашних выскочек и для современных «главнюков» [Характерное для автора обозначение советских чиновников.]. Он запросто и со вниманием разговаривал с любым человеком, но тот всегда чувствовал расстояние между собой и дедушкой и держался подтянуто. В какой-то степени подобный аристократизм перешел к моему брату Владимиру.


Дедушка окончил естественный факультет Московского университета. К его службе, к его карьере, увлечение ботаникой не имело никакого отношения. Ботаника была его хобби. Он оставил после себя научные труды, две брошюрки — «Особенности флоры Епифанского уезда Тульской губернии» и «О распространении одного редкого вида ромашки в Звенигородском уезде Московской губернии», и ряд очерков о старой Москве. Благодаря этим двум брошюркам, в 1922 г. дедушка стал членом КУБУ (Комиссии по улучшению быта ученых), правда, третьей категории (из четырех), и года два-три получал хороший паек.


Службу он начал в Москве в канцелярии Московского генерал-губернатора князя В.А.Долгорукова и, постоянно продвигаясь вперед, стал при нем вице-губернатором, затем губернатором, отвечая за дела в Московской губернии. Но тут его карьера оборвалась. Долгоруков скончался, и генерал-губернатором стал великий князь Сергей Александрович, младший брат царя Александра III.


Некоторое время они служили вместе, и постепенно их отношения охлаждались. Наверное, недалекому великому князю претили независимость и острый ум деда, ему нашептывали на деда льстецы. И однажды чиновник принес деду царский рескрипт, в котором тот назначался Полтавским губернатором.


Деда взорвало. Он, — любивший Москву, считавший себя москвичом, и вдруг должен уезжать в Полтаву, его даже не спросили — хочет ли он покидать Москву. Он собрался тут же подавать в отставку. Брат Александр Михайлович насилу его уговорил не поступать столь демонстративно. И дедушка, сказавшись больным, к великому удовольствию бабушки уехал с нею за границу на какие-то воды. Два года он тянул, числился Полтавским губернатором, в Полтаву не ехал, наконец подал в отставку.


Живя в Москве, он развернул кипучую деятельность, сблизился с самыми видными и культурными представителями московского купечества — с Третьяковым, Солдатенковым, Якунчиковым, Вишняковым, участвовал в различных обществах, способствовавших улучшению жизни и просвещению москвичей, время от времени подставлял ножку московским администраторам и тому же великому князю. Он был председателем обществ — «Друзей Малого театра» и «Друзей Политехнического музея». О втором обществе ничего не могу сказать, а вот для Малого театра он сделал немало — боролся с театральной администрацией за русский репертуар, всячески защищал А.Н.Островского, с которым был близок, защищал талантливых актеров и актрис, которых затирали, Садовские Пров Михайлович и Михаил Прович были его друзьями. В старости дедушка любил рассказывать о Малом театре, о его постановках, о его актерах. Ведь он видел самого Щепкина. Он рассказывал о тех же Садовских, о Ленском, Южине, Федотовой; Яблочкину называл просто Сашенькой. Уже в 1920-х гг. к дедушке приходили: артистка Малого театра Турчанинова и артист Художественного — Вишневский. В те же годы были напечатаны его «Воспоминания о Малом театре». Но эти воспоминания — малая часть тех живых и интересных устных рассказов, которые мы — внуки, слушали, развесив уши.


Запомнилось такое.


Дедушка хорошо знал Горбунова, который как артист Малого театра не сумел достичь особых успехов и перевелся в Петербург в Александровский театр. Зато он прославился как замечательный рассказчик, автор устных сценок и анекдотов. Его постоянно приглашали в дома разных лиц, в том числе и высокопоставленных, где он забавлял своих слушателей. Позвали его и во дворец к царю Александру II. Царь слушал, слушал, а потом спросил Горбунова:


— А про меня ты что рассказываешь?


Горбунов очень испугался, стал отнекиваться.


— Врешь! — сказал царь. — Расскажи, ничего тебе не будет.


И Горбунов решился.


Как известно, членами Государственного Совета являлись почтенные старцы, которые уже не могли принести пользы на служебном поприще.


— Однажды, — говорил Горбунов, — в ожидании царя они сидели в удобных креслах. Царь задерживался, они дремали. Вдруг вошел флигель-адъютант и громко крикнул:


— Государь идет!


Царь вошел, повел носом и сказал:


— Открыть форточки!


Александр II, очень довольный, подарил Горбунову перстень.


А вот, куда театральные, да и прочие историки Москвы, Третьяковской галереи не заглядывали, так это в дедушкин дневник, который он вел всю жизнь, начиная с 18 лет, и последнюю запись в нем сделал накануне своей кончины. Тридцать один том, по 500 страниц каждый, исписал дедушка! Из них, предпоследний том — германская война и первые два года революции — пропал, последний том — 1919-1932 гг. — хранится у моего племянника Иллариона, а остальные 29 находятся в рукописном отделе Ленинской библиотеки [Отрывки из дневника В.М.Голицына были опубликованы в «Московском журнале» (1991. № 9-11).].


Писал дедушка свой дневник так: поперек его жилета на серебряной цепочке всегда висел тоненький карандашик, а под левой манжеткой были спрятаны узкие ленточки слоновой бумаги. Целый день дедушка разъезжал, заседал, беседовал, слушал молебны, обедал в ресторанах, смотрел очередную пьесу, а в свободные промежутки времени доставал одну из ленточек, набрасывал на нее «тезисы» и перекладывал ее под правую манжету.


Вставал он всю жизнь в семь утра, шел в свой кабинет, раскладывал на столе написанные накануне ленточки, и заносил в толстенный том самую суть этих записей. Ручек у него было по числу дней в месяце; они хранились в особом серебряном стаканчике. Тридцать первая ручка употреблялась лишь семь раз в году и была неудобная, чересчур толстая. Почерк у дедушки был особенный, с завитками и очень неразборчивый, к нему требовалось привыкнуть.


Я рассказал Ираклию Андроникову об этом дневнике. Подумав немного, он ответил: «Оставим его историкам XXI века». Наверное, он был прав.


У Московского купечества дедушка пользовался большою популярностью и уважением. В 1897 г. дедушка почти единогласно был избран Московским Городским головой [В постсоветское время это соответствует должности председателя Московской городской Думы.]. Узнав об этом, великий князь Сергей Александрович якобы воскликнул: «Этого еще только не доставало!»


Вот, когда во всю ширь развернулась деятельность дедушки во славу Москвы! Восемь лет он являлся наиболее известным в России городским головой. Наверное, это было самое счастливое время в его жизни. При нем в Москве вместо конок был пущен трамвай, построен Рублевский водопровод, причем он сам выбрал площадку для насосной станции близ села Рублева и место для отстойников на Воробьевых горах. Была значительно расширена канализационная сеть, на Лубянской площади построена станция канализации, существовавшая до 1930-х гг., и устроены Люблинские поля орошения. Он умел уговаривать московских богатых купцов жертвовать крупные суммы на богадельни, приюты, при нем были построены основные корпуса клиник — на Девичьем поле и при Солдатенковской (теперь Боткинской) больнице, был построен Политехнический музей, замощено много московских улиц, организована существующая и поныне нумерация домов. И уж не помню — где только дедушка ни приложил свою руку! Но ни в одном теперешнем труде по истории Москвы не упоминается его имя [В эпоху гласности это упущение исправлено: на юбилейных торжествах 1997 г. по поводу 850-летия Москвы заслуги Владимира Михайловича неоднократно отмечались; на специально изготовленном декоративном блюде «Устроители Москвы» В.М.Голицын изображен рядом с Ю. М. Лужковым. См. о нем также в кн.: «Московская власть: городские головы. 1782-1997». М., 1997. С.135-138.].


Он очень гордился тем, что уговорил Третьякова передать свою галерею городу Москве. Членом ее Попечительского совета он состоял до самой революции. Третьяков завещал посещение галереи бесплатным, а на ее содержание выделил определенный капитал. А с тридцатых годов билеты стали продавать. И дедушка сетовал, что завещание близкого к нему человека было нарушено.


Он и метро задумал строить в Москве. Начались переговоры с английскими капиталистами. Были проведены изыскания как раз по тем двум трассам, по которым много лет спустя была построена первая очередь метро. Одна линия шла от Крымской площади по Остоженке, Волхонке, Моховой на Театральную, Лубянскую площади и по Мясницкой до Каланчевской площади. А другая — от Смоленской площади, по Арбату, Воздвиженке и на соединение в Охотном ряду. Данные этих изысканий позднее очень пригодились.


Но тогда, в 1902 г., метрополитен оказался не по средствам городу Москве, и работы начаты не были [Идея строительства метро в Москве была выдвинута не В. М. Голицыным. По воспоминаниям его сына В. В. Голицына дело обстояло следующим образом: «Когда отец был Городским Головой, он получил однажды приглашение к генерал-губернатору на заседание. Там разбирался проект инженера Балинского, приехавшего из-за границы, постройки в Москве метро. Спросили мнение Городского Головы. Отец сказал, что может высказаться лишь после того, как городские специалисты подробно рассмотрят юридические, технические и финансовые условия договора. А условия оказались такими: предприниматель предлагал построить сеть метро в течение пяти лет. Для покрытия своих затрат он будет пользоваться по окончании застройки доходами от метро в течение ряда лет, а немедленно — с первого же дня — к нему переходит доход от трамвая. Если за пять лет он не построит метро, то все, им построенное, остается в пользу города безвозмездно… Ознакомившись с условиями, мой отец и другие городские деятели поняли, что приезжий аферист с первого дня, не затратив ни гроша, заберет очень доходный трамвай, пять лет будет с него получать доход, для отвода глаз в нескольких местах в городе будет ковырять землю — «строить метро», а через пять лет скажет, что у него ничего не вышло, и уедет к себе за границу, положив в карман доход от трамвая. Конечно, городские деятели сделали все, от них зависящее, чтобы эта афера провалилась» (архив В. А. Голицына).].


В связи с этой неудачей дедушка рассказывал такой анекдот.


В Москву на Главный почтамт поступил пакет из Англии с адресом на английском языке. Прочитав слово, напоминающее задуманное строительство, почтовые чиновники переслали пакет в Московскую Городскую Управу, там его вскрыли и, к своему ужасу, убедились, что это послание от архиепископа Кентерберийского митрополиту Макарию. Перепутали метрополитен с митрополитом! Скандал мог разразиться небывалый. Дедушке пришлось ехать ко владыке извиняться и вручить ему распечатанный пакет.


И на третье четырехлетие дедушка был избран почти единогласно. Но наступил бурный 1905 г. Был убит на улицах Москвы революционер Бауман. Многотысячная толпа с красными флагами понесла гроб с телом через центр, мимо здания Городской Управы (теперь музей Ленина). Дедушка со всем штатом вышел на крыльцо. Все стояли с непокрытыми головами. Это было сочтено за сочувствие революции, за демонстрацию. Дедушке грозило отстранение от должности, но он опередил события и послал царю телеграмму, в которой говорилось, что он не может оставаться городским головой в городе, где «совершаются казни без суда». Подобная же телеграмма, при сходных обстоятельствах, была послана нашим родственником, Тульским губернатором Михаилом Михайловичем Осоргиным. В 1925 г. вышел сборник «Материалы и документы о революции 1905 года». Там были опубликованы обе телеграммы под глупейшим заголовком: «Они струсили».


Отцы города и все городские служащие проводили дедушку с огорчением. В свое время он ввел звание «Почетный гражданин города Москвы» (не путать со званием «Почетный гражданин»). Первым получил это звание Третьяков, вторым при отставке получил дедушка, третьим — английский посол сэр Бьюкенен, когда он, после объявления Англией войны Германии на стороне России и Франции, приехал в 1914 г. в Москву. Позднее это сверхпочетное звание никому не присуждалось.


Отцы города заказали Серову дедушкин портрет, который до самой революции висел в Управе, потом его перенесли в соседнее здание Исторического музея. В семье этот портрет не любили, считали, что Серов никак не отразил дедушкин характер, изобразил его эдаким безразличным ко всему снобом, хотя прекрасно был осведомлен о его деятельности.


Продолжая жить в Москве, дедушка не оставил своих забот о благе города, он участвовал в нескольких благотворительных обществах, еще больше сблизился с Малым театром. Он даже основал особую партию, которая называлась «Мирное обновление», о чем я сам читал язвительную заметку в старых газетах, что «в Москве основана новая партия, почетным и единственным членом которой является небезызвестный князь В.М.Голицын». В своих воспоминаниях С.Ю.Витте ворчал, что в Москве «мутят воду» представители аристократических фамилий — князь Голицын и князь Трубецкой.


Дедушка любил Москву и любил Россию. Как человек несомненно большого государственного ума, он не мог не видеть, как по наклонной плоскости катится царская власть; через близких ему лиц он хорошо знал, какие ничтожества окружают безвольного царя, знал какую силу забирает проклятие России — Распутин, предвидел — куда приведет бессмысленная политика царских министров и как истинный патриот глубоко страдал, чувствуя свое бессилие изменить строй...


4


На этом я оборву рассказ о дедушке и перейду к рассказу о его жене, о бабушке Софии Николаевне (1852-1925).


Бабушек у меня было несколько, так мы — внуки — называли не только двух основных — мать отца и мать матери, но и всех их сестер. Однако остальных мы называли с именами — бабушка Оля, бабушка Юля, бабушка Женя и т.д. А мать отца — Софью Николаевну — самую нашу любимую, самую к нам близкую — мы всегда называли просто бабушкой.


От нее остались воспоминания — две тонкие тетрадки, исписанные неразборчивым, остроугольным, похожим на немецкий готический почерком. Писала она их в очень тяжкое время, в 1918 г., и с тех пор они лежали спрятанными и вряд ли кто-либо их читал. Я показывал их своей машинистке — Татьяне Николаевне. Она внимательно перелистала обе тетрадки и сказала: «Я разберу». И перепечатала. И мы — внуки, читали их, наслаждались ими и говорили: «Какая наша бабушка была прелестная!»


Она описывала свое детство, как шалила, однажды, например, выкинула в окошко вагона ботинки своих сестер, описывала, как ездила за границу, как училась «понемногу, чему-нибудь и как-нибудь». А между прочим, она говорила на пяти языках, пела, рисовала, играла на рояле. Она писала о своем первом поэтичном романе с морским офицером Дмитрием Павловичем Евреиновым, который приходился двоюродным братом моему деду со стороны матери. У них даже было тайное свидание и встречи через окно. Родители ее были против этого брака, слишком бедным был жених. И она подчинилась их воле. Она описывала балы, как начал ухаживать за ней мой дед — изящный молодой чиновник при московском генерал-губернаторе, подробно рассказывала о своей свадьбе...


Бабушка происходила из знатной армянской семьи Деляновых (Делянян), перешедших на русскую службу еще в конце XVIII века. Ее дед Давыд Артемович был генерал-майором во время Наполеоновских войн. В военной галерее Эрмитажа его портрет находится в нижнем ряду. Вид у моего прапрадеда весьма бравый, много орденов на груди, только он чересчур черен и чересчур лохмат.


Он был женат на Лазаревой, тоже армянке. Ее отец и дядя известные богачи — являлись основателями в Москве Лазаревского училища, нынешнего Института востоковедения. У Давыда Артемовича было два сына, из них младший, Иван Давыдович, стал министром просвещения, графом и являлся автором известного циркуляра о недопущении «кухаркиных детей» в высшие учебные заведения. Мой отец в своих воспоминаниях его называет «мракобесом».


Старший — Николай Давыдович, служил директором Лазаревского училища. Он был женат на Елене Абрамовне Хвощинской, принадлежащей к среднедворянскому, старинному, с XVI века, роду. Сохранилась икона с надписью: «Благослови Бог Абрама и Софью. 1818 год». Это родители моей прабабушки [Их каменные памятники и сейчас высятся на кладбище Донского монастыря (примеч. автора).]. Княжна Софья Михайловна Горчакова была родной сестрой лицейского товарища Пушкина, холостяка и долголетнего канцлера — князя Александра Михайловича, умершего в глубокой старости. Этой иконой потом благословляли многих невест нашей семьи.


Николай Давыдович Делянов, кажется, ничем особенным не выделялся, был просто добрым и хорошим человеком. От Лазаревых ему досталась дача с четырьмя десятинами земли под Калугой — Железники (теперь почему-то называют Железняки). Там был старинный с колоннами деревянный дом, сад и огород. Теперь все это исчезло. В Калужском музее сохранились портреты Лазаревых начала прошлого столетия — черных, длинноносых армян.


В своих воспоминаниях бабушка подробно описывает Железники; там она провела детство и юные годы, по наследству они достались ей, там она и дедушка постоянно жили в течение летних месяцев вплоть до самой революции.


Деляновы были совсем не богаты, а после смерти прадеда Николая Давыдовича у прабабушки Елены Абрамовны осталась только пенсия. Но она задумала разбогатеть. Не знаю — кто ей, неопытной вдове, подсказал, но она решила, что в недрах Железниковской земли находятся залежи каменного угля. Наверное, ей мерещились «златые горы», когда она начала копать пахоту. Копала, копала, не сама, конечно, она давала деньги. Шахта то становилась очень глубокой, то обваливалась, то ее заливало водой, опять ее углубляли. И прабабушка на этой злосчастной затее потеряла массу денег, здоровье и в конце концов умерла. Зато у современных геологов шахта, кажется, до сих пор пользуется большой популярностью, и на основании найденных там грунтов они строят свои умозаключения о геологическом строении Калужской земли.


Свадьба дедушки и бабушки происходила в 1871 г., они душа в душу прожили вместе 54 года. У них было десять человек детей, но две девочки умерли совсем маленькими. Бабушка увлекалась живописью; в своих воспоминаниях она пишет, что ей уроки давали князь Г. Г. Гагарин, позднее Саврасов. Она писала очень милые акварели, копировала картины. В моем деревенском домике хранится испорченная скверным лаком ее копия с картины Айвазовского. Она очень хорошо вышивала. Долгое время в нашей семье береглись ширмы с вышитыми шелком птицами, а у меня хранится платок — бывшая спинка от кресла, которую она украсила аппликациями. Она помогала молодым художникам, изыскивала средства на организацию их выставок, стремилась доставить им известность, уговаривала своих богатых приятельниц купить их картины. Одним из этих молодых художников был Левитан. Его, как еврея, собирались высылать из Москвы, благодаря хлопотам бабушки, он остался.


Василий Дмитриевич Поленов был к ней близок с давних пор. Ей захотелось иметь свой портрет, и она попросила Поленова рекомендовать ей талантливого, молодого и желательно дешевого художника. Поленов привел к ней своего ученика Коровина. Когда портрет был почти закончен, Поленов приехал к бабушке, не застал ее, что-то ему не понравилось в портрете, он взял кисть и краски и написал по-своему. По словам дедушки, он только испортил портрет, а бабушка его невзлюбила и отослала в Бучалки, где он провисел до революции, затем его забрали в Москву. Но он был столь велик, что не помещался в комнатах и лежал свернутым в рулон в уборной нашей квартиры. Там его обнаружил в 1924 г. художник П. П. Кончаловский, который нередко приходил к бабушке. Он пришел в восторг от портрета, сказал, что негоже его держать в столь непотребном месте и уговорил бабушку его продать в Третьяковскую галерею. Портрет был продан за 25 червонцев, то есть 250 рублей — такие тогда были цены. Он долгие годы висел в Коровинском зале, и люди останавливались перед ним и любовались той красавицей, которая, держа руки на спинке кресла, глядела на них сверху.


С того портрета началась карьера Коровина, бабушка всячески рекламировала молодого художника. А он, неблагодарный, в своих воспоминаниях даже не упомянул о своей благодетельнице.


Зато очень хорошо написал о ней другой художник — Л. О. Пастернак. В своих воспоминаниях он рассказывал очень живо о тех рисовальных вечерах, которые в определенный день недели устраивала бабушка в особняке на Большой Никитской, когда Поленов, Левитан, Коровин, Серов, автор воспоминаний, и другие художники, а также сама бабушка, ее приятельницы и ее дочери рисовали, а моделью им служили светские дамы, вроде блестящей княгини Зинаиды Юсуповой. Только Пастернак ошибается — особняк на Большой Никитской не был Голицынским, а дедушка его арендовал.


Бабушка не любила родовой дом на Покровке, он ей казался неуютным и, самое главное — слишком далеко отстоял от жилищ ее многочисленных друзей. Ведь большинство старинных дворянских особняков находились внутри неправильного треугольника — Остоженка с Волхонкой — Садовое кольцо — Спиридоновка с Большой Никитской и Моховая. Когда дедушку не слишком вежливо отстранили от должности Московского Губернатора и он должен был освободить казенный дом на Тверской (на этом месте теперь гостиница «Минск»), то семья сперва переехала на Покровку. Но живая, общительная бабушка там затосковала и через два года настояла на переезде. Стали снимать особняк и внутри упомянутого треугольника. Сперва поселились на Большой Никитской, потом старшие дочери повыходили замуж, сыновья поразъехались, а дедушка ушел в отставку с поста Городского головы и лишился жалования — двенадцати тысяч в год. Расходы пришлось сократить. К большому огорчению бабушки, была продана пара выездных лошадей с коляской, а дедушка, бабушка и две младшие дочери переехали на Знаменку. Но через сколько-то лет напротив был выстроен многоэтажный дом, закрывающий вид из окон. Причина показалась уважительной, и семья переехала на Большой Левшинский. Позднее там же поселились и мои родители со всеми нами.


А родовой Голицынский дом на Покровке по распоряжению дедушки Александра Михайловича был варварски перестроен, растесали все окна нижнего этажа, а помещения приспособили под магазины; верхний этаж не тронули и сдали под частную женскую гимназию, сад вырубили, на участке построили шестиэтажный дом. Словом, начали получать немалый доход. Ирония судьбы — в 1922 г. мой отец, приехав в Москву, поступил на работу в то учреждение, которое помещалось в бывшем Голицынском доме на Покровке. Однажды отец меня водил по комнатам второго этажа с расписанными потолками и гипсовой лепниной; крылатые амурчики и полуобнаженные богини глядели сверху на ряды столов и склонившихся над ними служащих. Позднее все помещения были разбиты на жилые клетушки, лепнину внутри и снаружи сбили, амурчиков замазали. И сейчас надо войти во двор и взглянуть на нетронутые жестокой рукой человека два или три узких и высоких с украшениями окна, чтобы догадаться о возрасте здания.


Возвращаюсь к своей бабушке. Судя по фотографиям и по портрету Коровина, в молодости она была не просто красива, но отличалась особенной, благородной красотой греческой богини. Курчавые волосы, которые передались многим ее потомкам и точеный, с небольшой горбинкой нос напоминал о ее армянском происхождении. Она была шатенкой, с большими светлыми и очень добрыми глазами. Говорили, что она походила на свою бабушку со стороны матери — княжну Софью Горчакову. Бабушкина красота и живость ума соединялись с исключительной добротой и кротостью характера. Я никогда не видел, чтобы она на кого-либо сердилась, хотя мы — внуки, наверное, постоянно ее огорчали и злоупотребляли ее добротой.


Ежедневно бабушка куда-нибудь уезжала. Когда собственные лошади были проданы, она стала пользоваться экипажем из специальной извозчичьей конторы. Приезжал кучер, которого звали Евпл, но бабушка, найдя имя неблагозвучным, звала его Василием, и тот откликался.


В Большом Саввинском переулке был детский приют, основанный на Голицынские средства еще ее свекровью Луизой Трофимовной, у бабушки денег поубавилось, для приюта она доставала пожертвования от московских купцов, числилась попечительницей и постоянно навещала сирот.


Бабушка была связана не только с художниками «Мира искусства», но и более левых направлений. Ее близкими друзьями были ныне незаслуженно забытые художники Досекин и Средин, изображающие старинные усадьбы, она поддерживала и декадентов, в том числе общество «Бубновый валет», в которое входил молодой Петр Кончаловский. И дедушка, и бабушка были хорошо знакомы с Валерием Брюсовым. Бабушка посещала все тогдашние художественные выставки, в том числе и архилевые...


У моего отца было семь братьев и сестер, у моей матери девять братьев и сестер, почти все они женились и повыходили замуж, заводили свои семьи. Двоюродных братьев и сестер я насчитал пятьдесят четыре (!!!). И у всех них были жены и мужья [С умершими младенцами , незамужними и неженатыми их насчитывается 75.]. С ума можно сойти! Поэтому, я буду рассказывать только о тех, какие были близки моим родителям и мне лично.


Глава вторая Мои предки со стороны матери


1.


Моя мать, Анна Сергеевна Лопухина, принадлежала к старинному роду Лопухиных, которые ведут свое происхождение от легендарного косожского вождя Редеди, жившего в XI веке и убитого в единоборстве тьмутараканским князем Мстиславом, младшим братом Ярослава Мудрого.


Выдающийся русский историк академик Степан Борисович Веселовский в одном из своих трудов доказывает, что многие дворянские роды, не имея возможности восстановить свои родословные исторически верно, начинали выдумывать предков из «немец», «от хазар», — в данном случае выдумали некоего Лопуха — внука Редеди, дружинника Владимира Мономаха.


Лопухиных Веселовский не называет, но думается, что вплоть до XVI века вся их родословная была весьма сомнительна. В XVI-XVII веках они являлись мелкими и средними дворянами, служившими по разным городам, но в конце XVII века, благодаря браку царя Петра с Евдокией Лопухиной, неожиданно выдвинулись.


Году в 1924 или 1925 мой старший брат Владимир и я пришли в Троицкую Лавру, уселись там близ Духовской церкви на огромную могильную плиту с отколотым небольшим концом и закурили. Мимо проходил тогдашний заместитель директора по научной части Сергиевского музея граф Юрий Александрович Олсуфьев. «Что это вы сидите так непочтительно на могиле своего предка», — заметил он. Оказывается, это была могила тестя царя Петра. Когда Петр сослал свою жену в Суздаль и казнил или сослал ее родных, его тесть успел умереть своей смертью и был похоронен в Лавре. А Петр приказал отсечь кусок его могильной плиты у изголовья.


Году в 1950 я показывал эту плиту своим сыновьям, но потом ретивые ревнители порядка решили облагообразить монастырскую территорию возле Духовской церкви и Троицкого собора и убрали все находившиеся там древние и более новые каменные надгробия.


При Елизавете Лопухины пострадали вторично. Одна из них непочтительно отозвалась об императрице, ее били плетьми, вырезали язык, а ее родных сослали. При Павле I один из Лопухиных, но не нашей ветви, выдвинулся, был министром, главой масонов, получил даже княжеский титул, но потомства не имел.


Из воспоминаний двоюродной сестры моей матери — княжны Ольги Николаевны Трубецкой, я узнал многое о семье Лопухиных. Были они средними дворянами, богатствами и обширными поместьями не обладали.


Мой прапрадед Александр Николаевич Лопухин, в молодости был кавалергардом, потом с 1818 по 1839 г. Вяземским уездным предводителем дворянства, где у него было родовое имение Успенское. Лопухины его продали еще в прошлом столетии, а фамильные портреты предков, в том числе Петра и Евдокии, вывезли. Где теперь находятся портреты — не знаю.


У Александра Николаевича Лопухина был один сын Алексей и три дочери. Об отношениях между Лермонтовым, Алексеем Александровичем Лопухиным и его сестрой Варенькой написано много, повторять исследовательские труды я не буду, а расскажу о том, о чем умолчали.


Лермонтоведы дружно бранят Бахметева, единственная вина которого состоит в том, что Варенька Лопухина отвергла Лермонтова и вышла за него замуж. Они его называют стариком, скупым, ревнивым, богатым. Когда Ольга Николаевна Трубецкая писала в 1930-х гг. в Париже свои воспоминания, она и не подозревала об очернении своего свойственника, который женился на Вареньке 37-ми лет, богат не был, но тем не менее щедро одаривал своих внучатых племянниц. Варенька умерла сравнительно рано, в 1851 г., а он оставался вдовцом еще сорок лет и умер в глубокой старости большим другом семьи Лопухиных.


Алексей Александрович Лопухин — мой прадед — был женат на княжне Варваре Александровне Оболенской.


В целом ряде воспоминаний — О.Н., Е.Н.Трубецких, моей бабушки Голицыной — родовой, деревянный с колоннами дом Лопухиных на углу Большой Молчановки и Серебряного переулка представляется неким центром, куда съезжалась «вся Москва», как пишут мемуаристы, то есть вся дворянская Москва. Там жило пять хорошеньких сестер, было весело, сравнительно вольно, приезжало множество родных — двоюродных, троюродных, четвероюродных братьев и сестер, просто друзей.


Лопухины жили явно не по средствам, Ольга Николаевна рассказывает, как постепенно рушились старые устои, как после освобождения крестьян повышались расходы. Алексей Александрович тяжело переживал нехватку денег, временами впадал в неврастению. К концу жизни он вынужден был поступить на службу и переселиться в казенную квартиру на Никольскую, а дом стал сдавать в аренду. Я помню тот дом на Молчановке. Он был разрушен просто из-за ветхости перед последней войной.


Но если мой прадед только в старости пошел служить, то все его многочисленные потомки, оканчивая непременно Московский университет и чаще всего его юридический факультет, поступали на службу и честно, для блага Отечества и в большой дружбе между собой коротали свой век. Но какой-то рок тяготел над детьми Алексея Александровича: все они рано умирали, никто не доживал до шестидесяти лет.


Для Лопухиных характерна была широта натуры, неизменная доброжелательность, родственная привязанность, стремление помогать друг другу, бодрость духа и веселье. Многие из них в жизни были большие юмористы, любители рассказывать разные смешные истории, в том числе и неприличные анекдоты.


В конце XVIII и начале XIX века жил ныне забытый поэт и вельможа Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, в молодости воспитатель царя Павла Первого. У него было две дочери — Софья, которая вышла замуж за Федора Васильевича Самарина и Аграфена, вышедшая замуж за князя Александра Петровича Оболенского — участника Наполеоновских войн. От него и от Ф.В.Самарина народилось бесчисленное множество потомков. И сейчас, ныне живущих, их не менее пятисот. В свое время большинство их жило в Москве, они не только дружили между собой, но нередко женились на своих троюродных, четвероюродных, пятиюродных сестрах, тетках или племянницах. Благодаря перекрестным бракам, родные еще больше сближались между собой, и каждый из них был на «ты» и называл дядями и тетями очень многих, порой весьма почтенных людей.


У моего прапрадеда Александра Петровича Оболенского было две дочери — Софья, которая вышла замуж за Павла Александровича Евреинова (о их сыне Дмитрии и о его романе с моей бабушкой Голицыной я уже упоминал), и Варвара — моя прабабушка Лопухина. Кроме того, у Александра Петровича было несколько сыновей, назову лишь одного из них — Михаила Александровича, чей великолепный портрет кисти Брюллова в белом шелковом кунтуше с широким поясом находится в Третьяковской галерее.


У этих сыновей потомков тоже было очень много, некоторые стали видными царскими сановниками. Витте в своих воспоминаниях ворчит, что Оболенские любили помогать родственникам и выдвигали их на те или иные должности. Ну, а теперь в нашей стране Оболенских почти не осталось, большинство уехало за границу, некоторые погибли в лагерях.


Вот эта родственность, это стремление помогать друг другу, даже троюродным-четвероюродным, качество очень характерное для потомков Нелединского-Мелецкого. Лопухинское веселье, непринужденность отношений, бескорыстное гостеприимство передавались и в следующие поколения и дожили до сегодняшнего дня в семьях его многих потомков, живущих в нашей стране. Встречаясь, родственники льнут друг к другу, стараются быть доброжелательными, помогают друг другу. А ведь теперь нередко, что даже родные братья, живя в одном городе, без всяких видимых причин прекращают отношения между собой.


У Алексея Александровича Лопухина было три сына и пять дочерей. Расскажу о некоторых из них.


2


У старшего Александра было пятеро сыновей. Из них старшего Алексея Александровича я никогда не видел, о нем мне рассказывали его родители как о человеке выдающихся способностей, но совершившем в жизни страшную ошибку и горько за то поплатившемся.


Его карьера на судебном поприще началась блестяще; женатый на княжне Урусовой, совсем молодым, он стал прокурором Московской судебной палаты, и на этой должности снискал известность как абсолютно честный блюститель законов. Именно он посадил в тюрьму известного капиталиста, мецената и крупнейшего общественного деятеля Савву Ивановича Мамонтова, когда тот превысил свои полномочия председателя акционерного общества. И он же всячески старался облегчить участь этого энергичного, честного, но оступившегося человека.


Брат жены Алексея Александровича князь Сергей Дмитриевич Урусов [С. Д. Урусов оставил после себя очень интересные воспоминания. Их хотел опубликовать Твардовский в «Новом мире», но не успел (примеч. автора).] был товарищем министра внутренних дел и предложил своему зятю занять должность директора Департамента тайной полиции. Как уговаривали его все родные отказаться! Полиция, жандармерия, сыск — значит неизбежно подлые методы работы. Алексей Александрович пошел в это столь презираемое в обществе учреждение с благородными намерениями — в корне изменить тамошние порядки.


У него была единственная дочь Варвара, Когда ей минуло 13 лет, родители отправили ее вместе с гувернанткой за границу, и там девочку похитили.


В своих воспоминаниях, написанных в тюрьме ГПУ на Лубянке, один из главарей партии эсэров, Савинков, пишет, что руководство партией стало недоумевать — почему проваливается ряд тщательно законспирированных подготовок покушений на тех или иных царских сановников. Эсер Бурцев, путем сопоставления различных фактов, пришел к выводу, что среди верхушки партии есть провокатор. Кто? Продолжая свои исследования, он решил, что провокатором является не кто иной, как председатель партии Азеф. Но где добыть доказательства?


О похищении девочки Савинков не говорит ни слова [Не пишет о похищении в своих воспоминаниях и С. Д. Урусов, благополучно доживший до 1937 г. и скончавшийся в своей постели в Москве (примеч. автора).], а пишет довольно странно, что Бурцев подсел в Германии в купе вагона к Лопухину, спросил его об Азефе и тот, ни с того ни с сего, подтвердил: «Да, Азеф — провокатор».


А по рассказам моих родителей, Лопухин помчался в Германию, чтобы с помощью германской полиции разыскать и выручить дочь. Бурцев действительно подсел к нему в купе и, угрожая убийством девочки, вынудил Лопухина подписать бумагу, подтверждающую провокаторство Азефа [См.: Тютюкин С. В. Вокруг современных дискуссий об Азефе // Отечественная история. 1992. №5. С.182.]. Расставаясь, он пригрозил Лопухину, что, если тот кому-либо расскажет о похищении девочки, она будет убита. Ее освободили, и она благополучно вернулась с отцом в Россию. А он, за разглашение государственной тайны, был отдан под суд и приговорен к ссылке в отдаленную местность Сибири. Когда наступила революция, он вернулся в Москву; как бывший политкаторжанин получил пенсию, вскоре уехал за границу и умер, кажется, в 1927 г. А дочь его Варенька никогда и никому о своих приключениях не рассказывала. С ней была знакома моя сестра Соня.


Двух самых младших братьев незадачливого начальника тайной полиции — дядю Юшу и дядю Борю Лопухиных я очень хорошо помню. Дядя Юша еще мальчиком потерял правую руку, засунув ее в молотилку; он ходил с протезом в виде черной кожаной перчатки и на мой мальчишечий взгляд очень чудн? здоровался.


Дядя Боря был сослуживцем и ближайшим помощником моего отца в Московской Городской Управе. Оба брата постоянно приходили к нам. Дядя Юша был маленький, седенький, очень серьезный. Он садился рядом с дедушкой, и они о чем-то вполголоса беседовали. А дядя Боря был весельчак, балагур, типичный Лопухин. Вокруг него собиралась молодежь. Он что-то рассказывал, все покатывались от хохота. Часто он играл с нами, сажал нас поочередно на плечи и катал по всем комнатам. Дети его обожали. О страшном конце обоих братьев я расскажу позднее [Оба погибли в 1917 г. См.: Голицын С. М. Записки уцелевшего. М., 1990. С. 68.].


3


Еще одна история.


Зять моего прадеда Лопухина князь Николай Петрович Трубецкой первым браком был женат на графине Любови Васильевне Орловой-Денисовой — донской казачке. Он имел от нее троих детей — сына Петра, женатого на княжне Александре Владимировне Оболенской, и двух дочерей — Софии, вышедшей замуж за Владимира Петровича Глебова, и Марии, вышедшей замуж за Григория Ивановича Кристи. Потомков у всех троих было великое множество. А сами они являлись людьми богатыми. Петр Николаевич владел подмосковным имением Узкое и Казацким на Днепре, где организовал виноделие; он был Московским Губернским предводителем дворянства, а Кристи — Московским губернатором.


Этих старших Трубецких называли «Трубецкие-богатые», они отличались чопорностью, кичились своим аристократизмом и очень дружили со столь же богатыми Кристи и Глебовым. Среди них разразился ужасающий скандал, отголоски которого болезненно воспринимаются до сих пор, а былая тесная дружба перешла, как в семействе Форсайтов, в холодную, ничем не проявляемую, молчаливую и потому особенно страшную ненависть.


Один из сыновей Кристи — Владимир — был женат на Марии Александровне — Марице Михалковой, родной тетке нынешнего поэта. Фамилия эта древняя, дворянская, дважды роднившаяся с Голицыными, и ударение надо делать на втором, а не на третьем слоге.


Марица, или тетя Марица, как многие, и я в том числе ее называли, была ослепительно красива, величественна, напоминала императрицу Александру Федоровну, характером обладала веселым, очаровывала всех, кто с ней знакомился, кокетничала со многими. А муж ее был ревнивее Отелло.


Летом 1911 г. супруги отправились на Днепр к дяде Петру Николаевичу Трубецкому. Когда же наступило время возвращаться, дядя поехал их провожать. В коляске он шутил, оживленно разговаривал с женой своего племянника, а тот всю дорогу угрюмо молчал. На станции племянник остался прогуливаться на платформе, а дядя сел в купе рядом с красавицей Марицей и продолжал с ней весело беседовать. Вдруг вошел племянник, вытащил револьвер и раз — раз двумя выстрелами убил родного дядю наповал.


Газеты вышли с кричащими заголовками. Мать убийцы помчалась в Петербург к своей приятельнице — жене министра внутренних дел Сипягина. Началось следствие, но суда не было. Медицинская комиссия признала убийцу сумасшедшим. Он был освобожден и уехал за границу.


Жена подала на развод. Все трое сыновей остались с нею.


Следующую зиму в салонах Петербурга и Москвы судачили о скандале, проклиная бедную красавицу. Ее перестали принимать, и она оставалась первое время в полном одиночестве. Моя мать пожалела ее и поехала к ней. Они вместе проплакали. И с тех пор ее три сына — Володя, Сережа и Гриша стали у нас бывать в сопровождении гувернера-француза. Но приходили они не в дни рождений и не на елки, а тогда, когда никого не было. И я к ним ходил на Малую Дмитровку. Двое из них были меня старше, третий — сверстник, они относились ко мне несколько свысока. Я не очень любил к ним ходить, но ходил, потому что этого хотела моя мать.


Тетя Марица, по-прежнему — ослепительная красавица, вышла замуж вторично за двоюродного брата своего первого мужа, за милейшего Петра Владимировича Глебова, родители которого были категорически против этого брака и первое время не желали даже видеть невестку.


Отчужденность между семьями Кристи и Трубецкими была так велика, что имена виновников скандала и их ближайших родных даже не произносились. А Глебовы колебались — с кем им общаться: если с одними, то другие считали подобное общение недружественным.


От второго брака у тети Марицы родилось еще два сына — Федор и Петр. Их отец в 1922 г. скончался от тифа, и мать одна воспитала пятерых сыновей, нисколько не падая духом, продолжая оставаться барыней, эффектной и веселой красавицей. Они жили недалеко от нас, близ Пречистенки, мы — в Еропкинском переулке, они — в Полуэктовом.


С Сергеем и Григорием Кристи мы постоянно общались в 20-е годы. Оба остроумные, веселые, они увлекались театром, а Сергей еще филателией. Григорий был связан с Художественным театром и впоследствии стал видным театроведом, специалистом по системе Станиславского. Он скончался в 1972 г.


Судьба его брата Сергея сложилась иначе. Еще в 1926 г. его посадили. В Бутырской тюрьме он попал в одну камеру с моим братом Владимиром, и там они подружились. А дружба тюремная теснее сближает, нежели дружба военная. Потом Сергея сослали, сперва в Воронеж, оттуда в Архангельск. В те годы ссылали иногда не очень далеко. Ни высшего образования, ни специальности, кроме знания почтовых марок, у него не было. Но он обладал импозантной внешностью, был умен и очаровывал дам. Во время войны он дослужился до майора, а после войны был администратором театра и в конце концов стал ученым секретарем Всероссийского филателистического общества. Мы с ним изредка встречались и тогда разговаривали часами, вспоминая прошлое. Он скончался в 1986 г.


Когда младшие его братья — Федор и Петр Глебовы — были еще маленькими, мать иногда приводила их к нам. Федор был очень похож на своего отца — тоненький, изящный, с горбатым носиком. Он с детства хорошо рисовал, когда подрос, мой брат привел его в редакцию одного из журналов. С тех пор Федор стал иллюстрировать рассказы, позднее стал видным художником-пейзажистом, умер в 1986 г.


В детстве у Петра всегда текло из носа. Когда он вырос, то стал артистом, но на вторых ролях. Он обзавелся семьей и очень нуждался, мать жила с ним. Как-то, в поисках заработка он нанялся статистом на киносъемки «Тихого Дона». Его увидел режиссер Сергей Герасимов, которого не удовлетворял артист-еврей, игравший Григория Мелехова, и попросил загримировать Петра под Григория. И бывший сопливый мальчишка вскоре прославился на весь мир! Больше всего была счастлива его мать. Вскоре после этого он стал народным артистом СССР.


Она вырастила сыновей молодцами, они были обязаны прежде всего своей матери тем, что стали порядочными людьми.


Она и в старости отличалась ослепительной красотой, величием, веселостью, все обращали на нее внимание. Была она чересчур деятельна, все выдумывала какие-то «мероприятия», вроде домашних спектаклей, шарад, многолюдных поездок, цыганских концертов и т.д. Сыновья, обожавшие ее, изредка говорили ей:


— Мать, а мать, ведь седьмой десяток пошел, что ты опять затеяла?


А несколько лет спустя они ее продолжали предостерегать:


— Мать, а мать, куда ты опять несешься? Ведь восьмой десяток пошел.


В 1962 г. отмечался столетний юбилей со дня рождения художника Нестерова. Большой зал Дома литераторов был битком набит. Тетя Марица опоздала. Я ее увидел, когда она спускалась по проходу, статная, величественная, как королева, с палантином на плечах. Все места были заняты, но она шла уверенно, она знала — ей уступят. И там, и сям мужчины вскакивали, предлагая ей сесть...


Она скончалась восьмидесяти с чем-то лет. Ее отпевали у Ильи Обыденного. Народу было множество, родные, многочисленные друзья. Мне запомнилась старенькая, как сама тетя Марица, няня ее сыновей, которая многие годы жила вместе с ней, и верой и правдой ей служила, когда тетя Марица обедала, она стояла позади ее кресла.


На отпевании стояли в ряд сыновья, внуки, племянники. Не было только Сергея Михалкова, которого она называла своим любимым племянником. Видно, как член партии, он постеснялся войти в храм Божий. А ведь он вырос вместе с ее сыновьями, и первые его стихи сочинялись в ее доме. К сведению исследователей творчества Михалкова — именно его тетка через одного знакомого, а от того к знакомому знакомого цепочкой передала несколько стихотворений начинающего поэта тогдашнему редактору «Известий» Н.И.Бухарину. Когда они были напечатаны в газете, вся Москва их декламировала, все радовались, что появился новый, молодой, талантливый поэт.


Тетю Марицу повезли хоронить в Назарьево — подмосковное родовое имение Михалковых возле станции Жаворонки. Огромная толпа местных жителей — потомков Михалковских крепостных собралась проводить в последний путь свою бывшую барыню.


В 1968 г., то есть более чем полвека спустя после убийства князя Петра Николаевича Трубецкого, я попал во Францию и встретился там с его внуком, а моим двоюродным братом Петром Владимировичем Трубецким. Он меня спросил, с кем из прежних московских знакомых и родных я общаюсь, и я, не думая о последствиях, назвал фамилию Кристи.


Петр Владимирович покраснел, прижал руку к сердцу и патетически произнес:


— Никогда при мне не называй этих людей!..


4


Однако я очень отошел в сторону. Возвращаюсь в XIX век ко второй жене (с 1861 г.) Николая Петровича Трубецкого Софье Алексеевне(1841-1901), старшей дочери прадеда Лопухина. Моя мать говорила про нее, что она была самая милая и очаровательная ее тетка.


От второго брака у Николая Петровича было три сына и шесть дочерей, у всех у них, разумеется, было множество потомков. Сам Николай Петрович, судя по воспоминаниям его сына Евгения и дочери Ольги, представляется, может быть, и очень хорошим человеком, но чересчур большим идеалистом, не обладающим никакими деловыми качествами.


Как музыкант-любитель он основал в Москве «Всероссийское музыкальное общество» и вместе с Николаем Рубинштейном на средства московских купцов-меценатов построил Московскую консерваторию. И на это благородное дело он всадил массу своих денег, а брат его Иван поигрывал в карты. Чтобы расплатиться с долгами, пришлось продать родовое подмосковное имение Трубецких Ахтырку, где, судя по сохранившимся гравюрам и фотографиям, был дом замечательной архитектуры.


И многочисленная семья осталась без денег — Николай Петрович вынужден был пойти на государственную службу и, благодаря родственным связям, занял выгодное место Калужского вице-губернатора. Но средств не хватало. Дочери-красавицы подрастали, и всех их требовалось выдать замуж. А приданого не было. Воспитанные гувернантками в оранжерейных условиях, они совсем не знали жизни. Как-то одна из них вбежала в столовую, полную гостей и громко объявила, что горничная кинулась к ней вся в слезах, оказывается, лакей обозвал ее какими-то материнскими словами.


— Не понимаю, что тут обидного! — воскликнула княжна.


Произошло общее замешательство, о котором пятьдесят лет спустя рассказывал мне один из Трубецких.


Главой семьи была Софья Алексеевна, которую дети боготворили. Несмотря на крайнюю ограниченность средств, она держала себя независимо, снискала в московском обществе уважение и поддерживала в доме порядок, всегда была гостеприимна, помогала чем могла, родным, увеселяла молодежь. Она владела небольшим имением Меньшово близ Подольска, которое в свое время получила в приданое. На лето в Меньшове собирались многочисленные ее дети и внуки, приезжали друзья, родные. И было там всегда уютно и весело.


Когда впервые в Россию приехал знаменитый скульптор Паоло Трубецкой, который приходился племянником Николаю Петровичу, он встретил в его семействе самый теплый прием, близко сошелся со всеми Трубецкими, создал целую вереницу скульптур и статуэток родственников и до самой своей смерти в 1939 г. в Париже дружил со многими из них.


В числе его скульптур был маленький гипсовый барельеф Софьи Алексеевны в гробу. Она умерла в 1900 г., не дожив нескольких дней до своего шестидесятилетия. Этот барельеф висел до тридцатых годов над кроватью моего брата, потом был куда-то продан.


Самая большая заслуга Софьи Алексеевны — это то, как она воспитала своих сыновей. Все трое на разных поприщах сумели подняться на голову выше окружающего общества.


Старший — Сергей Николаевич — был выдающийся философ-идеалист, исследователь и друг Владимира Соловьева, убежденный противник абсолютной монархии, патриот, кумир студенческой молодежи. Он был первый выборный ректор Московского Университета. Внезапная смерть настигла его в приемной министра Народного просвещения, когда он поехал в Петербург защищать права Университета. Ему было всего 43 года. Скажу откровенно, мне его философия показалась мало понятной, наверное, я просто до нее не дорос. Его сестра Ольга Николаевна за границей выпустила о нем насыщенную многими фактами и документами книгу [Трубецкая О., княжна. Князь С. Н. Трубецкой. Воспоминания сестры. Н.-Й., 1953. В МГУ в 1995 г. прошла научная конференция его памяти и вышел сборник статей «Сергей Николаевич Трубецкой» (М., 1996).], которая в будущем, надо надеяться, появится и у нас.


Подробно о нем говорить не буду, передам только то, что мне рассказывала моя мать, которая приходилась ему двоюродной сестрой.


В конце прошлого века стал входить в моду материализм и тесно связанный с ним атеизм. Многие, считающие себя передовыми людьми, кичились своими «левыми» взглядами, хвастались своим неверием в Бога. А моя мать, убежденная верующая, очень страдала, когда слушала разговор подобных людей. Сергей Николаевич был старше ее на 18 лет, она и знала-то его мало, но читала его книги и статьи, следила за его деятельностью. И преклонялась перед ним, видя, что один из умнейших людей России является глубоко верующим человеком и силой своего горячего слова, всеми своими благородными поступками призывает молодежь задумываться и возвращает некоторых вероотступников к религии. Он не дал России и десятой доли того, что мог дать.


Женатый на княжне Прасковье Владимировне Оболенской — своей троюродной сестре, он имел двух сыновей — Николая и Владимира и дочь Марию. Прасковья Владимировна считалась самой строгой дамой Москвы. Когда она входила в комнату, все замолкали. Я ее видел только однажды, но, благодаря разом установившейся тишине, она мне хорошо запомнилась.


Николай блестяще окончил Московский Университет, после революции уехал с семьей за границу и там в Австрии стал сперва профессором, потом академиком и знаменитым языковедом. Говорили что его философско-языковедческая теория произвела такую же революцию в языкознании, как и теория Вавилова в биологии. Но у нас об этой революции помалкивали, и только в 1987 г. в России были опубликованы его избранные труды [В 1990 г. в Москве торжественно отмечалось 100-летие со дня рождения Н. С. Трубецкого; в МГУ, прошла посвященная ему научная конференция.]. Как и его отец, он тоже рано умер.


О младшем сыне Сергея Николаевича Владимире я собираюсь подробно рассказать в следующих главах [В. С. Трубецкой — один из главных героев романа «Записки уцелевшего»; см. также публикацию в журнале «Наше наследие» за 1991 г. (№ 2-4): Трубецкой В.С. Записки кирасира.].


Брат Сергея Николаевича Евгений был тоже крупный философ-идеалист. А его книга об иконах «Умозрение в красках» является глубочайшим исследованием по религиозно-философскому осмыслению древнерусского искусства. В 1918 г. были изданы его воспоминания о семьях Трубецких и Лопухиных, одна глава посвящена его брату Сергею, одна глава Николаю Рубинштейну. Эти воспоминания настолько живо и талантливо написаны, что их можно назвать подлинно художественным произведением [Трубецкой Е., кн. Из прошлого. М., 1917. Переиздана с небольшими сокращениями в сб.: Князья Трубецкие. Россия воспрянет. М., 1996.].


Он начал свою деятельность скромным доцентом Ярославского лицея, был профессором Киевского Университета, потом Московского, перед революцией стал членом Государственного Совета, а после революции участвовал в Белом движении на юге России, в 1920 г. умер от тифа.


Григорий Николаевич Трубецкой был много моложе своих братьев, он служил дипломатом, был последним царским посланником в Сербии, а после революции, оказавшись в Париже, стал признанным главой и покровителем огромного количества родственников. Но о его энергичной деятельности в эмиграции пусть расскажут другие. После него остались чрезвычайно интересные воспоминания, которые изданы за границей...


5


Наконец я добрался до своего деда со стороны матери, младшего сына Алексея Александровича Лопухина — Сергея Алексеевича.


В своих воспоминаниях его племянники — Евгений, Григорий и Ольга Трубецкие, не сговариваясь, называют его самым любимым дядей, вспоминают, как он, будучи студентом юридического факультета Московского Университета, мастерски читал им вслух. Окончив Университет, он уехал добровольцем на русско-турецкую войну, стал офицером Сумского гусарского полка. Он уехал, будучи женихом красавицы графини Александры Павловны Барановой, которая следом за ним отправилась на фронт сестрой милосердия.


Родители моей бабушки были против ее свадьбы, считая партию невыгодной, и подыскивали ей более богатого жениха. Ведь у моего деда Лопухина, кроме знаний и собственной энергии, ничего не было. Но молодые так любили друг друга, что родителям невесты пришлось уступить.


После свадьбы дед мой вышел в отставку и стал служить в судебных учреждениях. Он начал с низов и дослужился до Губернского прокурора и председателя Губернского суда в Орле, в Туле, в Киеве, а кончил свою жизнь в Петербурге сенатором.


Еще недавно у нас хранилась папка с газетными вырезками — некрологами о нем. Дед мой был честным, благородным, на службе деятельным и отзывчивым, также идеальным мужем и отцом многочисленного семейства. И был он еще типичный Лопухин, веселый, жизнерадостный, которого все любили. И только желчный Витте, который в своих воспоминаниях ни о ком не отзывается положительно, называет его «настоящим русским барином с ленцой». Дед и барином-то не был. Кроме небольшого, в 26 десятин, имения Хилково Тульской губернии Крапивенского уезда, купленного на трудовые средства, он ничего не имел. А вся его долголетняя служба с постоянными повышениями говорит о его трудолюбии и о деловых качествах.


А семейство у него, даже для того плодовитого времени, было чрезвычайно многочисленным. Он имел одиннадцать человек детей и, кроме самого младшего Павлика, умершего в детстве, всех остальных сумел воспитать, сделать не просто порядочными, а действительно прекрасными людьми. Со своей женой Александрой Павловной — бабушкой Сашей, он прожил душа в душу до самой своей внезапной смерти в 1911 г. от инфаркта или, как тогда говорили, от грудной жабы, как и все Лопухины его поколения, не дожив до шестидесяти лет.


Еще когда они жили в Туле, хорошо их знавший Л.Н.Толстой так заинтересовался их дружной семьей, что собирался об них писать роман. На домашнем спектакле в Ясной Поляне «Плоды просвещения» Лопухин играл барина Звездинцева [О неосуществленном замысле Толстого — романе «Мать», в книге «Яснополянский сборник» за 1982 г. напечатано мое исследование. См. также мою заметку в журнале «Огонек» №37 за 1978 г. (прим. автора).].


Все свободное время он отдавал семье — читал книги жене, стали подрастать дети, и он ежедневно, систематически читал им по вечерам классиков: то переводные произведения, то ныне не печатающиеся, очень хорошие романы Маркевича, Эртеля, В.Сологуба. От своей матери знаю, что он очень любил Лескова, особенно «Мелочи архиерейской жизни» и «Соборян». Тогда в «Ниве» печаталось «Воскресение» Л.Толстого; приходил очередной номер журнала, и в гостиной вокруг стола собирались все, кроме маленьких детей.


Каждое лето семья уезжала в Хилково, которое все очень любили. Тринадцать десятин луга и тринадцать — фруктового сада было немного, но привольная жизнь в саду, на лугу, на берегу реки всем казалась прекрасной. Хилково находилось на реке Уперте недалеко от ее впадения в Упу. Название Уперта происходило от нескольких плотин и водяных мельниц, расположенных вдоль всего ее течения и запиравших ее; она была глубокая. В ней водилось множество рыбы, берега ее отличались живописностью, среди полей и лугов слегка холмистой местности зеленели рощи, там и сям белели колокольни...


Дети купались, удили рыбу, просто играли, съедали уйму яблок, моя мать с увлечением собирала бабочек. Мальчики ходили в штанах, засунутых в сапоги, в темных русских рубашках-косоворотках. Сапоги одевались только для гостей, для церкви, для фотографий, а все лето ребята бегали босиком. У моей матери были скромные ситцевые платьица с фартучком.


На зиму семья возвращалась из Хилкова по месту службы Сергея Алексеевича, сперва в Орел, потом в Тулу, потом в Киев. Митрополит Евлогий, который в молодости был репетитором в семье Лопухиных, рассказывал в своих воспоминаниях об их Тульской жизни, со смущеньем добавляя, что не очень они были, по его мнению, религиозными. Ходили ко второй половине обедни, к Херувимской, ко всенощной вообще не ходили, предпочитая оставаться дома и слушать чтение отца, постились лишь на Первой и Седьмой неделе Великого Поста, и на Седьмой говели.


Но, думается, не во внешних проявлениях надо было искать религиозность семьи. Они были просто верующими, без раздумий, без терзаний душевных, но и без ханжества.


Сыновья нередко шалили, но они не были хулиганами в теперешнем понимании этого слова. А раз к ним нанимались репетиторы, значит, они вряд ли хорошо учились.


6


Бабушка Саша была одной из дочерей графа Павла Трофимовича Баранова — Тверского губернатора, позднее министра путей сообщения, который был женат на Анне Алексеевне Васильчиковой, прославившейся своей красотой и в девичестве, и в старости. О ее красоте в старости пишет в своих воспоминаниях мой отец.


А граф Павел Трофимович был типичный придворный генерал с баками под Александра II, но между прочим, курносый. Он приходился братом моей прабабушке Луизе Трофимовне Голицыной. Вот почему мой дед со стороны отца и бабушка со стороны матери были между собой двоюродными, а значит, мои родители были между собой троюродными.


Достоевский, после каторги в Омске и солдатчины в Семипалатинске, получил разрешение вернуться в Россию без права жить в Петербурге и Москве. Он выбрал Тверь и прибыл туда в 1859 г. Губернатор, а особенно губернаторша приняли в его судьбе большое участие. А он знал Анну Алексеевну за двенадцать лет до этого, их познакомил ее двоюродный брат писатель Сологуб [Мать Анны Алексеевны Васильчиковой и мать графа Владимира Алексеевича Сологуба, урожденные Архаровы, были сестрами от разных матерей, а их дед был известный полицмейстер Иван Иванович Архаров, чьи подчиненные прославились в Москве ретивостью своих действий. Слово «архаровец» дожило до нашего времени (примеч. автора).]. В двух письмах из Твери, своему другу барону А. Е. Врангелю и брату Михаилу, Достоевский, вспоминая прошлое, упомянул Анну Алексеевну, в первом письме заметил — «тогда она мне нравилась». Конечно, между писателем и ею слишком велика была сословная разница: он — сын фельдшера, она — дочь действительного тайного советника Алексея Васильевича Васильчикова, гордившегося тем, что в его древнем дворянском, чуть ли не с XIV века, роду была царица — жена Ивана Грозного, правда пятая по счету.


Анна Алексеевна приняла живейшее участие в судьбе Достоевского, ее старшая дочь, сестра моей бабушки Юлия Павловна Муханова мне рассказывала о своем тверском детстве, что писатель постоянно приходил к ним запросто обедать. Губернатор, очевидно, по настоянию жены, поддерживал прошение Достоевского на «высочайшее имя», то есть самому царю Александру II. Вероятно, сыграл свою роль и дядя губернатора, министр Императорского двора граф Владимир Федорович Адлерберг. После четырехмесячного пребывания в Твери писатель получил разрешение выехать в Петербург.


Об отношениях между ним и моей прабабушкой я написал рассказ «Девушка в голубом». Нигде его не принимали, говорили: «Как можно больше о Достоевском и как можно меньше о прабабушке, незачем вообще упоминать — кем она Вам приходится». В конце концов в 1981 г. к столетней годовщине смерти писателя короткую выжимку рассказа напечатал «Огонек».


Интересна история ее портретов. На них она изображена юной прелестной девушкой в голубом платье.


Один портрет был огромных размеров и висел в гостиной квартиры бабушки Лопухиной на Староконюшенном переулке во флигеле дома №39. Портрет запечатлен на большой групповой фотографии, когда вся многочисленная семья Лопухиных 8 февраля 1914 г. в последний раз собралась вместе, отмечая третью годовщину смерти главы семьи — дедушки Сергея Алексеевича.


В 1918 г., когда бабушка с семьей старшего сына и с младшими дочерьми уехала на Восток, вещи были оставлены на хранение верным слугам. Но они вскоре умерли. В 20-х годах портрет видели у какого-то шведского дипломата; ведь посольство помещалось в том же Староконюшенном переулке. Очевидно, портрет теперь находится в Швеции.


А другой портрет Анны Алексеевны, небольшой, акварельный, я неожиданно обнаружил у своего двоюродного брата Петра Владимировича Трубецкого на стене столовой в его роскошной, с нашей точки зрения, квартире в городе Бурже во Франции. Сняли с него фотографию, и я привез негатив, один из отпечатков подарил в музей Достоевского, несколько подарил родным, один висит у меня.


У прабабушки Анны Алексеевны было семь человек детей — четыре дочери и три сына; остановлюсь на ее второй дочери Александре, а моей бабушке Саше. Я ее очень хорошо помню. Она была полной противоположностью моей главной бабушке, бабушке Голицыной, отличающейся общительностью, добротой, жизнерадостностью. А бабушка Саша была строгая, малоподвижная, ходила всегда прямо, не сгибаясь, говорила мало, поджимала тонкие губы, после смерти мужа носила темные платья с белым жабо. Она была красива, напоминала свою мать, ее отличал особенный с желтизной румянец на щеках, и на висках, и по сторонам подбородка; этот румянец передался моей матери и ее младшему брату Михаилу.


7


Дети вырастали, один за другим поступали в Университет; Николай, Алексей и Петр на юридический факультет, Рафаил на естественный. У них завелись новые друзья. Это прежде всего их троюродные братья — Александр Васильевич Давыдов — дядя Альда, впоследствии женившийся на их сестре — Екатерине, и младшие братья моего отца Александр и Владимир, а также Михаил Львович Толстой — дядя Миша. Я называл его дядей, по той причине, что он был женат на тете Лине (Александре Владимировне) Глебовой — лучшей подруге детства и девичества моей матери. А впрочем, и тетя Лина никак мне не приходилась теткой.


Один Михаил Толстой, к великому огорчению своего великого отца, был типичным прожигателем жизни, кутилой, гитаристом, исполнителем цыганских романсов. Остальные тоже кутили, ездили по цыганам, но денег у них, как правило, было мало, и потому, благодаря ли безденежью или благодаря здравому смыслу и влиянию родителей, но учились они в Университете серьезно и заканчивали его, все, кроме легкомысленного сына Толстого, поступали на службу.


Мой дядя — Николай Сергеевич Лопухин — служил в Москве, занимал разные должности, был мировым судьей. Он женился на дочери своей двоюродной сестры Елизаветы Николаевны Осоргиной Софии. После венчания молодые поехали в свадебное путешествие в Хилково, там их встретили крестьяне с хлебом-солью и поклонились в пояс, один старик обратился к молодой с такими словами:


Будь здорова, как корова,
Плодовита, как свинья,
И богата, как земля.

Этими словами он привел ее в великое смущение.


Я очень хорошо помню дядю Колю, моего крестного отца, толстяка, веселого, остроумного. Когда он начинал что-либо рассказывать, все собирались вокруг него. Он очень любил меня, подзывал, о чем-то расспрашивал, иногда что-либо дарил... Со своей женой он был счастлив; к революции у них народилось трое детей.


На этом я обрываю рассказ о моих родных со стороны матери, в дальнейшем буду их вводить постоянно, как артистов на сцену, а чтобы читатель в них не путался, в конце книги прикладываю родословные таблицы и Голицыных, и Лопухиных.


Глава третья Жизнь родителей в деревне


1.


Прежде чем начинать эту главу, хочу оговориться: мы называли своих родителей Пап и Мам, с ударением на последнем слоге. Так всегда обращались в стародворянских семьях, а теперь подобное обращение сохранилось лишь за границей в нескольких русских эмигрантских семьях. Эти обращения на французский лад теперь устарели. Но я не хочу пользоваться нынешними общепринятыми, с ударением на первом слоге, поэтому везде в тексте ставлю — «мой отец» и «моя мать», хотя про себя думаю — «Пап» и «Мам».


Отец мой Михаил Владимирович родился в 1873 г. в подмосковном Голицынском имении Петровское и был старшим сыном у своих родителей. В честь его рождения возле дома посадили дуб, который сейчас стал большим и развесистым деревом [Сейчас к этому дубу прибита памятная доска, что ему около двухсот лет. Не хочется опровергать неизвестного мне краеведа, но в книге «Петровское» 1912 г. на фотографии дуб выглядит совсем тонким (примеч. автора).]. О своем детстве, о юности, о службе до революции он оставил после себя два объемистых тома воспоминаний. Я их отдал в перепечатку, вышло 750 страниц. В какой-то степени мои записки являются продолжением отцовского труда. Кое-чем я воспользовался для первой главы, но мне не хочется повторять все то, что написал отец, я возьму лишь основные факты и события его жизни.


Он довел свои воспоминания до Октябрьской революции, дальше писать не смог, потому что стал слепнуть, да не знаю, стал бы их продолжать: так тяжело он переживал последующие события. Характерная черта его воспоминаний — о своей личной жизни, о жизни семьи он пишет сравнительно мало, всего раза три упоминает имена собственных детей. Его воспоминания больше посвящены жизни общественной, даются отдельные куски истории России за тридцатилетний период, чему свидетелем он был. Вряд ли его труд удастся когда-либо издать, но для будущих историков он и в рукописи представляет немалую ценность. Давал я их читать двум-трем нашим писателям, они прочли с интересом и почерпнули из них неизвестные факты истории и подробности бытового характера.


В детстве и юности отец жил зимой в Голицынском доме на Покровке, на лето семья уезжала обычно в Петровское, иногда в Бучалки. Он поступил в лучшую тогда частную Поливановскую гимназию, которая находилась на Пречистенке. В этой же гимназии, руководимой известным педагогом Л.И.Поливановым, учились также все три его брата. Теперь, в том старинном, с колоннами доме помещается Музыкальная и Художественная школы. Блестяще окончив гимназию, отец поступил на юридический факультет Московского Университета, усердно слушал лекции, но одновременно ездил и на балы, вел, что называется, светскую жизнь. Он был высокого роста, с крупными чертами лица, «с характерным Голицынским профилем хищной птицы», как выразился Л.Н.Толстой в рассказе «Ходынка», и носил небольшую бородку; его портила косина на один глаз. Многие мамаши считали его выгодным женихом и наперерыв приглашали на свои балы и вечеринки. Были у него легкие флирты, но серьезных чувств он не питал ни к одной из многочисленных московских барышень.


По окончании Университета он зиму провел бесцельно, но такая жизнь скоро ему опротивела. Какой же выбрать путь? А перед ним открывался самый широкий выбор: через влиятельных родственников он, несомненно, мог бы поступить на выгодное место. Но он презрел возможность блестящей карьеры и уехал в Голицынское имени Бучалки Епифанского уезда Тульской губернии, чтобы по мере своих сил и возможностей «помочь народу», как, может быть, несколько восторженно, но вполне искренне рассуждали в 1890-х гг. иные представители дворянской молодежи.


Мой отец, живя в Бучалках, не был одиноким. В том же Епифанском уезде подвизались два брата Раевских — Иван Иванович и Петр Иванович — троюродные будущей жены моего отца. Их имения Гаи, Бегичевка и Никитское находились в 25 верстах от Бучалок на самой границе Тульской и Рязанской губерний. Петр Иванович — врач по образованию — основал в своем имении земскую больницу. Когда в 1892 г. в Тульской губернии разразился страшный голод, именно к Раевским приехал помогать голодающим Лев Толстой. Сейчас в Толстовском музее висит фотография — Толстой сидит в середине, два красивых молодых брюнета в русских рубашках по его сторонам и надпись: «Л.Н.Толстой со своими сотрудниками». Почему-то музейные работники постеснялись назвать фамилии энергичных братьев.


И в том же Епифанском уезде были столь же деятельные помещики, либеральные земцы — вдовец князь Георгий Евгеньевич Львов — будущий премьер-министр Временного правительства, и Рафаил Алексеевич Писарев — женатый на графине Евгении Павловне Барановой — родной тетке моей матери. Имение Писаревых Орловка находилось на Дону в 15 верстах от Бучалок, и отец мой постоянно туда ездил для бесед с умным хозяином.


Расскажу одну историю, случившуюся некогда в семье Писаревых и Раевских.


Из-за своей непомерной толщины отец Рафаила Алексеевича — Алексей Алексеевич Писарев не мог справляться со своими супружескими обязанностями. А к ним в Орловку постоянно ездил сосед, помещик Владимир Артемьевич Раевский, приходившийся братом деда упомянутых братьев Раевских. Был он холостяк, судя по портрету, жгучий брюнет с пышными черными усами и шевелюрой и, видимо, считался неотразимым.


И вот, на удивление всего уезда, дети Писаревы стали рождаться тоже жгучими брюнетами. Одна из дочерей толстяка — Анна Алексеевна — вышла замуж за графа Алексея Павловича Бобринского, и большинство его потомков, живущих у нас и живущих за границей, тоже брюнеты. Они, наверное, и не подозревают, что в из жилах течет кровь Раевских.


Младший сын толстяка Сергей прославился иным путем. Приехав в Ясную Поляну в гости к Толстому, он вздумал ухаживать за его женой, и тогда ревнивый великий писатель посадил его в простую телегу и самым бесцеремонным образом изгнал из своего дома. А впоследствии этот эпизод он описал в «Анне Карениной». Однако лица, знавшие Сергея Алексеевича Писарева, утверждали, что он совсем не был похож на незадачливого ухажера, выведенного Толстым под именем Васеньки Веселовского.


В Орловском помещичьем доме было положено начало общественной деятельности моего отца. Князь Львов и Писарев предложили ему — двадцатипятилетнему — выдвинуть от имени либералов свою кандидатуру на предстоящих дворянских выборах на должность Епифанского уездного предводителя дворянства. Мой отец, видимо, польщенный доверием, дал свое согласие и был выбран подавляющим числом голосов. На эту, более почетную, чем доходную, должность мог быть избран только дворянин-землевладелец. Отец землей не владел, но от своего дяди Александра Михайловича он получил официальную доверенность. Если бы он знал, сколько в далеком будущем неприятностей доставит эта его служба и ему самому, и его детям!


2


Моя мать Анна Сергеевна родилась в 1880 г. Впервые дедушка Лопухин привез ее из Орла в Москву одиннадцатилетней девочкой. Сразу она попала в объятия множества родственников, которые восхищались ею, возили ее повсюду, угощали, целовали. Отец повез ее в Малый театр на «Орлеанскую деву». Она увидела Ермолову и вернулась из театра в таком состоянии, что дня три не могла ни о чем другом думать, как о Жанне Д‘Арк. Впоследствии она мне говорила, что ни один спектакль не производил на нее столь неотразимого впечатления, как этот. Всю жизнь она его вспоминала, в ней — скромной провинциальной девочке — спектакль поднял высокие чувства, пробудил высокие идеалы, она считала, что именно образ деревенской глубоко религиозной пастушки, спасительницы Франции, помог ей выработать то мировоззрение, которое она с тех пор до конца жизни исповедовала. Мне — мальчику — она читала трагедию вслух, читала своим задушевным голосом, слегка нараспев, особенно в монологах. А после каждого действия она откладывала книжку и рассказывала мне о костюмах, о постановке, о действующих лицах и больше всего о Жанне.


В тот ее приезд мой отец впервые увидел на похоронах общего родственника девочку, но не обратил на нее никакого внимания. Потом она вновь приезжала четырнадцатилетней, но они тогда не встречались. Сохранилась прелестная фотография моей матери с двумя сверстницами; они одеты для костюмированного бала. Слева от нее Асенька Баранова — ее двоюродная сестра — дочь Алексея Павловича, умершая восемнадцати лет от чахотки, справа — Маша Бутенева — падчерица ее тетки Екатерины Павловны и дочь графа Константина Аполлинарьевича Хрептович-Бутенева.


В 1893 г. однажды в Хилково приехал Лев Толстой из Пирогова — имения его брата Сергея, которое находилось в пяти верстах от Хилкова. Он намеревался посоветоваться с Сергеем Алексеевичем — о различных процедурных тонкостях судебного процесса для своего будущего романа «Воскресение».


Тогда многие осуждали Толстого за его отход от православия. И моя мать, с детства преклонявшаяся перед его произведениями, сжав кулаки, подошла к нему здороваться, а он так посмотрел на нее из-под своих густых бровей, что у нее язык прилип к гортани.


Когда ей исполнилось семнадцать лет, выяснилось, что у нее замечательный голос. Кто был ее преподавателем пения — не знаю, но знаю, что он предсказывал ей блестящее будущее. Этот же преподаватель учил и будущую знаменитость — Обухову, но якобы считал, что моя мать подает бльшие надежды.


Тетушка Евгения Павловна Писарева позвала племянницу Анночку к себе в Орловку, очевидно, имея определенные виды на моего отца. Там в Орловке он впервые обратил внимание на молодую девушку, но обменивался с ней лишь двумя-тремя фразами за обеденным столом. Писаревы собирались проехаться с племянницей в Крым и моего отца позвали туда же. В Крыму были встречи и прогулки вдвоем, а потом родители Лопухины позвали моего отца в Хилково, там он сделал их дочери предложение и поехал к своим родственникам за благословением.


Дедушка Владимир Михайлович принял известие сдержанно, а бабушка очень обрадовалась; она опасалась, что мой отец, живя в деревне, женится на сельской учительнице или на поповне. А дедушка Александр Михайлович отнесся к предстоящему браку более чем холодно, он надеялся, что ради благоденствия Голицынского рода, племянник найдет более богатую невесту. И в будущем он подчеркнуто холодно обращался к моей матери, называя ее «Madame».


Как бы то ни было — мои будущие родители были объявлены женихом и невестой, 19 сентября 1899 г. они повенчались в церкви Московского Университета и уехали в Бучалки.


Перед венцом дедушка Сергей Алексеевич имел с дочерью очень серьезный разговор. Он ей сказал, что если у жены на первом месте стоит любовь к мужу и детям, то у мужа кругозор шире, у него, кроме любви к жене, должны быть интересы и служебные, и общественные. Он рассказал одну печальную историю, как после свадьбы жена все время требовала от мужа оставаться с ней и в конце концов так ему надоела, что он ее бросил.


И моя мать покорилась. Надо было любить своего мужа огромной любовью, чтобы, покинув шумную отцовскую семью, уехать глубокой осенью в холодный и неприютный Бучалковский старинный дом с колоннами и жить там вдвоем с мужем, который то и дело уезжал в Епифань, в Тулу, еще куда-то. Он очень любил свою жену, но одновременно был увлечен нужной для народа и для Отечества службой. А ведь случалось, он уезжал на несколько дней. И в доме стояла тишина, а за окном завывала метель. Молодая жена сидела одна и ждала, — не зазвенит ли в ночной тьме колокольчик?


Первая Бучалковская зима была для моей матери самой трудной, к тому же она себя плохо чувствовала из-за беременности. Кукушка в стенных часах выскакивала и куковала, со стены строго глядел весь в жемчужно-серых тонах коровинский портрет ее свекрови, она садилась за фортепьяно и, сама себе аккомпанируя, пела романсы, которые муж так любил слушать.


А как она пела! Позднее, в двадцатых годах, я с наслаждением ее слушал в лесу на прогулке или у фортепьяно. Ее голос не был поставлен, ведь она училась пению не больше года. Громкий, звучный, он обладал удивительным покоряющим тембром, и она столько вкладывала чувства в свое пение, что у слушателей невольно набегали на глаза слезы. Да, она «зарыла» свой большой талант ради огромной любви к мужу, а потом пошли дети... И еще была причина — она знала, что дедушка Александр Михайлович был против брака своего племянника на ней, и не только, как на бесприданнице, он еще добавлял, что против брака на певице. Жалела ли она, что «зарыла» свой талант? Только однажды услышал я от нее: «Если бы я стала известной певицей, моих детей не гнали бы, не арестовывали бы».


Первую Бучалковскую зиму она жила любовью к мужу. Он приезжал с сосульками на усах, снимал тулуп, полушубок, валенки, садился к столу, и она доставала из шкафа заветный графинчик и серебряную чарочку, он выпивал одну или две и закусывал своими любимыми солеными рыжиками.


Обслуживала их молодая пара: Михаил Миронович и Пелагея Трофимовна Крючковы, а тогда просто Миша и Поля; он — повар и лакей, она — горничная и экономка. Они потом служили у старших Голицыных до самой революции, а тогда были единственные, с кем моя мать не чувствовала себя одинокой в отсутствие своего мужа.


Пелагея Трофимовна вела свое хозяйство: принимала продукты, производившиеся в имении, солила капусту, огурцы и грибы, надзирая за птичницей, прачкой и уж не знаю, за кем еще, а Михаил Миронович, учившийся кулинарному искусству в Москве, наверное, и в годы молодости был мастером.


После Рождества на святки, как тогда назывались зимние каникулы, в Бучалки приезжали братья моей матери — шумные и веселые студенты, приезжали более сдержанные братья, а также их друг Александр — Альда Давыдов, приезжали сестры моей матери — Маша и Катя. Начиналось безудержное веселье, катанье с гор и на тройках, охота на зайцев, игры на морозе.


Все они очень любили приезжать в Бучалки, где не было строгих старших, а были только милые и ими любимые Миша и Анночка. И молодые хозяева радовались молодым гостям, старались, чтобы всем было весело, а угощение вкусным. Именно в Бучалках младшая сестра моей матери Екатерина и ее троюродный брат Александр Васильевич Давыдов стали женихом и невестой.


А в день Крещения подавалось несколько саней-розвальней, и все уезжали на станцию Клекотки. И опять устанавливалась тишина...


Отец был очень увлечен своими общественными делами, которые отнимали много времени, но не давали ему ни копейки. В своих воспоминаниях он описывает такой эпизод: в Тульскую губернию прибыл в отдельном вагоне некий важный петербургский чиновник Клопов с поручением Столыпина ознакомиться с жизнью и нуждами на местах. На станции Узловая Клопов созвал совещание Тульских земцев. Был приглашен и мой отец. В вагоне стояла духота, и совещание провели, сидя на ближайшем штабеле бревен. Мой отец выступил с горячей речью, которая произвела впечатление на Клопова. Через некоторое время отец получил приглашение в Петербург, чтобы участвовать в какой-то комиссии. Перед ним открывалась возможность поступить на государственную службу, сразу занять ответственную должность. А он, ссылаясь на предстоящий в Епифани призыв новобранцев, ехать отказался — так ему претило стать чиновником...


Судя по воспоминаниям моего отца, он, не забывая об интересах помещиков, заботился прежде всего о нуждах крестьян, хлопотал об открытии школ, больниц, о ремонте и строительстве мостов, председательствовал на различных собраниях и заседаниях. Для всего этого требовалось писать разные бумаги и составлять разные, со многими цифрами, с подбивкой итогов, отчеты. Я видел за его подписью целую напечатанную в типографии книжечку в двадцать страниц; в этой канцелярщине моя мать служила ему верной помощницей.


В те бесконечно счастливые дни, когда мой отец оставался дома, он, по примеру тестя, читал вслух моей матери, а она слушала, занимаясь каким-нибудь рукоделием. Днем, случалось, они уезжали на маленьких санках вдвоем просто кататься по Бучалковским окрестностям.


3


Расскажу о соседних помещиках.


О Писаревых и Раевских я уже упоминал. Всего в семи верстах от Бучалок в селе Молоденки в старинном с колоннами доме жили Самарины.


Петр Федорович Самарин — младший брат славянофила — был дальним родственником моей матери через Нелединского-Мелецкого, а его жена Александра Павловна, иначе тетя Лина, урожденная Евреинова, приходилась двоюродной сестрой дедушке Сергею Алексеевичу Лопухину.


Родители мне рассказывали, какая это была хорошая пара! Бездетные, они отличались особенным гостеприимством, постоянно у них гостили многочисленные родственники, они очень любили кому-либо помогать. Так, моей матери перед свадьбой подарили серебро — всего по дюжине — ножи, вилки, ложки — столовые, десертные и чайные. Старшую свою дочь мои родители назвали Александрой в честь бабушки Александры Павловны Лопухиной, но сокращенно ее звали Линой по имени щедрой тетушки.


Все у Самариных — обстановка, мебель, лошади — было самое простое и одновременно добротное. И с крестьянами — бывшими крепостными — у них сложились самые простые, поистине патриархальные отношения. Они были в курсе дел каждой крестьянской семьи, крестили их детей, мирили поссорившихся, если у кого околевала корова или лошадь, они заменяли на другую из господской конюшни или скотного двора. Крестьяне в них, что называется, души не чаяли. В начале нашего века оба они умерли. Их наследники, племянники — и без того богатые землевладельцы — не стали возиться с лишним имением и через какое-то время его продали князю Алексею Александровичу Оболенскому, тоже потомку Нелединского-Мелецкого, и его жене Любови Петровне, урожденной Трубецкой, дочери князя Петра Николаевича, того, который был убит своим племянником Кристи.


Эту продажу имения молоденские крестьяне не могли простить младшим братьям Самариным и затаили злобу против новых господ. Начались потравы, рубки леса и т.д. Управляющий жаловался в волостное управление, крестьян штрафовали, судили. И господа вели себя надменно, приезжая только на лето, и совсем не вникали в жизнь крестьян. Все у них было, в противоположность Самаринской простоте, элегантное, шикарное — одежда, мебель, английские высокие с забинтованными лодыжками лошади, роскошные экипажи. Барыня со своими детьми мало занималась, доверив их гувернанткам, целыми днями возлежала на диване, читая французские романы. Барин спохватился, было, чем-то стал крестьянам помогать, да опоздал. Взаимная, как в рассказе Чехова «В овраге», неприязнь, продолжалась до самой революции.


Ближайшими соседями помещиками были Яньковы, из старинной дворянской семьи, всего в пяти верстах в селе Себине, но с ними почему-то «не водились».


К сожалению, дружба между моими родителями и братьями Раевскими была года на два прервана ссорой. Земство постановило построить в уезде на свои средства больницу. Где? Мой отец предлагал в соседнем с Бучалками Суханове, отпускался бесплатно лес. А Петр Иванович Раевский предлагал в Никитском и сам брался быть в больнице врачом. Мой отец возражал — Суханово находится в центре Епифанского уезда, а Никитское на самой границе с Рязанской губернией, туда будут приходить «чужие» крестьяне. В конце концов были построены больницы в обоих пунктах, и примирение состоялось.


Еще были соседи Олсуфьевы — граф Юрий Александрович и его жена графиня Софья Владимировна, урожденная Глебова, подруга моей матери с детства. О них стоит рассказать подробнее. Их имение Буйцы находилось в 25 верстах от Бучалок, в историческом месте — на самом Куликовом поле. Юрий Александрович — юрист по образованию — с детства увлекался историей. Он ежегодно отправлялся путешествовать, но не за границу, как было принято, а по старинным русским городам и в глухие места нашей страны. И везде он собирал различные древности. Крестьяне, распахивая Куликово поле, находили оружие, разные старинные предметы и несли их на продажу графу. Так у него собрался настоящий музей, в котором была, например, такая ценность, как медный монашеский крест, найденный на Куликовом поле. Из летописей известно, что только два монаха находились в рядах русского воинства — Пересвет и Ослябя. Пересвет был убит в единоборстве с татарским богатырем Челубеем. Следовательно, крест принадлежал ему. В революцию вся коллекция была разграблена, уцелело только то, что Юрий Александрович взял с собой как самое ценное, в том числе и крест Пересвета. Остаток коллекции он пожертвовал в музей Сергиева Посада. Теперь там хранится несколько монашеских крестов, а который из них Пересветов — неизвестно.


Люди богатые, Олсуфьевы основали на свои средства в Буйцах детский приют, где содержались до сорока девочек-сирот со всего уезда. Все они были влюблены в единственного сына Олсуфьевых — Мишу, балованного мальчишку, а для них он был принцем из сказок. Его портрет — не помню какого художника — сейчас находится в Тульском художественном музее [Портрет Миши Олсуфьева был написан художником Д.С.Стеллецким в 1913 г.].


Софья Владимировна Олсуфьева была одной из самых уважаемых женщин, каких я знал. Это понял и Серов, который обычно на своих портретах аристократов несколько шаржировал. Он изобразил Софью Владимировну в простом платье, в платке, накинутом на плечи, греющуюся у печки. Софья Владимировна была глубоко верующей. Когда наступила революция, она видела сон, будто к ней явился святой Сергий и сказал ей, чтобы она поселилась близ его гроба. Она исполнила его волю. Олсуфьевы купили в Сергиевом Посаде дом и стали там жить. Вокруг них поселились многие и многие, и родственники, и знакомые, те, которых называли «бывшими людьми». Постепенно Сергиев Посад наполнялся семьями изгнанников, искавших пристанища.


Сын Олсуфьевых Михаил в первые годы революции жил в Москве, учился в Университете. Был он хлыщеватый юноша, много о себе воображавший. В 1923 г. он исчез, потом узнали, что он уехал на Дальний Восток, там перешел границу, босой и оборванный попал в Харбин, оттуда кружным путем добрался до Румынии, где у Олсуфьевых в Бессарабии было имение. Изредка он писал родителям, для маскировки в женском роде, и подписывался Катенька. Когда в 1940 г. наши войска вступили в Бессарабию он бежал, стал членом Румынского Союза писателей, переводил на румынский язык писателей русских и до самой смерти благополучно подвизался на переводческом поприще.


Возвращаюсь к его родителям. Юрий Александрович еще до революции выпускал научные труды по русской археологии. Будучи заместителем директора по научной части Сергиево-Посадского музея, он был первым, кто разработал методику изучения древнерусского художественного литья — иконок, крестов, церковной утвари, узоров на посуде. На его труды постоянно ссылаются современные исследователи подобных ценностей. И стал бы он признанным маститым ученым со всякими научными степенями, если бы не был «бывшим графом».


И он и его жена погибли в тридцатых годах в лагерях [С. В. Олсуфьева умерла весной 1943 г. в лагере в Свияжске. См. об Ю. А. и С. В. Олсуфьевых и усадьбе Красные Буйцы: Олсуфьев Ю. А. Буецкий дом, каким мы его оставили 5 марта 1917 г. // Наше наследие. 1994. №№ 29-30, 31.].


4


Холодный, плохо протапливаемый, непривычно парадный Бучалковский дом угнетал мою мать. И мои родители решили построить для себя другой. За пятнадцать верст, в селе Хитровщине, бывшем когда-то имении декабриста князя Валериана Голицына, продавался двухэтажный деревянный дом. Его перевезли, место выбрали метрах в двухстах от существующего господского дома, на другом конце липовой аллеи, возле старого клена, и стали строить. В расчете на будущую многодетную семью к дому с двух сторон пристроили по срубу. И за одно лето поднялся дом, который в отличие от старого Большого получил наименование — Маленький. Несколько лет спустя к нему пристроили еще террасу. Словом, он совсем не был маленьким, а с точки зрения архитектурной ничем не отличался, но для моих родителей и для всех их детей казался прекраснее дворца.


Опишу расположение его комнат. Поднимаясь на крыльцо, посетитель через террасу попадал в полутемную прихожую, оттуда дверь шла налево в столовую, а прямо — в небольшой коридор, из него дверь шла направо в кабинет отца, а дверь налево — в комнату гостевую и в маленькую, нянину, далее направо были ванная и туалет. Коридор продолжался и в пристройке. Направо была просторная кухня с огромной плитой и столом, за которым, сидя на лавках, обедали «люди», а налево от коридора была «девичья». Из коридора поднималась лестница на второй этаж. Там были две спальни, одна комната и детская. Снаружи к детской примыкал балкон. Между кухней и детской находилось чердачное крыльцо, далее через двор шли сараи, птичник и ледник. Конюшня, флигель, контора, прачечная размещались в двух верстах в деревне Исаковке.


Мебель в Маленьком доме была, как у Самариных, самая простая, но добротная, в коридоре стояли книжные шкафы с книгами детскими, а в кабинете отца находились книжные шкафы с книгами классиков и словарем Брокгауза и Ефрона. Там же, я помню, в кабинете находился телефон, с помощью которого, после длительного кручения ручки, мой отец мог переговариваться с конторой, почтой, заводом и хуторами, принадлежащими Голицыным. Рядом с телефоном висел бронзовый с украшениями барометр. На другой стене висел большой портрет моей матери. Она изображена в три четверти: остренький нос, голубые-голубые грустные глаза, а ее глаза всегда казались грустными, характерный с желтизной румянец, который ей достался от матери и который она передала своему сыну Владимиру. Она в белой, закрытой до воротничка кофточке, на шее брошка с бирюзой. Нам — ее детям — казалось, что красивее ее нет никого на свете. И мне всегда было неприятно смотреть на ее двоюродную племянницу Варвару Федоровну Комаровскую, которая походила на нее, но была моложе...


Автор портрета — молодой тогда художник А.В.Моравов, в чьей судьбе моя мать принимала какое-то участие. Его самая известная картина — «Декабристы в ссылке», позднее он писал историко-революционные полотна, писал также портреты вождей, вроде Зиновьева и Каменева, стал академиком живописи и умер в 1951 г.


Между Большим и Маленьким домами был сад, который назывался Старым. Еще прапрадед Федор Николаевич посадил липовые аллеи. Одна из них соединяла оба дома, а две пересекали главную аллею под прямым углом. Та поперечная, что шла ближе к Большому дому, с одной стороны заканчивалась беседкой, с которой открывался вид на реку Тболу, на деревню Павловку и на дальние поля. Недалеко от беседки находилась площадка для тенниса. Между аллеями Старого сада рос яблоневый сад. Деревья, старые, ветвистые, так разрослись, что солнце почти не проникало к земле.


А по другую сторону Маленького дома был сад, который назывался Молодым, его посадила моя мать, не своими руками, конечно, но она выписывала саженцы, ездила в соседние леса за молоденькими деревцами и для каждого выбирала место. Около дома красовались клумбы с георгинами, резедой, флоксами, левкоями, турецкой гвоздикой, пионами, росли кусты роз, жимолости, в разные стороны расходились дорожки, обсаженные ясенем, серебристыми тополями, елочками; там с давних времен высились две липы. Мать посадила лиственницы, каждая из которых имела свои название — Красавица, Кудрявая, Безверхушечная, Светлая, еще как-то. И росли там молоденькие яблони и зеленели три березовые рощицы — Первые березки, Вторые березки, Третьи березки. Вздумала мать копать пруд посреди сада. Выкопали котлован довольно глубокий, а вода в нем держаться не стала, только трава росла гуще. Это место называли ямой. Сад кончался заливным лугом реки Таболы. Говорят, хорошую память после себя оставляет тот человек, кто посадит хотя бы одно дерево. А моя мать посадила целый сад. В нем насчитывалось семь десятин.


5


Она не могла сидеть без дела. Но куда приложить свои силы молодой женщине? Она была в курсе дел мужа. Он часто возвращался расстроенный и очень близко к сердцу принимал различные неприятности. По его воспоминаниям видно, что власти нередко чинили препятствия всевозможным начинаниям земства. Нет чтобы благодарить за инициативу, когда земство собиралось на свои средства открыть собственную школу, больницу, приют, мост построить, наоборот — власти ставили разные рогатки. И каждая такая инициатива разрешалась годами. Отец рассказывал матери о всех проволочках, и она утешала и подбадривала его. Но ей хотелось самой приносить общественную пользу. Хотя школы в уезде открывались, учили там лишь до двух, до трех классов. Моя мать видела, что молодые учителя и учительницы очень скучают. И тогда она придумала «Чтения».


Каждую субботу после обеда двое или трое саней-розвальней отправлялись в круговые поездки по сельским школам. Учителя и учительницы приезжали, входили в дом, снимали шубейки. Мать их встречала, вела в столовую. Все рассаживались вокруг стола, отец на конце. С потолка свисала керосиновая лампа под зеленым абажуром. Вот отец открывает книгу. Читал он прекрасно, впоследствии стал читать нам — своим детям. Сейчас, когда я перечитываю классиков, иной раз вспоминаю даже интонацию его голоса на отдельных фразах.


А те чтения для учителей продолжались три зимы подряд. Можно себе представить, как наслаждались слушатели, попадая из своих маленьких комнатушек в уютный помещичий дом. Чтение прерывалось скромным ужином и чаем с самоваром, продолжалось часов до десяти, потом просто беседовали и разъезжались. Власти узнали об этих чтениях, и о неблаговидных разговорах за вечерним столом. Читал отец книги, дозволенные цензурой, а неблаговидные разговоры, наверное, велись, критиковали правительство везде и всюду. Отцу, занимавшему столь ответственный в уездном масштабе пост, нельзя было ссориться с властями, и чтения прекратились. Уже после революции наш родственник Михаил Михайлович Осоргин (муж двоюродной сестры матери — Елизаветы Николаевны Трубецкой), который в 1905 г. в течение некоторого времени служил Тульским губернатором, признался моему отцу, что над ним был учрежден тайный полицейский надзор. А отец даже и не подозревал этого.


Он не являлся в Бучалках хозяином. Управляющим имением был немец Шефер, в конторе тщательно учитывались все доходы, а все расходы утверждались дядей, князем Александром Михайловичем. Без его разрешения не могла быть проведена никакая перестройка, никакая более или менее крупная трата денег. Между ним и моим отцом велась долголетняя деловая переписка. К моей матери постоянно приходили крестьяне жаловаться, просили помочь. А управляющий говорил: этому мужику можно дать телку, а этому нельзя — пьяница. А у пьяницы семья была многочисленной...


С каждым годом доходность Бучалковского имения росла. Доход получался от крахмального завода, от рубки леса строго по лесосекам, от молочных ферм, от коннозаводства, а больше всего от продажи хлеба. Шли эти доходы в общий Голицынский котел и на поддержание бездоходного имения Петровского, большие средства вкладывались в расширение Бучалковского хозяйства, а мои родители довольствовались для себя лично и для своей семьи самым малым.


Должность предводителя дворянства считалась общественной, никакого жалованья отец не получал, наоборот, ему приходилось тратиться из своих денег на поездки, на гостиницы, угощать обедами разных лиц. На такие расходы он получал деньги из конторы Бучалковского имения. Продукты доставлялись из Бучалковского обильного хозяйства. Но были еще расходы вроде оплаты гувернанток, прислуги, на одежду и т.д. Отец получал деньги ежемесячно из той же конторы, но маловато. Главный Бучалковский хозяин князь Александр Михайлович был скуповат. И эта зависимость от его воли очень угнетала моих родителей.


На Голицынские средства в соседнем селе Барановке была построена церковь. Там жили крестьяне — бывшие княжеские крепостные, добровольно переселившиеся туда из чересчур разросшихся Бучалок, чтобы оказаться ближе к отведенным им землям. Видимо, название села происходило от девичьей фамилии моей прабабушки Луизы Трофимовны.


Князь Александр Михайлович, руководя своими делами издали из Москвы, хотел еще больше повысить доходность Бучалок. Несколько позднее описываемых событий он направил в Бучалки инженера Камзолкина — представителя фирмы, консультирующей помещиков, как увеличить доходность их имений. По совету Камзолкина приобрели сельскохозяйственные машины заграничных фирм, расширилась молочная ферма в Исаковке, были закуплены сепараторы шведской фирмы «Альфа-Лаваль». Янтарно-желтое, окрашенное морковным соком сливочное масло в коробочках из дранки стало отправляться известной торговой фирме Чичкина, чьи молочные магазины с синей вывеской были по всей Москве. Я очень хорошо помню эти коробочки, в каждой — фунт масла, ее откроешь, и на масле выдавлена корова, а внизу надпись — «с. Бучалки Тул. губ.».


Основным предложением Камзолкина было — построить в Бучалках спиртовой завод. В самом деле, на крахмальном заводе в качестве отходов образовывалась вонючая мезга, скотина ее поедала неохотно, и она шла на свалку. А если крахмальный завод расширить, а эту мезгу переработать в спирт, получится большая прибыль.


Князю Александру Михайловичу идея показалась заманчивой. Банк дал долгосрочную порядочную ссуду. Позади кузницы, на берегу Таболы выбрали площадку, и строительство началось.


Родители мои тяжело переживали эту затею. Живя в деревне, они видели, сколько зла приносит крестьянам водка. А тут, мало того, что спиртовой завод строится, отец еще должен был надсматривать за строительством. На этом заводе Бучалковское хозяйство сильно погорело. Строился он медленно и был закончен только перед самой Германской войной, когда продажу водки запретили, а завод опечатали.


6


Родители мои устроили на слободе Поповке так называемую «больничку», то есть приют для самых маленьких детей, для подкидышей и для тех, кого считали незаконными. Когда дети подрастали, их передавали в другие приюты, содержавшиеся на средства помещиков. Куда попадали мальчики — не знаю, а девочек устраивали в тот приют, который организовали Олсуфьевы.


Тогда многие барыни, чтобы не портить фигуру, не кормили своих детей молоком, нанимали кормилиц, а моя мать сама выкормила всех нас. Более того, у нее бывало много молока, и она потихоньку ходила кормить бедных подкидышей. Об этом поразительном факте моя мать никому, даже своим дочерям не рассказывала. Я узнал это от ее сестры, а моей тетки, Екатерины Сергеевны Давыдовой.


Жил в Бучалках лавочник Егор Антонович Суханов. Торговал он всякой бакалеей, дом построил кирпичный под железной крышей, ходил в смазных сапогах гармошкой, в жилете с серебряной часовой цепочкой на толстом животе, под жилетом — красная рубашка-косоворотка, на одутловатом лице — утиный нос, толстые щеки, жидкая бородка, маленькие свиные глазки. Словом, именно такими позже изображались «кулаки». Половина жителей окрестных деревень задолжала Суханову, некоторых он так опутал, что они отрабатывали на его земле батраками. На всю Бучалковскую волость только он один был настоящим кулаком-мироедом.


Моя мать повела против Суханова борьбу. По ее инициативе в Бучалках было организовано Потребительское общество, деньги дали зажиточные крестьяне, священники, мои родители, еще кто-то. Построили домик близ так называемого Белого (каменного) моста через речушку Бучалку, и лавка «Потребиловка» начала торговать. А мать всем говорила: «Покупайте только в “Потребиловке”, а не у Суханова». Не знаю, приносила ли новая лавка какую-либо прибыль, да вряд ли, и товары у Суханова наверняка были лучше — все-таки частник. Обе лавки существовали до революции. О Суханове я еще буду рассказывать.


Моя мать всегда была энергична. Она видела нищету многих крестьянских семей, все избы были тесные, с соломенными крышами, с земляными полами, на нарах копошились малые дети, вместе с телятами и ягнятами. Многие младенцы умирали. Как помочь беднякам? В имениях фабрикантши Якунчиковой [Речь идет о Марии Федоровне Якунчиковой, урожденной Мамонтовой (1864-1951), жене В.В.Якунчикова (брата художницы М.В.Якунчиковой), организаторе вышивальных мастерских в России в конце ХIХ — начале ХХ в.; после 1898 г. руководительнице Абрамцевской кустарно-резческой и вышивальной мастерской (примеч. М.Ф.Киселева).] крестьяне стали вышивать по полотенцу. Она посылала в северные губернии срисовывать узоры вышивок, и дело пошло. Вышитые платья, рубашки, полотенца и т.д. охотно покупались у нас, а главное, за границей, и крестьянки получали верный и постоянный, в зависимости от их усердия, заработок. В 1920-х гг. высланная из Москвы Якунчикова очутилась в Тарусе и там организовала кустарную мастерскую. Дело развивалось, но потом Якунчикову выгнали из мастерской, как классово чуждый элемент, и она уехала за границу. Дело заглохло, потом вновь возродилось. И сейчас в Тарусе работает известная на весь мир фабрика художественной вышивки.


Моя мать еще в начале века связалась с Якунчиковой и при ее консультации организовала в Бучалках кустарную мастерскую. Она очень увлеклась этим делом, видя, с каким рвением крестьянки вышивают, с какой радостью получают деньги за работу. Мы, ее дети, ходили в одежде с вышивками. А сама она за свои труды не получала ни копейки.


Бучалки были очень большим селом, с несколькими, расходящимися в разные стороны слободами. На слободе Поповке стояли дома духовенства, а также избы потомков дворовых слуг, там же находились школа, почта, церковь, там же устроили кустарную мастерскую. Заведующей стала некая Валентина Александровна; она выдавала крестьянкам полотно и нитки, принимала у них работу, платила деньги и отправляла посылки в дом на Леонтьевском переулке [С 1902 г. в доме Серг. Т. Морозова, в Леонтьевском пер., 7, находился Торгово-промышленный музей кустарных изделий (Кустарный музей).]. Изделия Бучалковских крестьянок шли в Америку. Каким путем они туда попадали во время Германской войны — не знаю, но отлично помню, как приходили по почте письма с марками США. Так моя мать стала высококвалифицированной специалисткой по кустарным вышивкам.


И еще у нее было важное и ответственное дело: воспитание подрастающих собственных детей. В Бучалках в 1900 г. родилась дочь Александра, в 1901-м сын Владимир, в Епифани в 1904-м родилась дочь Софья, в Москве в 1906-м дочь Евгения; в 1909 г. 1 марта по старому стилю родился я. Особенно много хлопот моей матери доставалось из-за меня. Я родился вскоре после смерти сестры Женечки, и мать видела во мне свое утешение. Я рос хилым, худым, капризным, постоянно болел, и мать много ночей проводила без сна, склонившись над моей кроваткой. Когда мне было года полтора, я заболел особенно тяжело. Молодой врач Сухановской больницы Константин Ипполитович Никольский лечил мой желудок, а я пылал жаром и с каждым днем слабел. Из Орловки приехала тетушка Евгения Павловна Писарева. Она осталась у нас жить, чтобы помогать моей матери, а своей племяннице, и всячески поддерживала ее дух. Она увидела, что ребенок умирает и настояла, чтобы послали в Епифань за старым земским врачом Забелиным. Явившись, он тотчас потребовал чайную ложку, чтобы осмотреть мое горло. Мать стала протестовать, говоря, что ребенок и так слаб, зачем его мучить. Забелин ей твердо ответил, что у него есть правило: всегда начинать осмотр ребенка с осмотра горла. Кое-как он засунул ложку ко мне в рот, нагнулся, заглянул в горло, выпрямился и сказал: «Сильнейший дифтерит!» Тотчас же поскакал верховой в Епифань за сывороткой. Вскоре я выздоровел, иначе говоря — уцелел.


Заканчивая главу, хочу отметить характерную черту моих родителей: все, что они делали, вся их энергичная деятельность — шло другим, для благополучия рода Голицыных, для благополучия крестьян Епифанского уезда, для своих детей — и почти ничего для себя лично. Отец был удивительным, с точки зрения нынешних нравов, бессребреником.


Глава четвертая Наша семья в Бучалках до Германской войны


1


Покойный Сергей Николаевич Дурылин, бывший священник, а затем театральный критик и доктор искусствоведческих наук, который ко мне очень хорошо относился, однажды показал мне любопытную папку. Он собрал материалы о нянях знаменитых людей. Пушкинская няня всем известна, но няни были у многих деятелей искусства прошлого. В детстве няни оказывали на них самое благотворное влияние. У Гончарова и у Чайковского было даже по две няни.


Они — верные, любящие своих питомцев порой крепче, нежели их любили родители, являлись неотъемлемой принадлежностью каждой более или менее состоятельной семьи. Служили когда-то в дворянских семьях няни крепостные, потом бывшие крепостные, потом почему-либо не вышедшие замуж, привязавшиеся к барским детям и жившие в семьях десятками лет. После революции няни постоянно оставались с бывшими своими господами на правах любимых и уважаемых членов семьи и делили вместе со всеми невзгоды и радости. Случалось, когда родителей арестовывали, детей воспитывала няня, становившаяся главой семьи или до возвращения узников, или до тех пор, пока воспитанники не вырастали. Сейчас таких нянь больше нет, они просто вымерли. Не могу не упомянуть няню Светланы Сталиной. Я хорошо знал ее до того, как она поступила в семью вождя. Эта няня ухаживала за детьми моей троюродной сестры Ульяны Михайловны Самариной, урожденной Осоргиной. В своих воспоминаниях Светлана подробно и очень тепло пишет о няне, о ее благотворном на нее влиянии и в детстве, и позднее.


Когда у моих родителей появилась на свет старшая дочь Лина, ее взялась пестовать няня Лопухиных. Но она была стара и потому вскоре устроилась в богадельню.


В Бучальском [Так у автора и именно так, вопреки правилам орфографии, говорят до сих пор в этих местах (прим. Е. М. Перцовой).] доме появилась Ольга Ивановна Губарева, из мещанок города Волоколамска. Раньше она служила у известных капиталистов, немцев Вогау, но там была не няней, а бонной. Между этими двумя должностями разница существенная. Бонна, с точки зрения господ, лишь особа, которая обязана следить за детьми, и за это она получала жалованье. Никакой близости между господами, господскими детьми и бонной не могло быть. Ольга Ивановна явилась к моим родителям с великолепными рекомендациями, в кружевном чепце, красивом платье, затянутая в корсет. Была она старой девой и девственницей. Вскоре после ее прибытия в Бучалки родился мой старший брат Владимир, к которому она прилепилась всем своим любящим, но отвергнутым равнодушными мужчинами сердцем. На Бучальских харчах она располнела, забросила корсет, сменила чепец на кружевную наколку и стала няней, членом семьи, которую и дети, и мои родители, особенно мать, искренне полюбили.


Родились Соня и Женечка. К этому времени Лина и Владимир больше не пользовались заботами няни, но любили ее по-прежнему горячо. Старших детей надо было начинать учить. В доме, сменяя одна другую, стали жить гувернантки-француженки. Наконец в 1907 г. появилась воспитательница русская — Александра Николаевна Россет (1870-1943).


Ее дед был одним из братьев известной Александры Осиповны

Смирновой-Россет, а ее отец прокутил все свое состояние, когда она была еще девочкой. Ее взяла под свое покровительство дальняя родственница — Варвара Дмитриевна Арнольди. Про нее рассказывал упомянутый выше С. Н. Дурылин, что в детстве она видела издали Пушкина, когда тот приезжал к ее родителям. Но девочек к нему не допускали, по ее словам, он мог «вольность себе позволить». Она знала и Гоголя, который обычно был грустен, а если смеялся, то это был, как она выражалась, «сам смех». В старости Варвара Дмитриевна жила в Сергиевом Посаде и была такая строгая барыня, что, например, в церкви прерывала и бранила священника, если ей что-либо не нравилось в церковной службе.


Варвара Дмитриевна держала девочку сиротку Сашеньку сперва в женском монастыре под Козельском, потом отдала ее в Смольный институт. Окончив институт, девица Россет стала служить воспитательницей по разным домам. Была она некрасива, с носом «башмаком». Ни один мужчина не обращал на нее внимания. Она тоже осталась старой девой и девственницей, притом с дурным характером, шагала прямо, вывертывая, как полагалось институткам, ступни. По безупречным рекомендациям она поступила к нам. Ее обязанностью было приучать детей к порядку, учить их хорошим манерам, а также — по всем предметам примерно в пределах нынешних четырех классов и, разумеется, Закону Божьему.


Ходила она летом в желтоватом чесучовом шушуне, зимой — в шушуне голубовато-сером, была болтлива, с нами, детьми, строга. А впрочем, мы, дети, не считались особенно примерными. Мою мать, которая была на десять лет ее моложе, она называла Анночкой, а мои родители и старшие дети называли ее Александрой Николаевной, Лину и Владимира она определенно не любила, любила Соню, не любила меня. Следом за мной, в самом конце 1910 г., родилась моя сестра Мария — Машенька. Вот к ней Александра Николаевна почувствовала прямо-таки институтски восторженное обожание, настолько всеобъемлющее, что уговорила моих родителей доверить ей быть крестной матерью их новорожденной дочери, хотя в те времена полагалось приглашать крестить ближайших и преимущественно богатых родственников. Крестным отцом девочки стал брат отца Николай.


Еще до рождения Маши Александра Николаевна заболела туберкулезом, и на средства своих родственников Свербеевых была отправлена в Давос в Швейцарию. Там она провела почти год и вылечилась, привезла массу впечатлений и стереоскоп с набором пластинок — фотографий разных дядей и тетей на фоне снежных Альп. Если мне для чего-либо требовалось к ней подлизаться, я просил ее показать стереоскоп, что она охотно делала, сопровождая демонстрацию весьма подробными и скучными комментариями. Этот стереоскоп был еще цел сравнительно недавно. Новую воспитательницу я звал «тетя Саша» и на «ты». Так же звала ее и сестра Маша. И впредь в моих воспоминаниях она будет называться этим именем.


Когда родилась Маша, к нам поступила вторая няня — Александра Акимовна Малеева, которая тоже была старой девой. Еще шестнадцатилетней, она служила горничной в семье какого-то богача. Хозяйский сынок ее соблазнил. Она забеременела, что в те времена для девицы считалось величайшим позором. Ее выгнали, в полном отчаянии она пошла к Иверской часовне и стала молиться и плакать. Какая-то женщина пожалела ее, взяла к себе, у нее родилась девочка, которая через некоторое время умерла. Несчастная попала в прислуги в Епифань к доктору Забелину, а затем поступила няней в Бучальскую больничку, а потом перешла к нам [В конце 1910-х гг. А.А.Малеева заведовала Голицынским приютом для детей-подкидышей в Поповке, затем, когда после эпидемии, вызвавшей большую детскую смертность, приют перевели в ведение Бучальской больницы, она поступила в няни к Голицыным (прим. Е.М.Перцовой).].


Ее старший брат Сергей Акимович с молодых лет служил в Бучалках конторщиком. В детстве его ударила копытом в лицо лошадь, и нос у него был в виде перекошенного бугра. Он отличался даже для того времени исключительной честностью и преданностью семье Голицыных. Две его дочери — Соня и Нина (Антонина) — были в Бучалках ближайшими подругами моей сестры Сони. Когда после последней войны моя жена с ним, уже глубоким стариком, познакомилась, он ей представился: «Бывший служащий князей Голицыных»...


Как же называть обеих няней? Для маленьких детей по имени-отчеству было мудрено. Затруднение разрешил я — тогда двухлетний. Ольгу Ивановну я назвал «Ня-бу», то есть няня большая — она отличалась чрезмерной полнотой, а Александру Акимовну «Ня-си», то есть няня сестры Маши. Отсюда и пошло: няня Буша и Нясенька. С этими ласковыми именами они и жили до конца своих дней.


С годами няне Буше стало трудно пестовать столь резвых детей. Она ушла от нас в ту Московскую богадельню, которая находилась на Калужской улице. Но мои родители ей неизменно платили небольшое жалованье, а каждое лето она проводила в Бучалках и по мере своих сил возилась с нами — детьми. Ей отводилась отдельная, в одно окно, комнатка в господской половине Маленького дома. Я постоянно к ней приходил, и она мне рассказывала разные истории из своего детства и молодости. В этих историях в качестве главного героя постоянно участвовал некий Анатолий — сын Волоколамского священника, к которому девушка, видимо, питала нежные чувства. С няней Бушей я ежедневно ходил по Молодому саду за грибами. Она их жарила в своей комнате на керосинке, сама ела и меня угощала. Именно она зародила во мне страсть к грибоискательству, которая живет во мне до сих пор. Когда на зиму мы переселялись в Москву, няня Буша постоянно к нам приходила. Мы радостно кидались к ней, она целовала всех нас в макушку. Ее любимцем был брат Владимир, она его называла «Царь-батюшка». Она приносила с собой гостинцы — мятные пряники и пастилу. Мне казалось, что вкуснее их нет ничего на свете. И теперь, когда я случайно пробую современные эрзацы тех лакомств, то невольно вспоминаю добрейшую няню Бушу. Я не случайно назвал няню Бушу добрейшей, она никогда не повышала на меня голоса. А я пользовался ее добротой. Когда же она огорчалась из-за меня, на ее глазах проступали слезы. И эти ее слезы я не мог выносить. Она была не просто толстуха, но рыхлая, дряблая, и живот ее настолько выдавался вперед горой, что она сажала на него, как на полку, младенцев. Сестра Соня, которая была меня старше на пять лет, однажды сказала мне — пятилетнему, что у няни Буши под юбкой спрятан арбуз. Я поверил и, естественно, этим заинтересовался. Подойдя к ней, я изловчился и, как д’Артаньян, сделал выпад и ткнул ей вместо рапиры указательным пальцем в живот. Она страшно рыгнула и повалилась кувырком. На миг мелькнули белые кружева, я убежал и от ужаса где-то спрятался, ожидая, что она пожалуется на меня тете Саше и мне будет жесточайшая порка. Когда же меня часа через два нашли и вытащили, я с удивлением убедился, что никто о моем скверном поступке и не подозревает. Няня Буша никому не пожаловалась. Я бросился к ней и неистово, со слезами, стал просить у нее прощения. А она меня не только приласкала, но еще угостила молочными тянучками, которые умела очень искусно варить и постоянно держала у себя разлитыми по тарелкам. Она не менее искусно вязала и снабжала всю нашу семью носками, варежками и перчатками. У нее всегда береглось много клубков разноцветной шерсти. Но был у нее существенный недостаток: она курила. Нет, не при всех, а втихомолку, впрочем, не стесняясь нас, детей, я очень любил набивать ей гильзы особым табаком специальной машинкой.


Когда няня Буша ушла на покой и в 1914 г. появилась на свет моя самая младшая сестра Катя, Нясеньке стало трудно с нами возиться, и ей на помощь дали подняню Лену, которая к нам попала из приюта Олсуфьевых. Нясенька не обладала кротким характером няни Буши. Худощавая, с длинным морщинистым лицом, она постоянно страдала желудком и была сварлива, повышала голос на нас, детей, а Лене — особенно на первом году ее пребывания в нашей семье — доставалось крепко. Но мы понимали, что Нясенька горячо любит всех нас и не очень ее боялись.


2


Кто же еще в Бучалках нас обслуживал?


О Крючковых — поваре Михаиле Мироновиче и его жене экономке Пелагее Трофимовне — я уже рассказывал. Позднее они переехали служить к дедушке и бабушке Голицыным, а место повара занял Степан Егорович — мастер столь же искусный, но с одним недостатком: время от времени он запивал и тогда буйствовал на кухне. За лето таких периодов запоя было два-три; моей матери приходилось разбирать конфликты с прочими Голицынскими слугами, это ей было очень неприятно.


В нормальном состоянии Степан Егорович был общительным, веселым человеком; я очень любил ходить к нему в маленькую комнатушку за перегородкой в кухне. Там на стене висела большая цветная картина, изображавшая Полтавскую битву, с Петром на коне на переднем плане и со стихами внизу, но не пушкинскими. Степан Егорович их читал мне вслух. Бучальская кухня современному человеку, наверное, показалась бы музеем. Громоздилась огромная, в шесть конфорок, плита, сбоку которой была вмонтирована цинковая коробка для горячей воды; к плите примыкала напоминающая корабль русская печка; над плитой висела вытяжка в виде огромной — из листового железа — опрокинутой воронки. На полках стояли разных размеров сковородки и кастрюли. Кастрюли были медные с длинными ручками, с княжескими коронами по бокам, наверное, отлитые еще во времена прапрадеда князя Федора Николаевича. Множество разных ножей, дуршлагов, веселок, терок, противней, ложек висело, стояло, лежало. Мясорубка тогда еще не была изобретена, и Степан Егорович, вооружившись двумя ножами, рубил плясовым тактом мясо для котлет. Кухонный мужик Ваня Кудрявый время от времени притаскивал вязанки дров, с шумом их сваливал и подкладывал поленья в печь.


Я любил смотреть, как Степан Егорович колдует на кухне, слушать веселую рубку котлет, шипение на сковородках. Для «господ» кушанья жарились на сливочном масле, для «людей» на сале. А вообще блюда готовились очень простые, и только в праздники более или менее изысканные, но обычно из той продукции, которая выращивалась на Бучальских нивах и огородах, какая выводилась на скотном дворе и птичнике. Для «господ» готовилось мясное, молочное, пироги с грибами, капустой, ливером, каши — гречневая, полбяная, смоленская, манная; для «людей» готовились щи и борщи с большими кусками мяса, каши — пшенная и ячневая, а пироги более увесистые. Мы, дети, съедали по утрам по одному яичку всмятку и пили молоко. Тогда ни о каком бруцеллезе не слыхивали, и молоко подавалось только сырое, холодное, прямо с ледника, и было оно необыкновенно вкусное. Хлеб выпекался свой; особенно черный отличался удивительным ароматом и вкусом.


Дальнейшая судьба Степана Егоровича так сложилась: разразился столь ужасный скандал между ним и прочей прислугой, что моей матери была подана на пьяницу коллективная жалоба, и с ним, к моему большому огорчению, пришлось расстаться. Но повар он был исключительный, пять лет учился кулинарному искусству в московском ресторане «Эрмитаж», и дядя Лев Алексеевич Бобринский, будучи тонким гастрономом, решился взять его к себе в имение. Степан Егорович служил у него до 1918 г. В первые годы революции он был в Красной армии поваром, а в 1923 г. неожиданно появился в рубище в нашей московской квартире. Он сказал, что его выгнали с работы (наверное, за пьянство). Мать пожалела его, накормила и дала старенькое пальто. А через несколько дней он опять к нам вернулся и опять в рубище, объяснил, что пальто у него украли. С тех пор он изредка к нам приходил, мать его кормила, иногда дарила одежду, но денег никогда не давала. Однажды брат Владимир поднес ему чарочку водки. Степан Егорович оживился и целый час красочно рассказывал о тех великолепных блюдах, которые умел готовить, и как его учили в «Эрмитаже». Оказывается, лишь на пятом году обучения он научился приготовлению соусов. Ночи он проводил в ночлежке, которая тогда еще существовала на Домниковке, оттуда попал в больницу в Теплом переулке. Привезли от него письмо, сестра Соня к нему ходила. Когда он стал выздоравливать, она ему собрала денег для проезда в Узловую, где у него были родные. Но эти деньги он опять пропил. Уже будучи замужем, Соня однажды увидела его в жутких лохмотьях просящим милостыню около Иверской часовни. Она шла с подругой и через нее подала ему деньги. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю...


Возвращаюсь к Бучальской жизни.


Если приготовление обеда с современной точки зрения представляется священнодействием, то сам обед также был священнодействием. Лакей Антон расправлял свои пышные усы, надевал белую с серебряными пуговицами ливрею, натягивал белые нитяные перчатки, брал в руки круглый медный щит римского легионера и короткую палку, напоминающую толкушку для картофельного пюре, но обмотанную на толстом конце суконкой. С этим «оружием» в руках он выходил с черного крыльца и шел по направлению к Большому дому, но не по липовой аллее, где полагалось ходить только «господам», а по тропинке вдоль левого ряда деревьев. Он шел, одновременно ударяя толкушкой по щиту. До сих пор помню тот характерный звон, напоминающий колокольный, когда звонят в маленькие колокола.


Таких прогулок от Маленького дома к Большому и обратно Антон совершал две — за полчаса до обеда и за пять минут. Сохрани Бог опоздать! Если сигналы Антона заставали нас далеко, а полверсты считалось далеко, мы мчались карьером. Ведь перед обедом Нясенька должна была проверить, насколько чистой была наша одежда; если обнаруживалось хоть малое пятнышко, она бранила нас, спешно переодевала, мыла нам руки и провожала до столовой.


Если была хорошая погода, то стол накрывался на террасе. Накрывал Антон в определенном, установленном с давних времен порядке. Помню Бучальский сервиз: белый с темно-синим мелким узором — точками и черточками, на каждом приборе слева от мелкой тарелки Антон клал вилку, справа — нож и ложку; все было серебряное — свадебный подарок тети Лины Самариной, на тарелке лежала салфетка, свернутая валиком и стянутая колечком. У всех нас были свои колечки, у родителей — серебряные, у остальных — костяные и с разными узорами. Отец, если бывал дома, садился на одном конце стола, мать — на другом, я — рядом с матерью, потом тетя Саша, потом Маша, на другой стороне — Соня, Владимир и Лина, а также ее подруга, наша троюродная сестра Маня Гагарина [Старые москвичи хорошо помнят прелестный Гагаринский дом — архитектора Жилярди на Новинском бульваре № 36, погибший от прямого попадания бомбы в 1941 г. Последним его владельцем был князь Николай Викторович Гагарин, женатый на младшей дочери Николая Петровича Трубецкого Марине. Маня — их дочь (прим. автора).], постоянно у нас гостившая.


Антон ставил перед матерью супницу и стопки глубоких тарелок. Мать разливала половником суп, а Антон разносил тарелки в строгом, раз и навсегда установленном порядке. Разговор в основном поддерживала тетя Саша, вспоминая свою прежнюю службу у каких то Владимировых, о сестрах Свербеевых, о швейцарском санатории, изредка она шипела на меня, чтобы сидел прямо, положив четыре пальца левой руки на стол. На столе в тарелочках лежали редиска в сметане, ломтики огурцов, стояли прозрачные кувшины с чудесным ледяным Бучальским квасом и другие прозрачные кувшины с отверстием на дне — мухоловки, в которые тоже наливался квас, и мухи, попадая внутрь через отверстие, бродили по его стенкам туда и сюда.


О супах ничего не помню. А вторые блюда — птица, мясо, овощи — подавались под разными соусами. Овощи бывали необычные, однако выращенные на нашем огороде — спаржа, брюссельская и савойская капусты, земляная груша, шпинат; помидоры тогда тоже считались необычными. Нам — младшим детям — часто подавали куриные котлеты, которые мне в конце концов надоели, и я сказал, что есть их больше не буду. Однако дня через три я забыл о своем намерении и начал благополучно поедать котлетку. Сестра Соня, постоянно меня дразнившая, насмешливо мне напомнила о моем решении. Я густо покраснел и продолжая есть котлетку, ответил: «Она не куриная, она из петуха!».


Читатель, наверное, заметил: не много ли в Бучалках было прислуги? Да я еще далеко не о всех упомянул. Экономка Вера Никифоровна заменила уехавшую вместе с мужем Михаилом Мироновичем Пелагею Трофимовну. Вера Никифоровна ежедневно наказывала своим подчиненным, сколько привезти с Исаковской фермы молока и масла, когда привезти для заклания теленка или овечку, отбирала цыплят для того же заклания. Под ее командой осенью солились огурцы и грибы, набивался льдом погреб, квасилась капуста, она же ходила в «Потребиловку» покупать разную бакалею «на книжку», то есть в кредит. Она же варила варенье на таганках под навесом недалеко от кухни. Варка варенья происходила особенно торжественно и в количестве по нынешним меркам невероятном, в огромных медных тазах с ручками. Шло варенье не только для Бучальских нужд, но и старшим Голицыным, князь Александр Михайлович особенно любил варенье земляничное. Крыжовник, малина, смородина, клубника, сливы, вишни были из своего сада, а землянику приносили женщины и девочки, каждая тарелочка стоила гривенник. Варенье разливалось в огромные, литров на пять, банки и запиралось в кладовой. Из тех же фруктов и ягод варились «заготовки» для будущих желе, киселей и мороженого...


Кроме Веры Никифоровны, в доме была еще горничная Маша, портниха — тоже Маша, садовник, прачка Мавра, жившая с сыном Камама в прачечной рядом с Большим домом. Мальчик все просился к матери, оттого его так и прозвали.


Мы принадлежали к классу господ. И такой порядок считался естественным, согласно веками установившимся традициям. Между господами и людьми могла быть искренняя привязанность, но одновременно всегда высилась невидимая стеклянная перегородка. Иные господа слыли либералами, стремились помочь крестьянам, но они никогда не стали бы, например, убирать за собой постель, выносить горшок; и дети воспитывались в том же духе. Однажды крестьянка пришла к моей матери что-то просить, с нею был сынишка. Я отвел его в сторону к песчаным формочкам, хотел с ним поиграть, а тетя Саша схватила меня за руки и увела с шипеньем. Да, жизнь господ была совсем иной, чем жизнь крестьян. Но крестьяне считали эту разницу естественной и любили таких своих господ, как в Бучалках, в Орловке, в Буйцах, но не таких, как в Молоденках. Крестьяне, глядя, как барин с барыней проезжают мимо их избушек в коляске, всегда кланялись им в пояс. Но своими поклонами они вовсе не стремились угодничать перед господами, которые, как правило, отвечали на поклоны; так, мой отец обязательно снимал шляпу. Напомню о классе теперешних «главнюков», которые отгородились от народа в особняках и дачах, охраняемых милицией, не интересуются жизнью простых людей, живут в роскоши, невиданной для прежних помещиков, и тщательно скрывают свою привольную жизнь...


3


Я тут упомянул о коляске. Лошади в Бучалках многое значили. Старинная кирпичная конюшня находилась справа от парадного фасада Большого дома. Сколько себя помню, а это значит с трех лет, я любил бывать в нашей конюшне; с трепетом я ходил по проходу между стойлами, вдыхая ни с чем не сравнимый запах — смесь конского пота, навоза и сена, и смотрел на коней, выглядывающих из этих стойл.


Первым справа находился вороной жеребец Дивный, долгогривый, беспокойный, он все стучал копытами. Я боялся давать ему черный хлеб, он мог откусить пальцы. «Почему его никогда не седлают, не запрягают?» — спрашивал я, но удовлетворявших меня ответов не получал. В следующем стойле находился темно-бурый мерин Папаша. Он был коренником нашей тройки и общим любимцем. Ему я неизменно давал хлеб. Он брал из моих рук кусок так осторожно, что едва прикасался к моей ладони своими мягкими теплыми губами, а я замирал от страха. Далее шли стойла пристяжных коней. Правым был гнедой Летунок, левым — рыжий Бедуин, их я тоже угощал хлебом. Затем шло стойло Рыжки — маленькой, рыженькой, очень смирной лошадки, я знал, когда вырасту большой, то есть когда мне минет восемь лет, мне ее подарят, и я буду на ней кататься верхом. Забегая вперед, скажу, что только однажды в жизни я сел на нее. А в ожидании этого счастливейшего дня я приучал ее к себе и давал два последних куска хлеба. В первом стойле влево от прохода помещалась серая в яблоках лошадь управляющего Федорцова, сменившего Шефера, далее еще какие-то, помню гнедого мерина Ваньку, игреневого коня Изумруда, отличавшегося необыкновенной резвостью; его потом забрали на Германскую войну. Последней в ряду находилась невзрачная рабочая лошадка Булозка, на которой вывозили из конюшни навоз. Я ее презирал и никогда не давал хлеба. А всего лошадей было около двадцати.


И с тех пор на всю жизнь у меня осталась любовь к лошадям. Мало их нынче в нашей деревне. А когда случайно вижу их пасущимися или запряженными в телегу, то непременно ласково огляну каждую: какой она масти, не отощала ли, не потерты ли у нее спина и холка?..


Из нашей Бучальской конюшни шел ход в каретный сарай, куда тоже было интересно ходить. К запаху навоза и конского пота там также примешивался характерный запах кожи, из которой обивались экипажи и изготовлялась сбруя.


Помнится, в 1945 г., в разгар нашего наступления в Восточной Пруссии, я — командир взвода — забежал в каретный сарай, позади большого помещичьего дома, чтобы посмотреть — можно ли там разместить своих солдат. Я потянул воздух, и мне в нос ударил знакомый и милый с самого детства запах. Я остановился и несколько секунд стоял, словно ошалелый...


В Бучальском каретном сарае экипажи были менее роскошными, нежели у прусского юнкера, не было, например, восьмиместного ландо. Но все же и у нас в том обширном полутемном помещении находилось много интересного.


Карет было две — одна поновее, с фонарями по бокам, другая — более ветхая, обе шестиместные; колясок было три — Большая, Средняя и Малая. В каретах ездили в плохую погоду, в колясках — в хорошую, ездили в гости, а также на станцию — за 15 верст до Клекоток Сызрано-Вяземской железной дороги или за 30 верст до Кремлева Павелецкой дороги. Но если ехать на Клекотки, приходилось пересаживаться в Туле, да еще ночью, поэтому предпочитали ездить в Москву через Кремлево. По ночам ездили со смоляными факелами, втыкавшимися по обе стороны козел.


Были экипажи такие, о существовании которых нынешнее поколение знает только из произведений классиков.


Дрожки. Это длинная, обитая кожей доска, скрепленная с двумя осями. На дрожки садились верхом один за другим двое или трое, правил передний; можно было ездить и по одному. Дрожки отличались легкостью и маневренностью, в них впрягалась одна лошадь, и они употреблялись для поездок по своим полям и по делам. Какой-то помещик однажды приехал на них в гости, там об этом помнили полвека спустя. Это было все равно, что в наши дни явиться на семейное торжество в майке.


Шарабан. Это высокий открытый четырехколесный экипаж на двоих, сидящих рядом; столь же высокий, но двухколесный, назывался одноколкой. Оба экипажа отличались легкостью, на них ездили по делам и в поле, а если в гости, то только к родным и в будние дни. Дрожек, шарабанов и одноколок у нас было несколько.


Обыкновенные телеги и фуры для сена, так же как рабочие лошади, помещались в другой конюшне, находившейся за церковью.


Линейка. По конструкции линейка напоминала дрожки, но в сильно увеличенном виде. К двум осям прикреплялась длинная доска, шириной больше аршина; на эту доску клался матрас, ездоки садились спинами друг к другу, поставив ноги на ступеньки, человек по восемь, еще один садился на козлы рядом с кучером. На линейке ездили только в лес. В повестях Шолом-Алейхема на линейках ездили на ярмарки евреи, человек по десять-двенадцать.


Самым интересным экипажем в Бучалках был возок — большой ящик с маленькими окошками, обитый и снаружи и внутри черной кожей и установленный на полозьях. Он стоял в дальнем углу сарая и при мне никогда не употреблялся. Может быть, до моего рождения в нем по зимам возили детей. А сооружен он был, наверное, в начале прошлого века при князе Федоре Николаевиче. Мы — дети — очень любили в него залезать. Если откинуть легкую, обитую кожей доску с сиденья, открывалась вторая доска сиденья с круглым отверстием посреди, в которое можно было покакать.


Царствовал на конюшне и в каретном сарае кучер Василий, ему подчинялись два конюха. В синем кафтане с металлическими пуговицами и светлыми галунами, в синей фуражке с высоким околышем, в смазных сапогах гармошкой, с бородой и усами, аккуратно расчесанными, — он разгуливал по проходу между стойлами и придирчивым взглядом оглядывал коней. Для него больным местом было сознавать, что у других господ и сбруя, и экипажи выглядели наряднее и что княжеская тройка была разномастная, а вот у господ Раевских, у господ Писаревых, у графов Олсуфьевых, у князей Оболенских тройки были одномастные: у кого все кони рыжие, у кого все гнедые, у кого даже вороные, что считалось большою роскошью. Но Василий утешал себя — зато его тройка самая резвая, самая послушная. Бывало, мать пошлет меня на конюшню, прибежишь, закричишь:« Василий, запрягать!» — «Куда приказано?». Если в лес за грибами, то сбруя бралась более простая без бубенцов. А если в гости, да еще на престольный праздник или в день Ангела той барыни, куда ехать, то Василий снимал сбрую самую лучшую, с медными бляшками по шлеям, с бубенцами у хомута, с колокольчиком на дуге коренника, и щеточкой смахивал с нее случайную пыль.


Первым выводился из стойла Папаша. Он радостно ржал, постукивал по деревянным плахам пола копытами. Василий вел его в каретный сарай, запрягал в коляску, потом выводил и запрягал одну за другой обеих пристяжных. Я стоял рядом и, переминаясь с ноги на ногу, ждал. Не терпелось: почему Василий так медленно запрягает, зачем еще раз оглядывает коней и коляску? Наконец, он садится на козлы, я вскакиваю в коляску. Мы выезжаем на обширный двор, через ворота на улицу, заворачиваем направо в проулок, что идет между кирпичной оградой господского сада и поповскими землями. Дорога блестит. Только на черноземе бывают такие гладкие, так называемые ременные дороги. И опять заворачиваем направо к Маленькому дому. Тут для Василия — самый шик: так подкатить к крыльцу, чтобы вовремя повернуть, да с точностью до мгновения остановить коней.


Несколько лет тому назад в село Любец Владимирской области, где я сейчас провожу летние месяцы и где у меня свой домик, пошел я как-то с женой к тамошней жительнице Белоусовой Александре Николаевне, и она показала нам конский ошейник с бубенцами, какой надевался на хомут, в середке висел самый большой бубенчик, по сторонам его поменьше, далее еще поменьше. А всего их было девять. Тряхнула старушка ошейником, зазвенели, заиграли бубенцы, и вспомнилось мне давным-давно минувшее, пришедшее из времен прямо-таки доисторических. Обещала она завещать ту музейную вещь мне, а умерла — дочери не отдали, она им понадобилась, чтобы забавлять младенцев...


4


Лихо подкатил Василий к крыльцу. Едем в гости. К Раевским, к Олсуфьевым меня не брали, считалось, далеко, а к Писаревым в Орловку, к Оболенским в Молоденки в течение каждого лета ездил я по нескольку раз.


Запомнилась одна поездка в Орловку вдвоем с матерью. Как тогда полагалось, поверх своего платья мы надели специальные полотняные длинные халаты — пыльники. Как в какую деревню въезжали, так Василий кнутиком ко всем троим коням слегка притрагивался, и кони мчались, закусив удила. Пусть все в деревне видят резвую княжескую тройку.


И однажды Василий сплоховал, помчал коней по деревне Овсянки с такой быстротой, что курицу задавили. Выскочила из одной избы баба и ну! — крыть и Василия, и мою мать, да теми словами, от которых меня, как от чумы, оберегали.


Тройка остановилась. Мать вынула кошелек, передала Василию пятиалтынный, тот не спеша слез с козел и, ворча, передал орущей бабе монетку. Сбежались соседки, ребятишки, окружили тройку. Мать передала через Василия другую монетку, и нас отпустили. Мы помчались дальше, звеня бубенцами. Я сидел ни жив ни мертв. Мою Мама, самую любимую, самую лучшую на свете и — какая-то баба обругала. Василий тяжело переживал, всю дорогу ворчал: «Где это слыханы такие цены — за курицу тридцать копеек!» И главное — его княгиню посмели обругать. А моя мать сидела как ни в чем не бывало.


Предстояла переправа через Дон. Спуск к реке был затяжной. Когда-то кони тут понесли и свалили в реку некоего барина. Мы с матерью слезли, пошли пешком, на самом берегу опять влезли в коляску, поехали вброд. Глубины было не более аршина, лошади ступали медленно, я глядел в прозрачные струи, высматривал стайки рыбок. Наконец переехали и опять помчались, подкатили к барскому дому.


Старый барин Рафаил Алексеевич Писарев скончался еще в 1906 г. Нас встретили — его вдова Евгения Павловна — бабушка Женя, родная тетка моей матери, ее единственный сын — толстый и круглощекий весельчак — Владимир, его жена тетя Маня с усиками на вздернутой верхней губке, урожденная Глебова, младшая сестра тети Сони Олсуфьевой; подбежали дети — две девочки Наташа и Соня — одна мне ровесница, другая помоложе, и крошечный мальчик Рафаша; он был совсем беленький, а обе девочки черные как галки. (Напоминаю читателю о В.А.Раевском, который завещал Орловку своему не совсем законному сыну Р.А.Писареву.) Девочки в сопровождении гувернантки повели меня на пруд, и мы отправились кататься на лодке. Вечером на обратном пути мы ехали осторожнее, и опять Василий всю дорогу ворчал, вспоминая Овсянковскую бабу.


Бабушка Женя была любимой теткой моей матери. В первые годы замужества матери она поддерживала ее дух, ее настроение, подбадривала, утешала особенно в дни детских болезней. Когда она овдовела, с нею сблизился их сосед по имению князь Георгий Евгеньевич Львов — тоже вдовец. Моя мать решительно утверждала, что их отношения были самые платонические. Так или иначе, а они стали жить вместе, и в Орловке, и в Москве на Малом Успенском переулке возле церкви Успенья на Могильцах. Когда он стал премьером, она уехала с ним в Петроград и всячески его там опекала. Я его немного помню. Мой отец, хорошо его знавший, говорил, что он был человек большого государственного ума, но чересчур мягкий. Это качество подходило для него, когда он состоял во главе Земского Союза, но не годилась в 1917 г. Он радовался, что Февральская революция была бескровной, и был одним из лучших людей России, но не ему следовало взять в руки власть в тот час, когда стране требовался вождь, подобный царю Петру. Летом 1917 г. он подал в отставку. После Октябрьской революции он бежал, переодетый нищим, его схватили, посадили. Со слов отца знаю, что Ленин вызвал его к себе, предложил ему отдать свои знания и административные способности Советам, он отказался, и под честное слово, что никогда не будет вредить большевикам, был отпущен и уехал за границу [В первой половине 1918 года Г. Е. Львов в Екатеринбурге был посажен вместе с А.В.Голицыным (дядей Сашей) и Н. С. Лопухиным, но был выпущен в июне, незадолго до занятия города Колчаком.]. Ему предлагали различные посты при Колчаке, уговаривали: «Подумайте, кому вы дали честное слово», — а он неизменно говорил: «Нет!» Умер он в Париже на руках все той же верной бабушки Жени в 1925 г. В своих письмах моей матери из Франции, она его нередко поминала и называла «Мой друг»...


Поездки в Молоденки я очень любил. Всего было расстояния семь верст, и меня там радостно встречали три девочки Оболенские, старшая Александра — моя ровесница, две другие — Настенька и Любочка — моложе. Иногда я ездил в Молоденки вдвоем с Нясенькой, у которой там были родные. Мы садились в шарабан, и она мне давала править лошадкой. А любил я ездить в Молоденки, потому что младшая дочь Оболенских Любочка была моей первой и — уверенно сейчас скажу— очень и очень крепкой любовью. Я брал ее за ручку и, гуляя с ней по Молоденковскому саду, старался отделиться от других. Была она года на три моложе меня и я, идучи с ней, всегда любовался ею, а однажды помог ей расстегнуть панталончики, скромно после этого отвернулся, потом помог застегнуть. Я очень много о ней думал. Впрочем, мои воспоминания о ней относятся уже ко времени Германской войны, а до войны мое чувство только еще зарождалось.


5


Ездили мы в лес очень часто — за грибами, за цветами, за елочками для Молоденковского сада, устраивали в лесу пикники, еще для какой-либо цели.


Рассматривая современную карту Тульской области, я не без гордости убедился, что Голицынские леса вокруг Бучалок до сих пор целы. И дедушка Александр Михайлович, и мой отец считали, что леса надо беречь и при правильной организации рубки они приносят немалый доход. До них эту же мысль проводил в жизнь прадед князь Михаил Федорович. В четырех верстах от нашего дома за деревней Исаковкой начинался лес Арсеньевский. А левее села Барановки в шести-семи верстах находился лес Большой, за ним шли леса — Овсянкин и Мурин, а по правому склону речки Бучалки тянулась полоса старых дубов, называвшаяся Ласки.


Ездили в лес на линейке. Все садились в полотняных халатах-пыльниках, дамы надевали платки, но повязанные не по-бабски — под подбородком, а на затылке; несколько человек — в том числе сестра Лина, гарцевали верхом. Брат Владимир когда-то упал с лошади возле конюшни прямо в навозную лужу и с тех пор, несмотря на уговоры и насмешки, никогда не садился в седло, а присоединялся ко всем нам на линейку.


Белые грибы в нашей округе не росли. За прочими грибами ездили в Арсеньевский лес; кроме сыроежек, свинушек, волнушек и маслят, там в изобилии попадались рыжики. Их собирали отдельно для солки — это была любимая закуска отца под водочку. В лес почти не углублялись, там было сыро, а оставляли где-то в начале тройку, шли вдоль правой и левой опушек и, перекликаясь между собой, собирали грибы. Помню посреди леса высокий, кирпичный обелиск, воздвигнутый в память князя Михаила Федоровича Голицына — оберегателя Бучальских лесов...


В лес Ласки ездили за цветами. Там их между развесистыми дубами, пока еще не наступила пора сенокоса, росло множество, притом необыкновенно крупных. Мы набирали целые снопы купавок, анемонов, ночных красавиц, иван-чаев, ромашек. Букеты ставили по всем комнатам в вазы различных форм и размеров, помню одну огромную фаянсовую ярко-желтого цвета в виде чугуна.


В леса Овсянкин и Мурин мы не ездили, там водились волки. Я только издалека глядел на синеющие полоски этих лесов, и каждый раз у меня от страха сжималось сердце. Был еще лес Алексеевский, всего в четырех верстах, но туда мы тоже никогда не ездили, он был не наш, а принадлежал Оболенским.


Особенно веселыми поездками были пикники. Линейку и всадников сопровождала еще телега с ватагой мальчишек — приятелей брата Владимира. В арьергарде бежали наши собаки — лохматая серая сука Арапка и большой белый с темными пятнами кобель Султан. Пикники были привлекательны необычностью обстановки, когда сидеть приходилось, нет-нет — не на травке, а на ковриках, постеленных на травку, когда пили родниковую ледяную воду, ели большими ломтями черный хлеб, густо посыпанный солью, и самое-самое вкусное — печеную картошку без масла, а просто с солью. А потом начинались игры с мячиком, беготня босиком по мягкой травке... Возвращались к вечеру, довольные, беззаботные, шумно делясь впечатлениями, громче всех говорила, как всегда, тетя Саша.


Я тут упомянул о собаках. Собаки в нашей детской жизни играли не меньшую, чем лошади, роль. Тогда ни о каких эхинококках не знали, и мы — дети — могли, сколько хотели, возиться со своими любимцами, целовать их в носы, и они нам лизали лица. Арапка каждое лето приносила по нескольку щенят. Они жили под террасой, и я к ним — еще слепеньким — любил забираться. Когда же они вырастали, мы играли с ними с утра до вечера к великому удовольствию Нясеньки, которая могла хоть немного отдохнуть от нас. Куда к осени девались эти щенята — не знаю, нам говорили, что их раздавали крестьянам. Иногда отдельные щенята оставались, так у нас появились Каштан, а позднее — Фасон и Вальтон, потом Арапка околела. А верный Султан все дряхлел, но неизменно сопровождал наши поездки в лес; случалось, он далеко отставал от линейки и потом прибегал тяжело дыша, высунув язык...


6


Бучальская церковь была ослепительно белой с зеленым куполом и крышей, с высоким шпилем колокольни. Ее построил в стиле, напоминающем Empire, в начале прошлого века князь Федор Николаевич Голицын. Сохранилась ее фотография.


Каждое воскресенье мы ходили к обедне к Херувимской, иначе говоря, первую половину службы пропускали. Ходили пешком с матерью и тетей Сашей мимо Большого дома, через двор выходили за ограду усадьбы, пересекали улицу слободы Поповки и попадали за церковную ограду. Тут справа находилась могила священника — отца Михаила Смирницкого, служившего в Бучальской церкви много лет и снискавшего у всех прихожан большое уважение. Он скончался еще до моего рождения. В Бучалках жила старая матушка и две ее дочери: Александра Михайловна с мужем Василием Агафоновичем, сельским учителем, и Юлия Михайловна — учительница и старая дева, которая постоянно лезла под всякими предлогами к нам в дом и стремилась дружить с тетей Сашей. Однако к обеденному и чайному столам ее не подпускали. После революции она сделалась большевичкой и где только успевала крыла эксплуататоров-помещиков. Была еще третья сестра — Екатерина Михайловна, учительница в соседнем Огареве. Она потом переехала в Москву и время от времени нас посещала и до революции, и после. При мне в Бучалках было два священника — отец Николай и отец Платон. Но мои родители мало с ними общались, и большим уважением они у крестьян не пользовались, слишком глубокую память оставил после себя старый отец Михаил.


Невдалеке от могилы отца Михаила находилась маленькая могилка нашей сестры Женечки, умершей от дизентерии двух лет от роду, незадолго до моего рождения. Для моих родителей ее смерть была неутешным горем. Моя мать постоянно нам рассказывала о Женечке, у нее сберегался медальон с ее фотографией в гробу и локон волос. Берегут ли его сейчас потомки моей сестры Маши? На могилу Женечки мы всегда клали полевые и садовые цветы и венки.


Лишь для нашей семьи была открыта боковая южная дверь, за которой находилось огороженное возвышение, так называемое Княжеское место. Справа в церкви стояли мужики, все бородатые, стриженные «под горшок», в разноцветных рубашках-косоворотках, в смазанных дегтем сапогах, с ними стояли и мальчики. А бабы и девки в пестрых платочках, ярких сарафанах, обутые в грубые чоботы, стояли слева.


Главным Бучальским престольным праздником была Тихвинская Божья Матерь 26 июня. И в Петровском, и в Бучалках праздник отмечался не только торжественной церковной службой, но и ярмаркой, продолжавшейся три дня.


Еще за несколько дней до торжества по всей улице Поповки до самого Белого моста наскоро сколачивались лабазы и навесы с прилавками, под балдахином устанавливалась большая карусель, а ниже, вдоль реки, раскидывали свои трепаные шатры цыгане. Цыганок в нашу усадьбу не пускали, их гоняли, они все равно прорывались к парадному и к черным крыльцам, все в лохмотьях вместе с полуголыми детьми что-то выпрашивали, предлагали гадать. А кучер Василий получал от управляющего дополнительные наставления усилить бдительность по охране конюшни.


Сельские ярмарки, чье начало идет с незапамятных времен, явление примечательное. Они были распространены по всей России и кончились с началом коллективизации. На ярмарках крестьянин мог продать изделия своих рук, мог дешево купить то, что ему требовалось в хозяйстве. Ярмарки служили немалым подспорьем в его скромном бюджете. Наконец на ярмарке всегда бывало очень весело, она рассматривалась как большой праздник. В те времена не пили так безумно и так бездумно, как теперь, и веселились иначе — с хороводами, с песнями, с играми вроде «бояре, а мы к вам пришли». Для нынешних поколений тогдашнее веселье и тогдашние игры показались бы скучными.


К ярмарке готовились заранее. В Бучалки съезжались подводы со всех сторон, в том числе из других уездов, из соседней Рязанской губернии. Особенно отчетливо мне вспоминаются пестрые и яркие краски бабьих одежд и платков. Мы подходили к лавкам, я крепко держался за руку матери. Ах, как интересно было смотреть туда и сюда! Карусель под пестрым балдахином вертелась; крутили ее мальчишки, в том числе и брат Владимир, спрятанные под ее куполом. За свой труд они получали право прокатиться несколько кругов бесплатно и катались на деревянных конях, а девочки в нарядных сарафанах катались, сидя на лавочках. Рядом с каруселью устраивались три музыканта, один дудел в дудку, другой растягивал гармошку, третий стучал в барабан.


— Хочешь покататься? — спрашивала меня мать.


— Нет, нет, ни за что! — Я был порядочный трусишка, все жался к юбке матери.


Нас узнавали. «Княгиня идет», — слышался шепот. Перед нами расступался народ, нам кланялись в пояс, снимали картузы. И мать неизменно отвечала на поклоны.


Вдруг меня словно ошпарило:


— Барыня, купите мальчику дудочку, — воскликнул сидящий на корточках торговец маленькими глиняными игрушками.


Я был глубочайше оскорблен. Я — чуть ли не с четырехлетнего возраста привык играть оловянными солдатиками, а мне суют трехкопеечную глиняную дудочку. И мы прошли дальше. Цыганки к нам приставали, предлагая погадать, мать не обращала на них внимания, а я все жался к ее юбке; от няни Буши я знал, что цыгане крадут господских детей.


Мы проходили к скотским рядам. Визжали поросята, грудились овцы, коровы равнодушно смотрели вперед. А вот и лошади. Продавали и наших лошадей, нет — не тех с барской конюшни, а с хуторов — Александровского, Владимирского и Софьинского, названных так в честь старших Голицыных [И теперь существуют поселки под теми же названиями (прим. автора).]. Там специально для этого праздничного дня растили коней, туда время от времени уводили из нашей конюшни жеребца Дивного, как мне объясняли — «в гости». И породистые его сыновья и дочери стояли, обмахиваясь хвостами. Вокруг них ходили чернобородые цыгане, поблескивая белыми зубами, вышагивали серьезные покупатели, осматривая коней со всех сторон.


Ярмарка давала немалый доход. Земля-то была Голицынская. Если продавец дудочек платил за место двугривенный, то владелец каруселей рублей десять. Прибыль получалась от продажи лошадей и скотины. Но нашей семьи эти доходы не касались. Наоборот — набегало много расходов.


Тетя Саша в сопровождении кучера Василия отправлялись покупать подарки слугам. Потом мать раздавала. У Василия была большая семья, а как потомок дворовых, он не имел земельного надела и жил в слободе Поповке. Помню, мать едва подняла увесистую штуку синего с белым горошком ситца, и он, принимая подарок, низко-низко ей поклонился, а строгое лицо его с усами и бородой расплылось в улыбке. И еще он получал сукно на свой кучерский кафтан. Остальным слугам в зависимости от их усердия и ранга давали обычно разную материю на платье, на юбку, на рубашку и т.д.


У нас в доме задавался парадный обед для многих гостей. Еще накануне в курятнике с утра начинался гвалт и переполох. Это Ваня Кудрявый гонялся за цыплятами по указанию Веры Никифоровны. Кухня была накануне выбелена. Там Степан Егорович точил ножи, готовился к священнодействию. Все в доме двигалось быстрее. Нам — детям — вымытым, чистеньким — запрещалось возиться в песке и с щенятами. Утром в кухню являлись дополнительные помощники; одни из них садились вертеть специальную деревянную кадушку — мороженицу.


Гости, прежде чем явиться к нам, отправлялись на ярмарку. Оболенские не приезжали, видимо, считая ниже своего достоинства связывать визиты с народным праздником. Непременно приезжала бабушка Евгения Павловна с сыном и невесткой, бывали еще какие-то помещики, а также Епифанские чиновники. И неизменно приезжали троюродные братья моей матери Иван Иванович и Петр Иванович — дядя Ваня и дядя Петя Раевские, со своими женами и многочисленными детьми. Все они — и взрослые, и дети — чересчур шумные, разговаривали с непременным апломбом, очень громко, сдобными, характерными только для Раевских голосами. Одна лишь жена Ивана Ивановича — Анна Дмитриевна, урожденная Философова была молчалива, зато Ольга Ивановна, жена Петра Ивановича, урожденная Унковская — дочь командира фрегата "Паллада", отличалась исключительной разговорчивостью, и ее голос за обедом перекрывал все остальные. Детей Ивана Ивановича звали уменьшительно: Тиночка, Лелечка, Анночка, Ванечка, Николенька. Только старший ее сын — друг брата Владимира — звался полным именем — Артемий. Детей Петра Ивановича, кроме старшей Катеньки, звали полными именами: Елена, Сергей, Михаил, Андрей.


Мальчиков Раевских моя мать всегда мне ставила в пример: они никогда не ревут, не капризничают, не обижают младших сестер, они храбры, слушаются родителей. А после революции ко всем их достоинствам прибавилось: они прилежны и даже по собственной охоте в свободное время решают задачи (вот дураки-то!).


Приезжали Раевские на тройках. Кони их были одномастные, нарядная сбруя звенела мелодичными бубенцами, экипажи — коляски и ландо — сверкали лаком и набивались взрослыми и детьми сверх всякой меры. А однажды Петр Иванович прикатил на собственном автомобиле вишневого цвета. В истории Бучалок появление этого нелепого экипажа вызвало настоящий фурор. Еще по дороге от фыркающего, пукающего и дудящего чудища шарахались люди, животные, птицы. На ярмарку Петр Иванович не поехал, мог бы всю ее разогнать, а подкатил прямо к нашему дому. Подъехав, он пошел к нам здороваться, а его шофер-англичанин в темных очках, в кожаном шлеме, в кожаных перчатках и крагах остался у машины. Встал вопрос — с кем его посадить обедать? С господами на террасе? Но он шофер. С людьми на кухне? Но он вроде рангом повыше и к тому же по-русски ни бум-бум. Посадили его на террасе, но за отдельным столиком. Что подавалось на обед, как изощрялся Степан Егорович, чтобы показать свое кулинарное искусство, — я не помню, не забыл только традиционное Бучальское земляничное, малиновое, черносмородинное мороженое, которое изготовлялось в виде разноцветных шариков, размером с небольшое яблоко. И подавалось оно не на тарелках, а на кленовых листах, с того древнего клена, что рос перед окнами отцовского кабинета.


После обеда, взрослые оставались разговаривать, а дети высыпали наружу и перед домом начинали играть, но меня, как маленького, не принимали. А мне хотелось удрать на кухню, чтобы хоть одним глазком взглянуть, какой там идет пир, как угощают горничных и кучеров приезжих гостей. После одного из этих пиров с кучером Раевских произошла такая история, о которой потом несколько лет вспоминали.


В изрядном подпитии он сумел с шиком подъехать, а сели господа в коляску, кони дернули, и он прямо на барышень Раевских сверху с козел и повалился. Спасибо, сам барин Иван Иванович на ходу его подхватил. Наш кучер Василий весьма критически отзывался об этом происшествии. И ему, случалось, в гостях на праздники подносили, но чтобы до такого позора докатиться, чтобы своих барышень, да чуть не задавить, такого с ним не могло случиться никак.


Так протекала жизнь в Бучалках до Германской войны. Впрочем, оговариваюсь — отдельные, описанные мной эпизоды относятся уже ко временам военным...


В 1911 г. в нашей семье произошли большие перемены: мой отец на четвертое трехлетие не был утвержден Тульским губернатором Шлиппе в должности Епифанского уездного предводителя дворянства из-за своих считавшихся тогда чересчур левыми взглядов, хотя на выборах он получил подавляющее число голосов. Случай этот был беспримерный, даже для тех лет, которые современные историки называют временем реакции.


Так отец остался у разбитого корыта. Он очень тяжело переживал несправедливость, мог обжаловать, но не захотел кланяться властям. Надо было решать что делать. Тем временем, старшие дети — Лина и Владимир — подросли. Воспитательница тетя Саша уже не могла их учить. И мои родители решили, что постоянная жизнь в Бучалках потеряла всякий смысл, приезжать к любимым местам мы будем только на лето. Родные давно звали их переселиться в Москву. У дедушки Владимира Михайловича оставались большие связи в Городской управе, и отцу было обещано хорошее место, плодотворная — для блага Отечества — деятельность. Он поехал вперед один, а позднее, в начале зимы, в карете и коляске отправились мы всем семейством на станцию Кремлево, а оттуда — поездом в Москву.


Глава пятая В Москве и опять в Бучалках


1


В Москве мы не смогли жить у дедушки и бабушки Голицыных в Большом Левшинском переулке, кто-то заболел скарлатиной и боялись заразы. Встретивший нас отец сказал, что нам приготовлено временное жилье в Кокоревской гостинице на Софийской набережной.


Мы заняли три номера. В тот же вечер сестра Соня подвела меня к окну на конце коридора. Это — одно из самых сильных впечатлений моего раннего детства. Светила полная луна, и по небу, пересекая луну, плыли темные тучи, а на фоне туч выделялся совсем черный силуэт Кремля — башни, соборы.


Соня, показывая мне, объясняла: «Вот Иван Великий, вот Успенский собор, вот Чудов монастырь, вот Василий Блаженный...». Был я тогда совсем малыш, а с тех пор зародилась во мне любовь к старой русской архитектуре, которую я пронес через всю жизнь.


Утром мы пошли гулять. Подморозило. Солнце светило. И опять передо мной предстал Кремль. Я глядел на холодную синюю Москву-реку, а на другой ее стороне на темно-красные Кремлевские стены с башнями, на белые храмы, на золотые-золотые, как пламя свечи, многочисленные купола. Я все тормошил Нясеньку и спрашивал, как называется тот или другой храм. И злился, потому что Нясенька не очень в них разбиралась.


В Кокоревской гостинице был длинный коридор, нам — детям — только бы и бегать по нему с криками. Но тогда из боковых дверей номеров, как кукушки в старинных Бучальских часах, высовывались сердитые дяди и бранили Нясеньку, а она хватала нас за юбки, бранила и тащила в номер. Жили в гостинице две старушки, очень добрые, они зазывали нас к себе в номер, угощали печеньем; у них перед окном висели клетки со щеглами, и мы затихали, слушая их щебет, разглядывая их пестрые перышки. Я тут не оговорился. Да, меня одевали, как девочку — в будние дни — в вышитое Бучальскими крестьянками полотняное платьице, в праздники или если в гости идти — в белую матроску с галстучком и в темную плиссированную юбочку, под которой прятались белые кружевные панталончики, коленки оставались голыми, на ногах были ботинки или туфельки с бантиком. Кудри мне отпускали длинные, завивающиеся колечками. До пяти лет меня так одевали. Став мало-мальски сознательным, я остро возненавидел и юбочку, и панталончики, и особенно кудри, которые мне по нескольку раз в день расчесывали, а вернее — драли.


Наконец мать решилась. Она сама со слезами остригла меня, кудри спрятала на память, а на меня надели штанишки, но короткие, а я мечтал о длинных брюках; матроска оставалась, и оставался для зимних прогулок колючий кавказский башлык, который все тогдашние барчуки ненавидели жгучей ненавистью...


Когда карантин кончился, мы переехали в дом №12 по Большому Левшинскому переулку, где заняли низкие комнаты мезонина. Мой отец поступил на службу в Городскую управу. Благодаря авторитету дедушки Владимира Михайловича, отца выбрали гласным, а гласным мог быть только московский домовладелец. Дедушка Александр Михайлович выдал ему за себя нотариальную доверенность. Впоследствии после революции отец никак не мог доказать, что московским домовладельцем не являлся. В своих воспоминаниях он подробно пишет о своей тогдашней деятельности, и повторять его рассказ не буду, скажу только, что своей энергией и аккуратностью, он вскоре завоевал доверие у городского главы Челнокова, стал начальником отдела. Служба его увлекала, он понимал, что приносил городу большую пользу, к подчиненным был требователен и одновременно доброжелателен.


В парадных комнатах нижнего этажа были спальня дедушки и бабушки, гостиная, большой зал. Где жили их младшие дочери Елизавета и Татьяна — тетя Эли и тетя Таня — не помню. Я был тогда очень мал и из жизни в Левшинском в течение зимы 1911-1912 гг. и следующей помню лишь отдельные отрывки.


У меня заболел большой палец правой руки, образовался нарыв, сходил ноготь, надели на палец специальную коробочку, и я бегал с вытянутой рукой и всем говорил: «А у меня пальчик болит». Тогда в Москву приехал на гастроли знаменитый итальянский певец Баттистини. Бабушка Софья Николаевна зазвала его к себе. Не знаю, за деньги или благодаря давнему знакомству, явился он к нам на Левшинский. Помню огромный ярко освещенный зал, множество нарядных дам в белом, мужчин в черном и представительного пожилого дядю с седой шевелюрой во фраке и в белом жилете.


В перерыве между двумя ариями я пробрался к роялю и, смело подойдя к дяде, сказал ему: «А у меня пальчик болит». Бабушка Софья Николаевна ему перевела, он улыбнулся, погладил мои кудри, меня схватили за юбочку и оттащили, я заревел.


Еще помню заснеженный двор и ледяную гору, которая мне казалась огромной. На санках катались ребятишки, а я упирался, боялся и предпочитал стоять и мерзнуть рядом с крошечной сестренкой Машей и рядом с такой же замерзшей и потому злой тетей Сашей. Пишу эти строки и явственно ощущаю на шее колючий башлык.


В 1913 г. у моей матери врачи нашли затемнение в легких — начался туберкулезный процесс. Ей предписали ехать за границу лечиться. Мой отец жалованья получал немного, а у дедушки с бабушкой расходов по прежним привычкам набегало порядочно. Встал вопрос — на какие средства ехать? Выручила младшая тетка моей матери графиня Екатерина Павловна Хрептович-Бутенева, которая была очень богата. Она подарила моим родителям тысячу рублей. И они уехали в Италию в городок Нерви близ Генуи.


2


Богатства Хрептович-Бутеневых шли с давних пор.


В Польше когда-то жили знатные графы Хрептовичи, владельцы имений — Щорсы, Бешенковичи, еще каких-то [О гр. Хрептовичах см.: Трубецкой А. В. Из военных лет // Наше наследие. 1995. № 33.]. Последняя в их роде — графиня Мария Иринеевна — вышла замуж за русского дипломата Бутенева, владельца особняка на Поварской, дом №18. Так скромный дипломат, служивший на второстепенных должностях, неожиданно разбогател. А его сын граф Константин Аполлинарьевич, также дипломат, разбогател еще больше, когда вторым браком женился на тетке моей матери графине Екатерине Павловне Барановой — бабушке Кате, которая принесла мужу порядочное приданое, в том числе имение Васильевское Тульской губернии. В их доме на Поварской я постоянно бывал в детстве. А попав в 1968 г. в Париж, повстречался там с внучкой Константина Аполлинарьевича Пашей Бутеневой — моей сверстницей и когда-то красавицей, а в старости одинокой женщиной; она мне призналась, что в детстве была в меня влюблена, а я и не подозревал этого.


О происхождении приданого бабушки Кати мне рассказывала моя мать.


У бабушки моей матери графини Анны Алексеевны Барановой, урожденной Васильчиковой, было четыре дочери — Екатерина младшая. И была у Анны Алексеевны единственная, сестра тоже Екатерина, вышедшая замуж за князя Черкасского, известного богача и деятеля времен Александра II. Супруги Черкасские сказали супругам Барановым примерно следующее: «У вас четыре дочери, а мы бездетны. Отдайте вашу младшую Катю нам, мы ее воспитаем, и все наши богатства завещаем ей». И мать отдала сестре свою дочь. Впоследствии бабушка Катя рассказывала, как тяжело переживала разлуку с семьей, и говорила, что предпочла бы остаться бесприданницей, нежели получить богатство такой ценой. Моя мать рассказывала: когда ее — одиннадцатилетнюю девочку — впервые привезли в Москву, то показали сестре бабушки княгине Черкасской, возможно, в расчете, что старуха в своем завещании выделит и ей малую толику. Увидела девочка настоящую ведьму с беззубым ртом, с выпученными глазами, трясущуюся мелкой дрожью, дико закричала и прижалась к своей матери. «Уведите от меня эту девочку», — злобно прошамкала старуха...


Ну, я очень отвлекся от своих воспоминаний. Но пусть читатель запомнит Бутеневский дом, я еще буду о нем рассказывать.


В Италии мои родители пробыли три месяца. Врачи матери сказали, что она почти выздоровела, прописали курс дальнейшего лечения уже в России. Родители побывали во Флоренции и в Венеции и вернулись в Москву.


Их приезд я очень хорошо помню. Помню даже ощущение теплоты и мягкости, когда я прижался к рукаву новой шубы матери из меха американского зверька шиншиллы дымчато-серого цвета...


3


Как я любил свою мать! И когда был совсем маленьким, и когда стал постарше. Каждая разлука с матерью воспринималась мною, как искреннее и большое горе. Бывало, отец приезжал в отпуск в Бучалки лишь на месяц, и потому мать в начале лета ездила в Москву его проведать. А во время Германской войны ей приходилось задерживаться в Москве надолго. В ее отсутствие на меня находили приступы чрезмерной, даже ненормальной тоски. Я просто себе места не находил; ужас, что «моя мама» может умереть, порой охватывал меня, и я прятался куда-либо. В Бучалках во время разлуки я — пяти-шестилетний — забирался в отцовский кабинет и мог там часами сидеть, скорчившись на мягком кресле, глядя на портрет матери. Няня Буша приходила за мной и уводила либо в свою комнату, либо в Молодой сад за грибами. Порой я видел дурной сон о матери, просыпался весь в холодном поту и от ужаса даже рта не мог раскрыть...


А сколько беспокойства и горя я постоянно ей причинял ! То у меня болел живот, и она ходила за мной с ложкой касторки, уговаривая выпить отвратительную жидкость, то у меня случалась мигрень, то бессонница, то я заболевал еще чем-то. Из-за своей болезненности я рос избалованным, капризным мальчишкой. Чуть что — принимался реветь, да как — в голос и на весь дом. И мать меня не бранила, а уговаривала. Сколько у нее было терпения и ласки ко мне! И понятно, что наша воспитательница тетя Саша меня не любила. И Нясенька называла меня «противным». Да и я искренне считал себя самым скверным мальчишкой на свете, но исправляться не стремился. А няня Буша меня любила, и я ей отвечал любовью.


Вот пример одного из капризов, кстати, когда уже мне исполнилось шесть лет.


Я требовал, чтобы моя мать была последней из тех, кто меня видел перед сном. Исключение я вынужден был допустить только по отношению к брату Владимиру, с которым в Москве с 1914 г. мы стали жить в одной комнате. Мать подходила ко мне, когда я уже сидел на постели в одной ночной рубашонке и повторял вечерние молитвы, сперва «Отче наш» и «Богородицу», потом: «Господи, помилуй — Папа, Мама, дедушек, бабушек, дядей, тетей, братца, сестриц и всех православных христиан. Аминь». После молитвы я залезал под одеяло, мать целовала и крестила меня, тушила свет и уходила. И тут, не дай Боже, если кто заглянет в комнату, пока я еще не уснул. Я принимался орать, требовал, чтобы мать пришла вторично, снова поцеловала и перекрестила меня. Однажды, уложив меня спать, она отправилась к своим на Староконюшенный, а тетя Саша зачем-то зашла в мою комнату. Я принялся вопить и вопил целый час, мою мать вызвали по телефону, она приехала, вторично исполнила весь вечерний ритуал и вновь уехала на Староконюшенный. И не выбранила, и даже не упрекнула меня. Естественно, что тетя Саша ко мне относилась плохо.


А институтски восторженная любовь тети Саши к своей крестнице Маше очень раздражала мою сестру Соню и меня. За одни и те же проступки тетя Саша меня бранила, а Машу прощала. Соня и я считали, что Маша больше любит тетю Сашу, чем нашу Мама, и всячески стремились раздразнить свою младшую сестру. Характер у Маши был лучше, нежели у меня, она слушалась старших, но была вспыльчива, а временами впадала в совершенное неистовство, вопила, топала ногами, норовила укусить и оцарапать. Однажды она жутко закапризничала, и мать заперла ее в шкаф. Она там так стучала ногами, что выбила переднюю стенку. Я ей помог выбраться из темницы, и мы принялись мирно играть... Впрочем, все эти эпизоды относятся к более позднему времени.


На Большом Левшинском мы прожили две зимы, а на следующую — 1913-1914 гг. — отделились от отцовских родителей. Они переехали на Садовую Кудринскую, в тот особняк, где теперь помещается суд, а мои родители сняли двухэтажный дом во дворе на Большой Молчановке, №34, который и сейчас цел. В том же дворе помещался детский сад. Тогда эти учреждения были редкостью. Я очень боялся, когда дети — мои сверстники — высыпали с криками во двор. Они начинали играть в снежки, подскакивали к нам, а я, держа сестру Машу за руку, замирал от страха и стоял как истукан. К горлу подступал комок, хотелось плакать, но думается, даже если бы дети поколотили меня, я из самолюбия не заревел бы. А плакал я много, но хорошо усвоил, когда нужно плакать, а когда нет. Плакать надо было кому-нибудь — матери, тете Саше, Нясеньке. Однажды, оставшись в комнате в одиночестве, я упал со стула и больно ушибся. Оглянулся, никого не было, и я сдержал слезы. Для кого же буду плакать, ведь никто меня не пожалеет!


А перед детьми детского сада я должен был показать себя мужественным. Ведь я — князь. Эту истину я усвоил лет с четырех. Я знал, что происхожу от Гедимина, что мои предки были храбры. Кто мне внушил такие чванливые мысли — не помню, но только не моя мать, а скорее всего тетя Саша или бабушка. Отец был слишком занят и мало занимался нами — своими детьми. А моя мать, наоборот, внушала мне идею равенства людей, но хотя она имела огромное, даже решающее влияние на мое мировоззрение, в данном вопросе я больше прислушивался к мнению тех, кто мне внушал идею моего превосходства. Мне больше нравилось быть князем, чем быть равным тем же ребятишкам из детского сада. Всюду — на стенах комнат, в книгах, я видел портреты царя и царицы, прелестных царевен, хорошенького мальчика-наследника. Я слышал, с каким уважением и даже преклонением у нас в доме относились к ним. А сам царь называл себя — «Мы — Николай Второй». Мать посеяла в моем сердце сомнения. Она показала мне, пятилетнему, репродукцию с картины Моравова «Декабристы в ссылке» и стала объяснять, что декабристы были очень хорошими и благородными людьми, хотя и пошли против царя. А царь был недобрым и делал много плохого для народа, для России, вот и декабристов сослал и в цепи велел их заковать. Когда же мне было семь лет, со слов матери я узнал о народовольцах, что они являлись героями и умирали за русский народ. И еще я узнал, что царя окружают плохие советники, а самый гадкий из них — Гришка Распутин.


Я сейчас поражаюсь, как много я, в общем-то совсем малыш, думал о царе, о тогдашних порядках, о России, сколько сомнений возникало в моей детской голове.


А в вопросах религии я не сомневался никогда. Как внушила мне, пятилетнему, мать, а за нею и другие близкие веру в Бога, в Богородицу, в Ангела Хранителя, так я и верую с тех далеких времен непоколебимо.


Но по многим вопросам в моей голове была настоящая каша. Раз авторитетный человек мне что-то сказал, значит — это была правда. А вот тете Саше я нисколько не верил. Расскажу одну историю. В Молодом саду росло несколько кустов жимолости, иначе говоря волчьей ягоды. Тетя Саша стращала меня, что эти красные, очень заманчивые ягоды ядовиты; если съесть хотя бы одну, сразу можно умереть. И вдруг на моих глазах одна девочка проглотила две ягоды. Я замер от испуга. Сейчас, сейчас она умрет! А она как ни в чем не бывало побежала дальше. С того дня я твердо усвоил, что тетя Саша может соврать, однако до сегодняшнего дня остерегаюсь есть волчьи ягоды... Как же она обиделась на меня, когда я ей однажды по какому-то поводу сказал: «Я сестре Соне верю больше, чем тебе!».


Еще один пример, несколько комический. В Бучалках я любил сопровождать экономку Веру Никифоровну, когда она отправлялась в курятник собирать снесенные в тот день яйца. И вдруг я увидел не в гнезде, а на траве совсем маленькое яичко; на мой вопрос Вера Никифоровна ответила, что это яичко петушье. Так, наверное, лет до двенадцати я твердо верил, что петухи тоже несут яйца, но редко и меньших размеров. Так и Лев Толстой, будучи маленьким, верил, что бывают синие зайцы. Отсюда вывод: детям надо всегда говорить правду.


Ту зиму на Молчановке моя мать была беременна. Показывая на свой живот, она говорила, что там спрятан мальчик или девочка и скоро мы увидим младенца.


За пять дней до родов моя мать и мои старшие сестры отправились на Староконюшенный к бабушке Александре Павловне. Отмечалось трехлетие со дня смерти дедушки Сергея Алексеевича. В последний раз собралась вместе вся многочисленная семья Лопухиных — десять братьев и сестер, их двоюродные — дядя Юша и дядя Боря Лопухины, дядя Владимир Писарев с женой, сестры бабушки — бабушка Юля Муханова, бабушка Женя Писарева, Лидия Дмитриевна. Все они сфотографировались под большим портретом прабабушки Анны Алексеевны — одни стоят, другие сидят, внизу на полу устроились мои сестры Лина и Соня. У меня бережется эта фотография. А одиннадцатого февраля 1914 г., когда сестра Маша и я проснулись, Нясенька нам объявила, что ночью у нас родилась маленькая сестричка. Тогда рожали детей дома. Мы захотели немедленно идти смотреть на новорожденную, но нам сказали, что нельзя. Все мы, начиная с Лины, принялись так настойчиво умолять, что нам уступили, и мы пятеро на цыпочках прошли в спальню матери. Она лежала на кровати с распущенными волосами и мне казалась еще более красивой, чем раньше. А рядом, утопая в белом и розовом, покоилось маленькое сморщенное красное личико.


Я приставал к одному, к другому: «Как? Каким образом?». Ответы получал самые различные и невероятные. Они меня не удовлетворяли, и в голове у меня кишела полная несуразица. На младшую сестрицу мы смотрели, как на куклу, с которой однако обращаться надо очень осторожно. Я мог часами проводить у ее колыбели, смотреть, как ее распеленовывают, купают.


Наступило время крестин. Как тогда полагалось, они состоялись не в церкви, а в нашей квартире. Крестными родителями были самые богатые родственники — дядя Володя — Владимир Петрович Трубецкой, и бабушка Екатерина Павловна Хрептович-Бутенева. В ее честь новорожденная была названа Екатериной. Возможно, мои родители в весьма далекой перспективе рассчитывали на какое-либо приданое для своей дочери.


Весною мы покинули квартиру на Молчановке навсегда, так как младшая дочь дедушки и бабушки Голицыных Татьяна выходила замуж за брата моей матери дядю Петю — Петра Сергеевича Лопухина. Старики не захотели оставаться вдвоем и позвали нас жить вместе. Бабушка всегда любила, чтобы ее окружали дети и внуки.


4


Пока подыскивался новый особняк, мы уехали на лето в Бучалки.


Продолжу рассказ о жизни в Бучалках. Существует народное поверье, что каждого человека тянет туда, где закопана его пуповина. В детстве мне никуда не хотелось ездить, кроме как в Бучалки. А теперь, более чем через семьдесят лет спустя, мне хочется еще и еще рассказывать о Бучалках. Мои воспоминания о пяти-шести весенних поездках из Москвы на мою родину слились как бы воедино. Еще за несколько дней, когда майское солнышко вовсю начинало пригревать, мать нам говорила: «Скоро поедем в Бучалки». Нясенька укладывала разные пожитки, тетя Саша собирала книги и тетради, а Маша и я отбирали игрушки. Нам хотелось взять их как можно больше, а нам говорили, что и так много берем.


На нескольких извозчиках ехали на Павелецкий вокзал, садились в поезд в купе второго класса; первый считался дорогим, а в третьем ездят только "люди".


Я всегда возбуждался до крайности, садился к окну и смотрел, смотрел. Мне все было интересно — и леса, и поля, и деревни. Ночью едва различались силуэты деревьев, а я никак не хотел ложиться спать, поминутно вскакивал, другим не давал уснуть. Ведь куда едем? В Бучалки! В Бучалки!


Всю ночь я ерзал, то клал голову на подушку, то прижимал лоб к оконному стеклу. И все время беспокоился: поезд в Кремлеве две минуты стоит, а мы успеем ли, а вдруг вещи уедут, а вдруг сестру Катю не успеют взять. Начинало светать. За две станции всех будили, усатый кондуктор помогал вытащить вещи в коридор. «Ничего не забыли?» — спрашивала тетя Саша. Мы останавливались в коридоре, затем переходили в тамбур. Утренний холодок прохватывал. Поезд тормозил. Прямо с площадки я прыгал в объятия встречающего нас лакея Антона, который выезжал из Москвы за два дня до нас.


Солнце только еще всходило. Кругом грязь была крутая, черноземная, глубокая. «А вот и наши лошади», — говорила мать и показывала рукой. Я различал невдалеке за станционными постройками нашу тройку, запряженную в карету, другую тройку запряженную в коляску, далее телегу. И кучер Василий, милый-милый в своем синем кафтане, в синем картузе, разглаживал усы и бороду, шел к нам, вышагивая по лужам. Он брал меня просто в охапку и тащил к лошадям. Носильщики в белых фартуках волокли корзины и тюки, тети Сашин швейцарский чемодан. Она, мать и няня Буша в длинных юбках, поднимая их до колен, пробирались, ворча на грязь. Василий ставил меня прямо перед мордами лошадей, и я тянулся гладить Папашу. Он меня узнавал, фыркал, тряс мордой. А чем их кормить? «Дайте мне хлеба для лошадок!» — кричал я капризным голосом. Взрослым некогда. Носильщики приволокли багаж — сундук, корзины. Василий, другой кучер и Антон все это грузили на телегу. Нясенька, зная мою настойчивость, вытащила из продуктовой корзины хлеб и дала мне, а я дал лошадям. Наконец все увязано, уложено. Можно ехать. Мы садились: моя мать, няня Буша, сестра Катя и я — в карету, тетя Саша, Нясенька и сестра Маша — в коляску. Маша не могла ездить в карете, от духоты ее тошнило. Тогдашние дороги никто не улучшал, копытами лошадей, колесами экипажей их разбивало, грязь на них не просыхала, и лошади тянули все больше шагом. Тридцать верст от Кремлева до Бучалок мы ехали шесть часов.


Первым по пути было огромное, с двумя церквами, с несколькими каменными двухэтажными домами торговцев тянувшееся одной улицей чуть ли не на три версты село Горлово. Собаки стаями со злобным лаем окружали экипажи, лошади едва вытаскивали копыта из грязи. Следующим селом была Рудинка, немногим меньше, с одной церковью, с меньшим числом двухэтажных домов, но со столь же злобными собаками. Ехали дальше, открывали окошки кареты, полной грудью я вдыхал весенний воздух, смотрел на озимые зеленя, слушал пение жаворонков...


Как медленно мы ехали! Я все вскакивал: «Скоро ли? Скоро ли?» Наконец Василий оборачивался и говорил с высоты козел: «Бучальская колокольня видна». Высунувшись в окошко, я замечал вдали шпиль колокольни, увенчанный горящим на солнце золотым крестом. Вскоре разворачивалась на какое-то время вся панорама усадьбы — белый с колоннами Большой дом на темно-зеленом фоне Старого сада. Начинались «владенья дедовские». Последние две версты казались самыми длинными. Скорее, скорее! Въезжали в Бучалки. Собаки с лаем кидались. Редкие прохожие останавливались, узнавали нас, кланялись. Экипажи медленно спускались к Белому (каменному) мосту через речушку Бучалку, поднимались в гору. Лошади устали за тридцать верст, но Василий не мог удержаться: он слегка притрагивался кнутиком к крупу Папаши, и лошади, предчувствуя скорый отдых и обильный корм, переходили на рысь и мчались в гору, не доезжая Поповки, заворачивали направо в проулок, потом — налево к Маленькому дому и разом останавливались.


Я выскакивал. Затекшие ноги не сразу меня слушались. Нас встречала Вера Никифоровна, еще кто-то. Собаки радостно прыгали вокруг меня. Пока вытаскивали вещи, я успевал удрать, пробежаться по всем комнатам дома, через задний ход проникнуть в курятник, осмотреть клумбы, вернуться к собакам. Нясенька меня ловила, тащила умываться, переодеваться, вела меня и сестру Машу в столовую пить молоко с ни с чем не сравнимым Бучальским черным хлебом.


5


О жизни в Бучалках я уже многое рассказывал в предыдущей главе. Постараюсь вспомнить отдельные подробности нашего пребывания там за следующие три года — 1914, 1915 и 1916.


Кроме дня Тихвинской Божьей Матери, гости приезжали к нам на Владимиров день 15 июля, на именины брата Владимира.


В то лето, после убийства наследника Австрийского престола, положение в Европе становилось все напряженнее. Газеты нам доставлялись с почты. Отец выписывал «Русское слово», тетя Саша — «Русские ведомости». За обедом разговор шел оживленный, говорил приехавший в отпуск отец, подхватывала тетя Саша. Я прислушивался, но не очень понимал — что к чему.


Именины брата Владимира, как всегда, собирались отметить торжественно, заказывали Степану Егоровичу особые блюда, ждали гостей — Раевских и Писаревых, еще кого-то. И вдруг накануне праздника пришла отцу телеграмма из Московской городской управы с требованием немедленно выехать. И он уехал, к большому огорчению всех нас. Без него именины прошли хоть и торжественно, с праздничным обедом, с гостями, с вечерним фейерверком, но одновременно было грустно и тревожно. Даже я — пятилетний — чувствовал эту тревогу. А через два дня сестра Соня мне объявила, что началась война. Я, конечно, многое тогда не понимал и продолжал по-прежнему беззаботно возиться с собаками, играть, но мои игры все больше и больше приобретали военный характер...


Если в последней нашей войне экономика страны зашаталась с первых же дней, то в той войне разруха начала чувствоваться лишь на третьем году, карточная система не вводилась. Насколько я знаю, перед той войной были накоплены огромные запасы продовольствия, а единственных кормильцев семьи на фронт тогда не призывали, не оставляли сельское хозяйство на одних женщин и стариков. Поэтому урожаи собирались полностью, а интендантство покупало хлеб у помещиков и у крестьян по выгодным ценам.


В Бучальском хозяйстве сперва не ощущалось недостатка в рабочей силе, хлеб убирался косилками и сноповязками, остатки подбирались конными граблями. В каждую машину запрягалось по паре лошадей. Косилки махали деревянными крыльями, сноповязалки с остроумным приспособлением вязали снопы, а после косилки — женщины вязали снопы вручную, складывали их крестцами, по тринадцати снопов в крестце, четыре крестца образовывали копну. Высохшие на солнце снопы свозили к молотилке. Шесть пар волов провозили по дороге между Старым садом и рекой Таболой локомобиль с высокой узкой трубой. Затем те же волы провозили огромную, вроде современного комбайна, молотилку. И тогда мы мчались к каменной ограде Старого сада и сверху с беседки смотрели, как медленно, со скоростью двух верст в час, переступали ногами по грязи невозмутимые волы, а погонщики тыкали в них палками и покрикивали: «Цоб-цоб-цобе!». Гумно располагалось возле крахмального завода. Агрегаты устанавливались и начинали завывать, значит, молотилка заработала.


Зрелище было очень интересное. Локомотив пыхтел, в его недра черномазый кочегар кидал каменный уголь. Сбоку машины одни колеса с помощью приводных ремней вертели другие колеса на молотилке. Подъезжали фуры, с них бабы подавали на молотилку снопы. А наверху стояли три мужика, принимали снопы и засовывали их в жерло. Внутри выло, скрежетало, рычаги ходили туда и сюда. Сзади в одну сторону ползла солома, в другую — по желобу прямо к веялке тек золотой ручей из ржаных зерен. Как только соломы набиралось на порядочную связку, перекидывали через нее веревку и кричали мальчишкам, ожидавшим верхами на лошадях: «Правый передний пошел!». И связка ползла, ползла. Один из мальчишек колотил босыми пятками по конским бокам и ехал, не доезжая до омета, останавливался. Мужики перецепляли связки к другой веревке и кричали другому мальчишке, ждавшему по другую сторону омета на паре лошадей — одна верховая, другая пристяжная: «Правый задний пошел!». И связка медленно поднималась на высокий омет, там наверху мужики освобождали ее от веревок и кричали правому переднему мальчишке. Следующую связку поднимал левый передний мальчишка, а левый задний тянул веревку. К веялке тоже шел ремень локомобиля, и веялка, освобождая зерно от мякины, выла истошным голосом.


Разинув рот, я смотрел, как весело и усердно работали мужики и бабы, завидовал мальчишкам, вон Боря и Митя Федорцовы — сыновья управляющего — тряслись на лошадях, но они были старше меня. А золотистая пыль, особенно густая около веялки, клубилась, становилось душно. Там кричали, здесь кричали. Фуры со снопами подъезжали, другие фуры с увязанными мешками отъезжали, омет рос и рос, поднимался выше многоэтажного дома. Каждый вечер конторщик Сергей Акимович тут же, за маленьким, установленным в тени деревьев столиком, выдавал деньги, притом немалые.


А дня через три тем же путем, с криками «цоб-цобе!» волы привозили молотилку и локомобиль сперва за семь верст на Владимирский хутор, затем на самый дальний за пятнадцать верст на Софьинский хутор. Если погода не подводила, молотьба заканчивалась за неделю. Эх, если бы в наши дни работали с таким же усердием!


У отца отпуск теперь бывал коротким, всего недели на две, а мать за лето несколько раз уезжала в Москву и задерживалась там надолго. Когда она возвращалась в Бучалки, я старался не отходить от нее. Больше всего внимания она уделяла мне, мы много гуляли вдвоем. В те годы я узнал от нее названия множества трав и цветов, она мне рассказывала о трехпольной системе хозяйства — озимое, яровое, пар — показывала основные созвездия, словом, учила меня уму-разуму.


Чтобы приучить нас к труду, на краю обширного огорода был отведен крохотный участочек, и мы сами — сестра Маша и я — вскапывали грядки, сеяли редиску, морковь и репу, поливали, пололи. Маша старалась на грядках усердно, а я капризничал, ленился, хотел погулять, пойти за грибами, послушать чтение. Нет, мать не заставляла меня работать, но ее глаза, ее голос в ответ на мои капризы делались такими грустными, что я пересиливал себя и брался за лопату и лейку.


6


На лето 1915 г. гостей у нас в Бучалках прибавилось.


У сестры отца, а моей крестной матери тети Сони и ее мужа Константина Николаевича Львова имение было в Каменец-Подольской губернии близ австрийской границы. Жить в прифронтовой полосе казалось беспокойным, и семейство Львовых проводило лето в Бучалках. Жили они в Большом доме, питались отдельно, а играли мы вместе и в лес ездили на двух линейках.


Старшего сына Львовых Владимира, которого почему-то звали Бумбук, я в Бучалках не помню, а со всеми остальными мы очень дружили. После Бумбука шла Маня — ровесница моей сестры Лины. В Бучалках они очень дружили и втроем с Маней Гагариной всегда ходили вместе. Впоследствии после смерти тети Тани, Маня Львова стала второй женой дяди Петра Сергеевича Лопухина.


Потом шел Павел — ровесник и друг моего брата Владимира , казавшийся в детстве ничем не примечательным, а во Франции, прожив вместе с ним целую неделю, я его — старого холостяка — очень полюбил . Видя, как я интересуюсь стариной, он ежедневно катал меня по извилистым дорогам холмистой Оверни.


Следующим был Саша, юноша серьезный, стройный, очки делали его еще более серьезным, даже строгим. Встретившись с ним в 1969 г. в Париже, я оценил его ум, его умение рассуждать на любые темы. Он был интересный собеседник, много рассказывал о своей прежней многолетней работе переводчика в ООН. Несколько раз ему приходилось сидеть рядом с Молотовым, его очень легко было переводить, он обычно повторял одну и ту же фразу: «Мое правительство не может на это согласиться». Его прозвали «Господин нет».


Потом шла Таня, тогда в Бучалках девочка года на два старше меня. Не имея сверстниц, она играла со мной даже в солдатики, вместе мы возились в песке и со щенками. Однажды во время поездки в Большой лес моя мать, сестра Маша, Таня и я с корзинками грибов отделились от остальных, и Таня, увидев серый комок — гнездо шершней, из любопытства дотронулась до него, хищник вылетел и ужалил ее в шею. Мы помчались, потеряли дорогу и заблудились. Долго плутали, пока не выбрались к линейке. Я восхищался мужеством Тани, которая не плакала, а только стонала, хотя шея у нее сразу распухла. А встретив ее полвека спустя в Париже, я не переставал восхищаться ею. Была она замужем за бизнесменом Пьером Бефом, человеком любезным, умным, доброжелательным, гостеприимным. И муж, и жена — люди состоятельные — стремились всем помогать, жертвовали большие суммы на один детский приют. Они для меня сделали много хорошего. Я провел много приятных дней у них и у их потомков.


Самой младшей в семье Львовых была толстушка Нелли, в те давнишние годы находившаяся в таком возрасте, когда я не обращал на нее ни малейшего внимания. Во Франции я ее встретил худой, измученной работой машинистки, мало приспособившейся к жизни.


Вместе со Львовыми в Бучалки приехал их гувернер из обедневших остзейских баронов — рослый старик с бородой и в очках. Он совершенно не занимался своими питомцами, но зато во мне нашел верного спутника по сбору грибов. Он ежедневно заходил за мной, и мы отправлялись в Молодой сад. Именно он научил меня срезать грибы ножиком под самый корень; с тех пор всю жизнь я неизменно следую этому правилу.


Самого Константина Николаевича Львова я не помню в Бучалках, наверное, он где-то занимался своей деятельностью лесопромышленника. Главой в их семье была его жена Софья Владимировна — тетя Соня. В Москве в день моего рождения 1 марта она каждый раз заезжала за мной и за сестрой Машей в собственной коляске и везла нас на Столешников переулок, где располагались магазины игрушек. Она вводила нас в один из них и говорила: «Выбирайте, что хотите». Маша показывала маленькую куколку за гривенник, а я выбирал несколько коробок солдатиков с крепостями, с пушками или набор железнодорожных рельсов аршин за тридцать, с заводными паровозами и с вагонами. Мой подарок стоил раз в сто дороже Машиного.


В Бучалках тетя Соня в отсутствие моей матери всегда меня ласкала, утешала, к моему великому удовольствию, приглашала меня обедать с ними в Большой дом. Их обеды мне всегда казались вкуснее...


7


С 1914 г. к нам поступил гувернер-швейцарец месье Морис Кюес. Он перешел к нам от Сергея Львовича Толстого, когда его единственный сын Сергей стал студентом. Был месье высоким, с усиками, всех очаровал своей обходительностью и сразу стал серьезно заниматься по-французски с Владимиром и моими старшими сестрами, а кроме того, он постоянно что-то мастерил, что-то изобретал, вроде какой-то усовершенствованной лодки. В конце лета приехала к нам из Швейцарии его жена Берта. Ехала она в Россию долго, с приключениями, через Швецию.


Я отлично помню, как стоял вместе со всей прислугой в кухне у окна. Месье ездил на станцию встречать жену, и утром они оба шли под руку по аллее Большого дома, он — высокий, худощавый, она — маленькая, толстенькая. Под общий хохот повар Степан Егорович взял в одну руку нож, в другую — маленький горшочек для соусов и так держал оба предмета, пока супруги не подошли к дому. Мадам была очень милая, чересчур восторженная; она страстно привязалась к моей сестре Соне и очень много времени проводила с ней. Она и меня пыталась учить, гуляя со мной и разговаривая по-французски. Но в летнюю пору и эти немногие обязанности мне совсем не нравились, и я нарочно отвечал ей по-русски и всячески изводил. В конце концов она бросила со мной заниматься.


Однажды во время обеда я обратился к сидящей напротив меня Мане Гагариной с такой репликой: «Маня, а Маня, знаешь, когда по утрам Нясенька одевается, мы с Машей ей говорим: "Нясенька — мальчик"». Старшие мои сестры не могли удержаться и принялись хохотать. Тетя Саша от негодования вся закачалась, а пятнадцатилетняя Маня, которая от стыдливости краснела при слове «какао», сделалась вся пунцовая. С того дня моя кровать была перенесена из детской в спальню родителей.


Просыпаясь по утрам, я видел на окнах белые занавески со светло-коричневыми узорами в виде листьев каштана, портрет масляными красками мальчика, удившего рыбу — кисти Моравова, а также икону-мерник Архангела Михаила. Эта икона была изготовлена по специальному заказу в честь рождения моего отца, и размер ее соответствовал длине новорожденного. Те занавески еще долго служили нашей семье, перед войной они находились у сестры Кати, тот портрет мальчика и сейчас висит в ногах моей кровати, а та икона после смерти моей матери осталась у сестры Маши...


Пожары в деревнях были постоянным тогдашним бедствием из-за соломенных крыш на избах и сараях. Так, в недальнем селе Троице-Орловка сгорело до ста дворов. Случались пожары и в ближайших к Бучалкам деревнях. Свыше полувека прошло со дня отмены крепостного права, но крестьяне отлично помнили, каким помещикам они некогда принадлежали, и, когда случались у кого несчастья — сгорела изба, пала корова или лошадь, или еще что-либо, — по традиции шли к «своим господам». Голицыным когда-то принадлежали, кроме Бучалок, расположенные вблизи — село Барановка, деревни Исаковка, Красное и Суханово.


Помню пожар в Суханове за пять верст. Это случилось днем. Мы стояли на балконе детской и смотрели в бинокль, как вспыхивают одна за другой избы, как летят, подобно огненным птицам, клочья соломы. Загорелась одна изба, через пять минут следующая. На Бучальской колокольне неистово звонил набат. За час сгорела двадцать одна изба. А на следующее утро к нашему дому подошла толпа погорельцев — все бородатые, всклокоченные, в лаптях и босиком, у иных головы и руки были забинтованы. Мой отец к ним вышел. Он написал записку в контору, чтобы им отвели лес, выдали денег. Крестьяне кланялись в пояс, некоторые становились на колени. Отец говорил им какие-то ободряющие слова, в ответ раздавались возгласы: «Благодетели вы наши! Век помнить будем!». На такие экстренные расходы отец имел право не испрашивать разрешения дедушки Саши. Моя мать всегда очень тяжело переживала подобные крестьянские несчастья и жертвовала деньги из своих не очень значительных сбережений.


8


На Западе и на Кавказе полыхала война. В отцовском кабинете висели большие карты западной части Российской Империи, Кавказа и Западной Европы. Тетя Саша втыкала в карты флажки, каждый день после получения газет их передвигала, а я потихоньку флажки переставлял, даже в кружок Берлина втыкал. Увы, те флажки чаще передвигались на восток. Я никак не мог понять, как это так — «чудо-богатыри» и отступают. Я прекрасно был осведомлен о наших древних богатырях — Илье Муромце, Добрыне Никитиче, Алеше Поповиче, об их подвигах, об их беззаветной храбрости. А тут — отступления, неудачи, тревожные и возмущенные разговоры взрослых, хотя наши войска, случалось, и побеждали, переходили в наступление. На Турецком фронте военные действия развивались успешно, австрийцев мы били, массами забирали в плен, захватили Галицию. А потом вновь надвигались периоды неудач и отступлений.


В Бучалках появилось несколько семей немцев колонистов. Опасаясь шпионажа, их выслали с Волыни, из прифронтовой полосы. В Бучалках им выделили два длинных дома, предназначенных для служащих недействующего спиртового завода. Взрослые стали работать в Бучальском хозяйстве, заменив тех, кто ушел на войну, а их дети приходили к нам играть. Помню мальчиков чуть постарше меня — Эвальда и Адольфа, с которыми я подружился.


В Бучалках был организован госпиталь на двадцать раненых. Помещение отвели во флигеле близ Большого дома. Лечить приезжал врач Сухановской больницы Никольский, перевязки делал барон-гувернер Львовых. Для нас, детей, госпиталь стал очередным развлечением. Раненые выздоравливали, выходили во двор, сыновья управляющего Федорцова и я окружали их, расспрашивали о боях, играли с ними. Помню молодого веселого татарина, который с нами всегда возился, мы его так и звали — просто «Татарин». А кончил он трагически: комиссия назначила его обратно на фронт, а он накануне отправки привязал к ногам камень, бросился в Таболу и утонул. От детей этот факт скрыли.


Летом 1915 г. я пережил свое первое большое горе. Мы сидели за обеденным столом, взрослые как всегда громко разговаривали. Вдруг вошел лакей Антон и подал моей матери на блюде листок бумаги. Телеграмма! Мать прочла вслух. Отец сообщал: «Рафаша очень сильно ранен». Никогда не забуду истерический крик сестры Лины. Она выскочила из-за стола и убежала. Все остальные молчали. Мать собралась ехать сейчас же, на какой поезд поспеет. Брата Владимира послали на конюшню — немедленно запрягать лошадей! Тройка подкатила к крыльцу, моя мать в сером пыльнике поверх платья села в коляску. Я подошел, она меня перекрестила и уехала. Соня плакала навзрыд, Владимир плакал, отвернувшись, глядя на них, плакал и я с сестрой Машей.


Из всех братьев нашей матери дядя Рафаша, Рафаил Сергеевич, был наш самый любимый. Однажды, еще до войны, они вместе с младшим братом Михаилом, еще студентами, приезжали к нам в Бучалки. Моя мать ходила сияющая, старалась им угодить, угостить повкуснее, устраивала поездки в лес. Дядя Миша был всегда серьезен, молчалив, уединялся с моим младшим братом Владимиром, а дядя Рафаша — неистощимый заводила — играл с моими старшими сестрами — Линой и Соней. Они не отходили от него, визжали в телячьем восторге. А я смотрел на дядей издали, ждал, когда и на меня они обратят внимание.


А тут такая страшная телеграмма. Потом была другая телеграмма о смерти дяди Рафаши, он умер от тяжелого ранения в голову.


Из моих дядей Лопухиных на войну пошли двое неженатых — дядя Рафаша и дядя Миша. Дядя Рафаша — в Преображенский полк, дядя Миша — в тот же полк, в котором когда-то служил его отец, — в Сумской гусарский. Обоих дядей из вольноопределяющихся очень скоро произвели в офицеры. Еще весной они приезжали в Москву в отпуск. Я запомнил их в непривычных военных формах на Староконюшенном у бабушки Александры Павловны. Дядя Рафаша выглядел плотнее, дядя Миша постройнее. Оба они были тогда веселые, много смеялись, много рассказывали. Их младшие сестры — тетя Таня и тетя Женя с восхищением смотрели на них. Оба они с нами играли, поочередно сажали меня и сестру Машу на плечи...


Дядю Рафашу похоронили в Донском монастыре. Простой, выкрашенный желтым деревянный крест дяди Рафаши стоял рядом с черным гранитным памятником его отца, а моего деда Сергея Алексеевича Лопухина. В тридцатых годах все памятники в этой левой части были снесены, камень пошел на строительство москворецких набережных, а деревянные кресты, наверное, просто сожгли. Был дядя Рафаша биолог по образованию, как ученый-орнитолог подавал большие надежды, была у него невеста — Ольга Стахович из хорошей дворянской семьи, подруга его младших сестер. Судя по рассказам матери — веселый, остроумный, очень добрый и отзывчивый, был типичный Лопухин. Вечная ему память.





Оглавление

  • Глава первая Мои предки со стороны отца
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Глава вторая Мои предки со стороны матери
  •   1.
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Глава третья Жизнь родителей в деревне
  •   1.
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Глава четвертая Наша семья в Бучалках до Германской войны
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Глава пятая В Москве и опять в Бучалках
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно