Электронная библиотека


Маркиз де Сад Эжени де Франваль

Трагическая повесть

Движимые исключительно стремлением наставлять и смягчать людские нравы, взялись мы за пересказ этой истории, и да проникнется читатель ощущением неотвратимости возмездия, подстерегающего тех, кто не останавливается ни перед чем ради утоления собственных желаний. И пусть на их примере найдет подтверждение простая истина: блестящее образование, богатство, природные дарования, не подкрепленные самообладанием, благонравием и скромностью, способны лишь совратить с пути истинного. Приносим извинения за вынужденное описание чудовищных деталей страшного преступления: возможно ли вызвать непримиримость к злодейству, не отваживаясь говорить о нем открыто?

Редко в одном человеке сочетается все то, что непременно приведет его к счастью. Он обласкан природой – фортуна отказывает ему в дарах. Та осыпает его милостями – он обязательно окажется обиженным природой. Похоже, Небесам угодно было везде – как в высших своих творениях, так и в случае каждого из нас – доказать, что законы равновесия первенствуют во вселенной, ибо управляют всем, что движется, произрастает и дышит.

Живший в Париже, где он и родился, Франваль обладал ежегодной рентой в четыреста тысяч ливров, изящнейшей фигурой, обворожительным лицом и самыми разносторонними талантами. Однако под этой привлекательной внешностью таились все мыслимые пороки, включая, к несчастью, и те, приверженность к которым неизбежно влечет за собой преступления; неописуемое буйство фантазии – вот главный изъян Франваля, а от этого не излечиваются. Когда начинают угасать силы, возможности воображения умножаются. Чем меньше можешь – тем больше затеваешь, чем менее способен действовать – тем более изобретаешь. Каждый возраст приносит новые выдумки, и пресыщение, ничуть не охлаждая пыла, порождает все более зловещие ухищрения.

Как уже было сказано, с юных лет Франваль в избытке обладал всеми внешними достоинствами и всеми талантами, призванными их приукрасить. Однако из-за его полного пренебрежения к моральному и религиозному долгу учителям не удалось привить ему ни единой добродетели.

В век, когда опасные книги столь же доступны детям, сколь их отцам и воспитателям, когда под неуравновешенную систему правления подводится философская основа, неверие зовется дерзостью, а распущенность – прихотью, никто не принимал всерьез взглядов юного Франваля. И если порой его за них слегка бранили, то минуту спустя поощряли. Отец Франваля, ярый приверженец модных софизмов, первым одобрял твердые суждения сына обо всех этих материях и снабжал литературой, которая могла того развратить; какой воспитатель дерзнет после этого внушать принципы, неугодные хозяевам, которым он обязан услужить?

Франваль потерял родителей, еще будучи совсем молодым. В скором времени, в возрасте девятнадцати лет, он похоронил старого дядюшку, завещавшему ему все свои богатства с правом распоряжаться ими после женитьбы.

С таким состоянием господину де Франвалю не представляло труда жениться. Он мог выбирать среди неограниченного числа партий. Еще при жизни дяди он упросил его подобрать ему в невесты девушку помоложе, которая жила бы неподалеку. И старик, желая угодить племяннику, остановил свой выбор на некоей девице де Фарней, дочери финансиста, у которой в живых оставалась только мать. Невеста, правда, была еще слишком юной, ей было всего пятнадцать, но ей принадлежали надежные шестьдесят тысяч ливров ренты и самое очаровательное личико в Париже. В облике ее сквозили целомудрие, чистота и приветливость: тонкие черты, сотворенные Амуром и грациями; прекрасные белокурые волосы, струящиеся до пояса; огромные голубые глаза, излучающие нежность и стыдливость; стройный, гибкий и легкий стан; белоснежная кожа, свежая, как роза. Девушка одаренная, с живым воображением, но немного печальная, она отличалась той задумчивой грустью, что располагает к чтению и одиночеству. Словом, она была наделена всеми свойствами тех, кого природа обрекает на несчастья, то ли стараясь ослабить их горечь мрачновато-трогательным упоением, с которым такие натуры переживают несчастья, то ли заставляя их предпочесть слезы легкомысленному восторгу счастья, – наслаждению не столь острому и не столь глубокому.

В пору устройства будущего дочери госпоже де Фарней было тридцать два года. Это была обаятельная и благоразумная, может, немного излишне сдержанная и строгая дама. Заботясь о счастье своего единственного чада, она навела справки по всему Парижу. Родственников у нее не оставалось, и ее советчиками оказались дальние знакомые, безразличные и равнодушные. В один голос ее убеждали, что молодой господин, сватающийся к дочери, вне всяких сомнений, достойнейшая в Париже партия и непростительная оплошность – упустить такую удачу. Итак, брак был заключен, и состоятельная супружеская чета с первых дней зажила своим домом.

Молодого Франваля нельзя было упрекнуть в легкомыслии, суетливости и ветрености – распространенных недостатках, сдерживающих взросление многих мужчин, не достигших тридцати. Рачительный хозяин, любящий порядок, умеющий вести дом, он являл пример всех возможных добродетелей, необходимых в жизни. Присущие ему пороки были совсем иного свойства – они являли собой порождение скорее зрелых лет, нежели юношеского безрассудства: притворство, интриги, злобность, коварство, эгоизм, изощренное лицемерие, ложь – и все окутано флером обаятельности, одаренности и велеречивости, тонкостью ума и привлекательнейшей наружностью. Таков портрет этого человека.

Мадемуазель де Фарней, согласно обычаю знакомая с будущим мужем не долее месяца, была ослеплена блеском этого фальшивого бриллианта и оказалась жертвой заблуждения; она не могла налюбоваться на свое сокровище, боготворя его до такой степени, что следовало опасаться за жизнь юной особы, угрожай какие-то препятствия столь желанному супружеству, являвшемуся, по ее собственным словам, единственной усладой ее дней.

Что же до Франваля, по-философски оценивавшего женщин, как, впрочем, и все жизненные обстоятельства, то он с нескрываемым хладнокровием рассуждал о своей очаровательной супруге.

– Женщина, которая нам принадлежит, – говорил он, – есть существо, законно нами порабощенное, ей следует быть кроткой, покорной, безупречно целомудренной; я ратую за эти качества вовсе не из боязни бесчестья, каким может нас заклеймить жена, подражая нашему собственному распутству, ибо считаю это предрассудком. Просто неприятно, когда другому вздумалось присваивать права, принадлежащие лишь тебе одному. Все остальные соображения мне абсолютно безразличны, ибо ничего не добавляют к ощущению счастья.

Нетрудно догадаться, что такое отношение мужа не сулит прекрасных роз той несчастной, что свяжет с ним судьбу. Чувствительная, добропорядочная, прекрасно воспитанная госпожа де Франваль летала на крыльях любви, стараясь предупредить любые желания своего единственного в мире мужчины. Первые годы замужества она с радостью носила оковы, не подозревая о своем рабстве. Ему приятно было наблюдать, как она собирает колосья после жатвы на ниве их супружества. Но она была готова довольствоваться теми крохами, что ей оставляли, и ее единственной заботой было не упустить кратких минут нежности и сделать все возможное, чтобы доставить блаженство нежно любимому супругу.

Лучшим доказательством того, что Франваль все же не всегда уклонялся от своих обязанностей, явилось то, что в первый же год замужества жена его, в возрасте шестнадцати с половиной лет, родила дочку, еще прекраснее, чем мать. Отец в тот же миг нарек ее Эжени. О Эжени, ты прекраснейшее и ужаснейшее творение природы...

Как только девочка появилась на свет, господин де Франваль несомненно уже возымел на ее счет самые гнусные намерения. Он поспешил отделить дитя от матери. До семи лет Эжени была поручена воспитательницам, в которых Франваль был уверен. Ограничивая свои заботы формированием горячего темперамента и навыков чтения, те тщательно оберегали ее от всякого знакомства с моральными и религиозными началами, чему обычно обучают девочек ее возраста.

Госпожа де Фарней и ее дочь, оскорбленные столь странным поведением господина де Франваля, не раз выражали ему свое недовольство. Тот равнодушно отвечал, что в его планы входит сделать свою дочь счастливой. Зачем вдалбливать в голову ребенка химеры, придуманные лишь для запугивания людей и не приносящие им никакой пользы. Главное, чему следует учить девушку, – умению нравиться. Вполне можно обойтись без нелепого фантастического вздора, нарушающего душевный покой, ничего не привнося при этом – ни истинной морали, ни физической грации. Подобные речи были крайне неприятны госпоже де Фарней, все сильнее отдалявшейся от радостей жизни земной и тем самым все более приближавшейся к помыслам о небесном: благочестие – слабость, неотделимая от старости и недугов. Когда страсти бушуют, будущее кажется таким далеким, и, как правило, о нем не беспокоятся. Чуть голос страстей ослабевает, когда конец уж близок и все нас покидают – тут мы вновь с надеждой бросаемся в объятья Бога, о котором не вспоминали с детства. И пусть с философской точки зрения такие возвратившиеся иллюзии в зрелом возрасте столь же бессмысленны, как и в детстве, они все же не столь опасны.

Теща де Франваля в борьбе с зятем, полным сил, имеющим могущественные связи, не могла рассчитывать ни на влиятельную родню, ни на собственный вес в обществе, ни на случайных друзей, готовых самоустраниться при малейшем испытании. И она трезво рассудила, что разумнее прибегнуть к увещеваниям, нежели пытаться оказать давление на того, кто способен разорить мать и лишить свободы дочь в случае, если те посмеют помериться с ним силами. Поэтому она позволила себе высказать лишь несколько упреков и тут же отступилась, уверившись, что это ни к чему не приведет.

Убедившись в своем превосходстве и поняв, что его боятся, Франваль перестал церемониться и, довольствуясь лишь поверхностным соблюдением приличий в глазах общественного мнения, прямо двинулся к своей ужасной цели.

Эжени исполнилось семь лет, и лишь тогда Франваль привел ее к жене. Нежная мать, не видавшая дочь со дня ее появления на свет, не могла нарадоваться. Часа два она прижимала девочку к своей груди, осыпая ее поцелуями и орошая слезами. Ей не терпелось выяснить, что та умеет. Однако все достоинства Эжени сводились к умению бегло читать, крепкому здоровью и ангельской красоте. Новое разочарование госпожа де Франваль испытала, когда оказалось, что дочь не имеет ни малейшего представления о религии.

– Неужели, сударь, – обратилась она к мужу, – вы воспитываете ее лишь для жизни на этом свете? Соблаговолите подумать, что она, как и мы, будет обитать здесь лишь краткий миг перед неизбежным переходом в вечность. Так не обрекайте же ее на погибель в будущем, лишая возможности обрести счастливую участь перед ликом Всевышнего, сотворившего ее!

– Пусть Эжени ничего об этом не знает, – ответил Франваль, – пусть от нее старательно скроют эти постулаты – и тогда она не сможет стать несчастливой. Ибо, будь они истинны, Всевышний слишком справедлив, чтобы наказать ее за неведение. Будь они ложны – стоит ли вообще о них упоминать? В отношении других забот о ее воспитании прошу вас довериться мне, сударыня, отныне я сам буду ее наставником. Отвечаю, что через несколько лет дочь ваша превзойдет всех своих сверстниц.

Госпожа де Франваль старалась настоять на своем, прибегнув к красноречию сердца и рассудка. Не обошлось и без слез. Однако Франваля они ничуть не разжалобили: он сделал вид, что ничего не заметил. Отослав Эжени, он пригрозил жене, что, если она посмеет ему противиться в чем бы то ни было, – в выборе ли метода воспитания дочери, во внушении ли принципов, не соответствующих его намерениям, – он лишит ее радости общения с дочерью, отправив девочку в один из своих замков, откуда нельзя выйти. Госпожа де Франваль, созданная для подчинения, уступила. Умоляя супруга не отделять ее от ненаглядной крошки, она, обливаясь слезами, пообещала ничем не нарушать намеченный план воспитания.

С этого момента мадемуазель де Франваль расположилась в прекрасных покоях по соседству с комнатами отца. Ее прислуга состояла из расторопной гувернантки с помощницей, горничной и двух девочек, ровесниц Эжени, приглашенных исключительно для ее развлечения. Для нее были взяты учителя письма, рисования, стихосложения, естествознания, декламации, географии, астрономии, анатомии, греческого, английского, немецкого, итальянского, фехтования, танцев, верховой езды и музыки.

По утрам в любое время года Эжени поднималась в семь часов. Завтрак ее состоял из большого куска ржаного хлеба, который она жевала, бегая по саду. В восемь она возвращалась, проводила несколько минут в комнате отца. Тот играл с ней или учил правилам поведения в обществе. До девяти часов она готовилась к занятиям. Появлялся первый учитель. Всего до обеда она успевала позаниматься с пятью. В два часа для нее, двух подружек и главной гувернантки накрывали на стол. Обед состоял из овощей, рыбы, печенья и фруктов. Никогда не подавали ни мяса, ни супа, ни вина, ни напитков, ни кофе. С трех до четырех Эжени целый час играла в саду с подружками в мяч, в шары, в кегли, в волан или бегала наперегонки, в зависимости от сезона. Ничто не стесняло их движений: никогда их не затягивали в нелепые корсеты, вредные и для груди, и для желудка, которые, сдавливая юных особ, препятствуют нормальному дыханию, что неизбежно отражается на легких. С четырех до шести часов мадемуазель де Франваль принимала других преподавателей. И поскольку невозможно было уделить внимание всем за один день, остальные приходили назавтра. Три раза в неделю Эжени в сопровождении отца посещала театральные представления, с этой целью специально для нее была снята на год небольшая зарешеченная ложа. По возвращении, в девять часов, она ужинала. Подавали только фрукты и овощи. С десяти до одиннадцати часов четыре раза в неделю Эжени проводила в своей женской компании, читая романы, после чего укладывалась спать. Оставшиеся три вечера, когда Франваль не выезжал в свет, она проводила наедине с отцом в его покоях, за беседой, как выражался об этих часах Франваль. Он внушал дочери собственные представления о религии и нравственности. С одной стороны, он излагал ей общепринятые понятия об этих материях, а с другой – те, что признавал сам.

В ход было пущено все: и изворотливый ум, и обширные познания, и богатое воображение, и уже зародившаяся страсть. Нетрудно представить, какое воздействие подобная система оказывала на душу Эжени. И, поскольку главной заботой бесчестного Франваля было вовсе не развитие разума девочки, эти беседы редко завершались, не заставив трепетать ее сердце. Этот страшный человек безошибочно угадывал способы понравиться дочери, искусно обольщая ее. Он сделался совершенно незаменимым и в учении, и в развлечениях, с готовностью предупреждая все ее прихоти. И Эжени была убеждена: в самом блестящем и аристократическом обществе не встретишь человека достойнее отца. Юное неискушенное сердечко источало дружескую привязанность, благодарность и нежность – чувства, неизбежно предшествующие пламенной любви. Франваль заменил ей весь мир; она никого не замечала, кроме него, мысль об их разлуке была ей невыносима. Ради него она поставила бы на карту и честь свою, и красоту. Наверное, эти жертвы показались бы ей незначительными ради столь боготворимого кумира. Она не пожалела бы ни крови, ни самой жизни, явись у ее драгоценного друга в них нужда.

В отношении же своей добропорядочной и несчастливой матери мадемуазель де Франваль была настроена несколько иначе. Отец неоднократно упоминал о том, как госпожа де Франваль по праву жены принуждает его оказывать ей постоянные знаки внимания, тем самым мешая ему посвящать все время своей ненаглядной Эжени, к которой он стремится всем сердцем. Вместо почтения и теплоты, естественно возникающих по отношению к столь достойной матери, ему удалось заронить в душу юного создания ненависть и ревность.

– Друг мой, брат мой, – так обращалась Эжени к Франвалю, не пожелавшему, чтобы дочь называла его как-то иначе, – эта женщина, которую ты зовешь женой, та, что, по твоим словам, произвела меня на свет, не многого ли она требует, желая всегда держать тебя при себе? Ведь она лишает меня блаженства проводить жизнь рядом с тобой. Да, я вижу, ты предпочитаешь ее своей Эжени. Что же до меня, то я никогда не смогу полюбить ту, что похищает у меня твое сердце.

– Милая моя подруга, – отвечал Франваль, – никто в мире не имеет на меня таких неоспоримых прав, как ты. Узы, существующие между этой женщиной и твоим лучшим другом, – лишь дань обычаю и социальным условностям, к которым я отношусь по-философски, и они никогда не нарушат тех уз, что связывают нас с тобой. Я всегда предпочту тебя, Эжени, ты будешь ангелом и светом моих дней, пристанищем моей души и смыслом моей жизни.

– О! Какие проникновенные речи! – отвечала Эжени. – Повторяй их почаще, друг мой! Если бы ты знал, как сладостно ощущать твою нежность!

И взяв руку Франваля, она прижимала ее к своему сердцу.

– Послушай, послушай, как отзываются твои слова, – продолжала она.

– Пусть твои ласки убедят меня в этом, – отвечал Франваль, сжимая ее в объятиях.

Вот так, вероломно и бесстыдно, он продвигался к совращению несчастной девочки.

Тем временем Эжени приближалась к четырнадцати годам. Именно на эту пору Франваль наметил свое злодеяние. Содрогнитесь! Он его свершил.

В тот самый день, когда она достигла означенного возраста, вернее, по завершении сего дня, они вдвоем, вдали от докучливой родни, коротали время в деревне. К одиннадцати часам утра, вырядив дочь наподобие девственниц, каких некогда приносили в жертву в храме Венеры, граф ввел ее в салон. Обстановка дышала сладострастием. Окна были занавешены. В полумраке виднелись разбросанные повсюду цветы. Посередине возвышался трон из роз. Франваль подвел к нему свою дочь.

– Эжени, – сказал он, возводя ее на этот престол, – будь сегодня королевой сердца моего и позволь мне преклонить пред тобой колена!

– Ты поклоняешься мне, брат мой, той, что всем на свете обязана тебе, породившему и сотворившему меня! Ах! Разреши лучше мне пасть к ногам твоим: вот воистину мое место, и я не стремлюсь к иному в наших отношениях.

– О моя нежная Эжени, – произнес граф, усаживаясь рядом на сиденье из цветов, призванных украсить его победу, – если ты действительно считаешь себя передо мной в долгу, если чувства твои на самом деле столь искренни, как я слышу от тебя, – ответь, известно ли тебе, каким способом можно меня в этом убедить?

– Каким же, брат мой? Не томи, назови его, и я быстро пойму, что ты имеешь в виду.

– Все чары, которыми щедро наградила тебя природа, все манящие прелести, которыми она украсила тебя, должны быть тотчас же принесены мне в жертву.

– Зачем же ты просишь? Не ты ли мой хозяин? Неужели то, что ты создал, не принадлежит тебе? Смеет ли кто-то другой наслаждаться плодами твоего творения?

– Подумай о людских предрассудках.

– Ты никогда не скрывал их от меня.

– Все же я не хочу преступать их без твоего согласия.

– Разве ты не презираешь их, так же как и я?

– Разумеется, презираю, но не желаю быть ни тираном твоим, ни тем более – соблазнителем. Милости, которых я добиваюсь, я желаю получить исключительно по любви. Ты знакома с обществом, я не утаивал от тебя ни одного из его соблазнов; прятать от твоих взоров других мужчин, предоставляя на созерцание лишь меня одного, было бы непростительным обманом с моей стороны. Если существует в мире тот, кого ты предпочитаешь мне, назови его сию минуту: я пойду за ним хоть на край света и доставлю его в твои объятия. Словом, я забочусь лишь о твоем счастье, ангел мой, твое счастье для меня важнее моего собственного. Сладостные утехи, что ты можешь мне подарить, ничего не значат для меня, если они не явятся залогом твоей любви. Решайся же, Эжени. Приближается миг твоего жертвоприношения, ты должна его свершить. Жреца же назначай сама: я отрекаюсь от наслаждений, что обещает мне это звание, если достигнуты они будут наперекор велению твоей души, и, желая оставаться достойным твоей привязанности в случае, если ты выберешь не меня, я приведу того, кого ты пожелаешь любить; не сумев завоевать твоего сердца, я постараюсь заслужить твою нежность и стану наперсником Эжени, коль мне не суждено стать ее возлюбленным.

– Ты будешь всем, брат мой, всем на свете! – воскликнула Эжени в порыве любви и желания. – Кому же приносить жертву, если не тому единственному, кого я боготворю? Кто во всей вселенной более тебя достоин обладать вызывающими твое вожделение нехитрыми прелестями, которые уже обжигают твои пылающие пальцы? Разве ты не чувствуешь по охватившему меня жару, что я, как и ты, тороплюсь вкусить наслаждения, о которых ты говоришь? Ах! Бери меня, бери, мой нежный брат, мой бесценный друг, сделай Эжени своей жертвой: жертвоприношение, свершенное этими любимыми руками, лишь сделает ее счастливой.

Безудержный Франваль, чей характер, как нам известно, отличался сдержанностью лишь в той мере, в которой это было необходимо для изощренного обольщения, немедля воспользовался доверчивостью дочери и, преодолев все препоны как с помощью принципов, которыми вскормил ее душу, открытую для любых впечатлений, так и благодаря мастерству, с которым очаровал ее в решающую минуту, завершил вероломное завоевание, став безнаказанным разрушителем целомудрия, чья сохранность была ему вверена самой природой и званием отца.

С тех пор прошло немало дней, полных взаимного опьянения. Эжени, в силу возраста склонная к жажде познания радостей любви и вдохновленная системой изучения, самозабвенно окунулась в них с головой. Франваль преподал ей все таинства сладострастия, проложив все мыслимые пути его удовлетворения; чем большему их числу он оказывал почести, тем сильнее упрочивалась его победа: Эжени готова была принять его в тысяче храмов одновременно, упрекая возлюбленного, что его фантазии недостаточно смелы; ей казалось, что он не все еще ей раскрыл. Она сетовала на свою юность и неопытность, из-за которых могла оказаться недостаточно обольстительной. Ей хотелось стать более искушенной, чтобы ни одно из средств воспламенить любовника не осталось ей неведомым.

По возвращении в Париж стало ясно: преступные утехи, которыми упивался этот испорченный человек, столь восхитительно услаждали его как физически, так и морально, что даже непостоянство, обычно служившее причиной конца всех других его интрижек, не смогло разорвать этих уз. Он без памяти влюбился, и пагубная эта страсть неизбежно должна была привести к жестокому забвению супруги. Увы, бедная жертва! Госпоже де Франваль был в ту пору тридцать один год и она находилась в расцвете своей красоты. Выражение грусти и печали, запечатленное на ее лице, делало ее еще привлекательней. Вся в слезах, подавленная, задумчивая, с прекрасными волосами, небрежно разметавшимися по белоснежной груди, с губами, любовно прижатыми к дорогому ей портрету неверного мужа-тирана, она походила на одну из прекрасных скорбящих дев работы Микеланджело. Она еще не ведала того, что должно было усилить ее муки. Метод обучения Эжени, основные представления о нравственности, которые ей не объяснялись, а если и упоминались, то лишь затем, чтобы заставить их возненавидеть; очевидность того, что все почитаемое матерью и презираемое Франвалем, никогда не будет дозволено дочери; ничтожно малое время, отпущенное ей для общения с ребенком; опасения, что столь странное воспитание рано или поздно приведет к преступлениям; наконец, выходки Франваля, его ежедневные грубости по отношению к ней (к ней, кто – сама предупредительность, чья единственная радость – заинтересовать и привлечь его) – таковы были ее заботы в то время. Какой еще болью отзовется эта нежная, чувствительная душа, когда ей станет известно обо всем!

Тем временем образование Эжени шло своим чередом. Она сама пожелала до шестнадцати лет продолжать занятия с учителями. Ее дарования, обширные знания и с каждым днем расцветающие прелести все крепче привязывали Франваля: не вызывало никаких сомнений, что он никогда никого и ничто на свете не любил так, как Эжени.

В основном в образе жизни мадемуазель де Франваль не многое изменилось. Разве что беседы с глазу на глаз с отцом происходили все чаще и длились допоздна. Одна лишь гувернантка была посвящена в любовную историю: женщину эту считали достаточно надежной и не опасались ее болтливости. Несколько иначе проходили трапезы Эжени: теперь она обедала вместе с родителями. Это обстоятельство вскоре сделало Эжени участницей приемов, устраиваемых в доме Франваля. Ее узнали в свете. Она оказалась желанной партией. Многие стали добиваться ее руки. Франваль, уверенный в преданности дочери, ничуть не страшился претендентов, однако он не предусмотрел, что обилие брачных предложений может способствовать его разоблачению.

Как-то в разговоре с дочерью – милости столь желанной и столь редко предоставляемой госпоже де Франваль, – любящая мать поведала Эжени, что ее руки просит господин де Коленс.

– Вы знаете этого человека, дочь моя, – говорила госпожа де Франваль. – Он любит вас, он молод, любезен, богат и надеется на ваше согласие. Одно ваше слово, дочь моя... Что мне ответить?

Смущенная Эжени залилась краской и ответила, что еще не испытывает склонности к супружеству, однако считает возможным обратиться за советом к отцу: его воля для нее закон.

Госпожа де Франваль, не усмотрев ничего необычного в подобном ответе, несколько дней выжидала. Улучив благоприятный момент для обсуждения, она изложила супругу намерения молодого Коленса и его семьи, сопровождая рассказ передачей ответа дочери. Франваль, конечно, был уже обо всем осведомлен. Но притворщик даже не дал себе труда сдержаться.

– Сударыня, – сухо обращается он к жене, – настоятельно прошу вас не вмешиваться в дела Эжени: судя по моим усилиям удалить ее от вас, несложно уяснить, насколько мне желательно, чтобы все касающееся ее не имело к вам ни малейшего отношения. Еще раз повторяю мои распоряжения по этому поводу. Льщу себя надеждой, что вы их не запамятуете.

– Но что же мне отвечать, сударь, ведь обращаются-то ко мне?

– Скажете, что я признателен за оказываемую мне честь, однако дочь моя имеет врожденные изъяны, препятствующие ее замужеству.

– Но, сударь, отчего вы желаете, чтобы я внушала всем мысль о несуществующих изъянах, зачем лишать вашу единственную дочь счастья, которое она может испытать в супружестве?

– Сумели ли осчастливить вас эти узы, сударыня?

– Наверное, я сама виновата, что мне никак не удается привязать вас к себе, но не все жены таковы (последовал тяжкий вздох); к тому же и вы не похожи на других мужей.

– Жены... лживые, ревнивые, властные, кокетки или святоши; мужья... коварные, ветреные, жестокие или деспотичные, – вот краткое описание всех существующих на земле типов, сударыня. Не надейтесь отыскать нечто единственное в своем роде.

– Тем не менее, в брак вступают все.

– Верно, все дураки и все бездельники. Как говорит один философ, женятся, только когда не знают, что делают, или когда больше не знают, что делать.

– Значит, пусть вымирает весь род человеческий?

– Он этого вполне заслуживает: растение, вырабатывающее лишь яд, должно быть вырвано с корнем, и побыстрее.

– Вряд ли ваша излишняя суровость по отношению к Эжени окажется ей во благо.

– Эта партия, кажется, пришлась ей по душе?

– Ваша воля для нее закон, так она сказала.

– Вот и отлично! Сударыня, моя воля такова: позабудьте об этом брачном союзе.

И господин де Франваль удалился, еще раз строго-настрого запретив жене упоминать об этом.

Госпожа де Франваль не преминула пересказать своей матушке содержание недавнего разговора с супругом, и госпожа де Фарней, более проницательная и искушенная в делах сердечных, чем ее красавица-дочь, тотчас же заподозрила что-то неладное.

Эжени редко виделась с бабушкой, лишь от случая к случаю, каждый раз не больше часа, и всегда на глазах у Франваля. Желая уяснить для себя обстоятельства дела, госпожа де Фарней как-то обратилась к зятю с просьбой прислать к ней внучку на целый день: та отвлекает ее, как она заметила, от постоянных приступов мигрени. Франваль сухо ответил, что Эжени очень плохо переносит зрелище чьего-либо недомогания, тем не менее, она будет доставлена туда, где ее ожидают, однако не сможет пробыть там долго, поскольку должна будет отправиться на урок физики, которую прилежно изучает.

У себя в имении госпожа де Фарней не стала скрывать от зятя своего недоумения по поводу отказа от предложенного замужества.

– Полагаю, вы можете без страха, – сказала она, – предоставить вашей дочери самой убедить меня в наличии изъяна, который, по-вашему, должен заставить ее отказаться от супружеской жизни?

– Не имеет значения, сударыня, истинная это помеха или мнимая, – заговорил Франваль, несколько озадаченный решительностью тещи, – просто замужество дочери может оказаться слишком дорогостоящим, я же еще достаточно молод и не согласен на подобные жертвы. Когда ей исполнится двадцать пять лет, она поступит как ей заблагорассудится, но до достижения этого возраста пусть не рассчитывает на мое согласие.

– Совпадают ли ваши мнения? – спросила госпожа де Фарней у Эжени.

– Они различаются лишь тем, сударыня, – твердо ответила мадемуазель де Франваль, – что господин де Франваль позволяет мне выйти замуж в двадцать пять лет, я же заверяю вас обоих, сударыня, что за всю свою жизнь не воспользуюсь разрешением, которое, согласно моему образу мыслей, сделает меня несчастной.

– В ваши годы еще рано говорить об образе мыслей, мадемуазель, – сказала госпожа де Фарней, – во всем этом есть нечто непостижимое, и мне необходимо разобраться.

– К чему я вас и призываю, сударыня, – заявил Франваль, уводя дочь, – вы поступите весьма разумно, если обратитесь за разгадкой к вашим церковникам, и когда со свойственным им искусством они призовут на помощь все силы небесные, и вы наконец будете просвещены, тогда и соблаговолите высказать мне, прав я или нет, препятствуя замужеству Эжени.

Сарказм в адрес служителей культа, чьим советам доверяла госпожа де Фарней, был нацелен на одно лицо, достойное уважения, с которым стоит познакомиться поближе, поскольку ему предстоит принять непосредственное участие в дальнейшем ходе событий.

Речь шла о духовнике госпожи де Фарней и ее дочери, одном из добродетельнейших людей Франции. Порядочный, благородный и мудрый господин де Клервиль был чужд пороков, свойственных людям в сутане, отличался кротостью и стремился приносить пользу всем. Надежная опора бедных, искренний наперсник богатых, утешитель обездоленных, этот достойный человек соединял в себе все преимущества приятных манер со всем обаянием мягкосердечия.

Когда у него спросили совета, Клервиль, будучи человеком рассудительным, не стал принимать никакого решения, не выявив прежде причин, по которым господин де Франваль противится браку своей дочери. И хотя госпожа де Фарней намекнула на некоторые характерные подробности, позволяющие заподозрить тайный любовный роман, который, как известно, в действительности существовал, осмотрительный духовник отбросил эти предположения, как крайне оскорбительные для госпожи де Франваль и ее супруга, и с негодованием отклонил их как недопустимые.

– Столкновение со злодеянием столь прискорбно, сударыня, – говорил порой этот почтенный человек, – что маловероятно, чтобы разумное существо добровольно преступило барьеры целомудрия и сдерживающие начала добродетели, а посему я всякий раз преодолеваю омерзение, прежде чем решаюсь приписывать кому-либо такого рода провинности. Следует как можно реже отдаваться во власть злобных подозрений, часто они лишь порождение нашего самолюбия, почти всегда – плод невольного сравнения, которое происходит в глубине нашей души, когда мы спешим допустить порочность других, чтобы заслужить право на признание собственного превосходства. Поразмыслив, обнаруживаешь – разве не предпочтительней, чтобы тайная вина никогда не была раскрыта, нежели с непростительной поспешностью предполагать иллюзорный вред и тем самым беспричинно чернить в наших глазах людей, не совершивших никаких иных проступков, кроме тех, что приписала им наша гордыня. Следуя такому принципу, выигрывает каждый. Ведь наказывать за преступление – необходимость куда менее настоятельная, чем предотвращение его распространения. Оставляя его и далее пребывать в тени, которой оно так жаждет, мы тем самым как бы уничтожаем его. Преданное огласке, оно вызывает скандал; слухи о нем пробуждают страсти тех, кто предрасположен к такого рода проступкам. В неотделимом от преступления заблуждении тайный злодей льстит себя надеждой, что он удачливей того, кто был признан виновным; происходящее для него не урок, а руководство к действию, и он предается бесчинствам, на которые, быть может, никогда не решился, если бы не опрометчиво поднятый шум, ошибочно принимаемый за торжество правосудия; в основе же публичного осуждения лежат лишь ложные понятия о строгости нравов, либо замаскированное тщеславие.

И он не нашел лучшего решения на первое время, нежели точно выяснить истинные причины отсрочки Франвалем замужества дочери, а также доводы, заставляющие Эжени разделять подобный образ мыслей: было решено ничего не предпринимать, пока не будут окончательно установлены эти мотивы.

– Ну вот, Эжени, – вечером сказал Франваль дочери, – вы видите, нас хотят разлучить; неужели им это удастся, дитя мое? Добьются ли они разрыва самого нежного в моей жизни союза?

– Никогда, ни за что! Не опасайся этого, мой милый друг! Эти сладкие узы для меня столь же драгоценны, как и для тебя. Ты не обманывал меня. С самого начала ты дал мне понять, насколько наша связь оскорбляет общепринятые нравы! Не страшась нарушить обычаи, которые различаются в зависимости от климата, а значит, не представляют ничего святого, я сама пожелала этих уз, связала их без всяких угрызений совести, так не бойся же, я их не разорву.

– Увы! Кто знает? Коленс моложе меня... У него есть все, чтобы очаровать тебя. Не слушай меня, Эжени. Это остатки твоих заблуждений, вероятно, еще ослепляют тебя. Однако года и здравый смысл, утрата престижа, который дает замужество, вскоре породят в тебе сожаления. Эти сожаления ты будешь связывать со мной, и я никогда не прощу себя за то, что стал их причиной!

– Нет и еще раз нет, – твердо ответила Эжени, – я решила любить лишь тебя одного и считала бы себя несчастнейшей из женщин, если бы была вынуждена обзавестись супругом. Мне, – продолжала она горячо, – мне соединиться с кем-то посторонним, кто, не имея, подобно тебе, двойных оснований любить меня, станет приноравливать меня к своим мнениям и, что еще страшнее, к своим желаниям! Покинутая и презираемая им, кем стану я впоследствии? Недотрогой? Святошей? Потаскухой? Нет уж, увольте! Предпочитаю оставаться твоей возлюбленной, друг мой. Да, мне в сто раз милей любить тебя, нежели быть принужденной играть в свете одну из этих жалких ролей. Что же явилось поводом всех этих разбирательств? – язвительно говорила Эжени. – Знаешь ли ты, мой друг, где кроется причина? В твоей жене, в ней одной, в ее непримиримой ревности. Не сомневайся – вот откуда исходят невзгоды, которыми нам угрожают. Ах! Я не осуждаю ее за это; все просто, понятно: на что только не пойдешь ради того, чтобы удержать тебя. Разве что-то остановило бы меня, будь я на ее месте и попытайся кто-нибудь отнять у меня твое сердце?

На удивление растроганный, Франваль вознаградил свою дочь лавиной поцелуев. Она же, вдохновленная преступными ласками и еще более усугубляя ожесточение своей души, с непростительной опрометчивостью рискнула заметить отцу, что существует лишь одно средство ослабить наблюдение за ними обоими – найти любовника для ее матери. Замысел увлек Франваля. Однако куда более жестокий, чем дочь, и желавший исподволь взрыхлить почву для ненависти, ростки которой уже были посеяны в ее неискушенном сердце, он ответил, что такая месть представляется ему слишком мягкой, найдется немало более сильных средств сделать несчастной женщину, досаждающую своему мужу.

Так прошло несколько недель, в течение которых Франваль с дочерью наконец придумали, как довести до отчаяния добродетельную супругу этого чудовища, рассудив, что, прежде чем переходить к действительно недостойным делам, следует сначала все же испробовать интригу с любовником, которая не только послужит поводом для всех последующих шагов, но и, в случае успеха, вынудит госпожу де Франваль вместо чужих проступков заняться своими собственными, и уж ей не дадут укрыть их. Для осуществления этого плана Франваль, перебрав всех молодых людей из своего окружения и хорошенько поразмыслив, обратил свой взор на Вальмона, как нельзя более подходящего для такого рода услуги.

Вальмону было тридцать лет; блистательный, остроумный, с богатым воображением, абсолютно беспринципный – словом, вполне способный исполнить предназначенную ему роль. Однажды, пригласив Вальмона на обед, Франваль, когда они вышли из-за стола, завел с ним беседу.

– Друг мой, – начал он, – я всегда считал вас достойным моего доверия, и вот настало время убедиться, что я не ошибался... Мне потребуется доказательство твоего доброго отношения, доказательство весьма деликатного свойства.

– О чем идет речь? Объяснись, мой милый, и ничуть не сомневайся в моей готовности быть тебе полезным!

– Как ты находишь мою супругу?

– Прелестная женщина. Не будь ты ее мужем, я бы уже давно стал ее воздыхателем.

– Подобная щепетильность делает тебе честь, Вальмон, однако в случае со мной она излишня.

– О чем ты говоришь?

– Сейчас я удивлю тебя... Именно оттого, что ты ко мне расположен, как раз потому, что я к тому же являюсь мужем госпожи де Франваль, я и настаиваю, чтобы ты стал ее любовником.

– Ты что, сумасшедший?

– Нет, скорее странный, своенравный. Для тебя не новость, что таков мой характер... Я желаю устроить падение добродетели и имею твердое намерение содействовать тому, чтобы поймал ее в ловушку именно ты.

– Какое сумасбродство! Что за причуды!

– Ни слова более: это плод зрелого размышления.

– Итак, ты хочешь, чтобы я сделал тебя рогоносцем?

– Да, хочу и настаиваю на этом, и перестану считать тебя другом, если ты откажешь мне в такой любезности. Я стану содействовать тебе, укажу удобные моменты, продлю их; ты ими воспользуешься, и, как только я удостоверюсь, что добился своего, упаду тебе в ноги, благодаря за оказанную услугу.

– Франваль, не дурачь меня: за всем этим явно кроется нечто необычайное. Я ничего не предприму, пока всего не узнаю.

– Да, но, по-моему, ты немножко щепетилен, и я подозреваю, что разум твой еще не готов принять все то, о чем я говорю. И эти рыцарские предрассудки... бьюсь об заклад, я определил точно? Когда я все тебе расскажу, ты задрожишь, как перепуганный ребенок, и откажешься от дела.

– Задрожу! Я удивлен, что ты так мало меня ценишь: так знай же, мой милый, нет на свете ни одного безрассудства, сколь бы неподобающим оно ни казалось, способного хоть на миг смутить мое сердце.

– Вальмон, присматривался ли ты когда-нибудь к Эжени?

– К твоей дочери?

– Или моей возлюбленной, если тебе так больше нравится.

– Ах, разбойник! Как я тебя понимаю!

– Ну вот, теперь я впервые вижу, что ты проницателен.

– Как, ты в самом деле влюблен в свою дочь?

– Да, друг мой, подобно Лоту; я всегда глубоко почитал священные книги и всегда был убежден, что, подражая их героям, можно завоевать небеса! Ах, друг мой, и безумие Пигмалиона меня больше не удивляет... Разве не полна подобными соблазнами вся вселенная?

Разве не с этого пришлось начать заселение мира людьми? И отчего то, что прежде злом не почиталось, вдруг станет считаться таковым теперь? Что за бессмыслица! Привлекательной особе запрещено вводить меня во искушение лишь оттого, что я имел неосторожность произвести ее на свет? Выходит, то, что призвано еще теснее связать меня с ней, послужит причиной моего от нее отдаления? И это потому, что она похожа на меня, что в жилах ее течет моя кровь? И именно на ту, что соединяет в себе все, на чем зиждется самая пылкая любовь, я буду взирать с холодным равнодушием? Ах, какой бред, какой вздор! Оставим глупцам эти нелепые доводы: они не остановят души, подобные нашим. Всевластие красоты и священные права любви превыше людских условностей. Свет любви и красоты побеждает их, подобно солнечным лучам, очищающим землю от сумрака ночных туманов. Растопчем эти чудовищные предрассудки, ибо они извечные враги нашего счастья: если порой они прельщают наш разум, то за это всегда приходится расплачиваться отказом от самых приятных наслаждений. Так отречемся же навеки от предрассудков!

– Ты меня убедил, – ответил Вальмон, – и я с легкостью соглашусь – твоя Эжени должна быть восхитительной любовницей: ее красота более живая, чем у ее матери. И пусть она начисто лишена присущей твоей жене томности, при виде которой сладострастие овладевает душой с такой силой, зато есть в ней та самая пикантная острота, молниеносно покоряющая нас и делающая всякое сопротивление бесполезным. Одна делает вид, что уступает, другая – требует. То, что одна позволяет, другая – преподносит, а мне это представляется куда более привлекательным.

– Ты, кажется, забыл, что я отдаю тебе не Эжени, а ее мать.

– Чем же ты объяснишь свои действия?

– Жена моя ревнива, она меня стесняет, следит за мной, хочет выдать замуж Эжени; чтобы успешнее прикрыть мои грехи, необходимо заставить ее совершить собственные. То есть ты должен ею овладеть, позабавиться с ней какое-то время, затем предать ее. Я застаю тебя в ее объятьях... Караю ее, либо под страхом разоблачения заставляю ее молчать во имя сокрытия наших обоюдных грешков... Но только никакой любви, Вальмон, не теряй хладнокровия: поработи ее, но не позволяй обуздать себя. Если в эту историю вмешается чувство, мои планы полетят ко всем чертям.

– Тебе нечего опасаться: это была бы первая женщина, которой удалось взволновать мое сердце.

Итак, двое негодяев условились о сделке, и было намечено, что через несколько дней Вальмон затеет разговор с госпожой де Франваль, заручившись позволением не гнушаться ничем для достижения успеха, вплоть до раскрытия любовных похождений Франваля как самого действенного средства склонить эту честную женщину к отмщению.

Эжени, посвященная в этот замысел, необычайно оживилась. Это порочное создание осмелилось заявить, что если Вальмон преуспеет, то для полного счастья ей бы хотелось удостовериться собственными глазами в падении матери, полюбоваться, как олицетворенная добродетель неоспоримо поддается соблазнам сладострастия, которые она столь строго порицала.

И вот настает день, когда самой смиренной и несчастливой из жен предстоит пережить тяжелейший удар, снести оскорбление со стороны своего ужасного супруга, чтобы оказаться покинутой, отданной его руками тому, кто должен обесчестить ее. Какое безумие! Какое попрание всех устоев! Отчего природа создает столь испорченные сердца?!

Спектаклю предшествовало несколько предварительных бесед. Вальмон был достаточно близок к Франвалю, чтобы госпожа де Франваль, находившаяся в его обществе, могла предполагать, что ей рискованно говорить с ним с глазу на глаз. И вот они втроем в гостиной. Франваль поднимается.

– Я ухожу, – говорит он, – у меня неотложное дело. Оставить вас наедине с Вальмоном, сударыня, – добавляет он, усмехнувшись, – все равно, что запереть вдвоем с гувернанткой. Он ведь такой смиренный. Если он все же забудется, вы мне скажете. Он мне мил, но не настолько, чтобы уступать свои права...

И бесстыдник удаляется.

После обмена светскими фразами, вызванного шуткой Франваля, Вальмон говорит, что он находит своего друга весьма изменившимся за последние полгода.

– Я не отважился расспрашивать его о причинах, – продолжил он, – но выглядит он очень огорченным.

– Несомненно лишь то, – ответила госпожа де Франваль, – что он беспрестанно сам огорчает окружающих.

– О Небо! Что я узнаю? Мой друг в чем-то провинился перед вами?

– Если бы только это!

– Удостойте же меня вашим доверием. Вы же знаете мою горячую, мою нерушимую преданность.

– Ужасные выходки, развращенность нрава, всевозможные прегрешения... Вы только представьте! Нашей дочери предлагают наилучшую партию, а он и слышать об этом не желает.

И тут Вальмон искусно отводит глаза с видом человека, который все понимает, сожалеет, но боится высказаться.

– Как же так, сударь, – продолжает госпожа де Франваль, – похоже, вы ничуть не удивлены? Вы чего-то не договариваете!

– Ах, сударыня, не лучше ли порой смолчать, нежели своими речами привести в отчаяние того, кого любишь?

– Не говорите загадками, откройте мне все, умоляю вас!

– Я содрогаюсь при мысли, что должен раскрыть вам глаза, – произносит Вальмон, с жаром хватаясь за руку прелестной женщины.

– О сударь, – воскликнула взволнованная госпожа де Франваль, – больше ни слова! Или же извольте объясниться, я настаиваю! Не держите меня долее в неведении, оно мне невыносимо.

– Куда менее невыносимо, чем состояние, до которого довели меня вы, – промолвил Вальмон, бросая на предмет своего обольщения взгляды, полные любовного жара.

– Но что все это означает, сударь? Сначала вы вселяете в меня тревогу, заставляете желать объяснений, затем, осмелившись намекнуть на нечто, чего мне не следует знать, что причинит мне боль, вы отнимаете у меня возможность узнать то, что так волнует и тревожит меня. Говорите же, сударь, говорите, не доводите меня до отчаяния!

– Ну что ж, я выражусь яснее, раз вы этого требуете, сударыня! Для меня нестерпимо разрывать ваше сердце... Но знайте ужасную причину, по которой ваш супруг отказал господину де Коленсу. Это – Эжени...

– Как!

– Так, сударыня! Франваль обожает ее: сегодня он уже не столько ее отец, сколько любовник, и предпочел бы скорее отказаться от жизни, чем уступить кому-либо Эжени.

Этих зловещих разъяснений госпожа де Франваль уже не могла дослушать: силы оставили ее, она лишилась чувств. Вальмон бросился на помощь и, едва сознание вернулось к ней, продолжал:

– Вот видите, сударыня, чего стоит признание, которого вы потребовали; я все на свете отдал бы...

– Оставьте меня, сударь, оставьте, – повторяла госпожа де Франваль в неописуемом смятении, – после столь сильных потрясений мне необходимо побыть одной.

– И вы хотели бы, чтобы я покинул вас в такую минуту? Ах, ваши муки столь живо задевают мою душу, что я не испрашиваю вашего позволения разделить их. Я нанес рану, предоставьте же мне излечить ее.

– Франваль – любовник собственной дочери! Небо праведное! Я носила ее под сердцем, и теперь она безжалостно разрывает это сердце... Преступление столь ужасно... Ах, сударь, возможно ли? Вы в этом уверены?

– Оставайся у меня хоть какие-то сомнения, сударыня, я хранил бы молчание. Я сто раз предпочел бы ни о чем не сообщать, нежели напрасно тревожить вас. Низость эта – факт неоспоримый, я узнал о ней от вашего мужа: он сам признался мне. Как бы то ни было, постарайтесь хоть немного успокоиться, умоляю вас. Сейчас важнее подумать не о разоблачении любовной связи, а о возможностях разорвать ее, возможности же эти заключены в вас одной...

– Ах, поскорее научите меня! Это преступление мне так отвратительно.

– Такого мужа, как Франваля, не удержать добродетелью. Супруг ваш не верит в женскую порядочность, считая ее плодом гордыни или натуры, он говорит: храня нам верность, женщины делают это лишь для собственного удовольствия, а вовсе не для того, чтобы привлечь или привязать нас. Простите, сударыня, не скрою, что я думаю так же: мне никогда не доводилось видеть, чтобы добродетельным поведением жене удалось победить пороки своего супруга. Поведение, напоминающее его собственное, куда больше задело бы Франваля за живое и скорее вернуло бы его вам. Пробудите в нем ревность, ведь сколько заблудших сердец было возвращено в лоно любви таким проверенным средством! Поняв, что добродетель, которой он сторонился и которую даже бесстыдно презирал, отныне результат сознательного выбора, а не беспечности или холодности, ваш муж действительно научится ценить ее в вас, и именно в тот самый миг, когда сочтет вас способной уронить ее... Он воображает и смеет утверждать, что у вас не было любовников лишь оттого, что вас никогда не атаковали; докажите же ему, что все в вашей воле. Отомстите за обиды и неуважение. Возможно, с точки зрения ваших строгих принципов, вы и совершили бы небольшое прегрешение; но сколько бед вы бы предотвратили! Какого супруга обратили бы в другую веру! Ценой незначительного оскорбления почитаемой вами богини вы приведете в ее храм нового сторонника! Ах, сударыня, взываю лишь к вашему разуму! Поведением, какое я осмеливаюсь вам предписывать, вы навсегда обретете Франваля и навечно плените его; сейчас он вас избегает, а если вы поступите наперекор моим советам, он ускользнет от вас безвозвратно. Да, сударыня, смею вас заверить, если вы любите своего супруга, то не должны колебаться.

Застигнутая врасплох этой речью, госпожа де Франваль ответила не сразу. Затем, вернувшись мыслями к пламенным взглядам и речам Вальмона, она решилась:

– Сударь, предположим, я последую вашим советам, на кого же, по-вашему, я могла бы обратить свои взоры, чтобы посильнее взволновать моего мужа?

– Ах, друг мой, – воскликнул Вальмон, не заметив расставленной западни, – дорогой, чудный друг мой! На человека, любящего вас больше всего на свете, кто обожает вас с тех пор, как увидел, и у ваших ног клянется умереть за вас...

– Подите прочь, сударь, подите прочь! – повелительно произнесла госпожа де Франваль. – И не смейте более показываться мне на глаза! Ваши уловки раскрыты. Вы приписываете моему мужу проступки, на которые он неспособен, лишь для торжества собственных коварных замыслов. Но знайте, будь он и виновен, предлагаемые вами средства столь противны моему сердцу, что применение их для меня немыслимо. Заблуждения мужа ничуть не оправдывают жену: напротив, она должна стать еще более благоразумной; пусть в нечестивом городе, на который готов обрушиться гнев Господен, найдется праведник, чтобы отвести небесный огонь.

При этих словах госпожа де Франваль встала и, позвав слуг Вальмона, вынудила того уйти устыдившимся неудачей своих первых поползновений.

Хотя эта достойная восхищения женщина и разгадала козни приятеля ее мужа, рассказ его так соответствовал ее опасениям и предположениям ее матушки, что она решилась пойти на все, лишь бы удостовериться в жестокой правде. Повидавшись с госпожой де Фарней и рассказав о случившемся, она вернулась с твердым намерением действовать.

Давно известна одна бесспорная истина: самые злейшие наши враги – это наши слуги. Всегда ревнивые, всегда завистливые, они словно стремятся облегчить себе бремя подчинения, способствуя нашему грехопадению: оно ставит нас ниже их и тешит их тщеславие, даря хоть на несколько мгновений иллюзию господства, отнятую у них судьбой.

Госпоже де Франваль удалось подкупить одну из девушек Эжени: твердое содержание, обеспечивающее будущее, сознание благого деяния, – все обещанное склонило эту особу, и на следующую ночь она взялась предоставить госпоже де Франваль неопровержимые доказательства.

Настает решающая минута. Несчастную мать приводят в комнату, смежную с покоями, где вероломный супруг ее каждую ночь наносит оскорбления не только священным узам брака, но и самим Небесам. Эжени рядом с ним. Преступлению предстоит свершиться при свечах, горящих по углам комнаты. Алтарь подготовлен, жертва распростерта, жрец склоняется к ней... Для госпожи де Франваль уже не существует ничего – только ее ужас, ее поруганная любовь и безрассудная смелость отчаяния... Не в силах томиться за запертой дверью, она сокрушает эту преграду, врывается в комнату и бросается к ногам гнусного кровосмесителя.

– О вы, проклятье моей жизни! – восклицает она в слезах. – Разве я заслужила такого обращения? Я ведь и сейчас люблю вас всей душою, несмотря на все унижения, которым вы меня подвергаете. Взгляните на мои слезы и не отталкивайте меня! Прошу вас, пощадите эту несчастную! Обманутая собственной слабостью и вашими обольщениями, она надеется обрести счастье среди бесстыдства и преступления! Эжени, Эжени, неужто ты нанесешь смертельный удар той, что дала тебе жизнь? Не оставайся долее сообщницей злодеяния; ведь от тебя утаили всю его гнусность! Вот мои руки, готовые принять тебя! Несчастная мать у ног твоих заклинает тебя не осквернять законы чести, начертанные самой природой! Если же вы оба отвергнете меня, – продолжает эта отчаявшаяся женщина, поднося к сердцу кинжал, – вот средство, что избавит меня от бесчестья, которым вы хотите меня запятнать: я залью вас своей кровью, и лишь над моими останками вы сможете продолжать ваши злодеяния.

Кто уже знаком с Франвалем, без труда поверит, что очерствевшая душа негодяя осталась глуха к подобному зрелищу. Однако оно ничуть не тронуло и Эжени – вот что непостижимо!

– Сударыня, – с безжалостной невозмутимостью произнесла развращенная дочь, – я, признаюсь, не понимаю, на каком основании вы являетесь к вашему супругу и устраиваете эту нелепую сцену? Разве он не хозяин своих поступков? И если он одобряет мои действия, то по какому праву вы их порицаете? Ведь не подсматриваем же мы за вашими проказами с господином де Вальмоном, не омрачаем ваших радостей, не так ли? Так извольте же уважать наши собственные, иначе не удивляйтесь, если я первой потороплю вашего мужа принять меры, которые вас к тому принудят...

В этот миг самообладание покинуло госпожу де Франваль. Весь ее гнев обратился на это недостойное создание, забывшееся настолько, чтобы так разговаривать с матерью. Поднявшись, она в исступлении набросилась на нее... И тут бесчестный, жестокий Франваль, схватив жену за волосы, яростно оттаскивает ее от дочери, с силой вышвыривает из комнаты на лестницу, и она, окровавленная, бесчувственная, падает у порога двери одной из горничных, а та, разбуженная страшным грохотом, поспешно укрывает хозяйку от ее тирана, уже спешившего по лестнице, чтобы прикончить свою злосчастную жертву...

Дверь запирается, горничная хлопочет возле хозяйки, а чудовище, что обошлось с ней с таким бешенством, возвращается к своей презренной подруге и спокойно проводит там остаток ночи, словно это не он только что уподобился дикому зверю, словно не он безжалостно терзал бедную женщину, подвергая ее мерзким, уничижительным для нее издевательствам, столь жутким, что мы краснеем, читатель, рассказывая вам обо всем этом.

Никаких иллюзий не оставалось больше у несчастной госпожи де Франваль. Слишком очевидно – сердце супруга, самое ценное достояние ее жизни – у нее отнято, и кем? Той, что должна была свято почитать ее и что недавно наговорила ей столько оскорбительных дерзостей! Она догадалась также, что заигрывание с ней Вальмона было лишь отвратительной ловушкой, приготовленной, чтобы при удаче заставить ее совершить измену, а в противном случае приписать ей таковую и, установив таким образом равновесие, покрыть и узаконить в тысячу раз более тяжкие проступки, направленные против достойной женщины.

Все обстояло именно так. Франваль, узнав о неудаче Вальмона, обязал сообщника заменить истину ложью и болтливостью и широко разгласить, что тот – любовник госпожи де Франваль. Решили также изготовить гнусные письма, в недвусмысленной манере подтверждающие существование связи, которую отвергла добронравная супруга.

Между тем, отчаявшись душой, страдая и от нанесенных ей многочисленных ран телесных, госпожа де Франваль слегла всерьез. Варвар-муж отказался ее навестить и, не соизволив даже справиться о ее самочувствии, уехал с Эжени в загородное имение под предлогом, что в доме лихорадка и он не желает подвергать дочь опасности.

Вальмон несколько раз являлся с визитом к госпоже де Франваль во время ее болезни, но всякий раз ему отказывали. Закрывшись со своей любящей матушкой и господином де Клервилем, та никого больше не желала видеть. Утешенная дорогими и близкими ей людьми, она их заботами была возвращена к жизни и через сорок дней уже могла являться в свет. К этому времени Франваль уже вернулся с дочерью в Париж. При первой же встрече с Вальмоном они тщательно разработали план и подыскали средство, с помощью которых рассчитывали обезвредить опасные для них попытки госпожи де Франваль и ее друзей.

Как только наш злодей счел, что супруга в состоянии принять его, он не замедлил явиться к ней.

– Сударыня, – холодно сказал он, – вы не должны сомневаться, что я отношусь с участием к вашему состоянию. Не стану скрывать, что именно ему вы обязаны сдержанностью Эжени: она уже решилась подать самые серьезные жалобы на ваше с ней обращение. Как бы убеждена она ни была, что дочери следует быть почтительной с матерью, она все же не может игнорировать, что мать ставит себя в весьма затруднительное положение, набрасываясь на дочь с кинжалом в руке; такого рода резкое поведение, сударыня, доведенное до сведения властей, может неминуемо нанести вред и вашей свободе, и вашей чести.

– Я не ожидала таких упреков, сударь, – ответила госпожа де Франваль. – Итак, моя совращенная вами дочь виновна в инцесте, адюльтере, распутстве и беспримерной неблагодарности по отношению к той, что произвела ее на свет. Да, признаюсь, у меня не хватило воображения, что после подобного клубка гнусностей именно мне придется опасаться жалоб; понадобилась вся ваша изощренность, все ваше жестокосердие, сударь, чтобы, прощая преступление, так смело изобличать невинность.

– Мне известно, сударыня, что поводом для устроенной вами сцены явились грязные подозрения, которые вы осмеливаетесь выдвигать против меня. Однако фантазии не оправдывают преступлений, и то, что вы предполагали, – ложно, то, что вы совершили, – к сожалению, слишком явственно. Вас удивляют попреки, адресованные вам моей дочерью по поводу вашей любовной интрижки. Но, сударыня, она явила вам всю непристойность вашего поведения лишь после того, как о том, как вы поладили с Вальмоном, узнал весь Париж; но, к несчастью, доказательства столь неопровержимы, что те, кто напоминает вам об этом, совершают в крайнем случае неосмотрительность, но никак не клевещут на вас.

– Я, сударь? – воскликнула верная супруга, поднимаясь. – Я поладила с Вальмоном? Небо праведное! И вы об этом говорите! (Она залилась слезами.) – Неблагодарный! Вот награда за мою нежность! Вот воздаяние за то, что я так тебя любила: мало того, что ты безжалостно оскорбил меня и растлил мою дочь, так ты еще пытаешься узаконить свои преступления, приписывая мне то, что для меня страшнее смерти! Вы говорите, сударь, – продолжала госпожа де Франваль, – что располагаете свидетельствами, подтверждающими это обвинение? Предъявите же их. Я требую, чтобы они были преданы огласке. Я заставлю вас представить их по всему свету, если вы откажетесь продемонстрировать их мне.

– Нет, сударыня, я не предъявлю их всему свету. Муж, как правило, не разглашает такого рода вещи: он страдает и изо всех сил старается их скрыть. Но, если вы настаиваете, сударыня, я вам в этом не откажу, – сказал он, извлекая из кармана бумажник. – Присядьте, это должно быть удостоверено в спокойной обстановке. Досада и раздражение лишь испортят дело, ни в чем меня не убедив. Придите же в себя, прошу вас, и обсудим это, сохраняя хладнокровие.

Госпожа де Франваль, прекрасно осознавая свою невинность, не знала, что и думать об этих приготовлениях. Удивление, смешанное с тревогой, не давали ей ни на мгновение перевести дух.

– Начнем, сударыня, – произнес Франваль, выкладывая на стол содержимое одного из отделений бумажника, – с вашей переписки с Вальмоном за последние полгода: не обвиняйте этого молодого человека в неосторожности или нескромности. Он, несомненно, слишком честен, чтобы до такой степени пренебречь вашей репутацией. Но один из его слуг ловко воспользовался его невнимательностью и тайком добыл мне эти драгоценные памятники вашего безупречного поведения и вашей хваленой нравственности, – продолжал Франваль, торопливо перебирая бумаги, раскиданные им по столу. – Полагаю, вы сочтете уместным, что среди всего этого обычного пустословия женщины, увлеченной весьма приятным мужчиной, я отберу одно письмо, показавшееся мне вольней и решительней других... Вот оно, сударыня:

«Мой постылый супруг сегодня вечером ужинает в своем загородном домике с этой ужасной тварью; невыносимо представить, что я произвела ее на свет! Придите, дорогой мой, утешьте меня в печали, что доставляют мне эти два чудовища... Что я говорю? Разве они сейчас не оказывают мне неоценимую услугу? Ведь их интрижка не позволит моему мужу обнаружить наши отношения. Так что пусть он, сколько его душе угодно, укрепляет свою связь. Но пусть не вздумает пытаться разорвать узы, связывающие меня с единственным в мире мужчиной, которого я по-настоящему обожаю».

– Что скажете, сударыня?

– То, сударь, что я в восхищении, – ответила госпожа де Франваль. – С каждым днем вы заслуживаете все больших похвал. И, кроме необыкновенных достоинств, что я видела в вас до сегодняшнего дня, признаюсь, я еще не знала за вами способностей подделывателя и клеветника.

– А, так вы все отрицаете?

– Отнюдь. Напротив, я жажду быть уличенной. Назначим судей, экспертов. И попросим, если вы этого действительно желаете, самой суровой кары для того из двоих, кто окажется виновным.

– Вот что называется идти до конца. Что ж, это, по крайней мере, лучше, чем скорбь и уныние, однако продолжим. То, что у вас есть смазливый любовник и постылый супруг, сударыня, – проговорил Франваль, вытряхивая другое отделение бумажника, – все это просто и ясно. Но то, что в вашем возрасте вы содержите этого любовника за мой счет, это уж, позвольте заметить вам, не так просто. Тем не менее, вот бумаги на сто с лишним тысяч экю, уплаченные вами и выписанные вашей рукой в пользу Вальмона. Соизвольте взглянуть на них, прошу вас, – добавил злодей, показывая госпоже де Франваль бумаги, не давая, впрочем, ей в руки:

«Заиду, ювелиру.


Настоящий счет на сумму двадцать две тысячи ливров выписан на господина де Вальмона по доверенности и согласованию с ним.

Фарней де Франваль».


«Жаме, торговцу лошадьми, шесть тысяч ливров...»

Франваль прервал чтение:

– Та самая буро-гнедая упряжка, что услаждает сегодня Вальмона и вызывает восхищение всего Парижа... Да, сударыня, а вот еще на триста тысяч двести восемьдесят три ливра десять су, из них вы должны еще более трети, остальное вы уже добросовестно оплатили. Ну что, этого достаточно, сударыня?

– Что касается этой подделки, сударь, то она слишком груба, чтобы вызвать у меня хоть малейшее беспокойство. Для разоблачения тех, кто ее придумал, требуется лишь одно: пусть лица, кому я якобы выписала эти счета, явятся и под присягой подтвердят, что я имела с ними дело.

– Они сделают это, сударыня, не сомневайтесь: стали бы они сами предупреждать меня о ваших поступках, если бы не решились отстаивать свои заявления? Один из них, независимо от меня, даже собирался сегодня обратиться в суд.

Горькие слезы хлынули из прекрасных глаз оболганной женщины. Решимость покинула ее, и она рухнула в припадке отчаяния, смешанного с ужасом, к подножию стоящей рядом мраморной статуи, да так, что поранила себе лицо.

– Сударь, – воскликнула она, припав к ногам супруга, – умоляю вас, соблаговолите избавиться от меня не столь медленно действующими и столь безжалостными средствами! Если уж мое существование мешает вашим преступлениям, добейте меня одним разом, не сводите в могилу постепенно ту, которая любила вас и восстала против того, что так бесповоротно отнимало у меня ваше сердце! Ну же! Покарай меня за любовь к тебе, чудовище! Вот этим клинком, – и она протянула руку к эфесу мужниной шпаги, – возьми его и без всякого сожаления пронзи мою грудь. Пусть я умру достойной твоего уважения и унесу его с собой в могилу вместе с единственным утешением – уверенностью, что ты считаешь меня неспособной на мерзости, обвиняя лишь затем, чтобы спрятать свои собственные.

И она упала навзничь у ног де Франваля, силясь своими окровавленными, израненными руками схватиться за обнаженный клинок и вонзить его себе в сердце. Прекрасная грудь приоткрылась, волосы беспорядочно разметались по ней, слезы лились потоком: невозможно представить более волнующего, трогательного и благородного олицетворения горя.

– Нет, сударыня, – отрезал Франваль, отталкивая ее от себя, – я не хочу вашей смерти, я хочу заслуженного наказания. Мне понятно ваше раскаяние, слезы ваши ничуть не удивляют меня: вы буйствуете оттого, что разоблачены. Ваше поведение радует меня, оно позволяет внести некоторые поправки в уготовленную вам участь, и я поспешу позаботиться об этом.

– Остановись, Франваль! – воскликнула повергнутая женщина. – Не разглашай своего позора, не объявляй в обществе, что ты запятнан клятвопреступлением, подлогом, кровосмешением и клеветой! Ты хочешь отделаться от меня – хорошо, я исчезну, найду какое-нибудь пристанище, где даже воспоминание о тебе изгладится из моей памяти! Ты будешь свободен, преступления твои останутся безнаказанными... Да, я забуду тебя, жестокий, если смогу; если же твой мучительный образ не сотрется из моей памяти и станет преследовать в глубинных тайниках моего сердца, о коварный, я не постараюсь стереть его, это будет выше моих сил: нет, я не изгоню его, но накажу себя за ослепление и схороню в мрачном склепе преступную душу свою, слишком превозносившую тебя...

При этих словах – последнем порыве души, подавленной недавней болезнью, – страдалица потеряла сознание. Лицо, некогда цветущее розами, поблекло, истерзанное отчаянием. Холодные тени смерти уже сгущались над ним. Госпожа де Франваль являла собой теперь лишь безжизненное тело, которое, однако, не покинули еще следы красоты, изысканности, кротости и чистоты – всех оттенков добродетели. Чудовище могло гордиться своей победой, и Франваль поспешил покинуть комнаты и отправиться к своей преступной дочери, чтобы вдвоем насладиться триумфом порока, или скорее злодейства, над невинностью и несчастьем.

Подробности этого торжества необыкновенно увлекли мерзкую дочь Франваля: ей хотелось увидеть все своими глазами. Ей не терпелось пойти еще дальше в своих гнусностях: пусть Вальмон все же восторжествует над неприступностью ее матери, пусть Франваль все же застигнет их врасплох! Если это произойдет на самом деле, то какие тогда средства оправдания останутся у их жертвы? Ведь важно похитить у нее всякую возможность защищаться. Такова была Эжени.

Тем временем безутешная супруга де Франваля, не имея никого, кто мог бы посочувствовать ей, поделилась своими новыми печалями с матерью. И тогда госпожа де Фарней подумала, что возраст, положение и личные качества господина де Клервиля могли бы добротворно подействовать на ее зятя: горю свойственна доверчивость. Она постаралась как можно убедительнее изложить почтенному священнослужителю бесчинства де Франваля, доказав то, во что тот ни за что не соглашался верить прежде, убеждала в разговоре с негодяем опираться лишь на убеждение и красноречие, воздействующие на сердце, а не на рассудок. А после разговора с этим злодеем она посоветовала добиться встречи с Эжени, употребить все, что, на его взгляд, способно показать юной заблудшей душе, какая бездна разверзлась под ее ногами, и вернуть ее, если возможно, в лоно материнской любви и добродетели.

Осведомленный о возможном желании Клервиля видеть его и дочь, Франваль успел условиться с нею, после чего они дали знать духовнику госпожи де Фарней, что готовы выслушать его. Наивная Франваль возлагала надежды на красноречие духовного наставника, ведь обездоленный жадно хватается за несбыточные мечты, желая доставить себе удовольствие, в котором отказывает ему действительность, и с большим успехом осуществляет это в своих мечтаниях.

Прибывает Клервиль. Было девять часов утра. Франваль принимает его там, где обычно проводит с дочерью ночи. Приказав украсить покои со всей возможной изысканностью, он все же сохраняет особого рода беспорядок, свидетельствующий об его преступных утехах. Эжени, находившаяся неподалеку, могла все слышать и лучше подготовиться к ожидавшей ее встрече.

– Мне пришлось преодолеть большие опасения, – начал господин де Клервиль, – прежде чем я решился на встречу с вами. Люди моего звания обыкновенно настолько в тягость тем, кто, как и вы, проводит жизнь в мирских наслаждениях, что я готов корить себя, уступив желаниям госпожи де Фарней и попросив вас уделить мне некоторое время для беседы.

– Присаживайтесь, сударь, и, до тех пор пока в ваших речах будет царствовать разум и справедливость, не страшитесь наскучить мне!

– Вы обожаемы молодой супругой, полной прелести и добродетелей, и виновны в том, что сделали ее глубоко несчастной, сударь: не имея на своей стороне ничего, кроме чистоты и кротости, и никого, кроме матери, способной прислушаться к ее жалобам, она всегда боготворила вас, несмотря на ваши проступки, поэтому нетрудно представить весь ужас ее положения!

– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?

– Принести вам счастье, если это возможно.

– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?

– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.

– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.

– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.

– Разве не покорна всем нашим желаниям эта бутафорская совесть? Мы привыкаем лепить из нее что нам угодно, и она, подобно мягкому воску, принимает по воле наших пальцев любые формы. Будь книга эта столь верной, как вы это утверждаете, для всех людей понятие совести стало бы неизменным и во всех уголках земли все поступки оценивались бы одинаково. Однако так ли это на самом деле? Трепещет ли готтентот от того, что страшно для француза? И не совершает ли этот последний каждый день то, за что был бы наказан в Японии? Нет, сударь, и еще раз нет, в мире не существует ничего, что неизменно заслуживало бы хвалы или хулы, что было бы достойно награды или кары, ничего, что, считаясь наказуемым в данной местности, не оказалось бы законным на расстоянии в пятьсот лье отсюда, – одним словом, не существует понятий подлинного зла и несомненного блага.

– Не верьте этому, сударь. Добродетель вовсе не химера. Не обязательно знать, хорошим или предосудительным слывет данный поступок в нескольких градусах широты отсюда, чтобы определить его как злодейство или добродетель и убедить себя, что нашел счастье вследствие сделанного выбора. Высшее счастье человека состоит лишь в самом безоговорочном соблюдении законов собственной страны. Каждый обязан уважать их, иначе он станет отверженным. Третьего не дано – правонарушение неизбежно ведет к несчастью. Беды, обрушивающиеся на нас за то, что мы предаемся чему-то запретному, исходят, если вам угодно, не из самой природы данного предмета; они происходят оттого, что наши поступки, хороши они или дурны сами по себе, нарушают условности, принятые в той стране, где мы живем. Определенно не содержится никакого зла в предпочтении прогуляться по бульварам, а не по Елисейским полям: но издайте закон, запрещающий гражданам прогуливаться по бульварам, и нарушивший сей закон, возможно, уготовит себе нескончаемую череду невзгод, хотя преступая его, он совершил нечто вполне для него обычное. Кстати, привычка сметать незначительные на первый взгляд преграды вскоре приводит к ломке самых серьезных; и так, совершая одну ошибку за другой, приходят к преступлениям, наказуемым во всех странах мира, внушающим ужас всем разумным существам, в каком бы полушарии они ни жили. Если и нет вселенской человеческой совести, то есть, по меньшей мере, национальное представление о совести, определяемое тем существованием, какое нам даровала природа, своей рукой запечатлевшая на нем наши обязательства, и стирать их весьма небезопасно. Положим, сударь, ваша семья обвиняет вас в инцесте. Несколько софизмов в оправдание этого преступления и в ослабление его отвратительной сущности, сколь своеобразными бы ни были такого рода рассуждения; несколько ссылок на авторитеты, опиравшиеся на примеры из жизни соседних народов, – и останется лишь показать, что это правонарушение, считающееся таковым лишь у некоторых народов, определенно не представляет опасности и там, где оно запрещено законом. Но не менее бесспорно и то, что оно может повлечь за собой самые страшные последствия – преступления, неизбежно вытекающие из первоначального злодейства, заставляющие всех людей на свете содрогнуться от ужаса. Если бы вы женились на вашей дочери на берегу Ганга, где подобные браки разрешены, возможно, нанесенный вами ущерб был бы незначителен. Однако при государственном строе, где такого рода брачные союзы запрещены, предлагая созерцать сию возмутительную для общественного мнения картину обожающей вас жене, которую эта коварная измена сводит в могилу, вы, без сомнения, совершаете ужасный поступок, преступление, нарушающее самые неприкосновенные в природе узы, связывающие дочь вашу с существом, давшим ей жизнь, узы, призванные сделать для нее это существо самым святопочитаемым в мире. Вы вынуждаете дочь презирать столь священную обязанность, заставляете ее ненавидеть ту, что носила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы готовите оружие, которое она сможет направить и против вас. Нет ни одной философской системы, преподанной вами, ни одного вами привитого принципа, где не был бы начертан ваш собственный приговор, и если ее руке однажды будет уготовано посягнуть на вашу жизнь, знайте – вы сами отточили кинжал.

– Ваша манера рассуждать, сударь, столь нехарактерная для людей вашего звания, – ответил Франваль, – вызывает мое доверие. Я мог бы отрицать вами выставленные обвинения: откровенное же саморазоблачение, надеюсь, побудит вас поверить в проступки моей супруги – я расскажу вам о них с той же искренностью, с какой признаюсь в моих собственных. Да, сударь, я влюблен в мою дочь, влюблен страстно, она мне любовница, жена, сестра, наперсница, подруга, мое единственное на земле божество; ей принадлежат все звания и все дары моего сердца, и она отвечает мне взаимностью. Чувства эти продлятся, пока я жив. Раз мне не удается отречься от них, мне, очевидно, следует оправдать их.

Думаю, вы согласитесь, сударь, что первейший долг отца по отношению к дочери – обеспечить ей счастье. Если ему этого не удалось – он в долгу перед ней, если он в этом преуспел – его не в чем упрекнуть. Я не соблазнял и не принуждал Эжени: это исключительно важное замечание, не упускайте его из виду. Я не утаивал от нее общественных нравов, рисовал розы супружества и сопутствующие ему шипы. Лишь после этого предложил себя. Я оставил Эжени свободу выбора. У нее было достаточно времени на размышление. Она ни минуты не колебалась, заверяя, что будет счастлива только со мной; так виновен ли я, если для ее же счастья дал ей то, что она вполне сознательно предпочла всему остальному?

– Эти софизмы ничего не оправдывают, сударь, вы не должны были даже позволять вашей дочери рассматривать в качестве человека, способного принести ей счастье, того, кого она не могла предпочесть, не совершив преступления: каким бы аппетитным ни был на вид плод, разве не в чем каяться тому, кто предлагает кому-нибудь его отведать, будучи твердо уверенным, что в мякоти его заключена смерть? Нет, сударь, не оправдывайтесь, в этом злосчастном предложении вы не выдвинули иного претендента, кроме себя, сделав дочь вашу и соучастницей и жертвой. Такие приемы непростительны... А в чем вы видите проступки чувствительной и преданной супруги вашей, чье сердце вы разбиваете с таким злорадством? Несправедливый вы человек... Какой за ней проступок, кроме того, что она по-прежнему боготворит вас?

– Вот именно по этому поводу я и рассчитываю на ваше доверие, сударь, у меня есть некоторое право надеяться на это после откровенного признания в том, что мне вменяется в вину!

И тут Франваль, демонстрируя Клервилю подложные письма и фальшивые векселя, приписываемые им своей жене, уверяет того в подлинности документов, свидетельствующих о любовной интриге госпожи де Франваль.

Клервиль знает обо всем.

– Видите, сударь, – уверенно заявил он Франвалю, – выходит, я был прав, говоря, что один грех, представляющийся поначалу самодостаточным, приучая выходить за рамки, может привести к последним крайностям преступления и злонравия. Вы начали с несущественного в ваших глазах поступка, а теперь, желая оправдать или скрыть его, на какие только низости вы не идете!.. И хотите, чтоб я в это поверил? Бросим в огонь эти клеветнические бумажки, забудем о них, заклинаю вас, и никогда не будем вспоминать!

– Эти бумаги подлинны, сударь.

– Они поддельны.

– Вы можете лишь сомневаться: достаточный ли это повод для опровержения моих доказательств?

– Извольте, сударь. Предполагая их истинными, я основываюсь лишь на ваших утверждениях. Вы же крайне заинтересованы отстаивать свои обвинения. Удостоверяя ложность данных документов, я располагаю признаниями вашей супруги, которая тоже крайне заинтересована была бы сообщить мне об их подлинности, в случае если они были бы таковыми. Вот на основании чего я делаю вывод, сударь. Интерес – проводник всех человеческих поступков, великий двигатель всякой деятельности. Где я его обнаруживаю – там для меня тут же загорается светоч истины; это правило ни разу не обмануло меня, и вот уже сорок лет я ему следую. К тому же разве добродетель вашей жены не уничтожит в глазах света эту грязную клевету? Неужели при ее искренности, чистосердечии и по-прежнему пылкой любви к вам позволяют себе столь чудовищные измышления? Нет, нет, сударь, это не первая робкая поступь преступления: вы знаете в нем толк и умеете дергать за ниточки.

– Да вы начинаете браниться, сударь!

– Простите: несправедливость, клевета и распутство так переворачивают мою душу, что порой я не в силах совладать с волнением, в которое повергают меня подобные бесчинства. Сожжем эти бумаги, сударь, еще раз настоятельно прошу вас, сделаем это, ради спасения вашей чести и вашего покоя!

– Я не представлял, сударь, – произнес Франваль, поднимаясь, – что люди, отправляющие богослужение, с такой легкостью становятся ярыми защитниками и покровителями безнравственности и адюльтера. Жена моя позорит и разоряет меня, я доказываю это – вы же предпочитаете облыжно обвинять меня самого в клевете, нежели признать эту женщину вероломной и распутной! Ну что ж, сударь, пусть решает закон. В любом суде Франции я предъявлю доказательства, предам огласке свое бесчестье, и тогда увидим, достанет ли у вас простодушия, или скорее неразумия, выступить против меня, покровительствуя столь бесчестному созданию.

– Прежде чем удалиться, сударь, – сказал Клервиль, также поднимаясь, – замечу, что и я не представлял, насколько странности вашего ума отравят ваше сердце, и что, ослепленный несправедливой местью, вы окажетесь способны хладнокровно отстаивать порожденные горячечным бредом доктрины. Ах, сударь, все это лучше, чем когда бы то ни было, убеждает меня: человек, преступивший самый священный свой долг, очень скоро обратит в прах и все остальное. Если вы одумаетесь – соблаговолите дать мне знать, сударь, и вы всегда найдете и во мне и в вашей семье друзей, готовых вас принять. С вашего позволения, могу я на несколько минут повидать вашу дочь?

– Она в вашем полном распоряжении, сударь. Призываю вас употребить еще больше красноречия или других верных средств, чтобы представить ей в выгодном свете лучезарные истины, в которых я имею несчастье видеть лишь ослепленность и пустое словоблудие.

Клервиль зашел к Эжени. Та встретила его в необычайно кокетливом и изысканном дезабилье. Такого же рода неприличие – плод бесстыдства и преступления – отличало и ее вызывающие жесты и взгляды. Коварная особа, словно оскорбляя пленительные дары, доставшиеся ей от природы, соединяла в себе то, чем привлекают порок, и то, чем возмущают добродетель.

Юной девице не приходится входить в глубокие детали, подобно философствующему Франвалю, и потому Эжени начала с насмешек и мало-помалу перешла к самым откровенным заигрываниям. Но вскоре, убедившись, что ее усилия напрасны и столь добродетельный человек все не попадается в расставленные силки, она ловко распутывает узелки, на которых держалась легкая ткань, скрывающая ее прелести, приводит в беспорядок свой туалет и, прежде чем Клервиль успевает все это заметить, истошно кричит:

– Негодяй! Уберите это чудовище! Только не рассказывайте о его злодействе отцу. Небо праведное! Я ожидала благочестивых наставлений... А этот бесчестный покушается на мое целомудрие! Посмотрите, – обращается она к людям, сбежавшимся на ее вопли, – взгляните, до какого состояния довел меня бесстыдник. Вот, вот он, один из благодушных последователей оскорбляемого ими же божества: обольщение, распутство, насилие – вот из чего складывается их нравственность, а мы, одураченные их ложной добродетелью, с прежней наивностью продолжаем их почитать!

Клервиль, в крайнем смятении от этого скандала, сумел скрыть свое состояние. Не теряя хладнокровия, он проходит сквозь окружающую его толпу.

– Пусть Небо хранит эту несчастную, – спокойно говорит он, – пусть оно просветит ее, если сможет, и пусть никто в ее доме не рассчитывает более на добродетельные чувства, как это делал я, стремившийся оживить их в ее сердце, а не оскорбить.

Таков был единственный результат, которого добились госпожа де Фарней и ее дочь от переговоров, на которые возлагались такие надежды. Они были далеки от осознания всей глубины падения вставшей на преступный путь души: то, что оказало бы воздействие на обычных людей, в преступниках вызывает лишь ожесточение, и даже в призывах к благоразумию они усматривают лишь подстрекательство к дурным поступкам.

Ожесточение с обеих сторон с этого момента росло – Франваль и Эжени понимали, что мнимые прегрешения их жены и матери необходимо явить со всей возможной наглядностью, а госпожа де Фарней вместе с дочерью обдумывала всерьез планы похищения Эжени. Клервиль, их добропорядочный друг, извещенный об этом плане, наотрез отказался принимать участие в столь решительных действиях. Теперь, говорил он, после того как с ним так грубо обошлись, единственное, что в его силах, это призывать в молитвах к снисхождению к заблудшим; он это и делал с большим усердием, запретив себе любое другое участие в деле. Какая возвышенность чувств! Отчего такое благородство для людей в сутане столь редко? Скажем иначе: отчего этот необыкновенный человек носил столь запятнанное одеяние?

А что же Франваль?

У него вновь появился Вальмон.

– Экий ты оказался дурак, – заявил преступный любовник Эжени, – ты недостоин быть моим учеником. Я осмею тебя на весь Париж, если при втором свидании ты не поведешь себя умнее с моей женой. Необходимо овладеть ею, друг мой, и овладеть по-настоящему, чтобы я своими глазами мог убедиться в ее падении. Я должен в конце концов отнять у этой презренной твари всякое средство оправдания и защиты.

– Но если она не поддастся? – спросил Вальмон.

– Ты возьмешь ее силой! Я позабочусь, чтобы никто тебе не помешал. Устрашай ее, грози чем хочешь: это не имеет значения!.. Все, что ты сделаешь для своей победы, я буду считать услугой с твоей стороны.

– Послушай, – сказал Вальмон после какого-то размышления, – я согласен. И даю слово, что твоя жена будет побеждена мною. Но я ставлю одно условие. Откажешься – и я ничего не предприму. Ты же знаешь, ревности нет места в наших делах; итак я желаю, чтобы ты позволил мне провести четверть часа с Эжени. Ты не представляешь, как я поведу наше дело после того, как смогу хотя бы миг насладиться радостью общения с твоей дочерью.

– Но, Вальмон...

– Я понимаю твои опасения. Но разве они простительны между настоящими друзьями – ты ведь считаешь меня своим другом? Я стремлюсь лишь полюбоваться Эжени наедине и минуту поговорить с ней.

– Вальмон, – сказал немного удивленный Франваль, – ты назначаешь слишком высокую цену за свои услуги. Я, как и ты, понимаю всю смехотворность ревности, но я боготворю ту, о которой ты говоришь, и скорее уступлю все свое состояние, чем ее любовь.

– Будь спокоен, я на это не претендую.

И Франваль, прекрасно понимая, что среди бесчисленного множества знакомцев ему не найти никого, кто мог бы услужить так, как Вальмон, переменил позицию.

– Что ж, – сказал он, и в тоне его слышалось раздражение, – услуги твои стоят дорого. Оплачивая их таким образом, я считаю себя свободным от благодарности.

– О! Благодарность – награда за услуги, не затрагивающие чести. За те, что я тебе окажу, благодарности я от тебя и не жду; более того, не пройдет и двух месяцев, как мы из-за них рассоримся. Да, друг мой, я знаю людей, их заблуждения, их выверты и все вызванные ими последствия: помести этих самых злобных на свете животных в угодное тебе положение, и я безошибочно предскажу их поступки. Итак, я желаю быть вознагражденным заранее, иначе ни за что не берусь.

– Я согласен, – сказал Франваль.

– Итак, – ответил Вальмон, – теперь все зависит от тебя: я начну, когда тебе будет угодно.

– Мне нужно несколько дней, чтобы все подготовить, – сказал Франваль, – но не позднее, чем через четыре дня, я буду готов.

Господин де Франваль воспитал свою дочь таким образом, что был уверен: ее не отличала излишняя стыдливость, из-за которой стоило бы отказываться от их совместной с приятелем интриги. Однако он был ревнив, и Эжени знала об этом. Она обожала его столь же пылко, сколь страстно тот любил ее; едва узнав о чем идет речь, она призналась, что крайне опасается последствий этой встречи с глазу на глаз. Считая, что достаточно хорошо знает Вальмона, Франваль не сомневался: в этом приключении тот ищет лишь пищу для ума, а посему нет оснований опасаться за его сердце. Он как мог рассеял страхи дочери, и тем приготовления завершились.

Как раз в это время Франваль узнал от надежных, всецело преданных ему слуг из дома тещи, что Эжени угрожает опасность и что госпожа де Фарней только ждет сигнала, чтобы увезти ее. Франваль не сомневается, что заговор задуман Клервилем, и, отложив ненадолго планы с Вальмоном, занимается исключительно попытками отделаться от ни в чем не повинного священнослужителя, которого ошибочно счел организатором готовящегося похищения Эжени. Он сорит золотом, разбрасывая этот всесильный разносчик пороков по тысячам разных рук; наконец находится шестерка мошенников, готовых исполнить его приказы.

Однажды вечером, в то время, когда Клервиль, часто ужинавший у госпожи де Фарней, в одиночестве возвращался оттуда пешком, его окружили, схватили, сказав, что действуют по поручению властей, предъявили подложное предписание об аресте, бросили в почтовую карету и тотчас же отвезли в уединенный замок в Арденнах, принадлежавший Франвалю. Тамошнему привратнику пленника отрекомендовали как негодяя, посягнувшего на жизнь хозяина. Господина де Клервиля поместили в домашнюю тюрьму. Наилучшим образом были приняты все меры предосторожности, чтобы несчастной жертве, чья единственная вина – излишняя снисходительность к своим оскорбителям, невозможно было выйти на свет Божий.

Госпожа де Фарней пришла в отчаяние. Она ничуть не сомневалась, что исчезновение Клервиля – дело рук зятя. Усиленные розыски Клервиля несколько приостановили исполнение задуманного похищения Эжени: с немногочисленными знакомствами и скромными средствами нелегко одновременно заниматься двумя столь важными предметами, дерзкий же поступок де Франваля принуждал к действию. Итак, госпожа де Фарней занялась пропавшим духовником, однако поиски оказались тщетными. Наш злодей сумел так распорядиться, что раскрыть тайну исчезновения Клервиля оказалось невозможно. Госпожа де Франваль не отваживалась расспрашивать мужа: со времени последней сцены они так и не разговаривали. Однако все растущая обеспокоенность судьбой пропавшего заставила ее забыть об осмотрительности. Она наконец осмелилась спросить своего тирана, входило ли в его намерения добавить ко всем дурным поступкам, направленным против нее, еще и лишение ее матушки ближайшего в мире друга. Изверг стал защищаться; в своем лицемерии он дошел до того, что предложил помощь в розыске. Понимая, что для подготовки дела, затеянного Вальмоном, ему следует подольститься к жене, он вновь и вновь обещал поднять всех на ноги и найти Клервиля, расточал ласки, уверял доверчивую супругу, что, несмотря на неверность, в глубине души не переставал ее обожать. И госпожа де Франваль, по-прежнему всепрощающая и кроткая, счастливая сближением с самым дорогим для нее на свете человеком, уступила желаниям коварного супруга, предупреждая их, идя им навстречу, поддаваясь им с радостью, даже не воспользовавшись представившейся возможностью добиться от нечестивца перемены его поведения. Впрочем, попытайся несчастная супруга вырваться из пучины мук и страданий таким способом, кто знает, увенчались бы ее усилия успехом? Франваль, лицемерный во всех поступках и находящий сладость именно в нарушении всяких обязательств, не мог быть искренним и в этот раз. Возможно, он обещал лишь из удовольствия обмануть, а может быть, ему даже хотелось, чтобы от него потребовали клятв, чтобы он мог украсить свои отвратительные наслаждения клятвопреступлением.

Теперь, успокоившись, Франваль стал подумывать о том, как бы заставить поволноваться других людей; таков уж был его характер – мстительный, неистовый, неудержимый. Если его тревожили, то, желая любой ценой вернуть утраченный покой, он словно нарочно прибегал к приемам, способным лишь снова нарушить его. Чего же он добился? Все свои физические и моральные силы он тратил на то, чтобы вредить: так, он был постоянно озабочен то предупреждением уловок, на применение которых против себя толкал других, то своими собственными ухищрениями, направленными против этих людей.

Все было подготовлено для удовлетворения Вальмона. Обещанная встреча с глазу на глаз произошла около часу ночи в покоях Эжени.

Там, в роскошно убранном зале, обнаженная Эжени возвышалась на пьедестале, изображая юную дикарку, утомившуюся после охоты. Она отдыхала, прислонясь к стволу пальмы, в раскидистых ветвях которой скрывались многочисленные фонарики. Бесконечная игра огоньков и теней выгодно подчеркивала неотразимые прелести нашей красавицы. Маленький театр, на подмостках которого выступала эта одушевленная статуя, был окружен каналом шести футов шириной, заполненным водой, что служило естественным барьером юной дикарке и препятствовало всякому приближению к ее особе. На берегу этого заградительного сооружения поместили кресло Вальмона. В его распоряжении был шелковый шнурок: дергая за волшебную веревочку, он мог поворачивать пьедестал и разглядывать предмет своего поклонения со всех сторон. Все было устроено так, что при любом повороте поза всегда оставалась отрадой для взора. Франваль, прятавшийся за декорацией рощицы, мог наблюдать и за любовницей и за другом. Согласно условиям последнего уговора, созерцание должно было продлиться полчаса. Вальмон располагается поудобней, он опьянен: никогда еще столько соблазнов не представлялось его глазам. Он отдается охватившему его исступлению. Бесконечные вариации поворота пьедестала каждый миг дарят ему новые красоты: какой из них воздать должное? Какую предпочесть? Он колеблется. В Эжени все прекрасно! Бегут драгоценные минуты; в подобных обстоятельствах они проходят особенно стремительно. Наконец, бьет урочный час. Кавалер забывается, и к ногам божества, чье святилище так и осталось запретным, исторгается фимиам. Тонкая завеса опускается. Пора уходить.

– Ну как, ты удовлетворен? – спросил Франваль, подойдя к своему другу.

– Прелестное создание, – ответил Вальмон, – однако Франваль, не советую тебе так рисковать с другими мужчинами – радуйся, что мое отношение гарантирует тебе полную безопасность.

– Рассчитываю на это, – довольно серьезно ответил Франваль, – ну а теперь действуй, и как можно скорей.

– Завтра я лишь подготовлю твою жену: видишь ли, нужна предварительная беседа. Через четыре дня ты увидишь, что не напрасно положился на меня.

Дав друг другу слово, они разошлись. Событие неминуемо бы произошло, сохрани Вальмон после случившегося охоту предать госпожу де Франваль и предоставить другу свидетельства столь желанной для того победы. Но Эжени произвела на него настолько глубокое впечатление, что теперь он уже был не в силах от нее отказаться и решил во что бы то ни стало добиться ее руки. Вальмон рассудил, что если только не будет отвергнут из-за связи Эжени с отцом, то с его состоянием, не уступающим богатству Коленса, он с полным основанием может претендовать на этот брак. Итак, он полагал, что, предложив себя в мужья, не должен встретить отказа. Усердно взявшись за разрыв кровосмесительной связи Эжени и действуя согласно чаяниям ее семьи, он неминуемо добьется своего. Проявив в интриге с Франвалем смелость и ловкость, можно надеяться на успех.

Суток на размышление было достаточно, и, вооружившись своими новыми предложениями, Вальмон отправился к госпоже де Франваль. Та держалась настороже. Во время последней встречи с мужем она, как помните, почти примирилась с ним или, скорее, дрогнула под коварным натиском изменника и теперь не могла более отказываться принимать Вальмона. Впрочем, она высказала Франвалю возражения против ложных векселей, писем и подозрений. Тот сделал вид, что он и думать об этом забыл, настойчиво уверял ее, что самое надежное средство заставить поверить в то, что все это ложно или не существовало вовсе, – видеться с его приятелем как обычно. Отказаться же от его посещений значило бы, как он утверждал, оправдывать подозрения. Наилучшее доказательство, которое может предоставить женщина в оправдание своей честности, говорил он, – продолжать открыто встречаться с тем, кто послужил причиной злословия в ее адрес. Госпожа де Франваль прекрасно понимала, что все это не более чем пустые разглагольствования, однако надеялась на некоторые разъяснения со стороны Вальмона. Стремление выслушать их вместе с желанием больше не раздражать супруга оказалось в ее глазах важнее разумных доводов против встречи с молодым человеком. Итак, его принимают снова, и снова Франваль куда-то спешит, оставляя их лицом к лицу. Объяснения обещали быть долгими и горячими, но Вальмон, весь во власти своих новых замыслов, тотчас же переходит к сути.

– О сударыня! Я уже не тот человек, что так провинился перед вами во время недавнего разговора! – поспешил начать он. – Тогда я действовал с вашим супругом заодно в ущерб вам, сегодня – желаю поправить содеянное. Доверьтесь мне, сударыня, прошу вас. Даю слово чести: я пришел сюда не для того, чтобы лгать, и не для того, чтобы принуждать вас к чему бы то ни было.

И он тут же сознался в истории с фальшивыми векселями и подложными письмами, тысячу раз просил простить, что поддался на уговоры, предупредил госпожу де Франваль о новых мерзостях, которые еще требовались от него, и, удостоверяя свою искренность, чистосердечно признался в чувствах к Эжени, раскрыл, что между ними произошло, взял на себя обязательство все разрушить, отнять Эжени у Франваля, отвезти ее в Пикардию, в одно из имений госпожи де Фарней, если обе дамы пожалуют ему на то разрешение и в виде вознаграждения позволят надеяться на брак с той, кого он спасет от зияющей бездны.

Речи и признания Вальмона казались столь правдоподобными, что госпожа де Франваль не могла им не поверить. Вальмон был блестящей партией для дочери. После дурного поведения Эжени можно ли было ожидать лучшей? Вальмон решал все: другого средства пресечь ужасное преступление, приводившее госпожу де Франваль в отчаяние, не существовало. К тому же она лелеяла надежду на возвращение чувств супруга после разрыва единственной связи, действительно опасной и для нее и для него. Исходя из этих соображений, она пошла навстречу его просьбе, однако поставила условие – Вальмон дает обещание не драться с ее мужем, удалиться в другую страну после передачи Эжени в руки госпожи де Фарней, оставаться там до тех пор, пока горячая голова де Франваля поостынет, пока он утешится от потери своей запретной любви и даст окончательное согласие на этот брак. Вальмон обязался все исполнить. Госпожа де Франваль со своей стороны поручилась за свою матушку: она уверила его, что решения, которые они принимали вместе, никогда не противоречили тем, что каждая принимала в отдельности. И Вальмон ушел, еще раз принося извинения госпоже де Франваль за то, что прежде выступал против нее, подчиняясь требованию ее бесчестного супруга.

На следующий день осведомленная обо всем госпожа де Фарней отправилась в Пикардию. И Франваль, погруженный в вечный водоворот своих страстей, твердо рассчитывающий на Вальмона, более не опасающийся Клервиля, попался в расставленную ловушку с тем же простодушием, какое так часто жаждал видеть в других, когда в свою очередь подталкивал их к западне.

Последние полгода Эжени, приближавшаяся к своему семнадцатилетию, часто выезжала в свет одна или в сопровождении какой-нибудь приятельницы. Накануне дня, когда Вальмон согласно уговору со своим другом должен был атаковать госпожу де Франваль, Эжени в полном одиночестве присутствовала на представлении новой пьесы в Комеди Франсез и на обратном пути должна была заехать за отцом в один дом, где тот назначил ей встречу, затем вдвоем с ним отправиться туда, где они ужинали. Едва экипаж мадемуазель де Франваль покинул предместье Сен-Жермен, десять людей в масках останавливают лошадей, открывают дверцу, хватают Эжени и бросают ее в почтовую карету. Там уже сидит Вальмон. Были приняты все меры предосторожности, и ее крики не были услышаны; он распоряжается гнать изо всех сил, и в мгновение ока карета оказывается за пределами Парижа.

К несчастью, невозможно было помешать людям Эжени вскоре известить Франваля о случившемся. Рассчитывая достичь безопасного убежища, Вальмон надеялся на то, что Франваль не будет знать, в каком направлении умчалась карета похитителей Эжени; он надеялся, что это даст ему выигрыш во времени никак не меньше двух-трех часов. Надо было только добраться до имения госпожи де Фарней. Там уже поджидали две надежные служанки с почтовой каретой, чтобы отвезти Эжени в уединенный дом у границы, о местонахождении которого даже Вальмон ничего не знал. Сам он тотчас же должен был уехать в Голландию и появиться лишь затем, чтобы жениться на своей возлюбленной, как только госпожа де Фарней и ее дочь дадут ему знать, что ничто тому более не препятствует. Однако судьба распорядилась иначе. Хорошо рассчитанный план провалился из-за стремительных действий Франваля.

Едва получив первое известие, Франваль не стал терять ни минуты; он мчится на почтовую контору, выясняет, по каким дорогам отправляли лошадей после шести часов вечера. В семь часов выехала берлина на Лион, в восемь – почтовая карета на Пикардию; Франваль не колеблется: лионская берлина, конечно, его не интересует, а вот почтовая карета, направляющаяся по дороге в провинцию, где у госпожи де Фарней владения, – это то, что ему надо; было бы глупостью сомневаться в этом. Итак, он велит быстро снарядить восемь лучших почтовых лошадей и запрячь их в экипаж, на котором приехал сам, лошадей похуже берет для своих слуг, заряжает пистолеты и летит стрелой туда, куда влекут его любовь, отчаяние и месть. Меняя лошадей в Санлисе, он узнает, что преследуемая им карета едва успела отъехать. Франваль приказывает нестись во весь опор. На свою беду, он догоняет экипаж. Его люди с пистолетами в руках останавливают возницу Вальмона. Разгоряченный Франваль, узнав соперника, застреливает его прежде, чем тот попытался обороняться, хватает ослабевшую Эжени, бросается с ней в свою карету и оказывается в Париже около десяти утра. Не очень беспокоясь о только что случившемся, он занят лишь Эжени. Попытался ли коварный Вальмон воспользоваться обстоятельствами? Верна ли ему по-прежнему Эжени, не опозорила ли она своих преступных уз? Мадемуазель де Франваль успокаивает отца: Вальмон лишь успел раскрыть ей свои планы и, полный надежд вскоре на ней жениться, удержался от осквернения алтаря, которому желал подносить лишь незапятнанные дары. Клятвы Эжени несколько успокоили Франваля... Но его жена... Знала ли она об этих делах? Принимала ли в них участие? Эжени, имевшая время на расспросы, уверяет, что все – дело рук ее матери, и, не скупясь на самую гнусную брань в ее адрес, сообщает, что именно при том злополучном свидании, во время которого, по расчетам Франваля, Вальмон должен был ему услужить, тот самым бессовестным образом его предал.

– Ах вот как! – не успокаивается взбешенный Франваль. – Жаль, что у него нет тысячи жизней: я вырвал бы их у него все по одной!.. А моя жена!.. Я еще доберусь до нее!.. Она первая обманула меня, эта дрянь, которую все считают такой кроткой, этот ангел добродетели!.. Ах! Изменница, подлая изменница, ты дорого заплатишь за свое преступление! Для утоления моей мести я готов своими губами высосать кровь из твоих ненавистных вен! Успокойся, Эжени, – продолжает Франваль в ярости. – Да, будь покойна, тебе необходимо отдохнуть несколько часов, ступай, а об остальном я позабочусь сам.

Тем временем госпожа де Фарней, расставившая на дороге шпионов, вскоре была осведомлена о том, что недавно произошло. Узнав, что внучка вновь увезена, а Вальмон убит, она мчится в Париж. Разъяренная, она тотчас призывает своих советчиков. Ей поясняют: убийство Вальмона предаст Франваля в руки правосудия, его влияние, которого она опасается, исчезнет в один миг, и она вскоре станет полновластной хозяйкой и своей дочери и Эжени. Однако ей рекомендуют предотвратить огласку и во избежание позорной судебной процедуры ходатайствовать об указе, предписывающем зятю ссылку. Франвалю немедленно доложили об этих обсуждениях и вытекающих из них последствиях, сообщив, что дело его становится известным и что теща желает извлечь пользу из его краха. Он летит в Версаль, видится с министром, поверяет ему все и получает лишь один совет – незамедлительно скрыться в одном из своих имений в Эльзасе на границе со Швейцарией. Франваль быстро возвращается домой, замышляя не только не упустить случая для мести и покарать предательство жены, но и завладеть властью над обеими столь драгоценными для госпожи де Фарней особами, тогда та не посмеет, по крайней мере публично, действовать против него. А потому он принимает решение выехать в Вальмор – имение, рекомендованное министром, – в сопровождении жены и дочери... Однако согласится ли госпожа де Франваль? Чувствуя себя виновной в некоторого рода предательстве, повлекшем за собой то, что случилось, насколько отстраненно станет она держаться? Осмелится ли без страха довериться обиженному супругу? Вот что тревожило Франваля, и, чтобы понять, как держать себя в дальнейшем, он в ту же минуту входит к своей жене, которой уже известно о случившемся.

– Сударыня, – произносит он со всем возможным хладнокровием, – своим необдуманным вмешательством вы ввергли меня в пучину бедствий. Порицая ваши действия, я, тем не менее, оправдываю вас, зная их причину: она, несомненно, кроется в вашей любви к дочери и ко мне. И поскольку первые прегрешения принадлежат мне – я должен закрыть глаза на вторые. Дражайшая, нежнейшая моя половина, – продолжает он, упав на колени перед женой, – согласитесь ли вы на примирение, которое отныне ничто не сможет нарушить? Предлагаю вам его. И для скрепления его печатью подношу вам вот это...

И он кладет к ногам супруги бумаги из выдуманной переписки с Вальмоном.

– Сожгите все это, дорогая, заклинаю вас, – с притворными слезами на глазах продвигается далее вероломный, – и простите то, на что толкнула меня ревность, изгоним всякую горечь из наших отношений. Я во многом виноват, сознаюсь, но кто знает, может, Вальмон, желая добиться своего, очернил меня перед вами еще более, чем я того заслуживаю? Если он осмелился утверждать, что я перестал любить вас, что вы отныне не самое дорогое и самое почитаемое мною на свете создание; если он запятнал себя подобной клеветой, ах, милый ангел мой, тогда я поступил правильно, избавив мир от такого мошенника и лжеца!

– О сударь, – воскликнула госпожа де Франваль в слезах, – и это при тех немыслимых зверствах, что вы учинили против меня? После таких ужасов вы желаете, чтобы я поверила вам?

– Я желаю, чтобы вы продолжали любить меня, о нежнейшая и милейшая из женщин! Я желаю, чтобы, обвиняя в множестве выходок исключительно мою голову, вы убедились, что сердце мое, где вы царите навечно, не способно вам изменить. Да, я желаю, чтобы вы знали: каждое из моих прегрешений еще сильнее приближает меня к вам. Чем более я удалялся от моей милой супруги, тем яснее ощущал ее незаменимость для меня. Никакие удовольствия и чувства не шли в сравнение с тем, что из-за своего непостоянства я утратил вместе с ней. И даже в объятиях той, что напоминала мне ее образ, я сожалел об утрате. О! Дорогая, чудная подруга, где найти душу, похожую на твою? С чем сравнить восторги, что вкушаешь в твоих объятиях? Да, я отрекаюсь от своих безрассудств и желаю жить лишь для тебя одной во всем мире, восстановить в твоем страдающем сердце любовь, разрушенную по моей вине. Я готов отречься даже от воспоминаний о том, что совершил.

Могла ли госпожа де Франваль устоять перед столь нежными излияниями из уст того, кому всегда поклонялась? Эта восхитительная женщина с душой чувствительной и деликатной не в силах была спокойно взирать на столь бесценный для нее предмет любви, распростертый у ее ног, в потоке слез раскаяния. И она не удержалась от рыданий.

– Ты, – говорит она, прижимая к сердцу ладони супруга, – ты забавляешься, доводя до отчаяния именно меня, никогда не прекращавшую боготворить тебя, ах, жестокий! Бог свидетель – из всех бед, что ты мог обрушить на меня, страх потерять твое сердце и вызвать твои подозрения был бы для меня самой тяжкой из них!.. К тому же, кого избираешь ты, чтобы нанести мне оскорбления?.. Мою дочь!.. Ее руками терзаешь мне душу, заставляешь ненавидеть ту, кого природа предназначила мне любить!

– Ах! – воскликнул Франваль все более воодушевляясь. – Я приведу ее к твоим коленям; пусть она, как и я, отречется от бесстыдства своего и от прегрешений. Пусть она, подобно мне, добьется твоего прощения. И мы втроем будем счастливы. Я верну тебе дочь, верни мне супругу, и мы все вместе бежим.

– Бежать, великий Боже!

– Мое приключение наделало шума; завтра я уже буду обречен. Друзья, министр – все посоветовали ехать в Вальмор. Соизволишь ли ты последовать за мной, возлюбленная моя? Неужели в миг, когда я у ног твоих молю о прощении, ты разобьешь мне сердце отказом?

– Ты пугаешь меня... Что с твоим делом?

– Рассматривается как убийство, а не как дуэль.

– О Господи! И я тому причиной!.. Приказывай, распоряжайся мной, любимый супруг! Если надо, я последую за тобой на край света! Ах, я несчастнейшая из женщин!

– Назови себя самой счастливой и не сомневайся, ибо отныне все мгновения моей жизни будут посвящены превращению в цветы тех шипов, коими я усеивал прежде твой путь. Когда люди любят друг друга, им хорошо и в пустыне. К тому же все это не навечно: мои друзья не будут бездействовать.

– А моя мать?.. Я хотела бы ее видеть...

– Ах, остерегайся этого, дорогая, у меня есть верные доказательства, что она настраивает против меня родственников Вальмона и заодно с ними добивается моей гибели.

– Не придумывай такие ужасы, она неспособна на это. Ее душа, созданная для любви, не терпит коварства. Ты никогда не ценил ее, Франваль. Отчего ты не сумел полюбить ее, как люблю я? Живя с ней в мире, мы были бы необыкновенно счастливы! Это был ангел, посланный с Небес для исправления твоих заблуждений: твоя несправедливость оттолкнула ее сердце, прежде всегда открытое для нежности; из-за неразумия или прихоти, неблагодарности и распутства ты добровольно лишил себя лучшего, преданнейшего друга, что сотворила для тебя природа. И что же! Значит, я с ней не увижусь?

– Нет, нет, прошу тебя, настаиваю: дорога каждая минута! Ты напишешь ей, обрисуешь мое раскаяние. Быть может, мои угрызения совести убедят ее. Возможно, однажды мне удастся восстановить ее утраченное уважение и привязанность. Все успокоится, мы вернемся и насладимся ее прощением и любовью. Но сейчас едем, дорогая. Это необходимо сделать, и немедленно, кареты уже ожидают...

Напуганная госпожа де Франваль не решается возражать. Она готовится к отъезду: разве желание Франваля для нее не равносильно приказу? Лицемер мчится за дочерью и приводит ее каяться у материнских ног. Лживое создание проделывает это с не меньшим, чем отец, коварством: плачет, вымаливает прощение и получает его. Госпожа де Франваль обнимает ее: матери трудно забыть о том, что она мать! Какое бы оскорбление ни нанесли дети, голос природы столь властен над чувствительной душой, что одной слезинки этих священных для нас существ оказывается достаточно, чтобы забыть пороки и грехи их прошлых двадцати лет.

Отъезд в Вальмор состоялся. Крайняя поспешность этого вынужденного путешествия оправдывала в глазах как всегда доверчивой и как всегда обманутой госпожи де Франваль малочисленность сопровождавшей их прислуги. Преступление сторонится лишних взглядов, страшится их, чувствуя себя в безопасности, лишь закутываясь в покровы тайны, когда готово действовать.

Никто ничем себя не выдал и в их убежище: постоянные заботы, обходительность, внимание, знаки уважения, выражение нежности с одной стороны и неистовая любовь с другой, – все это в избытке раздаривалось, обольщая несчастную госпожу де Франваль... На краю света, вдали от матери, в сущности невыразимо одинокая, она ощущала себя счастливой, ведь, как она считала, ей принадлежит сердце мужа, и дочь, благоговея перед ней, во всем старается ей угождать.

Покои Эжени и отца больше не находились по соседству. Франваль обитал в боковой части замка, Эжени – рядом с матерью. Столичное распутство сменилось благопристойностью, строгим целомудрием, безоговорочно царящими в Вальморе. Каждую ночь Франваль отправлялся к супруге, где на лоне наивности и искренней любви этот двуличный человек осмеливался предвкушать осуществление своих гнусных замыслов. Достаточно черствый, чтобы быть обезоруженным бесхитростными и горячими ласками, щедро расточаемыми чувствительнейшей из женщин, злодей даже светильник любви разжигал огнем мести.

Нетрудно догадаться, что борьба Франваля за Эжени ничуть не ослабевала. По утрам, во время туалета матери, Эжени встречалась с отцом в глубине сада, где в свою очередь получала новые наставления в том, как ей должно вести себя, и милости, которые вовсе не желала полностью уступать сопернице...

Не прошло и недели пребывания в этом убежище, как Франвалю стало известно, что родственники Вальмона неутомимо добиваются расследования и дело принимает самый тяжкий оборот. Становилось невозможным представить происшедшее как дуэль: оказалось слишком много свидетелей. К тому же – как следовало из дальнейших сообщений, полученных Франвалем, – госпожа де Фарней предводительствовала врагами зятя, желая окончательно обесславить Франваля и добиться лишения его свободы либо принудительной высылки из Франции, чтобы незамедлительно возвратить под свое крыло двух дорогих существ, разлученных с ней.

Франваль показал эти письма жене: та в ту же минуту взялась за перо, успокаивая матушку, призывая ее изменить взгляд на дело, описывая счастье, которым она наслаждалась с тех пор, как невзгоды смягчили душу ее злосчастного супруга. При этом она уверяла, что напрасны попытки заставить ее вернуться в Париж, ибо она не покинет Вальмор до тех пор, пока дело мужа не будет улажено. Если же из-за злобности недругов или неразумного рвения судей он будет подвержен аресту и заклеймен позором, она определенно решила покинуть родину вместе с ним.

Франваль поблагодарил жену. Однако, не желая дожидаться уготованной ему участи, предупредил ее, что уезжает на некоторое время в Швейцарию, оставляет Эжени на ее попечение и умоляет обеих не покидать Вальмор, пока судьба его не прояснится. А он, что бы ни случилось, будет изредка наезжать в Вальмор, чтобы провести денек с дорогой супругой и сообща подумать о способах добиться возвращения в Париж, если ничто не станет тому препятствовать, либо, в противном случае, о том, как переждать где-нибудь в более безопасном месте.

Приняв эти решения, Франваль, ни на миг не забывающий, что единственной причиной его неудач послужил неосторожный шаг жены с Вальмоном, и горящий желанием отомстить, велел сказать дочери, что ждет ее в глубине парка. Там, запершись с ней в уединенной беседке и заставив поклясться в самом слепом исполнении его предписаний, он поцеловал ее и сказал:

– Вы теряете меня, дочь моя, быть может, навсегда...

Эжени заплакала, а он продолжал:

– Успокойтесь, ангел мой, от вас одной зависит возрождение нашего блаженства. И во Франции, и где бы то ни было, мы вновь можем стать почти такими же счастливыми, как прежде. Надеюсь, вы уяснили себе тот несомненный факт, что единственная причина всех наших бед заключена в вашей матери. Вы знаете: я никогда не оставлял мысли о мщении. Я скрывал это от жены, и вы были осведомлены о моих на то мотивах, вы одобрили их и помогли мне надеть повязку на ее глаза, ибо было благоразумнее и далее оставлять ее незрячей. И вот пришел срок, Эжени, пора действовать: от этого зависит ваш покой. То, что вам предстоит предпринять, обеспечит безмятежное существование и для меня. Уповаю на ваше понимание, вы слишком умны, чтобы хоть на миг ужаснуться при мысли о том, что я предлагаю. Да, дочь моя, необходимо действовать, и безотлагательно, без всяких угрызений совести, и исполнено все должно быть вашими руками. Ваша мать пожелала сделать вас несчастной, она осквернила узы, которые якобы высоко почитает, и тем самым лишилась всех прав; отныне она для вас не просто обыкновенная женщина – она становится самым заклятым вашим врагом, ибо первейший закон природы, наиболее глубоко запечатленный в наших душах, предписывает по возможности первыми отделываться от тех, кто замышляет что-то против нас. Этот священный закон беспрестанно побуждает и вдохновляет нас, никогда не ставя любовь к ближнему выше той, что мы испытываем к самим себе. Сначала мы, затем все остальные – таков естественный ход событий. И как следствие – никакого уважения, никакого бережного обращения с другими, коль скоро обнаружилось, что единственная их забота – причинение нам неприятностей и вреда; вести себя иначе, дочь моя, значило бы предпочесть других себе, а это абсурдно. А теперь давайте обсудим предлагаемый мною способ действий.

По известным вам причинам, я вынужден бежать. Если я вас оставлю с этой женщиной, то через месяц, поддавшись убеждениям своей матери, она увезет вас в Париж. И, поскольку после недавней шумной огласки вы уже не сможете выйти замуж, будьте уверены, эти две безжалостные особы завладеют вами лишь затем, чтобы заставить вечно оплакивать в монастыре и ваши слабости, и наши наслаждения. Ваша бабушка, Эжени, преследуя меня, объединяется с моими врагами, чтобы окончательно разделаться со мной: подобный образ действий с ее стороны имеет целью лишь заполучить, а значит – заточить вас. Чем болезненнее растравлены мои раны, тем хуже делается мое положение, тем сильнее и увереннее в себе становятся наши истязатели. Не сомневайтесь: ваша мать тайно сочувствует нашим врагам, несомненно также, что в мое отсутствие она примкнет к ним. А они желают моей гибели лишь ради того, чтобы сделать вас самой несчастной из женщин. Следовательно, надо стремиться всячески ослабить их, а лишить их госпожи де Франваль – значит лишить главной побудительной силы наших врагов. Допустим, мы решим поступить иначе: я увезу вас с собой. Ваша мать в негодовании тут же объединяется со своей матерью, и с этих пор, Эжени, ни одной спокойной минуты для нас обоих. Нас станут разыскивать и преследовать повсюду, ни одна страна не предоставит нам права на убежище, ни одно пристанище на всей земле не станет для нас надежным, неприкосновенным в глазах чудовищ, неотступно следующих за нами. Ведомо ли вам, как далеко поражают отвратительные орудия деспотизма и тирании, оплаченные золотом и направляемые злобой? А вот будь ваша мать мертва, госпожа де Фарней, любящая ее сильнее вас и лишь ради нее идущая на все, лишившись единственного существа, во имя которого, собственно, она и примкнула к нашим преследователям, выйдет из игры, перестанет подстрекать моих недругов и вдохновлять их на борьбу против меня. С этой минуты случится одно из двух: либо дело Вальмона улаживается и более ничто не противодействует нашему возвращению в Париж, либо оно отягчается и, вынужденные уехать за границу, мы, по крайней мере, будем укрыты от стрел госпожи де Фарней, ибо, пока ваша мать жива, у той не будет иной цели, кроме как отравлять нам жизнь, поскольку, еще раз повторяю, она воображает, что благополучие ее дочери может быть устроено лишь ценой разрыва наших отношений.

С какой бы стороны ни оценивать наше положение, очевидно одно: госпожа де Франваль нарушает наш покой, а ее мерзкое существование – самая главная помеха нашему блаженству.

– Эжени, Эжени, – с горячностью продолжает Франваль, беря ладони дочери в свои. – Милая Эжени, ты ведь меня любишь: неужели же из-за боязни совершить один поступок, столь жизненно важный для нас, ты захочешь навеки потерять того, кто тебя обожает? О милый, нежный мой друг! Решайся, ты можешь сохранить лишь одного из нас. Ты непременно должна совершить или матереубийство, или отцеубийство. Тебе остается лишь выбрать сердце, куда вонзится твой преступный кинжал: либо погибнет твоя мать, либо нужно отречься от меня... Нет, что я говорю – отречься! Тебе следует самой пронзить меня. Да и на что мне жизнь без тебя? Думаешь, я смогу существовать без моей Эжени? Устою против воспоминаний о наслаждениях, что вкушал в ее объятиях, об упоительных восторгах, навечно потерянных для меня?

Твое преступление, Эжени, равно тяжко в обоих случаях: предстоит либо избавиться от матери, которая ненавидит тебя и озабочена лишь тем, чтобы сделать тебя несчастной, либо убить отца, что дышит лишь тобой одной. Выбирай же, выбирай, Эжени, и, если ты приговоришь к смерти меня, действуй без колебаний, неблагодарная дочь, раздирай без жалости сердце, чья единственная вина – избыток любви к тебе: я благословлю удары, нанесенные твоей рукой, и последний мой вздох я сделаю, обожая тебя!

Франваль умолкает; он ждет ответа дочери. Она словно окаменела, не решаясь сделать роковой выбор. Наконец, она бросается в объятия отца.

– О ты, кого я буду любить всю мою жизнь! – восклицает она. – Как можешь ты сомневаться в моем выборе? Как ты мог усомниться в моей решительности! В сей же миг дай мне в руки оружие, и та, что приговорена из-за собственных гнусностей и ради твоей безопасности, тотчас падет под моими ударами. Научи меня, Франваль, покажи мне, как действовать, и уезжай, раз это требуется для твоей безопасности. Я буду извещать тебя обо всех своих поступках. Однако, какой бы оборот ни приняли события, настоятельно прошу, когда наша противница погибнет, не оставляй меня одну в этом замке. Приезжай за мной, либо назначь место, где я смогу присоединиться к тебе.

– Бесценная дочь моя, – говорит Франваль, обнимая чудовище, которое он столь умело воспитал, – я знал, что найду в твоей душе и любовь и стойкость, необходимые для нашего взаимного счастья. Возьми эту шкатулку; она таит в себе смерть...

Эжени берет роковую шкатулку, еще раз клятвенно заверяет отца в повиновении. Определяются и другие планы: условлено, что она будет ожидать дальнейшего хода процесса, а запланированное преступление будет совершено в зависимости от принятия решения в пользу или против отца. И они разлучаются. Франваль возвращается к жене, и у него хватает наглости и лицемерия не только довести ее до слез, но и, как ни в чем не бывало, принять в награду от этого ангела небесного простодушные ласки, полные трогательной наивности. Затем, твердо условившись, что она останется с дочерью, независимо от исхода его дела, злодей садится на коня и мчится прочь... прочь от невинности и добродетели, столь долго оскверняемых его преступлениями.

Франваль обосновался в Базеле. Здесь он не только был укрыт от возможных преследований, но и, благодаря близости к Вальмору, мог обмениваться письмами с Эжени, поддерживая в ней желательное для него настроение. От Базеля до Вальмора было примерно двадцать пять лье, и хотя между ними лежали леса Шварцвальда, сообщение было удобным – раз в неделю он получал новости от дочери. На всякий случай Франваль захватил с собой значительную сумму, в основном векселями, а не наличными.

Оставим его устраиваться в Швейцарии и вернемся к его жене. Помыслы этого прекрасного создания были кристально искренни и чисты. Пообещав супругу оставаться в поместье, ожидая его новых указаний, она ни в чем не изменила своих решений и каждый день убеждала в этом Эжени. К сожалению, слишком далекая от доверия, которое должна была внушать столь почтенная мать, Эжени всецело разделяла несправедливое отношение Франваля к своей супруге, регулярно подпитываемое его письмами; она считала, что во всем мире у нее нет более страшного врага, чем мать. И это при том, что та делала все возможное, лишь бы разрушить в дочери непреодолимую отчужденность, затаившуюся в ее неблагодарном сердце. Она осыпала дочь ласками и относилась к ней дружелюбно, делилась с ней радостью по поводу долгожданного возвращения мужа, в своей нежности и приветливости доходила порой до того, что благодарила Эжени, признавая за той всю заслугу этого отрадного преображения. Считая, что она стала невольной причиной новых невзгод, угрожавших Франвалю, ни в чем не обвиняя Эжени, мать все брала на себя и, прижимая дочь к своей груди, со слезами на глазах вопрошала, сможет ли та когда-нибудь простить ее. Жестокое сердце Эжени не поддавалось этому ангельскому обращению. Порочная душа более не внимала голосу природы: порок перекрыл все ведущие к ней пути. Холодно отстраняясь от материнских объятий, она порой окидывала ее блуждающим взглядом и, придавая себе твердости, произносила про себя: «Как лжива эта женщина... Как коварна! Она ласкала меня точно так же и в тот день, когда приказала похитить меня». Однако несправедливые эти упреки подобны отвратительным софизмам, служащим опорой преступлению, когда оно тщится заглушить голос долга. Ведь госпожа де Франваль, приказывая увезти Эжени ради благополучия одной из них и спокойствия другой и во имя интересов добродетели, была вправе скрывать свои шаги: такие хитрости осуждаются лишь преступником, введенным в заблуждение; человека честного они не оскорбляют. Таким образом, Эжени противилась любому проявлению нежности со стороны госпожи де Франваль оттого, что сама намеревалась предать ее, а отнюдь не из-за проступков матери, которых та определенно не совершала против дочери.

К концу первого месяца пребывания в Вальморе госпожа де Франваль получила от матери письмо, из которого следовало, что положение ее мужа все более отягчается и, во избежание позорного приговора, возвращение госпожи де Франваль и Эжени становится настоятельно необходимым как для прекращения дурных толков, ходивших в обществе, так и для совместных с ней действий: надо было попытаться смягчить правосудие, чтобы виновный ответил за свое преступление, но чтобы ему сохранили жизнь.

Госпожа де Франваль, решившая ничего не утаивать от дочери, тотчас же показала ей письмо. Эжени, невозмутимо глядя матери в глаза, поинтересовалась, какое решение та намерена принять после столь печальных новостей.

– Не знаю, – ответила госпожа де Франваль. – Для чего, собственно, нужны мы здесь? Не будем ли мы в тысячу раз полезнее моему мужу, если последуем советам матушки?

– Вы вольны распоряжаться, сударыня, мне остается только подчиниться, – ответила Эжени. – Не сомневайтесь в моем послушании.

Однако госпожа де Франваль, поняв по сухости ответа, что такой выход не подходит дочери, сказала, что пока повременит с решением, ответит матери лишь письмом, и Эжени может быть уверена: она пренебрежет указаниями Франваля, лишь будучи твердо убежденной, что окажется ему полезней в Париже, нежели в Вальморе.

Так истек еще один месяц. Франваль постоянно писал жене и дочери, получая весьма приятные для него известия. В письмах одной звучала полная снисходительность ко всем его желаниям, в письмах другой – непоколебимая решимость совершить задуманное злодеяние, как только того потребует развитие событий либо как только госпожа де Франваль проявит склонность исполнить просьбы своей матери.

«Если я обнаружу, что жена Ваша ведет себя прямо и откровенно, – писала Эжени в своих посланиях, – и друзья, занимающиеся Вашими делами в Париже, сумеют благополучно их завершить, то я передам в Ваши руки доверенное мне поручение, и Вы исполните его лично, когда мы снова будем вместе, если еще сочтете это нужным. Тем не менее, в любом случае, если Вы прикажете мне действовать – будьте уверены, я все возьму на себя».

Таково было последнее полученное им письмо. Франваль с одобрением прочитал его и тотчас же послал ответ. С очередной почтой корреспонденции не было. Франваль забеспокоился. Ничем не порадовал и следующий курьер. Беспокойная натура Франваля больше не могла ждать. Мгновенно возникает план самому отправиться в Вальмор и выяснить причину молчания, так его тревожащего.

Он едет верхом в сопровождении верного слуги. Не желая никем быть узнанным, он намеревался приехать на исходе второго дня, когда стемнеет. На опушке леса, окружающего замок Вальмор и с восточной стороны смыкающегося с Шварцвальдом, шестеро вооруженных людей останавливают Франваля и его лакея, требуя кошелек. Разбойники были осведомлены, с кем разговаривают. Им известно, что Франваль замешан в каком-то грязном деле и никогда не ходит без бумажника, набитого золотом. Попытавшийся оказать сопротивление слуга тут же падает замертво к ногам своей лошади. Франваль, выхватив шпагу, нападает на грабителей, ранит троих и оказывается схваченным остальными. Он дает отпор, но они ухитряются отобрать все, что было при нем, не сумев, однако, совершенно обезоружить его. Обобрав его до нитки, воры обращаются в бегство, Франваль пытается их догнать, но грабители на лошадях мчатся как ветер и скрываются с его глаз.

Была страшная ночь: северный ветер, град; казалось, все стихии обрушились на бедного Франваля... Порой природа, словно возмущаясь злодействами того, кого она преследует, желает, прежде чем призвать виновного обратно в свое лоно, наслать на него все бедствия, какими располагает... Полураздетый, но со шпагой в руке, Франваль, едва передвигаясь, покидает роковое место и бредет по направлению к Вальмору. Плохо ориентируясь в окрестностях имения, где он был лишь однажды, в тот раз, когда мы там его видели, Франваль блуждает по темным тропинкам совершенно незнакомого ему леса. Изнуренный усталостью, подавленный горем, снедаемый тревогой, измученный бурей, он бросается на землю, и первые в его жизни слезы потоком хлынули из его глаз.

– Несчастный! – восклицает он. – Все объединилось, чтобы окончательно сокрушить тебя и заставить испытать угрызения совести!.. Лишь карающей деснице горя удалось растрогать твою душу: в обманчивой сладости успеха такие терзания были тебе незнакомы. О ты, кого я так больно оскорблял, ты, кто в этот миг, быть может, становишься жертвой моей ярости и жестокости... обожаемая супруга... Не потерял ли этот мир твою жизнь, которой он мог гордиться? Остановила ли сила небесная мои отвратительные замыслы?.. Эжени! Слишком доверчивая дочь, постыдно совращенная моими мерзкими ухищрениями, удалось ли природе смягчить твое сердце?.. Ослабила ли она страшные последствия моего влияния и твоего послушания? Есть ли еще время?.. Есть ли время, Небо праведное!..

Внезапно жалобно-величественный колокольный звон скорбно взметнулся над тучами, словно голос неотвратимой судьбы... Франваль в смятении... Он испуган...

– Что я слышу? – восклицает он, поднимаясь с земли. – Бесчеловечная дочь... Что это, смерть?.. Мщение?.. Или фурии ада завершили свою работу?.. О чем возвещают эти звуки?.. Где я? Смею ли им внимать?.. О Небо, добей меня, прикончи преступника!..

И он упал ниц:

– Великий Боже! Позволь присоединить мой голос к тем, кто взывает к тебе в эту минуту! Воззри на мое раскаяние, всемилостиво прости, что я не признавал тебя, и соблаговоли внять мольбам, которые я осмеливаюсь возносить к тебе! Всевышний! Охрани добродетель, защити свое самое прекрасное воплощение на этом свете! Умоляю! Пусть звуки эти... Пусть эти заунывные звуки не возвещают того, чего я так страшусь!

И Франваль бредет наугад, произнося бессвязные речи, не осознавая, что делает и куда направляется. Он идет куда глаза глядят... Слышит чье-то приближение, возвращается, настораживается... Видит всадника...

– Кто бы вы ни были, – кричит Франваль, устремляясь к незнакомцу, – кем бы вы ни оказались, сжальтесь над обездоленным! У меня помутился разум от горя, и я готов покончить счеты с жизнью. Наставьте, помогите, если вы человек и вам ведомо сострадание... Снизойдите спасти меня от меня самого!

– Господи! – отвечает до боли знакомый голос проезжего. – Как! Вы здесь?.. О Небо! Не подходите!

Клервиль... Это был он. Этот почтенный муж, ускользнувший от оков Франваля, был послан Провидением отверженному в самый скорбный миг его жизни. Клервиль спускается с коня и заключает своего врага в объятия.

– Сударь, вы ли это, – говорит Франваль, прижимая честнейшего человека к своей груди, – вы ли, у которого столько причин упрекать меня?

– Успокойтесь, сударь, успокойтесь. Оставим разговоры о недавно пережитых мной бедах. Не станем больше вспоминать и о том, что вы пожелали меня очернить, раз Небо предоставляет мне возможность стать для вас необходимым. Я окажу вам помощь, сударь, к сожалению слишком жестокую... Присядем к подножию этого кипариса, ведь отныне вашим венцом должна стать его зловещая крона. Дорогой мой Франваль, о скольких бедах мне предстоит вам поведать! Плачьте же, друг мой! Слезы утешат вас, а мне придется заставить вас пролить немало горьких слез... Минули блаженные дни, они для вас рассеялись, как сновидения: и теперь на вашу долю выпали лишь дни печали.

– О сударь, я понимаю вас... эти колокола...

– Они вознесли к стопам Создателя почести и молитвы скорбящих обитателей Вальмора, кому Всевышний позволил узнать ангела лишь затем, чтобы сожалеть и оплакивать его утрату...

При этих словах Франваль, направив острие шпаги себе в сердце, попытался перерезать нить своей жизни, однако Клервиль предотвратил эту неистовую попытку.

– Нет, нет, друг мой, – воскликнул он, – следует не умирать, а поправлять содеянное! Выслушайте меня, мне есть что вам рассказать, и для этого необходимо ваше спокойствие.

– Хорошо! Сударь, говорите, я слушаю вас. Вонзайте в мою грудь кинжал постепенно: только справедливо, если тот, кто возжелал мучить других, и сам должен терзаться.

– Буду краток в том, что касается меня, сударь, – начал Клервиль. – После нескольких месяцев сурового заточения, коему вы меня подвергли, мне наконец посчастливилось разжалобить моего надзирателя. И он отворил передо мной двери. Я же посоветовал ему тщательно скрывать факт вашего несправедливого со мной обхождения. И он будет молчать об этом, дорогой Франваль, молчать всегда.

– О сударь...

– Слушайте дальше, повторяю, мне еще нужно поведать вам о многом. По возвращении в Париж я узнал о вашем злоключении и о вашем отъезде. Я сочувствовал госпоже де Фарней, которая была огорчена гораздо искреннее, чем вы думали. Затем я присоединился к этой достойной женщине, побуждавшей госпожу де Франваль привезти к нам Эжени, ибо их присутствие было более необходимым в Париже, чем в Эльзасе. Вы же запретили жене покидать Вальмор. Она повиновалась, известила нас о ваших распоряжениях, уведомила об опасениях их нарушить. Она держалась, сколько могла... И тут выясняется, что вам вынесен приговор; он и сейчас остается в силе. Вы, Франваль, должны лишиться головы как совершивший убийство на большой дороге; ни ходатайства госпожи де Фарней, ни действия друзей и родственников не смогли отвести меч правосудия: вы погибший человек, вы навсегда опозорены, вы разорены, все ваше имущество конфисковано.

Франваль опять схватился за шпагу, пытаясь покончить с собой. Клервиль снова остановил его.

– Выслушайте меня, сударь, выслушайте, я требую этого от вас в знак искупления ваших преступлений, а также во имя Небес, что еще могут смилостивиться при виде вашего раскаяния. Незамедлительно после приговора мы написали госпоже де Франваль, сообщив о случившемся: матушка ей объявила, что отныне ее присутствие в Париже становится необходимым, и послала меня в Вальмор уговорить вашу супругу решиться на отъезд. Я следовал за письмом, но оно, к несчастью, опередило меня. И когда я приехал, уже не оставалось времени... Ваш ужасный заговор был приведен в исполнение, и я застал госпожу де Франваль умирающей. О сударь! Какое злодейство!.. Но я тронут вашим душевным смятением и уже не упрекаю за преступления. Узнайте же обо всем: Эжени не вынесла этого зрелища. Когда я приехал, она уже раскаивалась, горько рыдая и оплакивая содеянное... О сударь, как передать ужасные впечатления от этих событий?.. Ваша умирающая жена, обезображенная мучительными конвульсиями... Эжени, обретшая себя, испускающая жуткие вопли, признающая себя отравительницей, взывающая к смерти, желающая наложить на себя руки, то поочередно кидающаяся с мольбами в ноги присутствующим, то припадающая к груди матери, пытаясь воскресить ее своим дыханием, согреть своими слезами, утешить своим раскаянием, – такова, сударь, зловещая картина, поразившая мои взоры в вашем доме. Госпожа де Франваль узнала меня, сжала мои пальцы, оросила их слезами и произнесла несколько слов, которые я с трудом расслышал: они едва исходили из ее груди, сдавленной бешеным сердцебиением, что было вызвано ядом. Она прощала вас, молила за вас Небеса, особенно просила их сжалиться над ее дочерью... Вы видите, жестокий человек, последние помыслы и пожелания той, кого вы так терзали, были о вашем благе! Я позаботился об уходе за ней, отдал ее на попечение слуг, нанял самых именитых и искусных лекарей, говорил слова утешения вашей Эжени. Растроганный ее ужасным состоянием, я не счел себя вправе отказать ей в них. Ничто не помогло: ваша несчастная жена испустила дух в страшных судорогах, в неописуемых муках... В сей роковой час, сударь, я стал свидетелем невиданных мной доселе скоропостижных последствий угрызений совести: Эжени стремительно бросается на мать и умирает одновременно с ней. Сначала мы подумали, что она в обмороке. Но нет, жизненные силы ее угасли, все органы ее, сраженные ударом, отказали разом, и она действительно скончалась от бурного потрясения раскаянием, скорбью и отчаянием. Да, сударь, обе погибли из-за вас. И колокола, звук которых все еще надрывает ваш слух, звонят сразу по двум женщинам, из которых одна рождена другой ради вашего счастья и которых ваши преступления сделали жертвой их привязанности к вам. Их кровавые образы станут преследовать вас до самой могилы.

О Франваль! Разве не прав я был, пытаясь вас некогда удержать от падения в бездну, куда увлекали вас безудержные страсти? Станете ли теперь вы хулить и высмеивать приверженцев добродетели? Неужели напрасно курят они фимиам на алтарях, предотвращая смуты и бедствия, сопровождающие преступление?

Клервиль умолк. Он присматривается к Франвалю. Видит, что тот окаменел от горя. Из неподвижных глаз текут слезы, застывшие губы лишены всякого выражения. Клервиль спрашивает, отчего он застал того совсем раздетым; Франваль в двух словах объясняет.

– Ах, сударь! – воскликнул этот великодушный человек. – Как я счастлив, что, несмотря на ужасы, творящиеся вокруг, все же могу облегчить ваше положение! Я заеду за вами в Базель, сообщу обо всем, предоставлю то немногое, чем располагаю. Примите это, заклинаю вас. Я небогат, вы знаете, однако вот сто луидоров. Это мои сбережения, все, что у меня есть. Настоятельно прошу вас...

– Какое благородство! – восклицает Франваль, обнимая колени своего честного и на редкость бескорыстного друга. – И это мне? О Небо! Разве я еще в чем-то нуждаюсь после пережитых мной утрат! И вы, с кем я так дурно обращался, именно вы спешите мне на помощь?

– Стоит ли упоминать об оскорблениях, когда тот, кто их нанес, подавлен горем? Единственное, чем можно отомстить, это утешение; к чему еще сильнее угнетать его, если он и без того терзается муками раскаяния? Это голос самой природы; вот и вы убеждаетесь, сударь, что священный культ Всевышнего ничуть ей не противоречит, как вы это ранее представляли, ибо указания, внушенные природой, суть лишь его нерушимые законы.

– Нет, – ответил Франваль, поднимаясь, – нет, сударь, мне больше ничего не нужно: оставив мне сей последний предмет, – продолжает он, указывая на свою шпагу, – Небеса подсказывают мне, как поступить. Да, единственный и бесценный друг мой, это тот самый клинок, который однажды схватила божественная моя супруга, желая пронзить им свою грудь, когда я изводил ее гнусностями и клеветой, та самая шпага... Может, она еще хранит следы ее святой крови; я должен стереть их своей собственной... Поспешим, дойдем до какой-нибудь хижины, где я смогу уведомить вас о моей последней воле, после чего простимся навеки...

Они пускаются в путь в поисках ближайшего поселения. Ночь все гуще заволакивает лес темным покрывалом, доносятся звуки скорбных песнопений, отблеск факелов внезапно прорезает тьму, заставляя чувствительные души содрогнуться от ужаса. Звон колоколов усиливается, сливаясь с едва различимыми мрачными напевами. Хранившие до сей поры молчание небеса освещаются вспышкой молнии, примешивая раскаты грома к погребальным звукам. Молнии, бороздящие тучи и время от времени затмевающие зловещее пламя факелов, казалось, оспаривают с обитателями земли право сопровождать до склепа ту, кому посвящена эта похоронная процессия; все наводит ужас, все проникнуто безутешной скорбью... Кажется, природа в вечном трауре.

– Что это? – вопрошает встревоженный Франваль.

– Ничего, – отвечает Клервиль, хватая своего спутника за руку и уводя с этой дороги.

– Ничего? Вы обманываете меня, я хочу посмотреть, что там...

Он устремляется вперед, замечает гроб.

– Небо праведное! – вскрикивает он. – Вот она, это она... она! Господь позволяет мне снова видеть ее...

По просьбе Клервиля, понимающего, что этого обреченного уже не успокоить, священники молча удаляются. Обезумевший Франваль бросается на гроб, вырывает из него останки той, кого так безжалостно мучил. Хватает тело, кладет к подножию дерева и, падая к его ногам, что-то бормочет в отчаянном бреду.

– О ты, – вырывается у него, – ты, чья жизнь столь варварски мною загублена, нежная и милая, все еще боготворимая, посмотри, твой супруг у ног твоих осмеливается молить о прощении и пощаде! Не подумай, не ради того, чтобы пережить тебя, нет, нет, лишь ради того, чтобы Всевышний, растроганный твоими добродетелями, соблаговолил, если возможно, простить меня, как это сделала ты... Должна пролиться кровь, чтобы ты была отомщена, и отмщение придет... Ах! Сначала взгляни на мои слезы и на мое раскаяние. Я последую за тобой, за любимой тенью твоей. Но кто примет мою истерзанную душу, если ты не станешь молить за нее? Неужели ты пожелаешь, чтобы, выброшенная из объятий Господа и изгнанная из твоей груди, она оказалась приговоренной к страшным мукам ада, ведь она так искренне стыдится своих преступлений? Прости, возлюбленная душа, прости и взгляни, как я мщу за них.

При этих словах Франваль, таясь от Клервиля, хватает шпагу и наносит себе два страшных удара. Тело его пронзено насквозь, его нечистая кровь стекает на жертву, как кажется, в знак осквернения, а не возмездия...

– О мой друг! – обращается он к Клервилю. – Я умираю, но умираю в раскаянии... Поведайте тем, кто остается, и о моем плачевном конце, и о моих злодействах. Скажите им, что именно так должен уходить из жизни жалкий раб своих страстей, презренный негодяй, заглушивший в своем сердце голос долга и природы. Не откажите в последней просьбе – положить меня в гроб вместе с моей бедной супругой; не раскаявшись, я бы не заслужил этого, но угрызения совести сделали меня достойным того, и потому я прошу. Прощайте.

Клервиль исполнил желания этого несчастного. Погребальное шествие продолжило свой путь. Вскоре вечное пристанище навсегда скроет обоих супругов, рожденных любить друг друга и созданных для безоблачного счастья, если бы преступления и страшные бесчинства одного из них не обратили в ядовитых змей все розы их совместного бытия.

Держа данное слово, почтенный священнослужитель распространил по Парижу ужасные подробности этих трагических событий. Смерть Франваля никого не взволновала: сожаление вызвала лишь его жизнь. Супругу же его оплакивали и весьма горько, ибо существует ли в глазах людского мнения создание, более достойное и более заслуживающее внимания, нежели та, что лелеяла, чтила и соблюдала земные добродетели, встречая за это на каждом шагу и великие горести и великую скорбь?

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - электронные книги бесплатно