Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


История русской литературы
Введение
Д. П. Ивинский

© Д. П. Ивинский, 2015


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru


Предисловие

Эта книга предназначена для студентов и аспирантов филологических специальностей университетов и для тех, кто решил самостоятельно заняться изучением истории литературы и при этом осознал необходимость учиться различать существенное и несущественное, доказательное и субъективное, науку о литературе и литературу о литературе, издания популярные и издания научные.

Соображения общего характера, которыми я руководствовался, сводятся к следующему.

Во-первых, я старался учесть труды по давно находящейся в забвении методологии истории литературы, несмотря на то, что их немного1, не все можно признать вполне удачными, многие устарели: новых не появлялось, т. к. советская эпоха полагала методом гуманитарных исследований марксизм-ленинизм, постсоветская – плюрализм.

Во-вторых, я считал необходимым отделить историко-литературные исследования, стремящиеся к доказательности суждений, от сочинений литературных критиков, занятых самовыражением и опирающихся на интуицию, которая слишком часто и безосновательно претендует если не на статус твердо установленной истины, то на внимание гуманитарного сообщества.

В-третьих, мне казалось важным напомнить о том, что научная история литературы базируется на данных фундаментальных дисциплин гуманитарного цикла (слишком долго и часто, несмотря на отдельные возражения, именующихся «вспомогательными»), в частности хронологии, библиографии, генеалогии, «биографики» и истории, критики текста и филологической герменевтики.

Во всех случаях я учитывал историографическую перспективу, т. к. не был готов признать правильным распространенное мнение, согласно которому чтение новейших исследований освобождает заинтересованных лиц от знакомства с исследованиями, создававшимися ранее, в недавнем или, тем более, в отдаленном прошлом (исключения обычно делаются для небольшого числа «классиков науки»).

Неизбежным следствием такого подхода оказывается принципиальная невозможность подключиться к научной традиции или по меньшей мере формирование заведомо неполного и искаженного о ней представления, т. к. жестко ориентированный на современность индивидуум оказывается не в состоянии адекватно оценить новейшие исследования, как плохие, так и хорошие: ему не с чем их сопоставить.

Поэтому книга рассчитана не столько на тех читателей, которые привыкли довольствоваться компактным изложением материала в «готовом» виде, сколько на тех, кто готов самостоятельно изучать десятки и сотни исследований, создававшихся на всем протяжении истории филологической науки.

При этом я касаюсь только самых очевидных аспектов филологически ориентированной истории литературы, ограничивая вместе с тем объем указаний на исследования, справочники, издания литературных произведений.

Материалы, вошедшие в книгу, использовались в курсах лекций «Введение в изучение истории русской литературы», «История русской литературы XVIII в.», Русский литературный быт второй половины XVII – первой половины XIX вв.», «А. С. Пушкин: Жизнь и творчество» и др., читающихся мною на филологическом факультете МГУ имени М. В. Ломоносова.


Глава I. О методах: филологический и сравнительно-исторический

До изобретения книгопечатания книги стоили дорого, а потому библиотеки, в особенности большие, могли позволить себе немногие государства и правители. Книжное собрание – не только свидетельство процветания и могущества, это мудрость веков и тысячелетий, недоступная профанам, дилетантам, невеждам. Чтобы найти нужную книгу, необходимо расставить их все в определенном порядке, а чтобы определить в каком, необходимо прочесть. Библиотекарь становился библиографом, читателем и знатоком, иногда способным дать пояснения: какая книга более древняя, где она списывалась, кем и при каких обстоятельствах, в каких списках больше, а в каких меньше ошибок, и какие именно ошибки в них обнаруживаются.

Особо ценились книги религиозного содержания; разделять их на группы и толковать могли лишь служители культа, которые в свою очередь становились библиотекарями, библиографами и знатоками.

С течением времени списков различных произведений становилось все больше, как и списков одних и тех же произведений, и приходилось отделять менее авторитетные списки от более авторитетных, а для того детально сопоставлять их друг с другом. В процессе работы обычно обнаруживалось, что переписчики допускали грамматические ошибки и описки, смешивали текст и примечания к нему, что-то забывали переписать или по каким-то причинам не хотели переписывать, а что-то добавляли, реже от себя, чаще из других источников, степень авторитетности которых обычно неочевидна.

Проблема поправок и дополнений, позднейших «наслоений» на исходный текст приобретала особенно острый характер, если речь шла о тексте сакральном, используемом в богослужении. Иногда исправление ошибок в таком тексте приобретало характер ритуала, разработанного священнослужителями. Так, например, если во время чтения Торы кантор замечал ошибку, он должен был остановиться, ему приносили другой свиток, он продолжал чтение с того места, на котором остановился, а ошибка, согласно предписаниям Вавилонского Талмуда, должна была быть исправлена не позднее, чем за тридцать дней с момента ее обнаружения2.

Современный филологический метод – изучение всех источников текста и сопоставление его с другими текстами – возник на основе опытов собирания, изучения, издания и комментирования текстов Гомера («гомеровского цикла») и текстов Ветхого и Нового Завета.

Еще Ориген (185—254), опытный богослов и экзегет, утверждал, что опирается на приемы критики текста, выработанные языческими философами, толковавшими поэмы и гимны Гомера3. При этом критика текста, включавшая в себя изучение истории и происхождения текста, сопоставление его источников и анализ разночтений, подчас детальный, рассматривалась Оригеном как естественный и необходимый элемент экзегетической процедуры. Его основной труд – «Гекзаплы»: это свод шести различных текстов Ветхого Завета, записанных в шесть столбцов (два еврейских и четыре греческих, в т. ч. Септуагинта); разночтения тщательно фиксировались. Общий объем труда превысил шесть с половиной тысяч страниц: неудивительно, что сведений о его полных копиях не сохранилось; обычно считается, что чаще всего переписывался пятый столбец, оригенова редакция Септуагинты, пользовавшаяся широким признанием. Автограф «Гекзапл» хранился в Кесарии и погиб в 638 г. во время нашествия арабов. Позднее предпринимались попытки восстановить текст Оригена, способствовавшие развитию филологического метода4.

В новое время филологический метод оказался востребован специалистами по античной литературе; среди них особое место принадлежит Фридриху Августу Вольфу (1759—1824), который предпринял попытку реконструкции истории текста поэм Гомера на основе сплошного изучения источников5. Вместе с тем, филологический метод был положен в основу изучения текстов Ветхого и Нового заветов6.

Критическое изучение источников текста требовало развития исторического мышления: постепенно выяснялись отношения между ними – какой возник раньше, какой позднее и какой именно более ранний оказал наибольшее влияние на более поздние сводки.

Чтобы выделить наиболее авторитетный источник текста, нужно было осмыслить всю историю его возникновения, собирания, хранения, комментирования, издания, а для этого нужно было понять, какими именно соображениями руководствовался автор, какими – переписчики, редакторы, комментаторы.

Понять же все это оказывалось возможным лишь при условии внимательного изучения тех сведений о литературной биографии автора и о целях, которые преследовали его редакторы и комментаторы, определенным образом изучившие и оценившие труды своих предшественников, в том объеме, в каком эти труды оказались им доступными. Следовательно, нужно было изучать не только частные подробности литературного труда, но и общие закономерности литературного процесса, включая историю литературных направлений, историю литературного быта, а также историю филологической науки в ее многообразных связях с другими гуманитарными дисциплинами.

Постепенно эти изучения обособляются; в конце концов возникает история литературы; происходит это в сложном контексте европейской контрреформации, когда ортодоксы, опираясь на универсальный христианский историзм7, не без успеха стремилась развернуть широкую программу исторических и филологических исследований, которая должна была привести к созданию полного образа европейской культуры, ориентированной на католицизм, и, столкнувшись с задачей исторической систематизации литературных текстов, вполне успешно ее разрешила. К числу наиболее значительных результатов этой длительной и многотрудной деятельности относятся издание агиографических памятников, предпринятое болландистами, и инициированная бенедиктинцами (мавристами) знаменитая «Литературная история Франции», работа над которой не завершена до сих пор: Histoire litt'eraire de la France: V. 1—43. Paris, 1733—2008. См. также: Tiraboschi Girolamo. Storia della Letteratura Italiana: T. 1—9. Modena, 1772—1782; то же: Roma, 1782—1785; второе издание: Modena, 1787—1794; многочисленные переиздания, в т. ч.: Firenze, 1805—1813; Venezia, 1822—1825; Milano 1833.

История литературы стремится, во-первых, к изучению таких возможностей истолкования литературных произведений, которые не противоречили бы принципиально авторскому замыслу и культурному сознанию его эпохи и при этом опирались бы на данные критики текста; во-вторых и в силу этого, она стремится к восстановлению биографических, социальных и идеологических контекстов произведения; в-третьих, она стремится к сопоставлению произведения с другими произведениями – создававшимися одновременно с данным, предшествовавшими ему и оказавшими на него определенное влияние, а также последовавшими за ним и испытавшими его влияние.

Такого рода сопоставления преследует одновременно несколько целей: уяснение механизмов литературной эволюции, ее описание и интерпретация произведения в ее контексте. При этом исследователи обычно отдают себе отчет в том, что соотношение предумышленного и случайного в эволюционном процессе само по себе должно становиться предметом изучения. Важнейшей предпосылкой историко-литературной работы является изучение трудов предшественников, часто затрудненное отсутствием хороших библиографических справочников.

Предмет истории литературы: формирование и смена литературных форм (жанров, стилей, сюжетов и приемов композиции), литературных направлений и вкусов; литературный быт, литературные биографии и литературные репутации; межлитературные взаимодействия, связи литературы с другими видами словесности (литературная критика и журналистика, философия, политическая публицистика и проч.) и с другими искусствами.

Материал истории литературы: словесные памятники.

Жанры истории литературы: комментарий, учебники и синтетические обзоры, статьи и монографии разных типов.

Методы истории литературы те же, что и в других науках, например, истории или естествознании: «дедукция, индукция, абстракция, детерминация и их производные, каковы сравнения, классификация»8; «абдукция».9

Но прежде всего история литературы базируется на филологическом методе: ее естественная предпосылка – критический анализ источников текстов. Только на этой основе она обретает возможность оперировать научно установленными текстами произведений и апеллировать к их истории. Именно поэтому она постоянно взаимодействует с текстологией и археографией, а вместе с тем и с другими дисциплинами гуманитарного цикла, в том числе с хронологией и библиографией, а также с источниковедением.

Источниковая база истории литературы: черновые и беловые автографы литературных произведений, а также авторские копии и копии, выполненные современниками и потомками; письма, дневники, мемуары авторов произведений и их современников, имевших прямое или косвенное отношение к формированию замысла, к работе над его воплощением и к публикации текста (такого рода источники обычно рассматриваются не только как документальные свидетельства, но и как т. н. «документальная литература», имеющая эстетическое значение); периодическая печать – как те издания, в которых напечатаны интересующие исследователя произведения, так и те, которые определенным образом влияли на редакционную политику первых, на мировоззрение автора, побуждали его к полемике и т. д.; книги, содержание которых в той или иной степени повлияло на мировоззрение автора и/или на отдельные созданные им произведения: это не только литературные тексты, но и филологические, библиографические, генеалогические, исторические и историографические, искусствоведческие, религиоведческие и иные исследования, учебники, философские, литературно-критические, публицистические сочинения, словари и энциклопедии и проч.; опубликованные и хранящиеся в частных и государственных архивах биографические материалы – от официальных (в т. ч. формулярные списки, делопроизводственная документация, акты и грамоты, купчие) до кружковых и семейных (в т. ч. альбомы, счета, перечни полученных и отправленных писем, визитные карточки, пригласительные билеты, портреты и фотографии, кинофильмы, аудио– и видеозаписи); особое внимание обычно уделяется материалам литературных обществ, а также библиотек, музеев, архивов, образовательных, благотворительных и проч. учреждений10.

Историко-литературная интерпретация филологического метода потребовала обращения к методу сравнительно-историческому, общему у истории литературы с другими гуманитарными науками (прежде всего с хронологией, библиографией, генеалогией, геральдикой, историей, историей языка, историей философии, историей религии, историей общественной мысли и социально-политических учений); его основания: 1) литературное произведение существует не изолированно, а в единстве литературного и, шире, культурного пространства (кружкового, корпоративного, сословного, национального, регионального, цивилизационного, мирового); 2) развитие национальных литератур и культур происходит не хаотично, а закономерно, и эти закономерности познаваемы; 3) развитие национальных литератур и культур осуществляется в подобных или, по крайней мере, сопоставимых формах; 4) принципы сопоставительного анализа текстов универсальны и не зависят от того, принадлежат эти тексты к одной и той же литературе или к различным; 5) взаимодействие отдельных литературных произведений, литературных традиций, национальных литератур – основная, естественная и необходимая форма и условие их развития; 6) любые межтекстовые и межлитературные взаимодействия имеют синхронный и диахронный аспекты: такие взаимодействия – результат длительной эволюции и вместе с тем элемент актуальной системы литературных и культурных контекстов.

Любое историко-литературное исследование оперирует сравнительно-историческим методом; показательно, что в XX веке интенсивно развивались та область истории литературы, которая особенно наглядно обнаруживает непосредственную связь с ним – «компаративистика», стремившаяся изучать межлитературные отношения11.


***


Становление филологического метода в России связано с именем Августа Людвига Шлёцера (1735—1809). «Нестор», его главный труд12, с которого началось научное изучение русских летописей, представляет собой первый опыт научной критики текста русских летописей; на русский язык полностью до сих пор не переводился; в нашем распоряжении лишь сокращенный перевод Д. И. Языкова, оставляющий желать лучшего13.

Первое русское научное издание литературных произведений увидело свет значительно позже: это девятитомное собрание сочинений Г. Р. Державина (1864—1883), подготовленное Я. К. Гротом (1812—1893)14. Первую претендовавшую на академическую строгость историю русской литературы написал А. Д. Галахов (1807—1892)15. Первые русские историко-литературные биографии были созданы П. А. Вяземским (1792—1878) и С. Н. Глинкой (1776—1847)16; наиболее значительным опытом в этом жанре стал незавершенный труд Н. П. Барсукова17. Первый учебник по истории русской литературы создал Н. И. Греч (1787—1867)18. Первый серьезный университетский курс лекций был составлен С. П. Шевыревым19. Одна из первых работ в области русской литературной «компаративистики» была написана В. А. Якимовым20. Перечень основных научных и учебных компендиумов, обзоров, пособий по истории русской литературы см. в Приложении I. Список наиболее содержательных историко-литературных периодических изданий см. в Приложении II. Краткий обзор наиболее влиятельных опытов построения истории русской литературы см. в главе VI.


Глава II. О языке истории литературы

Историк литературы постоянно имеет дело со словесными памятниками, принадлежащими чужим и даже чуждым культурам и отражающими различные эпизоды и аспекты эволюции этих культур.

Для того, чтобы преодолеть отчуждение, недостаточно выучить естественные языки: ведь всегда на основе какого– либо естественного языка развиваются несколько языков культуры. Преодолеть отчуждение – значит осуществить перевод с языка одной культуры на язык другой, именно той, к которой принадлежит «переводчик»21.

Этого мало: любая историческая эпоха оперирует несколькими языками культуры, отношения между которыми обычно сложны, не поддаются прямолинейным истолкованиям, и «переводчик» должен понимать эту сложность.

Но и этого мало: каждый язык культуры существует в нескольких, более или менее отличающихся друг от друга интерпретациях, отражающих точки зрения различных социальных групп, отдельных индивидуумов, как сумевших или захотевших обратить на себя внимание общества, так и остававшихся до поры незамеченными или невостребованными, но при этом трудившихся не менее плодотворно.

Динамике прошлого соответствует динамика настоящего, которая также располагает постоянно эволюционирующей системой культурных языков и стилей, и историк должен выбрать тот язык описания своего объекта, который, во-первых, достаточно сложен и глубок, чтобы он мог выразить смыслы, присущие этому объекту22, и во-вторых, достаточно ясен и точен, чтобы он мог соответствовать традиции рационального, т. е. научного знания.

В частности, это означает, что любой элемент научного текста должен выражать смыслы, подлежащие проверке, а не усвоению на веру.

Поэтому в таком тексте не должно быть словесной игры, метафор (разумеется, если только не метафора является объектом научного анализа), риторических фигур, словом всего того, что может воздействовать на читателя эмоционально-эстетически.

Основной принцип изложения – лаконизм.

Основной принцип композиции – сопровождение собственного текста различными формами демонстрации источников: это могут быть ссылки, цитаты, полная или частичная публикация в основном тексте или в приложениях – в зависимости от конкретного случая.

Отдельная проблема – терминологический аппарат научного исследования: язык исследователя никогда не совпадает с языком исследуемого им текста, но насколько глубоким может быть это несовпадение, не очевидно.

Общее правило: ученый обязан подчинять выбор языковых форм объективным потребностям анализа материала.

Если усложнение терминологического аппарата исследования обусловлено потребностью автора заявить о себе как о представителе того или иного научного кружка, продемонстрировать свою осведомленность в тех или иных областях знания, литературы, искусства, оно лишь позабавит искушенного читателя и ничего не прибавит к самой работе, т. к. ее будут читать не в поисках нового знания об авторе или его интеллектуальном кругозоре (по крайней мере, не это в первую очередь привлечет внимание знатоков), а об объекте его изучения. Еще менее приемлемы те крайне многочисленные, но от того не менее забавные и не менее безнадежные случаи наивного провинциального эпигонства, когда объектом заимствования оказываются элементы «научного языка» «научной школы», к истории и актуальной деятельности которой эпигон обычно не имеет даже косвенного отношения, но которую считает достаточно влиятельной для того, чтобы демонстрация связи с ней на уровне слога помогла ему войти в круг интеллектуально «успешных» исследователей.

Если же именно те или иные особенности объекта изучения требуют специальной терминологии, исследователь прибегает к ней, учитывая всю традицию ее бытования и отдавая себе отчет в том, что именно адекватное использование строгого терминологического аппарата помогает ему преодолеть метафоризм естественного языка.

При этом желательно помнить, что высшие достижения историко-литературной науки в XIX-ХХ вв. принадлежат ученым, ценившим именно новые мысли, а не терминологические изыски: Я. К. Грот, А. А. Шахматов, А. Н. Веселовский, В. В. Виноградов ориентировались, главным образом, на актуальную норму литературного языка, обращаясь к специальной терминологии только в тех случаях, когда это оказывалось абсолютно необходимо в силу специфики изучаемой проблемы.

Словари русской историко-литературной терминологии еще не составлены, и неслучайно: задача слишком сложна, поскольку язык истории литературы вбирает в себя терминологические системы многих и разных дисциплин гуманитарного цикла. В первую очередь это относится к хронологии, библиографии, критике текста, герменевтике, биографии, истории и генеалогии, а также истории языка. Каждая из этих наук постоянно развивается и уточняет (а подчас и пересматривает) свой категориальный аппарат. Далее, история литературы оперирует понятиями традиционной риторики и поэтики, а также истории философии и логики. Поскольку же история литературы имеет дело не только со светскими, но и с сакральными текстами, она обращается к терминологии истории религии, «библейской критики» и т. д.

Но и этим филолог, историк литературы не может ограничиться, поскольку должен изучить всю систему словарей тех языков, на которых пишет сам и на которых писали авторы, творчество которых он изучает; причем не только словарей современных, но и «устаревших», ведь именно последние оказываются для него исключительно актуальными, когда он обращается к литературным памятникам более или менее отдаленного прошлого (краткий список словарей русского языка см в Приложении III).

Вместе с тем историку литературы словарей недостаточно: он должен изучить историю языка, с которым постоянно имеет дело (или нескольких языков, если он занимается сравнительно-историческими исследованиями): только в этом случае он сможет читать и понимать древние тексты, устанавливать их авторство, подлинность, полноту, сопоставлять различные редакции и списки, оценивать переводы на современный язык, адекватно распознавать и учитывать те аспекты индивидуальных стилей, которые обусловлены как языковой ситуацией эпохи, так и стремлением писателей определенным образом на нее воздействовать и т. д. Важно и другое: литературная позиция писателя обычно вбирает в себя те или иные языковые программы или их элементы, и во всяком случае язык как явление динамическое становится предметом более или менее углубленной рефлексии23.


Глава III. Фундаментальные дисциплины гуманитарного цикла


Хронология

Хронология (хронос [греч.] – время; логос [греч.] – знание, слово) – наука об измерении времени. Различаются астрономическая (математическая) хронология, призванная устанавливать точное время по движению небесных тел, и историческая (техническая), призванная устанавливать точные даты исторических событий.

Основные цели исторической хронологии – конкордация и редукция хронологических дат – тесно связаны между собой: конкордация – это изучение соотношения различных систем летосчисления; редукция – разработка приемов перевода дат из одной системы в другую.

Ключевые понятия исторической хронологии – эра (слово aera [лат.] возникло как аббревиатурное сокращение формулы счета времени: ab exordio regni Augusti, изобретенное Гаем Цильнием Меценатом ко дню провозглашения римским императором Октавиана Августа) и календарь (календа [лат.] – в древнем Риме первое число каждого месяца)24.

Наиболее важной для европейской культуры эрой является христианская, ведущая счет времени от Рождества Христова25.

Наиболее важные для историка русской литературы календари: юлианский, принятый в 46 г. до Р. Х. по решению Юлия Цезаря (в его честь был назван седьмой месяц года) и усовершенствованный при Октавиане Августе (в его честь был назван восьмой месяц) и григорианский, установленный папой Григорием XIII в 1582 г.

Работа с данными русской исторической хронологии как минимум предполагает, во-первых, знание древнерусской системы обозначения цифр; во-вторых, знание древнерусской (фактически византийской) системы летосчисления; в-третьих, знание древнерусской системы обозначения дат; в четвертых, знание древнерусских календарных стилей26.

Русская историческая хронология как научная дисциплина неотделима от истории изучения памятников русской средневековой словесности, прежде всего летописей27.

Понятие «хронология» часто употребляется в значении «перечень дат исторических событий»28.


***


На данных научной хронологии базируются все исторические и историко-литературные реконструкции: если мы не знаем, как именно в те или иные времена измеряли время, мы не сможем понять ни характер исторического мышления авторов древних текстов, ни, разумеется, сами эти тексты, не сможем даже соотнести нашу культурную реальность с иной. Поэтому хронология для историка литературы – это не какая-то «внешняя» или «вспомогательная» дисциплина: во многих случаях именно она дает ключ к пониманию композиции и идеологии словесных памятников, причем не только таких, как хронографы, хроники, летописи, но и таких, как жития, хожения, светские повести разных типов; она дает возможность выстроить последовательность событий в истории, истории культуры, истории литературы.


Библиография

В древности библиографией (библион, библиа – книга, книги; графо – пишу [греч.]) называли переписывание книг, позднее – различные формы их описания. Чем больше становилось книг и библиотек, тем очевиднее становилась необходимость их регистрации и классификации: без этого оказывались невозможными регулирование их обращения в обществе, образование, наука. А библиограф перестал восприниматься техническим сотрудником, простым регистратором книг и рукописей, ведь он должен был стать специалистом в той области знания, к которой относилась составленная им библиография, иначе он просто не смог бы ее составить, или она носила бы самый поверхностный характер.

В настоящее время детально разработана нормативная терминология библиографии29. Различаются текущая библиография, ретроспективная, отраслевая, тематическая, региональная, персональная и проч..; кроме того, принято разграничивать библиографию первого уровня и второго (библиографию библиографии). Краткий перечень изданий, относящихся к этим областям знания, см. в Приложении V.

Общее правило ответственной библиографической деятельности: уже существующие библиографические труды для библиографа-профессионала являются лишь средствами первоначальной ориентации в материале, подлежащими тщательной перепроверке.

Основные методы и принципы составления библиографических пособий сводятся к следующему: 1) все издания, сведения о которых заимствуются из вторичных источников, просматриваются de visu наряду с выявленными самостоятельно; 2) метод сплошного просмотра источников обычно сочетается с логическим; например, если в каком-либо периодическом издании обнаруживаются публикации текстов писателя, чье творчество стало объектом библиографических разысканий, необходимо подвергнуть это издание сплошному просмотру и анализу авторства неподписанных материалов на основе других источников – дневниковых, эпистолярных, мемуарных, официально-деловых (например, дела цензурных комитетов, платежные ведомости и поручения и т. п.); данные словарей псевдонимов, криптонимов и иных изданий справочно-энциклопедического характера, как напечатанных, так и сохранившихся в рукописном виде, подлежат критической проверке; 3) в ходе таковой библиограф при необходимости может использовать верифицируемые данные палеографии, критики текста, биографики, истории литературы, однако 4) подмена источниковедческой атрибуции авторства разного рода «гипотезами», основанными на «наблюдениях» над «индивидуальными особенностями» «языка и стиля» признается недопустимой; 5) в любом адекватном библиографическом пособии должны содержаться точные сведения о приемах работы над ним и об охваченном круге источников, а также о тех источниках, которые по каким-то причине оказались автору пособия недоступны; вместе с тем должна быть внятно мотивирована структура пособия.


Критика текста и герменевтика

Критика текста («археография», «текстология») лишь условно может быть отделена от герменевтики: любое научное истолкование произведения опирается на изучение его текста, и наоборот, критика текста неотделима от его истолкования, поскольку не может быть сведена к формальным процедурам. Поэтому филологически адекватными могут считаться лишь те интерпретации произведений, которые как минимум не противоречат всей совокупности документально установленных данных об истории их текстов.

Наиболее распространенная форма публикации результатов критического изучения текста – научное издание. При этом цели, которые может ставить перед собой редактор такого издания, могут быть существенно различными.

Типология научных изданий сложна и требует специального рассмотрения. Обычно разграничиваются издания дипломатические и критические.

Основная задача первых – точное воспроизведение источников текста (как рукописей, так и печатных изданий), задача вторых – воссоздание произведения, текст которого должен быть установлен на основе критического анализа всех выявленных источников и не может совпадать в полной мере ни с одним из них уже потому, что в каждом из них, за редчайшими исключениями, содержатся разнообразные дефекты, которые и стремится исправить критика. Это не только опечатки или описки, но и разнообразные редакторские и / или цензурные правки, которые также должны устраняться (разумеется, в том случае, если установлено, что автор рассматривал их как порчу своего текста).

Дипломатические («документальные») издания бывают трех типов: факсимильные (фототипические, цинкографические, фотолитографические и проч.), наборные, комбинированные. Качество изданий первого типа обусловлено, главным образом, техническими особенностями его подготовки (выбор копировальной техники и бумаги), не всегда оптимальными (не столь уж редки казусы, когда издательства выпускают факсимильные издания крайне низкого качества, когда читатель получает возможность ознакомиться с некоторыми внешними особенностями источника, но не может разграничить его дефекты от дефектов воспроизведения)30. Качество изданий второго типа обусловлено наличием хороших корректоров и профессиональных верстальщиков: современные издательские программы позволяют передавать текст источника в формах, максимально приближенных к оригиналу. Поскольку же избежать опечаток возможно лишь теоретически, наиболее предпочтительными следует признать документальные издания третьего типа, сочетающие факсимильное воспроизведение источника с наборным. При этом к таким изданиям целесообразно предъявлять требование полноты: источниковедчески адекватным дипломатическим изданием литературного памятника может считаться только такое, которое содержит факсимильное воспроизведение всех его источников без исключения: авторских рукописей, черновых и беловых, авторизованных копий (в случае отсутствия таковых – всех известных копий, сделанных другими лицами), а также всех газетно-журнальных и отдельных публикаций, к которым автор имел хотя бы косвенное отношение (в случае отсутствия таковых – изданий, подготовленных другими лицами); характер и структура наборного «сопровождения» такого рода публикации для каждого случая должна определяться отдельно.

В отличие от дипломатических изданий, которые стремятся точно воспроизвести реально существующие источники, издания критические дают тексты, которых ранее не было: задача подобных изданий заключается в том, чтобы на основе всех источников текста установить произведение в его подлинности, о которой в той или иной степени свидетельствуют все источники, но ни один не отражает ее в полной мере. В самом деле, как только ставится вопрос о реконструкция произведения, все источники текста начинают рассматриваться как материал для нее, а поскольку реконструкция обычно подразумевает использование конъектур разных типов, в результате всегда возникает текст, которого нет ни в одном источнике и который базируется на анализе всех источников.

Подлинность произведения устанавливается с помощью филологического метода. Критическим изданиям предшествует работа по изучению всей истории текста: источники выявляются в архивах, библиотеках, музеях, сопоставляются друг с другом, датируются, объединяются в группы («критическая классификация»), выясняется происхождение каждой из них, выявляются редакции текста, от начальной к окончательной, в пределах каждой из них – варианты, их последовательность и аутентичность. В ходе этой работы учитываются как «внешние» палеографические особенности рукописей (характер письма, материал и орудия письма, шрифты и проч.31), так и внутренние, смысловые особенности расходящихся друг с другом источников. Обычно в основу филологически ориентированного издания кладется позднейшая авторская редакция, прочие печатаются в приложении. При этом традиционно выдвигается существенное ограничение: предпринимая опыты подобных реконструкций, недопустимо смешивать различные редакции (исключения допускаются в основном для тех случаев, когда произведение доходит до нас именно в отрывках отдельных редакций). Поэтому результаты реконструкций всегда дискуссионны, всегда в той или иной мере условны, в любой момент могут быть скорректированы или даже отменены в пользу иных, более обоснованных, более приближающих нас к авторскому замыслу, к тому тексту произведения, который стремился создать автор. Ключевая проблема – установление авторизованных вариантов и выбор между ними. Основная задача комментария в изданиях такого рода – описание всей истории текста и объяснение ее внутренней логики.

Историки-археографы и филологи часто понимают задачи научных изданий по-разному. Археография, как правило, рассматривается как наука о публикации исторических источников, историк печатает тексты документов, каждый из которых важен для него постольку, поскольку содержит новые факты. Критика текста в этом случае мыслится, в частности, как инструмент очищения текста-источника исторических сведений от разнообразных искажений. В большинстве случаев различные редакции одного и того же текста интерпретируются как равно существенные; в случае, если признается нецелесообразным печатать их все, одна за другой, в качестве основного текста обычно выбирается та, которая получила наибольший общественный резонанс, т. е. стала историческим фактом (как правило, первая). Критика текста часто (хотя и далеко не всегда) используется ограниченно: историк заинтересован прежде всего в изданиях документального типа, позволяющих ему работать с теми версиями текстов, которые бытовали в реальности32. Для издания отдельных видов исторических документов могут разрабатываться индивидуализированные правила33. Отдельная проблема – принципы лингвистической подготовки документальных изданий и, в особенности, принципы издания исторических памятников как источников для истории языка34.

Полная история русской археографии еще не написана, однако уже есть ряд серьезных обзоров и исследований, претендующих на некоторые обобщения35. Центральный эпизод истории русской археографии – создание археографических комиссий – петербургской императорской (1834), киевской (1843), виленской (1864), кавказской (1864), московской (1896). Их деятельность все еще изучена недостаточно36. Издания археографических комиссий представляют исключительный интерес как для историков и историков русской археографии, так и для историков русской словесности, преимущественно древней37. Особое место в истории русской археографии принадлежит деятельности научных обществ, выпускавших сборники своих трудов38. Публикацией исторических документов занимались также губернские ученые архивные комиссии, создававшиеся по проекту Н. В. Калачова и в соответствии с указом имп. Александра III с 1884 г.: Астраханская (1893), Бессарабская (1898), Витебская (1909), Владимирская (1898), Воронежская (1900), Вятская (1904), Екатеринославская (1903), Закаспийская (1915), Иркутская (1911), Казанская (1916), Калужская (1891), Киевская (1914), Ковенская (1914), Костромская (1885), Курская (1903), Нижегородская (1887), Новгородская (1903), Оренбургская (1887), Орловская (1884), Пензенская (1901), Пермская (1888), Петербургская (1911), Полтавская (1903), Псковская (1916), Рязанская (1884), Самарская (1914), Симбирская (1895); Смоленская (1908); Ставропольская (1906), Таврическая (1887), Тамбовская (1884); Тверская (1884), Тульская (1913), Уфимская (1916), Харьковская (1915), Херсонская (1898), Холмская (1910), Черниговская (1896), Якутская (1912), Ярославская (1889); почти все они выпускали повременные издания39, которые содержат ценные материалы по русской истории, генеалогии и геральдике, биографике, литературному быту и истории литературы. Исключительное значение придавалось систематической публикации семейных архивов40.

Филолог, историк литературы в частности, как и историк-археограф, заинтересован в возможно более точном описании истории текста и устранении искажений, но его интересуют не только исторические источники (из их числа особое значение придается эпистоляриям, дневникам, мемуарам41), но и памятники религиозного и философского характера, а также художественные произведения разных типов, литературная критика, публицистика. При этом он обычно исходит из того, что источников текста, редакций и вариантов, может быть очень много или очень мало, а произведение всегда одно. В той мере. в какой он занимается реконструкцией произведений, он предпочитает документальным изданиям критические42. В Приложении V приводится перечень тех изданий сочинений (в т. ч. мемуаров и писем) русских авторов, которые могут рассматриваться как научные, при всей дискуссионности частных текстологических решений. Этот перечень не только не претендует на полноту, но и ни в какой степени не может рассматриваться как хотя бы стремящийся к ней: в него включены только те издания, которые, во-первых, оказали серьезное воздействие на развитие теории и методологии русской критики текста; во-вторых, в большей или меньшей степени, повлияли на эдиционную практику; в-третьих, могут рассматриваться как наиболее значительные манифестации русской филологической культуры43.


***


Как уже было сказано, филологическая герменевтика базируется на данных критики текста, которые позволяют отсеять заведомо неадекватные авторскому замыслу прочтения.

При этом любые новые данные (уточнения истории текста, передатировка, реатрибуция, пересмотр сложившихся представлений об источниковедческом значении тех или иных копий и проч.) приводят к более или менее глубоким коррективам всей суммы представлений о первоначальном смысле произведения.

Поэтому научный комментарий складывается из следующих разделов: свод данных о составе, цели и научных принципах издания, включая описание принятых в издании принципов разграничения редакций и вариантов, а также способа их подачи; критическое описание источников текста; библиографическая справка, включающая сведения об изданиях и посвященных им научных трудах; свод данных по истории текста с обоснованием выбора основной редакции.

Если публикатор не ограничен в объеме, он может довершить свой труд дополнительными разделами: история научной интерпретации произведения; его литературные, биографические и идеологические подтексты и контексты; его читательское восприятие.

Если публикатор ориентируется не только на специалистов, но и на широкий круг читателей, в особенности если его труд преследует не только научные, но и учебные цели, он вправе, а в последнем случае обязан, приложить к нему исторический, реальный, а если необходимо мифологический и историко-географический комментарии.

Как часть комментария может рассматриваться аннотированный именной указатель, в котором более подробные пояснения должны относиться к наименее известным лицам; в такой указатель можно включить также краткие указания на знакомство этих лиц с автором комментируемого произведения, если оно имело место, а также ссылки на печатные и рукописные источники биографических фактов.

Когда это необходимо, в состав комментария включаются географические карты, карты и планы военных действий, карты и планы городов и стран, различные иллюстрации (например, гравюры, изображения эмблем, репродукции портретов и проч.).

Форма комментария может быть различной: наиболее распространенный его вид – разъяснительные примечания к трудным для восприятия местам текста; существуют опыты включения в комментарий монографических статей об отдельных аспектах содержания и формы произведения (В. В. Набоков, Ю. М. Лотман), а также аналитического пересказа содержания памятника (В. В. Набоков, М. Л. Гаспаров); наконец, известны опыты комментария в форме монографии, охватывающей те аспекты истории текста, поэтики и рецепции публикуемого памятника, которые представляются существенными комментатору (Б. М. Эйхенбаум, М. Л. Гаспаров).

Содержание комментария зависит от жанра публикуемого текста и от типа комментируемого издания. Например, если комментируется дневник, мемуары или письма, на первом плане оказывается необходимость толкования упоминаемых в них биографических реалий; если же комментируется художественное произведение, биографические факты могут не иметь существенного значения. В одних случаях оказываются исключительно важными историко-хронологические выкладки и генеалогические сведения (особенно если комментируется какой-либо исторический источник, например, летопись), в других – материалы по истории придворного и светского быта, в третьих – история церкви и т. д. В научных изданиях в комментарии принято опускать сведения, которые содержатся в изданиях справочно-энциклопедического типа; наоборот, в популярных и учебных изданиях такой «энциклопедический» комментарий обычно признается необходимым.

Историко-литературная проблематика научного комментария складывается из следующих основных элементов: влияние текста на литературный процесс эпохи; его отнесенность к определенной литературной школе («направлению»), его обусловленность (обычно частичная) литературной борьбой того времени, когда оно возникло (или позднейшего, если оно сохраняло актуальность на протяжении длительного времени); влияние, испытанное комментируемым текстом со стороны иных текстов, созданных ранее.

Но в первую очередь историк литературы должен объяснить, как и в какой мере история текста, от первой черновой редакции к последней, складывалась как результат сложного многостороннего воздействия на писателя современной этому тексту литературной ситуации, осмысленной в ее динамике и в связи с динамикой литературной позиции автора.

А чтобы это сделать, комментатору часто оказываются необходимы биографические факты, а также данные генеалогии, иногда и геральдики, и истории.


Биографика

Биографические разыскания, необходимые для комментирования литературных произведений, для датировки источников их текста, для исследования литературных репутаций, литературной жизни и связанных с ней социальных институтов, могут вестись только на прочном основании хронологии и библиографии, с одной стороны, и на данных филологической критики текста, с другой.

Биография писателя, однако, не сводится к историко-литературной проблематике. Если ученый исследует факты его жизни, имея в виду все вышеперечисленное, то биограф исходит из их самодостаточности: его задача – детально воссоздать ход этой жизни, во всем многообразии фактов, часто игнорируя потребности историков литературы или не задумываясь о них специально. Но историк литературы, не зная заранее, какие именно биографические факты ему понадобятся для комментария, не может игнорировать его труды, на какую бы аудиторию он бы ни ориентировался: даже в популярных коммерческих биографиях могут подчас отыскаться неожиданно адекватные биографические реконструкции.

Все данные, содержащиеся в любых биографических исследованиях, требуют перепроверки: это общее правило, из которого не должно быть исключений. В идеале, ссылка на такое исследование в работе, претендующей на научное значение, означает, что ее автор не только изучил это исследование, но и перепроверил те факты, которые были ему необходимы для собственных построений, подтвердив правоту предшественников. Разумеется, результаты эти подтверждаются не всегда, и в этих случаях важно уяснить, чем именно была обусловлена ошибка или неточность: недосмотром, неверным чтением или интерпретацией источника и т. д.: такого рода наблюдения позволяют составить представления о методах работы предшественника в целом. Далее, необходимо проследить последствия допущенной ошибки: не столь уж редки случаи, когда мнимые «факты» дожидаются перепроверки годами и даже десятилетиями.

При этом любые биографические исследования не могут ограничиваться той «литературой вопроса», которая специально посвящена изучаемому автору. Так, например, «пушкинист» должен ориентироваться в литературной жизни пушкинской эпохи, изучать биографии все тех современников Пушкина, с которыми так или иначе соприкасался поэт: в противном случае он не поймет и не оценит ни произведения Пушкина, ни его литературную позицию, ни характер его участия в литературной борьбе эпохи.

Основными учебными пособиями для самостоятельных биографических разысканий могут служить следующие: Петровская И. Ф. Биографика: Введение в биографику: Источники биографической информации о россиянах 1801—1917 гг. СПб., 2003; Щапов Я. Н. Справочный инструментарий историка России / РАН: Ин-т российской истории; МГУ имени М. В. Ломоносова: Исторический факультет. М., 2007.

В основе биографических разысканий – хронология. Наиболее удобный для решения основных практических задач в этой области справочник: Хронологический справочник (XIX и ХХ века) / Сост. М. И. Перпер. Л., 1984.

И уж конечно, биографические разыскания невозможны без обращения к библиографии. Наиболее важная для истории литературы форма обобщения фактических данных – «летописи» и хроники жизни и творческой деятельности литераторов (см. Приложение VI).


***


Биографические исследования могут тяготеть к науке, а могут к искусству. В первом случае они стремятся не столько к художественной выразительности, сколько к доказательности суждений, во втором – наоборот. В редких случаях данная ситуация осмысляется как проблема стиля, и тогда, с одной стороны, научная терминология ограничивает свободу языкотворчества, а с другой – различные приемы стилизации языка изучаемой эпохи позволяют отбросить те элементы научного языка, которые слишком откровенно противоречат ее психологии и эстетике.

Особая проблема связана с включением в текст биографии исторических источников или их фрагментов.

Во-первых, биограф может выступить не только в качестве интерпретатора уже изданных материалов, но и в роли публикатора; для научной биографии это, скорее, правило, чем исключение.

Во-вторых, биограф может строить свое повествование в форме монтажа. Так поступил, например, В. В. Вересаев, автор самой читаемой биографии А. С. Пушкина. В этом случае, однако, биограф несет ответственность за адекватность цитирования (цитаты не должны быть «выхвачены» из текста с потерей или подменой смысла) и самого отбора достоверных источников (одним из недостатков книги Вересаева, отмеченных современниками, было обильное цитирование апокрифических мемуаров о Пушкине44.

В-третьих, биограф может часть источников приводить полностью или частично, часть же – пересказывать «своими словами», как бы соревнуясь с авторами старых писем, мемуаров или литературно-критических статей в языковой изощренности. Но такой подход всегда сомнителен не только, так сказать, стилистически, но и по существу дела: зачем кому-то, кроме совершенно неразборчивых читателей, данные из вторых рук? Если же биограф ориентируется именно на них, то тогда он сам выводит себя за пределы научного поля. Но, конечно, нужно отличать подобные случаи от интерпретирующего аналитического пересказа, который не просто «дублирует» смысл исторического источника, а предлагает его истолкование; такой пересказ имеет широкое применение в традиционной филологии и распространяется на трудные для понимания художественные тексты.

В любом случае биограф сталкивается с проблемой достоверности источника и необходимости его критического анализа.

Основные дефекты исторических / биографических источников обычно обусловлены 1) ложью создателя источника, который может прибегать к ней, преследуя какой-либо корыстный интерес или же бескорыстно, как мистификатор, который ищет развлечений, а вместе с тем питает свое самолюбие демонстрацией профессионализма; 2) дефектами устных, рукописных или печатных источников, которыми некритически воспользовался создатель данного; 3) порчей текста источника при многократном переписывании в течение длительного времени; 4) невосполнимой утратой части текста источника (иногда в распоряжении исследователя оказываются лишь фрагменты различных частей первоначального текста); 5) утратой автографа, вынуждающей исследователя пользоваться копиями, происхождение которых далеко не всегда удается установить.


Генеалогия и геральдика

Генеалогия – наука об истории родов и родословных связях, одна из наиболее древних наук, теснейшим образом связанная с хронологией, историей, библиографией, биографикой, на формирование и развитие которых оказала существенное воздействие.

История литературы использует данные генеалогии для комментирования письменных памятников (так, без знания генеалогии русских князей невозможно чтение русских летописей), в т. ч. художественных произведений; для реконструкции социального мышления русских писателей (так, понимание эволюции идейной позиции А. С. Пушкина и ряда его произведений невозможно без изучения его родословия, которым он гордился); для изучения литературного быта: в этом случае особенно ценными оказываются те генеалогические исследования, в которых истории семей рассматриваются в широком контексте литературной жизни и литературной борьбы различных эпох; для атрибуции авторства и датировки памятников; для изучения их бытования.

Библиография русской генеалогии до сих пор не создана, поэтому каждый, кто стремится серьезно работать в этой области, должен предпринимать собственные разыскания45; не существует и полной истории русской генеалогии, при том, что значимость этой темы осознана46. Научная генеалогическая периодика в настоящее время фактически отсутствует, едва ли не единственное значимое исключение: Генеалогический вестник: Изд. Творческого объединения Русского генеалогического общества. Вып. 1—49. СПб., 1998—2014 (содержание и именные указатели см. на сайте www.vgd.ru). О генеалогическом поиске в архивах см.: www.petergen.com, а также: Генеалогическая информация в государственных архивах России. Справочное пособие. М., 1996; Антонов А. В. Родословные росписи конца XVII в. М.: Археографический центр, 1996: (Исследования по русской истории: Вып. 6).

Краткий список трудов по русской генеалогии см. в Приложении VII.

Геральдика – наука о гербах. Ее основные задачи – атрибуция, датировка, локализация гербов. Обычно условно различают «теоретическую» («формальную») и историческую геральдику. Первая изучает и регламентирует системы правил составления и описания гербов, вторая изучает происхождение гербов и историю их бытования, а также историю их описания, каталогизации и научного изучения.

Историческая геральдика теснейшим образом связана с историей (герб – важный источник сведений о роде, к которому принадлежали его владельцы), филологией (неотъемлемая часть герба – девиз, который нужно прочесть и сопоставить с другими девизами), а также с нумизматикой, сфрагистикой, вексиллографией (гербы изображались, в частности, на монетах, печатях, знаменах). В рамках исторической геральдики различаются группы исследований, посвященных гербам государств, городов и областей (1), королевским (2), дворянским (3), церковным (4) и корпоративным (5).

И теоретическая, и историческая геральдика тесно связаны с эмблематикой и часто рассматривается как ее составная часть.

Как и другие фундаментальные дисциплины, геральдика обладает собственной терминологией (см., напр.: Parker, James. A Glossary of Terms Used in Heraldry. 1894; rpt. Rutland, VT, 1970). Библиографию русской геральдики, все еще далекую от полноты, см.: Наумов О. Н. Геральдика: Библиографический указатель отечественной литературы XVIII – XX вв. М., 2003. Из периодических изданий значение имеют в первую очередь два: Гербовед, издаваемый С. Н. Тройницким. СПб., 1913. №1—12; 1914. №1—12 (репринт: М., 2003); Гербовед / Всероссийское генеалогическое общество; Российская генеалогическая комиссия: №1—100. М., 1992 – 2007.

Краткий список трудов по русской геральдике см. в Приложении VIII.

Историк литературы обычно обращается к данным геральдики, когда комментирует древние исторические источники или художественные произведения на темы из европейской средневековой истории. Не зная геральдики, он не поймет, кто такие герольды, каковы их функции в средневековом обществе, какую роль они играют в устройстве рыцарских турниров; не поймет социально-психологическую и информационную «нагрузку» гербовых изображений и девизов.

Сведения из геральдики оказываются весьма существенными для задач атрибуции авторства и датировки текстов (в этом случае может приниматься во внимание знакомство автора такого текста с теми или иными геральдическими трактатами или сборниками эмблем и символов, степень его геральдической образованности, выдающая социальное происхождение и/или место проживания и проч.).

При этом язык геральдических эмблем обычно обнаруживает самое очевидное сходство с языком европейской поэзии нового времени: показательно, что историки литературы и авторы трудов по исторической генеалогии (а также историки живописи, садово-паркового искусства и придворного и аристократического быта) часто пользуются одними и теми же источниками47.

Геральдика связана с историей идей, с историей общественной мысли, с историей литературной борьбы: это еще один аспект ее взаимодействия с историей литературы.


Глава IV. История

Как самостоятельная наука история осознала себя лишь в конце XVIII в.: именно тогда филология распалась на несколько дисциплин, и этот распад был осмыслен как кризис, угрожавший самому ее существованию48.

«Отделение» истории от филологии, впрочем, до сих пор, и особенно интенсивно в 1960—1990-е гг., когда влияние поструктуралистской критики было особенно сильным, заинтересованно обсуждается как «методологическая» проблема, и продолжаются споры о том, наука ли история.

Не подлежит сомнению, во всяком случае, что история стала и остается наукой именно постольку, поскольку сохранила свою связь с филологией, усвоив филологический метод и частные приемы критики источников, совершенствовавшиеся на всем протяжении XIX века49.

Но кризис филологии был обусловлен и другими причинами: бурное развитие литературной критики привело к частичному забвению представлений о границах между наукой и творчеством; под туманным названием «литературоведения» укрылись и стали бурно развиваться критика социологическая, религиозно-философская, формальная, психоаналитическая, марксистская, постмодернистская, гендерная и проч.

Поэтому в настоящее время принципиальное значение приобрела необходимость размежевания истории литературы и литературной критики, и не потому, что одна хороша, а другая плоха, а потому, что у них разные цели и разные средства к их достижению. При этом именно литературная и философская критика заинтересованы в проблематизации историзма и дискредитации возможностей научного познания истории: для них это едва ли не единственная форма мотивации собственного существования, приобретшая дополнительные смысловые оттенки в «эпоху постмодерна».

Другое дело, что литературная и философская критика остается важным объектом историко-литературных исследователей, и в этом качестве она, с одной стороны, приравнивается к изящной словесности, а с другой – рассматривается как механизм влияния на литературное пространство, способного корректировать представления о смысле, формах, направленности литературного процесса, обобщать расхожие представления о характере его связей с «духом эпохи», с идеологией, общественной жизнью, политикой, религией. Естественным образом изучение критики сочетается с изучением журналистики, ориентированной на «злобу дня» и при этом вполне способной к пропаганде различных образов истории и концепций времени.

Отвлекаясь от этой проблематики, которую здесь только обозначаем, отметим, что связь истории и истории литературы является глубоко закономерной и необходимой: обе эти дисциплины базируются на изучении текстов. Историю интересуют факты, о которых сообщается в тексте, и она занимается критикой текста прежде всего потому, что стремится установить степень его достоверности. Историю литературы, помимо всего прочего, занимают тексты и произведения как элементы литературной эволюции.

Но при этом изучение взаимодействия исторического и литературного контекстов в самом изучаемом тексте оказывается условием его понимания50.

В самом деле, любой текст соотнесен одновременно с исторической действительностью, и нужно понять, каким именно был механизм отбора фактов (= свидетельств об исторических событиях и исторических лицах), и с литературной традицией, и нужно понять, каким именно был механизм отбора текстов-источников:


Л - ф - Т - ф - Д


(здесь Т – текст, Л – литературная традиция, Д – историческая действительность, ф – фильтр [= актуальный механизм отбора фактов и текстов-предшественников]).


Проблема, однако, в том, что к реальности данная схема приложима лишь условно и требует целого ряда дополнений и корректив. Ведь каждый текст-предшественник данного, в свою очередь, связан с иными текстами и иными историческими фактами, а каждый исторический факт точно так же связан с иными фактами и текстами, количество которых может быть огромно или безгранично, как и количество форм и уровней взаимодействия между ними:


…Д***, Д**, Д* + Т***, Т**, Т*- ф - Т - ф - Д - Д*, Д**, Д*** + Т*, Т**, Т***….


И каждый раз, при обнаружении новых связей, возникает вопрос о механизме отбора фактов и текстов и отношениях между ними, подчас сложных и запутанных.

В результате картина все время меняется, образ прошлого всегда в динамике, постоянно уточняется: в этом смысле история и история литература ничем не отличаются от других наук, все время уточняющих свои представления об объекте изучения, например физики или астрономии.

Но постоянно уточняются и границы между историей и историей литературы: заранее никогда точно не известно, какой именно литературный факт найдет свое место в исторических исследованиях, как не известно заранее и то, какой именно исторический факт а) установлен вполне достоверно и б) откроется историку литературы со стороны своего влияния на литературные произведения.

Поэтому одной из основных сфер постоянного взаимодействия истории и истории литературы является изучение литературной жизни во всем многообразии ее форм и культурных фунуций51.


***


Литературная жизнь обычно понимается как исторически изменчивая совокупность социальных институтов, оказывающих прямое или опосредованное влияние на литературу и другие виды искусства52.

Эти институты различаются, во-первых, по степени регламентированности их деятельности, во-вторых, по степени удаленности от государственной власти, в-третьих, по социальному составу. К числу наиболее влиятельных относят цензуру (придворную, духовную, светскую, ведомственную), литературные, артистические, политические, мистические общества, салоны и кружки, редакции журналов и газет.

Литературная жизнь по-разному влияет на литературу: в одних случаях опосредованно, через систему эстетических приоритетов, в других – непосредственно, обуславливая и литературные репутации, и порождение конкретных текстов. Простейшая форма влияния – прямой заказ, сложнейшая – формирование литературного мировоззрения.

Литературная жизнь – явление позднее: русское средневековье ее не знало, как не знало и понятия «художественная литература».

Ранний этап формирования литературной жизни в России связан с придворным бытом (вторая половина XVII – первая половина XVIII в.); в екатерининскую эпоху начинается постепенное, но последовательное перемещение литературной жизни в салоны, поначалу немногочисленные.

В первой половине XIX в. литературные салоны оказываются основной формой дворянского литературного быта, двор все больше уступает им влияние на литературу, хотя и не теряет его совершенно. Во второй половине XIX в. ситуация резко осложняется: разночинный мир начинает претендовать на ведущую роль в культуре, и на первый план выдвигаются редакции влиятельных журналов, стремившихся влиять на духовную сферу в целом.

От придворного быта к салонному и разночинному – такова основная тенденция в смене ориентиров русской литературной жизни.

На протяжении литературной биографии писателя его отношение к литературной (и, шире, общественной) жизни может неоднократно меняться: от активного участия в ней до отрицания ее значения. Подобного рода изменения обычно обуславливаются целой совокупностью причин и следствий (психологических, идеологических, эстетических, религиозных), уяснение которых необходимо для правильного понимания эволюции его литературной позиции, но, конечно, не всегда возможно.

Но меняется и отношение литературного сообщества к писателю: в одних случаях выраженный интерес к его литературной деятельности сменяется равнодушием, в других, наоборот, автор, которого ранее не замечали, выдвигается на авансцену литературной (подчас и общественной) жизни. Разумеется, литературная репутация зависит не только от собственно литературных факторов, но и от идеологических, социальных, от изменения литературных вкусов, от конкурентной борьбы и проч. Так, например, удаление А. П. Сумарокова от двора привело к резкому снижению интереса к его сочинениям со стороны культурной элиты и литературных кругов. Не менее известный эпизод из истории русской литературы: успех «южных поэм» А. С. Пушкина (прежде всего «Кавказского Пленника») предопределил падение читательского интереса к его произведениям конца 1820-х – 1830-х гг., создававшихся на совершенно иных эстетических основаниях: вкусы и ожидания публики остались прежними.


Глава V. О литературных направлениях

Для обозначения групп литераторов, придерживающихся идентичных или близких взглядов на поэтическое творчество и литературный процесс, в языке истории литературы есть несколько дополняющих друг друга терминов: литературный кружок, литературная школа, литературное направление.

При всей их смысловой близости каждый из них обладает собственными оттенками значения.

Первый связывает литературу с частным, общественным и литературным бытом (история любого литературного кружка всегда соотнесена с индивидуальными биографиями и судьбами, с историями личных и литературных отношений литераторов, с историями отдельных семей и историей того общества, к которому принадлежат члены кружка, с различными культурными механизмами формирования литературных репутаций и т. д.). Второй апеллирует, главным образом, к профессиональным аспектам литературной деятельности (усвоение жанров и стилей, образов, различных видов стиха, приемов композиции и проч.). Третий соотносит литературу со сферами исторического и надысторического, связывая литературную эволюцию с общественной психологией в ее исторически значимых аспектах, с идеологией и с религией.

Другой аспект смыслового разграничения этих понятий (впрочем, не строгого) связан с характером, уровнем, глубиной влияния кружка, школы, направления на культурное пространство: влияние кружка может и не выйти за пределы частного быта, школа всегда оказывает более или менее значительное воздействие на литературный процесс, литературные направления отражают и формируют его магистральные тенденции. Внутри направлений иногда выделяют (всегда с изрядной долей субъективности) различные течения (так, например, в России в пушкинскую эпоху разграничивали романтизм «средневековый», «готический», «байроновский» и т. д., позднее – романтизм «философский», «революционный» и «реакционный», «славянофильский» и проч.). Наконец, активно используется термин «эпоха» («эпоха классицизма», «эпоха реализма»), отнюдь не всегда ограниченный литературной сферой (например, распространенное понятие «эпоха Просвещения» вбирает в себя проблематику не только истории литературы, но и истории философии, науки, общественной мысли; понятие «эпоха романтизма» распространяется на историю искусства вообще, а не только на литературу, и т. д.), и, тем более, историей литературных направлений (скажем, «эпоха модернизма» – это не только «направления», но и кружки и салоны разных типов, то ограничивающие себя литературными вопросами, то далеко выходящие за их пределы, а также аморфные и часто недолговечные литературные группы, не говоря уже о литераторах, не входивших ни в одну из них или входивших в несколько объединений).

Взаимодействие, смена, борьба и взаимная поддержка литературных направлений отмечены как периодической повторяемостью явлений, так и уникальностью (по крайней мере, такими повторяемостью и уникальностью, которые воспринимаются как таковые и при этом отмечаются, запоминаются, комментируются, абсолютизируются или, наоборот, приуменьшаются сознательно или бессознательно или же, по тем или иным причинам, игнорируются или вообще отрицаются). Литературный процесс, таким образом мыслится одновременно как нечто тривиальное и принципиально неповторимое; некоторые индивидуальные опыты уточнения границ между тривиальным и уникальным приводят к созданию художественных систем, претендующих на особое место в литературной культуре, истории искусства, идеологии, эстетике, философии, в том образе мира, который не ограничивается вымыслом, но требует целостности восприятия, мышления, анализа, а потому и обращается к идеологии, к истории общественной мысли, к религии.

Но в этом целостном образе мира, исключительно сложном, многокомпонентном, хотя и стремящимся, под влиянием внутренних и внешних причин, не только к усложнению, но и подчас к упрощению, доминантными оказываются не идеология, не политика, не философия, а религия: только на основе религии возможно создание действенных системообразующих механизмов существования культуры и цивилизации, поскольку только религиозно мотивированные санкции и табу способны принимать характер объединяющих личность, семью, общество императивов. Следовательно, в той мере, в какой мы действительно намереваемся уяснить себе историю искусства, в частности литературных направлений, мы с необходимость обращаемся к фундаментальным аспектам их взаимодействия с религией и церковью.

На этом пути мы немедленно сталкиваемся с хорошо известным, но вряд ли до конца осмысленным и, тем более, исследованным, парадоксом: литературные направления возникают на поздних стадиях развития культуры, в Новое время, когда культура отделяется от церкви, все больше и все чаще претендуя на самостоятельное значение, и при этом литературные направления оказываются закрытыми от того типа аналитики, которая базируется на смыслах и формах, заключенных в них самих. Их самостоятельность подкрепляется странной неопределенностью, из нестрого очерченного пространства которой вновь и вновь являются на свет разнообразные определения романтизма, классицизма, определения, не разъясняющие ни внутреннюю структуру отдельных направлений, ни всю их совокупность, ни саму эту ситуацию самостоятельности в неопределенности. В сущности, только эта ситуация и воспроизводится «строгими» определениями и классификациями53, приобретая самостоятельное, возможно ключевое значение в культуре.

Неопределенность может приобретать существенный статус там и тогда, где и когда еще продолжается борьба некоторых принципиально значимых тенденций и исход этой борьбы не очевиден не только эстетически, но и этически и идеологически. Этого недостаточно: неопределенность нужна там, где возникает неудобная в том или ином отношении двусмысленность, причем двусмысленность особого рода – способная ранить, указывая на неустранимые дефекты. В конечном счете все многообразие культурных конфликтов сводится к очевидному, но крайне болезненному противостоянию искусства и религии, которые постоянно взаимодействуют, пытаясь найти общее пространство, но и постоянно сталкиваются друг с другом, вновь и вновь убеждаясь в крайней проблематичности примирения и гармонии. Таков фундаментальный механизм истории культуры, придающий ей содержание и смысл. Один из частных, но исключительно важных аспектов истории противостояния искусства и религии – соотношение, взаимодействие, борьба ортодоксальных представлений с квазирелигиозными, оказывавшими на искусство значительное воздействие, имеющих, главным образом, гностическое происхождение и теснейшим образом связанных с историей розенкрейцерства, тамплиерства, масонства и других сопоставимых с ними учений.

Если с данной точки зрения взглянуть на проблему, получится приблизительно следующая картина.

Аскетическая история Средневековья54 заканчивается постепенным, но оттого не менее последовательным разрывом искусства с религией: начинается эпоха Ренессанса (Возрождения), исключительно сложная и внутренне неоднородная55, теснейшим образом связанная со Средневековьем и порывающая с ним, постепенно формирующая то умонастроение, предельное содержание которого выразил Рабле: место духовной аскезы занимает гармония формы, человеческого тела, призванная воплотить идеал индивидуализма, любующаяся собою, смеющаяся, играющая плоть, стремящаяся удовлетворять свои естественные потребности и в этом видящая свое предназначение и предназначение искусства; ее цель – обретение полноты индивидуального существования в материальном мире, вечности удовлетворения в Телемском аббатстве; ее откровение – слово, сказанное оракулом божественной бутылки, в лучшем случае – откровения светского неоплатонизма, ее культурный ориентир – эстетика языческой древности. Но ренессансный «гуманизм» имел не только светский, но и богословский аспект: в порядке отталкивания от церковной культуры Средневековья была сформулирована идея возвращения к христианству первых веков, и это требование легло в основу Реформации, противопоставившей себя Ренессансу и одновременно опиравшейся на него.

В той мере, в какой барокко56 опиралось на католическую Контрреформацию, оно отчетливо противопоставило себя Ренессансу, постаравшись ограничить и богословский, и светский «гуманизм», вновь указав человеку на идеальное, пронизывающее мироздание, на тайну этого идеального, причудливо обнаруживающую свое присутствие в любой вещи, но не раскрывающую себя, на Божественное и вечное, явленное во временном. Пляшущей и веселящейся плоти был противопоставлен образ пляшущей смерти, Телеме – Логос, Книга, обнимающая мир, все его элементы, хаосу духовного разложения – строгость энциклопедии эмблем, каждая из которых должна была вновь и вновь обнаруживать связь Творца и Творения. Плотский мир Ренессанса был осмыслен как мир перевернутый, опрокинутый в игру инфернальных сил. Барочная драма, барочная мистерия сумели сделать внятной, выразительной, наглядной драматическую картину постоянного взаимодействия видимого и невидимого миров; одновременно с этим поэт, повелевающий словом, был каламбурно осмыслен как проекция Логоса.

В России, однако, барокко имело другой смысл: Россия не знала Ренессанса, и на русской почве барокко противостояло средневековью; неслучайно Симеон Полоцкий получил возможность утвердить барочную поэзию как новый тип придворного стиля в ситуации раскола русской церкви, и Аввакум увидел в нем проводника западных разрушительных идей, мобилизованных на борьбу с древним благочестием. С этого времени русская литература в полной мере входит в контекст истории западноевропейских литератур57.

Реставрация высокого средневекового идеализма, подлинного религиозного искусства, была уже невозможна: ренессансный гуманизм оставил неизгладимые следы на европейской культуре, а церковь, напомним, сама переживала все новые и новые испытания, так драматически выразившиеся в Реформации.

Классицизм, выросший рядом с барокко, оказался альтернативным и в то же время компромиссным стилем: барочной сложности и прихотливой пестроте он противопоставил строгость форм, барочной ориентации на христианское Средневековье – ориентацию на языческую Античность. Он не порвал с барокко, с языком эмблем, с христианством, но в своем культе совершенной формы он воплотил и сохранил память о Ренессансе, в культе идеальной государственности – имперскую идеологию Рима, в трагедии и эпической поэме – идею обреченной борьбы человека с судьбой, в ходе которой обретается величие или происходит метафизическая гибель, в оде – пиндарическую пышность; наконец, он сохранил и память о Средних веках, в дидактической поэзии желая исправлять нравы, а в духовной оде напоминать о поэзии псалмов.

Неполнота барочной реакции, двусмысленность классицизма, устремленного к язычеству и христианству одновременно, предопределили крушение изначально неустойчивой системы: компромисс, как правило, предшествует распаду.

Барокко, с его изощренной сложностью, обрело игровую параллель в «забавном» стиле изящного придворного рококо, классицизм, с его желанием простоты и ясности, столкнулся со все возраставшей сложностью мира, неумолимо погружавшегося в Революцию.

При этом и барокко, и классицизм испытали на себе мощное влияние гностицизма, в различных его формах и интеллектуальных возможностях, которые то выступали на поверхность, то отступали в тень, но никогда не переставали влиять на ход событий в истории и культуре.

Масонство и розенкрейцерство, тамплиерство, ордена, «ложи» и тайные общества оттесняли церковь на периферию общественного сознания и последовательно способствовали формированию нового человека, который должен был обретать мистический опыт не на литургии, а в собственной душе, очищенной нравственной опытностью учителей, истинным знанием, обретавшимся в ходе длительных личных усилий, направленных на самосовершенствование, просвещенной интуицией58.

В этом контексте истории очищающейся души, устремившейся к свету истинного знания, большой мир уступал в своем значении миру малому: макрокосм был лишь отражением и функцией микрокосма. Мир Средневековья был поистине безграничен: оно давало человеку Бога и мироздание; Ренессанс предельно ограничил человека его плотью; барокко отчасти восстановило полноту восприятия мира, а классицизм сузил ее, захотев «ясности» и строгости формального творчества. Сентиментализм желал воспитывать чувства и вместе с тем он потребовал нового ограничения: человек, обретающий душу и свет нравственного знания в душе, должен был прежде всего сформировать свое малое пространство, своего рода зеркало своей становящейся души: дом, сад и парк, семью, дружеский круг. Элегия, идиллия, дружеское и любовное послания, чувствительная новелла отчасти выразили это стремление личности к обретению подлинности (не всегда ей самой до конца понятное), а вместе с тем отделили ее от жестокого мира и жестокой судьбы, противостоять которым было невозможно59.

Но чтобы совершенствовать личность, нужно верить в ее возможности, получалось же это не всегда: трудно было не замечать, что с развитием цивилизации личность не только совершенствуется, но и деградирует. Гнозис и связанные с ним духовные практики могли увлекать, но не всегда успокаивали: тем, кто усомнился в Церкви, трудно было не усомниться в человеке вообще и в самом себе в частности. Поэтому рядом с сентиментализмом и почти в одно время с ним возникают «предромантическая» «готическая» проза и «страшная» баллада: начинается история романтизма60. Он выдвигает нового героя, пресыщенного жизнью и сомнениями, скучающего в обществе и наедине с самим собой, не знающего свободы от воспоминаний и тяготящийся ими, не признающий никаких ограничений своих страстей, кроме собственного произвола.

Такой герой мог рассматриваться в трех смысловых контекстах, дополнявших друг друга. Первый: контекст духовной гибели, обусловленной сознательным выбором зла; человек становится монстром, служителем ада, внушающим одновременно интерес и отвращение: это вампир, вурдалак, вечный скиталец, живой мертвец. Второй: контекст социальный и социально-психологический, имеющий в виду взаимное отторжение героя и общества, невозможность обретения «своего» социума, часто и невозможность-нежелание взаимопонимания между людьми. Романтический герой испытывается дружбой и любовью, терпит двойную катастрофу, оставаясь в постылом одиночестве, чтобы скучать, предаваться воспоминаниям, сожалеть о безвозвратно утерянном, сетовать на судьбу и предчувствовать свою смерть. Третий: исторический, предполагающий способность героя (и, в особенности, читателя) эстетически переживать проблему исторического времени, иллюзия временной сопричастности к которому открывала возможность удаленного взгляда на современность и, до некоторой степени, придавала ей смысл, наделяя ответственностью за прошлое.

«Черный» роман и «черная» новелла, «страшная» баллада на средневековом материале выдвигаются в первом контексте; романтическая поэма в «салонном» варианте (основной мотив – нарушение светских приличий или обычаев) и в варианте экзотическом (основной мотив – путешествие и коллекционирование впечатлений), светская повесть, элегия и элегический отрывок – во втором, исторический роман и историческая новелла – в третьем.

Единство этой сложной системы обеспечивалось взаимопроницаемостью ее уровней (исторический роман мог вбирать элементы «черного», поэма – элегические и драматические фрагменты, интерес к экзотике мог сочетаться с интересом к аристократическим салонам); устойчивостью мироотношения героя, базирующегося на представлении о принципиальной несовместимости сфер возвышенного, мечтательного, должного, святого и унылой реальной действительности, неумной, а часто откровенно тупой, грубой, безжалостной, бездуховной, грязной метафорически и буквально, чуждой развития действительности, в которой основные ценности романтического героя – любовь и свобода – оказываются недостижимыми. Наиболее важные элементы этого мироотношения – порыв духа, не знающего ограничений и запретов, за пределы этой видимой действительности, интуиции мистического опыта и ощущение двойного бытия собственной души и природы, каждый следующий момент которого приближает к пониманию тайны мира и при этом соотносится и с планом видимого, и с мирами невидимого, запредельного, божественного, дьявольского, непостижимого, предчувствуемого; этот порыв и эти интуиции остаются трагически (иногда и трагикомически, и даже комически) нерезультативными. Обман, разочарование, отчуждение, скука, ирония, сомнение – основной тип восприятия вневременного, идеального, доброго, вечного, божественного, церковного; тяготение ко злу, обману, иногда цинизм и богоборчество, почти всегда эгоизм и эгоцентризм и в особенности ирония как реакция на несовершенство видимого мира, как одна из форм выражения религиозного скепсиса. Романтический герой стремится освободить себя от обязанности следовать традиционной морали: нет таких культурных запретов, которые он не мог бы нарушать, игнорировать, дискредитировать, презирать, осмеивать. Романтический поэт стремится освободить себя от власти литературной традиции: он опирается на нее, чтобы ее переосмыслить, обыграть (эта игра, в принципе, может мотивироваться и идеологически, и эстетически), дискредитировать; данная позиция приводит к интенсивному формированию самой идеи литературных направлений, к появлению понятий романтизм и классицизм и к осмыслению их в категориях борьбы старого и нового, косного и развивающегося, консервативного и прогрессивного.

Романтизм тяготеет к барокко с его сложным переплетением земного и потустороннего, с его мистикой, с его устремленностью к идеальному, ограниченной тленом временного, косностью привычного; романтическая драма, романтическая поэма вбирают в себя некоторые черты барочной мистерии. В поэтическом языке романтизма, ориентированном на метафору, сохраняется тем не менее живая память о барочной эмблематике и аллегорике. Но романтизм помнит и о Средневековье (мотивы сакральной и замковой архитектуры, рыцарская тема и др.), и о классицизме (по крайней мере, обнаруживая выраженный интерес к жанру духовной оды и к некоторым разновидностям оды политической, а также к трагедии с ее темой всевластия рока), и о сентиментализме с его по преимуществу идиллической трактовкой темы чувствительной души. Романтизм был серьезной и глубокой попыткой синтеза длительной литературной традиции, а вместе с тем и опытом ее завершения, не только эстетической, но и идеологической. «Возвращаясь» к Средневековью и барокко, он решительно порывал с ними, по крайней мере в одном, но наиболее существенном отношении: он последовательно ограничивал религиозный опыт сферой личного и личностного, индивидуального переживания, не нуждающегося в канонических формах церковной жизни, и при этом эстетизировал различные формы отпадения человека от церкви, разъясняя, что поэт, обнимающий творчеством своим весь мир, есть и царь, и пророк, и жрец.

Дальнейшее развитие могло совершаться двумя путями. Первый: можно было попытаться создать новый тип поэзии, не связанный непосредственно с достигнутым романтизмом результатом. Второй: можно было противопоставить романтизму новый синтез, скорректировав этот полученный им результат.

По первому пути пошел натурализм, устремившейся к действительности, сознательно ограничивший себя неподдельностью быта и отбросивший мистику, чуждаясь эстетизации бытия и вдохновляясь дагерротипом. Бытовой и этнографический очерк на мгновение оказался центральным литературным жанром.

По второму пути пошел «реализм», по крайней мере русский61. Натурализму он противопоставил признание реальности и существенности религиозного опыта, романтизму – ориентацию не столько на гностические, сколько на канонические тексты и даже ортодоксальные формы религиозности (по крайней мере, понятой через посредство «быта» – дворянского, народного, отраженного в фольклоре и этнографической литературе, ремесленного, купеческого, церковного, мещанского).

Наиболее емким и наиболее пригодным для осуществления синтеза жанром реализм признал роман, вобравший в себя средневековую и барочную мистерию, классицистический дидактизм, сентиментальную повесть, романтическую «готику» и проблематизировал эгоцентрический пафос героев романтических светских новелл, поэм, романов об одиноком, скучающем, разочарованном «герое века». Не без влияния раннего натурализма романтизм устремился к сфере актуального, подлинного, социального, действенного здесь и сейчас, а потому более ценил прозу, чем поэзию.

Реализм пытался (конечно, не всегда последовательно) соединить христианскую мистику с современной идеологией и общественным и частным бытом; проблема личности приобретала особую сложность: человек мыслился и как продукт условий жизни, и как идеолог и мыслитель, взыскующий правильного взгляда на жизнь, и как носитель мистического чувства, взыскующего спасения и жизни вечной. Утрата любого звена этой тройственной целостности осмыслялась как надлом, ущербность, свидетельство деградации или падения или же как проявление изначального ничтожества, часто вообще исключающего возможность духовного преображения (эгоизм и прагматизм, самодовольство, иногда в сочетании с криминальными наклонностями, неспособность или нежелание разделять добро и зло). Особенно важным объектом изображения становится история духовного становления, развития, обретения истины (разумеется, в тех случаях, когда оно вообще возможно). При этом вера и неверие, упадок и обретение жизненных сил, надежда и отчаяние, способность к состраданию и жестокость, склонность к самоанализу и самоуверенность рассматриваются как элементы единого потока духовной и душевной жизни, обусловленные одновременно внутренними (выбор между добром и злом) и внешними (давление обстоятельств, воздействие сильных идеологий и личностей) причинами. Очень быстро реалистический роман открыл для себя возможность претендовать на особый статус в культуре: он становился центральным явлением, объединявшим все сферы и контексты бытия, а его автор мог выступать и в амплуа литератора, отыскивающего новые формы, и в амплуа идеолога, формирующего общественное мнение и открывающего пути развития общества, и в амплуа психолога, исследующего «тонкие» состояния психики, и в амплуа философа, дающего новое миропонимание, и в амплуа историка, восстанавливающего «стиль и веяние» минувших эпох, а подчас и реконструирующего «подлинный» ход и смысл событий, и в амплуа проповедника, открывающего путь к спасению. Впоследствии это явление получило название литературоцентризм.

В результате радикальный романтический гностицизм, энергично (по крайней мере, декларативно) отвергнутый не только натурализмом, но и реализмом, был дополнен и оттеснен на периферию опытами осмысления ортодоксальной церкви с историко-психологической и бытовой, социально-этической точек зрения и с точки зрения современной идеологии в ее консервативном, либеральном и радикальном вариантах. В некоторых случаях допускалось сближение искусства, идеологии, общества и церкви, чаще же мыслились неизбежными, оправданными, необходимыми конфликты (в том числе в форме радикального разрыва в порядке, например, кощунственного описания причастия), обусловленные, главным образом, социальными причинами.

Началось неизбежное: стало выясняться, что литература не обладает возможностями, на обладание которыми стала претендовать: она не может ни сформировать общественное сознание, ни предотвратить его атомизацию. Начался распад литературного пространства, усугубившийся гибелью политической системы. Русский реализм попытался оживить себя ницшеанством, богостроительством, сентиментально-эротической повестью об утраченном в императорской России, но если индивидуальные опыты такого рода иногда могли быть удачными, время реализма как литературного направления закончилось, и только сложные обстоятельства новой, советской эпохи предопределили возможность его очень своеобразное инобытия в культурных реалиях 1930– 1950-х гг.

Двумя наиболее влиятельными литературными направлениями в России первой половины ХХ в. стали символизм и социалистический реализм. Символизм сумел на некоторое время объединить русскую художественную элиту, социалистический реализм сумел сформировать литературные вкусы нескольких поколений.

Символизм был реакцией не только на натурализм, но и на реализм с его идеологической пестротой и сложностью, с его противоречивым единством тенденций к воссозданию действительности в ее собственных формах и к ее идеализации, с его этическим ригоризмом, сентиментальностью, претензиями на понимание жизни. Символизм решительно вернулся к гнозису, к тамплиерской и розенкрейцерской мистике, к романтизму, к барочной мистерии. Мистики и спириты, «теософы» и «антропософы», духовидцы и пророки были охвачены ощущением неизбежности гибели сложившегося мира и старались угадывать знаки, отражения, отблески тех космических катастроф, которые предопределяли земное будущее. Наиболее известные результаты их творческих усилий – Прекрасная Дама, Мелкий Бес, Дух Музыки; из числа более поздних упомянем образы Спасителя в венке из роз, розы мира, дьявола, приносящего в дар если не спасение, то ничто, вожделенный покой62.

(Рядом с гностиками возникли искатели неомифологизма и неоязычества [«футуризм» в нескольких его разновидностях, «имажинизм» и проч.], а также поэты, склонные к «чистому искусству» и при этом культивировавшие «классицизм» [«акмеизм», «омфалос»]; все они в той или иной степени противопоставляли себя символизму, и некоторые из них остались в истории русской литературы; их кружки были внутренне неоднородными, неустойчивыми по составу, малочисленными, разобщенными; ни один из них не смог сравняться по силе влияния на литературную ситуацию с символизмом. В основном, они лишь окончательно закрепляли литературную ситуацию, которая была откровенно враждебна христианству).

Социалистический реализм был явлением сталинской эпохи, рассматривавшей литературу как инструмент и функцию советского имперского проекта. Социалистический реализм мыслился как направление демократическое, и в этом качестве ориентировался на результаты культурной революции («всеобуч») и явным образом подчеркивал свое сознательное стремление к «массовости», к массовой культуре, в частности, к фотографии, кино, эстраде и цирку, газетной публицистике. Вместе с тем социалистический реализм был теснейшим образом связан с политической элитой, с властью, выступая своего рода ретранслятором политических установок, программ, кампаний. При этом сами советские писатели стали частью культурной элиты страны, и только от власти зависели принципы отбора авторов и текстов, которым давались те или иные преференции. Эта литература стала частью общегосударственного дела, а Союз писателей СССР – одним из важнейших государственных институтов. Дореволюционная литература рассматривалась как «классическое наследие», на которое следует опереться, а потому подвергнуть тщательной ревизии на уровне отдельных текстов, авторов, литературных направлений. Востребованы оказались классицизм и романтизм (избирательно: классицизм был важен его государственным пафосом, романтизм – революционными мотивами; в школьном преподавании утвердилось понятие «революционный романтизм»), а также реализм с его критикой той действительности, которая была сметена революцией. Гностицизм был вновь отброшен, романтической мистике и мистике «серебряного века» была противопоставлена идея развития, связанная с практической деятельностью по строительству коммунистического общества и опиравшаяся, главным образом, на ленинскую и сталинскую интерпретации марксизма. Основные ценности социалистического реализма – ленинизм и сталинизм, коммунистическая партия, Октябрьская революция, советская государственность с их сложной, противоречивой, во многом закрытой для публичного осмысления историей, новый человек, устремленный в будущее, готовый к борьбе за коммунизм с внутренними и внешними врагами и посвящающий свою жизнь строительству коммунизма, а потому стремящийся к образованию и самообразованию, которые дают научное мировоззрение, ценящий человеческое достоинство и духовную цельность, особенно выразительно проявляющуюся в экстремальных обстоятельствах, инициативу и находчивость, настойчивость, искренность, отвергающий социальный эгоизм, жестокость и лицемерие буржуазного социал-дарвинистского миропорядка, всякое социальное неравенство, всякое лицемерие, с отвращением воспринимающий криминальные стороны советской действительности как пережиток прошлого и добросовестно приступающий к их искоренению, готовый к самопожертвованию, к страданию, к гибели. Становление личности – едва ли не главная тема социалистического реализма, раскрывающаяся преимущественно в плане оптимистическом (человек торжествует над обстоятельствами, постепенно усваивая идеологию коммунизма), подсвечиваемом описанием тех индивидуальных неудач, которые были обусловлены неверным жизненным выбором (человек не может справиться со своими предрассудками, страстями, заблуждениями: его удел – духовная смерть). Основные этапы этого становления – осознание интересов различных социальных сил, своего места в их борьбе, отрешение от эгоизма и, в первую очередь, собственнического инстинкта. Оптимизм может сочетаться с трагедией: если личностное становление такого рода состоялось, человек исполнил свое предназначение, а потому его смерть лишь подчеркивает значимость его духовного подвига.

С окончанием сталинской эпохи началось постепенное, но все более заметное участникам процесса отступление социалистического реализма; к середине 1960-х гг. он утратил свои позиции; к середине 1970-х процесс его маргинализации в основном завершился63.

«Русский постмодернизм», выплеснувшийся наверх в 1980-е, оказался его зеркальным отражением. Невозможность выраженной индивидуальности, неуместность самой темы становления личности – основной аспект идеологии русского постмодернизма, полагавшего, что человек не может и не должен справляться со своими предрассудками, страстями, заблуждениями: духовная смерть – его столь же неизбежный удел, как и смерть физическая; не может и не должен стремиться к осознанию интересов различных социальных сил, своего места в их борьбе, к отрешению от эгоизма и, в первую очередь собственнического инстинкта. При этом «русский постмодернизм» откровенно паразитировал на русской (отчасти и мировой, но с несколько меньшим усердием) литературной классике, занимаясь ее дискредитацией и обеспечивая новой русской элите возможность комфортного существования в ситуации распада, а вместе с тем и мотивируя ее социальное поведение (если религиозная и культурная традиции ничего не стоят, то позволено все, кроме тоталитарного отношения к жизни и к искусству, основанного на неприемлемой идее иерархии). Основные формы этой дискредитации – пошлейшая игра цитатами и связанными с ними смыслами, переключавшимися из плана идеального в план телесного; стирание границ между текстом и его источником, между автором и читателем, между игровым и серьезным отношением к культуре и религии, истории и общественной жизни, между человеческим и животным. Это было литературное направление, не возвышавшее, а принижавшее и подавлявшее личность в сознательно / интуитивно избранном ариманизме. Как сообщество, неспособное к созданию новых художественных форм и при этом отрицающее идею развития искусства и цивилизации, постмодернизм противостоит авангардистским, модернистским тенденциям в культуре, одновременно апеллируя к барокко, сентиментализму, романтизму. С барокко постмодернизм связывает, во-первых, идея уподобления мира тексту, во-вторых, идея «всеобщей симпатии» вещей-текстов; в постмодернистской интерпретации обе эти идеи лишаются религиозного подтекста, а вместе с тем рассматриваются вне иерархии человеческого и божественного, мирского и сакрального. С сентиментализмом постмодернизм связывает чувствительность особого рода, базирующаяся на признании принципиальной невозможности построения законченной картины мира. С романтизмом – идея безумия как творческого начала; шизофренизация личности, согласно постмодерну, – единственный способ противостояния стереотипам; если романтизм был устремлен к утверждению субъекта, индивидуальности, то постмодернизм констатирует ее смерть: удел субъекта – раствориться в мире симулякров, тяготеющем к утрате языка и избираюшем ничто в качестве метафизического ориентира.


Глава VI. История русской литературы: некоторые опыты построения

Они различаются по степени обоснованности фактами, по степени абстрагирования от конкретного литературного материала, по широте его охвата («мировая литература», национальная литературная традиция в целом, какой-либо ее период или эпизод), по культурно-исторической, идеологической, политической, мистико-религиозной и философской ориентированности.

Научная биография, научный комментарий, монографические историко-литературные исследования обычно ориентируются на одну из наиболее обоснованных идеологически концепций литературного процесса, в какой-то мере трансформируя, уточняя или, наоборот, огрубляя ее.

Так, история новой русской литературы выдвинула две влиятельные и конкурирующие друг с другом концепции, каждая из которых продолжает действовать в культуре.

Первая, назовем ее условно либеральной, исходит из представления о преимущественно оппозиционном и преимущественно сатирическом направлении русской литературы. От «Сатир» А. Д. Кантемира проводится прямая линия к сатирическим журналам Н. И. Новикова и комедиям А. П. Сумарокова и Д. И. Фонвизина, далее к некоторым одам Г. Р. Державина, «Почте духов» И. А. Крылова и «Путешествию из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева.

В 1930-е гг. эта схема подверглась модернизации в работах Г. А. Гуковского, посвященных Сумарокову и его времени64. Оппозиционный по отношении к политическому и культурному проектам Екатерины II характер его литературной деятельности был якобы обусловлен их особым социальным статусом: это была «дворянская фронда», точнее ее представители в культуре, полагавшие, что высшая аристократия должна иметь политические права и может заключить с верховной властью подобие социального договора. Чтобы придать этой картине хотя бы видимость правдоподобия, Г. А. Гуковский создал миф о т. н. «сумароковской школе», к которой он отнес таких разных поэтов, как В. И. Майков, М. М. Херасков, А. А. Ржевский.

Позднее другой талантливый советский исследователь, В. Н. Орлов выступил с монографией, посвященной никогда не терявшим общественно-политической невинности И. М. Борну, И. П. Пнину и В. В. Попугаеву65, и постарался доказать, что они соединились, чтобы продолжить литературное дело Радищева.

Литературой первой половины XIX в. еще в 1920-е гг. занялся Ю. Н. Тынянов. В результате его усилий выяснилось, что магистральные процессы развития русской литературы пушкинской эпохи могут связываться не с Н. М. Карамзиным, не с В. А. Жуковским, тем более не с И. А. Крыловым, чуждыми делу революции, а с творчески мало состоятельными, но политически перспективными «поэтами-декабристами» («младоархаистами»)66, которые постарались, указав Жуковскому место на периферии литературного процесса и дистанцировавшись от Карамзина-историка, реанимировать гражданскую поэзию XVIII в. на новых идеологических основаниях; своеобразным преемником Державина оказался В. К. Кюхельбекер, чьи взгляды на литературную современность, вполне маргинальные, легли в основу тыняновской концепции. Пушкин ранний был противопоставлен Карамзину как апологету самовластия и Жуковскому как поэту, быстро исчерпавшему свои возможности. Пушкин поздний, отошедший от «декабризма» и революционной архаики, – Ф. И. Тютчеву с его державинскими подтекстами (при этом сознательную ориентацию Тютчева на Жуковского принято было игнорировать).

С Гоголя и «натуральной школы» начался период открытой критики основ режима, подхваченный А. И. Герценом, потом революционными демократами, в особенности Н. Г. Чернышевским, и поздними произведениями Л. Н. Толстого.

Вторая, назовем ее условно консервативной, полагала сатирическое направление не главным, а второстепенным, выдвигала в центр литературного и, шире, культурного пространства Екатерину II, а ее царствование рассматривала как своего рода «золотой век» русской культуры, достигшей небывалой высоты под покровительством истинно просвещенного абсолютизма. К данной точке зрения тяготел в 1830-е гг. А. С. Пушкин; она легла в основу биографии А. П. Сумарокова, написанной С. Н. Глинкой, биографии Д. И. Фонвизина, написанной кн. П. А. Вяземским, и биографии Г. Р. Державина, написанной Я. К. Гротом. Основным оппонентом екатерининского культурного проекта рассматривается А. Н. Радищев, основным апологетом – Н. М. Карамзин, автор «Истории государства российского» и «Исторического похвального слова Екатерине II». Наследниками Карамзина мыслятся Жуковский и Пушкин, отчасти Гоголь. Декабристский миф атрибутируется Герцену, его единомышленникам и последователям, а также русским либералам и радикалам. С «натуральной школы» начинается деградация русской литературной культуры, которую не смогут остановить или хотя бы затормозить ни И. С. Тургенев, с его идейной непоследовательностью и стилистической неровностью, ни Л. Н. Толстой, начавший свой путь в литературе с патриотических «Севастопольских рассказов», продолживший его созданием «феодальной утопии» «Войны и мира», а закончивший отпадением от церкви, критикой основ государственного устройства и созданием собственного «учения».

Разумеется, в каждом конкретном случае акценты расставлялись по-разному, как разной была и степень отрефлексированности ситуации, но само противостояние сохранялось, при том, что в советской России востребованной оказалась, конечно, либерально-радикальная версия, позволявшая адаптировать историю русской литературы к истории русской революции. В постсоветский период на первый план выдвигались те авторы и произведения, которые могли в той или иной степени соответствовать «постмодернистской парадигме» (прежде всего порнографическая и «антиклерикальная» литература XVIII – XX вв.).

Но предпринимались и некоторые своеобразные попытки создания историко-литературных концепций, связанные с политическими идеологиями опосредованно, а на первый план выдвигавшие установку на заполнение лакун, на систематизацию разнородного материала, на универсальную модель культуры, имеющую не только филологический, но и мистический смысл.

Наиболее известный опыт первого рода принадлежит В. Э. Вацуро с его «эволюционной» моделью. Если Ю. Н. Тынянов, создавая радикально новый образ истории русской литературы эпохи Карамзина, Жуковского и Пушкина, стремился соответствовать революционной эпохе, то «спокойные» исследования Вацуро, по крайней мере на первый взгляд, в полной мере соответствовали эпохе «застоя» с ее откровенной неприязнью к прямолинейной революционной риторике, к политическому и культурному радикализму67. Он писал о Дельвиге и его «Северных цветах», о Денисе Давыдове и Надежде Дуровой, о том, почему Пушкин усмотрел в «Истории государства российского» «подвиг честного человека». Основной принцип работы В. Э. Вацуро – выявление лакун и постепенное заполнение их путем сплошного просмотра первоисточников. При этом особое внимание он уделял т. н. «периферийным» фигурам, обращаясь, например, к поэтам дельвиговского круга, к Тепловой, к Родзянко и т. д. Данный метод, который мог восприниматься как нечто новое только на фоне официального «литературоведения» позднесоветской поры, естественным образом приводил к уточнению данных о центральных персонажах пушкинской литературной эпохи. Впрочем, литературному сознанию постсоветских культуртрегеров он не противоречил, поскольку, в случае необходимости, мог использоваться как один из инструментов дискредитации «неактуальной» идеи культурной иерархии («первостепенные» и «четырехстепенные» авторы оказывались в одном смысловом ряду).

Наиболее известный опыт второго рода был предпринят М. Л. Гаспаровым. Его книга «История русского стиха» (М., 1984) представляет собой попытку связать результаты обследования наиболее распространенных в России форм стиха с результатами изучения русской литературной эволюции, не имеющего отношения к «стиховедению» или, во всяком случае, невыводимыми из него.

Наиболее важный опыт третьего рода связан с именем В. Н. Топорова, концепция которого требует более обстоятельного обсуждения68.

Ее общие контуры сводятся приблизительно к следующему: литература есть сложно структурированный единый текст; элементы этой структуры – частные тексты (например, «петербургский текст», «текст ночи», «текст рек»), образующие конгломерат связей с природой («культурно-природный синтез»), материальной культурой и бытом, историей и сферой надысторического; данная система связей универсальна, по крайней мере в том смысле, что она распространяется на отдельных авторов со всей совокупностью созданных ими произведений (в том числе незавершенных и ненаписанных) и на отдельные произведения; «природное» понимается в его языковом отражении и связывается с мифологическим, как и история; в результате миф органически входит в историю и в природу, явленную в языке, проясненную и обретшую смысл в пространстве языка и мифа; история же предстает как сложное и в принципе равноправное единство бывшего и не-бывшего; каждый элемент пространства культуры связан со всеми прочими, как и каждый сверхтекст, текст отдельного автора, отдельная литературная эпоха или национальная литература в целом, и постоянно взаимодействует с планами субисторического (материальная культура, быт), исторического и мифологического, надысторического. Следовательно, чтобы понять эту всеобщую связь природы, культуры, истории, замысла Провидения, нужно научиться видеть ее в любой точке «резонантного пространства культуры». В этом смысловом поле должны рассматриваться такие бросающиеся в глаза особенности текстов Топорова, как их тематическая пестрота и незавершенность. Действительно, основная трудность восприятия текстов Топорова обусловлена некоторым странным соответствием между их разнородностью, тематической и композиционной, с одной стороны, и бросающейся в глаза фрагментарностью, «незавершенностью», с другой. Эта «незавершенность» не могла быть делом случайным: слишком часто она напоминала о себе: незаконченными осталась прусский словарь69, книга об Энее70, незавершенными остались фундаментальные труды о русских святых и святости71, о жизни и творчестве М. Н. Муравьева, исследование, посвященное Н. М. Карамзину (судя по некоторым косвенным признакам, не только задуманное, но и в какой-то мере исполненное), известно в печати только изданным в качестве отдельной монографии разделом о «Бедной Лизе»72 и т. д. Судя по всему, эта незавершенность – следствие метода и должна быть осмыслена в этом качестве. Однако метод Топорова и особенно идеологические его предпосылки никогда не излагались им эксплицитно, и установка на «незавершенность» обернулась недосказанностью, которую сам Топоров не только не скрывал, но и подчеркивал73.

Другая особенность работ Топорова – это установка на максимально возможное развертывание материала, относящегося к микро– и среднему уровням литературного процесса, демонстрация «частностей», которая может показаться избыточной74, а неподготовленного читателя часто ставит в тупик: такой читатель не сразу замечает, что этот фактический материал (данные хронологии, исторические и биографические факты, литературные, философские, литературно-критические, научные тексты разных типов, письма, дневники, вновь публикуемые и опубликованные ранее, данные лингвистических реконструкций и проч.) обычно оказывается осмыслен как основа для сверхконцептуальных положений, содержание которых обычно заключается в смещении устойчивых представлений об истории литературы (а подчас и о границах допустимого в научном исследовании).

Так, например, труд Топорова о Муравьеве75 открывается не разборами тех его произведений, которые были завершены, напечатаны и оказали непосредственное воздействие на литературных современников и потомков, а описанием текста антипольской трагедии «Болеслав», который не был ни напечатан, ни даже завершен. Представляя таким именно образом Муравьева, Топоров исходил не из установки на «первопроходческую» публикацию новооткрытых текстов или, во всяком случае, не только из нее. Более существенным было понимание того, что в истории культуры имеет значение не только, а подчас и не столько то, что было на самом деле, сколько то, чего не было. Ср.:

Он не только не окончил «Болеслава», но, насколько это известно, по сути дела даже не продолжал работать над ним, отказавшись тем самым от желания «быть известным» им, а может быть, именно поэтому и прекративши свою работу над трагедией. Разумеется, это была неудача вовсе не локального характера: писатель, несомненно, придававший работе над этой трагедией особое значение (для него это был первый и, по сути дела, единственный выход в тот «большой» жанр, где работали столь высоко им ценимые Сумароков, Херасков, Княжнин и др.), отказывается от плодов столь реальной и близкой победы: написанные и известные три четверти текста трагедии гарантировали бы успех и всей трагедии, во всяком случае, если бы она появилась в 70—80-ых годах.

Итак, незаконченный «Болеслав» (текст, который одновременно существовал и не сушествовал) важен для нас, в частности и прежде всего, как несостоявшийся опыт автокоррекции литературной биографии Муравьева и даже как несостоявший опыт коррекции современной ему литературной ситуации. И этот несостоявшийся опыт не просто включается в ряд состоявшихся, но именно открывает его.

В указанной смысловой перспективе приобретает свое значение топоровское видение литературных связей. Существенными признаются не только те литературные отношения и влияния, которые подтверждаются документально и даже не только типологические проекции, но и (подчас и прежде всего) те отношения и влияния, которые «устанавливаются» чисто гипотетически и которые никогда не обладали статусом различимого и отрефлексированного культурного факта.

В этой связи трудно пройти мимо книги о Пушкине и Голдсмите76. Кажется, перед нами почти уникальный случай: автор книги открывает ее подробным объяснением неадекватности замысла материалу:

Насколько своевременно и даже оправдано выдвижение этой темы? Голдсмит, естественно, не мог знать Пушкина (как и тех писателей в России, которые так или иначе знали английского писателя – читали его, переводили или хотя бы просто упоминали его имя). Сам же Пушкин не переводил Голдсмита, не оставил высказываний о нем и даже, насколько известно, не упоминал его имени в своих произведениях, хотя английской литературой он, бесспорно, интересовался – следил за нею, оставил ряд оригинальных суждений о довольно широком круге писателей <…>. И вообще Голдсмит и Пушкин, принадлежа разным эпохам, разным культурным традициям, разным литературным направлениям, не обнаруживают в своих сочинениях сколько-нибудь очевидных точек соприкосновения (по крайней мере, в целом и на первый взгляд), которые, собственно, и дают основание для постановки подобных тем. <…> Подобную ситуацию, если не оправдывает, то объясняет и то, что нам вообще неизвестно фактически, читал ли Пушкин Голдсмита (между прочим, произведения английского писателя отсутствовали и среди книг библиотеки Пушкина).

Итак, читателям разъяснено, что оснований для сопоставления сочинений Пушкина и Голдсмита у автора нет. И тут же следует:

И, тем не менее, вопрос о литературных связях Пушкина с Голдсмитом должен быть поставлен. Но решения (или хотя бы приближения к нему) этого вопроса, – едва ли, впрочем, окончательного и даже просто достаточно полного, – следует искать в «невидимой», так сказать (или «маловидимой» и во всяком случае «неофициальной», чаще всего избегаемой литературоведением) части литературы, точнее, литературного обихода, в той окололитературной или «литературно-бытовой» ситуации, где Пушкин мог впервые услышать о Голдсмите, познакомиться с особенностями его творчества и отдельными его произведениями и заинтересоваться ими. Наличие такой ситуации и, следовательно, того, что Пушкин знал и даже – сильнее и определеннее – не мог не знать о Голдсмите, вне всякого сомнения. Но для исследователя творчества Пушкина важнее другое и как раз менее ясное, – отразилось ли это знакомство на самом творчестве русского писателя и может ли оно, хотя бы в малой степени, быть прослежено по текстам пушкинских произведений, прежде всего художественных. И вот здесь, в этой более ответственной и более специальной области, есть место для определенных сомнений и даже возражений. Сама постановка темы литературных связей Пушкина с Голдсмитом имеет смысл лишь в том случае, если именно в этой области, при всей неясности ее очертаний и ее реального содержания, будут найдены некоторые конкретные факты, которые только и образуют основу для формулирования их объясняющих гипотез.

Как видим, здесь фактически обнаруживается проницаемость границы между текстом и литературным бытом; мало того, изучение литературного быта, слабая проясненность которого Топорова не смущает, мыслится как допустимая форма реконструкции межтекстовых взаимодействий. Но такая реконструкция в принципе не может ограничиться ни сферой «пушкиноведения», ни даже сферой «литературы», и недоказанная частная возможность литературного взаимодействия включается в смысловое поле истории культуры; собственно, сам факт этой включенности и мыслится как несомненное и подлинное свидетельство значительности несуществующей темы:

Вопрос о литературных связях Пушкина с Голдсмитом не может быть введен в замкнутые рамки пушкиноведения или исключительно личных вкусов и пристрастий Пушкина. Поэтому названный вопрос составляет лишь часть общей темы усвоения наследия английского писателя русской литературой и – шире – русской культурой и требует для своего решения обозначения голдсмитовского контекста в русской литературе на протяжении примерно полувека после первого (по сути дела) знакомства с Голдсмитом в России77.

В сложном единстве текста и поэта, текста и литературной культуры, истории и мифа и реализует себя идея «сверхтекста» в ее «последнем» измерении, идея единого поля культуры с его способностью «откликаться» на сверхмалые «зондирующие» обращения к нему. Подобная позиция, проведенная последовательно, предопределила особый тип изложения. На самом поверхностном уровне восприятия поэтика прозы Топорова характеризуется непредсказуемой свободой многочисленных тематических переходов, отступлений и экскурсов; последние могут выноситься в обычно многочисленные «Приложения», а могут размещаться в «основном» разделе. Непредсказуемость эта имеет несколько «уровней» или измерений: по горизонтали (контекст), по вертикали (претекст), по степени уменьшения/увеличения масштаба «изображения». В принципе, «прием» сводится именно к созданию текста, любой элемент которого, начиная с уровня морфемы и заканчивая уровнем общей композиции, в любой момент может стать объектом самых разнообразных культурных проекций, параллелей, сопоставлений. Такой текст имитирует объективную неисчерпаемость культурного пространства и в этом именно качестве не может мыслиться как хотя бы потенциально завершенный. Идентичность этого текста обеспечивается только его неслиянностью и нераздельностью с автором, с его культурным опытом: у них одна мера и одна парадигма, основной признак которой – ее устремленность к границам этого опыта, которые могут ассоциироваться и с запредельным, сверхреальным. Вне отнесенности к этой сфере сколько-нибудь адекватное функционирование текста, конечно, невозможно, а это означает, что он способен жить только «на границе» науки и художественной литературы.

Если традиционная история литературы исходит из предпосылки, что для понимания текста нужно как минимум знать, в какой исторически сложившийся ряд текстов он входил на разных этапах своего бытования, то В. Н. Топоров, не отрицая правомерности подобной постановки вопроса, исходил из признания необходимости постоянного уточнения соотнесенности «реального» и «сверхреального» («надисторического») в ней. Эта необходимость обусловлена не только и не столько трудностью задачи интерпретации языковых и речевых фактов, текстов и произведений, объединяющихся в те или иные общности, но и объективным многообразием форм проявления «сверхтекста» в «тексте», при том, что и сама смысловая нагрузка понятия «текст» не является раз и навсегда данной. Во всяком случае, предполагается, что любой факт (биографический, социальный, бытовой) включается одновременно в несколько подвижных смысловых планов, иерархия которых парадоксальным образом одновременно динамична и стабильна. Она динамична в силу развития одних тенденций и угасания других, и она незыблема, поскольку санкционирована религиозно. Далее, любой факт (в том числе любой факт, относящийся к сфере интеллектуальной деятельности) приобретает подлинное значение одновременно в пространстве истории и в пространстве мифа, независимо от того, как, кем и когда осмысляется и осмысляется ли вообще.

Отказ от разграничения истории и мифа, неприемлемый для тех, кто не без оснований полагает, что актуализация мифологической архаики ведет к подрыву исторического сознания, в частности христианского историзма, для Топорова, по-видимому, лишь следствие установки на тотальную реконструкцию культурного пространства индоевропейской (индоарийской) цивилизации, которая может осмысляться как сверхреальность, единство которой проявляется на сколь угодно малом пространстве частных текстов. Миф оказывается строительным материалом истории, а история обретает завершенность в пространстве мифа: фактически они неразрывны. Поэтому свое место и свое значение в пространстве сверхреальности мифокультурной истории получают и те тексты, которые были созданы, и те, которые могли быть созданы, и те, которые не были и не могли быть созданы, причем «виртуальный» статус всех этих текстов уточняется в ходе исторического развития. Разумеется, оценка скрытых возможностей созданной В. Н. Топоровым модели в контексте формирующейся «после постмодернизма» крайне специфической культурной ситуации является делом будущего.


Приложения


Приложение I. История русской литературы: учебники, пособия, компендиумы

Борн И. М. Краткое руководство к российской словесности. СПб., 1808.


Левитский И. М. Курс русской словесности для девиц, содержащий в себе: риторику, основания стихотворного искусства, историю российской словесности с биографиею писателей, в оной прославившихся, и славянскую мифологию, сравненную с греческою. Ч. 1—2. СПб., 1812.


Избранные места из русских сочинений и переводов в прозе: С прибавлением известий о жизни и творениях писателей, которых труды помещены в сем собрании: Изд. Николаем Гречем, старшим учителем русского языка в главном немецком Училище Св. Петра и членом С. П. б. Вольного общества любителей словесности, наук и художеств. СПб., 1812.


Греч Н. И. Учебная книга российской словесности, или Избранные места из русских сочинений и переводов в стихах и прозе с присовокуплением кратких правил риторики и пиитики и истории российской словесности, изд. Николаем Гречем. Ч. 1—4. СПб., 1819—1822 [2-е изд.: СПб., 1830; 3-е изд.: СПб., 1844].


Греч Н. И. Опыт краткой истории русской литературы. СПб., 1822.


Плаксин В. Т. Руководство к познанию истории русской литературы. СПб., 1833.


Георгиевский П. Е. Руководство к изучению русской словесности, содержащее общие понятия об изящных искусствах, теорию красноречия, пиитику и краткую историю литературы: Т. 1—4. СПб., 1835—1837.


[Давыдов И. И.] Чтения о словесности: [Т. 1—4]. М., 1837—1838 [2-е изд., исправленное: М., 1839].


Стрекалов Н. Очерк русской словесности XVIII столетия. М., 1837.


Koenig H. Literarische Bilder aus Ru

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно