Электронная библиотека




Георгий Кнабе
Древний Рим — история и повседневность


Предисловие

В нижеследующих очерках подробно характеризованы многие стороны повседневного быта древних римлян — их одежда, еда, атмосфера городских улиц, водоснабжение, структура вещей, которые их окружали. При всем том, однако, книга не представляет собой систематического курса римских древностей и ни в коей мере не может заменить многочисленные сводки материала, словари и пособия в этой области, старые и новые. Задача ее совсем иная — попытаться понять, как соотносились между собой в древнем Риме история и быт, обнаружить в бытовых реалиях отражение магистральных исторических процессов и проследить эти исторические процессы до их проявлений в повседневной жизни. Такой установкой обусловлен не только отбор материала для предлагаемых очерков, но и порядок их расположения в книге.

Связь между историческими процессами и повседневным бытом не очевидна. Скорее, наоборот: обычно представляется, что одежда человека или меню его обеда не имеют отношения к его общественной деятельности и не дают основания судить о его взглядах. Между тем такая связь существует, хотя и не всегда в прямой форме, и ее надо было с самого начала выявить и обосновать. Поскольку же древнеримский материал читателю, только приступающему к знакомству с предлагаемыми очерками, еще не известен, то естественно было делать это, опираясь на его общекультурный опыт, то есть прежде всего на данные родной истории. Так возникло открывающее книгу первое, теоретическое "Введение". Для того же, чтобы проследить до их повседневно бытовых проявлений процессы римской истории, надо было познакомиться с основной общественной формой римского мира — гражданской общиной, закономерностями и главными этапами ее развития, что и составило материал второго, исторического "Введения".

Для последующих очерков следовало отобрать материал, который бы ясно отражал связь быта с историей, и опустить тот, в котором эта связь осложнена или ослаблена. В книгу поэтому вошли только очерки бытовых явлений, связь которых со структурой и эволюцией римской гражданской общины выступала, как нам казалось, вполне отчетливо.

Капитальным исходным фактом римской истории было постоянное сохранение (или возрождение) архаических общинных институтов, навыков мышления и норм поведения, сосуществовавшее с развитием производительных сил, общественных порядков и культуры. Соответственно, книга открывается очерком о водоснабжении, в котором это сосуществование отразилось наиболее непосредственно. В силу сказанного историческое развитие и общественный динамизм воспринимались в римском мире как разрушительная сила, разлагающая исконные и непреложные общинные основы государственной и культурной жизни; второй очерк, посвященный одежде, показывает, что в качестве проявления этой силы рассматривались всякий отход от традиционных видов оформления жизни, всякое распространение моды и проникновение неримских веяний. Это пронизывавшее всю римскую историю противоречие между живыми заветами общины и реальным развитием общества приводило к тому, что архаические, во многом изжитые порядки воспринимались как норма, а официальная мораль превращалась в силу, принципиально консервативную; с ее позиций осуждались как нежелательные новшества не только мода, но и самые разные виды комфорта, в частности передвижение по городу в носилках (третий очерк). Изжитость и одновременно сохраняющаяся непреложность консервативных норм общественной морали создавали к концу республики и в начале империи, то есть в период высшего расцвета римской культуры, особую общественную атмосферу, при которой соблюдение этих старинных норм приобретало характер стилизации. Она ощущается в реставраторской политике первых императоров, в насаждении ими консервативной идеологии, но также в некоторых формах бытового поведения, прежде всего в застольях, которые и явились предметом следующего, четвертого очерка. Постепенно становилось очевидно, однако, что долго это положение сохраняться не могло: система общественных ценностей и норм, ориентированная на общинное прошлое Рима-города, приходила во все более явное противоречие с общесредиземноморским, космополитическим, римско-греческо-восточным характером развивающегося Рима-империи. Во второй половине I и в начале II в. н. э. в правовой структуре государства, в общественной атмосфере, в религиозных представлениях происходит ряд глубоких изменений, знаменовавших окончательное крушение аксиологии римской гражданской общины. Они сказались также в области художественных вкусов и бытовых привычек, в частности в изменении характера толпы, заполнявшей улицы Вечного города и в так называемой римской архитектурной революции, изменившей его внешний облик (см. очерк пятый).

Книга завершается очерком, где сделана попытка найти некоторый общий смысл тех изменений, которыми отвечала римская бытовая среда на изменения в истории общества и государства, найти единый образ не только духовной, но и материальной культуры древнего Рима. Основные положения, здесь высказанные, могут считаться дискуссионными. Вряд ли этого стоит опасаться. Если материал, существующий двадцать с лишним веков и столько же веков подвергающийся самым различным толкованиям, способен по-прежнему вызывать несогласия и споры, значит, жизнь и культура античного Рима — все еще часть нашей сегодняшней жизни и культуры. А в этом — главное и решающее оправдание предлагаемой книги: и ее темы и попыток найти еще одно ее решение.


Введение первое, теоретическое, в котором почти ничего не говорится о древнем Риме, но зато ставится в общем виде проблема отношений между бытом и историей

Общественная жизнь и бытовая повседневность образуют две нераздельных стороны единого целого. Общественная жизнь связана с бытом потому, что воплощена в людях, и лишь в деятельности людей осуществляются коренные ее процессы — производство, классовая борьба, социальные отношения, культура. Люди же эти живут в домах, окружены своими, их продолжающими и их выражающими вещами, пользуются так, а не иначе устроенными орудиями труда, руководствуются привычками и нормами. Соответственно, и участвуют они в жизни общества, движимые не биологическим инстинктом, а повседневными человеческими потребностями — в частности, и необходимостью облегчить жизнедеятельность свою и своих близких, привязанностью к своему укладу бытия и людям, в которых он воплощен, к составляющим его вещам, обыкновениям, ценностям, стремлением защитить и улучшить этот свой мир, ненавистью к его врагам.

Не входя сами по себе в административное устройство или право, в войну или идеологию, повседневная среда и быт образуют их подпочву и подсознание[1]. Нет и не может быть общества вне людей, и нет людей вне быта.

Быт, со своей стороны, неотделим от социально-политических и идеологических процессов потому, что вся семантика повседневных форм жизни, бытовых вещей, материально-пространственной среды, их стиля и моды, основывается, положительно или отрицательно, на общественном опыте. В 1849 г. в России дворянству было запрещено носить бороды, хотя они, казалось бы, не имели никакого отношения к правительственно регулируемой сфере — ник экономике, ни к политике, ни к идеологии. Между тем эта мера обладала совершенно очевидным общественным смыслом. Бороды воспринимались как признак купеческого, но прежде всего крестьянского сословия; распространившаяся манера многих передовых людей носить их, тем более в сочетании с так называемым "простонародным платьем" — зипунами, армяками и т. д., - стала в эти годы выражением патриотизма с сильным демократическим оттенком, и именно этим объяснялось их официальное осуждение, а затем и запрещение. Еще один пример, поясняющий сказанное. На рубеже XVIII и XIX вв. резко изменилась вся система мужской одежды в Европе, прежде всего потому, что изгнанными оказались culottes — короткие, за колено или до середины икры, штаны, уступившие место длинным панталонам. Но импульсы этого процесса пришли из Франции после 1789 г., где culottes, бывшие на протяжении всей эпохи абсолютизма непременной частью мужского туалета у дворян, а под их влиянием, с определенными модификациями, и у третьего сословия, стали восприниматься как признак "старого порядка". Поэтому перестройка системы одежды и началась в революционной Франции, где память о власти аристократов, ненависть к их облику и всему с ними связанному была особенно сильна, и лишь потом распространилась на другие страны.

Однако при попытке использовать бытовой материал для характеристики исторического состояния обнаруживается, что между ними существует не только тесная связь, но и глубокое принципиальное различие. Конечная цель историка — раскрыть объективные законы исторического развития, а для этого взглянуть на прошлое извне, отвлечься от живой пестроты его повседневного течения, рассмотреть за ней глубинные процессы и их подвергнуть рациональному анализу. Семантика же бытовых вещей не существует вне этого пестрого течения повседневной жизни, отражает действующие в ней субъективные факторы и раскрывается поэтому только при взгляде изнутри. Если одна семья, въехав в новую квартиру, оформила свой интерьер коврами и полированной мебелью с поблескивающим за стеклами хрусталем, а другая, въехав в соседнюю квартиру, предпочла привезти и сохранить кровать, буфет, диван с валиками и стол с клеенкой, то за этим можно ощутить различие социологического порядка, поддающееся логическому осмыслению, учету и объективному анализу, в конечном счете — общественно значимое. Ведь не случайно изображение обстановки комнат так часто используется в художественной литературе и кинематографии для общественной характеристики персонажей, их занимающих.

При всем том, однако, в этой сфере, и в частности в приведенном примере, действуют факторы, к общественным закономерностям прямо несводимые: вкусовые предпочтения, складывавшиеся исподволь, на протяжении всей жизни под влиянием самых разных, подчас неуловимых и глубоко личных обстоятельств; стремление организовать окружающий микромир именно так, а не иначе, по-своему, тем инстинктивно утверждая ценности свои и своей микросреды; эмоциональное и обычно бессознательное отталкивание от ценностей, представляющихся чужими или даже враждебными. Такие мотивировки можно ощутить изнутри, сопережить, художественно выразить, но вряд ли можно их рационально, извне классифицировать и анализировать — для каждого, кто вышел за пределы их прямого, сложного и неуловимого воздействия, они просто перестают существовать.

Повседневный быт, таким образом, связан с историей общества и может быть использован как источник для ее изучения, и в то же время быт и общественно-историческая закономерность располагаются в разных уровнях общественной действительности и общественного сознания, и один не может быть прямо использован для характеристики другой. Существует настоятельная необходимость найти выход из этого противоречия, вызванная внутренним развитием исторической науки.

Всякое теоретическое знание предполагает отвлечение от бесконечной живой подвижности и многогранности познаваемых объектов, тем самым — определенное их упрощение и обеднение[2].

Это цена, которую приходится платить за обнаружение внутренней сущности и внутренних связей предметов, за выявление общих абстрактных категорий, их объединяющих. Историческая наука сполна заплатила эту цену в первой половине нашего века, увлеченно создавая картину прошлого, в которой общество представало бы как система категорий — социально-экономических, социально-политических, идеологических — и, главное, которая бы этими категориями исчерпывалась. Развитие любой науки, однако, состоит в приближении теоретической схемы к истинной действительности, в том, чтобы теоретическое знание все меньше упрощало и обедняло объект, все полнее охватывая его в реальном многообразии сторон и оттенков[3].

Для историков это означает, что категории общественного развития рассматриваются все более конкретно, то есть в неразрывной связи с субъектом изучаемых изменений — живым человеком во всем многообразии условий его существования и мотивировок его поведения. Поэтому так много уделяется внимания в последнее время исторической социологии, культуре, социальной психологии. Историческая семантика бытовой повседневности стоит в том же ряду. Задача заключается в том, чтобы попытаться выявить ее особенности, позволяющие использовать бытовой материал при всей его специфике для исторических реконструкций; установить пределы, до которых такое использование допустимо; определить преимущества, в нем заключенные, и ограничить опасности, с ним связанные.

Для решения этой задачи, по-видимому, надо прежде всего установить, что именно в бытовых вещах — не в общетеоретическом плане, а непосредственно и осязаемо — образует их связь с общественными процессами. Такая связь существует, и обусловлена она одной важной особенностью бытового материала. У любого бытового факта помимо его практического значения есть еще некоторый смысл, этим значением не покрываемый. Когда герой шуточного стихотворения Пушкина "Женись" — "На ком?" — "На Вере Чацкой" — отказывается жениться на девушке потому, что в ее семье "орехи подают. Они в театре пиво пьют", то он полностью игнорирует прямое назначение орехов или пива — быть продуктом питания, лакомством, средством утоления жажды — и воспринимает их только с точки зрения, с этим прямым назначением никак не связанной: они приняты в социальном кругу, герою постороннем и его шокирующем, несут на себе печать, с его точки зрения, невоспитанности и мещанства.

По своей прямой функции предмет быта принадлежит сфере человеческой жизнедеятельности, ее практических предпосылок, ее рационализации, комфорта, удовлетворения жизненных потребностей: своим непокрываемым этой функцией остатком — общественной сфере и выражает принятые в ней нормы. Такой остаток, как известно, принято называть знаком, а его общественное содержание — знаковым. Когда в те же пушкинские годы Рылеев и его друзья устраивали свои знаменитые "русские завтраки", где подавались кислая капуста, ржаной хлеб и водка, то знаковое их содержание полностью преобладало над прагматическим. Важно было не утолить голод, а в годы немецкого засилья при дворе, в гвардии и в великосветском обществе продемонстрировать преданность простым русским народными вкусам[4].

Теория знаков, или семиотика, усиленно разрабатывалась — в частности, в изложенном выше плане — в 1960-е гг. Для тех лет, однако, она была главным образом новой, неожиданно открывшейся и увлекательной гносеологией культуры, общим принципом подхода к ней, научной атмосферой и позицией гораздо больше, чем инструментом исследования. Попытки применить ее к конкретному анализу, за пределами некоторых специальных областей, не оправдали многих пылких ожиданий. Сейчас все это позади, семиотика ушла из центра интересов, перестала быть открытием и модой, и пришло время использовать определенные отстоявшиеся ее положения в повседневной и прозаической исследовательской практике. Нас будут интересовать, в частности, три свойства знаковой семантики бытовых явлений, которые могут помочь в решении поставленной выше задачи.

Первое состоит в следующем: знаковая семантика бытовых явлений всегда исторична — как потому, что знак возникает из системы оппозиций, актуальных для данного, порой весьма краткого исторического периода, так и потому, что эти оппозиции часто строятся на противопоставлении того, что есть, тому, что было, то есть обращаются к общественной памяти. Справедливость первого из только что высказанных положений явствует из примеров, приведенных выше. Борода и армяк С.Т. Аксакова имели знаковый смысл лишь потому, что контрастировали с общеобязательными мундирами, фраками и бритыми лицами. Оденься человек так в середине XVII в. или в конце XIX в., и его внешность перестала бы быть контрастной по отношению к окружающей среде, тем самым — общественной характеристикой, тем самым — знаком. Точно также квас и капуста на рылеевских завтраках были знаком лишь потому, что воспринимались на контрастном фоне, где фигурировали "И трюфли, роскошь юных лет, // Французской кухни лучший цвет, // И Страсбурга пирог нетленный // Меж сыром лимбургским живым // И ананасом золотым".

Вне периода, когда этот контраст существовал, завтраки не имели бы знакового смысла, по крайней мере того, который вкладывали в них участники; период же этот был недолог и хронологически точен — пока длился дворянский этап русского освободительного движения со всеми его неповторимыми историческими особенностями. Диахронные оппозиции не менее важны для чтения знакового кода бытовых явлений, чем оппозиции синхронные. Столь модные в Западной Европе сегодня (или уже вчера?) эклектические интерьеры родились из совершенно определенной общественной ситуации 1950-1960-х гг. и именно в ней обретали свое знаковое содержание: подчиняясь моде на ультралевизну и шумный нигилизм, столь характерные для Запада тех лет, они демонстрировали непочтительность владельца к любой ясно выраженной культурно-стилевой традиции, иронию по отношению к ее академически респектабельной правильности, а тем самым — и к ее "тяжеловесной буржуазности".

Чтобы в этом убедиться, достаточно перелистать комплект "Art et Decoration" тех лет или вспомнить фильмы того же времени — хотя бы сцену в доме родителей Пьеро из "Затмения" Антониони. Но ведь сам этот знаковый код мог читаться лишь потому, что каждая вещь здесь вызывала прямые ассоциации с той или иной эпохой, "датировалась", и только человек, державший в памяти все многообразие исторических обликов европейской жизни, был в состоянии расслышать бесшабашную и все же чуть ностальгическую стилевую разноголосицу, заполнявшую подобные интерьеры.

На такой исторической памяти основано, в частности, и знаковое содержание театральных декораций — не тогда, когда они скрупулезно воспроизводят обстановку былых времен, а в тех случаях, где одна характерная деталь будит в зрителе ассоциации и ощущения, связанные с представленной в спектакле эпохой, вызывает ее обобщенный образ. В знаменитой постановке "Пляски смерти" Стриндберга в литовском Паневежисском театре художник установил на сцене массивный, "под камень", портал, на фоне которого шло действие. К фабуле пьесы он никакого отношения не имел, но, чуть суженный книзу и еле заметно расширенный кверху, со скругленными углами, он безошибочно вызывал представление об одной из самых типичных линий архитектуры модерна, а она уже раскрывала весь дремлющий в памяти зрителя запас ассоциаций с пластикой, образами, событиями — словом, с исторической атмосферой рубежа XIX и XX вв. ("Пляска смерти" написана в 1901 г.)

В приведенных примерах связь пространственно-архитектурной и бытовой среды с историей заострена и подчеркнута. Но она присутствует и в любом другом, гораздо более ординарном материале — просто потому, что дома и вещи живут дольше людей, любой город, любой интерьер, нередко костюм или подбор ювелирных украшений содержат элементы разного возраста, и воздействие, которое они на нас оказывают, предполагает острое ощущение этой разновременности, чуткость к их хронологической, стилевой, ассоциативно-исторической полифонии.

Второе свойство знака, важное для разбираемой темы, состоит в том, что он существует лишь для ограниченной социокультурной группы, объединенной совместно пережитым общественным опытом. Визитка — неофициальная верхняя одежда в виде короткого сюртука со скругленными фалдами и лацканами, — в которой появляется перед своими сановниками, пришедшими его поздравить в именины, либеральный министр из сатирической поэмы А.К. Толстого "Сон Попова", обладает бесспорным и отчетливым знаковым смыслом. Она должна выказать демократизм ее обладателя („Своего, мол, чина не ставлю я пред публикой ребром") и его соответствие духу пореформенной эпохи: "Я ж века сын, так вот на мне визитка". Но все это, "прочитывается", несет некоторую "информацию" и входит в определенный "текст" лишь в глазах чиновников, которые живут в это время. Они понимают знаковое содержание пресловутой визитки только потому, что помнят обязательные вицмундиры николаевской поры, наблюдали реформы 1861–1863 гг. и чутко улавливают изменения в общественной атмосфере, тот смысл, который стремится придать этим изменениям царское правительство. Представим себе, что описанную сцену наблюдает пусть даже современник, но человек иной социальной среды, скажем, тургеневский Ермолай, — и в его глазах весь этот текст не читается, знаковый смысл визитки исчезает[5].

Панталоны (а с ними и вся мужская одежда XIX в.) сменили culottes (а с ними и все мужское платье XVII–XVIII вв.) в конечном счете в связи с тем, что аристократически-феодальное общество в целом, со всеми его аксессуарами, ушло в прошлое и уступило место цивильному обществу буржуазной эры. Но при таком взгляде "в конечном счете" и в "целом" факт быта может быть отмечен и описан в качестве микроскопической детали магистрального исторического процесса, но он не может быть исторически объяснен, так как между сменой социально-экономических формаций и покроем брюк непосредственной связи не существует. Для такого объяснения, очевидно, необходимо установить, как и откуда возник знаковый смысл данного явления, как оно стало тем, чем стало для жизни общества. И тут выясняется, что смысл этот возник — как в таких случаях он всегда и возникает — в относительно узком и социально относительнооднородном, исторически конкретном коллективе. Изначально только среди ремесленного люда революционного Парижа, где искони носили длинные бесформенные брюки, вызывавшие насмешки аристократии, слово "санкюлот" ("sans-culotte"; "sans"- по-французски "без") приобрело свой, внятный каждому, демонстративно вызывающий общественный смысл[6]. В дальнейшем этот процесс развивался уже по своей логике, каждый раз определявшейся конкретными общественно-историческими обстоятельствами, но исток и его самого и его семантики был именно здесь.

Для историка общества отсюда следует, что, используя быт как источник, он восстанавливает не магистральные процессы общественного развития, а локальные их проявления; для историка быта — что историческая характеристика, извлекаемая им из анализируемых вещей, относится не к формации, эпохе или классу, вообще не к макровеличинам истории, а к кругу или социальной группе; для обоих — что смысл их деятельности при изучении фактов повседневного быта состоит в восстановлении непосредственно переживаемой микроистории, которая соотносится с макроисторией как два неразрывно связанных, но разных уровня обобщения.

Из только что сказанного явствует и еще одно, третье примечательное свойство бытовых явлений. Поскольку в этой сфере знак воспринимается на основе локального, внутренне пережитого опыта ограниченной группы, он апеллирует к объединяющим эту группу местным, интимно ассоциативным механизмам сознания. В нем всегда есть нечто, не исчерпывающееся рациональной и потому всеобщей логикой, нечто эмоциональное и не до конца формулируемое, а восприятие его предполагает актуализацию таких обертонов памяти, которые коренятся в социальном подсознании и самим воспринимающим далеко не всегда осознаны логически. "Педагогическая поэма" А.С. Макаренко и в книге и в жизни началась с того, что, явившись в один из губнаробразов начала 1920-х гг., он стал добиваться от его заведующего здания и оборудования для создававшейся воспитательной колонии. Ни здания, ни оборудования у заведующего не было, и требования Макаренко показались ему чрезмерными, доказывающими неспособность работать в соответствии с велениями времени, героически и с энтузиазмом.

"Нет у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого — революционного. Штаны у вас навыпуск.

— У меня как раз не навыпуск.

— Ну, у тебя не навыпуск… интеллигенты паршивые".

Какая есть связь между "революционным огнем", "паршивыми интеллигентами" и "штанами навыпуск"?

Завгубнаробразом только что демобилизован после всех лет, проведенных на фронтах гражданской войны; революция, решительность, самоотвержение накрепко связались у него именно и только с вооруженной борьбой и ее главным участником — "человеком в шинели". Шинель и сапоги стали для него центром ассоциаций, метафорой привычного и ценного стиля поведения. На языке поколения метафора читалась легко, гимнастерки и сапоги получили в те годы широкое распространение, и вот всю эту гамму эмоционально окрашенных воспоминаний завгубнаробразом выразил загадочными словами "штаны у вас навыпуск", столь ясными обоим собеседникам, но невнятными для всех, кто не прошел через эти годы и потому не слышит здесь метафоры.

Последнее особенно существенно. Знак — всегда метафора. Но в области быта эта метафора отсылает к образу, общественно-историческое содержание которого выражено прежде всего через эмоциональную память и образные ассоциации.

Между 1893 и 1914 гг. неподалеку от Смоленска, в деревне Талашкино, существовали художественно-ремесленные мастерские, объединившие многих выдающихся художников тогдашней России; здесь работали Поленов, В. Васнецов, Врубель, Коровин. Непосредственная задача талашкинских мастерских состояла в создании бытовых вещей — одежды, посуды, саней, балалаек и т. способных сочетать в себе образ русской старины, высокий, вполне современный художественный уровень, удобство в обращении и экономичность. Эту программу Н.К. Рерих, много работавший в Талашкине, формулировал как бы по пунктам: "Широко расходятся вещи обихода без фабричного штампа, досужно и любовно сделанные народом. Снова вспоминает народ заветы дедов и красоту и прочность старинной работы. У священного очага, вдали от городской заразы, создает народ вновь обдуманные предметы[7].

На идеологическом уровне, таким образом, в талашкинских вещах "читалось" очень многое: демократизм, ценность национальной традиции, ощущение индивидуальной привлекательности ремесленного изделия сравнительно с обезличенностью изделия фабричного, серийного, протест против городской скученности и спешки, ностальгия по идеализованному единству народа, природы, традиции и искусства. Но в знаковом воздействии бытовых талашкинских вещей все это существовало не раздельно и самостоятельно осознанно, а в едином эмоционально-ассоциативном аккорде, и именно этот аккорд-метафору в ее абсолютной неразложимости слышит каждый, кто держит в руках расписанную в Талашкине врубелевскую балалайку[8] или смотрит на детали интерьера московского дома Цветкова, выполненные талашкинцем С. Малютиным[9]

Благодаря такому "музыкальному", ассоциативно-целостному характеру знаковой семантики бытовых явлений восстанавливаемое из них прошлое предстает в своей особенной духовно-эмоциональной непосредственности. Когда в "Трех сестрах" Чехова Наташа приходит в гости в розовом платье с зеленым поясом, вызывая у сестер Прозоровых неловкость, которую они едва решаются высказать, и недоумение, которого, в свою очередь, не может понять Наташа, то за этой бытовой деталью стоит важнейшая для русской культуры той поры несовместимость неприспособленной к жизни интеллигенции и набирающего силу мещанства, читателей суворинского "Нового времени". Но восстанавливается эта историческая черта эпохи перед нашим сознанием и нашим воображением с непосредственной и пронзительной точностью, недостижимой для источников другого рода.

За эту непосредственность и точность приходится платить: факты быта дают возможность восстановить трудноуловимую и эмоционально подвижную атмосферу времени, понять совершенно конкретные импульсы общественного поведения, но ни эта атмосфера, ни эти импульсы не составляют подлинной структуры истории — магистральных процессов общественного развития в их универсальной форме, очищенной от частностей и деталей, во всей их отвлеченной и объективной непреложности. Историк, занимающийся бытом, и специалист по прикладному искусству, стремящийся исторически осмыслить свой материал, слышат и исследуют обертоны. Основа настоящей музыки — мелодия, а не обертоны, и забывать этого нельзя, но только без них подчас иной, неузнаваемо схематизованной и уплощенной выходит и сама мелодия.

Таковы особенности знаковой семантики бытовых явлений. Историческое исследование на этой основе может вестись как бы с двух концов — от социально-политической истории к быту и от быта к социально-политической истории, приводя в обоих случаях к одному и тому же: если продолжить предложенное выше сравнение — к восстановлению мелодии во всей полноте ее звучания, в единстве с обертонами. Правление Николая I, например, — это годы крайнего правительственного консерватизма в области развития производительных сил, в политике, в официально насаждаемой идеологии. Это подтверждается бесчисленными фактами и документами, составляет историческую характеристику времени. Но в ту же характеристику входят и прорывавшееся бунтами отчаяние солдат или крепостных, и свободная мысль Герцена или Петрашевского, и нравственное одушевление Белинского или Грановского, равно как, на противостоявшем им полюсе, тупое гонительство Левашовых и дибичей, злобное самодурство пеночкиных и негровых. Картина эпохи, включающая все это, будет полнее, ближе к жизни и потому вернее. Но в том же направлении можно сделать и еще один важный шаг.

Принцип сохранения любой ценой раз навсегда заведенного порядка не ограничивался в те годы областью политики и хозяйства, идеологии и морали. Насаждавшийся сверху консерватизм порождал недоверие ко всему растущему и новому — следовательно, к индивидуальному и своеобычному, — создавал эстетику всеобщего единообразия, проявлявшуюся повсеместно и повседневно. Первым свидетельством гражданской полноценности каждого был мундир, который полагалось носить всем — военным и чиновникам, студентам и землемерам, судьям и школьникам[10]. Лишенный мундира, человек переставал быть частью государственной структуры, становился частицей массы, заполнявшей ее поры, вызывал по официальной мерке недоверие, смешанное с настороженной враждебностью[11]. Николай часто употреблял труднопереводимое выражение "cette canaille en frac" ("эта чернь, мелюзга, людишки во фраках")[12]. Известен случай, когда он целый вечер издевался над посетителем, явившимся на придворный прием в только-только начинавшем тогда распространяться peadjack (пиджаке)[13].

Известно, чего стоило художнику П.А. Федотову избавиться от офицерского мундира и отдаться занятиям живописью. Та же установка отражалась и в других сферах повседневной жизни. Сейчас, в частности, трудно представить себе, насколько древнеримски выглядела вся официально организуемая материально-пространственная среда этой эпохи, особенно в столице. Победа отмечалась колонной, как при Траяне или Марке Аврелии; распространились триумфальные арки прежде неведомого типа, прямо воспроизводившие арки Тита или Септимия Севера; парковые ограды украшались эмблемами из римских мечей и шлемов; нормы типовой застройки предполагали широкое использование ордера и арки; по некоторым сведениям, излюбленным маскарадным костюмом Николая I был костюм римского воина; "все римляне, народ задорный"[14] — характеризовал Н.П. Огарев облик столичных генералов и офицеров.

Все это не имело никакой прямой связи с социально-экономическими процессами, с политическими принципами как таковыми, подчас даже с официальной идеологией. Страна жила производительным трудом людей, не носивших мундиров; военно-политическое положение не требовало такой армии, которую создал и бесконечно пестовал царь; греко-римский классицизм, сыгравший такую роль в формировании революционной идеологии предшествующей эпохи, был неодобряем и официально гоним. В мундирах и римских фасадах вырисовывалось нечто несравненно более внешнее и в то же время нечто в своей непосредственности очень глубокое — образ времени. Разделение действительности на сферу монументальной, однообразно упорядоченной неподвижности и сферу низменной живой изменчивости было следствием и выражением все той же социально-политической программы царского правительства, но следствием, коренившимся в подсознании эпохи, эмоционально-психологическим и повседневно-бытовым. Непосредственно люди воспринимали именно его, и именно оно порождало ряд особенностей их поведения, мышления, творчества. Официальный антично-римский архитектурно-бытовой маскарад вызвал к жизни тенденцию, явственно ощущаемую в литературе и искусстве 1830-1850-х гг.: разоблачение Римской империи как царства бездуховности и грубой силы и защиту ранних христиан как ее жертв, причем этот ход мысли обнаруживается в сочинениях писателей весьма далеких от религии и церкви — Лермонтова[15], Белинского[16], Герцена[17]. Источник его был не в религии, а в окружающей жизни, и, только учитывая импульсы, шедшие из нее, мы можем представить себе это время во взаимосвязи его разнородных компонентов, то есть во всей его реальной полноте.

К этой полноте, как говорилось, можно идти и противоположным путем. В начале 1830-х гг. Монферран проектировал для Зимнего дворца мебельный гарнитур, выполненный П.Гамбсом и впоследствии, после пожара 1837 г., составивший часть убранства так называемой Малахитовой гостиной. В качестве декора архитектор широко использовал аппликации из золоченой бронзы с античными сюжетами, перекликавшиеся с другими античными мотивами в оформлении гостиной. Декоративные накладки такого рода были отличительной особенностью мебели древнего Рима[18].

В эпоху позднего классицизма и ампира они были возрождены и получили очень широкое распространение именно в силу тех античных ассоциаций, которые вызывали и которые вполне органично входили в общую атмосферу революции 1789–1794 гг., Консульства и Империи. Но уже с начала 1810-х гг. и эта атмосфера и эти декоративные приемы быстро исчезают, уступая место либо тому стилю, который на Западе предварял бидермайер (а отчасти уже и был им), либо более или менее откровенной эклектике. Во всех своих вариантах вкус времени явно и быстро развивался в сторону, противоположную вкусам предшествующей эпохи и, в частности, меньше всего предполагал антично-римские ассоциации. К 1830-м гг. декоративные накладки ампирного образца были глубокой архаикой — не случайно Монферран использовал для них рисунки своего учителя Персье, человека предшествующего поколения, художника эпохи французской революции и наполеоновской империи[19].

Почему же Монферран выбрал явно устарелый декоративный прием, а главное, почему царь одобрил его? Ведь отвращение Николая к антикизирующей атмосфере 1800-1810-х гг. было очевидно и общеизвестно, и он всячески с ней боролся, в частности в школьном образовании[20]. Дело, очевидно, было в том, что это искоренение античного духа проводилось им вполне сознательно, Монферран же очень точно угадал, что подсознательно, в безотчетных своих реакциях, Николай не выносил вообще ничего нового, соответствующего складывающимся формам жизни, ничего, идущего в русле времени, вообще ничего, включенного в историческое движение, и что повседневные вкусы царя должны были отражать эту подоснову его мышления, ориентироваться на прошлое, привычное, неподвижное (чем, в частности, объяснялся и официально насаждавшийся римский маскарад, описанный выше). В инциденте с мебельным гарнитуром для Зимнего дворца отчетливо выявились те особенности царя и его режима, которые при односторонне социально-экономическом и социально-политическом подходе могли бы от историка и ускользнуть, ибо на уровне политики и идеологии они по всякого рода ситуативным причинам нередко затушевывались, но которые общеисторически были весьма существенны и определили столь многое в жизни России тех лет.

В заключение необходимо указать на недостатки и опасности, как субъективные, так и объективные, которые связаны с исторической интерпретацией бытовых явлений. Наиболее очевидный из субъективно обусловленных недостатков состоит в вульгарно прямолинейном отождествлении бытового факта с проявлением общеисторической закономерности: во Франции эпохи абсолютизма огромные могучие парики XVII в. уступают место типичным для XVIII в. малым пудреным парикам со скудной косицей — это значит, что дворянство поначалу еще ощущало свою силу и боролось с абсолютной властью королей, а в конце периода попало в полную и приниженную зависимость от двора. Такого рода анекдотических умозаключений легко избежать, если учитывать те особенности знаковой семантики бытовых явлений, о которых шла речь выше, — ее исторически локальный и ассоциативно-образный характер.

Сложнее обстоит дело с недостатками объективными, коренящимися в самом существе описанного подхода. Исследователь быта обнаруживает связь между явлениями, в жизни далеко разобщенными, и связывает исторические процессы с настроениями, вкусами, психологией, то есть вещами нематериальными, неоднозначными и трудноуловимыми. Поэтому в принципе всегда остается не до конца ясным, раскрывает он эту связь или устанавливает и, соответственно, что получается в результате — строгий, научно доказательный вывод или более или менее произвольная эффектная метафора. Устав декабристского Союза благоденствия есть документ, факт идеологии и, следовательно, истории. Возникновение его связано с другим бесспорным фактом истории — Отечественной войной 1812 г., связь их документируется и тем самым может быть объективно доказана, верифицирована. Но вот в те же годы в России распространяется фрак[21].

Этот факт тоже принадлежит общественно-политической истории времени, или он замкнут в рамках частного быта и случаен? Если принадлежит, то чем доказывается их связь — связь общественно-политической эволюции послевоенных лет и фрака? Где гарантии того, что такое парадоксальное сближение не целиком произвольно? Ведь что ощущал человек, надевая фрак, прямо не документировано (если вообще можно документировать ощущения), и тем самым общественный смысл, обнаруживаемый нами в этом акте, не верифицируется.

Трудности такого рода могут быть существенно ограничены, а подчас и практически устранены за счет системного подхода к изучаемым явлениям, характерного для современной науки в целом. Фрак Пущина или Чацкого входит в два ряда связей — в "вертикальную" систему исторических преемственностей и в "горизонтальную" систему синхронных однородных явлений. Не бытовыми интерпретациями, а объективно документируемыми фактами русской истории являются рост дворянского свободомыслия после Отечественной войны, выход его в последующие годы за пределы узкого круга столичного офицерства, появление "витийством резким знаменитых" людей, видевших свой долг в служении родине на гражданском поприще, как следствие — их уход из армии и, значит, смена мундира на фрак, придание последнему, таким образом, внятного знакового смысла. Но фрак входил и в иной ряд также вполне документируемых фактов — распространение престижа университетского образования, рост журнальной литературы, усиление в обществе разночинного элемента, не связанного наследственно с военной службой. Вся эта штатская стихия явственно ощущалась и явственно противопоставлялась стихии мундирной, аракчеевско-николаевской, то есть также сообщала классической штатской одежде, фраку, отчетливое знаковое содержание. Принадлежность фрака в исследуемую эпоху к двум системным рядам документируемых фактов практически исключает возможность его произвольной интерпретации и делает его знаковый смысл, как и смысл других аналогично анализируемых бытовых явлений, своеобразной и острой, вполне объективной характеристикой исторической эпохи.


Введение второе, историческое, где ничего не сказано о быте, но зато сообщается много интересного о древнем Риме, его гражданской общине и путях ее развития

Каждому народу дорога его история, но мало какой, наверное, так ценил свое прошлое, как римляне. Нравы предков были для них наставлением, идеалом и нормой, а движение времени вперед, соответственно, — нарушением идеала и нормы и, следовательно, — утратой, разложением, порчей.

"Где же ваши умы, что шли путями прямыми В годы былые? Куда, обезумев, они уклонились?"[22]

"Меры, которые принимались в старину в любой области, были лучше и мудрее, а те, что впоследствии менялись, менялись к худшему"[23]

Первое из этих суждений относится к IV в. до н. э., второе — к середине I в. н. э. Все четыреста лет уверенность, здесь высказанная, оставалась неколебимой.

"Новшества, противные обычаям и нравам наших предков, нам не нравятся и не представляются правильными",

— говорилось в сенатском постановлении 92 г. до н. э.[24] Веком позже ему вторил Гораций:

"Чего не портит пагубный бег времен? Ведь хуже дедов наши родители, Мы хуже их, а наши будут Дети и внуки еще порочней"[25]

И в то же время мало у кого измена традициям и заповедям, их яростное и циничное поругание играли такую роль, как у римлян, настолько образовывали содержание, тон и атмосферу истории. Ведь не случайно во всех приведенных выше текстах прославление старины слито с осуждением тех, кто ее разрушает. Главной заповедью предков была народная солидарность, — но богатые граждане постоянно обирали бедных, держали их в долговых тюрьмах и захватывали земли крестьян-ополченцев, пока те воевали вдали от родины во славу Рима:

"У тех, кто сражается и умирает за Италию, нет ничего, кроме воздуха и света, бездомными скитальцами бродят они по стране вместе с женами и детьми, а полководцы лгут, когда перед битвой призывают воинов защищать от врага родные могилы и святыни, ибо ни у кого из такого множества римлян не осталось отчего алтаря, никто не покажет, где могильный холм его предков"[26]

Другой заповедью была верность законам. Они образовывали как бы конституцию города, основу жизни и деятельности граждан. Но один из самых знаменитых римлян и самых суровых блюстителей нравов предков, Катон Старший, был под судом пятьдесят раз, а речи Цицерона читаются как сплошная уголовная хроника, охватывающая все слои и все стороны жизни общества.


Основу официального консерватизма составляло благоговейное почтение к богам и к знамениям, которыми они выражали свою волю, — но всякий раз, когда эти предуказания противоречили выгоде римлян, они их преспокойно нарушали. Накануне решающего морского сражения с карфагенянами в 249 г. священные куры не стали клевать зерно, предрекая поражение; командовавший флотом консул приказал выкинуть их за борт, прибавив:

"Не хотят есть — пускай напьются",

и дал сигнал к началу боя[27]. В 100 г. до н. э. с одобрения консулов и сената был убит народный трибун Сатурнин, хотя неприкосновенность личности трибуна была гарантирована и сакральными и государственными установлениями, и Цицерон, красноречивый защитник права и законов, взялся быть адвокатом убийцы[28]. Цезарь похитил из Капитолийского храма хранившуюся там казну[29] и собственноручно вырубил посвященную богам рощу[30].

Основной общественной формой, в рамках которой протекала в античную эпоху повседневная жизнь людей, был полис. Это греческое слово обычно переводится на русский язык как "город", но перевод этот настолько приблизителен, что за его пределами остается главное. Полис, или, как называли его римляне, "civitas" (буквально: "гражданская община"), — не просто населенный пункт, скопление домов и жителей, архитектурно оформленное пространство, и не только административный центр определенной территории. Мало будет сказать и то, что это город-государство, единица административно-политической организации населения. Полис — гражданская община — это отличительный признак, средоточие и наиболее полное выражение античного мира.

Греки и римляне не знали национальной или расовой исключительности в собственном, современном смысле слова, но они делили весь мир на зону цивилизации и зону варварства. Первая была областью полисной организации, а потому своей и высшей формой существования, вторая не знала полисной жизни, не знала поэтому "сообщества и человеческой приязни", то есть была формой существования дикарей[31].

Для римлянина его гражданская община (как для грека полис) — это то единственное место на земле, где ты — человек, ибо только здесь ты ощущаешь свое единение с другими людьми на основе права, только здесь укрыт от врагов стенами и от неожиданностей судьбы богами — создателями, родоначальниками и покровителями города, только здесь ты включен в род — непрерывную цепь смертей и рождений, определяющих твое собственное место в бесконечном потоке бытия, и только здесь реализуются ценности, без которых жизнь теряет смысл:

libertas — самостоятельность личности и ее свобода отстаивать свои интересы в рамках закона;

iustitia — совокупность правовых установлений, ограждающих достоинство человека в соответствии с его общественным положением;

tides — верность долгу, составляющая моральную гарантию исполнения законов;

pietas — благоговейный долг перед богами, родиной и согражданами, требующий всегда отдать предпочтение их интересам, а не своим; наконец, энергия и воля в выполнении этого долга, называемые общим именем

"virtus" — "гражданской доблести".

Гражданская община — не город, а Город: "законы и стены", "дома и право", "пенаты и святыни" (Вергилий); "Верность и Мир, Честь и Доблесть, Стыдливость старинная" (Гораций); "уничтожение, распад и смерть гражданской общины как бы подобны упадку и гибели мироздания" (Цицерон)[32].

Чем был этот величественный образ полиса, гражданской общины, Рима — реальностью или утопией, действительностью или идеалом? И тем и другим. Именно в нем противоречие патриархальности и цинизма находит себе выражение, объяснение, разрешение и завершение.

Античный мир — ранняя, неразвитая стадия истории человечества, по крайней мере европейского. По своему хозяйственному укладу, по формам труда и производства он был беден и примитивен. Основой состояния и источником жизни на протяжении всей его истории оставалась земля. Настоящий, полноправный гражданин полиса — гражданской общины — всегда собственник земли, живущий прежде всего ее плодами. Они доставлялись из поместья в город, где обеспечивали жизнь семьи, ими кормились непосредственные производители-рабы, ими выплачивало податное население провинции большую часть налогов. Любой отход от этого неизбывного, всеобщего, мироопределяющего порядка представлялся нравственно недопустимым и опасным. Только положение сельского хозяина было подлинно достойным[33], только доход, извлекаемый из земли, давал "честное богатство"[34]; земля — высшая, священная ценность, человек, не возделывающий свою землю, недостоин ее, и потому она может быть у него отнята[35].

В принципе земля — достояние общины, связывающее людей, ее обрабатывающих, в единый коллектив. Нормой его существования является солидарность граждан — обязательная взаимопомощь при стихийных бедствиях, общность культа, общинное имущество, в торжественные моменты совместные трапезы. Этот строй жизни был задан объективно, скудостью производительных сил, и потому консервативная мораль, благоговейное уважение к заветам предков, восприятие родной истории как энциклопедии общинных добродетелей были не реакционной утопией, а залогом выживания полисного мира в целом и Рима в первую очередь, так как здесь связь народа с землей была еще крепче и еще универсальнее, чем в Греции.

Но в той мере, в какой полис существовал во времени, он не мог не меняться, не расти, не набирать сил. Развитие же и усиление его выражалось преимущественно не в хозяйствовании на земле, консервативном по своей природе, а в развитии ремесла, то есть в создании значительных групп населения, малосвязанных или вовсе несвязанных с землей, то есть продающих свои изделия, то есть создающих и неуклонно расширяющих денежное обращение, рынки, все более далекие и широкие торговые связи, поощряющих все более далекие завоевательные походы, которые бы приносили городу сокровища и все новые доходы. Такое развитие было столь же объективно задано гражданской общине, как ее консерватизм, и потому стремление к обогащению представлялось римлянам столь же естественным, столь же соответствующим интересам города, как и сохранение заветов предков. Уже знакомый нам Марк Порций Катон не только восхвалял земледелие и отстаивал всегда и всюду самые консервативные взгляды, но и утверждал, что "мы все стремимся иметь больше"[36], выжимал максимум денег из своего имения, а подчас и шел на весьма нечистоплотные махинации.

Деньги приносили комфорт, создавали досуг, способствовали росту образованности. Рядом с объективно заданной идеологией примитивного крестьянского консерватизма возникала, жила и крепла столь же объективно заданная идеология развития, материального и духовного изобилия — идеология культуры.

"Пусть другие поют старину, я счастлив родиться Ныне, и мне по душе время, в котором живу! Не потому, что земля щедрей на ленивое злато, Не потому, что моря пурпуром пышным дарят, Не потому, что мраморы гор поддаются железу, Не потому, что из волн крепкий возвысился мол, — А потому, что народ обходительным стал и негрубым, И потому, что ему ведом уход за собой"[37].

Оба описанных процесса разворачивались во времени и образовывали не только общий облик Рима, но и его историю. Аграрная основа гражданской общины и ее ремесленное товарно-денежное развитие сосуществовали всегда, но в архаический период жизни республики, в V–IV вв. до н. э., первая была определяющей, а второе лишь дополняло ее. Между серединой III и серединой II в. до н. э. положение меняется в корне. В результате серии победоносных войн Рим становится хозяином всего Средиземноморья. В город устремляются потоки золота, драгоценностей, рабов. Ремесленное производство растет и изощряется; крестьяне массами бросают землю и уходят в Рим, где жить стало легче и веселее; за счет пришлых и жителей покоренных полисов увеличивается число граждан Рима, превращая его из замкнутой общины в мировой центр; город украшается храмами, общественными зданиями, театрами, распространяются литература и образованность — казалось, и вправду "народ обходительным стал и негрубым", прогресс победил отсталость.

Но вот удивительное дело: сами римляне чем дальше, тем решительнее рассматривали это столетие как катастрофу, как резкий поворот к худшему, как источник кризиса и нравственного распада общества.

"Непосильным бременем оказались для римлян досуг и богатство, в иных обстоятельствах желанные. Сперва развилась жажда денег, за нею — жажда власти, и обе стали как бы общим корнем всех бедствий… Зараза расползлась, точно чума, народ переменился в целом, и римская власть из самой справедливой и самой лучшей превратилась в жестокую и нестерпимую"[38].

То не было риторическое упражнение или мрачное видение писателя-пессимиста. С 133 г. до н. э. Рим вступает в полосу острых социальных конфликтов и гражданских войн, в эпоху универсального кризиса. Он длился целое столетие, непосредственно сменившее столетие побед и обогащения, и завершился установлением нового общественно-политического строя, принципата, знаменовавшего глубокую трансформацию гражданской общины.

Привычка рассматривать прогресс как благо, а развитие — как положительную противоположность застою и абсолютную ценность основана на опыте Нового времени. К античности и древнему Риму этот ход мысли и эта шкала оценок неприложимы. Развитие здесь выражалось главным образом не в росте производства, а в росте обмена и денег, общество же, в основе своей живущее землей и ее плодами, не могло поглотить эти деньги, обратить их на усложнение производства, на промышленность, науку и технику, на саморазвитие. В глубинах оно оставалось тем же примитивным аграрным организмом, выше всего ценившим свою неизменность и свое прошлое, на них ориентировавшим свои нормы и ценности, и обрушивавшиеся на него богатства вели лишь к распаду органических форм жизни, не открывая пути никакому внутреннему радикальному обновлению.

Деньги здесь лишь в очень ограниченной мере можно вложить в интенсификацию производства, в основном и главном их можно и нужно либо прятать и хранить, либо потребить — проесть, промотать, "простроить". Овидий был прав, говоря, что к его времени (он жил в самом начале принципата) добытые городом богатства сделали Рим краше, а жизнь в нем сложнее, духовнее и культурнее.

Ценой этого развития был распад консервативных моральных норм. Нормы же эти непрестанно возрождались, как возрождался сам полис со своей аграрной основой, и были единственными реально наличными, объективно исторически данными. Поэтому богатство было неотделимо от извращенного паразитического сверхпотребления, разрушение стародедовского уклада, столь радовавшее Овидия, — от разложения патриархальных связей и правовой традиции, от усиления социальных контрастов, понимание относительности консервативной морали — от хищничества и цинизма.

Как же реально, в повседневной жизни полиса, соотносились между собой эти две противоположные, казалось бы, взаимоисключающие, но тем не менее постоянно сосуществовавшие силы — консервативная традиция и разлагающее ее развитие? Сами римляне остро чувствовали это противоречие[39], но они были убеждены, что оно не антагонистично, и видели в своей гражданской общине высшую форму общественного развития именно потому, что она, по их мнению, соединяла консерватизм общественного целого и возможность развития, "заветы предков и выгоду потомков".

Доказательству этого тезиса посвящен один из самых ярких памятников римской общественно-философской мысли — диалог Цицерона "O государстве"[40]. И сам Цицерон и его сограждане верили: их государство совершенно потому, что оно постоянно ищет и находит выходы из центрального противоречия своей истории и рано или поздно разрешает его во всех его частных разновидностях: противоречие между ростом денежного богатства и ограниченностью замкнутого самодовлеющего хозяйства — за счет законов против роскоши, морального осуждения стяжательства, понятия "частного богатства"; противоречие между автаркией гражданской общины и неуклонным ростом ее владений — путем введения в римское гражданство и приобщения к римской системе ценностей "всего лучшего из покоренных народов"[41]; противоречие между пиететом перед заветами предков и неотделимыми от всякого развития нарушениями этих заветов — благодаря существованию единой традиции римской славы, в которую входили "на равных" революционный трибун Гай Гракх и убивший его консерватор — консул Опимий, защитник сенатской республики Гней Помпей и создатель принципата Юлий Цезарь.

И само это убеждение и отражавший его гармонический идеал полисного общежития были иллюзорны. Противоречия гражданской общины были заданы объективно, неустранимы и лишь обострялись в той мере, в какой размываемая историей консервативная основа общины тем не менее оставалась ее основой, а тенденции новизны не могли создать ничего принципиально нового. Неразрешимость противоречий полиса засвидетельствована всей римской историей — извечной борьбой мелкого натурального и крупного товарного землевладения, массовым разорением крестьян, расхищением общественного земельного фонда, подрывом общинной солидарности, ограблением провинций, деклассацией городского населения.

И в то же время противоречия эти, действительно, находили себе разрешение, а иллюзии римлян представляли собой не только иллюзии, но и определенный общественный идеал, который, как всякий идеал, был отличным от реальности, но не посторонним ей, противоречил жизненной эмпирии, но и коренился в ней, опровергался ходом истории — и находил в нем свое постоянное подтверждение. Мы уже видели, как, вечно разрушаясь, столь же вечно сохранялся корень полисной жизни — земля как основа собственности и высшая ценность, солидарность граждан как норма существования, верность традиции как основа морали.

Далекие походы разрушали общину, но и усиливали ее, и рядовой римский крестьянин Спурий Лигустин, владелец крохотного клочка земли, проделавший двадцать одну боевую кампанию, воевавший в Македонии, в Испании, в Малой Азии, тем не менее сохранил надел, вывел в люди четырех сыновей и двух дочерей, гордился своим положением крестьянина и воина и, вступая в 171 г. до н. э. в армию в двадцать второй раз, убеждал односельчан

"отдать себя в распоряжение сената и консула, идти за ним в любые края, где вы сможете честно послужить защите республики"[42].

А таких крестьян было тоже немало. На протяжении III в. до н. э. римляне завершили покорение Италии и обескровливали ее города, требуя от них все новых пополнений в свою армию, добытые же во время походов богатства оставляли в основном у себя. Когда это противоречие обострилось до крайности, города поднялись против Рима, началась так называемая Союзническая война, кончившаяся в 88 г. до н. э. фактической победой италиков. В результате города были уравнены в правах с Римом, жители их получили полное римское гражданство, но принимали они его всей своей гражданской общиной, сохраняя в неприкосновенности ее структуру, достояние, весь внутренний строй жизни[43].

Сохранился Рим, сохранились города, но между ними установилось то подвижное равновесие, при котором противоречия, их разделявшие и имманентные обществу с полисным укладом, вроде как бы и сохранялись[44] и в то же время постоянно находили себе разрешение.

Такие примеры можно продолжать бесконечно. Ограничимся еще двумя.

Патриархальная бедность всегда созраняла в Риме значение идеалах моральной нормы. Норма эта, тоже всегда, нарушалась, идеал был унижен и поруган. Чтобы войти в привилегированное сословие всадников, нужно было обязательно иметь денежное состояние около 400 тысяч сестерциев; закон, ограничивавший морскую торговлю сенаторов, при обсуждении его в 218 г. до н. э. встретил бешеное сопротивление, а несколькими годами позже, когда сенат попытался ограничить явно противозаконные махинации откупщиков, сказочно их обогащавшие, курия чуть не стала ареной побоища[45].

Но при этом в разгар очень трудной для Рима второй Пунической войны (218–201 гг. до н. э.) народное собрание приняло закон против роскоши. Женщинам запрещалось носить драгоценности больше чем на пол-унции золота, появляться в цветных одеждах и пользоваться повозками. Закон просуществовал долго после конца войны, полностью исполнялся, и отмена его вызвала неодобрение значительной части граждан и сенаторов. Моральная санкция, в нем заложенная, для таких людей существовала раньше и продолжала жить еще очень долго: традиция сохранила сведения о крайне скромных средствах и образе жизни старых римских аристократов и полководцев[46]; еще в конце II в. до н. э. в Риме не было частных домов, которые стоили бы больше шести тысяч сестерциев[47].

Выше упоминалось о том, какую жуткую картину римского общества живописуют речи Цицерона. Но даже среди них выделяется "Речь в защиту Клуенция Габита" — история матери, женившей на себе мужа своей дочери, а затем его убийцу, до этого женатого пять раз и избавлявшегося от своих жен с помощью разного рода преступлений, отравившей своего мужа-убийцу и затем обвинившей в этом отравлении собственного сына. Последовавшие за этим процессом десятилетия гражданских войн знали истории и почище. Казалось, ничего не осталось от морали, человеческой солидарности и pietas в этом обществе, утратившем все свои былые устои. Но характеристики общества, содержащиеся в немногих сохранившихся судебных речах, избирательны; массовый материал заключен в десятках тысяч надписей, которые ставили римляне на могилах и в которых они рассказывали жизнь свою и близких, делились своими убеждениями и верованиями.

Здесь мы знакомимся с людьми, жившими на одной земле с матерью или отчимом Клуенция Габита и им подобными, но в то же время существовавшими как бы в другом мире. Вот эпитафия обычного, одного из тысяч, воина в армии Октавиана Августа:

"Гай Кастриций Кальв, сын Тита, военный трибун из Стеллатинской трибы, земледелец и хороший господин добрых отпущенников — тех особенно, которые толком и честно возделывают свои поля и которые — для земледельца это главное — самостоятельны, зажиточны и ведут хозяйство как надо. Если кто хочет жить дельным и свободным человеком, пусть следует таким правилам: самое первое — чтить богов, людей и заведенный порядок, не желать зла тому, кто выше тебя, уважать родителей… Кто не будет вредить другим и останется верным долгу, проживет жизнь в спокойной радости, не зная обид, честную и веселую"[48].

В латинском тексте этой надписи встречаются все те слова, на которых, как мы видели, зиждилась консервативная мораль гражданской общины — libertas, pietas, fides. И те же основополагающие ценности общины — virtus, fides, pietas, — казалось бы, давным-давно исчезнувшие из этого распавшегося мира, воплощены в жизни современницы Кальва — римлянки, имени которой мы по-настоящему не знаем, хотя у исследователей принято называть ее Турией. Муж посвятил ей большую, хорошо сохранившуюся надпись[49], из которой встает образ женщины, полностью соответствующий староримскому идеалу — верной семье, проявившей ум, волю и твердость в превратностях гражданских войн, мужество в личных невзгодах. Но "Эпитафия Турий" примечательна еще и тем, что в образе героини совершенно не ощущается жесткости, суровости, переходящей в жестокость, которая характеризовала римлян архаической поры и выражала примитивность их общества и их личности. Она внутренне сложна, знает, что такое нежность и что такое скорбь, как знает их и ее муж, автор надписи. Духовный склад их обоих — результат долгого духовного развития римского мира, показывающий, что эволюция его не сводилась к разрушению, предполагала его, но допускала и сохранение былых ценностей, облагороженных и обогащенных. Нет, римляне были правы: развитие их гражданской общины было не только и не всецело дисгармоничным, в его структуре консервативные моменты и моменты разложения сосуществовали, дополняли и в конечном счете уравновешивали друг друга.

Этот тип исторической жизни, при котором ее противоречия не разрешаются рождением принципиально нового общественного устройства, а пребывают в некоторой неразрешенности, в своеобразной дисгармонической гармонии, и составляет то неповторимое качество античной культуры, которое, вслед за Гегелем, принято обозначать словом "классический"[50].

Исторической основой классического строя существования в Риме была, как мы убедились, римская гражданская община, и поэтому жил он до тех пор, пока жила она. Судьба же ее была несколько иной, чем судьба всех других античных полисов. Она с самого начала своей истории вела победоносные войны, раздувалась, разбухала, втягивала в себя необъятные территории и несметные богатства, с которыми не могла справиться, пока наконец ее простой, грубый, из себя живущий хозяйственно-политический организм не рухнул под их тяжестью. В междоусобных войнах I в. до н. э. и при первых же императорах Рим утратил самые важные хозяйственные и политические признаки гражданской общины. Народное собрание как высший орган власти перестало существовать, даже номинально; никакие переделы земли по его постановлению проводиться больше не могли; коренные вопросы государственной жизни решаются отныне не в зависимости от исхода борьбы влиятельных родов в народном собрании и в сенате, а волей принцепса, выполнение которой гарантируется военной силой; армия полностью утрачивает характер народного ополчения и тем самым связь с гражданской общиной; растет число лиц и групп, не участвующих в общественном производстве, и в частности в обработке земли, а получающих долю общественного продукта в виде централизованно распределяемой ренты; покоренные страны перестают быть хищнически эксплуатируемым придатком гражданской общины города Рима и постепенно поглощают ее, сплавляясь с ней в единое государственное образование — империю.

Слом этот, однако, почти не коснулся идеологии и общественной морали, которые в течение еще столетия или полутора продолжали быть ориентированными на полис и его каноны. Сами императоры упорно представляли свою власть как власть римского должностного лица, обычного гражданина республики, в руках которого лишь благодаря его личным заслугам, доверию сената и народа оказались сосредоточенными несколько магистратур. Представление о том, что Рим принцепсов — это тот же древний город-государство, лишь возросший, усовершенствованный и украшенный, форма не ломки, а продолжения его духовных традиций, лежало в основе всей официальной идеологии ранней империи и произведений искусства, великих и заурядных, ее выражавших: "Энеиды" Вергилия и "римских од" Горация, музея под открытым небом, в который Август превратил римский Форум, и "Римской истории" Веллея Патеркула. Вся идеология сенатской оппозиции императорам, консервативных элементов в провинциях, большинства историков и мыслителей, описывавших происходящие перемены, строилась на наборе ценностей гражданской общины, хотя почти всем было ясно, что сама община ушла в невозвратное прошлое.

Это положение, на первый взгляд представляющееся парадоксальным, объяснялось тремя причинами.

Первая состояла в том, что распад гражданской общины города Рима представлял собой факт, во многом исключительный, и протекал он на фоне сохранения полисного строя жизни, неотъемлемого от античности вообще. Втянутые в описанные выше кризисные процессы, разлагаясь и распадаясь, полисы тем не менее и выживали, и росли, и массами возникали заново — из воинских лагерей, из племенных центров, из выгодно расположенных деревень. Поэтому непреложность полисных норм существования сохранялась, и сознание ее питало идеологию римлян на протяжении по крайней мере всего I в. н. э.

Вторая причина заключалась в том, что империя возникла из земель, покоренных Римом, и народов, плативших Риму подати, подчиненных его политике, привыкших видеть в нем хозяина. Престижем и обязательностью обладали традиции и вкусы, взгляды и обычаи города Рима, взгляды же и обычаи эти еще во многом продолжали корениться в старинном укладе Рима-полиса.

Наконец, третья причина носит общетеоретический характер и в контексте данной книги представляется наиболее существенной. Идеология, общественные реакции людей, традиции и нормы их повседневного поведения не пассивное следствие процессов, протекающих в хозяйственном фундаменте общества, но обнаруживают по отношению к этим процессам значительную самостоятельность. Доказательству этой мысли посвящен один из замечательных документов марксистской теории — так называемые письма против вульгаризации исторического материализма, написанные Фридрихом Энгельсом в 1890–1894 гг. Экономические условия являются решающими, и — писал Энгельс, -

"образуют ту красную нить, которая пронизывает все развитие и одна приводит к его пониманию", но при этом "экономическое положение не оказывает своего воздействия автоматически, как это для удобства кое-кто себе представляет, а люди сами делают свою историю". "Политическое, правовое, философское, религиозное, литературное, художественное и т. д. развитие основано на экономическом развитии. Но все они также оказывают влияние друг на друга и на экономический базис"[51].

Весь кратко охарактеризованный нами выше исторический процесс развития римского города-государства был обусловлен "в конечном счете" его исходной хозяйственной структурой, его местом в эволюции общественного производства. На этой основе вырастал полис как общественно-политическая организация. Но ни своей хозяйственной структурой, ни этой организацией он далеко не исчерпывался. "Город-это люди", — говорил Фукидид[52], то есть, добавим мы, особая полисная идеология, социальная психология, система ценностей, устойчивые вкусы и формы жизненной ориентации. Все они также оказывают влияние друг на друга и на экономический базис и образуют в рамках единой системы гражданской общины ряд частных подсистем, друг с другом взаимодействующих и потому друг другу не тождественных, отличающихся каждая своей спецификой и своей относительной самостоятельностью.

Среди частных подсистем, входящих в макроструктуру полиса, особое и столь же относительно самостоятельное место занимает быт. Если идеология римской гражданской общины на полтора века пережила ее хозяйственно-политическое крушение, просуществовала вплоть до первых Антонинов и торжественный реквием по ее духовным ценностям отзвучал лишь в "Анналах" Тацита, то полисные формы жизненной ориентации в социальной психологии и в быту оказались в ряде случаев еще независимей, еще живучей: устойчивые дружеские и соседские микроколлективы, например, продолжали играть свою роль вплоть до самой поздней античности.

Задача нижеследующих очерков и будет состоять в том, чтобы рассмотреть описанные здесь общие исторические процессы как бы сквозь призму быта. Остается ответить на вопрос: "зачем?" — зачем пытаться понять быт римлян через римскую историю, а их историю через их быт?

В наиболее общей форме ответ на этот вопрос был дан в самом начале книги. — При всей разноплановости и разносистемности процессов исторического развития общества с одной стороны и его быта с другой они неотделимы друг от друга; в повседневном существовании людей сказываются те же хозяйственные, политические, культурно-идеологические процессы, которые характерны для общества в целом; здесь, однако, они даны каждому на уровне непосредственно переживаемой реальности; лишь при учете этой реальности могут эти процессы быть поняты в той конкретности, в том богатстве особенного и индивидуального, приближение к которому составляет конечную цель всякого научного познания.

Человек "сам является основой своего материального, как и всякого иного осуществляемого им производства. Поэтому все те обстоятельства, которые воздействуют на человека, этого субъекта производства, модифицируют в большей или меньшей степени все его функции и виды деятельности"[53].

Но так обстоит дело лишь в общем, а общая суть его была ведь ясна уже после первого, теоретического, введения. Так зачем же все-таки Рим? Продолжим наши выписки из Маркса. "Все эпохи производства имеют некоторые общие признаки, общие определения… Однако это всеобщее или выделенное путем сравнения общее само есть нечто многообразно расчлененное, выражающееся в различных определениях"[54]. Вопрос не ставится так: что общего в соотношении истории и быта между античным Римом, Средними веками, нашим временем? Напротив того: что неповторимого, специфического обнаруживается в этом соотношении только и именно в древнем Риме, только и именно в средние века, только и именно в наше время. "Хотя наиболее развитые языки имеют законы и определения, общие с наименее развитыми, все же именно отличие от этого всеобщего и общего и есть то, что составляет их развитие"[55].

Целое — не результат отвлечения от особенностей отдельных состояний, а живое единство, вобравшее их в себя. Поэтому путь к решению вопроса о том, как в принципе соотносятся исторический процесс и бытовая повседневность, как "все те обстоятельства, которые воздействуют на человека", модифицируют "все его функции и виды деятельности" — путь этот лежит через исследование конкретных видов этих соотношений в отдельные исторические эпохи. Попробуем постичь его для древнего Рима, для его гражданской общины — тем самым, может быть, удастся сделать шаг и к пониманию всего многообразно расчлененного целого.

(обратно)


Вода, община и боги


Рим от природы на редкость обилен водой. Город возник на левом, восточном берегу полноводного Тибра, на холмах, которые возвышались над сырой, заболоченной низиной. В нее стекали многочисленные ручьи, из склонов холмов били источники; воды здесь было столько, что начиная с VIII–VI вв. до н. э., еще при царях-этрусках, с ней пришлось начать борьбу, которая потом длилась столетиями, — осушать болота, заключать в трубы ручьи и речки, дренировать почву. Знаменитый римский Форум, застроенный базиликами и храмами, место пребывания сената, изначально представлял собой сочащееся влагой болото[56], жизнь лепилась лишь по его возвышенной северо-восточной окраине, и еще в эпоху наибольшего расцвета империи ключи упрямо и шумно пробивались сквозь его нарядно замощенную поверхность[57]. Вода была низкого качества, неприятная на вкус, но ее с избытком хватало на бытовые и производственные нужды, и город веками удовлетворялся ею. Природу никто не мыслил себе отдельно от общины, от ее верований и установлений, труда и истории; все вместе они образовывали здешний, обжитой, богами данный и ими охраняемый единственный свой мирок, непреложный и неизменяемый. Источники и реки были его частью, обиталищем богов или даже самими богами[58] — их дары надо было благодарно принимать, а не искать лучшего.

1. Римский Форум сегодня


Но человек всегда ищет лучшего, и один из самых разрушительных сдвигов в подобном мировосприятии обозначился тогда, когда в поисках лучшей воды он начал создавать колодцы. На фоне органического консерватизма архаической общины добывать воду, проникая в земные недра, считалось занятием кощунственным, неримским, ведовским; следы этого воззрения сохранялись и в историческую пору. Очевидным фактам вопреки считалось, что римляне не сами стали рыть колодцы, а их научили этому египтяне[59]; приемы поиска подземных водоносных мест (как на заре истории — поиска металлов) еще и при империи явно отдавали чем-то колдовским[60].

Так или иначе, колодцы стали рыть, и чем дальше, тем чаще, а чем шире они распространялись, тем больше совершенствовалась и изощрялась техника их создания. Наверное, все современные пособия по римским древностям обошел рассказ[61] о том, как весной 1928 г. несколько рабочих, ведших раскопки в Помпеях у северных, так называемых Геркуланских ворот, внезапно почувствовали, что земля под ними расступается, как они, разобрав почву и сгнившие доски, обнаружили уходившую в подземную тьму, казалось, бесконечной глубины шахту и как археологи, проведя тщательное ее обследование, смогли впервые дать детальное научное описание древнеиталийского колодца, стволом которого эта шахта оказалась.

Колодец, как выяснилось, был очень старый — III в. до н. э., и для столь ранней эпохи совершенство его поразительно. Шахта, диаметром около двух метров, слегка расширяющаяся по мере удаления от поверхности земли, тянется вниз более чем на двадцать метров и потом уходит еще на три метра в водоносный слой. При геологическом строении холма, на котором стоят Помпеи, ее приходилось не рыть, а прорубать — шестнадцать метров в твердой как базальт окаменевшей лаве, последние перед водой девять метров и более трех метров под водой — в туфе. Там, где шахта проходит через землю и туф, стены ее проведены совершенно ровно, а первые три метра от поверхности земли облицованы. Колодец у Геркуланских ворот дает яркое представление о неуклонном и постоянном стремлении италиков к лучшей воде и о техническом совершенствовании способов ее добывания.

2. Колодец со стелой в Помпеях


Насколько ко времени империи единообразно-всеобщим стало распространение колодцев, как они выглядели и какое изобилие воды могли обеспечить, видно на примере римского поселения на месте нынешнего Заальбурга в ФРГ. Оно было создано в конце I в. н. э., при Домициане, в качестве заставы на границе с германцами. С крепостью, где размещался гарнизон, вскоре слилась так называемая канаба — посад, где размещались склады, лавки и ютились пришлые дюди, мелкие торговцы, сожительницы солдат и их дети. У стен крепости бьет несколько источников, которые вполне могли обеспечить потребности небольшого гарнизона в воде. Тем не менее солдаты вырыли дополнительно еще двенадцать колодцев, и по мере роста канабы вода из них подавалась также по деревянным трубам в посад для нужд жителей. Вскоре оказалось мало и этого. Число колодцев росло стремительно, в общем совершенно непропорционально росту населения, и к концу жизни города достигло девяноста (на пока что раскопанной территории)[62].

Судя по заальбургским реконструкциям, подтверждаемым многообразным материалом из самых разных областей империи, римский колодец окружала загородка — так называемый puteal, — первоначальный смысл которой состоял в том, чтобы предупредить случайное падение в шахту. В первое время то была низкая деревянная коробка, прямоугольная; позже ее стали делать значительно выше, до одного метра, придавать ей цилиндрическую форму и складывать из камня. Над колодцем сооружалась крыша, защищавшая воду от солнечных лучей и загрязнения; по углам заальбургских puteal'oв до сих пор видны следы опор, которые ее поддерживали. Воду из колодца римляне доставали воротом или руками, спуская в шахту ведро[63]. Журавль и подобные приспособления, насколько можно судить, не использовались.

Интенсивность римского водоснабжения, обнаружившаяся в изобилии колодцев, их широком распространении и совершенствовании, раскрылась еще полнее в пришедших на смену колодцам водопроводах. Из отдаленных речек или прохладных горных ключей забирали они воду в местах, где она славилась особым вкусом и чистотой, и, доставив ее за многие километры в город, распределяли по частным домам, уличным резервуарам и общественным сооружениям. Весь этот путь вода проделывала по трубам — частью подземным, частью наземным, — сложенным из массивного камня, чтобы предупредить ее нагревание от солнечных лучей, снабженным отдушинами, чтобы обеспечить проветривание и сохранить свежесть, тщательно покрытым изнутри водонепроницаемой облицовкой[64].

Первое, что обнаруживают водопроводы, — это дальнейшее развитие технических знаний и навыков, реализуемое в специфической, антично-римской форме. Чтобы доставить воду по трубам на большое расстояние и подать ее в пределах города в возвышенные, лежавшие на холмах районы, надо было обеспечить в водопроводе постоянный и достаточно высокий ее уровень. Проще всего было добиться этого, если вода перемещалась под влиянием собственной тяжести и поднималась на высоту, подчиняясь закону сообщающихся сосудов[65]. С этой целью, когда на пути водопровода встречалась более или менее глубокая долина, канал в нее не спускали, а удерживали на предшествующем уровне, выводили из-под земли и клали на высокие каменные субструкции, придававшие ему на всем дальнейшем протяжении небольшой и равномерный уклон[66]. Строительной основой таких субструкции была бесконечно повторенная арка. Если им предстояло удерживать канал водопровода на значительной высоте, то аркады ставились одна на другую в два или даже в три яруса.


3–4. Акведук, подававший воду в Немаус (ныне Ним в Южной Франции). См. подробнее.


Так возникло неповторимое явление архитектуры и строительного искусства, техники и культуры, в таком виде и в таких масштабах не встречавшееся никогда и нигде, — знаменитые римские акведуки. Благодаря высящимся до сих пор величественным их развалинам и полностью сохранившимся целым участкам они легко восстанавливаются перед умственным взором — то уходящие под землю, то взлетающие высоко над окрестностями, вьющиеся в обход гор или тоннелями пробивающиеся сквозь них.

Первый римский водопровод был сооружен в 312 г. до н. э. в цензуру Аппия Клавдия Слепца[67], почему и получил название Аппиева или, по-латински, Aqua Appia. В 280–275 гг. до н. э. Рим вел тяжелую, изнурительную войну с эпирским царем Пирром, которая кончилась победой не в последнюю очередь благодаря таланту и мужеству крупного полководца и государственного деятеля, трижды консула Мания Курия Дентата. Став цензором, Дентат употребил значительную часть добычи на сооружение еще одного водопровода, который был окончен уже после его смерти в 272 г. и получил название Старого Анио по имени речки, питавшей его своими истоками. Оба водопровода эксплуатировались в своем первоначальном виде более ста лет, но наконец пришли в ветхость, и в 144 г. до н. э. сенат поручил претору Марцию заняться их восстановлением. Рим только что завершил разрушением Карфагена серию длившихся более века Пунических войн и разрушением Коринфа — серию также весьма долгих войн за овладение Грецией. В казну поступили огромные суммы денег, в город — огромные массы рабов, и Марций, используя то и другое, сумел не только отремонтировать оба старых водопровода, но и построить новый, получивший его имя и навсегда оставшийся лучшим водопроводом Рима. Зеленовато-голубоватая вода его отличалась такой удивительной свежестью, чистотой и вкусом, что римляне провели ее в главную святыню своего государства, храм Юпитеру на Капитолии, даже вопреки пророческим указаниям Сивиллиных книг[68], требовавших, чтобы храм пользовался водой Старого Анио. Последний водопровод времени республики, известный под именем Теплого, был сооружен в 125 г. до н. э. цензорами Гнеем Сервилием Цепионом и Кассием Лонгином Равиллой[69].

Первые императорские водопроводы, Юлиев и Дева, отстроенные соответственно в 33 и 24–23 гг. до н. э., значительно увеличили приток воды в столицу, но их вскоре полностью затмила невиданная по масштабам водораспределительная система, которую начал строить в 38 г. н. э. Калигула, а кончил в 52 г. император Клавдий. Она состояла из двух взаимосвязанных водопроводов, получивших название Новый Анио и Клавдиев, причем имя Aqua Claudia часто употребляется для обозначения всей системы. Оба водопровода, к которым в случае необходимости подключался третий, Aqua Augusta, соединялись неподалеку от Рима и входили в город на едином акведуке. Часть его сохранилась до наших дней в виде так называемой Porta Maggiore — грандиозных ворот, еще в Средние века образовывавших один из въездов в Рим. В верхней их части видны прямоугольные в сечении каналы — Клавдиев и Новый Анио, а в нижней — травертиновый руст, покрывавший в древности все опоры акведука. В последующий период водопроводы продолжали строиться, и к концу империи общее их число в Риме доходило до одиннадцати.

7, 8. Порта Маджоре.

В верхней части видны каналы двух водопроводов


9. Акведук в Цезарее (ныне Баньяс в Сирии)


10. Акведук Клавдия в Римской Кампании, Италия


11. Акведук в Арелате (ныне Арль в Южной Франции)


Римская цивилизация обладала одной особенностью: в ее системе величина и размах переставали быть чисто количественной характеристикой вещей, становились, чем дальше, тем отчетливее, особым качеством предметного мира и фактом мировоззрения, культуры. "Грандиозность есть явление римского этоса, она представляла собой нечто гораздо большее, чем тоннаж, — принцип творческого мышления"[70].

Длина Аппиева водопровода равнялась 16,6 км, Старого Анио — 63,7, Марциева — 91,33, Клавдиева и Нового Анио вместе — 158. Наземные субструкции водопроводного канала занимали соответственно 89, 400, 1026, 14000 + 8000 м. О количестве арок можно судить по тому, что на десять примерно километров наземной трассы Aqua Marcia их приходилось до тысячи. Высота акведуков, особенно двух- и трехъярусных, известна не всегда. В Клавдиевом водопроводе она местами достигала 31 м, в акведуке Сеговии в Испании — 28, в акведуке города Немауса (Нима) в Южной Франции — 48[71].


5, 6. Акведук в Сеговии, Испания


Количества воды, которые эти сооружения доставляли в Рим, совершенно несоизмеримы с обычными масштабами древнего мира и могут быть оценены лишь при сопоставлении с соответствующими данными по индустриальным обществам нашей эпохи. Мытищинский водопровод Москвы при своем вводе в строй в 1885 г. давал ежесуточно 43 тысячи кубических метров воды, а Рублевский к 1918 г. довел выпуск до 135 тысяч. "В 1917 г. в город подавалось 170 тыс. куб. м. воды в сутки, но это был предел возможностей"[72]. Aqua Claudia с самого начала доставляла ежесуточно 191 190 кубометров, Новый Анио -196 627, объединенная их система — почти 388 тысяч[73], и для нее это далеко не был "предел возможностей"[74]. А ведь к концу I в. н. э. ее пропускная способность составляла, по данным Юлия Фронтина, руководившего водным хозяйством Рима при Нерве, менее половины общей пропускной способности столичных водопроводов. Во II–IV вв. после ввода в строй еще четырех мощных систем эта доля, естественно, должна была стать еще меньше. В начале XX в. в Петербурге на каждого жителя приходилось 200 литров воды в сутки, в середине века в Нью-Йорке — 520, в конце империи на каждого римлянина — от 600 до 900[75].

Для характеристики римского общества важно не только количество воды, поступавшей в город, но также пути и особенности ее использования. Первое, что обращает на себя внимание, — это полное молчание источников относительно потребления воды на нужды производства. Около 30 процентов ее шло в особняки для удовлетворения потребностей домашнего хозяйства, примерно столько же — в уличные водоразборные бассейны, и основная доля — для I в. н. э. 40 процентов — в городские фонтаны, амфитеатры, цирки, бани. Водообеспеченность Рима, а за ним и провинциальных центров, больших и малых, увеличивалась, таким образом, быстро и постоянно, но диктовался этот процесс не насущной необходимостью, не расширением, интенсификацией производства, а растущей потребностью в роскоши, удовольствиях, комфорте и украшении жизни.

Эстетическое оформление источников воды было предметом особых забот. Колодезные ограды уже в I в. до н. э. начинают делаться из мрамора и покрываются изящными декоративными рельефами. Устраиваясь в 67 г. до н. э. в недавно приобретенной Тускуланской усадьбе, Цицерон просил своего друга, постоянно жившего в Афинах, приобрести там, барельефы, которые я мог бы вставить в штукатурку стен малого атрия и две каменные ограды с изображениями для колодцев"[76].

Вместо опор, вмурованных в углы puteal'a, рядом с ним теперь нередко ставятся колонны, придававшие колодцу вместе с крышей облик миниатюрного архитектурного сооружения. Ограда уличного водоразборного бассейна представляла собой примитивный каменный ящик. Но труба, по которой в него поступала вода из подземной линии городского водопровода, была скрыта в поставленной на борт ящика каменной стеле, непременно украшенной накладным рельефом — зайцем, головой ослика, каким-либо иным художественным изображением.


12. Скульптура-водомет


Тщательно продуманные и совершенные произведения искусства представляли собой — при всей их откровенной и даже подчеркнутой функциональности — римские акведуки. Поверху шел канал, отделенный от субструкций карнизом, ниже — арки, еще ниже — зрительно обособленные от арок опоры. Длинные непрерывные горизонтали скрадывали высоту и подчеркивали бесконечность уходящего вдаль водопровода. Столь же продуманно оформление опор: они выступают за края арок, потому что несут на себе всю тяжесть конструкции, но это же делает аркатуру зрительно более легкой, а мощь опор, подчеркнутая облицовкой из грубо обработанного камня, создает естественное, эстетически оправданное распределение масс в пределах всего сооружения. Уже в Марциевом водопроводе диаметр арки находится к ширине столба в отношении золотого сечения — строители позаботились о том, чтобы многотонные арки и не вдавливались зрительно в опоры и не "улетали", а спокойно, легко и естественно располагались на них. Гармоничности целого способствует и продуманная пропорциональность частей — все размеры кратны единому модулю. В Марциевом водопроводе, например, им является ширина канала, 75 см[77]. Наконец, трудно избавиться от впечатления, что архитекторы, прокладывая трассу акведука, учитывали его художественное взаимодействие с окружающим ландшафтом, до такой степени свободно и красиво взбегает он на пригорки, противостоит плоскости равнины, исчезает в зелени, отражается в зеркале реки.

Аэрофотография акведука в Ниме


Связь водного изобилия с ростом духовной культуры выражалась не только в художественном оформлении колодцев и акведуков, но и в том, что вода для римлян была необходимым элементом особого ценностного состояния, которое они обозначали непереводимым словом "otium". В этом понятии соединялись для них удовлетворение выполненной жизненной задачей; отдых от дел, войны или общественных обязанностей; досуг, отданный творчеству, беседе и размышлениям; наслаждение красотой благоустроенной природы и произведений искусства. "Покой в сочетании с достоинством", — определял их Цицерон и добавлял, что такое сочетание "самое важное и наиболее желательное для всех здравомыслящих честных и благоденствующих людей"[78]. Для того чтобы понять, как протекал otium зажиточных римлян, надо представить себе устройство их дома и ту роль, которую в нем играла вода.

Римский особняк, домус, состоял из двух половин — официальной, где комнаты были сосредоточены вокруг очень высокого зала, атрия, и семейной, центром которой был внутренний дворик — перистиль. В крыше и атрия и перистиля находился световой колодец, а под ним бассейн, куда собиралась дождевая вода. Но если в атрии он лишь хранил воду (когда дождей долго не было, его заполняли водопроводной водой), то в перистиле положение было более сложным и разнообразным. Углубленное в землю пространство под световым колодцем здесь редко бывало целиком занято обычным бассейном[79].

Чаще в центре его располагался большой фонтан, а вокруг — фонтаны поменьше, так что в жаркие дневные часы весь перистиль заполнялся шелестом воды и солнечными бликами, отражавшимися в ее струях[80]. В других случаях здесь располагался садик, и вода била в самых разных направлениях из трубок, скрытых внутри заполнявших его небольших скульптур[81]. В роскошном доме Лорея Тибуртина на восточной окраине Помпей, которому суждено было так и остаться недостроенным к моменту катастрофы, уничтожившей город, перистиль переходил в галерею, по всей ее длине тек ручей, кончавшийся серией каскадов, а посреди русла возвышался маленький храм, окруженный фонтанами. Там же, в Помпеях, есть дом, знакомящий нас с еще одной очень распространенной разновидностью фонтана. Его перистиль завершается глубокой нишей, целиком покрытой драгоценными мозаиками и инкрустациями из полихромной стеклянной массы. В глубине ниши — большая вакхическая маска, при выходе — малые, очень реалистические бронзовые статуи: мальчик, играющий с птицей, рыбак, ребенок, заснувший возле опрокинутой амфоры. Изо рта маски, из клюва птицы, из горлышка амфоры били струи воды, со звоном падавшие в омывающий нишу бассейн. Такое помещение, центр которого всегда составлял фонтан, римляне называли — нимфей. Их было много, прохладных и порой очень красивых, и в частных домах и в общественных местах как в Риме, так и во многих городах империи[82].

Вот здесь-то, обязательно около воды, и протекал otium римлянина. Здесь, в завершающей перистиль нише, ведет с друзьями свой разговор о дружбе Гай Лелий — герой одноименного диалога Цицерона. На перистиль и его фонтаны выходили по большей части столовые, где протекал обед с друзьями, за которым читались стихи и исполнялись музыкальные произведения. В доме Лорея Тибуртина непосредственно над каскадами, упомянутыми только что, располагалась столовая с ложами всего на двух сотрапезников-собеседников. Вода была аккомпанементом отдыха, его условием, темой успокоительного разговора. "Утомленные, они сели в нимфее, где водоем выложен белым мрамором и бьет струя воды, никогда не спускающейся ниже его краев, но и никогда не переливающейся через них, и рассеянно беседовали о воде и ее удивительных свойствах"[83].

13. Атрий в вилле Сан-Марко в Стадиях; в центре бассейн-имплювий


14. Грот Тиберия на Капри. В гроте был устроен пиршественный зал, где столы размещались по краям большого бассейна


Если учесть, что вода была спутником не только отдыха, но и спорта, что в домашних купальнях и общественных банях всегда предусматривалась площадка для игры в мяч, для гимнастических упражнений, солярий, складывается впечатление, что в необычной любви римлян к воде, в ее изобилии, в широком ее общественном использовании проявлялся их особый, гармонический подход к жизни, где соединялись воедино материальный достаток, развитие цивилизации, культура отдыха и тела. "Здесь римляне учились ценить физическую опрятность, спорт, закаляющий тело, и культуру. Идя этим путем из поколения в поколение, они не давали своему обществу распасться, ибо всегда оставались верны старинному идеалу — тому, который некогда вдохновлял их на подвиги и о котором Ювенал все еще напоминал им как об их высшей цели: «в здоровом теле здоровый дух»"[84].


15. Атрий и таблин в доме Индийской статуэтки в Помпеях. На первом плане имплювий и стол-картибул


16. Эврип в доме Лорея Тибуртина в Помпеях


17. Нимфей в доме Малого фонтана в Помпеях


18. Нимфей из дома Большого фонтана в Помпеях. (Воспроизведение). Музей Ж. -П.Гетти в Мапибу, Калифорния (США)


19. Нимфей в доме Публия Корнелия Тегета


20. Нимфеи с фонтаном в доме Марка Лукреция Фронтина в Помпеях


Подобное заключение, увы, отражает лишь одну сторону дела. Изобилие воды и роскошь связанных с ней устройств предполагали наличие в обществе огромных избыточных материальных ресурсов. Но общественное богатство в Риме было всегда тысячью нитей связано с богатством отдельных лиц, принадлежавших к высшему социальному слою, пробившихся или пробивавшихся в него. Масштаб, роскошь и затейливость сооружений, доставлявших воду, характеризовала поэтому жизнь не только городов, но и преуспевших богачей, и здесь описанное маститым французским ученым идеальное состояние распадалось на глазах, раскрывая оборотную сторону античного гармонического идеала, внося в него реально-повседневные коррективы.


21. Руины бассейна в доме Августа в Риме


22. Перистиль и писцина в доме Мелеагра в Помпеях. В центре бассейна — основание большого фонтана


Сосредоточенные в руках богачей бешеные деньги порождали не в последнюю очередь безвкусную роскошь и невиданные размеры домашних купален, ставших постепенно обязательной принадлежностью каждого особняка[85]. Купание в Риме было ритуалом: оно занимало определенное место в распорядке дня между завершением дел и обедом с друзьями, длилось определенное время — около часа[86], протекало в определенным образом устроенном помещении.

Раздевшись в так называемом аподитерии, человек входил, чтобы отдохнуть и привыкнуть к банной атмосфере, в теплую комнату (тепидарий), откуда переходил в кальдарий, где для начала мылся горячей водой, а затем — в фригидарий, где освежался холодной; рядом располагались две жаровых камеры — парильня и другая, с сухим жаром; к этому блоку примыкали площадка для спортивных упражнений и солярий[87].

Вот эти-то купальни по мере роста городского водоснабжения и становились предметом особых забот и особого тщеславия. Они сооружались огромных размеров ("баней для целой толпы ты обладаешь один", обращается Марциал к какому-то римскому парвеню[88]); располагались так, чтобы, плавая в горячем водоеме, можно было видеть прохладное море[89]; закрывались стеклянной крышей, которая пропускала лучи солнца, но не пропускала холодного воздуха и была "фигурами испещрена, рисунками переливалась"[90]; поражали выставленной напоказ роскошью.

"Любой сочтет себя убогим бедняком, если стены вокруг не блистают драгоценностями, если александрийский мрамор не оттеняет нумидийские наборные плиты, если их не покрывает сплошь тщательно нанесенный и пестрый, как роспись, воск, если кровля не из стекла, если фасийский камень[91], прежде редкое украшение в каком-нибудь храме, не обрамляет бассейнов, в которые мы погружаем похудевшее от обильного пота тело, если вода льется не из серебряных кранов. И ведь все это — у простых граждан… А что если взять бани вольноотпущенников? Сколько там изваяний, сколько колонн, ничего не поддерживающих и поставленных для украшения, чтобы дороже стоило! Сколько ступеней, по которым с шумом сбегает вода! Мы до того дошли в расточительстве, что не желаем ступать иначе как по самоцветам"[92].

23. Бассейны и фонтаны в саду дома Юлии Фелицы в Помпеях


24. Бассейн-канопа в Тибуре, вилле императора Адриана (справа)


Не менее примечательны были римские городские купальни и развившиеся из них общественные бани, или термы. Здесь, среди десятков тысяч людей, заполнявших неоглядных размеров залы, переходы, портики, исчезали общественные перегородки, бывшие обязательными в античном мире, устанавливалась социально-культурная однородность, немыслимая в рамках полиса и практически отрицавшая его.

Общественные купальни появились в Риме в конце республики, и число их росло стремительно вплоть до конца античности: в I в. до н. э. их было 170, в IV в. н. э. — 900 или 1000[93]. Мы мало что о них знаем по существу. Они были устроены по типу домашних купален: то же чередование помещений с горячей и холодной водой, те же влажные и сухие парильни, то же обязательное сочетание купания, отдыха и гимнастики. Судя по характеристикам Марциала, многие из них были тесными, темными и неопрятными. Скорее всего, именно из желания как-то компенсировать этот недостаток строительство терм в Риме взяли на себя императоры, продав этим своеобразным учреждениям подлинно государственный размах, соревнуясь между собой в щедрости, изобретательности, инженерно-техническом совершенстве. Первые термы подарил городу при Августе ближайший его сотрудник Випсан Агриппа, в 64 г. построил свои термы Нерон, в 68 г. — Веспасиан, в 75 г. — Тит, в 110 г. завершил строительство своих терм Траян, в 120 г. — Адриан, в 188 г. были сданы в эксплуатацию термы Коммода, в 217-м — Каракаллы, в 230-м — Александра Севера, в 272-м — Аврелиана, в 295-м — Диоклетиана, в 324-м — Константина.

В основе терм лежала все та же схема: аподитерий, тепидарий и дальше в различных группировках — кальдарий, фригидарий, бассейн для плавания, палестра; во многих случаях некоторые из этих помещений дублировались. Первоначально центром композиции была палестра — большой двор для занятий спортом, на который выходили остальные, расположенные по периметру помещения. Так выглядели, например, Стабиевы бани в Помпеях. Уже в термах Тита, однако, намечается тенденция, вскоре полностью восторжествовавшая, — сводить все помещения для мытья в единый комплекс и располагать его в центре огромного двора, обведенного портиками и экседрами. В наиболее чистом виде эта схема представлена термами Каракаллы и Диоклетиана. Помещения, располагавшиеся вокруг двора, были как бы царством духовной культуры — здесь прогуливались, читали, беседовали: собственно термы были царством культуры физической и телесной гигиены.


25. Аподитерий Стабиевых терм в Помпеях. Справа в вестибюле видна дверь, ведущая в фригидарий


26. Обогрев в тепидарии Стабиевых терм в Помпеях. Видны мозаичный пол и устье печи


Как всегда в Римской империи, в термах поражают их масштабы и их вездесущесть. Двор терм Каракаллы имел размеры 400х400 м, центральный комплекс — 150x200 м; в термах Диоклетиана этот комплекс был 200х300 м; бани в прирейнском городе Августа Тревиров (ныне Трир) настолько огромны и роскошны, что археологи сначала, пока не опознали их, долго спорили, каково было назначение этой громадины — был это храм или императорский дворец. Встречаются термы почти во всех городах и городках империи, особенно значительные там, где для них можно было использовать воду из местных горячих источников — Aquae Flavinae (ныне Эль-Хаммам в Алжире), Augusta Traiana (Стара-Загора в Болгарии), бани с окружающим их городком на месте нынешнего Баденвейлера в ФРГ[94].

Массовое распространение терм выдает далеко зашедшую эволюцию античного общества-несвязанность значительных масс населения, могущих проводить долгие часы в праздности, с повседневным производительным трудом, размытость некогда единой схемы общественного поведения и организации жизни, ослабление жесткого стандарта традиционной морали. Бани становились постепенно массовой страстью, местом ленивого сибаритства и отнюдь не самых чистых наслаждений. Был популярен стишок:

"Бани, вино и любовь разрушают телесные силы, Но ведь и жизни-то суть в банях, вине и любви".

27. Термы Каракаллы (слева) и Диоклетиана, планы



28–29. Центральный блок терм Каракаллы, план и перспектива


39. Термы Адриана в Лептис Магна в Северной Африке. План. 1 — плавательный бассейн под открытым небом; 2 — фригидарий; 3 — бассейны; 4 — тепидарий; 5 — ванны тепидария;6 — кальдарий; 7 — парильные камеры; 8 — печи; 9 — уборные


Имелась упорная, причем явно шедшая снизу тенденция к тому, чтобы мужчины и женщины мылись в банях одновременно и совместно. Адриан специальным указом "разделил бани на мужские и женские"[95], но не прошло и полувека, как Марку Аврелию понадобилось снова "уничтожать совместные бани"[96], которые, следовательно, возродились немедленно после первого запрещения. Последний раз пытался настоять на их ликвидации еще полувеком позже Александр Север. Отсутствие позднейших свидетельств говорит, скорее всего, не об устранении самого явления, а о том, что с 30-х гг. Ill в. императорам было уже не до того. Что из этого совместного купания получалось, видно из некоторых эпиграмм Марциала[97]. В термах с их ежечасно сменявшимся многотысячным, бездельным, падким на легкие радости населением особенно ясно выступала деструктуризация этого жестко структурного по своей природе общества[98].


29–31. Термы Каракаллы в Риме. 211–217 гг.


32, 33, 35. 37, 44 Термы Каракаллы


34. Термы в Лютеции (ныне Париж). II в


38. Руины императорских терм в городе Августа Тревиров (ныне Трир в ФРГ). Ок. 300 г.


36. Аподитерий в Форумных термах в Геркулануме


41. Пригородные термы в Геркулануме


Развитие водоснабжения в Риме, таким образом, предстает перед нами как частное, повседневное проявление общей закономерности. В этой области особенно ясно видно, как патриархальная бедность и "нравы предков" уступают место прогрессу, цивилизации, как накопление избыточных средств общины нарушает ее традиционную структуру, как специфически общинные формы жизни тиражируются в тысячах копий по всему римско-средиземноморскому миру, утрачивая свой исконный, корневой, чисто местный (и тем самым собственно общинный) смысл. Разобранные выше особенности римского водоснабжения иллюстрируют эту эволюцию и объясняются ею. При более внимательном взгляде, однако, в нем обнаруживаются и совсем иные черты, которые противоречат указанной закономерности, остаются в ее пределах непонятными и загадочными и требуют, следовательно, какого-то другого объяснения.

Бичом римского водоснабжения всегда была кража воды. Основной наш источник — книга Юлия Фронтина "О водопроводах города Рима"[99], - содержит бесконечные жалобы по этому поводу. А ведь в той же книге говорится, что ко времени ее написания, то есть к принципату Нервы (96–98 гг.), все граждане Рима были обеспечены водой. Кто же крал и, главное, зачем? И как вообще могли существовать кражи при фантастическом изобилии воды? При том же крайнем изобилии чем можно объяснить упорное ограничение воды, подаваемой в частные дома? Включение домов в систему городского водоснабжения производилось в Риме отнюдь не автоматически, а в виде привилегии данному домовладельцу, каждый раз по особому разрешению. Если воды с избытком хватало и она в принципе могла подаваться в дома, то зачем сохранялся и даже рос уличный водоразбор? В Москве в 1925 г. было 324 уличных водоразбора, в Риме в 98 г. н. э. — 591, хотя воды здесь было больше, а населения вдвое меньше. Почему таким благополучным, полностью обеспеченным и, в сущности, второстепенным участком коммунального хозяйства города, как бытовое водоснабжение, в Риме ведали высшие магистраты?

Полной загадкой представляется крайнее — хочется сказать: демонстративное — техническое несовершенство водопроводной сети Рима, резко контрастирующее с высоким инженерным уровнем акведуков. Каждый из семи главных водопроводов, в конце I в. н. э. подававших в Рим воду, соединялся своей особой системой проложенных под землей труб со своими же разбросанными по городу водораспределительными сооружениями, так называемыми сastellum'ами, которых всего было 247, от 14-ти до 92-х на каждый водопровод. От каждого castellum'a к разным центрам потребления воды в свою очередь шли не сообщавшиеся между собой линии подземных труб. В итоге под улицами города перекрещивались, сталкивались, разбегались 988 независимых друг от друга водопроводных сетей! Надо ли удивляться, что вероятность аварий на линиях была очень высока, а обнаружить аварию было головоломно трудно, что для обслуживания и эксплуатации требовался штат в 700 человек, и стоило все это очень дорого. Римляне тем не менее упорно держались за эту явно нерациональную систему. Очевидно, она покоилась для них на каких-то основаниях, более важных, чем экономия средств или удобство эксплуатации.

Наконец, не поддается логическому объяснению и тот факт, что жители империи, уже с I в. н. э. прекрасно умевшие изготовлять краны[100], почти ими не пользовались, и поступавшая в города вода текла непрерывным потоком из домашних водопроводов, из уличных колонок и фонтанов, переполняла бассейны, лилась на землю и, доставленная с таким трудом в город, ежедневно тысячами тонн уходила без всякой пользы в канализацию[101] и реки. Это было не упущение, а принцип: в сенатусконсульте 11 г. до н. э. говорилось, что главная задача сенатора, ответственного за римские водопроводы, — "прилагать величайшее тщание к тому, чтобы в уличных бассейнах вода изливалась днем и ночью"

Эти особенности римского водоснабжения не так нелогичны, как кажется. Просто они связаны не с процессом распада общины под влиянием роста общественного богатства, а отражают иную закономерность и растут из иной системы взглядов, всегда в Риме дополнявшей первую. Познакомиться с ней лучше всего, проанализировав раздел,"Дигест", который называется "О воде и задержании дождевых вод"[102].

Хотя речь в нем идет не о водопроводной воде, а о дождевой и не о городе, а о селе, картина, из него встающая, обнаруживает некоторые исходные основы общего отношения к воде в Риме, в том числе и к перечисленным только что особенностям водоснабжения.

45. Цистерны для сбора дождевой воды на одной из вилл на острове Капри


"Дигесты" представляют собой свод положений римского права, которые в разное время были выдвинуты наиболее авторитетными римскими юристами и вошли в практику судопроизводства. По самому своему характеру, таким образом, тексты "Дигест" отражают разновременные пласты римского правового сознания, амальгамированные единой правовой системой империи во II–IV вв. н. э. В разбираемом разделе эта многослойность выступает особенно отчетливо. Речь в нем идет о судебных претензиях, которые может (или не может) предъявлять владелец земельного участка своим соседям, если их действия по использованию почвенных вод или по задержанию дождевых нанесли ему ущерб. По самой сути дела при этом в центре внимания оказывается вопрос о взаимных обязательствах членов сельской общины, о степени их солидарности и допустимых отклонениях от нее. Целый ряд текстов, вошедших в данный титул и извлеченных из сочинений юристов I–II вв. фиксирует реальные и развивающиеся отношения этой эпохи — далеко зашедшее отчуждение общинников друг от друга и ограничение их взаимных обязательств принципом непричинения вреда: "Никого нельзя принуждать, чтобы он заботился о пользе соседа, но только чтобы не чинилось ни ущерба, ни препятствий тому, кто действует в согласии с законом".

Последовательное проведение этого принципа, однако, оказывалось в условиях сельской общины немыслимым. Когда, например, человек, копая свою землю, изменял русло протекавшего по ней ручья, в результате чего вода переставала орошать участок соседа, то последний не имел права возбуждать дело в суде, "если намерение изменившего русло состояло не в том, чтобы принести ущерб соседу, а в том, чтобы улучшить свое поле". Отправным моментом судебного разбирательства здесь, как и в других текстах данного раздела, признается чистота помысла. Пусть я фактически повредил соседу, но если очевидно, что я сделал это без злого умысла, то поступок мой неподсуден — верность традиционно общинному ходу мысли, обязательной соседской приязни важнее реальных, материальных последствий моего поступка. За группой земельных собственников, из которых каждый преследует свои выгоды и не ограничен ничем, кроме как правом другого точно так же преследовать свои, здесь все время ощущается единый коллектив общины, прошитый скрепляющими его нитями традиции, солидарности, взаимных обязательств, неразрывности хозяйственных интересов. Это положение становится особенно ясным во втором пункте анализируемого титула "Дигест".

Здесь рассматриваются случаи, когда естественный или искусственно созданный рельеф земельного участка, расположенного выше по склону, препятствует проникновению воды на ниже расположенный участок, а будучи разрушен или изменен, ведет, наоборот, к пересыханию участка, лежащего выше, или к переувлажнению того, который лежит ниже. Мнение большинства цитируемых юристов состоит в том, что возникшая таким образом ситуация не подлежит судебному разбирательству. "На ниже расположенных участках и всегда лежит повинность (servitus), состоящая в том, чтобы принимать в себя воду, естественным образом стекающую сверху. . Природные особенности поля надо сохранять неизменными, и тому, кто живет ниже, — поступаться своими выгодами в пользу живущего выше (semper inferiorem superiori servire), принимая проистекающие отсюда неудобства как естественные". Здесь обнажена самая основа римско-общинного мировосприятия: уважение к данности, к миру природы и человека такому, каким он сложился, причем в эту его неизменно данную структуру входит в качестве абсолютно естественного элемента иерархия. Одни живут выше, владеют лучшими землями, другие — ниже, земли у них хуже, но — semper inferiorem superiori servire… Эти отношения закреплены обычаем и традицией, они важнее письменного закона, универсальнее его и определяют положение во всех тех случаях, которых закон предусмотреть не может: "Если положение поля не определено законом, то давность рассматривается как заменяющая его… Повинность, отправляемая давно и вошедшая в привычку, считается как бы установленной юридически".

Отношения господства и подчинения, пронизывающие этот мир, не воспринимаются как несправедливость. Напротив того, они выражают ту структурность бытия, которая составляет залог его справедливости. Справедливость присуща природному устройству общинного мирка, ибо "ниже расположенный участок за те выгоды, которыми он поступился, должен иметь от участка, лежащего выше, какое-либо иное возмещение: так, хотя воды, стекая на него, причиняют ему ущерб, но с ними же перемещается вниз и наиболее плодородная почва".

Там, где природа не обеспечивает справедливости, об установлении ее заботится закон: если условия эксплуатации нижнего участка гарантированы специальным правовым документом, а верхний участок особенно обилен водой, то владелец нижнего имеет право сооружать завалы и рыть каналы на непосредственно ему не принадлежащем верхнем участке. В пределах общины, другими словами, частная собственность на землю не абсолютна, интересы общинного общежития сильнее ее и вносят в нее определенные коррективы.

В изложенном титуле "Дигест" говорится почти исключительно о дождевой воде и последствиях, которые может вызвать ее переизбыток. Речь идет, таким образом, не о природных водах, заданных природой местности, входящих в ее субстанцию, наличных постоянно, а водах, появляющихся и исчезающих, случайных, так сказать, не субстанциальных, а акцидентальных. Они воздействуют на жизнь крестьян, но не входят в конститутивное бытие общины и питающей ее природы. Естественные же воды принадлежат здешней земле, общине, неотделимой от ее природных условий, и потому входят в сферу не столько права как такового, сколько сакральных установлений, мироустройства — того, что римляне называли "fas".

Дождевая вода — "пришлая", использование ее целиком зависит от деятельности человека, и именно поэтому она в гораздо большей мере, чем вода почвенная или проточная, составляет объект права, подчинена юридическим правилам общежития — тому, что римляне называли "jus". Правила же эти лишь в своем верхнем, позднем слое отражают отношения взаимно обособленных личностей, в нижнем, более глубоком слое они отражают нормы общинного существования. В установлениях, регулировавших в Риме использование колодезной и особенно водопроводной воды, то есть тоже воды добытой, появившейся, "пришлой", обнаруживаются те же принципы: с одной стороны, учет чисто личных интересов, с другой — живое влияние общинных традиций, в результате их взаимодействия — противоречивое единство fas и jus. Именно в этих принципах находят себе объяснение выглядящие столь нелогично и странно особенности римского водоснабжения — громоздкость его технического устройства, его правовой статус, принципиальная неэкономность.

Существование при каждом castellum'e друг от друга независимых водопроводных сетей объяснялось тем, что сама поступавшая в castellum вода была, так сказать, водой разных иерархических уровней и имела три совершенно разных назначения: "именем Цезаря", "для частных лиц", "на общественные нужды". Вода, распределявшаяся "именем Цезаря", шла только в публичные бани, в большие парадные бассейны и нимфеи, во все сооружения, подаренные населению императорами и служившие для удовольствия публики и украшения города. В италийских и провинциальных городах эта вода имела то же назначение, хотя, по-видимому, так не называлась. Вторая система труб подавала воду только в частные дома. Вода "на общественные нужды" шла в казармы, для общественных работ, в уличные водоразборные колонки и на местные культы.

Неравноценность этих трех видов использования воды выражалась в самой технике водораспределения. В камере castellum'a поступавшая вода сразу делилась на три рукава, устроенных так, что при нормальном, среднем поступлении они были заполнены все три, но стоило уровню упасть, как это сказывалось на дебите в обоих крайних каналах — "именем Цезаря", "для частных лиц"; дебит же среднего, "на общественные нужды", оставался неизменным. Точно так же и при чрезмерном увеличении объема поступавшей воды весь излишек сливался только в средний канал. Смысл устройства заключался в том, чтобы обеспечивать во всех случаях только и именно жизнедеятельность города как целого в тех ее проявлениях, которые к I в. во многом утратили свое былое значение, но некогда составляли основу существования общины — оборону, общественное строительство, удовлетворение нужд околотка.

Некогда вся водопроводная вода предназначалась только и исключительно для общественных нужд в указанном выше смысле этого слова, и еще в конце I в. н. э. Фронтин писал об этой системе как всем памятной, достойной и правильной. В согласии с ней частным лицам вообще разрешалось пользоваться лишь той водой, которая переливалась за края уличного бассейна или фонтана, то есть оставшейся сверх неприкосновенного и постоянно возобновляемого водного запаса общины. Комфорт и роскошь общедоступных портиков, форумов, терм, обеспечение водой семейной кухни или перистиля в особняке играли в практической, сегодняшней жизни римлян I–II вв. несравненно большую роль. Но в подсознании народа еще сохранялась уверенность в том, что все это — излишество и баловство и только выживание общины составляет смысл жизни. И хотя такая уверенность почти не опиралась уже на актуальный опыт, хозяйственный, политический или идеологический, именно эта генетическая память определяла распределение поступавшей в город воды. Сохранявшейся установкой на то, что в принципе и в идеале вся вода принадлежит общине как целому и составляет условие ее выживания, объяснялись, во-первых, возложение ответственности за доставку и распределение воды на высших магистратов города, во-вторых, сохранение и рост уличного водоразбора и, в-третьих, особые условия включения частных домов в систему общественного водоснабжения.


40. Термы Диоклетиана в Риме. 302 г.


42. Термы в Бате в Англии


43. Термы Диоклетиана. Главный зал тепидария, в 1563 г. превращенный Микеланджело в церковь Санта Мариа деи Анджели


Управление римским водоснабжением — явление для древнего мира исключительное. В государствах Востока вода составляла предмет государственных забот в той мере, в какой она была необходима для общественного производства, в частности для земледелия. За высшей администрацией здесь сохранялось управление лишь главными каналами: отводными каналами ведали местные общины, а за правильное использование их воды отвечали отдельные общинники. Сохранившиеся тексты законов показывают, что и в Ассирии и в Вавилоне II тысячелетия до н. э.[103] отношения между общинниками при использовании воды строились на юридической основе, а не на представлениях о солидарности общины, моральной ответственности и т. п. Сведений о том, чтобы правители государства занимались водоснабжением городов с целью обеспечить их эстетическое оформление и комфорт, мало[104].

На ту же в основном производственную ориентацию водоснабжения и на очень далеко зашедшее разложение общинных отношений в области использования воды указывает и древнегреческий материал, прежде всего эпиграфический[105]. В сельской местности вода, как почвенная, так и водопроводная, образовывала неотъемлемую принадлежность земельного участка и как таковая входила в частную собственность его владельца. При некоторых пережиточных ограничениях частной собственности основой использования воды оставалась здесь именно она. Широко распространена была продажа воды, в которой участвовали даже храмы; правовые отношения между арендатором общинной земли и общиной строились на том, что он обязан предоставить колодец на своем участке в общее пользование (а не на том, что он допускается к общественным колодцам); загрязнение водных устройств рассматривалось как нарушение общественной гигиены, а не как святотатство.

Города в Греции были, как правило, хорошо обеспечены водой и для бытовых нужд и для общественного комфорта. Доставленная водопроводами вода поступала в открытые бассейны, а так как последние располагались по естественному рельефу местности и соединялись между собой трубами, то она свободно перемещалась из вышележащих районов в нижние и обеспечивала весь город. При этом, однако, городское водоснабжение в целом рассматривалось как частная область коммунального хозяйства, а эксплуатация системы и руководство ею, соответственно, — как дело чисто техническое, поручаемое работникам низшего ранга[106]: "Служба поддержания порядка имеет множество отраслей, каждой из которых в многолюдных городах ведают отдельные смотрители-блюститель городских стен, распорядитель, ответственный за источники воды, начальник портовой охраны"[107]. По-другому роль и место водоснабжения в административном устройстве никто в Греции себе и не представлял — в идеальном государстве Платона "городские смотрители" также должны были обеспечивать приток воды, распределять ее по бассейнам и следить, "чтобы она была чистой и служила украшению и пользе города" наряду с починкой дорог и инспекцией хозяйственных построек[108].

Все это резко контрастирует с управлением водоснабжением в Риме — с его организацией и, главное, с его общественным престижем и иерархическим уровнем. Технический надзор за водопроводами отдавался в Риме на откуп частным лицам, но их деятельность находилась под постоянным надзором высших сакральных магистратов республики — цензоров, а в те годы, когда их не было, — эдилов. Насколько бдительным был этот надзор, видно из того, что поименные списки рабочих, которых использовали откупщики, выбивались на камне или меди и выставлялись на всеобщее обозрение. Главным принципом оставалась крайняя экономия и общественной воды и общественных средств: в дни цирковых представлений, проходивших под открытым небом и, следовательно, под палящим италийским солнцем, поливать арену и разбрызгивать воду для охлаждения воздуха можно было только по специальному разрешению магистрата; проведение водопроводов и их ремонт осуществлялся при республике отдельными лицами из своих средств, но отсюда отнюдь не следовало, что они автоматически получали право провести воду к себе домой.

При Августе, в 11 г. до н. э., заведование водоснабжением было передано специальным магистратам, так называемым смотрителям водопроводов (curatores aquarum). По рангу они были приравнены к сенаторам, ведавшим обеспечением города хлебом, и назначались из числа самых доверенных лиц из ближайшего окружения принцепса. В I в. в их число входили, например, Марк Кокцей Нерва (дед императора), великий юрист и единственный сенатор, которого взял с собой Тиберий, удалившийся на Капри; он ведал водопроводами Рима с 24 по 33 г.; с 49 по 59 г. по главе их стоял Гней Домиций Афр, знаменитый оратор и талантливый карьерист, сумевший, происходя из галлов, стать римским сенатором, консулом и сказочным богачом; curator aquarum в 63–64 гг. Петроний Турпилиан был шурином Вителлия, впоследствии императора, и сыном консулярия, авгура и проконсула Азии Публия Петрония, он был консулом в 61 г., управлял Британией в 6I-63 гг. показал какие-то чрезвычайные услуги Нерону при подавлении заговора Пизона в 65 г., за что был удостоен триумфальных отличий (после смены власти в 68 г. — убит по распоряжению Гальбы).

На протяжении I в. доверие и почет, сопряженные с этой магистратурой, неизменно росли: просопографический анализ наводит на мысль от том, что начиная с Флавиев curatores aquarum входили по положению в Совет принцепса[109]. Нет никаких оснований считать, что реальное содержание работы по управлению водопроводами требовало деятелей такого масштаба. Взгляд на сенатора, обеспечивающего город водой, как на одну из ключевых фигур общины был данью архаической традиции, но традиции, как видим, живой и усиленно поддерживаемой.


46. Перистиль с фонтанами в Доме Черного якоря в Помпеях


47. Кастеллум у Везувиевых ворот в Помпеях


Живым воздействием той же архаической общинной традиции объясняются правила распределения водопроводной воды между частными домами и уличным водоразбором. Поскольку в принципе вся вообще вода в городе целиком принадлежала общине, то личное и бесконтрольное пользование ею у себя дома могло быть разрешено лишь людям, воплощавшим и представлявшим общину, — "первым людям государства". Но такой перенос прав общины на отдельное лицо с древности отдавал для римлян чем-то монархическим, диктаторским, его всячески избегали и за предоставлением "права домашней воды" ревниво следили, давая его на время, скупо, а подчас и отбирая обратно. Ставши цензором в 184 г. до н. э., Катон Старший объявил своей главной целью борьбу за восстановление древней простоты нравов и против новомодной роскоши нобилей; одним из первых его шагов в этом направлении явилось полное запрещение подачи общественной воды в частные дома[110]. Это было одно из тех шоу, которые так любил суровый блюститель нравов: требование его не могло быть выполнено хотя бы потому, что треть городской водопроводной сети была специально рассчитана на подачу воды в частные дома, но само направление этого пропагандистского жеста показательно. В дальнейшем "домашняя вода" предоставлялась еще шире. Суммарные данные на конец I в. (по Фронтину) могут быть представлены в виде следующей таблицы.


Количество воды указано в квинариях. 1 квинарий равен примерно 240 литрам в сутки.


Разрешение на "домашнюю воду" и впоследствии — в императорскую эпоху давалось весьма жестко и органиченно. Заинтересованный домовладелец обращался с письменной просьбой к принцепсу и вручал ее сенатору — смотрителю водопроводов, который и получал по ней разрешение. Император или помогавший ему в этом отпущенник давали такое разрешение персонально, учитывая общественное и имущественное положение просителя. По наследству "право домашней воды" не передавалось и при империи. В сенатском решении, принятом по этим вопросам в 11 г. до н. э., содержится весьма примечательная формулировка: "Хозяева сохраняют право на воду до тех пор, пока они владеют землей, ради которой вода им была дана". Другими словами, в порядке консервативной юридической фикции просьба о предоставлении домашней воды мотивировалась необходимостью орошать земельный участок при доме. Отпущенник, только вчера получивший гражданство, меняла или хапуга ростовщик, которому вода нужна была для купален и фонтанов, соприкасаясь с системой водоснабжения, должен был предстать как старозаветный крестьянин-земледелец, заботящийся о возделывании земли, предоставленной ему общиной. Самовольное отведение воды также рассматривалось не на уровне сегодняшних отношений, то есть не как обычное и весьма распространенное нарушение правил, а как покушение на жизненные интересы общины, то есть как государственное преступление, и каралось конфискацией земли и штрафом до десяти тысяч сестерциев.

Ограничивая право проведения воды в частные дома, власти стремились сохранить значение и престиж уличного водоразбора. Его вода, как мы видели, обеспечивалась в первую очередь и потому стояла иерархически выше, чем вода частная или даже "именем Цезаря". Она считалась непосредственным общинным достоянием, и для пользования ею тоже нужно было именное разрешение сенатора — смотрителя водопроводов. То была, другими словами, вода не для прохожих и случайных людей, а только для своих. С тем же восприятием воды как общинного достояния связано отношение в Риме к ее продаже. Такая продажа существовала — это прямо явствует из источников[111], но из того, насколько редкими и беглыми являются упоминания о ней, явствует и другое: что она играла в Риме несравненно меньшую роль, чем, скажем, в Греции[112]. Показательно, что по мере подачи воды в частные дома относительный удельный вес уличного водоразбора сокращался, но в абсолютных цифрах он неизменно продолжал расти[113]. Пережиточно, генетически, общинное мышление продолжало жить, и одно из доказательств тому — последняя из отмеченных выше особенностей римского водоснабжения: упорное нежелание римлян ограничивать в своих городах и домах свободное течение воды.

Выше мы упоминали о том, что в глубокой древности римляне видели в источниках и реках либо богов, либо их обиталища. В классическую эпоху, то есть при поздней республике и ранней империи, это представление продолжало жить отчасти в виде искреннего убеждения, отчасти как дань народной традиции или как миф, сплетшийся с поэтическим образом. "Белы твои, о Клитумн, стада, постоянно омыты // Влагой священной твоей", — обращался Вергилий к притоку Тибра[114]. Вряд ли можно свести к поэтическому вымыслу ту речь, с которой во время битвы с Ганнибалом обращался к реке Требии римский полководец Сципион[115].

Богами, однако, были не только источники и реки сами по себе. Водопроводы, уличные фонтаны и колонки также имели свой культ, как и питавшие их родники[116]. Ежегодно 13 октября отмечался праздник Фонтаналий, посвященный главному богу источников Фонту — в этот день в его честь украшали цветами равно и родники и колодцы[117]. Не исключено поэтому, что и рельефные изображения, неизменно украшавшие уличные колодцы, имели если не сакральный характер, то сакральное происхождение. В одном из своих стихотворений Стаций славит нимф, которые "в Лации и на семи Рима холмах обитают", но которые в то же время "полнят волною своей" течение Тибра, живут в водах Анио и Марция и "сжатые камня громадой, по аркам высоким стремятся"[118].

Если в стихах Стация стирается грань между нимфами, живущими на холмах и в реках Лация, и теми, что населяют его водопроводы, то Проперций прямо включает в число священных источников наряду с Тибурном и Клитумном также и Марциев водопровод[119]. В специально отстроенных и питавшихся водопроводной водой нимфеях, заполнявших Рим и города империи, совершались обряды, связанные с культом местных источников[120].

Единый строй восприятия охватывал, таким образом, не только естественные водоемы, но соединял в общем сакральном представлении источники, реки, водопроводы, колодцы, фонтаны, уличные колонки. Водопровод, по-видимому, воспринимался как простое продление источника, а водоразборная колонка или уличный фонтан — как один из его выходов. Отсюда — та изоляция распределительных линий каждого водопровода от других, которая отмечалась выше как одна из трудно понимаемых особенностей римского водоснабжения.


48а, б; 49. Водопроводные трубы из Помпей


50. Схема водораспределительного устройства в головном сооружении римского водопровода


51. Водоразборная камера в Немаусе


Сакральное отношение к текущей воде — родниковой, речной или водопроводной — отражало характерное для замкнутой маленькой древней общины обожествление именно местной природы. Храмы, строившиеся по берегам рек и источников, были посвящены genii loci и возводились местными общинами[121]; в Риме древнейший алтарь Фонта находился рядом с основанным Анком Марцием храмом Януса и храмом царя Нумы на Яникуле, то есть на границе, замыкавшей некогда владения римской общины. Соответственно, по мере отмирания общинной экономики, общинной системы институтов и общинной идеологии исчезало сакральное отношение к текущей воде, появлялись плотины, ирригационные сооружения, краны, в источниках, хотя и с некоторыми ограничениями, стало разрешено купаться. Но, как видим, водопровод никогда не превращался до конца в инженерно-техническое сооружение. И при расцвете империи он продолжал оставаться для ее граждан током живой воды, имеющим свое начало, свое духовное бытие, свое лицо. Уличные линии водопровода были разновидностями русла, своеобразной дельтой, проточи которой, пусть заключенные в трубы и скрытые в земле, тем не менее оставались протоками, лишь доносившими все ту же местную, живую воду до улиц и домов. Смешивать их между собой в единой безликой "водораспределительной сети" было бы противоестественно и кощунственно[122].

И столь же противоестественным и кощунственным представлялось пресечение свободного тока природной воды, доставленной водопроводами в город. В римской мифологии в основе каждого культа обычно лежал некоторый исходный образ-понятие. Когда речь шла о проточной воде источников и рек, таким образом-понятием была энергия, с которой вода, подчиняясь неведомой силе, вечным током устремлялась из тьмы, где дотоле пребывала, на белый свет. Фонт был аватаром Януса — бога границы и перехода, осязаемо сопоставляемых концов и начал. Не случайно другим аватаром Януса и, следовательно, "братом" Фонта был Термин — покровитель межей и границ.


52. Двуликий Янус, римская монета


Непосредственным предметом почитания в культе источника было именно само не подчиняющееся никакой внешней силе вечное и свободное истечение. "Fons — unde funditur е terra aqua viva", — объяснял этимологию слова "источник" и тем самым имя Фонта Варрон ("источник — оттого, что истекает из земли живая вода")[123]. Главное для Горация в источнике Бандузии — что течение его не может пресечь (nescittangere) никакой зной[124]; главное для Плиния Младшего в Клитумне — "изобилие вод" ("ipsa sui copia"), которых столько, что они тут же, в нескольких шагах от источника, образуют полноводную реку[125]. Всякое преграждение изливающейся воды, задержка ее течения или загрязнение были нарушением этой энергии свободного тока. Римские краны, в тех редких случаях, когда они использовались, были сконструированы так, что лишь сужали струю воды, но никогда не перекрывали ее полностью.

Священный шум и плеск древней, природной, живой воды сопровождали жизнь италийских городов до конца… "Помпеи были оживленным и по-южному шумным городом. К вечеру, когда городской шум постепенно стихал, все сильнее начинали раздаваться иные, особые, звуки, которые за дневной суетой были едва слышны. Они разрастались, усиливались и постепенно заполняли собой весь город; внимательное ухо могло разобрать в них отдельные голоса, сливавшиеся в одну симфонию. То пела вода, с журчаньем лившаяся из водоемов, плескавшаяся в фонтанах и с тихим шорохом разливавшаяся по земле"[126].


Носилки, консервативная мораль и характер культуры

В предшествующем очерке мы имели дело с явлением, детально описанным древними авторами, тщательно исследованным учеными Нового времени, легко восстанавливаемым во всех подробностях благодаря обильным археологическим свидетельствам. Наша задача состояла в описании известного материала и в его исторической интерпретации. В настоящем очерке положение иное. Лектика (lectica), то есть носилки, которые несли носильщики-лектикарии и в которых зажиточные люди лежа передвигались по городу или в путешествиях[127], не представлялась римлянам достойной серьезного описания. Древние историки культуры характеризуют ее весьма редко и очень бегло[128], подлинных римских носилок сохранилось всего несколько экземпляров, у ученых Нового времени лектики не вызывали, кажется, никогда и никакого интереса. Складывается странное положение, при котором носилки упоминаются бесчисленное число раз почти у всех римских авторов, и составляли они, как видно, одну из распространеннейших принадлежностей городского быта, но как они были устроены и как ими пользовались, остается непонятным.

Прежде всего, сколько лектикариев несли носилки?

Петроний рассказывает о местном магистрате в маленьком италийском городе, чьи носилки несли два раба[129] Заезжий галл встретил на улицах Рима четырех городских рабов с носилками[130]. Марциал спрашивал полумертвого, но все еще хорохорящегося старика: "Что толку в том, что тебя как груз несут шестеро каппадокийцев?"[131]. У римских авторов упоминается и октофор — носилки, которые несли восемь рабов[132].

Как они их несли?

Лектикарии быстро проходили очень большие расстояния — рабы Цицерона, например, за один-два утренних часа отнесли его из Афин значительно дальше Пирея[133] и он не видел в такой скорости ничего особенного. Но тогда нельзя допустить, что носилки несли так, как носили их еще недавно наши землекопы, то есть держа оглобли в опущенных книзу руках: нряд ли есть на свете силачи, способные сколько-нибудь долго нести гак тяжелый груз. Выходит, носилки несли, стоя вне оглобель и подняв их на плечи? Но тогда как быть с полумертвым стариком Марциала? Ведь описанным способом не могут разместиться симметрично шесть человек, при несимметричном же их расположении они не смогут двигаться. А с двумя лектикариями, несшими префекта квартала у Петрония? Расстояние между оглоблями любых носилок больше, чем ширина человеческих плеч. Кроме того, есть данные, говорящие о том, что ехавший в лектике, как правило, находился очень невысоко над землей: Марциал описывает любителей целоваться на улицах со встречными знакомыми, в том числе и сидевшими в лектике, — если бы человек находился над головами лектикариев, поцеловать его с земли не было бы решительно никакой возможности. При чтении источников возникает и множество других недоуменных вопросов. Первая задача в этих условиях — дать по возможности полное и систематическое описание разбираемого явления. Материалом для него нам послужат упоминания о пектиках у римских писателей. Поскольку для восстановления полной картины важны оттенки, привлекаемые тексты придется часто цитировать в подлиннике.

Исходная ситуация содержится в первом по времени упоминании в римской литературе о езде в носилках — в речи мятежного трибуна 123–122 гг. до н. э. Гая Гракха[134]. Там рассказывается, как знатный римлянин, путешествуя в носилках и решив остановиться, велел lecticam deponi, а затем и снять struppos quibus lectica deligata erat. "Deponere" означает "складывать" (преимущественно вниз, на землю), "разбирать" (то, что было связано), "распрягать"; "struppum" — "крученый ремень"; "deligare" — "привязывать", "завязывать". Лектика, другими словами, была связана особыми кручеными ремнями с каким-то устройством, с помощью которого непосредственно и осуществлялось движение, так как его можно было разъединить с носилками, лишь остановив последние и поставив их на землю.

Как пользовались этим устройством, явствует из одного пассажа в Светониевой биографии Клавдия: когда в 37 г. н. э. после гибели императора Калигулы преторианцы в поисках убивших его заговорщиков обыскивали дворец, они обнаружили спрятавшегося дядю убитого — Клавдия, "посадили его в носилки и, поскольку его люди разбежались еще раньше, сами отнесли его в лагерь, положив груз на плечи и поочередно сменяя друг друга"[135] (Подчеркнуто мною. Г.К.). Нас сейчас интересуют последние подчеркнутые слова — в подлин нике: „vicissim succolantibus". Глагол "succolare" происходит от "sub" ("под") и "collum" ("шея, плечи, загривок"), и значение его издавна принято иллюстрировать одним из рельефов с колонны Траяна: два легионера идут один впереди другого, положив себе на плечи толстый шест, с середины которого, подвешенный на ремне, свисает переносимый груз[136]. Очевидно, и описанные у Светония преторианцы несли носилки именно так — подвесив их на крепкий шест с помощью уже знакомых нам struppi (крученых ремней), захлестнув их другим концом на оглобли носилок; не случайно словом "struppi" обозначались также своеобразные римские уключины — ременные петли, прикрепленные к веслу и захлестывавшиеся на колок лодки[137]. Этот способ ношения лектики не был ни специфически солдатским, ни импровизированным ради описанного Светонием случая, поскольку преторианцы лишь заменили разбежавшихся лектикариев Клавдия, несших носилки, по всему судя, точно так же. Шест, на котором подвешивалась лектика, назывался "asser" — слово это встречается при упоминаниях лектики систематически у самых разных авторов, и вне предложенной выше реконструкции назначение его оставалось бы непонятным.

Ассер описанного типа был длинным, то есть лежал одним концом на плечах лектикариев, шедших впереди носилок, другим — на плечах тех, что шли сзади[138]. Но длинный ассер был не единственным возможным и даже, по-видимому, не самым распространенным. Описанной выше сцене с императором Клавдием, как говорилось, Непосредственно предшествовало убийство его племянника — правившего до него Гая Калигулы. Заговорщики напали на Калигулу в подземном переходе, соединявшем Палатинский дворец с Большим цирком, и туда, услышав о происходящем, немедленно бросились лектикарии Гая "с ассерами в руках, дабы оказать ему помощь"[139]. Пользоваться трех-четырехметровым шестом как оружием в довольно тесном подземелье было практически невозможно. Очевидно, лектикарии были вооружены чем-то вроде дубин. Существовали, следовательно, и короткие ассеры, по одному на каждого или на каждых двух носильщиков. Эта система обладала явным преимуществом перед использованием длинных ассеров, так как при тяжести лектики носильщиков требовалось много, ассер же, общий для них всех, нужен был в этом случае такой длины, что он легко ломался бы при малейших перегрузках.

Вместимость и, соответственно, тяжесть носилок с пассажирами могла колебаться в широких пределах и подчас бывала весьма значительной. Марциал говорил, что в гексафоре (то есть в носилках с шестью лектикариями, три спереди, три сзади) человек располагался late — широко, привольно, раскидисто[140]. "Там, — добавлял Ювенал, — можно читать, писать или спать по дороге"[141]. Помимо самого ложа, таким образом, в лектике могли находиться циста с рукописями, таблички, книги, возможно, и другие вещи, что еще увеличивало ее размеры. Известен случай — правда, единственный и вызывающий различные толкования, но тем не менее, по всему судя, бесспорный, — когда в лектике ехали одновременно четыре человека[142].


80. Пожилой римлянин в носилках. Реконструкция


Как правило, сидящий в лектике человек был скрыт от взглядов прохожих. Чаще всего это достигалось тем, что с крыши паланкина, выгнутой полукоробом и опиравшейся по углам на четыре столбика, спускались занавески, которые можно было задергивать. Занавески эти бывали разной плотности и, соответственно, обозначались разными словами: полотняные — lintea[143], шерстяные — pallia[144], кожаные; от марциаловского любителя целоваться на улицах "lectica nес te tuta pelle veloque" ("плотная кожа и завес лектики нисколько не охранят")[145]. Кроме носилок с занавесками существовал, по-видимому, и другой тип лектики — ящик с проделанными в нем окнами. Так по крайней мере могло бы явствовать из одного места в третьей сатире Ювенала, где говорится, что в лектике можно и вздремнуть ("namque facit somnum clausa lectica fenestra" — "ежели окна закрыть, то лектика и дрему наводит")[146].

Ассер лежал на плечах лектикариев так, что при движении в толпе концы шеста оказывались на уровне голов или плеч прохожих: "…теснит нас огромной толпою сзади идущий народ. Этот локтем толкнет, а другой двинет ассером крепким"[147]. Подвешенные на ассере носилки — будь то лектика или селла — поэтому, действительно, оказывались очень невысоко над землей. Мрачным дождливым вечером 15 января 69 г. император Гальба в носилках пересекал Форум, направляясь к преторианскому лагерю, где уже бушевало поднятое Отоном восстание, когда на площадь вылетела конница мятежников. "Носильщики императора, — рассказывает Тацит, — дрожали от страха; возле бассейна Курция Гальба вывалился из носилок и покатился по земле"[148]. Употребленные здесь Тацитом глаголы — "projectus ас provolutus est" — показывают, что старик император падал не сверху вниз, а вперед, то есть, сидя в носилках, находился очень невысоко над землей.


81. Легионеры с ассером на плечах. Рельеф колонны Траяна


Ношение носилок на ассере было самым распространенным, но не единственным способом. Высказанное выше соображение о том, что лектику можно было носить также на плечах, так что сидящий в ней располагался над головами лектикариев, подтверждается в ряде случаев бесспорно. "Восемь сирийцев ты дал для поддержки носилок подруги", — упрекает Марциал легкомысленного и влюбчивого юношу[149]. В подлиннике сказано: "Octo Syris suffulta datur lectica puellae". Причастие "suffulta" происходит от "subfulcio" ("подпирать снизу", "выталкивать наверх") и предполагает лишь один способ ношения лектики — на плечах.

Вот в основных чертах, что представляла собой римская лектика и как она практически использовалась. Обладало ли это повседневное бытовое явление общественно-историческим содержанием и в чем оно состояло?

Почти все упоминания о носилках у древних авторов носят отрицательный — разоблачительный и осудительный — характер. Гай Гракх в названной выше речи описал поведение ехавшего в носилках аристократа, чтобы обличить его изнеженность и развращенность. "Слыхано ли, — спрашивал Цицерон у сената, — где-либо в наших землях про такое преступление, такую подлость и такой позор? В боевой колеснице ехал народный трибун, перед ним — ликторы в лавровых венках, а среди них, в открытых носилках, — актриса!"[150]. Марциал считал, что носилки — средство пускать пыль в глаза: "Хоть и шести у себя никогда ты не видывал тысяч, Цецилиан, но шесть слуг всюду носили тебя"[151]. Как показывает внимательное чтение подряд такого рода отзывов, рассыпанных по всей латинской литературе, отрицательное отношение римских писателей и моралистов к носилкам связано с тремя моментами. Во-первых, езда в лектике считалась проявлением изнеженности: "Хоть и здоров, а несут Филиппа, Авит, целых восемь. Коль, по тебе, он здоров, ты помешался, Авит"[152]. Носилки не только выдают изнеженность человека, ими пользующегося. Они смешны и отвратительны также тем, что позволяют старикам прятать в них свою немощь и неподвижность, всегда казавшиеся римлянам чем-то позорным и жалким. Так, скрытый в носилках, пытается командовать "здоровыми и храбрыми, хорошо вооруженными людьми" легат Нижней Германии при Вителлии Гордеоний Флакк, которого вверенные ему войска "презирали за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой"[153].

Во-вторых, носилки связывались у римлян с представлением о бесстыдной демонстрации собственного богатства.

"…Близок К краху Тонгилий с его притираньями из носорога, С шумной толпой неопрятных клиентов; пока ж через площадь Слуги мидийские в длинной лектике несут его, с целью Вилл накупить, серебра, и рабов, и мурринских сосудов"[154].

Марциал считает необходимым отделить себя от вульгарных римских богатеев с их обычными замашками:

"Думаешь, ради того, Пастор, я желаю богатства, Ради чего и толпа, и тупоумная чернь?.. Чтобы носилки таскал сириец в сукне канузийском И разодетых толпа шла бы клиентов за мной?"[155]

Наконец, лектика была ненавистна римлянам потому, что наглядно выражала имущественную и социальную дифференциацию, представляла собой осязаемый признак распада былых, как они верили, солидарности и равенства. Будучи шокирующей и сама по себе, езда в носилках вызывала еще большее раздражение, если число лектикариев превышало практически необходимый минимум. У Марциала и Ювенала обычные носилки подчас упоминаются без особых эмоций, отзывы о гексафорах и октофорах каждый раз ироничны и злы. Использование шестерых или восьмерых лектикариев не диктовалось необходимостью и воспринималось как тщеславие, как желание противопоставить себя окружающим и встать выше них. Поэтому для римлян еще более одиозным, чем неоправданное число лектикариев, было их обыкновение поднимать носилки на плечи, так что человек оказывался над уровнем заполнявшей улицы толпы.

"Если богач спешит по делам, над толпы головами, Всех раздвинув, его понесут на просторных носилках"[156].

Такой же богач, но к тому же еще добывший свои миллионы преступлением, едет "презрительно глядя на нас с высоты своих мягких подушек"[157]. В поведении уже знакомого нам юноши, подарившего возлюбленной сирийских лектикариев, хуже всего было не мотовство, а то, что "Восемь сирийцев на плечи поднимут лектику подружки, // Тело же друга лежать будет на голом одре"[158].


82. Носилки-лектика


83. Ложе


Ювенал не понимал, как можно сдержать ярость и не излить ее в стихах, которые тут же, стоя на перекрестке, наносишь на восковые таблички, если видишь, как

"На горбу шестерых и видный всем отовсюду Полулежит богатей на открытых носилках"[159].

Взглянем на эти носилки глазами римлян, попробуем проникнуть в их чувство возмущения и уловить его причины.

На первый взгляд они те же, что и причины, заставлявшие римлян ограничивать подачу воды в частные дома или поручать цензорам заботу о бытовом водоснабжении, — исконный консерватизм римского мировосприятия, обусловленный сохранением общинной подосновы существования, противоречие между этой подосновой и постоянным усложнением общественных отношений, цивилизации, быта. Еще во II в. до н. э. носилки проносили в триумфах среди прочих диковин, отнятых у чужеземных народов[160]; ни Плавт, ни Теренций, при всем изобилии бытовых реалий, переполняющих их комедии, носилок не упоминают; неизвестно, чтобы кто-либо из великих полководцев прошлого ими пользовался. Значит, — мог рассудить рядовой римлянин — они представляют собой новомодное новшество и как таковое не заслуживают с точки зрения стародедовской морали ничего, кроме осуждения и презрения.

Для такого объяснения были все основания. Езда в носилках как проявление изнеженности или старческой немощи подлежала осуждению в той архаической системе воззрений, в которой выносливость и физическая сила считались важным и необходимым свойством гражданина. Катон Цензорий, давая педагогические наставления сыну, ставил закалку на одно из первых мест и сам отличался редкой выносливостью, как Сципион, как Цезарь. С I в. до н. э. такое отношение к физической силе из реальной жизни исчезает. Уже в педагогической системе Цицерона почти не остается места для физической закалки и тренировки. Квинтилиан ценил в воспитании знание греческого языка, учет детской психологии и многое другое, но о выносливости как добродетели не упоминал. В рамках подобных представлений пользование носилками не могло, казалось бы, вызвать теперь никакого протеста. (Протест, основанный на том, что такой способ передвижения одного человека на плечах другого унизителен для обоих, столь естественный для нас сегодня, был бы римлянам просто непонятен.) И тем не менее он рос из каких-то более глубоких, но живых слоев общественного сознания.


84. Носилки-селла (реконструкция)


С незапамятных времен исчезло из актуального, "дневного" политического мышления народа представление о том, будто правитель физически воплощает в себе здоровье и силу общины и потому не может позволить им угасать в собственной старости, должен править лишь до тех пор, пока он молод, силен и прекрасен, от всего же одряхлевшего, себя изжившего община обязана систематически избавляться. Но в римских деревнях до конца античности сохранялся обряд изгнания Мамурия Ветурия, то есть "Старого Марса": ежегодно 14 марта римляне с только что сорванными, свежими, еще испускавшими весенний сок прутьями в руках толпой преследовали человека, одетого в шкуры, и выгоняли его на территорию давних своих соседей и некогда врагов — осков. Еще в эпоху принципата римская толпа с непонятной для нас страстью восхваляла молодых и красивых правителей и выказывала свое презрение старым — семидесятитрехлетний Гальба считал свой возраст "единственным, что можно поставить мне в вину"[161]. Один из знаменитых командующих флавианской эпохи говорил на сходке солдатам, что "полководцу подобает служить победе умом и знаниями"[162], и это было верно, полностью соответствовало военной практике времени, но в народе и в армии тем не менее жил образ идеального полководца, в котором главным были именно физическая сила и выносливость[163]. Корбулон, например, прославился ею в народе больше, чем своими завоеваниями[164]. Демонстрация болезненной слабости, заключенная в пользовании носилками, была неприлична, ибо это свойство, этически нейтральное и простительное на уровне актуальных представлений конца республики и начала империи, продолжало быть оскорбительным для архаичных, подспудных и острых, убеждений римской толпы.

Точно так же обстояло дело с массовым раздражением, которое вызывала эпатирующая демонстрация богатства, заключенная в пользовании носилками. Причины его опять-таки лежали ниже и глубже, чем политика или идеология, в тех сокровенных, но непререкаемо живых слоях общественного подсознания, где вековой и на поверхности изжитый исторический опыт народа отлился в формы повседневного поведения, в безотчетные вкусы и антипатии, в традиции быта. В конце республики и в I в. н. э. в Риме обращались фантастические суммы денег. Император Вителлий за год проел 900 млн. сестерциев, временщик Нерона и Клавдиев Вибий Крисп был богаче императора Августа, деньги были главной жизненной ценностью. Но общее представление о нравственном и должном по-прежнему коренилось в натурально-общинных формах жизни, и денежное богатство было желанным, но в то же время и каким-то нечистым, постыдным. Жена Августа Ливия сама пряла шерсть в атрии императорского дворца, принцепсы проводили законы против роскоши, Веспасиан экономил по грошу, Плиний славил vetus parsimonia (древнюю бережливость), и восемь сирийцев-лектикариев, из которых каждый должен был стоить не меньше полумиллиона, оскорбляли заложенные в незапамятные времена, но внятные каждому представления о приличном и допустимом.

Дело, однако, тут было, как мы видели, не только в богатстве. Свободнорожденный римский гражданин проводил большую часть своего времени в толпе — заполнившей Форум, базилики, термы, собравшейся в амфитеатре или цирке, сбежавшейся на религиозную церемонию, разместившейся за столами во время коллективной трапезы. Такое пребывание в толпе не было внешним и вынужденным неудобством; напротив того, оно ощущалось как ценность, как источник острой коллективной положительной эмоции, так как гальванизировало чувство общинной солидарности и равенства, почти уже исчезнувшее из реальных общественных отношений, оскорбляемое ежедневно и ежечасно, но гнездившееся в самом корне римской жизни, упорно не исчезавшее и тем более властно требовавшее компенсаторного удовлетворения[165]. Сухой и злобный Катон Старший таял душой во время коллективных трапез религиозной коллегии; Август, дабы повысить свою популярность, возродил собрания, церемонии и совместные трапезы жителей городских кварталов; сельский культ "доброй межи", объединявший на несколько дней января, в перерыве между полевыми трудами, соседей, рабов и хозяев, выстоял и сохранился на протяжении всей ранней империи; цирковые игры и массовые зрелища рассматривались как часть res publica ("народного дела") и регулировались должностными лицами. Попытки выделиться из толпы и встать над ней оскорбляли это архаическое и непреходящее чувство римского, полисного, гражданского равенства, ассоциировались с нравами восточных деспотий. Ненависть Ювенала, Марциала, их соотечественников и современников к выскочкам, богачам, гордецам, плывущим в открытых носилках над головами сограждан, взирая на них "с высоты своих мягких подушек", росла отсюда.

Отношение римлян к лектике, таким образом, обусловлено теми же общими предпосылками, что их отношение к воде, — противоречием между заложенными в самом способе производства, сохраняющимися и возрождающимися архаическими общинными началами мировосприятия и развитием общества, основанного на этих началах и в то же время отрицающего их своим движением во времени. В конкретном социально-психологическом механизме римского отношения к носилкам, однако, раскрываются некоторые существенные новые стороны этого исходного противоречия, в описанных ранее бытовых реакциях римлян, в частности в их отношении к воде, остававшиеся скрытыми. В этой последней сфере сохранялась вера в совместимость консервативных воззрений и привычек с развитием. Можно было сооружать многомильные акведуки, роскошные нимфеи, рыть технически совершенные глубочайшие колодцы, плавать в подогретой воде купален и в то же время верить, что акведуки лишь продолжают русло ручья, что в нимфеях живут нимфы, а выход воды в колодце на дневной свет — такое же проявление силы Януса, как любая эпифония и любой переход — от дня к ночи, от войны к миру, от своей земли к чужой[166]. Противоречие между старинным благочестием и прагматизмом цивилизации — между примитивным идеалом и современным комфортом — было неразрешимым только при строго и последовательно логическом подходе, к которому римляне никогда не были склонны, в повседневной жизни же его полюса вполне примирялись, что и вносило в римскую жизнь тот классический момент, о котором шла речь во втором "Введении".

С носилками дело обстояло по-другому. Чем быстрее росли города, чем дальше за их черту отодвигались пригородные виллы, чем более отдаленными становились области, которые по служебным обязанностям должен был посещать римский сенатор, тем более непреложной необходимостью, особенно если речь шла о пожилом или больном человеке, становились для зажиточных римлян носилки или повозки. Езда верхом входила лишь в область военного дела и спорта, да и там продолжала восприниматься как неримское обыкновение[167], езда на ослах и мулах представлялась занятием простонародным, плебейским, унизительным[168], городской транспорт отсутствовал и был запрещен[169]. Поневоле приходилось передвигаться в носилках, ясно чувствуя, что это вызывает всеобщее осуждение, делать что-то, чего делать не надо. Таково же было положение и с повозками, запряженными лошадьми. Право пользоваться ими в Риме изначально принадлежало только магистратам при исполнении служебных обязанностей[170] и престарелым знатным женщинам — матронам[171]. Такая езда и при империи явственно сохраняла в себе нечто сакральное[172], распространение ее за пределы указанного круга лиц периодически запрещалось, а время от времени запрещение касалось и самих этих лиц.

Повседневная жизненная необходимость ощущалась как предосудительная, как противоречащая смутной, нарушаемой, но вездесущей и внятной норме — "нравам предков", и это постоянное сопоставление данного, непосредственно зримого, повседневного бытия с отдаленной, но непреложной парадигмой древних санкций и ограничений, добродетелей и запретов составляет одну из самых ярких и специфических черт римской культуры. Жизнь и развитие, соотнесенные с архаической нормой, предполагали либо постоянное ее нарушение и потому несли в себе нечто кризисное и аморальное, либо требовали внешнего соответствия ей вопреки естественному ходу самой действительности и потому содержали нечто хитрое и лицемерное. То была, разумеется, не универсальная данность, а лишь универсальная тенденция, но тенденция, объясняющая очень многое и в римской истории, и в римской культуре, и в римском быте, в частности, в одном из наиболее обычных и массовых явлений повседневной жизни — в еде.


Художественное конструирование и внутренняя форма римской культуры

Самые разные категории древне-римских вещей и сооружений обнаруживают один общий конструктивный принцип.

Римские колодцы. Напомним вкратце то, что было о них сказано в первом очерке настоящей книги, дабы иметь возможность рассмотреть теперь этот материал с иной точки зрения. Заменив в эпоху ранней республики изначальные естественные источники водоснабжения, колодцы представляли собой шахты, скрытые наземной оградой, сперва в виде прямоугольных деревянных срубов, позже — в виде каменных ящиков. После сооружения водопроводов многие из этих колодцев были превращены в уличные водоразборные резервуары, и вода стала поступать теперь в них не снизу, из земли, а подводиться по трубам. На один из бортов ящика стали ставить поэтому небольшую каменную стелу, внутри которой проходила труба, соединявшаяся с подземной водопроводной сетью и изливавшая воду непрерывно — точно так же, как изливал ее некогда источник или заключенный в сруб родник. Внешняя сторона стелы была украшена рельефом, и, в сущности, только этими рельефами уличные колонки-резервуары и отличались друг от друга. Именно они делали некоторые колонки более богатыми и красивыми, вообще более совершенными, чем другие.


126. Стела с изображением Минервы с совой на колодце в Помпеях


127. Стела с изображением богини Изобилия на колодце в Помпеях


Перед нами особый тип отношений между устройством сооружения и развитием той сферы действительности, к которой оно относится. В позднереспубликанскую и раннеимператорскую эпоху условия жизни граждан и их быт изменились до неузнаваемости. Источники уступили место деревянным колодцам, деревянные — каменным, колодцы — водопроводным "бассейнам". На устройстве наземных водоразборных сооружений эта многовековая эволюция почти не отразилась. В результате длительного опыта оказалась отобрана и закреплена некоторая оптимальная конструкция, которая в дальнейшем как конструкция уже не реагировала на изменение окружающих условий. Оно сказалось лишь во внешнем добавлении к исконной основе некоторой приставки, "аппликации"-декорированной каменной стелы, в пределах данного сооружения исчерпывающим образом воплощавшей и изменение технических условий и рост эстетических потребностей.

Римская мебель, как известно, была обильно украшена накладным декором. Меньше обращалось внимания на то, что он не только характеризовал облик мебели, но выражал также принцип и тенденции ее развития. Переломные моменты в истории Рима всегда совпадали с распространением богатства и усложнением быта. Первый такой перелом приходится на начало II в., до н. э., второй — на эпоху Юлиев-Клавдиев, и оба были временем резкого обогащения и изощрения предметной среды, что, однако, непосредственно выражалось в распространении, разнообразии и удорожании накладок и аппликаций. "Вернувшееся из Азии войско (в 187 г. до н. э. — Г.К.) занесло в Рим первые ростки чужеземной роскоши; тогда-то в столице появились ложа, обитые медью или бронзой, и покрывавшие их дорогие декоративные ткани"[173]. Ход времени отражался в накладном декоре, конструкция же вещей тяготела к полной стабильности, к закреплению в их неизменности раз навсегда найденных, веками отработанных схем. С III в. до н. э. Рим знал два вида ложа — lectus, каменный лежак, и grabatus, кровать с рамой, затянутой ременной или веревочной сеткой. Прошло три самых бурных века римской истории, перевернувших вверх дном весь античный мир, и мы обнаруживаем точно те же два вида ложа: помпейский кабатчик Ситий вывешивает объявление о сдаче внаем своей харчевни cum tribus lectis,a Марциал сообщает, что на его кровати "и оборвавшись, и сгнив, все перетяжки висят"[174]. Ни конструктивные изменения этих типов, ни какой-либо третий, новый вид ложа (если говорить о реально распространенных) в источниках не отмечается — Цицерон рассказывает о каком-то скряге, который "свозил отовсюду не только lectos, но и grabatos"[175]. Если изделие менялось, в подавляющем большинстве случаев это значило, что менялись накладки. Ювенал описывает, как изменилась жизнь римлян в его дни сравнительно с республиканской стариной: ложа стали облицовывать черепахой, и именно это сделало их отличными от лож предков, ибо "медное в те времена изголовье скромной кровати // Лишь головою осла в веночке украшено было"[176]; конская сбруя, продолжает поэт, прежде тоже была иной, поскольку иными, не такими, как сейчас, были наложенные на нее украшения — ее обкладывали бляхами, выломанными из трофейных кубков. В области бытовых вещей смена времен была сменой не конструкций и не принципов, а декора.


128. Скамья. Выточенные геометрические объемы скрывают конструктивную основу ножек


129. Сундук, обитый декоративными накладками


Меняясь почти исключительно благодаря декору и за его счет, мебель отражала в своей эволюции не столько сдвиги в реальной жизни, сколько внешнюю и на поверхности произвольную игру престижа и моды.

С определенного времени, например, кровати начинают делать целиком из бронзы, хотя при этом они почти не отличаются от обитых бронзой. Облицовочный материал обрабатывается так, чтобы создавать впечатление облицовки иной природы — черепаха "под дерево" или стук "под мрамор"; "дорогим деревом одевают, как корой, дешевое"[177]. Примитивная и архаичная в своей основе вещь — ложе, шкатулка, дверь — становится "престижной" и "современной" за счет накладок, инкрустаций, филенок из неожиданных и странных дорогих материалов. В подобных приемах обычно видят отличительную черту мебели ранней империи. Это очень неточно. В I в. накладной декор, действительно, усложняется и удорожается, становится капризнее и произвольнее, но сам принцип развития за счет разного рода аппликаций при сохранении неизменной конструктивной основы характеризует римский предметный мир в целом[178].


130. Кувшин с накладными позолоченными украшениями


Архитектура римлян представляет собой ту область, в которой "аппликация" выступает как универсальный принцип технологии, художественной практики и эстетического мышления. Многоцветные стуковые покрытия обволакивают в Помпеях все элементы здания — стены, колонны, капители, своды. С начала империи в этой функции распространяется также мрамор. Ступени, на которых рассаживались зрители в большом театре в Помпеях, были построены во II в. до н. э. из туфа; в начале новой эры театр обновили — практически это выразилось в том, что туф обложили мрамором. Кроме стука и мрамора использовалась терракота — даже в скромных помпейских домах ею чаще всего отделаны края комплювиума.


131. Атрий в доме Менандра в Помпеях. Видны следы стуковых покрытий


Архитектура здания воспринималась как стилистически нейтральная; актуальная эстетическая программа и заложенная в здании семантика находили себе выражение в облицовках. Огромный дворец Нерона, отстроенный им с вызывающей роскошью в самом центре Рима в 64–68 гг., назывался "Золотой дом" — и именно это название выражало символический смысл сооружения. "Золотой" (aureus) было официальной характеристикой Неронова правления, повторявшейся в легендах на монетах, в стихотворных славословиях, в льстивых речах ораторов. "Годы златые на нас веселой грядут чередою"[179] — писали в Риме при вступлении Нерона на престол. Представление о празднике и блеске никак не было воплощено в архитектуре дворца, но оно целиком обусловливало наложенный на архитектуру декор. Строения виллы тонули под покровом позолоты, перламутра, драгоценных аппликаций; в триклинии главного здания потолок состоял из пластин слоновой кости; в залах правого крыла стены были выложены мрамором. Внутренние, непарадные комнаты архитектурно ничем от них не отличались; их бытовой, утилитарный характер выражался в смене облицовок — место позолоты и мрамора занял стук. Можно было бы показать, что воплощенное в "Золотом доме" соотношение архитектуры и накладного декора не составляло частной его особенности, а выражало общий принцип архитектурного мышления эпохи.


132. Базилика на форуме в Помпеях. Видна кирпичная кладка колонн


133. Дом Публия Корнелия Тегета в Помпеях


134. Интерьер здания коллегии Августалий в Геркулануме


135. Октогональный зал Золотого дома Нерона


136. План Октогонального зала Золотого дома Нерона


Сочетание консервативных строительных форм с облицовкой, подверженной колебаниям моды и экономики, было внутренним национальным принципом римского зодчества. Когда римский поэт хотел рассказать, например, о египетской архитектуре и объяснить своим соотечественникам, чем именно она отличалась от привычной им римской, он писал так:

"Не облицован был дом блестящим, распиленным в плиты Мрамором; был опорой его не тонкий агат, а массивный Камень порфирный; везде, во всех дворцовых палатах, Был под ногами оникс, и обшит Мареотии черным Деревом не был косяк: оно вместо дуба простого Не украшеньем дворца, но опорой служило" [180].

Представление о том, что в других странах здание строится из монолитов дерева или камня, которые в Риме распиливаются на пластины и используются как облицовка, опиралось на многовековой опыт. Уже крыша и колонны первого Капитолийского храма, датируемого по традиции 509 г. до н. э., были из дерева, обшитого расписанными терракотовыми пластинами, а целла и цоколь — из облицованного камня. Сколько-нибудь значительные здания республиканского периода имели облицовку из туфа или травертина, реже из кирпича и снаружи еще были покрыты стуком. Как и в мебели, ход времени отражался прежде всего в смене облицовок. Известные слова императора Августа о том, что он "принял Рим кирпичным, а оставляет его мраморным"[181], в обоих случаях имеют в виду не строительный материал, а облицовку. Один из героев "Диалога об ораторах" Тацита Марк Апр говорит о преимуществе современных ему храмов, которые "сияют мрамором и блестят золотом", перед древними, "обложенными необработанным камнем и безобразным кирпичом"[182].


137. Комната в доме Ариадны в Стадиях. Хорошо видны узорчатая кладка стены и наложенное на нее декоративное стуковое покрытие


138. Внутренний дворик с нимфеем в доме Нептуна и Амфитриты в Геркулануме


Роль облицовки становится непосредственно очевидной в связи с основной и главной, всемирно-исторического значения особенностью римской архитектуры — с массовым применением в ней уже упоминавшегося "римского бетона". Как известно, римляне первыми стали применять эту смесь извести, особого "путеоланского" песка и заполнителя не в качестве связующего раствора, а в качестве самостоятельного строительного материала: залитый в пустое пространство между двумя стенками из кирпича или тесаного камня, он вскоре соединялся с ними в монолит несокрушимой прочности. Своего рода облицовка предполагалась, таким образом, самим существом этого строительного метода, поскольку стены, внутренней стороной сливаясь с раствором, внешней были обращены в помещение или на улицу и требовали некоторого эстетического оформления. Между концом II в. до н. э. и I в. н. э. вырабатываются определенные схемы этого оформления, отличавшегося высокой степенью технического совершенства и художественной изощренности. Но, будучи частью конструктивного костяка здания, оформленная таким образом стена не воспринималась как законченная, а ее внешний облик — как эстетически или идеологически значимый. Сейчас очень трудно себе представить, что полностью обработанная, заглаженная, покрытая изящными архитектурными рельефами северная внутренняя стена форумной базилики в Помпеях, например, или столь же вполне совершенные внутренние стены храма Веспасиану там же создавались для того, чтобы их никто никогда не видел, поскольку они были навечно скрыты под накладным декором. Нужно вспомнить весь размах строительства в Римской империи, все бесчисленные города, покрывавшие ее территорию от Пальмиры до Мериды и от Рейна до Сахары, вспомнить, что строительство в них велось в основном "на бетоне" и неизбежно предполагало последующую облицовку, дабы представить себе весь масштаб и историческое значение этого метода: "…декоративное и конструктивное решения в римской архитектуре стали почти независимыми друг от друга; в своем развитии и упадке они подчинялись разным, а подчас и противоположным законам"[183].


139. Надгробие у Геркуланских ворот близ Помпей. Видна кирпичная кладка пилястров и opus mixtum стены


140. Храм Веспасиану в Помпеях. Внутренние стены


141. Стена одного из портиков виллы Адриана в Тибуре. В бороздах виден opus cementicum, заполнявший пространство между внешними кирпичными стенами


142. Римская стена в Кале


Щиты и шлемы римских легионеров доказывают, что этот принцип сказывался в самых различных областях художественного конструирования, то есть был практически универсальным. Точно так же как колодцы или мебель, щиты римских воинов были первоначально нескольких типов; точно так же в ходе развития из них оказался отобран один, наиболее себя оправдавший на практике, в дальнейшем уже не менявшийся, и точно так же варьирование этого единого типа осуществлялось за счет накладных элементов. То был прямоугольный выгнутый деревянный наборный щит размером 120 на 75 см, обтянутый толстой кожей и обведенный по верхнему и нижнему краю металлической обкладкой. В центре его находилась массивная металлическая бляха, так называемый умбон, который имел боевое значение, так как ударом умбона можно было оглушить противника, но который, кроме того, был также центром рельефной композиции, помещавшейся на внешней стороне щита. Именно эта рельефная композиция, наложенная на щит извне и его прямому назначению посторонняя, выражала ранг солдата (в преторианской гвардии она была иной, чем в легионах), его принадлежность к тому или иному легиону, выражала тот символический и квазитотемный смысл, который был заложен в легионных инсигниях. Здесь также престиж и уровень изделия отражался в накладном декоре и не предполагал коренных изменений в самой конструкции, сложившейся еще в царский период, в окончательном виде закрепившейся с III в. до н. э. и просуществовавшей чуть ли не до конца Рима. Антично-римский характер такого дизайна выступает особенно наглядно при сравнении римских щитов с рыцарскими, с их бесконечным разнообразием размеров, форм, материала и конструкции.

Сопоставление со средневековым материалом оказывается еще более поучительным, если речь идет о шлемах. Мисюрьки, шишаки, бочки, соединенные с панцирем жестко, кольчужной вуалью или от панциря независимые, шлемы с различными системами забрала, с по-разному гнутыми профилями, они все отличаются друг от друга по самой конструктивной основе, по осмыслению накопленного боевого опыта, по независимости и энергии мысли оружейника. Сравните с этим принципиальным многообразием столь же принципиальную монотонию римских шлемов. После различных вариаций, характерных для республиканского времени, выработалась оптимальная конструкция: охватывающая голову полусферическая шапочка из металла или, реже, кожи пересечена металлической полосой от уха к уху, а иногда еще и от лба к затылку, и сзади спускается на затылок. Полосы из металла придают шлему жесткость, отводят в скольжение удар противника и вместе с материалом, заполняющим сектора между ними, в сущности, исчерпывают конструкцию. К ней добавлены три варьируемых элемента — козырек, иногда служивший забралом, нащечники и насадка на темени. Именно и только эти дополнительные элементы имели декоративный или престижный смысл, отражали движение моды и времени: козырек и нащечники покрывались рельефами разного художественного уровня, иногда из драгоценных металлов, насадка на темени в определенных случаях служила втулкой для плюмажа и т. д. Оптимально найденный, закрепленный в опыте поколений и освященный традицией структурный тип — колодца, мебели, дома, щита, шлема, можно было бы добавить: также обуви, орудий труда, в принципе любого изделия — для римлянина был изъят из пестрой и быстрой смены улучшений и ухудшений, вообще из мелькания жизненных перемен и относился к иной, глубинной и малоподвижной сфере существования[184].

Острое ощущение разницы между внешним подвижно-многоразличным обликом и внутренне устойчивой основой обнаруживается в Риме также и в других сферах, от дизайна, казалось бы, предельно далеких — в философии, историографии, в общественном самосознании.

Философия римлян неотделима от греческой и образует вместе с ней единую античную философию. Главное ее содержание уже Аристотель полагал в диалектике многообразия и единства. За внешним многообразием мира античные мыслители, действительно, постоянно стремились различить его общую первооснову. Она могла представляться разным философам по-разному: мыслителям ионийской школы — в виде исходной для всего сущего материальной субстанции, воды, огня или не поддающегося чувственному восприятию "алейрона"; мудрецы-элеаты воображали себе ее в виде единственной подлинной реальности, пребывающей по ту сторону вещей и имеющей абсолютно совершенную форму — форму шара: она была воплощена для Эмпедокла в вечном ритме сменяющих друг друга жизненных фаз — Любви и Вражды, а для пифагорейцев — в числе; по учению Платона, ее составляла совокупность неизменных прообразов тленных и преходящих вещей. Сам факт ее существования, однако, не вызывал сомнения ни у кого. В полной силе дожило это убеждение до времен Римской империи, и еще Сенека учил, что "не может быть субстанцией то, что преходит и живет, дабы погибнуть"[185]. Независимо от школ и направлений субстанция бытия всегда обладала одной обязательной чертой — постоянством. Именно как постоянная она была противоречиво слита с непосредственно данным чувственным миром — всегда и очевидно изменчивым, дробным, состоящим из вещей и явлений, которые представлялись извне наложенными на эту первооснову и, облекая ее своей пестрой сменой, снижали, огрубляли, но и расцвечивали ее.

История, по убеждению римлян, обладала той же двуединой структурой, что и бытие: реальные обстоятельства общественной жизни, изменчивые и во многом случайные, составляли в их глазах внешнюю, часто произвольного рисунка, оболочку-"аппликацию", которая скрывала внутреннюю неизменную суть исторического процесса. Конкретный образ этой глубинной первоосновы, как и в философии, мог быть разным. Так, историк Полибий (202–120 гг. до н. э.) постоянно и настойчиво подчеркивал, что исход событий, происходящих в данное время и в данном месте, непосредственно зависит от людей. Их долг — каждый раз понять положение, оценить и взвесить его, думать, бороться и действовать. Жизнь, однако, не исчерпывается тем, что происходит здесь и сейчас. Последовательные события складываются в бесконечные цепи, время каждого сливается с временем предыдущего и последующего, и местная, частная, и именно в силу этого человекосоразмерная история оказывается лишь случайным фрагментом иной, которую Полибий называет "историей всемирной и всеобщей". Она составляет историческую реальность иного порядка, которая в своей безграничности и вечности регулируется не человеческими действиями, всегда ориентированными на "здесь" и "сейчас", а соотносительной с ними, но в принципе иной силой — Судьбой. "Понять общий ход событий из отдельных историй невозможно"[186], и потому каждому отдельному человеку действия Судьбы, "капризные и неотвратимые", представляются иррациональными. Лишь в общем течении мировых событий раскрывается их глубокий и постоянный смысл: дело Судьбы — отделять людей серьезных, мужественных и верных долгу от легкомысленных и слабых; последних она предоставляет самим себе, а в жизни и трудах первых реализует свои предначертания[187]. Тем самым она вносит в историю нравственное начало, подчиняет ее божественной справедливости, включает в разумно устроенный миропорядок и образует всеобщую и единую первооснову исторической жизни, скрытую в каждый данный момент за яркой завесой частных и отдельных событий, поступков и страстей.

Полибиево учение о судьбе, несмотря на свое греческое происхождение, отражает чисто римское восприятие общественной действительности. Римляне твердо верили, что каждый человек обязан проявлять и развивать свой талант, разум, волю, но что это не может изменить "написанное на роду". Самые значительные и мудрые деятели их истории шли часто на величайший, мало чем оправданный и нам поэтому совершенно непонятный риск, ставили себя в положение, из которого, казалось, не было никакого выхода, и когда им все-таки удавалось спастись и победить, и они сами и весь народ черпали в этом уверенность, что они — избранники, опекаемые вечной и загадочной силой истории, что без ее поддержки всякая активность остается внешней и малого стоит. Так было со Сципионом Старшим, Суллой, Цезарем, Августом. Книги римских историков — всегда рассказ о событиях, наглядно свидетельствующих о том, как сквозь их многоцветный водоворот прокладывает себе путь некоторое извечное подземное течение — "река времян". Для Саллюстия то был неуклонный процесс разложения римского мира под влиянием богатства, для Тацита — столь же неуклонное нарастание неизбывной мощи и неодолимой тяжести империи.

Диалектика внешне-преходящего и внутренне-пребывающего вытекала из самого объективного характера римской жизни. Вспомним: античный мир "состоял из в сущности бедных наций"[188], и его основная общественная форма, а именно город-государство, или полис, соответствовала весьма ограниченному уровню общественного богатства. Значительное историческое развитие не могло вместиться в такую общественную форму, разлагало ее, ввергало периодически в жесточайшие кризисы, порождало войны, внешние и гражданские, создавало огромные и рыхлые монархии, вызывало к жизни чудеса патриотизма или злодейства, самоотвержение и алчность, подвиги и преступления. Но ограниченность производительных сил общества и соответствовавший им характер полиса определялись самой природой античного мира, его местом в истории человечества, и потому полис вечно погибал и вечно возрождался с теми же своими неизменными свойствами. Легионер, отшагавший тысячи миль, повидавший десятки городов и стран, награбивший кучу золота, добивался от полководца всегда одного и того же — демобилизоваться, пока жив, получить надел, осесть на землю, влиться в местную общину, зажить так, как жили прадеды, и, какие бы разные страны ни покоряла армия императоров, демобилизованные ветераны основывали свои города всегда те же, в Африке или в Британии, с теми же магистралями север — юг и запад — восток, с тем же форумом, храмом и базиликой у их скрещения, с той же системой управления, копировавшей единый для всех, неподвластный времени эталон — систему управления города Рима. За мельканием жизненных перемен действительно ощущались глубинные и неподвижные пласты бытия.

Принципы дизайна, категории теоретической мысли и отложившийся в народном сознании образ общественной действительности обнаруживают в древнем Риме определенную изоморфность. Их объединяет общее представление об изменчивой поверхности, облекающей постоянную основу — полупонятие-полуобраз, который, однако, имел бесспорные основания в объективной действительности и реализовался в ней.

Является ли принцип восприятия различных сторон жизни через некоторый общий образ-понятие единичным чисто римским явлением, или в нем открывается какая-то более универсальная тенденция истории культуры? Есть основания думать, что последнее из этих предположений правильно, а первое — нет.

Семнадцатый век в Европе был временем бурного развития атомистики. "Все состоит из атомов или неделимых", — говорилось в одном из научных манифестов начала века[189]. Природа элементарных частиц и источник их движения могли мыслиться различно, но само убеждение в том, что мир и жизнь дискретны, то есть представляют собой поле взаимодействия разобщенных единиц, обладающих индивидуальностью и энергией — "неукротимых корпускул", по выражению Лейбница[190], - было всеобщим. Столкновение и борьба, гибель и выживание "неукротимых корпускул" составляли содержание далеко не только физико-теоретической картины мира. Тот же образ лежит в основе определяющего художественного явления эпохи — французской классицистической трагедии, где герои, заряженные страстью и одушевленные стремлением к собственной цели, гибнут в борьбе друг с другом и с гармонизующей надличной силой исторически закономерного и потому представляющегося разумным миропорядка, — точно так же как частицы материи у Декарта, первоначально "склонные двигаться или не двигаться, и притом всячески и по всем направлениям", постепенно обивают свои острые углы друг о друга, располагаются "в хорошем порядке" и, наконец, принимают "весьма совершенную форму Мира"[191].


143. Римские легионеры готовятся к осаде города. Рельеф колонны Траяна. Хорошо видны щиты и шлемы легионеров


144. Панцирь с декоративным рельефом


145. Шлемы легионеров. Рельефы колонны Траяна


146. Щит, шлем и меч легионера


Тот же тип мировосприятия отчетливо обнаруживается в теории естественного права-главном направлении этико-правового мышления времени. Людям от природы присущи страсти, учил Спиноза, сталкивающие их друг с другом и "выражающие ту естественную силу, которой каждый человек стремится утвердиться в своем бытии"; чтобы не погибнуть в хаотическом движении, сталкивающем всех со всеми, люди образуют государство и подчиняются верховной власти — "право же верховной власти есть не что иное, как естественное право, но определяемое не мощью каждого в отдельности, а мощью народа, руководимого как бы единым духом"[192].

Вряд ли можно отделить это мироощущение и от политической практики эпохи — от бесконечных комбинаций, перегруппировок и войн между составлявшими Европу небольшими, тянущими каждое в свою сторону государствами и от стремления политических мыслителей найти силу, которая могла бы гармонизовать этот хаос. XVII век есть классическая пора трактатов о мире, от Декарта до Гуго Греция. "Корпускулярная философия", как можно было бы обозначить на языке времени совокупность этих воззрений, была не просто общим принципом художественного и теоретического мышления; она была и массовым мироощущением. "Робинзон Крузо" Дефо — рассказ об изолированном человеке-атоме, своей энергией воссоздающем вокруг себя свой мир, или монадология Лейбница — учение о заполняющих жизнь "зернах субстанции", каждое из которых "есть живое зеркало, наделенное внутренней деятельностью, способное представлять вселенную сообразно своей особой точке зрения и столь же упорядоченное, как сама вселенная"[193], пользовались таким массовым, таким ошеломляющим успехом, который вряд ли выпадал на долю художественных или теоретических построений когда-либо раньше или позже. Можно ли избежать вывода, что образ корпускулы играет для XVII века ту же роль, что образ изменчивого покрова, облекающего неизменную основу для античного Рима?

Другой пример. В последней трети прошлого века складывается и быстро приобретает универсальный характер представление, согласно которому мир состоит не только из предметов, людей, фактов, атомов, вообще не только дискретен, но может быть более глубоко и адекватно описан как своеобразное поле напряжения, что самое важное и интересное в нем — не событие или предмет, вообще не замкнутая единичность, а заполняющая пространство между ними, их связывающая и приводящая в движение среда, которая ощущается теперь не как пустота, а как энергия, поле, свет, воля, настроение. Представление это обнаруживается в основе столь далеких друг от друга явлений, как импрессионизм в живописи или поэзии и Максвеллова теория поля, драматургия Ибсена или Чехова и приобретение богатством дематериализованных финансовых форм.

Такие представления не исчерпываются своей логической структурой и носят в большей или меньшей степени образный характер. Они близки в этом смысле тому, что в языкознании называется внутренней формой, — образу, лежащему в основе значения слова, ясно воспринимающемуся в своем единстве, но плохо поддающемуся логическому анализу. Так, слова "расторгать", "восторг" и "терзать" имеют общую внутреннюю форму, которая строится на сильно окрашенном эмоционально и трудноопределимом ощущении разъединения, слома, разрыва с непосредственно существующим. Разобранные представления в области культуры можно, по-видимому, по аналогии обозначать как ее внутренние формы[194].

Механизм формирования и передачи таких внутренних форм совершенно неясен. Очевидно, что объяснять их совпадение в разных областях науки или искусства как осознанное заимствование нельзя. Полибий едва ли задумывался над тем, обладает ли философски-историческим смыслом декор на его ложе, Дефо не читал Спинозу, Верлен не размышлял над Максвелловой теорией поля. Если такое знакомство и имело место — Расин, по всему судя, знал работы Декарта, — все же нет оснований думать, что художник или ученый мог воспринять его как имеющее отношение к его творчеству. Вряд ли можно также, не впадая в крайнюю вульгарность, видеть во внутренней форме культуры прямое отражение экономических процессов и полагать, будто монадология Лейбница порождена без дальнейших околичностей развитием конкуренции в торговле и промышленности. Дело обстоит гораздо сложнее. Оно требует раздумий и конкретных исследований. Пока что приходится просто признать, что в отдельные периоды истории культуры различные формы общественного сознания и весьма удаленные друг от друга направления в науке, искусстве, материальном производстве подчас обнаруживают очевидную связь с некоторым единым для них образом действительности и что такой образ составляет мало известную характеристику целостного исторического бытия данного народа и данной эпохи.


Эпилог

Итак, вернемся к началу. Наша цель состояла в том, чтобы понять отношения между бытом и историей. На основании общих теоретических соображений мы предположили, что бытовая повседневность и исторический процесс неразрывно связаны друг с другом и в то же время принципиально, глубоко различны, что ни одна из этих сфер непонятна до конца без другой и, однако, подход к ним с одинаковыми методами и критериями ничего не дает, а только запутывает дело. Задача заключалась в том, чтобы проверить эти предположения и для этого перейти от общетеоретического анализа к анализу конкретно-историческому. В качестве предмета такого анализа был избран древний Рим. К каким же выводам привело нас подробное рассмотрение отдельных сторон римского быта, повседневного поведения его граждан, вещей, их окружавших?

Мы обнаружили, что самые разные проявления повседневной жизни древних римлян — их отношение к воде и их восприятие одежды, неприязнь к людям, передвигающимся по городу в носилках, и любовь к незатейливым дружеским трапезам, восприятие уличной и жилищной тесноты как ценности — связаны в конечном счете с одним и тем же вполне определенным ощущением действительности. Это ощущение состояло в том, что в основе всего лежит некоторый извечный и неизменный строй существования. Он образует не только источник и фон общественного бытия, но также его идеальную модель, точку отсчета и парадигму ценностей. На такие отдельные неизменные модели ориентирован и весь быт — колодец и тога, совещания с друзьями при принятии решений, ритуал застолья. Многообразно и противоречиво развивающаяся действительность несовместима с неизменностью этих моделей, действует на них разрушающе, мешает людям им следовать — древний колодец скрывает выхоД водопроводной трубы, тога становится невыносимой, святость застолья оскверняется в оргиях. В своем повседневном быту римлянин живет и действует в этом противоречии идеальной исходной нормы и ее реальных нарушений, одновременно и ощущая его неразрешимость и преодолевая его, выходя на практике к дисгармоничному, грубому, неладному, но в конечном счете непреложному синтезу его полюсов. Пусть из колодца торчит водопроводная труба, но вода из нее льется непрерывно, как из родника, и, значит, в ней все еще живет нимфа источника и вечная сила Януса; пусть тогу никто не носит, но важно иметь право ее носить, и провинциал отдает очень многое за это право, ибо оно наглядно причисляет его к римскому городскому гражданскому коллективу, которого давно нет и который вечно есть, ибо иначе зачем провинциал стал бы в него стремиться. Это противоречие и этот синтез образуют внутреннюю форму не только культуры Рима, но и существования римлянина.

Такова бытовая повседневность Рима, но такова же и его история. Социально-экономическая, политическая, идеологическая жизнь Рима связана с точно таким же противоречием: гражданская и сельская общины представляют собой общественные формы, наиболее адекватные объективно заданному уровню развития производительных сил античного мира; поэтому они вечно возрождаются, и на них ориентируются отношения собственности, политические установления, нравственные императивы; они порождают в общественном сознании представление о вечной и непременной норме родной истории. Но производительные силы все же знают определенное и бесспорное развитие. А оно уничтожает полисный уклад, ориентированные на него формы производственной и общественно- политической жизни, незыблемые и вечные их модели, порождает ту "новизну", которая их обволакивает и разлагает и на которую непрерывно и горько жалуются римские писатели. Но история Рима, как и бытовая повседневность его граждан, существует, сохраняет свою неповторимость и определенность до тех пор, пока это противоречие длится и, постоянно возрождаясь с новой и новой остротой, тем не менее всякий раз обретает в конечном счете шаткое и дисгармоничное равновесие. Рим уничтожает независимость покоренных полисов, но они входят в состав его державы как прежние целостные гражданские коллективы; магистратов назначает принцепс, и политическая избирательная активность граждан сведена к нулю, но все Помпеи пестрят выборными лозунгами, которые выписывает на стенах любой; народное собрание в Риме ликвидировано, но целый век еще без его санкции принцепс не будет считаться законным; сельская община распадается, так как участок на ее земле может купить каждый приезжий богатей, но общинное имущество и общинная земля сохраняются и в первом веке, и во втором…

Что же в итоге все это дает для ответа на вопросы, которые мы изначально себе поставили — каково соотношение быта и истории в древнем Риме? Какое оно имеет значение для понимания того же соотношения в другие эпохи?

Что касается первого из этих вопросов, то в Риме внутренняя форма материальной культуры и принципы организации повседневной жизни оказались аналогичны структуре исторического процесса. Можно ли на этом основании говорить об их тождественности, о том, что первые представляли собой в Риме просто частный случай второй? Вряд ли. Хотя бытовое поведение и исторический процесс обнаруживают в Риме общую внутреннюю структуру, хотя здесь у них (как, впрочем, всегда и везде) имелся общий субъект — исторически конкретный человек, реализовались они совсем по-разному: первое — в осознанных, полуосознанных, или, чаще всего, неосознанных формах его субъективной деятельности, второй — в их объективных результатах этой деятельности. Предпочесть плащ тоге стало возможным после того, как и в связи с тем, что распался замкнутый мирок римской гражданской общины, но не потому, что исчезли объективные исторические его признаки-общинная форма собственности на землю, например, а потому, что родившийся за пределами этого мирка человек стал по-иному видеть других людей и по-иному оценивать их и свои вкусы, их и свое повседневное поведение. Поэтому, по-видимому, правильнее говорить о том, что структура быта и структура исторического процесса в Риме не тождественны, а изоморфны.

Что касается второго из поставленных вопросов, то принцип, объединивший в Риме быт и историю, имел, помимо своей формы, своей структурной роли, еще и вполне определенное содержание. Он представлял собой, как выяснилось, то самое классическое начало, которое лежало в основе античной культуры и античного мира в целом и о котором у нас шла речь в историческом введении. Как бы ни решать сложную, обсуждаемую на протяжении веков проблему соотношения римской классики с греческой, очевидно, что те конкретные классические черты, которые были выявлены в предшествующих очерках, характеризуют жизнь именно древнего Рима, отражают и в кричащих антагонизмах ее эмпирии, и в гармонизующем воздействии ее идеализованных норм его особый и неповторимый облик. Характерная для него изоморфность быта и истории, равно подчиненных классическому началу, впоследствии исчезает из европейской действительности на много веков. Быт, поведение, вещи, по-прежнему неразрывно связанные с историей общества, вступают с ней в новые, иные, многообразно сложные отношения[195]. Но ни на одном дальнейшем этапе своего развития не смогут они быть до конца поняты, поняты как целое и общий принцип, без сопоставления с антично-римской классикой. Ибо "общее само есть нечто многообразно расчлененное, выражающееся в различных определениях"[196].


147–148. Портреты супругов и девушки с кодексом из Помпеи


Примечания


1

"Именно в духовных и экономических отношениях повседневной жизни открываются силы, лежащие в основе исторических движений; эти последние, будь то война, дипломатия или внутреннее развитие государственного устройства, — лишь итог, конечный результат изменений, происходящих в глубинах повседневного" (Ауэрбах Э. Мимесис. М., "Прогресс", 1976, с. 53).

(обратно)


2

См.: Ленин В.И. Материализм и эмпириокритицизм. — Полн. собр. соч., т. 18, с. 277; ср. там же, с. 160, 181.

(обратно)


3

См.: Ленин В.И. К вопросу о диалектике. — Полн. собр. соч., т. 29, с. 321; ср. там же, т. 18, c. 130, 181.

(обратно)


4

"Завтрак неизменно всегда состоял из нескольких кочанов пластовой капусты, черного хлеба и хлебного вина. Рылеев говорил: «Русским надо русскую пищу»" (Бестужев М. Штейнгель и Одоевский. — В кн.: Воспоминания Бестужевых. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1951, с. 300; ср. там же, с. 53: "…эта потребность гармонировала со всегдашнею наклонностью Рылеева — налагать печать руссицизма на свою жизнь".).

(обратно)


5

Эта мысль подтверждается тем хотя бы, что русское платье московских славянофилов 1840-х гг. за пределами их узкого круга, по-видимому, воспринималось как чудачество и было лишено своего демонстративно-принципиального, то есть знакового, смысла: "К. Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина" (Герцен А.И. Былое и думы. Ч. IV. — Собр. соч. в 30-ти т., т. 9. М., Изд-во АН СССР, 1956, с. 148). Примерно ту же мысль высказывал и другой современник, Б.Н. Чичерин: К. Аксаков "первый в 40-х гг. надел терлик и мурмолку и в высоких мужицких сапогах разъезжал по московским гостиным, очаровывая дам своим патриотическим красноречием. . Вне литературного круга на них смотрели как на чудаков, которые хотят играть маленькую роль и отличаться от других оригинальными костюмами" (Воспоминания Бориса Николаевича Чичерина. Москва сороковых годов. М., изд. М. и С. Сабашниковых, 1929, с. 239–240).

(обратно)


6

См.: ThieI E. Geschichte des Kostums. Berlin, Henschelverlag Kunst und Gesellschaft, 1973, S.461 ff. Там же очень выразительный иллюстративный материал.

(обратно)


7

Цит. по статье: Журавлева Л. Как вспоминается Талашкино. — "Декоративное искусство СССР", 1981, № 3, c. 27.

(обратно)


8

См.: Рыбченков Б.Ф., Чаплин А.П. Талашкино. М., 1973, ил. 28 и 29.

(обратно)


9

См.: Москва. Памятники архитектуры 1830-1910-х годов. М., "Искусство", 1977, ил. 78–89.

(обратно)


10

См.: Воспоминания Бориса Николаевича Чичерина. Москва сороковых годов, с. 81.

(обратно)


11

После 1814 г. "и без того уже расстроенный трехгодичным походом порядок совершенно разрушился; и к довершению всего дозволена была офицерам носка фраков. Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на учение во фраках" (Записки Николая I. — В кн.: Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи. М. — Л., Госиздат, 1926, с. 15).

(обратно)


12

Например, в письме Николая I брату Константину (см. там же с. 146).

(обратно)


13

См. изложение этого эпизода со слов И.С. Тургенева в кн.: Тучкова-Огарева Н.А. Воспоминания. М., Гослитиздат, 1959, с. 287–288.

(обратно)


14

Строка из поэмы "Матвей Радаев". — Огарев Н.П. Избр. произв., т.2. М., "Худож. лит.", 1956, с. 242.

(обратно)


15

В стихотворении "Это случилось в последние годы могучего Рима" (1841), где сказался, по всему судя, тот взгляд на императорский Рим, который подлежал развитию в задуманной поэтом трагедии "Нерон". См.: Краков А. Лермонтов и античность. Сборник статей в честь В.П. Бузескула. Харьков, 1913–1914, C. 797–813.

(обратно)


16

См. особенно статью "Российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым" (1841). См. также: Гуляев Н.А. В.Г. Белинский и античность. — "Учен. зап. Томского ун-та", № 16,1951.

(обратно)


17

Герцен в произведениях 1830-х гг. говорит о "страшной личности народа римского", о "распадающейся веси, все достояние которой в воспоминаниях, в прошедшем", и противопоставляет ее "бедной общине угнетенных проповедников Евангелия" с их "верой и надеждой в грядущее". См.: Герцен А.И. Из римских сцен. — Собр. соч. в 30-ти т., T. 1. М., Изд-во АН СССР, 1954, с. 183.

(обратно)


18

См. об этом подробно в заключительном очерке настоящей книги.

(обратно)


19

См.: Соколова Т., Орлова К. Русская мебель в Государственном Эрмитаже. Л., "Художник РСФСР", 1973, с. 20–21.

(обратно)


20

"Историю греков и римлян повелено было преподавать как можно сокращеннее, а историю Финикии и Ассирии — как можно пространнее" (Розен А.Е. Записки декабриста. М., с. 342). О других мерах правительства, шедших в том же направлении, см.: Волк С.C. Исторические взгляды декабристов. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1958. с. 175.

(обратно)


21

В Западной Европе фрак засвидетельствован с 1790-х гг. Он, в частности, ясно виден на "Портрете Серизиа" (1795) Ж.-Л. Давида. В Россию он проникает во втором десятилетии XIX в. и распространяется к его концу: Грибоедов в1819 г. пишет о нем как о новомодной странности ("Горе от ума". III, 22); Пушкин, рассказывая в "Евгении Онегине" о событиях того же года, утверждает, что"…панталоны, фрак, жилет, // Всех этих слов на русском нет" (1, 26), то есть эти предметы одежды воспринимались еще как чисто иностранные.

(обратно)


22

Слова эти приписываются Аппию Клавдию Слепцу, консулу 307 и 296 гг. до н. э., цензору 316–311 гг. Стихотворную форму, в которой они только и дошли до нас, им придал поэт Квинт Энний (239–169 гг. до н. э.). См.: Цицерон. Катон, или О старости, 16 (пер. В.О. Горенштейна). (В нижеследующих примечаниях ссылки на сочинения древних авторов оформлены следующим образом: имя автора (в краткой, наиболее употребительной форме) и название по-русски; там, где автор известен только по одному сохранившемуся произведению, название опускается; из следующих цифр первая означает самую крупную единицу текста — книгу: последняя — самую мелкую: параграф (для прозы) или стих (в поэзии); средняя цифра (там, где она есть) обозначает промежуточную единицу текста: номер главы или стихотворения. Так, Гораций. Оды, IV, 7,5 означает: Квинт Гораций Флакк. Оды, книга четвертая, стихотворение седьмое, стих пятый; Ювенал, VIII, 162–174 означает: Ювенал. Сатиры (другие произведения этого автора неизвестны), сатира восьмая, стихи со сто шестьдесят второго по сто семьдесят четвертый.)

(обратно)


23

Слова знаменитого правоведа эпохи ранней империи Гая Кассия Лонгина, произнесенные им в сенате в 61 г. н. э. См.: Тацит. Анналы, XIV, 43, 1.

(обратно)


24

Сенатское постановление против наставников философии и риторики, начавших вести преподавание не только по-гречески, то есть доступное немногим, но и по-латыни, то есть обращенное к более широким слоям. Текст его сохранил писатель II в, н. э. Авл Геллий в своих "Аттических ночах" (XV, 11).

(обратно)


25

Гораций. Оды, III, 6, 46–49 (пер. Н. Шатерникова).

(обратно)


26

Из речи народного трибуна 133 г. до н. э. Тиберия Гракха в изложении Плутарха. См. в его "Сравнительных жизнеописаниях" биографию Тиберия Гракха, гл. 9 (пер. С.П. Маркиша).

(обратно)


27

Имеется в виду Публий Клавдий Пульхр, сын Аппия Клавдия, упомянутого выше. Эпизод этот рассказан многими древними авторами, в частности Валерием Максимом (1,4,3).

(обратно)


28

См. "Речь в защиту Гая Рабирия" и вводное примечание к ее русскому переводу в кн.: Mapк Туллий Цицерон. Речи в двух томах. Т. 1. М., Изд-во АН СССР, 1962, с. 427–428.

(обратно)


29

Светоний. Жизнь двенадцати цезарей. Божественный Юлий, 54,3. Контраст между неизменно сохраняющимся патриархально-консервативным укладом жизни и непрестанным его разрушением окрашивает все стороны существования римлян. Нам надо выяснить происхождение, смысл и судьбу этого центрального противоречия.

(обратно)


30

Лукан. Фарсалия, III, 436.

(обратно)


31

Страбон. География, III, 3, 8. Комментарий к этому месту и анализ проблемы в целом см. в кн.: Sherwin-White А. - N. Racial Prejudice im Imperial Rome. Cambridge, Cambr. Univ. Press, 1967

(обратно)


32

Вергилий. Энеида, I, 264: II, 137, 293; Гораций. Вековая песнь, 57–58; Цицерон. О государстве, III, 34.

(обратно)


33

"Из земледельцев выходят самые верные люди и самые стойкие солдаты. И доход этот самый чистый, самый верный и вовсе не вызывает зависти, и люди, которые на этом деле заняты, злого не умышляют нисколько" (М. Порций Катон. Земледелие, предисл. пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)


34

"Все остальные занятия, многообразные и неприглядные, равно далеки от правды и справедливости. Разве честна добыча, которую нам дает война ценой крови и насилия над другими? А намного ли лучше, чем воевать, рыскать по морю и вверяться торговле, зависеть от слепого случая, изменяя природе, создавшей человека для жизни на земле, отдаваться ярости волн и ветра, носиться подобно птицам по чужим берегам и неведомым землям? Ужели можно одобрить тех, кто дает деньги в рост и кого ненавидят даже люди, казалось бы, получающие от них помощь? А это жульническое искусство, которое предки наши называли собачьим и презирали и которому мы предаемся и в священных городских стенах, и даже на форуме бросаться подобно псам на зажиточных людей, обвинять невинных и защищать виноватых? И если добрым гражданам надлежит бежать этих и им подобных способов увеличить семейное достояние, им остается только один, достойный свободного человека и коренного римлянина — земледелие" (Л. Юний Колумелла. О сельском хозяйстве, I, предисл. 8–9; 11).

(обратно)


35

Дигесты (свод древнеримских правовых положений), 41,2,12; 42, 5, 6. О трудовом праве собственности на землю см.: Штаерман Е.М. Древний Рим: проблемы экономического развития. М., "Наука", 1978, с. 69.

(обратно)


36

Авл Геллий, VI, 3, 37; М. Порций Катон. О земледелии, 2, 5–6; Плутарх. Катон Старший, 4–5;21.

(обратно)


37

Овидий. Наука любви, VI, 121–128 (пер. М.Л. Гаспарова).

(обратно)


38

Саллюстий Крисп. Заговор Катилины, 10.

(обратно)


39

Среди римских историков и мыслителей устойчиво господствовало мнение, согласно которому рост богатств и владений Рима пришел в определенный момент истории в конфликт с традиционной общественной моралью и с тех пор постоянно и прогрессивно разлагал ее. Момент этот разные мыслители определяли по-разному, но все согласны в том, что он наступил в период Пунических войн, то есть в конце III или в первой половине II в. до н. э. Сводку источников и анализ этой так называемой "теории упадка нравов" см. в кн.: Утченко С.Л. Древний Рим. События. Люди. Идеи. М., "Наука", 1969, с. 267–289.

(обратно)


40

Cм.: Цицерон. О государстве, II (XI), 22 и особенно V (1), 1, хотя доказательством указанной мысли служит не столько тот или иной пассаж, сколько диалог в целом. Анализ его в этом плане см. в работах: Вuсhnег К. Studien zur romischen Literatur. Bd II. Cicero. Wiesbaden, 1962,S. 9-15; 32 ff.; Кнабе Г.С. Понимание культуры в древнем Риме и ранний Тацит. — В кн.: История философии и вопросы культуры. М.", Наука", 1975, с. 77–86.

(обратно)


41

Тацит. Анналы, XI, 24. Тацит излагает здесь в собственной обработке подлинную речь императора Клавдия в сенате в 47 г. н. э.: ее эпиграфический текст приведен в "Корпусе латинских надписей" (XIII, 1668), неоднократно издавался и переводился (в частности, и на русский язык. См.: Штаерман Е.М. Избранные латинские надписи по социально-экономической истории ранней Римской империи. — "Вести. древней истории", 1956, № 3, с. 185–186). Мысль эта была в Риме распространена. Тот же Тацит излагает посвященную ей речь полководца Петилия Цериала (История, IV, 73–74), она же развита в речи ритора II в. Элия Аристида " К Риму".

(обратно)


42

Тит Ливий, 42, 34.

(обратно)


43

Это важное положение не всегда достаточно ясно осознается. См.: Sherwin-White A. N. The Roman Citizenship, 2nd. ed. Oxford, Clarendon Press, 1973, p. 134–165 (в первую очередь — 160–162).

(обратно)


44

См., например, инциденты, описанные в "Истории" Тацита (IV, 45) или в его же "Анналах" (XIII, 48–52).

(обратно)


45

Инцидент этот подробно изложен у Тита Ливия (23, 48, 10–49, 4 и 25, 3, 8–5, 1). Новый разбор и комментарий см. в кн.: Сimmа М.R. Ricerche sulle societa di publicani. Milano, Dott A.Giuffre ed., 1981, p. 6–9.

(обратно)


46

Трижды консул (в 290, 275 и 274 гг. до н. э.) Маний Курий Дентат собственноручно обрабатывал свой надел и ел из деревянной посуды (Валерий Максим, IV, 3, 5). Знаменитый полководец и консул 282 г. до н. э. Квинт Фабриций настоял на изгнании из сената видного его члена на том основании, что тот имел серебряный сосуд весом более 10 фунтов (Авл Геллий, IV, 8; Плутарх. Сулла, 1); дочери Фабриция были настолько бедны, что сенат дал им приданое (Валерий Максим, IV, 4, 10). Победитель Ганнибала Сципион Африканский провел последние годы жизни (186–183 гг. до н. э.) в весьма скромных условиях, подробно описанных Сенекой (Нравственные письма, 86). Список примеров такого рода может быть значительно продолжен. Их историческая достоверность в последнее время оспаривалась (без серьезных аргументов и большой убедительности). См.: Harris W. War and Imperialism in Republican Rome 327-70 B.C. Oxford, 1979, p. 264–265. Дело, однако, не в их достоверности самой по себе, а в том, что они вошли в традицию и повторяются у многих поздних авторов, то есть составляли норму — идеальную, но общепризнанную.

(обратно)


47

См.: Веллей Патеркул. Римская история, II, 10.

(обратно)


48

Корпус латинских надписей, XI, 600. Перевод и комментарий см. в кн.: — Машкин Н.А. Принципат Августа. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1949, с. 302.

(обратно)


49

Избранные латинские надписи, 8393 (Берлин, изд. Дессау, 1954); см. также: Durry M. Elogе funebre d'une matrone romaine. Paris, 1950.

(обратно)


50

См.: Гегель Г.-В.-Ф. Эстетика. Т. II. М., "Искусство", 1969, с. 139 и 149; ср.: Он же. Феноменология духа. — Соч., т. 4. М., 1959, C. 136–156.

(обратно)


51

Цит. по кн.: К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве. Т. 1. М. "Искусство", 1967, с. 87–91.

(обратно)


52

Фукидид. История Пелопоннесской войны, VII, 77, 7.

(обратно)


53

Маркс К. Теории прибавочной стоимости. — Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений, т. 26, ч. 1, с. 283.

(обратно)


54

Маркс К. Экономические рукописи 1857–1859 годов. Введение. — Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений, т. 46, ч. 1, с. 21.

(обратно)


55

Маркс К. Экономические рукописи 1857–1859 годов. Введение. — Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений, т. 46, ч. 1, с. 21.

(обратно)


56

См.: Мarucchi A. Le Forum Romain et le Palatin. Paris-Rome. Desclee Lefevre, 1902, p. 38–39; Ward-Perkins J.B. Roman Architecture. New York, Abrams, 1977, p. 326. Ср.: Тит Ливий, I, 12,10.

(обратно)


57

Священный источник Ютурны у подножия Палатинского холма; так называемый "бассейн Курция" в центре Форума (см.: Тит Ливий, VII, 6; Тацит. История, 1 41,2).

(обратно)


58

Богами были Тибр, его приток Анио, Ютурна на Форуме и еще один источник Ютурны на Марсовом поле и др. См.: Рrеllеr L. Romische Mythologie. Berlin, Weidmann, 1858, S. 506 ff.

(обратно)


59

Cм.: Плиний Ст. Естественная история, VII, 195.

(обратно)


60

См.: Витрувий. Об архитектуре, VIII, 1,1.

(обратно)


61

См., например: Сергеенко М.Е. Помпеи. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1949, с. 54.

(обратно)


62

См.: Neuburger A. Die Technik des Altertums. Leipzig, 1919, S.578–580; Fietz W. Vom Aquadukt zum Staudamm, eine Geschichte der Wasserversorgung. Leipzig, Koehier und Amelang, 1966, S. 45–46.

(обратно)


63

Следы, оставленные веревкой в мягком туфе, хорошо видны на ограде колодца Ютурны в Риме или колодца у бокового входа в здание Евмахии в Помпеях. См. илл. № 123.

(обратно)


64

Они подробно описаны у Витрувия (VIII, 5–6).

(обратно)


65

Отсюда не следует, что римляне не знали приборов для подкачивания воды на должный уровень. Следы их обнаружены в водопроводах Лугдунума (ныне Лион) и Арелате (ныне Арль) в Южной Франции. Малое их распространение объясняется тем, что они были технически сложны и предполагали при эксплуатации высококвалифицированный персонал — два требования, плохо совместимые с глубинными, принципиальными основами античного производственного мировоззрения.

(обратно)


66

Классический пример — римский водопровод в Ниме (древний Немаус в Южной Галлии), на отдельных участках сохранившийся до наших дней. Он пересекал глубокую долину реки Гар (отсюда его французское имя — Pont du Gard. - V.V.). Строители перекинули его через реку на высоких трехъярусных субструкциях, зато остальные 50 км до города вода шла своим течением.

(обратно)


67

См. примечание ко второму, историческому, "Введению".

(обратно)


68

Сборники пророческих текстов, написанных по-гречески и известных в Риме со времен Тарквиниев (Авл Геллий, 1,19, 2; Дионисий Галикарнасский. Римские древности, IV, 62, 2). Раскрывались только по постановлению сената специально на то уполномоченными жрецами в тех случаях, когда над республикой нависали предвещаемые знамениями бедствия (Тит Ливий, 22, 9, 8). Сгорели во время пожара Капитолийского храма в 83 г. до н. э. (Тацит. История, III, 72,3).

(обратно)


69

Здесь и в дальнейшем надо иметь в виду, что хронологические и цифровые данные по римским водопроводам расходятся в источниках весьма значительно и должны рассматриваться как приблизительные.

(обратно)


70

Wheeler М. Roman Art and Architecture. London, Thames and Hudson, 1964, reprint 1976, p. 22.

(обратно)


71

См.: Блаватский В.Д. Природа и античное общество. М., "Наука", 1976, с. 36–42.

(обратно)


72

Горин Г. Московский родник. М.,"Моск. рабочий", 1973, с. 30, 41,46–47.

(обратно)


73

Cм.: Curtius L. Das antike Rom. Wien, A.Schroll, 1943, S.70.

(обратно)


74

Cм. сказанное выше о подключении к этой системе в случае необходимости дополнительного водопровода Aqua Augusta.

(обратно)


75

См.: Сергеенко М. Е. Жизнь древнего Рима. Очерки быта. М-Л. "Наука", 1964, с. 58; Fietz W., Op. cit. S.58. Плиний Старший (Естественная история, 3, 54) полагал, что водопроводы приносят в Рим столько же воды, сколько получает Тибр от всех сорока своих притоков.

(обратно)


76

Цицерон. Письма Аттику, 1,10,3.

(обратно)


77

См.: Николаев И.С. Инженерные сооружения. — В кн.: Всеобщая история архитектуры. Т. 2. М., Стройиздат, 1973, с. 462–463.

(обратно)


78

Цицерон. Речь в защиту Публия Цестия, 98.

(обратно)


79

Таково положение, например, в помпейских домах Пансы или Кастора и Поллукса.

(обратно)


80

Основания большого фонтана и окружавших его малых сохранились, например, в Помпеях в доме Мелеагра (см. ил. № 22). Поразительный эстетический эффект был достигнут там же, в Помпеях, в так называемом Доме Черного якоря (см. ил. № 46). Перистиль его был в два этажа, поверху — портик, внизу — ниши со скульптурами; в узкой стене напротив выхода из атрия располагался большой нимфей, а по бокам от него — статуи, скрывавшие водометы. Струившаяся из них вода омывала и орошала партер декоративных растений и цветов. См.: Eschebach Н. Pompeji. Еrliebte antike Welt. Leipzig, Seemann Verlag,1978, S.310, Abb. 178. На сопоставлении водного партера и скульптур основывалось эстетическое воздействие Египетского бассейна ("Канопы") на вилле Адриана в Тиволи (см. ил. № 24).

(обратно)


81

Так выглядел, например, знаменитый, многократно воспроизводивишийся в самых разных изданиях перистиль дома Веттиев в Помпеях.

(обратно)


82

В западных провинциях они часто сооружались в местах, где до римлян отправлялся местный культ ручьев и текущей воды, так что их комфортный смысл был неотделим от сакрального. Таков, например, роскошный нимфей в Ниме, окруженный храмами, с театром, алтарем, искусственным островом. См.: Harmand L. L'Occident Remain. Paris, 1960, p. 331.

(обратно)


83

Филострат. Жизнеописание Аполлония Тианского, VIII, 11.

(обратно)


84

Слова Жерома Каркопино, которыми он завершает описание римских терм. Мне был доступен лишь английский перевод его монографии: Саrсорinо J. Daily Life in Ancient Rome. Harmondsworth, Penguin Books, 1941, reprint 1975, p. 286.

(обратно)


85

См.: Сенека. Нравственные письма, 86, 8; Марциал, XII, 50. Если верно, что в Риме в I в. н. э. было 1790 особняков (см.: Античная цивилизация. М…Наука", 1973, с. 201) и если учесть, что в особенно роскошных встречалось по нескольку купален, число их должно было превышать две тысячи.

(обратно)


86

"…Час бани — зимой в девять, летом в восемь" (Плиний Мл., Ill, 1, 8), то есть, по современному счету, в 13.30 зимой и в 14.30 летом; о часе обеда см. ниже, в посвященном ему очерке.

(обратно)


87

Подробное описание такого комплекса помещений бани см. Плиний Мп., II, 17, 11 и V, 6, 25.

(обратно)


88

XII, 50, 2.

(обратно)


89

Плиний Мл., II, 17, 12.

(обратно)


90

Стаций. Сильвы, 1, 5, 42–43.

(обратно)


91

To есть кавказский; для римлян — привезенный из бесконечного далека.

(обратно)


92

Сенека. Нравственные письма, 86, 6–7. (пер. С.А.Ошерова).

(обратно)


93

Cм.:Fietz W.Op.cit.,S.86; Сергеенко М. Е. Жизнь древнего Рима, с. 145.

(обратно)


94

В 1920-е гг. группа немецких ученых составила сравнительный атлас всех известных к их времени римских терм по всем провинциям империи — их оказалось более трехсот. См.: Krencker D., Kruger Е., Lehman H., Wachtter H. Die trierer Kaiserthermen. Augsburg, 1929.

(обратно)


95

Писатели истории императорской. Адриан, 18, 11.

(обратно)


96

Там же. Марк Антонин, 23, 8.

(обратно)


97

I,23: III, 51; VI, 93.

(обратно)


98

"..Сейчас вокруг меня со всех сторон — многоголосый крик: ведь я живу над самой баней. Вот и вообрази себе все разнообразие звуков, из-за которых можно возненавидеть собственные уши. Когда силачи упражняются, выбрасывая вверх отягощенные свинцом руки, когда они трудятся или делают вид, будто трудятся, я слышу их стоны; когда они задержат дыханье, выдохи их пронзительны, как свист; попадется бездельник, довольный самым простым умащением, — я слышу удары ладоней по спине, и звук меняется смотря по тому, бьют ли плашмя или полой ладонью. А если появятся игроки в мяч и начнут считать броски — тут уж все кончено. Прибавь к этому и перебранку, и ловлю вора, и тех, кому нравится звук собственного голоса в бане (имеются в виду выступавшие в банях поэты, декламаторы, риторы. — Г. К.). Прибавь и тех, кто с оглушительным плеском плюхается в бассейн. А кроме тех, чей голос, по крайней мере, звучит естественно, вспомни про выщипывателя волос, который, чтобы его заметили, извлекает из гортани особенно пронзительный визг и умолкает, только когда выщипывает кому-нибудь подмышки, заставляя другого кричать за себя. К тому же есть еще и пирожники, и колбасники, и торговцы сладостями и всякими кушаньями, каждый на свой лад выкликающие товар" (Сенека. Нравственные письма, 56,1–2: пер. С.А. Ошерова).

(обратно)


99

В дальнейшем все цитаты, выдержки из документов, все цифровые и фактические данные, источник которых специально не оговорен, взяты из этого сочинения и приводятся без указания главы и параграфа.

(обратно)


100

О кранах идет речь в цитированном выше 86-м письме Сенеки (§ 6). Технический рисунок великолепного крана из дворца Тиберия на Капри приведен в кн.: Neuberger A. Op.cit., р.440; ср.: Fietz W. Op.cit., p.71ff. Примечательно, однако, что кран обозначался ученым греческим словом "эпитонион", то есть не был для римлян ни исконным, ни привычным приспособлением. Римляне, по-видимому, не знали сальника, краны же их были устроены так, что ограничивали течение воды, но не могли перекрывать струю полностью.

(обратно)


101

Даже в общественных уборных, крайне распространенных в городах империи, вода не перекрывалась и текла под сиденьями непрерывным потоком.

(обратно)


102

Дигесты, 39,3.

(обратно)


103

См. Законы вавилонского царя II тысячелетия до н. э. Хаммурапи, статьи 53–56 (в кн.: Хрестоматия по истории древнего Востока. Под ред. М.А.Коростовцева и др. Ч.1. M., 1980, с. 158), и Среднеассирийские законы, таблица В+О, § 17 (в кн.: Хрестоматия по истории древнего мира. Под ред. В.В.Струве и Д.Г.Редера. М., 1963, с. 260–261).

(обратно)


104

Проложенный ассирийским царем Санхерибом (704–681 гг.) водопровод, обеспечивавший Ниневию хорошей питьевой водой, воспринимался современниками, судя по тексту надписи, рассказывающей об этом сооружении, как событие совершенно исключительное. См.: Fietz W. Op.cit., p.15.

(обратно)


105

Он суммирован в работе: Коerner R. Zu Recht und Verwaltung der griechischen Wasserversorgung nach den Inschriften. Archiv fur Papyrusforschung. Bd. 22–23, 1974, S. 155–202.

(обратно)


106

Это явствует, например, из в высшей степени выразительной надписи некоего Питеаса, "надзирателя колодцев" в Афинах в середине IV в. до н. э. См. "Inscriptiones Graecae" (Berlin, 1895–1909, № 338).

(обратно)


107

Аристотель. Полития, VI (VII), 132I в.

(обратно)


108

См.: Платон. Законы, VI, 763.

(обратно)


109

Материал, его анализ и выводы, подтверждающие это впечатление, см. в статье: Dеvreker J. La continuite dans ie consilium Principis sous les Flaviens. — "Ancient Society", Leuven, 1977, № 8, p. 225.

(обратно)


110

См.: Тит Ливий, 39, 44, 1; Плутарх. Катон Старший, 18, 2.

(обратно)


111

Cм.: Фронтин. Указ. соч., гл. 95; ср.: Ювенал, VI, 333.

(обратно)


112

См.: Koerner R. Op.cit. S. 170–174.

(обратно)


113

Как явствует из таблицы, приведенной выше.

(обратно)


114

Георгики, II, 146–147; ср.: Проперций, II, 19,25–26.

(обратно)


115

Сипий Италик. Пуническая война, IV, 55I-561. Обращения римских полководцев не только к своим богам, но и к богам, помогающим врагу, перед боем и в ходе его засвидетельствованы документально. См.: Макробий. Сатурналии, III, 9,7.

(обратно)


116

В свете данных, приведенных далее, вряд ли случайно, что Центральное управление римскими водопроводами, Static Aquarum, находилось непосредственно над источником Ютурны и как бы на принадлежащей ему священной территории. См.: Marucchi A. Op.cit. (см. примеч. 1 к данному очерку), р. 194–197.

(обратно)


117

Варрон. Латинский язык, VI, 22.

(обратно)


118

Стаций, Сильвы, 1, 5, 25–29.

(обратно)


119

Проперций, III, 22, 25–26.

(обратно)


120

Проперций, III, 22, 25–26.

(обратно)


121

См. — Плиний Мл. Письма, VIII, 8, 5, и комментарий к этому месту в кн.: Sherwin-White A.N. The Letters of Pliny. A Historical and social commentary. Oxford, Clarendon Press, 1968, p. 457. См. также передаваемое Тацитом в "Анналах" (I, 79, 3) мнение о том, что "необходимо уважать верования италийских союзных общин, которые обрядами, священными рощами и алтарями чтят реки родного края (patriis amnibus dicaverint)".

(обратно)


122

Напомним, что Новый Анио и Aqua Claudia, хотя и образовывавшие общую систему водоснабжения, хотя и входившие в Рим на едином акведуке, текли тем не менее по раздельным каналам. См. выше ил. № 8.

(обратно)


123

Варрон. Латинский язык, V, 123.

(обратно)


124

См.: Гораций. Оды, III, 13, 9-10.

(обратно)


125

Плиний Мл. Письма, VIII, 8, 3.

(обратно)


126

Сергеенко М.Е. Помпеи, с. 64.

(обратно)


127

Материал, касающийся особых, "сидячих" носилок, так называемых sella, в настоящем очерке не разбирается. (См. ил. № 84).

(обратно)


128

См.: Варрон. Латинский язык, V, 166; Ноний Марцелл. О всеобъемлющем знании, XI, 13М.

(обратно)


129

См.: Петроний, 96.

(обратно)


130

См.: Марциал, VIII, 75, 9-14.

(обратно)


131

VI, 77.

(обратно)


132

Марциал, VI, 84; IX, 2, 11.

(обратно)


133

См.: Цицерон. Письма к близким, IV, 12, 2–3.

(обратно)


134

Отрывок из нее приведен у Авла Геллия (X, 3, 2).

(обратно)


135

Светоний. Клавдий, X, 2

(обратно)


136

См.: Miclea J. La Colonne. Cluj, Dacia, 1972, p. 24, pi. XI.

(обратно)


137

Очевидно, ремень мог не только захлестываться на оглоблю, но и пропускаться в имевшееся на ней специальное кольцо. Оно сохранилось на носилках, демонстрируемых в римском Консерватории. См.: Ламер Г. Римский мир. M., т-во И.Д.Сытина, 1914, с. 68, рис. 95.

(обратно)


138

Ювенал, VII, 132. Характеристика ассера становится очевидной в латинском тексте; в опубликованном русском переводе Неведомского (Ювенал. Сатиры, М.-Л., "Academia", 1937, с. 57) она опущена.

(обратно)


139

Светоний. Калигула, 58, 3.

(обратно)


140

IV, 51.

(обратно)


141

III, 240.

(обратно)


142

Тацит. Анналы, XI, 33: "Нарцисс, собрав тех, кто разделял его опасения, утверждает, что нет другого способа обеспечить Цезаря безопасность, как передать начальствование над воинами на один-единственный день кому-либо из придворных вольноотпущенников, и заявляет, что готов взять его на себя. И чтобы при переезде в Рим Луций Вителлий и Цецина Ларг не изменили настроения Клавдия и не поколебали его решимости, требует предоставить ему место в повозке и занимает его — in eodem gestamine sedem poscit adsumiturque". Слово "gestamen" обычно означает "повозку", как его здесь и передает большинство переводчиков. При этом, однако, не учитывается, во-первых, что в языке Тацита оно используется только как приложение к словам „lectica" или "sella", и, во-вторых, что повозка была неудобным и непрестижным видом транспорта, которым высокопоставленные лица обычно не пользовались. Как показывает последующий текст (XI, 34, 1–2), в лектике Клавдия происходило заседание императорского совета, что уж никак не могло иметь место в "повозке".

(обратно)


143

См.: Марциал, II, 57, 6.

(обратно)


144

См.: Светоний. Тит, 10, 1.

(обратно)


145

Марциал, XI, 98,11.

(обратно)


146

III, 242.

(обратно)


147

Там же, 245–246.

(обратно)


148

Тацит. История, I, 41, 2.

(обратно)


149

Марциал, IX, 2, 11.

(обратно)


150

Цицерон. Филиппики, II. 24.

(обратно)


151

Марциал, IV, 51,1–2.

(обратно)


152

Там же, VI, 84.

(обратно)


153

Тацит. История, IV, 24, 2 и 1, 9, 1. Слово "lectulus", фигурирующее в первом из этих текстов, означает у Тацита обычно "катафалк, носилки для ношения мертвых", употреблено здесь в саркастическом смысле и означает не "кровать", а "лектика". Ср.: Марциал, VI, 77 (по латинскому тексту).

(обратно)


154

Марциал, VII, 129–133.

(обратно)


155

Марциал, IX, 22, 1–2; 9-10.

(обратно)


156

Ювенал, III, 239–240.

(обратно)


157

Там же, I, 159.

(обратно)


158

Марциал, IX, 2, 11.

(обратно)


159

Ювенал, I, 64–65.

(обратно)


160

См.: Диодор Сицилийский. Историческая библиотека, 31, 8, 12; ср. — Ливий, 43, 7, 5.

(обратно)


161

Тацит. История, I, 16, 2.

(обратно)


162

Там же, III, 20, 2.

(обратно)


163

О физической силе и выносливости как обязательной черте идеального полководца см.: Dоreу Т.A. "Agricola" and "Germania". - In: Dorey Т.A., ed. Tacitus. London. Heinemann, 1969. p. 9. См. Также: Тацит. Анналы, XIV, 24.

(обратно)


164

См.: Ювенал, III, 251

(обратно)


165

Эта тема будет подробно разобрана в одном из следующих очерков настоящей книги.

(обратно)


166

Начало войны ознаменовывалось в Риме тем, что распахивались двери храма Януса. Они закрывались при окончании войны.

(обратно)


167

Кавалерийские отряды в римской армии составлялись из провинциалов.

(обратно)


168

Именно в этом, как известно, состоял смысл евангельского сообщения о въезде Христа в Иерусалим на осле — Матф., 21: 1–7; Марк, 1 1: 1–7.

(обратно)


169

В Помпеях сохранились большие камни, перегораживающие мостовую улицы. Смысл их был в том, чтобы воспрепятствовать проезду. Цезарь запретил пользоваться повозками на улицах Рима днем (см.: Mommsen Тh. Romisches Staatsrecht. Bd 1. 3.Aufl. Leipzig, Hirzel, 1887, S.393, № 4), а Адриан и ночью (Писатели истории императорской. Жизнь Адриана, 22).

(обратно)


170

См.: Тит Ливий, 10, 7, 10; Плиний Старший, 34, 5, 20; Ювенап, X, 36.

(обратно)


171

См.: Тит Ливий, 5, 25, 9; 34, 3,9.

(обратно)


172

См.: Mommsen Тh. Op. cit., S. 394, № 5; Тацит. Анналы, XII, 42,2.

(обратно)


173

Тит Ливий, 39,6

(обратно)


174

Марциал, V, 62.

(обратно)


175

Цитата приведена в авторитетном словаре латинского языка Штовассера (1900 г.) под словом "grabatus". Установить, из какого именно сочинения Цицерона она заимствована, мне не удалось.

(обратно)


176

Ювенал, II, 93. Как явствует из латинского текста, речь идет об изголовье, обитом медью, а не сделанном из нее.

(обратно)


177

Ппиний Ст. 16, 232, Цит. по кн. Сергеенко М.Е. Жизнь древнего Рима, с. 93.

(обратно)


178

См. точную характеристику этого положения в кн.: Коеpen A., Breuer С. Geschichte des Mobels. Berlin — New York, 1904, S. 169.

(обратно)


179

Отыквление, 4,9.

(обратно)


180

Лукан. Фарсалия, X, 114–119.

(обратно)


181

Светоний. Божественный Август, 28,3.

(обратно)


182

Тацит. Диалог об ораторах, 20, 11. Опубликованные русские переводы в этом месте неточны, так как не принимают во внимание основное значение глагола "exstruo" — "накладывать сверху", "настилать".

(обратно)


183

Шуази О. Строительное искусство древних римлян. М., Изд-во Всесоюзной академии архитектуры, 1938, с. 137. Более чем столетие спустя другие исследователи, работая в другой стране и другими методами, пришли к тому же выводу, выразив его в еще более определенной формулировке: "Главное, что объединяет Рим с Грецией, были ордера со всеми их элементами и деталями. Однако, если декоративно-пластические формы и детали вырабатывались в Греции в том основном материале, из которого создавалось само здание, то в Риме этими деталями обогащался, обрабатывался лишь внешний, облицовочный слой сооружений, прикрывавший основную конструкцию, создававшуюся совсем из других материалов (кирпич, римский бетон и др.). В этом огромная принципиальная разница между древнеримской и древнегреческой архтитектурой… Введение в архитектурную практику облицовочного слоя, прикрывающего основную, статически работающую конструкцию, порождало возможность возникновения известного расхождения или даже противоречия между ними" (Бартенев И.А., Батажкова В.Н. Очерки истории архитектурных стилей. М., "Изобр. искусство", 1983, с. 41).

(обратно)


184

В специфически римской форме здесь сказался тот принцип создания вещи, который, по-видимому, характерен для всех ранних форм производственного мышления — от доисторического (см. Антонова Е.В. Очерки культуры древних земледельцев Передней и Средней Азии. М.: "Наука", 1984, с. 37) вплоть до средневекового (см. Харитонович Д.Э. Средневековый мастер и его представление о вещи. — В кн.: Художественный язык Средневековья. М."Наука", 1982, с. 24–39).

(обратно)


185

Сенека. О блаженной жизни, 7.

(обратно)


186

Полибий. Всеобщая история, VIII, 2,2.

(обратно)


187

Полибий. Всеобщая история, XV, 34–35; ср. VIII, 4.

(обратно)


188

Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч., т. 26, ч. 2, с. 587.

(обратно)


189

Зубов В.П. Развитие атомистических представлений до начала XIX века. М., 1965, с. 181.

(обратно)


190

Письмо Ремону от июля 1714 г.

(обратно)


191

Декарт Р. О мире. — Избр. произв. М., 1950, с. 205.

(обратно)


192

Спиноза Б. Политический трактат. — Избр. произв., т. 2. М., 1957, с. 291; ср. с. 299–300.

(обратно)


193

Цит. по: Зубов В.П. Указ. соч., с. 274–275. Ср.: Лейбниц. Монадология, § 56.

(обратно)


194

Более подробно о внутренней форме слова см.: Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков. — В кн.: Хрестоматия по истории языкознания ХIХ-ХХ веков. М., 1956, с. 76; Потебня А. Мысль и язык. Харьков, 1913, с. 84; Он же. Из записок по русской грамматике. Т. 1–2. М., 1958, с. 18–20; Виноградов В.В. Русский язык. М., 1947, с. 17, 19.

(обратно)


195

См.: Кнабе Г.С. Язык бытовых вещей. — Декоративное искусство СССР", № 1,1985.

(обратно)


196

Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений, т. 46, ч. 1, С.21.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Введение первое, теоретическое, в котором почти ничего не говорится о древнем Риме, но зато ставится в общем виде проблема отношений между бытом и историей
  • Введение второе, историческое, где ничего не сказано о быте, но зато сообщается много интересного о древнем Риме, его гражданской общине и путях ее развития
  • Вода, община и боги
  • Носилки, консервативная мораль и характер культуры
  • Художественное конструирование и внутренняя форма римской культуры
  • Эпилог
  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - электронные книги бесплатно