Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Актриса

У кого молодежь будет перенимать опыт? У кого она будет учиться, с кого брать пример? Может, я могу не нравиться как актриса, могу кого-то не устраивать, но никто не отнимет у меня мой профессионализм. Я могу хуже сыграть, могу лучше, но плохо не могу, потому что я мастер. Я считаю, что самое главное — это профессионализм во всем.

В театральном мире ценят мастеров. Там сохранилась культура отношений, традиций. Они существуют, они ценятся и в Щукинской, и в Щепкинской школах, а в кинематографе — нет. Я никогда не слыхала от учеников Герасимова, что они уважают старших. Я помню, кем для меня были Жизнева, Раневская, Орлова. Все это звезды кинематографа. А Галя Водяницкая во время войны, когда училась во ВГИКе, провожала меня от студии до гостиницы, говорила, что она в меня влюблена, что она моя поклонница. Зато потом, когда она стала женой Васильева, худрука «Ленфильма», и играла главную роль в «Крутых горках», а я вторую, я уже зависела от нее, от того, отвезет она меня в гостиницу на машине своего мужа или не отвезет. Она сама почувствовала себя звездой, и ее прежнее отношение ко мне забылось.

Сейчас приходит к директору актриса, ничего почти не сыгравшая, никто ее не знает. И предъявляет столько требований! Вот повесили афишу: «Выступает такая-то». Пойдет народ или нет? Я недавно приехала из Саратова, повесили мою афишу— аншлаг. Теперь-то! И пришли не только пенсионеры, но и молодежь. Я была горда и рада, ведь я снимаюсь 60 лет! У меня жизнь подчинена профессии: режим, дисциплина, тренировки. К тому же я всегда чувствовала, да и сейчас чувствую себя современной актрисой, может, это меня и удерживает на плаву. А эта дамочка пришла к директору и сказала:

— Зачем мы ориентируемся на стариков? Их давно пора списать.

Какой возраст был у Раневской, Бирман, у гениальных «старух» Малого театра?

Я считаю, что давно ушло время, когда мы различали актеров театра и кино. Я уже говорила, какое взаимовлияние оказали театр и кино друг на друга. Природа актерского мастерства едина, поэтому ВГИК дает диплом актера театра и кино. Или, может, кто-нибудь скажет, что выпускники Щукинского и Щепкинского училищ не могут играть в кино? Хороший актер, профессиональный, с хорошей школой — он везде актер. Ну а талант — это уже от Бога.

Эстрада — это, конечно, особый жанр, очень сложный, очень интересный, и не каждому он по плечу. Вот Юрский — и актер превосходный, и чтец великолепный. Что же касается Яхонтова… Я его очень хорошо знала, любила, он очень оригинальный, очень своеобразный чтец, а в спектаклях играл хуже. То же — Журавлев. В чем здесь дело, не знаю.

Я помню, Гоголева много занималась художественным словом. Я даже помню (я тогда была начинающей), как она с закрытыми глазами читала в Доме журналистов «Сон Татьяны». На эстраде мы с Лидией Сухаревской играли Зощенко, Чехова, современные скетчи. Я видела потрясающие концертные выступления драматических актеров — старшего Абдулова и Раневской. Это было гениально! Они играли рассказ Чехова «Драма» (потом его играли Санаев с Сухаревской). Тогда были очень модны просто сценки. В каждом сборном концерте, как правило, их было две — три. Потом это как-то ушло, хорошо, что сейчас снова возвращается.

Я начинала свою концертную деятельность именно со сцен из спектаклей. Например, был творческий вечер, где я читала монолог «Говорит мать», патриотическую лирику, играла сцену из «Смерти Пазухина» Салтыкова — Щедрина. Очень хорошо принимали. Постепенно набирала опыт.

Когда играешь спектакль, как бы существует, по Станиславскому, «четвертая стена». На эстраде этой стены нет, а есть зритель. Я очень люблю, когда освещен зал. В спектакле мне это не нужно, а здесь, на эстраде, мне нужно общение. Я чувствую больше, чем где-либо, дыхание зрителя, его реакцию. Конечно, здесь нас тоже подстерегают опасности. Вот актер играет какую-то комедийную роль, публика прекрасно реагирует, смеется, актер счастлив, начинает немножечко прибавлять, потом еще, еще… и постепенно переигрывает. Он поддается, вольно или невольно, реакции зрителя.

На эстраде требуется соблюдение вкуса больше, чем где- либо, художественного вкуса в том жанре, в котором ты выступаешь. Я очень люблю сцену, именно эстрадную сцену, и очень люблю встречи со зрителем, когда я выхожу и рождается интересный диалог:

— Вы что хотите, чтоб я вам читала, играла или рассказывала?

Как правило, просят, чтобы я рассказывала. И поэтому свой вечер в Киноцентре, где было очень много народа, я решила построить как диалог со зрителем. Мне интересно знать, что хочет зритель, чем он живет, и через вопросы, которые люди задают, я узнаю их желания.

Другое дело, я сама могу спровоцировать какие-то вопросы, сама себе их задавать, сама на них и отвечать. Когда зрители спрашивают — о партнерах, о моем отношении к действительности, моих взглядах, — я для подтверждения своей точки зрения могу что-то и прочесть, например стихи.

Я знаю, у меня есть чувство юмора и немножко, чуть- чуть, самоиронии. Я не боюсь над собой посмеяться. Есть закон: если я на сцене открыта, то между мной и зрителями прокладывается мостик. Я искренна, они это чувствуют, я их увлекаю и заражаю тем, чем я живу сегодня. И тогда у нас появляется близость, взаимоуважение. Потому что если я с ними доверительно говорю, если я откровенна, значит, я им верю. И они начинают мне тоже верить. В такие моменты я чувствую себя на сцене как рыба в воде. Еще знаю, что я должна держать форму, должна держать спину, должна быть профессиональна.

Когда перед зрителями стою я, Смирнова, актриса, то я проявляюсь через свою профессию, через свою гражданскую позицию. Я разрешаю задавать себе любые вопросы. На них отвечаю откровенно. Могу приукрасить, конечно, могу пококетничать — желание нравиться у меня было всегда. Я кокетничаю с мужчинами, с женщинами, знакомыми и незнакомыми, потому что это во мне заложено. Я вообще всегда была кокетка. Другое дело, необходимо понимать, что кокетничать в восемьдесят лет надо несколько иначе, чем в восемнадцать. Но все равно я и сегодня ловлю себя на том, что хочу нравиться. Правда, я сама себе теперь не нравлюсь. Раньше, когда я уходила из дома или готовилась к приему гостей, я любила посмотреть на себя в зеркало и всегда оставалась довольна тем, что видела. Сейчас этого, увы, нет. (Наверное, зеркала испортились!) Тогда я кокетничаю возрастом. Когда я говорю, что мне восемьдесят пять, и жду в ответ: «Не может быть!» — и аплодисменты, — это тоже кокетство.

Но если настанет, не дай Бог, момент, когда я скажу, что мне девяносто лет, и никто не ахнет и не удивится, — надеюсь, я пойму, что этот прием больше не работает.

Выйти на сцену — это тоже целый сюжет. Пока я где-то тут, за кулисами, у меня мирок, а когда я выхожу на сцену, у меня большой круг общения. Меня этому учил еще Таиров. Я вижу весь зал: стены, люстру, всех людей в последнем ряду, и постепенно этот большой круг сужается, сужается, сужается, я остаюсь в себе. И теперь готова отдать то, с чем пришла. А вот так выйти и с бухты — барахты сразу что-то там начать — это неверно, если, конечно, нет специальной задачи. То, что встречают меня чаще всего бурными аплодисментами и даже встают, — это прекрасно. И в то же время немного страшно, и я всегда думаю, как бы уйти так же, как вышла. Чем лучше встречают, тем делается страшнее. Конечно, никто не знает, никто и не подозревает, что я испытываю страх — придет ли ко мне вдохновение, будет ли радость взаимная. И когда это вспыхивает, я ухожу счастливая и в эту ночь сплю хорошо. Но если что-то не так, я возвращаюсь расстроенная и думаю: может, мне уже пора уходить со сцены?

Я считаю, актер в любом случае обязан зрителю что-то дать, на чем-то его сосредоточить, чтобы зритель что-то узнал или вышел обновленным. К сожалению, некоторые киноактеры скомпрометировали себя, рассказывая анекдоты под девизом «разоблачение кино»: мол, там все искусственное, поет не он, и танцует кто-то другой, и башня ненастоящая, и град поддельный, и дождь из шланга, и снег из нафталина — словом, все не так, как на самом деле. Я поднимаю совсем другую тему: кино — это таинство, которое существует в искусстве. Таинство, которое, предположим, было в театре, когда была «четвертая стена» между сценой и зрителем. И пусть при общении со зрителем на эстраде возник новый стиль, когда этой «четвертой стены» нет, — тайна все равно должна быть.

Я часто привожу пример: балерина не должна показывать свои окровавленные мозоли на пальцах, а потом крутить пируэт. Потому что тогда я буду не наслаждаться искусством, а думать о том, что у нее кровоточат ноги. Мы столько зрителю понарассказали, что он теперь то и дело задает вопросы типа: «Скажите, а вы сами пели?»

Когда я выступаю на эстраде, я тоже несу художественный образ — играю ли я комедийную или драматическую роль, читаю ли «Федру» или показываю какую-нибудь сцену. Для меня встреча со зрителями — это удовлетворение их желания, ответы на их вопросы о людях кино, их судьбах.

Да, я могу рассказать какой-нибудь анекдот или байку. Рассказать, как на съемке провалилась декорация, я разбила себе коленку, но продолжала танцевать, потому что не выключили камеру, и мои глаза выражали боль, которая нужна была по роли. Но при этом моя цель— не «разоблачить кино», а напротив, сделать его ближе и понятнее зрителю.

Помню творческий вечер в Киноцентре, который я упоминала. Он продолжался два часа и шел по нарастающей. Я не могла заранее знать, как построить его композиционно. Мне самой было все интересней и интересней, потому что я зажигалась от зрителей, от их реакции. Разгорался темперамент, интерес, азарт, вдохновение. Мы взаимно влияли друг на друга, зрители постепенно становились моими партнерами.

Конечно, разные аудитории бывают. Как-то я выступала в Авиационном институте. Там студенты — скептики, педагоги — придирчивые. И я там была другой. Наверное, у меня есть интуиция, природная способность чувствовать зрителя…

А когда я была в собесе, на встрече с пенсионерами, сидели старушки, их было человек девяносто, и одна женщина сказала:

— Я на пятнадцать лет моложе вас, а выгляжу старее. Как это получается?

Я им рассказала, что у меня жизнь была вовсе не такая прекрасная, а, наоборот, трудная. Я все время тружусь, нервничаю, растрачиваю себя.

— Давайте, — говорю, — мы сейчас с вами снимем платочек, потом покрасим вам волосы, они не будут у вас седые, потом положим вам тончик, грим, намажем реснички, подмажем губки и наденем на вас не эту кофту вязаную, а что-нибудь повеселее. Вы сразу будете на десять — пятнадцать лет моложе меня.

И вдруг эта старушка как-то воодушевилась, и другие тоже. Я говорю:

— Хотите, займемся этим сейчас?

Конечно, это была шутка. Но главное, они поверили, что еще не все потеряно.

— А если мы еще и мужичка найдем…

Старушки совсем приободрились. Я продолжаю:

— Если вы одинокая, если у вас нет подружек — вам тяжело. Я тоже, когда прихожу домой, в пустую квартиру, испытываю неприятные чувства. Открываю дверь, тишина, я знаю, что никого нет, что я одна. И думаю: как себе помочь? Включаю радио, телевизор и начинаю заниматься хозяйством, звонками, проблемами. Я не сдаюсь. Ко мне всегда приходит много людей, мы беседуем; я всегда варю обед, потому что думаю: завтра кто-то придет, и я его накормлю.

А если никто не придет, я все равно готовлю, мне не жалко тратить время и продукты. Сегодня я одна пообедаю, а завтра — с кем-нибудь.

В моем доме всегда открыты двери, у меня много приятелей, друзей, и я рада, если они хотят меня видеть. И когда они придут, я не буду жаловаться и говорить, что у меня болит печень, сердце, легкие и прочее.

Так я развлекала этих бабулек в собесе. Сидеть с пенсионерами на лавочке у дома, как некоторые, я не могу, мне скучно, да и некогда, у меня всегда есть дела.

Я очень благодарна судьбе своей, что вокруг меня постоянно люди, которые тянутся ко мне, делятся своими заботами.

Я им тоже много рассказываю. Как поехала на Дальний Восток на комсомольском поезде с бригадой артистов, как мы жили в вагонах, как мне всю ночь, до пяти утра, не давали спать, все хотели послушать и про тетю Марусю и про мой какой-нибудь роман».

Говорят, я хорошо рассказываю.

А вот тогда, с ехидными студентами МАИ, я думала: как же мне к ним найти ключ? Сначала я с юмором поведала, как поступала, как училась в МАИ, как изучала сопротивление материалов, высшую математику и как ушла в театральное училище. Зал постепенно оттаял. Посыпались вопросы:

— Как вы держите форму?

На мне черное зауженное книзу платье (оно мне шло, я это знала). Стою на высоких каблуках. И вдруг мне приходит безумная мысль — невероятная! И я делаю кульбит. Был вой. Настоящий вой восторга. Я сказала, что занимаюсь гимнастикой.

Другое дело, что я сейчас не так занимаюсь, как раньше. Уже не час, а только пятнадцать минут по утрам. У меня есть массажная палка, я с ней работаю. Я ругаюсь, мне лень, но все равно через силу беру эту палку.

Я тогда лихо перевернулась, но ведь самое трудное — не перевернуться, а встать. Ведь в это время можно и пукнуть, или оказаться в позе «раскоряки», или не встать вовсе. Сегодня я это уже сделать не могу, но лет семь тому назад — сумела. И тогда я студентов покорила. Я рисковала, но это был момент вдохновения.

Меня вынес азарт. С какой-то аудиторией он появляется, только надо почувствовать момент. Сначала ты прощупываешь зрителя: я хорошая, обаятельная, но еще не уверена в себе. Происходит знакомство. Нужно завоевать зал. Конечно, в Киноцентре, например, была совсем другая публика, я рассчитывала, что какая-то часть — мои поклонники, они купили билеты, они специально пришли на Смирнову, и я должна воспользоваться этим.

Или вот Скороходов как-то пригласил меня на вечер, посвященный Дине Дурбин. Люди пришли послушать рассказ про нее, а он объявил, что выступит актриса, которая присутствовала на премьере фильма «Сто мужчин и одна девушка» в 1939 году. Я вышла на сцену, и меня принимали не хуже, чем если бы это была сама Дина Дурбин.

Тогда передо мной стояла такая задача: Дина Дурбин очаровательная, все в нее влюблены, и я должна выйти тоже в нее влюбленная. Хотя у меня есть куда более любимые актрисы. Но я должна быть под стать публике, вместе с ней восхищаться, а самой оставаться в тени. Не подумайте, что я прямо так и рассчитывала: «Передо мной стоит следующая актерская задача». Нет. Все на интуиции. Скороходов потом говорил мне, что я сказала все, о чем он просил. А я и не помню, о чем он просил, я не слушала его, я вообще не слушаю чужих указаний. Только делаю вид, что слушаю: все равно я не смогу воспроизвести то, что не родилось во мне, и родиться должно не умозрительно, а интуитивно, вот в чем дело.

А тогда я так закончила свое выступление:

— Жаль, что сегодня здесь нет с нами Дины Дурбин. Стояли бы две старушки, мне ведь уже за восемьдесят. — Тут пошли аплодисменты, а я добавила: — Дине Дурбин лучше, выгоднее. Она в вашей памяти осталась такой красоткой, какой вы видели ее сейчас на экране, а меня вы видите такой, какая я есть, и сравниваете с той, какой я была раньше.

Это вызвало одобрение и понимание и гром аплодисментов.

Теперь проанализируем, что я сделала. Я кокетничала, то есть хотела, чтобы они меня не пожалели, а посочувствовали, что время мое ушло. И они испытали чувство благодарности за то, что я с ними откровенна, что я им доверяю.

Недавно у меня был случай, когда я хотела сыграть на своем возрасте, на времени. (Причем я теперь и не знаю, было это или не было. У меня всегда так. Я совру или придумаю что-нибудь и верю в это абсолютно.) Так вот, недавно в одном клубе меня объявили, я выхожу на сцену, и вдруг кто- то из первого ряда изумился:

— Господи, она еще жива?

Все засмеялись. А другой зритель спросил:

— А сколько вам лет?

И женщина, именно женщина, где-то в углу, в правой стороне, закричала:

— Не говорите, не говорите!

Знаете, как было приятно, что она хотела меня защитить именно теперь, когда мне уже поздно скрывать свой возраст?

Старость начинается не тогда, когда нужно думать о том, чтобы держать спину (кажется, моя не желающая выпрямляться спина стала вторым героем этого повествования), а тогда, когда тебе впервые говорят: «Как вы молодо выглядите». Ого, понимаешь ты, значит, вы все-таки заметили, что я только выгляжу, а не на самом деле молода.

Помню, прежде — и это продолжалось долго, очень долго — я лишь входила в комнату и бросала взгляд на кого-то из мужчин, как он тут же оказывался рядом со мной, а за ним еще несколько, на которых я и не взглянула. А недавно на очередном фестивале, где я была членом жюри, я оказалась на банкете в полной изоляции. Кавалеры кружились возле других дам, а мне лишь изредка бросали комплименты: «Лидия Николаевна, как же вы молодо выглядите!» Не так уж молодо, думаю, если сижу одна. Потом все ушли на море, я ревниво вслушивалась в их смех, веселье. Санаторий опустел, в окнах погас свет, я опустилась на скамейку у входа. Ко мне подошел пятилетний малыш, сын уборщицы, которого я часто угощала булочками, и доверительно сказал:

— Тетя, тебе нужно взять палочку.

— Палочку? Зачем?

— Чтобы ты не упала.

Так вот в чем дело! Устами младенца глаголет истина. А вы говорите: «Молодая»…

Меня приняли в Международный детектив — клуб. Сейчас очень много таких клубов развелось. Не знаю, почему они меня пригласили, может, потому что я снималась в «Деревенском детективе»? В этом клубе много актеров, много коммерсантов, спонсоров, вообще людей богатых, которые помогают его существованию. Клуб проводил очень интересные встречи. Например, прошла презентация книги Жженова, юбилей Лени Куравлева. Мне нравится там — уютно, красиво, ничего, напоминающего приемы, люди сидят по — домашнему и вкусно едят.

Интересен был один из последних вечеров. Начался он с небольшим опозданием. Ждали Жженова. Он приехал после спектакля, уже в половине одиннадцатого. Отмечали выход его третьей книги «Я послал тебе черную розу». Как сказали (я еще, конечно, не читала), это рассказ о тюрьме, где он провел столько лет.

Когда в этот клуб приходишь, то тебе дают определенное место за столом. Чаще всего рядом оказываются тоже члены клуба, но уже люди другой профессии. На этот раз со мной рядом сидел популярный певец Юрий Антонов. Я его видела только по телевидению, на концертах не была, но помню его песни, знаю его композиторские способности. Правда, я поклонница певцов другого склада — люблю Малинина, люблю душевное пение. Антонов меня удивил — в жизни он показался мне более сытым, более благополучным, чем на телеэкране. В зале гремела музыка, и меня это немножко раздражало. Хотелось пойти и сделать тише. Я Антонову и говорю:

— Вы учтите, наступает другая мода, все уже оглохли от сегодняшнего громыхания.

Я так осторожно сказала, потому что он современный композитор и певец, не хотелось его обидеть. Он не отреагировал,

Жучка в фильме «Сестры» — моя любимая роль, поворот в творческой судьбе


Никогда не думала, что мою докторшу из картины «Добро пожаловать…» так запомнят зрители

«Это случилось в милиции»

«Телеграмма», «Трое вышли из леса» — тоже часть моей жизни

«Я никогда не закусываю… Я этой глупой привычки не имею»… Фразы Свахи из «Женитьбы Бальзаминова» стали крылатыми


«Главная стерва» города Мордасова умолкала только при появлении режиссера фильма

«Дядюшкин сон» Константина Воинова. А как он показывал! У него нельзя было сыграть плохо


В «Деревенском детективе» я сыграла Дуську

В «Тишине» моим партнером был Михаил Ульянов

Я никогда не скрывала свои года, не боялась возрастных ролей, могла играть сегодня старух, завтра молодух, сегодня крестьянку, завтра дворянку

Я не люблю фильмы — продолжения. Они редко удаются. Эта судьба постигла и вторую серию «Парня из нашего города», хотя зритель встретил ее тепло

Мои героини любили плясать. Как и я

Я с Антошкой и Дашей — моими внуками

Я люблю людей, люблю встречаться с ними — вьетнамские студенты или рабочие ЗИЛа, обучившие меня профессии монтажницы

будь то старейшая американская кинозвезда Лилиан Гиш,

К великому моему горю, она оказалась для него последней

В фильме «Приют комедиантов» К. Воинов, с которым меня так много связывало, замечательно сыграл главную мужскую роль

Моя героиня в фильме Э. Ишмухамедова «Наследницы» может еще многое себе позволить, несмотря на возраст…

А напоследок я скажу: как мало я успела вам рассказать. Продолжим разговор?


а стал рассказывать, какой большой дом себе построил, как там живет, и вдруг заявил, что ему очень жалко актеров:

— Я знаю, что киноактеры очень бедно живут, плохо.

Вот так он сочувствовал с высоты своего положения — один из самых, как мне потом сказали, богатых людей, почти такой же, как Кобзон. Я этого ничего не знаю, но вижу, что сейчас эстрада действительно выдвинулась вперед. Теперь в моде не разговорный жанр, не сборные концерты, где были и музыкальные, и драматические номера. Нынче кумиры не киноактеры и тем более не театральные актеры, а эстрадные певцы. И вот, например, по радио — сейчас каждый вечер его включаю — слышу иногда биографию какой-то, предположим, певицы. Ничего в этой певице нет, никакого голоса, но она подробно рассказывает о родителях, как она начинала, что уже был диск, еще будет диск, и потом поет, а я остаюсь равнодушной. Или певец говорит о себе так, будто он давно признан гением, и на всю страну рассказывает свою очень короткую биографию. А когда начинает петь, то выясняется, что его песня — самая примитивная, состоит из двух зарифмованных строчек, и на протяжении десяти минут повторяются одни и те же слова. Я не злобствую, я удивляюсь: почему все виды и жанры искусства сведены сегодня к одному? Значит, кому-то это угодно. Может, тому, кто платит? Потому что, когда бы я ни включила радио или телевизор, я слышу эти подзаборные песни, вижу безвкусные клипы, где современные певцы так беспомощно, так непрофессионально играют! Наверно, это пройдет, люди захотят вернуться к другому.

На Антонова я смотрела как на сегодняшнего человека, да еще и богатого, модного. И вот когда он так походя заметил, что ему очень жалко актеров, которые трудно живут, у меня на кончике языка вертелось: «Так помогите им. Расскажите не о том, какой у вас дом четырехэтажный, а что вы дали столько-то денег на спектакль, на фильм или построили детский сад…»

Я, конечно, сдержалась и этого не сказала, а только подумала, но вслух заметила, что не хотела бы иметь такой огромный дом. Он спросил удивленно: почему? Так его убирать надо, говорю, у меня две комнаты, и все равно я все время что-то драю, вытираю, мою, а уж если четыре этажа…

Он засмеялся:

— Ну, Лидия Николаевна, у меня прислуга все это делает.

— Ах да, у меня тоже когда-то была домашняя работница, но я уже давно все делаю сама. Мне не по карману содержать прислугу.

Он опять засмеялся:

— А вообще у меня четыре собаки, девять кошек…

— Наверное, и забор высокий…

— Да, когда я въезжаю в свои ворота, во двор, собаки бросаются сразу ко мне, в машину, лижут меня — так встречают.

Мне почему-то захотелось подковырнуть его:

— А почему бы вам корову не заиметь?

— Ну, это мне в голову не приходило.

— А вы знаете, — говорю, — был такой замечательный актер Меркурьев, обаятельный, тонкий поразительно. В последние годы он болел, никуда не ездил и даже снимался только на даче под Ленинградом. И у него была корова, такое хорошее животное, и все время в доме было свежее парное молоко. Вот и вам бы тоже свое молоко пить…

А в это время Борис Брунов, который вел вечер, продолжал что-то говорить и до нас долетали отдельные слова — «легендарная, неповторимая». Люди не очень его слушали, он острил, кого-то приглашал на сцену, и вдруг слышу:

— Лидочка Смирнова!

Я вздрогнула:

— Я? Что?

— Вас вызывают на сцену.

Оказывается, все эти слова относились ко мне. Я не очень их оценила, была просто растеряна: меня зовут, я должна пройти мимо других столиков, думаю: «Спину, спину надо держать прямее». Я держу спину, чтобы не быть сутулой, на каблуках иду, Брунов мне подает руку, я поднимаюсь на сцену, а он говорит:

— Посмотрите, какая она стройная!

И тут наступила пауза. Все ждут, что я расскажу что-то, а я не знаю что. Не могу никак собраться, сообразить, что сказать, и вдруг говорю:

— Знаете что? Я недавно для себя решила: раз мне через два месяца будет восемьдесят два года…

Тут меня прервали аплодисменты. Я снова кокетничала своим возрастом. Мне даже это нравится. И мне приятна реакция: «Что вы говорите? Мы никогда бы не подумали…» И смотрят восхищенно. И я стала в эту игру играть. В старость, то есть. Я еще раньше замечала, что старухи очень часто кокетничают своим возрастом, и я тоже оказалась как все. Я стала все больше и больше кокетничать. Не скрывать возраст, как большинство подруг — актрис, а наоборот, прибавлять, чтобы удивление было искренним.

Переждав аплодисменты, я продолжала свою роль:

— В последнее время я стала думать о смерти, это естественно, и решила для себя, что проживу еще года два — три. И вот вроде бы надо купить сапоги, у меня они, конечно, есть, правда, не такие красивые, не такие модные; но если мне осталось два года, зачем мне новые сапоги? Снега нет, ползимы прошло, какой смысл? Не буду покупать. Потом мне приходит в голову мысль: моя квартира уже не очень чистая, давно не делался ремонт, я очень люблю чистый пол, а лак уже немножко стерся, появились какие-то серые пятна. Но ремонт будет идти мучительно долго, полгода займет. Пока я буду столько страдать, останется мне жизни полтора года. Не буду делать ремонт, тем более что теперь это очень дорого. И так далее по каждому пункту, по каждому поводу И мне как-то так стало легко: вроде ничего и не надо. На полтора — два года хватит того, что у меня есть.

И тут я знакомлюсь с ясновидящей Таисией. Она приехала из Киева и пришла ко мне. Она молилась, теребила мою голову, испортила прическу — очень внушительно надо мной работала. Про себя я думала: «Господи, Боже мой, как жалко ее. Я внутренне ей не верю, а надо делать вид, что она не зря надо мной трудится».

И я говорю ей, что, когда была у Ванги, она мне сказала, что я буду долго жить — но срок уже подходит — и много плакать. «Да, — ответила Таисия, — у вас будут причины для слез. А жить вы будете еще одиннадцать лет!»

Когда она мне это сказала, я, конечно, обрадовалась, а потом вдруг подумала: «Боже, одиннадцать лет! Значит, надо покупать сапоги, надо делать ремонт!» Столько сразу возникает забот. И все начинается сначала. И я сейчас погружена в такие хлопоты, в такие заботы — времени свободного совсем нет.

Это все я рассказала с эстрады. И вдруг на сцену выскакивает красивая женщина, довольно молодая, в хорошей косметике, в роскошном гипюровом платье, на нем драгоценные камни разбросаны (я потом узнала, что это платье стоит 2000 долларов!). Она вышла и сказала, что любит меня, что ее мама до сих пор хранит мои фотографии, мои открытки и что она мне дарит сапоги. Я не знала, как на это реагировать, поблагодарила, ушла под аплодисменты, села за свой стол, но она пришла ко мне и стала говорить, какая я актриса, как я ей нравлюсь, и дала мне визитную карточку.

И из этой карточки я узнала, что роскошную даму зовут Арина Крамер и она является президентом австрийской фирмы «Шнайдере». Магазин этой фирмы находится у нас на Тверской, недалеко от Белорусского вокзала. Дама любезно улыбалась и сказала, чтобы я приезжала к ней и она подберет мне самые роскошные сапоги. Я взяла визитную карточку на всякий случай, но, зная свой характер, была уверена, что вряд ли этим приглашением воспользуюсь — как говорится, «бедная, но гордая».

Проходит два дня. Эта визитная карточка все время попадается мне на глаза. Думаю: сапоги покупать надо, может, действительно поехать в этот магазин, там хоть со мной серьезно займутся, помогут выбрать то, что мне нужно.

Взяла «левую» машину, приезжаю. Любезная, приветливая хозяйка встречает меня:

— Сейчас мы вами займемся.

Мне нужны были сапоги теплые, но красивые, ибо для меня каждый выход из дома, даже в булочную, словно выход на сцену. Люди внимательно смотрят на актеров, оценивают, как они выглядят, во что одеты. Не хочется ронять марку.

И тут вместо теплых сапог мне приносят изящные ботинки из змеиной кожи. Мне как раз по ноге и очень нравятся. Думаю: «Ну, черт с ними. Хоть и не теплые, зато красивые». Спрашиваю:

— Сколько они стоят?

— Лидия Николаевна, какой разговор! Какие деньги? Мы же договорились! — восклицает хозяйка. — Мне так приятно подарить вам эти ботинки.

И вот тут со мной происходит то самое, когда и хочется, и колется, и мама не велит, и гордость не позволяет. Я начинаю сопротивляться. Но знаю, что все равно сдамся. Я уже почувствовала свою слабость. А хозяйка дает продавцам команду:

— Заверните!

Еще там какой-то шарф висел в витрине. Она вдруг схватила его, набросила на меня. Я говорю:

— Нет — нет, он мне совсем не подходит.

— Как не подходит? Заверните! А в следующий раз, когда мы встретимся в клубе, я подарю вам платье!

Она меня провожала до дверей, где стояли бравые, плечистые парни. Я вышла на Тверскую и почему-то почувствовала себя такой слабенькой. Как будто я худенькая, маленькая, несчастненькая. Такое чувство жалости к себе у меня вдруг появилось. А потом подумала: «Раз деньги остались у меня в кармане, поеду опять на «левой» машине!»

Успокоило меня позже одно. Я узнала, что Арина Крамер вообще добрый человек, занимается благотворительностью. Она подарила пальто Куравлеву, модный плащ Матвееву и еще что-то Говорухину, Ульянову.

Какое государство сейчас строится, не каждый из нас может понять. Каждый по — своему понимает, и я, например, верю в реформы, как привыкла верить во все лучшее. Но что стало сегодня с актерами кино?! Допустим, что я и вправду звезда, как сказал тогда Брунов, «легендарная, неповторимая» — так разве могла я раньше себе представить, что этой звезде поклонники будут дарить ботинки?!

А история с платьем имела свое продолжение. В конце 1996 года Гильдия актеров кино России вручила мне и Михаилу Ульянову почетный приз «Золотой Феликс» (слава Богу, что не «Железный»). Это одна из самых дорогих премий, потому что ее дают актеры актерам. Дело было в ресторане «Оазис» гостиницы «Москва». Гильдия, объединив усилия с тем же Детектив — клубом, отпраздновала свое восьмилетие и наше награждение. В этот вечер госпожа Крамер опять проявила ко мне внимание и подарила обещанное роскошное платье из своего бутика. Я игриво приложила его к себе, показав присутствующим, как красив наряд, а сама с тоской подумала: «Эх, мне бы скинуть годков двадцать… А теперь куда мне такое декольте?» И вдруг, когда мы уже сидели за столиками, расположившийся неподалеку скандально известный не то актер, не то критик обернулся и развязно произнес:

— Госпожа Крамер! Как вы могли такой великой актрисе, как Смирнова, подарить такое говенное платье?

Я онемела, а несчастная коммерсантка растерянно пролепетала:

— Оно не говенное, оно стоит полторы тысячи долларов.

— Подумаешь, — напористо продолжал наглец, — что для вас эти деньги?

Тут наконец я опомнилась, потребовала, чтобы он замолчал, а лучше бы пошел вон. Мне противно об этом рассказывать, но, к сожалению, это сегодняшняя действительность.

Самое смешное, что после этой эскапады госпожа Крамер снова пригласила меня в свой магазин, чтобы я выбрала платье, какое захочу, что я, не без тайного удовольствия, и сделала.

Я стала завсегдатаем клуба. На одном из собраний отмечали день рождения Сергея Шакурова. Сережа выступал, шутил, смеялся, а потом сказал:

— А теперь я хочу пригласить на тур вальса свою любимую женщину. — И подошел ко мне.

А у меня ноги болели так, что мне было непонятно, как я сижу, а о том, чтобы встать, просто встать, страшно было подумать. И все же я поднялась, лукаво улыбаясь. В этот момент острая боль пронзила спину. Вместо того чтобы закричать, я выпрямилась, грациозно положила руку на плечо Сергея и закружилась в танце. Остальные одобрительно смотрели на нас, и ни одна пара не входила в круг. Господи, неужели это я, неужели я это выдержу! А музыка играла так весело… Мы продолжали вальсировать. И постепенно ко мне пришло оно, преодоление. Боль ничуть не прошла, но она перестала властвовать надо мной. Я выдержала, я справилась, я не поддалась. Какое счастье!

— Тебе хорошо? — спросил Сергей.

— Хорошо, — ответила я. — Мы с тобой увидим небо в алмазах.

Вообще возраст приносит много удивительных открытий! Вот хотя бы эта радость преодоления и еще обретенная внутренняя свобода. Я боялась себе признаться, но как часто прежде я улыбалась льстиво, заискивающе тем, от кого зависела моя судьба, — нет, не судьба, а всего лишь обстоятельства, награды, звания, зарубежные поездки, — как старалась попасться им на глаза, поддакнуть, кивнуть согласно, не возражать. Я не отдавала себе в этом отчета, пока подруга, артистка, выйдя замуж за влиятельного чиновника, мрачно не пошутила:

— Теперь хоть улыбаться не надо!

Так вот, для меня это «теперь» уже наступило. Я могу улыбаться кому хочу и когда хочу. Я ни от кого не завишу. Я действительно получила все мыслимые и немыслимые награды — даже «Кумиром» стала (награда, которая присуждается один раз в год, я получила ее первой) и знаю, убеждена, что публика меня помнит, любит. Когда мне говорят: «Как вы хорошо сыграли! — я спокойно отвечаю: «А я и должна хорошо играть». (Да, да, ведь я профессионал, у меня, как и у всех, были свои неудачные, не получившиеся образы, но халтуры не было никогда!) Это не самонадеянность, это чувствует мое сердце. А его не обманешь.

Недавно я увидела на улице плакат: «Русский, помоги русскому!» Он мне не показался националистическим. Напротив! Сколько у нас злобности, завистливости, недоброжелательства. Надо делать добрые дела, помогать друг другу. Я верю, что можно еще возродить русскую доброту.

Когда меня пригласили отпраздновать четвертую годовщину Медицинского центра, я засомневалась: стоит ли идти, нужно ли праздновать такой «юбилей»? Картина, которую я увидела там, меня поразила. Все молодые лица (средний возраст работников этого центра 30–35 лет!), хорошо одетые женщины, приятные мужчины. И главное — атмосфера доброжелательности, которая сразу установилась в симпатичном ресторанчике на Чистых прудах, где отмечалась эта дата. Чувствовалось, что они любят и уважают друг друга. Не случайно на работу в этот центр принимают не с улицы, а по рекомендации тех, кто здесь уже работает.

Меня знакомили с врачами, медсестрами. Они хорошо пели, читали шуточные стихи, наподобие капустника. И я оттаяла. Давно не видела такого дружелюбия, сердечности. И давно мне не было так хорошо, как там.

И вот тогда-то я поверила: еще не все потеряно. Люди, от которых исходит добро, могут сделать многое.

Фильм, фильм, фильм

У Липатова есть повесть, по которой Мазурок написала сценарий под названием «Деревенский детектив» для студии Горького, ориентируясь главным образом на Жарова. Анискин — обаятельный участковый, который заменяет всю советскую власть в той деревне, где живет. Такой хороший, правильный. Татьяна Пельтцер играет его жену. А я — продавщицу Дуську.

Для меня эта Дуська в какой-то степени была продолжением нилинской «Жучки». Хотя, конечно, Нилин писал лучше, глубже, интереснее, чем Мазурок.

К тому же по сценарию Дуська толстая, грубая, грудастая матершинница. Но мне эта грубость не нравилась, мне казалось, что Дуську можно сделать тоньше, интереснее. Она, как и Нонна Павловна, внешне разбитная, веселая, певунья, от мужиков отбоя нет, а на самом деле одинока и неустроенна. Все с ней погуливают, выпивку приносят, а жениться никто не женится. А Анискин к ней хорошо относится. Говорит, что она добрая и честная, хотя раньше подозревал, что она зарабатывает пять копеек на каждом поллитре.

Мне эта Дуська нравилась актерски. Она со всеми разная (мне кажется, что у меня в жизни тоже так. Те, кто меня не знает, представляют совершенно другой, они мне потом в этом признаются).

У Дуськи роман с заведующим клубом, которого играл Ткачук, очень хороший актер и партнер. Мы потом снимались в двух последующих картинах: «Анискин и Фантомас» и «Снова Анискин». И в конце третьей картины Дуська все- таки его на себе женила. Он скромный, застенчивый, а она весьма активная женщина. Когда я работала над этой ролью, мне почему-то слышался голос Юлии Борисовой. У нее очень специфическая манера говорить, и я ей подражала.

Я была очень рада, что эту картину снимал Рапопорт. Он великолепный оператор.

Что касается режиссера, то, конечно, Лукинский был не из тех, у кого можно мечтать сниматься. Он профессионально грамотен, но подсказать актеру, как раскрыть характер, или что-то предложить интересное не мог. Зато мне очень помог Рапопорт. Я с ним советовалась, с ним роль учила. Когда Лукинский умер, фактическим режиссером суал Рапопорт, а числился Жаров.

Володя всю жизнь мечтал снимать только меня, а получалось у него это крайне редко. Он работал в основном с Герасимовым и Макаровой, а те на дух меня не переносили и все мечтали спасти своего любимого оператора от козней Смирновой. И вот теперь Рапопорт с жаром взялся за дело.

Министр внутренних дел Щелоков на все картины о милиции давал деньги, читал сценарии, в общем, покровительствовал. Я помню, как был смущен директор Бритиков, когда узнал, что сам Щелоков едет к нам на студию. Мы прильнули к окнам — часть проспекта Мира была перекрыта. Едет министр!

В просмотровом зале он сел рядом со мной, и мы показывали ему готовый материал. Он высказывался, делал замечания, а потом сказал, что я в жизни не такая, как на экране. Я, правда, не поняла, лучше или хуже.

Жаров, к сожалению (он уже в то время болел, его привозили из «Кремлевки» на просмотр или съемку), очень любил быть на экране в одиночестве и этим все портил. Он вырезал мои сцены, сцены Ткачука. Все время один ходил по экрану, один говорил.

Он ничего не мог с собой поделать. Это та самая черта, о которой я говорила раньше. Он уезжал в больницу, а монтажер убирал его длинные крупные планы, потому что это задерживало действие — не было движения, сюжет останавливался. Потом Михаил Иванович устраивал скандалы, требовал, чтобы все вернули обратно.

На просмотре я сказала Щелокову:

— У нас не получится картины, если на экране будет один Анискин.

Щелоков согласился, что Жарова очень много, что это портит фильм, и объявил, что картину принимает в таком виде, в каком мы ему сейчас показали (а мы ему как раз показали сокращенный вариант). Когда Михаил Иванович приехал, мы сказали, что Щелоков картину уже принял. Он очень рассердился.

Конечно, следующие фильмы «Анискин и Фантомас» и «Снова Анискин» значительно слабее, а вот «Деревенский детектив» имел большой успех. Во всяком случае, я знаю по своим зрителям, что мою Дуську любят и помнят.

Мы приехали с театром на гастроли в Ялту и пришли с Николаем Крючковым в гостиницу, но нам сказали, что все номера заняты:

— Подождите, погуляйте.

Мы ждем час, два — номера не освобождаются. Мы порядочно устали, и вдруг к нам подбегает эмоциональная симпатичная женщина — Симона Шелестова.

— Вы мои любимые артисты. Я вас люблю, именно Смирнову, именно Крючкова. Я люблю «Парня из нашего города», обожаю эту картину. У меня есть задумка дать новую жизнь героям, я решила во что бы то ни стало написать продолжение фильма.

Работала она так: я что-то рассказываю, она вдруг: «Стойте!» — записывает этот случай и вставляет в сценарий.

Мы мучились. Весь мой стол был завален бумагами. Наконец сценарий был готов, его назвали «Верую в любовь», появилась режиссер Михайлова. Она была в штате «Мосфильма», снимала художественно — документальные картины о самодеятельности.

Начались съемки. Скоро мы с Крючковым поняли, что Михайлова ничего не умеет, не знает, что такое режиссерский сценарий, как нужно работать с актерами, и вообще не владеет этой профессией.

К счастью, там был прекрасный оператор Анатолий Кузнецов. Съемки шли в Днепропетровске, начинались в 8 часов утра на натуре. Вся группа в сборе, актеры готовы, солнце светит, а режиссера нет. Она сказала, что не умеет рано вставать. Приезжала в двенадцать, а мы уже сняли. В картине собрались все актеры — участники фильма «Парень из нашего города», оставшиеся в живых, в том числе и В. Канделаки. Ну и, конечно, мы с Крючковым. В фильме «Верую в любовь» Сергей — генерал, у нас дети, внуки. Я — ведущая актриса театра.

Картину построили по нехитрому принципу. Кто-то говорит: «Помнишь, Варя?» — и тут же идут куски из «Парня из нашего города».

Первый раз надо было думать и за автора, и за режиссера. Наверное, все-таки если бы за дело взялся профессионал… «Беда, коль пироги начнет печи сапожник…»

Коля Крючков уже тогда плохо себя чувствовал, у него сильно болели ноги, это надо было учитывать. Рядовые зрители, которые в свое время полюбили наших Варю и Сергея, отнеслись к этой картине очень по — доброму. Она была не хуже средних картин, не из самых плохих, потому что многие в тот период были куда хуже. Я это говорю объективно, а не потому, что там участвовала.

Симона Шелестова вскоре после выхода фильма неожиданно уехала в Израиль. (На прощание подарила мне старинную икону Казанской Божьей Матери. Она сразу стала моей любимой.)

Сначала от нее шли восторженные письма, потом она надолго замолчала. И вот недавно звонок:

— Лидуля, я не хочу жить, я погибаю, я хочу на родину…

С этим отчаянием уехавших людей я не однажды встречалась на гастролях в Америке. На концерты приходили наши эмигранты, встречали нашу группу душевно и сердечно, рассказывали, так превосходно они живут, — и это правда, в Америке пенсия такая, что можно не только самим достойно существовать, но и детей содержать, если они не слишком успешны, — а в глазах такая печаль, та самая тоска по Родине, которая, говорят, бывает только у русских.

Я их хорошо понимаю. Я не могу без наших белых берез и рябин, без нашей природы, без моего вида из окна, ну и без языка, конечно. Я очень устала от трудностей жизни, от грубости, хамства, от убожества, жестокости, невежества. Иногда мне кажется, что моя родина гибнет, она разворована, обманута, разорена. Но жить без нее не могу.

Я помню, как тяжело переживали Володя и Ира Войновичи, когда их буквально вышвырнули из страны, лишили гражданства. Они были оскорблены и унижены. Но с началом перестройки вернулись одними из первых. Я очень рада дружбе с ними.

Картина «Возвращение сына» (1978 год) снималась в Казахстане. У меня к этой республике особое чувство. В самые тяжелые годы войны казахи потеснились, поделились всем, чем могли, приютили нас. В Алма — Ате тогда был весь цвет киноискусства, и они попытались помочь сохранить кадры кино. Там была студия, всего один большой павильон, в котором Эйзенштейн и замечательный оператор Москвин снимали «Ивана Грозного».

Помню, как я вошла в декорацию «Ивана Грозного». Там из маленького решетчатого окошка должен был светить солнечный луч. Этот луч был сделан из тонких ниток. Такое новшество произвело на меня большое впечатление.

Работали мы в три смены. Работа кипела, и все помещались!

Совсем недавно меня пригласили на празднование юбилея ЦОКСа в Алма — Ату. Я увидела великолепную новую студию, небольшую, но очень уютную, добротную. В павильонах нет звукопроницаемости, и можно снимать синхронно, однако, к сожалению, все равно этого не делают.

Меня очень обидело отношение нашего Союза кинематографистов к этому юбилею. Возглавил делегацию Никита Михалков, который при основании ЦОКСа еще не жил, а был лишь зарожден. Приветствие с экрана (только с экрана!) зачитывал его отец, Сергей Михалков, приехавший тогда в Алма — Ату лишь на время, но на студии не работавший. А мы, живые свидетели, перенесшие и эвакуацию, и голод, и тяжелейшие условия труда, оказались как бы в стороне, а ведь нас осталось совсем немного.

Молодое поколение казахстанских кинематографистов сделало несколько очень интересных фильмов. Может, этому способствует наличие такой студии.

«Возвращение сына» снимал режиссер Бейсымбаев. Надо сказать, он неплохой ремесленник, но с актерами работать не умел. По сюжету моя героиня потеряла во время войны своего маленького ребенка. Она живет в центре России, в деревне. Самый покосившийся, самый старый дом — ее. Она одинокая женщина, вдова.

И вдруг в один прекрасный день она получает письмо от сына. Он ее искал много лет. «Мама, наконец я тебя нашел, если все это правда, приезжай…»

Оказывается, детей, среди которых был ее ребенок, во время войны эвакуировали в Казахстан. Их брали себе на воспитание казахские матери. Одна казашка взяла и ее маленького Васю, он вырос, не зная родной матери, потом нашел ее и теперь зовет к себе. Она едет туда, в казахскую деревню. И они встречаются — мать, которая вырастила, воспитала, и мать, которая родила.

Я с большим увлечением играла эту роль. Она драматическая, трудная. Сын приезжает к матери в Россию, в деревню, и строит ей дом, зовет на помощь братьев, а братья у него все казахи. И вот наконец праздник— дом построили! Это мы снимали в русской деревне, в Подмосковье. Моя героиня танцует, веселая (это как раз сцена перед тем, как ей стало плохо — у нее больное сердце). Она танцует, танцует, вбегает в дом, который ей построил сын…

И в этот момент провалились ступеньки, по которым я вбегала в дом, и я больно разбила себе колени, очень сильно, там даже что-то треснуло. Потемнело в глазах, но я продолжала танцевать. Почему? Потому что камера продолжала работать. Есть такой неписаный закон: если камера не выключена, то актер продолжает играть. И я играла, испытывая невероятную боль, и, когда сказали: «Стоп!» — упала и потеряла сознание. Затем приехала «скорая помощь», мне наложили гипс. И я очень долго мучилась потом с этой ногой.

К чему я это рассказываю? По сценарию в заключительной сцене мать входит в дом и говорит сыну: «Я скоро умру, и ко мне на могилу будут ходить дети, потом внуки, а вот когда перестанут ходить, тогда я действительно умру». Она ему это говорит и на руках у него умирает. Так вот, когда я упала и разбила коленку, то оператор дал крупный план — в фильме это какие-то секунды, — у меня там совершенно невероятные глаза, полные такой муки, какую человек может испытывать только перед смертью. Так это и вошло в фильм. Зрители не знают закадровых обстоятельств. И потом, когда я смотрела картину, я подумала: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».

Вторая сцена, о которой хочу рассказать, относится к взаимоотношениям режиссера и актера. Моя героиня живет в деревне, обреченная на нищету, одиночество. Похаживает к ней плотник с четвертинкой (его играл Воинов), выпивают вместе… И вдруг почтальон вручает ей конверт. Она раскрывает его, а там письмо и перевод от сына — сына, по которому она тосковала всю жизнь. Что сыграть? Удивление, изумление, радость?

Я растерялась, говорю режиссеру:

— Я не знаю, как играть.

— Как это не знаете? Вы народная артистка и не знаете?

У меня в душе паника. Пробую, репетирую и чувствую — получается какая-то фальшь. Не знаю, что делать. Это как раз тот случай, когда так нужен режиссер. Сделали перерыв, светит солнце. Не снимаем. Я не знаю, как играть.

— А где Воинов? — спрашиваю ассистента режиссера.

Он должен был сниматься, но только позже. Где-то его видели. Я хватаюсь как за соломинку:

— Может, он мне поможет? Он умеет, он знает… — Прошу: — Найдите Константина Наумовича.

Он приезжает на велосипеде:

— Что случилось?

— Константин Наумович, миленький, я не знаю, как играть. — И рассказываю ему сцену (а режиссер в это время уехал обедать).

— Ну, мне как-то неудобно, я в данном случае актер, — говорит он, хотя Бейсымбаев с ним часто советовался.

— Да плевать мне на всякое самолюбие, на него, на все, — говорю, — я должна сыграть!

Умоляю Воинова, он начинает думать, уходит, я его уже заразила своим волнением. Наконец возвращается:

— Я могу только показать. Итак, я — мать, читаю письмо, сюда села, потом сюда, опять проверяю, правда ли, что там написано. Потом захотела кому-нибудь сообщить, но я ведь одна, опустилась на какие-то бревна, потом побежала по деревне…

Он делает мизансцену — я бегу по улице, к одной хате, к другой, к магазину — в деревне это место, где люди собираются, сообщаются все события. И вот я влетаю в магазин и кричу: «Сын нашелся, сын нашелся!» Возбужденная, запыхавшаяся. Воинов выстраивает очередь.

— А может, это и не сын вовсе? — сомневается кто-то.

— Как не сын? Вот у меня письмо! — Она никого не слушает: — Я должна поехать к нему.

Она плачет, слезы радости, волнения текут по лицу, потом начинает что-то покупать, лихорадочно соображает, сколько нужно гостинцев привезти…

Когда пришел Бейсымбаев, я сказала ему, что буду играть вот так. И показала схему Воинова. Я плачу, текут слезы. И вдруг Константин Наумович говорит:

— Не надо снимать ее лицо, только спину.

Так мы отказались от крупного плана, и в самом деле, значительно выразительнее оказался общий, ее пробег по пустынной улице.

Сцена стала сильнее, драматургия углубилась, задача усложнилась. А если бы не Воинов, я могла бы просто провалиться в этой роли.

И еще на этой картине был показательный случай. Я играла последний эпизод, когда объясняюсь с сыном, самый финал, где я понимаю, что это не мой ребенок, и, может, от этого и умираю. Я перед смертью говорю:

— Ты не мой сын, у тебя нет этой… — я хотела сказать «родинки».

Но репертком, или худсовет, или редактор, или кто-то еще там, в Казахстане, потребовали, чтобы он был мой сын. Поэтому я должна была сыграть два варианта: «Ты не мой сын», — что мне, как актрисе, нравилось больше, и другой, когда она этого не говорит и умирает.

Это принципиально разные варианты, разные решения. И вот финал картины. Здесь повторюсь — уж очень важную роль сыграл Воинов в моей актерской судьбе.

Я пришла на съемку, трепалась с гримершей, потом меня сняли. Все были довольны, все говорили, как хорошо я сыграла: и волнение, и слезы, и все, что надо. Но вдруг выясняется, что пленка бракованная и надо все переснять. Я заволновалась, ведь сцена трудная. Хотя вообще-то люблю пересъемки (многие актеры не любят, сыграл — и слава Богу, а я люблю). Может быть, лучше сыграешь.

И вдруг Константин Наумович мне говорит:

— Я не хотел вас расстраивать, но вы могли бы сыграть сильнее, глубже. Вы ведь к съемке не готовились.

Все считали меня трудолюбивой, а он сказал, что я ленива, что я не очень хочу себя волновать. Хотя я действительно трудолюбива. Но он говорил о другой лени, он считал, что я внутренне ленюсь.

Я не обиделась, наоборот, сама все проанализировала, сама себя поругала, сама в себе разобралась и приготовилась к пересъемке сцены. Я пришла другая, что-то в себе несла, как будто во мне был сосуд, который я боялась расплескать. И сыграла эту сцену. Сначала первый вариант («Ты не мой сын»), потом второй (второй хуже, он был вторичен). Если посмотреть на экране, если сопоставить съемки, сделанные раньше и сейчас, можно увидеть разницу. И тогда понимаешь, где настоящая правда, настоящее искусство, настоящее наполнение.

В русском прокате, слава Богу, пошел авторский вариант: «Ты не мой сын». Картину приняли очень хорошо, была успешная премьера в Доме кино. Она шла по всесоюзному экрану. Это была такая редкость для казахского кинематографа.

А с каким удовольствием я переключилась на характерные роли! Невольно вспоминаешь не только сваху из «Женитьбы Бальзаминова», но и докторшу из картины «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен». Прежде всего это был замечательный сценарий Лунгина и Нусинова. Я более профессионального сценария не помню. Его издали отдельной книжечкой. Здесь было выписано все: и как крапива жжет, и как говорит директор пионерского лагеря, которого блестяще сыграл Евстигнеев. Я просто влюблена в этот текст до сих пор. Можно не смотреть картину, только прочесть сценарий и получить почти такое же удовольствие, какое потом получили зрители от самой картины. Режиссеру Климову просто крупно повезло, потому что это его первая лента, даже вроде дипломная работа. Зачем скрывать — хорошие сценарии такая редкость, и режиссерам часто приходится много добавлять, фантазировать и строить фильм на несовершенном материале.

Меня не испугала роль этой докторши, не испугал гротеск, потому что актеру (мне в данном случае) давалась возможность фантазировать. Вообще, все, что там есть, это я придумала. Я бы не сказала, что мне Климов режиссерски предлагал что-то. Не знаю, как он работал с актерами в других картинах, я там не снималась, но здесь все действия докторши и то, что ее бег снимали на восемнадцать кадров, то есть делали его необычайно быстрым, и вообще все решение роли придумала я. Я ничуть не боялась быть некрасивой: косолапила, бегала согнувшись… Если в «Бальзаминове» меня мучила речь свахи, ее говор, то здесь я долго искала внешний рисунок роли. Ну, прежде всего я решила, что она очень мнительная, она одержимая, она боится бациллоносителей, боится, что не справится с детьми, и от всего этого чуть ли не сходит с ума. Она все невероятно, неправдоподобно преувеличивает. Там даже есть момент, как я смотрю в увеличительное стекло. Это оператор, Толя Кузнецов, придумал, что через увеличительное стекло мой глаз получился больше, чем само мое лицо. А меня это натолкнуло на мысль: чтобы подчеркнуть ее удивление, испуг, который был в ее глазах, надеть сильно увеличивающие очки. Очки помогли мне создать характер, о котором я мечтала. Между прочим, моя придумка была опасна для глаз. Может испортиться зрение— строго предупредили врачи. Меня стали уговаривать, как всегда в кино, принести очередную жертву. Ну и что будет, если диоптрия на единицу больше или меньше! И мне так хотелось сделать этот характер, что я рискнула. Толя Кузнецов сказал, что я буду надевать очки только в момент съемки, а на репетиции — нет. А практически оказалось так: когда ставят свет на меня, нужно проверить, не бликуют ли стекла. Оказалось — бликуют, и потом он даже использовал этот эффект. Когда направлялся свет, ничего не было видно, только блики! Это было что-то вообще непонятное. Когда давался крупный план, — видны глаза, огромные, удивленные и очень странные. Отсюда и мое актерское самочувствие в этой роли. Само поведение и походка докторши как-то вместе переплелись, и я вдруг почувствовала себя очень удобно. Моя героиня вообще-то странная и в то же время трогательная. Почему-то она мне очень полюбилась. Она очень человечная и лиричная. Даже родительский день отменила только потому, что беспокоилась о детях. Самые нежные чувства я испытываю к этой одержимой докторше.

Снимали мы этот фильм в Туапсе, на берегу Черного моря, в лагере ЦК комсомола. Он был очень благоустроенный, оборудованный. Правда, пионеры там ужасно много маршировали, но зато у них были свои лодки, парусники, моторка и трехэтажная гостиница, которую и заняла съемочная группа. Это был такой богатый лагерь, что каждый день каждому пионеру давали плитку шоколада. Очень хорошо кормили.

Дети — герои этой картины — жили с нами в гостинице на первом этаже, у них были свои комнаты. Воспитательницы должны были ими заниматься. Утром они выходили на гимнастику, но мы стали замечать, что наши герои что-то очень вялые. Утром их никак не поднимешь, на грим они не хотят идти, зарядку делают полусонные, с закрытыми глазами, плохо завтракают. Мы не понимали, в чем дело. Параллельно с этим обнаружилось, что у многих сотрудников стали пропадать фонарики— у шофера пропал, у гримера. И вдруг пограничники (а там же берег Черного моря) засекли ночью какие-то мигающие огоньки и поймали одного из наших мальчишек. Все раскрылось. Дети признались, что вылезали ночью в окно и играли в войну. А воспитательницы старались пораньше уложить их спать, чтобы самим пойти погулять. Вот и весь секрет.

Вообще, дети в кино — всегда вереница проблем. Например, тела у городских детей белые, а по фильму они в лагере уже не первый день. Перед съемкой их с головы до ног мазали морилкой, а вечером ее надо было отмыть. Я обратила внимание, что у детей желтые простыни, потому что гримерам лень было с ними возиться. Размажут губкой, а ребятам самим мыться не хочется. Повторяю, на съемках во всем нужна добросовестность. Впрочем, и не на съемках тоже.

Картина «Добро пожаловать…» имела большой успех, ее хвалили, и люди до сих пор с удовольствием вспоминают отдельные сцены. Мне было интересно, что многие меня там не узнавали, я даже не понимаю почему. Что, до такой степени изменился мой нос, что ли? Помню, я спросила Сергея Аполлинарьевича Герасимова после премьеры:

— Ну как?

— Что?

— Как у меня получилось?

Он ответил удивленно:

— Не знаю.

Оказывается, он меня не узнал. Мне было так приятно. Впрочем, может, он не так внимательно смотрел картину?

На протяжении многих лет творческой жизни в кинематографе мне мечталось о хорошей роли русской женщины, и я не переставала удивляться, почему драматурги, сценаристы не пишут или мало пишут о женщине среднего возраста. Больше героинь молодых, девочек, влюбленных. А мне казалось, чем дольше человек прожил, тем больше он знает; его биография так наполнена, разнообразна, интересна, что такой характер легче написать. Но подобных ролей всегда мало. Вообще женских ролей в десять раз меньше, чем мужских. В каждом сценарии — восемь — десять мужских ролей и одна — две — женские.

Я очень люблю деревню и деревенские характеры. Мне они не часто, но все же доставались — и в кино, и на сцене я играла, как тогда называлось, «труженицу сельского хозяйства». И все же мой творческий голод, потребность, мечта как-то не реализовывались.

И вдруг совершенно неожиданно звонит Крючков и говорит:

— Слушай, мать, ты знаешь, я нашел такую повесть, там для тебя и для меня отличные роли.

Он очень много снимался, все время был в работе и все же мечтал сыграть то, что самому хочется, а не то, что предлагают. И он рассказал, что прочел в журнале повесть Петухова «Заблудший».

— Давай, мать, скорей читай.

Прислал мне журнал, и я, как человек, который хочет пить, жадно схватила этот «ковш». Я люблю себе представлять: пустыня, жара, меня мучит жажда, и вот наконец мне дают воду, и я пью, пью… Это ощущение, когда ты утоляешь жажду, несколько раз у меня появлялось на протяжении жизни. Я люблю его.

Так вот, журнал я прочла, и мне «Заблудший» тоже очень понравился. Мы схватили журнал и пришли в комитет, к руководству нашему. Вот, мол, у нас повесть, по которой можно сделать сценарий. Отнеслись к нам хорошо, сразу поняли: актеры хотят играть свои роли. На «Мосфильме» было телевизионное объединение, генеральный директор направил нас туда, и нас включили в план. Нам сказали:

— Сами найдите режиссера, чтобы создать группу.

И мы все это, конечно, как всегда, сделали вместе. Мы с Колей Крючковым всю жизнь не только в производстве, не только в творчестве, но и в общественных наших делах как- то парой ходили. Он всегда говорил:

— Ты начни, а я тебя буду поддерживать — ты: «Тр — тр- тр», а я: «Ум — па — па, ум — па — па».

А здесь мы в кои-то веки для себя пробили сценарий — конечно, постарались.

Образовалась группа. Мы пригласили режиссера Туманова. Он оказался хорошим профессионалом и интеллигентным человеком. И началась работа. Мы с Колей были очень увлечены, проявляли актерскую инициативу. Снимали в павильоне «Мосфильма» и под Москвой, в каком-то самой низкой категории доме отдыха. Была уже осень, конец сентября или начало октября, холодно, сыро, промозгло. Группа разместилась в опустевшем пионерском лагере. Там находились гримерная, костюмерная, осветители. А мне, Крючкову и режиссеру сделали путевки в этот самый дом отдыха.

Представьте одноэтажные домики со многими комнатами, в каждой отдыхают по профсоюзной путевке не меньше пяти человек. Там живут люди, которые целый год копят на отдых или получают бесплатные путевки. Сначала, когда есть деньги, мужики беспробудно пьют, а потом ходят злые, трезвые и скучные. Компании играют в карты, редко кто — в шахматы. Делать нечего, погода плохая. Массовик — затейник — «два притопа, три прихлопа» — не спасает. И тогда заводят романы. И женщины, которые приехали сюда, — по ним видно, что они вырвались «на волю», — тоже хотят хорошо провести время, и их романы — у всех на виду.

А мне дали комнатку маленькую, на одну кровать, но все-таки отдельную. Ночью я часто просыпалась от шума — все время хохот, визг! Я очень страдала, потому что съемочные сцены кончались поздно вечером, я сразу ложилась спать, а вставать приходилось рано: надо идти на грим. Да и съемки были трудные — уже холодно, даже один раз снежок прошел, а действие происходит якобы летом. В общем, и днем устаешь, и ночью никакого покоя. Я однажды открыла занавеску и увидела: в открытые окна соседней комнаты, где проживали мужчины, лезли, пыхтя, женщины, видимо, надеялись весело провести время. Ну а что там после происходило — не буду рассказывать, сами догадаетесь. Зато и мужчины, и женщины были страшно довольны.

А на весь коридор, чуть ли не на весь этот домик (сколько таких домиков, гостиниц я повидала на своем веку), был всего один туалет. Как-то раз я проснулась, вышла в коридор. И вдруг в прихожей, где стояли кресла для отдыха, вижу симпатичного старичка. Я с ним поздоровалась.

— Что вы тут сидите? Почему не спите? — спрашиваю.

— Да молодежь меня выгнала из комнаты. Я им мешаю, — отвечает он.

Так и просидел всю ночь (и, наверное, не одну!) в кресле.

И вот мы живем там, едим то, что дают, и как-то невольно участвуем в жизни этого очень типичного для того времени дома отдыха.

По сюжету картины у меня четверо детей. Один сын в армии, а трое еще не подросли. Муж мой, которого играет Крючков, ушел из дома, влюбился в буфетчицу на станции и с ней прижил еще двоих детей. Дети мои тоскуют по нему, я тоже. Моя героиня работает, картошку сажает, дети ходят в школу. Живем бедно, но она — труженица, настоящая русская баба.

Муж приходит к нам. Долго идет пешком, приносит четвертинку. Она его прогоняет, но все-таки беспокоится: «Как- то он странно пошел». Оказывается, у него инфаркт, и мы его оставляем дома. А его буфетчица проворовалась, ее арестовали. И ее дети остались одни.

Вообще у Петухова написано все очень жизненно, правдиво. По жанру это мелодрама, но я мелодраму люблю. В «Заблудшем» был большой простор для фантазии.

Финал этой картины замечательный. Муж, как только ему стало лучше, идет и забирает детей, что прижил с любовницей. В это время подходит Пелагея. И начинается сцена, которая очень дорога мне. Дети смотрят на нее, эти крошки, держатся за ноги отца и не спускают с нее глаз. Она молча берет одного ребенка на руки, другого за руку и ведет их к себе домой. Так в самом финале фильма проявляется широта души моей героини, широта души русской женщины!

Телефильм по этой повести, которую мы, конечно, переделали под себя, имел большой успех. Его показали трижды за один месяц! И кинопрокат сам проявил инициативу, чтобы эту картину купить. Это редкий случай, обычно бывает наоборот — телевидение покупает фильм после кинопроката.

Я очень люблю эту женщину, свою героиню. В фильме много деревенских бытовых деталей: как я шью, сворачиваю сантиметр, как я одета, как разговариваю. Картина «Заблудший», конечно, из тех картин, в которые вложено мое сердце.

Не жалко было ни мозолей на руках, ни работы. Как всегда бывает в кинематографе, лето снимали осенью. Я — в одной кофточке, а вся группа в ватниках ходит. Коля нашел маленькое озеро и там сидел часами, ловил рыбу. Он все время рыбачил, и когда его искали: «Где Николай Афанасьевич?» — обычно отвечали: «Вон там, у озера — голова торчит».

Дом, который мы снимали (как бы мой дом), имел один недостаток: крыльцо с терраской у него справа, а для съемок надо бы слева. Конечно, крыльцо и терраску перенесли на другое место, прорубили стену так, чтобы снимать было удобно. А я все время беспокоилась, вернут ли хозяевам после съемки все на прежнее место. И потом к директору приставала: «Ну, вы сделали так, как было?» В доме этом жили две сестры, очень хорошие женщины. Мои приставания не пропали даром: им выдали сумму на восстановление дома в прежнем виде.

В картине, как я сказала, снимались дети. Один из мальчиков очень просил меня сделать ему змея. Помог (я-то не умела) Коля, и змей поднялся в воздух. Я начала мальчику показывать, как надо его запускать, увлеклась, бегаю с этим змеем, смеюсь от радости. Вдруг смотрю — мальчишка плачет.

— Ты что?

— Я сам хочу!

Оказывается, он уже полчаса ждал, пока я наиграюсь. Я бежала из одного конца деревни в другой и получала удовольствие, а змей поднимался все выше и выше в небо. Так заигралась, что опоздала на съемку, и меня уже искали, и мальчика до слез довела. Потом говорили:

— Надо же, она еще и со змеем бегает!

Съемки «Заблудшего» шли и в другой избе — в просторной горнице. Хозяйка дома— очень красивая, очень ладная. Она была бездетной, а муж у нее — шофер. А в деревне шофер, да еще на грузовике — это счастье. Он всегда что-то может отвезти, привезти и зарабатывает, конечно. У хозяйки было две коровы, мы брали у нее отличное молоко. Не могу забыть случай: корова должна была телиться. Женщина все волновалась, как-то ее ласково называла, поглаживала и каждый день ставила в русскую печку большие чугуны: если начнутся роды, чтобы была готова вода. Говорила:

— Я так переживаю! Прислушайся, как она дышит, как она мычит.

Оказывается, по мычанию можно все определить. Если корова долго мычит, хозяйка вскакивает, бежит проверять. Она такая ловкая, по всей деревне славилась тем, что у всех коров принимала роды.

И вот настал этот день. Роды. Корова мычит, мычит, не может разродиться: у теленочка одна ножка завернулась, не пускает. И тут хозяйка руку продезинфицировала и помогла Божьей твари! Она мне подробно потом рассказывала, как корова повернула к ней морду, замычала и какие у нее были благодарные глаза. И я не знаю, было ли это на самом деле, она ли это выдумала или я придумала, потому что представила себе эти благодарные коровьи глаза, обычно такие безразличные, скучные.

Я потом пошла знакомиться с этой коровой, с этим теленочком. Хозяйка принесла его в дом, выхаживала. Сколько в природе прекрасного, какое богатство чувств, а мы это не всегда замечаем!

После выхода «Заблудшего» на экран я получила очень много писем, главным образом от женщин. Одна написала большое письмо, возмущенная, тем, что я могла позволить этому подонку вернуться. «Он — изменщик, бросил детей, бросил вас, а вы его простили!» Такую точку зрения разделяли многие. Другая категория зрителей, наоборот, говорила: «Правильно!» Писали, что вот это и есть русская душа, что я добрая, сердечная, что дети не должны страдать.

Очевидно, картина затронула сердца зрителей. Жаль, что телевидение о ней забыло, уже много лет ни одного показа.

Зрители и читатели

Совсем недавно пришло письмо с Севера. Обратный адрес — «почтовый ящик». Молодой человек пишет, что отсидел семь лет, понял все свои ошибки и что через месяц его должны отпустить. Я — его любимая артистка, он посвятил мне свою поэму и хочет ко мне явиться, рассказать, какие у него планы на жизнь, сообщить, что он исправился. А посему рекомендует мне прислать ему черные ботинки 41–й номер, а также костюм и пальто 50–го размера. Я должна была все это ему купить и выслать, ни больше ни меньше. Таких писем много, я почему-то пользуюсь успехом у людей, сидящих в заключении, у преступников. Интересно бы понять почему?

А однажды звонок в дверь, спрашиваю:

— Кто?

Слышу детский голосок. Посмотрела в «глазок» — действительно, девочка лет четырнадцати. Открываю.

— Як Смирновой.

— Я Смирнова.

Девочка такая бледненькая, в легонькой кофточке. Я впустила ее в квартиру, она говорит, что трое суток добиралась, у нее была кофта вязаная, она ее продала, потому что приехала издалека. Пока искала меня, ночевала на вокзале. У нее умерла мать, ее фамилия тоже Смирнова. Мать перед смертью сказала:

— Если тебе будет трудно, если ты останешься без помощи, имей в виду, в Москве есть Смирнова, актриса, это наша родственница, и она тебе поможет.

Вот она и приехала. Отец женился на другой, не обращает на нее никакого внимания, а мачеха очень злая, ее ненавидит и выгоняет из дома. Ей очень тяжело, она совсем одна; может, я ее возьму к себе, она будет по хозяйству, мыть, убирать. Я ее спрашиваю:

— А что ты умеешь делать?

— Ничего не умею, но научусь, буду вам помогать, устроюсь на работу. Я могу у вас пожить?

— А почему ты не можешь устроиться на работу у себя, там, где ты живешь?

Она молчит. Синячки под глазами, бледненькая. Я ее накормила и сказала:

— Теперь будет разговор такой. Если ты врешь, это будет на твоей совести, но я сделаю так. Куплю тебе билет, провожу туда, откуда ты приехала, дам тебе еду с собой в дорогу, денег. Вернешься домой, поступишь работать в рыболовецкий совхоз, о котором ты рассказала. Если не хочешь жить с отцом и злой мачехой, снимешь угол у какой-нибудь старушки. Не может быть, чтобы в деревне нельзя было найти какого-то угла. Будешь жить у этой старушки, зарабатывать деньги, получать профессию. В Москве ты потеряешься, превратишься неизвестно в кого. Я тебя не могу оставить, и никто не оставит. Я тебе никакая не родственница, у меня вообще нет родственников, я не знаю, почему мама тебе так сказала. Смирновых в России больше миллиона. Если ты человек честный, настоящий, если тянешься к жизни полноценной, то так и сделаешь, я тебе помогу. Ты вот сейчас помоешься, и мы с тобой поедем на вокзал.

У меня тогда еще была машина с шофером. Я отвезла девочку на Ярославский, купила ей билет, дала еду с собой и проводила. Не пожалела на это времени. Поезд тронулся, она помахала мне и пропала из виду. Ну, во всяком случае, я считала, что поступила правильно.

Проходит месяца два. Я уже про эту девочку забыла, вдруг получаю извещение на посылку. Иду за посылкой — она пахнет рыбой. Открываю, а там вобла и письмо: «Дорогая Лидия Николаевна, я сделала точно так, как вы сказали. Живу у одной тетки, поступила на работу. Работа непривычная, трудная, но я зарабатываю деньги, сама себя кормлю.

Буду учиться. Отец меня совсем забыл, я у них не бываю». И в конце низко кланяется, благодарит меня за помощь.

Как-то я выступала в Казани. Для меня Казань — слово горькое. Дело в том, что, когда отец рассылал телеграммы из Тобольска, чтобы меня, сироту, кто-нибудь из родных приютил, из Казани, где жили сестры двоюродные, тетки, дяди, бабушка, ответа не пришло. Мне об этом рассказывала тетя Маруся, и я это очень хорошо запомнила. Я представляла себе, что крошечный ребенок мог остаться на улице, погибнуть в приюте, и не нашлось родных, кто бы его взял. Мне это запало в душу. Я всю жизнь помнила: «Все от тебя отказались». И никто никогда не появлялся, никто мной не интересовался, никто обо мне не спрашивал. Только тетя Маруся и дядя Петя меня вырастили. Но когда вышла картина «Моя любовь» и я вдруг стала популярной актрисой, тут же появилась родня:

— Я твоя двоюродная сестра. Я на вокзале, еду к тебе.

— Я твой двоюродный брат.

— Я твоя тетя.

А уж когда я приехала в Казань, родственников набралась целая толпа. Я их приняла в гостинице, напоила чаем, но твердо заявила:

— Пожалуйста, мы будем с вами знакомы, но я вас как родственников не знаю. У меня есть тетя Маруся, дядя Петя, их дети, которых я растила. Когда я не была знаменитой, вы меня не знали, не искали. А теперь я вас не знаю.

Может, я не права, но детскую обиду не пересилить.

Есть одна вещь, за которую я себя ругаю. Почему я ничего не знаю о своем прошлом, о моем роде? Правда, надо учесть, что все наше государственное устройство этого не поддерживало. Наоборот, всеми силами воспитывало в нас Иванов, не помнящих родства. Так было легче жить. Я должна была скрывать, что мой отец служил в армии Колчака, был предан России. Спасибо, хоть осталась фотография высокого, стройного, подтянутого офицера. Я знаю, что он сражался с большевиками, ненавидел советскую власть. Последнее письмо от него пришло из Харбина. Мне тетя говорила, что он там как будто женился, что у него был сын, но все это рассказывалось вскользь — не дай Бог, я заинтересуюсь и начну спрашивать. Естественно, я не писала в анкетах, что я дочь белого офицера. Люди в то время часто скрывали свое родство.

Однажды я получила письмо из лагеря— от молодого человека, который считал себя моим братом. Он не был в этом уверен и вообще ни на чем не настаивал, ничего не просил. Прислал свою фотографию. Я не знала, отвечать мне или нет, подумав, решила: «Не надо», — опять боялась. Но все-таки какая-то заноза у меня осталась: а вдруг… И я так ничего и не знаю, где и как умер отец, где похоронена мама. Мы всю жизнь прожили в страхе, страх у нас был в крови.

У меня целый чемодан писем, некоторые такие трогательные, на них нельзя было не ответить. Я раньше на все письма отвечала, мне казалось неудобным не выполнить какие-то просьбы, тем более что я была депутатом Моссовета. Откуда только не шли послания! Было много забавных. Вот пишет один грузин, в конверте лежит его маленькая фотография: выбритые брови, глупое лицо. Он просит меня его усыновить, говорит, что будет хорошим сыном, даже пишет: «Дорогая мамочка».

Еще одно письмо. Какой-то деревенский парень служит в армии, скоро должен кончиться срок его службы где-то у черта на рогах. И по этому случаю он просит моей руки и сердца. Он не знает, сколько мне лет. Он купил мою фотографию, очень давнишнюю, и я ему понравилась. «Я приеду к тебе и тебя заберу. Отвезу к своей матери в деревню, и ты будешь жить там, как барыня, ничего не будешь делать». Это его представление о счастливой жизни…

Чаще всего поражаешься низкой культуре тех, кто пишет. Но есть люди очень серьезные, подлинные любители искусства. Я с одной такой поклонницей переписываюсь (впрочем, она себя не называет поклонницей). Мне с ней интересно. Интеллигентная, образованная женщина — Ксения Павловна из Петербурга.

Сегодняшние письма такие мирные: деньги, одежда, женитьба. А письма с фронта были совсем другие. Я невольно вспоминаю, как с фронта пришел треугольник от командира взвода. Его бойцы решили жить по симоновскому стиху: «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей». И они мне писали, что открыли мой счет убитых фашистов, что на моем счету их уже четырнадцать. Это сейчас мы все гуманисты, а в то время — война. Раз враг — бей, уничтожай. А вот открывать счет — этого не придумаешь, это то, что придумала война.

Когда вышла картина «Парень из нашего города», было очень много писем. Картина облетела все фронты и госпитали. Очень тогда легли на сердце знаменитые стихи Симонова «Жди меня, и я вернусь». Съемки велись в Алма — Ате в настоящем госпитале, раненые были тоже настоящие. У кого-то не было ноги, у кого-то руки, у кого-то перебинтована голова. Один аплодирует об руку другого, костыли, гипс. Вот в такой обстановке они слушали, искренне слушали, это видно на экране. Я впервые увидела настоящих раненых и почувствовала эхо войны.

Вдруг приходит письмо родителей, получивших извещение, что их единственный сын Вася погиб. Горю не было конца. И вот они смотрят «Парня из нашего города», и на экране крупный план живого, улыбающегося Васи. Они написали мне, героине этого фильма: решили, что я могу им помочь найти сына. И я, конечно же, пошла в этот госпиталь и нашла Васю. Мне просто повезло, ведь через неделю он должен был ехать обратно на фронт. Он был очень серьезно ранен, семь месяцев находился на излечении и тоже ничего не знал о своих родителях, потому что они были в эвакуации, а дом их в Белоруссии и всю деревню сожгли немцы. И вот мы с Васей вместе написали его родителям письмо. Какая же это была радость!

Вот так иногда картины, сюжеты переплетаются с жизнью, тем более что картины тех лет в этом смысле были реалистичны.

Еще одно письмо у меня в памяти. Его написали танкисты с фронта. У них на одном из танков был портрет моей Вари из «Парня из нашего города». И командир командовал: «Вперед за Родину, за Сталина, за любовь Вари и Сергея!» Моя героиня была для них воплощением любви и верности. Это письмо врезалось мне в душу, было ощущение, что это мой вклад в победу. Оказывается, неправда, что когда пушки стреляют, музы молчат. И пушки стреляли, и музы не молчали, и создавалось художниками все то, что помогало выстоять.

Письма идут и идут. Уж другой зритель, другие послания. Особенно много их появилось, когда на телевидении прошла передача обо мне в авторской программе Глеба Скороходова. Мои поклонники из Ставрополья написали: «В нашем семейном альбоме на первой странице приклеена Ваша открытка, которой в этом году исполняется 45 лет». Автор письма, Галина Никоновна, была очень похожа на меня, и моя открытка все эти годы была сувениром этой семьи. И в конце приписка: «Мы продолжаем Вас любить!»

А из-под Иванова пришла целая поэма:

Сильнее всякого романа
Ваш фильм страну очаровал.
И под окном киноэкрана
Я много лет о Вас вздыхал.
…А Вы озвученную душу
С экрана так пропели нам,
Как дарит солнце в злую стужу
Спасенье страждущим сердцам.
Уж мир не тот, и Вы другая
За вереницей всех ролей,
Но Вы, уж не себя играя,
Души не предали своей.
Примите это сочиненье
В свой благостный рожденья день
Как рядовое подношенье
По духу— белую сирень!
Спасибо, друзья!

Как-то в командировке мне удалось познакомиться с писателем Виктором Астафьевым, которого я очень люблю. На мой взгляд, это классик. Он по характеру смелый, сильный человек, и замечательная проза у него. И вот я в Сибири, в гостинице, открываю дверь, а по коридору идет Астафьев. И мы друг друга узнаем. Он сделал мне комплименты, я пригласила его на концерт, там было много актеров. Он сказал, что приехал сюда читать лекции, но у него вышел скандал с партийными органами. Он назвал Солженицына одним из лучших наших писателей, а правительство тогда считало наоборот. Солженицына изгоняли, а Астафьев его проповедовал. Он говорил, что думал, и к нему очень тянулась молодежь.

Мы условились, что, когда я вернусь после концерта, а он после лекции, увидимся, будем пить чай.

Когда в наших концертах участвовал Эсамбаев, он собирал в своем роскошном «люксе» всех актеров. И на этот раз он позвонил и сказал:

— Лида, приходи.

Он шиковал — ведь тогда он был членом правительства Чечни. Только на этих посиделках он позволял себе снимать свою знаменитую папаху и оставаться с лысой головой.

Астафьев еще не вернулся. Я ответила Махмуду:

— Хорошо, хорошо, я приду.

И оставила дежурной номер его телефона.

У Махмуда пир шел горой, там сидели Крючков, Ларионова, Рыбников, Тенин. Хозяин, как всегда, рассказывал байки. Через несколько минут дежурная меня позвала — пришел Астафьев. Я пригласила его к Эсамбаеву.

— Может, — говорю, — вам будет интересно, вы в'таком обществе не часто бываете.

Он отвечает:

— Конечно, интересно.

Мы приходим, Махмуд спрашивает:

— Ты с кем пришла?

— С писателем.

— Что-то не похож он на писателя.

Я представила Виктора Петровича. Кто-то узнал, кто-то не узнал его, но все выразили удовольствие, уступили ему место, он сел. Махмуд продолжал ораторствовать, поскольку он всегда хотел быть главным, центром. Он рассказывал какие-то неприличные анекдоты. Затем встал, и все увидели, что он в разрисованных плавках с молнией спереди. На одной их половине были изображены горы, на другой — долины, как на фотообоях с пейзажами.

Я несколько испугана и смущена: «Куда я привела Астафьева?» Не знаю, что будет дальше, все время смотрю, оцениваю, как себя чувствует Виктор Петрович. Махмуд продолжает рассказывать двусмысленные истории. И вдруг Астафьев встал и молча ушел.

Я была очень расстроена. А Махмуд мне:

— И это писатель?!

— Вы с ума сошли, конечно, писатель, да еще какой! — И я выбежала вслед за Астафьевым.

Пришла к себе в номер, позвонила ему.

— Простите меня, пожалуйста. Вы, конечно, можете подумать: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты», но это наша среда, среда актеров, это хорошие люди, коллеги, с которыми я работаю.

Желая исправить свою ошибку, предлагаю Астафьеву выпить чаю.

— С удовольствием!

Он пришел ко мне в номер и оказался замечательным собеседником. Он русский, он мужик в хорошем смысле этого слова, в нем есть настоящая сила. Рассказывал интересные истории, как он родился где-то в Игарке, какие там были лютые морозы. Там была киношка, маленький кинотеатрик, замызганный, обледенелый. У входа — окошко, где висела афиша, вся промерзшая, какая-то тетенька нарисована цветная и написано: «Моя любовь». Ему, восьмилетнему мальчишке, жутко хотелось попасть в кино, но у него не было ни копейки денег. Он суется в кинотеатр, ему подзатыльник — и обратно. Он делает несколько попыток, его опять подзатыльниками выталкивают. И вдруг его толкнули так, что он упал. Упал и видит рубль на снегу. Он берет этот рубль, законно покупает билет и идет смотреть «Мою любовь».

— На экране была какая-то тетенька, — говорил он, — которая мне очень понравилась. Потом я рос, рос и думал: «Где эта тетенька, которая играла в «Моей любви»?» И спустя много лет смотрю «Женитьбу Бальзаминова» и вижу эту тетеньку. Я был страшно обрадован, что она меня не разочаровала как актриса!

Кажется, этот эпизод у него есть в каком-то романе. Потом мы долго беседовали. Было уже четыре часа утра, мы никак не могли разойтись и условились, что я приеду в город, где он живет, где у него семья.

Так и случилось. Он пригласил меня к себе в гости, у него оказалась скромная квартира. Чаще он живет в деревне, за городом. Как раз тогда он сказал, что уговаривает Шукшина приехать туда жить:

— Я присмотрел ему избу, не в той деревне, где я живу, а в другой, для того чтобы мы меньше пили, а больше работали, чтобы можно было пешком несколько километров идти друг к другу в гости.

Приехал туда Шукшин или нет, я сейчас не помню, только Астафьев об этом очень беспокоился. И мы даже съездили в эту деревню. Он мне показал и свой дом. Были гости, он опять замечательно рассказывал. У него кабинет, естественно, огромное количество книг.

И очень интересный у него порядок. Если человек приходит в дом в первый раз, он «загоняет» его в комнату, дает тетрадку, и этот человек должен оставить по себе память, то есть написать все, что пожелает. Как интересно в этих записях проявлялись люди! Он и меня также посадил в эту комнату, и я должна была написать все, что хочу: о доме, о нем, о себе.

Я, помню, приглашала его на концерт и сказала, что там будут артисты из фильма «А зори здесь тихие». Он ответил:

— Боже, не говорите мне о фильмах про войну. Разве это война? Как можно так лакировать и украшать? Вот моя жена, она была в таком же женском взводе и в строю стояла самая последняя: маленькая, щупленькая, шинель до полу. На самом деле война совсем не такая, как у Ростоцкого. Героиня ложится, ее накрывают ветками, и она умирает — так красиво, так художественно. Война — совсем другое дело: женщины во время менструации подмывались собственной мочой, вот какая была война!

Он очень сердился, много говорил на эту тему — и как он к кино относится, и как недоволен фильмами. Очень убедительно. Жаль, я не записала его отдельные рассказы, но было ощущение, что мы не в последний раз видимся. Я подружилась с его женой, маленькой, приветливой женщиной. Она тоже писательница — Мария Корякина. У меня книжечка есть с ее автографом и теплыми пожеланиями. Виктор Астафьев также подарил мне несколько своих книг, в том числе и повесть «Царь — рыба» с надписью: «Лидия Николаевна, голубушка, люблю Вас с детства и потому дарю Вам свою рыбу».

Астафьев обещал написать обо мне статью в книжку про артистов кино, составителем которой была журналистка Касьянова.

Я долго ждала, но когда сроки уже кончились, он вдруг присылает мне телеграмму, что у них в семье случилось огромное несчастье и что писать он сейчас ничего не может.

Мне кажется, что я, бездетная женщина, могу понять горе Астафьевых. Ведь я прожила не одну жизнь. И знаю, что такое потеря близких. Да, да, я говорю не о реальной, а о кинематографической жизни. Последнее время стало модным признаваться в актерских интервью, что профессия — лишь какая-то небольшая часть их жизни и что они легко ее могут поменять, что театр, кинематограф — это место работы, а не какой-то там храм, что роли это одно, а жизнь другое, и они никак не соприкасаются, и что актерство — грех. Не знаю, может быть, я старомодна, но для меня понятия «святое искусство», «чувства добрые лирой пробуждать» не пустые слова. Я часто растворялась в своих героях, думала, как они, поступала, как они, даже говорила их интонациями. Не только я, но и они на меня влияли. Шел какой-то глубокий и безумно интересный анализ. Я строила «сюжет своего повествования» (это слова Искандера), приглашая к этому действу своих героев. Снова и снова повторяю слова Чаплина: «Талант помог мне стать самим собой». Ко мне это тоже относится. И мои герои тоже внесли в это самопостижение свою лепту. Помните, когда Шолохову предложили сделать так, чтобы Григорий вступил в партию, писатель ответил: «Я бы рад, да он не идет». Как мне это понятно!

Но возвращаюсь к земным заботам. Раз Астафьев не может, нужно искать нового автора. Я сказал Касьяновой:

— Может, Сергей Михалков? У меня с ним давние дружеские отношения.

Она пошла к нему.

— Мне некогда и лень, напишите сами, а я подпишу.

Тогда Касьянова пришла ко мне:

— Что будем делать?

И я стала рассказывать ей о себе, как бы от имени Михалкова, и она написала. Потом я поехала к нему в запыленную квартиру — все его родные были на даче. Звенели бесконечные звонки, отвлекали какие-то бесконечные дела, но он прочел, подписал и сказал:

— Молодцы!

Он мне как-то рассказывал, что свои сценарии или пьесы сначала давал читать товарищам, а потом уже относил в секретариат. Каждый делал замечания, давал советы, вносил, так сказать, свою лепту. Он все это выслушивал, все лучшее отбирал и учитывал в окончательном варианте.

Он себя, по — моему, хорошо чувствовал при всех властях. По природе он человек добрый, помогал многим.

Прежде чем подружиться с Михалковым, я подружилась с Наташей Кончаловской, его женой. Она была старше, тоньше и умнее его. В то время уже был Андрон. Как замечательно Кончаловская его воспитывала! Вдруг приезжает с фронта Сергей к ним в Алма — Ату, контуженный. Я не знаю, в чем заключалась эта контузия, может быть, в том, что он заикался, но, говорят, он заикался и до войны. Приехал он в одной гимнастерке, а было уже холодно. Он длинный, такого же роста, как мой Сергей, а я взяла с собой в эвакуацию Сережино пальто, которое купила на свой первый гонорар за «Мою любовь». На него можно было выменять немало продуктов, но я отдала его Михалкову.

Когда я познакомилась с ним, он тут же с ходу начал за мной ухлестывать. В конце концов у нас установились дружеские отношения, и он мне рассказывал, что всегда долго думает, прежде чем начать очередную интрижку, а в результате вечно опаздывает.

Потом, много лет спустя, я снималась в его картине «У них есть Родина», за что получила Государственную премию. Мы по — прежнему считались друзьями. К нему можно было обратиться. Когда Войновича гнали из Москвы, я пошла за защитой к Михалкову. А до этого ходила в ЦК и говорила, что надо подходить к людям индивидуально и такого талантливого писателя, как Войнович, жалко терять и не стоит изгонять из Союза.

Михалков мне обещал помочь, отругал, что обращалась в ЦК.

Ну а потом была та самая отвратительная история с «Дачей», которую он не видел, но тем не менее уничтожил (я еще расскажу об этом подробнее). И тогда он мне показался плохим человеком, а до этого времени я думала, что он хороший.

Да, я вспоминаю случай, связанный с Михалковым. Когда мы жили в Ленинграде с Рапопортом, он у нас останавливался. Однажды приехал очень взволнованный, это было под Новый год. Он послал Сталину свои басни и ждал ответа. Когда-то и Константин Симонов послал в Кремль свой сборник «С тобой и без тебя», и Сталин наложил резолюцию: «Напечатать два экземпляра, один — ей, другой — ему». Конечно, Сталина боялись.

Мы с Рапопортом окружили Михалкова вниманием, сочувствием. Вот уже первое января, второе, третье… никакого ответа. Наконец телеграмма — прекрасная похвала, Сталин принял его басни, и Михалков стал Михалковым.

Рапопорт дружил с Наташей Кончаловской, у него были все ее очень талантливые книжки в стихах. На одной из них она написала: «Моему любимому другу, моему любимому человеку». И Михалков шутил со мной: «Они дружат, давай и мы тоже с тобой будем дружить. Отомстим им!»

После выхода в свет первого издания моих мемуаров меня наперебой стали приглашать на телевидение, часто в прямой эфир. А ведь это, по существу, та же встреча со зрителем — мой любимый жанр.

Телефон на передаче звонит не умолкая, люди объясняются мне в любви, задают самые разные вопросы. Приведу лишь сотую их часть, наугад, не сортируя, так, как они прозвучали в эфире.

Как актриса Лидия Николаевна справляется со всеми трудностями, которые испытываем мы?

Расскажите, кто и что помогает вам всегда быть красивой, обаятельной, удивительно женственной и любимой всеми?

Чем вы любите заниматься в свободное время, ваши увлечения?

Я забросила все дела и сижу, смотрю только вас. Здоровья вам, счастья. С удовольствием посмотрела бы фильм «Моя любовь».

Вы могли бы сняться в наше время в фильмах с участием эротики?

Лучше бы показывали старые фильмы с участием Смирновой, Рыбникова, чем показывают современные и неинтересные.

Я вас очень люблю, артистку Лидию Смирнову. Я ваша ровесница, и вы у меня перед глазами всю жизнь со своими ролями. Все ваши роли это наша жизнь. Я желаю вам здоровья, и еще поработать для нас, для любителей и поклонников вашего таланта.

Всегда с радостью вспоминаю съемки картины «Рудин». Бухгалтер картины Ольга Ивановна.

Можно ли узнать, кто ваш муж?

Я вас очень люблю, давно вас знаю. Где вы родились и не относитесь ли к дворянству Смирновых?

Я очень хочу передать привет Лидии Николаевне от моего мужа, который всю жизнь восхищается вами. Ему 67 лет. Он инвалид 2–й группы, сейчас сидит перед телевизором и с удовольствием смотрит эту передачу. Для него это сейчас самая любимая женщина и актриса. Желаем крепкого здоровья и счастья!

Скажите, пожалуйста, ваш муж не артист Николай Крючков?

Я в течение своей молодости во время войны смотрел «Мою любовь» 92 раза. Этим сказано все.

Дай вам Бог долгой жизни и радости!!!

Считаете ли вы, что сейчас не хватает в наших фильмах того энтузиазма, того вдохновения, той веселости, что присутствовала в тех фильмах, в которых вы снимались?

Положено любимым артистам дарить цветы. Какие ваши любимые цветы и ваш любимый цвет?

Когда мы видим вас на экране, у нас прекрасное настроение. Нужно ли в наше время быть оптимистом?

В каком возрасте вы решили стать актрисой? Хотелось бы услышать, как вы поступали в театральный институт.

В последнее время расплодился черносотенный альманах «Память». Как вы к этому относитесь?

Есть ли у Лидии Николаевны собака? Если есть, то какая?

Мы — жители высотного дома на Котельнической набережной, где живет Лидия Николаевна. Она очень общительный, очень добрый и отзывчивый человек. Мы, все женщины, ее очень уважаем и восхищаемся ею. Наилучшие пожелания!!!

Великое восхищение испытываю этой гениальной актрисой. Просьба к работникам телевидения показать все киноленты с участием Лидии Николаевны Смирновой.

Есть ли у вас ученики?

Я вас очень люблю, я считаю что вы наша русская Софи Лорен, вы даже выше и лучше ее. Очень хотелось бы узнать, над чем вы сейчас работаете? С кем вы сейчас живете?

Что вы думаете о сегодняшнем кинематографе? Кого выделяете из актеров? У какого режиссера вы бы хотели сняться?

Вы блестящая, тонкая актриса. В более поздних ролях вы еще более талантливее. Большое вам спасибо за то, что вы есть. За все ваши роли, сыгранные и еще не сыгранные, надеемся вас увидеть в новых фильмах.

Мы учились вместе в 9—10–х классах, а потом вместе работали в авиационной промышленности. Я очень хотела бы с Лидой пообщаться, если она не возражает, и вспомнить юность, молодость.

Я желаю вам счастья, я долго болела в детстве и, как только выздоровела, купила вашу открытку, вы были амулетом моего выздоровления.

Я восхищаюсь вами как актрисой. Желаю вам здоровья, желаю того, чтобы вы продолжали радовать нас своим искусством. Если мой вопрос не покажется вам неудобным, ответьте, пожалуйста: замужем ли вы, есть ли у вас дети, кто они? Кто ваши друзья из известных людей?

Какая самая сложная роль в кино?

Я в вас влюблен, я так рад этой встрече с вами. Наконец-то эта встреча состоялась. Я не знаю, сколько вам лет, но вы прекрасно выглядите и держитесь молодцом. Спасибо!

Есть ли у вас внуки? Есть ли кому передать все ваше обаяние, искусство?

Играли ли вы в фильме «Жди меня»?

У меня восемь лет назад умер брат, он умер по вине жены. Но вы у него были самой любимой актрисой. Вот это я и хотела передать через ТВ.

Великой актрисе счастья, здоровья, творческих успехов и всего самого наилучшего. Можете ли вы сказать по ТВ рецепт своей молодости?

Лидия Николаевна, милая, нежная, какое счастье, что вы живете и дарите счастье своей игрой и своим обаянием. Я вас очень люблю и желаю вам здоровья и добра.

Хочу Лидочке Смирновой передать самые добрые пожелания. Я знаю ее с 37–го года. Пусть она вспомнит Большой Пионерский переулок, дом 8, во дворе, во флигеле, она жила в коммунальной квартире. Там жила моя подруга, Чернова Шура. Это была очень дружная квартира. Лидочка всегда была аккуратна, красива, изящна. Самые добрые пожелания.

Мы выросли на ваших фильмах, всегда вас любили очень. Остаемся вашими верными поклонниками. Желаем вам творческих успехов, здоровья, долголетия, всякого благополучия!!!

Вы воплощение русской красивой женщины. Мы восхищаемся вами. Играете ли вы сейчас в театре и снимаетесь ли в кино?

Как вы относитесь к таким нашим многочисленным сейчас конкурсам красоты?

Как вы считаете, кто из молодых современных актрис сейчас может претендовать на звание «звезды» нашего советского экрана?

Вопросы, как видите, самые разные— трогательные, смешные, наивные, иногда и нелепые, а пожелания — всегда добрые, ласковые…

Мои мемуары были встречены очень хорошо, люди поверили в мою искренность, в мое трудное и горькое счастье.

А сколько восторженных, ласковых слов я услышала на многочисленных встречах с читателями. Сколько было телефонных звонков от людей самого разного ранга и сословий — от утонченных снобов до самых простых, может быть, и не слишком образованных людей, которые с трудом наскребли деньги на книгу. Сколько писем я получила. Так и вижу одну уже не очень молодую женщину:

— У меня была совсем другая жизнь, я была не артисткой, а простой работницей, а кажется, вся ваша книга про меня и для меня.

Патриарх назвал мои мемуары честными и откровенными, а Наина Иосифовна Ельцина совершенно неожиданно приехала ко мне прямо домой и подарила белую сирень — запомнила, что я ее люблю, и тоже сказала много трогательных слов.

Впрочем, и злые, резкие отзывы тоже были. Видно, такова моя судьба. Всю жизнь покой мне только снится.

Незаметно подошел мой восьмидесятипятилетний юбилей, и я опять выступала, выступала…

Наконец и он отшумел, а внимание ко мне со стороны прессы не ослабевало. Сегодня эфир на одном канале, завтра — на другом. Съемочные группы сталкивались иногда в дверях моей квартиры, не давая мне ни минуты передышки. Я всегда была актерски жадной (да, в глубине души до сих пор боюсь быть забытой — сколько же моих коллег, прекрасных актеров, ушли в небытие!), поэтому никому не отказывала, как бы плохо себя ни чувствовала.

Как-то раз у меня был прямой эфир в передаче «Добрый день». С места в карьер я оказалась перед камерой рядом с молоденькой ведущей. Перед нею на столике лежало несколько страниц приготовленных для меня вопросов. Она спрашивала (удивительно, я выступала на ТВ десятки раз — интересуются всегда одним и тем же), я отвечала, она не слушала, смотрела в свои бумаги, готовясь задать следующий вопрос.

Я уехала раздосадованная, неудовлетворенная. У меня поднялось давление. Сестра добавила масла в огонь, сказав, что я ужасно выглядела на экране, лицо в морщинах, нос картошкой. Апофезом всему был звонок Нонны Мордюковой. Я и так всегда чувствую себя с ней напряженно, боюсь нарваться на резкость, а тут:

— Ты всем надоела. Хватит. Тебя слишком много. Ты говоришь одно и то же. Тебя приглашают, потому что другие разъехались или отказываются выступать, а тебе все мало. Уймись.

Я обиделась, расстроилась, потом призадумалась. Да, были обо мне прекрасные передачи: «В поисках утраченного», «Кумиры», «Возлюбленная России», «Аншлаг». Но… Нонна права. Я повторяюсь, стала не в меру разговорчивой.

Ах, если бы был жив Константин Наумович! Он всегда тонко советовал, руководил мною. Я безгранично верила его чутью. Трудно мне, трудно без него.

Свой театр

В 1996 году был юбилей — 50–летие Театра киноактера, у истоков которого стояли Г. Александров и М. Ромм, театра, который сейчас развалился и практически не существует.

А тогда, в первые послевоенные годы, такой театр был необходим, и это все понимали. Когда я перед войной пришла на «Мосфильм», там были свои штатные актеры — Балашов и Кузьмина, Миша Глузский, Григорий Шпигель. Не знаю насчет Орловой, Ладыниной, поскольку у них было свое собственное хозяйство, свои планы, свои пятилетки, так же как у Герасимова с Макаровой. Они были независимы, занимали ведущее положение. Наверное, они это заслужили.

Среднее звено — актеры, режиссеры, операторы, художники — числились в штате, но не снимались и не работали, потому что было очень мало картин.

Мое поколение: Серова, Целиковская, я — поколение после Жизневой, после Цесарской, Орловой, Тамары Макаровой, Ладыниной. Поколение после меня (я их называю «молодогвардейцами») — Мордюкова, Шагалова, Инна Макарова, Лучко и другие.

На нас, тогда молодых героинь, упал период малокартинья. В основном корпусе «Мосфильма» были бесконечные коридоры, какие-то комнатки, небольшие зальчики для заседаний, и мы, актеры, не занятые в данный момент на съемках, постоянно стремились там что-нибудь репетировать. Я вспоминаю, как Николай Сергеевич Плотников, прекрасный актер и педагог, репетировал с нами «Потоп» Бергера, где я играла главную роль. Было очень интересно. Ставили и другие пьесы, маленькие водевили, потому что актеру совершенно необходима тренировка, нужно поддерживать форму. Все время в воздухе витала идея создания сценической площадки, где актер мог бы тренироваться и при этом общаться со зрителем. После войны все это стало реальным. Мы получили помещение на улице Воровского, 33. Это было грандиозное событие.

В Театре киноактера ставили спектакли многие замечательные режиссеры: Дикий, Судаков, Бабочкин, успешно работал Гарин. Сюда приехал Рудник из Ленинграда, он одно время был художественным руководителем. В составе труппы были большие мастера — Жизнева, Цесарская, Сухаревская, Алисова, Панова, Хвыля, Дружников.

Здесь в первый раз комедийный актер Сорокин сыграл драматическую роль, в первый раз наклеил бороду Крючков. Здесь актер мог попробовать себя в разных амплуа. Как потрясающе играла Катя Савинова в водевилях! А каким событием для театральной Москвы была постановка на малой сцене знаменитой герасимовской «Молодой гвардии» или «Мандата» Н. Эрдмана, который делал Гарин. Это было совершенно новое слово в театральном мире. А «Медведь» с Тихоновым и Некрасовой! И Мордюкова здесь превосходно показала себя в «Варварах», и Гурченко начала в нашем театре свою концертную деятельность. А я с успехом играла куртизанку Тизбе в спектакле «Анжело» по В. Гюго. Художником этого спектакля был великий Тышлер, он сделал грандиозные декорации и костюмы.

Я, как патриот театра, могу рассказывать о нем бесконечно. Была организована совершенно необходимая учебная работа — руководство дало на это деньги. Тогда занимались и станком, и балетом, и вокалом, и художественным словом. У нас был замечательный заведующий труппой Каминка, брат Эммануила Каминки, муж Гоголевой. Он когда-то занимал эту должность в Малом театре, имел опыт, при нем была строгая дисциплина. У нас была настоящая творческая жизнь. И тот, кто был актером в полном смысле этого слова, все это использовал.

Михаил Ильич Ромм ставил спектакль с Кузьминой (он был влюблен в нее всю жизнь). Я наблюдала за ним, потому что дублировала Кузьмину. Мне не давали ни репетировать, ни играть, и я смотрела на Ромма, сидя в зале. Он был не просто влюблен, он был восхищен ею. Смотрел восторженно, как она ходит, как говорит. Я так ни разу и не сыграла. А спектакль потом закрыли.

Я писала, что Ромму не разрешили снимать Кузьмину в «Убийстве на улице Данте». Ее пробу не утвердили.

Это ведь была целая эпоха кинопроб. Снималось обычно несколько кандидатур. У нас, в актерской среде, была такая игра. Вот, предположим, пробуется актер, надевает костюм, а в кармане пиджака находит записку: «Я, такой-то, снимался тогда-то». Он тоже пишет: «Снимался и я, Иванов». Так что мы знали всех претендентов, хотя считалось, что это величайшая тайна!

А потом сразу несколько кинопроб показывали на комиссии в Госкино, куда входили писатели, режиссеры, партийные работники, генералы, чиновники. Эта комиссия путем голосования утверждала актеров на роль. Министр имел два голоса. Мне это однажды сыграло на руку. Вместе со мной на роль Смайды в «Сыновьях» пробовали еще одну актрису, Еремееву из Малого театра, жену Ильинского. И только потому, что Большаков имел второй голос, в фильме снялась я. Судьба актера зависела очень часто от голосования этой комиссии, а не от воли режиссера. Конечно, это издевательство. Только сейчас начинаешь понимать, как мы жили. Какой-то секретарь ЦК или райкома решал, буду я играть эту роль или нет. Все через ЦК, и даже если его представитель непосредственно в комиссии не сидит и не высказывается, все равно ЦК всем руководит.

Я, например, знаю, что единственный, кому не понравилась «Женитьба Бальзаминова», был Суслов. Никто не мог понять, в чем дело. Французы требуют «Женитьбу Бальзаминова», американцы, народ на нее валом валит. Сейчас уже успех фильма подтвердило время. А тогда Суслову не понравилось! Он, видите ли, сказал, что это не Островский! Очень он знал Островского!

И с Роммом так поступили. Кстати, никогда не было, чтобы Александрову запретили снимать Орлову или Пырьеву Ладынину.

В телепередаче «Серебряный шар», посвященной Марине Ладыниной, Вульф обвинил меня, что я жестоко оскорбила героиню его программы. Это утверждение ошеломило меня. Я кинулась к книге, перечитала страницы, где писала о Марине Алексеевне, и не нашла ничего оскорбительного.

Да, я считала и продолжаю считать, что можно по — разному относиться к творчеству: пассивно, когда актер сидит без дела и ждет у моря погоды, и активно, когда актер ищет и роли, и режиссера. Я не имею права вмешиваться в артистическую жизнь Ладыниной, не собиралась и не собираюсь это делать, но настаиваю на том, что игнорирование любой творческой личности, сделавшей немало для нашего кинематографа, является преступным. А Ладынина не снимается в кино с 1954 года! Посчитайте, сколько лет она находится в простое.

* * *

Я активно принимала участие в организации театра. Для меня сцена — такой же удобный дом, как кино. В театре я, может быть, даже чувствовала себя лучше. Тогда была продумана целая система для того, чтобы актеры могли тренироваться между съемками. За это они получали простойную зарплату, это 50 процентов съемочной ставки. Но когда съемка начиналась, все театральные работы отменялись.

Конечно, театр страдал от этого. Я помню, как пришел Анатолий Эфрос, он ставил «Гедду Габлер» с Сухаревской и со мной. Я, к сожалению, играла не Гедду Габлер, a Tea, он по — другому трактовал эту пьесу. Он пришел на вторую репетицию. Актеров только трое из двадцати! Кто на озвучании, кто на съемке. Театр — в свободное от съемок время! Такой труппы, где было бы 150 или 180 актеров, до тех пор никогда не существовало.

И все же это был уникальный театр в лучшем смысле этого слова! И когда я была за границей (даже в Голливуде), я всегда рассказывала о нем. Ведь действительно, только в Советском Союзе была возможность создать театр профессиональных актеров кино, дать им возможность работать и находиться в форме. И только наша русская расхлябанность помешала сохранить этот уникальный эксперимент.

Нас содержал «Мосфильм», другие студии делали нам отчисления, а теперь мы остались без финансовой поддержки. Государство выделяет кинематографу такие крохи, что, по существу, он ликвидирован. Что уж говорить о театре! Все разбрелись, растерялись. Есть разваленное здание, абсолютно сгнившее, хотя оно памятник архитектуры — создание братьев Весниных. Его никто никогда не ремонтировал. Чинят одну стену, валится другая. Кругом трещины. Здание уже пятнадцать лет считается в аварийном состоянии. А потом, когда начались склоки, вообще все развалилось.

Театр разделился на две части. И началась жуткая вражда, с омоновцами, драками, выламыванием дверей, замков. Две совершенно непримиримые группы.

В результате театра нет. Его история невероятна. Он два раза закрывался. Приехал министр (тогда был Сурин), вся труппа плакала, Саша Хвыля встал, у него текли слезы, и мы все в голос рыдали, умоляли, чтобы не отнимали театр, и я с какой-то пламенной речью в очередной раз выступала (я была или парторг, или председатель актерской секции). Я страстно выступала, и Сурин сказал: «Лидия Николаевна, вам нужно политически самообразоваться».

Как мы боролись! Мы с Бернесом были в ссоре, но это несчастье примирило нас. Я, помню, звонила в правительство по «вертушке», потом плакала. Бернес подошел ко мне и поцеловал. Ему, может быть, театр и не нужен был, но он участвовал в борьбе. Андреев, Бондарчук, Санаев и я послали телеграмму Брежневу.

Надо было идти в ЦК, в кабинеты, доказывать, сочинять телеграммы. Мы написали целую папку телеграмм! Скольких министров мы пережили! Министры приходят и уходят, а мы все равно оставались и продолжали бороться. Тогда мы отстояли свой театр, а теперь…

Кстати, Пырьев его ненавидел. На открытии нынешнего Дома кино он сказал:

— Здесь, на этой сцене, не будет актеров.

И действительно, сцена в Доме кино без занавеса, годится только для кинопросмотров и концертов.

Сегодня в Театре киноактера нет репертуара. Нужен коллектив, который можно было бы содержать, а денег нам не дают, и содержать актеров не на что.

Как живут другие театры? Открывают рестораны, сдают здание под фирмы, магазины. Находят спонсоров, наконец. Какие-то мероприятия и у нас устраиваются. Есть малая сцена, работает какой-то клуб.

Остановлюсь! Слишком больной вопрос!

Я много боролась, страдала. Хватит, больше не могу. Только не понимаю — где молодые актеры, которым сценическая площадка нужна как воздух?

«Женитьба Бальзаминова» и не только

Замысел «Женитьбы Бальзаминова» принадлежал Воинову. Он сделал из нескольких пьес Островского один сценарий.

Картина произвела фурор. Все были от нее в восторге, но она — я уже говорила об этом — не понравилась Суслову, тогдашнему главному идеологу. А в то время считалось, что мнение ЦК — закон!

В начале Нового Арбата стоит прелестная церквушка. Она долго была без крестов. Все архитекторы, включая главного архитектора Москвы, все время говорили, что надо восстановить кресты, а Гришин, партийный руководитель Москвы, запретил:

— Как это так? Калининский проспект будет начинаться с церкви, да еще с крестами?

Но Гришины приходят и уходят, а церкви остаются. И сегодня восстанавливаются храмы, возрождается религия, возрождается даже храм Христа Спасителя, и на этой маленькой церквушке в начале Арбата появились кресты. И я тоже говорю: «Сусловы приходят и уходят, а фильм наш живет».

Для «Женитьбы Бальзаминова» Воинов выбрал местом действия великолепный город Суздаль. Он был таким первозданным. Тогда еще не было никаких туристических комплексов, никаких «Интеротелей», и никто там еще не снимал. Там была паршивенькая трехэтажная гостиница с одним туалетом на этаже, площадь центральная и рынок, на котором продавались крынки со сметаной, молоком, земляника, черника. Мы выходили на маленькие балкончики гостиницы и смотрели — бабы пришли с обычным молоком или топленым, а может, со сливками. Мы в гостинице жили тесно — втроем в одном номере. Воинов с Вициным и с оператором.

Рядом мы с Шагаловой и Конюховой. Катя Савинова жила с кем-то внизу, по соседству — Румянцева с Макаровой. Мы варили на плитках себе еду.

Шагаловой Константин Наумович предложил играть маменьку героя. И эта хорошенькая, кудрявая, беловолосая, с большими голубыми глазами «Валя Борц» стала старушкой. Я помню, Константин Наумович бросил фразу, что она мышка, такая юркая мышка. Ее чудное лицо делали морщинистым. Под паром оно становилось похожим на печеное яблочко. Шагалова потом маленьким утюжком разглаживала эти морщины.

Роль свахи для меня была открытием. И я стала работать. Сначала мы искали грим: нос подтянули кверху, рыжий парик, красные глазки от пристрастия моей свахи к вину. А как нелегко было осваивать кринолин! Садишься, а юбка поднимается кверху, закрывает тебя. Волосы нам укладывала знаменитый мастер, истинный профессионал, Мария Ивановна из МХАТа. Это удивительно творческий человек, золотые руки. У нее хватало терпения тратить на наши головы по три часа, каждый волосок зализывать. И мне, и Мордюковой она придумала очень смешные прически.

Когда я нашла манеру речи моей героини, я вдруг стала чувствовать себя очень удобно. Долго искала ей походку. Наконец нашла — утиную, немного вкрадчивую. И моя сваха по городу все снует, снует. Тут сосватает, там сосватает, ну, конечно, зарабатывает, да и рюмочку поднесут. Из скольких фантазий, из скольких приспособлений лепился этот характер! Это все, конечно, помог найти Воинов.

Кстати, «Женитьба Бальзаминова» — один из самых ансамблевых фильмов, а это возможно только при опытном режиссере.

Мы ходили на каждую съемку друг к другу. Воинов хотел, чтобы все знали, что делают другие, чтобы они жили в этой атмосфере. Нас, кроме съемок, когда мы жили в Суздале, ничего не интересовало, ничего. И все шло от режиссера, он объединил нас в одну семью. Это было единство взглядов, вкусов, идей.

Надо сказать, что сам город, эти заброшенные церкви, в которых хранились бочки с селедкой или были какие-то склады, эти дома, косые, поваленные, и бесконечное количество старух — все создавало атмосферу фильма. Нигде я не видела столько старух, сколько в Суздале. Там не было никаких производств, только молочная фабрика: делали сгущенное молоко, творог, сметану, масло. Были монастыри, где находились малолетние преступницы, они там работали.

Мы играли прямо в старых торговых рядах. Водрузили вывески с буквой «ять» на чайных, сапожных палатках, убрали столбы с проводами, а все прочее осталось. Извозчик, нищий, собака — все было как в XIX веке. На площади снималась финальная сцена, когда Вицин пляшет под потрясающую музыку Бориса Чайковского— знаменитую полечку. Она теперь часто звучит по радио, узнаваемая и любимая. Танец, конечно, придумал Воинов. В рубашке нараспашку, в дикую жару, Воинов показывал Гоше Вицину, как надо танцевать.

Так же он показывал Мордюковой, как она должна целовать Вицина возле забора. Берет за плечи Вицина, жадно целует:

— Чтобы он ко мне каждый день…

И об забор — раз!

И у Гошки встряхивалась голова.

У Мордюковой это не получалось, она злилась. Воинов настаивал на своем. Уже звучит команда:

— Семнадцатый дубль, еще раз!

Будет и тридцатый дубль, но он добьется своего.

Мордюкова вдруг говорит:

— Ах, черт возьми, я сейчас возьму и точно повторю его интонацию, как бы скопирую его!

И произносит:

— Чтобы он ко мне каждый день…

Воинов закричал:

— Нонночка, миленькая, молодец, прекрасно! Сняли!

Он довольно жестокий бывал на съемках. Я там ела пирог с повидлом, сначала он был свежий, потом черствый, у меня тоже было, наверное, дублей двенадцать — пятнадцать, а я его все ела и ела и с удовольствием мазала вареньем.

Я проглотила пятнадцать кусков, меня рвало, меня трясло, я снова и снова ела этот пирог, и все равно Константин Наумович добился того момента, когда его все полностью устроило.

Заговорила о пирогах и сразу вспомнила, как Гурченко передавала дочери «рецепт ее молодости» (девочка была с нами на съемках):

— Запомни, в еде главное — единственное число: один половник супа, одна котлета, один пирожок.

Не знаю, как дочери, а Люсе этот рецепт явно пошел на пользу: до сих пор у нее, несмотря на годы, и талия тонка, и походка легка.

Сегодня, когда я выступаю и говорю о «Женитьбе Бальзаминова» или когда играю сцену свахи, меня всегда встречают аплодисментами. Все знают и любят эту картину, а такой режиссер, как Швейцер, сказал, что это классика.

Это и правда талантливо! В пьесе Бальзаминов говорит: «Если бы я был царь» — и больше ничего. Воинов сам придумал целую сцену. Он говорил, что это его лучшая картина. Неудачные фильмы он тоже всегда называл сам. Нет художника, у которого бы не было неудач. «Шапку» он тоже считал удачной. А вот была у него картина «Чудный характер» с Дорониной — неудачная. И если его критиковали, он никогда не злился, все понимал. Никакого самомнения у него и в помине не было.

«Женитьба Бальзаминова» была восторженно встречена критиками. «Фильм получился хорошим. Смешным. Грустным. Современным». «Воинов посмотрел на пьесу свежими, нынешними глазами». Да, это был не тот Островский — монументальный, скучный, обличительный, — которого привыкли видеть в то время и которого Суслов считал эталоном. У Воинова Бальзаминов был не развязным пошляком, а наивным мечтателем, маленьким человеком, искателем несбыточного.

Дружно хвалили и актерскую игру. Про меня написали: «Смирнова предложила неожиданный рисунок образа свахи, увидев в ней шепелявую, помятую жизнью женщину, устало, но отважно зарабатывающую свой хлеб».

К слову сказать, прожив в кинематографе долгую — долгую жизнь, имея столько званий и наград, добрых слов в прессе о себе я слышала не так уж много, разве что в последнее время. Фаина Раневская как-то сказала: «Сняться в плохом фильме — все равно что плюнуть в вечность». А я вот нередко снималась в плохих картинах — мне всегда хотелось играть, я боялась быть в простое и вылететь из обоймы действующих актеров. А потом — ведь заранее не знаешь, какой получится фильм. Мечтают-то все о хорошем. Были фильмы с моим участием, которые в лучшем случае замалчивались, в худшем разносились в пух и прах. И не всегда справедливо. У критиков одно время были свои элитарные приоритеты. Одни картины (чаще всего по указанию свыше) бесконечно обсасывались по кадрам, по деталям, по интонациям в бесчисленных рецензиях — лишь бы это был «тот» режиссер, «те» актеры, «те» сценаристы (где они теперь — «те» критики и, главное, «те» фильмы), — от других презрительно отворачивались.

«Женитьба Бальзаминова» нарушила круговую поруку — режиссер и актеры были не «те», и Островский не был привычным, ожидаемым. Но успех фильма был таким очевидным, что плотину прорвало — столько восторженных рецензий я не помню ни на одну свою работу. Время показало — не зря. Фильм с годами стал только лучше.

Такой же атмосферы, как на «Женитьбе Бальзаминова», Константин Наумович хотел добиться на «Дядюшкином сне».

«Дядюшкин сон» мы снимали в Вологде. Решение художника Бориса Бланка было такое: весь город, вся натура — черно — белая, зима, и только костюмы актеров яркие, цветные. На улицах, где мы снимали, все дома были выкрашены в белый цвет с черной отделкой.

Мороз — 33 градуса. Замерзали лошади, на них надевали попоны. У меня в сцене с Рыбниковым, когда мы с ним разговариваем, так мерзли губы, что я не могла говорить. А я хотела быть похудее и постройнее, у меня была шубка на тоненькой подкладке. Местная жительница пожалела меня и принесла на съемку горячий чайник, завернутый в одеяло. Так трогательно!

Главную роль в фильме играл Мартинсон. У него была великолепная актерская техника. Очень хороший актер, потрясающе двигался, но немножко из другого мира. Он артист Мейерхольда, но я была с ним совместима. Повторюсь: Константин Наумович умел создавать актерский ансамбль!

Я помню, в Вологду вдруг позвонили. Горком срочно требовал меня в Москву, в Колонный зал, на какое-то очень важное совещание. Воинов, конечно, был вынужден меня отпустить.

С поезда — сразу в Колонный зал. До начала просят пройти за кулисы, прямо в президиум.

На сцене за длинным столом все Политбюро — Брежнев, Косыгин и остальные. Меня сажают с самого края в первый ряд. Вижу— в зрительном зале Кулиджанов, Герасимов. Злорадствую: «Ага, теперь вы внизу, а я наверху!»

Перерыв. Политбюро уходит, я тоже выхожу, какие-то молодые люди в черных костюмах говорят:

— Вам сюда.

Я вхожу туда, куда они мне показали, и вижу большой стол, красивые украинки — официантки кормят наших руководителей. Так — так, значит, у меня намечается завтрак с великими мира сего! Мне говорят:

— Сюда, пожалуйста.

Я сажусь и оказываюсь как бы на председательском месте. И первое, что вижу, — лососину. Давно не видела. Ну, думаю, сейчас попробую. А сама держу спину прямо — прямо (подсознательное желание понравиться). Стоит тишина. Лишь Подгорный уронил:

— Очень вкусные сырки. — И кладет мне на тарелку вместо лососины сырок.

Молча, опустив голову, ест Косыгин, тяжелый взгляд бросает на меня Суслов. Весело жует Брежнев.

«Как мне проявиться?» — думаю я и говорю:

— Я сейчас приехала из Вологды, там мороз ужасный — тридцать три градуса. Мы, актеры, замерзаем на съемках. Я в одном тоненьком пальтишке, у меня губы онемели. Лошадям даже попоны надевают, их жалеют, а актеров — нет.

Никто и ухом не повел. Думаю: «Что-то я не так сказала», но продолжаю.

Вдруг Брежнев меня перебивает:

— Из Вологды, говорите? Там рядом наш Череповецкий комбинат знаменитый, там Ильин первый секретарь. Передайте ему привет!

— Спасибо, — говорю я растерянно, а они про меня уже забыли, обсуждают Череповецкий завод и проблемы черной металлургии.

Я хотела сказать про кино, про съемки, про актеров. Хотела понравиться. Но никто меня уже не слушал. Так бесславно закончился мой завтрак с Политбюро. Даже лососину не попробовала!

После «Дядюшкиного сна» Константин Наумович написал сценарий «Рудина» по Тургеневу. Он давно об этом мечтал. Хотел, чтобы в главной роли снялся Ефремов, хотя Ефремов был староват, но сама его актерская индивидуальность нравилась Воинову. Тогда решили, что Ефремову сделают подтяжку, маску. Его увезли в Подмосковье на натурные съемки, прятали, чтобы театр его не нашел, не помешал. Он очень увлеченно работал. Поясню, что такая подтяжка не требует вмешательства хирурга. На лицо актера накладывается несколько прозрачных невидимых заплаток, на них в свою очередь одним концом приделываются тоже невидимые нити, а другие концы туго затягиваются на темечке под париком. Лицо натягивается так, что актеру делается больно говорить, играть, дышать. И все же многие идут на это, когда того требует роль.

Олег смешно реагировал на эти подтяжки, но терпеливо их переносил. Вместе с Джигарханяном они составили великолепный актерский дуэт, очень увлеченно работали.

Олег дружил с Константином Наумовичем, они были необходимы друг другу, часто перезванивались, советовались по самым разным вопросам. Я восхищалась его высочайшим профессионализмом, умом, несравненным обаянием. От него словно шел свет. Наверное, Ефремов — это целая эпоха.

Пишу в прошедшем времени, а у самой комок в горле. Как безжалостна судьба! Только что мы похоронили Аллочку Ларионову, нашу несравненную красавицу, а теперь вот не стало Олега. Многие, многие художники будут долго еще чувствовать эту огромную потерю, свое сиротство. Как горько…

Потом была «Дача». Мы снимали ее на станции Турист. Константин Наумович придумал, что Папанов гравирует на зернах портреты знаменитых людей, начиная с вождей и кончая знатными рабочими своего завода. Это его хобби. Лучко режиссер одел в купальный костюм, дал ей фартук, и она все время громко и возбужденно говорила с сильным украинским акцентом. Это было смешно. Она говорит, визжит, никого не слышит. И вот она недоглядела за курами, и они склевали все эти бесценные зерна с портретами!

И так с каждым. У Гурченко с Евстигнеевым диалог не на словах, а на пении. Поскольку Евстигнеев и Гурченко — идеально музыкальные люди, и Воинов тоже был музыкальный человек, он заставил их петь, да так, чтобы зритель понял их взаимоотношения без единого слова.

Моя героиня все время бегает мелкими шажками в сандалиях по скошенному полю. Стерня колола мне ноги. Воинов потом рассказал по телевидению, что был потрясен моим терпением.

Моим партнером по фильму был рано ушедший из жизни замечательный актер Александр Вокач, истинный аристократ, истинный интеллигент (а ведь это не одно и то же!). Его герой мягок, трогателен, естествен, абсолютно органичен, достоверен.

По сюжету он не решается сказать мне, его жене, что потерял деньги на дачу, которые она всю жизнь собирала. Не зная, что дом еще не куплен, она нанимает лихих мастеров, те пытаются засунуть в него железную печку сверху, через трубу, от чего дача рушится, как карточный домик.

И вот эта с виду недалекая, не в меру хлопотливая героиня говорит слова, которые и для меня являются главными в моей жизни:

— Можно не поделиться с любимым человеком радостью. Но нельзя не поделиться с ним горем, бедой, несчастьем!

В этом фильме столько юмора, тонкого, по — настоящему смешного. Не понимаю, почему его не встретишь в телепрограммах.

Но вот «Дача» вышла на экран, проходит какое-то время, и появляется огромная разносная статья, то ли в «Литературке», то ли в «Культуре». Внизу подпись: Сергей Михалков. Партия дала очередную установку — ругать комедии.

Михалков, надо сказать, всю жизнь считался моим хорошим приятелем, даже другом. И вдруг я читаю эту статью, там он ругает все комедии, вышедшие на экран в последнее время, и в том числе «Дачу». Все — ужасные, безыдейные. Я читаю и, конечно, безумно огорчаюсь. Тогда придавали большое значение прессе, это сейчас мы плюем на всякие рецензии, заметки — пускай пишут! А в то время мы знали: если в какой-то статье тебя изругали, то и дальше будут топтать. Если изругал орган ЦК, то и другие газеты подхватят (они никогда своего мнения не имели), и тебя затопчут. Или наоборот: если кого похвалили, где надо, то начнут хвалить все, и, что бы он ни сделал, все равно будут хвалить. Все зависело от того, что сказал ЦК.

Так вот, когда эта статья вышла, все очень расстроились, перезванивались, переживали. Вся группа, семьдесят человек, не считая родственников и друзей.

Я звоню Михалкову:

— Сережа, здорово. Как живешь?

Он радостно отвечает:

— Как ты живешь, подруга моя дорогая?

— Я сделала новую картину, хотела бы, чтобы ты ее посмотрел.

— Какую картину?

— «Дача». Очень смешная история, я там играю главную роль.

— Хорошо, давай посмотрим.

— Ты эту картину не видел?

— Я? Да мне некогда. Какие там картины…

— Так, значит, ты не видел «Дачу»?

— Нет, не видел.

— Не видел? Ах ты, сволочь!!! — Это было самое ласковое слово. Из меня, как из извергающегося вулкана, хлынула брань.

— Да подожди ты, меня просили подписать, — говорит он, — я и подписал. Мне-то что?

— Тебе-то что? А судьба семидесяти человек тебя не касается?!

В общем, страшный скандал. Я бросила трубку. Проходит два дня, иду в театр, а Михалков живет рядом, на Воровского, и как раз выходит из подъезда, его ждет машина. Я снова к нему, разгневанная.

Он спрашивает:

— Ну и что же ты хочешь?

Я еще больше возмущаюсь, а он меня отводит от машины, чтобы шофер не слышал.

Я говорю:

— Признайся публично, что ты не видел этой картины!

— Нет, это невозможно! Хочешь, сделаем так: я попрошу кого-нибудь написать хвалебную рецензию.

— Кто же после того, как ты разругал, решится хвалить?

Все это так и повисло в воздухе. Сколько судеб было тогда вот так изничтожено!

Последней картиной, которую Воинов снял, была «Шапка». У меня там маленький эпизод. Я играла литераторшу, меня никто не узнавал. А в той роли, которая, как он говорил, была бы моей, будь я на двадцать лет моложе, он снял Лиду Шукшину.

Воинов считал картину «Шапка» своей творческой удачей, и я с ним согласна.

Поздняя любовь

Константин Наумович Воинов учился в студии Хмелева. Это знаменитая студия художника, равного по таланту Вахтангову, Таирову, Станиславскому. Хмелев был потрясающий актер, великолепный режиссер. На базе своей студии он создал Театр имени Ермоловой с очень хорошей труппой. У него были замечательные спектакли. И Константин Наумович со временем тоже стал актером этого театра. Его жена, Ольга Владимировна Николаева, была там ведущей актрисой, она тоже окончила студию Хмелева. На ней и Ордынской держался почти весь репертуар ермоловцев. Она была старше Воинова на восемь или девять лет и говорила, что взяла его «на вырост».

Когда он пришел в театр, ему было всего девятнадцать. Главным режиссером тогда был Лобанов. Константин Наумович очень тяготел к режиссерской работе, руководил студией в Доме пионеров. Эфрос, Сегель, Валя Зубков, который впоследствии у него снимался, были его учениками. Они потом каждый год собирались и всегда вспоминали своего учителя. Воинов пользовался очень большим авторитетом и к тому же сам имел хорошую школу.

Первый спектакль, который он поставил, назывался «Честность». Он пользовался большим успехом, его пришел посмотреть Сталин, но ушел с середины. Был страшный скандал. Воинова выгнали (хорошо еще, что не посадили).

Так молодой режиссер остался на улице, без права работы в Москве. Затем ему удалось устроиться в Ногинске главным режиссером местного театра. Он ставил там спектакли, увлек труппу. А жил прямо в театре, в маленькой комнатушке, где висела сиротливая лампочка без абажура. Там он пристрастился пить вместе с актерами. Рассказывал, что им тогда овладела тоска, отчаяние. Он уехал от жены, от дочки, от родителей, от друзей. В то время такие, как он, изгнанники, отверженные были все равно что прокаженные. В Москву он приезжал только по выходным дням, добирался на попутных машинах.

Прошло несколько лет. Как-то его встретил Пырьев, тогда директор «Мосфильма», и пригласил вместе с другими молодыми режиссерами на работу. И в объединении Михаила Ромма Воинов взял сценарий по повести Павла Нилина, замечательного писателя, и поставил короткометражный фильм «Жучка». Это была его первая картина и вообще первая телевизионная лента, которая снималась на «Мосфильме». В прокате она называлась «Сестры», или «Две жизни».

Главная роль там замечательная! Воинову сначала рекомендовали пригласить на нее Зою Федорову, но та отказалась: то ли занята была, то ли решила, что режиссер неизвестный. Тут и возникла моя кандидатура. Воинов потом рассказывал, что он меня тогда практически не знал. Знал актеров театра, а кино — не очень.

— Смирнова? Кто такая Смирнова? — спросил он.

К тому времени он поставил в нашем театре комедию Владимира Полякова «Ах, сердце!». Всем спектакль очень понравился, был художественный совет, и единственный человек, который ругал постановку, была я.

— Я так злился, так возненавидел тебя! — признавался позднее Константин Наумович.

Вообще он критику хорошо принимал, но в данном случае разозлился оттого, что я на спектакле не смеялась. Зал хохотал, взрывался аплодисментами, когда героиня отплясывала канкан (в ту пору это было непривычно), а Воинов смотрел на меня из-за кулис и видел, что я сижу с каменным лицом.

Сама не знаю почему, но на спектаклях я редко смеюсь. Ну вот такое свойство странное. Мне внутри смешно, а внешне я непроницаема.

И все равно он дал мне роль. Ему в этом отношении было абсолютно все равно. При любом — хорошем ли, плохом ли — отношении к актеру он был совершенно объективен: ему творчески этот человек нужен — и достаточно, все остальное не имело значения. В какой-то картине мы его все умоляли не приглашать одну актрису, пришли к нему целой делегацией — она, мол, создает не ту атмосферу. Мы все его просим, а он говорит:

— Идите и у себя междусобойчик устраивайте. Мне все равно, как вы к ней относитесь, она мне как актриса нужна, мне интересно с ней работать, интересно с ней делать роль.

И пригласил ее.

Итак, я прочла сценарий «Жучки». Он мне безумно понравился, особенно главная роль. Начались пробы, но уже такие, когда режиссер точно знает, что он хочет.

Воинов был новичком в кинематографе, и я по наивности учила его. Я советовала ему, как начинать картину, а он смеялся и потом рассказывал, как я предлагала: «Листья, листья, листья, кусты, кусты, кусты. Кусты раздвигаются, и мой крупный план. Птички чирик — чирик, и мой крупный план». Или предлагала монтировать: «Она шьет, а он скачет, она шьет, а он скачет на лошади, параллельный монтаж».

Мы начали работать и поехали под Звенигород, в деревню, где проходили съемки. Марину Пастухову, которая до этого сыграла жену Ленина, пригласили на роль моей сестры. Она живет трудовой жизнью в деревне, воспитывает детей, у нее муж, а моя героиня удрала в город на легкие хлеба, спекулирует, торгует газированной водой, превратилась из Насти в Нонну.

Нонна чувствует себя победительницей, кокетничает, наряжается, показывает другим, как надо жить. У нее с мужем сестры когда-то был роман. Но из деревни она в конце концов бесславно уезжает. «Что с нее взять? — говорят про нее. — Жучка, она Жучка и есть. Кто ее поманит, тому она и служит за сладкий кусок».

Вообще это была такая роль, что даже Бондарчук (я не слыхала, чтобы он кого-нибудь хвалил) мне позвонил и сказал, что это прекрасная работа.

Характер, который мне помог сделать Воинов, был совершенно неожиданным для меня. Я встретилась с замечательным режиссером, который помогал и советом, и интересными актерскими приспособлениями. Моя героиня в фильме спит в папильотках, демонстрирует наряды, хвастается:

— Передо мной, простой девкой, такие люди плясали, что я даже сама удивлялась. У меня такие знакомые завелись, что даже генерал есть.

Я была потрясена тем, как прекрасно Воинов знал природу актера. Может, потому, что он сам был актером, или оттого, что прошел хорошую школу у Хмелева, или просто у него дар был такой. Мартинсон, когда снимался в «Дядюшкином сне», подарил Воинову книжку с надписью, что после Мейерхольда у него первый режиссер — Константин Наумович.

Он актерам так показывал, что у него плохо сыграть было нельзя, и мы на редкость интересно работали. «Сестры» получили очень высокую оценку на телевидении.

Воинов всегда заранее знал, кого берет на роль. Когда он снимал «Шапку», он мне сказал:

— Вот роль для вас, именно вам нужно играть такую мещанку, писательскую жену. Ну просто в яблочко попали! (Наконец-то такая роль! Я прямо затрепыхалась.) Если бы вам было на двадцать лет меньше, — закончил он свою фразу.

А когда снимался фильм «Трое вышли из леса», он твердо решил, что роль Юлии не для меня, и пригласил Киселеву из Ермоловского театра.

Мне Константин Наумович сказал, что у меня открытый темперамент, а Юлия должна быть более замкнутой, сдержанной. Я ничего этого не понимала и очень хотела играть эту роль, хотела сниматься у него. Как штатная актриса «Мосфильма», я имела право на пробу и подала заявку. Ромм в то время был художественным руководителем «Мосфильма» и утверждал все пробы. И принял мою заявку.

Воинов говорит:

— Пожалуйста, я не возражаю. Показывайтесь, если вы так настаиваете, пробуйтесь.

А в глубине души, наверное, надеялся на мой провал.

Киселева к тому времени снялась уже в трех сценах. Мне назначили съемку в ночную смену. Снимал Толя Кузнецов. Он поддерживал меня, я это чувствовала. Выбрали самый трудный кусок. Я так хотела играть, сумела настолько собрать все свои силы, что художественный совет единодушно отдал мне предпочтение. Меня утвердили, но Воинов до конца настаивал, что это не моя роль:

— Вы хорошо ее сыграли, но я-то придумал по — другому.

Может, это упрямство, а может, он действительно так думал. Интересно, что потом, во время съемок картины, когда мы снова пришли к этой сцене, я очень хотела сыграть ее так, как тогда, на кинопробе. И не сумела. Вот так бывает.

Я все вспоминаю, как мне когда-то ответила Алиса Коонен на мой вопрос, что она делает, когда чувствует, что сегодня роль не пошла.

— Прихожу домой и плачу, — ответила великая актриса.

Симпатию к Константину Наумовичу я почувствовала сразу же, на первой картине, на «Жучке». Он был очень сильный, волевой художник — в искусстве. И совершенно безвольный, беспомощный человек в личной жизни. Он совершенно не умел врать и не признавал ложь. Он так реагировал на лжецов, что они делались его злейшими врагами. Все, что угодно, только не вранье. И к нашим отношениям он с самого начала отнесся очень серьезно.

Я относилась к нашей связи проще. Мне нравилось быть влюбленной: становится интересно работать, появляется азарт, увлеченность. И вот когда уже заканчивались съемки, Воинов стал говорить, что дальше так не может продолжаться и он должен все открыть Николаевой и Рапопорту. Я, конечно, перепугалась, ведь (снова повторю) Рапопорт был для меня и мама, и папа, и бабушка, и дедушка, и муж. Бросать его я не собиралась.

Поначалу я даже досадовала, что Воинов чересчур категоричен. Но чем дальше, тем больше. Мы по — прежнему плодотворно работали. Я чувствовала, как он раскрывает во мне меня, мои новые актерские качества, что я творчески познаю много интересного для себя. И он увлечен мной как актрисой, ему тоже интересно.

Он был начитан, блестяще образован, владел режиссурой и актерским мастерством. Постепенно я поняла, что не могу без него жить. И настала трагедия. Он все рассказал Николаевой и требовал, чтобы и я рассказала Рапопорту. А я все тянула. Он стал ревновать меня, а я его. О, как я его ревновала! Такого со мной никогда еще не было. Они жили тогда на первом этаже в доме на Каретном Ряду. Я приезжала на такси, машину оставляла за углом, ставила два кирпича у окна их спальни и подглядывала через створки занавески. Если штора была плотно закрыта, я шла через сугробы в переулок, куда выходило другое окно спальни, и старалась подсмотреть там. Один раз так разбушевалась моя ревность, что я буквально влезла головой в форточку. Свет не горел, они были в постели и говорили обо мне. Дождь лил мне за шиворот, а я никак не могла оторваться от окна. Они должны были слышать, как колотится мое сердце…

Потом мы сняли комнату, и я беспрерывно лгала — мне было легче солгать, чем открыться. Жизнь меня вынуждала к этому.

Да, я могла это совмещать. Я могла иметь Рапопорта мужем, а Воинова любовником, другом, соратником, творцом. Главное, ничего не ломать. Но Константин Наумович был категорически против такого положения. Выпив для храбрости, он приехал к Рапопорту и сказал, что любит меня и требует какого-то решения. Было очень тяжело. Он глубоко уважал Николаеву и хорошо говорил о ней как об актрисе, о человеке. «Все мы хорошие люди, и всем плохо!» — повторял он.

Воинов мучился и потому, что у него была дочка, она безумно любила отца. Он страдал, но преодолеть чувство, которое испытывал ко мне, не мог. На этой почве он запил. От слабости духа говорил мне:

— А не можете вы сами все решить с Николаевой?

Правда смешно?..

В это время Рапопорт заболел. Врачи сказали, что у него язва желудка, сделали операцию. Оказалось, рак. Тут я окончательно поняла, что не могу его бросить. Он так меня любит, для него мой уход будет смерти подобен.

Я осталась с Рапопортом, но наши отношения с Константином Наумовичем не прекратились. Просто мы «ушли в глубокое подполье». Это ужасно. Ведь любовь — не только физическая близость, люди хотят быть на виду, иметь общих друзей, не хотят таиться. А у нас и друзья какие-то подпольные были.

Я, помню, ехала в трамвае, смотрела на прохожих и думала: «Боже, какие они счастливые! Вот они спокойно идут вдвоем под ручку, могут никого не стесняться, им не надо скрываться».

Получалось так: я живу с человеком, которого жалею, но не люблю, и с человеком, которого люблю, но не могу пожалеть, проявить все женские качества жены, хозяйки, подруги. И все силы я тратила на то, чтобы облегчить Рапопорту страдания. Великолепный хирург профессор Андросов сделал ему операцию и сказал: «Я надеюсь, два — три года он протянет».

А Воинов в это время берет чемодан, укладывает вещи, плачет вместе с женой и дочкой, а затем с этим чемоданом приходит в какую-то замызганную чужую комнату в коммунальной квартире где-то за Казанским вокзалом.

Я приходила в эту чужую комнату, с чужими запахами, с чужой поломанной мебелью, готовила обеды, потом уходила обратно, он скандалил, не отпускал меня, называл предательницей.

Однажды под Новый год я прибежала к нему с вкусной едой. Он уже был изрядно пьян. Я хочу пробиться к его сознанию, приласкать его, успокоить. Подвожу часы, и мы встречаем Новый год за два часа до его начала. Потом опрометью бегу назад, рискуя попасть под машину. Сердце мое обливается кровью. Я не знаю, как оно не разорвалось от моей чудовищной лжи и тоски!

Прибегаю к Рапопорту. Он тоже смотрит на меня с болью и укоризной. Я снова готовлю какие-то вкусные вещи, стараюсь улыбаться, у меня это плохо получается.

Для кого-то это водевиль, а для меня до сих пор тяжелая драма. Я не знаю, может быть, права Клара Лучко, которая утверждает, что нельзя допускать посторонних в свой внутренний мир. Я тоже считаю, что нельзя говорить о своих страданиях громко. Но чтение книги — процесс интимный, читатель остается с ней один на один. Поэтому я так откровенна. Я чувствую себя виноватой, мне кажется, я виновата перед всеми. Это очень терзает.

Не бывает дня, чтобы я не думала о последних днях Константина Наумовича. Во всех подробностях, в том числе физиологических. Он звал меня перед смертью, кричал, требовал, чтобы я пришла. А я снова его предала, испугалась непогоды… Прошло столько времени, все должно уже было притупиться, а я все плачу и плачу…

Его страсть к выпивке очень травмировала меня. Он был для меня не только любимым человеком, но и Учителем, Мастером. А пьяный ведь неполноценный человек, говорит какие-то несуразные вещи. Для меня это было мучительно.

После выхода первого издания моей книги мне позвонила Алена, дочь Константина Наумовича, и зло заорала в трубку:

— Вы оскорбили память моего отца, вы назвали его алкоголиком, вы подлая, вы бесчестная, я найму людей, пусть они вас убьют.

Мне показалось, что она сама в этот момент была нетрезвой.

Все во мне всколыхнулось. Я, хоть и стала в последнее время боязливой, думала не об угрозе, а о смертельной обиде. Я даже теперь не могу сказать о нем, что я его любила, но только — «люблю», он до сих пор главный человек в моей жизни.

После его смерти я проплакала все глаза, никак не могла начать работать над передачей «В поисках утраченного» и своими мемуарами, лицо опухло от слез, мысли не могли сосредоточиться.

…Ну почему, почему люди так немилосердны друг к другу?

Мы были связаны с Воиновым тридцать семь лет. Тридцать семь лет жизни! Может, мы и не смогли бы быть вместе, потому что у нас характеры малосовместимые, но для меня Воинов был как рука, которую нельзя просто так отпилить, отрезать.

Рапопорт прожил после операции тринадцать лет, Андросов подарил ему эти годы жизни. Мне они дались чудовищно тяжело. Так хотелось сохранить ему покой, но, мне кажется, Рапопорт все понимал. Ему было легче с чем-то смириться, чем потерять меня совсем. Все вокруг кричали, что он ангел, святой, такой хороший, всеми любимый (его действительно все любили), а вот Смирнова сволочь, дрянь, она его недостойна, она его мучает… «Брось ты ее», — говорили ему товарищи. Он молчал, наверное, тоже ничего не мог с собой сделать.

Столько лет я воровала свое счастье, не была открытой в своих чувствах, скрывала и подавляла свою любовь! Никто никогда не разобрался, не подумал о том, каково было мне! Я не знаю, как выжила, как смогла продолжать сниматься. К счастью, Рапопорт меня любил и понимал, как я хочу работать. И когда Воинов снова приглашал меня на картину, Рапопорт смирялся, терпел, что я с Константином Наумовичем уезжаю в экспедицию, что он со мной работает.

Связав со мной свою творческую жизнь, Воинов хотел, чтобы в каждом его фильме была для меня роль. Но никогда не шел на компромисс. Никогда. Вот, например, «Время летних отпусков» или «Солнце светит всем», два очень хороших фильма. В «Солнце…» Зубков играл слепого, а партнершей Воинов взял для него Конюхову, сказал, что это роль не моя. И в картине «Время летних отпусков» снималась другая актриса.

Я в это время играла в других фильмах. Но наши отношения продолжались, они строились на ревности безумной, на скандалах, на страданиях. Это было что-то невероятное. Воинов считал, что я никуда и никогда не должна уезжать.

Слабовольный в личной жизни, он был диктатором и тираном в работе. Он не позволял плохо сыграть, в крайнем случае менял задачу. Помню, в «Женитьбе Бальзаминова» Конюхова играла дворовую девку. У нее была там сцена, которая никак не получалась. Воинов ей показывал, репетировал с ней. Светит солнце, группа вся на месте, а у Конюховой ничего не выходит. И тогда Воинов объявил:

— Все, съемка отменяется.

Все остолбенели. Как? Все готовы работать, и вдруг конец? А он ушел, расстроенный, куда-то по улице.

Назавтра он сказал:

— Танечка, будешь делать так: тинь — та — та, тинь — та — та на балалайке.

Он дал ей совершенно другое приспособление, показал, как надо потягиваться, как медленно играть, и постепенно в ней развернулся такой темперамент, задор, которого он хотел с самого начала. Он переделал роль под нее, под ее индивидуальность, под ее характер. И у нее все пошло.

Я могу привести много таких примеров. А как он решал образ купчихи в «Женитьбе Бальзаминова», исходя из актерской индивидуальности Мордюковой, как замечательно использовал данные Вицина. Он актера очень чувствовал.

Воинов из тех режиссеров, которые возбуждают в актере фантазию. Это, к сожалению, не так часто встречается. Например, на моей памяти, кроме Константина Наумовича, никто из режиссеров, начиная с Кулешова, этим не владел. Эрмлер, даже Эйзенштейн — это все постановочно, это не раскрытие актера. Эрмлер — талантливый режиссер, но я помню, как он работал с Марецкой. У него были общие решения: она будет в черном платке, у нее будет висеть прядь, вот она так пойдет…

Воинов быстро почувствовал кинематограф, просто удивительно! Если проследить все его картины, то можно заметить, что они сняты монтажно. Были такие режиссеры, как Файнциммер, Минкин, тот же Кулешов. Заканчивается картина, много материала, садятся режиссер и монтажница и начинают монтировать так, так и так, выстраивать картину…

Константин Наумович сразу освоил эту механику. Он видел ленту целиком. Монтажеры, с которыми он работал, всегда удивлялись, потому что все отлично склеивалось, он все заранее знал.

Так же он выстраивал взаимоотношения характеров в картине. Это тоже удивительно. Я не могу профессионально судить о нем как о режиссере, я актриса, но все это пропустила через себя. Я впервые встретилась с таким художником. Его интересовало все: и как моя героиня говорит, и как она ходит, как бедрами вертит. В «Жучке» такой финал: она убегает от своей сестры не через дверь, а через окно. Это все режиссерские придумки, режиссерская фантазия. Она вылезает в окно, бежит где-то дворами, ночью. Едет грузовик.

— Дяденька, остановитесь! Остановитесь!

Полные глаза слез, и все же она по привычке кокетничает, улыбаясь, просит подвезти, и два мужика сажают ее к себе в кабину. Она оборачивается, слезы все текут, она пудрится. И это не я придумала, это он мне предложил. Другое дело — как я это выполню, как сыграю. Режиссер подвел актера к роли и дал ему свободу, только работай, только чувствуй.

У Воинова на съемках была идеальная дисциплина. В павильоне все подчинено его воле, а тот, кто не подключился, должен уйти. Эта творческая атмосфера вызывала уважение у всех, будь то микрофонщик, осветитель или актер, — все участвовали в процессе создания фильма. Идет какое-то святое действо, когда присутствует вдохновение — ощущение, которое мы уже забыли. Поэтому его первая картина меня просто «отравила». Я встретилась с человеком, которого, может быть, всю жизнь ждала, в которого влюбилась. Я влюбилась в него прежде всего как в творца, моего Пигмалиона.

У Воинова был разный подход к актерам. Я не знаю, чем это вызвано, но ко мне у него всегда были повышенные требования. Он хотел, чтобы я все делала немедленно и так, как ему нужно. Например, снимается сцена, где я пляшу. Он мне говорит:

— Пойте частушку.

— Какую?

— Не знаю, вспомните. Ищите частушку!

Кто-то мне пропел:

Дед взял бабку,
Завернул в тряпку,
Стал мочить ее водой,
Чтобы стала молодой.

Он принял это. Было еще несколько вариантов, я собирала, вспоминала частушки, а куда было деваться?

— Пляшите!

— Дайте мне балетмейстера, он будет со мной репетировать.

— Какого балетмейстера? Вы актриса, вот и пляшите.

И я плясала. Воинов требовал, чтобы я плясала лучше. Я плясала и плясала, а он был чем-то недоволен и снимал дубль за дублем. И вдруг я упала, потеряла сознание. Он вроде почувствовал себя виноватым, но добился своего. Он был такой упорный — все подчинено фильму, никаких компромиссов. «Актер должен быть здоров!»

Я так его боялась! Вся группа была на моей стороне, все говорили:

— Ну что он от нее хочет? Уж кажется, хорошо играет, нет, ему все не так.

Самый показательный пример — «Дядюшкин сон». Достоевский пишет, что Москалева, моя героиня, — главная стерва города Мордасова. И в этой повести она одна говорит, она все время говорит. Когда я переписывала роль, я заполнила общую тетрадь. А ведь это не современный автор — сценарист, это Достоевский. Ничего нельзя изменить, ничего нельзя сократить. Нужно сохранить его стиль, манеру, язык. Я помню, как долго учила эту роль при хорошей в то время памяти, не то что сейчас. С кем я только не учила: со своей племянницей, с Рапопортом, со звукооператором, с подругой. Я учила, где только можно и когда только можно.

Воинов дал мне такое задание: Москалева говорит быстро, четко, она командует, распоряжается, орет на мужа:

— Ах ты, харя, ах ты, осиновый кол…

Помимо того что моя Москалева так много говорит, она еще беспрерывно двигается. Когда я убеждала дочь выйти замуж за князя, я ходила вдоль большой стены декорации туда и обратно, говорила текст и на секунду останавливалась то у одного окна, то у другого. Вот такая мизансцена. И при этом я в корсете, в костюме того времени, у меня прическа, которая делалась три часа, и манеры дворянские.

Поскольку я всю жизнь с удовольствием работаю по хозяйству, к тому же только что сыграла колхозницу и копала картошку, у меня были мозолистые руки. А здесь нужны были отнюдь не трудовые мозоли, а руки барыни, и я старательно мазала их кремом, надевала перчатки и в них спала. Константин Наумович делал замечания:

— Как вы жестикулируете? Дворянки себя так не ведут. Вам все подадут слуги, вы не должны тянуться за едой.

И была приглашена тогда еще здравствующая княгиня Волконская, которая учила нас хорошим манерам. Из нас, актеров, никто толком их не знал.

Снималось много дублей, пленка не «Кодак», требовалось много света, очень жарко, у меня серьги раскалялись так, что, касаясь шеи, обжигали.

Это была чудовищно трудная роль, но я ее вспоминаю с таким удовольствием!

Там было много женских ролей, и со всеми актрисами Воинов был ласков: Нонночка, Галочка, Лялечка. А сколько он с Рыбниковым работал! Но как только появлялась я, Константин Наумович сдвигал брови:

— Лидия Николаевна, в чем дело?

И все удивлялись, потому что знали, какие у нас добрые отношения, знали, что мы единомышленники, что мы дружим, что я ему помогаю, ну и все остальное тоже, конечно, знали.

У меня есть интересные снимки нашей группы, где на Константине Наумовиче примечательный свитер. Его связали ко дню рождения сразу семнадцать актрис. Смысл заключался в том, что каждая вязала свою часть: кто-то полрукава, кто-то — спинку, кто-то — ворот, и всё из разных цветов, у каждой актрисы — свой.

У нас была прекрасная атмосфера на «Дядюшкином сне»! Мы снимали в десятом павильоне «Мосфильма». Когда объявляли перерыв, мы, актрисы, собирались в отдельной комнате. А рядом каморка, где у Константина Наумовича был кабинет, он там отдыхал, но чаще всего работал. У нас было такое правило: каждая актриса раз в семнадцать дней кормит всех. Зато шестнадцать дней ее кормят другие. Естественно, у нас началось соревнование. Кто-то приносил пирог, кто-то делал пирожки, кто-то котлеты, кто-то просто бутерброды. У нас стоял самовар, мы пили чай и одновременно все говорили. Воинову мы выделяли его порцию, дежурная относила ему еду. Вдруг однажды открывается дверь и высовывается голова Константина Наумовича. У нас сразу тишина. И его голос:

— Ребята, я хочу понять, как вы друг друга слышите и понимаете?

Позже он восклицал:

— Как я только справлялся с вами?

Забавная история была в «Жучке». Мы снимаем мой приезд. В поезде военный на прощание читает мне стихи. Я выхожу, поезд отходит, и меня встречает муж моей сестры на пролетке.

Мы должны были в пять утра быть у этого поезда. Я стою, делаю шаг, и поезд проходит, а остальное доснимается у другого, стоящего вагона, и делается монтаж.

Мы приезжаем на станцию в двенадцать часов ночи, меня гримируют, ставится аппаратура, все готовятся, чтобы на рассвете снять поезд. Он пройдет, и все. Ради этого мгновения мы мерзнем всю ночь.

Холодно, уже осень, озноб. Всем хочется спать, все ворчат, все недовольны. Стоит партикабель, на нем камера, оператор, механик. Репетируем. Я должна сойти с поезда, и когда сделаю несколько шагов, режиссер скажет: «Стойте!» И вот все готово. Идет состав. Воинов командует: «Мотор!» Я делаю два шага, он говорит: «Стойте!» И в это время механик выключает камеру! Он слово «Стойте!» с утреннего недосыпа понял как команду «Стоп». Был шум, там, но поезд ушел.

Все уезжают расстроенные — столько потратили сил и времени. Днем съемка в деревне. На следующую ночь опять готовимся. Опять не спим, опять меня гримируют. Начинается съемка, и после слова «Стойте!» механик опять выключает камеру! И разъяренный Константин Наумович кусает его за ногу! Это было что-то немыслимое, но все его поняли.

Из картины в картину одни и те же люди хотели с ним работать.

Воинов снимал «Дачу» по своему сценарию. Дачники — это особые люди. Керосин привезли, навоз ли, песок — все срываются с места.

В фильме потрясающе играют Гурченко, Шагалова, Евстигнеев, Папанов, Лучко, Вокач.

Мне он предложил на выбор две роли, я, к сожалению, t выбрала главную. Есть женщины с неуемной энергией, они все время в работе, они постоянно говорят, непрерывно бегут. Константин Наумович списал, по — моему, эту героиню с меня. У нее такой халатик, такая причесочка, и она постоянно в движении. Я ни разу не прошла пешком. Я бегу за водой, бегу обратно, что-то спрашиваю, бегу сюда, бегу туда, непрестанно говорю. И все время хочу развлекать мужа. Я решаю вывести его на прогулку и то и дело спрашиваю:

— Тебе хорошо? Тебе хорошо? Ты отдыхаешь?

Моя героиня то развязывает, то завязывает мужу какие-то тесемочки, чем-то его укутывает. Она сделала ему шалаш, она его обдувает, она перед ним поет. Такая заботливая жена, что ее хочется удушить.

Мне было очень трудно, потому что я не успевала отдышаться. Моя любовь к мужу выражалась в этом беге, в желании во всем ему угодить.

— Тебе хорошо? Тебе хорошо? — Она бегает по полю и поет.

— Что вы будете петь? — спрашивает меня Воинов.

— Я не знаю.

— Пойте: «Я ехала домой».

Я этого романса не знала, а мне нужно было уже послезавтра сниматься. Что делать? Я езжу по всей Москве, нахожу пластинку Волшаниновой, которая поет этот романс, покупаю проигрыватель самый дешевый, приношу домой и целый день пою: «Я ехала домой…» Наверное, мои соседи сошли с ума.

Вечером приходит домой Рапопорт. У него идеальный слух, он мне говорит:

— Ты неправильно поешь:

Я ехала домой, двурогая луна Светила в окна тусклого вагона.

А я не туда попадала и никак не могла правильно спеть. Он ел суп и все время меня поправлял: «тусклого вагона». Вот уже второй день пластинка крутится, мне кажется, что я пою правильно, а на самом деле — нет.

Но поскольку Воинов хотел, чтобы песня звучала «вчистую», а не под фонограмму, я пою на съемке и все время вру. Константин Наумович — у него тоже идеальный слух — начинает раздражаться:

— Вы слышите: «ту — склого вагона»?

Безрезультатно. Он видит, что съемка срывается, что этобрак, надо будет озвучивать. И вдруг бросает ассистенту:

— Найдите козу!

Нашли козу, вбили кол, в кадре стоит коза, а я иду и пою: «Я ехала домой!!!»

И когда я пела это проклятое «ту — склого», он вставил звук «ме — ме». Коза, мол, заблеяла!

А до того все удивлялись:

— Зачем ему коза понадобилась?

Воинов часто и подолгу замещал Данелию, Алова и Наумова в объединениях на «Мосфильме», которыми они руководили, и часто помогал режиссерам, снимавшим свои фильмы, если они не справлялись с работой. Сидел в монтажной, исправлял картину, и она в конце концов приобретала пристойный вид. Но Воинов не ехал в Госкино, он посылал туда того режиссера, который не справился. Он не вставлял себя в титры, как некоторые другие, которые помогали неудачникам и за это брали деньги.

— Я получаю зарплату, и моя обязанность помогать, — говорил Воинов.

Вообще он был скромным человеком. Помню его слова:

— Я не умею говорить с начальством. Я делаюсь каким-то дураком, начинаю улыбаться, заискивать. И если я прихожу к начальству, то чаще всего только во вред себе.

У него была в детстве француженка, которая его воспитала. Он знал французский. Он умел творить, но не умел ни устроить, ни достать, ни получить квартиру, ни добиться звания, даже костюма не мог себе купить. И все тридцать семь лет я это знала и помогала ему телефон выхлопотать, квартиру поменять, оформить документы на получение категории или заполнить анкету для поездки за рубеж. Я все время напоминала:

— Обратите внимание на Воинова.

Конечно, как каждый актер, художник, он был достаточно честолюбив. Тяжело переживал несправедливость. Но он был так незаласкан, так мало получал внимания от руководства!

Воинова очень любил Гайдай, я знаю. Его любили друзья, товарищи. А вот компании собутыльников у него не было, даже когда он пил.

У него был очень сложный дом. Ольга Владимировна, его жена, не умела или не любила принимать друзей. Я не в осуждение, но так было. А Воинову нужна была своя среда, как каждому человеку, особенно художнику. И когда он вырывался из дома (я могла порой это организовать), он делался остроумным, веселым, он так любил шутить.

Однажды мы с оператором Игорем Беком, который снимал обо мне картину «Монолог перед камерой», и монтажером Еленой Клименко собрали в день рождения Константина Наумовича (мы знали, что уйти из дома он не сможет) членов съемочной группы, взяли тарелки с вилками, вино, еду и приехали к нему. Он удивился, обрадовался, жена растерялась — не привыкла. Мы накрыли стол, сели, подняли бокалы за его здоровье. Какой он был счастливый! Как мало ему было надо!..

Последний год, когда он был болен, он звонил мне каждые полчаса (или я ему). Он часто кричал, ссорился, бросал трубку. Я привыкла, что он пошумит, а через три минуты звонит как ни в чем не бывало. Это было нормально. А вот если не шумит, это был плохой признак. Значит, он заболел или что-то с ним случилось.

Я каждый день знала, какая у него температура, как у него работал желудок, что у него болит, кто звонил, — я все знала, все пропускалось через меня, как через фильтр.

К моему 70–летию он сделал картину. Ермаш, наш бывший министр, разрешил — я ходила к нему с этой просьбой. Он согласился на две части, так как именно такой метраж отпустили на юбилей Бориса Андреева и Николая Крючкова. Константин Наумович сначала делать эту картину отказался, заявил, что не умеет снимать юбилейные фильмы. Я была в отчаянии, пришла к Сизову, замечательному человеку, генеральному директору «Мосфильма», и сказала:

— Николай Трофимович, Воинов отказывается. Что делать?

Он вызвал Константина Наумовича:

— Ты что валяешь дурака? Кто знает ее лучше, чем ты? Кто? Я приказываю тебе сделать этот фильм.

И тот подчинился и, на мой взгляд, сделал замечательную картину. Я попросила, чтобы никто обо мне не рассказывал — решила рассказать про свою жизнь сама. Но мы сделали вместо двух частей три, за те же деньги. Можно было бы сделать и пять, потому что мне было о чем рассказать, но нам не разрешили.

Потом Воинов делал мой юбилейный вечер в Доме кино. Это был потрясающий, грандиозный юбилей. Толя Кузнецов снимал его, получил для этого коробку редчайшей тогда пленки «Кодак» — 300 метров! В то время это было очень трудно. Но Кузнецов потратил пленку зря — на поздравления делегаций, а когда нужно было снять мое заключительное слово, она, увы, кончилась!

А после этого моего выступления публика встала и разразилась овацией. Аплодисменты продолжались бесконечно долго. Воинов не выдержал, подошел к сцене и стал мне твердить:

— Уходи со сцены! Уходи со сцены!!!

Но публика не отпускала меня. Тогда он подошел к рампе еще ближе и попытался руководить мною:

— Уходи! Почему ты не чувствуешь, что пора уйти со сцены?

А сам потом с восторгом говорил, как я выступала, и сказал, что я была гениальна. Он употребил именно это слово, хотя никогда прежде не говорил его мне.

Долгое прощание

Воинову нужна была жена, которая занималась бы только им. Я думаю, если бы мы в молодости с ним встретились и поженились, то не сумели бы долго быть вместе, потому что у нас совершенно разные характеры. Он личность, и я личность. А ему нужен был человек подчиняющийся, ему нужна была такая жена, как покойная Нина Скуйбина у Рязанова, как некоторые писательские жены.

Ну вот мы и возвращаемся к тому моменту, когда дома он объявил, что любит меня и уходит. Была страшная трагедия — дочка и жена рыдали. Я приходила в комнату в коммунальной квартире, которую он снимал.

Адреса менялись: то Комсомольская площадь, то Патриаршие пруды. А он плохой хозяин, не умеет готовить, не умеет жить один. Раньше у них была домашняя работница, в детстве всегда о нем кто-то заботился, он не был приспособлен к одинокой, холостяцкой жизни. А тут он взял чемодан и пришел в коммуналку, а я сказала, что не могу уйти от Рапопорта. С точки зрения Воинова, это было предательством. Он не способен был понять, почему я не оставила мужа: значит, я не по — настоящему люблю. Он считал, что, любя, все можно пережить, перебороть все трудности, а я его предала. Я уезжала в экспедиции, за границу. А он хотел, чтобы я не оставляла его ни на день. Я любила его, но для меня съемки или путешествие за границу тоже были важны.

И он оставался в одиночестве. Я не разделила его любовь. Я металась, бегала, таскала ему какие-то обеды, а он в это время страдал, потому что оставил маленькую дочку, которую любил и которая обожала его, оставил Николаеву, к которой он привык. Все — хорошие люди, никто не устраивал скандалов, не писал, как тогда было принято, в вышестоящие инстанции, каждый страдал в одиночку.

Я металась, потому что любила его, но одновременно мне надо было создать покой Рапопорту. Я вся покрылась паутиной лжи, я изощрялась, я так врала! Когда я уходила к Воинову, я врала, что я на озвучании, а Воинову говорила, что еду на концерты, а сама по путевке отправлялась за рубеж. У меня часто не сходились концы с концами, я так устала от этого вранья, что мне уже ничего не хотелось. Счастья не было, было какое-то отчаяние, меня как в тину засасывало. Рапопорт всегда был дома, ждал меня.

Я не могла с Воиновым никуда пойти: ни в театр, ни в Дом кино, ни на концерт, потому что все увидят, а наш роман был в секрете. И я нигде не бывала, перестала слушать музыку, ходить в театры. Я занималась только ложью. И любовь, и радость просто стирались. Только отчаяние, только бесконечные объяснения.

Воинов провожал меня до дома и требовал:

— Вот пойди сейчас и скажи, что ты уходишь, что я сейчас здесь!

А когда я говорила, что не могу этого сделать, что это убьет Рапопорта, он мне не верил. Думаю, я не оригинальна, таких историй много и в жизни, и в романах. Во всяком случае, лучезарного счастья любви у нас не было. Я же просто хотела жить нормальной семейной жизнью, готовить обед, создавать уют.

Как-то я уехала за границу. Воинов остался один в коммуналке, жутко страдал, злился, ни с кем не общался. И снова запил.

Ах, как чудовищны, как безобразны были эти запои! Я не могу их описать. Да и зачем? Многие женщины, к несчастью, знают, что это такое, а те, кто не знает, и слава Богу! Страшное это знание…

Хозяйка позвонила Николаевой и сказала:

— Заберите его, мы больше не можем терпеть.

И его забрали. Когда я приехала, он был уже дома. Я себя поймала на том, что где-то даже рада, что он дома, что он не брошен. Но Воинов до самой смерти думал, что я его предала. Может, и предала, но Рапопорт прожил, слава Богу, еще тринадцать лет, а не два года, как уверяли врачи. Я делала все, чтобы продлить ему жизнь. Жила в больнице семь месяцев, он при мне угасал.

Он никого не хотел видеть, даже свою родную сестру, никого к себе не пускал. Только Герасимов иногда к нему прорывался. От Рапопорта остался один скелет и огромные голубые глаза. У меня почему-то нет чувства вины перед ним. Я считаю, что свою вину я искупила. Он все равно меня любил, глубоко и сильно, не каждый это умеет. Но я ему доставила, безусловно, много страданий. Любой другой давно послал бы меня к черту, а он терпел, потому что любил. Я даже хотела, чтобы он в кого-нибудь влюбился. В припадке ревности он мне как-то сказал:

— У меня тоже есть молодая, красивая, даже красивее тебя.

Если бы это было так, он бы этого не говорил. Но в общественном мнении он был святой, а я дрянь.

Правду говорят: из двух любящих счастливее тот, кто любит. Тот, кого любят, менее счастлив.

Итак, я осталась одна… Но… Ничего не изменилось. Константин Наумович не спешил ко мне перебираться. Он считал меня предательницей, не мог простить мне, что я тогда, семнадцать лет назад, не собрала свои чемоданы и не отправилась вслед за ним в тесную коммуналку. В болезнь Рапопорта он никогда не верил, считал, что это моя очередная уловка, чтобы оправдать свою измену. Да и страшно ему было вновь повторить то, что принесло столько страданий ему, его семье. А я ни на чем не настаивала. Я быстро привыкла к своему положению, независимость мне даже понравилась, я была рада, что мне не нужно больше врать. К тому же меня очень смущало, к чему лукавить, его пьянство. Мы говорили с ним двадцать раз на день по телефону, регулярно встречались, но у каждого была своя жизнь.

Когда мы снимали «Рудина», он плохо себя почувствовал. В загородной поликлинике сделали анализ крови и обнаружили лейкоз. Возраст у него был средний, процесс здесь идет медленно. Если бы он был молодой, сгорел бы сразу. Конечно, я скрыла от Константина Наумовича врачебное заключение. Говорила все, что угодно, только не это. Но ведь надо же что-то делать! Узнаю, что лучшие врачи — в Институте крови. Еду туда, там есть разные направления лечения. Какое выбрать?

Я отправилась в Болгарию к ясновидящей Ванге. Ванга жила не в городе, а как бы на даче. Это такой поселок из трех домов, рядом горячие источники. У нее два садовника, они же охранники, сестра Люба, которая раньше была парикмахером, а теперь стала помогать ей, за ней ухаживать.

Ванга долго меня не принимала: поднялось давление. Но я все-таки дождалась. И вот мы — я, моя болгарская подруга Савка, актриса Невена Коканова, которая нас и привезла на своей машине, — в доме у Ванги, ждем ее. Она входит в скромненьком платочке, в кофте, с вязаньем в руках. И они между собой разговаривают. Я не понимаю, о чем они говорят, уже потом узнала, что о каких-то цветах.

Ванга поначалу меня не замечала, оказалось, из-за женщины, стоявшей за изгородью. Это из-за нее у Ванги поднялось давление. Женщина рвалась, плакала, но ее не пускали. Ванга знала ее судьбу. Два года эта женщина искала маленькую дочь. В отчаянии приехала к Ванге, надеялась, что та ей поможет. Ванга в конце концов позвала эту женщину, сказала, что ее дочь находится в лесу, мертвая, в канаве, в овраге, рядом— мертвая корова и что увезла ее туда сестра этой женщины, шизофреничка. И все, что она сказала, действительно было так. Сестра украла племянницу, завела ее в лес и там бросила.

Наконец Ванга как бы начала разговор со мной. Мы условились, что Невена Коканова будет записывать, а Савка — мне переводить. Я Ванге сделала подарки. Она собирала кукол и мыло, у нее была целая коллекция, которую я немного пополнила. Какое совпадение, что у меня и у Ванги одни и те же увлечения — куклы и мыло. Потом она называла мою племянницу Марину, сестру Милу. И наконец Владимира. Говорит, он из Питера, с матерью, а имени матери назвать не может. Вероятно, потому, что ее звали Берта, она не знала этого имени. Владимиру, говорит, теперь хорошо, ему не больно.

Я все жду. Наконец она сказала: «Константин. Он очень тяжело болен».

Ванга не лечила, но называла имя врача, который может помочь, в любой стране мира. Она сказала, что есть врач во Франции, есть и у нас в Союзе, его зовут Андрей, надо его искать, он может помочь.

Когда я вернулась в Москву, стала судорожно искать доктора по имени Андрей. В результате мне назвали Андрея Ивановича Воробьева, гематолога, любимого ученика знаменитого академика Кассирского, у которого была кафедра на базе второй больницы МПС. Воробьев его заменил. У него тоже кафедра, кабинет, довольно большое отделение. С ним работала потрясающая женщина, умница, великолепный врач Марина Давыдовна Бриллиант. Они писали вдвоем книги по гематологии.

Я, естественно, нахожу Воробьева, знакомлюсь, налаживаю связь, читаю медицинскую литературу. Я не понимаю каких-то вещей, но дружу с Мариной Давыдовной, которая мне все объясняет. К сожалению, Бриллиант, правая рука Андрея Ивановича, умерла. Для нас это была большая потеря. Она спасала людей, знала все достижения в своей области, занималась переводами, докладами, кафедрой. Я слушала ее лекции.

Воинова стали лечить. Собственно, лечить нельзя, можно только продлевать жизнь. Постепенно он догадался, что с ним. Он все понимал, но, увы, не понимали окружающие. Есть целый ряд вещей, от которых его можно было оградить: от нечуткости, неблагодарности, бестактности. Ему более чем когда-либо нужны были положительные эмоции, чистый воздух, хорошее питание. И как-то так сложилось, что все это я взяла на себя.

Я приезжала к нему домой с горячим обедом, кормила его с ложечки, видела под кроватью толстый слой пыли (дом был неухоженный, неприбранный) и спрашивала разрешения у Николаевой, можно ли мне помыть полы. Ольга Владимировна милостивым кивком головы позволяла. Она была Актриса, а я… Я, засучив рукава, орудовала веником и шваброй, драила раковину и ванну. Украдкой стирала его рубашки (украдкой, потому что он не позволял, кричал, сердился: «Я сам, я сам»), А я видела, как ужасно он это делал: помнет, помнет их в тазике, кое-как прополощет и повесит. Оттого-то они у него никогда не выглядели свежими. (Рапопорт-то все отвозил на машине в «Снежинку», привозил оттуда кипенно — белые, идеально выглаженные рубашки и менял их ежедневно). Я торопилась уйти до прихода Аленки — она меня ненавидела.

В следующий раз я мыла окна и застекленную лоджию, иначе они портили чудесный вид из окна.

Их квартирка на Пудовкина была маленькой, тесной. Чтобы переселить Константина Наумовича, я специально вошла в жилищную комиссию «Мосфильма» и вскоре добилась, чтобы он получил новую — большую и просторную. Правда, и в этой квартире обнаружились недостатки. Дом построили в бывшем овраге, и чтобы добраться до гаража или автобусной остановки Константину Наумовичу приходилось подниматься по длинной лестнице. Представьте себе, я во второй раз сумела получить для него новое жилье. На этот раз, кажется, в нем уже не было дефектов.

Может быть, кому-то это покажется смешным, но помогать приходилось не только Константину Наумовичу, но и его супруге.

Я узнала, что Николаеву уволили из театра Ермоловой, где она проработала всю жизнь. Я отправилась к Владимиру Андрееву, главному режиссеру. Он сказал, что Николаева как актриса его не устраивает и, кроме того, у него нет лишней штатной единицы. И я снова пошла хлопотать, на этот раз к начальнику управления театрами Жирову, и раздобыла у него эту самую единицу. Вот тогда она мне впервые сказала «спасибо». А с Жировым и его семьей с той поры дружу по сей день.

Николаева с врачами не умела разговаривать. Дочка, когда ему делали операции (Воинов страдал не только лейкозом. Ему сделали еще две операции по поводу других болезней), сидела со мной рядом и говорила, что я ей — родная. Но когда все было в порядке, она меня ненавидела и ничего не могла с собой поделать. Она безумно ревновала отца ко мне.

Все его друзья понимали, что, если бы не я, его бы давно не было. Это сказали даже врачи.

Когда его положили в реанимацию, я находилась рядом, в кабинете врача, металась там, как затравленный зверь. В реанимации у Константина Наумовича вдруг открылось кровотечение. В больнице нет ни крови, ни плазмы. У меня дежурит машина. Я сажусь, мчусь в другую больницу, там врач, с которым я созвонилась, умоляю:

— Спасите!

И вот я везу плазму. И Воинова спасли!

В последние годы усилилось его чувство одиночества. Я не хочу никого осуждать, не имею права, но, наверное, если бы у него был другой дом, куда приходили бы друзья, ему не было бы так одиноко. Чтобы он бывал за городом, я взяла участок на «Мосфильме». Никогда не любила дачи, садовые участки, но тут сказала:

— Через месяц там будет дом или не будет ничего.

И через месяц дом был. Я в воинской части выступала, мне подарили все необходимые материалы. Я радовалась, что Воинов опять почувствовал себя диктатором. Он командовал:

— Здесь будет терраса, здесь — крыльцо!

Я дала ему возможность руководить, я прощала ему все, только бы он жил! Под конец он бросил пить.

Для меня нет большего горя, чем пьющие люди. Если поставить десять женщин в ряд, я сразу определю, у кого муж алкоголик, точно и безошибочно. Я вижу эти обреченные, страдающие глаза, это выражение лица.

Когда мы жили на даче, я слышала через стенку, как Воинов стонет. По утрам у него всегда было плохое настроение.

Он как-то потерялся, как потерялись многие талантливые художники в наше время. Мне было его очень жаль, потому что он так до конца и не реализовался. Он мог бы еще поставить много фильмов, но не умел доставать деньги, очень скромно жил на свою пенсию.

В последнее время он не мог читать. Для него это было катастрофой. Тяжело он переживал и отъезд за границу Владимира Войновича, с которым был духовно близок. Их дружба началась еще тогда, когда Войнович не имел широкой популярности. Позже рукопись своего романа о Чонкине Войнович был вынужден прятать у меня дома. Ходить к нему в гости, в квартиру у метро «Аэропорт», становилось небезопасным, и, когда мы с Константином Наумовичем шли туда, я, член партии, — в отличие от Воинова — каждый раз пугливо оглядывалась, не следят ли за нами.

Владимир Войнович — человек очень смелый. Несмотря на угрозу изгнания, нависшую над ним, он открыто отстаивал свои взгляды. Его выдворение за границу Константин Наумович переживал как личное горе. Для меня отъезд Войновичей тоже тяжело лег на сердце. Мне не хватало их в жизни. Володя и Ира были мне дороги своей жизненной позицией. Они умели дружить, быть верными и добрыми, щедрыми душой. Как хорошо, что они вернулись!

Тяжелым ударом была для Константина Наумовича смерть Леонида Лиходеева. Они были близкими друзьями. Лиходеев — не только блистательный фельетонист, но и превосходный писатель. К сожалению, большинство своих романов он писал «в стол». Без Леонида Израилевича Воинов как бы осиротел, замкнулся.

Время от времени я водила его на прием к Воробьеву. Они вцеплялись друг в друга и начинали спорить о политике, об искусстве. А я все время думала, когда же Воробьев будет его лечить. Мне казалось: на лечение уходило десять процентов времени, а на споры, на рассуждения — все девяносто. На самом деле лечение шло постоянно, и Константин Наумович после каждой встречи с Воробьевым уходил от него просветленным. А в августе 1995–го он слег. Врачи сказали: «Ангина!» Его лечили от ангины, а это оказался дифтерит. Он проболел весь август.

А тут — фестиваль «Киношок», в конкурсе которого участвовала картина «Приют комедиантов». В ней мы оба играли главные роли. Фильм этот очень трудно снимался — у нас с режиссером были разные взгляды на сценарий, но все-таки говорят, что наши роли получились. И даже ведущие критики хвалили.

Константин Наумович собрал все силы и с разрешения врачей, поскольку я была рядом, поехал на фестиваль. Там он чаще всего лежал, скрывал, что плохо себя чувствует. На публике улыбался. Он завоевал всеобщую симпатию. Люди к нему относились так, будто что-то предчувствовали. И когда после просмотра нашей картины мы пришли ужинать, члены жюри ему зааплодировали. Он был такой счастливый и смущенно сказал:

— Вам не положено выражать восторг.

Когда он сел за стол рядом со мной, я поняла, как мало бывает нужно человеку для счастья. Он был счастлив. Потом пошли разговоры о том, что ему дадут премию за лучшую мужскую роль, и я чувствовала (хоть он и не говорил об этом из самолюбия), что он надеется.

Шел фестиваль со всеми его просмотрами, мероприятиями, поездками. Воинов не мог ездить на экскурсии, сидел в тенечке на лавочке лицом к морю, и я издали видела, как он смотрел в одну точку, глубоко задумавшись. Я понимала по его фигуре, по его позе, что мысли у него мрачные. Подходила, желая его развлечь, спрашивала:

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

Приходили к нему врачи, потому что он очень плохо себя чувствовал, голос делался все тише и тише, хрипел, звука почти не было. Настал день закрытия, и он ничего не получил. Он держался, не показывал виду. Мне кажется, если бы члены жюри знали его состояние, то человеческая доброта перевесила бы. Они пошли бы на компромисс, тем более что работа у него была прекрасная. Я досадовала, но подбадривала его.

Потом был прощальный вечер. Светила луна, звездное черное небо, море, тихий прибой. На площадке санатория, где мы находились, накрыты столы. И вдруг на сцену выходят и объявляют, что Константину Наумовичу присужден приз прессы, дали какую-то вазочку.

Он, преодолевая свое состояние, улыбался. Сейчас я вспоминаю это как его прощание. Актриса Терентьева пригласила его танцевать, потом еще кто-то— пять женщин с ним танцевали. И все смотрели, как Константин Наумович вальсирует, как обаятельно движется, потому что он был замечательный танцор.

На следующий день он улетел в Москву. Я, к сожалению, должна была на несколько дней остаться. Когда я его проводила, на меня напала тоска невероятного предчувствия. У меня в записной книжечке 16 сентября так и написано: «Какая жуткая тоска на сердце». Я не выдержала и улетела домой.

Когда я увидела Воинова, он еле говорил, задыхался — что-то было с сердцем. Его отвезли в Центральный институт гематологии к Воробьеву.

Мы никогда не верим, что приближается трагедия, наступает горе… Я не представляла, что это может случиться. Флегматичный доктор все время говорил:

— Ему не хуже, ему же не хуже.

А я видела, что хуже. Он задыхался и все просил меня:

— Помоги мне.

Он хотел пойти 4 ноября на премьеру нашего фильма в Киноцентр.

— Я очень похудел? — спрашивал он.

А я ему отвечала:

— Ничего, наденешь толстый свитер под костюм, и будет незаметно.

Он взял зеркало, посмотрел на себя и сказал:

— Но у меня же провалились щеки, я очень худой.

Я говорю:

— Со сцены не видно.

Он верил за два дня до смерти, что еще сможет встать, но 30 октября в 8 часов утра у него остановилось сердце. А накануне вечером он позвонил:

— Я прошу тебя приехать.

— Я боюсь, поздно, темно, я не могу.

— Почему? — закричал он и бросил трубку.

Это было ужасно. Я стала метаться, одеваться. За окном хлестал дождь. Страшно, ехать далеко.

Снова дозваниваюсь в больницу. Подошла его дочь:

— Оставьте нас в покое. — И швырнула трубку.

Когда он умер, с ним была только сиделка. Если бы около него дежурил врач! Это меня так мучает, я чувствую себя виноватой: почему я не поехала? Может быть, он что-то хотел мне сказать? Он, наверное, понимал, что умирает… Он, наверное, чувствовал…

…А вы знаете, я даже на похоронах была ни вдова, ни мужняя жена. Я не хотела, чтобы его сжигали, но кто меня спрашивал? Я выхлопотала место на Кунцевском кладбище, но при этом попросила руководство Союза кинематографистов сделать так, чтобы, не дай Бог, семья не узнала о моих хлопотах.

Наконец зимой отправляюсь с подругами на Костину могилку. Холодный ветреный день. Целый час мы ее ищем — безрезультатно. Обращаемся в контору — снова неудача. Тогда мы разделились — я налево, подруги — направо. Бреду мимо запорошенного снегом холмика и вдруг слышу: «Лида!» Оборачиваюсь— никого. В этот момент солнечный луч блеснул в снегу. И я увидела Костины глаза. Это он меня позвал! Я закричала: «Костя!» — и бросилась к холмику. Разгребла снег руками — оказалось, это его могилка. Прекрасный памятник — просто глыба и надпись: «Константин Воинов». Я часто здесь бываю.

Каждый испытывает боль, потеряв близкого человека. Константин Наумович — моя жизнь, мое творчество. Он сделал меня актрисой, если считать, что я актриса. Я знала, что была ему нужна.

Мы были вместе тридцать семь лет. Я осиротела…

Жизнь моя — кинематограф

Всегда считала и считаю до сих пор, что я прежде всего — актриса. Отними у меня мою профессию, и меня нет. И замечательная актерская школа — это главное, так меня учил Таиров. Все остальное, при всем моем легкомыслии, влюбчивости, отзывчивости на общественные нужды, второстепенно.

Если у меня завтра съемка, я уже себе не принадлежу. Вечером я лягу спать в 10 часов, сделаю себе косметическую маску, и меня все время будет сверлить мысль, что я должна быть готовой к роли.

Во время войны, когда были налеты и я бежала в бомбоубежище, я ставила там раскладушку и ложилась спать, потому что если не высплюсь, то буду плохо играть.

И когда у меня лицо еще было гладкое, розовое и без морщин, и когда они появились и возраст стал чувствоваться, я занималась косметикой — делала массаж, маски. Единственное, на что не решилась, — это пластическая операция. Я все оттягивала, оттягивала, а потом это стало уже ни к чему.

Воинов, как-то выступая по телевидению, говорил о моей дисциплинированности, организованности, готовности преодолеть трудности. У меня не бывает «я не могу» или «я устала». И Воинов хорошо знал это. На первой же картине во время съемок одной сцены он предложил мне петь и плясать, я об этом уже рассказывала. И я пела и плясала до тех пор, пока не потеряла сознание. Я все терпела и стеснялась сказать: «Не могу!» Это и есть дисциплина.

«Дачу» мы снимали в поле, где была скошена рожь, а я по нему бегала. И вот эти иглы, эти стебли вонзались в ступни (у меня были открытые сандалии). Кровь сочилась, но я продолжала бегать, а было, между прочим, плюс тридцать градусов. Стояло то жаркое лето, когда все горело.

Вообще травм кинематограф приносит много. У меня вывихнуто плечо, выскочило предплечье, хронический бронхит, потому что лето часто снимают, когда чуть ли не падает снег. Вот в «Заблудшем» — я одного ребенка веду, другого несу. Деревья в кадре уже облетели, к ним приделывали искусственные листочки. Иногда шел мелкий снег, но трава зеленая еще осталась. Разметали снег метлами. А я в горку поднимаюсь с этими детьми (это был финал картины). Дул страшный ветер, вся группа мерзла в ватниках или в пальто. Я была в куртке, а когда раздавалась команда «Мотор», оставалась в тоненькой кофточке и рваных сапогах — лето ведь по сценарию.

Я тринадцать раз болела воспалением легких, иногда кашляю по три месяца. Это все результат съемок.

Невольно вспоминаю Виктора Авдюшко. Хороший был актер. Он на Дальнем Востоке должен был сниматься на фоне военных кораблей, которые вот — вот могли надолго уйти, и съемочная группа тогда не выполнила бы план. Группа приходила к Авдюшко и умоляла, чтобы он, больной, работал. И он в шинели с автоматом через плечо, с воспалением легких влезал в ледяную воду. Сняли два дубля, и у него образовался гнойный плеврит. Через семь месяцев он умер.

Вскоре издали закон об охране труда актеров. И начались другие крайности. Например, в той же «Даче» через крышу засовывали печку, и дача разваливалась. Мне очень нравилась эта сцена. Но директор не разрешил мне влезать на самый верх, он «защищал мою жизнь». А до этого сколько актеров погибло! И все это ради искусства.

Все знают: театр и кинематограф — творчество коллективное. Актерская профессия начинается с письменного стола драматурга, писателя или сценариста. Это естественно. Но в кино актер более зависим, чем в театре. Если в театре идет полугодовая или годовая репетиция, зачастую уже в новых декорациях, у актера есть время на поиск, то в кино на подготовку роли очень мало времени. Бывают случаи — сегодня приглашают актера, а завтра уже съемка.

Нередко сначала снимают финал, меня убивают, а потом я появляюсь на свет в начале картины. Какая должна быть готовность актера, какой высокий уровень профессионализма, какая проработанность художественного образа, который он создает! Надо знать, что «до», что «после», и мысленно все прожить.

Зависимостей у киноактера масса: физическая, психологическая, зависимость от погоды, от бытовых условий, от своих болезней и болезней других актеров. Есть и зависимость от атмосферы, которая возникает на съемке, от дисциплины, от режиссера. На съемках играют несколько дублей подряд, а может быть и остановка. Иногда по ходу съемок что-то меняется. И только в конце уже все решает монтаж отснятого материала.

Кстати, о монтаже. Есть режиссеры, которые снимают монтажно. Они картину видят заранее. Пырьев проповедовал теорию, что нужно не только написать, но вместе с оператором даже нарисовать все кадры. То есть заранее продумать крупный, средний план, мизансцены.

Но иногда режиссер снимает как Бог на душу положит, а потом у него ничего не склеивается. В одной из моих последних картин «Приют комедиантов» было именно так. Я видела, что режиссер снимает совершенно немонтажно. И монтажеру приходилось потеть — просто не соединялись куски.

А в моей первой картине я столкнулась совсем с другим отношением к монтажу. Режиссер Корш — Саблин, хороший профессионал, требовал, чтобы каждый новый план я начинала с конца предыдущего, как бы внахлест. Но сейчас это не принято. Я все-таки за чистоту монтажа. Когда героиня в эпизоде сначала в одной кофточке, а потом в другой, и это монтируется, и никто на это не обращает внимания — помоему, это элементарная небрежность. И для меня подобное неприемлемо.

Сколько профессий в кинематографе! Мы, актеры, от всего зависим и не в последнюю очередь — от оператора. Для меня это очень болезненная тема. Я работала с таким оператором, как Михаил Кириллов, очень талантливым, который снял много картин на студии Горького у Лукова. Он очень долго ставил свет, часами, иногда целую смену. Перед камерой стояла сетка, потом зеркало, прикреплялся кусочек ваты, для того чтобы она давала тень мне на подбородок, ставились какие-то фанерки, которые мне затемняли низ лица и высвечивались одни глаза. Шла огромная работа со светом: Кириллов лепил портрет, строил кадр. Можно было сидеть, стоять, сходить с ума от усталости — он работал, дублеры его не интересовали. Свет ставился только на актера. Необходимо было огромное терпение, чтобы все это выдержать, к тому же его требовательность мешала игре. Чуть сдвинусь в кадре, выйду из этих теней и бликов — он останавливает съемку. Нельзя поворачиваться, опускать голову, не было свободы мизансцены, свободы действия. Он сковывал актера.

У Урусевского были другие крайности. Мне не нравится его стиль. Одно время им были многие увлечены. «Летят журавли» — прекрасная картина, я ничего не говорю, там отличная операторская работа, но когда его стиль стал тиражироваться, появился термин «урусевщина»… Меня волнует лицо, я хочу видеть переживания человека, его глаза, мимику. Об этом в последнее время вообще забыли.

Урусевский применял короткофокусный объектив, когда все, что ближе к камере, выдвигается вперед и лицо деформируется. Может, эмоционально это и воздействует, но когда высвечен один лишь кусочек уха или носа, иногда думаешь: зачем? Конечно, он был хороший художник и своим решением многого добивался. Но я признаю реалистическое искусство.

Когда-то прекрасно работал оператор Гелейн, он снимал Любовь Орлову. Я в свое время снималась у Луи Форестье в «Случае в вулкане». Луи тоже занимался актрисой, занимался ее портретом. Он создавал звезду, помогал ей быть красивой, элегантной.

А какие портреты делал Рапопорт! Я помню, как он переживал, что у Тамары Макаровой вскочил прыщик или появились морщинки. В фильме «Дочки — матери» он так снял героиню, что мы видим, как на ее шее пульсирует синяя жилка. И какое прекрасное при этом лицо!

Он работал со мной в «Деревенском детективе». Я таких своих портретов больше не видела! И вовсе не потому, что я получилась лучше, чем на самом деле.

Крупный план занимает особое место в кинематографе. Он акцентирует что-то важное, существенное. Это может быть и «молчаливый» план, но выразительный: человек просто думает. Мы обращаем внимание на него в общем рисунке и в общем решении той или иной сцены.

Я сейчас очень страдаю оттого, что действия картин, которые я смотрю, чаще всего почему-то происходят ночью или вечером. Мелькают какие-то силуэты, могут быть потрясающие эмоциональные кадры, но я все равно хочу приблизиться к человеку, увидеть его лицо, глаза, прочесть его мысли. А когда я вижу только силуэты, мне хочется зажечь свет. Зажечь и посмотреть, кто эти люди передо мной, о чем они думают, как говорят. Я этого не понимаю, не получаю ответа. Почему это кого-то увлекает? Может, потому, что мы в последнее время показываем только темную сторону нашей жизни — бомжей, убийства, жестокости? Жестокость в искусстве я просто исключаю, не могу участвовать в этом. С другой стороны, если жизнь показывается только в черном свете, может, действительно ее лучше снимать в темноте?

Раньше было модно показывать красивые облачка. На съемках в картинах Лукова мы могли ждать час, два, пока нужное облачко не придет в кадр. А сейчас вообще никто не обращает внимания на то, какое небо, нужны ли в кадре темные тучи или лучезарный небосвод. Теперь некогда стало ждать, ставить свет по 8—10 часов. Стиль нашего сегодняшнего кинематографа диктует сама жизнь, ее ритм.

Актер в кино зависит и от звукорежиссера. В театре этого нет. Там есть акустика, дикция и мое настроение, здесь же эта зависимость сильна. Я не раз уже говорила на страницах этой книги, что я категорически против озвучания. Во время съемок допускается небрежность — потом поправим, не договорил — потом договорим. При этом забывают об одном: актерская интонация неповторима. При озвучании теряется свежесть, первозданность.

Актер зависим и от художника, особенно от художника по костюмам. В театре на «Анжело» Виктора Гюго я встретилась с великим Тышлером. Иногда попадались прекрасные мастера и в кинематографе, например Яковлев. Но чаще художник по костюмам — просто тот, кто умеет шить современное платье. А ведь костюм помогает создать художественный образ!

У нас на «Мосфильме» была художница, с которой я работала в двух или трех картинах. Она ни разу не смогла найти костюм, соответствовавший характеру героини. И всегда у нее была одна отговорка: «Эту актрису нельзя испортить».

Но даже в картине о сегодняшней жизни совсем непросто подобрать костюм. Казалось бы, оденься посовременнее, и все. А вот и нет. Юлия Борисова одевается в одном стиле, Доронина в другом, Смирнова в третьем. Мы и в жизни выражаем каждая свое пристрастие, свой вкус, свою индивидуальность.

Взять хотя бы роль Нонны Павловны в «Жучке». Там работала прекрасный мастер, она мне помогла создать характер моей героини. Шляпка с бантиком, туго затянутая грудь, декольте, полы платья заходят одна за другую. Нонна Павловна вся обтянута, она хочет показать свои формы.

В «Моей любви» я была одета в роскошное белое платье, мне его шила одна из лучших художниц Ленинграда. Именно белое, именно блестящее, именно с кружевами. Я думаю, это, наверное, из-за магии «Большого вальса». Незаметно, исподволь зарубежные картины, которые просочились на наш экран, оказали на нас влияние, и нам, конечно, хотелось подражать им. Другое дело, что потом критики писали: «Откуда у заводской девчонки такие наряды?»

У меня сохранились два чемодана старых платьев, в которых я снималась. Проходят годы, я играю учительницу математики прошлых лет, лезу в свои кофры и нахожу там все, что нужно. На «Мосфильме» создан огромный склад современных и исторических костюмов. Сохранились наряды из «Войны и мира» и «Анны Карениной», костюмы 20–30–х годов. Раньше, когда подбирали одежду дореволюционных героев, ходили по домам, давали объявления в газетах, находили каких-то старушек со старинными накидками, пелеринами, кружевами. Я сама отыскала однажды бывшую певицу, которая когда-то выступала в Колонном зале вместе с Тамарой Церетели, и она отдала мне свое платье, меха, перья.

К сожалению, на съемочной площадке нередко случается, что костюмерша оденет тебя и уйдет в буфет или чешет языком где-нибудь. Один раз в фильме «Ссуда на брак» после команды «Стоп, камера» я обнаружила, что у меня спустилось плечо платья. Я возненавидела эту женщину, потому что она испортила дубль, пришлось все переснимать. Но такая халатность у нас почему-то ненаказуема. А ведь затрачены деньги, пленка, время и, в конце концов, вдохновение.

Когда приходишь в новый коллектив, многое зависит от того, какие у тебя установятся отношения, как тебя встретят — безразлично или радостно. И когда я прихожу в группу и слышу: «Ой, как мы рады, Лидия Николаевна, что вы у нас будете сниматься, а мы боялись, что будет Доронина. Она капризная, кричит, все швыряет. Мы ее боимся. Как хорошо, что вы у нас!» — я тоже довольна, благодарна.

Здесь же художница, ассистентка. Все такие любезные. Мне тепло, мне хорошо. На следующий день я прихожу, приношу угощение к чаю. Обычно актеры всегда раньше у костюмера пили чай. Это место было самым теплым, там можно было отдохнуть, чем-то поделиться. Как правило, старые мастерицы работают в кино десятки лет, они уже вместе с нами постарели, всех знают, все понимают.

А молодые костюмерши — не в кино, а при кино. Им бы скорее одеть, их не волнует, что воротничок грязный, тем более что я не капризная, промолчу. Может, Доронина права, когда требует? Ее все боятся, но зато она все имеет. А меня любят, но я чаще все делаю сама.

Когда мы включились в мировую кинематографическую жизнь, в Москве стали проводиться международные кинофестивали, потом фестивали стран Азии в Ташкенте. К нам приезжали ведущие мастера мира. Нас, актеров, распределяли по делегациям. Я сама выбирала или китайцев, или вьетнамцев.

Сейчас фестивалей стало много, очень много. Я думаю, это из-за развала кинопроката. Вместо него появились рынки под видом киносмотров.

Гильдия актеров сначала организовала кинофестиваль «Созвездие». Первый из них проходил в Калинине. Я была председателем отборочной комиссии, в течение месяца каждый день смотрела по две картины. Из шестидесяти надо было отобрать двадцать. Это довольно утомительное занятие. Что было главное? Актерские работы. Потому что это был актерский фестиваль.

Весь город подчинили этому празднеству. Так же, как когда-то в Москве все подчинялось Московскому фестивалю. Помню, тогда актеров везли в открытых машинах по улице Горького, народ их встречал так, как встречают теперь президентов. Живые коридоры людей, счастливых, радостных. Или вспомним День кино. Он становился огромным праздником. Народ любил артистов и открыто выражал свои чувства. Постепенно этот большой праздник измельчал, раскололся на мелкие празднички.

То же и с фестивалями. От «Созвездия», например, откололся «Киношок». Появились активисты, которые организовали кинопраздник в другом месте. Выбрали Анапу. Там работает очень хороший коллектив. Руководят им Сергей Новожилов и Ирина Шевчук. Оказалось, она не только прекрасная актриса, но и умный, талантливый организатор.

Помню свой первый приезд на «Киношок». Подъезжаем к санаторию, где должны были нас расселить. Ворота забиты досками, надпись: «Входа нет». Едем к другим воротам, там тоже забито. Ни одного человека! Автобусы стоят, жарко, все в шоке. Потом выяснилось, что этот шок был запланирован в духе фестиваля! И так каждый шаг был продуман, вплоть до того, что на открытии на нас пустили страшный дождь то ли с вертолета, то ли еще откуда. Все промокли до нитки. Первая пресс — конференция проходила в бассейне. Все, включая президента Мережко, сидели в воде. Было очень много смешного, много выдумки, много дурачеств, но главное все же было — просмотры и творческие дискуссии.

Мой друг Глеб Скороходов любит с полуупреком говорить мне, что я слишком часто бываю на светских тусовках (ну вот и я употребила это противное слово, видно, оно уже вошло в обиход). Сам он почти никуда не ходит («Зачем? Кому это надо! Я лучше поработаю или почитаю»).

А я вот действительно, как бы плохо себя ни чувствовала, стараюсь не пропускать заседания Детектив — клуба (мне здесь весело и уютно), юбилеи своих друзей и знаменитостей, ныне здравствующих и уже ушедших (а как же иначе?), интересные театральные премьеры (хотя, увы, здесь часто бывают и проколы), выступления в концертах перед зрителями (до сих пор люблю, да и заработок мне необходим).

Но есть и другая причина. Попробую в себе самой разобраться. Каждый такой поход — это почти всегда мини — спектакль, где я и автор пьесы, и режиссер, и гример, и костюмер, и, конечно же, исполнитель главной роли. Эту пьесу нельзя написать заранее — я только приблизительно знаю место, время действия и персонажей представления. Но какие они подадут реплики, какая будет обстановка в зале (вначале — одна реакция, в разгар веселья — иная, в конце — совсем другая).

Кроме того, зал не всегда зал — это может быть и Кремлевский Дворец, где мне вручали орден «За заслуги перед Отечеством», и тесный красный уголок, и небольшая квартирка друзей. Не имеет ни малейшего значения! Я актриса. Я должна удивить, ошеломить и порадовать зрителей, должна им понравиться, должна их очаровать и взволновать. Лучше, конечно, привести в восторг (не шучу!). Каждый раз все заново, я совершенно не знаю, удастся ли мне новая импровизация. Тем интереснее бросаться навстречу «стихии». Да и главное — я должна удивить сама себя, понравиться себе самой.

Ну вот, например. В Кремле, когда я получала орден, я вообще не собиралась выступать, но, увидев, как задорно, упруго, стремительно Путин вошел в зал, чтобы вручать награды, я сказала несколько слов о его сильной, молодой, чисто мужской походке, чем немало удивила президента (и себя!). А потом все каналы телевидения показали это мое выступление.

Или на моем юбилее (85 лет) в Детектив — клубе одна из участниц парада мод, устроенного в мою честь, неожиданно швырнула к моим ногам роскошную шубу. Ее примеру последовали и другие «демонстраторши». В результате у моих ног оказалось с десяток разнообразных манто. И вдруг я, сама не зная почему, легла на эти прекрасные меха, приняв чуть картинно — кокетливую позу. Зал взорвался аплодисментами. Владелец шуб побледнел и, едва я встала, поспешил их унести — мало ли что можно ожидать от этих актерок! Наверное, я действительно неплохо все сыграла.

Ведь это не придумаешь заранее, не срепетируешь. В этот момент я на пьедестале, спина сама собой распрямляется, я забываю о болезнях, о морщинах, которые в последнее время донимают меня все больше и больше (кто только их придумал, ненавижу! Раньше их не было, впрочем, раньше много чего не было). Я счастлива. Слышу комплименты, искренние слова признания и восхищения. Они меня радуют, но не усыпляют. Я сама всегда знаю — здесь надо бы другую мизансцену, а здесь — побольше паузу, здесь — усилить реплику. И самое главное — я ведь абсолютно искренне действую, по вдохновению, а не по холодному расчету, что не мешает мне потом трезво оценить сыгранную роль.

Мои мини — представления заменяют мне отсутствующие роли в спектаклях и фильмах. Не то чтобы мне их не предлагают, но эти роли кажутся мне такими неинтересными, ненужными.

А может, я сама стала другой? Прежде я не была такой разборчивой, считала, что актриса не должна быть в простое. Впрочем, тогда мне не предлагали играть противных, бессмысленных старух.

А в зрелом возрасте есть свои достоинства. Как я страдала прежде, слыша за спиной злобный, ненавистный шепот напарниц: «А этой что тут надо?» Где они теперь?.. «Иных уж нет, а те далече…» А теперь я вижу вокруг себя искренние, приветливые улыбки, слышу ласковые слова, чувствую нежность и доброту окружающих. Как это мне помогает!

И еще. Устроители юбилея в Доме кино вначале как-то кисло отреагировали на мое желание показать ролик с отрывками из моих любимых ролей, но все же согласились. И я ничуть о том не пожалела. Я смотрела и думала: а ведь хорошие роли, показать не стыдно. Добрые слова это хорошо, но главное — роли, и они остались, они живут. И теперь на большом экране они зазвучали по — другому. Мне особенно было приятно, когда люди в тот вечер подходили ко мне и говорили об этом. «Все-таки по делам судите их…»

И, конечно, я хорошо запомнила и даже горжусь и не стесняюсь повторить слова Гали Волчек, сказанные после моего юбилея.

И это не нескромно, потому что такие художники, как Волчек и Ефремов, — настоящие творцы, мастера великого русского театра.

— Вот у кого, — говорила она обо мне актерам «Современника», — нужно поучиться владению своей профессией, дару импровизации, умению сосуществовать с партнерами.

держать паузу и, разумеется, чувству юмора, чувству сцены и публики.

Жалко, я не могу передать свои знания и опыт другим. У меня никогда не было и нет учеников. Так уж сложилось…

Я закончила этот кусок текста и удовлетворенно прошлась по квартире. Кажется, получилось. Я сумела разумно, убедительно, доказательно объяснить, почему я не снимаюсь в кино. Теперь можно и кофе глотнуть. И вдруг у меня мучительно засосало под ложечкой. Я хочу, страстно хочу вновь услышать команду «Мотор» и вновь окунуться в бестолковую, но такую родную атмосферу съемок. Хочу так же горячо и реально, как когда-то хотела попробовать пресловутую ветчину. И, как сомнамбула, снимаю трубку и говорю Алле Суриковой: «Я согласна».

Я в санатории, пытаюсь учить роль. Когда-то я любила повторять: «Мне бы только текст запомнить, а уж сыграть- то я сыграю». Теперь не то. Память не та, силы не те. Условия съемки, между прочим, тоже иные. Сценарий мне не дали, название фильма не сказали, все идет под девизом: «Станиславского разводить не будем».

Наконец я на съемочной площадке. Группа встречает меня замечательно. Все высокие профессионалы. Работаем в Гурзуфе, в каком-то особняке. Я рано ложусь спать. Как и прежде: чтобы были свежие глаза, ясный взгляд, отдохнувшее лицо. Мои партнеры — молодые герои и еще одна очень смешная старушка, по роли — моя кузина.

Я жду начала репетиции, повторяю текст. Все знаю, начинаю говорить и замолкаю. Не могу произнести ни слова. Я в панике. Алла успокаивает меня по — доброму и уходит, наверное, из жалости. Возвращается и сокращает роль чуть ли не вдвое. От этого моя паника только усиливается. Я произношу текст, но думаю лишь о том, как я испугана и как я позорюсь. Я даже заикаться стала. Затем режиссер говорит, что нужна непредсказуемая реакция героини на известие о том, что дом продан. Я начинаю бормотать монолог Джульетты. Не пошло. И противным голосом запеваю: «Сердце, тебе не хочется покоя». Партнерша подхватывает. Слышу «Мотор». И одним дублем снимается весь мой кусок.

У меня такой камень на душе. Мне кажется, все видят мой позор, все поражены. Но внешне приветливо улыбаются. Артисты! Профессионалы! Все могут изобразить! Подхожу к режиссеру. Говорю, как плохо я сыграла, и слышу вежливый ответ: «Ну почему?» Хуже этого «ну почему» ничего не бывает. Значит, действительно плохо. Я ведь знаю, когда хорошо, чувствую. Заискивающе улыбаюсь и, как побитая собака, отправляюсь к себе в номер. Мне могли бы пойти навстречу, как когда-то шли навстречу Крючкову, Зубкову, Санаеву, ставили перед ними текст роли, и те так играли — под конец жизни у них совершенно пропала память.

А может, я все-таки на себя наговариваю?.. Алла ведь сказала на прощанье, что она довольна и все в порядке. Ох, это мое вечное самоедство… Не знаю, не знаю. Но после этой съемки мне присылают сценарий 2–серийного телефильма «Наследницы». Читаю сценарий— такая замечательная, яркая роль! Какая удивительная личность моя (еще не моя!) героиня. Взбалмошная, неуправляемая, непредсказуемая. Пьет, курит, играет в карты, матерится. И в тоже время мудра, горда, духовно сильна. Я хочу, безумно хочу сыграть эту старую даму, прошедшую сталинские лагеря, похоронившую единственного сына. Режиссер еще не был уверен, что это моя роль, а я уже уверена, что сыграю ее хорошо. Условия съемки невероятно тяжелые: начало работы через два дня, смена 12–14 часов ежедневно, один, максимум — два дубля. Я так никогда не работала. Мобилизовала все свои физические и нравственные силы и с удовлетворением убедилась, что я профессионально собранна.

А напоследок я скажу…

За последние годы наше общество коренным образом изменилось. Мы живем в абсолютно другой стране, приспособиться к новой жизни совсем не просто. И депутат сейчас — другое понятие, чем в мои годы, когда я была депутатом Моссовета. Сегодня нет общественной работы, за все платят, все покупают. А я как депутат не получала денег. И актеры в концертах для воинов, медицинских работников выступали бесплатно. Обязательно! Это был неписаный закон.

У меня была партийная, общественная работа, я была членом советско — французского, советско — вьетнамского обществ дружбы. В Доме дружбы на Калининском проспекте развивала бурную деятельность. А сейчас совсем другая жизнь, мы как слепые котята.

Мы все тогда, как я в шутку говорю, были «продуктами времени». Находились под гипнозом пятилеток, сталинских реформ, самого Сталина, лжепатриотизма. Мы были обмануты. Когда сейчас я читаю документы, связанные с тем же Лениным, его биографией, его трудами, мне делается нехорошо. Но ведь раньше, когда мы все повально изучали Ленина, должна признаться, я не слишком вникала в суть, а чаще просто ее не понимала. Я зазубривала цитаты, потому что мы все учились в университете марксизма — ленинизма. Каждый артист обязан был иметь диплом этого университета. Кстати, актрису Яблочкину там спросили: «Что такое коммунизм?» Она ответила: «Коммунизм — это когда в магазине все есть: и колбаса, и сыр, и масло, и ветчина. Как при царе». И это не анекдот!

Но ведь действительно, там заставляли учиться всех. Без того диплома ты — не человек. Мы все были в шорах. Сейчас идут потрясающие реформы, те, что начал Горбачев. Это он все-таки сделал, это его заслуга: можно говорить то, что думаешь, во всем разобраться, возможны разные точки зрения.

Сейчас понимаешь, как же мы были все оболванены! Я не смогу это проанализировать, но я действительно была загипнотизирована: у нас лучший в мире строй, единственно верное мировоззрение! Нам говорили, что мы слуги народа, что народ должен воплощать в жизнь идеи партии. Мы — работники искусства, интеллигенция — ученики партии, ее «приводные ремни».

Я очень много лет была в партии, во все это верила. Как- то Войнович подарил мне свою книжку и надписал: «Несмотря на разность взглядов, с уважением…» Он говорил: «Ваша партия, ваш коммунизм», — а я пыталась защитить свое мировоззрение. Я была искренна и тогда, когда выступала перед Сталиным и говорила: «И жизнь хороша, и жить хорошо», — и тогда, когда пела: «Радостней год за годом в нашей счастливой стране…» Мы в то время ничего не знали, считали: все, что делается, правильно. А может быть, и боялись знать правду…

Но теперь мы немало прочли, услышали об арестах, об уничтожении людей, о миллионах сгнивших в лагерях, ставших «пушечным мясом» во время войны. Чудовищно все это! Еще будет много раскрываться правды. И когда я недавно прочитала телеграмму Ленина, приказавшего расстрелять 350 человек (и их расстреляли), я была потрясена. Ничего этого я не знала.

Другое дело, что есть люди, которые говорят: «Не знаем и знать не хотим. Зато тогда были пионерские лагеря». Да, жалко, что сейчас нет пионерских лагерей, жалко, что нет комсомола… да много чего жалко. Но будут другие организации, с другими идеями.

Раньше мы говорили: «Мы строим бесклассовое общество!» Какое уж бесклассовое, когда был класс имущих, класс руководящих, класс привилегированных, когда одни жили при коммунизме, а другие не имели даже электричества, жили в голоде и нищете. А сколько было пережито народом, пока восстанавливалось хозяйство! Был, был привилегированный класс, и эти заборы, заборы…

Когда умер Сталин, казалось, наступил конец света. Это была трагедия. Но о том, что Сталин творил, мы до сих пор еще не все знаем. Сколько вранья было сказано, напечатано, сколько документов увезено за границу, сколько дневников, материалов уничтожено, сколько исчезло из архивов Центрального Комитета. А мы как жили? Пока ЦК не скажет, мне не дадут паек, звание, пока ЦК не скажет, что хорошо, не смей высказываться. Мы могли зависеть от мнения одного говнюка, потому что он был инструктор ЦК. Люди вступали в партию, потому что иначе им не было хода.

Пырьев подал заявление, потому что иначе он не мог быть директором «Мосфильма». С этим связан смешной эпизод. Я была членом парткома, когда вступал в партию Александров. Вдруг Пырьев приходит и тоже подает заявление. Видит заявление Александрова (а у них страшное соперничество):

— Что?! И этот сюда же?

Берет свое заявление и рвет его на мелкие кусочки.

— Не буду с ним в одной партии!

Потом его вызвали в райком.

— Партия — это не Александров! Партия — это партия! — И его там песочили долго.

Он еще не вступил, а его уже песочили.

А на скольких партийных бюро мне пришлось заседать!

Помню, как один оператор, молодой человек, сидел униженный, с опущенными глазами. Обсуждали его персональное дело: он изменил своей жене. И все члены партийного бюро его дружно ругали. Он робко защищался:

— Товарищи, я не люблю ее, свою жену. Почему же я должен ложиться с ней в постель?

Разводиться ему не разрешили, и он ушел с выговором.

Есть хороший анекдот. Вызывают рабочего в партком: «Слушай, Иванов, твоя жена написала заявление, что ты не выполняешь своих супружеских обязанностей». Он говорит: «Во — первых, я импотент…» «Во — первых, ты коммунист!» — перебивают его.

Мне запомнился сюжет из «Фитиля» (его снимал Рапопорт). Женщина приходит к гадалке (ее играет Раневская), чтобы приворожить своего мужа. Гадалка долго раскладывает карты, расспрашивает, где он работает, кто он такой, а потом говорит, что все будет в порядке. И берет 100 рублей! Женщина уходит, а Раневская звонит в партком:

— Ваш инженер такой-то изменяет своей жене. Примите меры — нельзя разрушать советскую семью!

В юности мне очень хотелось прославиться. Я прикидывала, что бы мне такое выкинуть, чтобы стать популярной. Как Каплан, которая стреляла в Ленина. Может, мне тоже в кого-нибудь выстрелить? Я даже не думала о последствиях, просто безумно хотела обратить на себя внимание. Другое дело, что я это не осуществляла. Мне нравится, как живет Пугачева: смело, талантливо, ни на кого не оглядываясь, и при этом занимается благотворительностью.

Мне кажется, что профессии актера вообще свойственно честолюбие, куда деться. Если человек на виду, если он, скажем, мэр города, он хочет понравиться, хочет иметь успех у жителей. Так что уж говорить об актерах! Сама их профессия требует популярности. Ученый, например, довольствуется сознанием того, что он принес пользу своему народу, сделав какое-то открытие, а человек искусства, особенно актер, хочет быть признанным при жизни, ему нужна слава сегодня. Если я не могу сегодня сыграть роль, о которой когда-то мечтала, то все равно я хочу иметь успех, пусть не в театре, кино, а на эстраде или на встречах со зрителем. Успех так необходим актеру!

Вообще я на себя порой наговариваю. Есть во мне это. Я уже говорила: то, что я о себе скажу, никто не скажет, и так, как я, не скажет. А кому-то кажется, что я себя все время хвалю.

* * *

А мои авантюры— с американцем, с Рудником или та давняя история с капитаном? Это была не просто влюбленность — мне интересно творить, фантазировать. Я вообще думаю, что любые отношения с человеком должны быть творческими, что талант нужен и в дружбе, и в любви. И когда потом человек не становится таким, каким я его придумала, не подыгрывает мне в моей «пьесе», не дает крючок на мою петельку, не помогает мне сделать из него героя, тогда я разочаровываюсь в нем и досадую. Может, оттого что я актриса, творческий человек, в моей жизни все время присутствует искусство. Просто так жить неинтересно, дружить неинтересно.

Я, например, с Люсей дружу, говорю ей по телефону:

— Люсенька, я тебя люблю.

И она говорит мне это. И у нас с ней праздник. Это не какие-то отклонения, для меня это норма, мне обязательно надо выразить дружбу каким-то проявлением чувств: преданностью, ласковостью, любовью…

Я иногда все сваливаю на свое неутоленное материнство. У меня потребность заботиться, кормить, угощать. Почему мужики хотели на мне жениться? Потому что я утюжила им брюки, готовила, шила рубашки — сразу начиналась «семейная жизнь». У меня само собой так получалось, помимо моей воли. А потом я возмущалась, какого черта он хочет на мне жениться, я и не собиралась за него замуж!

Впрочем, в жизни мне иногда приходилось играть, как, наверное, и каждому. Как-то Фридрих Маркович Эрмлер, который очень любил Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, пригласил меня к нему в гости. Шостакович жил на Мясницкой улице. Было нелегкое время, мало продуктов, может, даже карточки, я сейчас не помню. Во всяком случае, когда мы пришли, на столе стояла ваза с сушками и больше ничего. Я была уже знакома с Шостаковичем, но не настолько, чтобы посещать его дом, и имела к тому же на Дмитрия Дмитриевича обиду. Во время войны, когда мы сделали картину «Она защищает Родину» и нас с Алейниковым вместе с другими участниками представили на Госпремию, Шостакович вычеркнул именно наши фамилии, сказав, что мы еще молоды, что нам рано давать лауреатство. Конечно, мне было тогда обидно.

Я знала, что Шостакович — гений, хотя его музыка для меня в то время была трудна. И вот мы у него в доме, и Дмитрий Дмитриевич будет играть новую сюиту. На подоконнике сидит Вильямс, замечательный художник, в дверях стоит, прислонившись к косяку, жена композитора. Фридрих Маркович — за столом, я на диване, облокотившись на валик. Дмитрий Дмитриевич, очень взволнованный, садится за рояль. Он сидит так, что я вижу его лицо. Начинает играть.

Полились какие-то непонятные для меня звуки. Я испуганно посмотрела на всех — каждый слушал, закрыв глаза. Было видно, что они вслушиваются в звуки, что музыка приносит им наслаждение. Я же чувствовала себя абсолютной дурой. Мне казалось, что и я могу сочинить то, что он играет. Но я тоже закрывала глаза, видя, как все переживают, а сама чувствовала себя все хуже и хуже от собственного несовершенства. Ну почему я ничего не понимаю?

Когда все это закончилось, я сидела такая подавленная, а у Шостаковича на глазах слезы. Он плачет. Все его целуют, он взволнован невероятно. Гений исполнил свое сочинение. Я, конечно, молчала, но на лице пыталась изобразить восторг. Кажется, получилось.

Я рассказывала эту историю друзьям — актерам и всегда наблюдала разную реакцию. Вообще, взаимоотношения в нашей актерской среде — вещь очень непростая, находится место и зависти, и ревности, и нежеланию сказать что-то хорошее. Поэтому я так ценю каждое проявление доброжелательности, особенно если оно исходит от братьев по искусству.

Недавно обо мне прошла телепередача, я там выступала. Вечером — не меньше тридцати звонков, и среди них Нонна Мордюкова. Я удивилась и обрадовалась, а она повторяла: «Ну, ты сука! Ах, какая же ты сука! Да! Ты настоящая сука!» В устах Нонны это звучало как искренняя похвала.

Вот Пугачева может рассказывать о своих отрицательных поступках ярко и вполне искренне, а популярность ее от этого только растет. Я тоже рассказываю друзьям истории, отнюдь меня не украшающие, и делаю это с таким удовольствием, будто о подвигах повествую. Что это? Нахальство, самоуверенность, кокетство? Нет, мне говорят, что когда я об этом рассказываю, то получается артистично, даже обаятельно, и просят рассказать еще. Мне вообще нравится над собой смеяться, чуть — чуть сыронизировать. Лучше это сделаю я, чем кто-то другой.

Мне, наверное, тоже свойственно чувство зависти, как вообще каждому человеку, тем более актеру. Когда говорят: «Нет, я не завидую», — я не верю, не верю. Да врут они все! А я вот завидую. (Хотя и отрицала это не раз, даже на страницах этой книги!) Завидую таланту, голосу, характеру или просто какому-то стечению обстоятельств.

Я завидую, конечно, далеко не всем. Никогда не завидовала Раневской, Кате Савиновой. Их талант был так самобытен, так естествен, как естественны земля, небо, горы. Никому не придет в голову ревновать, скажем, к утесу, скале, кусту роз. Один мой знакомый любит рассказывать такой анекдот.

— Представляешь, — говорит одна актриса другой, — мне приснилось, что я умерла и Бог не пускает меня в рай.

— Почему, Господи? — спрашиваю я его.

— Ты актриса, ваше место в аду, — говорит Господь.

И вдруг вижу, что ты-то в раю. Спрашиваю:

— А почему она здесь, она ведь тоже актриса?

— Она?! Да какая она актриса! — восклицает Господь.

Смешно, но все это правда. Мы готовы в аду гореть.

лишь бы нас актерами признали. Актерами!.. Вот в этом все дело. Когда я вижу, что весьма популярная актриса очевидно (для меня, по крайней мере, да и других профессионалов) плохо играет — повторяет когда-то найденные, давно ставшие штампом приемы, откровенно любуется собой, словно глядя в невидимое зеркало, разрушая тем самым правду образа, характера, и при этом имеет именно в этой столь примитивно сыгранной роли успех, — я не могу не досадовать. Кто-то скажет «завидовать», может, и так, но нет, скорей примириться с несправедливостью! Я же вижу, какая это замечательная роль! Не знаю, почему публика ее полюбила. Может, сюжет захватил, может, жанр мелодрамы (тогда еще редкий), не требующий особой глубины исполнения (хотя все великие актрисы блистали именно в мелодрамах), но факт остается фактом. Ей досталась слава, которой она не заслужила. Впрочем, я и сама самый оглушительный успех имела в «Моей любви», хотя до сих пор считаю, что ничего выдающегося в этой роли не создала. Так, попала в точку.

Талантливый человек проявляется не только в творчестве, но и в том, как он строит отношения с людьми, со зрителями, с окружающей средой, в восприятии всего этого. Мне иногда не хватает знаний, но у меня богатая интуиция и воображение. Я много размышляю, анализирую. Я умею слушать — это тоже талант.

Меня окружали такие интересные люди: Шостакович, Эрмлер, Эйзенштейн, Вильямс, Дунаевский, Калатозов, Войнович и многие, многие другие. Я все впитывала как губка, я слушала настоящую музыку.

Я всегда думала, что, когда повзрослею, приобрету жизненный и творческий опыт, мне будет легче. Случилось все наоборот. У меня появилась неудовлетворенность, повышенная требовательность к себе и к окружающим.

Как стремительно летит время в конце жизни! Жизнь кажется короткой. Меняется характер, он явно портится. Появилось чувство обиды, раздражения. Я иногда не могу преодолеть плохое настроение. Нет оптимизма. Я стала очень зависима— физически и человечески. Стала уставать от жизни, скисать. Единственное, что меня держит на плаву, так это опять мой актерский взгляд со стороны. Я думаю: неужели эта неприятная, вялая зануда — я? Раньше со мной было весело, ко мне тянулись люди. Неужели теперь их удел тоскливо меня терпеть? И я снова хочу нравиться, стараюсь преодолеть боль в суставах, скрыть свои огорчения. Я по — прежнему хочу умереть в кадре или на сцене. «Господи, пошли мне смерть легкую, нестыдную…»

И еще. Я сделалась мудрее, терпимее. Мне интересно копаться в своей душе. Хочу сделать выводы, полезные для других. Мои читатели поверили мне, не осудили меня за мою откровенность. Я хочу им помочь. Ведь не многим из них 85 лет. Я не имею права их разочаровывать. Мне мешает сознание, что мне мало осталось жить. Только хочу замахнуться на что-то серьезное, так тут же начинаю понимать, что не успею, будущего нет. Хотя, конечно, неважно, сколько ты прожил, а важно как. Во всяком случае, надо успеть написать эту книгу.

Произнеся эти слова в диктофон, я с трудом поднялась и стала собираться на премьеру фильма «Дуня» режиссера Елены Смелой, той самой, что делала со мной передачу «В поисках утраченного» (Авторское телевидение выдвинуло ее фильм на «Тэфи»), Инна Сидорова, помогавшая мне писать мои мемуары, участливо всплеснула руками:

— Лидочка, как же вы пойдете, вы же себя плохо чувствуете?

— Попробую как-нибудь, ведь я обещала.

Фильм был посвящен няне, простой деревенской женщине, прожившей в еврейской семье с 16 до 98 лет. Когда началось обсуждение — а выступали знаменитые журналисты и киноведы: И. Беляев, А. Зеликин, О. Кучкина, А. Латынина и другие, — я мучилась, стоит ли мне вылезать со своим мнением, но ведущая вечер Кира Прошутинская вдруг сказала:

— Лидия Николаевна, нам очень интересно узнать, как актриса воспринимает документалистику?

— Прежде всего не вижу разницы между игровым и неигровым кино, — начала я. — Для меня важно, волнует ли то, что я вижу на экране. И хотя в «Дуне» нет ни одного актера, фильм имеет художественный образ целой эпохи. И это здорово. Картина растрогала меня до слез.

На этом бы мне и закончить. Но — мой несносный кинематографический глаз:

— Как же так, в фильме говорится, что Дуня никогда не была замужем, а на руке у нее обручальное кольцо?

Смешно, но кольца никто не заметил — ни автор сценария, писавший о своей няне, ни режиссер, ни зрители.

После премьеры был небольшой банкет, выступало цыганское трио, я не удержалась и пустилась с ними в пляс. Бедная Инна от изумления чуть со стула не упала.

— Вот так-то, моя дорогая, — сказала я ей весело (снова весело!). — Это и есть волшебная сила искусства.

Кончается XX век, а я прожила его почти весь, застала самые главные события: революцию, Гражданскую и Отечественную войны, голод, разруху, нынешнюю перестройку. Сколько грандиозных событий! Наступило новое столетие, что-то оно нам принесет? Так хочется посмотреть, так хочется быть свидетельницей двух веков. Сколько же прожито и сколько пережито!

Я помню, как в трамвай на Мясницкой (я была тогда маленькой девочкой) сели два голых человека, мужчина и женщина. Я думаю, и сейчас это было бы удивительно. А тогда — просто гром среди ясного неба! По трамваю пронесся вопль изумления. А у вошедших через плечо были натянуты ленты с надписью: «Долой стыд!» Так и ехали.

Я помню, как мы купили тарелку — радио. Это было такое счастье— у нас в комнате зазвучало радио! И как убирали трамваи, помню, и как вырубили Садовое кольцо (оно было таким зеленым!). Но Сталин решил, что Москва должна быть каменной, асфальтированной. Ему, конечно, никто не перечил. Помню, как открывалось метро. Мы с Сергеем поехали смотреть, мрамором, бронзой любовались. Значит, думали мы, наша страна богата. Мы так ею гордились.

А потом налетела война. Это ополчение — пушечное мясо…

«Десятая муза» — кино — долго была владычицей миллионов сердец. Как я чувствовала свою нужность! Как это важно! Кино было любимо и необходимо. Вспоминаются смешные мелочи. Во время войны замечательный режиссер — сказочник Роу занимался тем, что делал ботинки и туфли из деревяшек, очень красивые. У меня они сохранились. Тогда мы все ходили и стучали его обувью. Человек умеет приспосабливаться. Это наше благо.

И конечно, я свидетель того, как менялась психология человека. Мы даже говорили раньше по — другому. Язык, кстати, был чище, хоть и учили нас в наших семилетках очень плохо. Зато были живы носители прекрасной образной русской речи. Люди слушали друг друга. А сейчас впору караул кричать — замусорен, загажен наш язык!

Я уже не говорю о ритме, о темпе нашего времени. XX век принес ускорение. Когда люди ездили на извозчиках, они не опаздывали так безбожно. У них было время писать письма, и почта, кстати, работала исправно. Люди больше читали, находили время встречаться, общаться. Были какие-то приемы, люди к этому готовились. А сейчас родилось новое слово: тусовка. Ну могла ли Анна Каренина где-то там тусоваться? Сейчас все заняты, все торопятся. Никто не договаривает фраз, никто никого не слушает. И интонация стала такой напористой, агрессивной. Нет красоты русского языка. Мы вечно торопимся и всюду опаздываем. Цивилизация из нас сделала спринтеров, мы почти машины. А ускорение все продолжается. У меня такое впечатление, что все бегут и не смотрят даже куда. И нету лица созерцающего.

Если я еду в метро, я всегда разглядываю людей. У меня такая игра — «мир переделывать». Я очень люблю смотреть на человека и мысленно его преображать. Изменить лицо, хотя бы его выражение, прическу, представить его совсем другим. Я иногда так увлекаюсь, что свою остановку проезжаю. Еще я люблю определять человеческие отношения. Вот едут молодая или пожилая пара. Мне интересно представить, как они общаются, любят ли друг друга, муж ли это с женой или любовники, давно ли знакомы. Я так себя этим занимаю, что даже устаю.

Мне не нравится теперешняя небрежность общения. Забыты хорошие манеры, учтивость, такт. Мы, женщины, все жалуемся, что мужчины ведут себя не так, как положено. А разве мы не сами в этом виноваты? Сами! Придумали какое-то равноправие, Восьмое марта. Я его вообще не признаю. Почему его надо отмечать? И что после этого? Мужчина делается лучше, внимательнее? Или женщине становится легче жить? Ничего подобного! Просто в этот день, может быть, он принесет ей цветочки. Потом напьется, потому что имеет право, как-никак Женский день.

А как хочется благородства, деликатности, даже нежности. Вообще мне кажется, что сейчас люди стали хуже. Эмоции стали глуше, даже тупее. Я иногда смотрю на человека и думаю: а способен ли он любить, более того, хочет ли, мечтает ли он о любви? И не нахожу ответа.

В кино, на телеэкране — чернота, жестокость, грубый секс, распущенность. Все это обедняет душу. Я боюсь за своих внуков, за их будущее. Я как-то говорила, что хочу видеть человеческие глаза, хочу видеть дневной свет, хочу видеть красивые лица, поступки. А вместо этого переключаю телевизор с канала на канал и вижу — тут убивают, тут уже показывают труп, тут только собираются убить. Идет бесконечный мордобой. И всюду кровь, кровь, кровь. Неужели наш век — только кровавый век? Но ведь было, было светлое и радостное! И сейчас, кажется, есть. Зачем же только темнота, ночь? Куда делось солнце?

Вот недавно бросили клич: «Вернемся к природе, она не обманет». Вернулись, бросились на садовые участки, но только для того, чтобы построить там теплицы, парники, вырастить картошку, овощи. Конечно, это подспорье, да и увлекательно, наверное, вырастить что-то своими руками. Но мне хочется спросить: а просто побродить по лесу вы успеваете?

У меня есть скромный домик в лесу. И я в этом году обратила внимание, что птицы почему-то не поют, их очень мало. Раньше всегда кукушка куковала. А теперь замолчала. Неужели мы и до леса добрались? Закон леса прост — одно существо питает другое, все взаимосвязано. Наше равнодушие к природе прежде всего обедняет наши души. Слава Богу, со мной этого не случилось, я как любила, так и люблю лес, пение птиц, музыку (для меня она— тоже часть природы). Я без этого просто зачахну. Пусть моросит дождик, пусть пожухли листочки, пусть нахохлился воробей — меня все умиляет, не могу я без этого, не могу.

В этом году я заметила, что собаки стали злее. Кусают не только посторонних, но и своих хозяев. Раньше я не помню ни одного подобного случая. А теперь бывает, что загрызают до смерти. Я не знаю, может быть, они чувствуют тревогу, которая исходит от нас, которая буквально разлилась в воздухе. Что случилось с человеком, с животными? Наверное, кто-то может ответить на этот вопрос? Есть ведь социоибиопсихологи, интересно было бы их послушать.

Я всматриваюсь в лица, которые показывают с экрана, — лица людей, сидящих в тюрьмах. Какая деградация! Какието бессмысленные, тупые глаза. Он убил сколько-то человек, а теперь мы его снимаем. Зачем? Почему мы их так много снимаем? Потому что, как мне объяснили, дурные вести лучше раскупаются? Какой цинизм! Когда-то был репертком, он принес много зла, но теперь, когда все дозволено, тоже страшно. Какой-то контроль — моральный, нравственный — должен быть. Иначе нация в целом деградирует.

Цветы появились, очень красивые, но какие-то холодные, чужие. И нерусские. Голландские. Их искусственно вырастили, а я хочу ромашку, василек, колокольчик.

Я наговорила много мрачного, но что же делать? Нельзя же мириться с этим! Я думаю, может, надо уговаривать друг друга, внушать, доказывать — давайте, давайте все-таки поедем в лес, давайте будем чаще видеться, давайте будем «говорить друг другу комплименты». Будем спешить делать добро.

Сама-то я не то чтобы избалована, но все-таки никогда не была обделена вниманием друзей, зрителей, даже посторонних людей. И все-таки, когда проявляется внимание, моя душа теплеет. Как я благодарна людям за добрые слова, тепло, какое испытываю желание сказать им сердечное спасибо!

Я люблю действенную дружбу и действенную любовь. Некоторые люди без конца объясняются в любви и ничего не делают. А когда к ним обратишься за помощью, они заняты или вообще не понимают, о чем я говорю.

Вспоминаю, как я провожала Рапопорта в командировки. Я писала ему записки с ласковыми словами, шутками, добрыми напоминаниями и тайком засовывала их в его чемоданы. Достанет он носки, рубашку, а там мой ласковый привет. И он на протяжении всей командировки в самых неожиданных местах натыкался на мои послания. А я мысленно представляла, как он читает, улыбается, думает обо мне с любовью. Я раньше и в квартире писала какие-то смешные лозунги, шуточные призывы, натягивала целые полотна вдоль стен.

Я иногда спохватываюсь: давно не звонила друзьям. А потом успокаиваю себя: но ведь я же о них думаю, мысленно разговариваю с ними. Так вот и оправдываюсь: я не звонила, но не разлюбила.

Ко мне пришла недавно под Новый год молоденькая девушка — парикмахер, чтобы сделать прическу. Она пришла ко мне впервые и принесла маленькую живую елочку — в земле, со свечой. Как будто бы пустяк, но как это, оказывается, мне нужно! И тут же внутренний упрек: как это я сама не догадалась? Ведь даже вечно озабоченная тетя Маруся не забывала мне оставить в форточке письмо от Деда Мороза. Значит, моя тетя Маруся, основа, начало моей жизни, тоже хотела во мне воспитать душевность и отзывчивость. Я раньше готовила огромное число подарков, один раз посчитала — пятьдесят три, все сидела, гадала, кому что подарить, посылала множество открыток и старалась сочинить что-то нестандартное, ласковое. Как я рада, что молоденькая девушка не поддалась общей суете, не очерствела душой.

После моего 85–летнего юбилея домашний телефон звонил не умолкая. Знакомые и незнакомые люди благодарили, восхищались, делали массу комплиментов. Приходили и письма. Одно из них мне показалось особенно примечательным. Я его несколько раз прочла, а звонить по указанному в нем номеру не спешила. Что-то меня останавливало.

Но однажды сняла трубку. И услышала на том конце провода взволнованный и одновременно ликующий голос:

— Наконец-то! Я так вас ждала, я знала, что вы позвоните. Как долго вы не откликались! Я еду к вам, еду, я вас люблю, я не могу больше ждать!

Приехала молодая женщина (назовем ее Ксюшей), стройная, даже тоненькая с очень выразительным, подвижным лицом, янтарными блестящими глазами, быстрая, стремительная, раскованная. Она из хорошей, богатой семьи, у нее молодая мама — подруга, бабушка (ее воспитавшая и баловавшая!). Родители давно развелись, но отец часто с ней видится. Есть у нее еще влиятельный и бездетный дядя, который тоже в ней души не чает, и няня, живущая в семье с незапамятных времен.

Ксюша кончила два института, знает несколько языков, собирается защитить диссертацию, возглавляет фирму, которая, правда, не имеет никакого отношения ни к ее двум дипломам, ни к теме диссертации. Есть у нее жених (нет, не жених, поскольку у него самого жена и ребенок), она относится к этому обстоятельству — жене и ребенку — с пониманием, но рассчитывает выйти за него замуж, хотя есть и другие кандидатуры. Он тоже сказочно богат и собирается подарить ей на день рождения роскошный отдых на берегу океана в лучшем отеле мира, где они проведут дивную неделю любви…

И вот эта ликующая Ксюша врывается ко мне в дом, кричит, что она меня любит, боготворит, и все время радостно смеется. Наконец она выпаливает:

— Пойдемте гулять, вам нужен свежий воздух!

Мы садимся в ее шикарную иномарку (поскольку на улице очень холодно и ветрено), покупаем мне лекарство (оно очень дорогое, но Ксюша отводит мою руку с деньгами: «Лидия Николаевна, какие пустяки!»). Затем идем в супермаркет, где она покупает себе все самое лучшее и дорогое, а мне миноги («Вы же их обожаете!») и клубнику.

По дороге она сообщает мне, что срочно оборудует для себя в своем загородном доме мансарду (для чего перестраивается крыша), поскольку свою комнату отдает мне, где я («Это уже решено окончательно и бесповоротно!») проведу все лето и где вся ее семья будет меня холить и лелеять. А пока что ближайший уик — энд (а он наступит завтра) мы туда-то и отправимся. Все это она говорила весело, возбужденно и время от времени повторяла:

— Лидия Николаевна, ну расскажите же что-нибудь!

А я вдруг вслед за Раневской подумала: «Что, пора харч отрабатывать?» И сама себя упрекнула: «Я несправедлива, девочка искренняя и щедрая, помогает многим от души» и неожиданно согласилась поехать завтра на дачу.

И сразу же возникло множество проблем: как быть с головой, я же не успею закрасить седину, придется надеть парик, а заодно и подобрать такую одежду, чтобы не было видно моего утратившего упругость тела, надеть бюстгальтер и держать, держать спину, что дается мне все труднее и труднее. А тут еще руки в «гречке», пергаментное лицо…

Поместье (большой многоэтажный каменный дом) расположено недалеко от Москвы. День был пасмурный, а там тепло — батареи, камины, горячая вода, ванны и туалеты. Меня окружили заботой и вниманием, кормили заморскими блюдами, свежей осетриной и клубникой. Лишь старая няня смотрела на меня колюче и недобро, впрочем, ее тут же отправили в Москву.

Все было хорошо, но я тоскливо думала: «Почему я здесь, с малознакомыми людьми, о чем мне с ними говорить? Кто я для них? Знаменитая актриса, которую лестно, престижно принять или… или бедная родственница, думающая о том, где достать деньги на сапоги, да просто на жизнь?» И еще я думала: «Ну почему, почему я, заслуженная, народная, чем только не награжденная, любимая, знаменитая, шесть десятков лет своей жизни отдавшая кинематографу, заработавшая для страны кучу денег, в сущности, ничего, кроме своей квартиры, показавшейся мне убогой и старомодной, не имею?»

Ксюша все веселилась (не забывая звонить по мобильнику по поводу то ли пакли, то ли жгутов — этим занималась ее фирма) и все вопрошала:

— Лидия Николаевна, ну расскажите мне еще что-нибудь.

Я рассказывала, она восторженно смеялась и снова повторяла:

— А еще?

— А ты, Ксюша, так избалованна, — сказала я устало и, видимо, несколько раздраженно, поскольку девочка надула губы, затаилась, замолчала.

Мы ехали обратно в полной тишине. Я думала: «За что я ее обидела? Неужто позавидовала? Ведь она, похоже, искренне хочет меня поддержать».

На глаза мои невольно навернулись слезы, плечи затряслись, я горько заплакала. Больше она не звонила…

И вот теперь я думаю: почему я внутренне не приняла ее помощь? Я ведь действительно в ней нуждаюсь: всё проблема — сходить за хлебом, за молоком, за лекарством, вымыть окна… Что, мне не нравятся «новые русские»? Но это совсем не те «новые», которые действуют в бесчисленных анекдотах. Это поколение скорей негоциантов и меценатов, чем пиратов. А может, я и правда завидую?

Нет, здесь дело не в этом. В Ксюшиной энергии, напористости, непомерной активности я почувствовала покушение на свою свободу. А без этого я не могу быть сама собой. Вот так-то. («Я девушка бедная, но честная» и, добавлю, «независимая».) Я должна сама решать, куда и с кем мне пойти, когда мне отдыхать, а когда работать. Ни бедной родственницей, ни приживалкой я не была и не буду. Все это так, но почему же я все жду и жду Ксюшиного звонка?

И тут я в который раз мысленно возвратилась к своему недавнему юбилею, к самому его концу, когда весь зал встал и долго мне аплодировал. Я видела восторженные, растроганные лица, улыбки, чувствовала искреннюю радость и признательность. Я словно утонула в волнах любви, которые шли от людей. Это был такой момент счастья, восторга, изумления, того самого, когда хочется крикнуть: «Остановись мгновенье, ты прекрасно!» Это была моя стихия, мне было так хорошо. И я сказала:

— Я не хочу, чтобы кончился этот вечер, чтобы вы уходили… Останьтесь. Я прошу вас. Хотите, я встану на колени?

И в этот миг меня пронзила острая мысль: «А ведь этого никогда больше не будет! Никогда… Nevermore… Чем выше момент счастья, истины, тем трагичней расставанье с ним». Глаза мои наполнились слезами:

— Это мой последний юбилей. Я прощаюсь с вами. Я не пугаю вас. Просто надо трезво смотреть на жизнь.

И тогда, в машине, теперь я понимаю, меня пронзило это «никогда». Никогда я уже не вбегу радостно и беспечно в дом, и дома такого у меня никогда не было и не будет, никто никогда не баловал меня и баловать не будет. Отныне мне суждено смотреть в зеркало и в первые мгновенья не узнавать себя: «Кто эта старая женщина?» Ах, мои дорогие, если бы вы знали, как это тяжело…

А Ксюша мне позвонила. И я была рада ее звонку.

А напоследок я скажу: как все-таки много я еще не рассказала. Продолжим разговор? Я стою перед вами на сцене или в кадре, вы все в зрительном зале или у телеэкрана. Задавайте мне любые вопросы — я отвечу искренне и честно.

Встреча со зрителями — мой любимый жанр.

Лидия Николаевна Смирнова Моя любовь

РЕДАКТОР Б. Д. Мороз

ВЫПУСКАЮЩИЙ РЕДАКТОР Е. Г. Таран

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР С. А. Виноградова

ТЕХНОЛОГ С. С. Басипова

КОМПЬЮТЕРНАЯ ВЕРСТКА ОБЛОЖКИ И БЛОКОВ ИЛЛЮСТРАЦИЙ С. Б. Мжельский

ОПЕРАТОР КОМПЬЮТЕРНОЙ ВЕРСТКИ А. В. Волков П. КОРРЕКТОРЫ В. А. Жечков, С. Ф. Лисовский

Подписано в печать 28.03.2005 Формат 60x90/16 Тираж 3 000 экз.

Заказ № 2624

ЗАО «Вагриус»

107150, Москва, ул. Ивантеевская, д. 4, корп. 1. Информация об издательстве в сети Интернет:

Отпечатано во ФГУПИПК «Ульяновский Дом печати» 432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14

Примечания

1

Фильм был поставлен по повести А. Авдеенко. Реж. А. Столпер и Б. Иванов. Подвергся разгромной критике в партийной печати и не был выпущен на экран. Дунаевский говорит о предварительных просмотрах. — Примеч. ред.

(обратно)

2

Так первоначально назывался фильм «Светлый путь». Название изменено по указанию Сталина. — Примеч. ред.

(обратно)

Оглавление

Предисловие ко второму изданию Казанская сирота Возраст любви Театральная школа Таирова Тетя Маруся Большой вальс Дунаевского Сережа с Малой Бронной Алма — Ата Снова Замужем Подозреваются все Снимается кино Спешу на помощь Одиночество. Друзья и враги Бесконечное путешествие Жестокий романс Режиссеры и их жены Леонид Луков — еврейский Пырьев Актеры и партнеры
  • Актриса Фильм, фильм, фильм Зрители и читатели Свой театр «Женитьба Бальзаминова» и не только Поздняя любовь Долгое прощание Жизнь моя — кинематограф А напоследок я скажу…

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно