Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Роберт К. Масси
Петр Великий. Ноша императора

© «Peter the Great» by Robert K. Massie, 1980

© Лужецкая Н. Л., перевод на русский язык, 2015

© Волковский В. Э., наследники, перевод на русский язык, 2015

© Анисимов Е. В., комментарий, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015


Часть I
На европейской сцене


Глава 1
Финский берег

Петр вернулся в Санкт-Петербург 22 марта 1713 года, но провел в своем любимом городе только месяц. В апреле он получил известие из Турции от Шафирова, что, хотя опустошительные набеги татар на Украину не прекращаются, сами турки-османы не намерены вести серьезную войну на юге. Так что царь мог сосредоточить все внимание на подготовке флота и армии к завоеванию балтийского берега.

Как только стало ясно, что сдача Стенбока, запертого в крепости Тённинг, неизбежна, Петр обратил свой взор к противоположной оконечности Балтийского моря, решив изгнать шведов из Финляндии. Оставлять ее себе он тоже не собирался, но любые завоеванные финские земли за пределами Карелии годились, чтобы поторговаться, когда придет время мирных переговоров. Например, их можно было бы использовать как разменную монету для удержания тех шведских территорий (Ингрия и Карелия), которые Петр рассчитывал сохранить за собой. У финской кампании имелось и еще одно преимущество: он собирался вести ее сам по себе, без всяких союзников-соперников, ставящих палки в колеса. После мучительных промедлений в Померании – из-за задержек в доставке артиллерии, из-за необходимости уговаривать других монархов сдержать данное ими слово – каким же облегчением будет вести кампанию, где и как заблагорассудится!

По сути дела, Петр решился на этот поход еще до наступления весны. Уже в ноябре предыдущего года он написал из Карлсбада Апраксину и распорядился ускорить подготовку армии и флота для наступления в Финляндии. «Эта провинция, – писал Петр, – суть титькою Швеции, как сам ведаешь, не только что мяса и прочее, но и дрова оттоль. И ежели Бог допустит до Абова [Або – шведское название города Турку на восточном берегу Ботнического залива, тогдашняя столица Финляндии], то шведская шея мяхче гнутца станет»[1].

Финская кампания, проходившая летом 1713 и 1714 годов, была скорой, умелой и не слишком кровопролитной. Этим блестящим успехом Россия почти полностью была обязана своему новому Балтийскому флоту.

* * *

В петровское время произошли серьезные изменения в конструкции кораблей и в военно-морской тактике. В 90-х годах XVII века, когда впервые появился термин «линейный корабль», беспорядочные поединки кораблей сменились «линейной» тактикой – два ряда военных судов шли параллельными курсами и обстреливали друг друга из тяжелых орудий. Новая тактика определяла и конструкцию судов: крупный боевой корабль должен был обладать достаточной мощью, чтобы держать линию в бою, в отличие от меньших по размерам, но быстроходных фрегатов и шлюпов, применявшихся для рекогносцировок и перехвата торговых судов противника. Требования к линейным кораблям были строгими: прочная постройка, пятьдесят и более тяжелых пушек и команда с отменным опытом в мореходном деле и меткой стрельбе. Тут по всем статьям первенствовали англичане.

Средний линейный корабль нес 60–80 тяжелых орудий, они устанавливались рядами на двух или трех артиллерийских палубах по левому и правому борту, поэтому даже при общем бортовом залпе только половина корабельных орудий била по неприятелю. Некоторые военные корабли были еще больше, сущие девяносто– и стопушечные голиафы, с командой, насчитывавшей свыше 800 человек, включая снайперов, которых посылали на реи отстреливать офицеров и артиллеристов на вражеских палубах.

Военные суда выходили из строя не только из-за повреждений, полученных в боях, но и под разрушительным воздействием времени и природной среды – дырявые корпуса, расшатанные мачты, разорванный такелаж и расплетшиеся ванты были обычным делом. Для серьезного ремонта судам приходилось отправляться в порт, поэтому судоремонтные базы составляли важный элемент могущества любой морской державы.

Зимой, особенно на Балтике, когда вставал лед и все военно-морские операции прекращались, флоты погружались в спячку. Суда ставили к причалу, снимали с них паруса, такелаж, стеньги, рангоут; пушки и ядра уносили и складывали рядами или в пирамиды. На военно-морских базах Балтийского моря в Карлскруне, Копенгагене, Кронштадте и Ревеле высились бок о бок, как спящие слоны, громадные, перевернутые вверх килем корабельные корпуса, вмерзшие в лед на всю зиму. Весной их по одному килевали, то есть клали на бок, чтобы заменить прогнившие или поврежденные доски обшивки, отскрести ракушки, заново проконопатить и просмолить швы. После этого корабли отправлялись к причалу и в обратном порядке повторялась осенняя процедура: пушки, рангоут, такелаж возвращались на борт, и корпус снова превращался в военный корабль.

По сравнению с британским королевским флотом, с его сотней линейных кораблей, прибалтийские государства располагали скромными флотами, предназначенными главным образом для борьбы друг с другом в пределах этого замкнутого сушей моря. Дания представляла собой почти островное королевство, и ее столица, Копенгаген, была полностью открыта с моря. Шведская империя, доставшаяся Карлу XII, тоже была морской державой, единство которой обеспечивалось свободным перемещением войск и припасов между Швецией, Финляндией, Эстонией, Ливонией и Северной Германией. Из новой, стратегически удобной военно-морской базы в Карлскруне, построенной в 1658 году, чтобы сдерживать датчан и защищать морские коммуникации, связавшие ее с ее германскими провинциями, Швеция могла контролировать всю центральную и северную Балтику, Даже после того, как при Полтаве была посрамлена ранее непобедимая шведская армия, шведский флот все еще оставался грозной силой. В 1710 году, через год после Полтавы, у Швеции был 41 линейный корабль, у Дании столько же, а у России ни одного. Первый среди шведских адмиралов, Вахтмейстер, воевал преимущественно с датчанами, но могучие шведские эскадры все еще курсировали в Финском заливе и вдоль берегов Ливонии.

Русским шведский флот не мог причинить большого вреда. Он обеспечивал доставку припасов и подкреплений, но если армия вела боевые действия на суше, толку от флота было немного. В то время как русские осаждали Ригу, весь шведский флот собрался возле устья Двины, но это не могло помочь защитникам города, и в конце концов Рига сдалась. Но в заключительной фазе Северной войны военно-морская мощь стала приобретать все более важное значение. Петр осознал, что единственный способ принудить упрямых шведов к заключению мира – это создать угрозу их дому через Балтийское море. Одна торная дорога для вторжения вела из Дании прямо в Швецию, причем массированную высадку мог поддержать и прикрыть датский флот. (Над планом такого наступления царь раздумывал все лето и осень 1716 года.) Другой путь вел вдоль берегов Финляндии, а потом через Ботнический залив на Аландские острова и к Стокгольму. Его-то и решил испробовать Петр в течение лета 1713 и 1714 годов.

Конечно, царь предпочел бы совершить эту акцию во главе могучей русской военно-морской эскадры из пятидесяти линейных кораблей. Но заложить на стапелях мощные кили, вывести ребра шпангоута, обшить их досками, отлить пушки, поставить такелаж, набрать и обучить команды ходить под парусами и сражаться так, чтобы причинять больше ущерба неприятелю, чем самим себе, – это была грандиозная задача. Несмотря на то что наняли иностранных корабельных мастеров, адмиралов, офицеров и матросов, дело шло медленно. Гигантские усилия, предпринятые в Воронеже, Азове и Таганроге, сейчас значения не имели: чтобы построить новый флот на Балтике, надо было все начинать с самого начала.

Постепенно за 1710 и 1711 годы построили несколько крупных судов, но все-таки их у Петра было еще слишком мало, чтобы бросить вызов шведскому флоту в морском сражении за контроль над Балтикой по всем правилам военного искусства. Кроме того, раз уж он потратил время и огромные средства, чтобы соорудить и оснастить суда, он хотел их сохранить. Поэтому царь издал приказ, строжайшим образом запрещающий его адмиралам рисковать в бою линейными кораблями и фрегатами, если обстоятельства не складывались исключительно благоприятно. В результате новые крупные суда петровского Балтийского флота в основном стояли в порту.

Несмотря на то что Петр продолжал строить собственные линейные корабли и заказывал их на голландских и английских верфях, блестящий успех его морских кампаний 1713 и 1714 годов в Финском заливе определило применение судов, прежде на Балтике невиданных, – галер. Галеры были судами-гибридами. Обычно длина галеры достигала примерно 80–100 футов; она несла одну мачту с единственным парусом, но была оснащена также многочисленными скамьями для гребцов. Снаряженная таким образом, она соединяла в себе свойства парусных кораблей и гребных судов и могла двигаться и при ветре, и в штиль. Веками галеры применялись в закрытых водах Средиземного моря, где ветры переменчивы и ненадежны. И даже в XVIII веке в его залитых солнцем заливах и бухтах жили морские традиции времен персидских царей и Римской республики. На галерах с тех пор появились маленькие пушки, но суда эти были по-прежнему слишком невелики и неустойчивы, чтобы нести на борту тяжелые орудия, подобно крупным кораблям. А потому и в XVIII веке галеры сражались, используя тактику, разработанную при Ксерксе и Помпее: они подходили на веслах к вражескому судну и брали его на абордаж, причем исход дела решался в рукопашной схватке морских пехотинцев, которая происходила на тесных, уходивших из-под ног, скользких палубах.

В петровское время османский флот состоял в основном из галер. Самое большое из этих чудищ, на которых офицерами состояли греки, а на веслах сидели рабы, несло целых 2000 человек – две палубы гребцов и десять рот солдат. Чтобы драться с турками в тесных водах Эгейского и Адриатического морей, венецианцы тоже строили галеры, и именно в Венецию посылал Петр многочисленных молодых россиян, чтобы учиться этому искусству. Франция держала в Средиземном море примерно сорок галер, на которых гребцами были преступники, осужденные вместо смертной казни к пожизненной каторге на галерах. Британия же, окруженная бурными морями, галер не применяла.

Петра галеры всегда интересовали. Их можно было строить быстро и недорого, и сосна для этого подходила даже лучше, чем твердая древесина. На них можно было сажать гребцами не опытных моряков, а солдат, и использовать их заодно как морскую пехоту, способную перебраться на неприятельское судно и вступить в схватку. Самая крупная галера могла взять на борт 300 человек и пять пушек, самая маленькая – 150 человек и три пушки[2]. Сначала Петр строил галеры в Воронеже, потом в Таганроге, а те, что были сооружены на Чудском озере, применялись во время кампаний 1702, 1703 и 1704 годов, чтобы изгнать с озера шведскую флотилию. Именно с помощью галер можно было компенсировать преимущество шведов в больших военных судах на Балтийском море. Учитывая характер финского побережья – мириады скалистых островков, фьорды с обрывистыми берегами красного гранита, – Петр мог нейтрализовать шведский флот, попросту уступив ему открытое море, в то время как его собственные увертливые плоскодонные галеры стали бы действовать в прибрежных водах, куда крупные шведские корабли не решатся зайти. Крейсируя вдоль берега, русские галеры могли перевозить провиант и войска, оставаясь почти недосягаемыми для шведских судов. А если бы шведы рискнули приблизиться, чтобы дать бой, то их большие корабли легко могли налететь на рифы. В штиль они беспомощно замерли бы на месте и стали бы легкой добычей для русских галер, которые подошли бы на веслах и взяли их приступом. Для Швеции внезапное появление России в качестве военно-морской силы на Балтике, да еще с упором на галерный флот, стало весьма неприятным сюрпризом. Шведские адмиралы привыкли располагать постоянным флотом современных тяжелых линейных кораблей, готовых сразиться с традиционным соперником – датчанами. И когда петровские галеры начали одна за другой шлепаться в воду со стапелей, Швеция оказалась перед лицом совершенно иной войны на море. И без того истощенная страна не располагала финансовыми средствами, чтобы одновременно содержать флот для войны с датчанами и заново строить огромный галерный флот, предназначенный сражаться против России. И потому шведские адмиралы и капитаны могли лишь покорно наблюдать со своих высоких кораблей в открытом море, как петровские весельные мелкосидящие галерные флотилии продвигаются вдоль суши, быстро и успешно завладевая финским побережьем.

Верховным руководителем этих удачных военных операций был генерал-адмирал Федор Апраксин, обыкновенно бравший на себя и командование галерным флотом. Вице-адмирал Корнелий Крюйс, голландский офицер, помогавший Петру строить флот и готовить моряков, как правило, поднимал свой флаг на одном из линейных кораблей, а сам царь, всегда настаивавший на том, чтобы его называли «контр-адмирал Петр Алексеевич», когда он находился на флоте, командовал поочередно то эскадрами больших судов, то флотилиями галер. Своей обходительностью и знанием дела Апраксин производил большое впечатление на подчиненных ему офицеров-иностранцев. Один из английских капитанов описал его как человека «среднего роста, хорошо сложенного, склонного к полноте, всегда следящего за своими волосами, очень длинными и теперь уже седыми, обычно он их завязывает на затылке лентой. Он давно овдовел, детей не имеет, и тем не менее, глядя на его дом, сад, прислугу, одежду, сразу чувствуешь безупречную хозяйственность, порядок и благопристойность. Все единодушно считают, что у него отличный нрав; но он любит, чтобы люди держались сообразно своему чину». Отношения Апраксина с Петром и на суше, и на море были отмечены взаимным уважением, но с легким отпечатком настороженности. При дворе, высказав какое-нибудь мнение и убежденный в своей правоте, Апраксин продолжал, «даже когда ему противостояла самовластная воля монарха, настаивать на справедливости своих требований, пока разгневанный царь угрозами не заставлял его замолчать». Но на море Апраксин Петру никогда не уступал. Сам генерал-адмирал впервые ступил на корабль и стал постигать морское дело и военную тактику уже в солидных летах. И все же он отказывался подчиниться, даже если царь, как флаг-офицер, будучи иного мнения, пытался оспорить взгляды генерал-адмирала на том основании, что тот никогда не видал чужеземного флота. Граф Апраксин, к крайней ярости царя, попросту отвергал это обвинение; хотя после он обычно являлся к Петру со словами: «Пока я спорю с вашим величеством как с флаг-офицером, я ни за что не уступлю; но когда вы в царском чине, я знаю свое место».

* * *

К весне 1713 года галерный флот был готов. В конце апреля, всего месяц спустя после возвращения из Померании, Петр отплыл из Кронштадта с флотом, состоявшим из 93 галер и ПО других крупных судов, на борту которых в общей сложности находилось больше 16 000 солдат. Во главе всего флота стоял Апраксин, царь командовал авангардом. Поход увенчался чрезвычайным успехом. Используя галеры, чтобы перебрасывать войска с одного участка берега на другой, русская армия упорно продвигалась к западу вдоль финского побережья. Это был классический пример десантных боевых действий: стоило шведскому генералу Любеккеру занять с войсками сильную оборонительную позицию, как русские галеры, прижавшись к берегу, незаметно проскальзывали у него за спиной, заходили в какую-нибудь гавань и высаживали сотни, а то и тысячи солдат, не утомленных пешим походом и снаряженных артиллерией и боеприпасами. Шведы никак не могли им помешать, и Любеккер отступал и отступал.

В начале мая десятки русских кораблей показались в виду Гельсингфорса, богатого города с отличной глубоководной гаванью. Очутившись лицом к лицу с тысячами русских, внезапно явившихся с моря, защитники могли только сжечь склады и покинуть город. Петр тут же поплыл в близлежащий порт Борго, и Любеккеру пришлось сдать и его. Любеккера никогда не любили в Стокгольме, на него то и дело поступали жалобы, но Совет не решался сместить его, так как он был назначен самим королем. Теперь, однако, вопрос ставился так: «Давайте решать, от чего нам лучше избавиться: от Любеккера или от Финляндии».

К сентябрю 1713 года русские десанты достигли Або. Любеккера отозвали и заменили генералом Карлом Армфельдом, уроженцем Финляндии. 6 октября войска Армфельда заняли позицию в узкой перемычке между озерами близ Таммерфорса (Тампере). Русские пошли в наступление, разгромили их и обратили в бегство. После этого в Финляндии оставался лишь небольшой отряд шведской армии к северу от Або, а все шведские гражданские чиновники, государственный архив и библиотека, принадлежавшие властям провинции, были вывезены в Стокгольм. Многие из жителей Финляндии бежали через Ботнический залив и укрылись на Аландских островах. Так, за одно лето, безо всякой помощи (но зато и без препон) со стороны какого-либо иностранного союзника, Петр завоевал всю южную Финляндию.

Но все-таки на море шведский флот сохранял превосходство. На удалении от берега шведские линейные корабли были в состоянии разнести русские галеры в куски огнем своих тяжелых орудий. Галеры могли рассчитывать на успех, только если бы удалось заманить крупные суда поближе к берегу и, дождавшись, когда спадет ветер, внезапно на них напасть. И как раз такой случай представился Петру в Гангутском сражении в августе 1714 года.

Готовясь к военно-морской кампании 1714 года, Петр почти вдвое увеличил свой Балтийский флот. Только в марте была закончена постройка шести новых галер. Три линейных корабля, купленных в Англии, прибыли в Ригу, а еще один, построенный в Петербурге, стал на якорь в Кронштадте. К маю 20 русских линейных кораблей и около 200 галер были в боевой готовности.

22 июня 100 галер, в основном под началом венецианцев и греков, имевших опыт боевых операций в Средиземном море, отплыли в Финляндию, имея своим командующим Апраксина, чьим заместителем в чине контр-адмирала был Петр. Несколько недель подряд в середине лета русские корабли крейсировали вдоль берегов южной Финляндии, но не отваживались высунуться за скалистый мыс полуострова Гангут (Ханко) в западной части залива, опасаясь встречи с грозным шведским флотом, который поджидал их, маяча на горизонте. Это была крупная эскадра, состоявшая из шестнадцати линейных кораблей, пяти фрегатов и нескольких галер и судов меньшего размера, под командованием шведского адмирала Ваттранга. На него возлагалась задача перекрыть русскому флоту путь дальше на запад, к Аландским островам и побережью Швеции.

Эта тупиковая ситуация длилась несколько недель. Ваттранг не собирался давать бой вблизи от берега, а русские галеры не желали подвергаться огню тяжелых пушек Ваттранга в открытом море и стояли на якоре в Тверминне, в шести милях к востоку от гангутского мыса. Наконец 4 августа суда Ваттранга направились было к русским, но, увидев множество парусов над русскими кораблями, повернули назад в открытое море. Русские галеры тут же пустились вслед, в надежде захватить хотя бы несколько шведских кораблей, если ветер стихнет. Но те, усердно маневрируя, сумели удалиться на безопасное расстояние.

Однако на следующее утро наконец свершилось то, на что надеялся Петр. Ветер стих, море успокоилось, а на его зеркально-гладкой поверхности лежала шведская флотилия под командованием адмирала Эреншельда. Русские поспешили воспользоваться моментом. На рассвете 20 галер покинули надежные прибрежные воды и на веслах обошли с моря застывшие без движения шведские корабли. Когда шведы поняли, что происходит, они спустили на воду шлюпки и попытались на веслах оттащить корабли подальше от берега. Но усилия немногочисленных матросов в маленьких шлюпках не могли сравниться с дружными взмахами гребцов на русских галерах. Ночью главные силы Апраксина, свыше 60 галер, проскользнули между шведами и берегом и вышли в море, разделив эскадры Ваттранга и Эреншельда. Ища укрытия, Эреншельд зашел в узкий фьорд и выстроил корабли в линию, нос к корме, перегородив фьорд от берега до берега. На следующий день, когда шведской эскадре помощи ждать было уже неоткуда, Апраксин изготовился к атаке. Но сначала он послал офицера на борт шведского флагмана предложить Эреншельду почетные условия сдачи. Предложение было отклонено, и битва началась.

Это было странное, необычайное сражение между боевыми кораблями двух разных видов, старинного и современного. У шведов было преимущество в тяжелой артиллерии и в опытных моряках, но русские имели подавляющее превосходство в численности – судов и людей. Их сравнительно небольшие, подвижные галеры с пехотой на борту все разом набрасывались на шведские корабли и, невзирая на потери, наносимые им артиллерией противника, окружали и брали на абордаж недвижимые шведские суда. Создавалось впечатление, что Апраксин командовал судами не как адмирал, а скорее как генерал, бросающий в битву все новые волны пехоты или кавалерии. В 2 часа пополудни 27 июля он приказал первым 35 галерам идти в атаку. Шведы выждали, пока те приблизятся, а затем разнесли их палубы огнем из пушек и заставили отойти. Отражена была и вторая атака, в которую бросили уже 80 галер. Тогда на приступ пошел уже весь флот Апраксина – в общей сложности 95 галер, которые сосредоточились возле левого крыла сомкнутой линии шведских судов, перегородивших фьорд. Русские абордажные команды лавиной обрушились на шведские корабли; один из них даже перевернулся под тяжестью людей, сражавшихся на его палубе. Как только линия шведских кораблей была прорвана, в прорыв устремились на веслах русские суда – теперь они нападали на остатки шведской линии сразу с двух сторон и один за другим захватывали шведские корабли, застывшие без движения. Битва бушевала три часа, обе стороны несли тяжелые потери. Наконец шведов одолели, убитых было 361, а более 900 человек попали в плен. Захватили самого Эреншельда вместе с его флагманом, фрегатом «Элефант», и девятью кораблями поменьше.

Существуют разногласия относительно местонахождения Петра во время этой битвы. Некоторые утверждают, что он командовал авангардом апраксинских галер, другие – что он наблюдал за боем с берега. Битва при Гангуте не была классически правильной военно-морской операцией, но она стала первой в истории России морской викторией. Петр всегда считал эту победу по значимости равной Полтаве, доказательством того, что он не зря потратил годы труда на строительство флота.

Окрыленный успехом, он захотел отпраздновать победу самым пышным образом. Отправив основной флот на запад занимать оставшиеся без защиты Аландские острова, Петр вернулся в Кронштадт с трофейными шведскими кораблями. Несколько дней он оставался там в ожидании родов Екатерины. Затем появилась на свет их дочь Маргарита, и 7 сентября царь-триумфатор, под артиллерийский салют в 150 залпов, приплыл в столицу, ведя за собой вверх по Неве захваченный фрегат и еще шесть шведских кораблей. Корабли стали на якорь возле Петропавловской крепости, их команды – и русские, и шведские – сошли на берег для торжественного шествия. На параде, который открыли гвардейцы-преображенцы, можно было увидеть 200 шведских офицеров и матросов, а также флаг плененного адмирала и самого адмирала Эреншельда в новом шитом серебром костюме, подаренном ему царем. Петр появился в зеленой с золотом форме русского контр-адмирала. По этому случаю воздвигли новую триумфальную арку, украшенную российским орлом, держащим в когтях слона (намек на захваченный шведский фрегат), и надписью «Российский орел мух не ловит». Пройдя под аркой, победители и побежденные следовали в крепость, где их приветствовал Ромодановский, восседавший на троне в роли потешного царя, и члены Сената. Ромодановский подозвал к себе контр-адмирала и принял из его рук свиток с описанием морского сражения. Текст зачитали вслух, после чего потешный царь и сенаторы задали Петру несколько вопросов. По недолгом размышлении они дружно провозгласили, что за верную службу контр-адмирал производится в вице-адмиралы, и толпа разразилась криками: «Виват вице-адмирал!» В своей благодарственной речи Петр обратил внимание соратников на перемены, произведенные всего за два десятилетия: «Братья! Есть ли среди вас человек, который бы двадцать лет назад предвидел, что будет строить со мной корабли здесь на Балтике и поселится в странах, завоеванных нашими трудами и храбростью?»

Когда церемония завершилась, Петр взошел на борт своего шлюпа и собственноручно поднял на нем вице-адмиральский флаг. Вечером во дворце Меншикова был дан праздничный пир как для русских, так и для шведов. Петр встал и, оборотясь к своим русским приближенным, воздал хвалу адмиралу Эреншельду: «Вы видите здесь храброго и преданного слугу своего государя, достойного высших наград из его рук, который всегда будет пользоваться моим расположением, пока останется со мной, хотя он и убил немало храбрых россиян. Я прощаю тебя, – сказал он, обращаясь прямо к Эреншельду, – и можешь рассчитывать на мое доброе расположение».

Эреншельд поблагодарил царя и отвечал: «Как бы достойно я ни действовал по отношению к моему повелителю, я лишь выполнял свой долг. Я искал смерти, но не встретил ее, и немалое утешение для меня в моем несчастье быть пленником вашего величества и пользоваться столь благосклонным и почетным обхождением со стороны такого великого морского командира, ныне по заслугам ставшего вице-адмиралом». Позже, в беседе с присутствующими иностранными послами, Эреншельд объявил, что русские в самом деле дрались умело и он на собственном опыте убедился в том, что царь способен сделать хороших солдат и матросов из своих подданных.

Победа при Гангуте очистила от шведских кораблей не только Финский залив, но и восточную половину Ботнического залива. Адмирал Ваттранг окончательно ушел из северной Балтики, не желая подвергать свои крупные суда опасности, которую таила в себе нетрадиционная тактика русских галер. Итак, путь русским флотилиям для дальнейшего продвижения к западу был открыт. В сентябре флот из 60 галер высадил 16 000 солдат на Аландские острова. Вскоре самые большие из русских кораблей вернулись в Кронштадт, но апраксинские галеры продолжали продвигаться по Ботническому заливу на север. 20 сентября Апраксин достиг Басы и отправил оттуда 9 галер атаковать шведский берег на другой стороне залива – в результате был сожжен город Умео. Несколько галер потонуло, приближалась зима, сковывающая льдом балтийские воды, и Апраксин разместил свой флот на зимних квартирах в Або на финском берегу и напротив, через Финский залив, – в Ревеле.

Успех финских кампаний подстегнул Петра к расширению строительства кораблей. Позже, на закате его правления, Балтийский флот состоял из 34 линейных кораблей (многие из которых были 60– и 80-пушечными), 15 фрегатов и 800 галер и мелких судов с личным составом в общей сложности около 28 000 русских моряков. Это было грандиозное достижение; сетовать на то, что петровский флот все-таки был меньше британского, значило бы пренебречь тем обстоятельством, что Петр начинал с нуля, не имея ни единого судна, ни морских традиций, ни корабельных мастеров, офицеров, штурманов или матросов. И к концу его жизни некоторые из русских кораблей не уступали лучшим судам британского флота, причем, как отметил наблюдатель, «были лучше отделаны». Единственный недостаток, которого Петр так и не смог преодолеть, – это отсутствие интереса к морю у его соотечественников. Командовать кораблями продолжали офицеры-иностранцы – греки, венецианцы, датчане и голландцы; русские же аристократы по-прежнему ненавидели море и, когда на них возлагалась морская служба, негодовали даже сильнее, чем по поводу любой другой повинности: ведь им всякая служба была в тягость. В своей любви к синим волнам и соленому ветру Петр оставался одинок.


Глава 2
«Калабалык»

Карл XII употреблял все усилия на то, чтобы разрушить Прутский мир – раз уж ему не удалось его предотвратить. В какой-то мере три последовавшие друг за другом с перерывом в год-другой непродолжительные «войны» между Россией и Османской империей были его работой, хотя отчасти виноват был и Петр, не желавший отдавать Азов и выводить войска из Польши. Многообещающая возможность представилась королю в ходе третьей из этих войн, объявленной турками в октябре 1712 года. Тогда огромная османская армия была сосредоточена в Адрианополе под личным командованием султана. Ахмед III, во исполнение плана совместной военной операции, согласился отправить Карла XII на север, в Польшу, в сопровождении значительных турецких сил, чтобы король мог соединиться с новым шведским экспедиционным корпусом под началом Стенбока. Но когда Стенбок высадился в Германии, он пошел на запад, а не на юг и в конце концов попал в осаду в крепости Тённинг. Карл остался королем без армии, и султан, поразмыслив о весьма зыбких возможностях завоевать Россию в одиночку, решил, что лучше заключить мир и вернуться к своему гарему.

Итак, к зиме 1713 года Карл XII пробыл в Турции уже три с половиной года. При всем мусульманском гостеприимстве, турки порядком от него устали. Он и вправду «тяжким бременем лег на плечи Высокой Порты». Султан хотел прочного мира с Россией, а интриги Карла этому никак не способствовали. Словом, так или иначе нужно было отослать короля домой. На том и порешили.

Из этого решения вырос заговор. Татарский хан Девлет-Гирей, поначалу горячий почитатель Карла, изменил свое отношение, когда король отказался примкнуть к турецкой армии в ее Прутском походе. И теперь хан вступил в сношения с польским королем Августом и разработал план, согласно которому предлагал выделить шведскому королю сильный эскорт татарской конницы, будто бы для того, чтобы помочь Карлу пересечь Польшу и вернуться на шведскую территорию. Выступив в путь, эскорт станет постепенно уменьшаться – части отряда под разными предлогами будут отсылаться прочь. На территории Польши их встретят крупные польские силы, и ослабленный эскорт «вынужден» будет сдаться и выдать шведского короля. Тем самым каждая из сторон извлечет свою выгоду; турки избавятся от Карла, а Август его получит.

Но на этот раз удача улыбнулась Карлу. Его люди, переодетые татарами, перехватили гонцов и доставили королю в Бендеры переписку между Августом и ханом. Карл узнал, что и хан, и бендерский сераскир замешаны в заговоре, а султан, судя по всему, – нет. Долгие годы Карл пытался выбраться из Турции, но теперь твердо решил не ехать. Он попробовал связаться с Ахмедом III, чтобы известить его о заговоре, но обнаружил, что всякое сообщение между Бендерами и югом перекрыто. Ни одно из посланных им даже окольными путями писем не достигло цели.

На самом деле султану самому не терпелось отделаться от Карла, но он разработал другой план. 18 января 1713 года он приказал тайно увезти короля – если понадобится, то и силой, но не причиняя ему вреда, – и доставить в Салоники, где посадить на французский корабль, который отвезет его домой в Швецию. Впрочем, Ахмед не думал, что придется применять силу. Он и не подозревал о замысле крымского хана и еще меньше – о том, что Карл в курсе дела. Это сплетение тайных замыслов, отрывочных сведений и недоразумений породило из ряда вон выходящий эпизод, известный в истории под турецким названием «калабалык» – «кутерьма».

* * *

Шведский стан в Бендерах сильно изменился за три с половиной года. Вместо палаток появились постоянные казармы, расположенные рядами, как в военном лагере; у офицеров были застекленные окна, у простых солдат – затянутые пергаментом. Король жил в большом, новом, красиво обставленном кирпичном доме, который вместе со зданием канцелярии, офицерскими казармами и конюшней образовывал полуукрепленную площадь в центре лагеря. С балконов верхнего этажа Карлу открывался прекрасный обзор всего шведского стана и облепивших его кофеен и лавчонок, где шведам продавали сушеный инжир, спиртное, хлеб и табак. Это селение, прозванное Новыми Бендерами, было крохотным шведским островком, затерянным в турецком океане. Но океан этот не был враждебен. Янычары из полка, приставленного сторожить короля, следили за ним восхищенными глазами. Перед ними был как раз такой герой, какого отчаянно недоставало Турции. «Будь у нас такой король, разве не пошли бы мы за ним куда угодно?» – говорили они.

Но несмотря на это дружественное расположение, когда в январе 1713 года пришел приказ султана, атмосфера вокруг шведского лагеря начала сгущаться. Офицеры Карла смотрели с балконов, как тысячи татарских всадников прибывали на подмогу янычарам. Против этой силы Карл мог выставить меньше тысячи шведов и ни одного союзника. Поляки и казаки, номинально подчиненные Карлу, при виде такого скопления турецких; войск потихоньку удалились и передались под турецкую руку. Карл, не теряя присутствия духа, принялся готовиться к отпору; его люди стали запасать провиант на шесть недель. Чтобы укрепить отвагу шведов, Карл как-то раз в одиночку проехал невредимым сквозь татарское войско, стоявшее наготове, «так тесно столпившись со всех сторон, точно органные трубы».

29 января Карла предупредили, что назавтра состоится штурм. Всю ночь он со своими солдатами пытался соорудить стену вокруг лагеря, но земля замерзла и рыть ее оказалось невозможно. Тогда они возвели баррикады из телег, возов, столов, скамеек, забив промежутки кучами навоза. На следующий день произошел один из самых удивительных казусов в европейской военной истории. Это потрясающее событие прогремело по всей Европе, слушатели недоверчиво качали головами, но, конечно, в ту пору никто не знал, что Карл имел в виду оказать лишь видимость сопротивления, – ему нужно было только расстроить заговор с целью похитить его и выдать в Польшу. Не сумев известить об этом заговоре султана, он рассчитывал своим отпором вынудить хана и сераскира отойти, выждать и обратиться за новыми указаниями к своему повелителю, Ахмеду III.

* * *

«Калабалык» начался в субботу, 31 января, когда турецкая артиллерия дала первый залп по импровизированной шведской крепости. Двадцать семь ядер попало в кирпичный дом короля, но пороховые заряды оказались слишком слабыми, и обстрел причинил мало вреда. Для штурма были стянуты тысячи турок и татар. «Целая толпа татар приблизилась к нашей траншее и остановилась в трех-четырех шагах от нее – зрелище устрашающее, – писал один швед, участник событий. – В десять утра появилось несколько тысяч турецкой конницы, затем из Бендер подоспело еще несколько тысяч пеших янычар. Всех их построили в боевые порядки, как будто собирались вот-вот дать команду к наступлению».

Итак, штурм был подготовлен, но почему-то не состоялся. По одной версии, турецкие солдаты не пожелали нападать на шведского короля, которым восхищались, и потребовали, чтобы им предъявили письменное распоряжение султана. Другой рассказ гласит, что пятьдесят или шестьдесят янычар с одними только белыми посохами в руках подошли к шведскому лагерю и умоляли Карла отдаться в их руки, причем клялись, что ни один волос не упадет с его головы. Карл будто бы отказался и пригрозил: «Если они не уйдут прочь, я подпалю им бороды», – и тогда все янычары, побросав оружие, заявили, что штурмовать не будут. Наконец, существует история, что перед самым штурмом над домом Карла встали три радуги, одна над другой. Изумленные турки отказались идти в атаку, говоря, что сам Аллах хранит шведского короля. Скорее же всего, сераскир и хан нарочно разыграли обстрел и сосредоточили войска, чтобы припугнуть Карла и заставить подчиниться, не применяя силы. Так или иначе, турецкая армия стояла молча и неподвижно, канонада прекратилась, и наконец ряды солдат расстроились.

Следующим утром, в воскресенье 1 февраля, шведам открылась удручающая картина: «Собралось такое великое множество басурман, что когда мы поднялись на крышу королевского дома, то конца им не было видно». Красные, синие и желтые флажки реяли над застывшими в ожидании рядами турок, а на холме позади них развевалось огромное красное знамя, «поднятое в знак того, что они будут теснить шведов до последней капли крови». Потрясенные этим зрелищем, некоторые из шведских солдат и младших офицеров, не ведая, что все это только игра и на самом деле им не грозит стать жертвами резни, начали по одному просачиваться через баррикады, чтобы перейти под защиту турок. Карл, дабы укрепить их мужество, велел трубачам трубить, а барабанщикам бить в барабаны на крыше его дома. Чтобы пресечь дезертирство, он передал всем своим людям обещание – и угрозу: «Его величество обещает всем, от высших до низших, кто продержится с ним еще два часа и не перебежит, что они будут награждены самым милостивым образом. Но всякого, кто перебежит к неверным, король больше никогда не пожелает видеть».

Так как день был воскресный, король зашел в свой дом на молебен и мирно слушал проповедь, когда раздался оглушительный грохот пушек и свист ядер. Шведские офицеры бросились к окнам верхнего этажа и увидели, как толпы турок и татар с саблями в руках бегут к их лагерю с криками «Аллах! Аллах!». Шведские офицеры на баррикадах закричали своим солдатам: «Не стрелять! Не стрелять!» Несколько человек успели выстрелить из мушкетов, но большинство защитников баррикад быстро сдалось. Эта капитуляция, даже при полной безнадежности сопротивления, так непохожа на обычное поведение шведских солдат, что позволяет с большой долей уверенности говорить о существовании королевского приказа избегать кровопролития.

Судя по всему, хан и сераскир, со своей стороны, сделали аналогичные распоряжения. Хотя «туча стрел» обрушилась на лагерь шведов, в цель попало немного. Ядра или «перелетали через королевский дом, не нанося ущерба», или, выпущенные с минимальным количеством пороха, просто отскакивали от стен.

Но, хотя поначалу обе стороны, может, и намеревались скорее разыграть сражение, чем сразиться всерьез, трудно бывает сохранить мирный характер пьесы, в которой по-настоящему палят из пушек, стреляют из мушкетов, а мечи вынуты из ножен. Очень скоро страсти разгорелись – и полилась кровь. Шведы в большинстве своем едва сопротивлялись, так что турки толпами устремились в королевский дом и принялись его грабить. Большой зал дома заполнился солдатами, хватавшими, что под руку попадется. Такого оскорбления Карл вынести уже не мог. В бешенстве, со шпагой в правой руке и с пистолетом в левой король распахнул дверь и с горсткой шведов ворвался в зал. Противники разрядили друг в друга пистолеты, и комнату заволокло густым пороховым дымом. В клубящейся мгле шведы и турки, задыхаясь и кашляя, схватились в рукопашной. И, как это обычно бывало на поле брани, мощный натиск шведов возымел действие; к тому же внутри дома численность шведов и турок оказалась более-менее одинаковой. Скоро зал и весь дом были очищены от нападавших, последние турки выскакивали из окон.

В этот момент один из драбантов Карла, Аксель Росс, огляделся и не увидел короля. Он обежал весь дом и обнаружил Карла в камергерской, «в окружении троих турок – руки у него были подняты вверх, в правой он еще держал шпагу… Я застрелил турка, стоявшего спиной к двери… Его Величество опустил руку со шпагой и насквозь пронзил второго турка, я же не замедлил выстрелом свалить замертво третьего. „Росс, – прокричал король сквозь дым, – это ты меня спас?“»

Когда Карл и Росс, переступя через тела убитых, приблизились друг к другу, у короля кровоточили нос, щека и мочка уха, где его задело пулями. Левая ладонь была глубоко рассечена между большим и указательным пальцем – король отвел от себя турецкую саблю, голой рукой схватившись за вражеский клинок. Карл с Россом присоединились к остальным шведам, которые успели вытеснить турок из дома и теперь палили по ним из окон.

Но скоро турки подкатили пушки и начали расстреливать дом почти в упор. Ядра разрушали каменную кладку, но толстые стены пока держались. Карл наполнил шляпу мушкетными пулями и обходил дом, распределяя запасы пороха и боеприпасов между солдатами, занимавшими позиции возле окон.

Начали сгущаться сумерки. Турки поняли, что бессмысленно штурмовать дом с неполной сотней защитников силами 12-тысячной армия, особенно имея приказ не убивать эту сотню. Они решили применить иную тактику, чтобы выманить шведов из укрытия. Татары-лучники прикрепили к стрелам горящую солому и пустили их в крытую дранкой крышу королевского дома. Одновременно янычары гурьбой подбежали к углу дома, свалили там охапки сена и соломы и подожгли их. Шведы пытались отпихнуть пылающие вязанки железными прутьями, но их отогнали меткие татарские лучники. Через несколько минут заполыхала вся крыша. Карл с товарищами бросился на чердак, чтобы попробовать одолеть огонь снизу. Они шпагами стали сбивать дранку с крыши, но огонь распространялся быстро. Ревущее пламя охватило балки и заставило короля и его людей отступить вниз по лестнице, укрыв кафтанами головы от палящего жара. На первом этаже измученные солдаты пили водку, и даже короля, не меньше других истомившегося от жажды, уговорили выпить стакан вина. Впервые за тринадцать лет с тех пор, как он покинул Стокгольм, Карл прикоснулся к спиртному.

Тем временем горящая дранка проваливалась с крыши внутрь на верхние этажи и огонь разгорался и сильнее. И вдруг остатки полусгоревшей крыши разом рухнули, и вся верхняя половина дома превратилась в огненное жерло. Тут некоторые из шведов, не видя никакого смысла в том, чтобы сгореть заживо, предложили сдаться. Но король, сильно возбужденный, возможно, выпитым с непривычки вином, отказался уступать до тех пор, «пока на нас не загорится одежда».

Но все же им явно нельзя было оставаться в доме. Карл согласился на предложение всем перебежать в здание канцелярии, стоявшее в пятидесяти шагах и еще не тронутое огнем, и там возобновить сопротивление. Турки, наблюдавшие за пожаром, гадали, жив ли еще король, изумляясь, как могут люди уцелеть в эдакой печи, и вдруг увидели, как Карл со шпагой и пистолетом выскочил из дома во главе маленького отряда шведов и побежал, выделяясь четким силуэтом на фоне пылающего здания. Турки бросились следом, началась настоящая погоня. К несчастью, когда Карл поворачивал за угол дома, он зацепился ногой за собственную шпору – шпор он никогда не снимал – и растянулся во весь рост.

Прежде чем он успел подняться, турки уже настигли его. Один из спутников Карла, лейтенант Аберг, своим телом прикрыл короля от турецких клинков, но получил удар саблей по голове, и его, истекающего кровью, оттащили прочь. Два турка навалились на короля, стараясь вырвать у него шпагу. Тут-то Карл и получил самую серьезную рану в тот день: своей тяжестью турки сломали ему две кости в правой ступне. Но туркам было не до того: они принялись срывать с него камзол – тому, кто доставит живым шведского короля, было обещано шесть дукатов, а в доказательство требовалось предъявить королевский камзол.

Несмотря на боль в ступне, Карл поднялся на ноги. Других повреждений ему не нанесли. Шведы, бежавшие за ним следом, увидели, что король сдался, и немедленно прекратили сопротивление. У них тут же отобрали часы, деньги и срезали с одежды серебряные пуговицы. У Карла шла кровь из носа, в крови были щека, ухо и рука, ему опалило брови, лицо и одежда почернели от пороха, сам он весь пропах дымом, а от камзола остались одни лохмотья, но он сохранял свой обычный невозмутимо-беззаботный и едва ли не довольный вид. Он выполнил то, что собирался, и сумел продержаться не два, а целых восемь часов. Удовлетворенный, он позволил доставить себя в дом бендерского сераскира. Сераскир был очень любезен и просил простить его за недоразумение, приведшее к стычке. Карл присел на тахту, попросил воды и шербета, отказался от предложенного ужина и сразу же уснул.

На другой день Карла и всех, кто дрался бок о бок с ним, под охраной отправили в Адрианополь. Видевшие его в пути были удручены этой картиной. Джеффрис писал в Лондон: «Не могу выразить вашему превосходительству, как опечалило меня это зрелище, ведь я видел этого принца на вершине его грозной славы, а теперь узрел падшим так низко, что турки и неверные презирали и осмеивали его». Другие, однако, считали, что Карл выглядел бодрым, «в столь же прекрасном расположении духа, как в дни удачи и свободы». Еще одному очевидцу он показался таким довольным собой, «будто все турки и татары теперь ему подвластны». Действительно, своей цели он достиг: после сражения такого масштаба хан и сераскир уже не смогут втихую увезти его в Польшу.

Как ни забавно, на следующий день после «калабалыка» в Бендеры поступил новый приказ султана, отменявший прежнее разрешение применить силу для захвата Карла. Посланец султана предстал перед королем с клятвенными заверениями, что «его великий повелитель совершенно непричастен к этим ужасным замыслам».

В Адрианополе Карла приняли с почестями и поселили в величественном замке Тимурташ, где он пролежал много недель, пока не зажила нога. И хана, сераскира в наказание за «калабалык» сместили с их постов. Три месяца спустя Османская империя вступила в четвертую краткосрочную войну с Россией. Так что акция Карла оказалась со всех точек зрения его временным успехом.

«Калабалык» потряс Европу. Некоторые расценивали происшедшее как геройский подвиг Карла: подобно легендарному витязю, король сразился с несметными ордами противника. Но многие видели в этом чистое безумие. Так-то король отплатил султану за гостеприимство! К числу последних принадлежал и Петр, сказавший, когда он услышал эту новость: «Вижу теперь, что Господь оставил моего брата Карла, если он посмел напасть на своего единственного друга и союзника и тем разгневать его».

И в самом деле, действительно ли это было такое уж славное дело? На первый взгляд сотня шведов с мушкетами, пистолетами и шпагами отбились от 12 000 турок со всеми их пушками. Ходившие по Европе истории живописали, как турки падали налево и направо и как горы тел вырастали перед домом короля. На деле же с турецкой стороны было сорок убитых, а шведы потеряли двенадцать. Но и этих потерь можно было избежать, ведь янычары проявляли большую сдержанность. Если бы турки не ворвались в дом Карла и не начали разнузданного грабежа, то большинство из погибших осталось бы в живых. Правда состояла в том, что «калабалык» был инсценировкой, обернувшейся кровавой стычкой, а разыграл ее из политических соображений сам Карл, чтобы его не увезли из Турции и не сделали бы пленником. Помимо всего прочего, игра эта увлекала Карла, и он не дал ей вовремя остановиться: ведь уже больше трех лет ему не случалось драться; он пережил прутское унижение, а тут наконец он снова взял шпагу в руки. «Калабалык» произошел потому, что Карл любил пьянящий восторг боя.

После «калабалыка» Карл пробыл в Турции еще год и восемь месяцев как гость султана, жил в замке Тимурташ с великолепным парком и прекрасными садами. Прошло мною недель, прежде чем кости его ступни полностью срослись, но только через десять месяцев он смог ходить и ездить верхом. Тем временем события в Европе развивались стремительно. В апреле 1713 года с подписанием Утрехтского договора наконец-то завершилась двенадцатилетняя война за Испанское наследство. Победителей в ней не было. Внук Короля-Солнце Филипп Анжуйский (Бурбон) сидел на испанском троне, как хотел Людовик XIV, но владения Франции и Испании, согласно условиям мирного договора, были тщательно разделены. Людовику, которому был семьдесят один год, оставалось прожить всего два года, а Франция была разорена войнами. Еще один претендент на испанскую корону, Карл Габсбург, занял теперь другой престол – он стал императором Священной Римской империи после смерти своего старшего брата в 1711 году.

В эти годы Россия и Турция наконец заключили постоянный мир. После Прута и трех последовавших за ним бескровных войн Петр все-таки отдал Азов и вывел войска из Польши. Турки стремились к миру: окончание войны в Западной Европе высвободило австрийскую армию для возможных действий против Турции на Балканах, и султан хотел развязать себе руки. 15 июня 1713 года был подписан Адрианопольский договор, установивший мир на двадцать пять лет.

В сущности, из-за этого договора Карл XII и не смог дольше оставаться в Османской империи. Турки, дававшие убежище королю в течение четырех лет, теперь помирились с его врагами. Поэтому Карлу, хочешь не хочешь, приходилось уезжать. На континенте царил мир, и путь через Европу был для него открыт. Правда, ехать через Польшу, как он намеревался сначала, Карл не мог, потому что на троне сидел его враг Август. Но зато дорога через Австрию и Германию не сулила никаких неприятностей. К тому же новый австрийский император Карл VI мечтал, чтобы шведский король вернулся в Северную Германию. Тамошние князья готовились поглотить все шведские провинции в составе Священной Римской империи. Император же предпочитал, чтобы сохранялся статус-кво и достигнутое равновесие не нарушалось. Поэтому император не только согласился на проезд Карла по территории империи, но и настаивал, чтобы король посетил Вену и был официально принят. Карл отклонил второе условие; он хотел, чтобы ему разрешили проехать без каких-либо формальностей и официальных почестей. Он заявил, что в случае отказа примет приглашение Людовика XIV отправиться домой на французском корабле. Император согласился.

Карл решил путешествовать инкогнито. Если мчаться на лошадях во весь опор, то можно опередить слухи и прибыть на балтийские берега раньше, чем Европа узнает, что он покинул Турцию. В конце лета 1714 года Карл начал упражняться, тренировать себя и лошадей, готовясь к долгим дням в седле. К 20 сентября он собрался в путь. Султан прислал прощальные дары: великолепных лошадей и шатры, седло, украшенное драгоценными камнями. В сопровождении почетного караула турецкой кавалерии король со 130 шведами, находившимися при нем со времен «калабалыка», проследовал на север через Болгарию, Валахию и карпатские перевалы. В Питешти, на границе Османской и Австрийской империй, Карла с его маленьким отрядом встречали шведы, остававшиеся в Вендорах после «калабалыка». За ними тянулись десятки кредиторов, решивших следовать за королем через всю Европу в надежде, что, как только король ступит на землю Швеции, он сможет наконец заплатить им все, что должен. Пока эта группа подтягивалась, Карл еще усерднее гонял своих лошадей: скакал на них вокруг столбов, брал барьеры на полном скаку, свесившись с седла, поднимал с земли перчатку.

Когда собрались все шведские изгнанники, образовался отряд в 1200 человек и почти 2000 лошадей со множеством повозок. Такой поезд поневоле двигался бы медленно и привлекал всеобщее внимание. Карлу же хотелось проехать как можно быстрее и избежать не только лап саксонских, польских и русских агентов, но и обременительных чествований своей особы со стороны протестантов империи – они до сих пор смотрели на шведского короля как на своего героя. А посему король решился ехать один.

Кроме скорости, Карл рассчитывал на маскировку. Поскольку его аскетические привычки были известны всей Европе, один из членов его свиты пошутил, что королю, чтобы сделаться абсолютно неузнаваемым, следует надеть придворный завитой парик, останавливаться в самых дорогих гостиницах, пить без меры, заигрывать с каждой девицей, проводить большую часть дня в домашних туфлях и спать до полудня. Так далеко заходить Карл не пожелал, но отрастил усы, надел темный парик, коричневую форму, шляпу с золотым галуном и обзавелся паспортом на имя капитана Петера Фриска. Было решено, что он с двумя сопровождающими поскачет впереди основного каравана как авангард, посланный вперед готовить лошадей и квартиры для королевского поезда, следующего за ними. А в основном отряде находился офицер в костюме Карла, в его перчатках и с его шпагой, в чьи задачи входило изображать короля. По дороге один из спутников Карла отстал, так что король Швеции пересек Европу с одним-единственным сопровождающим.

Чем дальше он ехал, тем сильнее становилось его нетерпение. Он останавливался ненадолго на почтовых станциях – в Дебрецене в Венгрии, в Буде на Дунае, – но нигде не задерживался дольше часа. Он редко ночевал в гостиницах, а предпочитал провести ночь пассажиром скорой почтовой кареты, свернувшись на соломе на полу подпрыгивающего экипажа. Так, галопом, он и несся через Регенсбург, Нюрнберг, Кассель – на север. Ночью 10 ноября караульный у городских ворот Штральзунда, в шведской Померании, на Балтике, услышал настойчивый стук. Он открыл ворота и увидел фигуру человека в большой шляпе, надвинутой на темный парик. Один за другим были призваны все старшие по команде, пока в четыре утра не встал, ворча, с постели комендант Штральзунда и не отправился проверить ошеломляющее донесение: после пятнадцатилетнего отсутствия шведский король вновь вступил на шведскую территорию.

Путешествие Карла стало очередным его невероятным деянием; за неполных две недели король промчался от Питешти в Валахии до Штральзунда на Балтийском море, преодолев расстояние в 1296 миль. Из них 531 милю он проехал в почтовых каретах, а остальные – верхом. Средняя скорость его движения составила свыше ста миль в день, а в последние шесть дней и ночей, между Веной и Штральзундом, когда прибывавшая луна помогала путнику, освещая дорогу, скорость была еще выше: Карл покрыл 756 миль за шесть суток. По пути он ни разу не раздевался и не разувался; когда он добрался до Штральзунда, сапоги пришлось разрезать, иначе их нельзя было снять с ног.

Это знаменитое путешествие поразило воображение европейцев. Снова шведский король совершил нечто выдающееся и непредсказуемое. В Швеции новости были восприняты с «неописуемым восторгом». Через пятнадцать лет случилось чудо: король вернулся! Может быть, несмотря на все несчастья, обрушившиеся на шведов за последние пять лет, начиная с Полтавы, он сумеет теперь как-нибудь все исправить? По всей Швеции служили благодарственные молебны. Но зато в других странах молниеносный бросок Карла в Штральзунд вызвал скорее тревогу, чем желание возблагодарить Господа. Король-воитель опять стоял на шведской земле, и, по-видимому, следовало ожидать от него каких-нибудь новых курбетов. И те, кто уже давным-давно воевал с ним – русский царь Петр, Август Саксонский, Фредерик Датский, и те, кто присоединился к ним в надежде разделить плоды победы – Георг Людвиг Ганноверский и Фридрих Вильгельм Прусский, несколько растерялись в связи с таким неожиданным поворотом событий. Но для того, чтобы Карл мог одолеть многочисленных врагов, объединившихся против него, одного геройства было мало.

Хотя и в Европе, и в Швеции предполагали, что Карл после своего путешествия сразу сядет на корабль и вернется на родину, он опять обманул все ожидания. Передохнув немного, он вызвал портного, чтобы тот снял мерки для новой формы – простой синий камзол, белый жилет, штаны из оленьей кожи, новые сапоги, – а затем объявил, что намерен остаться в Штральзунде, последнем оплоте Швеции на континенте. В этом была своя логика. Штральзунд, самая мощная шведская твердыня в Померании, наверняка подвергся бы атаке врагов, постепенно стягивавшихся к владениям шведов. Самолично возглавив оборону Штральзунда, король мог отвлечь противника от замысла пересечь Балтику и ударить по Швеции. К тому же Карлу представлялся случай понюхать пороху.

Он потребовал из Швеции свежих войск и артиллерию. Совет, не в силах противиться приказу теперь, когда король находился на шведской территории и был так близко от дома, наскреб для обороны города 14 000 солдат. И в точности как предвидел Карл, летом 1715 года прусско-датско-саксонская армия появилась у стен Штральзунда. Она насчитывала 55 000 человек.

Единственным спасением осажденного города было морское сообщение со Швецией. До тех пор пока шведский флот мог доставлять продовольствие и боеприпасы, у Карла был шанс не допустить падение крепости. Но 28 июля 1715 года подошел датский флот. Вражеские эскадры усиленно обстреливали друг друга в течение шести часов, и наконец обе, сильно потрепанные, были вынуждены кое-как добраться до дома и встать на ремонт. Однако шесть недель спустя датский флот, усиленный восьмью большими британскими военными кораблями, появился снова. Шведский адмирал, сославшись на неблагоприятный ветер, остался в гавани.

Морская коммуникация была пресечена, и падение Штральзунда стало неизбежным. Сначала датские войска захватили остров Рюген недалеко от Штральзунда. Карл наведался туда с отрядом в 2800 солдат, атаковал и попробовал выбить из окопов 14 000 датчан и пруссаков. Атаку отразили, король был ранен в грудь мушкетной пулей на излете, но не серьезно – и шведские войска покинули остров. Осада тянулась всю осень, причем Карл постоянно подставлял себя под пули на суше и на море[3]. В конце концов 22 декабря 1715 года оборона была прорвана и город пал.

За несколько минут до капитуляции гарнизона король покинул город в маленьком открытом суденышке. Двенадцать часов его матросы сражались с зимним морем, пробиваясь через плавучие льды и, пытаясь добраться до шведского корабля, который ожидал в отдалении от берега, чтобы увезти короля в Швецию. Это наконец удалось, и два дня спустя, в четыре часа утра 24 декабря 1715 года, через пятнадцать лет и три месяца после своего отъезда, король Швеции в темноте и под ледяным дождем ступил на родную землю.


Глава 3
Северная Венеция

Существует легенда, гласящая, что Санкт-Петербург был сотворен в небесной синеве, а уж потом этот небесный город спустился на невские болота. Как иначе, говорит легенда, можно объяснить появление столь прекрасного города в столь унылом месте. Истина лишь немногим менее сверхъестественна: железная воля одного человека, мастерство сотен иностранных архитекторов и ремесленников и труд сотен тысяч русских рабочих создали город, который восхищенные путешественники впоследствии окрестили «Северной Венецией» и «Снежным Вавилоном».

К строительству Петербурга всерьез приступили после того, как победа под Полтавой в 1709 году, по словам Петра, положила последний камень в его основание. Оно оживилось на следующий год благодаря завоеванию Риги и Выборга, двух «подушек», на которые отныне Петербург мог опираться и чувствовать при этом себя в полной безопасности. С тех пор, несмотря на то что Петр месяцами не наведывался в свой «парадиз» (а случалось, отсутствовал там по году и больше), строительство уже не прекращалось. Где бы царь ни был, на что бы ни устремлял свое внимание, его письма всегда были полны вопросов и распоряжений по поводу строительства набережных, дворцов и других зданий, рытья каналов, разбивки садов. В 1712 году, хотя никакого указа на сей счет издано не было, Санкт-Петербург стал столицей России. Самодержавная власть была сосредоточена в руках царя, а царь отдавал предпочтение Петербургу. Соответственно, сюда из Москвы перебирались государственные учреждения, здесь формировались новые органы управления, и очень скоро само присутствие Петра превратило недостроенный город на Неве в правительственную резиденцию.

В первые десять лет своего существования Петербург рос очень быстро. По Донесению Вебера, к апрелю 1714 года Петр произвел перепись и насчитал в городе 34 500 домов. Скорее всего, эта цифра включала всякое жилище с четырьмя стенами и крышей, но и в этом случае она, несомненно, завышена. И все же не только количество, но и качество петербургской застройки было впечатляющим. Из многих стран приехали сюда архитекторы и с энтузиазмом взялись за работу. Строительство долгие годы возглавлял Доменико Трезини, первый петербургский генерал-архитектор; много строил и немец Андреас Шлютер, который привез с собой несколько соотечественников, собратьев-архитекторов.

В 1714 году ядро города по-прежнему находилось на Петроградской стороне, к востоку от Петропавловской крепости. Центром городской жизни стала Троицкая площадь, выходившая на набережную реки недалеко от первого петровского бревенчатого домика о трех комнатушках. По периметру площади возвели ряд более крупных построек. Одной их них была деревянная церковь Святой Троицы, построенная в 1710 году, куда Петр приходил помолиться, поблагодарить за победу и оплакать умерших. На площади располагались также основное здание государственных канцелярий, типография (где при помощи шрифтов и печатных станков, доставленных с Запада, печаталась Библия, научная и техническая литература) и первый госпиталь в городе, а кроме того, новые каменные дома канцлера Головкина, вице-канцлера Шафирова, князя Ивана Бутурлина, Никиты Зотова (произведенного в графы) и князя Матвея Гагарина, сибирского губернатора. Неподалеку стояло уютное питейное заведение, австерия «Четыре фрегата», куда могли зайти и угоститься табаком, пивом, водкой, вином и бренди высшие сановники, включая и самого царя, иностранные послы, торговцы и просто прилично одетые люди.

Недалеко от Троицкой площади помещался единственный в городе рынок – гостиный двор; большое двухэтажное деревянное здание, с трех сторон охватывающее широкий двор. Здесь в сотнях лавок и палаток выставляли свои товары купцы и торговцы из разных стран. Все они платили налог в царскую казну, которая оберегала торговую монополию, запрещая продавать товары в других местах города. Рядом, еще в одном деревянном здании, размещался рынок продовольствия и домашней утвари, где продавались горох, чечевица, капуста, бобы, толокно, мука, сало, деревянные изделия и глиняные горшки. На задворках бурлила татарская барахолка – скопление крошечных лавчонок, где предлагали ношеную обувь, куски старого железа, старые веревки и стулья, подержанные деревянные седла и сотни других предметов. В кишащей людской массе, теснившейся и толкавшейся вокруг этих лотков, успешно промышляли карманники. «Толпа так густа, что приходится как следует смотреть за своим кошельком, шпагой и носовым платком, – писал Вебер. – Самое разумное – крепко держать все это в руках. Как-то раз я увидел офицера-немца, гренадера, который возвращался без парика, и знатную даму без шляпы». Оказывается, мимо проскакали на лошадях татары, сорвали с него парик, с нее шляпу, а затем, к веселью толпы, выставили украденное на продажу прямо на глазах своих жертв, оставшихся с непокрытыми головами.

С тех пор как Полтава рассеяла шведскую угрозу, город стал распространяться от первоначального центра, размещавшегося к востоку от крепости, на другие острова и на сам материк. Ниже по течению, на северной стороне главного русла реки, лежал самый большой остров невской дельты – Васильевский. Главным его обитателем был князь Меншиков, петербургский генерал-губернатор, которому Петр подарил большую часть острова. В 1713 году на набережной Невы Меншиков начал строительство солидного каменного дворца, в три этажа, с крышей, крытой железными листами красного цвета. Этот дворец, спроектированный немецким архитектором Готфридом Шеделем, оставался при жизни Петра самым большим частным домом в Петербурге и был полон изящной мебели, нарядного столового серебра и множества предметов, которые, по сдержанному выражению датского посла, были, вероятно, «перевезены сюда из польских замков». Вместительный главный зал Меншиковского дворца служил местом самых пышных увеселений, свадеб, балов. Петр распоряжался этим дворцом точно так же, как прежде, в Москве, он пользовался домом, построенным для Франца Лефорта. Сам он предпочитал жить в домах попроще, где вместительные помещения для больших приемов не были предусмотрены. Порой, когда Меншиков закатывал от имени царя очередной прием, Петр поглядывая через реку из собственного небольшого дома на освещенные окна Меншиковского дворца и усмехался: «Веселится Данилыч».

Позади дома Меншикова помещалась его домашняя церковь с колокольней, откуда доносился нежный перезвон, и большой регулярный сад с решетчатыми оградами, живыми изгородями, рощей, домиками садовников и ферма с курами и прочей живностью. Расположенный на северном берегу реки, сад смотрел на юг и пользовался самым благоприятным освещением, при этом деревья и изгороди защищали его от ветра, так что в нем вызревали фрукты и даже дыни. Кроме дворца, на острове стояло несколько деревянных изб, а все остальное пространство острова было по-прежнему покрыто мелколесьем и кустарником, кое-где перемежавшимся луговинами, на которых паслись лошади и коровы.

Сердцем города всегда была река, глубокий холодный поток, который быстро и бесшумно струился из Ладожского озера, среди лесов, мимо Меншиковского дворца, и, минуя острова, с разбега вливался в Финский залив, так что течение его ощущалось даже в миле от берега. Гигантский напор воды, давление зимних льдов и мощь весенних ледоходов – все это создавало большие трудности для строительства моста через Неву; однако мост не строили по другим причинам. Петр хотел, чтобы его подданные учились мореходству, а потому настаивал, чтобы они переправлялись через Неву на лодках – и притом без весел! Тем, кто не мог себе позволить иметь собственный парусник, позволялось пользоваться двадцатью казенными шлюпками, но перевозчики, в большинстве своем несведущие в морском деле крестьяне, сплошь и рядом не справлялись с быстрым течением и сильными порывами ветра. Наконец, после того как один за другим в результате несчастных случаев в реке утонули польский посол, генерал-майор и один из личных врачей Петра, царь смягчился и разрешил перевозчикам пользоваться веслами. Но и тогда для простого люда поездка на другой берег оставалась делом рискованным; а уж если начиналась буря, можно было застрять там на несколько дней. Зимой горожане легко пересекали реку по льду, но летом, в штормовую погоду, или осенью и весной, во время ледостава или ледохода, жители невских островов бывали буквально отрезаны от остальной России. (В апреле 1712 года Петр изобрел способ перебираться через реку, не слишком рискуя провалиться сквозь тающий лед: вместо кареты водрузил на сани четырехвесельную лодку. Теперь, даже если бы лошади и сани провалились под лед, лодка с царем осталась бы на плаву.)

Из-за этой разобщенности островов правительственные здания и частные дома начали сосредоточиваться вдоль южного берега реки, то есть на материке. Среди них выделялся тридцатикомнатный дом генерал-адмирала Апраксина, стоявший рядом с Адмиралтейством, на углу территории, ныне занятой Зимним дворцом с его 1100 комнатами, который Растрелли построил для императрицы Елизаветы. Выше по течению вдоль набережной выросли дома генерал-прокурора Ягужинского, вице-адмирала Крюйса и «Зимний дом» самого Петра – на том месте, где теперь находится екатерининский Малый Эрмитаж. Дворец Петра был деревянный, двухэтажный, трехчастный (к центральному корпусу примыкали два крыла) и, кроме морской короны над входом, ничем не отличался от других зданий возле реки. Царь не любил просторных помещений, и всегда предпочитал тесные комнатушки с низкими потолками. Однако чтобы не нарушать симметрию дворцовых фасадов вдоль реки, пришлось сделать каждый этаж дома выше, чем ему нравилось. Из положения вышли, соорудив в личных покоях царя низкие ложные потолки. Первый «Зимний дом» снесли в 1721 году, чтобы на его месте возвести более вместительное каменное здание[4].

В 1710 году выше по течению, там, где в Неву впадает река Фонтанка, Трезини начал строить прекрасный Летний дворец с широкими окнами, выходящими на воду с двух сторон, с двумя массивными голландскими печками и высокой четырехскатной крышей, увенчанной позолоченным флюгером – фигурой св. Георгия на коне, поражающего дракона. Здесь жили Петр с Екатериной, и четырнадцать светлых, полных воздуха комнат дворца были поделены поровну между супругами. Петр занимал семь комнат первого этажа, а семь комнат наверху принадлежали Екатерине. Комнаты царя отражали его собственные скромные вкусы и многосторонние интересы. Покои Екатерины говорили о желании окружить себя царской роскошью и великолепием. Например, стены кабинета и приемной Петра были от пола до подоконников облицованы синими голландскими изразцами с картинками – каждая изображала кораблик, морскую или пасторальную сценку. Потолки его приемной и маленькой спальни были расписаны крылатыми херувимами, празднующими «Триумф России». На письменном столе царя стояли нарядные корабельные часы и компас из меди и гравированного серебра – подарок английского короля Георга I. Царская кровать под балдахином красного бархата была большой, но не настолько, чтобы царь мог вытянуться на ней во весь рост; в XVIII веке люди спали как бы полусидя, подложив под голову и спину подушки. Самая любопытная комната на этаже царя – это токарня: в ней он держал станки, на которых любил работать в свободное время. Возле стены стояла деревянная резная рама двенадцати футов в высоту, заключавшая в себе особый прибор, изготовленный специально для Петра в 1714 году в Дрездене мастером Динглингером. Он состоял из трех больших циферблатов, каждый по три фута в диаметре; один показывал время, а два других, соединенных стержнями с флюгером на крыше, – направление и силу ветра. Столовая Петра могла вместить только членов семьи и нескольких гостей. Все многолюдные пиршества происходили во дворце Меншикова. Стены петровской поварни были покрыты синим кафелем с цветочным орнаментом. Вода поступала в черную мраморную раковину по системе водопроводных труб – первой в Петербурге. Но самое замечательное – это то, что из кухни открывалось окно прямо в столовую. Петр любил горячую еду и терпеть не мог огромные дворцы, в которых любое блюдо успевало остыть, пока его по бесконечным переходам доставляли к столу.

Этажом выше у Екатерины была приемная, тронный зал, танцевальный зал, а также спальня, детская с люлькой в форме лодки и собственная кухня царицы. В ее комнатах были расписные потолки, паркетные полы, на стенах висели фламандские и немецкие гобелены и красовались китайские шелковые обои, затканные золотой и серебряной нитью; комнаты заполняли разнообразные драпировки, ковры, мебель, инкрустированная слоновой костью и перламутром, венецианские и английские зеркала. Сегодня этот маленький дворец, великолепно восстановленный и предлагающий на обозрение предметы подлинной петровской обстановки или, по крайней мере, того же периода, украшенный многочисленными портретами семьи и приближенных Петра, является, наряду с павильоном Монплезир в Петергофе, тем местом, где можно лучше всего ощутить живое присутствие самого Петра.

* * *

В 1716 году в Петербург прибыл еще один иностранный архитектор, которому суждено было навсегда оставить след в петровском «парадизе». Это был француз Жан Батист Александр Леблон. Парижанин, ученик великого Ленотра, создателя версальских садов, Леблон едва достиг возраста тридцати семи лет, но уже приобрел известность во Франции благодаря своим постройкам в Париже и трудам по архитектуре и планировке регулярных парков. В апреле 1716 года Леблон подписал беспрецедентный контракт – он ехал в Россию на пять лет в качестве генерал-архитектора с постоянным жалованьем в 5000 рублей в год. Ему полагалась также казенная квартира и разрешение покинуть Россию по истечении пятилетнего срока, не платя никаких налогов на имущество. Взамен Леблон обязался не пожалеть сил на передачу своих знаний тем россиянам, которые будут работать под его началом.

По пути в Петербург Леблон проехал через Пирмонт, где Петр лечился водами, и они обсудили планы и надежды Петра касательно строящегося города. Петр остался доволен своим новым сотрудником и по отъезде Леблона с воодушевлением писал Меншикову в Петербург, чтобы тот по-дружески принял выдающегося архитектора и чтобы все архитекторы представляли свои планы нового строительства на одобрение Леблону и если еще есть время, то исправить по его указанию старые планы.

Вооруженный титулом генерал-архитектора, щедрым контрактом, горячими рекомендациями Петра, Леблон прибыл в Россию с намерением взять дело в свои руки. С собой он привез не только жену и шестилетнего сына, но и несколько десятков своих соотечественников – чертежников, инженеров, столяров, скульпторов, каменотесов, каменщиков, плотников, слесарей, резчиков, ювелиров и садовников. Он немедленно организовал новую Канцелярию от строений – учреждение, через которое должны были проходить все строительные планы, чтобы он мог их санкционировать. Затем, вдохновленный беседой с Петром, Леблон начал разрабатывать генеральный план, призванный определить основное направление застройки города на многие годы.

Самой честолюбивой частью этого замысла было создание на Васильевском острове города каналов на манер Амстердама. Предполагалось проложить сеть параллельных улиц, пересекаемых под прямым углом каналами, прорытыми в низкой топкой почве. Остров должны были прорезать два главных канала, пересекающихся с двенадцатью каналами поменьше, но достаточно широкими, чтобы две лодки могли разъехаться. При каждом доме предусматривались внутренний двор, сад и пристань для хозяйской лодки. В центре этой гигантской водяной шахматной доски царь собирался построить новый дворец с обширным регулярным садом.

Леблон приступил к работе сразу же, как приехал, в августе 1716 года, – по его приказанию в болотистую землю были вбиты колья, чтобы наметить очертания будущего города. Той же осенью и следующей весной начали рыть каналы, и первые из новых домовладельцев принялись, подчиняясь строжайшим предписаниям Петра, возводить свои жилища. Но не все шло гладко. Реализуя свои полномочия, Леблон вторгся в сферу влияния еще более полномочного петербуржца, Меншикова. Последний был не только генерал-губернатором Петербурга, но и владельцем большой территории Васильевского острова, которая отчасти отходила под Леблонов город каналов. Меншиков не решился прямо воспротивиться плану, получившему одобрение Петра, но царь должен был вернуться не раньше чем через несколько месяцев, а пока вся городская жизнь полностью зависела от генерал-губернатора – в том числе и новое строительство. Меншиков расквитался с Леблоном очень характерным для него способом. Он позволил прорыть каналы, но они оказались уже и мельче, чем требовал Леблон, – двум лодкам здесь было не разойтись, и скоро неглубокие водные пути начало затягивать ялом. Когда Петр вернулся и отправился взглянуть, как идет застройка, то с радостью увидел новые дома, вытянувшиеся вдоль каналов, однако заметив, что протоки несоразмерно узки, изумился и пришел в ярость. Леблон к этому времени хорошо усвоил, что напрямую лучше Меншикова не задевать, и промолчал. Петр обошел весь остров, сопровождаемый своим архитектором, а потом, повернувшись к Леблону, спросил: «Что можно сделать, чтобы осуществить мой план?»

Француз пожал плечами: «Сносить, сир, сносить. Нет иного средства, как разрушить все, что было сделано, и рыть каналы заново». Но это было слишком даже для Петра, и от проекта отказались, хотя время от времени Петр отправлялся на Васильевский остров посмотреть на каналы и, опечаленный, не говоря ни слова, возвращался. Зато на левом берегу Невы Леблон построил главный проспект города, Невский, соединивший напрямую, через луга и леса, Адмиралтейство и Александро-Невскую лавру, отстоящие друг от друга на две с половиной мили[5]. Невский проспект был проложен и вымощен руками бригад, составленных из шведских пленных солдат (им же было приказано по субботам подметать проспект), и скоро стал самой знаменитой улицей в России.

Леблон приложил руку и к созданию еще одной достопримечательности Санкт-Петербурга, Летнего сада. Еще до Полтавы Петр заложил этот сад, раскинувшийся на 37 акрах, позади его Летнего дворца, где Фонтанка ответвляется от Невы. Царь не переставал хлопотать о саде даже в момент наивысшей опасности со стороны шведов. Так, из Москвы были затребованы семена и рассада, а заодно и тринадцать молодых парней для обучения ремеслу садовника. Повсюду разыскивались книги о садах Франции и Голландии. Поступило указание обсадить аллеи деревьями: липами и вязами из Киева и Новгорода, каштанами из Гамбурга, дубами и плодовыми деревьями из Москвы и с Поволжья, южными кипарисами. Цветы прибывали со всех концов: луковицы тюльпанов из Амстердама, сиреневые кусты из Любека, лилии, розы и гвоздики из разных частей России.

Вкладом Леблона в Летний сад была вода. «Фонтаны и вода суть душа сада и составляют его главное украшение», – написал он однажды. Он качал воду из Фонтанки (именно поэтому ее так и называют – от слова «фонтан») в специально выстроенную водонапорную башню, и оттуда она под напором подавалась в фонтаны. По саду было разбросано пятьдесят фонтанов: гроты, каскады, водяные султаны, бьющие из раскрытых ртов дельфинов и лошадей. В бассейнах вокруг этих фонтанов плавали или изрыгали струи воды существа реальные и мифические – каменные горгульи, живые рыбы, и даже настоящий тюлень. Поблизости пели птицы в клетках-пагодах, трещала без умолку голубая мартышка, мрачно поглядывали на посетителей дикобраз и соболи.

Достойный ученик Ленотра, Леблон создал для Петра настоящий французский регулярный парк. Он украсил его партерами, где цветы, кусты и гравий складывались в причудливые, извилистые узоры. Он подстриг кроны деревьев и кустов, превратив их в шары, кубы и конусы. Он построил застекленную оранжерею и развел там апельсиновые, лимонные и лавровые деревья и даже вырастил маленькое гвоздичное деревце. На пересечении дорожек и вдоль аллей он расставил итальянские скульптуры; со временем в саду появилось шестьдесят мраморных статуй, изображавших сцены из басен Эзопа, а также аллегорические скульптуры, такие как «Мир и Изобилие», «Мореплавание», «Архитектура», «Истина» и «Искренность».

Когда Петр бывал в Петербурге, он часто приходил в Летний сад. Царь любил посидеть на скамейке, выпить кружку пива или сыграть в шашки с друзьями, пока Екатерина с придворными дамами прогуливались по аллеям. Сад был открыт для избранной публики: здесь охотно собиралось высшее общество – совершить променад после обеда или посидеть возле фонтанов долгими летними белыми ночами. В 1777 году страшное наводнение нанесло Летнему саду непоправимый урон – деревья были вырваны с корнем, фонтаны исковерканы. После этого Екатерина Великая восстановила сад, но уже на иной лад, отдав дань моде на английские пейзажные парки: фонтаны отстраивать не стали, деревьям и кустам позволили расти свободно. Но Летний сад по-прежнему хранил свое очарование и привлекательность. По его аллеям любил пройтись живший неподалеку Пушкин, туда постоянно наведывались Глинка и Гоголь. Ровесник самого города, Летний сад до сих пор возрождается каждую весну и до сих пор остается таким же трогательно-юным, как только что распустившийся листок.

Меншиков не мог спокойно смотреть на то, как Петр осыпает милостями Леблона, и решил использовать Летний сад, чтобы вызвать на голову француза царский гнев. В 1717 году он написал Петру, будто Леблон рубит в саду деревья, которыми, как он знал, царь особенно гордился. На самом деле Леблон только подрезал ветки, чтобы улучшить вид и придать деревьям правильную форму в полном соответствии с французскими канонами. Петр вернулся и, едва завидев Леблона, вспомнил о погибших деревьях. Ослепленный яростью, он ударил архитектора тростью. От потрясения тот слег в постель с нервной лихорадкой. Потом Петр пошел осмотреть сад и, поняв, что деревья всего лишь подстригли, тут же послал к Леблону с извинениями и распорядился, чтобы генерал-архитектора окружили особой заботой. Встретив Меншикова, он схватил его за ворот камзола и прижал к стене. «Ты, ты один, негодяй, повинен в недуге Леблона!» – кричал царь.

Леблон поправился, но через полтора года подхватил оспу и в феврале 1719 года, тридцати девяти лет от роду, умер, проведя в России всего два с половиной года. Если бы он прожил подольше и по-прежнему пользовался расположением Петра, а значит, и властью, то облик Санкт-Петербурга получился бы куда более французским. Один блистательный пример того, что могло бы быть, все же существует. Перед смертью Леблон выбрал место, приготовил эскизы и распланировал сады для небывалой летней резиденции у моря, получившей название Петергоф.

* * *

Петергоф был задуман задолго до приезда Леблона в Россию, и замысел этот возник в связи с Кронштадтом. В 1703 году, через несколько месяцев после завоевания невской дельты, Петр вышел под парусом в Финский залив и впервые увидел остров Котлин. Вскоре он решил построить там крепость для защиты Петербурга с моря. Начались работы, царь нередко наведывался на остров, чтобы следить за ходом дела. Иногда, особенно осенью, когда то и дело штормило, доплыть туда из города было невозможно, и царь отправлялся по суше до того места на берегу залива, которое находилось прямо против острова, и уже оттуда кратчайшим путем добирался на лодке. Здесь на берегу он построил маленький причал и двухкомнатный домик, где при необходимости мог дождаться хорошей погоды. Вот этот домик и дал начало Петергофу.

Когда Полтавская победа закрепила за Россией Ингрию, Петр поделил полосу земли вдоль южного берега Финского залива, прилегающую к Петербургу, между своими ближайшими сподвижниками. Многие возвели дворцы и усадьбы на тянущемся в полумиле от берега гребне высотой в 50–60 футов. Самая большая и прекрасная в этом ожерелье загородных резиденций, полукругом опоясавших залив, принадлежала Меншикову, для которого Шедель возвел трехэтажный, овальный в плане дворец, названный Ораниенбаумом.

Первый летний дом Петра у залива, в Стрельне, не мог соперничать с великолепным дворцом светлейшего. Петровская резиденция представляла собой просто большой деревянный дом, самой заметной особенностью которого была «корабельная рубка», в которую царь мог забираться по приставной лестнице. По вечерам Петр раскуривал трубку и с удовольствием глядел на корабли в заливе. Потом ему захотелось чего-нибудь повнушительнее, и именно Леблону он доверил задачу построить дворец лучше Ораниенбаумского, приморский Версаль – Петергоф.

Большой дворец Леблона, высокое двухэтажное здание, богато украшенное внутри и снаружи, южным фасадом выходило в обширный регулярный французский сад. Но оно было куда меньше и скромнее, чем Версаль или тот расширенный и переделанный дворец, который Растрелли соорудил для императрицы Елизаветы на этом же месте через десятилетие. Слава Петергофа и шедевр Леблона – это вода. Вода упругой струей взмывает ввысь в петергофское небо; она льется и брызжет из десятков самых причудливых фонтанов; она омывает статуи людей и богов, коней и рыб, невероятных существ, каких ни люди, ни боги никогда не видали; она скользит с мраморных ступеней гибким зеркалом; глубокая и темная, она заполняет каналы, пруды и бассейны. Поток Большого каскада, служащий как бы продолжением дворца, устремляется вниз по двум гигантским мраморным лестницам, расположенным по бокам глубокого грота, откуда мощный водопад низвергается прямо в большой центральный ковш. На ступенях, отражаясь в мириадах брызг, сверкают на солнце позолоченные статуи; посреди ковша, омываемый струями множества водометов, стоит ослепительный золотой Самсон, раздирающий пасть золотого льва. Из ковша вода стекает к морю по длинному каналу, достаточно широкому, чтобы к подножию дворца могли подходить небольшие парусные суда. Большой канал служит центральной осью Нижнего парка, а по обе стороны от него видны все новые и новые фонтаны, статуи, аллеи. Вода, питающая эти фонтаны, поступала не из залива, но собиралась по деревянным трубам из ключей на Ропшинских высотах, в тринадцати милях от Петергофа.

Между дворцом и морем, в Нижнем парке, пересеченном во всех направлениях аллеями и дорожками, усеянном фонтанами и беломраморной скульптурой, Леблон воздвиг три изысканных летних павильона, которые стоят по сей день, – Эрмитаж, Марли и Монплезир. Эрмитаж – это крохотное изящное сооружение, окруженное маленьким рвом, через который подъемный мост ведет к единственному входу. Здание двухэтажное, на первом этаже расположена кухня и помещение, где находился механизм подъемного стола, на втором – одна просторная комната с высокими окнами, выходящими на балконы. Эта комната использовалась только для неофициальных обедов. В центре стоял огромный овальный стол на двенадцать персон, с эффектным французским механическим сюрпризом: стоило хозяину позвонить в колокольчик, чтобы подавали следующее блюдо, как середина стола опускалась на первый этаж, где все ненужное с него убирали и сервировали следующую перемену, после чего стол поднимался на прежнее место. Благодаря этому слуги никогда не нарушали своим присутствием интимную атмосферу застолья.

Марли получил свое название от уединенного пристанища Людовика XIV, но «никоим образом не напоминает тот [дворец], что принадлежит вашему величеству», – доносил в Париж французский посол. Петровский Марли, обычный голландский дом, с комнатами, отделанными дубовыми панелями, с голландскими изразцами, стоял на краю тихого озера.

Самым значительным из всех павильонов был Монплезир, который Петр предпочитал всем своим загородным домам. Это одноэтажный дом красного кирпича, в голландском стиле, идеальных пропорций, расположенный прямо на берегу моря. Монплезир – еще одна жемчужина под стать маленькому Летнему дворцу, что в Летнем саду. Высокие стеклянные двери открывались из комнаты на вымощенную кирпичом террасу, поднятую над водой на несколько футов. Парадный зал и секретарская отделаны темным дубом на голландский манер, в панели вставлены голландские пейзажи, большей частью с кораблями. Потолок расписан веселыми французскими арабесками, а пол выложен крупными черными и белыми плитками, образующими как бы шахматную доску для фигур в человеческий рост.

Сегодня Монплезир почти тот же, что был при Петре. Мебель, отделка, предметы домашнего обихода если и не являются личными вещами самого царя, то восходят к его эпохе. Радом с парадным залом находится Морской кабинет Петра, выходящий окнами на залив. Его письменный стол завален навигационными приборами, стены от пола до окон выложены синими голландскими изразцами с корабликами, а выше отделаны деревянными панелями. Следующая комнатка – спальня Петра, где он мог, лежа на кровати, смотреть на море. По другую сторону зала, всего в двух шагах от обеденного стола, сплошь покрытая изразцами кухня. Есть тут и диковинка – изящный маленький Китайский кабинет, полностью отделанный черно-красным лаком. С двух сторон к дому примыкают красивые галереи с высокими, широкими окнами: те, что по фасаду, смотрят на море, задние – в сад, с его тюльпанами и фонтанами. Простенки между окнами украшены работами голландских художников, в основном морскими пейзажами. Петр любил этот домик и жил здесь даже тогда, когда Екатерина останавливалась в Большом дворце, стоявшем на возвышении над Монплезиром. Отсюда он мог смотреть на воду или лежать возле раскрытого окна и слушать, как шумят волны. Здесь, как ни в каком другом месте, находил покой в последние годы жизни этот неугомонный монарх.


Глава 4
Посольские донесения

Когда Петр перевез свой двор, правительство и знать из Москвы в Санкт-Петербург, то иностранные послы, аккредитованные при русском дворе, также оказались вынуждены переселиться на берега Невы. Многие из этих дипломатов оставили записки о своей службе в России. Среди них английский посол Уитворт, французский – Кампредон, Юст Юль из Дании и Берхгольц из Голштинии. Но наиболее полную картину последних лет петровского двора, увиденную глазами очевидца, удалось создать Фридриху Христиану Веберу, ганноверскому послу, чье описание придворной жизни Петербурга дополняет описание придворной жизни в Москве, составленное австрийцем Иоганном Корбом двадцатью годами раньше. Вебер приехал в Россию в 1714 году и семь лет провел в Петербурге, после чего вернулся домой и опубликовал свои пространные записки. Это был человек достойный, довольно восприимчивый, он восхищался Петром и интересовался всем, что видел, хотя далеко не все увиденное вызывало у него одобрение.

На первом же торжественном приеме, куда ему довелось попасть, флегматичному ганноверцу дали понять, какого рода качества требовались послу при царском дворе. «Едва я приехал, – начинает Вебер, – как адмирал Апраксин устроил великолепный прием для всего двора, и, по приказу Его царского Величества, я оказался приглашенным туда». Однако возле дверей у нового посла вышла неприятность с охранниками: «Они осыпали меня бранью, закрывали передо мной вход своими бердышами, а потом, совсем распоясавшись, спихнули с лестницы». И только благодаря вмешательству одного приятеля, Вебера, наконец, впустили. Он получил свой первый урок: «…Я сильно рисковал подвергаться подобному обхождению и в будущем, если не переменю своего простого, хотя и опрятного, платья на наряд, разукрашенный золотом и серебром, и не обзаведусь парой лакеев, которые станут ходить впереди меня и рявкать: „Разойдись!“ Скоро я осознал, что мне еще предстоит очень многому научиться. Проглотив за обедом дюжину полных до краев бокалов венгерского вина, я получил из рук князя-кесаря Ромодановского полную чару водки и, после того как меня заставили осушить ее двумя глотками, скоро лишился чувств, хотя успел утешить себя тем наблюдением, что остальные гости уже спали вповалку прямо на полу и не в состоянии были оценить мои скромные способности к пьянству».

В первые же дни достоинство Вебера подверглось и другим испытаниям: «Согласно обычаю всех благовоспитанных народов, я отправился выразить почтение высшим сановникам русского двора и заодно познакомиться с ними. Предупреждать о визите заранее здесь не принято… так что я был принужден дожидаться на холоде, чтобы его светлость вышел ко мне. Выслушав мое приветствие, он спросил, желаю ли я сказать еще что-нибудь, и после моего отрицательного ответа отпустил меня с такими словами: „Ну и мне тоже нечего вам сказать“. Я отважился нанести еще один визит, другому русскому. Но едва я упомянул мою страну, он перебил меня и заявил: „Я про такую страну знать ничего не знаю. Ступайте и обращайтесь к тем, к кому вас направили“. Это отбило у меня охоту наносить визиты, и я твердо решил никогда больше не ездить ни к кому из русских без приглашения, кроме тех чиновников, с которыми я имел дело и которые проявляли ко мне всяческую учтивость. Через неделю я встретил тех двоих сановных грубиянов при дворе. Увидев, что Его царское Величество довольно долго со мной беседовал и обращался ко мне весьма милостиво, а к тому же велел адмиралу Апраксину проследить, чтобы мне оказывали всяческое внимание, оба подошли ко мне и с самым жалким и униженным видом просили прощения за свою промашку, едва ли не падали ниц, и, желая меня задобрить, очень щедро угощали меня водкой».

Пока Петр с флотом был в отсутствии, его сестра царевна Наталья устроила пир, на котором у Вебера появилась еще одна возможность понаблюдать за русскими обычаями: «Тосты начинаются с самого начала застолья, пьют из больших чаш и кубков в форме колокола. На приемах для знати не подают никакого вина, кроме венгерского… Все красавицы Петербурга явились на прием; к этому времени они уже носили французские платья, но казалось, чувствовали себя в них очень неловко, особенно в кринолинах, а их черные зубы явно свидетельствовали о том, что они еще не избавились от представления, столь прочно засевшего в мозгах старозаветных россиян, будто белые зубы пристали лишь арапам и обезьянам».

Обычай чернить зубы быстро исчез, и когда Вебер в 1721 году писал свои записки, он уверял читателей, что эта и другие допотопные привычки московитов «с тех пор ушли так далеко, что иностранец, попавший в благовоспитанное петербургское общество, едва ли поверит, что он в России, но сочтет скорее – пока с ним не заговорят, – что оказался в самом сердце Лондона или Парижа».

Среди своих собратьев-послов в Петербурге Вебер особенно заинтересовался представителями калмыцких и узбекских ханов. Он вспоминал, что как-то утром «удостоился чести встретиться в Посольской канцелярии с послом хана калмыков. Это был человек устрашающей и свирепой наружности. По обычаю этого народа, голова его была обрита вся, кроме пряди волос, свисавшей с макушки до шеи. Он вручил от имени своего повелителя, который одновременно является царским вассалом, свиток бумаги. Затем он бросился на землю и долго что-то бормотал сквозь зубы. Когда его приветствие перевели великому канцлеру Головкину, он дал следующий краткий ответ: „Это очень хорошо“. По окончании церемонии к послу вернулся его свирепый вид».

Позже в том же 1714 году от калмыцкого хана прибыл еще один посол со странным поручением. Как писал Вебер, незадолго до этого князь Меншиков «преподнес хану в подарок красивый экипаж английской работы. Теперь одно из колес сломалось, и посла направили к князю с просьбой выделить новое колесо. Калмыцкий посол рассказывал нам, что его господин давал аудиенции посланникам соседних владык, сидя в этой карете, а по торжественным дням в ней обедал».

17 мая 1714 года в Петербург прибыл посол от узбекского хана. В числе поручений, возложенных на него, было предложение от хана к царю «предоставить царским караванам, ежегодно направляющимся в Китай, право следовать через его владения. Это давало невероятные преимущества, ведь прежде караваны были вынуждены добираться в Пекин с большими неудобствами, в течение целого года, через всю Сибирь, следуя всем поворотам и изгибам рек, поскольку наезженной дороги не было, тогда как через владения его повелителя, по хорошей дороге, они могли бы добраться туда за четыре месяца.

В заключение он положил к ногам царя множество шелков и других китайских и персидских товаров и редких мехов и добавил, что он оставляет в Москве несколько персидских скакунов и хищных животных и сокрушался, что в дороге умерли великолепный леопард и обезьяна. Царя он называл не иначе как „мудрый император“, что у них служит знаком высочайшего почтения. Посол был… лет пятидесяти, казался человеком живого нрава, хотя и почтенной наружности. Он носил длинную бороду, а на тюрбане красовалось страусовое перо, что, как он пояснил, дозволялось только принцам и представителям высшей знати».

А вот как Вебер описывает Пасху, главный религиозный праздник в России: «Праздник Пасхи отмечался с особой пышностью, и русские щедро вознаграждали себя за суровое и неукоснительное соблюдение трезвости, в которой они пребывают в течение предшествующего Пасхе Великого поста. В эти дни их ликование, а точнее безумие, невозможно передать; они убеждены, что, если человек не напился допьяна с десяток раз, значит, он не отметил Пасху как подобает. Их церковные певчие не менее сумасбродны, чем все остальные, так что я не слишком удивился, увидев, как две компании певчих поссорились между собой в трактире – дошло до драки, и они так яростно отхаживали друг друга кольями, что некоторые успели отправиться на тот свет. Самый же удивительный ритуал праздника состоит в том, что россияне обоего пола, расцеловавшись, дарят друг другу раскрашенные яйца, причем один говорит: „Христос воскрес!“ – а другой отвечает: „Воистину воскрес!“, после чего расходятся. По этой причине можно видеть, как многие люди, особенно иностранцы, которые рады случаю поцеловать женщину, целыми днями слоняются взад-вперед с пасхальными яйцами».

* * *

В петровское время по всей Европе высоко ценились карлики и великаны, служившие своего рода экзотическим украшением при дворах королей и вельмож. Прусский король Фридрих Вильгельм собрал у себя чуть не всех великанов Европы, но и Петр держал у себя Никола Буржуа, гиганта семи футов двух дюймов, которого он отыскал в Кале. Долгие годы Никола стоял позади Петра, когда тот сидел за столом, а в 1720 году царь женил его на великанше-финке в надежде вывести гигантское потомство. Но Петра постигло разочарование: пара осталась бездетной.

Карлики распределялись по Европе более равномерно. Любая испанская инфанта всегда появлялась в сопровождении придворной карлицы, которая должна была выгодно оттенить красоту своей госпожи. В Вене у императора Карла VI был знаменитый карлик-еврей, Якоб Рис, выступавший в роли неофициального советника при императорском дворе. Чаще же карликов держали с той же целью, что и домашних любимцев – животных, ведь они с их ужимками и потешной внешностью были еще забавнее, чем говорящие попугаи или собачки, выученные стоять на задних лапках. В России карлики ценились особо. Каждый вельможа желал иметь карлика – как символ своего положения или просто как игрушку для жены, и среди знати шла усиленная борьба, чтобы заполучить их. Появление на свет карлика считалось удачей, и карлики, рожденные крепостными, часто получали свободу. Чтобы развести у себя побольше карликов, их старались женить между собой, рассчитывая, что супруги-лилипуты произведут на свет таких же детей.

Карлик, и тем более пара карликов, считались очень щедрым подарком. В 1708 году князь Меншиков, завзятый любитель карликов, писал своей жене: «Послал я к вам ныне в презент двух шляхтянок-девок, из которых одна маленькая, может вам за попугая быть: такая словесница, какой еще из таких младенцев мало видал, и может вас больше увеселить, нежели попугай». В 1716 году Меншиков взывал к Петру: «Понеже у одной моей дочери карлица есть, а у другой нет, того ради просим вас благовремение Ее величеству государыне царице доложить, дабы из карлиц, которые остались после царицы Марфы Матвеевны, изволила определить мне указом одну карлицу взять».

Петр тоже очень любил карликов. Они окружали его на протяжении всей жизни. Ребенком он ходил в церковь между двумя рядами карликов, которые несли красные шелковые полотнища, закрывавшие его от любопытных глаз. Став царем, он держал при дворе большой штат карликов, которые увеселяли государя, а в отдельных случаях исполняли важные поручения. На пиршествах карлика сажали в середину огромного пирога, и когда Петр разрезал тесто, тот неожиданно выскакивал наружу. Ему нравилось привлекать этих странных человечков к своим любимым потешным церемониям. Свадьбы и даже похороны карликов, пародировавшие торжественные церемонии его собственного двора, до того смешили Петра, что слезы градом катились из его глаз.

В 1710 году, через два дня после свадьбы племянницы Петра Анны и герцога Курляндского Фридриха Вильгельма, праздновали свадьбу карликов, в точности повторяя церемонию бракосочетания королевских особ, и с той же пышностью. Вебер описал этот праздник, на который собрались семьдесят два карлика, со слов очевидцев: «Совсем крохотный карлик шествовал впереди процессии, изображая обер-церемониймейстера… и хозяина празднества. За ним шли невеста и жених, оба нарядно одетые. Далее царь в сопровождении министров, князей, бояр, офицеров и проч.; за ним парами вышагивали карлики обоих полов. Их было всего семьдесят два – некоторые состояли на службе у царя, вдовствующей царицы, князя и княгини Меншиковых и у других знатных особ, а остальных прислали со всех концов России, даже из самых отдаленных мест. В церкви священник громким голосом спросил жениха, согласен ли он взять в жены свою невесту. Тот так же громко отвечал, обращаясь к своей возлюбленной: „Тебя и никого боле“. Когда невесту спросили, не обещала ли она выйти замуж за кого-нибудь, кроме своего жениха, та отвечала: „Вот было бы славно!“ Но когда дошло до главного вопроса, хочет ли она выйти замуж за своего жениха, она проговорила свое „да“ так тихо, что едва можно было расслышать, и это вызвало немалый смех всей компании. Царь, в знак своей особой милости, с видимым удовольствием держал венец над головой невесты, как требует русский обычай. Когда венчание закончилось, все по воде отправились во дворец князя Меншикова. Обед был подан в просторном зале, где за два дня до этого царь угощал приглашенных на свадьбу герцога [Голштинского]. Посреди зала поставили несколько маленьких столиков для новобрачных и остальных карликов, которые все были разодеты на германский манер… После обеда карлики принялись танцевать русские танцы, и это продолжалось до одиннадцати вечера. Легко вообразить, как царь и остальные радовались смешным прыжкам, причудливым гримасам и странным ужимкам этой толпы пигмеев, большинство из которых такого роста, что это само по себе могло вызвать смех. У одного был высокий горб и коротенькие ножки, другой выделялся чудовищно раздутым брюхом, третий вперевалку ковылял на кривых ногах, точно барсук, у четвертого была огромная голова; у некоторых были кривые рты и длинные уши, маленькие поросячьи глазки и толстые щеки – словом, комических физиономий там хватало. Когда эти увеселения окончились, новобрачных отнесли в дом к царю и уложили в его собственной спальне».

Возможно, собственный ненормально высокий рост развил в царе эту склонность тешиться людским уродством. Так или иначе, она распространялась не только на гигантов и карликов, но вообще на всех, кто имел физические недостатки или страдал от старости или болезни. Например, 27 и 28 января 1715 года весь двор участвовал в двухдневном маскараде, приготовления к которому длились три месяца. Поводом послужила свадьба Никиты Зотова, который сорок лет назад был наставником Петра, потом исполнял роль князя-папы, а теперь ему шел восемьдесят четвертый год. Невестой была пышнотелая тридцатичетырехлетняя вдова.

«Свадьбу этой необычной четы почтил своим присутствием весь двор в карнавальных масках, – сообщал Вебер. – Те четверо, которым было поручено принимать гостей, оказались самыми страшными заиками, каких удалось сыскать в России. Дряхлых стариков, неспособных ни ходить, ни стоять, избрали на роль шаферов, слуг и стольников. Было там и четверо ливрейных лакеев – крайне неуклюжие малые, всю жизнь страдавшие подагрой, такие тучные и обрюзгшие, что их самих приходилось водить под руки. Московский потешный князь-кесарь, представлявший царя Давида в соответствующем наряде, вместо арфы держал лиру, покрытую медвежьей шкурой, на которой должен был играть. Его везли на импровизированном помосте, поставленном на салазки, а к каждому из его четырех углов было привязано по медведю. Специально приставленные молодцы кололи медведей стрекалами, и те издавали ужасающий рев, который вливался в беспорядочный оглушительный шум, производимый дудящими не в лад инструментами прочей компании. Царь был одет фрисландским простолюдином и вместе с тремя генералами ловко бил в барабан. Таким образом, под звон колоколов маски препроводили неравную пару к алтарю большой церкви, где их соединил узами брака столетний священник, давно потерявший зрение и память. Дабы восполнить эти недостатки, на нос ему надели очки, зажгли перед глазами две свечи и кричали ему в ухо нужные слова, чтобы он мог их повторять. Из церкви процессия отправилась в царский дворец, где увеселения продолжались несколько дней».

Конечно, мемуары Вебера не ограничиваются описанием персонажей и нравов петровского двора. Он был очарован Россией и русским народом. Ему нравилась спокойная терпеливость простых людей, но в то же время его часто коробило от того, что он называл их «варварскими обычаями». В приводимом ниже описании русской бани к изумлению примешивается оттенок восхищения. (Впрочем, Вебер забыл упомянуть, что благодаря привычке русских раз в неделю обязательно мыться в бане, они были в массе куда чище большинства европейцев, которые иногда ходили немытыми неделями и месяцами.)

«Русский способ мыться, используемый как универсальное средство против любого недуга, включает четыре различных вида, и каждый выбирает тот, который считает подходящим именно для своей хворобы.

Некоторые садятся голышом в лодку и усиленно гребут, вгоняя себя в страшный пот, потом вдруг бросаются в реку и, поплавав некоторое время, выходят и либо обсыхают на солнце, либо вытираются собственной рубахой. Другие прыгают в воду не разогревшись, а потом ложатся на землю возле костра, который они разводят на берегу, все тело натирают маслом или салом и поворачиваются у огня до тех пор, пока оно не впитается. По их мнению, это делает суставы подвижными и гибкими.

Больше других в ходу третий способ: вдоль речушки строят более тридцати бань, одна половина для мужчин, другая для женщин. Те, кто собираются помыться, раздеваются под открытым небом и вбегают в баню. Хорошенько вспотев и окатив себя холодной водой, они выходят на воздух освежиться и побегать по прибрежным кустам наперегонки. Удивительно видеть, что не только мужчины, но и женщины, как незамужние, так и замужние… бегают толпой в 40–50 человек, а то и больше, совершенно голые, без малейшего смущения или мысли о благопристойности, настолько далекие от стыда перед прохожими, оказавшимися поблизости, что еще и смеются над ними. Все русские, и мужчины, и женщины, моются таким образом зимой и летом по крайней мере дважды в неделю. Они платят копейку с человека, так как бани принадлежат царю. Те, у кого баня имеется в доме, ежегодно платят какую-то пошлину; такое поголовное мытье по всей России приносит солидные доходы в царскую казну.

Есть и четвертый способ, который считается самым могучим средством от тяжелейших болезней. Сперва топят русскую печь, как обычно, а когда жар немного спадет (но еще так горячо, что я не продержал руки на поду и четверти минуты), то примерно пять-шесть человек забираются в нее и вытягиваются во весь рост, а их помощник закрывает снаружи топку так плотно, что те, внутри, едва могут дышать. Когда терпеть больше нет сил, они кричат, и тогда стоящий снаружи выпускает больных из печки; немного подышав свежим воздухом, они опять лезут в печь и повторяют эту процедуру, пока почти совсем не изжарятся. Тогда они вылезают, причем тела их приобретают цвет кумача, и бросаются летом в воду, а зимой – что они любят больше всего – в снег, в который зарываются целиком, оставив только нос и глаза, и лежат так, погребенные, часа два-три, в зависимости от болезни. Они верят, что это отличный способ поправить свое здоровье»[6].

Видел Вебер русских и за спортивными играми, и на отдыхе. На большом травянистом поле на левом берегу Невы собирались по воскресеньям в послеобеденное время, выпив изрядно в кабаке, крестьяне, работники и простой люд всякого звания. Мужчины и юноши разбивались на команды для шуточных кулачных боев, сопровождавшихся дикими криками. Иностранцев ужасали эти пьяные свалки в пыли и грязи, и они сообщали, что по окончании битвы «земля бывает покрыта кровью и волосами, а многих приходится уносить».

В разгаре лета в Петербурге бывало невыносимо жарко; даже в недолгие ночные часы, когда солнце исчезало за горизонтом, воздух не становился по-настоящему прохладным. Некоторые русские искали спасения в пиве. Большинству иностранцев достаточно было один-единственный раз наведаться в русскую пивную и взглянуть, как разливают пиво, чтобы навсегда отвратиться от этого напитка. Вебер описал для нас эту сцену: «Пиво стоит здесь в открытой бочке или кадке, возле которой толпится простонародье; они зачерпывают пиво деревянным ковшом и пьют прямо над бочкой, так что если оно случайно польется мимо рта, то стечет по бороде и опять попадет в бочку. Если у посетителя не оказывается при себе денег, он оставляет меховой тулуп, рубаху, пару онучей или какую-нибудь другую часть своего гардероба в заклад до вечера, когда он получает деньги за работу. Все эти грязные заклады развешиваются по краям бочки, и никто не обратит особенного внимания, если даже их ненароком столкнут и они немного поплавают в пиве».

В то время как его подданные тузили друг друга в кулачных боях или освежались пивом, любимым летним развлечением Петра были прогулки под парусом по Финскому заливу. Иногда, отплывая в Кронштадт или Петергоф, он приглашал с собой иностранных послов. Веберово описание одной такой поездки ярко живописует, каково было провести день-другой за городом в качестве гостя Петра Великого: «9 июня 1715 года царь поехал в Кронштадт, куда отправились и мы на галере, но вследствие сильного шторма принуждены были простоять на якоре под открытым небом два дня и две ночи без огня, без постелей, без еды и питья. Когда наконец мы добрались до Кронштадта, царь пригласил нас к себе на виллу в Петергоф. Ветер нам благоприятствовал; за обедом в Петергофе мы до того разогрелись старым венгерским вином, хотя Его Величество соблюдал меру, что, встав из-за стола, едва держались на ногах, и когда каждому пришлось осушить еще по чаше величиною в кварту из собственных рук царицы, все попадали без чувств, и в таком состоянии нас выволокли на улицу и отнесли в разные места – кого в сад, кого в лес, а остальные валялись на земле неподалеку от дворца.

В четыре часа пополудни нас разбудили и опять пригласили в летний домик, где царь вручил каждому по топору и велел следовать за ним. Он привел нас в молодой лес, показал, какие деревья надо срубить, чтобы получилась аллея, ведущая прямо к морю, длиною шагов в сто, и сказал, чтобы мы валили деревья. Сам он тут же принялся за работу (нас кроме царя было семь человек), и, хотя нам было не совсем по вкусу это непривычное дело, особенно когда мы еще и наполовину не протрезвились, все же мы с усердием взялись за работу, и часа через три аллея была готова, а винные пары полностью улетучились. Никто из нас не поранился, кроме одного посла, который рубил деревья с такой яростью, что одно из них, падая, задело его – он упал и сильно ободрался. После слов благодарности последовала настоящая награда – за ужином нас опять напоили, да так крепко, что по кроватям разносили в полном бесчувствии.

Едва нам удалось проспать часа полтора, как в полночь явился царский фаворит, вытащил нас из постелей и поволок, хочешь не хочешь, в спальню одного черкесского князя, который спал там со своей женой, и возле их кровати нас опять так накачали вином и водкой, что назавтра никто из нас не помнил, как попал к себе.

В восемь утра нас пригласили во дворец на завтрак, состоявший, вместо кофе или чая, которых мы ожидали, из хорошей чарки водки. Потом нас отвели к подножию небольшого холмика, заставили сесть на восемь деревенских кляч без седел и стремян и разъезжать целый час на глазах Их Величеств, которые смотрели на нас из открытого окна. Кавалькаду возглавлял один русский вельможа. Прутьями и палками мы изо всех сил погоняли наших кляч в гору. Прогулявшись часок по лесу и от души освежившись несколькими глотками воды, мы попали на четвертую попойку, приуроченную к обеду.

Дул сильный ветер, поэтому нас посадили на закрытую царскую яхту; царица с фрейлиной заняли каюту, а царь стоял с нами на палубе и уверял, что несмотря на сильный ветер мы будем в Кронштадте к четырем часам. Но после того как нас два часа протаскало взад-вперед, мы попали в такой жуткий шквал, что царь, оставив все свои шутки, сам взялся за руль и в опасности проявил не только свое великое умение управлять кораблем, но и необычайную телесную силу и неустрашимый дух. Царицу уложили на высокие скамьи в каюте – пол затопило, так как волны перехлестывали через судно и лил проливной дождь, – но в этих опасных обстоятельствах она тоже выказала большое мужество и решимость.

Мы все предались на волю Всевышнего и утешались мыслью, что пойдем на дно в таком благородном обществе. Все последствия пьянства быстро испарились, и мы преисполнились покаянных мыслей. Четыре маленьких лодки, на которых плыли приближенные царицы и наши слуги, раскидало волнами и прибило к берегу. Наша яхта, прочная и с опытной командой, через семь часов опасного плавания достигла-таки Кронштадта, где царь расстался с нами, сказав: „Спокойной вам ночи, господа. Шутка зашла слишком далеко“.

На следующее утро у царя сделался жар. Мы же, насквозь мокрые после стольких часов, проведенных по пояс в воде, поспешили сойти на берег. Но достать сухую одежду или постель мы не смогли, наш багаж уплыл в другую сторону, так что мы развели костер, разделись догола и обернули свои тела выпрошенными у крестьян грубыми рогожами, которыми накрывают сани. Так мы провели ночь, греясь у костра, рассуждали, морализировали и делились печальными мыслями о невзгодах и превратностях человеческой жизни.

16 июля царь с флотом вышел в море, чего нам увидеть не довелось, так как все мы слегли с простудой и другими недугами».


Глава 5
Второе путешествие на Запад

Свое второе путешествие на Запад, оставившее заметный след в истории, Петр совершил в 1716–1717 годах, через девятнадцать лет после Великого посольства 1697–1698 годов. Любопытный, горячий юный гигант-московит, который настаивал на своем инкогнито, пока он учился строить корабли, и которого Европа воспринимала как нечто среднее между мужланом и дикарем, теперь, в свои сорок четыре года, превратился в могущественного победоносного монарха, чьи подвиги были всем хорошо известны и чье влияние ощущалось повсюду, где бы он ни появился. Поэтому на сей раз царя, конечно же, сразу узнавали во многих местах, которые он проезжал: за 1711, 1712 и 1713 годы Петр посетил немало городов и княжеских дворов Северной Германии, так что разные небылицы о его внешнем облике и поведении там уже мало-помалу прекратились. Но в Париже он до сих пор не бывал; Людовик XIV всегда заигрывал со Швецией, и лишь после смерти Короля-Солнце, в сентябре 1715 года, царь решил, что можно ехать во Францию. Как ни странно, посещение Парижа, ставшее для Петра самым памятным событием за все его второе путешествие, не было запланировано, когда он покидал Санкт-Петербург. Вообще поездка преследовала три цели: подлечиться, побывать на свадьбе племянницы и, наконец, постараться добить Карла XII и завершить войну со Швецией.

Врачи давно настаивали на том, чтобы Петр ехал лечиться. Уже много лет здоровье царя вызывало серьезное беспокойство. И тревожили даже не его эпилептические припадки – они бывали недолгими и спустя несколько часов после них царь выглядел нормально. Зато приступы лихорадки то в результате безудержного пьянства, то из-за чрезмерного напряжения сил, а иногда по обеим причинам сразу – неделями не давали ему встать с постели. В ноябре 1715 года, после попойки в доме Апраксина в Петербурге, Петр так расхворался, что его даже причастили, как перед смертью. Два дня его министры и сенаторы просидели в соседней комнате, опасаясь самого худшего. Но через три недели царь встал на ноги и смог пойти в церковь, хотя лицо его побледнело и осунулось. Во время этой болезни один из врачей Петра ездил в Германию и Голландию, чтобы получить консультации, и вернулся с мнением, что пациенту следует как можно скорее отправиться в Пирмонт близ Ганновера, к источникам минеральной воды, считавшейся более мягкой, чем карлсбадская, которой Петр лечился прежде.

Кроме того, Петр собирался присмотреть за свадьбой своей племянницы, Екатерины, дочери сводного брата Ивана. Вдова Ивана, царица Прасковья, во всем слушалась Петра и позволила ему распорядиться судьбой своих дочерей Анны и Екатерины ради упрочения связей России и Германии. Анна вышла за герцога Курляндского в 1710 году, чтобы уже через два месяца овдоветь. Теперь старшая, двадцатичетырехлетняя Екатерина, выходила за герцога Мекленбургского, чьи скромные владения на балтийском побережье затерялись между Померанией, Бранденбургом и Гольштейном.

Третья цель путешествия Петра заключалась во встрече с его союзниками, Фредериком IV Датским, Фридрихом Вильгельмом Прусским и Георгом Людвигом Ганноверским, который с сентября 1714 года стал еще и английским королем под именем Георга I. Посол Петра в Копенгагене, князь Василий Долгорукий, торопил короля Фредерика IV присоединиться к Петру для совместного вторжения в шведскую провинцию Скания (Сконе), которая лежала за проливом Эресунн (Зунд), в трех милях от датского берега Зеландии. Фредерик колебался, и Петр понял, что, лишь явившись собственной персоной, он сумеет подтолкнуть датчан на тот единственный шаг, который, по-видимому, только и мог теперь заставить Карла прекратить войну.

24 января 1716 года царский кортеж покинул Петербург. Петра сопровождали высшие чиновники Посольской канцелярии – Головкин, Шафиров и Толстой – и быстро поднимающиеся в гору молодые Остерман и Ягужинский. Екатерина собиралась самолично следить за здоровьем Петра, оставив трехмесячного сына, Петра Петровича, и его сестер, Анну восьми лет и семилетнюю Елизавету, на попечение царицы Прасковьи, которая каждый день посылала ей краткий, но исполненный любви к детям отчет об их здоровье и успехах. Свою же дочь, Катюшку (будущую невесту макленбургского герцога), Прасковья поручала заботам Петра.

Петр приехал в Данциг в воскресенье 18 февраля, и тут же в сопровождении бургомистра посетил церковную службу. Во время проповеди, почувствовав сквозняк, Петр протянул руку, снял с бургомистра парик и надел его себе на голову. В конце службы он вернул парик с благодарностью. Позже изумленному чиновнику объяснили, что у себя дома Петр, когда у него мерзла голова, всегда одалживал парик у первого, кто подвернется, – а на сей раз под руку попался бургомистр.

Хотя в Данциге собрались все заинтересованные в предстоящей свадьбе лица, условия брачного контракта еще не были выработаны. Герцога Карла Леопольда Мекленбургского описывали как «деспотичного грубияна и одного из самых отъявленных мелких тиранов, которых мог породить только тогдашний упадок германской государственности». Мекленбург был мал и слаб и нуждался в могущественном защитнике; женитьба на русской царевне обещала герцогу поддержку царя. Зная, что две из дочерей царя Ивана V – девицы на выданье, и совсем не интересуясь, которая из двух ему достанется, герцог послал в Петербург обручальное кольцо и письмо с предложением руки, в котором для имени адресатки было оставлено пустое место. Выбор пал на Екатерину.

Свадьба состоялась 8 апреля в присутствии Петра и короля Августа. Жених был в военной форме шведского образца, при длинной шведской шпаге, правда забыл надеть манжеты. В 2 часа прибыл царский экипаж, чтобы отвезти Карла Леопольда и его первого министра, барона Эйхгольца, к Петру в дом. На глазах толпы, заполнившей площадь перед домом, герцог шагнул из экипажа и зацепился париком за гвоздь. Так он и стоял при всем народе с непокрытой головой, пока верный Эйхгольц, вскарабкавшись на ступеньку, не отцепил парик от гвоздя. Затем вместе с невестой, на которой была корона русских великих княжон, кортеж пешком отправился по улицам города к маленькой православной часовне, специально выстроенной царем для этого случая. Православное венчание, которое проводил русский епископ, тянулось два часа, а тем временем Петр расхаживал среди паствы и хора, подсказывая слова Псалтыри и подтягивая певчим. По окончании службы свадебный кортеж опять проследовал по улицам, и в толпе закричали: «Смотрите! А герцог-то без манжет!»

Вечером на площади перед домом, где остановился герцог, был устроен фейерверк, Петр провел Августа и новобрачного сквозь толпу, сам пускал ракеты. Веселье так затянулось, что в час ночи Эйхгольцу пришлось напомнить своему господину, что невеста уже три часа как отправилась в постель. Карл Леопольд удалился, но тревоги Эйхгольца на этом не кончились. Комната невесты была украшена множеством лакированных предметов, включая и лакированное ложе. Герцог же не выносил запаха лака, и Эйхгольц боялся, что тот не сможет уснуть, но герцог как-то справился, и на следующий день новобрачные в окружении гостей обедали у довольного и счастливого Петра. Однако финал празднества был омрачен перебранкой между придворными чинами обеих сторон из-за обмена памятными подарками. Герцог поднес русским вельможам ценные подарки, но мекленбуржцы не получили ничего – «ни единой гнутой булавки». Хуже того, Толстой, привыкший в Константинополе к сказочным каменьям, был недоволен подаренным кольцом и ворчал, что оно уступает в цене тем, что получили Головкин и Шафиров. Остерман, пытаясь утихомирить возмущенного Толстого, предложил ему взять в придачу то скромное колечко, которое он, в соответствии со своим чином, получил сам, но Толстой по-прежнему считал, что его оскорбили.

К огорчению Петра, этот брак привел к серьезным разногласиям с северогерманскими союзниками, особенно с Ганновером, который, как и Пруссия, присоединился к антишведскому союзу России, Дании и Польши. Общей целью этих новообретенных союзников было изгнать Карла XII прочь с континента, завладеть остатками бывших шведских территорий в пределах Священной Римской империи и поделить их между собой. Но теперь они все яснее понимали, что сокрушение шведской мощи сопровождается подъемом новой, еще более могущественной силы – русского царя. До брачного союза с Мекленбургом подозрения северогерманских князей оставались подспудными. В июле 1715 года датские и прусские войска, осаждавшие Штральзунд, даже просили помощи у русских. Армия Шереметева стояла в Польше и легко могла бы выступить на подмогу, но князь Григорий Долгорукий, опытный русский посол в Варшаве, опасался за Польшу, чье положение было все еще слишком неустойчиво, и настоял на том, чтобы Шереметев не двигался с места. И Штральзунд пал без участия единого русского солдата. Услышав об этом, Петр обрушился на Долгорукого: «Я зело удивляюсь, что вы на старости потеряли разум свой и дали себя завесть всегдашним обманщикам и чрез то войска в Польше оставить».

Как и предвидел Петр, когда через несколько месяцев настал черед осады Висмара, последнего шведского порта на континенте, за помощью к русским войскам уже сознательно обращаться не стали. Висмар, прибрежный город в Померании, заранее обещанный Петром, герцогу Карлу Леопольду Мекленбургскому как часть приданого царевны Екатерины, был осажден датскими и прусскими войсками. Когда туда же подошел князь Репнин с четырьмя полками русской пехоты и пятью драгунскими полками, его попросили увести их обратно. Вспыхнул спор, русский командующий чуть было не подрался с прусским, но в конце концов русские войска отошли. Петр был раздосадован, но ему пришлось взять себя в руки, ведь он нуждался в помощи союзников для нападения на Швецию с моря.

Вскоре положение ухудшилось. Прусский отряд, следовавший через Мекленбург, был задержан превосходящими силами русских войск и насильственно выдворен обратно через границу. Оскорбленный Фридрих Вильгельм заявил, что с его солдатами обошлись «как с врагами». Он отменил назначенную встречу с царем и пригрозил совсем выйти из союза. «Царь должен принести мне извинения, – кипятился он, – не то я немедленно поставлю под ружье свою армию, а она у меня в полном порядке». Одному из своих министров он злобно прошипел: «Слава Богу, что я не нахожусь в крайности, как [датский король], который дал московитам заморочить себе голову. Пусть царь знает, что имеет дело не с польским или датским королем, а с пруссаком, который ему башку расшибет, если понадобится». Но гнев Фридриха Вильгельма остыл быстро, как почти всегда и бывало. В глубине души он испытывал больше раздражения и недоверия к Ганноверу, чем страха перед усилением России, и скоро согласился увидеться с Петром в Штеттине, где и передал порт Висмар герцогу Мекленбургскому. Но не раньше, чем по его приказу снесли городские укрепления, – как он заявил, отдавать Карлу Леопольду город вместе с бастионами было «все равно что вложить в руки ребенку острый нож».

Решение Фридриха Вильгельма отдать Висмар герцогу Мекленбургскому было вызвано, среди прочего, желанием задеть ганноверцев. Расчет оказался верным. В Ганновере питали особую враждебность и подозрительность к Петру и к русскому присутствию в Северной Германии. Тому были отчасти субъективные причины: Бернсдорф, первый министр короля Георга I в Ганновере, происходил из Мекленбурга и принадлежал к аристократической партии ярых противников герцога Карла Леопольда. Будучи доверенным лицом короля, он мог легко внушить ему подозрительность в отношении политики Петра: для чего царю устанавливать тесные династические связи с крохотным герцогством в Северной Германии? Зачем постоянно держать там десяток русских полков? Не было ли требование царя отдать Висмар Мекленбургу в приданое за племянницей попросту ловким способом создать русский оплот в западной части Балтики? И если прибудут новые русские войска – якобы для участия в походе на Швецию, – то еще кто знает, против кого они повернут оружие, оказавшись в Северной Германии? Все эти домыслы и подозрения Георг I выслушивал благосклонно, потому что и сам был обеспокоен растущим влиянием России и перспективой размещения крупных сил русской армии так близко от Ганновера. Если бы Петр своевременно получал необходимую информацию и толковые советы по поводу настроений Ганновера, возможно, он иначе повел бы себя в вопросе о Мекленбурге. Но Петр уже приехал в Данциг, брачный контракт был подписан, и, как ни стремился царь сохранить союз с Ганновером и заключить союз с Англией, он не мог изменить данному слову.

Проведя три недели в Пирмонте, где он пил воды и лечился, Петр вернулся в Мекленбург – там, в обществе герцога Карла Леопольда и его молодой жены, он оставил царицу Екатерину. Лето было в разгаре, и Петру нравилось обедать в саду возле герцогского дворца, любуясь прекрасным видом на озеро. По настоянию Карла Леопольда, ради придания этим обедам должной торжественности, вокруг стола стояли навытяжку с обнаженными шпагами его рослые гвардейцы, обладатели длиннейших усов. Петр, любивший обедать в непринужденной обстановке, находил это смешным и все просил отослать гвардейцев. Наконец как-то вечером он сказал хозяину, что было бы лучше для всех, если бы гвардейцы положили шпаги на землю и попробовали бы своими усами разогнать комаров, которые тучей вились над столом.

* * *

Так, на фоне взаимных подозрений и разлада между союзниками, Петр продолжал готовить совместное нападение на Швецию летом 1716 года. Упрямый «братец Карл» не выказывал ни малейшего желания мириться; наоборот, возвратившись в Швецию после падения Штральзунда, Карл деятельно собирал новую армию и снова готовился идти в наступление. Перехватив инициативу, он успел еще в феврале внезапным броском атаковать ближайшего из своих врагов, Данию. Если бы в ту зиму пролив Эресунн как следует замерз, Карл с 12-тысячной армией перешел бы в Зеландию и штурмовал Копенгаген. Но образовавшийся было лед сломало штормом, и потому Карл повел свои войска в южную Норвегию, которая оставалась датской провинцией. Он устремился через горные перевалы, быстро овладел крепостями в скалах и занял город Кристианию (нынешний Осло), после чего из-за недостатка продовольствия вынужден был вернуться в Швецию.

Эта вылазка убедила Петра в том, что завершить войну можно было, только ворвавшись в Швецию и сокрушив Карла XII на его собственной территории. Для этого царь нуждался в союзниках. Хотя Россия и добилась превосходства в северной части Балтики, Петр все же не отваживался на крупномасштабное вторжение в Швецию с переброской войск морем, опираясь только на силы русского флота для защиты транспортов. Шведский флот все еще был слишком силен. Вот почему, пока Петр весной 1716 года наблюдал за свадьбой в Мекленбурге и пил воды в Пирмонте, русский галерный флот начал двигаться к западу вдоль южных балтийских берегов – сначала в Данциг, потом в Росток. Остановившись в Гамбурге по пути на воды, Петр встретился с датским королем Фредериком IV, и они выработали генеральный план вторжения в Швецию. План предусматривал десант соединенных русско-датских сил в Скании, на юге Швеции, с одновременной высадкой мощной, уже только российской армии на восточном берегу Швеции, что заставило бы Карла воевать на два фронта. Русский и датский флоты, объединенные под командованием датского адмирала Гильденлеве, должны были прикрывать оба отряда вторжения. Англия также бралась выслать мощную эскадру, хотя ни Петр, ни Фредерик Датский не были уверены, что англичане вступили бы в бой, случись морское сражение. Петр обещал выставить 40 000 русских солдат – пехоты и кавалерии – и весь российский флот как галеры, так и боевые корабли. Датчане собирались предоставить 30 000 солдат, большую часть артиллерии и боеприпасов для объединенной армии и весь свой военный флот. Кроме того, для транспортировки множества людей и лошадей через пролив Фредерик взялся подрядить на все лето датский торговый флот. Прусский король Фридрих Вильгельм I отказался непосредственно участвовать в десанте, но согласился поставить двадцать транспортных судов для переброски скопившейся в Ростоке русской пехоты в Копенгаген – отправной пункт броска на Сканию. Получалась, по крайней мере на бумаге, грозная соединенная ударная сила, особенно в сравнении со Швецией, по всем расчетам, беспомощной. Впрочем, этот план не во всем был разумен: дабы не ущемлять самолюбия Фредерика IV и Петра, верховное командование операцией решили поделить между ними, так чтобы оба монарха возглавляли ее попеременно – неделю один, неделю другой.

Пробыв три недели в Пирмонте, Петр отправился в Росток, где сосредоточились его войска, простился с Екатериной и с флотилией в 48 галер отплыл в Копенгаген, где и пристал 6 июля. Он был встречен оглушительным салютом и писал Екатерине: «Дай знать, как сюда будете, дабы я вас мог встретить, понеже чины неописанные здесь, и я вчера в такой церемонии был, в какой более двадцати лет не бывал».

Но торжества торжествами, а время уходило. Пролетел июль, и Петр жаловался в письме к жене: «Болтаемся туне», то есть без дела. Главное затруднение состояло в том, что датский флот, необходимый для прикрытия армии вторжения, все еще курсировал у норвежских берегов, наблюдая, как отходят шведские войска, покидавшие Кристианию. Только 7 августа флот вернулся в Копенгаген, но все равно еще не были готовы транспорты, чтобы принять на борт войска. Тем временем, с прибытием английской эскадры линейных кораблей под командованием адмирала Норриса, в копенгагенском порту скопился огромный объединенный флот. В ожидании погрузки войск на суда адмирал Норрис предложил совершить веем вместе плавание по Балтийскому морю. Петр, уставший от безделья, согласился. Поскольку ни Норрис, ни датский адмирал Гильденлеве не хотели идти под начало один к другому, главнокомандующим назначили царя. 16 августа Петр поднял флаг на русском линейном корабле «Ингерманландия» и дал команду флоту сниматься с якоря. Никогда Балтика не видывала более величественной парусной флотилии: 69 военных кораблей – 19 английских, 6 голландских, 23 датских и 21 русский – и более 400 торговых судов, а во главе – моряк-самоучка, чья страна еще двадцать лет назад не обладала ни единым морским кораблем.

Но несмотря на всю свою мощь и великолепие, этот флот мало чего достиг. Все 20 линейных кораблей шведов – в три раза меньше, чем у противника, – остались в Карлскруне. Норрис хотел, невзирая на огонь крепостной артиллерии, войти в порт и попытаться потопить шведские корабли прямо у причалов, но датский адмирал, отчасти из зависти, отчасти потому, что имел тайный приказ воздерживаться от участия в опасных операциях, не согласился. Петр был разочарован и по возвращении в Копенгаген опять поплыл к шведским берегам на рекогносцировку, взяв два небольших фрегата и две галеры. Он обнаружил, что Карл XII не терял даром того времени, которое подарили ему проволочки союзников. Как только корабли Петра незаметно подобрались поближе к берегу, чтобы получше присмотреться, в его корабль угодило несколько шведских ядер. Другое судно пострадало еще серьезнее. С галер высадили на берег отряд казаков, который захватил несколько пленных, и те сообщили, что у Карла имеется 20-тысячная армия.

По сути, Карл совершил чудо. Он поставил гарнизоны во всех крепостях по берегам Скании и обеспечил их боеприпасами и продовольствием. В удаленных от моря городах были сосредоточены резервы пехоты и кавалерии, готовые ответным ударом уничтожить плацдарм противника. В Карлскруне, ожидая королевского приказа, располагался мощный резерв артиллерии. У Карла было всего 22 000 солдат – 12 000 кавалерии и 10 000 пехоты, но он знал, что не всю армию вторжения удастся переправить в Швецию одновременно, и собирался атаковать и уничтожать авангарды противника прежде, чем они будут усилены новыми подкреплениями. Если же ему самому пришлось бы отступать, он готов был последовать примеру Петра и сжигать на своем пути все селения и города Южной Швеции: завоевателей встретила бы черная пустыня. (Строить подобные замыслы королю было бы куда больнее, если бы речь шла о любой другой шведской провинции, кроме Скании, до середины XVII века принадлежавшей датчанам.)

В первых числах сентября приготовления в Зеландии шли полным ходом. Из Ростока были доставлены 17 полков русской пехоты и 9 драгунских полков общей численностью 29 000 человек. Вместе с 12 000 датской пехоты и 10 000 кавалерии союзная армия насчитывала 51 000 солдат. Была назначена дата высадки – 21 сентября. И вдруг 17 сентября, когда полки готовились выйти к месту погрузки на корабли, Петр заявил, что вторжение откладывается, – благоприятное время упущено и с наступлением надо подождать до будущей весны. И Георга I Английского, и Фредерика IV Датского, и их министров с адмиралами и генералами ошеломило это единоличное решение. Фредерик возражал, что отсрочка равносильна отмене операции, ведь не мог же он два года подряд реквизировать датский торговый флот.

Но Петр стоял на своем. Он утверждал, что с наступлением осени вся затея становится слишком рискованной. Он предвидел, что Карл встретит передовой отряд нападающих на берегу сокрушительным контрударом, и для того, чтобы отразить этот удар и надежно закрепиться на шведской территории на всю зиму, понадобится очень быстро перебросить туда большое число войск, выиграть сражение, осадить и взять хотя бы два города, Мальме и Карлскруну. Если же это не удастся, вопрошал он, где будут зимовать его солдаты? В землянках, как предлагают датчане? Но от этого погибнет людей больше, чем в бою. И где добудут его солдаты еду и фураж во враждебной Скании? «За тем столом уже сидит тридцать тысяч шведских солдат, и они не станут уступать место непрошеным гостям».

Датчане уверяли, что можно доставлять припасы через датские острова. «Пустыми обещаниями, – сказал Петр, – солдата не накормишь; для этого нужны амбары, притом полные». Далее, продолжал он, как союзники смогут помешать Карлу жечь и опустошать свою территорию по мере отступления на север? Как смогут вынудить его остановиться и дать бой? Не обрекут ли себя союзные армии на медленную гибель во враждебной стране, посреди зимы, подобно тому как собственная армия Карла погибла в России? И вместо того, чтобы добить Швецию, не накличут ли они беду на собственные головы? Петр хорошо изучил Карла и не был склонен недооценивать его. «Я знаю, как он воюет. Он не оставит нас в покое, покуда наши армии не выбьются из сил». Нет, упрямо повторял Петр, вторжение надо отложить до весны.

Решение Петра вызвало дипломатическую бурю. Отказавшись от экспедиции, он как будто подтвердил все самые худшие опасения его союзников. Хитроумный Петр привел 29 000 русских солдат в Копенгаген не для того, чтобы напасть на Швецию, а чтобы оккупировать Данию, занять Висмар и диктовать политику всей Северной Германии. Фредерика IV Датского пугали многочисленные русские полки, стоявшие лагерем в пригородах его столицы. Кроме того, он был разгневан внезапным решением Петра, которое, как он полагал, лишило его верной победы над шведами. Англичан беспокоило, что присутствие мощной русской армии и флота у входа в Балтийское море может неблагоприятно сказаться на английской торговле в этом регионе. Но больше других возмущались русским «козням» ганноверцы. Первый министр Бернсдорф помчался к английскому генералу Стенгопу, находившемуся тогда в Ганновере вместе с королем Георгом I, и истерически требовал, чтобы Англия «немедленно сокрушила царя, захватила его корабли, да и его самого» в залог вывода всех русских войск из Дании и Германии. Стенгоп отказался, и тогда Бернсдорф послал приказ захватить царя и русские корабли адмиралу Норрису в Копенгаген. Норрис тоже благоразумно уклонился от выполнения приказа на том основании, что подчиняется английскому, а не ганноверскому правительству.

Пока за его спиной шли все эти пересуды, Петр оставался в Копенгагене и продолжал пользоваться почестями со стороны датчан. Особенно доволен он был приемом, оказанным Екатерине. Ее принимали как его супругу и царицу, и сама датская королева нанесла ей визит, чтобы приветствовать ее в столице Дании. Адмирал Норрис тоже был почтителен и любезен со своим собратом-адмиралом, царем Петром. В годовщину битвы при Лесной, победа в которой была личной заслугой Петра, царю салютовали все корабли английской эскадры.

На деле подозрения союзников были беспочвенны. Петр действительно намеревался занять Швецию и тем положить конец войне. Когда ему показалось, что это предприятие сопряжено с чрезмерным риском, он отказался от него, но немедленно стал искать иного средства достичь цели. Уже 13 октября он направил в Сенат, в Санкт-Петербург, письмо с объяснением своих действий, где говорилось, что остается единственный выход: ударить по шведской территории с другой стороны, с Аландских островов через Ботнический залив. И приказал готовиться к этому удару. Что же до «русской угрозы» Дании и Ганноверу, то она рассеивалась, как раз когда Бернсдорф предрекал всеобщую погибель. Русские войска спокойно возвращались в Мекленбург, а оттуда, за исключением небольшого отряда пехоты и одного кавалерийского полка, – в Польшу. Русский флот ушел на север, на свои зимние стоянки в Риге, Ревеле и Кронштадте. 15 октября Петр и Екатерина также покинули столицу Дании и не спеша двинулись через Голштинию, чтобы в Хафельсберге встретиться с прусским королем Фридрихом Вильгельмом.

Фридрих Вильгельм недолюбливал Ганновер, хотя его жена и мать были ганноверскими принцессами. Поэтому когда Бернсдорф обвинил русских в намерении занять Любек, Гамбург и Висмар, прусский король заступился за Петра. «Царь дал слово, что ничего не возьмет себе из имперских земель, – напомнил прусский король. – К тому же часть его кавалерии уходит в Польшу, а без артиллерии, которой у него попросту нет, ему этих трех городов не взять». На донесение своего посланника Ильгена о ганноверских инсинуациях король ответил: «Чепуха! Я буду решительно поддерживать моего брата Петра». В свете такого отношения со стороны Фридриха неудивительно, что встреча двух монархов прошла удачно. В залог дружбы они обменялись подарками: Петр обещал прислать новых русских великанов для пополнения рядов потсдамских гренадеров, а Фридрих Вильгельм подарил царю яхту и бесценную Янтарную комнату.

* * *

В Северной Европе наступила зима. Темнело рано, в воздухе чувствовалось дыхание стужи, глубокие колеи на дорогах сковал мороз. Скоро все скроется под снежным покровом. Екатерина была беременна, так что долгое путешествие в Санкт-Петербург обещало стать весьма нелегким. Поэтому Петр решил не возвращаться на зиму в Россию, а отправиться дальше на запад и провести самые холодные месяцы в Амстердаме, которого он не видел уже восемнадцать лет. Предоставив Екатерине двигаться не спеша, он поехал вперед через Гамбург, Бремен, Амерсфорт и Утрехт и попал в Амстердам 6 декабря. Даже на этих сравнительно наезженных дорогах удобства тогда были очень примитивны. Петр писал, предупреждая Екатерину: «Писал я к вам перед сим, что и ныне подтверждаю, дабы сею дорогою, которою я ехал, тебе не ездить, понеже неописанно худа. Также людей не много берите, понеже зело дорого станет житье в Голландии; также и певчих, буде не уехали, полно половины, а другую оставьте в Мекленбургии. Как я, так и все со мною зело сожалеют о нынешней дороге вашей: и ежели ты сможешь снесть, лучше бы там осталась, понеже не без опасения от худой дороги. Однакож будь в сем воля твоя и, для Бога, не подумай, чтоб я не желал вашей езды сюда, чево сама знаешь, что желаю; и лутче ехать, нежели печалитца. Только не мог удержатца, чтоб не написать; а ведаю, что не утерпишь».

Екатерина выехала, но после тяжелого пути пришлось ей все-таки остановиться в Везеле, недалеко от границы Дании. Здесь 2 января 1717 года она родила сына, которого они заранее договорились назвать Павлом. Царь, слегший на полтора месяца с приступом лихорадки, написал ей в ответ на это известие: «Зело радостное твое писание вчера получил, в котором объявляешь, что Господь Бог нас так обрадовал, что другова рекрута даровал, за что да будет… хвала ему и незабвенное благодарение! Сия ведомость вдвое обрадовала: первое о новорожденном, а паче что вас господь Бог свободил, отчего и мне стало полутче, ибо с самово Рождества Христова столь долго сидеть не мог, как вчерась. Как мочно будет – поеду к тебе немедленно».

На следующий же день Петра постиг удар: его сын умер, а жена была очень плоха. Петр, уже успевший отправить в Россию гонцов с вестью о рождении сына, старался поддержать Екатерину: «Я получил твое письмо о том, что уже знал, о неожиданной случайности, переменившей радость на горе. Какой ответ могу я дать, кроме ответа многострадального Иова? Бог дал, Бог и взял; да будет благословенно имя Божие. Я прошу тебя так думать об этом; я стараюсь, насколько могу. Моя болезнь, слава Богу, час от часу уменьшается, и я надеюсь скоро выйти из дома. Уже осталась одно возбуждение. В прочем же, слава Богу, я здоров и должен был бы давно отправиться к тебе, если бы можно было ехать по воде, но боюсь тряски при езде по суше. К тому же я жду ответа от английского короля, которого тут ожидают на днях».

Хотя Петр и старался примириться с потерей сына, смерть маленького Павла тяжело сказалась на его состоянии, усилила лихорадку, и он еще месяц пролежал в постели. В таком состоянии и нашла его Екатерина, добравшись наконец да Амстердама. Из-за своей болезни Петр не увиделся с флегматичным ганноверцем, который воцарился на английском троне. Когда Георг I проезжал через Голландию, чтобы сесть на корабль и плыть в Англию, Петр послал к нему Толстого и Куракина, но русских послов не приняли. Позже Георг I извинился и объяснил, что спешил уплыть с приливом.

Когда Петр почувствовал себя лучше, пребывание в Голландии стало ему доставлять большое удовольствие. Екатерина была с ним, и ему хотелось показать ей те места, где он был счастлив в молодости. Он повез ее в Саардам и снова увидел верфь Ост-Индской компании, на которой когда-то строил фрегат. Он съездил в Утрехт, в Гаагу, в Лейден и Роттердам. А весной, при удачном стечении обстоятельств, он планировал наконец-то побывать в Париже, этом центре культуры, блестящего общества, архитектурного изобилия – своими глазами увидеть город, слава о котором гремела по всему миру.


Глава 6
«Дитя зело изрядная…»

Та Франция, которую Петр собирался посетить в 1717 году, напоминала огромную, сложную и запутанную систему планет, вращающихся вокруг солнца – некогда источника тепла, жизни и смысла для всей системы, – которое теперь угасло. 1 сентября 1715 года Людовик XIV, Король-Солнце, скончался в возрасте семидесяти шести лет, после семидесятидвухлетнего правления. На протяжении тридцати пяти лет правление Людовика совпадало с царствованием Петра, другого великого монарха той эпохи. Но Людовик и Петр принадлежали к разным поколениям, и по мере того как росло влияние Петра и мощь России, меркла слава Короля-Солнце.

Последние годы Людовика были омрачены семейной трагедией. Единственный его выживший законный отпрыск и наследник, бесцветный великий дофин, трепетавший перед своим отцом, скончался в 1711 году. Новый дофин, сын покойного и внук короля, герцог Бургундский – красивый, обаятельный, умный молодой человек – олицетворял надежды Франции на будущее. Его красавица жена Мария Аделаида Савойская едва ли не превосходила его блеском. Попав в Версаль как невеста-дитя, она выросла на глазах стареющего короля, который без памяти ее любил. Говорили, что за всю свою долгую жизнь ни одну женщину он не любил так, как невесту внука. Но внезапно в 1712 году и новый дофин, и его веселая молодая жена умерли, в одну неделю унесенные оспой – он тридцати лет от роду, она двадцати семи. Следующим дофином стал старший из их сыновей, правнук Людовика. Через несколько дней от оспы умер и он.

У короля, которому было уже больше семидесяти лет, остался только один правнук, розовощекий младенец, последний отпрыск по прямой линии. Он тоже переболел оспой, но выздоровел, потому что его нянька заперла двери и попросту не пустила к нему врачей с их кровопусканиями и рвотными. Так новый маленький дофин чудом уцелел и пятьдесят девять лет правил Францией под именем Людовика XV. На смертном ложе Людовик XIV призвал к себе правнука и наследника, которому тогда исполнилось пять лет. Оставшись один на один, эти двое Бурбонов, которые в общей сложности процарствовали во Франции 131 год, смотрели друг на друга. Потом Король-Солнце сказал: «Дитя мое, однажды ты станешь великим королем. Не подражай мне в пристрастии к войнам. Все свои дела соотноси с законом Господним и заставь подданных почитать Его. Когда я думаю, что оставляю их в таком тяжелом положении, сердце у меня разрывается на части».

После смерти Короля-Солнце Версаль быстро опустел. Из больших покоев вынесли мебель, великолепный двор рассеялся. Новый король жил в Тюильри, в Париже, и, прогуливаясь в саду, парижанам случалось видеть его – пухлого розовощекого мальчика, с локонами до плеч, с густыми ресницами и длинным, как у всех Бурбонов, носом.

Власть во Франции перешла в руки регента Филиппа, герцога Орлеанского[7] – племянника Людовика XIV, который являлся первым принцем крови и ближайшим наследником престола после ребенка-короля. В 1717 году Филипп был сорокадвухлетним низеньким здоровяком и отчаянным ловеласом – не пропускал ни знатных дам, ни танцовщиц из оперы, ни уличных девок. Он имел особый вкус к блудницам и к невинным сельским девушкам, только что приехавшим в Париж. Его ни капли не интересовало, красива женщина или уродлива. Мать Филиппа признавалась: «Он до женщин сам не свой. Ему дела нет, каковы они собой, лишь бы были веселы, не скромничали, любили поесть и выпить». Однажды, когда она что-то сказала Филиппу относительно его неразборчивости, он добродушно возразил: «Ах, маман, ночью все кошки серы».

Приватные ужины у регента в Пале-Рояле были во Франции притчей во языцех. За надежно забаррикадированными дверями он и его друзья вкушали яства, возлежа на кушетках в обществе танцовщиц из оперы, которые были одеты в легкие прозрачные наряды, а потом танцевали и вовсе нагими. Регент не просто плевал на всякие приличия – он получал истинное удовольствие, их нарушая. Дома за столом его язык бывал так непристоен, что жена отказывалась приглашать к обеду гостей. Он ни в грош не ставил религию и однажды, явившись к мессе, раскрыл книгу Рабле и начал вслух читать ее, не обращая внимания на службу. Его жена, дочь Людовика XIV и мадам де Монтеспан, родила восьмерых детей и почти всю жизнь просидела, запершись в своей комнате и мучаясь мигренями.

Зная все это, многие во Франции опасались за жизнь юного короля Людовика XV. Ведь случись что-нибудь с мальчиком, королем стал бы регент. Но на самом деле эти страхи были беспочвенны. При всей своей непристойной развязности Филипп обладал множеством хороших качеств. Он был не только сластолюбцем, но и гуманным, сострадательным человеком, и в числе его грехов не было ни зависти, ни честолюбия. У него были неотразимый голос и обаятельная улыбка, и когда он хотел, его манеры и жесты обретали изящество и выразительность. Его пленяли науки и искусства. Его апартаменты в Пале-Рояле были увешаны картинами Тициана и Ван Дейка, он сам сочинял камерную музыку, исполняемую и в наши дни. И наконец, регент был безоговорочно предан маленькому мальчику, вверенному его заботам, и стремился лишь сберечь престол до тех пор, пока король не достигнет совершеннолетия. В шесть утра Филипп неизменно приступал к работе, сколь буйной ни была бы предыдущая ночь. Никто из наперсников его забав, мужчины ли, женщины, не имел ни малейшего влияния на его решения или политику. Он ясно видел, до какой отчаянной нужды довели страну военные авантюры его блистательного дядюшки. Все восемь лет регентства Филиппа французские солдаты не покидали казарм, кроме одной незначительной стычки с испанцами. Основой внешней политики Филиппа был мир, и, к немалому изумлению всей Европы, краеугольным камнем новой политики Франции стала дружба с Англией.

* * *

Незадолго до приезда Петра в Париж цепь драматических событий нарушила давно устоявшийся в Западной Европе порядок. С падением правительства вигов в Англии Мальборо лишился своей власти, и шедшее со скрипом англо-голландское наступление на севере Франции совсем застопорилось. Новое правительство тори стремилось к миру, и утомленный, дряхлеющий Король-Солнце с радостью пошел навстречу. Мир был подписан в 1713 году, вместе с Утрехтским договором, и война за Испанское наследство, в которую были втянуты все державы Западной Европы, завершилась. Вскоре ушел в небытие и сам Король-Солнце. Смерть посетила и английский королевский дом. Скончалась королева Анна, не оставив наследника-протестанта из рода Стюартов, так как все ее шестнадцать детей умерли в младенчестве или в детстве. Ради того, чтобы обеспечить престолонаследие по протестантской линии, что было заранее согласовано с парламентом, на английский престол взошел ганноверский курфюрст Георг Людвиг под именем короля Георга I, сохранив при этом и власть над Ганновером.

Все эти события, вместе взятые, придали Европе совершенно новый дипломатический облик. Помирившись между собой, западные страны могли теперь уделить больше внимания театру военных действий, который раньше оставался для них на втором плане; войне в Северной Европе. Англию, вышедшую из войны за Испанское наследство с неоспоримым преимуществом на море, заботило, как скажется на британской торговле на Балтике растущая мощь России в этом регионе, и сильные английские, военно-морские эскадры начали появляться в северных водах. Враждебно был настроен к Петру и Ганновер, страшившийся новоявленного русского присутствия в Северной Германии. Трижды король-курфюрст отказывался от предложений Петра о встрече, требуя, чтобы сначала все русские войска были выведены из Германии.

Тем временем внешняя политика Франции совершила невероятный кульбит. Вместо того чтобы враждовать с Англией и помогать католикам-якобитам, Франция времен регентства Филиппа Орлеанского пошла на сближение с Англией и гарантировала права протестантской Ганноверской династии. Да и длительная поддержка, которую Франция оказывала Швеции, казалось, вот-вот прекратится. Король-Солнце годами субсидировал шведов и использовал их как противовес, отвлекавший австрийского императора на германские дела. Теперь же, когда шведы были разбиты и изгнаны из Германии, а силы императора Габсбурга серьезно возросли, Франции требовался новый союзник на Востоке. Естественно, взгляды Франции обратились к петровской России, за последнее десятилетие поднявшейся до положения ведущей державы. По дипломатическим каналам до России начали доходить различные намеки и авансы. Петр внимал им с большой охотой. Несмотря на то что все годы его царствования Франция противостояла ему в Польше и Константинополе, он видел, как меняется расстановка сил в Европе. Союз или соглашение с Францией уравновесили бы натянутые отношения Петра с Ганновером и Англией, которые становились хуже день ото дня. Более того, он смотрел на помощь Франции как на возможность поскорее закончить Северную войну. Франция по-прежнему платила ежемесячную субсидию шведам; если бы это прекратилось вместе с дипломатической поддержкой Швеции со стороны Франции, то, как надеялся Петр, ему удалось бы наконец уговорить попавшего в изоляцию Карла XII пойти на заключение мира.

Петр обратился к Франции с предложением поистине смелым: взять вместо Швеции Россию в союзники на Востоке. В дополнение Петр брался привлечь к договоренности и Пруссию с Польшей. Сознавая, что камнем преткновения окажутся договоры Франции с Англией и Голландией, Петр уверял, что новый союз не станет помехой прежним. В частности, царь предлагал, чтобы в обмен на российские гарантии Утрехтского мира Франция прервала субсидирование Швеции и вместо этого выплачивала бы России по 25 000 крон в месяц до конца Северной войны: он надеялся, что, если за его спиной будет стоять Франция, война не затянется надолго. Наконец, Петр предлагал заключить между странами еще и родственный союз. Дабы прочнее скрепить новый франко-русский альянс и ознаменовать вступление России в семью великих держав, он готов был выдать свою восьмилетнюю дочь Елизавету за семилетнего короля Франции Людовика XV.

Подобные предложения звучали весьма привлекательно для французского регента, но для того, кто определял внешнюю политику Франции – аббата Гийома Дюбуа, они были неприемлемы. Новоиспеченный англо-французский союз был его детищем, и он боялся, что из-за любого соглашения с Россией все может разладиться. В письме к регенту Дюбуа энергично отговаривал его рассматривать русские предложения: «Если, упрочив положение царя, вы выгоните англичан и голландцев из Балтийского моря, то навлечете на себя вечную ненависть этих двух стран». И далее Дюбуа предупреждал, что ради недолговечной связи с Россией регент рискует порвать отношения с Англией и Голландией. «Царь страдает хроническими болезнями, а его сын никаких обязательств отца выполнять не станет».

Петр, взволнованный собственной инициативой, счел, что сумеет достичь большего, если сам повидается с регентом, и решил ехать в Париж. К тому же Амстердам, Лондон, Берлин и Вену он видел, а Париж еще нет. Через Куракина, своего посла в Голландии, он сообщил регенту, что желает прибыть с визитом.

Об отказе речи быть не могло, хотя и регента, и его советников мучили недобрые предчувствия. Согласно дипломатической традиции, принимающая страна брала на себя расходы по содержанию гостей, а затраты на царя со свитой предстояли гигантские. Более того, Петр имел репутацию человека импульсивного, обидчивого и вспыльчивого, да и о многих в его свите говорили то же самое. Тем не менее регент приготовился: царя следовало принять как великого европейского монарха. Целый караван экипажей, лошадей, повозок и королевских слуг под началом господина де Либуа, дворянина из числа ближайшего окружения короля, отправился в Кале, чтобы оттуда препроводить русских гостей в Париж. Либуа должен был оказывать Петру почести, прислуживать ему и оплачивать его расходы. В это время в Париже, в Лувре, для гостя готовились покои Анны Австрийской, матери Короля-Солнце. Однако Куракин, зная петровские пристрастия, высказал мнение, что его господину будет удобнее в какой-нибудь резиденции поменьше и поскромнее. Поэтому приготовили также красивый уединенный особняк, Отель Ледигьер. На тот случай, если бы царь предпочел поселиться именно в нем, дом обставили элегантной мебелью из дворцовых запасов. Из Лувра были доставлены великолепные кресла, полированные конторки и инкрустированные столы. Отрядили поваров, слуг и пятьдесят солдат, чтобы те обеспечивали его питание, комфорт и безопасность.

Тем временем Петр со свитой, состоявшей из шестидесяти одного человека, включая Головкина, Шафирова, Петра Толстого, Василия Долгорукого, Бутурлина, Остермана и Ягужинского, не спеша ехал по Нидерландам. По своему обыкновению, царь часто останавливался, чтобы осмотреть какой-нибудь городок, изучить местные достопримечательности, познакомиться с людьми и их жизнью. Он снова путешествовал отчасти инкогнито, чтобы как можно меньше времени тратить понапрасну на официальные церемонии. Тем не менее ему приятно было слышать, проезжая, как в его честь звонят в церковные колокола и стреляют из пушек. Екатерина сопровождала его до Роттердама; решено было, что она дождется Петра в Гааге. Он полагал, что ее присутствие во Франции повлечет за собой дополнительные затяжные церемонии, от которых он один сумеет уклониться.

Из Роттердама Петр на корабле доплыл до Бреды и по Шельде поднялся до Антверпена, где с высоты кафедрального собора обозревал город. Из Брюсселя он написал Екатерине: «Посылаю к тебе кружива на фантанжу и на агажанты [речь идет о кружевных лентах, укрепляемых в волосах и на корсаже по тогдашней парижской моде], а понеже здесь славныя кружевы из всей Эуропы и не делают без заказу, того для пришли образец, какие имена или гербы во оных делать». Из Брюсселя Петр взял курс на Гент, Брюгге, Остенде и Дюнкерк и наконец добрался до французской границы в Кале, где остановился на девять дней, чтобы соблюсти последнюю неделю Великого поста и отпраздновать русскую Пасху.

В Кале русских путешественников встречал Либуа с французским почетным эскортом. Первое же знакомство с русским характером оказалось для Либуа тяжким испытанием. Гости жаловались, что кареты, им предоставленные, никуда не годятся, швырялись деньгами направо и налево, а Либуа должен был оплатить все до последнего экю. В отчаянии он умолял парижские власти назначить царю со свитой жесткую ежедневную квоту расходов, а там пусть русские спорят между собой, как ее тратить.

Либуа получил приказ докладывать в Париж о привычках гостей и уточнить цели их визита. Он нашел, что понять Петра невозможно: вместо того чтобы заниматься серьезными делами, он праздно наслаждался жизнью, прохаживался, разглядывал предметы, по мнению Либуа интереса не представляющие. «Этот маленький двор, – писал он о русском посольстве, состоявшем из двадцати двух знатных персон и тридцати девяти прислужников, – очень переменчив в настроении, пребывает в вечной нерешительности, и все, от трона до конюшни, невероятно подвержены гневу». Он докладывал, что царь «очень высокого роста, сутуловат, имеет привычку пригибать голову. Волосы у него темные, и в выражении лица есть какая-то свирепость. Кажется, он наделен живым умом и все схватывает на лету, в движениях его заметно некоторое величие, но мало сдержанности». Эту же тему Либуа развивает в следующем донесении: «В царе, несомненно, можно найти зерна добродетели, но они совсем дикие и очень сильно перемешаны с недостатками. Я думаю, что больше всего ему недостает цельности и постоянства намерений и что он еще не достиг той черты, когда можно было бы положиться на договоренность с ним. Я признаю, что князь Куракин вежлив; похоже, он умен и желает все устроить к нашему обоюдному удовлетворению. Не знаю, происходит ли это из-за его характера или из страха перед царем, которому, как я уже сказал, нелегко угодить, но которого зато легко рассердить. Как представляется, князь Долгорукий – достойный человек, и царь его очень уважает; единственное неудобство состоит в том, что он не понимает совершенно ни одного языка, кроме русского. В связи с этим позвольте мне заметить, что слово „московит“ и даже „Московия“ глубоко оскорбительны для всего этого двора.

Царь встает очень рано, обедает около десяти часов, ужинает часов в семь и отходит ко сну еще до девяти. Перед едой он пьет крепкие напитки, после полудня пиво и вино, ужинает очень легко, а иногда и совсем не ужинает. Я не видел ни одного совета или собрания ради серьезных дел, если только они не обсуждают дел за выпивкой, а все вопросы решает царь единолично и немедленно, что бы ни случилось. Этот монарх постоянно разнообразит свои развлечения и прогулки, он необычайно быстр, нетерпелив, и ему крайне трудно угодить… Он особенно любит смотреть на воду. Царь живет в больших апартаментах, а спит в какой-нибудь задней комнатушке, если таковая имеется».

Для сведения французских метрдотелей и поваров, которым предстояло готовить еду для русского гостя, Либуа передает особые рекомендации: «У царя есть старший повар, который ему каждый день готовит два или три блюда, расходуя на это столько вина и мяса, что хватило бы накрыть стол для восьмерых.

По пятницам и субботам ему подают и мясную, и постную пищу.

Он любит острые соусы, грубый черный хлеб и зеленый горошек.

Он ест много сладких апельсинов, яблок и груш. Обычно он пьет светлое пиво, а вечерами темное вино, но не крепкие напитки.

По утрам он пьет анисовку, крепкие напитки перед едой, пиво и вино после полудня. Все это порядком охлаждено.

Он не ест сладостей и не пьет сладких ликеров за едой».

4 мая Петр выехал из Кале в Париж, по своей привычке отказавшись следовать заранее намеченному маршруту. В Амьене ему была приготовлена торжественная встреча, но он объехал город. В Бове, где он осмотрел древний неф самого высокого готического собора во Франции (XIII–XVI вв.), царь уклонился от торжественного обеда, который хотели устроить в его честь. «Я солдат, – сказал он епископу Бове, – с меня довольно хлеба и воды». Тут Петр покривил душой; он, как и прежде, любил вино, причем предпочитал свое любимое токайское всем французским сортам. «Благодарствую за венгерское, которое здесь зело в диковинку, – писал он Екатерине из Кале, – а крепиша [водки] толко одна флаша асталась, не знаю как быть».

В полдень 7 мая в Бомоне-на-Уазе, в двадцати пяти милях к северо-востоку от Парижа, Петр обнаружил, что его ждет маршал Тессе с поездом королевских карет и эскортом кавалерии в красных мундирах личной королевской охраны. Приветствуя царя, когда тот выходил из кареты, Тессе отвесил глубокий поклон, подметая шляпой землю. Петра восхитил экипаж маршала, в котором он и въехал в Париж через ворота Сен-Дени. Однако царь не пожелал, чтобы маршал сидел с ним в карете, предпочтя общество троих россиян. Тессе, чьей обязанностью было угождать, последовал за Петром в другом экипаже.

Процессия подъехала к Лувру в 9 часов вечера. Петр вошел во дворец и осмотрел апартаменты покойной королевы-матери. Как и предсказывал Куракин, царь нашел их слишком роскошными и ярко освещенными. Его поджидал великолепно накрытый обеденный стол на шестьдесят персон, но он только пожевал немного хлеба с редиской, отведал шесть сортов вина и выпил два стакана пива, после чего вернулся в свою карету и со всей своей свитой укатил в Отель Ледигьер. Тут Петру понравилось больше, хотя и здесь он нашел, что предназначенные ему покои слишком велики и пышно убраны, и приказал поставить свою походную кровать в маленькой гардеробной.

На следующее утро регент Франции Филипп Орлеанский явился с официальным приветственным визитом. Въехавшую во двор Отеля Ледигьер карету регента встречали четверо дворян из царской свиты, которые проводили гостя в приемную. Петр вышел из своих апартаментов, обнял регента, а потом повернулся к нему спиной и направился к себе в комнату, предоставив Филиппу с Куракиным, который был за переводчика, идти следом. Французы, подмечавшие каждый нюанс протокола, были оскорблены и фамильярными объятиями Петра, и тем, что он пошел впереди регента; в этих действиях они увидели «надменное высокомерие» и «отсутствие всякой любезности».

В комнате Петра поставили два кресла, и собеседники уселись друг напротив друга, а Куракин встал поблизости. Они проговорили почти час, и все это время обменивались шутками. Затем царь вышел из комнаты – вновь впереди регента. В зале для приемов он сделал глубокий поклон (довольно неуклюжий, по мнению Сен-Симона) и покинул своего гостя на том самом месте, где и встретил его. Такая педантическая точность для Петра была неестественна, но он же приехал в Париж с важной миссией и считал необходимым соответствовать требованиям столь чутких к этикету хозяев. Остаток этого дня и весь следующий, выпавший на воскресенье, Петр просидел безвыходно в Отеле Ледигьер. Как ни тянуло его поскорее увидеть Париж, он заставлял себя соблюдать протокол и оставался затворником, ожидая официального визита короля. Вот что он писал в эти дни Екатерине: «…Два или три дни принужден в доме быть для визитов и протчей церемонии и для того еще ничего не видал здесь; а з завтрее или послезавтрее начну всего смотреть. А сколко дорогою видели, бедность в людех подлых великая.

P.S. Сего моменту письмо ваше, исполненное шуток, получил; а что пишете, что я скоряя даму сыщу, и то моей старости неприлично».

В понедельник утром король Людовик XV прибыл приветствовать своего царственного гостя. Царь встретил короля, когда тот вышел из кареты и, к изумлению французской стороны, взял мальчика на руки, поднял в воздух до высоты своего лица, обнял и расцеловал. Людовик, хотя и не был готов к такому проявлению чувств, воспринял его хорошо и не выказал ни малейшего страха. Оправившись от шока, французы были поражены любезностью Петра и нежностью, которую он проявил к мальчику; ему удалось как-то незаметно подчеркнуть равенство их положения, несмотря на разницу в возрасте. Еще раз обняв Людовика, Петр поставил его на землю и проводил в зал для приемов. Там Людовик проговорил краткую приветственную речь, полную заученных любезностей. Остаток разговора взяли на себя герцог дю Мэн и маршал Виллеруа, а Куракин опять переводил. Через пятнадцать минут Петр встал и, снова взяв Людовика на руки, отнес его в карету.

На следующий день в 4 часа пополудни Петр отправился в Тюильри с ответным визитом. Во дворе были выстроены роты королевских гвардейцев в красных мундирах, а когда подъехала царская карета, раздался барабанный бой. Увидев, что маленький Людовик ждет его возле лестницы, Петр выпрыгнул из кареты, подхватил короля на руки и внес вверх по ступеням дворца, где состоялась пятнадцатиминутная встреча. Петр так описывал ее Екатерине: «В прошлой понеделник визитовал меня здеший каралища, которой палца на два более Луки [любимого царского карлика], дитя зело изрядная образом и станом, и по возрасту своему доволно разумен, которому седмь лет».

С официальным визитом царя в Тюильри протокольные требования были выполнены. Наконец-то Петр был волен выйти из дома и увидеть великий город.


Глава 7
Путешественник в Париже

Как и сегодня, в 1717 году Париж был столицей Франции, тем центром, вокруг которого вращалась вся жизнь в стране. При этом Париж с его полумиллионным населением был лишь третьим по величине городом в Европе. И Лондон с 750 000 жителей, и Амстердам с 600 000 его превосходили. А в пропорции к общей численности населения страны Париж казался еще меньше: в Британии один человек из десяти был лондонцем, каждый пятый голландец был жителем Амстердама, но лишь один француз из сорока жил в Париже.

Тем, кто знает теперешний Париж, в 1717 году он показался бы совсем маленьким. Большие дворцы и площади, расположенные ныне в центре Парижа – Тюильри, Люксембургский дворец, Вандомская площадь, Дом инвалидов, – в то время находились на окраинах. За Монпарнасом простирались поля и пастбища. Тюильри сквозь свои великолепные сады смотрел на неосвоенную часть Елисейских полей, поднимавшихся к лесистому холму, на котором теперь стоит Триумфальная арка. Единственная дорога в северном направлении шла через луга и взбегала на гребень Монмартра.

Сердцем города была Сена. Ее еще не стискивали нынешние гранитные набережные, и женщины стирали белье вдоль илистых берегов, не обращая внимания ни на вонь, шедшую от бойни, ни на отходы кожевенных заводов, стекавшие прямо в реку. Петляя по городу, река протекала под пятью мостами. Построенные последними величественный Королевский мост и Новый мост были ограничены по краям только решеткой, но вдоль остальных тянулись четырех-пятиэтажные постройки. Париж широких, обсаженных деревьями бульваров еще не существовал. В 1717 году город представлял собой путаницу узких улочек, застроенных домами в четыре-пять этажей, с островерхими крышами. Башни-близнецы Нотр-Дама возвышались над городом, но полюбоваться прославленным фасадом собора было невозможно – на месте нынешней площади перед ним разбегались густо облепленные домами крохотные улочки. Людовик XIV стал постепенно менять облик средневекового города. В начале своего царствования он велел снести городские укрепления и проложить на месте стен бульвары, обсаженные деревьями. Когда Король-Солнце взошел на трон, в Париже была только одна большая площадь – Королевская (ныне площадь Вогезов). За годы своей власти он добавил к ней площадь Побед, Вандомскую площадь, гигантский собор и эспланаду Дома инвалидов.

Каждая часть города имела свою специфику. В Маре тянулась аристократия и высшая буржуазия. Богатые банкиры строились в другом конце города, возле новой Вандомской площади. Иностранцы и иностранные посольства предпочитали кварталы вокруг церкви Сен-Жермен-де-Пре, где улицы были пошире, а воздух, как говорили, почище. Да и путешественникам рекомендовали лучшие гостиницы неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре, хотя приезжий мог найти себе комнату и в частном доме; даже высшая аристократия сдавала верхние этажи, если гость готов был раскошелиться. Латинский квартал тогда, как и сейчас, принадлежал студентам.

Целыми днями парижский люд кишел на улицах. Пешеходы подвергались постоянной опасности со стороны верховых, карет и телег, которые едва протискивались по узким проездам, забитым людьми. Грохот колес с железными ободами и крики толпы просто оглушали. Кошмарная вонь поднималась от экскрементов, которые выплескивали прямо из окон, от навозных куч и из тех дворов, где мясники забивали животных. Каждый день на улицах разбрасывали свежую солому, чтобы колеса не так грохотали и город выглядел хоть чуточку опрятнее, а потом грязную солому сметали и топили в реке. Во избежание опасностей и неудобств, подстерегавших пешеходов, те, кто мог себе это позволить, держали собственные кареты или нанимали экипажи кто на день, кто на месяц. Другие довольствовались закрытыми портшезами, которые несли двое носильщиков.

На Новом мосту и на площади Дофина, что на оконечности острова Сите, сновали бродячие торговцы, знахари, кукольники, клоуны на ходулях, уличные певцы и попрошайки. У дверей фешенебельных гостиниц ошивались карманники в ожидании не чающих беды иностранцев. Легко здесь было найти доступных женщин. Самые желанные из них, девицы из оперы и комедии, обыкновенно предназначались для французской знати; на улицах толпами фланировали проститутки. Впрочем, путешественников предупреждали, что, заводя здесь уличные знакомства, они рискуют своим здоровьем, а то и жизнью.

Вечерами на улицах было сравнительно безопасно, примерно до полуночи. В 1717 году Париж был самым освещенным городом Европы, над его улицами висело 6500 свечных фонарей. Тонкие сальные свечки меняли каждый день на новые, с наступлением темноты их зажигали, и тогда вокруг распространялся тусклый свет. Но к полуночи, когда свечи истаивали одна за другой, город погружался во тьму, и все, кто хотел дожить до утра, уже сидели по домам.

Опера и комедия всегда были переполнены. Мольер все еще оставался любимцем, но публика желала видеть и пьесы Расина, Корнеля, новомодного Мариво. После театра отправлялись в кафе и кабаре, открытые до 10–11 часов вечера. Высшее общество облюбовало сотни три новых кафе, лепившихся поблизости от Сен-Жермен-де-Пре или в предместье Сент-Оноре, где можно было выпить чаю, кофе или шоколада. Для многих лучшим развлечением служила прогулка в парке или в саду. Элегантные любители прогулок прохаживались по Кур-ля-Рен – длинной дорожке вдоль правого берега Сены, тянувшейся от Тюильри вниз по реке до нынешней площади Альма. Эта обсаженная цветами дорожка была так популярна, что вдоль нее расставили факелы и фонари и тем продлили излюбленное удовольствие фланеров до позднего вечера. Были и другие сады, открытые для публики, – сад Пале-Рояля, Люксембургский сад, Королевский сад, ныне известный как Ботанический.

Как и в наши дни, самым знаменитым садом Парижа был Тюильри. Там после обеда и вечерами можно было встретить на прогулке знатнейших людей королевства и даже регента собственной персоной. Позади Тюильри расстилались Елисейские поля, вдоль которых тянулись симметричные ряды деревьев. Здесь катались верхом или, открыв окна карет, наслаждались свежим воздухом. Еще дальше на запад, за деревней Пасси, зеленел Булонский лес, позднее превратившийся в парк. Здесь в изобилии водились олени, на которых забавы ради охотились всадники с собаками, и здесь же в теплые воскресные и праздничные дни парижане любили перекусить на свежем воздухе или просто вздремнуть на травке. Этот лес служил еще прибежищем влюбленных, скрывавшихся за шторами карет, пока кучер невозмутимо восседал на своем месте, отпустив вожжи, а лошади мирно щипали траву.

Когда маленький король покинул Версаль и переехал в Париж, за ним последовала почти вся аристократия. Знать принялась строить или обновлять свои особняки в модном районе Маре на восточной окраине города или на противоположном берегу реки, в предместье Сент-Оноре. Отель Ледигьер, в котором Петр прожил в Париже шесть недель, был одним из красивейших особняков Маре с садом во весь квартал [8]. Стена сада, к которой примыкало множество сараев и конюшен, выходила на улицу Сент-Антуан, а позади него лежал Серизе – королевский вишневый сад, где аккуратными рядами росли прелестные деревца.

Рядом с особняком стояла Бастилия, И все ее восемь тонких серых башен возвышались прямо над садовой стеной. Прогуливаясь, царь мог поднять глаза и увидеть легендарную цитадель. Надо сказать, что эта крепость XIV века – единственная из всех твердынь Франции – оказалась несправедливейшим образом оклеветана. Ее часто изображают как нечто огромное и мрачное – чудовищный символ деспотизма французской монархии. В действительности же она была не такой уж большой, всего семьдесят ярдов в длину и тридцать в ширину, хотя с виду казалась несколько больше из-за окружавшего ее рва с подъемными мостами и примыкающего к ней двора, окаймленного караульными помещениями. Радостные толпы французов, каждый год празднующие День взятия Бастилии, которая была разрушена разъяренной чернью 14 июля 1789 года, воображают ее страшной темницей, где тиран измывался над страдающим народом. В этом образе нет ничего общего с правдой. Бастилия была самой роскошной тюрьмой на свете. Попасть в нее отнюдь не считалось позором. За редким исключением, ее обитателями были аристократы и дворяне, с которыми здесь и обращались согласно их рангу. Король мог распорядиться посадить в Бастилию непослушного вельможу и держать его там до тех пор, пока тот не одумается или не смягчится сердце короля. Отцы посылали на несколько месяцев в Бастилию непокорных сыновей, чтобы поостыло их безрассудство. Камеры обставлялись, отапливались и освещались сообразно средствам и вкусам узников. Разрешалось держать слугу, приглашать гостей к обеду – кардинал де Роган однажды дал в Бастилии банкет на двадцать человек. За камеры поудобнее шло настоящее соперничество. Те, что размещались в башнях наверху, считались наихудшими – летом в них было жарко, а зимой холодно. От пленников ничего не требовалось. Можно было играть на гитаре, читать стихи, упражнять свои силы в комендантском саду и составлять меню, чтобы порадовать своих гостей.

Сколько знаменитых людей побывало в Бастилии! Самый таинственный узник – человек по прозвищу Железная Маска – фантазией Александра Дюма был превращен в брата-близнеца Людовика XIV. Как и большинство историй о Бастилии, эта легенда во многом плод воображения: знаменитая маска была не из железа, а из черного бархата, хотя, действительно, даже сам комендант Бастилии не смел заглянуть под нее, и пленник, так и оставшийся безымянным, умер в 1703 году. В те недели, что Петр провел в Париже, в Бастилии сидел еще один знаменитый француз, – возможно, этот узник видел из башенного окна, как царь гуляет между деревьями в саду Отеля Ледигьер. Это был двадцатитрехлетний Франсуа Мари Аруэ, начинающий сочинитель язвительных эпиграмм, чьи полные двусмысленных намеков стишки о регенте и его дочери, герцогине Беррийской, внушили герою стихов мысль посадить их автора под арест. Через сорок лет, уже под именем Вольтер, этот узник напишет «Историю Российской империи при Петре Великом».

* * *

Прежде чем отправиться в Париж, Петр составил список всего, что ему хотелось посмотреть, – список получился длинным. Как только завершились приветственные церемонии, он попросил регента, чтобы весь протокол был отменен. Царь хотел располагать свободой и ходить, куда ему вздумается. Регент согласился при условии, что царя всегда будет сопровождать маршал Тессе или еще кто-нибудь из придворных и что Петр не будет выходить из дома без охраны из восьмерых солдат королевской гвардии.

Осмотр города Петр начал 12 мая: встав в 4 часа утра, он на рассвете отправился по улице Сент-Антуан на Королевскую площадь и там любовался, как солнце отражается в больших окнах дворца, выходящих на королевский плац-парад. В тот же день царь осмотрел площадь Побед и Вандомскую площадь. Назавтра он перешел на левый берег Сены и побывал в обсерватории, на мануфактуре Гобеленов, знаменитой на весь мир своими шпалерами, и в Королевском (Ботаническом) саду, где было представлено свыше 2500 видов растений. В последующие дни Петр посещал различные ремесленные мастерские, где все разглядывал и обо всем расспрашивал. Однажды в шесть утра он явился в Большую галерею Лувра, и там маршал Виллар показал ему гигантские макеты крепостей Вобана, которые стерегли рубежи Франции[9]. Выйдя из Лувра, царь отправился на прогулку в сад Тюильри, откуда попросили удалиться обычных посетителей.

Несколько дней спустя Петр осмотрел обширный госпиталь и казармы инвалидов, где получили кров и уход 4000 солдат, пострадавших в боях за Францию. Царь отведал солдатского супа и вина, выпил за здоровье инвалидов, похлопывал их по спинам и называл своими «камрадами». Его восхитил прославленный купол недавно достроенного Собора инвалидов, который возвышался на 345 футов и считался величайшей диковиной в Париже. Искал Петр и встреч с необыкновенными людьми. Он познакомился с князем Ракоци, предводителем венгерского восстания против Габсбургов, – некогда Петр намеревался сделать его польским королем. Он отобедал с маршалом д’Эстре[10], который однажды зашел за царем в восемь утра и проговорил с ним весь день о французском флоте. Он посетил дом почт-директора, собирателя всяческих редкостей и изобретений. Целое утро царь провел на монетном дворе и наблюдал, как чеканят новую золотую монету. Одну только что сделанную монету еще теплой положили в руку царя, и он с удивлением увидел на ней свое собственное изображение и надпись «Petrus Alexievitz, Tzar, Mag. Russ. Imperat». Петра торжественно принимали в Сорбонне, где группа католических богословов представила ему проект воссоединения Восточной и Западной церквей (этот план Петр взял домой в Россию и приказал русским церковникам изучить его и высказать свое мнение). Он посетил Академию наук, а 22 декабря 1717 года, через полгода после его отъезда из Парижа, царя официально избрали членом Академии.

Парижане теперь часто видели царя, и это давало пищу для множества рассказов и впечатлений.

«Это был очень высокий человек, – писал Сен-Симон, – хорошо сложенный, довольно худой, с округлым лицом; у него широкий лоб, красивые, четко очерченные брови, нос короткий, хотя не слишком, книзу широковатый. Губы довольно полные, лицо румяно-смуглое и красивые черные глаза – большие, живые, проницательные и широко посаженные. При желании он мог выглядеть величественно и изысканно, но в иное время вид его бывал суров и даже свиреп. Улыбка у него была нервная, судорожная, и хотя появлялась она нечасто, искажала все его лицо и весь облик, внушая страх. Она возникала на одно мгновение и сопровождалась диким и ужасным взглядом – и тут же исчезала. Весь его вид говорил о разуме, глубокомыслии и величии, но не лишен был и известного изящества. Он носил только полотняные воротники, коричневый парик без пудры, не доходивший ему до плеч, узкий простой коричневый камзол с золотыми пуговицами, жилет, штаны, чулки, но не признавал ни перчаток, ни манжет. На камзоле он носил звезду своего ордена на ленте. Камзол был часто не застегнут, а шляпа всегда красовалась где-нибудь на столе, а не у него на голове, даже когда он выходил из дома. Но при всей его простоте, в сколь бы скверной карете или компании он ни появился, нельзя было не почувствовать природной его величавости».

Петр носился повсюду очертя голову, и только когда его свалил приступ лихорадки и пришлось отложить обед с регентом, царь немного сбавил темп. Несчастный маршал Тессе и восемь французов-телохранителей изо всех сил старались поспеть за царем, но это не всегда удавалось. Любознательность и стремительность Петра в сочетании с пренебрежением к царскому величию поражали французов. Каждый его поступок был непредсказуем. Он желал свободно и без всяких церемоний передвигаться по городу, а поэтому часто брал наемный экипаж или даже простого извозчика, вместо того чтобы дожидаться предоставленной ему королевской кареты. Не раз случалось, что француз-посетитель, приехавший к кому-нибудь из русских гостей в Отель Ледигьер, по выходе оттуда не находил своей кареты. Это царь, стремительно выбежав из дому, вскакивал в первую попавшуюся карету и преспокойно уезжал. Так он нередко удирал от маршала де Тессе с его солдатами.

Вертон, один из королевских метрдотелей в Отеле Ледигьер, приставленный следить за кухней и столом, старался как можно лучше кормить царя и его русских спутников. Вертон был человек храбрый, веселый, хладнокровный, так что скоро и Петр, и вся компания его полюбили. Через Вертона и других просачивались рассказы о том, что происходило за русским столом во французской столице. В частности, Сен-Симон писал: «Невероятно, сколько он [Петр] съедал и выпивал, садясь за стол дважды в день, не говоря о том, сколько он поглощал пива, лимонада и прочих напитков в промежутке. Что до его свиты, то они пили еще больше: после еды каждый опустошал по крайней мере бутылку-другую пива, а иногда еще и вина и крепких напитков. И так всякий раз. Ел он в одиннадцать утра и в восемь вечера».

Отношения с регентом у Петра установились отличные, отчасти потому что Филипп сам забавлялся, стараясь угодить царю. Однажды вечером они вдвоем отправились в оперу и уселись в переднем ряду королевской ложи на виду у всего зрительного зала. Во время представления Петр почувствовал жажду и попросил пива. Когда принесли большой бокал на маленьком подносе, регент встал и самолично поднес его Петру. Петр принял бокал с улыбкой и легким поклоном, выпил пиво и поставил бокал назад на поднос. Тогда Филипп, все еще стоя, положил салфетку на тарелку и протянул ее Петру. Тот, по-прежнему сидя, вытер ею рот и усы и положил назад. Все представление завороженные зрители следили за тем, как регент Франции изображает слугу. В четвертом акте Петру это надоело, и он покинул ложу, решив отправиться поужинать, причем отклонил предложение Филиппа сопровождать его и настоял, чтобы тот досмотрел спектакль до конца.

Царя всюду встречали почтительно. Большинство членов королевской семьи и высшей аристократии были взбудоражены тем, что среди них находится русский царь, и непременно хотели с ним познакомиться. Среди них была тогдашняя «первая леди» Франции, «мадам», матушка регента – внушительная шестидесятипятилетняя сплетница родом из Германии[11]. Как-то раз регент привез к ней Петра, после того как показывал ему дворец и сады в Сен-Клу, и дама была очарована. «Сегодня у меня был великий посетитель, мой герой – царь, – писала она. – Я нахожу, что у него очень хорошие манеры… и он лишен всякого притворства. Он весьма рассудителен. Он говорит на скверном немецком, но при этом объясняется без затруднений и скованности. Он вежлив со всеми, и здесь его очень любят».

Не желая отставать от своей бабки, скандально знаменитая дочь регента, герцогиня Беррийская, послала Петру поклон и осведомилась, не посетит ли он и ее, Петр согласился и побывал в Люксембургском дворце, а потом прогулялся по Люксембургскому саду. Но пререкания по поводу этикета помешали ему повидать некоторых из знатнейших дам Парижа. Несколько принцев крови выразили желание посетить Петра, если он заранее пообещает отдать визиты и познакомиться с их женами. Петр нашел это требование мелочным и нелепым и просто отказался. Его всегда влекло к тем, кто имел иные достоинства, кроме знатного происхождения.

24 мая, через две недели после посещения Тюильри, Петр снова явился с визитом к королю. Он приехал рано, когда мальчик еще спал, и маршал Виллеруа повел царя смотреть сокровища французской короны. Изобилием и красотой они превзошли ожидания Петра, хоть он и сказал Виллеруа, что плохо разбирается в драгоценностях и вообще не слишком интересуется бесполезными предметами, как бы красивы или дороги они ни были. В апартаментах маршала Виллеруа его и застал король. Так и было задумано – чтобы их встреча не носила формального характера, а произошла как бы случайно. Увидев Петра в кабинете, король протянул царю свиток бумаги и сказал, что это карта его владений. Учтивость Людовика очаровала Петра, который обходился с мальчиком, искусно сочетая ласку с почтительностью.

Виллеруа писал мадам де Ментенон: «Я не в силах выразить, с каким достоинством, изяществом и учтивостью король принял царя. Но я должен вам сказать, что этот монарх, которого называют варваром, вовсе не таков. Он проявил великодушие и благородство, которых мы в нем никак не ожидали».

В тот вечер Петр направлялся в Версаль, где для него были приготовлены королевские апартаменты. Его русские спутники, поселившиеся в комнатах поблизости, прихватили с собой из Парижа целый цветник молодых веселых особ, которых поместили в бывших покоях благочестивой мадам де Ментенон. Как сообщал Сен-Симон, «Блуэн, комендант Версаля, был крайне шокирован подобным осквернением этого храма добродетели».

Утром царь поднялся рано. Приставленный к нему в Версале герцог д’Антен, придя за ним, обнаружил, что царь успел прогуляться среди подстриженных изгородей и причудливых цветников дворцового сада и уже катается в лодке по Большому каналу. В этот день Петр осмотрел весь Версаль, не обойдя вниманием ни знаменитых фонтанов, гордости Короля-Солнце, ни розово-мраморного Трианона. По поводу самого версальского дворца с его маленьким центральным шато Людовика XIII и мощными крыльями, пристроенными Людовиком XIV, Петр заметил, что это похоже на «голубя с орлиными крыльями». Из Версаля он вернулся в Париж как раз вовремя, чтобы на следующее утро увидеть процессию по случаю Троицына дня. Тессе повел царя в Нотр-Дам, где Петр, устроившись под большими розетками соборных окон, присутствовал на мессе, которую отслужил кардинал де Ноайль.

Визит в Фонтенбло, еще один великолепный королевский дворец под Парижем, был менее удачен. Принимавший царя граф Тулузский, один из многочисленных признанных Людовиком внебрачных детей от мадам де Монтеспан, уговорил гостя поохотиться на оленя. Для родовитых французов не было более благородного развлечения на свежем воздухе. Они носились по лесам со шпагами или копьями, на полном скаку перемахивали через поваленные деревья и ручьи, подгоняемые звуками собачьего лая и охотничьих рогов, пока загнанный олень, волк или вепрь не оборачивался к преследователям и в кровавой схватке не падал бездыханным среди мхов и папоротников лесной чащи. Петр не имел ни склонности к подобному времяпрепровождению, ни привычки скакать сломя голову, так что он насилу вынес все это и чуть не свалился с лошади. Он вернулся в замок рассерженным и пристыженным, и ругался, что охоты этой не понимает, не любит и находит ее слишком жестокой. Он отказался обедать с графом, ограничившись лишь обществом троих русских сотрапезников из числа своей свиты, и скоро уехал из Фонтенбло.

Возвращаясь в Париж по Сене, Петр скользил в лодке мимо очаровательного замка Шуази, и вдруг вздумал посетить его. Здесь случай свел его с хозяйкой замка, принцессой Конти, это была одна из тех принцесс крови, которым этикет воспрепятствовал познакомиться с царем раньше. Доплыв до Парижа, Петр, довольный, что снова оказался на воде, вместо того чтобы высадиться на восточной окраине города и отправиться прямо в Отель Ледигьер, велел гребцам следовать дальше вниз по течению и пройти под всеми пятью парижскими мостами.

3 июня Петр снова приехал в Версаль, ночевал в Трианоне, а потом провел несколько ночей в Марли, загородном павильоне, который Людовик XIV построил, чтобы время от времени прятаться там от тягостной версальской церемонности. Оттуда Петр съездил в Сен-Сир, чтобы навестить вдову Людовика XIV, мадам де Ментенон, в основанном ею монастыре, куда она удалилась после смерти короля. Все удивились, когда царь выразил желание повидать ее. «Она достойна нашего внимания, – пояснил он. – Она оказала большие услуги королю и стране».

Престарелая дама была, конечно же, страшно польщена, узнав, что ее хочет посетить человек, о котором говорит весь Париж. «Мне кажется, что царь… очень возвышенный человек, если осведомился обо мне», – написала она накануне его визита. Дабы скрыть свой возраст и предстать в самом выгодном свете, она приняла царя в сумерках, сидя в постели, задернув все шторы, кроме одной, пропускавшей узкий луч света. Войдя в комнату, Петр направился прямо к окнам и решительно раздвинул шторы, безжалостно осветив всю комнату. Потом, отдернув и занавески балдахина над кроватью старой дамы, уселся в ее ногах и молча посмотрел на нее. Как свидетельствует Сен-Симон (который не был очевидцем этой сцены), обоюдное молчание тянулось до тех пор, пока Петр не встал и не вышел. «Понимаю, до какой степени она, вероятно, была поражена, более того – унижена, но Короля-Солнце больше нет», – отозвался о происшедшем Сен-Симон. Одна из сестер-монашек описала этот эпизод в смягченных тонах. Согласно ее версии, Петр спросил мадам де Ментенон, какой недуг ее гложет. «Старость», – был ответ. Затем она поинтересовалась, что привело его к ней. «Я приехал, чтобы увидеть все, что есть во Франции замечательного», – ответил царь. При этих словах, гласит рассказ монашки, ее лицо озарилось лучом былой красоты.

Сен-Симон своими глазами увидел царя лишь в самом конце его пребывания в Париже: «Я вошел в сад, где гулял царь. Маршал Тессе, издали заметив меня, подошел с намерением меня представить. Я упросил его не делать этого и не обращать на меня внимания в присутствии царя, так как хотел спокойно понаблюдать за ним… и хорошенько его разглядеть, что мне не удалось бы, если бы нас познакомили… Приняв эти предосторожности, я всласть удовлетворил свое любопытство. Мне показалось, что он довольно любезен, но держится так, как будто он везде и всюду хозяин. Он зашел в кабинет, где д’Антен показал ему различные карты и какие-то документы, которые вызвали у него несколько вопросов. Вот тут-то я и увидел тик, о котором уже упоминал. Я спросил Тессе, часто ли это случается. Тот ответил, что несколько раз в день, особенно если он забывает следить за собой».

Прошло шесть недель, визит в Париж приближался к концу. Царь еще раз наведался в обсерваторию, взобрался на башню собора Нотр-Дам и сходил в больницу посмотреть, как оперируют катаракту. Верхом на коне он принимал на Елисейских полях парад двух полков отборной королевской гвардии, кавалерийского и мушкетерского, но было настолько жарко, пыльно и многолюдно, что даже Петр, любивший парады, едва взглянул на солдат и довольно скоро уехал.

Состоялась череда прощальных визитов. В пятницу 18 июня регент приехал пораньше в отель Ледигьер попрощаться с царем. Опять они беседовали с глазу на глаз в присутствии одного лишь Куракина. Царь в третий раз вернулся в Тюильри, чтобы откланяться Людовику XV. По настоянию Петра визит проходил неофициально. Сен-Симон снова был очарован: «Нельзя было проявить больше веселости, любезности и нежности к королю, чем это сделал царь при всех встречах, и на следующий день, когда король отправился в отель Ледигьер пожелать царю счастливого пути, все опять было исполнено очарования и изящества».

Со всех сторон визит царя во Францию провозглашали триумфальным. Сен-Симон, видавший на троне самого Короля-Солнце, так описал впечатление, оставленное царем: «Это был монарх, внушавший восхищение своей безграничной любознательностью ко всему, что имело касательство к управлению, торговле, просвещению, полицейским мерам и проч. Его интересы охватывали каждую мелочь, годную к применению на практике, и он ничем не пренебрегал. Он явно умен; оценивая достоинства чего-либо, он показывал большую проницательность и самое живое понимание, во всех случаях проявляя обширные познания и живость мысли. В его характере существовало необыкновенное сочетание: он как великий монарх держался самым царственным, горделивым и непреклонным образом; но как только его превосходство признавалось, его поведение становилось бесконечно любезным и преисполнялось тонкой учтивости. Всегда и повсюду он был хозяином, но степень близости с собеседником зависела от его ранга. Его отличало дружелюбие, которое отдавало вольностью обхождения, но он не был свободен от сильного отпечатка прошлого своей страны. Так, манеры его были резки, даже грубы, желания непредсказуемы, он не терпел ни промедлений, ни возражений. За столом он вел себя неловко, а его приближенные и того хуже. Он твердо намеревался быть свободным и независимым во всем, что хотел сделать или увидеть…

Можно до бесконечности описывать этого поистине великого человека с его замечательным характером и редким разнообразием необыкновенных талантов, кои сделают его монархом, достойным глубокого восхищения на бессчетные годы, несмотря на большие пробелы в его собственном образовании и на недостаток культуры и цивилизованности в его стране. Такую репутацию он снискал повсюду во Франции, где его почитали истинным чудом».

Воскресным утром 20 июня Петр незаметно и без эскорта выехал из Парижа. Он отправился на восток и остановился в Реймсе, где посетил собор и осмотрел молитвенник, на котором веками приносили присягу короли Франции. К изумлению присутствующих католических священников, Петр сумел прочитать им таинственные письмена, которыми написана эта книга. Язык был церковнославянский; по всей вероятности, молитвенник привезла во Францию в XI веке киевская княжна Анна Ярославна, вышедшая замуж за короля Людовика I и ставшая королевой Франции[12].

Хотя Петр оставил в Париже Шафирова, Долгорукого и Толстого для переговоров с французами, его визит не принес никаких дипломатических плодов, помимо малозначительного договора о дружбе. Регент заинтересовался предложением царя заключить русско-французский союз, но аббат Дюбуа по-прежнему упорно сопротивлялся этой идее. К этому времени противоречия между английским королем Георгом I и царем Петром слишком обострились, чтобы можно было заключить договоры с обоими, и Дюбуа выбрал Англию, а не Россию. Безнадежность замысла Петра подтвердил впоследствии Тессе, открывший, что о ходе переговоров с русскими Дюбуа секретно информировал англичан. «Правительство, – признавал Тессе, – имело лишь намерение развлекать царя во время его визита, ни о чем определенном не договариваясь». Раз идея союза была отброшена, то и от женитьбы, которая должна была скрепить его, тоже отказались. Дочь Петра Елизавета осталась в России и двадцать лет правила империей, а Людовик XV впоследствии женился на дочери польского короля Станислава Лещинского, ставленника Карла XII.

Снова проезжая по сельской Франции, Петр, как и на пути в Париж, заметил, как бедны французские крестьяне. Сравнение между роскошью, которую он видел в столице, и тем, что наблюдал за ее пределами, удивило его, и он вслух высказывал сомнения, долго ли продержится эта государственная система.

* * *

Из Реймса Петр медленно поплыл вниз по реке Мёз, сначала в Намюр и Льеж, а потом на курорт в Спа. Этот район, ныне часть Бельгии, тогда был разделен между Голландией и империей Габсбургов, поэтому на его пути и голландские, и имперские власти в прибрежных городах наперебой старались оказать ему почести. Петр провел в Спа пять недель, пил там воды и лечился. Екатерина ждала его в Амстердаме, и в его письмах к ней звучали нетерпение и усталость: «Письмо твое от 11 дня сего месеца вчерась я получил, в котором пишешь о болезни дочерей наших [у Анны и Елизаветы была оспа] и что первая, слава Богу, свободилась, а другая слегла, о чем и князь Александр Данилович пишет ко мне; но переменной штиль ваш так меня опечалил, о чем скажет вам доноситель сего, ибо весьма иным образом писана. Дай Боже, чтоб об Аннушке так слышать, как о Лизенке. А что пишешь ко мне, чтоб я скоряя приехал, что вам зело скушно, тому я верю, только шлюсь на доносителя – каково и мне без вас, и могу сказать, что кроме тех дней, когда я был в Версалии и Марли, дней за 12, сколь великой плезир имел! А здесь принужден быть несколько дней и когда отопью воды, того же дня поеду, понеже только седмь часов Сухова пути, а то все водою. Дай Боже в радости видеть вас, что от серца желаю.

P.S. Сего утра я получил радосную ведомость, что Аннушки есть лехче, итак начал веселее воду пить».

Вскоре он написал опять: «Поздравляю вам сим торжественным днем руского воскресенья [годовщиной Полтавы], только сожалею, что розна празнуем, также и позавтрешней день святых опостол – старика твоего именины [самого Петра] и шишечкины [их сына, Петра Петровича]. Дай Боже скоряя нынешния дни прошли, дабы к вам скоряя быть. Вода, слава Богу, действуют хорошо, и я надеюсь в неделю от Петрова дни кур [с] окончать. Камзол твой сего дня обносил и пра ваше здоровье пил, только немного, для того, что запретительныя человеки.

P.S. [Выше следует подтверждение, что письмо и две бутылки водки получены.] А что пишете: для того мала послала, что при водах мала пьем, и то правда; всего более 5 [раз] в день не пью, а крепиша по одной или по две [порции], только не всегда: иное для того, что сие вино крепко, а иное для того, что его редко. Окончеваю, что зело скучно, что так близко, а не видимся. Дай Боже скоряя! При окончаньи сего пьем по одной про ваше здоровье».

В Спа царь позировал голландскому художнику Карлу де Мору, и эта работа наряду с той, что написал Годфри Неллер почти двадцатью годами раньше, стала любимым портретом самого Петра.

25 июля Петр пустился в восьмидневный лодочный переход вниз по реке Мёз (в Голландии именуемой Маасом) и наконец-то 2 августа воссоединился с Екатериной в Амстердаме. В Голландии он пробыл месяц, а 2 сентября навсегда покинул Амстердам и Голландию и отправился вверх по Рейну через Неймеген, Клеве и Везель, а оттуда в Берлин. По дороге он вырвался вперед и оставил Екатерину ехать следом. Они часто таким образом разлучались в дороге, потому что нелегко было найти достаточно лошадей для обеих свит, да и просто потому, что царице не нравилось мчаться так же быстро, как ее мужу.

Через два дня после прибытия Петра в Берлин Екатерина нагнала его. Это был ее первый визит в прусскую столицу, и если к Петру здесь уже привыкли, то его жена сделалась предметом повышенного любопытства. Но принимали Екатерину хорошо, в ее честь давали балы и обеды, так что они с Петром уехали в Россию в приподнятом настроении. К октябрю царь вернулся в Санкт-Петербург, и там его ждала личная и политическая трагедия, самая тяжелая за все его правление.


Глава 8
Воспитание наследника

11 октября 1717 года Петр возвратился в Санкт-Петербург. «Две принцессы, его дочери [Анна и Елизавета, тогда девяти и восьми лет], ожидали его перед дворцом, одетые в испанские костюмы, – доносил в Париж г-н де Лави, французский консул, – а его сын, юный принц Петр Петрович, встречал его в своей комнате, где катался на крохотном исландском пони». Но радость царя от встречи с детьми вскоре померкла. В его отсутствие Россией руководили кое-как. Во всеобщей халатности, зависти, продажности, как в болоте, увязла и едва не захлебнулась система управления, которую он пытался создать. Люди, поставленные во главе государства, ссорились между собой, как дети, и сваливали друг на друга политические и финансовые промахи. Петр погрузился в эту неразбериху и пытался навести хоть какой-то порядок. Ежедневно с шести утра он созывал Сенат и сам заседал в нем, выслушивая обвинения и оправдания тяжущихся сторон. Наконец, уяснив, что жалобы слишком всеохватны и что коррупция пустила слишком глубокие корни, царь создал особые комиссии по расследованию. Каждая состояла из майора, капитана и лейтенанта – гвардейцев, на которых возлагалась задача рассматривать дела и вершить суд согласно «здравому смыслу и справедливости». «И так повелось в России, – писал Вебер, – что члены почтенного Сената, куда входили главы знатнейших родов изо всех царских владений, были обязаны являться к какому-то лейтенанту, который судил их и требовал у них отчета».

Но эти суды были лишь прелюдией. Над будущим созданной Петром России нависла беда пострашнее: именно тогда Петр оказался вынужден принять окончательное решение по делу сына, царевича Алексея.

* * *

Алексей родился в феврале 1690 года, вскоре после женитьбы восемнадцатилетнего Петра на кроткой, унылой, нелюдимой Евдокии. Петр был невероятно горд рождением сына и устраивал при дворе пиры и фейерверки в честь новорожденного царевича. Но шли годы, и царь редко виделся с сыном. Поглощенный строительством кораблей, Лефортом, Анной Моне, Азовскими походами и Великим посольством, Петр оставлял Алексея с Евдокией. Навестить сына означало наверняка столкнуться с его матерью, которой царь открыто пренебрегал, а поэтому он предпочитал избегать обоих. Естественно, Алексей чувствовал, что между родителями непреодолимая пропасть и что отец в душе воспринимает его как одно целое с матерью. Так в самые ранние годы, когда формировался характер царевича, Алексей улавливал исходившее от Петра недовольство и привыкал видеть в нем опасную, а может быть, и враждебную силу. Находясь под влиянием матери, он невольно принимал ее сторону и усваивал ее образ жизни и мыслей.

А потом, когда Алексей был худеньким лобастеньким восьмилетним мальчиком с темными серьезными глазами, Петр взял и разбил на куски его маленький мир. В 1698 году, приехав с Запада подавлять стрелецкое восстание, Петр отправил Евдокию в монастырь. Алексея поместили в петровском доме в Преображенском и вверили попечению тетки, сестры Петра, царевны Натальи. Его образование, до сих пор сводившееся в основном к чтению Библии и другим религиозным занятиям, отдали в руки Мартина Нейгебауэра из Данцига – этого учителя рекомендовал Август Саксонский. У Нейгебауэра был типично немецкий склад характера, с любовью к организованности и исполнительности, который пришел в столкновение с русским духом. Существует история, как однажды за столом собрались двенадцатилетний царевич, Нейгебауэр, бывший учитель царевича Никифор Вяземский и Алексей Нарышкин. Они ели курицу, и царевич, доев один кусок, взял следующий. Нарышкин сказал, что следует сначала очистить свою тарелку, выложив с нее обглоданные кости обратно на блюдо, на котором подавалось кушанье. Шокированный Нейгебауэр заявил, что это невоспитанность. Алексей посмотрел на Нейгебауэра и что-то шепнул Нарышкину. Нейгебауэр сказал, что и шептаться – тоже неприлично. Оба учителя принялись переругиваться, и наконец Нейгебауэр взорвался: «Все вы тут ничего не понимаете! Вот увезу царевича за границу, а уж там-то я знаю, как быть». Он кричал, что все русские варвары, собаки и свиньи и он будет требовать, чтобы от царевича удалили всю русскую челядь. Потом бросил нож и вилку и пулей вылетел из комнаты. Однако удалили как раз Нейгебауэра. Он не сумел найти себе применения в России, вернулся в Германию, стал секретарем короля Швеции Карла XII и многие годы служил Карлу советником и специалистом по русским делам.

На место Нейгебауэра Петр по совету Паткуля выбрал германского доктора права, Генриха фон Гюйссена. Тот представил план обучения будущего царя, и Петр его одобрил. Алексею следовало изучать французский и немецкий языки, латынь, математику, историю и географию. Он должен был не только штудировать Библию, но и читать иностранные газеты. В свободное время ему надлежало рассматривать атласы и глобусы, осваивать математические приборы и упражнять тело фехтованием, танцами, верховой ездой и всяческими играми с мячом. Алексей был умен, и дело шло хорошо. В письме к Лейбницу Гюйссен сообщал: «Принцу не занимать ни способностей, ни быстроты ума. Его честолюбие умеряется разумом, трезвостью суждений и большим желанием отличиться и достичь всего, что подобает великому монарху. По природе он прилежен и уступчив и стремится усидчивостью восполнить пробелы в своем образовании. Я замечаю в нем огромную тягу к набожности, справедливости, честности и благонравию. Он любит математику и иностранные языки и проявляет большое желание побывать за границей. Он хочет в совершенстве овладеть французским и немецким языками и уже начал получать уроки танцев и воинских искусств, которые доставляют ему большое удовольствие. Царь позволил ему не слишком строго соблюдать посты из опасения, что они нанесут ущерб здоровью и телесному развитию, но царевич из благочестия отказывается от всяких поблажек в этом деле».

В эти подростковые годы на Алексея оказывал влияние и Меншиков, назначенный официальным воспитателем царевича в 1705 году. В обязанности Меншикова входил общий надзор за его обучением, денежным содержанием и вообще за подготовкой наследника к трону. Многим этот малограмотный поверенный в любовных и военных делах Петра казался странным кандидатом в руководители и наставники наследника. Но Петр только потому и выбрал своего друга, что они были так близки. Царь остался недоволен плодами лет, проведенных его сыном с матерью, и с подозрением относился к иностранным воспитателям, окружавшим мальчика. Петр хотел, чтобы за подготовкой царевича, которому суждено взойти на трон, наблюдал кто-то из преданных людей, ближайший товарищ, человек, разделявший мысли царя, облеченный полным его доверием. Но Меншиков, как и Петр, почти все годы юности Алексея провел вдалеке от него, находясь при армии, так что обязанности наставника светлейший выполнял в основном на расстоянии. Ходили рассказы о грубом обращении его со своим подопечным даже при редких встречах. Австрийский посланник Плейер сообщает (хотя свидетелем тому не был) о случае, когда Меншиков таскал Алексея по земле за волосы, а Петр невозмутимо смотрел на это. Посол Уитворт описал для лондонских властей более благопристойную сцену: Меншиков давал обед в честь наследника, «высокого красивого принца лет шестнадцати, который говорит довольно хорошо на верхненемецком языке». Если познакомиться с письмами Алексея к Меншикову, нельзя не почувствовать, что мальчик глядел на грубого человека, поставленного над ним волею отца, с трепетом, смешанным с отвращением. Позже царевич обвинял Меншикова во многих своих недостатках и после окончательного разрыва с Петром, когда он просил убежища в Вене, утверждал, что Меншиков его спаивал и даже пытался отравить.

Разумеется, дело было не в Меншикове, а в Петре. Как обычно, Меншиков лишь отражал позицию и волю своего повелителя. А позиция Петра была удивительно противоречивой. Минутная его гордость царевичем сменялась долгим периодом равнодушия к сыну. Потом вдруг возникало требование, чтобы царевич немедленно присоединился к отцу и участвовал в каком-нибудь деле, важном для воспитания наследника престола. В 1702 году, отправляясь в Архангельск с пятью гвардейскими батальонами на защиту порта от предполагаемого нападения шведов, Петр взял с собой двенадцатилетнего Алексея. При осаде Ниеншанца, когда разжалась хватка шведов, удерживавших устье Невы, тринадцатилетний Алексей был назначен бомбардиром в артиллерийский полк. Годом позже Алексей присутствовал при штурме Нарвы.

Подобно многим волевым людям, собственными силами и заслугами снискавшим уважение, успех и всеобщее восхищение, Петр пытался заставить сына пойти по его стопам. Увы, если отец, подобно Петру, движим могучим чувством долга и верой в собственное предназначение и жаждет привить ту же целеустремленность сыну, он нередко взваливает на неокрепшую душу такое бремя, что она попросту не выдерживает этой сокрушительной тяжести.

Занятия царевича, как мы уже видели, часто и надолго прерывались – то Архангельск, то Ниеншанц, то Нарва. А потом, в 1705 году, наставник царевича Гюйссен был отправлен за границу с дипломатическим поручением, которое на три года удалило его из России. В это время, когда и отец, и воспитатель, и учитель были в длительных отлучках, никто не обращал на царевича особого внимания.

Поразительно, что наследник Петра воспитывался таким образом. Царь остро ощущал пробелы в собственном образовании и всю жизнь изо всех сил старался их восполнить, поэтому можно было бы ожидать, что он уделит пристальное внимание развитию сына, чтобы наверняка вырастить себе преемника, способного завершить начатое. На деле же в течение юности и ранней молодости Алексея Петр прежде всего стремился приучить сына к воинским трудам. Повозив его с собой по походам и осадам, он стал поручать ему самостоятельные задания. В 1706 году, шестнадцати лет, Алексея послали на пять месяцев в Смоленск собирать провиант и рекрутов для армии. По возвращении в Москву он получил новый приказ – позаботиться об оборонительных укреплениях города. Семнадцатилетний царевич исполнял приказ безо всякого рвения. Он признался своему духовнику протопопу Якову Игнатьеву, что сомневается, есть ли смысл вообще укреплять Москву. «Если царево войско не сможет удержать шведов, – вздыхал он, – то и Москва их не остановит». Петр услыхал об этом замечании и пришел в ярость, хотя, узнав, что оборонительные сооружения все-таки были укреплены, смягчился.

К несчастью, как ни старался Петр, ему так и не удалось заинтересовать сына военным делом. Алексей обычно проявлял нежелание или неспособность выполнять военные поручения. И наконец Петру все это опротивело; к тому же он должен был поспевать за колесом войны, которое вращалось все быстрее, – и царь перестал заниматься сыном и предоставил ему жить, как он хочет, в Москве и в Преображенском. Эта передышка обрадовала царевича. Он любил Москву. Тихий юноша, исполненный пылкой веры, и старый город с бесчисленными соборами, церквами и монастырями, в которых сияли золото и драгоценности и жили история и легенды, прекрасно подходили друг другу. В старой столице, которая все пустела с оттоком жителей в Санкт-Петербург, Алексей оказался в обществе тех людей, кто предпочитал старые порядки и страшился реформ и нововведений Петра. Здесь жили Милославские, не забывавшие ни своей сестры Софьи, которая умерла в заточении в 1704 году, ни сестры Марфы, умершей в монастыре в 1707 году. Здесь жили и Лопухины, братья и родные матери Алексея, отвергнутой Евдокии, которые видели в Алексее свой шанс вернуться когда-нибудь к власти. Здесь же были сосредоточены старые аристократические семейства, негодовавшие на то, что их обошли в пользу всяких иностранцев и русских выскочек. А главное, здесь находилось старое православное духовенство, считавшее деяния Петра делом рук Антихриста, а в Алексее, наследнике, видевшее последнюю надежду на спасение истинной веры в России.

Главой тесного кружка церковников, сплотившегося вокруг царевича, был духовник Алексея Яков Игнатьев. Он приехал из Суздаля, где томилась в монастыре царица Евдокия. Протопоп поддерживал связи с бывшей царицей и в 1706 году повез шестнадцатилетнего царевича повидаться с матерью. Узнав об этом от сестры, царевны Натальи, Петр разгневался на Алексея и предостерег, чтобы он не вздумал еще раз поехать к матери.

Игнатьев поощрял интерес Алексея к православной религии, но поддерживал и некоторые другие его склонности. Ибо как ни отличался Алексей от Петра во многих отношениях, в одном он походил на отца: царевич любил выпить. Вместе с Игнатьевым, несколькими монахами и священниками царевич составлял «компанию» наподобие ближнего кружка времен юности Петра – с иными политическими взглядами, но с той же любовью к попойкам и кутежам. Подобно петровской компании, в кружке Алексея установились свои обычаи и правила: у каждого было прозвище, например Ад, Благодетель, Сатана, Молох, Корова, Иуда, Голубь. Они даже придумали секретный шифр для переписки.

Осенью 1708 года Петр приказал сыну набрать в Подмосковье пять полков и как можно скорее привести их на Украину. Алексей послушался и к середине января 1709 года доставил солдат к Петру и Шереметеву. Как раз в это время ударили самые свирепые морозы за всю ту зиму, холоднее которой никто не мог припомнить, и царевич, выполнив свое поручение, заболел. Состояние его было тяжелым, поэтому Петр, собравшийся было в Воронеж, задержался на десять дней, пока опасность для жизни сына не миновала. Оправившийся от болезни Алексей приехал к Петру в Воронеж и оттуда вернулся в Москву. Он пропустил Полтавскую битву, но когда пришли новости о великой победе, Алексей занялся устройством триумфальных торжеств и выступал как хозяин на праздновании победы.

* * *

После Полтавы Петр принял два решения, касавшиеся сына: царевич должен получить европейское образование и европейскую жену. То и другое должно было помочь отвратить его от старомосковской жизни, которая все сильнее затягивала его. В свое время престарелая австрийская императрица, сохранившая приятные воспоминания о визите Петра в Вену, уговаривала прислать Алексея к ней, чтобы она позаботилась о его образовании. Они с императором обещали относиться к царевичу как к собственному сыну. Этот проект не осуществился, зато принесло плоды другое давнишнее обещание. Двенадцать лет назад, когда Петр впервые встретился с Августом Саксонским, курфюрст заверял царя, что готов проследить за образованием его наследника. Теперь, когда Алексею исполнилось девятнадцать, Петр вспомнил об обещании Августа и послал сына в прекрасную столицу Саксонии, Дрезден, учиться под присмотром семьи курфюрста.

Брак царевича также имел отношение к Саксонии. Давным-давно Петр решил вступить в союз с какой-нибудь могущественной германской династией, женив сына на немецкой принцессе, и после долгих переговоров выбор остановили на Шарлотте Вольфенбюттельской. Ее семья имела превосходные связи, так как представляла собой ветвь ганноверского дома. К тому же сестра Шарлотты, Елизавета, была выдана за эрцгерцога Австрийского Карла, в то время претендовавшего на испанский трон и впоследствии ставшего императором. А так как Шарлотта жила при саксонском дворе под бдительным присмотром своей тетки, польской королевы, то оба замысла – относительно обучения и женитьбы Алексея – сошлись в Дрездене. Шарлотте было шестнадцать лет. Это была высокая, некрасивая девица, наделенная, однако, юной, ласковой прелестью и воспитанная в манерах и обычаях западного двора. И Петр надеялся, что когда Алексей сблизится с утонченной принцессой, то он попадет под ее благотворное влияние и отойдет от примитивной компании, с которой долгое время водился.

Алексей знал, что переговоры ведутся и что отец хочет женить его на иностранке. Зимой 1710 года по велению Петра царевич выехал в Дрезден, затем проследовал на воды в Карлсбад и там, в небольшом местечке, впервые повстречался со своей предполагаемой невестой, принцессой Шарлоттой. Знакомство прошло удачно. И Алексей, и Шарлотта, понимали цели этой встречи – в те времена браки, устраивавшиеся ко взаимной выгоде сторон и без учета желаний будущих супругов, были в порядке вещей, – и ни один из них не пришел в отчаяние при виде другого. Алексей в письме к своему духовнику Игнатьеву писал, что Петр спрашивал его, как ему понравилась невеста: «Я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля Божия, чтоб сие совершил, а буде нет, чтоб разрушил, понеже мое упование в нем, все, как он хощет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле».

Со своей стороны, и Шарлотте понравился царевич, и она сказала матери, что он показался ей разумным и учтивым и что для нее большая честь быть избранной в жены царскому сыну. Наконец ухаживание дало желанный результат: Алексей дважды ездил в Торгау и на второй раз официально попросил руки Шарлотты у польской королевы.

Свадьбу отложили до приезда Петра. А пока Алексей оставался в Дрездене и получал там образование – такое западное, что даже его отец не мог бы желать лучшего. Он брал уроки танцев и фехтования, у него развились способности к рисованию, усовершенствовались познания в языках – французском и немецком. Он охотился за книгами, покупал старинные гравюры и медальоны, чтобы увезти с собой в Россию. Но царь, конечно, меньше бы радовался, если бы узнал, что сын зачитывается книгами по истории церкви, интересуется взаимоотношениями между властью мирской и духовной, спорами между церковью и государством. И вообще, весь период своего европейского обучения, исполняя западные танцевальные па и упражняясь с рапирой, Алексей глубоко кручинился, что не может беседовать с каким-нибудь православным священником. В письме к Игнатьеву он просил его прислать священника, «кому мочно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему сие объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть обрил бороду и усы, такожде и гуменца [темя, выстригаемое у священника при посвящении] заростить или всю голову обрить и надеть волосы накладные, и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером (такого сыщи, чтоб мог верховую нужду понесть); и вели ему сказываться моим денщиком, а священником бы отнюдь не назывался, а хорошо б безженной, а у меня он будет за служителя… А бритие бороды не сомневался бы он: лучше малое преступить, нежели души наши погубити без покаяния».

Игнатьев отыскал и прислал священника, который не только мог исповедать царевича, но и разделил с царственным студентом и его маленькой русской компанией их ежевечерние возлияния. Во время одного из них Алексей нацарапал очередную цидулку Игнатьеву: «Почтеннейший отче, привет тебе. Желаю тебе очень долгой жизни, чтобы мы увиделись в радости и в скором времени. На это письмо пролито вино, чтобы, получив его, ты жил хорошо и пил крепко и помнил о нас. Дай Бог, чтобы исполнились наши желания скоро встретиться. Все здешние православные христиане тут подписались, Алексей-грешник, священник Иван Слонский, и печати приложили чашами и стаканами. Мы устроили этот пир за твое здоровье, не немецким манером, а на русский лад».

В конце письма Алексей сделал уже совсем неразборчивую приписку и в ней просил у Игнатьева прощения, если письмо окажется неудобочитаемым, потому что когда он писал, то все кругом, не исключая и его, были пьяны.

* * *

Алексей был в Дрездене, когда с отцом приключилось несчастье на Пруте, но Петр скоро оправился от этого удара и продолжал осуществлять все свои планы, в том числе относительно свадьбы сына с принцессой Шарлоттой, которая и состоялась 14 октября 1711 года. Дед Шарлотты, правящий герцог Вольфенбюттельский, просил Петра позволить новобрачным провести зиму вместе в его владениях, но Петр ответил, что сын должен принять участие в войне со Швецией. Поэтому всего через четыре дня после свадьбы Алексею было велено оставить Шарлотту, отправляться в Торн и руководить доставкой продовольственных запасов для русской армии, которой предстояло зимовать в Померании. Вняв просьбе герцога, Петр отложил отъезд Алексея на несколько дней, по истечении которых тот послушно уехал, оставив в одиночестве молодую жену. Через шесть недель она приехала к нему в Торн, но это было унылое место для медового месяца. Шарлотта печально писала матери об опустошении, произведенном здесь войной и зимой. «Дома напротив наполовину сожжены и пусты. А сама живу в монастыре». Она жаловалась на отсутствие светского общества – результат привычки местного дворянства сидеть по своим имениям, а не собираться в городах: «Из-за этого невозможно даже в больших городах найти ни одного приличного человека».

В первые полгода семейной жизни Алексей был предан своей юной жене, и Шарлотта всем говорила, что счастлива. Но дела в хозяйстве царственной четы шли кое-как – в сущности, совершенно сумбурно. Меншиков, навестивший их в апреле, был поражен нуждой, которая одолевала Алексея с Шарлоттой. Он немедленно написал царю о том, что застал Шарлотту в слезах из-за отсутствия денег и что одолжил ей 5000 рублей из армейской казны, чтобы облегчить положение. Петр послал им денег, а потом они с Екатериной лично посетили маленький двор сына после того, как Алексей уехал к армии в Померанию. Подобно многим неопытным женам, Шарлотта близко к сердцу принимала отношения между своим супругом и его родней и писала матери, что ее беспокоит то, как Петр говорит о сыне и как с ним обращается. Однажды она даже принялась умолять Екатерину заступиться за Алексея перед царем.

В октябре 1712 года, к концу первого года своего брака, в течение которого муж почти все время находился при армии, Шарлотта внезапно получила распоряжение Петра отправляться в Санкт-Петербург, устраиваться на новом месте и там ждать мужа. Семнадцатилетняя Шарлотта пришла в ужас – она слыхала страшные вещи про русских и боялась ехать в Россию без Алексея, который бы ввел ее в тамошнее общество и служил бы ей защитой. Ослушавшись Петра, Шарлотта кинулась домой, в Вольфенбюттель.

Царевич отнесся к этому спокойно, но отец его – нет. В письме к Шарлотте Петр осудил ее поведение, хотя и добавил ласково, что никогда не препятствовал бы ее желанию видеть родных, если бы только она известила его заранее. Шарлотта раскаялась и просила ее простить. Петр приехал к ней, дал свое благословение и некоторую сумму денег, и она согласилась вскоре выехать в Петербург. Старый герцог написал Лейбницу: «…Царь гостил у нас на этой неделе… Он был очень ласков с принцессой, привез ей щедрые подарки и просил ускорить отъезд. На следующей неделе она и вправду хочет ехать и, судя по всему, навсегда покинет Европу».

Когда весной 1713 года Шарлотта прибыла в Петербург, Алексея в столице не было, так как он вместе с отцом участвовал в галерном походе вдоль финских берегов. Только в конце лета он приехал в маленький домик на левом берегу Невы, где она поселилась. Встретившись после разлуки, тянувшейся почти год, молодые поначалу были нежны друг с другом, но скоро все пошло вкривь и вкось. Алексей опять начал страшно напиваться с друзьями, а возвращаясь домой, оскорблял жену на глазах у прислуги. Однажды в пьяном виде он клялся, что рано или поздно отплатит канцлеру Головкину за то, что тот навязал ему на шею такую жену (Головкин вел переговоры о женитьбе), – поотрубает головы его сыновьям и насадит их на колья!

Иногда наутро Алексей вспоминал эти кошмарные сцены и пытался загладить их лаской. Шарлотта всякий раз его прощала, но с каждым повторением раз от разу ее рана становилась все глубже. Потом, всю зиму проведя в беспробудном пьянстве, царевич заболел. Доктора нашли чахотку и предписали лечение в Карлсбаде. Шарлотта была на восьмом месяце беременности и о том, что он уезжает, узнала последней – выходя из дому, чтобы сесть в карету, он сказал: «До свидания. Я еду в Карлсбад». За шесть месяцев его отсутствия она не получила от мужа ни весточки, ни единого письма. 12 июля 1714 года, через пять недель после его отъезда, она родила дочь Наталью, но Алексей никак не отозвался на эту новость. В ноябре девятнадцатилетняя мать в отчаянии писала своим родителям: «Царевич еще не вернулся. Никто не знает, где он, жив или умер. Я в ужасной тревоге. Все письма, что я посылала ему за последние шесть-восемь недель, вернулись ко мне из Дрездена и Берлина, потому что никому не известно, где он находится».

В середине декабря 1714 года Алексей приехал в Петербург из Германии. Поначалу он прилично вел себя с Шарлоттой и восхищался своей дочерью. Но позже Шарлотта написала родителям, что ее муж вернулся к прежнему и теперь вообще редко у нее появляется. Причиною была Евфросинья Федорова, молодая финка, взятая в плен во время войны и попавшая в услужение к учителю царевича, Вяземскому. Ослепленный страстью к ней, Алексей открыто поселил ее в крыле собственного дома, где и жил с ней как с любовницей.

С Шарлоттой Алексей обходился все хуже и хуже. Он ею совершенно не интересовался. При людях он не только не разговаривал с ней, но изо всех сил старался держаться от нее подальше. Хотя они и жили в одном доме, апартаменты Алексея располагались в левом крыле, где он поселил Евфросинью, а Шарлотта с ребенком занимала правое крыло. Он видел ее раз в неделю, когда мрачно являлся исполнить супружеский долг в надежде произвести на свет сына и тем закрепить свои права на престол. Все остальное время царевич оставался невидим для жены. Он бросил ее без денег и так мало заботился о ее благополучии, что дом пришел в ветхость и дождевая вода протекала сквозь крышу в спальню Шарлотты. Слухи об этом дошли до царя, и тот в гневе и омерзении разбранил сына за то, что он пренебрегает женой. И, хотя не Шарлотта рассказала обо всем Петру, Алексей злобно набросился на жену за то, что она оболгала его перед отцом. Все эти выходки царевича, все его чудовищные запои, как и бесстыдную наглость Евфросиньи, Шарлотта сносила молча и смиренно, горько рыдая у себя в спальне; у нее не было даже друзей, кроме одной-единственной немки-фрейлины, которую принцесса привезла с собой.

Шло время, и здоровье Алексея стало слабеть. Он бывал пьян почти непрерывно. В апреле 1715 года его без чувств вынесли из церкви – он был так плох, что его не решались переправить домой через Неву и оставили на ночь в доме одного иностранца. Шарлотта ездила к нему и позже писала с состраданием: «Я приписываю его болезнь посту и большому количеству спиртного, которое он выпивает ежедневно, ведь он всегда пьян».

Тем не менее Шарлотте выпадали и счастливые минуты. Алексей обожал дочь, и каждый знак любви к ребенку согревал сердце матери. 12 октября 1715 года целенаправленные супружеские труды дали результат: родился второй ребенок, на этот раз сын, которого Шарлотта назвала Петром, как обещала свекру. Но это событие, благодаря которому укрепились права ее мужа на престол, стало последней услугой, которую оказала России и своему мужу несчастная германская принцесса. Изнуренная горем и беременностью, она споткнулась и упала накануне родов. Через четыре дня после рождения сына Петра у нее открылась горячка. Шарлотта поняла, что умирает, и попросила позвать царя. Екатерина прийти не смогла, но Петр, хотя и сам болел, явился в кресле на колесах.

Вебер оставил нам описание смерти Шарлотты: «Когда прибыл царь, принцесса простилась с ним в самых трогательных выражениях и вверила своих двух детей и слуг его заботам и защите. После этого она поцеловала детей так нежно, как только можно вообразить, исходя слезами, и передала их царевичу, который взял их на руки и отнес в свои покои, но более не вернулся. Тогда она послала за своими слугами, которые простерлись на полу в передней и молили небеса помочь их умирающей госпоже в ее последние минуты. Она утешила их, дала им некоторые увещевания и свое последнее благословение, а затем пожелала остаться наедине со священником. Врачи пытались уговорить ее принять какие-то лекарства, но она отбросила склянки за кровать и сказала с отчаянием в голосе: „Не мучьте меня больше, дайте умереть спокойно, я не хочу жить“. Наконец, 21 октября, проведя в жарких молитвах весь день до 11 часов вечера, испытав в последние пять дней самые жестокие боли, она рассталась со своей несчастной жизнью на двадцать первом году, пробыв замужем четыре года и шесть дней. Ее тело, согласно ее воле, погребли не бальзамируя, в большой церкви в крепости, куда его отнесли с погребальными почестями, подобающими ее рождению».

О Шарлотте горевали недолго. На следующий день после ее похорон царица Екатерина родила сына. Так за неделю Петр приобрел двух потенциальных наследников, причем обоих нарек Петрами – внука, Петра Алексеевича, и своего собственного новорожденного сына. С рождением второго маленького Петра радость и гордость царя тут же смыли всякую печаль по жене царевича. Он с безудержным ликованием писал Шереметеву: «Бог послал мне нового рекрута», – и пошли пиры, продолжавшиеся восемь дней. 6 ноября новорожденного царевича крестили, его восприемниками у купели были короли Дании и Пруссии. Празднества, по словам Вебера, включали и обед: «…На мужской стол подали пирог, из которого, когда его вскрыли, вышла хорошо сложенная карлица, совершенно голая, кроме головного убора и нескольких красных бантиков. Она обратилась к компании с изящной речью, налила в несколько стаканов вина, которое у нее было припрятано в пироге, и провозгласила несколько здравиц». На дамский стол таким же образом подали мужчину-карлика. Когда настали вечерние сумерки, застолье прервалось и вся компания отправилась на острова, где были устроены великолепные фейерверки в честь младенца-царевича.

Среди такого ликования смерть принцессы Шарлотты и рождение ее сына остались почти незамеченными. Но в будущем тихая немецкая принцесса получила своего рода посмертный реванш. Всеми прославляемый и обожаемый Петр Петрович, дитя Петра и Екатерины, дожил только до трех с половиной лет, в то время как Петр Алексеевич, сын Шарлотты, стал Петром II, российским императором.


Глава 9
Отцовский ультиматум

Осенью 1715 года, когда родился его сын и умерла жена, царевич Алексей был уже не юноша, ему исполнилось двадцать пять лет. Физически он был не таким крупным, как его отец. Рост царевича составлял шесть футов – необычно высокий рост для того времени, – но все равно Петр был на семь дюймов выше и возвышался над ним, как и над всеми остальными. Питер Брюс, офицер-иностранец на русской службе, описывал Алексея тех лет как человека «очень неряшливого в одежде, высокого роста, хорошего сложения, смуглого, черноволосого и черноглазого, с суровым лицом и звучным голосом». В его глазах, посаженных ближе, чем у Петра, часто мелькали беспокойство и страх.

Отец и сын представляли полную противоположность друг другу. Алексей вырос человеком с солидным багажом знаний и склонностью к интеллектуальным занятиям. Он был умен, любил читать, интересовался вопросами богословия и без труда усваивал иностранные языки. В физическом отношении ленивый и малоподвижный, он любил жизнь спокойную и созерцательную и не слишком рвался в широкий мир, чтобы применить свое образование на практике. Таким образом, и нрав Алексея, и характер его обучения разительно отличались от петровских. Царь в свое время получил очень скудные основы образования. В том возрасте, когда Алексей читал и обдумывал такие сочинения, как «Манна небесная» и «Чудеса Господни» или «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, Петр муштровал солдат, строил лодки и пускал в небо ракеты. Но главное, у Алексея начисто отсутствовали титаническая энергия, пылкая любознательность и невероятная напористость – качества, на которых зиждилось величие Петра. Он был скорее книжником, чем практическим деятелем, скорее осторожным, чем смелым, инстинктивно предпочитал старое новому. Казалось, что сын едва ли не принадлежит к поколению более старшему, чем его отец. Будь он отпрыском другого царя, скажем собственного деда, царя Алексея Михайловича, или дядюшки, царя Федора, – характер царевича Алексея был бы вполне уместен и его жизнь могла бы сложиться иначе. Но он совершенно не годился на роль сына – а главное, наследника – Петра Великого.

Хотя разногласия между отцом и сыном оставались под спудом (царевич никогда не отваживался на людях перечить царю), они всегда существовали, и оба остро их ощущали. В юные годы царевич отчаянно старался угодить Петру, но он чувствовал, насколько отец превосходит его, и руки у него опускались. Чем больше Петр его бранил, тем бестолковее становился Алексей и тем сильнее ненавидел и боялся отца, его друзей и его образа жизни. Он увиливал и выкручивался. Петр злился, а его сын делался все более скрытным и запуганным. И не было выхода из этого замкнутого круга.

Не зная, как преодолеть свой страх и слабость, Алексей пил все сильнее, а чтобы уклониться от обязанностей, которые тяготили его, он сказывался больным. Когда в 1713 году Алексей вернулся из Германии, проучившись год в Дрездене, Петр спросил, что он усвоил из геометрии и фортификации. Вопрос испугал Алексея; он боялся, что отец потребует тут же сделать чертеж, а у него не получится. Вернувшись к себе домой, царевич взял пистолет и попытался покалечить себя – прострелить правую руку. Руки у него дрожали, он промахнулся, но правую руку ему все-таки сильно обожгло пороховой вспышкой. Петру царевич сказал, что это вышло случайно.

Таких эпизодов было множество. Царевич не интересовался солдатами и кораблями, новыми зданиями, доками и каналами и вообще никакими замыслами петровских реформ, поэтому иногда он даже принимал какие-нибудь меры, чтобы спровоцировать болезнь и избежать появления на публике или уйти от исполнения своих обязанностей. Однажды, когда требовалось его присутствие при спуске корабля на воду, он сказал своему приятелю, что лучше быть галерным рабом или заболеть жестокой лихорадкой, чем идти туда. Другому же говорил, что вроде он не безмозглый дурак, но работать не может. Как заметила теща царевича, княгиня Вольфенбюттельская, «его отцу совершенно бесполезно заставлять его заниматься военными делами, ибо он предпочитает держать в руке четки, а «не пистолет».

Страх Алексея перед отцом постепенно дошел до того, что он едва находил в себе силы показываться ему на глаза. Однажды он признался своему духовнику, что часто желал смерти отцу. Игнатьев ответил, что Бог его простит, – все хотят смерти царя, потому что народ изнывает под тяжестью такой ноши.

Невольно, но и неизбежно Алексей сделался центром притяжения для серьезной оппозиции царю. Все, кто противостоял Петру, видели в Алексее надежду на будущее. Духовенство молилось, чтобы Алексей пришел к власти и восстановил былое влияние и величие церкви. Народ верил, что новый царь снимет с него бремя трудовых повинностей, военной службы и налогов. Бояре надеялись, что, взойдя на престол, Алексей вернет им былые привилегии и разгонит наглых выскочек вроде Меншикова и Шафирова. Даже многие из вельмож, которым Петр доверял, втайне симпатизировали царевичу. Среди них были Голицыны, Долгорукие, князь Борис Куракин и даже фельдмаршал Борис Шереметев. Сенатор князь Яков Долгорукий не раз предостерегал Алексея: «Поменьше говори, за нами следят». Князь Василий Долгорукий говорил царевичу, что он мудрее своего отца, который хоть и умен, да не разбирается в людях.

Но несмотря на проявления подобных чувств и настроений, несмотря на общее недовольство петровским правлением, никакого заговора не существовало. Единственная политика сторонников Алексея состояла в ожидании, пока сын сменит отца на престоле, а этот час, учитывая ненадежное здоровье Петра, казался уже не за горами. Один из ближайших советников Алексея, Александр Кикин – из новых людей Петра, участник Великого посольства и впоследствии глава петербургского Адмиралтейства – тайно рекомендовал царевичу подумать о том, чтобы уехать из России или, если случится попасть за границу, то там и остаться. «Когда ты вылечишься [в Карлсбаде], – говорил Кикин Алексею перед его отъездом, – напиши к отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, a между тово поедешь в Галландию, а потом, после вешняго кур[с]а, можешь в Италии побывать, и тем отлучение свое года два или три продолжишь».

Что до Петра, то в его чувстве к сыну разочарование смешивалось с раздражением. Поначалу, много лет назад, он просто не обращал внимания на маленького сына – потому что Алексея родила Евдокия и потому что сам Петр был еще совсем юнцом. Мальчик подрастал, и недостатки в его характере становились все очевиднее – и тогда Петр попытался укрепить его нрав грубым обращением и спартанской суровостью, а не теплотой и пониманием. Он упорно старался – через Меншикова, посредством собственных писем и разговоров с сыном, с помощью разных заданий, вовлекающих его в государственные дела, – воспитать в царевиче ответственность перед державой и сделать его участником реформ, которые проводились в России. В надежде, что сын изменится, царь послал его в Европу учиться, женил на германской принцессе. После возвращения Алексея в Петербург в 1713 году Петр с нетерпением ожидал увидеть результаты заграничной поездки и обучения царевича. И что же? Когда царь попросил Алексея показать, чему он научился, царевич попытался прострелить себе руку. Вот награда за все отцовские старания!

На взгляд Петра, его сын все больше и больше отстранялся от обязанностей наследника трона, шарахался и отступал при первой трудности. Вместо того чтобы естественным образом стать сподвижником отца в его трудах, Алексей окружил себя противниками всего, что олицетворял собою Петр. Некоторые стороны личной жизни сына нимало не трогали царя: его не беспокоило, что Алексей пьянствует, куролесит со своей маленькой «потешной компанией», что взял себе в наложницы «чухонскую девку», – всему этому имелись параллели в собственной жизни Петра. С чем царь не мог смириться, так это с упорным стремлением Алексея уклоняться от того, что Петр считал его долгом. Петр готов был многое прощать тем, кто старался усердно выполнять его приказы, но приходил в бешенство, встречая сопротивление. Так как же он мог относиться к тому, что его собственный сын, которому в двадцать пять лет следовало бы служить совершеннейшим воплощением взглядов царя на долг и службу, отказывался от участия в деле всей жизни Петра, если только его не принуждали к этому силой? Зимой 1715–1716 года Петр решил, что пора с этим разобраться; пассивный, ленивый и запутанный человек, не имеющий интереса ни к военному делу, ни к морю и кораблям, не сочувствующий реформам и не желающий строить на фундаменте, заложенном отцом, должен одуматься и перемениться! Иными словами, Петр требовал полного преображения личности Алексея. К несчастью, время для этого было упущено; у сына, как и у отца, уже сложился характер на всю жизнь.

* * *

В день погребения принцессы Шарлотты царевичу передали письмо, которое Петр написал за шесть дней до этого, когда еще жива была невестка и не появились на свет два мальчика – два Петра. Это письмо говорит о тех надеждах, которые Петр возлагал на Алексея, о его отчаянном желании, чтобы сын вспомнил о своем царском достоинстве и вел себя соответственно, и о растущей тревоге, что царевич не сумеет или не захочет сделать это: «Объявление сыну моему. Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един Бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне претерпели и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящщее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию Богом данную нашему отечеству радость рассмотрим, обозрюся на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой породы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равномерных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал? Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего[13], не все ли паче прочего любили платье и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет; и до чего человек начальствуяй, до того и все, а отчего отвращается, оттого и все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, колми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставят! К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можети и как доброе воздать и нарадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят выше помянутого брата моего, который тебя несравненно болезнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и пред очми имел, чего для никогда бывало, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя и не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил. Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая ибо я семь человек и смерти подлежу, то кому нышеписаннос с помощию Вышнего насаждение и уже некоторое и возращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему свой талант в землю (сиречь пес, что Бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранил, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою: но ни что сие не успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет[14]. Однакож всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел-святой пишет: како той может церковь Божиею управить, иже о доме свое не радит) не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд [часть тела, член] гангренный, и не мни себе, что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».

Реакция Алексея на это письмо оказалась противоположной той, которой ожидал отец. Призывы Петра вселили в него ужас, и он бросился к своим ближайшим доверенным людям за советом. Кикин посоветовал отказаться от прав на престол, сославшись на слабое здоровье. «Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я ведаю, что тебе не снести за слабостию своею, а напрасно ты не отъехал [в Германию], да уж того взять негде». Вяземский, первый учитель Алексея, соглашался, что царевичу следует объявить себя неспособным нести тяжкое бремя короны. Алексей говорил и с князем Юрием Трубецким, который ему сказал: «Хорошо, ты наследства не хочешь; рассудите, что чрез золото слезы не текут ли? Тебе того не понесть». Тогда царевич взмолился, чтобы князь Василий Долгорукий уговорил царя позволить ему отречься от престола полюбовно и прожить остаток дней в деревенском имении. Долгорукий обещал поговорить с Петром.

Через три дня после получения отцовской декларации Алексей написал ответ: «Милостивейший государь батюшка! Сего октября в 27 день 1715 года, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел, на что иного донести не имею, только, буде изволишь, за мою непотребность меня наследия лишить короны российской, буди по воли вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетнее здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня – есть, которому дай Боже здоровья) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога-свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше суждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».

Получив письмо Алексея, Петр увиделся с князем Василием Долгоруким, и тот передал царю свой разговор с царевичем. Казалось, Петр был согласен пойти навстречу желанию сына, и Долгорукий потом рассказывал Алексею: «Я с твоим отцом говорил о тебе. Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет». Если итог этого разговора в целом ободрил Алексея, то упоминание о плахе его вряд ли порадовало.

На самом деле Петр вовсе не был доволен. Его предупреждение царевичу вызвало не ту реакцию, на которую он рассчитывал, а смиренное письмо Алексея об отречении показалось уж слишком поспешным и безответственным. Как мог серьезный человек так легко отмахнуться от престола? Искренне ли его отречение? А даже если и искренне, то разве мог наследник великого престола просто уйти в тень и поселиться в деревне? Да будь он хоть крестьянин, хоть помещик, разве не останется он, пусть даже невольно, средоточием оппозиции своему отцу?

Целый месяц Петр размышлял над этими вопросами и ничего не предпринимал. Потом вмешалась судьба, и дело едва не разрешилось само собой. Во время пирушки у адмирала Апраксина царь подвергся сильному судорожному припадку и опасно заболел. Двое суток его главные министры и члены Сената не покидали комнаты рядом с его спальней, и 2 декабря положение стало настолько критическим, что царя причастили и соборовали. Но потом Петр одолел болезнь и стал мало-помалу поправляться. Три недели он пролежал в постели, потом долго не выходил из дома и наконец на Рождество смог отправиться в церковь, где люди увидели, как он худ и бледен. Пока царь болел, Алексей хранил молчание и только раз навестил отца. Возможно, это объяснялось тем, что Кикин предупредил царевича опасаться подвоха, он подозревал, что Петр притворяется больным или, по крайней мере, преувеличивает свою болезнь, и причастился нарочно, чтобы посмотреть, как окружающие, а особенно Алексей, поведут себя в ожидании его неминуемой кончины.

Оправившись, Петр стал обдумывать следующий шаг. Алексей поклялся: «Бога-свидетеля полагая на душу свою», что никогда не станет искать престола, но Петр боялся, что после его смерти на сына окажут влияние «большие бороды», то есть духовенство. Кроме того, Петр все еще всерьез мечтал обрести в сыне помощника – настоящего наследника трона. Поэтому он решил: Алексей должен либо быть с ним заодно, либо вообще отречься от мира и уйти в монастырь. 19 января 1716 года царевич получил второе письмо отца с требованием ответить немедленно: «Последнее напоминание еще. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюции дать, ныне же на оное ответствую; письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего не изъявил ответу, как в моем письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну вспоминаешь. Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прощение, что подвигло сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жесткосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також и истинно хотел хранить [клятву], то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздаешь рождения отцу свому? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени своей нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем поступлю. Петр».

Этот ультиматум как громом поразил царевича. Или превратись в того сына, какого угодно видеть Петру, или будь монах! Первого Алексей сделать не мог; он старался двадцать пять лет, и ничего из этого не вышло. Но уйти в монастырь? Это означало отказаться от всего мирского, в том числе и от Евфросиньи. Тут вмешался Кикнн с циничным советом стать монахом, как велит отец. «Помни, – нашептывал он, – ведь клобук гвоздем к голове не прибит, можно его и снять». Алексей с радостью ухватился за этот выход. «Всемилостивейший государь батюшка, – писал он Петру. – Письмо ваше я получил, на которое больше писать за болезнию своею не могу. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».

И вновь Петр был ошарашен внезапностью и полной покорностью Алексея. Кроме того, царь вот-вот собирался покинуть Россию и отправиться в долгое путешествие в Европу, времени до отъезда оставалось слишком мало, чтобы решить вопрос такой важности и сложности. За два дня до отъезда он посетил царевича: тот лежал в постели и трясся, как от озноба. Снова Петр спросил Алексея, что он решил делать. Тот поклялся перед Богом, что хочет стать монахом. Но Петр вдруг отступил, подумав, что ультиматум его был слишком суров и что надо дать сыну побольше времени на раздумье: все-таки постриг – дело серьезное. «Одумайся, не спеша, потом пиши ко мне, что хочешь делать, а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернцы. Подожду еще полгода». Как только Петр вышел из дому, Алексей отшвырнул одеяла, вскочил и отправился на пирушку.

Когда Петр уехал из Петербурга в Данциг и дальше на запад, у Алексея камень с души свалился – отец был далеко, и страшная туча, нависшая над его жизнью, рассеялась. Он по-прежнему оставался наследником, и еще шесть месяцев можно было ни о чем больше не думать. Полгода казались вечностью. За это время с человеком, столь непоседливым и подверженным болезням, как его отец, все могло случиться. А пока царевич мог наслаждаться жизнью.

* * *

Когда откладываешь неприятное решение, полгода могут пролететь как одно мгновение. Так и случилось с Алексеем весной и летом 1716 года. Подошла осень, прошел срок, назначенный Петром, а царевич все тянул. Он писал отцу, но в письмах речь шла только о его здоровье и повседневных делах. Потом в начале октября пришло от Петра то письмо, которого боялся царевич. Оно было написано 26 августа в Копенгагене, в самом разгаре приготовлений к объединенному наступлению союзников на Сканию. Это письмо было окончательным ультиматумом отца сыну; царевичу надлежало ответить с тем же курьером: «Мой сын! Письма твои два получил, в которых только о здоровье пишешь, чего для сим письмом вам напоминаю. Понеже когда прощался я с тобою, испрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостию своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтоб еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего ждал семь месяцев; но по ся поры ничего не пишешь. Того для ныне (понеже время довольно на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми: или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши куды и в которое время и день (дабы я покой имел в моей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием; буде по первому, то когда выедешь из Петербурга; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что время проводишь в обыкновенном своем неплодии».

Держа в руке это письмо, Алексей наконец принял решение – не идти ни одним из путей, указанных отцом, а бежать и укрыться там, где карающая рука отца не сможет дотянуться до него. Всего двумя месяцами раньше Кикин, уезжая сопровождать тетку Алексея, царевну Марию, в Карлсбад, шепнул царевичу: «Я поищу для вас места, где бы спрятаться». Кикин еще не вернулся, и Алексей не знал, куда ему ехать, и мог думать только об одном: скрыться от железной руки, которая вот-вот схватит его.

Алексей действовал быстро и увертливо. Он тут же отправился к Меншикову, объявил, что едет в Копенгаген к отцу и что ему нужно 1000 дукатов на дорогу. Он побывал в Сенате, призвал тамошних своих друзей хранить верность его интересам и получил еще 2000 рублей на расходы. В Риге он одолжил у одного купца 5000 рублей золотом и 2000 рублей другой монетой. На вопрос Меншикова, как он намерен поступить с Евфросиньей, Алексей сказал, что возьмет ее с собой до Риги, а оттуда отошлет назад в Петербург. «Лучше уж забирай ее совсем», – предложил Меншиков.

Уезжая из Петербурга, Алексей выдал свои истинные намерения только своему слуге Афанасьеву. Но по пути, за несколько миль до Либавы, он повстречал карету своей тетки, царевны Марии Алексеевны, ехавшей с лечения в Карлсбаде. Она сочувствовала и Алексею, и старозаветным обычаям, но слишком боялась Петра, чтобы открыто высказываться против него. Алексей сел к ней в карету и сначала сказал, что послушался приказа отца и едет, чтобы присоединиться к нему. «Хорошо, – ответила царевна, – необходимо слушаться его. Так угодно Господу». Тогда Алексей разрыдался и, глотая слезы, признался тетке, что хочет скрыться от Петра. «Куда же ты поедешь? – спросила перепуганная царевна. – Твой отец найдет тебя везде». Она советовала потерпеть, надеясь, что в конце концов Господь всех рассудит. От нее царевич узнал, что в Либаве в это время находился Кикин, и он отправился туда в надежде, что тот присоветует ему что-нибудь получше.

Кикин высказался в пользу Вены, поскольку император приходился Алексею свояком. Алексей ухватился за это предложение. В собственной карете он доехал до Данцига. Оттуда царевич в форме русского офицера, под именем Коханского, с Евфросиньей, переодетой мальчиком-пажом, и с тремя русскими слугами выехал в Вену через Бреслау и Прагу. Перед отъездом Кикин дал ему настоятельный совет: «Помни, если отец пришлет кого-нибудь уговаривать тебя, чтобы ты вернулся, не делай этого. Он тебе принародно отрубит голову».


Глава 10
Бегство царевича

Вечером 10 ноября 1716 года граф Шенборн, вице-канцлер императорского двора в Вене, уже собирался отойти ко сну, когда к нему в покои вошел слуга и объявил, что наследник русского престола, сын царя Петра, находится в прихожей и требует принять его. Пораженный Шенборн принялся поспешно одеваться, но не дав ему закончить туалет, в спальню ворвался царевич. Он метался по комнате из конца в конец в полуистерическом состоянии и, захлебываясь, взывал к изумленному австрийцу. Он говорил, что приехал просить цесаря спасти его жизнь. Что царь, Меншиков и Екатерина хотят лишить его престола, заточить в монастыре, а может быть, даже убить. «Я слабый человек, – говорил он, – но у меня довольно ума, чтобы царствовать. К тому же, – прибавил он, – только Богу, а не людям дано право даровать царства и назначать наследников престола».

Остолбеневший Шенборн глядел на молодого человека, который беспрестанно озирался по сторонам, будто опасаясь, что его гонители вот-вот ворвутся прямо в спальню. Наконец вице-канцлер успокаивающе поднял руку и предложил царевичу стул. Алексей проглотил комок, тяжело опустился на стул и попросил пива. У Шенборна пива не было, но он предложил посетителю бокал мозельского и начал дружелюбным и ласковым тоном задавать ему вопросы, желая убедиться, что перед ним действительно русский царевич.

Покончив с этим, Шенборн объяснил всхлипывающему принцу, что нельзя будить ночью императора, но что наутро ему обо всем доложат. А тем временем лучше всего царевичу вернуться к себе в гостиницу и, сохраняя инкогнито, оставаться там, пока не будет решено, что делать дальше. Алексей согласился и, пробормотав благодарность, снова залился слезами и вышел.

Приезд Алексея поставил императора Карла VI в щекотливое положение. Вмешаться в конфликт между отцом и сыном было бы рискованно. Случись в России бунт или междоусобная война, неизвестно, кто победит, а если Австрия окажет помощь обреченному проиграть, то как знать, какую форму примет месть победителя. В конце концов решили не принимать Алексея официально и не делать достоянием гласности его пребывание на имперской территории. С другой стороны, императору не следовало оставаться совершенно глухим к призывам родственника. Решили, что царевич инкогнито будет скрываться на территории империи, пока не удастся примирить его с отцом или обстоятельства не переменятся.

Два дня спустя со всеми предосторожностями Алексея с его немногочисленными спутниками (в числе которых была и Евфросинья, все еще в мужском платье) доставили в уединенный замок Эренберг в Тироле, в долине реки Лex. Там они и зажили в атмосфере полной секретности. Коменданту крепости не сообщили, кто его гость, и он думал, что это какой-то знатный поляк или венгр. Солдатам гарнизона запретили покидать замок на все время пребывания царевича; никого не отпускали в увольнение, и не разрешалось производить никаких замен в гарнизоне. К постояльцу замка следовало относиться как к гостю императорского двора, услужать ему с почтением, а стол его был обеспечен щедрым месячным содержанием в 300 флоринов. Всю корреспонденцию, адресованную гостю или исходившую от него, надлежало перехватывать и отсылать в Вену, в Имперскую канцелярию. Самое главное, не подпускать близко к замку никаких посторонних. Всякого, кто приблизится к воротам или попытается заговорить с охраной, предписывалось немедленно арестовать.

За толстыми стенами, в альпийском высокогорье, среди глубоких снегов, Алексей наконец-то ощутил себя в безопасности. Рядом была Евфросинья, еще четверо русских слуг и множество книг. Ему не хватало только православного священника, но его присутствие мешало бы сохранять инкогнито царевича. Однако Алексей умолял Шенборна прислать ему священника, если он заболеет или окажется при смерти. В эти пять месяцев его связь с миром осуществлялась через графа Шенборна и Имперскую канцелярию в Вене. Время от времени граф присылал ему весточку. «Начинают поговаривать, будто царевич погиб, – гласило одно из сообщений Шенборна. – Одни считают, что он бежал из-за жестокосердия отца, другие полагают, что его умертвили по отцовскому приказу. Третьи говорят, что его по дороге убили грабители. Никто точно не знает, где он находится. Прилагаю как курьез то, что пишут из Санкт-Петербурга. Царевичу рекомендуется в собственных его интересах хорошенько укрыться, потому что, как только царь вернется из Амстердама, начнутся усиленные розыски».

В России осознали, что царевич скрылся, гораздо позже, чем можно было ожидать. Царское семейство разъехалось кто куда: Петр в Амстердам, Екатерина в Мекленбург. Любое путешествие в те времена было делом небыстрым и ненадежным, так что все считали, что Алексей пробивается по заснеженным дорогам из Петербурга по берегу Балтики, чтобы присоединиться к армии, стоявшей в Мекленбурге на зимних квартирах. Задержка на целых несколько недель могла объясняться просто дорожными трудностями. И все же пришло время, когда о царевиче начали беспокоиться. Екатерина дважды писала Меншикову, чтобы справиться об Алексее. Один из слуг царевича, отправленный Кикиным ему вдогонку, потерял путешественников в Северной Германии и явился в Мекленбург к Екатерине с докладом, что проследил путь Алексея до Данцига, а там он как сквозь землю провалился. В эти-то первые недели поисков граф Шенборн и прислал беглецу, укрывшемуся в Тироле, январское донесение Плейера, австрийского представителя в Петербурге: «Так как до сих пор никто не проявлял особенного внимания к кронпринцу, то и его отъезд не вызвал большого интереса. Но когда старая царевна Мария вернулась с вод [из Карлсбада], она явилась в дом кронпринца и принялась плакать: „Бедные сиротки, без отца, без матери, как мне вас жалко!“ – а к тому же стало известно, что царевич доехал всего только до Данцига, вот тут-то все начали о нем расспрашивать. Многие высокопоставленные лица тайно присылали ко мне и к другим иностранцам разузнать, не получали ли мы писем с известиями о нем. Двое его слуг тоже являлись ко мне с расспросами. Они горько рыдали и говорили, что царевич здесь взял тысячу дукатов на дорогу, а в Данциге занял еще две тысячи и прислал им распоряжение тайно распродать его обстановку и заплатить по векселям, и с тех пор вестей от него не было. При этом люди перешептываются, что его вблизи Данцига захватили люди царя и увезли в отдаленный монастырь, но неизвестно, жив он или умер. Другие считают, что он уехал в Венгрию или какое-нибудь другое имперское владение».

Дальше Плейер, ненавидевший Петра, начал явно преувеличивать. «Тут все созрело для восстания», – сообщал он в Вену. Он пишет о заговоре, в результате которого, по слухам, Петр будет убит, Екатерина посажена в тюрьму, Евдокия освобождена, а Алексей взойдет на престол. Далее он приводит реестр жалоб дворянства, с представителями которого он, по всей видимости, беседовал. «И низкие и высокие ни о чем другом не говорят, как об оскорблении, которое терпели они сами и их дети, обязанные идти в матросы и корабельные плотники, хотя побывали за границей для изучения иностранных языков и потратили на это так много денег, и еще о разорении их имений из-за налогов и увода крестьян на строительство крепостей и гаваней». Письмо Плейера, которое Алексей отдал Евфросинье, чтобы она спрятала его в своих вещах, и которое позже попало в руки его следователей в Москве, сослужило царевичу плохую службу.

Петра, проводившего зиму в Амстердаме перед поездкой в Париж, беспокоили слухи об исчезновении сына, а когда они подтвердились, гнев и стыд овладели царем. Уже одного бегства достаточно было, чтобы унизить Петра; не говоря уже о том, что открытое неповиновение наследника непременно придало бы сил всем тем, кто надеялся в один прекрасный день повернуть вспять петровские реформы. Поэтому необходимо было отыскать царевича. В декабре генералу Вейде, командующему русскими войсками в Мекленбурге, было приказано в поисках царевича прочесать Северную Германию. На тот случай, если беглец окажется во владениях империи Габсбургов, к Петру в Амстердам был вызван русский резидент в Вене, Авраам Веселовский. Петр приказал ему незаметно начать поиски на имперских территориях и передал письмо, адресованное Карлу VI, с требованием выслать царевича для «исправления» к отцу в сопровождении вооруженной охраны, если он открыто или тайно появится в пределах империи. Гордость Петра страдала оттого, что ему пришлось написать такое письмо, и он велел Веселовскому не передавать его императору, если не подтвердится, что Алексей и вправду находится на австрийской территории.

Веселовский с тяжелым сердцем воспринял возложенную на него роль ищейки, но поехал из Амстердама в Данциг, чтобы напасть на след царевича. След вел из Данцига на юг, в Вену, и Веселовский обнаружил, что человек по имени Коханский, отвечающий описанию царевича, несколько месяцев тому назад проехал по этой дороге, двигаясь от одной почтовой станции к другой. В Вене след терялся, и из бесед с графом Шенборном, с принцем Евгением Савойским и даже с самим императором наш сыщик ничего не сумел разузнать. Помощь пришла в лице гвардейского капитана Александра Румянцева, гиганта ростом едва ли не с самого Петра, служившего царю личным адъютантом. В его задачи входило помочь Веселовскому захватить царевича – если понадобится, силой, – чтобы доставить его домой.

К концу марта усилия Веселовского и Румянцева начали приносить плоды. Подкупленный чиновник Имперской канцелярии намекнул, что стоило бы поискать в Тироле. Румянцев отправился в Тироль и узнал, что, по слухам, в замке Эренберг укрывают какого-то таинственного незнакомца. Он, насколько смог, подобрался поближе к замку и кружил возле него, пока наконец не углядел человека, в котором узнал царевича. Ошибки быть не могло. Вооруженный этими сведениями, Веселовский вернулся в Вену и вручил императору написанное в Амстердаме письмо царя. Он заявил, что ему доподлинно известно о пребывании Алексея в Эренберге, и совершенно очевидно, что он живет там с ведома имперского правительства. От его императорского величества почтительно потребовали честного ответа на запрос Петра по поводу его сына. Карл VI колебался, все еще не зная, как выпутаться из нежелательного затруднения. Он сказал Веселовскому, что сомневается в точности полученной из Тироля информации, но непременно во всем разберется. Потом он отправил имперского секретаря прямиком к царевичу сообщить о случившемся, показать ему письмо Петра и спросить, готов ли он вернуться к отцу. Алексея обуяла истерика. Он бегал из комнаты в комнату, рыдал, заламывал руки, громко причитал по-русски, и секретарю стало ясно, что он готов на все, лишь бы не возвращаться. Затем секретарь огласил решение императора: поскольку теперешнее укрытие обнаружено, а игнорировать требования царя невозможно, то царевич будет переведен в другое убежище в пределах империи – в Неаполь, отошедший под власть имперской короны четырьмя годами раньше по Утрехтскому договору.

Алексей принял это решение с благодарностью. Его тайно препроводили через Инсбрук и Флоренцию на юг Италии, а с ним «пажа» Евфросинью и слуг. В пути вся компания привлекала к себе внимание безудержным пьянством. В письме к графу Шенборну имперский секретарь замечал, что «до самого Тренто за нами следовали подозрительные люди; впрочем, все шло хорошо. Я принимал все мыслимые меры, чтобы удержать нашу компанию от частых и безмерных возлияний, но все напрасно». В начале мая беглецы добрались до Неаполя, и после обеда в траттории «Три короля» карета царевича въехала во двор замка Сант-Эльмо. Мощные коричневые стены и башни крепости, глядящие через синий Неаполитанский залив на Везувии, стали приютом царевича на следующие пять месяцев. Он прижился, пообвыкся, отогрелся на солнышке и принялся писать письма в Россию, чтобы известить духовенство и Сенат, что он еще жив, и объяснить, почему бежал. Со временем округлившиеся формы Евфросиньи (она ждала ребенка) выдали, к какому полу принадлежит «паж». Как шутил в письме к принцу Евгению граф Шенборн, «наконец-то признано, что наш маленький паж – женщина. Объявлено, что это любовница и необходимейшая персона».

К несчастью для влюбленной пары, они напрасно думали, что их убежище осталось нераскрытым. «Подозрительные люди», замеченные секретарем по дороге на юг, были не кто иные, как Румянцев со своими подручными, проследовавшие за царевичем через всю Италию и по пятам за ним въехавшие в Неаполь. Как только они удостоверились, что беглецы надолго вселяются в замок Сант-Эльмо, на север к царю Петру помчался курьер. Посланец нашел его в Спа, где царь отдыхал и пил воды после визита в Париж.

Услыхав, как обстоят дела, Петр страшно рассердился. Прошло девять месяцев, как сбежал царевич, и все это время, проезжая по иноземным государствам, посещая европейские дворы, царь нес на себе печать позора из-за бегства сына. Теперь же он понял, помимо всего прочего, что император не только скрыл от него присутствие Алексея в его владениях, но и, как свидетельствовал переезд беглеца в новое убежище в Неаполе, вообще не намеревался выдавать царевича. Петр снова написал императору, на этот раз уже прямо требуя возвращения своего беглого сына.

Чтобы доставить этот ультиматум в Вену, Петр избрал самого умелого из своих дипломатов, Петра Толстого. Этому мудрому старому лису с густыми черными бровями и холодным, властным лицом, было уже семьдесят два года. Он уцелел, несмотря на то что много лет назад поддерживал царевну Софью в борьбе между братом и сестрой. Он уцелел, хотя двенадцать лет прослужил послом России в Константинополе, где не раз его сажали в Семибашенный замок. И теперь, вернувшись с Петром из Парижа, Толстой получил свое последнее задание: он должен был ехать в Вену и добиться у императора ответа на вопрос, почему непокорный сын получил у него убежище. Толстому предстояло намекнуть Карлу VI на возможные последствия этого недружественного акта. Далее, если бы ему удалось увидеться с царевичем, он должен был вручить ему письмо Петра, в котором отец обещал сыну прощение, если тот вернется. Одновременно Толстой получил настоящий приказ Петра, надежно спрятанный в тайниках его души: привезти царевича в Россию любой ценой.

* * *

Толстой приехал в Вену и сразу же вместе с Веселовским и Румянцевым отправился к императору на аудиенцию. Там он предъявил письмо царя, в котором ясно говорилось, что Петру известно, где находится Алексей, и что он, как отец и как монарх, вправе требовать выдачи сына. Карл все выслушал, говорил мало, но обещал дать скорый ответ. Затем Толстой посетил герцогиню Вольфенбюттельскую, тещу Алексея, которая как раз приехала и Вену навестить свою дочь-императрицу. Он просил ее в интересах внуков – сына и дочери царевича – употребить свое влияние и содействовать возвращению беглеца. Она согласилась, так как хорошо понимала, что если царевич не подчинится отцу, то маленький Петр Алексеевич может быть лишен права на наследование.

18 августа собрался Имперский совет для рассмотрения сложившейся ситуации. Просто взять и отправить Алексея назад к Петру было невозможно. Ведь если бы потом оказалось, что обещание царя пощадить сына – не более чем уловка, то Австрию обвинили бы в причастности к гибели царевича. С другой стороны, в Польше и Северной Германии находились крупные силы русских. Зная крутой нрав Петра, в Вене боялись, как бы царь в ответ на ослушание не развернул войска и не обрушил их – вместо Карла XII – на Силезию и Богемию. Наконец решили написать Петру, что, по сути дела, все это время император оказывал царю дружескую услугу – пытался уберечь добрые отношения между отцом и сыном, не допустить, чтобы Алексей попал в руки враждебных государств. Император особо подчеркивал, что Алексей вовсе не пленник в Неаполе: он был и остается волен отправляться, куда ему будет угодно. Одновременно император дал указания вице-королю в Неаполе ни к чему не принуждать царевича и принять меры предосторожности, на случай, если русские захотят с ним покончить.

26 сентября 1717 года Алексея пригласили во дворец к неаполитанскому вице-королю. Когда его провели в зал, он с ужасом увидел рядом с вице-королем Толстого и Румянцева. Царевич задрожал; вице король, граф Даун, не предупредил его об их присутствии, подозревая, что в этом случае он ни за что бы не явился. Алексей знал, что великан Румянцев – приближенный отца, и ожидал что вот-вот блеснет сталь клинка. Но постепенно Толстой успокоил его ласковыми речами и убедил, что они приехали только затем, чтобы передать ему письмо Петра, выслушать его соображения и дождаться ответа. Все еще дрожа, царевич взял письмо и прочитал: «Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему, но, наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощении со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же боишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешься и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко Государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебя, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал, а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Чтоб хотел, то б сделал».

Дочитав письмо, Алексей сказал посланцам отца, что передался под защиту императора потому, что отец надумал лишить его короны и постричь в монахи. Теперь же, когда отец обещает прощение, он, царевич, должен все как следует обдумать и взвесить, так что ответить сразу он не может. Через два дня, когда Толстой и Румянцев пришли снова, Алексей сказал им, что все-таки боится возвращаться к отцу и будет просить императора и дальше оказывать ему покровительство. Услышав такое, Толстой изменился в лице. Рыча от ярости, он метался по комнате и грозил, что Петр пойдет войной на империю, что в конце концов царь схватит сына – живым или мертвым – как предателя, что куда бы царевич ни бежал, спасения ему не будет, потому что Толстой с Румянцевым получили приказ не спускать с него глаз.

С глазами полными ужаса Алексей схватил вице-короля за руку, потащил его в соседнюю комнату, умоляя его гарантировать ему защиту императора. Даун, имевший приказ способствовать переговорам и одновременно – не допускать насилия, понимал, в чем состоит сложность положения его повелителя. Он успокоил Алексея, но про себя подумал, что сослужит службу обеим сторонам, если поможет уговорить царевича вернуться добровольно, и с этого момента вице-король начал действовать в пользу Толстого.

Толстой тем временем направил свой изворотливый ум на интриги, достойные константинопольских времен. При помощи 160 дукатов он подкупил секретаря вице-короля, чтобы тот шепнул царевичу, будто слышал, что император решил выдать сына разгневанному отцу. Затем, в разговоре с Алексеем, Толстой сказал, будто получил новое письмо от Петра, где объявлялось, что он едет сам – силой захватить сына и что русская армия вот-вот вступит в Силезию. Сам же царь намерен прибыть в Италию, продолжал Толстой. «А уж когда он сюда попадет, кто помешает ему встретиться с вами?» – спросил он. При мысли об этом Алексей побледнел.

И наконец безжалостный ум Толстого отыскал ключ, с помощью которого можно было воздействовать на Алексея: Евфросинья. Заметив болезненную привязанность царевича к этой крестьянке, он сказал вице-королю, что в ней-то и есть главная причина разрыва между отцом и сыном. Далее он высказал предположение, что Евфросинья продолжает отговаривать Алексея от возвращения домой, поскольку там ее положение будет сомнительным. Тогда, по настоянию Толстого, граф Даун приказал удалить девицу из замка Сант-Эльмо. Узнав об этом, Алексей сломился. Он написал Толстому, чтобы тот прибыл один к нему в замок, где они постараются прийти к соглашению. Толстой, уже почти выигравший эту партию, при помощи посулов и подарков уговорил Евфросинью просить своего возлюбленного вернуться домой. Она сделала то, о чем ее просили, и в слезах умоляла царевича бросить последнюю его отчаянную затею: он надумал бежать в Папскую область и отдать себя под защиту папы римского.

И эмоционально, и психологически Алексей был сокрушен и почти готов сдаться. Какой у него был выбор? Вернуться в Россию вместе с любовницей и получить прощение отца или лишиться и Евфросиньи, и защиты императора и оказаться во власти Толстого и Румянцева, а то и царя Петра. Поэтому, когда явился Толстой, царевич быстро уступил. Несмотря на колебания, страхи и дурные предчувствия, он все же сказал послу: «Я поеду к отцу с двумя условиями: пусть мне дадут спокойно поселиться в деревне и не отнимают у меня Евфросинью». Толстой, помня о приказе Петра любой ценой доставить царевича в Россию, сразу согласился. Мало того, он пообещал Алексею лично написать царю и испросить для него позволения немедленно жениться на Евфросинье. В письме Толстой цинично объяснял Петру, что этот брак всем продемонстрирует, что Алексей бежал не по серьезным политическим мотивам, а просто ради скандальной любви к крестьянской девке. Заодно это, продолжал Толстой, раз и навсегда отобьет всякое сочувствие, которое еще могло сохраниться у австрийского императора к бывшему его свояку.

Алексей написал царю – просил прощения и умолял исполнить те два условия, на которые согласился Толстой. 17 ноября Петр ответил: «Что просишь прошения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстаго и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых желаниях писал к нам господин Толстой [жениться на Евфросинье], которыя также здесь вам позволяется, о чем он вам объявит». Толстому Петр пояснил, что он разрешит этот брак, если Алексей по возвращении сам не передумает, но что заключен он должен быть либо на русской земле, либо на одной из недавно завоеванных территорий Прибалтики. Петр обещал также исполнить желание Алексея мирно поселиться в деревне. «Буде же сомневается, что ему не позволят, – писал царь Толстому, – ив том можно рассудить: когда я ему так великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне ему не позволить?»

С той минуты как Алексей решил вернуться и написал об этом императору в Вену, не могло быть и речи о том, чтобы удерживать его. Царевич выехал из замка Сант-Эльмо в сопровождении Толстого и Румянцева – он не торопился, на душе у него полегчало, и он совершил паломничество в Бари, на гробницу Святого Николая-чудотворца. Оттуда он направился в Рим, объехал святые места в ватиканской карете, был принят папой. В приподнятом расположении духа он добрался до Венеции, и там его уговорили оставить Евфросинью, чтобы ей, в ее деликатном положении, не пришлось зимой преодолевать Альпы.

Для осмотрительных конвоиров царевича, Толстого и Румянцева, как и для Веселовского, поджидавшего их под Веной, ехать через имперскую столицу было все равно что пройти сквозь строй. Алексей просил сделать в Вене остановку, чтобы он мог лично поблагодарить императора за гостеприимство. Но Толстой опасался, что кто-то из них или оба они передумают и вся его миссия пойдет прахом. Поэтому он распорядился так, чтобы Веселовский тайком провез их маленький отряд через Вену за одну ночь. И к тому времени как император услышал об этом, царевич и его спутники уже находились к северу от столицы, в городке Брюнн, в имперской провинции Моравия.

Карл был обеспокоен и рассержен. Его мучила совесть из-за того, чему он позволил совершиться в Неаполе. И чтобы успокоить себя, он решил побеседовать со своим родственником, когда тот поедет через Вену, и убедиться, что царевич и вправду по доброй воле возвращается в Россию. Конечно, император очень рассчитывал получить от Алексея подтверждение этому и поскорей распрощаться с гостем, доставившим ему столько волнений и неудобств. Но долг чести требовал, чтобы Алексей действовал добровольно; имперское достоинство не могло допустить, чтобы царевича уволокли силой. Поэтому спешно был созван Совет, и к губернатору Моравии графу Коллоредо отправился гонец с приказом задержать русских до тех пор, пока Алексей лично не подтвердит, что едет без принуждения и по своей доброй воле.

Увидев солдат, окруживших гостиницу, Толстой заявил, что никакого царевича среди путешественников нет. Он угрожал проткнуть шпагой любого, кто попытается войти в комнату Алексея, и обещал, что царь Петр так просто этого дела не оставит. Ошарашенный губернатор послал в Вену за новыми инструкциями, и ему снова приказали не выпускать отряд Толстого из Брюнна, не поговорив с царевичем, причем велели, если понадобится, применить силу. Тут Толстой отступил. Беседа была разрешена, хотя требованию Коллоредо говорить с Алексеем наедине не вняли, и Толстой с Румянцевым находились здесь же. При этих обстоятельствах Алексей отвечал односложно, говорил, что мечтает вернуться к отцу и что не остановился навестить императора, так как не имел придворного костюма и приличной случаю кареты. Игра была окончена. Декорум и дипломатический этикет соблюдены: губернатор Моравии, а в его лице и император сложили с себя все обязательства. Разрешение на выезд было получено. Через несколько часов Толстой раздобыл свежих лошадей и русские уехали. 21 января 1718 года они достигли Риги, то есть занятой Россией территории. Оттуда царевича отвезли в Тверь, недалеко от Москвы, – ждать, пока отец его вызовет.

Евфросинья осталась в Венеции, намереваясь выехать в более благоприятную погоду и не так поспешно. С дороги Алексей писал ей письмо за письмом, проникнутые любовью и заботой: «И ты, друг мой, не печалься, поезжай с Богом, а дорогою себя береги. Поезжай в летиге, не спеша, понеже в Тирольских горах дорога камениста: сама ты знаешь, а где захочешь, отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего». Он советовал ей, где покупать лекарства в Венеции и в Болонье. Из Инсбрука он писал: «А здесь в Инбурхе, или где инде, купи колязку хорошую, покойную». Одного из ее слуг он умолял: «Делай что можешь – только чтобы Евфросинья не скучала и не печалилась»[15]. По приезде в Россию первой его заботой было отослать к ней женщин-служанок и православного священника. Последнее его письмо, написанное к ней из Твери, где он ждал вызова от отца, было обнадеживающим: «Слава Богу, все хорошо, и чаю меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет».

Алексей изливал ей душу, а его ненаглядная Евфросинья наслаждалась своим новым положением любимицы как сына, так и – благодаря ее содействию планам Толстого – отца. Она развлекалась в Венеции, каталась в гондоле, купила парчи на 167 дукатов, крестик, серьги и кольцо с рубином. В большинстве ее писем нет того нетерпения и страсти, которые испытывал ее любовник. На самом деле их писал секретарь, а малограмотная возлюбленная царевича обыкновенно приписывала большими кривыми буквами несколько строк, в которых просила прислать икры, копченой рыбы или гречки с ближайшим курьером.

В России весть о возвращении царевича возбудила смешанные чувства. Никто толком не знал, как его встречать: как наследника престола или как предателя, который дожидается решения отца на пороге Москвы. Французский дипломат де Лави выразил это странное, неловкое ощущение: «Приезд царевича доставил столько же радости одним, сколько горя другим. Те, кто принял его сторону, радовались – пока он не вернулся, – что свершится какой-то переворот. Теперь все изменилось. Интриганство приходит на смену недовольству, и все затихло в ожидании исхода дела. В целом его возвращение не одобряется, так как полагают, что его постигнет участь его матери». Некоторые наблюдатели, особенно из тех, кто надеялся, что наследник переживет и сменит на троне своего отца, были раздосадованы. Семен Нарышкин горько сетовал: «Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил». А вот слова князя Василия Долгорукого князю Гагарину: «Слышал ты, что дурак-царевич сюда едет потому, что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв[16] ему – не женитьба!»


Глава 11
Суд над будущим

Утро. Бледное зимнее солнце встает над Москвой, и на заснеженные крыши древнего города ложится неясный свет. В 9 часов утра 3 февраля 1718 года в Тронном зале Кремлевского дворца собрались на важное совещание все вельможи России. Министры и другие высшие правительственные чиновники, верхушка духовенства, представители знатнейших родов сошлись здесь, чтобы стать свидетелями исторического события: лишения царевича прав на престолонаследие и провозглашения нового наследника русского трона. Драматичность и опасность момента подчеркивало присутствие в Кремле трех батальонов Преображенского полка, которые с заряженными мушкетами стояли в оцеплении вокруг дворца.

Первым прибыл Петр и занял свое место на троне. Потом Толстой ввел Алексея. Статус царевича стал ясен каждому: он был без шпаги, а следовательно, являлся арестантом. Алексей немедленно подтвердил это – он направился прямо к отцу, упал на колени, признал свою вину и просил простить его преступления. Петр велел сыну встать, и было оглашено письменное признание царевича: «Всемилостивейший государь-батюшко! Понеже узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и Государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя; так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостиваго прощения и помилования».

Затем царь официально обвинил сына в том, что он не слушался отцовских приказов, пренебрегал женой, связался с Евфросиньей, дезертировал из армии и, наконец, позорно бежал в чужую страну. Петр во всеуслышание объявил, что царевич просит только сохранить ему жизнь и готов отречься от наследования. Из милосердия, продолжал Петр, он обещал Алексею прощение, но только при условии, что будет выявлена вся правда о его прошлых проступках и имена всех его сообщников. Алексей без возражений последовал за Петром в маленькую соседнюю комнату и поклялся, что только Александр Кикин да слуга Иван Афанасьев знали, что он задумал бежать. Затем отец с сыном вернулись в Тронный зал, где вице-канцлер Шафиров зачитал отпечатанный манифест. В документе перечислялись обвинения против царевича, объявлялось, что ему даровано прощение, но что он лишается наследства, и провозглашался новый наследник престола – двухлетний сын Екатерины, царевич Петр Петрович. Из дворца все собрание проследовало через двор Кремля в Успенский собор, где царевич поцеловал Евангелие и крест и поклялся на святых реликвиях, что после смерти отца станет верным подданным своего младшего сводного брата и не будет пытаться взойти на трон. Все присутствующие тоже принесли присягу на верность новому престолонаследнику. Вечером этот манифест был обнародован, и в следующие три дня всем жителям Москвы предлагалось явиться в собор и тоже присягнуть новому наследнику. Одновременно в Петербург, к Меншикову и в Сенат отправились гонцы с распоряжением привести к присяге Петру Петровичу как наследнику престола весь гарнизон, дворянство, горожан и крестьян.

Эти две церемонии в Москве и Петербурге, казалось, поставили в деле царевича точку. Алексей отрекся от притязаний на трон, провозглашен новый наследник. Чего же еще желать? Как оказалось, очень и очень многого. Страшная драма только начиналась.

* * *

Зачитанный на кремлевском заседании манифест Петра, в котором прощение ставилось в зависимость от того, назовет ли Алексей имена своих советчиков и доверенных лиц, внес в отношения отца с сыном новый оттенок. По сути дела, царь нарушил обещание, данное царевичу Толстым в замке Сант-Эльмо: там Алексею сулили безусловное прощение, если он вернется в Россию. Теперь же от него потребовали назвать всех «сообщников» и рассказать о всех подробностях «заговора».

Причина, конечно, состояла в терзавшем Петра желании выяснить, как далеко зашла угроза трону, а то и его собственной жизни. С каждым днем царь укреплялся в намерении узнать, кто из его подданных, а может даже из собственных советников и приближенных, втайне принял сторону сына. Он не мог поверить, что Алексей сбежал без чьей-либо помощи и без какого бы то ни было тайного умысла. Поэтому, с точки зрения Петра, налицо была уже не просто семейная драма, а политическое противостояние, от исхода которого зависело будущее всех его начинаний. Он сделал наследником другого сына, но Алексей был по-прежнему жив и на свободе. Мог ли Петр испытывать уверенность, что после его смерти те же вельможи, которые, опережая друг друга, подписывали присягу двухлетнему Петру Петровичу, не переменят столь же поспешно свои клятвы и не бросятся поддерживать Алексея? Более того, как мог он и дальше жить в окружении знакомых лиц, не зная доподлинно, где лицо, а где личина?

Измученный сомнениями, Петр решил добраться-таки до сути происшедшего. Первый этап расследования начался сразу же после оглашения манифеста, в Преображенском. Напомнив Алексею его обещание все открыть, Петр своей рукой написал список из семи вопросов, которые Толстой и передал царевичу вместе с предупреждением от царя, что, стоит ему хотя бы раз о чем-то умолчать или уклониться от ответа, он лишится полученного прощения. В ответ Алексей написал длинную бессвязную повесть о событиях своей жизни за последние четыре года. Настаивая, что только Кикин и Афанасьев заранее знали о побеге, он упомянул также еще ряд людей, которым рассказывал о себе и о своих отношениях с отцом. Среди названных оказались сводная сестра Петра, царевна Мария Алексеевна, Авраам Лопухин – брат первой жены Петра Евдокии, то есть дядя Алексея, сенатор Петр Апраксин – брат генерал-адмирала, сенатор Самарин, Семен Нарышкин, князь Василий Долгорукий, князь Юрий Трубецкой, царевич Сибирский, наставник царевича Вяземский и его духовник Игнатьев. Единственный человек, которого Алексей всячески старался обелить, была Евфросинья: «Она оныя письма спрятала в ларец… [и] о письмах твоих ко мне и от меня к тебе она не ведала. А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги и оттуды взял с собою и сказал ей и людем, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу против Турка и чтоб тайно жить, чтоб не сведал турок. И больше они от меня иного не ведали».

Заполучив список имен, Петр послал срочное распоряжение Меншикову в Петербург, где жило большинство из названных Алексеем. Как только прибыли курьеры, городские заставы закрылись, и из города никого не выпускали ни под каким видом. Крестьян, привозивших продукты на рынки, обыскивали при выезде, чтобы никто из провинившихся не сбежал, укрывшись в простых санях. Аптекарям запретили продавать мышьяк и всякий другой яд на случай, если кто-то из обвиняемых изберет иную форму бегства.

Убедившись, что город на замке, агенты Петра нанесли удар. В полночь дом Кикина потихоньку окружили пятьдесят гвардейских солдат. Офицер вошел, обнаружил хозяина в кровати, схватил его и прямо в халате и ночных туфлях забил в кандалы и железный ошейник и увез прежде, чем тот хоть слово успел сказать своей красавице жене. Вообще-то Кикин едва не сбежал. Он заранее понял, что ему грозит опасность, и подкупил одного из денщиков Петра, чтобы тот в случае чего его предупредил. Когда Петр писал приказ Меншикову, этот денщик стоял у царя за спиной и сумел все прочесть. Он немедленно вышел из дома и отправил гонца в Петербург. Но посланец подоспел через несколько минут после ареста Кикина.

Меншикову приказано было арестовать также князя Василия Долгорукого, генерал-лейтенанта, кавалера датского ордена Белого Слона и руководителя созданной Петром комиссии для рассмотрения «подлогов и расхищений по провиантской части». По общему мнению, он был в большой милости у Петра, ибо только что вернулся вместе с царем из длившегося полтора года путешествия в Копенгаген, Амстердам и Париж. Меншиков окружил дом Долгорукого солдатами, потом вошел и объявил князю царский приказ. Долгорукий отдал шпагу со словами: «Совесть моя чиста, а больше одной головы не снимут». Князя в кандалах доставили в Петропавловскую крепость. Тем же вечером Меншиков арестовал сенатора Петра Апраксина, Авраама Лопухина, сенатора Михаила Самарина и царевича Сибирского Василия. Кроме того, отправки в Москву ждали все слуги Алексея и еще девять человек в цепях.

В течение февраля в закинутую сеть попадало все больше и больше людей. В Москве и в Петербурге ежедневно шли аресты. Арестовали Досифея, епископа Ростовского, одного из самых влиятельных церковников в России, по обвинению в том, что он публично молился в церкви о здравии Евдокии и предрекал смерть Петра. Саму Евдокию и единственную оставшуюся в живых сводную сестру Петра, Марию, тоже арестовали и привезли в Москву на следствие. Петр сильно подозревал свою бывшую жену. Она состояла в сношениях с Алексеем и много бы выиграла, окажись ее сын на престоле. В тот день, когда Алексея лишили престолонаследия, Петр направил капитана гвардии Григория Скорнякова-Писарева в монастырь в Суздале, где Евдокия жила уже девятнадцать лет. Попав туда, Скорняков-Писарев обнаружил, что Евдокия давным-давно сбросила монашеское облачение и одевается как царственная особа. Он нашел на алтаре монастырской церкви запись «Молитвы за царя и царицу», в которой рядом стояли имена Петра и Евдокии, как будто царь никогда не разводился с женой. Наконец, Скорняков-Писарев открыл, что бывшая супруга и бывшая монахиня завела себе любовника, майора Степана Глебова, командира отряда, выделенного охранять ее в Суздале.

Сорокачетырехлетнюю Евдокию бросало в дрожь, когда она представляла себе, как отнесется ко всему этому гигант, некогда бывший ее мужем. Пока ее везли в Москву, она написала письмо и послала его вперед, чтобы оно попало к Петру раньше, чем она сама. Она молила: «Всемилостивейший государь! В прошлых годех, а в котором не упомню, при бытности Семена Языкова, по обещанию своему, пострижена я была в Суздальском Покровском монастыре в старицы и наречено мне было имя Елена. И по пострижении в иноческом платье ходила с полгода и, не восхотя быти инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытие явилось чрез Григорья Писарева. И ныне я надеюся на человеколюбныя Вашего величества щедроты. Припадая к ногам Вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертию не умереть. А я обещаюся по прежнему быти инокою и пребыть в иночестве до смерти своея и буду Бога молить за тебя, Государя. Вашего величества нижайшая раба, бывшая жена ваша Авдотья».

Первоначальное обвинение против Евдокии не казалось слишком серьезным – письма, которыми обменивались Алексей с матерью, были редки и безобидны, – но Петр, раздраженный поведением бывшей жены, твердо решил доискаться до всех подробностей ее суздальского житья. Арестовали Глебова, отца Андрея – настоятеля монастыря и несколько монашек. Трудно поверить, что за двадцать лет никто не прослышал об образе жизни Евдокии и не донес об этом в Москву и что гнев Петра был вызван только оскорблением, нанесенным его чести. Скорее всего, ему не давала покоя уверенность в существовании заговора, нити которого могли идти через суздальский монастырь.

Арестанты стекались в Москву из Петербурга, Суздаля и других мест, и возле ворот Кремля собирались огромные толпы любопытных в надежде увидеть что-нибудь интересное или подхватить последние слухи. В Москву было вызвано высшее духовенство, придворные чины, генералы и гражданские чиновники и почти вся российская знать; ежедневные вереницы карет с вельможами и церковниками в сопровождении многочисленной челяди – тут было на что посмотреть.

Священнослужители понадобились, чтобы судить их собрата, епископа Ростовского Досифея. Его признали виновным, сорвали с него церковное облачение и передали светским властям для допроса под пыткой. Когда его раздевали, он обернулся к осудившему его духовенству и прокричал: «Разве я один виновен в этом деле? Загляните-ка в свои сердца, вы все! Что найдете там? Пойдите к народу, послушайте его. Что люди говорят? Чье имя услышите?» Под пыткой Досифей не признался ни в чем, кроме расположения к Алексею и Евдокии; не удалось ни выбить из него признания, ни доказать никаких его преступлений или подстрекательских речей. И тем не менее, как было и со стрельцами два десятилетия назад, уже сама уклончивость полученных от Досифея ответов, казалось, раздражала Петра и подстегивала его копать еще глубже.

Ведущей фигурой следствия был сам Петр, который то и дело мчался из своего дворца через весь город в сопровождении всего двух-трех слуг. Вопреки обычаю всех прежних московских царей, он представал не только как судия в древнем царском уборе, усыпанном самоцветами, восседающий во славе и мудрости на своем престоле, но и как главный обвинитель – в европейском платье: штаны, камзол, чулки и башмаки с пряжками, требующий правосудия от высших сановников державы, мирских и духовных. Стоя в Тронном зале, он гневно возвышал свой голос, доказывая, какой опасности подвергалось его царствование и как страшна государственная измена. Именно Петр излагал обвинение против Досифся, и когда царь закончил, епископ Ростовский был обречен.

К концу марта московская стадия следствия завершилась – совещание министров, заседавших в качестве временного верховного суда, вынесло свой приговор. Кикина, Глебова и епископа Ростовского осудили на медленную мучительную смерть; остальным назначили казнь попроще. Многих публично били кнутом и сослали. Второстепенные преступницы-женщины, как, например, суздальские монашки, подверглись принародной порке и были переведены в монастыри на Беломорье. Царицу Евдокию не стали наказывать телесно, но увезли в дальний монастырь на Ладожском озере. Там она оставалась под строжайшим надзором десять лет, до восшествия на престол ее внука, Петра II. Тогда она вернулась ко двору, прожила до 1731 года и умерла в правление императрицы Анны. Царевну Марию обвинили в подстрекательстве к неповиновению царю и посадили в Шлиссельбургскую крепость на три года. Ее выпустили в 1721 году, она вернулась в Петербург и в 1723 году скончалась.

Немало обвиняемых полностью оправдали или наказали легко. Царевича Сибирского сослали в Архангельск, сенатора Самарина оправдали. Обвинение против сенатора Петра Апраксина состояло в том, что он одолжил царевичу 3000 рублей при отъезде его из Петербурга в Германию. Когда в ходе следствия выяснилось, что Апраксин никаких сведений о задуманном бегстве иметь не мог и полагал, что Алексей едет к царю, он был также оправдан.

Князя Василия Долгорукого, признавшегося в сочувствии к царевичу, спасли от наказания мольбы его родственников, особенно старшего брата, князя Якова, который напомнил царю, что семейство Долгоруких издавна служит ему верой и правдой. Но все же Василий был лишен генеральского чина, его орден Белого Слона отослали обратно в Копенгаген, а самого его отправили в ссылку в Казань. Покидая Петербург, он получил разрешение попрощаться с царицей Екатериной. Он предстал перед ней в ветхом черном армяке, с длинной бородой и произнес долгую речь в свое оправдание, не забыв при этом пожаловаться, что ничего на свете у него не осталось, кроме того, во что он одет. Екатерина, мягкосердечная, как всегда, послала ему в подарок 200 дукатов.

Казнь осужденных на смерть происходила 26 марта на Красной площади, под стенами Кремля, при огромной толпе народа 200–300 тысяч человек, по свидетельству иностранных наблюдателей. Епископу Ростовскому и еще троим перебили молотом руки и ноги и предали несчастных медленной смерти на колесе. Еще худшая доля досталась Глебову, любовнику Евдокии. Сначала его били кнутом и жгли раскаленными прутьями и углями. Затем его растянули на доске, утыканной острыми шипами, вонзившимися в тело, и так оставили на три дня. Но он все равно не сознавался в измене. В конце концов он был посажен на кол. Рассказывали, что, когда он терзался в последних муках и деревянное острие пронзало его внутренности, к нему подошел Петр. Он предложил Глебову сознаться, и тогда его добили бы сразу, чтобы больше не мучить. Но Глебов будто бы плюнул Петру в лицо, и царь удалился.

Кикина, сознавшегося в том, что он советовал царевичу искать убежища у австрийского императора, тоже медленно замучили до смерти, время от времени приводя в чувство и давая отдохнуть, чтобы подольше продлить его страдания. На второй день его казни Петр подходил и к нему, Кикин на колесе все еще был жив и молил царя простить его и отпустить в монахи. Петр отказал, но проявил своеобразное милосердие – велел отрубить голову.

Девять месяцев спустя на Красной площади состоялся второй акт этого жуткого возмездия. Приятеля царевича, князя Щербатова, били кнутом, отрезали ему язык и вырвали ноздри. Наказали кнутом и еще троих, включая поляка-переводчика, служившего у Алексея. В отличие от русских, встречавших судьбу с великой покорностью, поляк изо всех сил сопротивлялся, отказался добровольно раздеться и лечь под кнут, так что пришлось сдирать с него одежду силой. Все эти люди остались в живых, но следующих пятерых умертвили. Это были Авраам Лопухин – брат Евдокии, духовник Алексея Игнатьев, слуга Афанасьев и еще двое людей из прислуги царевича. Всех приговорили к колесованию, но в последнюю минуту приговор смягчили и заменили на отсечение головы. Сначала умер священник, потом Лопухин, а за ним все остальные, причем последним пришлось класть головы на плаху, обагренную кровью первых.

Пока лилась вся эта кровь, Петр выжидал – еще не уверенный, что заговор раскрыт полностью, но зато убежденный, что сделанное справедливо и необходимо. Когда иностранный дипломат поздравил его с тем, что ему удалось выявить и поразить тайных врагов, царь согласно кивнул. «Если огонь встречает на своем пути солому и другую непрочную материю, то скоро распространяется, – сказал он. – Но если ему встретится железо и камень, он гаснет сам собой».

* * *

После московских пыток и кровавых казней у всех появилась надежда, что дело царевича закончено. Главные нити заговора, если таковые существовали, были уже выявлены и искоренены. Уезжая в марте 1718 года из Москвы в Петербург, Петр взял Алексея с собой. Отец с сыном путешествовали вместе, и это привело наблюдателей к мысли, что их отношения наладились. Но в душе Петра все еще бурлили страхи и подозрения, и его состояние сказывалось на всем государстве. «Чем больше я размышляю о запутанном состоянии дел в России, – писал в Париж де Лави, – тем мне непонятнее, как будет покончено с этими расстройствами. Большинство людей, – продолжал он, – все еще надеется и только ждет его [Петра] конца, чтобы погрязнуть в трясине лени и невежества». Главная проблема для Петра состояла в том, что хотя никакого заговора, по сути дела, не выявили, но все равно никто ему не доказал, что царевич – преданный сын, а все стоящие у трона – верные его подданные. Более того, ничего не было сделано для решения самого мучительного для Петра вопроса. Вебер в своем донесении так рассуждал об этом: «Возникает вопрос: что дальше делать с царевичем? Говорят, что его собираются отправить в очень далекий монастырь. Это не кажется мне вероятным, ведь чем дальше царь его зашлет, тем больше шансов он даст неуемной черни его освободить. Я думаю, что его снова привезут сюда и поместят в окрестностях Санкт-Петербурга. Я не буду тут решать, прав царь или нет, лишив его престолонаследия и наложив на него отцовское проклятие. Верно одно: духовенство, дворянство и простонародье почитают царевича как божество».

Вебер угадал точно. Алексей формально был свободен, но от него потребовали поселиться в доме по соседству с дворцом Екатерины, и Петр не спускал с него глаз. Царевич был настолько запуган, что этот надзор, казалось, его не тяготил. Он безропотно наблюдал за тем, как схватили его мать, наставника, исповедника, всех друзей и сторонников. Их допрашивали, пытали, ссылали, секли и казнили, а он смиренно стоял рядом, благодарный, что не наказывают его самого. Казалось, он думает только о женитьбе на Евфросинье. Во время пасхальной службы Алексей, как положено, поздравил Екатерину, а потом упал перед ней на колени и умолял повлиять на отца, чтобы тот позволил ему поскорее обвенчаться с Евфросиньей.

Молодая женщина прибыла в Петербург 15 апреля, но вместо того, чтобы сразу попасть в нетерпеливые объятия истосковавшегося возлюбленного, была немедленно арестована и доставлена в Петропавловскую крепость[17]. В ее вещах нашли черновики двух писем из Неаполя, написанных рукой Алексея, одно было адресовано Сенату, другое высшему православному духовенству. В письме к Сенату говорилось: «Превосходнейшие господа сенаторы! Как вашей милости, так, чаю, и всему народу, не без сумнения мое от Российских краев отлучение и пребывание по се время безизвестное, на что меня принудило от любезнейшаго отечества отлучитися не что иное, только (как вам уже известно) всегдашнее мое безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале прошлаго года едва было и в черную одежду не облекли меня нуждею без всякой (как вам всем известно) моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых утешительницы пресвятыя Богородицы и всех святых, избавил мя от сего и дал мне случай сохранит себя отлучением, от любезнаго отечества (которого, аще бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить), и ныне обретаюся благополучно и здорово под охранением некоторыя высокия особы до времяни, когда сохранивый мя Господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставите меня забвенна, а я всегда семь доброжелательный как вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего. Алексей».

Текст письма к духовенству был очень близок к этому, но там Алексей прибавил, что мысль постричь его в монахи проистекает от тех же людей, «которые родительнице моей сие учинили».

Прошло четыре недели, прежде чем состоялось следующее действие драмы. В середине мая Петр надумал порознь расспросить обоих любовников, а потом устроить им очную ставку. Он взял Алексея с собой в Петергоф, а через два дня по заливу водой прямо из крепости привезли Евфросинью в закрытой лодке. Петр допрашивал обоих в Монплезире, сначала девицу, а потом сына.

И здесь, в Петергофе, Евфросинья предала Алексея и обрекла его на гибель. По доброй воле, не под пытками она отплатила своему царственному любовнику – за всю его страсть к ней, за все усилия ее защитить, за готовность отказаться от трона, лишь бы жениться на ней и тихо жить с нею вместе – тем, что возвела на него роковые обвинения. Она в подробностях описала их житье-бытье за границей, все страхи царевича, все его ожесточение против царя. Она рассказала, что Алексей несколько раз писал к императору и жаловался на отца. Что, узнав из писем Плейера о слухах, будто в русских войсках в Мекленбурге мятеж, а в подмосковных городах восстание, он радостно сказал ей: «Ты видишь, пути Господни неисповедимы». Прочитав в газете, что заболел царевич Петр Петрович, Алексей ликовал. Он без конца говорил ей о вступлении на престол и о том, как, став царем, он забросит Санкт-Петербург и все петровские завоеванные земли и сделает Москву своей столицей. Он распустил бы двор Петра и набрал свой собственный. Он бы забросил и флот – пусть корабли гниют. Он сократил бы армию до нескольких полков. Больше никаких войн он вести не собирался и довольствовался бы старыми границами России. Он бы восстановил древние права церкви и чтил бы их.

Свою роль Евфросинья представила таким образом, что получалось, будто Алексей вернулся в Россию только благодаря ее неустанным уговорам. Она заявила, что сопровождала его лишь потому, что он угрожал ей ножом и грозился зарезать, если она откажется. Она и в постель-то с ним ложилась, потому что он заставлял ее силой.

Показания Евфросиньи укрепили многие подозрения Петра. Позже в письме к регенту Франции Петр объявил, что сын «не признавался ни в каких злоумышлениях», пока ему не предъявили писем, найденных у его любовницы. «Из этих писем нам стали известны мятежные умыслы заговора против нас, и все их обстоятельства названная любовница официально и добровольна подтвердила без особенных расспросов».

Следующим шагом Петра было призвать Алексея и предъявить ему обвинения его возлюбленной. Эта сцена в Монплезире изображена на знаменитой картине Николая Ге (1871); царь, в тех самых сапогах, что и теперь хранятся в Кремле, сидит за столом в парадном зале, где пол выложен черно-белой плиткой. Его лицо сурово, одна бровь приподнята: он задал вопрос и ждет ответа. Алексей стоит перед ним, высокий, с вытянутым, осунувшимся лицом, одетый в черное, как и отец. Вид у него встревоженный, угрюмый, обиженный. Царевич смотрит в пол, не на отца, а рукой опирается на стол – ему нужна поддержка.

Это была решающая минута. Под взглядом Петра Алексей пытался выпутаться из петли, затягивавшейся все туже: он признался, что жаловался на царя в письме к императору, но письма этого не отослал. Признал и то, что писал в Сенат и к духовенству, но будто бы сделал это под нажимом австрийских властей, угрожавших в противном случае лишить беглецов своего покровительства. Тогда Петр приказал ввести Евфросинью, и она повторила все обвинения, глядя в лицо царевичу[18]. Мир для Алексея разом рухнул, и он стал сбиваться и путаться в показаниях. Он сознался, что письмо к императору в действительности все-таки было отослано. Да, он и вправду плохо говорил об отце, но был пьян. Была речь и о восшествии на трон, и о возвращении в Россию, но только после естественной смерти отца. Это он пояснил пространно: «Я думал, смерть отца близка, когда услышал, что у него что-то вроде падучей. Мне сказывали, что немолодые люди после припадка едва ли могут жить долго, и я рассудил, что он умрет самое позднее через два года. Я думал, что после его смерти смогу выехать из имперских владений в Польшу, а из Польши на Украину, где, я чаял, все встанут за меня. И я был уверен, что в Москве царевна Мария и большинство епископов тоже будут за меня. А что до простых людей, то я от многих слыхивал, что меня любят. Я твердо намеревался не возвращаться при жизни отца, кроме как в том случае, в котором вернулся, то есть когда сам отец меня призвал».

Петр не был удовлетворен. Он вспомнил слова Евфросиньи о том, что Алексей радовался слухам о бунте в русских войсках в Мекленбурге. А это означает, продолжал царь, что, если бы войска в Мекленбурге и вправду восстали, «ты бы принял их сторону уже при моей жизни».

На это Алексей отвечал бессвязно, но честно, и страшно навредил себе: «Если бы это оказалось правдой и они бы меня призвали, я бы присоединился к недовольным, но я не решил, должен я ехать к ним или нет, если меня не позовут. Скорее всего, если бы меня не позвали, я бы испугался туда ехать. Но если бы позвали, я бы поехал. Я думал, что они меня позовут только тогда, когда тебя уже не будет, потому что они задумали лишить тебя жизни, и я не верил, что они тебя свергнут и оставят в живых. Но если бы они меня призвали, даже при твоей жизни, я бы наверно поехал, если они оказались бы достаточно сильны».

Через несколько дней царю представили новые изобличающие улики. Петр распорядился, чтобы Веселовский, посол в Вене, потребовал у императора объяснений, почему царевича принуждали писать в Сенат и духовенству. 28 мая пришел ответ Веселовского. При австрийском дворе поднялся страшный шум. Вице-канцлер граф Шенборн был допрошен по делу в присутствии всех министров, после чего принц Евгений Савойский доложил Веселовскому, что ни император, ни граф Шенборн никогда не приказывали царевичу писать эти письма. Правда заключалась в том, что царевич написал их сам и послал графу Шенборну для передачи в Россию. Шенборн же по своей осторожности писем не отправил, и они остались в Вене. Словом, царевич солгал, да еще впутал в свою ложь имперский двор.

Это было уже слишком. Царевича арестовали и поместили в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Были созваны два верховных суда, один церковный, другой светский, чтобы решить, как поступить с узником. В состав церковного суда входила вся верхушка русской церкви, а в состав светского – все министры, сенаторы, губернаторы, генералы, многие гвардейскою офицеры. Прежде чем начались заседания судов, Петр, как рассказывает Вебер, в течение восьми дней по несколько часов на коленях молил Господа наставить его, как поступить, чтобы сохранить честь и не повредить благополучию страны. Затем 14 июня в зале Сената в Санкт-Петербурге начались слушания. Прибыл Петр в сопровождении духовных и светских членов суда, отслужили торжественный молебен, прося у Бога водительства в сем небывалом деле. Все собрание разместилось за столами, стоявшими в ряд, и тогда распахнулись двери и окна и пригласили публику: Петр хотел, чтобы все слышали, как идет разбирательство. Четверо молодых офицеров под караулом привели царевича, и начался суд.

Петр напомнил собравшимся, что долгие годы он ни разу не пытался лишить сына права на наследование трона. Наоборот, он всеми силами старался «заставить [Алексея] притязать на престол попытками доказать, что он его достоин». Но царевич, повернувшись спиной к усилиям отца, «совершил побег – бежал к императору, прося его помощи и защиты, чтобы он поддержал и помог ему даже военной силой… ради обретения российской короны». Алексей, по словам Петра, признал, что если бы мятежные части в Мекленбурге призвали его, чтобы их возглавить, то он поехал бы к ним даже при жизни отца. «Так что можно судить по всем этим обстоятельствам, что он думал взойти на трон, но не так, чтобы отец ему трон оставил, а своим путем, с иностранной помощью или силою восстания, даже при жизни отца». Кроме того, в ходе следствия Алексей непрерывно лгал и не хотел говорить всей правды. А так как прощение, обещанное ему отцом, зависело от полного и чистосердечного признания, то ныне это прощение недействительно. После обвинительной речи Петра Алексей «признался своему отцу и повелителю, в присутствии всего собрания властей мирских и духовных, что он виновен во всем поименованном».

Петр просил церковный суд – трех митрополитов, пятерых епископов, четверых архимандритов и других высших иерархов – посоветовать ему, что должен царственный отец делать с сим новым Авессаломом. Церковники отчаянно увиливали от прямого ответа. Это дело, утверждали они, не подведомственно церковному суду. Но принужденные Петром дать более основательный ответ, они свидетельствовали, что если царю угодно наказать своего сына, то Ветхий Завет позволяет сделать это (Исход 21, Левит 20: «Аще кто злоречит отцу своему или матери своей, смертию да умрет», и Второзаконие 21: «Аще кому будет сын непокорлив и губитель, не послушали гласа отца своего… да изведут его пред страцы града своего и пред враты места своего… и да побьют и мужи града сего камением и да умрет»). С другой стороны, сказали церковники, если царь желает проявить милосердие, то и тому есть много примеров в учении Христа – достаточно вспомнить притчу о блудном сыне.

Все еще недовольный этим невразумительным вердиктом, Петр обратился к 127 членам светского суда. Он приказал им судить его сына честно и объективно, «не флатируя (или не похлебуя) мне[19] и не опасаясь того, что сие дело легкого наказания достойно, и когда вы так учините осуждением, чтоб мне противно было, в чем вам клянусь Богом и судом Его, что в том отнюдь не опасайтеся, також и не рассуждайте того, что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко Государя вашего, сына не льстя нам и без лицеприятия». 16 июня Петр передал суду полномочия судить Алексея как любого другого подданного, обвиненного в измене «по принятой форме и с необходимым розыском» – то есть с применением пыток.

Получив эти распоряжения и заверения, суд призвал царевича в зал Сената и объявил ему, что «они очень опечалены его прежним поведением, но обязаны исполнить свой долг и, невзирая на его личность и на то, что он сын их всемилостивейшего монарха, его допросить». Сначала был допрос под пыткой. 19 июня Алексей получил двадцать пять ударов кнута. Эти страдания не исторгли у него новых признаний, и 24 июня пытку применили вновь. После пятнадцати новых ударов, от которых кровавыми лентами сходила кожа у него со спины, Алексей признался, что говорил своему духовнику, что желает смерти отцу. В этом жалком и униженном положении, готовый признаться в чем угодно, он сказал своему следователю, Толстому, что хотел даже заплатить императору за предоставление иноземных войск, чтобы с их помощью отнять у отца российский трон.

Этого было достаточно. Тем же вечером, 24 июня, высокий суд единогласно и без дальнейших обсуждений, «с сокрушением сердца и слез излиянием» произнес свой приговор. Алексей должен был умереть за «сверх бунтовскаго, мало прикладное в свете, богомерзкое, двойное, родителей убивственное намерение, а именно в начале на Государя своего, яко отца Отечествия и по естеству на родителя своего милостивейшаго». Подписи под приговором составляли почти полный список петровских сподвижников: первым стояло имя Меншикова, за ним – генерал-адмирала Федора Апраксина, канцлера Головкина, тайных советников Якова Долгорукого, Ивана Мусина-Пушкина и Тихона Стрешнева, сенатора Петра Апраксина, вице-канцлера Шафирова, Петра Толстого, сенатора Дмитрия Голицына, генералов Адама Вейде и Ивана Бутурлина, сенатора Михаила Самарина, Ивана Ромодановского, Алексея Салтыкова, князя Матвея Гагарина – сибирского губернатора и Кирилла Нарышкина, губернатора Москвы.

Окончательный приговор зависел от Петра; привести его в исполнение без царского утверждения и подписи было невозможно. Петр заколебался, прежде чем подписывать, но очень скоро события вышли из-под его контроля. Вот как Вебер описывает последний день трагедии: «На другой день, в четверг 26 июня ранним утром царя известили, что тяжкие душевные терзания и страх смерти ввергли царевича в апоплексический припадок. Около полудня другой вестник принес сообщение, что жизнь принца в большой опасности, после чего царь послал за важнейшими людьми своего двора и велел им оставаться при нем, пока третий посланец не сообщил ему, что положение принца безнадежно, он не доживет до ночи и жаждет видеть отца.

Тогда царь, сопровождаемый вышеназванными людьми, отправился к своему умирающему сыну, который при виде отца разразился слезами и, стиснув руки, говорил ему, что он прискорбно и гнусно оскорбил величие всемогущего Господа и царя, что надеется умереть от этой болезни и что даже если выживет, то все равно жизни недостоин, и потому лишь просит отца снять с него проклятие, которое тот наложил на него в Москве, простить ему все его тяжкие преступления, дать ему отеческое благословение и велеть, чтобы молились за его душу.

При этих жалобных словах царь и все присутствующие изошли слезами; Его величество дал трогательный ответ, в немногих словах представил все обиды, кои тот ему нанес, а потом дал ему прощение и благословил, после чего они расстались со многими слезами и причитаниями с обеих сторон.

В пять вечера прибыл четвертый гонец, гвардейский майор, чтобы сказать царю, что царевич крайне желает еще раз видеть его. Сначала царь не хотел исполнить просьбу сына, но наконец окружающие его уговорили, представив Его величеству, как жестоко было бы отказать в этом утешении сыну, который, находясь на грани смерти, возможно, терзается муками совести. Но едва успел Его величество ступить на свой шлюп, чтобы переправиться в крепость, пятый посланец принес весть о том, что принц уже скончался».

* * *

Как же на самом деле умер Алексей? Этого никто не знал тогда, не знает и сейчас. Смерть царевича породила слухи и споры сначала в Петербурге, потом по всей России, а потом и в Европе. Петр, обеспокоенный тем неблагоприятным впечатлением, которое эта таинственная кончина могла произвести за рубежом, велел разослать ко всем дворам Европы длинное официальное объяснение случившегося. Особенно он тревожился по поводу реакции французского двора, который он посетил совсем недавно, а потому отправил в Париж курьера с письмом к царскому послу, барону Шлейницу, для вручения королю и регенту. В письме Петр изложил все дело и ход судебного разбирательства с официальной точки зрения: «Светский суд, согласно всем Божьим и людским законам, должен был приговорить его [Алексея] к смерти, и только от нашей монаршей воли и от отеческого милосердия зависело простить его преступления или исполнить приговор. И об этом мы известили царевича, нашего сына.

Однако мы еще сомневались и не знали, как решить дело такой великой важности. С одной стороны, отцовское чувство склоняло нас простить его прегрешения, а с другой, мы видели те бедствия, в которые погрузится снова наше государство, и те несчастья, кои могут приключиться, если мы сжалимся над сыном. Среди этих треволнений Всевышнему… было угодно избавить и нас, и всю державу от всех страхов и бед и окончить дни нашего сына Алексея, который вчера преставился. Когда он осознал, сколь велики совершенные им преступления, и услышал смертный приговор, его поразил род апоплексии. После этого удара, но еще сохраняя рассудок и владея речью, он просил нас навестить его, что мы и сделали в сопровождении министров и сенаторов, несмотря на все причиненное нам зло. Мы застали его в слезах, говоривших об искреннем раскаянии. Он поведал нам, что чувствует на себе десницу Господню и что вскоре он будет держать ответ за все, содеянное в жизни, и что не сможет обрести утешения, если не получит прощения от своего Государя и отца. Затем он вновь говорил про все, что с ним случилось, с сознанием своей вины, исповедался, причастился святых даров, испросил нашего благословения и молил простить его преступления. Мы даровали ему прощение, как требует наш отеческий долг и христианская вера.

Его нечаянная, скорая кончина повергла нас в великую печаль… Мы рассудили, что следует известить вас обо всем с курьером, дабы вы имели полную информацию и положенным образом донесли сию весть до Его христианнейшего величества [короля Людовика XV] и Его королевского высочества регента герцога Орлеанского. Также в случае, если кто-нибудь задумает неподобающим образом осветить эти события, вы будете располагать правдивыми сведениями, чтобы опровергнуть… любые неверные и необоснованные речи».

Вебер и де Лави приняли официальное объяснение и донесли в свои столицы, что царевич умер от апоплексического удара. Но другие иностранцы усомнились, и в ход пошли разные сенсационные версии. Плейер сначала доложил, что Алексей умер от апоплексии, но через три дня сообщил своему правительству, что царевича обезглавили мечом или топором (много лет спустя бытовал даже рассказ, как сам Петр отрубил сыну голову); по слухам, в крепость привозили какую-то женщину из Нарвы – пришивать голову на место, чтобы тело царевича можно было выставить для прощания. Голландский резидент де Би доносил, что царевича умертвили, выпустив из него всю кровь, для чего ему вскрыли вены ланцетом. Позже говорили еще, что Алексея задушили подушками четверо гвардейских офицеров, и Румянцев был в их числе.

Записная книга Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии свидетельствует, что 26 июня около 8 часов утра в крепости собрались царь, Меншиков и еще восемь человек для присутствия на допросе с применением пытки – имя подследственного в журнале не указано. «И потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались, – записано далее. – Того же числа пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился». В «Поденных записках» (дневнике) Меншикова значится, что он тем утром ездил в крепость, где встретился с царем, потом прошел к царевичу Алексею, тяжело заболевшему, и пробыл у него полчаса. «День был при солнечном сиянии, с тихим ветром. В тот день царевич Алексей Петрович с сего свету в вечную жизнь переселился».

Правда же состоит в том, что для объяснения смерти Алексея не нужно никаких дополнительных причин – ни отсечения головы, ни кровопускания, ни удушения, ни даже апоплексического удара. Сорока ударов кнута хватило бы, чтобы убить любого здоровяка, а Алексей крепостью не отличался, так что душевное потрясение и страшные раны от сорока ударов по его тощей спине вполне могли его прикончить.

Но как бы там ни было, современники Петра считали, что смерть царевича – дело рук самого царя. Многие были потрясены, но при этом общее мнение сводилось к тому, что смерть Алексея разрешила все проблемы Петра. Как докладывал в Версаль г-н де Лави, «смерть принца не оставляет почвы для сомнений в том, что все семена восстания и заговора истреблены окончательно. Никогда еще смерть не наступала столь своевременно для восстановления общественного спокойствия и для избавления от страхов перед угрозой приближавшихся зловещих событий». Несколько дней спустя француз добавил: «Поведение царя заслуживает всяческих похвал».

Петр не уклонялся от обвинений. Хоть он и говорил, что это Господь призвал к себе Алексея, но никогда не отрицал, что сам предал Алексея суду, вынесшему смертный приговор. Царь не успел утвердить приговор, но был полностью согласен с решением судей. Не утруждал он себя и лицемерными изъявлениями горя. На следующий день после кончины царевича была годовщина Полтавы, и только что разыгравшаяся трагедия не заставила Петра отложить празднества или сделать их менее шумными. Он присутствовал на благодарственном молебне в честь победы, на пиру, а вечером на балу. Еще через два дня, 29-го числа, в Адмиралтействе спускали на воду 94-пушечный корабль «Лесная», построенный по собственному проекту Петра. Петр был там со всеми министрами, после чего, согласно одному источнику, «состоялось великое веселие».

И все же в церемониале отпевания и погребения царевича отразились мучительные противоречия, терзавшие душу Петра. Несмотря на то что Алексей умер осужденным преступником, погребальные службы проводились согласно его сану. Казалось, что теперь, когда Алексея не стало и он уже не представлял угрозы для отца, Петр хотел, чтобы ему оказывались все почести, подобающие царевичу. Наутро после кончины Алексея тело перенесли из камеры, в которой он умер, в Комендантский дом Петропавловской крепости, где его уложили в гроб и накрыли черным бархатом и богатым парчовым покровом. В сопровождении Головкина и других высших сановников государства гроб отнесли в церковь Святой Троицы и выставили для прощания, причем лицо и правая рука, по православному обычаю, оставались открытыми, чтобы все, кто хотел, могли дать последнее целование. 30 июня состоялась панихида и погребение. По распоряжению Петра никто из присутствующих мужчин не надел траура, хотя некоторые дамы были в черном. Иностранных послов на эти странные похороны члена царской семьи не пригласили и посоветовали не носить траура, так как сын государя умер преступником. Тем не менее священник избрал для панихиды слова Давида: «Сын мой Авессалом! сын мой, сын мой, Авессалом!» – и некоторые очевидцы говорили потом, что Петр зарыдал. Затем гроб отнесли из Троицкой церкви обратно в крепость, а Петр, Екатерина и все высшие сановники (в большинстве своем голосовавшие за смертный приговор Алексею) следовали за ним целой процессией с зажженными свечами в руках. В Петропавловском соборе гроб царевича поместили в новый склеп царской фамилии, рядом с гробом его жены, Шарлотты. К концу года Петр велел выбить новую медаль – словно желал увековечить некую победу. На медали изображены расступившиеся облака и горная вершина, озаренная солнечными лучами, а внизу надпись: «Горизонт очистился».

* * *

Что же сказать об этой трагедии? Была ли это просто семейная драма, столкновение характеров, когда грозный тиран-отец безжалостно терзает и в конце концов убивает своего жалкого, беспомощного сына?

В отношениях Петра с сыном личные чувства неразделимо переплетались с политической реальностью. Характер Алексея, конечно, усугублял противостояние отца и сына, но в основе конфликта лежал вопрос верховной власти. Двое монархов – один на троне, другой в ожидании трона – имели разные представления о благе государства и ставили перед собой разные задачи. Но каждый столкнулся с горьким разочарованием. Пока правящий монарх сидел на троне, сыну оставалось только ждать, но и монарх знал, что, как только его не станет, мечтам его придет конец и все повернется вспять.

Длинна история распрей в королевских домах, чего в ней только нет: и столкновения характеров между представителями разных поколений, и взаимная подозрительность, и попытки хитростью пробраться к власти, и нетерпеливое ожидание младших, когда же умрут старшие и выпустят власть из рук. Немало есть историй о том, как короли и принцы выносили приговор своим кровным родственникам за измену короне или, проиграв в борьбе, бежали из родной земли и искали убежища при иностранных дворах. При жизни Петра принцесса Мария, дочь короля Якова II Английского, помогла сместить отца с престола. Яков бежал во Францию дожидаться лучших времен, а когда он умер, его сын дважды высаживался на британском берегу, чтобы вернуть себе отцовский трон. Кого тут считать предателем? История неизменно наделяет этим именем проигравшего.

Во времена более отдаленные все подступы к престолам были густо залиты кровью королевских родов. Плантагенеты, Тюдоры, Стюарты, Капетинги, Валуа и Бурбоны из государственных соображений уничтожали своих царственных родичей. Легендарная Глориана[20] – Елизавета I Английская на протяжении двадцати семи лет держала в тюрьме свою кузину Марию Стюарт, королеву Шотландии, жизнь которой утекала бесплодно вместе с красотой, и наконец, не в силах смириться с тем, что Мария сменит ее на престоле, велела обезглавить пленницу. Кстати, сын Марии, Яков VI Шотландский, нисколько не был опечален смертью матери: путь к престолу Елизаветы был для него теперь открыт.

Убийство монархами собственных отпрысков – преступление более редкое. Подобное можно найти у древних греков, чьи трагедии вращаются вокруг неясных фигур, полумифических-полубожественных, или в Римской империи, где неприкрытое властолюбие и порочность правящей верхушки допускали любое преступление. В России Иван Грозный убил своего сына железным посохом, но он был взбешен и полубезумен. В смерти Алексея самым странным кажется то, что она была результатом хладнокровного и, по всей видимости, объективного судебного разбирательства. То, что отец мог стоять и смотреть, как пытают сына, кажется самым зверским из всех известных жестоких эпизодов в жизни Петра.

Но для Петра юридическая процедура была последним официальным шагом, необходимым для законной защиты государства и труда всей его жизни. Очевидно, что им руководила политическая необходимость, а не личная озлобленность. Более того, на взгляд Петра, он еще слишком нянчился с сыном. Кто из его подданных мог получать письмо за письмом, призыв за призывом, в которых царь умолял бы взяться наконец за дело и исполнить его волю? Это была уступка личным отношениям – уступка для Петра немалая.

Допросы выявили, что произносились предательские речи, питались жгучие надежды на смерть Петра. Многих наказали; так можно ли было осудить этих второстепенных виновников и оставить невредимым главного? Именно такой выбор стоял перед Петром, и его же он предложил суду. Сам Петр, разрываясь между отцовским чувством и преданностью делу всей своей жизни, выбрал второе. Алексей был осужден на смерть из государственных соображений. Как и для Елизаветы I Английской, это было тяжелое решение монарха, ставившего цель во что бы то ни стало уберечь государство, на создание которого он положил всю жизнь.

Действительно ли Алексей представлял для Петра угрозу уже при жизни царя? Учитывая характеры обоих, это кажется маловероятным. У царевича не было ни сил, ни желания возглавить бунт. Да, он хотел бы прийти к власти, хотел и смерти Петра, но единственной его программой было выжидать в уверенности, что он желанен всей Руси («А что до простых людей, то я от многих слыхивал, что меня любят»). Ну а если бы Алексей действительно сменил царя на троне, разве случилось бы все то, чего боялся Петр? Это тоже не кажется правдоподобным. Да, Алексей не довел бы до конца всех петровских реформ, кое-что повернулось бы по-старому. Но в целом изменилось бы немного. Алексей не был средневековым московским государем. Его вырастили наставники-европейцы, он учился на Западе и путешествовал по Европе, был женат на европейской принцессе, состоял в свойстве с императором Священной Римской империи. Россию не отбросило бы назад к кафтанам, бородам и теремам. История может замедлять шаг, но вспять она не поворачивает.

Наконец, похоже, что сам Алексей смирился с приговором суда и своего отца. Он во всем признался и просил прощения. Его жалкий, почти невольный бунт против великого царя провалился, любимая Евфросинья предала и покинула его, он обессилел от пыток. Может быть, он просто удалился из жизни, как хотел удалиться от правления страной – слишком усталый, чтобы жить дальше, не в силах более существовать во всеподавляющей тени человека, который был его отцом.


Глава 12
Последнее наступление Карла

Когда Петр отменил наступление союзников на Швецию в сентябре 1716 года, Карл XII не мог знать, отложена ли высадка насовсем или только до весны. Поэтому он всю зиму просидел на самой южной оконечности Швеции, в Лунде близ Мальме, прямо через пролив от Копенгагена. Дом, в котором он жил, принадлежал одному профессору. Чтобы приспособить его к вкусам короля, некоторые комнаты были расширены и выкрашены в национальные цвета Швеции, синий с желтым. Весной во дворе выкопали новый колодец, посадили овощи и устроили два садка, чтобы держать там свежую рыбу для королевского стола.

В этом доме Карлу предстояло жить и работать почти два года. Летом его день начинался в 3 часа утра, когда солнце уже всходило и небеса озарялись светом. До семи он работал со своими секретарями или принимал посетителей. Затем в любую погоду король садился на коня и уезжал до двух часов – инспектировал многочисленные полки, размещенные вдоль берега. Обед, подававшийся во второй половине дня, проходил быстро и был очень прост. Единственным лакомством Карла был домашний мармелад, который ему регулярно присылала сестра Ульрика, обычно варившая его собственноручно. Столовый сервиз был оловянный, потому что серебряный уже давно продали, чтобы выручить денег на войну. В 9 часов король засыпал на соломенном матрасе.

В эти мирные месяцы Карл мог предаваться своим невоенным склонностям и интересам. Он посещал лекции и наслаждался дискуссиями с профессорами математики и теологии в Лундском университете. С придворным архитектором Тессингом король проектировал новые дворцы и общественные здания, чтобы украсить ими столицу, когда установится мир. Он придумал новые флаги и форму для некоторых полков, причем запретил использовать зеленый цвет – возможно, потому, что этот цвет носили петровские солдаты. Все находили, что король невероятно изменился, – из упрямого, запальчивого юнца, возмущавшего всю Швецию своими выходками, он превратился в мягкого, спокойного человека, который к своим тридцати четырем годам научился с большой терпимостью относиться к людским недостаткам и слабостям. Но в одном – самом главном – король не переменился: Карл XII твердо намеревался продолжать войну.

Из-за этого многие шведы считали, что король вернулся не к добру. С падением Штральзунда и Висмара у них отлегло от сердца, ведь потеря последних обломков империи означала конец войны. Жажда славы, и даже коммерческой выгоды, давно уже уступила место неодолимому желанию мира. Король знал об этих настроениях и так объяснял свои планы Ульрике, которая и сама разрывалась между стремлением к миру и верностью брату: «Это не значит, что я против мира. Я за такой мир, который будет оправдан в глазах потомков. Многие государства хотели бы видеть Швецию более слабой, чем она была когда-то. Нам не на кого рассчитывать, кроме самих себя». Новая война означала новых солдат и новые затраты, а Швеция была совершенно обескровлена. Половина сельскохозяйственных угодий не возделывалась – не хватало работников. Рыбные промыслы оказались заброшенными, международная торговля была уничтожена из-за блокады Швеции союзными флотами. Количество шведских торговых судов упало с 775 в 1697 году до 209 в 1718 году.

В этих обстоятельствах планы короля снова вести войска в бой заставили людей скрываться по лесам, лишь бы спастись от службы в армии. Их выволакивали из церквей посреди мессы, поднимали из шахт, выносили из кабаков. Ставили под ружье студентов и даже школьников. Некоторые отрубали себе пальцы или простреливали ноги, только бы не идти в армию, но по новому указу таким умникам полагалось получить тридцать плетей и все равно отправляться на службу. (Если же им удавалось так покалечиться, что в солдаты они уже не годились, то им давали шестьдесят плетей и отправляли на принудительные работы, как каторжников.) Один голландец-путешественник в Швеции заметил, что все возницы – это седовласые старики, женщины или мальчики не старше двенадцати лет. «Во всей Швеции я не видел мужчины в возрасте между двадцатью и сорока», – рассказывал он. Старые налоги повысились, появились новые поборы. Поземельный налог удвоился, а потом и утроился, повысился почтовый сбор и пошлины на всяческую роскошь – чай, кофе, шоколад, кружева, шелк, золотые и серебряные украшения, шубы, модные шляпы и кареты, так что все это мало-помалу почти совсем перевелось.

* * *

Казалось, даже такой король, как Карл, не сумеет добыть новых денежных и людских резервов в своей опустошенной и угрюмо притихшей стране. И если ему это удалось, то только потому, что рядом с ним появился необыкновенный человек, который взял на себя управление как внутренними, так и дипломатическими делами, – блестящий, неразборчивый в средствах, всячески оклеветанный и плохо кончивший барон Георг Генрих фон Герц. Это был дерзкий международный авантюрист, не имевший настоящей родины, но зато наделенный вкусом к власти и страстью к интриге. Он обладал гибким, изворотливым умом, позволявшим ему разрабатывать сразу несколько разных, иногда взаимоисключающих замыслов. О нем было сказано, что «он добился в двадцать раз больше, чем Талейран или Меттерних, располагая в двадцать раз меньшими возможностями».

Четыре года, с 1714-го по 1718-й, Герц, опираясь на власть короля, черной тенью маячил над Швецией. Сам по себе он был интересной личностью – высок, хорош собой, несмотря на искусственный глаз (сделанный из эмали взамен потерянного в студенческой дуэли), полон обаяния и к тому же блестящий собеседник. Он родился в Южной Германии, в знатной франконской семье, учился в Йенском университете, а затем, в поисках, где бы применить присущий ему дух авантюризма, пристроился ко двору молодого герцога Фридриха IV Гольштейн-Готторпского. Герцог, сотоварищ короля Карла по юношеским сумасбродствам, был женат на его сестре, Хедвиге Софии. Незадолго перед тем, как герцогу выступить на войну на стороне Карла, Хедвига София родила сына, нареченного Карлом Фридрихом. В 1702 году герцог погиб в битве при Клишове, сражаясь, как всегда, за Карла. Ему наследовал двухлетний сын, а настоящим правителем герцогства стал Георг Генрих фон Герц. При этом нужно учесть, что до тех пор, пока Карл XII оставался холостым и не произвел на свет законного наследника, младенец Карл Фридрих являлся его преемником на шведском троне.

Герц заправлял всеми делами в герцогстве. Он колесил по Европе, наведывался и к царю, и к королеве Анне, и к прусскому королю, и к ганноверскому курфюрсту. В 1713 году он задумал усилить позиции герцогства союзом с Россией, причем хотел скрепить этот союз браком между двенадцатилетним герцогом и старшей дочерью Петра, пятилетней Анной. Однажды Герц предложил Меншикову идею прорыть судоходный канал через голштинские земли в основании «датского» полуострова Ютландия, чтобы русские корабли попадали прямо из Балтийского в Северное море, минуя пролив и не подвергаясь ни поборам, ни обстрелам со стороны датчан[21]. Именно Герц устроил так, чтобы шведскую армию Магнуса Стенбока, победительницу при Гадебуше, преследуемую превосходящими силами саксонцев, датчан и русских, пустили в голштинскую крепость Тённинг. И он же через пять месяцев, когда осажденная армия уже не могла больше держаться в крепости, договорился об условиях ее сдачи.

Но при всех своих удачах скоро Герц ощутил, что маленькое голштинское герцогство – слишком тесная арена для его способностей. Он издавна восхищался Карлом XII, легендарным дядюшкой своего юного повелителя, и когда в ноябре 1714 года Карл появился в Штральзунде после своей знаменитой скачки через всю Европу, Герц тоже поспешил туда. Ему понадобилась всего одна долгая беседа с королем, чтобы снискать его расположение и выйти от Карла его неофициальным советником. Спустя еще немного времени Карл уже во всем полагался на него. Короля восхищала энергия Герца, широта его взглядов, аналитические способности и стремление осуществлять – подобно самому Карлу – широкие, крупномасштабные замыслы и делать решительные ходы, даже если средства для этого ограниченны. Карлу представлялось, что в управлении страной и в дипломатии Герц действует с таким же напором и удалью, как сам Карл – на войне.

С тех пор, до самой смерти Карла, Герц оставался для короля незаменимым. Он полностью взял в свои руки управление шведскими финансами и всеми важными государственными департаментами. Он сделался голосом короля, а то и его мозгом в шведской дипломатии. В феврале 1716 года он назвал себя директором финансов и торговли Швеции. По сути же дела, он стал премьер-министром при Карле, хотя никакого официального положения в Швеции не занимал и по-прежнему формально состоял на службе у племянника Карла, герцога Гольштейн-Готторпского.

Герц умел обращаться с королем. Одним из условий своего поступления на службу к Карлу он поставил королевское обещание, что все их контакты будут прямыми, без всякого посредничества. Барон знал, что лучше не обременять Карла по пустякам, которые его не интересовали. Если король не соглашался с ним при устном представлении какого-то дела, то Герц излагал его письменно в присущей ему четкой, отточенной манере – и, как правило, добивался своего.

Ощутив на себе умелую и безжалостную руку барона фон Герца, все слои шведского населения прониклись ненавистью к иноземцу – советнику короля. Бюрократы ненавидели его за то, что он осуществлял власть в обход нормальным управленческим каналам. Гессенская партия, сложившаяся вокруг сестры Карла Ульрики и ее мужа Фридриха Гессенского, ненавидела его потому, что воображала, будто он метит обеспечить престолонаследие в пользу своего юного голштинского хозяина и в обход их самих. А шведский народ ненавидел барона за то, с каким рвением и изворотливостью он принялся добывать новых солдат и деньги на войну в их изнуренной стране. Он выпустил бумажные деньги. Он повысил налоги, а потом взял и поднял их еще выше. Говорили, что он набивает собственные карманы, но это были несправедливые обвинения. В денежных делах Герц был совершенно честен. Он даже тратил свой небольшой личный доход, лишь бы ускорить мобилизацию ресурсов Швеции на новое военное начинание. За все это хозяйничанье взбешенные шведы прозвали Герца «великим визирем». Конечно, все знали, что он креатура короля, от короля же исходила и его власть. Пока за ним стоял Карл, Герц был несокрушим.

* * *

Если для простых шведов Герц олицетворял раздражавшую их внутреннюю политику, то король превыше всего ценил его как дипломата. В этом тонком деле барон был непревзойденным мастером, и Карл предоставил ему полную свободу устраивать плутни по всей Европе. Мнение Герца о положении Швеции было таково, поскольку страна не в силах победить всех своих врагов разом, то нужно заключить мир, а то и союз с одним из них, и вместе бороться с остальными. Карл мог либо помириться с Россией и обратить все силы против Дании, Пруссии и Ганновера, либо помириться с Данией, Пруссией и Ганновером, чтобы возобновить атаки на царя в Северной Балтике. Герцу больше нравился первый вариант – мир с Россией. Это означало бы, что придется пожертвовать Ингрией, Карелией, Эстонией, Ливонией, а вероятно, и Финляндией, и смириться с военно-морским и торговым засильем России на Балтике, но зато у Карла будут развязаны руки, чтобы отобрать потерянные германские земли – Померанию, Бремен и Верден, и, может быть, заодно ему удастся завладеть Мекленбургом и Норвегией. Возможно, Герц предпочитал этот вариант отчасти потому, что восстановление власти Швеции в Северной Германии пошло бы на пользу его юному голштинскому повелителю, но, кроме того, Герц был теперь склонен ставить могущество и решимость Петра гораздо выше, чем качества его союзников. Петр продемонстрировал упорное намерение удерживать и расширять свое «окно» на Балтике. Рост его флота, обширные операции его армии и несгибаемая воля царя убеждали в том, что даже самым отчаянным усилием Швеция не сможет с легкостью выбить русских, прочно уцепившихся за свои позиции на балтийском побережье.

Однако большинство ведущих шведских политиков не соглашалось с Герцем. Их вовсе не печалила потеря бывших германских владений Швеции. Они всегда считали, что географическое положение самой Швеции в империи – источник се слабости. И если уж предстояло продолжать войну, то они предпочитали заключить мир в Германии и отвоевывать прибалтийские провинции: щедрые земли Ливонии, этой шведской житницы, и крупным рижский порт с его богатыми таможенными поступлениями от русской торговли могли напрямую послужить возмещению великих потерь, понесенных страной в ходе войны.

Независимо от того, какое направление в конце концов избрала бы Швеция, самое главное достижение Герца состояло в том, что, благодаря его идее сепаратных мирных договоров и новых союзов, равновесие сил на Балтике опять оказалось в пользу Карла. Шли месяцы, Герц ловко использовал эту новую ситуацию, и всем стало ясно, что с этих пор от Швеции можно ожидать каких угодно новых маневров и комбинаций. Он провел переговоры с каждым из врагов Швеции, кроме Дании, – голштинец Герц собирался-таки заставить Данию сполна заплатить за все. Он действовал виртуозно. В мгновение ока его дипломатия превратила Швецию из жертвы, готовой вот-вот рухнуть под ударами мощной коалиции держав, в инициатора событий, выбирающего, кого из союзников удостоить мира, а кто станет объектом новых походов. Со времен Полтавы Швеция не обладала в Европе таким влиянием.

Герц заранее проверил, прочны ли узы между членами антишведской коалиции, и нашел их на редкость слабыми. Все союзники Петра побаивались растущей мощи России, но самое слабое место коалиции представлял собой личный антагонизм между Петром и английским королем Георгом I, который одновременно был курфюрстом Ганноверским. Зная об этом, Герц вступил в переговоры с обоими сразу – он понимал, что когда один монарх узнает, что и с другим ведутся переговоры, это автоматически усилит его позиции в отношении обоих партнеров. Сначала, в июне 1716 года, он отправился к Петру в Голландию. Петр его уважал, хотя в те времена, когда Герц заправлял делами крохотной Голштинии, его мечты вертеть царствами и империями только смешили царя. Он однажды сказал голштинскому посланнику Бассевичу: «Ваш двор, управляемый широкими замыслами Герца, напоминает мне ялик с мачтой от военного корабля – малейший боковой ветер опрокинет его». Но если этот человек взял в руки дипломатию Швеции – дело другое. Во время встречи Петр с Герцем обсуждали новое соотношение сил в Северной Европе, основанное на шведско-русском союзе, гарантом которого должна была стать Франция. По условиям мира, Россия отдала бы Швеции Финляндию, но сохранила бы все остальные свои завоевания, а Швеция могла беспрепятственно отнимать что сумеет у Дании и Ганновера. Герц знал, что Карл никогда не отдаст такие огромные территории, каких требует Петр; тем не менее он был доволен, что царь вообще пошел на переговоры, и еще до конца их встреч они сошлись на том, что следует как можно скорее созвать мирный конгресс на Аландских островах в Ботническом заливе (решили, что туда труднее будет проникнуть шпионам).

Агенты Герца позаботились, чтобы новости об этой встрече разошлись по Европе. И английский король Георг I, и датский король Фредерик IV встревожились, хотя Георг утверждал, что Петр никогда не заключит мира ценою Риги, а Карл XII тоже ни за что от нее не откажется. Тем не менее, как и предвидел Герц, все враги Швеции стремились теперь к соглашению. Георг I прислал к Карлу в Лунд посла с вестью, что если Швеция уступит Ганноверу Бремен и Верден, то он поможет Карлу выгнать русских с Балтики. Но Карл отказался.

Предполагаемое вторжение в Сканию временно прервало прямые русско-шведские переговоры, но, как только высадка союзников была отложена, Герц вернулся к своему плану. Летом 1717 года он обсуждал его в Голландии с князем Куракиным, который и подтвердил желание царя продолжать переговоры. Более того, Петру хотелось начать их как можно скорее, хотя зимой и весной 1718 года самой опасной и важной для Петра проблемой были не переговоры со шведами, а отношения с сыном – трагедия, которая заслонила от него и войну, и усилия покончить с нею. Отчасти из-за этого стороны встретились за столом переговоров только в мае.

Аландский архипелаг – скопление 6500 гранитных островков посреди Ботнического залива, покрытых сосновыми лесами и лугами. На острове Лофо возвели два больших барака для размещения делегаций. Петр сначала предложил вести переговоры в непринужденной обстановке, без церемоний и в скромных условиях; он даже высказал мысль поселить обе делегации в одном доме, чтобы у каждой было по комнате, но без стены между ними – так дело пойдет успешнее. Шведы же думали совсем иначе, и Герц прибыл на Лофо в сопровождении целой свиты дворян, секретарей, солдат и со столовым сервизом и серебром, которые одолжил у голштинского герцога.

Шведскую делегацию возглавляли сам Герц и граф Гилленборг, посол Швеции в Лондоне. Напротив них сидели русские во главе с генералом Яковом Брюсом, шотландцем, который отличился в Финской кампании, и советником по иностранным делам Андреем Остерманом. Остерман – вестфалец, привезенный в Россию вице-адмиралом Крюйсом, – был одним из способнейших иностранцев, которые сделали карьеру в России при Петре I. Он говорил по-немецки, по-голландски, по-французски, по-итальянски, по-латыни и по-русски. Вместе с Шафировым он сопровождал Петра в Прутском походе и участвовал в переговорах с великим визирем; в 1714 году он ездил в Берлин уговаривать пруссаков вступить в антишведскую коалицию.

Теперешняя схватка с Герцем была серьезным испытанием его ловкости, ведь если номинально русскую делегацию возглавлял Брюс, то по-настоящему дипломатическим искусством владел только Остерман. В некотором смысле ситуация была забавная: двое немцев – вестфалец Остерман и франконец Герц – восседали за столом переговоров, защищая интересы России и Швеции. Герцу был уже пятьдесят один год, он был старше и опытнее, но олицетворял слабеющие силы Швеции, тогда как тридцатидвухлетний, но не менее умелый Остерман – прибывающую мощь России.

В основе переговоров, как понимали обе стороны, лежало стремление Герца заключить мир с Россией, что позволило бы Швеции вернуть часть территорий, отнятых Петром, и при этом развязать себе руки для борьбы с врагами в Северной Германии. Петр был на это в общем-то согласен: он захватил больше шведских земель, чем ему требовалось или хотелось, и с готовностью отдал бы часть из них обратно в обмен на мирный договор, подтверждающий его права на все остальное. Но несмотря на это совпадение желаний в целом, в частностях те предложения и инструкции от обоих монархов, которые обе делегации держали под сукном, расходились так сильно, что договор мог состояться лишь чудом. Так, в качестве предварительного условия Брюс и Остерман выдвигали отказ шведов от Карелии, Эстонии, Ингрии и Ливонии; обсуждению подлежали только земли Финляндии к западу от Выборга. Герц слышал об этих условиях от Куракина предыдущим летом в Голландии, но, зная, как отнесется к этому Карл, не рискнул ознакомить его с ними. Вместо этого он постарался уговорить короля сначала пойти на переговоры, а уж потом надеялся склонить его на необходимые уступки. На Лофо Герц приехал с подписанными Карлом XII инструкциями, которые, выложи он их на стол, немедленно прервали бы всякие переговоры; король не только требовал, чтобы Россия вернула Швеции все отнятые провинции точно в таком состоянии, в каком они были до войны, но еще и выплатила Швеции компенсацию за то, что развязала «несправедливую войну».

На начальной стадии переговоров Герц блестяще разыграл свои карты. Та царственная пышность, которой он окружил себя, та деланная небрежность, с которой он выслушивал русские предложения, как будто это Карл, а не Петр был победителем, позволили ему создать сильную психологическую платформу и, уже опираясь на нее, излагать свои взгляды. Далее, он ловко воспользовался тем обстоятельством, что Швеция теперь оказалась в фокусе всей северной дипломатии. Брюс с Остерманом знали, что одновременно с Аландским конгрессом ведутся переговоры Карла с Георгом I. Герц намекнул, что эти переговоры, от которых можно было ожидать результатов для России неблагоприятных, близятся к удачному завершению. Под таким давлением русская сторона отступилась от своих предварительных условий, и Остерман предложил умеренное решение, по которому Россия отдала бы Швеции всю Ливонию и Финляндию, сохранив лишь Ингрию, Карелию и Эстонию. В конце этого первого раунда переговоров спор сосредоточился вокруг вопроса о ревельском порте. Шведы требовали вернуть его, как необходимый пункт для контроля над Финляндией, а русские наотрез отказывались на том основании, что без этого порта, запирающего вход в Финский залив, царский флот и морская торговля будут отданы на милость Швеции.

В середине июня, когда Герц собирался съездить в Швецию проконсультироваться с Карлом, Остерман, следуя указаниям Петра, потихоньку посулил Герцу, что если будет выработано соглашение, которое царь подпишет, то благодарность Петра примет обличье такой собольей шубы, какой свет не видывал, – и 100 000 талеров в придачу. Герц доложил Карлу ход дела; тот, как и предвидел барон, отклонил условия, сочтя их слишком выгодными для России, и отослал его обратно на Лофо продолжить переговоры.

Герц вернулся к середине июля, везя новые неожиданные предложения, которые, как выяснилось, исходили от самого Герца, но не от Карла. Как объяснил барон с глазу на глаз Остерману, Швеция уступит России Ингрию с Ливонией, а вопрос о Карелии и Эстонии они обсудят после. Другая часть плана заключалась в новом шведско-русском военном союзе, в рамках которого царь поможет королю завоевать Норвегию, Мекленбург, Бремен, Верден и даже часть Ганновера. Для Петра это означало бы войну против Дании и Ганновера. Поначалу Остерман стоял на том, что царь не согласится в открытую воевать на стороне Швеции, но взамен шведских территориальных уступок он мог бы поставить Карлу 20 000 солдат и 8 военных кораблей в качестве вспомоществования. Любопытно, что, если этот план был бы принят (Остерман особо это подчеркнул), Петр желал включить в договор особую статью, обязывающую Карла не подвергать себя опасности в военных кампаниях, так как успех всего замысла явно зависел от того, будет ли шведский король сам командовать войсками.

Окрыленный Герц отправился снова к Карлу, а Остерман вернулся в Санкт-Петербург посоветоваться с царем. Но триумф Герца был недолог. Карл преспокойно отклонил все то, о чем предварительно договорились Герц с Остерманом, на том основании, что нельзя отдавать балтийские провинции за ненадежные и существующие пока лишь в воображении приобретения в Германии. Наконец, немного уступив Герцу, король заявил, что если он и позволит царю сохранить Карелию и Ингрию, некогда принадлежавшие России, то Петр должен, «само собой разумеется, вернуть Ливонию, Эстонию и Финляндию, захваченные в несправедливой войне». «Прекрасно, – горько проговорил вполголоса Герц другому шведскому министру, – но есть одно маленькое затруднение: царь никогда их не отдаст». Опять Карл послал Герца на переговоры, на этот раз почти без каких-либо предложений в запасе. «Моя задача, – сказал он, уезжая, – одурачить русских, если они такие дураки, что позволят сделать это».

Положение Герца становилось все уязвимее. Его план опирался на идею скорого и взаимоприемлемого мира или с Россией, или с Ганновером, или с обоими, что встретило бы поддержку у большинства шведов. Иначе, как он прекрасно понимал, вся вина за возобновление войны падет лично на него. По возвращении на Лофо Герц услышал ответ Петра на свое прежнее предложение: царь не изменит ни одного из своих территориальных требований и отказывается участвовать вместе со Швецией в каком-либо союзе против Фредерика IV Датского или Фридриха Вильгельма Прусского. Он предоставит Карлу 20 000 русских солдат и 8 военных судов, чтобы они воевали под шведскими знаменами против Ганновера. Наконец, Остерман сказал Герцу, что царь устал от шведских проволочек, и заявил, что, если в течение декабря стороны не придут к соглашению, мирные переговоры будут прерваны. Герц поклялся честью, что вернется через четыре недели, и опять поехал консультироваться с Карлом, в это время находившимся с армией в Норвегии.

Четыре недели истекли, но Герц не появлялся. В последних числах декабря из Стокгольма прибыл курьер с новостями, ввергшими шведскую делегацию в замешательство и уныние: Герц арестован, всем кораблям запрещено покидать стокгольмский порт, вся переписка с заграницей задерживается. Еще десять дней никаких известий не поступало, а 3 января приехал шведский капитан, и на следующее утро шведские дипломаты сообщили Остерману и Брюсу, что Карл XII убит при осаде небольшого городка в Норвегии.

* * *

В одном из писем к Петру с острова Лофо Остерман прозорливо указал на крупный изъян в переговорах: не учитывалась вероятность, что Карла не окажется в живых, чтобы подписать договор. Остерман опасался, что король «по своей безрассудной храбрости рано или поздно или будет убит, или свернет себе шею на галопе». Тревоги Остермана имели под собой вполне серьезные основания. Все лето 1718 года, пока Герц сновал взад-вперед с предложениями и контрпредложениями к русским дипломатам, Карл был весьма далек от мысли заключать мир с Петром. Как всегда, король гораздо больше полагался на свой меч, чем на дипломатические интриги, раз уж требовалось найти выход из тупика. Поэтому для Карла смысл Аландского конгресса заключался прежде всего в том, что он позволял выиграть время; поскольку шли переговоры, Карл был уверен, что русские не нападут летом на его берега и что его новая армия не ослабеет в попытках отразить это наступление. Вырабатывая свою стратегию, Карл учитывал, что на тот момент Россия набрала большую силу, – лобовым ударом по русским завоеваниям на Балтике выбить оттуда царя было невозможно. Так что первым противником должна была стать Дания. И начать он решил с кампании по захвату южной Норвегии, а потом переправиться на Зеландию и Ютландию, чтобы окончательно вывести Данию из строя. Оттуда армия пойдет на юг, отвоевывать Бремен и Верден, и тут к его 50 000 шведов присоединятся 16 000 гессенцев, которых выставит его зять, Фридрих Гессенский. Во главе этой армии он, Карл, или принудит к миру, или оккупирует Ганновер, Пруссию и Саксонию – смотря что выберут их правители. Наконец, когда шведские позиции в Германии надежно укрепятся, он сможет опять пойти походом на Россию – конечно, если царь не захочет сам отдать земли, незаконно им захваченные. На все это, по словам Карла, могло уйти «сорок лет войны», но «для Швеции было бы губительнее согласиться на тяжелый и ненадежный мир со всеми сразу, чем решиться на долгую войну, происходящую вне пределов самой Швеции».

Первой целью была Норвегия, и в этот поход отрядили 43 000 войск. В августе 1718 года отряд вторжения был брошен на Тронхейм, а в октябре король выступил на Кристианию. Армия шла через гористую малонаселенную местность к западу от шведской границы, переходила вброд или переплывала реки и штурмовала поспешно возведенные норвежцами укрепления в горных проходах. К 5 ноября главная армия подошла к стенам Фредерикстена, сильной крепости на дороге в Кристианию. Карл подтянул тяжелую артиллерию, и началась классическая осадная операция.

С самого начала кампании Карл отдавал себе отчет в том, что это его последняя армия. Он не жалел сил для того, чтобы заразить солдат своим мужественным фатализмом, вдохнуть в них готовность выполнить любой приказ, и уж меньше всего заботился он о собственных удобствах и безопасности. Карл решил не требовать от своих офицеров и солдат того, на что не отважился бы сам. Зато когда армия увидит, как отчаянно король рискует собой, каждый солдат будет готов последовать за ним. Поэтому 27 ноября король лично повел 200 гренадеров по приставным лестницам на штурм Гильденлеве, внешнего укрепления крепости Фредерикстен. После этого он остался на передовой линии. И, хотя главный штаб шведской армии размещался в Тистедале, Карл ел и спал в маленькой хижине близ Гильденлеве, за первой линией окопов.

Во второй половине дня 30 ноября Карл приехал в штаб армии. Штабные офицеры в Тистедале заметили, что он выглядел озабоченным и печальным и что он сжег кое-какие отобранные им бумаги. Он надел свежее белье, чистую форму, сапоги и перчатки, в 4 часа дня снова вскочил в седло, помахал шляпой на прощанье и уехал на передовую. Слуга короля, Хультман, привез ему ужин, и Карл, казалось, повеселел. «Ты так вкусно кормишь, что придется сделать тебя старшим поваром», – добродушно пошутил Карл. Связывавшие обоих отношения позволили тому ответить: «Ловлю вас на слове, ваше величество».

После ужина Карл возвратился в первый ряд окопов, чтобы наблюдать за рытьем новых подступов, упорно продолжавшимся каждую ночь, когда темнота скрывала саперов от противника. В сумерках 400 солдат заработали лопатами и кирками, укрываясь за охапками хвороста. Норвежцы вывесили на крепостных валах горящую паклю, пропитанную смолой, и принялись стрелять из пушек зажигательными бомбами, чтобы осветить окрестности. Тем временем снайперы с крепостных стен вели постоянный огонь по шведским солдатам, трудившимся перед траншеями в пределах досягаемости мушкетного выстрела. Стреляли они метко: с 6 до 10 часов вечера было убито семеро шведских солдат и пятнадцать ранено.

Примерно в половине десятого Карл, находившийся в глубоком передовом окопе вместе с несколькими офицерами, решил подняться на бруствер и поглядеть, что происходит. Он выбил носком сапога две ступеньки в земляной стенке окопа, вскарабкался наверх и оперся локтями на бруствер. Его голова и плечи выступали над окопом, а кругом свистели мушкетные пули. Адъютанты стояли на дне траншеи – головы их доставали только до колен короля и страшно беспокоились. «Вам нельзя там оставаться, ваше величество», – сказал один из них, умоляя его спуститься вниз. Но те, кто хорошо знал Карла, постарались утихомирить других: «Оставьте. Чем больше его уговаривать, тем он больше будет высовываться».

Стояла туманная и облачная ночь, но факелы на крепостных стенах и частые вспышки зажигательных бомб кое-как освещали картину. Шведские саперы, работавшие перед траншеями, ясно видели, что Карл облокотился на край окопа, плечи его закутаны плащом и он подпирает рукой щеку. В таком положении он оставался довольно долго, пока его офицеры спорили, как бы вернуть короля вниз. Но король был в приятном расположении духа. «Не бойтесь», – проговорил он и остался на прежнем месте, выглядывая из окопа.

Вдруг люди, стоявшие внизу, услышали какой-то особенный звук, как будто «камень с большой силой шлепнулся в грязь» или «как будто кто-то с силой щелкнул пальцами у тебя над ухом». Карл не пошевелился, разве что уронил левую руку, на которую он опирался щекой. Он так и стоял над ними, поддерживаемый бруствером. Наконец один из офицеров понял, что случилось. «Господи Иисусе! – закричал он. – Король убит!» Карла опустили в траншею, где потрясенные офицеры увидели, что мушкетная пуля вошла в левый висок короля, пробила голову насквозь и вышла с правой стороны. Он умер мгновенно.

Чтобы дать себе время собраться с мыслями, офицеры выставили караулы у выходов из траншеи. Принесли носилки, тело положили на них и накрыли двумя плащами, чтобы не видно было, кто там лежит. Двенадцать гвардейцев, не подозревая, что у них за ноша, вынесли тело короля из траншеи и двинулись по дороге в тыл. Но один из гвардейцев споткнулся, носилки наклонились, и плащ, прикрывавший верхнюю половину тела, соскользнул. Как раз в эту минуту расступились облака и луна осветила мертвое лицо. Охваченные ужасом солдаты сразу узнали своего короля.

Смерть Карла моментально и решительно сказалась не только на осаде, но и на всем плане войны, прологом которой должна была стать Норвежская кампания. Даже норвежцы, оборонявшие Фредерикстен, поняли, что что-то случилось. «В одну минуту все стихло, и так продолжалось не только всю ночь, но и на следующий день», – рассказывал очевидец. Когда той же ночью потрясенные шведские командиры собрались в штабе в Тистедале, они поняли, что им больше нечего делать. Без Карла, без его руководства и воодушевляющего присутствия сама война казалась бессмысленной. Через два дня генералы официально прекратили Норвежскую кампанию. Солдат вывели из окопов, и провиантские телеги, на одной из которых лежало тело короля, покатили через холмы обратно в Швецию. После восемнадцатилетнего отсутствия Карл наконец вернулся в Стокгольм. Тело было бальзамировано и выставлено для прощания в королевском дворце.

Короля так долго не было в Швеции и так тяжко было возложенное им на страну военное бремя, что простой народ не слишком горевал. Но знавшие его близко были безутешны. Племянник короля, герцог Карл Фридрих Гольштейн-Готторпский, писал Совету в Стокгольм: «Мое сердце исполнено такой глубокой скорби, что я не в силах писать». Наставник и соратник короля, фельдмаршал Реншильд, незадолго до этого вернувшийся в Швецию в результате обмена пленными, вспоминал «этого бесподобного короля», в котором было столько ума, мужества, милосердия и доброты и который так безвременно ушел из жизни. «Нам будет его не хватать, когда придет победа, – говорил Реншильд. – Горестно видеть, как он, бездыханный, лежит перед нами».

Панихида состоялись в Сторчюрке – том соборе, где Карл короновался, а потом тело перенесли в церковь Риддархольм, место погребения шведских королей и королев. Он лежит там и поныне в саркофаге черного мрамора, накрытом бронзовой львиной шкурой, с короной и скипетром сверху. Напротив саркофага Карла, у противоположной стены церкви, стоит гробница из итальянского мрамора, в которой покоится другой легендарный герой Швеции, Густав Адольф. А над головами королей свисают со стен сотни штандартов и знамен – их военные трофеи, поблекшие от времени и постепенно рассыпающиеся в прах.


Глава 13
Король Георг на Балтике

Петр стоял в окружении офицеров, когда ему сообщили о смерти его великого противника. Глаза царя наполнились слезами; он вытер их со словами: «Ах, брат Карл! Как мне тебя жаль!» – и распорядился о недельном трауре при русском дворе. В Швеции быстро решили вопрос престолонаследия. Будь жива старшая сестра Карла, Хедвига, герцогиня Голштинская, ему наследовала бы она, но Хедвига умерла в 1708 году и ее право перешло к ее сыну, молодому герцогу Карлу Фридриху, которому исполнилось восемнадцать к моменту смерти его дяди. Другой претенденткой была младшая сестра Карла, тридцатилетняя Ульрика Элеонора, жена герцога Гессенского Фридриха. Уже несколько лет, пока подрастал юный Карл Фридрих, обе партии враждовали, пытаясь упрочить свое положение на случай, если что-нибудь произойдет с Карлом.

Пока был жив король, он упорно отказывался сделать выбор между сестрой и племянником и провозгласить кого-то из них своим преемником. Конечно, он мог надеяться, что когда-нибудь и сам женится и произведет на свет наследника. Пока же он хотел сохранить любовь и поддержку как Ульрики, так и Карла Фридриха. Он держал молодого герцога подле себя и уделял особенное внимание его военному образованию. Он регулярно переписывался с Ульрикой и назначил ее мужа одним из главных своих советников и военачальников. Король считал, что впереди еще достаточно времени, чтобы сделать выбор, который болезненно омрачит отношения с одним из любимых родственников.

Фридрих Гессенский, муж Ульрики, смотрел на вещи гораздо прагматичнее. Перед норвежским походом он вручил своей жене список действий, которые ей надлежало предпринять в случае внезапной смерти короля: Ульрике следовало провозгласить себя королевой, короноваться и безжалостно арестовывать всякого, кто встанет у нее на пути. Его осмотрительность оказалась не напрасной. Карл Фридрих, как и сам Фридрих Гессенский, был с королем в Норвегии, когда прогремел роковой выстрел, так что Ульрика взошла на трон без помех. Поначалу молодой Карл Фридрих слишком горевал, чтобы бороться или хотя бы сожалеть о троне, а когда достаточно овладел собой, чтобы подумать о своем положении, было уже поздно. И тогда старший и более опытный Фридрих Гессенский легко убедил юношу, что его долг – верность тете Ульрике, ставшей королевой Швеции.

Смерть Карла внезапнее и сокрушительнее всего отразилась на судьбе Герца. Наутро после гибели короля Фридрих Гессенский послал двух офицеров арестовать барона «именем короля». Герц, который в этот же день вернулся с Аландских островов с последними новостями о ходе переговоров с русскими, был поражен и сразу же спросил: «А жив ли король?» Его бумаги и деньги были изъяты; из опасения, как бы он не наложил на себя руки, ему не давали ни ножа, ни вилки. Он провел ночь за чтением и написал краткое письмо родным, убеждая их в своей невиновности.

Все шесть недель, что Герц провел в заключении, тщательно подбирались такие статьи для обвинения его в государственных преступлениях, чтобы он не смог уйти от ответа. Его тюремщики боялись, что если он предстанет перед обычным судом как государственный изменник, то сможет добиться оправдания на том основании, что, не являясь подданным Швеции, он не может быть судим по шведским законам. И кроме того, Герц мог справедливо утверждать, что как слуга короля, а не государства, он действовал в полном соответствии с волей самого Карда. Он мог настаивать и на том, что не сделал ничего для собственной выгоды – не разбогател ни на грош.

И все же Швеция твердо решила уничтожить его. Для рассмотрения дела Герца назначили особую неофициальную комиссию. Его обвинили в преступлении, неизвестном дотоле шведскому законодательству, – он злодейски «отвратил покойного короля от любви к своему народу». Ему вменялось в вину злоупотребление доверием короля, которому он рекомендовал шаги, вредные для Швеции, например – продолжение войны. С самого начала Герц был обречен; напрасно он ссылался на неправомочность особой комиссии. Тот довод, что он как иностранец пользуется неприкосновенностью, тоже был отвергнут. Его ходатайство о предоставлении адвоката отклонили за ненадобностью. Барону не позволили вызвать свидетелей в свою защиту или получить очную ставку со свидетелями обвинения. Ему не разрешили письменно изложить аргументы в свое оправдание и запрещали приносить записи в судебное заседание. На подготовку ответного слова Герцу предоставили всего один с половиной день, так что он успел прочитать лишь пятую часть показаний против него. Поэтому он с неизбежностью был признан виновным и единогласно приговорен к отсечению головы с захоронением тела под эшафотом – знак особого позора. Он встретил приговор хладнокровно, но просил избавить свои останки от посмертного унижения. Однако непреклонная Ульрика велела исполнить приговор до конца. Герц взошел на эшафот мужественно и гордо и проговорил: «Вы, кровожадные шведы, получайте же голову, которой жаждали так долго!» Последние его слова, когда он положил голову на плаху, были: «Господи, вручаю тебе свою душу!» Голова его отлетела с первого удара, и тело зарыли на месте[22].

Когда и Карл XII, и Герц так внезапно и трагически выпустили бразды правления шведским государством, многие и в Швеции, и в других странах, естественно, ожидали коренных перемен. Действительно, смерть короля привела к быстрому свертыванию Норвежской кампании и тех обширных военных предприятий на континенте, о которых, вероятно, мечтал Карл. Но как ни странно, недели и месяцы уходили, а окончание Северной войны как будто нисколько не приблизилось. По вступлении на трон новая королева, Ульрика Элеонора, написала Петру, что хочет мира. Царь отвечал, что хотя он и не отступится от прежнего требования сохранить Ливонию, но готов заплатить Швеции миллион рублей за отказ от этой провинции. Ульрика отклонила этот предложение и выставила новые требования. Тут переговоры окончательно захлебнулись, и Брюс с Остерманом покинули Аландские острова.

Шведская монархия явно не спешила заключать мир, и за этим стояла растущая надежда на то, что, может быть, удастся дипломатическими средствами вернуть часть территорий, утраченных Швецией в войне. Сквозь густой покров тайны, почти непроницаемый для Петербурга, нарочно оставленного в неведении, начинали проступать контуры совершенно новой системы союзных отношений на Балтике. Герц стоял у истоков переговоров, и Карл их одобрял, но теперь, когда ни короля, ни дипломата не было в живых, дипломатическая игра продолжалась. И главную роль в ней играл твердолобый, упрямый немец, король Георг I Английский – храбрый, недоверчивый, некоторые говорили – глупый; но все знали, что однажды на что-либо решившись, этот человек ни перед чем не останавливался. Петр познакомился с ним двадцать лет назад, во времена Великого посольства, и еще несколько раз виделся с ним потом. Георг не слишком ему нравился, но не обращать на него внимания было нельзя. В последние годы Северной войны ключ к ее завершению держал – так, по крайней мере, тогда казалось – именно король Георг в своих короткопалых толстых руках.

* * *

Утром 29 сентября 1714 года над Темзой стоял такой густой туман, что новый английский король не мог подняться по реке, чтобы ступить на берег своей новой столицы. Вместо этого пришлось его кораблю вместе с эскортом из английских и голландских военных судов стать на якорь ниже Гринвича, и Георга на веслах переправили на берег сквозь непроглядную сырую мглу. Там его ожидали, стоя перед колоннадой величественного Королевского морского госпиталя, построенного Реном, все знатнейшие люди Англии – и виги, и тори, – разодетые в бархат и атлас. Король сошел с лодки и приветствовал своих подданных; церемония осложнялась тем обстоятельством, что монарх не говорил по-английски, а из его подданных мало кто знал немецкий. К герцогу Мальборо, униженному королевой Анной и ее министрами-тори, король постарался проявить особое благоволение. «Дорогой герцог, – сказал он на французском языке, знакомом также и Мальборо, – надеюсь, теперь ваши невзгоды позади».

Приглашать иностранного принца для вступления на английский престол становилось в Англии делом обычным. Всего за сто с небольшим лет это случилось трижды – ради сохранения протестантской религии на царствие были приглашены Яков I, Вильгельм III, а теперь и Георг I[23]. Права Георга Людвига на английский престол основывались на том, что его мать приходилась внучкой Якову I. Однако нельзя не отметить, что ехал он в Англию неохотно. Как ганноверский курфюрст он правил одним из самых сильных германских государств Священной Римской империи с богатыми сельскохозяйственными угодьями и развитым горным делом. Ганновер по площади и по населению составлял десятую часть Великобритании. Его армия закалилась в одиннадцатилетней войне с французами, а курфюрст выступал в роли одного из ведущих союзных военачальников наряду с герцогом Мальборо и принцем Евгением. Среди европейских держав Ганновер «весил» почти столько же, сколько Дания, Пруссия или Саксония. Это было процветающее, симпатичное, гордое маленькое государство.

Георг Людвиг согласился вступить на английский престол во многом по той же самой причине, что и принц Оранский двадцатью шестью годами раньше – чтобы при помощи Англии добиваться своих целей на континенте. Как курфюрст Ганноверский Георг Людвиг был в Европе фигурой значительной, но сан английского короля делал его одним из владык Европы, более могущественным, чем его сюзерен, австрийский император.

Через два дня после высадки в Гринвиче Георг торжественно въезжал в Лондон, и тут-то англичане получили первую возможность взглянуть на своего нового короля. Это был коротенький человечек пятидесяти четырех лет, с очень белой кожей и голубыми глазами навыкате, которые стали отличительной чертой его царственных потомков на протяжении последующих двух столетий. Георга воспитывали как солдата, и он стал пусть не блестящим, но храбрым и умелым военачальником. Привычки у него были армейские, вкусы простые и домашние. Новые подданные пришлись ему не по душе. В отличие от послушных немцев, англичане оказались заносчивыми, обидчивыми, все время норовили спорить и твердо держались убеждения, будто король должен делить власть с парламентом. При всяком удобном случае Георг уезжал в Ганновер, а уж попав туда, сидел там месяцами, к огорчению своих английских министров. Он демонстрировал откровенное пренебрежение к новым подданным, не потрудившись даже научиться их языку. Со своей стороны, и англичане не любили Георга и брюзжали по поводу его тупости и черствости, его министров-немцев и уродливых любовниц. Их устраивало в нем только одно – его религия, да и то он был лютеранин, а не англиканец.

В Лондоне король по возможности избегал церемоний. Он жил в двух комнатах, и ухаживали за ним двое турецких прислужников, взятых в плен в военных кампаниях, где он участвовал как имперский генерал. Больше всего он дорожил обществом своих двух любовниц-немок, из которых одна была высока, худа и костлява, а другая столь дородна, что лондонская толпа дала им прозвище «Слон и Ладья». Георг был заядлым картежником и часто ходил в гости куда-нибудь, где мог поиграть в непринужденной обстановке с немногими своими закадычными друзьями. Король любил музыку и был восторженным почитателем Георга Фридриха Генделя, который и перебрался из Германии в Англию во многом по настоянию своего царственного патрона.

Георг I ненавидел своего сына. Стоило появиться принцу Уэльскому, как его лицо багровело, а глаза бешено сверкали. Король не упускал случая задеть или унизить наследника резкими оскорбительными замечаниями. Такое отношение вызывало у принца ответные приступы ярости, но ему оставалось только ждать. Наконец король завладел детьми, принца, а ему самому запретил являться ко двору. Посредницей между этими непримиримыми врагами, отцом и сыном, выступала невестка короля, Каролина Аншпахская, принцесса Уэльская – голубоглазая красавица с льняными волосами и дивной фигурой, наделенная большим умом и житейской смекалкой. Именно такие женщины вызывали у короля неподдельное восхищение, и то обстоятельство, что она досталась ненавистному сыну, только усиливало его неприязнь к молодому человеку.

По вступлении на английский трон Георг I твердо вознамерился поставить всю мощь Англии на службу интересам Ганновера. Ему давно не давали покоя оказавшиеся в руках шведов Бремен и Верден, контролировавшие устья Эльбы и Везера, тем самым отрезая его владения в Ганновере от выхода к Северному морю. Теперь, когда шведская империя, казалось, была на краю гибели, он хотел примкнуть к победителям, чтобы участвовать в разделе добычи. Вот почему в 1715 году Ганновер – но не Англия – вступил в антишведскую коалицию. Как объяснял царю Петру эту запуганную ситуацию его посол в Копенгагене Василий Долгорукий, «хоть английский король и объявил войну шведам, но только как курфюрст Ганноверский, а английский флот вышел [в Балтийское море], только чтобы защищать своих купцов. Если шведский флот атакует российский флот вашего величества, не следует думать, что англичане вступят в борьбу со шведами».

Несмотря на это разъяснение, Петр, который годами добивался вступления и Ганновера, и Англии в войну со Швецией, был доволен. А когда он услышал, что британский адмирал сэр Джон Норрис прибыл на Балтику во главе восемнадцати линейных кораблей, охранявших 106 торговых судов, царь был от радости сам не свой. Во время первого захода Норриса в Ревель царь находился в Кронштадте, но, услыхав о визите британца и о том, что Норрис снова собирается в Ревель, Петр поспешил туда с русской эскадрой. Вернувшись, адмирал застал там Петра с девятнадцатью русскими линейными кораблями. Норрис пробыл в Ревеле три недели, в течение которых офицеры обоих флотов задавали друг другу роскошные пиры. Екатерина и почти весь петровский двор находились там же, и Норрис угощал всех обедом на борту флагманского корабля. Во время этого визита Петр обследовал английские корабли от килей до стеньг, а Норрису разрешили свободно осматривать российские суда. Он видел три новых шестидесятипушечных корабля, построенных в Петербурге, о которых сказал, что они ни в чем не уступают лучшим судам британского флота того же класса, а красотой отделки их даже превосходят. В завершение визита Петр горячо уговаривал Норриса возглавить российский флот, и, хотя адмирал отказался, царь подарил гостю свой портрет в алмазах.

С тех пор каждое лето до смерти Карла XII (то есть в 1715, 1716, 1717 и 1718 годах) Норрис возвращался на Балтийское море с британской эскадрой и с прежним заданием: не ввязываться в бой со шведами, пока те не атакуют его корабли. В 1716 году эскадра Норриса входила в объединенный союзный флот, образованный для прикрытия высадки в Скании, и в этом случае при появлении шведского флота английская корабельная артиллерия должна была открыть огонь. Но шведские корабли в море не вышли, а в сентябре Петр отменил вторжение.

С точки зрения Лондона, со смертью Карла в ноябре 1718 года на Балтике возникла совершенно новая ситуация. До этого момента главной целью Георга было навсегда присоединить к Ганноверу Бремен и Верден, а британский кабинет министров заботила безопасность морской торговли и бесперебойное снабжение военного флота провиантом из прибалтийских областей. Обе стороны, кроме того, тревожились, как бы Карл не поддержал якобитское выступление в Англии против короля-ганноверца. Но Карл умер, все страхи рассеялись, и английский король с министрами уже иначе стали оценивать коренным образом переменившуюся обстановку в Северной Европе: Шведская империя пришла в упадок и уступила свое место на Балтике набирающей мощь России.

Король Георг I задумал план, который в случае успеха принес бы выгоду и Англии, и Ганноверу. Согласно этому плану, Балтийское море стало бы совершенно безопасно для британской торговли, был бы обеспечен непрерывный, беспрепятственный приток провианта для флота, а обладание Бременом и Верденом было бы закреплено за Ганновером не просто по праву завоевателя, но как официальная уступка шведской короны. Георг задумал оставить Швеции достаточно сил, «чтобы царь не стал слишком могущественным на Балтике». Осуществление плана требовало полного пересмотра системы союзов на Балтике. В 1718 году Швеция одна противостояла мощному альянсу государств – России, Польши, Дании, Ганновера и Пруссии. Эту систему надо было в корне изменить. Для начала Швецию следовало склонить к примирению со всеми врагами по южному побережью Балтийского моря. Затем объединенная лига германских сил ополчится на царя и изгонит его с северных берегов. Заключение мира дорого обойдется Швеции: все ее владения в Германии поделят между собой Ганновер, Пруссия, Дания и Польша. Зато взамен эти государства сделаются союзниками Швеции и помогут ей вернуть все, что отнял у нее царь. Швеция получит обратно Ливонию, Эстонию и Финляндию, отказавшись лишь от Санкт-Петербурга, Нарвы и Кронштадта. Если Петр отвергнет эти условия, то его заставят принять другие, еще более суровые: он лишится всех завоеваний и к тому же вынужден будет отдать Польше Смоленск и Киев. В общем, Россия, которая добилась наибольших территориальных приобретений и была в этой войне бесспорным победителем, теперь окажется в проигрыше и еще сама же заплатит за мир. А Ганновер и Пруссия, вступившие в войну позже всех и почти не участвовавшие в боевых действиях, и станут настоящими победителями.

На начальном этапе план Георга I развивался успешно. Ловкими дипломатическими ходами союзников Петра сманивали одного за другим – подкупали или принуждали к сепаратному примирению со Швецией. Как и следовало ожидать, Ганновер возглавил этот парад. 20 ноября 1719 года Георг I в качестве курфюрста Ганноверского подписал по всей форме мирный договор со Швецией. По условиям договора, к Ганноверу навсегда отходили Бремен и Верден в обмен на миллион талеров. Через два месяца тот же Георг I в роли английского короля заключил союз со Швецией, по которому Англия обязывалась выплачивать шведам ежегодную субсидию в 300 000 талеров, пока продлится война с Россией, поддерживать их своим флотом и помочь добиться выгодного мира с Россией.

Прусский король Фридрих Вильгельм испытывал большую неловкость из-за предложений англичан, ведь он считал себя другом царя и совсем недавно, в августе 1718 года, заключил с Петром новый союз. Но перспектива навсегда заполучить для Пруссии порт Штеттин – выход к морю, вместе с куском шведской Померании, оказалась слишком сильным искушением и в конце концов решила дело. Для успокоения совести Фридрих Вильгельм не делал из переговоров ни малейшей тайны. Он во всех подробностях информировал русских о своих встречах с англичанами и старался убедить Головкина, а позже Толстого, которого Петр специально направил в Берлин, что новый договор не представляет угрозы для интересов России. После подписания прусско-шведского мирного договора 21 января 1720 года прусский король сделал письменное заявление, что никогда не посягнет на интересы или территории своего друга Петра[24].

Данию склонили к миру со Швецией под совокупным воздействием английских денег и королевского флота. 19 октября 1719 года было подписано перемирие, а 3 июля 1720 года – шведско-датский мирный договор. Швеция обязывалась впредь платить пошлину за проход своих судов через пролив и не оказывать никакой поддержки герцогу Гольштейн-Готторпскому. И наконец, король Август, стоявший у истоков Северной войны и уговоривший царя выступить против шведов, подписал мирный договор со Швецией 27 декабря 1719 года. Никакие земли по договору не передавались, зато Август получил подтверждение своего королевского титула, тогда как Станиславу, другому претенденту на польский престол, предоставили скитаться по Европе и, если ему угодно, величать себя королем Станиславом.

России король Георг I и его английские министры объясняли, что все эти перемены – плоды усилий Британии добиться мира в Северной Европе. Но русских провести не удалось. Летом 1719 года царский посол в Лондоне Федор Веселовский посетил генерала лорда Джеймса Стенгопа, руководителя внешней политики британского правительства. Веселовский прямо предупредил Стенгопа, что всякое соглашение, даже оборонительного характера, между Англией и Швецией будет рассматриваться Россией как объявление войны. Стенгоп возражал, что России следовало бы ценить существенные услуги, оказанные Англией царю во время войны. «Какие именно услуги оказала Англия России в нынешней войне?» – парировал Веселовский. «Англия, – произнес Стенгоп, – не препятствовала царю сделать крупные завоевания и утвердиться на Балтике, а кроме того, посылала свой флот и поддерживала его начинания». На это Веселовский ответил: «Англия позволила его величеству совершить завоевания, потому что не имела средств ему воспрепятствовать, не желая, впрочем, и помогать ему. Обстоятельства принудили ее остаться нейтральной. Флот на Балтику она посылала для защиты собственной торговли и в помощь датскому королю, согласно договорным обязательствам перед ним».

Главным средством проведения новой антирусской политики Англии должно было стать присутствие сильного британского флота в балтийских водах. Командование возлагалось на того самого адмирала сэра Джона Норриса, который четыре года подряд приводил туда свою эскадру. Теперь адмиралу приказали поменять курс и бывших друзей считать врагами. Секретная инструкция Стенгопа предписывала ему предложить посредничество Великобритании воюющим сторонам – России и Швеции.

В июле 1719 года громадные корабли Норриса вошли проливами в Балтику, направились на северо-восток, к Стокгольму, вошли в архипелаг Скаргард и бросили якорь неподалеку от шведской столицы. Норрис сошел на берег с письмами к королеве, и 14 июля Ульрика уже обедала на борту английского флагмана. Здесь она и сообщила адмиралу, что Швеция принимает британское предложение.

Русские, конечно же, смотрели на появление британского флота подозрительно и с опаской. Когда англичане вошли в Балтику, Петр осведомился, каковы их цели, и потребовал, чтобы Норрис заверил его в отсутствии враждебных намерений – иначе английские корабли не подпустят к русским берегам. Цели англичан несколько прояснились с прибытием писем к царю от Норриса и лорда Картерета, посла в Стокгольме. В этих письмах англичане только что не приказывали царю помириться со Швецией и заявляли, что британский флот пришел на Балтику не только защищать купцов, но и «осуществлять посредничество». Брюс и Остерман, сочтя тон английского посла и адмирала «странным и оскорбительным», отказались передать письма царю, так как полагали, что по такому важному делу король Георг мог бы написать и сам. Прослышав об этих письмах, Петр вознегодовал. Он не намеревался принимать посредничество монарха, который, будучи одновременно ганноверским курфюрстом, являлся теперь активным союзником Швеции. В знак своего недовольства Петр приказал и Джеймсу Джеффрису, служившему послом Англии в России, и Веберу, ганноверскому резиденту, покинуть Санкт-Петербург.

* * *

Пока за спиной царя Георг I и английский кабинет плели дипломатические сети, Петр собирался без затей сокрушить шведов на поле битвы. Карл XII был мертв, переговоры на Аландских островах не привели ни к чему. Значит, следовало напомнить Швеции, что война еще не окончена.

Гвоздем кампании 1719 года должна была стать мощная атака десанта на шведское побережье Ботнического залива. Средства намечались те же, что так помогли при завоевании Финляндии: галерные флотилии для переброски тысяч солдат по мелководью, куда не могли заходить крупные суда. В мае 50-тысячное русское войско выдвинулось с зимних квартир на сборные пункты в Петербурге и Ревеле, чтобы морем переправиться в западную Финляндию, откуда предполагалось напасть на шведов. Верховное командование русским флотом, составленным из 180 галер, 300 плоскодонных ботов и 28 линейных кораблей конвоя, возлагалось на Апраксина. 2 июня сам Петр отплыл из Петербурга в Петергоф и Кронштадт во главе эскадры из 30 галер с 5000 солдат.

Этим же летом флот Петра добился успеха. 4 июня эскадра из семи русских военных кораблей, вышедшая из Ревеля, перехватила в открытом море три небольших шведских корабля. Перед численным и огневым превосходством противника шведские корабли попытались уйти к Скаргарду – архипелагу больших и маленьких островов, прикрывающих шведскую столицу с моря. Но русские корабли их настигли, и после восьмичасового боя все три шведских корабля, включая и 52-пушечный «Вахтмейстер», были захвачены. Возвращение этой эскадры с трофеями в Ревель глубоко порадовало Петра. Вот она, победа в настоящем морском бою, – не то что галерная атака при Гангуте!

30 июня Петр прибыл в Ревель с кронштадтской эскадрой, включавшей самые большие российские военные корабли – 90-пушечный «Гангут», 70-пушечные «Св. Александр», «Нептун» и «Ревель», а также 64-пушечную «Москву». В это время адмирал Норрис вошел в балтийские воды с флотилией из 16 линейных кораблей. Несмотря на опасность, которую таило их присутствие, петровские военные корабли пошли к Швеции 13 июля, а через несколько дней за ними последовали 130 галер с солдатами. 18-го числа вся русская флотилия стала на якорь в Лемланде на Аландских островах, а вечером 21-го вышла в море. Туман и штиль заставили большие суда бросить якорь, но галеры пошли дальше на веслах и под началом Апраксина добрались до первых островов Скаргарда в полдень 22 июля.

Следующие пять недель корабли Апраксина и 30 000 солдат-десантников, прибывших с ними, крушили и опустошали восточное побережье Швеции. Не встречая сопротивления на море, Апраксин разделил свои силы и послал генерал-майора Ласси с 21 галерой и 12 шлюпами вдоль берега на север, а сам повел основные силы на юг. Он высадил казачий корпус для набега на Стокгольм, но их атака была отражена – Скаргард было нелегко преодолеть, его узкие протоки были надежно защищены, а в стокгольмском порту 4 военных корабля и 9 фрегатов не давали русским галерам приблизиться. В своем движении на юг Апраксин опять поделил свои силы на эскадры для действий на побережье – жечь маленькие городки, мануфактуры, чугунолитейные заводы и перехватывать каботажные суда. 4 августа русские корабли на юге дошли до Норчёпинга, а 10-го они были в Норчёпинге, где захватили несколько шведских торговых судов, нагруженных медной рудой с окрестных рудников. Их отправили в Россию. На одном литейном заводе были захвачены 300 пушек, не успевших попасть на вооружение шведской армии, и тоже увезены. 14 августа флот Апраксина повернул на север, по пути подбирая с берега высадившиеся там отряды. Вновь подойдя к Скаргарду, он еще раз попробовал штурмовать столицу, но опять безуспешно. 21 августа 21 русский шлюп и 21 галера преодолели один пролив под тяжелым огнем шведских фортов и кораблей, но затем были отброшены назад.

Тем временем отряд Ласси на севере двигался вдоль берега с теми же разрушительными для шведов последствиями. Он уничтожал фабрики и литейные заводы, склады и мельницы, сжег три города. Войска провели три небольших сражения, два из них выиграли, в третьем получили отпор – и повернули назад. Захватили много железа, фуража и продовольствия, часть погрузили на корабли, а что не смогли увезти, побросали в море или сожгли. К 29 августа Ласси и Апраксин вернулись на Аландские острова, а 31-го отплыли домой – галеры в Кронштадт, а военные корабли в Ревель.

Осенью, в надежде, что летние уроки пошли шведам впрок, Петр послал Остермана в Стокгольм парламентером – посмотреть, не склоняются ли шведы к миру. Остерман вернулся к царю с письмом, в котором королева Ульрика предлагала уступить Петру Нарву, Ревель и Эстонию, но все еще требовала назад всю Финляндию и Ливонию. В Стокгольме, доложил Остерман, шведы озлоблены русскими рейдами и не желают говорить о мире, пока казаки кружат в нескольких милях от их столицы. Тем не менее этим летом обозначился удивительный сдвиг в расстановке сил: если десять лет назад Карл XII сражался в тысяче миль от дома, в жаре и пыли украинских степей, то теперь петровские казаки гарцевали на конях в виду шпилей шведской столицы.


Глава 14
Виктория

Весна 1720 года, по крайней мере на первый взгляд, принесла серьезное ухудшение позиций Петра в русско-шведском противостоянии. Усилиями короля Георга Россия лишилась всех своих союзников. Грозные эскадры британского флота одна за другой входили в Балтийское море – сдерживать и устрашать царя. В марте того же года, пробыв у власти всего семнадцать месяцев, шведская королева Ульрика Элеонора отреклась от короны в пользу своего мужа, Фридриха Гессенского, решительного противника России, который был твердо намерен продолжать войну, как шведский король Фредрик I.

В мае 1720 года сэр Джон Норрис появился на Балтике с более мощным флотом, чем когда-либо: он вел за собой 21 линейный корабль и 10 фрегатов. Приказы, полученные им в том году, были откровенно враждебны России. 6 апреля в Лондоне Стенгоп еще раз предложил Веселовскому услуги Англии в «посредничестве» между Россией и Швецией, и Веселовский наотрез отказался. Тогда Стенгоп безапелляционно заявил, что русские сами вольны решать, как им относиться к Норрису, когда он появится в Балтийском море: как к другу, если выберут мир со Швецией, или как к врагу, если пожелают продолжать войну.

Норрис прибыл в Стокгольм 23 мая и сошел на берег, чтобы получить дальнейшие письменные распоряжения от молодого лорда Картерета, посланного со специальной миссией в Копенгаген и в шведскую столицу. Распоряжения Картерета отличались пылкостью слога: «Сэр Джон Норрис! В Вашей власти сейчас с Божьей помощью сослужить отечеству самую большую службу – такую, какую в наш век еще никому не удавалось сослужить. В Ваших руках весы Севера… Если царь откажется от посредничества короля (что весьма вероятно), признаком чего будет являться его по-прежнему враждебное отношение к Швеции, тогда, надеюсь, Вы силой оружия образумите его и сокрушите его флот, представляющий угрозу для всего мира… Благослави Вас Бог, сэр Джон Норрис! Все честные и добропорядочные люди будут рукоплескать Вам. Многие станут Вам завидовать, но никто не осмелится сказать ни слова против Вас. Каждый англичанин будет в долгу перед Вами, если Вы сумеете уничтожить царский флот, в чем я лично ни минуты не сомневаюсь».

Пока Норрис оставался в Стокгольме, он засвидетельствовал свое почтение королю Фредрику I, который просил адмирала крейсировать между Гангутским полуостровом и Аландскими островами, дабы помешать русским галерам проникнуть в Ботнический залив, и предотвратить повторение прошлогодних разрушительных набегов на шведские берега. Но у Норриса было не больше желания вступать в стычки с петровскими галерами в этих опасных водах, чем у шведских адмиралов до него. Еще бы – торчащие из воды скалы, мели, туманы, переменчивые ветра, ненадежные карты и полное отсутствие лоцманов. Любой адмирал, заводя огромные океанские суда в такой лабиринт, очень скоро обнаружил бы, что у половины кораблей распороты днища, – а вторую половину он потерял бы при первом же штиле, когда его неподвижных чудищ атаковали бы легионы русских галер. Поэтому Норрис твердо заявил, что поведет свои корабли в другую сторону и посмотрит, нельзя ли атаковать Ревель, ставший теперь, наряду с Кронштадтом, второй крупной базой русского флота на Балтике. С объединенной флотилией из 20 английских и 11 шведских боевых кораблей Норрис крейсировал в виду Ревеля, демонстрируя внушительную военную мощь, а на берег послал письмо для царя с очередным предложением английского посредничества. Письмо вернулось нераспечатанным; Петр, понимая, что Британия открыто приняла сторону его противника, отдал распоряжение не принимать более сообщений от адмирала Норриса или от Картерета. Апраксин, со своей стороны, предупредил британского адмирала, чтобы тот держался подальше от пушек береговых русских укреплений. Встретив подобный отпор и сочтя, что ревельские бастионы слишком мощны, Норрис скрылся за горизонтом.

В то самое время, пока Норрис красовался на виду у Ревеля, галеры Апраксина обошли его и снова высадили десант на берегах Швеции. 8 тысяч солдат, включая и казаков, двигались вдоль берега, не встречая никакого сопротивления, и даже углубились на тридцать миль в сушу, оставляя за собой столбы дыма над сожженными городками, деревнями и хуторами. Норрис поспешил на отчаянный призыв Фредрика I, чтобы перехватить русские галеры, но тех уже и след простыл. Они проскользнули в бухты и заливчики между скалами, прошли, прижимаясь к финскому берегу, куда Норрис не решился за ними последовать. Единственная попытка привела именно к тому результату, которого боялся Норрис. Шведская эскадра из двух линейных кораблей и четырех фрегатов погналась за отрядом из 61 русской галеры. В пылу погони, пытаясь накрыть эти суденышки огнем, прежде чем они уйдут под прикрытие берега, все четыре шведских фрегата сели на мель и были захвачены противником. Царь, довольный этой морской «викторией», радовался бессилию британского флота. В его письме Ягужинскому говорилось, что русские войска под командованием бригадира фон Менгдена совершили десант в Швецию и благополучно вернулись к своим берегам. «Немалая виктория может почесться, потому что при очех господ англичан, которые равно шведов оборонили, как их земли, так и флот».

С сегодняшней точки зрения в действиях флотилии Норриса есть что-то странное. Несмотря на то что его суда находились в Балтийском морс как военные противники России, ни один британский корабль не сделал ни единого выстрела по русскому кораблю. Если бы мощные боевые суда Норриса хоть раз догнали петровские галеры в открытом море, то, благодаря более высокой скорости и огневому преимуществу, англичане разнесли бы русских в пух и прах. Однако английские моряки, несмотря на приказы, получаемые Норрисом от его гражданского начальства, довольствовались тем, что поддерживали Швецию исключительно своим присутствием, демонстрируя британский флаг в шведских портах и бороздя воды Балтийского моря. Трудно поверить, что драчливый английский адмирал, под началом у которого служили лучшие моряки в мире, не мог пролить ни капли вражеской крови, если бы пожелал. Невольно возникает подозрение, что Норрис не хотел сражаться с флотом русского царя, чьим гостеприимством он пользовался пять лет назад при их личном знакомстве. Зато Георга I неуспех Норриса поставил в крайне неловкое положение. Как ни старался он изолировать Россию и перетянуть к себе ее союзников, как ни грозен был английский флот, посланный им в Балтийское море, но ни дипломатия, ни флот Георга I не смогли ничем помочь Швеции или повредить России. Пока британские линейные корабли ходили взад-вперед по морю или стояли в портах Швеции, русские галерные эскадры курсировали вдоль шведских берегов и поддерживали огнем свои десанты, которые жгли и громили все подряд. В Англии противники короля открыто смеялись над флотом, который отправили защищать Швецию, но который ни разу не попал куда и когда следовало.

К середине лета 1720 года антирусская политика Георга I оказалась на грани провала. Большинство англичан понимало, что Петра и Россию не победить без куда больших усилий, чем Англия готова была не только затратить, но и просто обдумать. Веселовский доносил из Лондона, что восемь из десяти любых членов парламента – вигов или тори, неважно – полагают, что война с Россией противоречит интересам Англии. Петр же весьма предусмотрительно и совершенно отчетливо давал понять, что он в ссоре не с английским народом и не с английскими купцами, а только с королем. Так, прервав дипломатические отношения и изгнав как английского, так и ганноверского посла из Санкт-Петербурга, он никогда не допускал никаких срывов в торговых отношениях. Перед отъездом Джеффрис велел английским корабельщикам и офицерам на русской службе отправляться домой, но они в большинстве были любимцами Петра, пользовались в России множеством привилегий, и потому мало кто подчинился этому требованию. Английским же торговцам царь лично сказал, что они могут оставаться в России, а он с радостью окажет им покровительство. От его имени Веселовский передал эти слова лондонским торговым домам, которые вели дела с Россией. Вскоре Петр снял блокаду шведских портов в Балтийском море и позволил свободно плавать голландским и английским торговым судам. Словом, царь всячески подчеркивал, что конфликт у него не с Англией, а с политикой короля, который попросту использовал Англию в интересах Ганновера.

Наконец в сентябре 1720 года всякая возможность серьезного английского военного вмешательства на Балтике исчезла сама собой из-за события, которое отвлекло внимание Британии от всего остального: как мыльный пузырь, лопнула, обанкротившись, Компания Южных морей. Акции этой компании, имевшей привилегию торговли с Южной Америкой и в бассейне Тихого океана и действовавшей под эгидой самого короля, стояли на уровне 128,5 в январе 1720 года, в марте поднялись до 330, в апреле до 550, в июне до 890, а в июле до 1000 пунктов. В сентябре пузырь лопнул, и акции рухнули вниз до отметки 175 пунктов. Биржевые игроки из всех слоев общества были разорены, прокатилась волна самоубийств, и поднялся рев возмущения против компании, правительства и самого короля.

Спасителем короля в этом кризисе стал сэр Роберт Уолпол, который заодно и сам прочно утвердился в правительстве на ближайшие двадцать лет. Уолпол был живым воплощением просвещенного английского сельского сквайра XVIII столетия. В домашнем кругу он изъяснялся, как конюх, но в Палате общин являл собой образец красноречия. Этот коротышка весом 280 футов [около 127 кг], с крупной головой, двойным подбородком и грозными черными бровями, имел привычку грызть мелкие красные норфолкские яблочки во время парламентских дебатов. Уолпол и сам был вкладчиком Компании Южных морей и тоже пострадал, но успел вовремя выйти и из компании, и из правительства. Когда его призвали обратно, он выработал план, как восстановить доверие, передав крупные пакеты акций из фондов обанкротившейся компании в Английский банк и в Ост-Индскую компанию. В парламенте он энергично защищал правительство и корону от позорных обвинений. Таким образом он снискал благодарность не только Георга I, но и Георга II, и оба они предоставляли ему большую свободу в управлении страной, чем прежние короли прежним министрам. Именно по этой причине Уолпола часто называют «первым в истории премьер-министром».

Выведя короля из-под удара, Уолпол взял на себя заботу о британской политике. Уолпол, виг до мозга костей, был убежден, что войны нужно избегать, а торговлю развивать. Нервозная, рискованная полувойна с Россией не укладывалась в его представление о будущем процветании Англии. Деньги, которые шли на субсидии Швеции и на операции флота, можно было с большей пользой потратить на что-нибудь другое. Когда к штурвалу государства встал Уолпол, политика Британии нацелилась на скорейшее окончание войны. Король опечалился, но ему и самому было ясно, что замысел отбросить Петра с Балтики потерпел неудачу.

Фредрик Шведский довольно скоро понял, как обстоят дела. Разочаровавшись в поддержке Георга I и сознавая, что продолжение борьбы приведет к новым русским налетам на его берега, Фредрик решил признать, что война проиграна. К этому решению его подстегнуло известие о появлении в Санкт-Петербурге герцога Карла Фридриха Гольштейн-Готторпского, который попросил там убежища. В Стокгольм доносили, что герцог великолепно принят царем и что Петр предполагает выдать за него одну из своих дочерей. Такое внимание к Карлу Фридриху означало, что Россия приняла сторону голштинской фракции в борьбе за шведский престол, – это был точно рассчитанный маневр Петра. Из сложившейся ситуации с очевидностью вытекало, что, только подписав с царем такой мирный договор, в котором Россия признавала бы права Фредрика I на шведский трон, новый король сможет спокойно оставаться на этом троне.

Фредрик сообщил Петру, что готов возобновить переговоры, и 28 апреля 1721 года была созвана вторая мирная конференция в городе Ништадте на финском берегу Ботнического залива. Россию опять представляли Брюс, теперь уже возведенный в графское достоинство, и Остерман, ставший бароном. На первых заседаниях русские с удивлением обнаружили, что шведы рассчитывают на более легкие для себя условия, чем те, что предлагались им во время Аландского конгресса. В свою очередь, шведы были неприятно поражены, услыхав, что Петр требует навечно Ливонию, хотя раньше довольствовался «временной» ее оккупацией сроком на сорок лет. «Я знаю свой интерес, – заявил царь. – Оставить шведов в Ливонии значит пригреть змею на груди».

Новоявленное стремление Великобритании к миру на севере не привело к полному отстранению от ее союзников-шведов. В апреле 1721 года король Георг I написал королю Фредрику I, что, выполняя договорные обязательства, британский флот вновь придет в Балтийское море ближайшим летом. Однако Георг I настаивал, чтобы Швеция поскорее заключила мир с Россией. Издержки на посылку флота каждое лето были непомерны, объяснял Георг, и сумма, потраченная в этом году на снаряжение эскадры, составила 600 000 фунтов. Через несколько недель действительно появились 22 линейных корабля под началом Норриса, но все лето они простояли без дела на якоре в островах Скаргарда.

Тем временем переговоры в Ништадте из-за Ливонии застопорились, перемирие достигнуто не было, так что Петр опять послал свой галерный флот к шведским берегам. 5000 солдат под командованием генерал-майора Ласси высадились в ста милях к северу от Стокгольма и штурмовали укрепленный город Евле, но взять город отряду оказалось не по силам, и русские ушли дальше на юг, оставляя за собой полосу опустошения. Сожгли Сундсвалль и еще два города, 19 приходов и 506 деревень. Ласси разбил шведский отряд, посланный против него, а его галеры сожгли шесть шведских галер. 24 июня, после 400-мильного марша вдоль шведского побережья, Ласси получил приказ уходить.

Набег Ласси, хотя и уступавший по масштабу предыдущим, оказался для шведов последней каплей. Фредрик I наконец-то решил отдать Ливонию. По статьям мирного договора к Петру отошли все те земли, которых он так долго добивался. Ливония, Ингрия и Эстония «навечно» передавались России, вместе с Карелией до Выборга. Остальную часть Финляндии вернули Швеции. В компенсацию за Ливонию русские обязались платить по два миллиона талеров в течение четырех лет, а Швеции предоставлялось право беспошлинно закупать ливонское зерно. Всех военнопленных с обеих сторон надлежало отпустить. Царь обещал не вмешиваться во внутренние дела Швеции и тем самым подтвердил права Фредрика I на престол.

14 сентября 1721 года, когда Петр уехал из Петербурга в Выборг осматривать новую границу, которую предстояло установить по договору, из Ништадта прибыл курьер с вестью о том, что 10 сентября договор был подписан. Когда ему передали экземпляр договора, довольный Петр написал: «Все ученики науки в семь лет оканчивают обыкновенно; но наша школа троекратное время была, однакож слава Богу, так хорошо скончалась, как лучше быть невозможно».

Новость о том, что после двадцати одного года войны наступил мир, в России встретили ликованием. Петр был вне себя от радости, покатилась нескончаемая вереница празднеств невиданного размаха. Петербуржцы впервые поняли, что случилось нечто необычайное, когда 15 сентября царская яхта неожиданно вошла в Неву, возвратясь из Выборга намного раньше времени. О том, что царь спешит с доброй вестью, возвестили залпами из трех маленьких пушек на борту яхты, а с приближением судна с палубы донеслись звуки труб и бой барабанов. На причале у Троицкой площади мигом собралась толпа, которая увеличивалась с каждой минутой, – прибывали государственные чины: ведь только одна причина могла объяснить столь шумное появление государева корабля. Когда Петр ступил на берег и подтвердил догадку, в толпе раздались рыдания и радостные крики. Петр прошел в Троицкую церковь помолиться и возблагодарить Господа. После службы генерал-адмирал Апраксин и другие собравшиеся высшие военные и штатские чины, зная, какая награда больше всего придется по душе их повелителю, просили его принять адмиральский чин.

В это время посреди запруженных народом улиц выставляли бочки с пивом и вином. Петр поднялся на маленький, наскоро сколоченный помост возле Троицкой церкви и прокричал в толпу: «Здравствуйте и благодарите Бога, православные, что толикую долговременную войну, которая продолжалась двадцать один год, всесильный Бог прекратил и даровал нам со Швециею счастливый вечный мир!» Подняв кубок с вином, Петр выпил за здравие русского народа – строй солдат палил из мушкетов в воздух, а пушки Петропавловской крепости салютовали оглушительными залпами.

Через месяц Петр устроил маскарад, продолжавшийся несколько дней. Забыв о своих годах и множестве недугов, он отплясывал на столах и пел во все горло. Но вдруг посреди пира он сник, устало поднялся из-за стола и, велев гостям не расходиться, отправился вздремнуть на свою яхту, ставшую на Неве. Когда он вернулся, праздник гремел вовсю, вино лилось рекой и шум стоял ужасный. Целую неделю люди не снимали масок и карнавальных нарядов, угощались, танцевали, гуляли по улицам, катались по Неве, засыпали и, проснувшись, начинали все снова.

Праздник достиг кульминации 31 октября, когда Петр явился в Сенат и объявил, что в благодарность за божескую милость, даровавшую России победу, он прощает всех преступников, сидящих по тюрьмам, кроме убийц, и прощает также все долги правительству и налоговые недоимки, накопившиеся за восемнадцать лет – с начала войны по 1718 год. На том же заседании Сенат постановил отныне именовать Петра Петром Великим, Императором и Отцом Отечества. Это постановление, к которому присоединился Святейший синод, было изложение в форме письменного прошения и доставлено к царю Меншиковым в сопровождении делегации из двух сенаторов и двух архиепископов, Псковского и Новгородского. Петр обещал рассмотреть прошение.

За несколько дней до этого Кампредон, французский посол, который помогал склонить шведов к миру, приплыл в Кронштадт на шведском фрегате. В нарушение всех правил протокола счастливый царь сам взошел на фрегат, обнял посла прямо на палубе и повез его смотреть шесть больших русских военных кораблей, стоявших в порту. Они вернулись в столицу, ходили по улицам, и всю праздничную неделю царь не отпускал от себя изумленного Кампредона. В Троицкой церкви царь поставил его на почетное место, причем грубо отпихнул какого-то русского дворянина, заслонявшего французу обзор. В церкви Петр сам норовил руководить богослужением, пел вместе со священниками и отбивал ногой такт. По окончании службы пастве был зачитан договор со всеми его условиями и положение о его ратификации. Любимый священник Петра, архиепископ Феофан Прокопович, произнес похвалу царю, а после канцлер Головкин прямо обратился к Петру: «Только единыя вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света и, так реши, из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены: и того ради како мы возможем за то и за настоящее исходотайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарите? Однакож, да не явимся тщи в зазор всему свету, дерзаем мы именем всего Всероссийского государства подданных вашего величества всех чинов народа всеподданнейше молити, да благоволите от нас в знак малого нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний титул Отца Отечества, Петра Великого, Императора Всероссийского приняти».

Петр коротким кивком дал понять, что согласен принять титулы[25]. «Виват! Виват! Виват!» – прокричали сенаторы. В церкви и за ее стенами ревела толпа, гудели трубы, грохотали барабаны, все церкви Петербурга вторили им колокольным звоном, салютовали все пушки. Когда стих весь этот шум, Петр произнес ответное слово: «Хотя они ныне толь славной и полезной мир Божиею милостию и храбростию своего оружия получили, однакож бы, и во время того мира роскошми и сладостию покоя себя усыпить бы не допустили, экзерцициею или употребление оружия на воде и на земле из рук выпустить, но оное б всегда в добром порядке содержали и в том не ослабевали, смотря на примеры других государств, которыя чрез такое нерачительство весма разорились, междо которыми приклад Греческого государства [Византии], яко с собою единоверных, ради осторожности пред очми б имели, которое государство от того и под турецкое иго пришло… Надлежит им стараться о начатых разпорядках в государстве, дабы оные в совершенство привесть и чрез дарованной Божиею милостию мир являемые авантажи, которые им чрез отворение купечества с чужестранными землями вне и внутрь представляются, пользоватся тщилися, дабы народ чрез то облегчение иметь мог».

Петр вышел из церкви и возглавил шествие к Сенату, где в большом зале стояли столы на тысячу человек. Тут его поздравил герцог Карл Фридрих Гольштейн-Готторпский и иностранные послы. За банкетом последовал очередной бал и фейерверки, составленные самим Петром. Опять стреляли пушки, корабли на Неве сверкали огнями. В зале пустили по кругу гигантскую лохань вина – «истинную чашу страданий», по выражению одного из гостей, которую несли на плечах два солдата. Снаружи по углам здания струились вином фонтаны, а на помосте жарились целые быки. Петр вышел, собственноручно отрезал первые куски и раздал их толпе. Съел немного и сам, после чего торжественно поднял кубок за здравие русского народа.


Часть II
Новая Россия


Глава 15
На службе у государства

Как-то раз, в один из вечеров 1717 года, когда Петр сидел за обедом в окружении своих друзей и соратников, разговор зашел о достижениях и просчетах, имевших место в царствование Алексея Михайловича. Петр отметил войны, которые вел его отец с Польшей, и борьбу царя с патриархом Никоном. Неожиданно граф Иван Мусин-Пушкин заявил, что ни одно из деяний царя Алексея Михайловича не может идти в сравнение с заслугами Петра, да и немногими достижениями покойный государь всецело обязан своим министрам. Петр выслушал эти слова и холодно промолвил: «В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть». Затем царь поднялся, подошел к семидесятидевятилетнему князю Якову Долгорукому, которого порой называли Российским Катоном[26], и обратился к нему: «Вот ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренне меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен. А теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду».

Долгорукий взглянул на него и молвил: «Изволь, государь, присесть, а я подумаю». Петр сел, а князь некоторое время молчал, поглаживая длинные усы, и наконец заговорил: «На твой вопрос нельзя ответить коротко, потому что у тебя с отцом дела разные – в одном ты больше заслуживаешь похвалы и благодарности, в другом – твой отец. Три главные дела у царей; первое – внутренняя расправа и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь. Да и пора уже тебе о том подумать. Другое дело – военное. Этим отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал, но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать: конец войны прямо это нам покажет. Третье дело – устройство флота, внешние союзы, отношения к иностранным государствам. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы каковы министры у государей, таковы и дела их, так я думаю о том совсем напротив, что умные государи умеют и умных советников выбирать и верность их наблюдать. Поэтому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить». Когда Долгорукий умолк, Петр поднялся и со словами «Влагай рабе верный!» обнял старого князя.

Именно «внутренней расправе и правосудию» посвящал царь основное внимание в последние годы своего правления. Полтавская победа позволила ему уделять больше времени внутренним делам – с устранением угрозы вражеского вторжения отпала и надобность в поспешных, не всегда продуманных решениях. После Полтавы царя занимало уже не столько создание армии и флота, сколько коренное переустройство всей системы гражданского и церковного управления, реорганизация экономики и общественной жизни вплоть до изменения сложившихся веками торговых связей России, унаследованных им от предшественников.

Как раз во второй половине царствования, между 1711 и 1725 годами, Петр претворил в жизнь важнейшие свои реформы. Величайший русский поэт Пушкин, сопоставляя эти преобразования с указами военной поры, писал: «Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом».

Характер и последовательность ранних реформ Петра были продиктованы войной и настоятельной потребностью в деньгах для оплаты военных расходов. По замечанию Пушкина, государство в то время управлялось главным образом посредством царских указов, торопливо нацарапанных на клочке бумаги. По традиции царь правил в России, держа совет с боярской Думой, а претворение в жизнь законов осуществлялось рядом государственных учреждений, именовавшихся приказами.

В первые два десятилетия правления Петра, с 1689 по 1708 год, никаких изменений в структуре этих органов не происходило. Когда молодой царь находился в Москве, он сам председательствовал в Думе, а когда отсутствовал, перепоручал верховную власть своему доверенному лицу. Однако, отправившись в 1697–1698 годах за границу, Петр поставил во главе Думы князя Федора Ромодановского и наказал всем боярам повиноваться ему. Чем старше становился Петр, тем больше власти сосредотачивал он в своих руках и тем реже обращался за советом к Думе. Его отношение к ней со временем стало откровенно пренебрежительным. В 1707 году он повелел вести протоколы заседаний Думы, которые были обязаны подписывать все присутствовавшие бояре – «и без того никакого бы дела не определяли, ибо сим дурость всякого явлена будет».

В 1708 году, когда в Россию вторглось войско Карла XII, стало очевидно, что старая система централизованного государственного управления неспособна совладать с кризисом. Для того чтобы увеличить денежные поступления и проводить рекрутские наборы – а потребность и в том и в другом была настоятельной, – Петр распорядился разделить страну на восемь обширных провинций, или губерний: Московскую, Ингерманландскую (впоследствии названную Санкт-Петербургской), Киевскую, Смоленскую, Архангелогородскую, Казанскую, Азовскую и Симбирскую, главам которых были предоставлены широчайшие полномочия, особенно во всем, что касалось выколачивания денег и набора солдат. Чтобы подчеркнуть значение новоиспеченных органов власти, Петр назначил губернаторами самых влиятельных из своих сподвижников. Однако новая система оказалась неработоспособной. Губернаторы по большей части постоянно жили в Петербурге, слишком далеко от вверенных им губерний, и потому не могли эффективно управлять ими. Некоторые из губернаторов, например Меншиков и Апраксин, имели и другие служебные обязанности, требовавшие их присутствия в армии или на флоте.

К февралю 1711 года Петр уже был готов признать, что эта затея провалилась. Он писал Меншикову, что губернаторы, к его огорчению, «зело раку последуют» и предупреждал, что будет «не словами, но руками с оными поступать». Доставалось и самому светлейшему – «Дай знать, – писал он ему, – которые у вас товары, насколько, когда продано, и куда те деньги идут, и тако о вашей губернии ни о чем не ведаем, будто об ином государстве».

В результате провала губернской реформы единственным центром средоточения власти остался сам Петр: боярская Дума фактически распалась, а многочисленные, порой дублирующие друг друга приказы действовали из рук вон плохо. Бездеятельность органов управления Петр пытался компенсировать собственной гигантской энергией, но и ее зачастую оказывалось недостаточно. В письме к Екатерине он раздраженно сетовал на то, что ему не хватает помощников и что он не может управлять государством левой рукой, держа в правой и меч, и перо.

Со временем, однако, Петр уразумел, что проблема отчасти заключалась и в нем самом. Вся полнота власти была сосредоточена в его руках, – по сути, он олицетворял власть, – но сам при этом пребывал в постоянных разъездах, что сильно затрудняло управление страной. Кроме того, царь был полностью поглощен военными вопросами и внешней политикой, и на внутренние дела времени у него не оставалось. Чтобы определять, какие законы необходимы, разрабатывать эти законы, претворять их в жизнь и осуществлять повседневное управление, требовался более полномочный и деятельный орган, нежели боярская Дума.

В феврале 1711 года, перед тем как отбыть на завершившуюся поражением Прутскую кампанию, Петр учредил Сенат. Первоначально он был задуман как временное учреждение и должен был управлять страной, лишь покуда царь находится в отлучке. Краткий указ об учреждении Сената подтверждает это: «Определили быть для отлучек наших Правительствующий Сенат для управления». Поскольку новый орган в составе девяти сенаторов должен был править вместо царя, он наделялся широкими полномочиями и мог осуществлять надзор за провинциальными властями, действовать в качестве высшей судебной инстанции, следить за расходованием государственных средств, а главное – «деньги, как возможно, собирать, понеже деньги суть артерии войны». В другом указе предписывалось всем чинам, как мирским, так и духовным, под страхом смерти повиноваться Сенату, как самому государю.

По возвращении Петра из Прутского похода Сенат не только не прекратил своего существования, но и превратился в постоянно действующий высший исполнительный и законодательный орган государственного управления России, а в отсутствие царя именно ему принадлежала верховная власть в стране. Однако всевластие Сената только декларировалось, и за внешним грандиозным фасадом скрывалась пустота: на деле же единственным предназначением Сената было исполнение воли самодержца и претворение в жизнь его предначертаний. Своей независимой позиции он не имел. Сенат был всего лишь инструментом, проводником между монархом и государственными структурами. К тому же под его юрисдикцию подпадали только вопросы внутреннего управления – все, что касалось внешней политики, а также войны и мира оставалось исключительной прерогативой царя. Сенат безусловно помогал царю управлять: разбирал, растолковывал и преобразовывал в законодательные положения его инструкции, набросанные в спешке и порой не вполне вразумительно. Но в глазах народа этот орган являлся всего лишь творением и слугой всевластного господина. Да и сами сенаторы не обманывались на этот счет.

Подчиненное положение Сената становилось еще более очевидным от того, что ни один из ближайших сподвижников Петра – ни Меншиков, ни Апраксин, ни Головкин, ни Шереметев – не входили в его состав. Эти, как их называли, «верховные господа» или «принципалы», могли адресоваться в Сенат от имени царя «указом Царского величества». Однако в то же время Петр указывал Меншикову, что и он, и иные должны повиноваться Сенату. В общем, Петр нуждался в помощи как со стороны деятельных и преданных соратников, так и со стороны полномочного органа центрального управления. При этом он никак не мог окончательно определить, кто же из них важнее, и внести ясность в сложившуюся ситуацию, в результате чего возникла путаница и противоречия в распределении прав и полномочий. Естественно, что при таком положении дел «верховные господа» и «принципалы» не признавали сомнительного авторитета Сената.

Впрочем, и сам Петр был далеко не всегда доволен Сенатом. Он то и дело писал сенаторам и отчитывал их, как несмышленышей, за то, что те, по мнению царя, выставляли себя на посмешище и позорили его, царя, что было постыдно вдвойне, поскольку сенаторы представляли «Его величества собственную персону». Царь призывал на заседаниях не тратить время на пустопорожние разговоры, болтовню и насмешки, заявляя, что промедление смерти подобно. Он наказывал не разбирать дела на дому и требовал вести протоколы всех обсуждений. Но, несмотря на все назидания, Сенат, по мнению Петра, был донельзя неповоротлив. Несколько раз государь специально созывал сенаторов, чтобы они доложили ему, «что по данным указам сделано и чего недоделано и зачем». Он неоднократно грозил сенаторам суровыми карами, «понеже иного дела не имеете, точию одно правление, которое ежели неосмотрительно будете делать, то перед Богом ответите, а потом и здешнего суда не избежите». «Вы это насмех сделали, – рассыпал громы и молнии царь в другом случае, – все по старым глупостям, и когда ко мне придете, то у вас совершенно иначе об этом спросится».

В ноябре 1715 года, стремясь внести в деятельность Сената больше порядка и заставить его работать более активно, царь учредил пост генерального ревизора или «надзирателя указов», которому по должности предписывалось сидеть «в той же избе, где Сенат сидит», записывать сенатские указы, следить за своевременным исполнением их и объявлять о неисправных чиновниках Сенату, обязанному немедленно штрафовать виновных. Первым генеральным ревизором был назначен Василий Зотов, сын старого царского наставника, получивший образование за границей. Однако он не слишком преуспел на этом посту и вскоре вынужден был жаловаться царю на то, что сенаторы с ним не считаются, положенных по регламенту трех заседаний в неделю не проводят и что по их вине казна недосчиталась полутора миллионов рублей.

В 1720 году царь утвердил новые правила, детально регламентирующие процедуру проведения заседаний Сената. Сенаторам предписывалось, чтобы «все было делано порядочно и суетных разговоров, крика и прочего не было». Следовало «по прочтении дела поговорить и подумать полчаса, разве дело тяжкое и будут просить отсрочки „для мысли“, то отложить до завтра, а на неотложное дело прибавить полчаса, час, в крайности до трех часов, и как по песочным часам изойдет срок, тотчас подать бумагу и чернила, чтобы каждый сенатор записал и подписал свое мнение: кто из сенаторов так не сделает, тотчас, все покинув, бежать к царю, где бы он ни был».

Однако со временем стало ясно, что даже генеральный ревизор не в состоянии поддерживать в Сенате требуемый порядок, и на заседания стали присылать офицеров гвардейских полков. Офицер назначался на дежурство в Сенате на месяц и в течение этого времени обязан был следить за порядком и благопристойностью. Сенаторов, которые вели себя неподобающе, предписывалось брать под стражу и заключать в крепость до рассмотрения дела царем.

Если Сенат худо-бедно, но все-таки работал, то во многом благодаря первому сенатору, князю Якову Долгорукому, который долгие годы служил отечеству, занимая различные посты. Ему выпало стать первым российским послом при дворе Людовика XIV, и именно из этой поездки князь привез в подарок пятнадцатилетнему Петру астролябию. В возрасте шестидесяти двух лет князь участвовал в битве под Нарвой, был взят в плен и одиннадцать лет провел в заточении у шведов. В 1712 году семидесятитрехлетнему старцу удалось бежать из плена и вернуться в Россию, где он и был назначен «первоприсутствующим» сенатором. На портрете Долгорукий предстает перед нами мужчиной могучего телосложения, с двойным подбородком и пышными усами. Он не выглядит придворным щеголем, зато производит впечатление человека проницательного, хотя и отличающегося горячим нравом. Так оно и было, к тому же Долгорукий был смел, упрям, своеволен и любил настоять на своем. Когда у него не хватало доводов, чтобы убедить противника в своей правоте, он попросту брал горлом. Один только Ментиков, пользовавшийся особым покровительством государя, не боялся перечить вспыльчивому старику.

Долгорукий всегда бесстрашно говорил Петру правду в глаза. Однажды он ничтоже сумняшеся разорвал царский указ, уверенный в том, что монарх подписал его не обдумав. Согласно царскому повелению, всем помещикам, чьи земли лежали в окрестностях Петербурга и Новгорода, надлежало отрядить своих крепостных на рытье Ладожского канала. В тот день, когда царь утвердил этот указ, Долгорукого в Сенате не было. Князь прочел его на следующее утро и стал шумно протестовать. Смущенные его дерзостью сенаторы пытались урезонить старика, объясняя, что, коли указ уже подписан государем, спорить больше не о чем. Однако Долгорукий вспылил и разорвал грамоту пополам. Потрясенные сенаторы повскакали со своих мест, испуганно спрашивая Долгорукого, понимает ли он, что натворил. Старый князь, однако, в запальчивости кричал, что все понимает и готов держать ответ перед Богом, государем и отечеством.

В этот момент в палату вошел Петр. Он удивился, увидев, что все стоят, и спросил, что произошло. Дрожащим голосом один из сенаторов рассказал царю о случившемся. С видом, не предвещавшим ничего хорошего, Петр обратился к восьмидесятитрехлетнему князю и потребовал объяснить, что побудило его совершить столь неслыханный поступок.

«Ревность к твоей чести и благосостоянию твоих подданных, – отвечал Долгорукий. – Не гневайся на меня, Петр Алексеевич, – продолжал он, – я надеюсь, что ты не намерен разорять свое государство, как Карл XII разоряет. Ты поспешил дать это повеление и не рассудил, в каком состоянии обе губернии находятся. В нынешнюю войну претерпели они вреда больше всех других русских провинций, множество народа в них вымерло. И теперь они совсем безлюдны. Для чего не взять тебе на работу на этом канале, необходимо нужном для твоего города, Петербурга, работников из других провинций, из каждой понемногу. Они могут выставить людей гораздо больше здешних, опустошенных провинций, и не потерпят от этого такого вреда и тягости, как Новгородская и Петербургская губернии. Кроме того, есть у тебя довольно пленных шведов, которых можешь ты вместо собственных подданных употребить к такой работе».

Выслушав объяснения старика, Петр обернулся к сенаторам и спокойно промолвил: «Теперь пусть это дело так останется. Я еще подумаю и дам Сенату решительное мое повеление».

Вскоре на строительство Ладожского канала было направлено несколько тысяч шведских пленных[27].

Но, несмотря на все усилия Якова Долгорукого, Василия Зотова и гвардейских офицеров, Сенат работал отнюдь не так, как желал того Петр. Со временем он понял, что одними угрозами и наказаниями проку не добиться, а порой от них делу вред. Нельзя было одновременно грубо помыкать Сенатом, как привык Петр, и поддерживать в глазах народа его авторитет и достоинство. К тому же Сенат был перегружен текущей работой. Безынициативность, нежелание принимать на себя ответственность и беспрерывные склоки между сенаторами приводили к тому, что постоянно росло число нерешенных дел – в конце концов их накопилось 16 000.

По этой причине в 1722 году Петр принял решение учредить должность генерал-прокурора, который должен был представлять в Сенате самого императора. Сенаторам он объявил: «Сей чин яко око наше и стряпчий о делах государственных».

Обязанностью генерал-прокурора было руководить и направлять деятельность Сената. Хотя сам он по должности сенатором не являлся и права голоса при принятии решений не имел, генерал-прокурор был, по сути, председателем Сената. Он следил за соблюдением порядка во время заседаний, надзирал за выдвижением законопроектов и постановкой их на голосование, при помощи песочных часов наблюдал за регламентом и заботился о том, чтобы после принятия Сенатом указ своевременно направлялся на подпись императору. Случалось так, что чиновники, которым надлежало исполнять сенатские постановления, попросту не могли понять путаного и мудреного языка указов. В таких случаях они, опять же, обращались к генерал-прокурору, который имел право потребовать от Сената переписать указ более вразумительно.

На этот важный пост был избран один из безродных «птенцов гнезда Петрова» Павел Иванович Ягужинский. Ягужинский был одиннадцатью годами моложе царя. Родился в Москве, в семье выходцев из Литвы. Отец его служил органистом в лютеранском храме. Приглянувшийся Петру с первого взгляда Ягужинский был зачислен в гвардию и сделан царским денщиком. Веселый нрав и сметливость паренька пришлись царю по душе, и Ягужинский быстро делал карьеру. Петр давал ему дипломатические поручения и взял с собой в Париж. Уже тогда у французов он прослыл царским фаворитом. Ягужинский был вспыльчив, любил выпить, каждую неделю затевал с кем-нибудь ссору, легко наживал себе врагов и тут же забывал об этом. Зато он был безоговорочно предан царю, почти честен и способен брать на себя ответственные решения – качества, которых, по мнению Петра, недоставало большинству сенаторов.

Еще до назначения Ягужинского Петр изменил функции Сената. С 1711 по 1718 год Сенат сам должен был и принимать законы, и претворять их в жизнь. Однако Петр понимал, что государству необходим новый механизм исполнительной власти, что позволило бы Сенату целиком сосредоточиться на вопросах законодательства.

Царь пришел к выводу о необходимости создания нового правительственного органа – коллегий, или министерств, подобных тем, что существовали в Европе. Путешествуя по свету, беседуя с иностранными посланниками и вчитываясь в донесения своих дипломатических агентов, Петр познакомился со структурой государственного управления европейских стран. Он знал, что в Дании, Пруссии, Австрии и Швеции основными правительственными органами являлись коллегии. В Англии также существовала коллегия Адмиралтейства, заправлявшая всеми делами Королевского флота. Лейбниц, с которым Петр советовался по этому вопросу, убеждал царя в том, что «не может существовать лучшего управления, нежели посредством коллегий. Механизм их подобен часам, в которых каждое колесико приводит в движение остальные».

Наивысшей репутацией во всей Европе пользовалась шведская система правительственных коллегий, и заслуженно: она была отлажена до такой степени, что шведское правительство смогло без срывов управлять страной, невзирая на пятнадцатилетнее отсутствие монарха, потерю армии, крах империи и смертоносную чуму. Петр, восхищавшийся как Карлом, так и шведской государственной машиной и вовсе не считавший для себя зазорным заимствовать что-либо у неприятеля, решил учредить в своей стране коллегии по образцу и подобию шведских.

В 1718 году была разработана новая система государственного управления. Тридцать четыре существовавших ранее приказа [28] заменялись девятью новыми коллегиями: Коллегией чужестранных (позже – иностранных) дел, Камер-коллегией, ведавшей доходами государства, Юстиц-коллегией, Воинской и Адмиралтейств-коллегией, Коммерц-коллегией, занимавшейся вопросами торговли, Берг-и-Мануфактур-коллегией и Штатс-контор-коллегией, в ведении которой находились государственные расходы, и Ревизион-коллегией, контролировавшей расходование бюджетных средств[29].

Президентами этих коллегий назначались русские (причем все из числа ближайших друзей и сподвижников Петра), тогда как вице-президентами становились иностранцы. Впрочем, было сделано два исключения; президентом Берг-и-Мануфактур-коллегии стал шотландец, генерал Яков Брюс, в то время как в Коллегии иностранных дел и президентом и вице-президентом были русские – Головкин и Шафиров. Президенты всех коллегий автоматически становились и членами Сената, что делало этот орган власти подобием совета министров.

Дабы заимствованные за рубежом институты власти могли успешно работать, Петр усиленно приглашал иноземных специалистов. Русские дипломатические агенты, разъезжая по всей Европе, заманивали иностранцев на работу в новые правительственные учреждения России. Приглашали даже шведских военнопленных, выучившихся русскому языку. Некоторые шведы отклоняли подобные предложения – как полагал Вебер, оттого, что опасались препятствий для возвращения на родину. Однако в конце концов иностранцев набралось достаточно, и тот же Вебер с восхищением описывал оживленную деятельность Коллегии иностранных дел; «Едва ли где в мире отыщется ведомство иностранных дел, которое рассылало бы депеши на стольких языках. Здесь шестнадцать переводчиков и секретарей, знающих русский, латинский, польский, верхненемецкий, нижненемецкий, английский, датский, французский, итальянский, испанский, греческий, турецкий, китайский, татарский, калмыцкий и монгольский языки».

Однако, несмотря на то что на всех уровнях в новом правительственном аппарате трудились сведущие иностранцы, новую систему постоянно лихорадило. Иностранные специалисты испытывали большие трудности, пытаясь объяснить русским чиновникам суть новой системы, тем более что даже знавшие язык толмачи не слишком разбирались в специфической терминологии, принятой в Швеции. Еще труднее было растолковать механизм действия новой системы управления провинциальным чиновникам, нередко отличавшимся дремучим невежеством. Порой они слали в Петербург такие донесения, что было невозможно не только отнести их к какой-либо категории деловых бумаг, но даже уразуметь, о чем они, или хотя бы просто прочесть их.

Помимо всего прочего, некоторые президенты коллегий относились к своим обязанностям не слишком ревностно, и Петру вновь и вновь приходилось вразумлять их, словно мальчишек. Он требовал, чтобы они непременно являлись в свои коллегии по вторникам и четвергам и добивались соблюдения должного порядка и приличий как в Сенате, так и в самих коллегиях. Им строжайше предписывалось не вести на заседаниях «разговоров о посторонних делах, которые не касаются службы нашей, а тем менее заниматься бездельными разговорами и шутками», не перебивать друг друга во время выступлений и вести себя как подобает государственным мужам, а не «базарным бабам».

Петр рассчитывал, что, введя президентов коллегий в состав Сената, сделает этот орган власти более эффективным, однако непрекращающаяся зависть и вражда среди сановных вельмож приводили к тому, что стоило им собраться в отсутствие царя, как начинались шумные споры и перебранки. Сенаторы, происходившие из древних родов, такие как Долгорукий или Голицын, презирали худородных выскочек Меншикова, Шафирова и Ягужинского. Президент Коллегии иностранных дел Головкин и ее же вице-президент Шафиров терпеть не могли друг друга. Столкновения становились все более ожесточенными, страсти накалялись, сенаторы открыто обличали друг друга в казнокрадстве. В конце концов, как раз когда Петр уехал на Каспий, была принята резолюция, где Шафиров обвинялся в возмутительном и беззаконном поведении в Сенате. По возвращении Петр отрядил Высший суд из числа сенаторов и генералов для рассмотрения этого дела. Съехавшись в Преображенское, судьи выслушали показания и приговорили Шафирова к смертной казни.

16 февраля 1723 года Шафирова в простых санях привезли из Преображенского в Кремль. Ему прочли приговор, сорвали с него парик и старую шубу и возвели на эшафот. Осенив себя крестным знамением, осужденный встал на колени и положил голову на плаху. Палач занес топор, и в этот момент вперед выступил кабинет-секретарь Петра Алексей Макаров и объявил, что из уважения к долголетней службе государь повелел сохранить Шафирову жизнь и заменить казнь ссылкой в Сибирь. Шафиров поднялся на ноги и со слезами на глазах, пошатываясь, сошел с эшафота. Его отвезли в Сенат, где потрясенные случившимся бывшие коллеги наперебой поздравляли его с помилованием. Чтобы успокоить натерпевшегося старика Шафирова, лекарь пустил ему кровь, и тот, размышляя о своем невеселом будущем в ссылке, промолвил: «Лучше бы открыть мне большую жилу, чтобы разом избавиться от мучения». Однако впоследствии ссылка в Сибирь для Шафирова с семейством была заменена на поселение в Новгороде. Уже после смерти Петра I Екатерина простила Шафирова, а при императрице Анне Ивановне он вновь вернулся в систему власти.

Новые административные органы зачастую не оправдывали надежд, которые возлагал на них Петр. Они были чужды российской традиции, а чиновники не имели ни нужных знаний, ни стимулов к работе. Грозная фигура вездесущего царя далеко не всегда вызывала у его подданных стремление проявить инициативу и решительность. С одной стороны, Петр приказывал действовать смелее и брать на себя ответственность, а с другой – сурово карал за всякую оплошность. Естественно, что чиновники всячески осторожничали и вели себя как тот слуга, который не вытащит из воды тонущего господина, покуда не убедится, что это входит в его обязанности и записано в контракте.

Со временем и сам Петр стал это понимать. Он пришел к выводу, что управление должно осуществляться посредством законов и установлений, а не понуканием со стороны власть имущих, включая и его самого. Не командовать людьми надо, а учить их, наставлять и убеждать, растолковывать, в чем состоят интересы государства, так, чтобы это было понято каждому. Поэтому царские указы, изданные после 1716 года, как правило, предварялись рассуждениями о необходимости и полезности того или иного законоположения, цитатами, историческими параллелями, обращениями к логике и здравому смыслу.

Несмотря на все недостатки, новая система государственного управления была полезным нововведением. Россия менялась, и изменившимся государством и обществом Сенат и коллегии управляли более эффективно, чем могли бы делать это старомосковские приказы и боярская Дума. И Сенат, и коллегии просуществовали в России до падения династии, хотя коллегии впоследствии были преобразованы в министерства. В 1722 году архитектор Доменико Трезини приступил к строительству необычайно длинного здания из красного кирпича на Васильевском острове, на набережной Невы. В нем предстояло разместиться коллегиям и Сенату. Ныне в этом строении, крупнейшем из сохранившихся с петровских времен, располагается Петербургский университет.

* * *

На судьбе отдельных личностей проводимые Петром реформы сказывались не менее ощутимо, чем на судьбе государственных учреждений. Общественное устройство России, подобное существовавшему в средневековой Европе, было основано на всеобщей обязанности служить. Крепостной крестьянин должен был служить своему барину, а тот, в свою очередь, государю. Петр был далек от намерения разорвать или хотя бы ослабить эту всеобщую служебную взаимосвязь. Он лишь видоизменял ее, стремясь по возможности заставить все слои населения служить с полной отдачей. Ни послаблений, ни исключений ни для кого не делалось. Служба составляла суть жизни самого Петра, и он использовал всю власть и энергию для того, чтобы побудить каждого служить с наибольшей пользой для отечества. Дворянам, служившим офицерами в реорганизованной русской армии и на флоте, надлежало овладеть современным оружием и тактикой; тем же, кто поступал на службу в создаваемые по европейскому образцу государственные учреждения, для полноценного исполнения обязанностей также требовались особые знания и навыки. Представление о службе изменилось и расширилось: для того чтобы служить в соответствии с требованиями времени, надо было учиться.

Первую попытку завести в России образованные национальные кадры Петр предпринял еще в 1696 году, когда перед отбытием с Великим посольством отправил учиться на Запад группу молодых дворян. После Полтавской победы забота Петра об обучении подданных приобрела более целенаправленный и систематический характер. В 1712 году был издан указ, согласно которому в Сенат надлежало подавать сведения обо всех дворянских недорослях. Юношей разделили на три группы: самых младших отправили учиться морскому делу в Ревель, тех, что постарше, – в Голландию для той же цели, а самых старших зачислили в армию. В 1714 году царь закинул невод пошире: всем молодым дворянам от десяти до тридцати лет, не числившимся на службе, повелевалось доложить о том в Сенат до исхода зимы.

Петр намеревался полностью обеспечить российскую армию профессионально подготовленными офицерами из русских дворян. Службу, срок которой определялся в двадцать пять лет, юноши должны были начинать с пятнадцати, поступая в гвардию или в армейские полки рядовыми солдатами. Каждый дворянин начинал с самого нижнего чина, и дальнейшее продвижение зависело от его личных заслуг. В феврале 1714 года царь категорически запретил производить в офицеры людей из «дворянских пород», которые не служили солдатами и «фундамента солдатской службы не знают». В результате многие из отпрысков знатнейших княжеских фамилий служили простыми солдатами, получая ничтожное жалованье, скудное пропитание и не имели никаких привилегий. Князь Куракин писал, что в Петербурге нередко можно было видеть на карауле с ружьем на плече какого-нибудь князя Голицына или Гагарина.

Однако обучение этих молодых людей не сводилось к муштре на плацу и навыкам обращения с оружием. По мере того как все больше и больше юных дворян проходило через воинскую службу, полки становились не только рассадниками офицерских кадров, но и своего рода академиями, готовившими к деятельности на благо государству в самых различных областях. Одни юноши изучали артиллерию, другие навигацию, иные инженерное дело, а одного, например, послали в Астрахань осваивать соляные промыслы. Со временем петровская гвардия стала, образно говоря, садком, из которого Петр мог черпать кадры едва ли не для любой службы. Гвардейские офицеры надзирали и за порядком в Сенате; они же составили большую часть трибунала, судившего царевича Алексея.

Хотя большая часть молодых дворян проходила через армию, военная служба была для многих не самым предпочтительным способом служения государству. Число гражданских чиновников быстро росло, и от желающих пополнить их ряды отбою не было. Служить в правительственных канцеляриях было куда легче, безопаснее и в перспективе – доходнее. Чтобы несколько ограничить поток рвавшихся порадеть отечеству за конторским столом, Петр издал указ, согласно которому лишь один из трех членов дворянского семейства мог поступить на цивильную службу – двоих ждали армия или флот.

Служба на флоте для большинства россиян представлялась чуждым и пугающим нововведением и была особенно непопулярна. Когда дворянскому недорослю приходило время служить, отец семейства зачастую хлопотал, чтобы его отправили куда угодно, только не на флот. Но несмотря на это, когда в 1715 году Школа математических и навигацких наук переехала из Москвы в Петербург, классы ее были полны. «Этим летом была открыта Морская академия, – докладывал в 1715 году Вебер. – Сомневаюсь, что во всех необъятных пределах Российской империи можно сыскать хотя бы одну именитую фамилию, какую не обязали бы послать туда одного, а то и более сыновей старше десяти и моложе восемнадцати лет. Мы видели, как эти юные отпрыски целыми стаями слетались в Петербург – так что теперь эта академия содержит в своих стенах цвет российского дворянства, каковой за эти четыре года должен быть обучен всем наукам, имеющим отношение к навигации. Кроме того, юношей должны учить языкам, фехтованию и иным телесным упражнениям».

Не стоит, однако, думать, что российские дворяне безропотно покорялись посягательствам Петра на судьбу их чад, да и на свою собственную судьбу. Хотя первый, изданный в 1712 году указ представлял собой всего лишь попытку составить список пригодной в будущем к службе дворянской молодежи, Петр понимал, что оторвать молодых дворян от беззаботной жизни в отцовских вотчинах будет не так-то легко. Поэтому он не преминул сопроводить указ угрозой штрафа, телесного наказания и конфискации имущества всякому, кто попытается утаить правдивые сведения. При этом тому, кто донесет об увиливающем от службы дворянине, было обещано в награду все достояние виновного, будь доносчик хотя бы и беглым крепостным.

Но и такие угрозы зачастую не достигали цели. Дворяне измышляли бесконечные оправдания, отговаривались делами, путешествиями, поездками за границу или паломничеством по святым местам – лишь бы не угодить в служебные списки. Некоторые просто исчезали, затерявшись в бескрайних просторах России. Бывало, что приехавший для проведения розыска чиновник или гвардеец находил один лишь заколоченный дом, и никто по соседству не мог сказать, куда подевался хозяин. Иные же пытались избежать службы, сказавшись больными или юродивыми: «залезет [такой] в озеро по самую бороду – вот и бери его на службу». Когда несколько молодых дворян попытались избежать службы, поступив в Заиконоспасское духовное училище, Петр немедля повелел записать всех горе-богословов на морскую службу и отослать их учиться в Морскую академию в Петербург. В качестве же дополнительного наказания дворянских недорослей заставили бить сваи на Мойке. Генерал-адмирал Апраксин, которого задело такое попрание чести старинных русских фамилий, явился на Мойку сам, скинул с себя адмиральский мундир с андреевской лентой и, повесив его на шест, принялся вколачивать сваи вместе с проштрафившимися юнцами. Подошедший Петр в удивлении спросил: «Как, Федор Матвеевич, будучи генерал-адмиралом и кавалером, да сам вколачиваешь сваи?» «Здесь, государь, бьют сваи все мои племянники и внучата, – напрямик отвечал Апраксин. – А я что за человек, какое имею в роде преимущество?»

Со временем Петр вынужден был объявить всякого уклоняющегося от службы дворянина вне закона. Это значило, что кто угодно безнаказанно мог его ограбить и даже убить, а тому, кто изловит такого «нетчика», то есть неявившегося на смотр или для записи, полагалась в награду половина имущества преступника. Наконец в 1721 году царь предпринял еще один шаг, который должен был помешать уклонению от службы, – он учредил пост герольдмейстера. В обязанности этого чиновника входило составление полных списков всех российских дворян с указанием рода и места службы, со всеми их детьми мужского пола.

Обучение Петр рассматривал как первую ступень на стезе служения отечеству и стремился к тому, чтобы каждый делал этот шаг еще до вступления в отрочество. В 1714 году одновременно с указом о призыве в армию всех дворян, достигших пятнадцатилетнего возраста, вышло повеление непременно определять в светские школы их младших братьев, которым минуло десять. В течение пяти лет, пока не подошло время идти на службу, они должны были выучиться читать, писать, усвоить основы арифметики и геометрии; молодому дворянину не дозволялось жениться, пока он не получал свидетельства об образовании. Однако дворянство было настолько возмущено подобным надругательством над традициями, что в конце концов Петр вынужден был признать поражение и в 1716 году отменил свой указ. Его попытка настоять на обязательном обучении купеческих и мещанских детей столкнулась со столь же резким неприятием и сопротивлением, так что и эту затею царю пришлось оставить.

Если дворянин, как, впрочем, и представитель другого сословия, попадал на государственную службу – все равно, в армию, на флот или в гражданскую администрацию, – предполагалось, что его дальнейшее продвижение будет зависеть только от его личных заслуг. Реформа, задуманная Петром, метила далеко, ибо принцип считать «знатность по годности» ниспровергал освященные столетиями московские традиции. Испокон веку земли после смерти отца делилась поровну между сыновьями. Результатом постоянного дробления земельных владений было обнищание дворянства и сокращение источников налоговых поступлений. В связи с этим указом от 14 марта 1714 года Петр объявил, что впредь отец должен оставлять свое имение неразделенным только одному из сыновей, причем не обязательно старшему (если сыновей в семействе не было, тот же порядок наследования распространялся и на дочерей). Во время пребывания в Англии на Петра произвел впечатление принятый там порядок, в соответствии с которым старший сын наследовал титул и имение, тогда как младших ожидала карьера в армии или на флоте, а то и коммерческая деятельность. Однако Петр не учредил майората и предпочел ввести порядок наследования не по старшинству, а по заслугам. Он полагал, что такая система будет даже лучше английской: самый способный из сыновей унаследует имение, которое останется неразделенным, что послужит поддержанию благосостояния и достоинства фамилии (а заодно облегчит сбор податей), и станет рачительным хозяином своих крепостных, а «обделенные» сыновья вольны будут найти себе службу по душе и там приносить пользу отечеству. Ни один из указов Петра не был столь непопулярен, как этот. Следствием его стали семейные раздоры, перераставшие в непримиримую вражду, и в 1730 году, через пять лет после кончины Петра, он был отменен.

Таким образом, единственными критериями, по которым Петр отбирал, оценивал и продвигал людей, были их способности, заслуги, преданность и служебное рвение. Именитый дворянин или торговец пирожками, русский, швейцарец, шотландец или немец, православный, католик, протестант или еврей мог рассчитывать на то, что царь одарит его титулами, богатством и властью – было бы только желание и способность служить. Шереметев, Долгорукий, Голицын, Куракин носили громкие имена, прославившиеся задолго до того, как их носители стали сподвижниками Петра, но и они добились высокого положения благодаря личным заслугам, а не благородной крови. С другой стороны, отец Меншикова был писарем[30], Ягужинского – литовским органистом, Шафирова – крещеным евреем, а Курбатова и вовсе крепостным. Остерман и Макаров начинали свою карьеру секретарями, а первый генерал-полицмейстер Петербурга Антон Девиер, еврей по происхождению, был юнгой на португальском корабле – Петр подобрал его в Голландии и привез с собой в Россию. Никита Демидов был простым, неграмотным тульским кузнецом, пока восхищенный его трудолюбием и энергией царь не пожаловал ему земельные угодья на Урале для строительства шахт и домн. Сын эфиопского князька Абрам (или Ибрагим) Ганнибал был куплен на невольничьем рынке в Стамбуле и послан в подарок Петру. Тот даровал юноше свободу, стал его крестным отцом, послал на учебу в Париж, и со временем Ганнибал дослужился до чина генерала от артиллерии[31]. Все эти люди, петровские «орлы» и «орлята», как называл их Пушкин, начинали с нуля, а к концу жизни стали князьями, графами и баронами, и их имена, неразрывно связанные с именем Петра, навсегда вошли в историю России.

Трудно найти лучший пример неуклонно проводимого Петром принципа выдвигать людей по заслугам, чем карьера одного из наиболее известных «птенцов гнезда Петрова» – Ивана Неплюева. Сын мелкого новгородского помещика Неплюев поступил на службу, будучи двадцати двух лет от роду и уже имея двоих детей. Сначала он был послан в школу в Новгороде, где изучал математику, затем отправлен в Нарву, где учился кораблевождению, и, наконец, поступил в Морскую академию в Петербурге. В 1716 году в числе тридцати российских гардемаринов он попал в Копенгаген, оттуда последовал за царем в Амстердам, а затем был послан в Венецию изучать искусство вождения галер. Два года он воевал с турками в Адриатическом и Эгейском морях, а потом отправился в Тулон, Марсель и Кадис, где шесть месяцев прослужил на испанском флоте. По возвращении в Петербург, в июне 1720 года, он получил приказ явиться в Адмиралтейство и держать экзамен перед самим царем. Позднее Неплюев вспоминал: «Не знаю, как мои товарищи, а сам я всю ночь глаз не сомкнул, точно перед Страшным судом».

Но когда подошла его очередь отвечать, Петр был настроен благодушно. Протянув Неплюеву руку для поцелуя, он сказал: «Видишь, я хоть и царь, да у меня на руках мозоли, а все для того – показать вам пример, и хотя бы под старость видеть себе достойных помощников и слуг отечеству». Когда Неплюев преклонил колени перед царем, Петр промолвил: «Встань, братец, и дай ответ, о чем тебя просят. Что знаешь – сказывай, а чего не знаешь, так и скажи». Экзамен был успешно выдержан, и Неплюев получил под начало галеру.

Однако почти сразу после этого он был назначен надзирать за строительством морских судов в Петербурге. Вместе с новым назначением он получил и добрый совет о том, как надлежит держаться с царем: «Будь исправен, будь проворен, и говори правду, сохрани тебя Боже солгать, хотя бы и худо было: он больше рассердится, если солжешь». Прошло не так много времени, и молодому человеку представился случай проверить этот совет на практике. Как-то утром он проспал и явился на верфь, когда царь уже был там. Растерявшись, Неплюев хотел бежать домой и сказаться больным, но, вспомнив то, о чем ему говорили, передумал и направился прямиком к царю. «А я уже, мой друг, здесь», – молвил Петр, взглянув на него. «Виноват, государь, – отвечал Неплюев, – вчера в гостях засиделся, оттого и опоздал». Петр крепко сжал ему плечо, и Неплюев был уже уверен, что пропал, но царь сказал: «Спасибо, малый, что говоришь правду. Бог простит! Кто Богу не грешен, кто бабе не внук?»

На посту смотрителя верфи Неплюев долго не задержался. Благодаря знанию языков его часто использовали в качестве переводчика, а в январе 1721 года, в возрасте двадцати восьми лет, он был назначен российским резидентом в Стамбуле. Пока Неплюев служил в Турции, Петр жаловал ему поместья, но воспользоваться царской милостью он смог, лишь вернувшись из Стамбула в 1734 году. Впоследствии Неплюев стал сенатором и скончался восьмидесятилетним старцем в 1774 году, в царствование Екатерины Великой.

В последний год своего правления, а точнее в 1722 году, Петр законодательно оформил исповедуемый им принцип «считать знатность по заслугам». Была принята знаменитая Табель о рангах Российской империи. Перед молодым человеком, поступавшим на службу, открывались три параллельных направления для карьеры – три служебные лестницы: воинская, «статская» и придворная. На каждой лестнице насчитывалось четырнадцать ступеней – рангов, чинов или классов, и каждому рангу на любом из этих поприщ соответствовал аналогичный ранг на двух других. Начинать службу надлежало с нижней ступени, и восхождение должно было зависеть не от знатности или богатства, а от выслуги и способностей. Таким образом, во всяком случае в теории, родословность в России не имела более значения, и путь к почестям и высоким чинам был открыт для каждого. Существовавшие прежде в России титулы не отменялись, но обладание ими не давало никаких преимуществ. Служебное рвение поощрялось и в иностранцах, и в выходцах из простонародья, так что солдаты, матросы и низшие канцелярские служащие благодаря своему усердию могли быть замечены и зачислены в определенный ранг – и значит, в дальнейшем на равных состязаться с представителями старинной русской знати. Всякий простолюдин, получивший чин низшего четырнадцатого класса в военной службе или восьмого в гражданской и придворной, причислялся к дворянству и обретал право владеть крепостными крестьянами, которое передавалось его сыновьям вместе с правом начинать службу с низшей ступени табели.

Таким образом, Петр, который всегда придавал больше значения способностям, чем происхождению, и который сам прошел все чины в армии и на флоте, ревностно исполняя свои обязанности, возвел этот принцип в закон для всех грядущих поколений. И эта его реформа выстояла. Несмотря на то что впоследствии в закон вносились изменения, а на практике продвижение по службе неизбежно зависело от кумовства и подношений, табель о рангах сохранялась в качестве основы социальной структуры Российской империи. Место в табели стало более весомым критерием оценки человека, нежели его происхождение. Офицерство и чиновничество постоянно обновлялось благодаря притоку новой крови, и сын захудалого помещика, а то и солдат из крепостных с берегов далекой Волги мог подняться по служебной лестнице, расталкивая локтями потомков славнейших русских родов[32].

* * *

Задуманные Петром реформы государственного управления, воплощенные в выходивших из-под его пера указах, должны были заставить административный механизм работать как хорошо отлаженные часы. То, что на деле это было далеко не так, зависело не только от неспособности людей понять суть преобразований или от их внутреннего сопротивления переменам, но и от коррупции, пронизывавшей все уровни власти. Взяточничество и казнокрадство сказывались и на состоянии государственных финансов, и на дееспособности самого правительства. В результате заимствованные за границей и без того малопонятные россиянам административные структуры работали из рук вон плохо. Взятки и растраты были обычным явлением в жизни российского служилого сословия: так уж повелось, что всякий смотрел на государеву службу как на возможность пополнить свой карман. Недаром русским чиновникам всегда платили очень мало, а то и вовсе не платили, заранее полагая, что они вполне смогут обеспечить себе безбедное существование за счет всякого рода подношений. По пальцам можно пересчитать известных деятелей петровского времени, которые слыли людьми честными и бескорыстно преданными идее служения государству. К числу их можно отнести Шереметева, Репнина, Румянцева, Макарова, Остермана и Ягужинского[33]. Остальные хранили верность лично Петру, государство же почитали дойной коровой.

Правительственные чиновники руководствовались по большей части не интересами государства, а стремлением к личной наживе и желанием любым способом избежать уличения и кары. Алчность и страх – таковы главные побудительные мотивы, определявшие поступки взращенных Петром бюрократов. Возможность быстрого обогащения, безусловно, имелась – примером тому может служить огромное состояние Меншикова; но при этом не исключалась и возможность угодить под пытки, на колесо и на плаху. Как ни пытался Петр воздействовать на своих подданных – уговорами, увещеваниями, лаской, угрозами, расправой – все оказывалось одинаково тщетным. Петр понимал, что для наведения порядка одной только силы недостаточно: «Кости я точу долотом изрядно, – с горечью заметил он Нартову, – а вот упрямцев обточить дубинкой не могу».

Одно разочарование следовало за другим, причем это относилось не только к высшему чиновному слою. Стоило, казалось бы, честному человеку сделаться, например, судьей, то есть достичь положения, при котором ему начинали давать взятки, как он тут же оказывался нечист на руку. Как-то раз Петр прознал, что один из новоиспеченных судей стал принимать подношения. Царь не только не наказал его, но удвоил ему жалованье, дабы устранить соблазн. Однако строго предупредил виновного, что, вздумай он мздоимствовать впредь, непременно будет повешен. Судья клятвенно обещал, что не обманет доверия государя, но вскоре попался на взятке и был вздернут на виселицу.

Царь смирился с невозможностью добиться от чиновников бескорыстного и честного служения, однако намерен был сурово карать тех, кто наносил ущерб государственной казне. Указ 1713 года призывал подданных доносить лично царю обо всех случаях мздоимства и казнокрадства среди правительственных чиновников. Если факты, изложенные в доносе, подтверждались, в награду доносчику должно было отойти имущество виновного. Большинство, правда, опасалось в открытую обличать сильных мира сего, и в результате появилось множество анонимных доносов, нередко содержащих ложные обвинения и имевших целью просто-напросто сведение личных счетов. Петр выпустил новый указ; с одной стороны, он осуждал тех, кто пишет подметные письма, «тая яд под личиной добродетели», а с другой – обещал правдивым доносчикам свою защиту: «Нет в доношениях никакой опасности. Для того, кто истинный христианин и верный слуга своему государю и отечеству, тот безо всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах самому Государю, или, пришед ко двору Его царского величества, объявить караульному сержанту, что он имеет нужное донесение». И вот однажды в руки царя попало подметное письмо, в котором сразу несколько влиятельных сановников обвинялись в бесстыдном казнокрадстве. Автора письма удалось убедить явиться и дать показания. Разразился грандиозный скандал.

Дело в том, что в то время доставка собранной по деревням провизии для войск, расквартированных в Петербурге и других городах на завоеванных территориях, учитывая огромные расстояния, была очень непростым делом. Пытаясь решить проблему снабжения армии, на казенные поставки установили повышенную плату, что стало источником бесчисленных злоупотреблений. Многие вельможи, занимавшие видные правительственные посты, грели на этом руки, вступая в сговор с подрядчиками или занимаясь казенными подрядами сами, только под вымышленными именами. Об этих махинациях все давно знали, но никто не решался открыто выступить с обвинениями в адрес могущественных, высокопоставленных особ. Тем временем народ, вынужденный платить вдвойне, стонал от поборов. Наконец нашелся человек, который посчитал своим долгом открыть все царю, но, желая сохранить свою голову, он действовал тайком, оставляя повсюду, где бывал Петр, неподписанные подметные письма. Прочитав одно такое письмо, Петр объявил, что, если доносчик откроет свое имя и сумеет доказать выдвинутые обвинения, он возьмет его под свою защиту и щедро наградит. Тот объявился и предоставил царю неопровержимые доказательства того, что его ближайшие соратники запятнали себя казнокрадством.

В начале 1715 года было налажено следствие. Среди обвиняемых оказались князь Меншиков, генерал-адмирал Апраксин, сибирский губернатор князь Матвей Гагарин, генерал-фельдцейхмейстер Брюс, петербургский вице-губернатор Корсаков, глава петербургского Адмиралтейства Кикин, инспектор артиллерии Синявин, сенаторы Апухтин и Волконский и множество чиновников рангом пониже. В ходе следствия всплывали все новые и новые свидетельства вопиющих злоупотреблений. Представ перед комиссией, Апраксин и Брюс оправдывались тем, что редко бывали в Петербурге, а все время проводили в разъездах, инспектируя флот и армию; посему им было неведомо, что творили у них за спиной подчиненные. Меншикова, который тоже много месяцев отсутствовал – он командовал армией в Померании, – обвинили в финансовых махинациях, извлечении незаконных прибылей за счет казенных подрядов и в растрате государственных средств более чем на миллион рублей.

Меншикова люто ненавидели многие, а следственную комиссию возглавил его злейший враг – князь Яков Долгорукий; однако это сыграло на руку обвиняемому. Обрадовавшись возможности расправиться с ним, недруги выдвинули против него явно преувеличенные обвинения, что помогло Меншикову отчасти оправдаться. При тщательном рассмотрении дела выяснилось, что не одна только жадность приводила к нарушениям законного порядка. Подчас виною был административный сумбур, запущенность в делах, безалаберность, но не злой умысел. Сo своих многочисленных имений Меншиков получал огромные и вполне законные доходы. При этом он нередко пускал личные средства на оплату государственных нужд. Хотя с неменьшим постоянством тратил казенные деньги для собственных надобностей. Деньги без конца перетекали из одного кармана в другой, причем безо всякого учета. В должности губернатора Санкт-Петербурга Меншиков состоял более десяти лет, с момента основания города. За все это время он не получал за свое губернаторство никакого жалованья и неоднократно тратил собственные деньги на нужды столицы. В построенном им огромном дворце он постоянно устраивал дипломатические приемы и многолюдные пиршества, что обходилось в немалые суммы. Расходы эти ему зачастую никак не возмещались, а Петр между тем настаивал, чтобы Меншиков и впредь играл роль гостеприимного хозяина губернаторской резиденции. Случалось Меншикову оплачивать из своего кармана и государственные потребности в разных чрезвычайных ситуациях. В июле 1714 года адмирал Апраксин прислал из Финляндии депешу, в которой сообщал, что войска голодают. Петра в столице не было, и Меншиков потребовал от Сената решительных действий, однако сенаторы не пожелали брать ответственность на себя. Тогда Меншиков вытребовал припасов на 200 000 рублей, оплатил их из собственных средств, погрузил на суда и отправил к Апраксину.

Однако Меншиков был уличен и в таких нарушениях, каким не нашлось оправдания. Его обязали возместить казне 144 788 рублей по одному начету и 202 283 рубля по другому. Впрочем, князь выплатил только часть долга, остальное же, по прошению на имя Петра, было ему прощено.

Апраксин и Брюс, в уважение к их многочисленным заслугам перед отечеством, тоже отделались всего лишь крупными штрафами. Что же до остальных, замешанных в этом деле, то они поплатились жестоко. Двоим сенаторам, Волконскому и Апухтину, поставили в вину не только допущенные ими злоупотребления, но и посрамление правительствующего Сената. Оба были публично биты кнутом, а за нарушение присяги языки им урезали каленым железом. Был бит кнутом и петербургский вице-губернатор Корсаков. Еще троим виновным после наказания кнутом вырвали ноздри, а их самих отправили на галеры. Восьмерых, чья вина была полегче, связали и, повалив на землю, стали бить батогами. Когда Петр решил, что с них хватит, и приказал солдатам остановиться, служивые стали просить государя позволить им всыпать еще ворам, кравшим солдатский хлеб. Немало народу было сослано в Сибирь. Кикин, бывший прежде у Петра в особом фаворе, был приговорен к ссылке и конфискации имущества, но за него вступилась Екатерина, и ему удалось сохранить и достояние, и должность. Однако пять лет спустя Кикин вновь оказался под судом, по делу царевича Алексея, и на сей раз лишился головы.

* * *

Тайное и явное доносительство не было действенным средством борьбы со злоупотреблениями, ибо объектами разоблачений часто становились случайные люди. В марте 1711 года Петр сделал доносительство официальной государственной службой – он учредил должности доносчиков, получивших название фискалов. Во главе фискального ведомства был поставлен обер-фискал, чьей обязанностью было выведывать случаи злоупотреблений и доносить на виновных Сенату, невзирая на чины и звания. Доносительство, возведенное в систему и получившее официальный статус, было для России новым явлением. Прежние российские законы тоже предусматривали арест и суд на основании извета, однако то была палка о двух концах. Доносителю приходилось лично доказывать правоту своих обвинений, а буде они окажутся ложными, он и сам мог угодить на место обвиняемого и подвергнуться суровой каре. Теперь же донос сделался ремеслом, а доносчики – служителями закона, не опасающимися ответственности за свои действия. Естественно, что при таких условиях доносы потекли рекой, а фискалы, которых насчитывалось пять сотен, стали самыми ненавистными людьми во всей России. Даже Сенат, которому они номинально подчинялись, побаивался этих усердных шпионов. В апреле 1712 года старшие фискалы жаловались Петру на то, что сенаторы умышленно оставляют без внимания подаваемые ими доклады. В жалобе говорилось, что к иным сенаторам фискалы и подойти боятся, а Яков Долгорукий и Григорий Племянников открыто поносят фискалов, именуя их «плутами и антихристами». В 1712 году митрополит Стефан Яворский произнес обличительную проповедь против фискалов, утверждая, что они поставлены выше закона, тогда как прочие отданы им на милость. Петр, однако же, на это не реагировал, и фискалы продолжали свою вызывавшую всеобщее возмущение деятельность.

Наиболее рьяным из них был Алексей Нестеров, ставший со временем обер-фискалом. Он работал с неуемным рвением, кропотливо вникая во все подробности, а добыв улики, преследовал виновных с фанатичным упорством. Этот неутомимый шпион отдал под суд даже собственного сына. Но самой крупной жертвой Нестерова стал князь Матвей Гагарин, с 1708 года служивший губернатором Сибири. Ввиду большой удаленности вверенной ему губернии от столицы, Гагарин правил за Уралом подобно удельному князю. В число его обязанностей входил контроль за торговлей с Китаем, которая велась через Нерчинск и в то время уже была объявлена государственной монополией. Через сеть своих соглядатаев Нестеров выяснил, что Гагарин незаконно разрешал купцам напрямую торговать с Китаем, мало того – вел торговлю сам, чем причинил казне немалый урон. Торговые махинации позволили князю сколотить немалое состояние. Он жил на широкую ногу, за его столом каждый день пировали десятки гостей, а в спальне над кроватью висел усыпанный бриллиантами образ Пресвятой Богородицы стоимостью 130 000 рублей. Было бы неверно, однако, рисовать деятельность Гагарина в одном лишь черном цвете. Он внес немалый вклад в освоение Сибири, способствовал развитию в этом крае промышленности и торговли, разведке новых месторождений полезных ископаемых. Вдобавок он пользовался любовью в народе за мягкий нрав и снисходительность. Когда князя арестовали, 7000 пленных шведов, находившихся в Сибири, подали Петру прошение о его помиловании.

Впервые Нестеров донес царю о том, что Гагарин нечист на руку, еще в 1714 году, но тогда Петр оставил извет без внимания. Однако в 1717 году последовал новый донос, подкрепленный более весомыми доказательствами, и царь распорядился, чтобы это дело расследовала комиссия, составленная из гвардейских офицеров. Гагарин был арестован, полностью уличен и, повинившись во всех проступках, молил царя о дозволении закончить свои дни, удалившись на покаяние в монастырь. Все были убеждены в том, что Петр простит губернатора в знак признания его былых заслуг. Но царь, который приходил в бешенство оттого, что его грозные указы против казнокрадов пропадают втуне, решил: пусть участь Гагарина послужит примером всем чиновным лихоимцам. Князь был приговорен к смерти и публично повешен в Петербурге в сентябре 1718 года. Власть и влияние Нестерова неуклонно возрастали в течение почти десяти лет. Однако в конце концов обер-фискал и сам был уличен во мздоимстве. Хотя принимавшиеся подношения были невелики, ненависть к нему достигла такой силы, а врагов оказалось так много, что им удалось сокрушить главного царского шпиона. Нестеров предстал перед судом, был признан виновным и приговорен к колесованию. Казнь состоялась на Васильевском острове, напротив недавно построенного Трезини здания Двенадцати коллегий. К тому времени Нестеров был уже седовласым старцем. Случилось так, что во время экзекуций находившийся в коллегии Петр выглянул в окно и увидел бывшего обер-фискала, еще живого на колесе. Сжалившись над ним, царь повелел не мучить более старика и немедленно отрубить ему голову.

Главным же казнокрадом, против которого не осмелился выступить и Нестеров, был князь Меншиков. Вновь и вновь обнаруживалось его лихоимство. Вновь и вновь Алексашка получал прощение: казалось, долготерпению Петра нет предела. Меншиков понимал, что царь нуждается в нем: пребывавшему в одиночестве на вершине власти Петру был необходим друг. Меншиков был самым близким доверенным Петра, толкователем его замыслов, исполнителем его решений, любимым собутыльником и лихим кавалерийским командиром, наконец, воспитателем царевича, – короче, он был правой рукой царя. На людях Меншиков всегда проявлял по отношению к государю подчеркнутую почтительность, а в келейной обстановке умел держаться с царем запросто, не переступая опасной черты. Конечно, и ему случалось порой попадать впросак и отведать царского кулака или дубинки. Он переносил царский гнев с неизменным благодушием, никогда не обижался, и оттого привязанность государя к нему только крепла. Но за спиной Петра Меншиков являл себя другим человеком. Он был деспотичен с низшими и нетерпим к соперникам. Честолюбие его было безгранично, держался он нагло и вызывающе и не давал пощады никому, кто становился у него на пути. И потому Меншикова в равной степени ненавидели и боялись все вокруг.

С каждым годом царствования Петра влияние фаворита возрастало и крепло, и после Полтавы власть его стала поистине безгранична. Меншиков был генерал-губернатором Санкт-Петербурга, первым сенатором, андреевским кавалером, князем Священной Римской империи и обладателем иных титулов и наград, дарованных ему королями Польши, Пруссии и Дании. Молва гласила, что он мог бы проехать всю империю от Риги на Балтике до Дербента на Каспии, останавливаясь на ночь только в собственных имениях. В своем дворце на Неве он был окружен многочисленным двором. Обеды из двух сотен блюд готовили выписанные из Парижа повара, а столовые приборы были из чистого золота. По улицам князь разъезжал в великолепной карете с гербом на дверце и золоченой княжеской короной на крыше. Карета была запряжена в шестерку лошадей, покрытых алыми, расшитыми золотом попонами. На выезде князя сопровождали ливрейные слуги и музыканты, а эскорт из драгун расчищал ему дорогу, разгоняя толпу. Из привязанности и благодарности Петр одаривал Меншикова несметными богатствами, но тому все было мало. Как и многие, возвысившиеся из низов, он любил роскошь, любил демонстрировать свое богатство, символ могущества. И когда ему не хватало взяток и подношений, царский любимец крал без зазрения совести. Время от времени Петр накладывал на него огромные штрафы, но Меншиков все равно ухитрялся оставаться богатым и после краткой немилости возвращался в фавор. Иностранным послам, всякий раз ожидавшим, что очередное скандальное разоблачение станет последним и окончательное падение Меншикова неизбежно, он казался подобным фениксу, вновь и вновь возрождающемуся из пепла.

Нередко Петр смотрел на проделки Меншикова сквозь пальцы. Как-то раз Сенат раздобыл доказательства махинаций князя с поставками амуниции. Сенаторы потребовали от Меншикова объяснений, но тот высокомерно отмахнулся от них и не только отказался давать письменные показания, но даже не соизволил явиться в Сенат, а послал унтер-офицера – на словах передать его ответ. Взбешенные сенаторы составили список основных повинностей Меншикова и положили на стол перед царским креслом. Прибыв в Сенат, Петр взял в руки бумагу, пробежал ее глазами и, не вымолвив ни слова, положил на место. Повременив, Толстой осмелился спросить государя, каковы будут его приказания. «Никаких, – отвечал царь, – Меншиков всегда останется Меншиковым».

Однако долготерпение Петра все же имело пределы. Однажды царь в гневе отобрал у Меншикова его богатейшие владения на Украине (которые, впрочем, впоследствии были ему возвращены) и наложил на него штраф в 200 000 рублей. Тогда Меншиков приказал вывезти из своего дворца на Неве роскошную мебель и снять пышные портьеры и гобелены. Несколько дней спустя Петр заехал во дворец и с удивлением увидел голые стены. Он потребовал объяснений и услышал в ответ, что Меншикову пришлось продать всю обстановку, чтобы расплатиться с казной. Петр поглядел на князя в упор, а потом во весь голос рявкнул, чтобы тот не вздумал с ним шутки шутить: если в течение суток Меншиков не обставит дворец так, как приличествует персоне светлейшего князя и губернатора Санкт-Петербурга, штраф будет удвоен. Когда на другой день Петр явился с проверкой, дворец сиял убранством еще более великолепным, чем прежде.

Впервые Петр по-настоящему вознегодовал на Меншикова, когда тот был уличен в вымогательстве во время пребывания в Польше (князь простодушно оправдывался тем, что обирал только поляков). Тут Петр строго пригрозил ему: «Говорю тебе в последний раз. Перемени поведение, если не хочешь большой беды. Ты мне ответишь головой при малейшей жалобе на тебя». Петр стращал, Меншиков на время умеривал свои аппетиты, а потом опять брался за старое. В 1715 году его снова обвинили в злоупотреблениях, и он отделался штрафом, но после этого Петр все же несколько охладел к старому товарищу. Он по-прежнему бывал у него в гостях, писал дружеские письма, но былого безграничного доверия больше не было. Меншиков моментально почуял это и постарался приспособиться к новым обстоятельствам: в своих письмах царю он оставил фамильярный тон, какой прежде позволял себе, и стал изъясняться более сдержанно, как и подобало верноподданному. Всякий раз, когда на чело самодержца набегала грозная тень, Меншиков униженно каялся и просил оказать ему милость в память о старой дружбе и прежних заслугах. Выйти сухим из воды ему не раз помогало и то, что он имел могущественную покровительницу в лице Екатерины, всегда готовой порадеть давнему знакомцу. Петр, как правило, склонялся к просьбам жены, но однажды предупредил ее на будущее: «Меншиков в беззаконии зачат, во гресях родила мать его, и в плутовстве скончает живот свой, и если он не исправится, то быть ему без головы».

После скандала 1715 года спокойная жизнь для князя продолжалась недолго. В начале января 1719 года против него вновь были выдвинуты обвинения, и он предстал перед военным судом вместе с генерал-адмиралом Апраксиным и сенатором Яковым Долгоруким. На сей раз ему вменили в вину дурное управление Ингерманландией и присвоение 21 000 рублей казенных денег, предназначавшихся для закупки кавалерийских лошадей. Меншиков признал, что взял эти деньги, но казна, по его словам, задолжала ему 29 000 и ни за что не хочет отдавать, и потому, когда деньги оказались в его распоряжении, он решил, что имеет право оставить их себе в частичное возмещение долга. Суд принял это оправдание, однако признал Меншикова виновным в нарушении законов военного времени. И его, и адмирала Апраксина приговорили к лишению всех чинов и наград. Им повелели отдать шпаги и оставаться под домашним арестом до утверждения приговора царем. Осужденные отправились по домам дожидаться последнего удара. Петр утвердил было приговор, но на следующий день передумал и, ко всеобщему удивлению, помиловал обоих – в память об их прежних заслугах. И Меншиков, и Апраксин сохранили свои чины и отделались уплатой крупных штрафов. Петр не мог позволить себе остаться без ближайших сподвижников.

Побывав в таких передрягах, Меншиков, по-видимому, несколько присмирел. Вскоре после описываемых событий прусский посол сообщал своему монарху: «Славного князя Меншикова хорошенько общипали. Царь спросил князя, сколько крестьян у него в Ингрии, и тот ответил – семь тысяч. Но его величество, гораздо лучше знавший истинное положение дел, сказал, что эти семь тысяч князь может оставить себе, но от всех остальных ему придется отказаться. Иными словами, его обязали поступиться восмью тысячами крестьян, бывших у него сверх указанного числа. Меншиков от огорчения и ожидания грядущих неприятностей даже заболел и отощал, точно пес, однако он вновь прощен и спас свою шкуру, покуда сатана опять не введет его во искушение».

Но Меншиков, как и предрекал Петр, остался Меншиковым и продолжал надувать своего повелителя. В 1723 году он еще раз был уличен и снова предстал перед следственной комиссией. В свое время Меншикову были пожалованы имения близ Батурина, конфискованные у Мазепы. Меншикова обвинили в том, что он укрывал на своих землях 30 000 человек – беглых крепостных и уклонявшихся от рекрутских наборов. Меншиков снова положился на заступничество расположенной к нему царицы и подал петицию на ее имя. Он возлагал всю вину на Мазепу и уверял, что беглые поселились на этих землях до того, как он вступил во владение. Меншикову вновь удалось получить прощение, однако обвинения в злоупотреблениях выдвигались против него до самой смерти Петра, и лишь по восшествии на престол Екатерины они прекратились и князь смог вздохнуть с облегчением.

Петра, отличавшегося простотой и скромностью вкусов и привычек, повергла в негодование бесстыдная алчность его вельмож, не упускавших ни малейшей возможности запустить руку в государственную казну. Куда бы ни кинул он взгляд, всюду видел лихоимство, вымогательство и казнокрадство – казенные деньги буквально сыпались из чиновных рукавов. Однажды, выслушав очередной сенатский доклад о непрекращающихся злоупотреблениях, Петр разгневался и сказал Ягужинскому: «Напиши именной указ, что если кто и на столько украдет, что можно купить веревку, то будет повешен». Записавший указ Ягужинский оторвал перо от бумаги и спросил: «Разве ваше величество хотите остаться императором один, без подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее, чем другой». Царь рассмеялся, печально покачал головой, и в этот раз на том дело и кончилось.

Однако Петр не оставлял попыток изжить злоупотребления. Время от времени, как это было, например, в случае с Гагариным, он сурово карал проштрафившихся по-крупному, надеясь, что их пример послужит предостережением казнокрадам помельче. Однажды, когда Нестеров спросил его: «Обрубать ли только сучья или положить топор на самые корни?», Петр ответил: «Руби все дотла». Однако царь поставил перед собой безнадежную задачу: никого нельзя принудить к честности. И прав был восхищавшийся Петром его современник Иван Посошков, когда писал: «Трудится великий монарх, да ничего не успевает, пособников у него мало – он в гору сам десять тянет, а под гору миллионы тянут, как же дело споро будет?»


Глава 16
Коммерция по указу

Можно считать, что до Петра настоящей промышленности в России почти не было. По городам были разбросаны лишь небольшие мастерские, где изготовлялись инструменты, а также домашняя утварь и украшения для нужд царя, бояр и богатых купцов. В деревнях господствовало натуральное хозяйство.

Посетив Европу, Петр вернулся домой, исполненный решимости изменить это положение, и весь остаток жизни посвятил тому, чтобы Россия стала богаче, а ее экономика более производительной и эффективной. Когда он приступил к осуществлению этого замысла, страна была втянута в большую войну, и естественно, что в первую очередь Петр старался завести предприятия, которые бы выпускали продукцию, пригодную для военных нужд. Он строил литейные дворы, пороховые мельницы, оружейные заводы, кожевенные мануфактуры (кожа требовалась на седла и упряжь) и ткацкие фабрики (сукно и парусина были необходимы для пошива солдатских мундиров и парусов для флота). К 1705 году заведенные Петром казенные текстильные фабрики в Москве и Воронеже работали уже столь успешно, что царь справил себе праздничный кафтан из отечественного сукна, о чем с немалым удовольствием сообщал в письме к Меншикову.

После Полтавской победы обстоятельства изменились. Сугубо военные нужды отступили на второй план, и Петр смог обратить внимание на развитие таких видов промышленности, какие могли бы поднять благосостояние России до уровня европейских стран и одновременно уменьшить зависимость страны от ввоза товаров из-за границы. Встревоженный тем, что большие средства уходили за рубеж в оплату за предметы роскоши – шелк, бархат, позументы, фарфор и хрусталь, Петр приложил усилия к тому, чтобы наладить производство этих товаров в России. Чтобы защитить находившуюся в зачаточном состоянии национальную промышленность, он установил высокие пошлины на ввоз, и в результате шелка и модное платье обходились русским покупателям вдвое дороже их истинной цены. В основе своей его экономическая политика была схожа с политикой других европейских государств того времени, известной под названием «меркантилизм». Она сводилась к тому, чтобы увеличить вывоз и обеспечить приток денег из-за рубежа, с одной стороны, и ограничить ввоз – с другой, дабы российское достояние не уплывало за границу.

Но развивая промышленность, Петр ставил перед собой и другую, не менее важную цель. Дело в том, что непомерные подати, особенно в связи с расходами на войну, зачастую оставляли народ без средств к существованию. Царь понимал, что долго так продолжаться не может, а единственный способ обеспечить стабильный источник налоговых поступлений состоял в существенном увеличении национального дохода. Для достижения этой цели Петр использовал всю свою энергию и власть, стараясь не упустить даже самой малости, которая могла бы способствовать подъему отечественной промышленности. Петр полагал, что ответственность за укрепление национальной экономики несет он, как монарх; однако он также сознавал, что истинными источниками благосостояния являются частная инициатива и предприимчивость. Он поставил своей целью создать класс русских промышленников, которые могли бы поначалу помочь государю и отечеству, а потом и полностью взять на себя работу по созиданию российского богатства. Это была непростая задача. Российские дворяне издревле привыкли с пренебрежением взирать на такие занятия, как производство товара и торговля, и вовсе не были настроены вкладывать свои средства в коммерческие предприятия. Чтобы побудить их к этому, Петр действовал и убеждением, и принуждением. В своих указах он провозглашал, что торг и ремесло столь же почтенная и достойная форма служения отечеству, как служба в армии и на флоте или в чиновничьем аппарате. Правительство в лице Берг-и-Мануфактур-коллегии предоставляло желающим завести свое дело начальный капитал в виде кредитов и субсидий, вводило для поощрения промышленников монополии и налоговые льготы, порой строило за казенный счет фабрики, а потом сдавало их частным лицам или компаниям (иногда не спрашивая желания будущих предпринимателей). В 1712 году велено было завести за государственный счет суконные фабрики и отдать их торговым людям, «а буде волею не пoxoтят, хотя и в неволю, а за завод деньги брать погодно, с легкостью, дабы ласково им в том деле промышлять было».

Далеко не все вновь создаваемые предприятия процветали. Меншиков, Шафиров и Петр Толстой завели шелковую мануфактуру, добились немалых льгот, получили огромные ссуды и субсидии, но это начинание закончилось крахом. Меншиков без конца ссорился со своими партнерами и в конце концов был отстранен от дела и заменен адмиралом Апраксиным. Со временем весь начальный капитал был растрачен, и компанию продали купцам всего за 20 000 рублей. Для Меншикова более прибыльной оказалось компания по промыслу моржей и трески на Белом море.

Наиболее продуктивное сотрудничество между государством и частным капиталом сложилось в области горнодобывающей и металлургической промышленности. Когда Петр взошел на престол, в России было всего около двадцати маленьких железоделательных заводов, расположенных по большей части вокруг Москвы, в Туле и в Олонце, на берегу Онежского озера. Справедливо полагая, что «наше Российское государство перед многими иными землями преизобилует и потребными металлами, и минералами благословенно есть», Петр еще в начале своего царствования уделял внимание разработке природных ресурсов. Среди иноземных мастеров, нанятых на российскую службу Великим посольством, было немало горных инженеров. С началом войны оружейные заводы в Туле, основанные голландцем, отцом небезызвестного Андрея Виниуса, и принадлежавшие частично казне, а частично бывшему простому кузнецу Никите Демидову, были существенно расширены с тем, чтобы полностью обеспечить потребности армии в мушкетах и пушках. Город Тула превратился в огромный арсенал, и все его предместья были заселены всякого рода оружейными мастерами. После Полтавы Петр направил рудознатцев за Урал на поиски новых месторождений. В 1718 году он учредил Берг-и-Мануфактур-коллегию для более успешного отыскания и разработки новых рудных жил. В соответствии с указом, вышедшим в декабре 1719 года, всякому помещику, который скрывает в своих владениях наличие месторождений полезных ископаемых или препятствует их разработке, грозило наказание кнутом. Пологие Уральские горы, особенно близ Перми, оказались на удивление богаты высококачественными рудами: половину веса руды, добытой в тех краях, составляло чистое железо. За помощью в освоении этих богатейших залежей Петр вновь обратился к Никите Демидову. К концу царствования Петра на Урале возник внушительный металлургический комплекс, состоявший из двадцати одного предприятия по выплавке железа и меди. Центром его стал город Екатеринбург, названный в честь жены государя. Девять из числа упомянутых заводов принадлежали казне, а остальные двенадцать четверым частным предприятиям, причем пятью заводами владел Никита Демидов. Продуктивность уральских заводов постоянно росла, и к концу петровского царствования они давали более сорока процентов всего выплавлявшегося в России железа. К концу жизни Петра Россия сравнялась по выплавке чугуна с Англией, а в царствование Екатерины Великой вытеснила Швецию с первого места в Европе по производству железа. Рудники и литейни немало способствовали мощи России (Петр скончался, оставив в ее арсенале 16 000 орудий), а заодно и росту личного состояния Демидова. Когда родился царевич Петр Петрович, невероятно разбогатевший кузнец подарил малышу «на зубок» 100 000 рублей.

Чтобы оживить торговлю, России было необходимо оживить денежное обращение. По возвращении Петра из Великого посольства в России начали чеканить новую монету, однако наличная монета была такой редкостью, что купцам в Петербурге, Москве и Архангельске приходилось добывать ее взаймы под пятнадцать процентов, чтобы дело не замерло вовсе. Одной из причин того, что деньги пропадали из обращения, была, по замечанию одного иностранца, глубоко укоренившаяся привычка россиян любого сословия прятать в укромное место всякую монету, которая только попадала им в руки. «У здешних крестьян, если им случайно приведется собрать маленькую сумму, вошло в обычай зарывать деньги в навозную кучу, где они и лежат безо всякой пользы и для хозяина, и для государства. Дворяне опасаются выказывать свой достаток, полагая, что богатство может привлечь к ним неблагожелательное внимание двора, а потому обычно запирают деньги в сундуках, оставляя их без употребления, а те, что посмекалистее, посылают их в банки Лондона, Венеции или Амстердама. В результате того, что деньги укрываются и знатью, и простонародьем, они выпадают из обращения и страна не извлекает из них доход». Петр пытался искоренить этот обычай и в начале войны издал указ: «Кто станет деньги в земле хоронить, а кто про то доведет и деньги вынет, доносчику из тех денег треть, а остальное на государя».

Другой причиной нехватки монет был недостаток драгоценных металлов. Многие золотых и серебряных дел мастера, приглашенные в Россию, не нашли себе применения и разъехались по домам, а та монета, что все же чеканилась, была зачастую неполновесной и дефектной по лигатуре. И хотя это беспокоило Петра, он вынужден был закрывать глаза на чеканку порченой монеты, поскольку рудники попросту не давали необходимого количества серебра и золота. В 1714 году в качестве протекционистской меры Петр запретил вывоз серебра за границу. С 1718 года всех русских купцов, выезжающих торговать за рубеж, обыскивали, и найденные у них золотые, серебряные и медные монеты конфисковывались. По малейшему подозрению в утайке монеты таможенники потрошили и переворачивали вверх дном всю поклажу на купеческих санях или возках. В 1723 году последовало ужесточение таможенных правил; теперь за попытку вывоза серебра грозила смертная казнь. Зато ввоз в страну драгоценных металлов всячески поощрялся и не облагался таможенной пошлиной. Русским купцам, продававшим товары иностранцам, не разрешалось принимать в уплату рубли, они должны были требовать полновесные деньги иностранной чеканки.

Но грозные указы Петра то и дело оказывались холостыми залпами по той простой причине, что их смысл и цель для большинства оставались загадкой. Поэтому царь вынужден был лично следить за их исполнением, а то и прибегать к силе – иначе дело не двигалось с места. Русские, люди от природы консервативные, принимали любое нововведение в штыки, недаром Петр говорил своим министрам, что русский народ не заставишь взяться за новое дело, даже очень полезное и нужное, иначе как из-под палки. И он не стеснялся действовать принуждением. В указе 1723 года он объяснял: «Наш народ яко дети не учения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят, что явно из всех нынешних дел не все ль неволею сделано, и уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел».

Однако коммерция – механизм весьма деликатный, и грозные указы, как правило, не лучший способ заставить его работать в полную силу. И дело даже не в том. Действуя принуждением, Петр заведомо ставил под удар успех своих начинаний – иногда царь и сам не был до конца уверен в том, что знает, чего он, собственно, хочет. Ну а исполнители его замыслов, тем более не уверенные, что правильно понимают царскую волю, предпочитали вовсе ничего не делать, стоило царю ослабить внимание или отвлечься на что-то еще. Петр пробовал то одно, то другое, издавал указы и отменял их, действуя методом проб и ошибок. Он пытался опытным путем создать работоспособную систему управления хозяйством, не вполне понимая, что для этого требуется и что ему в этом препятствует. Беспрерывные шатания из стороны в сторону, попытки регламентировать каждый шаг без учета тех или иных местных особенностей приводили к тому, что у русских купцов и промышленников опускались руки. Однажды Остерман признался голландскому послу, который был раздражен бесконечными проволочками при рассмотрении торгового соглашения: «Между нами я скажу правду. У нас нет ни одного человека, который хоть что-то понимает в коммерции».

Бывали случаи, когда коммерческие предприятия терпели крах из-за того, что Петр находился в отлучке и не было возможности получить от него четкие указания. Зная крутой нрав государя, люди боялись проявлять инициативу и почитали за благо не делать ничего, дожидаясь конкретных распоряжений. Как-то раз в Новгород завезли большое количество кавалерийских седел и упряжи. Местным властям было известно, что добро пылится в амбарах без пользы, но поскольку приказа выдать амуницию войскам все не поступало, она так и лежала там, покуда не сгнила, и эту гниль пришлось выгребать лопатами. А в 1717 году из Центральной России по каналам доставили на Ладожское озеро немало дубовых бревен, предназначавшихся для строительства судов на Балтике. Однако ценная древесина осталась валяться у ладожских берегов, постепенно превращаясь в топляк, потому что Петр, находившийся в то время в Германии и Франции, не оставил четкого приказа.

Связующим звеном между царем, которому при всей его тяге к обновлению часто приходилось заниматься и другими насущными делами, и в массе своей инертным и тяжелым на подъем населением, являлись иностранцы. Ни одна из петровских затей по преобразованию российской экономики не могла бы осуществиться без помощи иноземных специалистов. В период от возвращения Петра из Великого посольства в 1698 году до его смерти в 1725-м они буквально наводнили Россию. Только в Амстердаме и Лондоне царь нанял более тысячи мастеров, а после возвращения домой настоятельно требовал от российских дипломатических агентов при европейских дворах, чтобы те усиленно разыскивали всякого рода умельцев и всеми средствами склоняли их к поступлению на русскую службу.

В промышленности, торговле, сельском хозяйстве – повсюду использовались иностранные специалисты и воплощались в жизнь достижения европейской мысли. Завезенный из Франции виноград был высажен под Астраханью, и вскоре появились местные красные вина, которые голландский путешественник нашел весьма приятными на вкус. Из Силезии прибыли двадцать пастухов – их направили в Казань стричь овец и обучать русских шерстопрядению, с тем чтобы в дальнейшем завести собственные суконные фабрики, а не закупать армейское сукно в Англии. В Пруссии и Силезии Петр присмотрел хороших коней и повелел Сенату завести конные заводы и купить для них племенных жеребцов и кобыл. Он приметил, что на Западе крестьяне косят хлеб косами, а не серпами, и распорядился, чтобы и его подданные заменили серпы на косы. Под Петербургом была построена фабрика, на которой из русского льна ткали полотно не хуже голландского. Старую голландскую пряху пригласили в Россию, чтобы обучать местных женщин обращению с механическими прялками, которые на Руси в то время были диковиной. Неподалеку находилась бумажная мануфактура, которой руководил мастер-немец. По всей стране иностранцы учили русских строить фабрики и заводы, изготавливать стекло, кирпич, порох и бумагу, выплавлять металлы и добывать соль. Прибывшие в Россию иноземные специалисты пользовались рядом особых привилегий: им бесплатно предоставляли кров и на десять лет освобождали от уплаты налогов. Население, однако, относилось к иностранцам недоверчиво, и потому Петр гарантировал им свое личное покровительство. Он предупреждал, что всякий, кто вздумает вредить иноземным мастерам, будет строго наказан. Даже к тем иноземцам, которые проявляли себя не с лучшей стороны, царь обычно относился снисходительно и отпускал их на родину, снабдив на дорогу деньгами.

Эта политика вовсе не означала слепого пристрастия ко всему иностранному. Цель, которую ставил перед собой Петр, была ясной и прагматичной: использовать технические достижения для преобразования России. Иностранцы приглашались на службу и получали всевозможные льготы при одном условии, которое оговаривалось в каждом контракте: «Учить русских людей безо всякой скрытности и прилежно». Случалось, что иностранные умельцы пытались утаить профессиональные секреты. Так, англичане, приглашенные, чтобы наладить производство табака, уезжая из России, пошли на крайние меры, желая, чтобы их технология осталась для русских тайной. Как ни удивительно, английский посланник Чарлз Уитворт не только одобрил намечавшийся погром оборудования, но и сам принял в нем участие: «Москвитяне главным образом домогаются узнать состав жидкости, в которой табак приготовляется и окрашивается… Перед отъездом мастеров русские рабочие были отпущены, как бы только на время, а вечером я явился в мастерскую в сопровождении Парсона, моего секретаря, и семерых слуг: мы большую часть ночи провели в разрушении материалов и инструментов, из которых некоторые оказались до того прочными, что нам при ломке пришлось поднять порядочный шум. Тут стояло одиннадцать заколоченных бочек, до четверти наполненных табачной жидкостью в разных моментах приготовлении: ее я приказал вылить. Сломал я большой крутильный станок, около шестидесяти катушек для свертывания, три машины, вполне установленные для крошки табака, с двух других сняли планки и рычаги, несколько больших машин для прессования табака разнесено вдребезги, винты их испорчены, деревянные части поломаны, медная обшивка содрана, около двадцати прекрасных сит изрезано в куски, – короче, ни одна вещь не оставлена в целости… на следующий день слуги возвратились и сожгли все деревянные обломки».

Если бы Петр узнал о том, что бесчинство это учинил английский посланник, тому наверняка бы пришлось незамедлительно покинуть Россию.

Бывали случаи, однако, когда русским удавалось перехитрить скрытных иноземцев. Близ Петербурга Петр основал фабрику, где выпускались ленты и позументы. Один сметливый подмастерье, схватывавший все на лету, научился изготовлять любые позументы, но только тогда, когда материал был заправлен в станок. Иноземный мастер, руководивший фабрикой, всегда проделывал подготовительные операции сам и запрещал русским работникам наблюдать за ним. Петр пообещал награду тому из подмастерьев, кто сумеет разузнать секрет. Сообразительный паренек просверлил в стене маленькую дырочку, затаился и подсмотрел, как мастер налаживает станок. Запомнив, как это делается, подмастерье доложил царю, и тот устроил ему проверку. Станок установили прямо во дворце и велели приступать к работе. Испытание прошло успешно: довольный царь расцеловал юношу, наградил его деньгами и назначил мастером взамен иноземца.

* * *

Воздвигая на берегах Невы новую столицу, Петр задумывал ее не только как бюрократический муравейник или гигантский плац для гвардейских парадов. Прежде всего, он хотел видеть Санкт-Петербург морским портом и торговым центром. Поэтому царь всячески стремился к тому, чтобы товары направлялись в Петербург, минуя другие порты, в первую очередь Архангельск, морской путь к которому был кружным и долгим, зато привычным. Многие купцы, как русские, так и иностранные, не хотели сворачивать со знакомого, налаженного курса, и царя засыпали петициями и жалобами. Однако тот с каждым годом все упорнее настаивал на изменении торговых маршрутов. Наконец в 1722 году он запретил вывоз из России через Архангельск любых товаров, если только они не произведены на берегах Двины. В том же году Санкт-Петербургский порт обогнал Архангельский по грузообороту и стал одним из ведущих портов империи, уступая лишь Риге. К концу правления Петра объем российской внешней торговли превзошел его самые смелые мечты. Морская торговля возросла вчетверо. В 1724 году в порту Петербурга бросили якорь 240 западных купеческих кораблей и еще 303 посетили Ригу, а в 1725 году в балтийских портах России побывало уже 914 иностранных судов.

Но Петру не удалось добиться другой цели – создать собственный торговый флот. Он хотел, чтобы русские товары перевозились на Запад русскими купцами на русских же кораблях, но этому воспротивились морские державы, не желавшие отказываться от старых привилегий. Еще в древнем Новгороде купцы пытались наладить вывоз товаров на своих судах, но против них ополчился весь Ганзейский союз, который добился права закупать товары в Новгороде и далее переправлять их самостоятельно. Позднее один предприимчивый купец из Ярославля сам доставил в Амстердам партию мехов, но голландские торговцы, сговорившись, не купили у него ни одной шкурки, и в результате ему пришлось возвратиться со своим грузом в Архангельск, где у него немедленно и за хорошую цену приобрел все меха тот самый голландец, на чьем корабле потерпевший неудачу купец вернулся в Россию.

Еще в начале своего царствования Петр предпринял попытку изменить сложившееся положение. Апраксину, бывшему в то время воеводой Архангельска, приказано было построить два небольших корабля, чтобы доставлять на Запад русские товары под российским флагом. Царь понимал, что появление этих судов за границей может вызвать противодействие, и долго раздумывал, куда их направить: англичане и голландцы встанут на дыбы, французы вообще вряд ли всерьез отнесутся к российскому флагу. И все же он распорядился послать корабли во Францию, хотя и отступил от первоначального замысла, – большую часть пути корабли проделали под голландским флагом. Затея не увенчалась успехом, один из кораблей был конфискован французами, и его возвращение стало предметом долгих дипломатических переговоров. Петру так и не удалось добиться своего: англичане и голландцы сохранили фактическую монополию на морские перевозки и торговлю в портах России.

Несмотря на это, Петр не испытывал неприязни к иностранным капитанам и морякам. Напротив, он радовался всякий раз, когда иностранные торговые корабли заходили в российские порты, встречал их радушно, а с капитанами обходился как с товарищами, собратьями по мореходному делу. Стоило иностранному судну бросить якорь в Кронштадтской гавани или Петербургском порту, как на борт являлся Петр. Он бродил по палубе, осматривал оснастку судна и живо интересовался всеми новшествами. Голландские капитаны, ежегодно ходившие в Санкт-Петербург, привыкли к монаршим посещениям и, встав на якорь, готовили в каютах ром, вино, сыр и бисквиты, ожидая, что вскоре прибудет царь и начнет подолгу расспрашивать их о дальних морских походах. В знак ответного гостеприимства государь приглашал моряков сойти на берег и посетить его двор, и редко случалось, чтобы после такого визита капитан и вся его команда поднимались на борт своего судна трезвыми. Как отметил один современник, «нетрудно понять, что людям такого образа жизни прием приходился по вкусу, и они с удовольствием брали курс на Санкт-Петербург».

Добрые отношения с иностранными моряками Петр не хотел омрачать ничем. В 1719 году, когда разрабатывались новые таможенные правила для Петербургского порта, царю представили на одобрение первый вариант документа. Один из пунктов, в частности, гласил, что суда, доставившие контрабандный груз или пытавшиеся провезти товар без уплаты соответствующей пошлины, подлежали конфискации. Петр решительно вычеркнул этот пункт, объяснив, что время суровых санкций еще не пришло: меньше всего он хотел сейчас отпугнуть иностранных купцов и капитанов.

Император позволял иностранным морякам говорить с ним по-свойски, что не могло не шокировать его придворных. Однажды, когда голландский капитан заявил, что ему больше по душе Архангельск, чем Санкт-Петербург, а на вопрос почему дерзко ответил, что в Петербурге нет блинов, Петр сказал ему: «Этому можно пособить. Приди завтра со своими земляками, другими корабельщиками, ко мне во дворец, я покажу тебе, что и здесь блины такие, как в Архангельске».

Когда между русскими и иностранными моряками случались ссоры, царь нередко брал иноземцев под защиту. Как-то раз, маневрируя в переполненной Кронштадтской гавани, голландский корабль зацепил бортом русский фрегат и сорвал у него швартовый трап. Хотя голландец и обещал оплатить ущерб, русский капитан пришел в ярость. Он послал на борт голландского судна караул и потребовал десятикратного возмещения. Петр в то время находился в Кронштадте и, прослышав о происшествии, явился осмотреть поврежденный фрегат. Он увидел, что все, кроме трапа, который можно было починить за несколько часов, цело, и велел капитану привести трап в порядок, пообещав, что через три часа вернется и проверит, сделана ли работа. В указанное время царь воротился; трап был восстановлен, оставалось только его покрасить. «Выкраси в красный цвет, – распорядился царь, – и наперед помни, что к иноземцам надлежит относиться с учтивостью и дружелюбием».

* * *

Наглядное представление о характере Петра дает такая деталь: в разгар войны, одновременно с обновлением армии, созданием флота, строительством новой столицы и экономическими преобразованиями, он взялся за сооружение системы судоходных каналов. Нельзя отрицать, что потребность в них существовала. В России, стране огромных расстояний и отвратительных дорог, купец, перевозивший товары, или просто путешественник сталкивался с неимоверными трудностями. Доставка экспортируемой продукции из внутренних районов необъятной страны к морским портам всегда была непростым делом. Теперь же ситуация еще более усложнилась, поскольку новая столица, Санкт-Петербург, требовала постоянного подвоза хлеба и иной провизии. Решение было подсказано самой природой, одарившей Россию множеством полноводных рек, таких как Днепр, Дон, Волга и Северная Двина. Все главные реки, кроме Двины, текли на ют, но тем не менее существовала возможность доставлять грузы и вверх по течению, впрягая в баржи тягловых животных или используя труд бурлаков. Для создания водной транспортной сети оставалось лишь наметить подходящие точки и соединить важнейшие реки между собой.

Петр начал с того, что предпринял поистине титаническую попытку связать Волгу с Доном. Если бы она удалась, из внутренних районов России можно было бы сплавлять грузы к стоявшему в устье Дона Азову и для всей России открывался бы доступ к Черному морю. Более десяти лет тысячи людей работали не покладая рук, прорубая канал и воздвигая каменные шлюзы, но когда пришлось вернуть Азов туркам, строительство было заброшено. Рост Петербурга натолкнул Петра на новую мысль – соединить Волгу с Невой и связать таким образом всю Россию с Балтикой. Он своими ногами исходил глухие места Тверского и Новгородского края, пока не обнаружил небольшой приток Волги – всего в миле от другой реки, которая через целую систему речушек и озер была связана с Ладогой. Ключевым звеном задуманной судоходной сети стал небольшой Вышневолоцкий канал. На строительстве этого канала было занято 20 000 рабочих, на сооружение его потребовалось четыре года. И вот – водный транспортный путь связал Каспийское море с Балтикой и Атлантическим океаном. Нескончаемый поток плоскодонных судов, груженных зерном, лесом и другими товарами, произведенными в центральных и южных областях России или вывезенными с востока, неспешно двинулся через всю страну к городу на Неве.

Неудивительно, что при осуществлении такого рода замыслов царь сталкивался с немалыми трудностями и противодействием. Князь Борис Голицын, которому было поручено надзирать за строительством первого из упомянутых каналов, ворчал: «Коли Господь судил рекам течь одним путем, не есть ли гордыня человеку вздумать повернуть их в иное русло?» Потоку плоскодонок и барж случалось застопориться: вышневолоцкие каменные шлюзы засорялись и требовалось время для их прочистки. Но не это было главным препятствием: основную угрозу таила в себе Ладога. На величайшем в Европе озере разыгрывались штормы, сравнимые с океанскими, волны легко переворачивали речные суденышки, имевшие к тому же очень малую осадку (иначе они не могли бы пройти по каналу). Когда налетавший с севера ветер настигал лодки в открытом озере, их либо опрокидывало, либо сносило к югу и выбрасывало на берег. Каждый год жертвами штормов становились сотни судов, гибнувших вместе с грузом. Сначала Петр попытался решить эту проблему, распорядившись построить особый озерный флот, состоящий, в отличие от речного, из устойчивых судов с высокими бортами и килем. Однако перегрузка леса или зерна с речных судов на озерные отнимала слишком много времени, и стоимость транспортировки значительно возросла. Тогда царь стал искать способ сплавлять грузы в обход Ладоги, и в 1718 году он принял решение прорыть обводный канал вдоль болотистого южного берега озера – от Волхова к истоку Невы у Шлиссельбурга. Предполагалось, что длина его составит шестьдесят шесть миль.

Первоначально это дело поручили Меншикову, который ничего не смыслил в строительстве, но готов был взяться за что угодно, лишь бы заслужить царскую милость. Его «стараниями» более двух миллионов рублей было истрачено без толку, а около 7000 работников умерло от голода и болезней. Огромная, но совершенно бессмысленная работа была проделана еще до того, как решился вопрос: рыть ли канал по суше или отгородить часть озера земляной насыпью, идущей вдоль берега. Петр был уже близок к тому, чтобы вовсе махнуть рукой на это предприятие, но тут судьба свела его с немецким инженером Бурхардом Христофором Минихом, имевшим большой опыт строительства плотин и каналов в Северной Германии и Дании. Стоило Миниху взяться за дело, и строительство пошло не в пример живее. В 1720 году Вебер писал: «Я достоверно знаю, что эта работа настолько продвинулась, что к следующему лету должна быть завершена, и тогда торговля между Балтийским и Каспийским морями, между всей Россией и Персией, встанет на прочную основу, с тем только неудобством, что кораблям, отплывающим от Казани, придется затратить на весь путь почти два года». «Достоверные» сведения Вебера оказались ошибочными. При жизни Петра было прорыто около двадцати миль этого грандиозного канала, имевшего семьдесят футов ширины и шестнадцать футов глубины. После смерти Петра власть на некоторое время сосредоточилась в руках Меншикова, который не жаловал Миниха, и потому дело вновь застопорилось. Только в 1732 году, в царствование Анны Ивановны, канал был наконец достроен, и императрица в сопровождении торжествующего Миниха проплыла с флотилией судов по всей длине этого замечательного гидротехнического сооружения.

Система каналов, начало которой было положено Петром, сохраняет значение и в наши дни. Являясь частью гигантской воднотранспортной сети, каналы позволяют крупным судам курсировать во всех направлениях, пересекая Россию от Черного и Каспийского до Белого и Балтийского морей. Если вам случится побывать на набережной Невы в белые ночи и дождаться, когда разведут мосты, вы увидите, как огромные, словно киты, торговые суда в молчании поднимаются вверх по реке, держа путь куда-то в глубь России.

* * *

За все приходится платить. Беспомощная, разорительная война и титаническое строительство обескровили Россию, выжимая из нее последние соки. Хотя Петр постоянно внушал своим чиновникам, что подати не должны быть непосильными для народа, он в то же время сам постоянно требовал денег и тем сводил на нет свои благие пожелания. Налогами облагались решительно все виды повседневной деятельности, и тем не менее непрерывно увеличивающиеся расходы государства не позволяли свести концы с концами. В 1701 году армия и флот поглотили три четверти финансовых поступлений, в 1710-м – четыре пятых, а в 1724-м, несмотря на то что война уже завершилась, – две трети[34]. Когда денег не хватало, Петр урезал жалованье всем служащим, не щадя и духовных лиц, и делал исключение только для солдат, матросов и иноземных умельцев. В 1723 году положение с наличностью осложнилось до того, что жалованье чиновникам было выдано мехами. До тех пор пока промышленность и коммерция не развились настолько, чтобы существенно пополнять казну, у государства не оставалось иного выхода, кроме как продолжать выколачивать из обездоленного народа все новые и новые подати. Основным прямым налогом в России была подворная подать, установленная при царе Федоре Алексеевиче на основании переписи 1678 года. Налогом облагались каждая деревня в соответствии с количеством имеющихся в ней дворов и каждый помещик – в соответствии с числом его владений (поэтому в деревнях большие семьи – в сущности, несколько родственных семей – были вынуждены ютиться в тесноте под одной крышей). В 1710 году Петр, полагая, что со времени царя Федора население должно было увеличиться, приказал провести новую перепись. К его удивлению, оказалось, что за тридцать пять лет число дворов сократилось на одну пятую, а то и на четверть. Конечно, нельзя отрицать, что имело место и вполне реальное уменьшение тяглого населения: волею Петра сотни тысяч людей были оторваны от пашни и отправлены в армию, на воронежские верфи, на рытье каналов и строительство Санкт-Петербурга, а многие тысячи укрывались по лесам или бежали за границу. При всем том данные переписи указывали и на то, что правительство оказалось бессильным перед ухищрениями как дворян, так и крестьян, одинаково стремившихся избежать поборов. Для начала чиновникам, посылаемым для подсчета дворов, предлагались взятки, если же это не срабатывало, крестьянские избы попросту исчезали. Дома в русских селах строились в основном из бруса или бревен, уложенных одно на другое; венцы по углам скреплялись с помощью пазов. Такой дом ничего не стоило за несколько часов разобрать и спрятать в лесу. Чиновники знали об этой уловке, но ничего не могли поделать[35].

Побывав во Франции, Петр познакомился с принятой там подушной системой налогообложения и решил ввести ее в России[36]. По новой системе податной единицей вместо двора становилась «душа». В каждой деревне, селе или крестьянской общине обложению подлежали все лица мужского пола от младенцев до стариков. В ноябре 1718 года вышел указ, повелевавший переписать все тяглое население мужского пола. Дворянство, духовенство и купечество переписи не подлежали – для этих сословий существовали иные повинности. Население всячески противодействовало переписи, но тем не менее к 1724 году она была завершена и выявила в России 5 794 928 душ мужского пола. В 1724 году впервые была собрана подушная подать. С крестьян, в зависимости от того, помещичью или казенную землю они пахали, взималось от 74 копеек до 1 рубля 14 копеек в год. С точки зрения увеличения государственных доходов податная реформа увенчалась полным успехом. В том же году подушные сборы составили половину поступлений в казну. Эта система просуществовала почти до конца XIX столетия и была отменена в 1887 году Александром III.

Введение подушной подати прибавило доходов казне, но одновременно способствовало еще большему закабалению крестьянства и прикреплению его к земле. Было время, когда русские крестьяне имели право свободно переходить от одного землевладельца к другому, и это приводило к тому, что помещикам было трудно, а подчас и невозможно обеспечить свои имения рабочей силой. Ситуация обострилась в середине XVI века, когда в результате завоевания Иваном Грозным Казани и Астрахани для русской колонизации открылись необозримые, не тронутые плугом черноземные степи, прежде населенные кочевниками. Тысячи русских крестьян покидали северные леса, устремляясь на плодородные равнины. Пустели села Центральной России, целые уезды наполовину обезлюдели. Дворяне, оказавшиеся на грани разорения, воззвали к государству, и их услышали, ибо опустевшие селения не давали поступлений в казну. Начиная с 1550 года один за другим издавались царские указы, ограничивавшие право крестьян на свободное передвижение, а затем и вовсе запретившие им покидать земли. Беглых крестьян преследовали, и уложение 1649 года обязывало всякого, укрывшего у себя беглеца, возместить убытки владельцу. В петровское время в крепостных числилось более половины населения. Одни крестьяне трудились на казенных землях, другие на помещичьих, но все были прикреплены к земле до конца своих дней[37].

Проведенная Петром подушная перепись еще больше усилила помещичью власть. После того как тяглое население уезда было исчислено, ответственность за сбор податей возлагалась на землевладельцев и местные власти. А чтобы крестьянин не мог укрыться от бдительного ока помещика и, стало быть, от денежных поборов, Петр издал в 1724 году указ, по которому ни один крепостной не мог покинуть имение без письменного разрешения своего господина. Так было положено начало российской внутригосударственной паспортной системе, которая сохраняется и поныне. Со временем помещики обрели над жизнью своих крестьян абсолютную власть: они собирали с них подати, следили за их передвижениями, определяли на ту или иную работу, наказывали за провинности. Таким образом, каждый барин сделался у себя своего рода царьком. Если же помещик не мог своими силами принудить крестьян к повиновению, ему на помощь приходили расквартированные по деревням и селам воинские команды. Со временем контроль за передвижениями крестьян был ужесточен, и для того чтобы покинуть поместье, крепостному приходилось заручаться не только письменным дозволением своего барина, но и местного воинского начальника. Итогом всех этих целенаправленных мер стало массовое порабощение российского крестьянства.

Итак, большинство крестьян прикреплялись к земле, но это была не единственная форма закабаления. Одним из основных препятствий, мешавших купцам и дворянам открывать новые заводы и фабрики, была острая нехватка рабочей силы. Чтобы разрешить эту проблему, Петр издал в январе 1721 года указ, по которому промышленники, даже не дворянского происхождения, получали право прикупать деревни с крепостными, дабы впредь крестьяне числились приписанными к заводу или руднику. В интересах развития промышленности Петр махнул рукой на собственные грозные распоряжения, касавшиеся розыска беглых, и объявил, что бежавшие от своих владельцев и нашедшие работу крестьяне выдаче не подлежат, но должны числиться приписанными к укрывшему их предприятию.

Подводя итоги, можно сказать, что налоговая политика Петра оказалась успешной с точки зрения государства, но на плечи народа она легла тяжким бременем. Петр не оставил после себя ни копейки государственного долга. Он двадцать один год воевал[38], создал флот, воздвиг новую столицу, прорыл каналы и обустроил гавани, и при этом не только не брал никаких субсидий и займов за границей, но и сам помогал деньгами своим союзникам, особенно Августу II Польскому. Все это было оплачено непосильным трудом и несметными жертвами русских людей в период времени, охватывающий жизнь всего одного поколения. Петр не делал ставки на внутренние займы, что частично переложило бы тяжесть реформ на потомков и, в отличие от Герца, министра Карла XII, не выпустил в обращение бумажные деньги, что привело бы к обесцениванию рубля. Нелегкое бремя преобразований он всецело возложил на плечи россиян – своих современников. Его подданные выбивались из сил, противились, негодовали, порой проклинали царя – но всегда повиновались его воле.


Глава 17
«Приставник от Бога»

Во всем, что касалось религии, Петр был человеком XVIII, а не XVII века: он тяготел скорее к светскому рационализму, чем к истовой вере и религиозной одержимости. Его куда больше заботила торговля и благосостояние нации, нежели толкование догматов веры и Священного Писания. Ни одна из войн, которые он вел, не носила религиозного характера. Однако сам Петр искренне веровал в Бога. Он признавал всемогущество Господне и во всем видел Его промысл: в жизни и смерти, поражении и победе. В каждом письме он не забывал возблагодарить Всевышнего и всякий успех отмечал благодарственным молебном. Он верил в то, что, вручив монархам бразды правления, Творец тем самым не только возвысил их над подданными, но и возложил на них особую ответственность, однако он никогда не видел в монаршей власти воплощение такой отвлеченной философской идеи, как «божественное право королей». К религии Петр подходил с теми же критериями, с какими он подходил и к мирским делам: хорошо то, что разумно, полезно и пригодно для дела. И еще он полагал, что работа на благо и процветание отечества есть лучший способ служения Господу.

Петр любил ходить в церковь. Еще ребенком стараниями наставников он поднаторел в Священном Писании и богослужебном чине. Взойдя на трон, он старался ввести в употребление по всему царству верно, без искажений переписанные церковные книги. Православная церковь не допускает при богослужении иной музыки, кроме хорового пения, и Петр с детства любил петь в церковном хоре и сохранил эту привычку на всю жизнь. Нередко случалось, что, заслышав пение, царь проталкивался сквозь толпу прихожан к клиросу и присоединялся к хору. Православные ведут себя в храмах не так чинно, как христиане иных исповеданий: во время службы принято стоять, и люди зачастую приходят, уходят, подают друг другу знаки, обмениваются приветствиями и улыбками. Петр вел себя так же, но считал недопустимым открыто разговаривать во время службы и распорядился штрафовать нарушителей благочиния на один рубль. Впоследствии у одной из петербургских церквей был установлен позорный столб для наказания тех, кто разговаривал в храме.

Уважение к богослужению было для Петра важнее конкретной формы, в какой это богослужение осуществлялось. К большому неудовольствию многих соотечественников, и прежде всего церковной верхушки, он проявлял к другим христианским исповеданиям неслыханную дотоле терпимость. Святая Православная церковь раньше такого не допускала. Петр достаточно рано понял: чтобы привлечь на службу побольше иноземных умельцев, надобно позволить им молиться в соответствии с их обычаями. В этом мнении он укрепился в 1697 году, во время поездки в отличавшийся веротерпимостью Амстердам, где, как пояснил царю амстердамский бургомистр Витсен, «всякому позволено свободное отправление своего богослужения, если оно не мешается в собственные их [местных жителей] касающиеся до религии дела, и не нарушает спокойствие людей другого исповедания, ибо правительство не имеет нужды заботиться о том, чему верят иностранные жители, если только они не преступают законов той земли, в которой живут». Петр признал, что такая терпимость «немало способствует приращению торговли, стечению в Амстердам множества людей, а потому приращению доходов республики», и выразил намерение завести схожие порядки в своей земле.

Насколько мог, он последовательно проводил этот принцип в жизнь. Иностранцы в России во всех вопросах, имевших отношение к религии, пользовались самостоятельностью: на них не распространялось действие русских законов и установлений Русской православной церкви. Со временем Петр обнародовал указ, признававший имеющим силу протестантское и католическое крещение и разрешавший браки между православными и иноверцами, с тем, однако, чтобы рожденные в этих браках дети воспитывались в православии. В России в то время прижилось немало пленных шведов, которые были не прочь жениться на русских, и царский указ давал им такую возможность. Веротерпимость лежала в основе политики Петра и по отношению к народам, населявшим как христианские, так и нехристианские провинция в составе Российской империи. Петр пошел на то, чтобы на отвоеванных у Швеции балтийских землях государственной церковью осталась лютеранская, и это право было закреплено в одной из статей Ништадтского мирного договора. На обширной территории бывшего Казанского ханства и в ряде других провинций основную часть населения составляли мусульмане, и Петр не предпринимал никаких шагов для обращения их в христианство. Он понимал, что любая попытка такого рода, скорее всего, не только закончится провалом, но может спровоцировать беспорядки.

До определенной степени царь был терпим даже к старообрядцам, которых Православная церковь осуждала и преследовала с особенным рвением. Для Петра имело значение лишь одно: прибыток или урон государству может принести их вера – то, что они крестятся двумя, а не тремя перстами, не слишком его заботило. В свое время тысячи старообрядцев, скрываясь от преследований, основали поселения в глухих лесах на севере России. В 1702 году Петр с пятью батальонами выступил из Архангельска на юг. Путь лежал через земли староверов. Полагая, что царское войско двинулось расправиться с ними, староверы запирались в скитах и готовились к самосожжению, ибо предпочитали смерть отречению от своей веры. Но Петр вовсе не собирался их трогать и отправился дальше – воевать со шведами, оставив староверам возможность жить по своему обычаю. Впоследствии в окрестностях Олонца были обнаружены залежи железной руды, и немало старообрядцев стало работать на рудниках и у плавильных печей. Многие оказались хорошими мастерами, и Петра это не могло не радовать: веротерпимость приносила свои плоды. «Пусть веруют, как хотят, – говорил Петр, – коли уже нельзя их обратить от суеверия рассудком, то конечно, не пособит ни огонь, ни меч, а мучениками за глупость быть – они той чести не достойны, да и государство пользы иметь не будет».

И до поры старообрядцы вели тихую жизнь по глухим окраинам. Повиноваться церковным властям они отказывались, но подати платили исправно и отличались чистотой нравов. Однако шла война, России требовалось все больше рабочих рук, и со временем Петр рассудил, что, укрываясь в лесах, староверы выказывают не только приверженность древним обычаям, но и неприятие политики государства. В феврале 1716 года царь повелел провести перепись старообрядцев и обложить их двойным налогом. Желая выставить их на публичное осмеяние и, опозоренных, возвратить в лоно Православном церкви, царь предписал всем раскольникам носить на спине лоскут желтой материи. Эти меры, однако, привели лишь к тому, что староверы гордились своим отличительным знаком, число их множилось, а от поборов они бежали в такую глухомань, что правительственным чиновникам было до них не дотянуться. К концу царствования Петра терпимость его к раскольникам заметно поубавилась. В раздражении он приказал было ссылать старообрядцев в Сибирь, но затем отменил этот указ, решив, что там их уже и так предостаточно. В 1724 году всем староверам (кроме крестьян), желавшим сохранить бороду, было предписано носить особый медный медальон. На нем была изображена борода, и чтобы заплатить за него, требовались немалые деньги.

Хотя Петр и допускал в России широкое разнообразие религиозных верований, терпимость его не распространялась на один из католических орденов – орден иезуитов. Другим католическим братствам дозволялось беспрепятственно действовать в России: францисканцы и капутинцы даже имели небольшие монастыри. Первоначально иезуитам тоже было позволено совершать в Москве свои требы, а их миссия ко двору маньчжурского императора Китая Кан-си получила свободный пропуск через территорию России. Но затем Петр заподозрил, что религиозное рвение иезуитов – не более чем ширма, прикрытие их стремления к политической власти. Подтверждением мирских интересов ордена, на взгляд Петpa, явились тесные связи братства Иисуса с венским императорским двором. Впоследствии царь издал указ, предписывавший иезуитам через четыре дня после уведомления покинуть российские пределы, поскольку всему миру известны опасные махинации иезуитов, которые «не могут отстать от того, чтобы не мешаться в политические дела». Однако, высылая иезуитов, Петр не потребовал закрытия римско-католического костела в Санкт-Петербурге. Он разрешил прихожанам послать за новым священником и настаивал лишь на том, чтобы их будущий пастырь не принадлежал к иезуитскому ордену и не был связан с австрийским двором.

О веротерпимости Петра были наслышаны и за границей. У представителей некоторых христианских концессий возникли даже надежды на то, что при поддержке царя им удастся добиться распространения в России своего учения, а то и обращения всей огромной страны в свою веру. На самом деле оснований для таких надежд не было. Петр действительно интересовался другими христианскими вероучениями, особенностями богослужения и церковного управления, но этот интерес был продиктован любознательностью, и только. У него и в мыслях не было предлагать россиянам какую-то иную веру. Тем не менее в 1717 году во время пребывания Петра в Париже группа теологов с богословского факультета Сорбонны предложила царю объединить московскую и римскую церкви на основе взаимного сближения доктрин. Прослышав о таком проекте, посланники некоторых протестантских держав в Петербурге встревожились, представив себе возможные последствия задуманной унии. Однако шансов на осуществление этого замысла практически не было, ибо, как справедливо заметил Вебер, «совершенно невероятно, чтобы, уничтожив в России власть патриарха, царь подчинился сам и подчинил свои владения куда более тягостной зависимости от папы… Не стоит даже упоминать о браках священников, почитаемых в России божественным установлением, и других разногласиях, по которым обе церкви едва ли когда-нибудь придут к соглашению».

Да, Петр сохранял господство православия в России, но при этом он настаивал на том, чтобы церковь приносила государству пользу. А самым полезным, что, по его мнению, могли делать священники, помимо спасения душ, было обучение прихожан грамоте. В стране практически не было школ, и просвещение могло коснуться разбросанного по необъятным просторам народа только при содействии духовенства. Однако священники по большей части сами отличались дремучим невежеством, неистребимой ленью и были подчас не менее суеверны, чем их паства. Мало кто из них сумел бы сказать даже несложную проповедь, не говоря уж о том, чтобы учить, передавать другим свои знания и наставлять в добродетели. Пытаясь исправить положение, Петр отправил многих сельских священников в Киев и другие богословские училища, дабы они обучились не только требы служить, но и произносить перед паствой проповеди.

Помимо невежества, которое было скорее не виной, а бедой русского духовенства, был у него и другой порок, приводивший Петра в ярость. Среди духовных лиц попадались проходимцы, наживавшиеся на предрассудках людей. Широко распространенная вера в то, что молитва, обращенная к чудотворной иконе Спаса, Богородицы или кого-нибудь из русских святых, способна обеспечить успех в любом деле, расплодила множество шарлатанов. Всякий раз, когда Петр узнавал о причастности к такому обману духовных лиц, его начинало трясти от гнева. Один петербургский священник стал уверять своих прихожан, будто хранящаяся у него дома икона Богородицы может творить чудеса, но прежде всего надо как следует раскошелиться. «Хотя он и проделывал все по ночам, в большом секрете, и наказывал прихожанам хранить тайну, – рассказывал Вебер, – об этом все же проведал царь. Дом священника обыскали и виденную там икону доставили во дворец, дабы проверить, будет ли она творить чудеса в присутствии его величества. Однако священник, видя, что все вышло наружу, бросился к ногам царя и повинился в мошенничестве, за что – в назидание своей братии – был лишен сана, заключен в крепость и подвергнут тяжкому телесному наказанию».

Вполне понятно, что особенно Петр негодовал, когда всякого рода обманщики дерзали противиться его замыслам. Один крестьянин, недовольный насильственным переселением в Петербург, принялся пророчествовать, что в сентябре надо ждать наводнения: вода поднимется так высоко, что скроет даже могучий ясень возле церкви. Перепуганные обыватели собрали пожитки и стали переправляться на более высокие места. Взбешенный тем, что кто-то посмел предрекать беду новому граду, его любимому творению, Петр приказал ясень срубить, а крестьянина до сентября держать в каземате. Сентябрь прошел, а наводнения все не было. Тогда на том месте, где остался пень от срубленного дерева, соорудили эшафот, на который возвели горе-прорицателя и наградили его пятьюдесятью ударами кнута. Созванному на экзекуцию народу была прочитана проповедь о лжепророках и тех, кто по недомыслию соблазняется их речами.

Случались и более изощренные религиозные мистификации, которые, с одной стороны, возмущали Петра, а с другой – возбуждали его любопытство. В 1720 году по Петербургу пошли толки о том, что икона Пресвятой Богородицы в одной из церквей проливает горькие слезы оттого, что вынуждена прозябать в столь мрачном и унылом краю. Об этом прослышал канцлер Головкин и тотчас отправился в церковь. Протолкнувшись сквозь собравшуюся в храме толпу, он удостоверился, что образ и впрямь источает слезы. Немедленно отправили гонца к Петру, который в то время инспектировал строившийся Ладожский канал. Узнав о чуде, царь не мешкая тронулся в путь и, проехав всю ночь, поутру явился в храм. Служители подвели государя к иконе. Глаза ее в тот момент были сухими, но многие из находившихся в церкви уверяли, что видели слезы. Петр долго смотрел на икону, покрытую толстым слоем лака, а потом велел снять образ (он висел довольно высоко) и доставить к нему во дворец. Там икону тщательно осмотрели в присутствии канцлера, многих вельмож и священников, которые были в храме, когда образ снимали со стены. Вскоре царь обнаружил, что в уголках глаз Богородицы проделаны крохотные отверстия, совершенно незаметные, если смотреть на икону снизу вверх. Перевернув образ, царь сорвал холст, прикрывавший доску сзади, и увидел, что в доске, позади глаз, выдолблены углубления, в которых сохранился остаток деревянного масла. «Вот где секрет чудесных слез!» – возгласил царь и позвал присутствующих подойти поближе и удостовериться. Что же оказалось? Пока икона находилась в прохладном месте, масло затвердевало, но во время службы, когда воздух разогревался зажженными под иконой свечами, масло медленно таяло и оттого икона начинала «плакать». Хитроумная выдумка понравилась Петру, и он взял икону для своего кабинета редкостей. Однако то, что изготовивший ее шарлатан возбуждал суеверие, грозившее благополучию новой столицы, не могло не разгневатъ царя. Виновный был найден и «подвергнут столь суровому наказанию, что после этого даже мысль о чем-то подобном никому не могла прийти в голову».

Наряду с просвещением духовенства и искоренением суеверий и шарлатанства Петр задумал привнести поболее благочестия в жизнь российских монастырей и сделать обители полезными для государства. Царь ничего не имел против монастырской учености, идеалов нестяжательства и служения Богу. Сам он еще в молодости совершил паломничество в весьма почитаемый Соловецкий монастырь на Белом море, а в 1712 году основал в Санкт-Петербурге обитель в честь Св. Александра Невского. Однако идеалы идеалами, но царь с великой досадой замечал, что монашеская братия отнюдь не придерживалась образа жизни, подобающего смиренным инокам. В петровское время в России насчитывалось более 557 мужских и женских обителей, населенных 14 000 братьев и 10 000 сестер, причем многие монастыри владели огромными богатствами. В 1723 году за 151 монастырем в окрестностях Москвы числилось 242 198 душ; Троице-Сергиевой лавре – богатейшей из обителей – принадлежало 20 393 крестьянских двора. Монастырские богатства непрерывно росли: многие дворяне и зажиточные купцы жертвовали обителям земли и деньги в расчете на то, что иноки отмолят их грехи.

Монастыри были чрезвычайно богаты, но пользы отечеству, по мнению Петра, приносили очень мало. Они вовсе не являлись оплотом учености и добродетели и зачастую предоставляли в своих стенах убежище дезертирам, беглым крепостным и прочим «дармоедам – здоровым да ленивым врагам Божьим», как презрительно окрестил их Петр. Царь считал многих монахов паразитами, погрязшими в предрассудках и лени, и полагал, что безмерное умножение их в числе, одновременно с упадком благочестия, идет во вред государству.

В 1700 году, после смерти патриарха Адриана, Петр предпринял ряд мер по ограничению влияния монастырей в России. Для управления обителями был учрежден новый орган, Монастырский приказ, во главе которого царь поставил мирянина, боярина Ивана Мусина-Пушкина. Дабы монахи и монахини могли целиком посвятить себя служению Господу, управление всеми хозяйственными и финансовыми делами монастырей было передано этому приказу. Царь решительно сократил приток нового пополнения в монастыри: он запретил принимать постриг дворянам, чиновникам, несовершеннолетним, а также всем, кто не умел читать и писать. Впоследствии правила ужесточились, и всякий желавший дать обет должен был испросить царского дозволения. Одновременно были закрыты вес обители, в которых насчитывалось менее тридцати человек. На их месте возникли приходские церкви или школы, а братию разослали по крупным монастырям.

* * *

Петра, как правителя, в первую очередь заботила роль церкви в обществе и ее место в структуре государственных институтов. Несмотря на сокрушительный удар по независимости церкви, нанесенный царем Алексеем Михайловичем, лишившим сана патриарха Никона, ко времени воцарения Петра Русская церковь еще сохраняла известную самостоятельность и по-прежнему обладала значительной властью. Патриарх имел собственный двор, своих чиновников, суд и финансовые службы. Население огромных церковных владений платило подати в патриаршую казну. Все вопросы, касавшиеся браков, прелюбодеяния, разводов, завещаний и наследования, рассматривались в церковных судах. Церковь же разбирала споры между мужьями и женами, родителями и детьми, духовенством и мирянами. Адриан, занявший патриарший престол, когда Петру было восемнадцать лет, обладал не столь сильным характером, как Никон, однако и он со своих крайне консервативных позиций постоянно вмешивался в личную жизнь царя, донимая Петра попреками и требованиями: поменьше знаться с чужеземцами, сменить европейское платье на традиционное русское и уделять больше внимания Евдокии. Неудивительно, что у молодого монарха возникло желание избавиться от назойливой личной опеки и вообще опостылевшей старины, воплощением которой являлся патриарх.

В октябре 1700 года Адриан скоропостижно скончался. Петр тогда находился при армии, у него не было готового решения относительно того, кто станет преемником Адриана, он лишь хотел видеть на патриаршем престоле человека, который не стал бы оспаривать верховенство светской власти над духовной и поддерживал бы задуманные перемены в церковном устройстве. Подходящей кандидатуры под рукой не оказалось, а времени на раздумья у государя не было. Царь не желал вручать высшую духовную власть случайному человеку и в то же время не решался упразднить пост патриарха вовсе, опасаясь посеять в стране смуту. Поэтому он выбрал компромисс: патриарший престол был объявлен «до времени» свободным, а дабы церковь не осталась без руководства, бразды правления были вручены местоблюстителю, который в силу неопределенности своего положения не мог стать средоточием власти. На том царь и успокоился. Духовенство настойчиво просило государя даровать церкви нового патриарха, но Петр всякий раз отговаривался тем, что слишком занят на войне и потому не может пока решить столь важный вопрос, требующий глубокого размышления.

В качестве местоблюстителя патриаршего престола царь избрал сорокадвухлетнего Рязанского митрополита Стефана Яворского, украинского монаха, получившего образование в Киево-Могилянской духовной академии, где уровень богословских знаний и общей культуры был намного выше, чем в Москве. Яворский был профессором богословия и произносил впечатляющие проповеди в главном киевском соборе – Софийском. Глубокий, звучный голос, театральные жесты, умелое сочетание учености и острословия позволяли ему легко овладевать слушателями, повергая их то в смех, то в слезы. В московских храмах Петру не доводилось слышать подобных ораторов, и потому царь по любому торжественному поводу с удовольствием внимал проповедям Яворского. Однако, сделав Яворского местоблюстителем, Петр не наделил его патриаршей властью. Управление церковным имуществом и сбор податей с церковных земель были переданы в ведение Монастырского приказа, который возглавил боярин Мусин-Пушкин. Впоследствии большая часть церковных доходов стала перечисляться в государственную казну, которая, в свою очередь, выплачивала из этих средств жалованье духовенству.

Яворского пребывание на высоком посту не слишком радовало. Он не был честолюбив и частенько с грустью вспоминал мирную, уединенную жизнь в Киеве. В 1712 году он обратился к Петру с прошением, умоляя освободить его от обременительной должности. Но Петр не видел Яворскому достойной замены, и тот продолжал оставаться местоблюстителем. Со временем, однако, авторитет Яворского в церковных кругах возрос, и митрополит стал энергичнее поддерживать духовенство в противоборстве с мирскими властями. Он все чаще стал протестовать против передачи значительной части церковных доходов на нужды армии. В самих его проповедях зазвучали мотивы, которые едва ли могли понравиться царю: так, митрополит осуждал мужей, принуждавших своих жен принять постриг, чтобы самим получить возможность вступить во второй брак. Всякому было ясно, в чей огород был брошен этот камень. В 1712 году, проповедуя в день Святого Алексея, Яворский назвал царевича Алексея «единственной нашей надеждой». Петр этой проповеди не слышал, но ее запись была доставлена царю. Петр внимательно прочитал проповедь, отмечая что-то пером. Не желая делать из Яворского мученика, государь не наказал его. Вместо того он написал митрополиту письмо, в котором недоумевал, почему духовный пастырь, прежде чем укорять царя прилюдно, не поговорил с ним наедине. Яворский ответил покаянным посланием, писанным «не чернилами, а слезами», и был оставлен на своем посту, хотя проповедовать ему царь временно запретил.

Между тем Петр присмотрел, опять-таки среди киевских монахов, подходящего исполнителя своих замыслов, касающихся преобразования церкви. Феофан Прокопович, еще молодой в сравнении с Яворским, но более искушенный в житейских делах, более практичный и несравненно более деятельный, оказался именно тем человеком, который был нужен царю. Это был истинный деятель просвещенного XVIII века, волею судьбы ставший священником. В нем сочетались качества администратора, реформатора, полемиста и, если угодно, пропагандиста, а главное, он полностью разделял взгляды Петра на необходимость модернизации и секуляризации Русской церкви. Для православного священника Прокопович обладал небывалой ученостью – был знаком со взглядами Эразма Роттердамского, Лютера, Декарта, Бэкона, Макиавелли, Гоббса и Локка. Феофан с детства остался сиротой, и его первым учителем был дядюшка, ученый монах из Киевской академии. Затем юноша продолжил образование в иезуитском коллегиуме в Польше, а после отправился в Рим – изучал там теологию. В Риме ему выпало стать свидетелем коронации папы Климента XI. Однако в итоге трехлетнего пребывания в Риме у Прокоповича сформировалась стойкая неприязнь к католицизму и папству. Вернувшись в Киев, он стал преподавать в академии – читал на латыни лекции по философии, риторике и пиитике и первым добился включения в учебную программу арифметики, геометрии и физики. В неполные тридцать лет Прокопович написал пятиактную пьесу в стихах о крещении Руси князем Владимиром. В 1706 году Петр посетил Киев, был в Софийском соборе и пришел в восторг от проповеди, читанной Прокоповичем. В 1708 году, когда Мазепа изменил Петру и сделал ставку на Карла, Прокопович без колебаний стал на сторону русского царя. Киевский губернатор, князь Дмитрий Голицын, отвечая на вопрос Петра относительно лояльности высших киевских иерархов, писал: «Узнать нет ли в ком из монахов подозрения трудно, потому что монахи всех нас чураются, во всем Киеве нашел я только одного человека, именно из братского монастыря префект, который к нам снисходителен». В 1709 году, после Полтавской победы, Петр снова приехал в Киев, где Прокопович произнес в его честь панегирик, превознося царя сверх всякой меры. В 1711 году Феофан сопровождал государя в несчастном для русских войск Прутском походе, а через год, в возрасте тридцати одного года, был назначен ректором Киево-Могилянской академии. В 1716 году Петр вызвал Прокоповича в Петербург, и тот навсегда покинул Киев.

В отличие от Яворского, Прокопович всецело поддержал стремление Петра подчинить церковь государству. Фоккеродт, секретарь прусского посланника Мардефельда, писал, что помимо широчайшей учености, Прокоповича отличает «безмерная преданность благу страны, даже в ущерб интересам духовенства». Неудивительно, что он не находил общего языка с длиннобородыми поборниками патриархальных традиций. Конфликт Прокоповича с рядом видных иерархов обострился в связи с тем, что они поддерживали царевича Алексея. В 1718 году Петр повелел высшему духовенству «учинить суд» над царевичем, 6 апреля, в Вербное воскресенье, Феофан Прокопович произнес пламенную проповедь, возглашая с кафедры, что царская власть установлена Творцом, вооружена мечом Господним и повиноваться ей – святой долг всех подданных без изъятия, а всякое противодействие есть грех перед ликом Господним. Он гневно порицал тех, кто полагал, что духовенству не обязательно верноподданнически служить своему государю. «Многие мыслят, – заявил Прокопович, – что не все люди обязаны повиновением властям, что некоторые исключаются, именно священство и монашество. Это терн, жало змеиное, дух папский, неизвестно как нас коснувшийся: священство есть особое сословие в государстве, а не особое государство в государстве». Вполне понятно, что многие церковники упрекали Прокоповича в низкопоклонстве, честолюбии, вероотступничестве и лицемерии. Когда Петр назначил его архиепископом Псковским, московское духовенство не преминуло обвинить новопоставленного архиерея в протестантской ереси. Это обвинение поддержал и Яворский, однако, когда Петр потребовал представить доказательства еретических воззрений Прокоповича, местоблюститель, оказавшийся не в состоянии их раздобыть, вынужден был отступиться.

Война со Швецией близилась к концу, и Петр все чаще задумывался о необходимости дать наконец церкви постоянное управление. «Временное» назначение Яворского местоблюстителем растянулось на восемнадцать лет, а русские архиереи без конца досаждали царю просьбами о поставлении патриарха. Долгое время Петр оставлял эти прошения без внимания, а когда наконец откликнулся, ответ его оказался вовсе не таков, какого ожидали церковники. За годы, прошедшие со времени кончины последнего патриарха, Петр немало поездил по Европе, побывал и в католических, и в протестантских странах и познакомился с принятыми на Западе формами церковного управления. Римскую церковь единолично возглавлял папа, а в протестантских странах руководство церковью осуществляли коллегиальные органы – синоды, ассамблеи или административные советы. Эта-то система и пришлась по нраву Петру. Он уже реформировал гражданское управление, заменив приказы коллегиями, а теперь задумал и церковь переустроить по аналогичному образцу. В конце 1718 года Петр поручил Прокоповичу подготовить проект нового церковного уложения, получившего впоследствии название «Духовный регламент». Этот документ должен был определить на будущее принципы управления Русской православной церковью. Долгие месяцы Прокопович упорно трудился над текстом Регламента, и в том, что этот документ увидел свет, ему, бесспорно, принадлежит основная заслуга, однако каждый раздел проекта внимательно прочитывался, а порой и переписывался самим государем.

В 1721 году царским манифестом «Духовный регламент» был введен в действие, нанеся жестокий удар по столь ненавистной Петру московской церковной старине. Регламентом предписывалось искоренять невежество и суеверия не только среди паствы, но и среди священства, ибо при недостатке просвещения церковь не может обрести и доброе устроение. Епископам было указано завести школы для приготовления священников. Всего за четыре года с момента вступления Регламента в силу было открыто сорок шесть таких училищ. Священникам надлежало изучать богословие и, прежде всего, учиться доказывать истинность православных догматов ссылками на Священное Писание. Но тем дело не ограничивалось: по настоянию Прокоповича, будущим пастырям предстояло изучать историю, политику, географию, арифметику, геометрию и физику. От прихожан Регламент требовал непременного посещения церковных служб: на тех, кто пропускал богослужения или разговаривал в церкви, налагался штраф.

Однако наиболее примечательной особенностью нового Регламента явилось упразднение патриаршества. Во главе Русской церкви было поставлено бюрократические учреждение, названное Священным правительствующим синодом и организованное по образцу коллегий. Синод состоял из президента, вице-президента и восьми членов. Но, по замыслу Петра, Синод был поставлен выше коллегий и приравнен к Сенату. Как и при Сенате, при Синоде состоял особый надзиратель, обер-прокурор, к ведению которого относились все административные вопросы, забота о соблюдении порядка и благопристойности и разбор всяческих свар между членами Синода. Синод контролировал все стороны церковной жизни как собственно духовные, так и хозяйственные, и, по существу, стал министерством по делам церкви, а его оберпрокурор – министром духовных дел.

В пространном вступлении к «Духовному регламенту» Прокопович (за которым стоял сам Петр) так объяснил причину учреждения коллегиального управления церковью и упразднения единоличной власти патриарха: «От соборного правления нельзя опасаться отечеству мятежей и смущения, какие происходят от единого собственного правителя духовного, ибо простой народ не ведает, как разнится власть духовная от самодержавной, но, великого высочайшего пастыря честию и славою удивляемый, помышляет, что таковой правитель есть второй государь, самодержцу равносильный, или еще и более его, и что духовный чин есть другое и лучшее государство. Простые сердца так мнением этим развращаются, что не столько смотрят на самодержца своего, сколько на духовного пастыря, и когда услышат между ними распрю, то все более духовному, чем мирскому, правителю сочувствуют, хотя слепо и пребезумно, за духовного ратовать и бунтовать дерзают, и льстят себя, окаянные, надеждою, что они по самом Боге поборают и руки не оскверняют, но освящают, хотя бы и на кровопролитие устремились».

В течение двух последующих столетий, до 1918 года, управление Русской церковью осуществлялось через Синод на основе «Духовного регламента». Церковь утратила свою независимость – власть государя во всех вопросах, кроме сугубо догматических, была отныне абсолютной и непререкаемой. Принимая сан, священник приносил клятву верности самодержцу, а монархия, в обмен на безоговорочное повиновение, обеспечивала православию положение государственной религии.

Хотя Яворский был категорически против учреждения духовной коллегии, Петр назначил президентом Синода именно его, видимо полагая, что если митрополит не будет привлечен к работе Синода, он будет ей противодействовать. При его авторитете это была серьезная угроза. Яворский попытался уклониться от назначения и просил государя отпустить его на покой в монастырь, но Петр остался непреклонен в своем решении. Назначение состоялось, и Яворский возглавлял Синод до самой своей кончины в 1722 году.

Несмотря на то что Прокопович был относительно молод (в 1721 году ему исполнился сорок один год) и уступал по старшинству ряду архиереев, он получил третий по значению пост второго вице-президента Синода. На этом посту он деятельно руководил церковными делами, неотступно следуя принципам, которые сам же и разработал. Феофан пережил Петра на десять лет. При преемниках императора он сохранил влияние в Синоде и впоследствии удостоился весьма почетного сана архиепископа Новгородского.

Упразднив патриаршество и фактически превратив церковь в одно из государственных ведомств, Петр решил чрезвычайно важную задачу. Церковь, как вторая по значению власть в государстве, окончательно утратила свою силу и перестала представлять опасность для самодержавия, превратившись в одну из спиц в колесе абсолютистской государственной машины. Удалось добиться и некоторого повышения образованности духовенства, правда даже позднее, в XVIII и XIX веках, сельские священники в России отнюдь не являли собой образец учености. Поразительно, но принятие «Духовного регламента» не столкнулось с заметным противодействием ни в народе, ни в церковных кругах. В значительной мере это было связано с тем, что церковная реформа Петра не затронула обрядовую и догматическую стороны церковной жизни, почитавшиеся в православии важнейшими. Для царя имело значение, кто будет управлять церковью, а не как служить литургию, и потому все обрядовые особенности российского православия сохранились в неприкосновенности.

Со временем, однако, полное подчинение церкви государству сослужило православию не лучшую службу. Да, прихожане по-прежнему шли в храм со своими тяготами и скорбями и обретали утешение в сладкозвучном пении церковного хора и дружеском участии членов церковной общины. Однако прирученная самодержавием церковь, целиком сосредоточившись на частной, внутренней, духовной жизни человека, никогда не осмеливалась возвысить свой голос против властей предержащих. Нежелание церкви выступать защитником справедливости отталкивало от православия наиболее динамичные элементы российского общества. Крестьяне и простонародье в поисках истинной веры тянулись к старообрядцам или пополняли ряды сектантов. Студенчество и интеллигенция презирали церковь за ее консерватизм и раболепную поддержку режима. Церковь, призванная вести за собой, покорно следовала в русле правительственной политики и вместе с монархическим режимом подошла к краю пропасти. В 1918 году Священный синод был упразднен заодно с остальными правительственными учреждениями Российской империи. Ленин восстановил пост патриарха, но это было марионеточное патриаршество, находившееся под еще большим контролем со стороны государства, нежели упраздненный Синод. Церковь стала служить новым хозяевам и за все время существования советского режима не позволяла себе по отношению к нему ни малейшей критики[39]. Пассивность Русской церкви и низкопоклонничество ее перед светской властью оставались такими же, как и в царское время. В интервью, данном газете «Нью-Йорк таймс», Александр Солженицын с горечью отметил, что история России в последние несколько столетий «могла бы быть несравненно человечней и гармоничней, если бы церковь не поступилась своей независимостью и голос ее по-прежнему звучал бы среди людей, как это происходит, например, в Польше».


Глава 18
Император в Санкт-Петербурге

По замечанию одного иностранца, «император за утро успевал переделать больше дел, чем все сенаторы за целый месяц». Даже зимой, когда в Петербурге светает не ранее девяти часов, Петр поднимался в четыре и тут же, в ночном колпаке и старом китайском халате, принимал доклады или совещался с министрами. Наскоро перекусив, он к шести часам отправлялся в Адмиралтейство, работал там час, а иногда и два и затем ехал в Сенат. Домой государь возвращался к десяти и до обеда, который подавался в одиннадцать, работал в токарне. После обеда царь, где бы он ни находился, непременно ложился спать и часа два отдыхал. В три часа пополудни Петр уже снова был на ногах – выезжал осматривать город или уединялся в кабинете со своим секретарем Макаровым. В кармане он обыкновенно носил тетрадь, в которую записывал заслуживающие внимания идеи, замыслы и предложения. Если же тетради при нем случайно не оказывалось, царь делал заметки на первом подвернувшемся под руку клочке бумаге. По вечерам Петр навещал своих сподвижников или посещал ассамблеи – публичные увеселения, заведенные им по возвращении из Франции.

Распорядок этот, безусловно, не был незыблем. Временами царя едва можно было застать дома, но случалось и так, что Петр почти не покидал своего кабинета: зимой 1720 года царь в течение пяти месяцев трудился не покладая рук, по четырнадцать часов в сутки, набрасывая и переписывая проект Морского устава. Работать с бумагами царь предпочитал стоя за вывезенной из Англии ореховой конторкой, столешница которой возвышалась над полом на пять футов шесть дюймов.

За обеденным столом Петр обнаруживал прямо-таки матросский аппетит. Царь отдавал предпочтение сытной, но простой и здоровой пище. Больше всего он любил щи, жаркое, свинину в сметанном соусе, холодное мясо с солеными огурцами или лимонами, миноги, ветчину и овощи. Сладостей Петр почти не ел, а на десерт ему подавали фрукты и сыр: особенно ему нравился острый – лимбургский. Царь избегал есть рыбу, считая, что она ему вредна, а потому в посты обходился фруктами и хлебом из муки грубого помола. Перед обедом он обычно выпивал немного анисовой водки, а запивал кушанья квасом или венгерским вином. Куда бы царь ни направлялся, в его экипаже всегда имелся запас холодной провизии, поскольку проголодаться он мог когда угодно. Даже если он обедал не дома, ему неизменно подавали деревянную ложку с черенком из слоновой кости, а также нож и вилку с зелеными костяными ручками – Петр всегда пользовался только своими приборами.

Дома, вдвоем с Екатериной, царь обедал запросто, без церемоний. Он частенько садился за стол в одной рубахе, а прислуживали царской чете только молоденький паж да любимая служанка. Когда на обед к государю приглашались министры или генералы, трапезу обслуживали личный повар Петра, денщик и два пажа, однако, как только подавали вино и десерт, царь отсылал слуг из столовой. «Лакей при столе смотрит всякому в рот, – объяснял этот обычай Петр в беседе с прусским послом, – подслушивает все, что за столом говорится, понимает криво, а после так же криво пересказывает». Царский стол никогда не накрывался более чем на шестнадцать персон, и гостям надлежало рассаживаться без чинов – кто как успеет. Усевшись с Екатериной за стол, царь заявлял: «Господа, занимайте места сколько за столом будет, а кому не хватит, пусть едут домой да обедают со своими женами».

Император любил откушать под музыку. Когда, бывая в Адмиралтействе, он подкреплялся копченым мясом и слабым пивом из матросского пайка, с главной башни доносились звуки барабанов и флейт. Трапезы во дворце с генералами и министрами проходили под аккомпанемент труб, гобоев, французских рожков, барабанов и фаготов, составлявших военный оркестр.

Поваром у Петра служил саксонец по имени Иоганн Фельтен, приехавший в Россию в качестве кухмистера датского посланника. В 1704 году, отведав его стряпни, царь переманил Фельтена к себе. Начав службу простым поваром на царской кухне, Фельтен со временем стал шеф-поваром, а затем и метрдотелем. Петр высоко ценил Фельтена за его мастерство и веселый добродушный нрав, хотя повару нередко доводилось попадаться царю под горячую руку. «Трость его частенько плясала у меня на спине», – вспоминал впоследствии Фельтен. Однажды он подал Петру лимбургский сыр, который государь особенно любил. Съев кусочек, царь достал из кармана циркуль, тщательно обмерил остаток, записал размеры в тетрадь и велел Фельтену спрятать сыр подальше и сберечь его в неприкосновенности. На другой день, когда сыр снова оказался на столе, Петру почудилось, что кусок поубавился в размере. Царь взялся за циркуль, заново измерил сыр, сверил результат со вчерашними записями в тетради и удостоверился, что не ошибся, – сыра и впрямь стало меньше. Петр немедля вызвал Фельтена и основательно отходил его тростью, после чего сел за стол и доел остаток сыра, запивая его вином.

Петр не выносил помпы и в личной жизни был скромен и бережлив. Он предпочитал старую, привычную одежду и видавшие виды сапоги и башмаки. Царские чулки бывали заштопаны и залатаны во многих местах его женой и дочерьми. Петр редко носил парик, и только к концу жизни взял за обычай покрывать обритую на лето голову париком, изготовленным из его собственных волос. Летом он никогда не носил шляпы, а в холодное время надевал форменную черную треуголку Преображенского полка и старый кафтан, вместительные карманы которого вечно были набиты государственными бумагами. Имелись у него и нарядные, шитые за границей долгополые кафтаны с широкими обшлагами и отворотами – зеленый и светло-голубой с серебряным шитьем, серый с красным шитьем и красный с золотым шитьем – но надевал он их редко. На коронации Екатерины Петр, чтобы потрафить жене, обрядился в кафтан, который она собственными руками изукрасила серебром и золотом, но не преминул заметить, что деньги лучше было бы пустить на содержание нескольких солдат.

Простоту вкусов монарха подчеркивала скромность его двора. У него не было ни камердинера, ни ливрейного лакея. При царской особе состояли лишь два пажа и шесть денщиков, дежуривших в очередь по двое. Денщикам, молодым людям, набиравшимся по большей части из мелкого дворянства или купечества, случалось выполнять самые разнообразные обязанности – они прислуживали за столом, развозили послания, сопровождали царский экипаж и оберегали сон государя. Бывая в разъездах, Петр порой ложился после обеда соснуть на соломе, положив голову, словно на подушку, на живот дежурного денщика. Один из тех, кому доводилось исполнять эту повинность, вспоминал, что во время царского сна он боялся даже шелохнуться; хорошо выспавшись, государь обычно бывал настроен благодушно, но гневался, если тревожили его сон. Стать государевым денщиком значило ступить на первую ступень лестницы, ведущей к успеху. Такие вельможи, как Меншиков и Ягужинский, тоже были в свое время денщиками. Обычно Петр держал денщиков при своей особе лет десять, после чего они получали должности на военной или гражданской службе. Впрочем, некоторые из них высоко не метили. «Один юный денщик был взят из певчих царского хора, а поскольку царь сам любил петь в хоре и всякий праздник стаивал на клиросе вместе с простыми певчими, он приметил среди них Поспелова, и юноша так приглянулся государю, что тот без него и минуты не мог прожить: по сто раз на дню гладил его по голове, целовал, а важнейших министров своих заставлял дожидаться, пока он наговорится с любимчиком». Петр был убежден в том, что показное великолепие не имеет ничего общего с подлинным величием. Он всегда вспоминал простоту и скромность двора Вильгельма III, правителя Англии и Голландии – в то время богатейших держав Европы. Не жаловал Петр и грубую лесть – когда два голландца, провозглашая здравицы в его честь, принялись восхвалять царя сверх всякой меры, он рассмеялся и, покачав головой, прервал их со словами: «Браво, друзья мои, спасибо». С людьми всех званий Петр обходился просто и свободно, редко придерживался дворцового этикета и не любил долгих, церемонных банкетов, утверждая, что они ниспосланы людям могущественным и богатым в наказание за их прегрешения. На пирах и официальных приемах он обычно отдавал почетное место Ромодановскому или Меншикову, а сам пристраивался где-нибудь с краю стола, чтобы иметь возможность незаметно уйти. По городу император разъезжал в маленькой двуколке, с виду напоминавшей поставленное на колеса викторианское кресло. Некий иностранец насмешливо уверял, что ни один уважающий себя московский купец ни за что бы не сел в столь невзрачный экипаж. Зимой император ездил в простых санях, которые тащила всего одна лошадь, и сопровождал его всегда только один человек, сидевший рядом. Петр не любил ездить верхом и предпочитал поездкам пешие прогулки: так он мог больше увидеть, а если что-то привлекало его внимание – остановиться и приглядеться получше. С любым встречным царь мог запросто заговорить.

Привычка Петра свободно расхаживать по улицам таила в себе немалую опасность: у государя хватало врагов, тем паче что многие искренне верили, будто он не кто иной, как сам Антихрист. Однажды летом, когда Петр давал прием в Летнем дворце на Фонтанке, в прихожую незаметно пробрался неизвестный. В руках он держал мешок, подобный тем, в каких секретари и подьячие приносили бумаги на подпись государю. Человек этот тихонько встал в стороне и так стоял, не привлекая к себе внимания, покуда не появился царь в сопровождении министров. В тот же миг незнакомец извлек что-то из сумки и, прикрывая извлеченный предмет опустевшей сумой, направился прямо к Петру. Поначалу никто из спутников государя даже не попытался преградить ему дорогу – незнакомца приняли за слугу или денщика одного из министров. Однако в последний момент один из царских денщиков бросился наперерез и схватил неизвестного за руку. Последовала схватка. Петр обернулся на шум и увидел, что на пол упал кинжал с шестидюймовым лезвием. Покушавшегося схватили, и Петр спросил, чего он хотел. «Убить тебя», – отвечал тот. «Но почему? Разве я чем тебе навредил?» – удивился Петр. «Мне – нет, но ты навредил моим единоверцам и нашей вере», – отвечал несостоявшийся цареубийца, который оказался старообрядцем.

Убийцы не слишком страшили Петра; но вот чего он действительно боялся до смерти, так это тараканов. Разъезжая по стране, он никогда не останавливался в доме, не убедившись наперед, что там нет тараканов. Как-то раз Петр, приглашенный отобедать в деревенском доме, спросил хозяина, не водятся ли в его избе тараканы. «Есть немного, – неосторожно ответил тот, – я тут одного живьем к стенке прибил, чтоб другим неповадно было». И при этом указал на стену, где и впрямь корчился приколотый таракан. «Государь, увидевши столь нечаянно ненавистную ему гадину, так испугался, что вскочил из-за стола, дал хозяину жестокую пощечину и тотчас уехал от него со своею свитою».

Петр был очень вспыльчив, и его никогда не покидала привычка воспитывать приближенных кулаком или дубинкою. Как бы ни был близок к царю вельможа, это не избавляло его от государевых тумаков; правда, отведя душу, Петр быстро успокаивался. Типичный в этом отношении случай произошел как-то в Петербурге. Петр ехал в своей маленькой двуколке с генерал-лейтенантом Антоном Девиером, петербургским полицеймейстером, который по должности своей отвечал за состояние дорог и мостов столицы. Проезжая по маленькому мосту через Мойку, царь заметил, что некоторые доски оторвались и болтаются, а иные и вовсе отвалились. Петр приказал остановиться, спрыгнул с возка и велел денщику починить мост. Пока тот работал, государь охаживал Девиера тростью по спине, приговаривая: «Впредь будешь ты лучше стараться, чтобы улицы и мосты были в надлежащем состоянии». Когда же мост привели в порядок, Петр добродушно обратился к поколоченному полицеймейстеру: «Давай, братец, садись», – и они поехали дальше как ни в чем не бывало.

Дубинка Петра не щадила ни малых, ни великих. Однажды, когда из-за штиля царская яхта на целый день застряла между Петербургом и Кронштадтом, государь спустился в каюту, чтобы, по обыкновению, вздремнуть после обеда, но через некоторое время был разбужен донесшимся с палубы шумом. В ярости Петр взбежал наверх, но на пустой палубе застал лишь тихонько сидевшего на ступеньках трапа пажа-арапчонка. Петр набросился на мальчишку и отлупил его тростью, поучая: «В другой раз не будешь шуметь и будить меня, когда я сплю!» Однако на самом деле виноват был вовсе не мальчик, а государев лекарь, инженер и два морских офицера, которые сначала не на шутку расшумелись, а потом, услышав, что по трапу поднимается Петр, убежали и попрятались. Когда же царь ушел, они вернулись и пригрозили побитому мальчишке, что ежели он расскажет правду, то ему достанется еще и от них. Часом позже отдохнувший, а потому веселый, Петр вновь поднялся на палубу и с удивлением увидел, что арапчонок все еще плачет. Царь удивился, и мальчик сказал, что государь наказал его незаслуженно, и назвал истинных виновников шума. «Хорошо, – решил тогда Петр, – коли уж вышло так, что тебе зря попало, в следующий раз, как провинишься, я тебя прощу». Несколько дней спустя, когда царь опять взялся за палку, чтобы всыпать мальчишке, тот напомнил государю про его обещание. «И то правда, – согласился Петр, – я все помню, и раз уж ты был наказан заранее, сейчас я тебя прощаю».

Вспышки гнева, охватывавшие Петра, бывали ужасны. Однажды царь работал в токарне Летнего дворца над большим подсвечником из слоновой кости. Царю помогали придворный токарь Андрей Нартов и молодой подмастерье, которого Петр любил за прямодушие и веселый нрав. Парнишке было велено аккуратно снимать с государя ночной колпак, если тот садился в колпаке прямо за станок. На сей раз, в спешке, паренек «вместе с колпаком захватил несколько волос и подернул, причинив государю чувствительную боль». Взревев от ярости, Петр вскочил на ноги и бросился на злосчастного юнца, угрожая убить его на месте, так что бедняга едва успел унести ноги. На другой день Петр явился в токарню, напрочь забыв о своем гневе. «Проклятый мальчишка больно дернул меня за волосы, – со смехом сказал царь, – однако он, верно, не нарочно это сделал, и мне приятно, что он ушел отсюда, пока я не успел еще вынуть кортик». Минуло еще несколько дней, и Петр заметил, что ученик так и не появился в мастерской. Тогда он велел Нартову найти бедолагу и сказать тому, что он может без опаски вернуться к работе. Однако разыскать беглеца не удалось даже с помощью полиции. С перепугу молодой человек удрал из Петербурга и сначала укрылся в маленькой деревне на Ладоге, а потом перебрался в Вологду, где сказался сиротой и под вымышленным именем был принят в дом одного стекольщика, который обучил юношу своему ремеслу. Лишь по прошествии десяти лет, уже после смерти Петра, бывший подмастерье осмелился открыть свое истинное имя и вернуться в столицу. Там он узнал от Нартова о царском прощении, был вновь принят на работу и трудился в придворной токарне в царствование Анны Ивановны и Елизаветы Петровны.

Петр сознавал, что порою бывал вспыльчив сверх меры, и с годами все чаще пытался обуздать свой нрав, хотя и без особого успеха. «Знаю я, что также погрешен, – говаривал царь, – и часто бываю вспыльчив и тороплив, но я никак за то не стану сердиться, когда находящиеся около меня будут напоминать мне о таковых часах, показывая мне мою торопливость и меня от оной удерживая, како Катенька моя делает».

И действительно, Екатерина лучше кого бы то ни было умела управляться со вспышками царского гнева – порой только ей это и было под силу. Она не боялась Петра, и он это знал. Однажды, когда жена никак не желала прекратить разговор на раздражавшую Петра тему, он вдребезги разбил дорогое венецианское стекло и пригрозил, что так же может избавиться и от самого лучшего, что есть во дворце. Екатерина прекрасно поняла его намек, но спокойно взглянула в глаза рассерженному мужу и спросила: «А станет ли твой дворец оттого краше?» Ей хватало мудрости не перечить Петру напрямую: вместо того она находила способ отвлечь его, заставить взглянуть на происходящее с другой стороны. Как-то раз она даже позвала на помощь Лизолу – любимую собаку Петра. Эта изящная серовато-коричневая левретка повсюду следовала за царем, когда он находился во дворце, а во время послеобеденного сна обычно лежала у него в ногах. Случилось так, что над одним придворным нависла угроза наказания кнутом, ибо царь считал его виновным во мздоимстве и был на него за то сильно зол. При дворе решительно все, включая царицу, были убеждены в невиновности несчастного, но все прошения в его защиту лишь сильнее разжигали монарший гаев. Наконец, желая избавиться от назойливых просьб, Петр запретил всем, в том числе и Екатерине, даже заговаривать с ним на эту тему. Однако Екатерина не унялась. От имени Лизетты она написала краткое, но весьма трогательное послание, в котором собака якобы обращалась с мольбой к своему хозяину. Бумага была привязана к ошейнику и таким образом попала в руки царя. Прочтя петицию, Петр улыбнулся и сказал: «Ну, Лизетта, ты в первый раз обратилась ко мне с просьбой, и я ее уважу».

Хотя в основном Петр не жаловал церемоний, на некоторых ему приходилось присутствовать по обязанности, а иные ему даже очень нравились. Больше всего он любил закатывать пир по случаю спуска на воду нового корабля. Несмотря на свою крайнюю бережливость, он никогда не скупился по такому поводу и устраивал в Адмиралтействе многолюдные приемы. На палубе вновь построенного корабля устраивался грандиозный банкет, на котором обязательно присутствовал царь. В такие дни лицо государя сияло, а голос звенел от возбуждения. Императора сопровождало все августейшее семейство, включая дочерей и немолодую уже царицу Прасковью, никогда не упускавшую возможности побывать на пиру и как следует угоститься. Шумная попойка продолжалась до тех пор, пока генерал-адмирал Апраксин, утирая горючие слезы, не начинал причитать, что «на старости лет остался сиротою круглым, без отца и без матери», а светлейший князь Меншиков не валился под стол, – тогда посылали за его женой княгиней Дарьей и свояченицей Варварой, и те принимались отпаивать и оттирать, приводить в чувство бездыханного министра, после чего просили у императора дозволения забрать князя домой.

Общественная жизнь в Петербурге вращалась вокруг свадеб, крестин да похорон. Государь со своими домочадцами любил пировать на свадьбах, где нередко выступал в роли посаженого отца. Доводилось ему бывать и крестным отцом – сколько раз царь держал над крестильной купелью детей простых солдат, мастеровых и мелких чиновников. Во всем этом Петр участвовал с удовольствием, однако крестникам не приходилось ждать от государя щедрых подарков. Обычно он ограничивался тем, что награждал мать ребенка отеческим поцелуем, а самому младенцу, по старому русскому обычаю, клал под крестильную подушечку целковый. По окончании церемонии Петр, если позволяла погода, скидывал кафтан и в одной рубахе усаживался за стол, на первое попавшееся свободное место. Когда ему выпадало быть «маршалом», то есть распорядителем пира, царь скрупулезно и деловито выполнял свои обязанности, а покончив с ними, ставил в угол свой маршальский жезл, брал жаркое с блюда прямо руками и принимался есть.

Зимняя стужа мало влияла на деятельный характер Петра. В такие дни, о которых Джеффрис сообщал в Лондон, что «все вокруг покрыто снегом и льдом и нельзя высунуть носа за дверь, не опасаясь отморозить его», Петр и Екатерина, сопровождаемые всем двором, выезжали в расположенное под столицей селение Дудергоф, «чтобы потешиться катанием, то есть быстрым скатыванием на санях с крутых гор». Еще больше царь любил другую зимнюю забаву – катание на льду под парусами. Перри писал, что «зимой, когда Нева и залив полностью покрыты льдом, он постоянно держит свои лодки готовыми для скольжения по льду под парусами. Каждый день, стоит только подняться сильному ветру, он выходит в залив и скользит под парусом по льду тем же манером, что и по воде».

Летом же Петр любил устраивать приемы к празднества в Летнем саду. Ежегодно 27 июня праздновали юбилей Полтавской баталии: на поле близ Летнего сада рядами выстраивались преображенцы в бутылочно-зеленых и семеновцы в синих мундирах, а сам Петр обносил солдат ковшами с вином и пивом, приглашая их выпить за победу. В центре сада, среди устроенных Леблоном фонтанов и каскадов, в окружении придворных принимала гостей Екатерина с дочерьми Анной и Елизаветой. Царица и царевны были облачены в роскошные, расшитые жемчугами платья, в их красиво убранных волосах сияли драгоценные камни. Рядом неподвижно, словно две восковые куколки, стояли Петр и Наталья – внук и внучка Петра, осиротевшие дети царевича Алексея. Воздав почести монаршей фамилии, гости рассаживались за деревянные столы, расставленные тут же, под деревьями. Предстояла обильная выпивка, и больше всего радовались этому обстоятельству бородатые священники – известные любители хмельного.

На одном из таких празднеств веселившиеся гости, в особенности иностранцы и кое-кто из дам, не на шутку перепугались, завидя в саду шестерых дюжих гвардейцев с ушатами сивухи, которую всем присутствующим надлежало выпить за государево здоровье. У ворот, чтобы никто не мог улизнуть из сада, были выставлены гвардейские караулы. Для желавших избежать угощения оставался один путь – к реке, где было пришвартовано несколько галер. Правда, святые отцы вовсе не думали спасаться. Очень довольные, они осушали чарку за чаркой, распространяя вокруг себя запах редьки и лука. Позднее царица и царевны приглашали гостей принять участие в танцах, которые устраивались на палубе галер. Над Невой грохотал пушечный салют, и небо озарялось огнем фейерверков. Веселье продолжалось до утра, но многие, не дождавшись окончания празднества, попросту валились наземь в саду и засыпали.

Похороны членов императорской фамилии и верно служивших государю вельмож обставлялись великой пышностью. Многие из былых сподвижников Петра уже ушли из жизни. Ромодановский умер в 1717 году, и все его посты перешли по наследству к сыну Ивану. В 1719 году за Ромодановским последовал Шереметев, скончавшийся в шестьдесят семь лет – всего спустя несколько лет после женитьбы на молодой, образованной вдове, успевшей до того пожить в Англии. В 1720 году в возрасте восьмидесяти одного года умер Яков Долгорукий. Петр особенно ценил долгую и преданную службу иностранцев – некоторые из них провели в России чуть ли не всю сознательную жизнь. Пока они находились на службе, царь жаловал им поместья; а выйдя в отставку, они получали пенсион, переходивший по их смерти вдовам и осиротевшим детям. Петр никогда не позволял назначать пенсион ниже прежнего жалованья. Как-то раз Ревизион-коллегия порешила положить одному уходившему в отставку после тридцати лет службы иноземцу пенсию в размере половинного жалованья. Узнав об этом, Петр был раздосадован. «Что это, – спросил царь, – ужели ему по старости и дряхлости с голоду умереть? Кто будет о нем печься, как не я? Инако другим служить будет неохотно, когда за верную службу нет награды. Ведь для таких я не скуп».

* * *

Для такого нетерпеливого, переполняемого энергией человека, как Петр, отдых был делом нелегким. «Что вы делаете дома? – спрашивал он порой окружающих, – я не знаю, как без дела дома быть». Он чуждался охоты, любимой потехи многих монархов. Французские короли дни напролет гоняли по лесам оленей, да и отец его, царь Алексей Михайлович, всякую свободную минуту посвящал соколиной охоте. Петр же не видел в этом занятии никакого проку. «Гоняйтесь за дикими зверями сколько вам угодно, – ответил он как-то на приглашение поохотиться под Москвой, – эта забава не для меня. Я должен вне государства гоняться за отважным неприятелем, а в государстве моем укрощать диких и упорных подданных». Любимой игрой Петра были шахматы, в них он готов был играть где угодно и с кем угодно, а потому носил с собой кожаную складную шахматную доску, расчерченную белыми и черными квадратами. Царь не возражал против азартных игр, и сам порой игрывал на деньги в голландские карты, но не ради выигрыша, а скорее для того, чтобы пообщаться с морскими капитанами и корабельными мастерами, бывавшими обычно его партнерами. Для солдат и матросов он установил строгое правило: проигравший более одного рубля должен был выходить из игры. Петр считал, что завзятые игроки думают только о том, как обставить друг друга, а потому на службе от них нет никакого толку.

Лучшим отдыхом для Петра был физический труд. По-настоящему он отдыхал, работая с топором в руках на Адмиралтейской верфи, вытачивая что-нибудь из дерева или слоновой кости в своей токарне или расковывая молотом полосу железа возле кузнечного горна. Некогда он целый месяц проработал молотобойцем в кузнице мастера Вернера Мюллера. Работал Петр старательно, каждый день проковывал по 720 фунтов железа, и когда обратился за платой, хозяин предложил ему дополнительное вознаграждение. Однако Петр от него отказался и, получив обычную плату молотобойца, тут же отправился в лавку, где на заработанные деньги купил себе башмаки. Он очень гордился этой покупкой и, показывая башмаки, говорил: «Вот, заработал молотом, в поте лица».

Самым большим удовольствием для Петра были прогулки по воде. Когда же ему приходилось оставаться на берегу, он любовался корабельными учениями. По заведенному царем порядку, стоило сигнальной пушке Петропавловской крепости выстрелить трижды, как все суда, стоявшие на Неве между крепостью и Зимним дворцом, приступали к учениям. Корабли поднимали паруса, снимались с якоря и начинали маневрировать по фарватеру, меняя галсы. Государь с радостью наблюдал за маневрами из окошка Зимнего дворца. Ему также нравилось собирать чуть не весь город на лодочные прогулки по Неве. На улицах столицы вывешивались особые флаги, оповещавшие всех имевших суда горожан о том, что в назначенный час им надлежит собраться на реке, напротив крепости. По сигналу, поданному Петром, флотилия направлялась вниз по Неве. Возглавлял ее сам царь, стоявший у румпеля собственной лодки. Многие дворяне брали с собой музыкантов, и над водой разносились звуки труб и гобоев. Ближе к устью Невы лодки обычно сворачивали в небольшой канал, который вел к Екатерингофу, загородному дворцу Екатерины. Там гости сходили на берег и, усевшись за расставленными в саду столами, утоляли жажду бокалом токайского.

Петр был большой охотник плавать по заливу между Петербургом и Кронштадтом. В хорошую погоду, когда над простиравшейся вокруг водной гладью голубело небо, светило яркое солнце, а волны с мягким шелестом ударялись о борт корабля, царь, взявшись за руль, забывал обо всех тревогах. Когда он проплывал вдоль береговой линии, взору его открывался прекрасный вид – от воды поднимались поросшие лесом холмы, на вершинах которых уже вырастали стены дворцов. Когда же, пересекая залив, он возвращался в Петербург, то сперва перед ним открывалось окруженное лесом устье Невы, затем над верхушками деревьев показывались купола церквей, крытые оловом, медью, а порой и золоченые, и, наконец, дома и дворцы вдоль набережных. Проведя день таким образом, Петр ступал на берег с облегченным сердцем и с новыми силами возвращался к повседневным трудам.

* * *

Если Петр во всем любил простоту, то Екатерина, напротив, обожала великолепие. В последние годы царствования Петр окружил жену блеском, являвшим разительный контраст скромности его собственного двора. Царица любила наряды и украшения, возможно надеясь, что роскошь затмит воспоминания о ее низком происхождении. В свите Екатерины состояли пажи, разодетые в зеленые с красными отворотами и золотыми шнурами мундиры. В особые зеленые мундиры были наряжены и музыканты ее личного оркестра. Как ни странно, любимой компаньонкой царицы была Матрена Балк, родная сестра Анны Монс – фаворитки Петра до его встречи с Екатериной. При дворе государыни состояли также дочь пастора Глюка, приютившего некогда осиротевшую Екатерину, сестра жены Меншикова Дарьи – Варвара Арсеньева, с давних пор сблизившаяся с Екатериной, Анисья Толстая, знавшая Екатерину с ее первой встречи с Петром, молдавская княжна Кантемир, графиня Остерман, графиня Анна Головкина, дочь канцлера, ставшая впоследствии второй женой Ягужинского, дочь генерал-полицеймейстера Петербурга Антона Девиера и, наконец, Мария Гамильтон, состоявшая в родстве с женой Андрея Матвеева, в жилах которой текла шотландская кровь.

Из всех придворных дам особым прямодушием отличалась княгиня Настасья Голицына, неразлучная спутница Екатерины, сопровождавшая ее в поездках в Копенгаген и Амстердам. Княгиня оказалась замешанной в дело царевича Алексея и была даже подвергнута публичной порке, но впоследствии восстановила свое положение при дворе. Одно из писем, посланных ею из Ревеля в 1714 году на имя государя, дает возможность заглянуть в личные апартаменты Екатерины: «Всемилостивейший государь, дорогой мой батюшка! Желаем пришествия твоего к себе вскоре: и ежели Ваше Величество изволишь умедлить, воистину, государь проживание мое стало трудно. Царица-государыня всегда не изволит опочивать заполночь три часа, а я при ее Величестве безоступно сижу, а Кирилловна у кровати стоя дремлет. Царица-государыня изволит говорить: „Дремлешь?“ Она говорит: „Нет, не дремлю, я на туфли гляжу“, – а Марья по палате с постелью ходит, и среди палаты стелет, а Матрена по палатям ходит и со всеми бранится, а Крестьяновна за стулом стоит да на царицу-государыню глядит. Пришествием твоим себе от спальни получу свободу».

В апреле 1719 года судьба нанесла Петру и Екатерине страшный удар. Смерть царевича Алексея с беспощадной ясностью обнажила проблему престолонаследия. В живых осталось двое потомков Петра мужского пола – Петр Петрович – сын государя от Екатерины и Петр Алексеевич – внук царя, сын царевича Алексея и принцессы Шарлотты. Дядюшка, Петр Петрович, значительно уступал здоровьем своему племяннику, который был к тому же старше его на четыре недели. Родители берегли ребенка как зеницу ока и неустанно заботились о его здоровье и воспитании. Время от времени мальчик появлялся на дворцовых церемониях верхом на крохотном пони, однако рос он болезненным и все больше и больше отставал в развитии от своего живого, шаловливого племянника, великого князя Петра Алексеевича.

В феврале 1718 года, когда Петру Петровичу минуло два года, Алексей был лишен наследства. Дворянство и духовенство России присягнуло малолетнему сыну Петра и Екатерины, как новому наследнику престола, но уже четырнадцать месяцев спустя этот ребенок, трех с половиной лет от роду, последовал в могилу за своим сводным братом Алексеем.

Смерть любимого сына, с которым Петр связывал все надежды на будущее династии, ошеломила царя. В приступе отчаяния государь бился головой о стену, а затем на трое суток заперся в своей спальне, куда никого не впускал и ни с кем не разговаривал даже через дверь. Все это время он неподвижно лежал, распростершись на постели, и ничего не ел. Государственные дела застопорились, письма и прошения оставались без ответа: казалось, царь забыл даже о том, что идет война со Швецией. И хотя Екатерина сама была вне себя от горя, отчаяние, охватившее мужа, испугало ее. Она стучала в дверь, звала Петра, но тщетно – ответа не было. Со слезами на глазах царица обратилась за помощью к князю Якову Долгорукову. Престарелый сенатор как мог успокоил расстроенную Екатерину и созвал Сенат в полном составе перед запертой дверью государевой опочивальни. Долгорукий постучал в дверь, но Петр не откликнулся. Постучав снова, князь возвысил голос и объявил, что пришел в сопровождении всего Сената, ибо стране нужен царь, и что ежели Петр немедля не откроет дверь, то он, Долгорукий, обязан будет сломать ее и хотя бы и силой вывести государя наружу – это единственный способ спасти корону.

Дверь отворилась, и на пороге появился бледный, измученный Петр. «В чем дело? – спросил он. – Зачем вы пришли сюда и почему тревожите меня?» «Потому, – отвечал Долгорукий, – что из-за твоей чрезмерной и бесполезной скорби по всей стране растет нестроение».

Петр повесил голову. «Ты прав, – промолвил он и, выйдя из комнаты, подошел к Екатерине, мягко обнял ее и сказал: – Мы горевали слишком долго. Не будем больше роптать против воли Божией».

После смерти маленького Петра Петровича у Петра и Екатерины осталось трое детей – все девочки. В 1721 году Анне и Елизавете было соответственно тринадцать и двенадцать лет, а Наталье – три. Старшие царевны уже привлекали к себе благосклонное внимание иностранных дипломатов, подыскивавших выгодные партии для своих монархов. «Принцесса Анна, – писал камер-юнкер Берхгольц, чей государь, герцог Голштинский, впоследствии женился на этой царевне, – брюнетка; она хороша, как ангел, цвет лица у нее чудесный, а фигурою и руками она весьма походит на отца. Ростом она довольно высока для девицы, слегка склонна к худобе и отличается меньшей живостью, нежели ее младшая сестра Елизавета, которая была одета так же, как и она. На обеих принцессах были платья из великолепной двухцветной материи, без золотого или серебряного шитья, а головы их по последней моде украшали жемчуга и драгоценные камни, так что их убор сделал бы честь лучшему французскому парикмахеру».

Спустя три года, когда Анне было шестнадцать, ее очарованию воздал должное барон Мардефельд, прусский посланник, бывший к тому же искусным рисовальщиком и выполнивший на слоновой кости миниатюрные портреты всех членов российской императорской фамилии. «Я не думаю, – писал он, – чтобы в Европе нашлась в настоящее время принцесса, которая могла бы поспорить с ней в красоте, а именно в величественной красоте. Ростом она выше обыкновенного, она при дворе выше всех остальных дам, но талия ее до того изящна и грациозна, будто природа создала ее рослою, чтобы и в этом отношении, как и в других, ее нельзя было сравнить ни с кем другим… Обращение ее чуждо всякого жеманства, но во всякое время ровное, и скорее серьезное, чем веселое… Она отлично говорит по-французски и по-немецки, и предпочитает чтение моральных и исторических книг всякому другому препровождению, и именно таких книг, которые развивают более ум и суждение».

О том же, какова была в свои пятнадцать лет Елизавета, мы можем судить со слов испанского посланника герцога Лирийского: «Она столь прекрасна, что никогда прежде не встречал подобной красавицы. У нее восхитительный цвет лица, великолепно очерченный рот, сияющие глаза, шея и грудь редкостной белизны. Она высока ростом и отличается весьма живым нравом. В ней чувствуется рассудок и обходительность и притом немалое честолюбие».

И Анна, и Елизавета получили обычное для европейских принцесс того времени образование, сводившееся к обучению языкам, светским манерам и танцам. Они уже знали верхненемецкий и начинали бойко говорить по-французски. Петр с недоумением расспрашивая учителей, для чего надобен французский язык, коль скоро немецкий распространен так широко, что на нем всюду можно объясниться. Ему отвечали, что, хотя это действительно так, все цивилизованные народы, не исключая и самих немцев, учат французский язык. Анна, ученица более способная, вдобавок немного знала итальянский и шведский. Желая похвастаться своими успехами, она и родителям во время их заграничных путешествий писала по-немецки. На одно из таких писем Екатерина в 1721 году отвечала: «Наставник твой и господин Девиер отписали мне, что ты, душа моя, прилежно учиться изволишь. Я тому весьма рада и посылаю тебе презент – бриллиантовое кольцо, – дабы к большему старанию поощрить. Выбери себе одно из них, кое тебе больше понравится, а другое отдай дорогой сестрице Елизавете и поцелуй ее за меня. При сем посылаю тебе ящик апельсинов и цитронов, кои только что доставлены на кораблях. Отбери несколько дюжин и отошли от своего имени светлейшему князю [Меншикову] и адмиралу [Апраксину]».

Много лет спустя, уже будучи императрицей, Елизавета вспоминала, с каким живым интересом следил отец за образованием дочерей. Она рассказывала, что он частенько заходил к ним в комнаты взглянуть, как идут дела, и требовал отчета о том, что выучено царевнами за день. «Если он был доволен, то я удостаивалась его похвалы, сопровождавшейся поцелуем, а иногда и подарком». Вспоминала Елизавета и о том, как сильно сожалел Петр о недостатках собственного образования. «Отец мой часто повторял, что отдал бы палец, только бы образование его не было таким запущенным. Ни одного дня не проходило, чтобы он не сокрушался по этому поводу».

Третья дочь, маленькая царевна Наталья Петровна, родившаяся в 1718 году, так и не дожила до начала серьезного образования. Внешностью она напоминала обоих родителей: круглолицая, черноглазая, с розовыми, словно бутон, губками и темными кудряшками надо лбом, точно как у матери. Эта царевна скончалась в 1725 году. Всего у Петра и Екатерины было двенадцать детей: шесть мальчиков и шесть девочек, но, кроме Анны и Елизаветы, никому из них не довелось прожить долее семи лет.

Заметной фигурой в российском обществе того времени была старая, страдавшая подагрой царица Прасковья Федоровна, вдова сводного брата и бывшего соправителя Петра, царя Ивана. Овдовевшая в 1696 году Прасковья всю жизнь всячески демонстрировала лояльность по отношению к Петру. Обе ее дочери, во исполнение внешнеполитических замыслов царя, вступили в династические браки с членами иноземных царствующих фамилий. По первому требованию Петра Прасковья переехала в Петербург, хотя ей куда больше нравилась тихая жизнь в принадлежавшем ей подмосковном селе Измайлово. В новой столице царица Прасковья стала непременной участницей всех увеселений, на балы и банкеты ее привозили в кресле на колесах, сидела она всегда рядом с Екатериной и едко комментировала все происходящее. Из желания угодить царю Прасковья даже ездила с ним в Олонец, на воды; правда, ее приближенным показалось, что после лечения царица почувствовала себя хуже, чем прежде. С возрастом Прасковья стала сварливой и ссорилась даже со своими старшими дочерьми. Обе они в конце концов вернулись на родину: живая и веселая герцогиня Екатерина Мекленбургская – в 1722 году, а герцогиня Анна Курляндская – в 1730 году, когда и была коронована императрицей. После одного из яростных споров Прасковья даже прокляла Анну и простила ее лишь незадолго до своей смерти.

Летом и осенью 1722 года, пока Петр и Екатерина были на Каспии, двор перебрался в Москву. Екатерина Мекленбургская жила со своей матерью в Измайлове и собирала там гостей со всей округи. Те съезжались по грязным проселочным дорогам в имение, где их ожидала чарка водки из рук самой герцогини, скверно приготовленный обед и танцы до полуночи. Когда от разгоряченных тел и зажженных свечей в маленькой гостиной становилось нестерпимо душно, гости перебирались в одну из спален – либо Екатеринину, либо в ту, где лежала больная царица Прасковья. Дом был спланирован до крайности неудобно: спальни были проходными и размещались между столовой и гостиной. Впрочем, светские приличия Прасковью заботили мало. Когда Петр вернулся с Каспия, Берхгольц среди ночи поспешил в Измайлово, чтобы первым сообщить эту весть царице. Обитательницы дворца уже улеглись в постель, но Екатерина, герцогиня Мекленбургская, так обрадовалась известию, что немедля повела Берхгольца к матери, сестре и фрейлинам, хотя все они уже разделись ко сну. Голштинца поразила теснота и скудость убранства дома вдовствующей царицы. «Вообще, – отметил он в своем дневнике, – все это ночное посещение не доставило мне удовольствия, хоть мне и довелось увидеть множество голых шей и грудей».

* * *

В 1718 году Петр учредил новый вид общественных развлечений – ассамблеи, которые собирались по вечерам два-три раза в неделю, чтобы скрасить долгую петербургскую зиму. Заводя ассамблеи, царь намеревался приучить своих подданных обоего пола к совместному времяпрепровождению и надеялся привить петербургскому обществу изысканность и лоск парижских салонов. Поскольку подобные собрания были россиянам в новинку, Петр опубликовал правила, в которых растолковывалось, что представляют собой ассамблеи и как они должны проводиться. Правила эти Петр изложил в типичной для него дидактической манере – так и видишь перед собой учителя, дающего наставления ученикам: «Объявление каким образом асамблеи отправлять надлежит.

Асамблеи – слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, но обстоятельно сказать, вольное, в котором дом, собрание или съезд делается не только для забавы, но и для дела. Ибо тут может друг друга видеть, и о всякой нужде переговорить, также слышать, что где делается, при том же и забава. А каким образом оные Асамблеи отправлять, то определяется ниже сего пунктами, покамест в обычай войдет.

1. В которому дому имеет Асамблея быть, то надлежит письмом или иным знаком объявить людям, куды всякому вольно притить, как мужскому полу, так и женскому.

2. Ранее пяти или четырех часов не начинается, а далее десяти по полудни не продолжается.

3. Хозяин не повинен гостей ни встречать, ни провожать, ни потчевать, и не точию вышеписанное не повинен чинить, но хотя и дома не случится оного, нет ничего, но токмо повинен несколько покоев очистить, столы, свечи, питье, употребляемое в жажду, кто попросит, игры на столах употребляемые.

4. Часы не употребляются в котором быть, но кто в котором хочет, лишь бы не ранее и не позже положенного времени. Также тут быть сколько кто хочет, и отъехать волен когда хочет.

5. Во время бытия в Асамблее вольно сидеть, ходить, играть, и в том никто другому не прешкодит, или унимать, также церемонии делать вставанием, провожанием и прочим, отнюдь да не дерзает, под штрафом великого Орла[40], но только при приезде и при отъезде поклоном почтить должно.

6. Определяется, каким чинам на оные Асамблеи ходить, а именно, с вышних чинов до обер-офицеров и дворян, также знатным купцам и начальным мастеровым людям, также и знатным приказным, тоже разумеется и о женском полу, их жен и детей.

7. Лакеям или служителям в те апартаменты не входить, но быть в сенях, или где хозяин определит, также, когда в Австерии [трактире], и в прочих местах будут балы или банкет, также не вольно вышеописанным служителям в те апартаменты входить, кроме вышеозначенных мест».

Хотя эти правила не требовали от хозяина подавать гостям что-либо, кроме чая или холодной воды, ему вовсе не возбранялось предлагать им сытный ужин и выставлять на стол множество напитков. В отличие от пирушек, которые устраивал Петр в мужской компании, на ассамблеях никого не понуждали пить и на перепивших смотрели с осуждением. Петр держал у себя список домовладельцев и сам отмечал в нем, чья очередь устраивать ассамблею. И хотя царь по-прежнему не любил официальных приемов у себя во дворце, он охотно соглашался выступить в роли хозяина ассамблеи, когда подходила его очередь.

На эти приемы собиралось все петербургское общество. В одной комнате танцевали, в другой играли в карты, в третьей мужчины чинно покуривали длинные глиняные трубки и потягивали пиво из глиняных кружек, а в четвертой кавалеры и дамы оживленно беседовали, смеялись и развлекали друг друга – что было совершенно немыслимо в старой России. Петр старался не пропускать этих собраний: оживленный и разговорчивый, он переходил из комнаты в комнату или, присев за стол, дымил своей длинной голландской трубкой и попивал венгерское вино, обдумывая очередной ход в партии в шахматы или шашки. Правда, не всегда ассамблеи проходили гладко. Как-то раз князь Григорий Долгорукий подрался за столом со своим давним недругом, молодым князем Ромодановским, из-за затянувшегося дела о разводе. Был случай, когда один из гостей, перебрав, влез на стол и принялся маршировать по нему, спотыкаясь о пироги. Но в целом посетители ассамблей вели себя вполне пристойно, что не могло не радовать венценосного ментора, чудесным образом пересадившего европейские обычаи на российскую почву.

Что касается дам из высшего петербургского общества, то большинству из них достаточно было всего раз побывать на ассамблее, чтобы принять это новшество с распростертыми объятьями. Прежде они были обречены на затворничество в теремах, теперь же перед ними открылась новая куда более интересная жизнь. Молодые незамужние девушки получили возможность встречаться с неженатыми кавалерами. Им нравилось наряжаться, танцевать и кокетничать. В обиход вошли изысканные, шитые по последней моде платья, а уж румян, по сообщению Берхгольца, петербурженки использовали никак не меньше, чем парижанки. «Правда, – добавлял он, – они по-прежнему не желают тратить долгие часы на сооружение замысловатых причесок, какие носят дамы при западных дворах. Русские не любят прикладывать больших усилий и превыше всего ценят покой, отказаться от которого для них слишком большая жертва».

Матери стремились нарядить своих дочерей по последнему слову немецкой или французской моды и привить им западные манеры. «Надо отдать должное здешним родителям, – писал Берхгольц, – они ничего не жалеют, лишь бы только дать своим детям хорошее образование, так что можно с удивлением отметить большие перемены, произошедшие в этом народе за столь короткое время. Нет более и следа тех грубых и неприятных манер, какие были присущи ему совсем недавно». Некоторым из этих юных особ помогла переменчивая судьба, нежданно обратившая несчастье в преимущество. Генерал Иван Трубецкой, долгое время содержавшийся в шведском плену в Стокгольме вместе с женой и дочерьми, в 1718 году был обменен на фельдмаршала Реншильда. По возвращении в Россию три его дочери, с детских лет жившие с отцом в Стокгольме и получившие в Швеции отменное воспитание, выгодно отличались от всех прочих девиц их круга.

Впрочем, по части любви к нарядам и украшениям мужчины в Петербурге не уступали дамам. Если в прежние времена русские дворяне надевали парадное платье по особо торжественным случаям и передавали его от отца к сыну, то теперь вошло в обычай заказывать множество новых, расшитых золотом нарядов. Один иностранец, увидев зашедшую в дом в морозный вечер компанию русских дворян, так описывал свои впечатления: «При входе в любой дом слуги немедля бросаются навстречу гостям, чтобы помочь им освободиться от тяжелых шуб и меховых сапог. И не удивляйтесь, если из-под громоздких зимних одеяний, словно разноцветные бабочки, выпорхнувшие на свободу из своих коконов, появятся нарядные кавалеры, разукрашенные серебром, золотом, пурпуром и драгоценными камнями».

Великолепию нарядов соответствовала не меньшая пышность всех сторон жизни. Русские вельможи содержали полчища слуг и обряжали их в богатые ливреи. Они заказывали роскошную мебель, элегантные экипажи и редкостные заморские вина. Банкеты, балы и другие развлечения должны были демонстрировать их богатство, хотя зачастую само это богатство таяло без следа, поскольку безудержные траты незаметно поглощали все состояние. В правительственных приемных нередко можно было видеть офицеров и чиновников высокого ранга, которые, разорившись и наделав долгов, надеялись поправить свои дела, выхлопотав себе доходное местечко.

Одним из результатов освобождения женщин от векового затворничества стал известный упадок общественной морали, впоследствии названный князем Михаилом Щербатовым «повреждением нравов в России»[41]. Сведения об интимной стороне жизни самого Петра довольно туманны. В разное время его любовницами были Анна Монс и Екатерина. Ходили слухи о том, что его благосклонностью пользовались фрейлины царицы Мария Гамильтон и Мария Кантемир – некоторые писатели XVIII века живо описывали, как Екатерина разъезжала по Европе в сопровождении придворных дам, каждая из которых качала на руках ребенка, прижитого от Петра. Скорее всего, Петр и впрямь не отличался целомудрием, и рассказы о его связях с некой дамой в Париже и с одной лондонской актрисой вполне могли оказаться правдой. Однако не вызывает сомнения и то, что если эти интрижки действительно имели место, то Петр не придавал им особого значения. Екатерина хорошо это понимала и в своих письмах постоянно поддразнивала мужа. В ответ Петр добродушно, а может и виновато, отшучивался, уверяя, что такой «старик», как он, не может заинтересовать ни одну женщину.

Но если Екатерина могла поддразнивать Петра, то никому другому он этого не позволял. В 1716 году, во время пребывания царя в Копенгагене, король Фредерик IV с улыбкой обернулся к нему и, многозначительно приподняв бровь, сказал: «Ах, брат мой, я слышал, что у вас тоже есть любовница». Лицо Петра неожиданно помрачнело. «Брат мой, – отрезал он, – мне потаскухи обходятся недорого, а вот ваши стоят вам тысячи фунтов, коим можно было бы найти лучшее применение». На отношения между мужчинами и женщинами Петр смотрел прежде всего с точки зрения утилитарной морали. Он был снисходителен к нескромности и легкомысленному поведению до тех пор, покуда они не вредили обществу. Вебер писал, что проститутки в России имели возможность свободно заниматься своим ремеслом. Но когда одна распутница «заразила несколько сот преображенцев, так что они не смогли выступить со своим полком в поход и вынуждены были остаться в Петербурге для лечения», она была бита кнутом за нанесение ущерба государственным интересам. Однако в целом царь не собирался стоять на страже целомудрия и преследовать подданных за внебрачные связи. Когда ему рассказали, как некогда Карл V запретил адюльтер под страхом смерти, Петр с удивлением спросил: «Как это может быть? От столь великого государя стоило ожидать большей рассудительности. Должно быть, он решил, что у него слишком много подданных. За непорядок и преступления надлежит карать, но государям подобает елико возможно беречь жизни своих людей». Если незамужняя женщина оказывалась беременной, ее поощряли к вынашиванию ребенка. Однажды, заметив, что ревнители морали ограждают незамужних девиц от общения с одной молодой женщиной, имевшей незаконнорожденного сына, Петр не только запретил лишать ее общества других женщин, но и взял мальчика под свое особое покровительство.

Можно найти немало примеров того, как придворные – и кавалеры, и дамы – умело пользовались снисходительностью Петра в подобных вопросах, а порой и устраивали свою дальнейшую судьбу. Царь позволил Ягужинскому развестись с первой женой, сделавшей его жизнь несносной, и жениться на графине Головкиной, бывшей, если верить дневнику Берхгольца, «одной из самых приятных и хорошо воспитанных дам в России». Хотя лицо ее было покрыто оспинами, зато она имела великолепную фигуру, свободно говорила по-французски и по-немецки, прекрасно танцевала и была неизменно весела и приветлива. Князю Репнину Петр отказал в просьбе жениться четвертым браком на его любовнице чухонке (Русская церковь признавала только три брака), но узаконил прижитых с ней детей и дал им фамилию Репнинских. Когда любимый царский денщик Василий Поспелов, дабы покрыть грех, женился на родившей от него ребенка флейтистке, Петр, погуляв у молодых на свадьбе, на следующий день явился на крестины их младенца. Царь поддержал притязания генерала Антона Девиера на брак с сестрой князя Меншикова. Девиер просил у князя руки девушки, но тот отказал, рассчитывая на более выгодную партию. Тогда генерал вступил с девицею в связь, и та забеременела. Девиер снова явился к Меншикову и объявил о своем желании узаконить ребенка, но разгневанный князь спустил его с лестницы. Однако просьбу Девиера поддержал Петр, и свадьба все-таки состоялась; правда, после смерти императора Меншиков сослал своего шурина в Сибирь.

Но сколь бы ни был Петр терпим к распутству, он становился неумолимым, когда оно приводило к преступлению – попыткам избавиться от плода или умерщвлению новорожденного. Один из самых драматичных примеров непреклонности Петра связан с делом Марии Гамильтон. Эта молодая женщина, одна из любимых фрейлин царицы, в результате своих амурных похождений вытравила одного за другим троих незаконнорожденных детей. Первые двое были умерщвлены втайне, так что никто при дворе ничего не заподозрил, но третье убийство было раскрыто, и мать-преступницу арестовали. В тюрьме она созналась, что это уже третье детоубийство на ее счету. Уповая на благосклонность царя и царицы, фрейлина почти не сомневалась в помиловании, но, к своему удивлению, была приговорена к смерти. В день казни, облаченная в белое шелковое платье, отделанное черными лентами, она взошла на эшафот. Следом за ней поднялся Петр. Он подошел к приговоренной и, склонившись над ней, заговорил. И сама преступница, и большинство присутствовавших предположили, что в эту последнюю минуту приговор будет отменен. Но Петр, поцеловав женщину, печально промолвил: «Без нарушения законов божеских и человеческих не могу я избавить тебя от смерти. Прими казнь, уповая на то, что Господь простит твои прегрешения».

Мария Гамильтон преклонила колени перед плахой и прочла молитву. Царь отвернулся, и палач нанес удар.

* * *

В последние годы своего правления Петр немало усилий употреблял на то, чтобы в Петербурге появились некоторые элементы жизни цивилизованного общества: музеи, картинные галереи, библиотеки и даже зверинец[42]. Как почти все новшества в России, вызванные к жизни единственно волею Петра, и эти нововведения отвечали собственному вкусу монарха. Он не слишком жаловал театр (предпочитая ему грубое шутовство Всепьянейшего собора) и имел столь же малую склонность к инструментальной музыке. Единственные театральные постановки, доступные русскому обществу, устраивала сестра Петра, царевна Наталья. Она создала собственный небольшой театр, приспособив для этого пустовавший дом, в котором оборудовали сцену, оркестровую яму и ложи. Вебер, побывавший на представлении, не испытал особого восторга. «Актеры и актрисы, которых всего десятеро, – вспоминал он, – все природные русские, ни разу не бывавшие за границей, а потому легко вообразить, на что они способны». Пьеса, которую он смотрел, была написана самой царевной и представляла собой нравоучительное повествование об ужасающих последствиях российского бунта. Если игра актеров разочаровала Вебера, то еще худшее впечатление на него произвел оркестр. «Оркестр состоит из шестнадцати музыкантов, – писал он, – все они русские, и музыке, как и прочим наукам, их учили с помощью батогов. Бывало, углядит генерал в полку лишнего солдата, да и решит, что тот непременно должен обучаться музыке, и его тут же отсылают к капельмейстеру, невзирая на то, что солдат не имеет ни малейшего представления о музицировании и вовсе не одарен талантом. Капельмейстер даст ему задание, которое тот через некоторое время обязан выполнить. Поначалу он учится обращаться с инструментом, а потом исполнять на нем какой-нибудь лютеранский гимн или менуэт – и так далее в том же роде. Если ученик не усвоил урока в положенный срок, в ход идут батоги, и это повторяется до тех пор, пока он не выучит мелодию».

Однако и этот театр прекратил свое существование в 1716 году со смертью царевны Натальи. Позднее Екатерина Макленбургская устроила маленький домашний театр в Измайлове, под Москвой. Руководила театром она сама, женские роли исполняли ее придворные дамы, а мужские – по большей части дворцовые слуги. Несмотря на удаленность от Москвы, на представлениях бывало немало народу. Впрочем, не всех привлекало туда желание посмотреть пьесу: Берхгольц жаловался, что при первом посещении этого театра у него украли табакерку, а в другой раз из карманов многих голштинских гостей пропали шелковые носовые платки. Позднее Петр задумал было пригласить театральную труппу из Гамбурга, но актеры так и не приехали в Россию. Два или три года на Мойке существовал крохотный жалкий театрик, где ставились пьесы в подражание французским, да еще и немецкие фарсы в скверных переводах. Однако при полном отсутствии интереса к театру у царя трудно было ожидать большого интереса и со стороны подданных. Как и сам Петр, они предпочитали более грубые зрелища: например, выступления жонглеров или канатоходцев. Особенно нравилось Петру смотреть на знаменитого немецкого силача Самсона, приехавшего в Россию в 1719 году. Между тем многие, и в первую очередь церковники, распускали слухи о том, что Самсон совершает свои подвиги не столько благодаря своей физической силе, сколько с помощью трюкачества, а то и колдовства. Раздраженный этими толками, царь во время очередного выступления атлета поднялся на сцену и заставил подняться туда нескольких видных церковных сановников, чтобы те наблюдали за представлением стоя как можно ближе. Самсон улегся на два стула, которые поддерживали только голову и ноги, а Петр, положив ему на грудь наковальню, молотом разбил на ней несколько больших кусков железа. Затем Самсон взял в зубы палку, а царь, ухватившись за ее концы обеими руками, попытался ее вырвать, но тщетно: силач даже не шелохнулся. Петр обернулся к публике и торжествующе объявил, что все свои чудеса Самсон творит исключительно благодаря недюжинной физической силе.

* * *

Во время своей второй поездки на Запад, в 1716–1717 годах, Петр с неослабеваемым интересом посещал и осматривал публичные и частные собрания картин и научные коллекции. Немало картин он купил и привез домой. Царь надеялся, что настанет время, когда в России появятся полотна, написанные не только иноземными, но и русскими художниками. С этой целью он отправил в Голландию и Италию на обучение группу способных к живописи молодых людей. Но еще больше, чем картинами, царь гордился приобретенными им научными коллекциями. В 1717 году он купил у голландского анатома, профессора Рюйша (чьи лекции и анатомический театр посещал еще двадцать лет назад, во время своего первого путешествия) всю его коллекцию, которая собиралась в течение сорока лет и была снабжена иллюстрированным каталогом под названием «Thesaurus Anatomicus» («Анатомические сокровища»). Приобрел Петр и коллекцию голландского аптекаря Себы, включавшую все известные виды сухопутных и морских животных, птиц, пресмыкающихся и насекомых Ост-Индии. Два этих знаменитых собрания легли в основу музея Академии наук, который Петр открыл в большом каменном здании на Васильевском острове напротив Адмиралтейства. Он имел обыкновение два-три раза в неделю, рано поутру, по пути в Адмиралтейство заходить в музей и осматривать экспонаты. Царь так любил свой музей, что однажды решил принять там австрийского посла. Когда канцлер спросил, не удобнее ли им будет встретиться в Летнем дворце, Петр ответил: «Ему ведь надобно видеть меня, а не мой дворец», – и принял посла в музее в пять часов утра.

По повелению Петра музей был открыт для широкой публики, и музейные служители показывали экспонаты, давая необходимые пояснения. Когда Ягужинский заикнулся о том, что с посетителей стоило бы брать за вход по рублю, дабы возместить расходы на содержание музея, Петр категорически отверг это предложение – он полагал, что входная плата отобьет у людей охоту ходить в музей. Не только вход должен быть бесплатным, настаивал царь, но и, кроме того, для завлечения посетителей нужно посулить им угощение – чашку кофе или рюмку водки. Эти расходы Петр оплачивал из своего кармана.

К коллекциям, вывезенным из-за рубежа, добавлялись новые диковины – такие, например, как найденные близ Воронежа бивни, принадлежавшие, как полагал Петр, боевым слонам, которых использовал в походах Александр Македонский, или обнаруженные на развалинах языческого храма на Каспийском побережье идолы, сосуды и пергаменты с надписями на неведомом наречии. Близ Самарканда золотодобытчики наткнулись на множество древних латунных статуэток. Находки отослали сибирскому губернатору князю Гагарину, а тот препроводил их к царю. Фигурки изображали быков, минотавров, гусей, уродливых стариков, молодых женщин и каких-то идолов. У идолов рты были на шарнирах и могли открываться. Петр, с недоверием относившийся к религиозным суевериям, предположил, что жрецы использовали этих идолов, дабы говорить «их устами», якобы возвещая волю богов.

Помимо всего прочего, Петр стремился расширить кругозор своих подданных путем распространения книг и заведения библиотек. Царь собирал книги всю жизнь, особенно во время путешествий по Германии, Голландии, Франции и другим странам Западной Европы. В его личной библиотеке были представлены труды по широкому кругу вопросов, включая военное и морское дело, естественные науки, историю, медицину, право и богословие. Первоначально Петр держал свои книги в Летнем дворце, а затем, по мере роста библиотеки, их перевозили в Зимний дворец, Петергоф и другие резиденции. После кончины императора его книжное собрание стало ядром библиотеки Российской Академии наук. В 1722 году Петр разослал по старинным русским монастырям указ, согласно которому надлежало отыскивать в обителях древние рукописи, летописи и книги и отправлять их в Москву. Оттуда найденные в монастырях раритеты направлялись в Петербург, в личный кабинет императора. После его смерти большая часть этих бесценных документов была передана библиотеке Академии наук.

В Париже Петру так понравился зоопарк, что по возвращении в Россию он немедленно завел зверинец в Петербурге. Туда завезли обезьян различных пород, львов, леопардов и даже индийского слона, однако теплолюбивым животным приходилось нелегко в условиях холодной русской зимы. Хотя Петр распорядился построить специальный слоновник и обогревать его круглые сутки, слон с наступлением зимы протянул всего несколько дней. Другим диковинным зрелищем была колония самоедов или лопарей, обитавших на побережье Ледовитого океана. Каждую зиму они приезжали в Петербург на оленях и собаках и разбивали стоянку на льду Невы. Там, на огороженном пространстве, они жили точно так, как в одном из своих поселков на Крайнем Севере, демонстрируя национальный колорит и принимая подачки от любопытствующих. Впрочем, зеваки опасались подходить к ним слишком близко, – по слухам, самоеды «кусали незнакомцев за щеки и за уши».

Новые коллекции и предназначавшиеся для них здания появлялись в результате неуемной любознательности Петра и его желания научить подданных тому, чему он научился сам. Из каждой поездки по России, а уж из-за границы и подавно он привозил все новые и новые диковины – инструменты, книги, различные модели и чучела животных. Оказавшись в любом, даже самом маленьком городишке, Петр непременно интересовался, что в нем есть примечательного – такого, чего нет в других местах. Как правило, его уверяли, что где-где, а здесь точно ничего нет заслуживающего внимания, но царь неизменно возражал: «Кто знает? Может, для вас и нет, а для меня так найдется. Дайте мне все посмотреть».

Одним из примечательных приобретений такого рода был большой Готторпский глобус. Петр познакомился с этим необычным прибором в 1713 году, во время посещения Гольштейн-Готторпского герцогства, в Шлезвиге. Глобус представлял собой огромную полую сферу диаметром одиннадцать с половиной футов. Его изготовили в 1664 году по повелению герцога Голштинского. Наружная поверхность являла собой сферическую карту Земли, а внутренняя – карту звездного неба. Поднявшись по ступенькам, зрители забирались внутрь глобуса и там, внутри, рассаживались на скамьях вокруг небольшого столика. Поворачивая рукоять, глобус можно было привести в движение, и зрители наблюдали вращение небесной сферы. Естественно, что столь хитроумное устройство привело Петра в восхищение, и когда от имени молодого герцога Карла Фридриха царю предложили принять глобус в дар, Петр заявил, что голштинцы не могли сделать ему лучшего подарка. Меншикову, который в это время командовал российскими войсками в Германии, было велено лично проследить за упаковкой и отправкой глобуса. У шведов было испрошено особое разрешение на беспрепятственную перевозку этого прибора по Балтийскому морю в Ревель. Зимой 1715 года огромный шар доставили на санях в Петербург. Однако глобус был чрезвычайно велик, и пришлось расширять дорогу – обрубать ветви, а порой и валить деревья, – поскольку Петр не хотел рисковать, демонтируя редкий прибор. Когда глобус привезли в столицу, Петр приказал разместить его в здании, выстроенном для погибшего к тому времени слона. Царь приходил туда каждый день и подолгу любовался своим приобретением.

Самым существенным и долговечным вкладом Петра в интеллектуальный прогресс России стало учреждение им Петербургской Академии наук. Идея академии была предложена Лейбницем, который основал Прусскую Академию в Берлине. Однако ученый скончался в 1716 году, когда Петр еще не был готов воплотить его замысел в жизнь. Впоследствии интерес царя к этой идее подогрело избрание его самого членом Французской Академии – после посещения Парижа. Письмо, в котором государь выражает согласие принять эту честь, лучится детским восторгом. В качестве первоначального вклада новоиспеченный академик отослал в Париж новейшую карту Каспийского моря.

28 января 1724 года, за год до смерти, император своим указом повелел «учинить академию». В тексте указа содержались пояснения, которые должны были помочь подданным уразуметь, что, собственно, вознамерился «учинить» государь. «К расположению художеств и наук, – гласил указ, – употребляются обычайно два образа здания: первый образ называется университет, второй – академия или социетет художеств и наук… Потребнее всего ежели б такое собрание из самых лучших ученых людей состояло, которые способны суть науки производить и совершить, однако же, тако, чтобы они тем наукам и молодых людей публично обучали».

На содержание этого учреждения отпускалось 25 000 рублей в год – доходы с таможенных пошлин, взимавшихся в балтийских портах.

Петр скончался прежде, чем Академия приступила к работе, – двери ее открылись лишь в декабре 1725 года. Первыми академиками стали семнадцать ученых, которых заманили в Россию из Франции, Германии и Швейцарии. Среди них были философы, математики, историки, доктора анатомии, права и химии, а также один астроном. Многие из приглашенных являлись первоклассными специалистами. К сожалению, в России не нашлось молодежи, достаточно подготовленной для того, чтобы приступить к университетским штудиям, а потому заодно с профессорами пришлось выписать из Германии восьмерых студентов-немцев. Но даже при этом в аудиториях собиралось меньше слушателей, чем было предусмотрено академической хартией, так что порой академикам приходилось ходить на лекции друг к другу.

Академия начала действовать в стране, где недоставало начальных и средних школ, и этот парадокс не ускользнул от внимания современников. Однако Петр умел заглядывать в будущее. Отметая возражения скептиков, он говорил: «Мне приходится собирать обильный урожай зерна, но мельницы у меня нет, как нет поблизости и воды, дабы водяную мельницу построить. В отдалении же воды достанет, да токмо времени на рытье канала у меня нет, ибо чаю я, что и жизни моей на сие не хватит. А стало быть сперва строю я мельницу, а уж потом велю рыть канал, ибо сие лучше всего побудит преемников моих подвести воду к построенной уже мельнице».


Глава 19
Вдоль берегов Каспия

После подписания Ништадтского договора Россия наконец обрела мир. Казалось, что теперь представилась возможность направить колоссальную энергию, растрачивавшуюся доселе в военных кампаниях от Азова до Копенгагена, на обустройство самой страны. Петр стремился остаться в истории не только победоносным полководцем: он видел себя прежде всего преобразователем. Тем не менее, когда торжества по поводу заключения Ништадтского договора были еще в разгаре, государь распорядился подготовить войска к новому походу. Следующей весной предстояло выступить на Кавказ, против Персии, и возглавить армию вновь собрался сам император.

Хотя известие это и прозвучало неожиданно, задуманный бросок на юг не был внезапной причудой. Большую часть своей жизни Петр слышал цветистые истории о Востоке – о Китайской империи, несметных сокровищах Великого Могола в Индии, о богатых караванных путях, ведущих через Сибирь в Китай и из Индии через Персию на Запад. Об этом, дразня воображение юного царя, рассказывали проезжавшие через Россию путешественники, останавливающиеся в Немецкой слободе. Многое Петр почерпнул из бесед с большим знатоком географии Востока амстердамским бургомистром Николасом Витсеном, с которым царь вел долгие разговоры во время своего первого визита в Голландию. Теперь Петр наконец вознамерился воплотить свои юношеские мечты в жизнь.

Он уже предпринял попытку добраться до Китая, учредив в Пекине постоянную российскую миссию и расширив существовавшую и ранее торговлю чаем, мехами и шелком. Однако китайцы держались настороженно и высокомерно. Воинственная маньчжурская династия, правившая в Пекине, находилась в то время на вершине своего могущества. Великий император Кан-си, взошедший на трон в 1661 году семи лет от роду и правивший до своей кончины в 1722 году, ознаменовал свое царствование тем, что установил мир со всеми соседями и оказывал покровительство живописи, поэзии, искусству фарфора и всяческим наукам. Словари и энциклопедии, выпущенные попечением императора, оставались непревзойденными образцами для многих последующих поколений. Кан-си терпимо относился к иностранцам при своем дворе, однако, несмотря на все усилия Петра, сближение с Китаем шло медленно. В 1715 году русский миссионер архимандрит Илларион был принят в Пекине и даже удостоен сана мандарина пятого класса. В 1719 году Петр назначил капитана Преображенского полка Льва Измайлова чрезвычайным посланником в Китае и отправил с ним в дар императору четыре подзорные трубы из слоновой кости, собственноручно изготовленные российским государем. При китайском дворе Измайлов поначалу был принят дружелюбно и с почетом, однако, начав переговоры, посланник запросил слишком много: предложил снять все ограничения на торговлю между Россией и Китаем, учредить для обеспечения торговых сношений русские консульства в китайских городах и просил разрешения построить в Пекине православную церковь. Китайцы отвечали надменно: «У нашего государя торгов никаких нет, а вы купечество свое высоко ставите, мы купеческими делами пренебрегаем, у нас ими занимаются самые убогие люди и слуги, и пользы нам от вашей торговли никакой нет, товаров русских у нас много, хотя бы ваши люди и не возили». Измайлов уехал ни с чем, а русским торговым караванам впоследствии стали чинить помехи. Кан-си умер в 1722 году, а его сын Юн-чин был еще менее расположен к христианам. Таким образом, в последние годы царствования Петра торговля с Китаем не только не оживилась, но и захирела.

Зато на Севере не было силы, способной воспрепятствовать расширению пределов России и ее утверждению на пустынных берегах Охотского моря и Тихого океана. Именно при Петре Россия заявила о своих правах на Камчатку и Курильские острова. В 1724 году, незадолго до смерти, Петр поручил датчанину на русской службе капитану-командору Витусу Берингу возглавить экспедицию к восточной оконечности Евразийского материка. Судам его предстояло пройти тысячу миль восточнее Камчатки, дабы выяснить, существует ли перешеек, соединяющий Евразию с Северной Америкой. Вместо перешейка Беринг обнаружил пролив шириной 53 мили и глубиной 114 футов, который впоследствии был назван его именем[43].

За год до начала экспедиции Беринга Петр направил два фрегата на противоположный конец земли, чтобы передать братские приветствия «прославленному королю и властелину острова Мадагаскар». Жители этого гигантского острова не отличались особым гостеприимством по отношению к иностранным визитерам: в 1764 году они перебили французских торговцев и колонистов, и единственными европейцами, ступавшими на побережье острова на протяжении всего XVIII столетия, были пираты вроде капитана Кидда. Впрочем, снаряжая эту экспедицию, Петр руководствовался отнюдь не желанием закрепиться на Мадагаскаре. Приказ предписывал бросить якорь у берегов Мадагаскара, попытаться заключить договор с его правителем, а после того отплыть к настоящей цели путешествия – Индии. Петр мечтал о торговом соглашении с Великим Моголом (помимо всего прочего, он желал, чтобы ему доставляли из Индии тиковую древесину, дабы он мог совершенствовать свое искусство резчика). Но вышло так, что суда не только не достигли Индии и Мадагаскара, но и вовсе не вышли из Балтийского моря. Через несколько дней у одного из фрегатов открылась течь, и оба корабля, к разочарованию Петра, возвратились в Ревель. Прежде чем удалось снарядить новую экспедицию, император скончался.

Вообще-то говоря, Петра привлекал не столько морской путь в Индию, сколько сухопутная дорога из Индии через Персию и Среднюю Азию. Следовавшие этим маршрутом караваны, преодолев Хайберский горный проход, покидали пределы Индии и, оставив позади Кабул, переваливали через хребты Гинкудуша; отсюда им предстоял долгий путь через раскинувшиеся на тысячи миль пустыни и степи, прежде чем они добирались до низовьев Волги – до Астрахани. В годы царствования Петра Средняя Азия была бурлящим котлом. Соперничавшие между собой мусульманские правители, ханы Хивы и Бухары, боролись за сферы влияния, и каждый из них время от времени обращался за поддержкой к России[44]. Война со шведами не позволяла Петру откликнуться на обращения азиатских правителей, но он стал все чаще посматривать в их сторону.

Интерес царя к южным и восточным землям подогревали и слухи о золотых самородках, найденных в сибирских реках, золотоносных жилах на побережье Каспия и золотоносных песках в среднеазиатских пустынях. В 1714, 1716 и 1719 годах Петр снаряжал экспедиции в Сибирь и Среднюю Азию на поиски драгоценного металла. Все они завершились безрезультатно, если не считать того, что участники первой экспедиции на обратном пути соорудили небольшую крепость у слияния рек Иртыша и Оми, из которой впоследствии вырос Омск.

Экспедиция 1716 года закончилась трагически. Наслушавшись рассказов о золотых россыпях на Амударье, протекавшей по владениям хивинского хана, Петр задумал послать экспедицию – дабы передать новому властелину Хивы поздравления по случаю его восшествия на престол и предложить ему покровительство России, если он примет российское подданство. По пути экспедиции надлежало построить форт в устье Амударьи, пройти по всему руслу реки и направить купцов и инженеров к ее истокам и далее за горы, в Индию. По возвращении они представили бы царю необходимые сведения, а если еще удалось бы заручиться лояльностью хивинского и бухарского ханов, Петр смог бы приступить к освоению постоянного торгового пути в Индию, что и было его конечной целью.

Во главе экспедиции был поставлен князь Александр Бекович-Черкасский – до крещения князь Девлет-Кизден-Мурза. Отец его владел землями на Кавказе, в Кабарде (называемой у русских Черкасской землей) – крае, подвластном персидскому шаху. Однажды шах случайно увидел жену кабардинского князя и приказал своему вассалу отослать красавицу в свой гарем. Однако тот не подчинился и бежал с семьей в Москву, под защиту русского царя. В России его сын крестился в православие, стал капитаном гвардии и служил в Астрахани и на кавказском рубеже. Рассудив, что лучшего человека для того, чтобы иметь дело с мусульманскими правителями, ему не сыскать, Петр вызвал Бековича в Ригу и, дав князю последние наставления, отправил его выполнять царскую волю.

Летом 1716 года Бекович-Черкасский выступил из Астрахани. Под его началом находился 4-тысячный отряд солдат регулярной армии, отряд казаков, а также команда инженеров и топографов. На восточном побережье Каспийского моря, издавна подвластном хивинскому хану, русские заложили две крепости. Хан был сильно разгневан, но, даже зная о его реакции, Бекович тем не менее весной 1717 года двинулся дальше к Хиве. Его отряду предстояло пройти триста миль по безводной пустыне. В ста милях от Хивы путь русским преградило ханское войско – началось сражение, продолжавшееся три дня. Бекович одержал победу, и хан запросил мира. Он сам и с ним хивинские старейшины поклялись на Коране нерушимо соблюдать договор. Затем хан пригласил победителя в Хиву, предложив ему – под предлогом, что так легче будет прокормить солдат, – разделить русские силы и расставить их в пяти городах. Бекович неосмотрительно согласился, и очень скоро ханское войско один за другим принудило к сдаче разрозненные русские отряды. Все офицеры были зверски убиты, а солдаты проданы в рабство. Самого князя приволокли в ханский шатер, где на полу была расстелена алая кошма – символ крови и смерти. Князь отказался преклонить на ней колени перед ханом, и тогда ханские телохранители – чтобы он пал ниц перед их владыкой, – перерезали ему икры своими кривыми саблями. Вслед за тем обрусевшего кабардинца обезглавили, содрали с него кожу и, набив се соломой, выставили чучело на обозрение во дворе ханского дворца.

Раздосадованный тем, что его мечта добраться до Индии через Среднюю Азию не осуществилась, Петр приложил немало усилий к тому, чтобы открыть для России другой путь – через Персию. Он стремился также убедить шаха изменить маршрут караванов, следовавших весьма прибыльным «Шелковым путем», с тем чтобы они из Персии двинулись на север – через Кавказ к Астрахани и далее по русским рекам в Петербург, а не традиционной дорогой, на запад – через Турцию к Средиземному морю. Петр рассчитывал, что осуществить этот план удастся без особых затруднений: он издавна поддерживал дружественные отношения с шахом. Характеризуя восточного владыку, Вебер писал в 1715 году: «Сей государь, сорока лет от роду, отличается весьма ленивым нравом и целиком предается удовольствиям; свои отношения с Турцией, Индией и другими соседями он улаживает, меняя наместников провинций и соря деньгами. Хотя он именует себя шахиншахом (царем царей), но все же страшится турок, и несмотря на то что за восемьдесят лет Турция захватила у Персии множество владений, таких как Мидия, Ассирия, Вавилон и Аравия, персы всегда старались избежать войны с Портой».

Договариваться с шахом Петр послал одного из своих самых деятельных «птенцов» – Артемия Волынского – молодого дворянина, успевшего уже и в драгунах послужить, и принять участие в дипломатических переговорах с Турцией в качестве помощника Шафирова. Согласно собственноручному распоряжению Петра, Волынскому предписывалось, «едучи во владения шаха, разведать все места, пристани, города и прочие поселения» и сделать вывод относительно истинного могущества Персии. Одной из важнейших его задач было попытаться выяснить, «…нет ли какой реки из Индии, которая б впала в сие [Каспийское] море».

Волынский прибыл в Исфахан, древнюю столицу Персии, в марте 1717 года и чуть не сразу угодил под домашний арест. Впрочем, сам Волынский был тут совершенно ни при чем. Дело в том, что шах и его визирь прослышали о построенных Бековичем-Черкасским на восточном берегу Каспия крепостях и о его злосчастном походе на Хиву. Они не без основания усмотрели в миссии Волынского попытку русского императора с каким-то дальним прицелом прощупать почву в Персии и на всякий случай посадили посла в его доме под караул, чтобы он не смог заметить общей ослабленности, уязвимости персидского государства. Но они не в силах были помешать Волынскому составить собственное мнение о шахе Гуссейне и шахском дворе после того, как он побывал на аудиенции. «Здесь, – сообщал Волынский, – такая ныне глава, что он не над подданными, но у своих подданных подданный, и чаю, редко такого дурачка можно сыскать и между простых людей, не токмо из коронованных, того ради сам ни в какие дела вступать не изволит, но во всем положился на наместника [визиря], Ехтма-Девлета, который всякого скота глупее, однако у него такой фаворит, что шах у него изо рта смотрит и то делает, что тот велит…»

Несмотря на ограниченную свободу передвижения, Волынский сумел заключить торговый договор, по которому русским купцам предоставлялось право торговать по всей Персии и закупать там шелк-сырец. И кроме того, он ухитрился выведать достаточно, чтобы судить об упадке Персидской державы: докладывая об этом Петру, он уверял, что можно безо всякого риска пощипать каспийские провинции шаха. На обратном пути Волынского тайно посетил посланник грузинского владыки, призывавший царя выступить походом на юг, дабы прийти на помощь закавказским христианам.

По возвращении в Россию Волынский в награду за труды получил чин генерал-адъютанта и был назначен астраханским губернатором. Из Астрахани Волынский не переставал напоминать государю о возможностях, открывавшихся для России на юге в связи с развалом Персидской империи. Он не только расписывал, чего и сколько можно захватить даже с помощью небольшого войска, но и предупреждал, что если царь не поторопится завладеть Кавказом, то его опередит турецкий султан. Однако Петр откладывал решение до окончания войны со Швецией. По стечению обстоятельств сразу после подписания Ништадтского мира произошел инцидент, предоставивший России предлог для вторжения. Племя кавказских горцев, намеревавшееся вступить с Россией в союз против персов, не дождавшись русских, напало на персидский торговый город Шемаху. Поначалу русские купцы, находившиеся в этом городе, не проявляли беспокойства, поскольку им была обещана неприкосновенность. Однако горцы начали грабить всех без разбору, убили нескольких русских и захватили товаров на полмиллиона рублей. Волынский немедля отписал Петру, что случившееся может послужить прекрасным основанием для выступления русских войск под предлогом защиты российской торговли и оказания помощи шаху в наведении порядка в его владениях. Ответ Петра был таким, на какой и уповал Волынский: «Письмо твое получил, в котором пишете о деле Даудбека и что ныне самый случай о том, что вам приказано предуготовлять. На оное ваше мнение ответствую, что сего случая не пропустить зело то изрядно, и мы уже довольную часть войска к Волге маршировать велели на квартиры, отколь весною пойдут в Астрахань».

Волынский также настаивал и на том, что пришло время подвигнуть христианских князей Грузии и других областей Кавказа выступить против власти персидского шаха. Но в этом вопросе Петр проявил осторожность. Одиннадцать лет назад он уже поднимал христианских князей Молдавии и Валахии против турецкого султана и не хотел повторять этот неудачный опыт. Царь стремился наладить торговлю шелком и открыть путь в Индию посуху, для чего и намеревался, по возможности мирными средствами, установить контроль над западным побережьем Каспия. Поэтому перед началом кампании он не стал выступать с воззванием к единоверцам и выставлять себя освободителем православных христиан. Вместо этого царь инструктировал Волынского следующим образом: «Что же вы пишете о принце грузинском, оного и прочих христиан, ежели кто к сему делу желателен будет, обнадеживайте, но чтоб до прибытия наших войск ничего не зачинали (но обыкновенной дерзости тех народов), а тогда поступали бы с совету».

Пока Петр в Москве дожидался наступления весны, из Персии поступили тревожные сведения. В результате афганского мятежа шах Гуссейн был низложен, и престол занял его третий сын, Тахмасп-Мирза, которому пришлось бороться за власть с афганским предводителем Махмудом. Опасность заключалась в том, что Турция, определенно положившая глаз на западные области Кавказа, могла воспользоваться смутой и упадком власти в Персии для того, чтобы прибрать к рукам заодно и восточный Кавказ, – а ведь именно на эти прикаспийские земли и претендовал Петр.

По приказу императора 3 мая 1722 года из Москвы выступили гвардейские полки, а десять дней спустя за ними последовал сам государь в сопровождении Екатерины, Апраксина, Толстого и многих других сановников. В Коломне они сели на суда и по Оке и Волге поплыли в Астрахань. Хотя царская флотилия спускалась вниз по течению, а реки после весеннего паводка были еще полноводными, путешествие заняло целый месяц – и все из-за неутолимого любопытства Петра. Он останавливался в каждом встречавшемся на пути городишке, чтобы осмотреть его и ознакомиться со всем, что могло представлять хоть какой-то интерес, а также принять прошения и порасспросить о местных делах, главным образом об источниках доходов. Ни одна мелочь не ускользала от его пристального внимания: каждый день из-под пера императора выходили указы на самые различные темы – от усовершенствования крестьянских изб до изменения конструкции волжских судов. Некогда Иван Грозный покорил Казанское ханство: Петр стал первым после него российским государем, посетившим Казань, древнюю татарскую столицу. Царя интересовали не только казанские верфи, церкви и монастыри. Но и те посады, в которых, как и встарь, жили татары. Осмотрев казенную прядильную фабрику, Петр отметил, что работает она слабо, вполсилы, да и товар выпускает неважный, тогда как частная фабрика по соседству процветает. Тут же на месте он распорядился передать казенную фабрику преуспевающему частному владельцу. В Саратове Петр встретился с ханом Акжой, семидесятилетним предводителем калмыков. Встреча состоялась на борту императорской галеры, и Екатерина подарила жене хана золотые, усыпанные бриллиантами часы. Хан не замедлил сделать ответный жест и приказал пяти тысячам калмыцких наездников присоединиться к царскому войску.

В Астрахани Петр пробыл месяц, делая последние приготовления к предстоящей кампании. В город стягивались войска общей численностью в 61 000 человек; 22 000 пехоты, 9000 регулярной кавалерии, 5000 матросов и, кроме того, дополнительные конные отряды – 20 000 казаков и 5000 калмыков. Пока подходили войска, Петр наблюдал за промыслом белуги, огромной рыбы, достигавшей в длину восемнадцати футов. Ее сероватую икру россияне считали особым лакомством и потому оставляли себе, тогда как черную икру громадного осетра в больших количествах вывозили в Европу.

18 июля, погрузив пехоту на суда, Петр отплыл из Астрахани и прошел 200 миль к югу, вдоль западного побережья Каспия, в то время как его многочисленная кавалерия двинулась посуху, через полупустыни и степи Прикаспийской низменности. Из-за волнения на море плавание продолжалось неделю, но в конце концов царская эскадра бросила якорь в маленьком заливе, к северу от Дербента. Петр первым сошел на низкий берег, вернее, туда его отнесли на доске четыре матроса. Государь тут же решил, что всем офицерам, не бывавшим прежде на Каспии, следует искупаться в море. Некоторые из офицеров, особенно те, кто был постарше и не умел плавать, выполнили этот приказ весьма неохотно. Сам Петр искупался с удовольствием, однако плавать не стал – его окунули в море на той же доске.

Как только подошла кавалерия, русская армия выступила к Дербенту, несмотря на то что за время перехода и кони, и люди настрадались «от безводицы и худой травы». Войска продвигались по узкой береговой полосе, зажатой между морем и скалами, однако, несмотря на уязвимость своего положения, с вооруженным сопротивлением столкнулись всего только раз. Один из местных князьков жестоко расправился с тремя казаками, посланными к нему с письмом от Петра. Им, живым, распороли грудь и вырвали сердца. Русские отреагировали немедленно – селение нападавших было обращено в пепел. Петра поразило мужество, которое проявили горцы. «Зело удивительно сии варвары бились; в обществе нимало не держались, но побежали, а партикулярно [в одиночку] деспаратно [отчаянно] бились так, что, покинув ружье, якобы отдаваясь в полон, кинжалами резались».

Прочие местные правители принимали императора и императрицу с почетом. В Тарках местный мусульманский князь привел с собой в русский лагерь своих жен и наложниц. «Мусульманки, – вспоминал капитан Питер Брюс, – восседали в шатре императрицы на бархатных подушках, разложенных на персидских коврах». Государыня приглашала в свой шатер офицеров, сменившихся с дежурства, дабы те могли удовлетворить свое любопытство и полюбоваться этими «несравненно прекрасными, очаровательными созданиями». Петр и Екатерина отстояли обедню в походной часовне Преображенского полка, после чего император, императрица, а за ними все солдаты бросили на землю по камню, и в память о молебне, отслуженном на этом месте во здравие российского монарха, вырос каменный курган.

Прежде всего Петр стремился овладеть Дербентом, городом, который, по преданию, основал еще Александр Македонский. Дербент имел как военное, так и коммерческое значение: он представляя собой крупный торговый центр и занимал важное стратегическое положение на ведущей с севера на юг, по берегу Каспия, дороге. Город запирал узкий проход между горами и морем и таким образом контролировал любое движение по этой дороге. Дербент сдался без боя. Когда Петр приблизился, дербентский наместник уже ждал его, чтобы преподнести «золотые ключи от города и крепости на подушке из богатой персидской парчи».

Легко заняв Дербент, Петр, по своему обыкновению, принялся лелеять уже более масштабные планы. Теперь он вознамерился пройти еще сто пятьдесят миль к югу и захватить Баку, а после этого основать еще южнее, в устье Куры, новый торговый город, которому предназначалась роль узлового пункта на задуманном караванном пути между Индией, Персией и Россией. Оттуда император предполагал двинуться вверх по Куре к Тифлису, столице Грузии, где намечал заключить союз с христианским государем Вахтангом, а затем вновь пересечь Кавказский хребет, на сей раз в северном направлении, и вернуться в Астрахань через земли терских казаков. «Такс, – писал он Сенату, – в сих краях фут получили».

Однако, к сожалению, события разворачивались не в его пользу. Персидский наместник Баку отказался пустить русский гарнизон, а это значило, что для захвата города потребуется применить военную силу. Петр располагал достаточным войском для того, чтобы преодолеть любое сопротивление, но серьезно опасался трудностей со снабжением. Отправленный из Астрахани с припасами флот угодил на Каспии в жесточайший шторм и в Дербент так и не прибыл. Местные запасы быстро таяли, а стоявшая на побережье августовская жара доводила до изнеможения и людей, и коней. Солдаты ели фрукты и дыни, которыми всегда славился Кавказ, но от неумеренного их употребления многие заболели, так что иные полки потеряли до десятой части солдат. Чтобы защититься от палящего зноя, Петр обрил голову и днем носил шляпу с широкими полями, а холодными вечерами надевал парик, изготовленный из его собственных волос. Императрица последовала примеру мужа: она остригла волосы, а по вечерам прикрывала голову гренадерской шапкой. Положение солдат, страдавших от жары, тревожило ее не меньше, чем Петра, и однажды она даже решилась отменить его приказ. Повелев солдатам выступить в поход, император удалился в палатку и лег спать, а проснувшись, с удивлением обнаружил, что войска все еще в лагере. «Какой генерал осмелился нарушить приказ?» – в гневе воскликнул царь. «Это я, – отвечала Екатерина. – Ваши люди мучились бы от жары и жажды, в то время как их государь, за которого они так великодушно жертвуют жизнью, пользуется отдыхом, столь необходимым для них».

Размышляя о положении своей армии, Петр ощущал нарастающее беспокойство. До ближайшего российского опорного пункта, Астрахани, было очень далеко; наладить снабжение армии морским путем не удалось; горы, тянувшиеся вдоль северного фланга его сил, были населены недружественными племенами, и, главное, существовала угроза того, что на защиту своих интересов на Кавказе выступит Турция. В отличие от Персии, Османская империя представляла собой серьезную военную силу, и Петр вовсе не желал повторения прутского конфуза. С учетом всех этих соображений на военном совете было принято решение уходить с Кавказа. В Дербенте оставили гарнизон, а остальные силы отошли на север в Астрахань – частично морем, а частично сушей.

4 октября Петр достиг устья Волги и остановился в Астрахани. Там он задержался на месяц – занимался устройством войск на зимние квартиры и налаживал уход за больными. Некоторое время он и сам серьезно недомогал – у него случился приступ мочекаменной болезни. Перед отъездом из Астрахани Петр недвусмысленно дал понять, что отступление во время летней кампании отнюдь не означает отказа от планов усиления русского влияния на Кавказе. В ноябре он выслал берегом и морем экспедиционный корпус и эскадру для овладения портом Решт, расположенным на южном берегу Каспия, в пятистах милях от Астрахани.

В июле следующего года русские войска заняли Баку, и все южное побережье огромного внутриконтинентального моря оказалось в руках Петра. Переговоры с попавшим в безвыходное положение шахом привели к тому, что он уступил России права на Дербент, а заодно и на три приморские провинции на восточном Кавказе. Как объяснил Петр персидскому посланнику, если шах не уступит эти земли дружественной России, то ему придется отдать их враждебной Турции. В сложившейся ситуации шаху не оставалось ничего другого, как согласиться со своеобразной логикой русских притязаний.

* * *

Распад Персидской державы и военный поход Петра на Каспийское побережье вновь привели Россию на грань столкновения с Османской империей. Высокая Порта издавна зарилась на Закавказье, то есть на подвластные Персии Грузию и Армению, лежавшие к югу от могучего Кавказского хребта. Турки стремились покорить эти земли не потому, что их населяли христиане, а потому, что это были пограничные с Турцией территории, имевшие выход к Черному морю. Султан не возражал против того, чтобы Петр прибрал к рукам персидские провинции на берегах Каспия, но не мог пустить русских к Черному морю, вновь превратившемуся – после возвращения султану Азова – в «турецкое озеро». В конце концов царь и султан полюбовно уладили этот вопрос, договорившись о разделе персидских владений. Одна беда – Персия никак не хотела смириться с этим соглашением и продолжала по очереди бороться то с одним могущественным соседом, то с другим. В 1732 году императрица Анна решила, что каспийские провинции лишь истощают силы России (в этом непривычном климате болезни ежегодно уносили до 15 000 жизней русских солдат), и вернула их персам. Северный Кавказ был присоединен к России лишь в царствование Екатерины Великой, и только в 1813 году, в правление внука Екатерины Александра I, Персия отказалась в пользу России от тех самых прикаспийских земель, по которым прошла русская армия во время последнего Персидского похода Петра.


Глава 20
Закат

Петр и Екатерина выехали из Астрахани в Москву в конце ноября 1722 года. Еще до их отъезда начал выпадать снег. Волгу ниже Царицына сковало льдом, и Петр не смог пуститься в путь на галерах. Отыскать подходящие для царского кортежа сани оказалось делом нелегким, и в результате путешествие заняло целый месяц.

Вернувшись в Москву, Петр окунулся в предрождественскую праздничную атмосферу. Карнавальные процессии на святочной неделе превзошли размахом празднества прошлого года. Саксонский посланник так описывал эти торжества: «Вот описание нашего карнавала, окончившегося только вчера после восьмидневных празднеств: он состоял частью в катании на санях, в числе шестидесяти, которые заслуживали, чтобы их видеть. Вид был тем более хорош, что представлял маленькую морскую эскадру, прогуливавшуюся по улицам, ибо кареты изображали различного рода морские суда, начиная с фрегата, в котором ехал царь, и кончая маленькой шлюпкой. Нить начиналась колесницей, в которой ехал Бахус, представлявший его вполне и по одеянию, и внешним видом, ибо за три дня до нашей поездки позаботились привести его в приличное состояние. За ним следовал шут Его Величества по имени Виташи, одетый медведем и везомый шестью медвежатами, потом следовали другие сани, запряженные четырьмя свиньями, затем черкес, ехавший на десяти собаках. Далее следовали адъютанты князя-папы, иначе патриарха, в числе шести, люди чрезвычайно почтенные по летам, ехавшие в одежде кардиналов, на взнузданных и оседланных быках. За ними следовал в большой колеснице патриарх в папской одежде, обильно расточавший благословения. Он сидел на троне, окруженный избранными, и впереди Силен, его сопровождавший, сидя на своей бочке. Князь-кесарь, олицетворение царя Московского, следовал за ними с королевским венцом в сопровождении двух медвежат, потом ехали в колеснице в виде раковины, великий Нептун с трезубцем в руках и два тритона, служивших ему пажами. Затем появился большой о тридцати двух пушках (восемь из которых были бронзовые, а остальные деревянные) двухпалубный фрегат Его Величества, в три мачты со всеми снастями, флагами и парусами. Все судно было около тридцати футов длиной. Нужно было удивляться красоте и величине этого фрегата. Его Величество был одет моряком, представляя собой капитана корабля. Только шесть лошадей везли эту огромную машину. Затем следовала змея около ста футов длиною с огромным хвостом, нагруженная разными людьми. Хвост был составлен из двадцати четырех маленьких саней, привязанных одни к другим, которые извивались. Далее виднелась огромная вызолоченная баржа, где находилась Ее Величество царица, одетая крестьянкою фрисландскою со всем двором и всадниками, одетыми африканцами. Эта баржа была очень красива и вся изукрашена зеркалами. Затем следовала труппа князя Меншикова, одетого со всей свитой аббатами, в сопровождении баржи княгини Меншиковой с труппой испанок. Потом следовал военный фрегат, где был адмирал, одетый гамбургским бургомистром, далее ехала шлюпка герцога с толпою голштинских крестьян в числе двадцати и с музыкантами. Затем следовала шлюпка иностранных министров в синих домино со всеми их прислужниками верхами в этом же одеянии в сопровождении колесницы молдавского господаря, одетого турком под своим балдахином».

Перед тем как уехать из Москвы в Петербург, в начале марта 1723 года, Петр пригласил своих друзей полюбоваться другим поразительным зрелищем – сожжением деревянного дворца в Преображенском, того самого, где он некогда вынашивал тайные замыслы войны против Швеции. Император собственноручно расставил по полкам и чуланам сосуды с разноцветными легковоспламеняющимися химикалиями, а потом поджег дом факелом. Строение мгновенно вспыхнуло. Пожар сопровождался множеством мелких взрывов и разноцветных вспышек. Некоторое время, пока здание не рухнуло, его прочный бревенчатый каркас четким силуэтом вырисовывался на фоне цветных сполохов. А когда от дома остались лишь почерневшие, дымящиеся развалины, Петр обернулся к герцогу Голштинскому, племяннику Карла XII, и промолвил: «Вот образ войны: блестящие подвиги, за которыми следует разрушение. Да исчезнет вместе с этим домом, где вырабатывались первые замыслы против Швеции, всякая мысль, могущая когда-либо снова вооружить мою руку против этого государства, и да будет оно наивернейшим союзником моей империи!»

В теплые месяцы Петр большую часть времени проводил в Петергофе. По совету своего врача он пил минеральную воду и занимался разнообразными физическими упражнениями – косил траву и совершал пешие прогулки с ранцем за спиной. Пребывание на воде по-прежнему оставалось для него самым большим удовольствием, и прусский посол сообщал, что даже министры порой не могут подступиться к государю. «Император настолько увлечен своими виллами и плаванием под парусом в заливе, – писал дипломат, – что ни у кого не хватает духу его потревожить».

В июне 1723 года весь двор, включая и царицу Прасковью, страдавшую жестокой подагрой, переехал с Петром в Ревель. Там по повелению императора был воздвигнут изысканный розовый дворец для Екатерины, а поблизости выстроен скромный трехкомнатный домик для него самого[45]. Дворец Екатерины был окружен просторным парком, украшенным прудами, фонтанами и статуями, однако, отправившись на прогулку по его широким аллеям, император с недоумением отметил, что гуляет он в одиночестве. Причину этого Петр скоро выяснил – у главных ворот стоял часовой, которому было приказано никого не впускать в парк. Петр тут же отменил этот приказ, заявив, что никогда не стал бы разбивать такой большой и дорогостоящий сад только для себя и своей жены. На следующий же день по городу ходили барабанщики и оповещали жителей, что дворцовый парк открыт отныне для всех.

В июле Петр отплыл с флотом на Балтику, где были проведены маневры. В августе он вернулся в Кронштадт. Там состоялась церемония чествования маленького ботика, который Петр некогда обнаружил гниющим в Измайлове и на котором в компании Карстена Бранта брал первые уроки мореплавания на Яузе. Поименованный «дедушкой русского флота», ботик был доставлен в Кронштадт. Там император взошел на борт маленького суденышка, над которым реял государев штандарт. Петр правил рулем, а на веслах сидели четыре адмирала. Ботик проплыл между выстроившимися двумя рядами двадцатью двумя линейными кораблями и двумя сотнями галер. По сигналу, поданному монархом, со всех судов грянули пушечные залпы. Фарватер затянуло дымом, и над густой завесой виднелись лишь верхушки мачт самых больших судов. Затем последовал пир, длившийся десять часов кряду, причем Петр объявил, что «бездельник тот, кто в этот день не напьется пьян». Дам не отпустили, и молодые цесаревны Анна и Елизавета обносили гостей бокалами венгерского вина. Герцогиня Мекленбургская захмелела, да и другие знатные гости изрядно перебрали: от пьяных слез, объятий и поцелуев они незаметно перешли к ссорам и стычкам – не только словесным. Даже Петр, который к этому времени стал выпивать куда меньше, чем в юности, осушил немало бокалов.

Осенью очередным маскарадом была отмечена вторая годовщина Ништадтского мира. Петр рядился то католическим кардиналом, то лютеранским пастором, позаимствовав у настоящего пастора его облачение, то, наконец, армейским барабанщиком, причем заправски бил в барабан. Для царицы Прасковьи это было последнее празднество – вскоре она умерла.

Чтобы восстановить организм после всех этих вакханалий, Петру приходилось ездить на воды – теперь он пил недавно открытые в Олонце «железные воды». Император часто наведывался в Олонец даже зимой, когда можно было ездить по Ладожскому озеру на санях. Иногда его сопровождала Екатерина. Петр утверждал, что русские минеральные воды лучше любых немецких, однако далеко не все с ним соглашались. Кое-кого беспокоило, что государь пил воду, насыщенную солями металлов, которая скорее могла навредить, нежели помочь его здоровью. Тревожило и то, что Петр не желал выполнять предписания врача: бывало, поутру он выпивал до двадцати одного стакана минеральной воды. Во время лечения ему не разрешали есть сырые фрукты, огурцы, соленые лимоны и лимбургский сыр. И все же, несмотря на запрет, Петр как-то раз, выпив целебной воды, съел тарелку инжира и несколько фунтов вишен. Лечение водами было процедурой монотонной, и чтобы развеять скуку, Петр каждый день работал в токарне, вытачивая безделушки из дерева или кости. Когда император чувствовал себя достаточно окрепшим, шел в находившиеся поблизости кузни, где с удовольствием стучал молотом.

* * *

Две старшие дочери Петра уже приближались к брачному возрасту (в 1722 году Анне было четырнадцать лет, а Елизавете – тринадцать), и как всякий разумный монарх, он стремился к заключению таких брачных союзов, которые пошли бы на пользу его державе. Со времени визита во Францию он надеялся выдать одну из своих дочерей (предположительно Елизавету) за юного короля Людовика XV. Породнившись с домом Бурбонов, Петр не только поднял бы престиж России, но и приобрел бы в Европе ценного союзника, способного служить противовесом враждебно настроенной Англии. Если бы не удалось устроить брак с самим королем, Петр рассчитывал, на худой конец, выдать Елизавету за одного из принцев французского королевского дома, с тем чтобы впоследствии возвести молодую чету на польский трон. Сразу после подписания Ништадтского мира и принятия императорского титула Петр предложил этот план Парижу. Французский посланник в Петербурге Кампредон с энтузиазмом поддержал эту идею. «Желательно, – писал он, – устроить брак дочери царя, очень милой и очень хорошенькой особы, с одним из французских принцев, которого легко, а при могуществе царя даже наверное можно было бы сделать польским королем».

Регенту Франции, герцогу Филиппу Орлеанскому, план Петра показался заманчивым. Польша и впрямь могла бы стать полезным союзником в тылу у Австрии. Если император готов употребить свое влияние, чтобы посадить французского принца на польский трон, то, возможно, с ним действительно не мешало бы породниться. Правда, у Филиппа имелись и некоторые сомнения. Происхождение Екатерины было темным, историю их с Петром венчания тоже окружала тайна – все это ставило под вопрос законность рождения Елизаветы. Но регент преодолел свои колебания и даже предложил кандидатуру, наиболее подходящую, по его мнению, на роль жениха, а стало быть, и польского короля. Выбор Филиппа пал на его собственного сына, юного герцога Шатрского. Когда, вернувшись из Персии, Петр узнал, что Франция предлагает кандидатуру Шатра, он расплылся в улыбке и сказал Кампредону: «Я знаю его и ценю высоко».

Однако, к сожалению для договаривающихся сторон, существовало серьезное препятствие этим планам, устранить которое было не в их власти. Польский престол занимал больной пятидесятитрехлетний Август Саксонский. Хотя в то время он уже не был ни другом, ни союзником Петра, император не имел намерения силой лишать его трона. Петр предложил без промедления обвенчать Шатра со своей дочерью, а потом спокойно ждать смерти Августа и освобождения польского престола. Французы, напротив, предпочитали подождать, пока принца изберут польским королем, а уж потом заключать брак, но это совсем не устраивало Петра.

«А что, если Август проживет еще лет пятнадцать? – спрашивал император. Кампредон уверял его, что этого не может быть. «Чтобы приблизить это событие, – убеждал он, – королю Польши только и нужно, что завести новую, резвую, веселую любовницу»[46].

В конце концов Кампредон согласился с доводами Петра и попытался склонить к тому же свое правительство. Он писал в Париж, восхваляя достоинства Елизаветы: «Принцесса Елизавета сама по себе особа милая. Ее можно даже назвать красавицей в виду ее стройного стана, ее цвета лица, глаз и рук. Недостатки, если таковые вообще есть в ней, могут оказаться лишь в воспитании и в манерах. Меня уверяли, что она очень умна. Следовательно, если в сказанном отношении найдется какой-нибудь недостаток, его можно будет исправить, назначив к принцессе, если дело сделается, какую-нибудь сведущую и искусную особу».

И все же дело расстроилось из-за происков старого недруга Петра Георга I Английского. Регент Франции и его первый министр, аббат Дюбуа, положили дружбу с Англией в основу нового внешнеполитического курса. Бывшие враги сблизились до такой степени, что Дюбуа пересылал в Англию, не имевшую своего дипломатического представителя в России, подлинники поступавших из Петербурга депеш Кампредона, и король Георг возвращал их в Париж с собственноручными пометками на полях. Георг I не желал усиления России, Дюбуа поддерживал его и некоторое время даже оставлял послания Кампредона без ответа. Когда же он все-таки соблаговолил ответить, то сообщил, что, в связи с возникшими у Англии возражениями, дело следует отложить и до получения дополнительных указаний ничего не предпринимать. Указаний так и не последовало. И регент, и Дюбуа умерли еще до исхода 1723 года, а Людовик XV был объявлен совершеннолетним и стал полновластным королем Франции. Герцог Шатрский в конце концов женился на немецкой принцессе, а дочери Петра, Елизавете, так и не суждено было вступить в законный брак (хотя, по некоторым сведениям, она тайно обвенчалась со своим фаворитом, красавцем Алексеем Разумовским, возвысившимся из простонародья и получившим графский титул). Вместо того чтобы стать королевой польской, она осталась дома, в России, которой и правила в течение двадцати одного года.

Зато планы Петра относительно его старшей дочери, цесаревны Анны, довольно скоро принесли плоды. На протяжении нескольких лет хитроумный Герц вынашивал идею женить на Анне своего молодого господина, герцога Карла Фридриха. Этой мыслью Герц поделился с Петром, и тот с радостью за нее ухватился. В последующие годы фортуна то улыбалась юному герцогу, то отворачивалась от него. Герцог приходился племянником, причем единственным, бездетному Карлу XII, приблизившему юношу к себе. В Швеции многие полагали, что именно Карлу Фридриху, а не его тетке Ульрике Элеоноре и ее мужу Фридриху Гессенскому достанется шведская корона. В 1721 году Карл Фридрих тайно приехал в Россию, надеясь заручиться поддержкой царя в своих притязаниях на шведский престол, а если удастся, скрепить союз с Петром женитьбой на одной из его дочерей. Приезд герцога в Россию сыграл на руку Петру. Ульрика Элеонора и Фридрих расценили пребывание молодого человека в Петербурге как скрытую угрозу, и это подтолкнуло их к скорейшему примирению с Россией. В одной из статей Ништадтского мира 1721 года содержалось обещание России не поддерживать притязаний герцога на шведский трон. Несмотря на постигшее его разочарование, Карл Фридрих остался в России. Он сделался любимцем Екатерины, принимал участие во всех придворных увеселениях, а его маленький двор стал центром притяжения для тех шведских офицеров, которые, женившись на русских, по шведским законам не могли вернуться на родину со своими женами. Собираясь у герцога, эти неприкаянные души все больше приучались заливать тоску водкой, и вскоре возникла опасность того, что герцог, единственный племянник Карла, сражавшийся бок о бок со своим прославленным дядей, превратится в праздного прихлебателя при российском дворе.

Однако Карл Фридрих не оставлял надежды получить руку цесаревны Анны, рослой, темноволосой и привлекательной, как и ее мать, девушки, которая к тому же была умна, жизнерадостна, благовоспитанна и, появляясь в обществе в великолепном платье, с волосами, убранными по европейской моде и украшенными жемчугами, производила неизгладимое впечатление на иностранных послов. Шансы Карла Фридриха значительно возросли, когда в 1724 году был подписан шведско-русский оборонительный союз. Герцог получил титул королевского высочества, и шведское правительство обязалось выплачивать ему пенсион. Кроме того, Россия и Швеция договорились оказывать совместное давление на Данию, дабы убедить ее вернуть герцогу Гольштинскому захваченные у него земли. Положение герцога таким образом улучшилось, и в 1724 году он не без удовольствия получил послание Остермана, в котором ему предлагалось подготовить брачный договор[47]. Предполагалось, что, обручившись с Анной, герцог получит пост генерал-губернатора Риги.

Обручение было отпраздновано пышно и церемонно. Накануне вечером личный оркестр герцога исполнил под окнами Зимнего дворца серенаду в честь императрицы. На следующий день, после богослужения в Троицком соборе и обеда с императорской фамилией, герцог был обручен с Анной. Петр собственноручно надел молодым обручальные кольца и воскликнул: «Виват!» – после чего все отправились на свадебный пир, за которым следовали бал и фейерверк. На балу Петр почувствовал недомогание и танцевать отказался, но Екатерина поддалась на уговоры Карла Фридриха и прошлась с женихом в полонезе.

После свадьбы, однако, Анна прожила всего четыре года и скончалась двадцати лет от роду. Судьба распорядилась так, что именно она и ее супруг продолжили линию Петра на российском престоле. Молодые уехали в Гольштейн, где в Киле, незадолго до своей смерти, Анна родила сына, которого нарекли Карлом Петером Ульрихом. В 1741 году, когда мальчику исполнилось тринадцать лет, его тетка Елизавета стала императрицей. Государыня не была замужем и не имела наследников, а потому вызвала в Россию племянника и, окрестив его в православие, назвала Петром Федоровичем. В 1762 году он взошел на престол и стал императором Петром III, а шесть месяцев спустя был низложен, а потом и убит сторонниками его жены, немецкой принцессы. Эта энергичная особа захватила трон, была коронована императрицей Екатериной II и вошла в историю как Екатерина Великая. Сын, внук, а затем и более отдаленные потомки Петра III и Екатерины II занимали российский престол до 1917 года. Все они вели свою родословную от цесаревны Анны и Карла Фридриха Голштинского – от дочери Петра Великого и племянника Карла XII.

* * *

Настойчивость, с которой Петр стремился выдать замуж своих дочерей за иностранных принцев, свидетельствует о том, что ни в одной из них он не видел своей преемницы на российском престоле. И действительно, до сих пор ни одна женщина на этом престоле не восседала. Но после того, как в 1719 году скончался царевич Петр Петрович, в доме Романовых остался только один наследник мужского пола – Петр Алексеевич, сын царевича Алексея. Многие в России считали, что он-то и является законным наследником. Петр прекрасно понимал, что приверженцы старины видят в юном великом князе свою единственную надежду. И он решил лишить их этой надежды.

Но если не Петр Алексеевич, то кто же тогда унаследует трон? Чем дольше размышлял Петр над этой проблемой, тем чаще обращался мыслями к самому близкому человеку – Екатерине. С годами страсть, которую некогда испытывал Петр к этой простой, здоровой, молодой женщине, уступила место спокойной любви и доверию. Екатерина обладала колоссальной энергией и замечательной способностью приспосабливаться к любым обстоятельствам: она любила роскошь, но могла быть и неприхотлива, не теряя бодрости духа в самых суровых условиях. Она неразлучно сопровождала Петра, даже когда бывала беременна, и муж не раз говаривал, что жизненных сил у нее поболе, чем у него самого. Они вместе радовались, глядя, как расцветают их дочери, и вместе печалились, теряя многочисленных младенцев. Они находили удовольствие в обществе друг друга и грустили, когда приходилось разлучаться. «Слава Богу, все весело здесь, – писал Петр из Ревеля в 1719 году, – только когда на загородный двор придешь, а тебя нет, то очень скучно». «А что пишешь, что скучно гулять одной, хоть и хорош огород, – писал он в другой раз, – верю тому, ибо те же вести и за мною: только молю Бога, чтобы уж сие лето было последнее в разлучении, а впредь бы быть вместе».

Однажды, когда Петр в очередной раз был в долгой отлучке, Екатерина приготовила сюрприз, немало порадовавший мужа. Зная, как любит он новые здания, она втайне от Петра выстроила загородный дом в милях пятнадцати к юго-западу от Петербурга. Двухэтажный каменный особняк, окруженный садами и парками, стоял на вершине холма, а позади него, до самой столицы на берегу Невы, раскинулась широкая равнина. Когда Петр вернулся, Екатерина сказала ему, что нашла прелестное, уединенное место, где была бы не прочь «поставить Вашему Величеству загородный дом, когда б вы не поленились сходить да посмотреть на него». Петр тут же обещал взглянуть на это место и, «ежели оно и впрямь таково, поставить дом, какой она пожелает». На следующее утро большая компания отправилась в путь. Петр распорядился взять с собой повозку с навесом, чтобы было где перекусить в дороге. Доехав до подножия холма, кортеж стал подниматься по ведущей к вершине липовой аллее, в конце которой Петр неожиданно увидел дом. Так и пребывая в недоумении, он подошел к порогу, и только в дверях Екатерина сказала ему: «Это загородный дом, который я построила для моего государя». Восхищенный Петр нежно обнял жену и ответил: «Я вижу, ты хотела показать мне, что окрест Петербурга не только на воде есть красивые места». Екатерина повела мужа по дому и наконец пригласила в просторную гостиную, где уже был накрыт превосходный стол. Петр похвалил ее архитектурный вкус, а Екатерина в ответ предложила здравицу в честь хозяина нового дома. Еще большее удивление и восторг Петра вызвало то, что, едва Екатерина поднесла кубок к губам, под окнами грянул салют из одиннадцати пушек, укрытых в саду за деревьями. Ночью Петр признался жене, что не может припомнить более счастливого дня»[48]. Со временем это имение стало называться Царским Селом. Императрица Елизавета повелела Растрелли выстроить на месте достопамятного загородного дома огромный дворец. Это величественное здание, названное Екатерининским дворцом в честь матери Елизаветы, императрицы Екатерины I, сохранилось до наших дней.

Уважение и признательность Петра к Екатерине усилились благодаря ее участию в Прутском и Персидском походах. Подтверждением этих чувств стало публичное венчание императорской короной Екатерины и учреждение в ее честь ордена Св. Екатерины. Не имея наследника и задумываясь о будущем, государь решил пойти дальше. В феврале 1722 года, перед тем как отправиться в Персидский поход, он предпринял решительный шаг – издал «Устав о престолонаследии». В нем объявлялся утратившим силу давний, освященный столетиями порядок, согласно которому престол великих князей Московских переходил от отца к сыну, и провозглашалось, что отныне всякий правящий государь имеет неоспоримое право назначать преемника по своему усмотрению, «дабы дети и потомки наши не впали в злость авесаломскую». Согласно новому указу, вся Россия должна была принести присягу в том, что не отступится от воли монарха и признает наследником того, кого он захочет ей дать.

Хотя февральский указ 1722 года был в подлинном смысле революционным, он послужил лишь прелюдией к еще более ошеломительному известию – Петр объявил, что намерен официально короновать Екатерину императрицей Всероссийской. Манифест от 15 ноября 1723 года гласил, что, поскольку «наша любезнейшая государыня и императрица Екатерина великою помощницей была, и не точию в сем, но и во многих воинских действах, отложа немочь женскую, волею с нами присутствовала, и елико возможно помогала… того ради данною нам от Бога самовластию, за такие супруги нашел труды она будет коронована».

Объявлялось, что церемония состоится в Москве нынешней зимой.

Издав этот манифест, Петр вступил на зыбкую почву. Екатерина по рождению была простой лифляндской крестьянкой и попала в Россию как пленница. Неужто ей суждено восседать на троне русских царей и увенчать себя короной? Хотя в манифесте о короновании Екатерины она напрямую не провозглашалась наследницей, в ночь накануне коронации Петр в доме одного английского купца, в присутствии нескольких сенаторов и видных церковных иерархов заявил, что коронует жену, дабы она обрела право управлять государством. Он ждал возражений: их не последовало[49].

Церемонию коронации было задумано обставить с пышностью и блеском. Петр, всегда прижимистый в расходах на себя самого, на сей раз распорядился денег не жалеть. Коронационную мантию императрицы заказали в Париже, а петербургский ювелир получил заказ на изготовление новой императорской короны, превосходившей великолепием венец, носимый доселе российскими монархами. Коронование должно было состояться не в граде Петровом, новой столице, а в Первопрестольной Москве, в Кремле, в соответствии с вековыми обычаями. Загодя, за шесть месяцев, в Москву были посланы президент Священного синода Стефан Яворский и неутомимый Петр Толстой, с тем чтобы подготовить все необходимое для торжественного обряда. На коронации надлежало присутствовать сенаторам, членам Синода и всей российской знати.

Из-за болезни Петр вынужден был задержаться – в начале марта 1724 года он отправился в Олонец на воды, чтобы поправить здоровье. К 22 марта наступило заметное улучшение, и они с Екатериной вместе выехали в Москву. На рассвете 7 мая с кремлевской стены выстрелила сигнальная пушка. Под стенами Кремля церемониальным маршем прошли 10 000 пеших гвардейцев и эскадрон кавалергардов. На это зрелище угрюмо взирали московские купцы, у которых Толстой по такому случаю реквизировал лучших коней. В 10 часов зазвенели колокола всех московских церквей и грянул залп из всех городских орудий. На Красном крыльце, в сопровождении высших сановников государства появились Петр и Екатерина. Императрица была облачена в пурпурное, шитое золотом платье, шлейф которого несли пять придворных дам. Петр в честь такого события надел шитый серебром кафтан небесно-голубого цвета и красные шелковые чулки. Царственная чета взирала на запрудившую Соборную площадь толпу с того самого места, откуда сорок два года назад десятилетний Петр с матерью смотрели на бесновавшихся стрельцов и лес сверкающих бердышей. Затем государь и государыня спустились с Красного крыльца, прошествовали через Соборную площадь и вошли в Успенский собор. В центре храма был воздвигнут помост, на котором для Петра и Екатерины установили два инкрустированных драгоценными камнями трона, под бархатными, расшитыми золотом балдахинами.

У дверей храма императорскую чету встретили Яворский, Прокопович и другие архиереи в священных облачениях. Яворский дал царю и царице приложиться к кресту, после чего подвел их к тронам. Началось богослужение. Петр и Екатерина молча сидели рядом. Наконец наступил торжественный момент: государь поднялся, и Яворский преподнес ему новую императорскую корону. Взяв ее в руки, монарх обернулся к собравшимся и громогласно возгласил: «Мы коронуем нашу возлюбленную супругу», – и сам возложил корону на голову жены. После этого он вручил ей державу, однако примечательно, что скипетр, символ власти, остался в его руке. Корона была осыпана 2564 бриллиантами, жемчугами и другими драгоценными камнями. Венчал ее бриллиантовый крест, под которым красовался рубин размером с голубиное яйцо.

Когда Петр возложил корону на голову Екатерины, она не смогла сдержать овладевших ею чувств и слезы заструились по ее щекам. Преклонив перед мужем колени, она порывалась поцеловать ему руку, но он не дал, и, когда она попыталась припасть к его ногам, Петр поднял теперь уже венчанную императрицу. Вновь зазвучал торжественный молебен, а вслед за ним зазвонили колокола и загремели пушки.

После молебна Петр вернулся во дворец отдохнуть, а Екатерина с короной на голове прошествовала во главе процессии из Успенского в Архангельский собор, чтобы, согласно обычаю, помолиться в усыпальнице московских царей. С плеч ее ниспадала императорская мантия, изготовленная во Франции. Украшенная сотнями золотых двуглавых орлов, она была столь тяжела, что, хотя фрейлины и поддерживали ее, императрице пришлось несколько раз останавливаться, чтобы перевести дух. Следом за государыней шел Меншиков и пригоршнями швырял в толпу серебро и золото. У подножия Красного крыльца Екатерину встретил герцог Голштинский и провел ее в Грановитую палату, где был приготовлен великолепный стол. На пиру Меншиков раздавал гостям медали: на одной стороне каждой из них был парный портрет императора и императрицы, а на другой – изображение Петра, венчающего жену короной, и надпись: «Коронована в Москве в 1724 году». Пир и празднества продолжались в городе не один день. На Красной площади были зажарены два огромных быка, набитых домашней птицей и дичью, а поблизости били два фонтана – один красным вином, а другой белым.

Итак, коронация состоялась, однако же Петр не разъяснил ни новых полномочий Екатерины, ни своих намерений относительно будущей судьбы трона. Впрочем, в знак того, что теперь Екатерина обладает некоторыми атрибутами монаршей власти, Петр позволил ей даровать от ее собственного имени графский титул Петру Толстому. Этот титул носили все его потомки, в их числе и великий писатель – Лев Толстой. Также от имени императрицы Ягужинскому был пожалован орден Св. Андрея Первозванного, а князь Василий Долгорукий, впавший в немилость и отправленный в ссылку из-за причастности к делу царевича Алексея, получил дозволение вернуться ко двору. Однако реальная власть Екатерины даже в таких делах оставалась очень и очень ограниченной: как ни просила она простить и вернуть из ссылки Шафирова, все было тщетно. Каковы же в действительности были намерения Петра? Этого не знал никто. Возможно, император даже на смертном одре так и не принял окончательного решения. Однако не приходилось сомневаться в том, что он хотел гарантировать будущее Екатерины если не в качестве самодержавной государыни, то, во всяком случае, в качестве регентши при одной из дочерей. Петр понимал, что российский престол нельзя пожаловать в награду за верность и самоотреченную любовь. От венценосца требовались недюжинная энергия, мудрость и политический опыт. Екатерину же природа наделила несколько иными качествами. Но тем не менее она приняла помазание, и это позволило французскому посланнику Кампредону сделать вывод о том, что Петр «желал, дабы ее приняли в качестве правительницы и государыни после кончины супруга».

После коронации влияние Екатерины возросло, и всякому, домогавшемуся милостей двора, стало еще более, чем прежде, желательно заручиться ее поддержкой. И все же не прошло и нескольких недель после ее величайшего триумфа, как Екатерина оказалась на краю пропасти и едва избежала гибели. Одним из ее приближенных был Виллим Монс, весьма привлекательный молодой человек, младший брат Анны Монс, бывшей четверть века назад фавориткой Петра. По происхождению Монс был немец, но родился в России и являлся, таким образом, наполовину россиянином, наполовину европейцем. Неизменно веселый и галантный, Монс был к тому же человеком сообразительным и честолюбивым, никогда не упускающим возможности сделать карьеру. Благодаря умению выбирать покровителей и усердию в службе он возвысился до чина камергера и стал секретарем и доверенным лицом Екатерины. Императрице нравилось его общество – по отзыву одного иностранца, Монс «был одним из самых изящных и красивых людей, каких мне доводилось видеть». Сестра Виллима Матрена преуспела не меньше брата. Она вышла замуж за остзейского дворянина Теодора Балка, имевшего чин генерал-майора и служившего в Риге, а сама при этом являлась фрейлиной и ближайшей конфиденткой императрицы.

Постепенно, под предлогом неустанного попечения об интересах государыни, брат и сестра добились того, что получить доступ к императрице стало возможным только при их содействии. Послания, прошения и петиции, поданные на имя Екатерины, с их помощью попадали к ней незамедлительно, в противном же случае могли и не попасть вовсе. А поскольку всем было известно влияние императрицы на мужа, посредничество Монсов стало цениться весьма высоко. Министры, дипломаты и даже иноземные принцы и члены царствующей фамилии – все пользовались услугами деятельного и красивого немца: одной рукой подавали прошение, другой протягивали подношение. Никто из просителей не занимал в глазах Монса ни слишком высокого, ни слишком низкого положения – он брал мзду как с царицы Прасковьи и ее дочерей, герцога Голштинского, князей Меншикова и Репнина, графа Толстого, так и с простого мужика, прижившегося в Петербурге и не желавшего по выходе срока возвращаться в родное село. «Плату» за услуги Монс устанавливал в зависимости от важности просьбы и достоинства просителя. Помимо средств, добываемых таким путем, Монс и его сестра получали денежные пожалования, земли и крепостных от императрицы. К мнению камергера прислушивались самые высокие персоны, и даже Меншиков называл его «братом». Решив, что «Виллим Монс» звучит слишком просто для столь значительного лица, молодой придворный присвоил себе имя Монс де ла Кроа. И тут же все стали называть его новым именем – все, кроме Петра, который, похоже, ничего не знал ни об этой перемене, ни о том, с чего это бывший Виллим Монс сделался такой важной особой.

Но было и еще кое-что, чего, как поговаривали злые языки, не знал Петр о Виллиме Монсе. Вначале по Петербургу, а потом и по всей Европе стали распространяться слухи о том, что молодой камергер сделался любовником Екатерины. Рассказывали страшные истории о том, как однажды в лунную ночь Петр застал свою жену с Монсом в саду, при обстоятельствах, ее компрометирующих. Правда, такого рода толки ничем не подтверждались. Историю с залитым лунным светом садом следует считать чистейшим вымыслом хотя бы потому, что Петр впервые обратил внимание на махинации Монса в ноябре, когда все петербургские сады были занесены глубоким снегом. И, что гораздо важнее, такая связь плохо согласуется с натурой Екатерины. Императрица была великодушна, добросердечна и жизнерадостна, но, что тоже существенно, она была совсем неглупа. Она хорошо знала Петра. Даже если ее былая любовь к мужу и охладела (что маловероятно, если принять во внимание ее недавнюю коронацию), она, несомненно, понимала, что связь с Монсом было бы невозможно сохранить в тайне, и хорошо представляла себе, сколь плачевными могут быть последствия, выйди они наружу. Что до самого Монса, то он, по укоренившемуся обычаю дерзких и удачливых авантюристов, возможно, и желал закрепить свой успех, посягнув на супружеские права императора, но трудно вообразить себе, чтобы Екатерина совершила подобную глупость.

Кажется странным, что Петр так долго оставался в неведении относительно злоупотреблений Монса. Государь не замечал того, что не было секретом ни для кого в Петербурге, и причину, скорее всего, следует искать в тяготившем его недуге. Когда же император все-таки узнал правду, он учинил скорую и жестокую расправу. Кто именно открыл Петру глаза, так и осталось неизвестным. Одни полагали, что это сделал Ягужинский, раздраженный притязаниями зарвавшегося Монса, другие считали, что доносчиком был кто-то из подчиненных самого камергера. Получив извет, Петр немедленно объявил, что отныне запрещает кому бы то ни было обращаться с просьбами о помиловании преступников. В обществе нарастала тревога, вызванная этим никак не разъясненным заявлением, а Петр тем временем выжидал. Вечером 8 ноября он вернулся во дворец, не обнаруживая никаких признаков гнева, отужинал с императрицей и дочерьми, а с Виллимом Монсом имел ничем не примечательную беседу. Потом он заявил, что устал, и спросил у Екатерины, который час. Она посмотрела на подаренные ей мужем часы дрезденской работы и ответила: «Девять часов», Петр кивнул, промолвил: «Ну, время разойтись», – и удалился в свои покои. Все разошлись по комнатам. Монс возвратился к себе домой, разделся и только раскурил трубку, как вдруг в комнату вошел генерал Ушаков и объявил камергеру, что тот арестован по обвинению во взяточничестве. Бумаги Монса были изъяты, кабинет опечатали, а его самого заковали в цепи и увели.

На следующий день Монса привели к Петру. Согласно официальному протоколу допроса, камергер настолько перетрусил, что лишился чувств. Придя в себя, он признал правоту всех предъявленных обвинений – сознался в том, что брал взятки, присваивал доходы с имений императрицы, а также в том, что сестра его, Матрена, была замешана в этом лихоимстве. Никаких признаний относительно неподобающих отношений с Екатериной он не делал, да никто их от него и не требовал. На допросе эта тема не затрагивалась, что может служить косвенным подтверждением беспочвенности распускавшихся слухов. О том же свидетельствовало отсутствие у Петра желания провести расследование келейно. Напротив, он издал прокламацию, повелевавшую всем, кто давал подношения Монсу или знал о таких подношениях, сообщить об этом властям. Два дня городской глашатай выкликал на улицах Петербурга указ, грозивший за недонесение страшными карами.

Монс был обречен – любого из предъявленных ему обвинений оказалось бы достаточно для вынесения смертного приговора. Однако Екатерине не сразу верилось в то, что ее любимца ждет смерть. Она рассчитывала повлиять на мужа и даже послала весточку Матрене Балк, уверяя, что той не стоит тревожиться за брата. Затем она отправилась к Петру – просить о помиловании красавца камергера. Но императрица недооценила своего господина, забыв о том, какая порой им овладевает мстительная ярость. Властелин, казнивший Гагарина и Нестерова, подвергший унижениям Меншикова и Шафирова, и подавно не собирался щадить Виллима Монса. Приговоренный не получил даже отсрочки. В ночь перед казнью Петр пришел к нему в каземат и сказал, что, хотя ему и жаль лишаться такого способного человека, преступление не должно оставаться безнаказанным.

16 ноября Виллима Монса и Матрену Балк привезли в санях к месту казни. Монс держался с твердостью, кивал и кланялся друзьям, стоявшим среди толпы. Поднявшись на эшафот, он спокойно снял меховую шапку, выслушал смертный приговор и положил голову на плаху. Затем настал черед его сестры. Матрена Балк получила одиннадцать ударов кнутом (правда, били не слишком сильно) и отправилась в сибирскую ссылку – Тобольск. Ее мужу, генералу Балку, дозволено было, буде он пожелает, жениться вторично.

Неудивительно, что эта драма обострила отношения Петра и Екатерины. Хотя ее имя ни разу не было даже упомянуто ни Монсом, ни его обвинителями и никто не осмелился высказать подозрение в ее причастности к мздоимству, многие полагали, что на самом деле Екатерина знала о неприглядных деяниях Монса и закрывала на них глаза. Сам Петр, по-видимому, тоже считал, что в преступлении Монса есть доля ее вины. В день казни злосчастного камергера император издал указ, обращенный ко всем должностным лицам государства. В нем объявлялось, что в связи со злоупотреблениями, имевшими место при дворе императрицы, хотя и без ее ведома, наперед всем чинам запрещается принимать к исполнению ее приказы и распоряжения. Одновременно Екатерина лишилась права контролировать денежные средства, отпускавшиеся на содержание ее собственного двора.

Екатерина мужественно снесла обрушившийся на нее удар. В день казни Монса она пригласила к себе учителя танцев и с двумя старшими дочерьми практиковалась в менуэте. Зная, что любое проявление интереса к судьбе Монса может пагубно отразиться на ее собственной, она не позволяла себе дать волю чувствам. Однако, по свидетельствам очевидцев, Екатерина не легко и не сразу пошла на примирение с Петром. «Они почти не говорят друг с другом, не обедают и не спят вместе», – отмечал современник спустя месяц после казни. Впрочем, к середине января напряженность между супругами стала ослабевать. Тот же наблюдатель сообщал, что «царица пала перед ним на колени и просила прощения в своих поступках. Разговор у них продолжался около трех часов. Они читали, вместе ужинали, а потом разошлись». Было ли это примирение окончательным – неизвестно. Все время, пока шло следствие по делу Монса, император недомогал и ему становилось все хуже и хуже…

* * *

После заключения Ништадтского договора и коронации Екатерины Петр в глазах всего мира находился на вершине своего могущества. Однако те, кто жил в России, и особенно лица, близкие ко двору, не могли не заметить тревожных признаков. Два года подряд в стране был недород, и хотя хлеб закупали за границей, его все равно не хватало. Вновь и вновь против высших сановников государства выдвигались обвинения во взяточничестве. Шафиров был приговорен к смерти, и лишь по милости государя отделался ссылкой, а теперь и Меншиков лишился поста президента Военной коллегии. Ни одно дело не двигалось с места, пока за него не брался сам Петр. (В Преображенском, несмотря на зимние холода, челядь не приносила дров, и камины затопили только после личного распоряжения императора.)

Дела государства приходили в упадок по мере того, как ухудшалось физическое и душевное здоровье Петра. Порой он работал с прежней энергией и энтузиазмом. Одним из его последних замыслов было строительство нового, большого здания для размещения Академии наук. Подумывал он и об основании в столице университета. Однако все чаще Петр бывал в дурном расположении духа и им овладевала апатия. В такие моменты он ко всему терял интерес, а только сидел и горестно вздыхал, откладывая дела до последней минуты. Когда император впадал в депрессию, никто из приближенных не осмеливался заговорить с ним, даже если обстоятельства требовали немедленного вмешательства монарха. Описывая атмосферу, сложившуюся при российском дворе, прусский посланник Мардефельд докладывал своему государю, королю Фридриху Вильгельму: «Никакие выражения не будут достаточно сильны для того, чтобы дать Вашему Величеству истинное представление о непозволительном небрежении и беспорядке, в котором решаются все здешние дела, так что ни иностранные послы, ни сами русские министры не знают, куда и когда обращаться. О чем бы мы ни спрашивали русских министров, в ответ они только вздыхают и в отчаянии признаются, что при всяком деле сталкиваются с невероятными трудностями. И все это не вымысел, а чистейшая правда. Здесь лишь тогда почитают что-то важным, когда доходят до самой крайности».

И только со временем самые близкие к Петру люди начинали понемногу осознавать, что кроется за всем этим, – Петр был серьезно болен. У него по-прежнему случались припадки, когда в судорожных конвульсиях содрогалось тело этого могучего, но уже слабеющего великана. Только Екатерина, положив его голову себе на колени, умела лаской облегчить его страдания. В последние годы к прежним хворям добавился новый мучительный недуг, о котором сообщал в своем донесении в Лондон Джеффрис: «Его Величество, кажется, уже несколько времени чувствует слабость в левой руке, вследствие кровопускания, сделанного неискусным хирургом, который, минуя вену, поранил прилегающий нерв. Это принудило царя носить меховую перчатку на левой руке, поскольку он нередко чувствует боль как в кисти, так и во всей руке, а иногда и теряет в ней чувствительность».

К тому же и годы давали о себе знать. Хотя в 1724 году Петру было всего лишь пятьдесят два, но кипучая деятельность, вечные разъезды и неумеренные возлияния, которым он начал предаваться еще в молодости, серьезно подорвали его здоровье. В свои пятьдесят два года император был стариком.

И вот теперь ко всему этому добавился новый недуг, которому и суждено было свести его в могилу. Уже несколько лет Петр страдал воспалением мочевого канала, а в 1722 году, во время Персидского похода, возможно, из-за сильной жары заболевание обострилось. Врачи определили наличие камней в мочевом пузыре и закупорку уретры в результате мышечных спазм или инфекции. Зимой 1722 года боли возобновились. Поначалу Петр не говорил об этом никому, кроме своего камердинера, и некоторое время продолжал обычные попойки, но вскоре боль усилилась, и ему пришлось снова обратиться к врачам. Следуя их советам, он начал принимать лекарства и ограничил выпивку квасом, лишь изредка позволяя себе чарку водки. В иные дни он мучительно страдал и почти не мог заниматься делами, но потом наступало облегчение, и император возвращался к обычным трудам.

Однако ближе к концу лета 1724 года болезнь возобновилась в гораздо более тяжелой форме. Не в силах помочиться, Петр испытывал страшные муки. Его личный врач, Блументрост, пригласил для консультации английского специалиста, доктора Горна. Тот ввел в мочеиспускательный канал катетер, однако вход в мочевой пузырь был закупорен, и только после нескольких попыток, вместе с кровью и гноем, вышло немного мочи. Вся эта долгая мучительная процедура делалась без какой бы то ни было анестезии. Петр лежал на столе, вцепившись в руку одному и другому доктору, которые стояли по разные стороны стола. Он очень старался лежать неподвижно, но боль была такая, что, сжимая пальцы, он едва не сломал лекарям руки. С большим трудом медикам удалось извлечь огромный камень, и боль отступила. Не прошло и недели, как мочеиспускание практически наладилось, хотя Петр еще долго оставался прикованным к постели. Только в начале сентября он начал вставать и нетерпеливо расхаживал по комнате, ожидая, когда же, наконец, можно вернуться к привычному образу жизни.

В начале октября, в ясный, погожий денек, Петр распорядился вывести свою яхту на Неву и поставить под окнами, чтобы можно было ею любоваться. Через несколько дней, несмотря на то что врачи не советовали ему утомляться, император отправился на прогулку. Сначала он посетил Петергоф, где осмотрел устроенные в парке фонтаны. Затем, пренебрегая еще более решительными протестами врачей, он предпринял длительную инспекционную поездку. Началась она со Шлиссельбурга, где был отмечен двадцатидвухлетний юбилей взятия крепости русскими войсками. Оттуда государь направился на олонецкие железоделательные заводы, где настолько окреп, что собственноручно отковал полосу весом более сотни футов. После этого император проследовал на Ладожский канал – взглянуть, как продвигаются работы под руководством немецкого инженера Миниха.

Инспекция заняла почти весь октябрь. Все время Петр ощущал болевые толчки и другие симптомы болезни, но старался не обращать на них внимания. 5 ноября он вернулся в Петербург, однако почти сразу же решил отплыть на яхте в Сестрорецк на Финском заливе для осмотра железоделательных и оружейных производств. Стояла обычная для начала северной зимы погода: хмурое небо, пронизывающий ветер и неспокойное холодное море. Яхта Петра вышла из устья Невы и подходила к рыбацкой деревушке Лахте, когда в отдалении царь заметил потерявший из-за ветра управление бот, на борту которого находилось два десятка солдат. На глазах у Петра бот вынесло на отмель, и суденышко, зарывшись килем в песок, стало раскачиваться под ударами волн, рискуя, того и гляди, перевернуться. Находившиеся на борту люди впали в панику, – по-видимому, они не умели плавать и не знали, что предпринять. Петр отправил им на подмогу шлюпку, но матросы не сумели своими силами снять с мели застрявший бот, а парализованные страхом солдаты практически не оказывали им помощи. С нетерпением наблюдавший за этой картиной Петр не выдержал и приказал отвезти его на шлюпке к застрявшему боту. Из-за сильного волнения шлюпке не удалось вплотную подойти к судну, и тогда император неожиданно прыгнул в море и, погрузившись по пояс в ледяную воду, двинулся к отмели вброд. Его появление придало духу отчаявшимся людям. Повинуясь его указаниям, они подхватили брошенные со шлюпки канаты и с помощью матросов, последовавших примеру Петра, стащили бот с отмели. Спасенных солдат, не устававших благодарить Бога и государя, отправили на берег, чтобы они обсохли и обогрелись в хижинах местных рыбаков.

Петр вернулся на яхту, сбросил промокшую одежду и переоделся в сухое платье. Яхта причалила к берегу в Лахте, где император сошел на берег. Хотя он долго пробыл в студеной воде, первое время казалось, что это никак на нем не отразилось. Чрезвычайно довольный тем, что удалось спасти людей и сохранить судно, он решил заночевать в Лахте и спокойно уснул. Однако ночью у него начался жар, а следом возобновились и боли. Петр вынужден был отменить планировавшуюся поездку в Сестрорецк и вернулся в Петербург, где слег в постель. С этого времени смертельный недуг уже не оставлял его[50].

Правда, на некоторое время Петру снова полегчало. На Рождество он почувствовал себя настолько бодрым, что решил по традиции объехать дома петербургской знати в сопровождении певцов и музыкантов. В Новый год монарх любовался фейерверком, а в Крещение отправился на Водосвятение, где вновь подхватил простуду. В эти же дни ему в последний раз довелось принять участие в заседании Всепьянейшего собора, которое было посвящено избранию преемника недавно умершему «князю-папе» Бутурлину. Для избрания нового «папы» был собран шутовской конклав «кардиналов» под предводительством восседавшего на бочке Бахуса. Петр лично запер «кардиналов» в особой палате, запретив им выходить, пока не будет избран новый «папа». Дабы помочь собранию сделать правильный выбор, «кардиналам» было велено каждые четверть часа выпивать по ковшу водки. «Заседание» продолжалось всю ночь, а наутро члены «конклава», едва державшиеся на ногах, объявили имя избранника. Им оказался ничем не примечательный чиновник. В тот же вечер новоизбранный глава Собора дал пир, на котором гостей потчевали медвежатиной, волчатиной, лисятиной и крысятиной.

К середине января некоторое охлаждение между Петром и Екатериной, возникшее из-за истории с Монсом, казалось, сошло на нет. Вместе с супругой император посетил шутовскую свадьбу одного из своих денщиков. В том же месяце он побывал на ассамблеях в домах Петра Толстого и адмирала Крюйса. Однако 16 января болезнь возобновилась и вынудила царя слечь в постель. Доктор Блументрост созвал консилиум, на который вновь был приглашен Горн. Проведя мягкое зондирование, врачи обнаружили у Петра воспаление мочевого пузыря и кишечника, причем настолько серьезное, что были основания подозревать гангрену. Не зная средства, которое могло бы остановить столь далеко зашедший процесс, Блументрост и его коллеги срочно послали курьеров к двум европейским светилам – доктору Бургаве из Лейдена и доктору Шталю из Берлина – с описанием симптомов болезни и отчаянной мольбой о помощи.

Тем временем соблюдавшему постельный режим Петру слегка полегчало. Он вернулся к работе и, вызвав к постели Остермана и других министров, провел с ними совещание, затянувшееся на всю ночь. 22 января он беседовал с герцогом Голштинским и обещал, как только поправится, поехать с ним в Ригу. Но на следующий день государю вновь стало хуже. Он призвал священника, исповедался и причастился. Затем к его ложу были допущены Толстой, Апраксин и Головкин. В их присутствии император повелел помиловать и освободить всех осужденных преступников, за исключением убийц, и даровал прощение молодым дворянам, уклонявшимся от службы. Потом он обратился к рыдающему Апраксину и другим сановникам с просьбой в случае его смерти не дать в обиду проживающих в Петербурге иноземцев. И наконец, верный своему обычаю вникать во все мелочи, подписал два указа: об упорядочении рыбной ловли и о торговле клеем.

К вечеру 26 января императору стало чуточку лучше, и доктора поговаривали о том, что, возможно, ему будет позволено встать и пройтись по комнате. Ободренный Петр сел в постели и поел немного овсяной каши. И тут же с ним приключился припадок. Тело царя сотрясали такие конвульсии, что все присутствующие решили – пришел конец. Во дворец были срочно созваны сенаторы, высшие чины гвардии и другие сановные вельможи, чтобы по очереди дежурить у постели умирающего. Петра одолевали приступы нестерпимой боли, и Остерман умолял государя оставить все дела и думать только о себе. Мучения были настолько сильны, что Петр не мог сдержать криков и стонов. Монарх беспрестанно каялся в своих прегрешениях, два раза принимал святое причастие и получил отпущение грехов. 27 января с ним был архиепископ Феофан Прокопович, в присутствии которого Петр страстно воскликнул: «Господи, верую и уповаю», – а затем как бы про себя добавил: «Верую, Господи, что ты простишь мне многие прегрешения за то добро, что старался сделать я для своего народа».

Все это время Екатерина ни днем ни ночью не отходила от ложа супруга. В какой-то момент она посоветовала ему простить по-прежнему пребывавшего в немилости Меншикова, дабы примириться со Всевышним и обрести душевный покой. Петр согласился, и князь был допущен к монарху, который простил его – теперь уж последний раз. 27 января, в два часа пополудни, видимо желая прояснить вопрос о престолонаследии, император приказал принести ему перо и бумагу. Получив требуемое, он написал «Отдайте все…», но тут перо выпало из ослабевшей руки. Писать Петр не мог и послал за дочерью Анной, собираясь продиктовать ей завещание. Однако, когда цесаревна явилась, он уже впал в беспамятство[51].

В сознание император больше не приходил, только стонал. Екатерина часами стояла у его изголовья и молилась о том, чтобы смерть избавила его от мучений. Наконец 28 января 1725 года, в тот момент, когда императрица произносила слова молитвы «Господи, прими душу праведную», Петр Великий на пятьдесят четвертом году жизни и сорок третьем году царствования отошел в вечность.


Эпилог

Точная причина смерти Петра с медицинской точки зрения так и не была установлена[52]. Профессор Герман Бургаве, знаменитый лейденский врач, получил описание симптомов болезни императора, срочно отправленное Горном и Блументростом, однако не успел отправить свои рекомендации, как прибыл второй гонец с извещением о кончине Петра. Бургаве был ошеломлен. «Бог мой, – воскликнул он, – возможно ль это? Как жаль, что такой великий человек скончался, в то время как медицина, возможно, могла спасти ему жизнь». Позже, в разговоре с придворными медиками, Бургаве выразил уверенность в том, что, если бы болезнь не запустили и проконсультировались с ним раньше, он, скорее всего, сумел бы исцелить Петра и император прожил бы еще долгие годы. Об этом известно из воспоминаний племянника Бургаве, тоже врача, ставшего впоследствии лейб-медиком Елизаветы. Стоит, однако, отметить, что Бургаве так и не рассказал своему родственнику, какие именно средства употребил бы он для лечения и какой, собственно, недуг намеревался лечить. К уверениям профессора можно отнестись с сомнением хотя бы потому, что сам он больного не осматривал и не знал, что при вскрытии в области мочевого пузыря было обнаружено нагноение, близкое к гангрене, а запирающая мышца опухла и затвердела так, что ее с трудом вскрыли ножом.

Вопрос о престолонаследии решился в пользу Екатерины. Пока Петр находился при последнем издыхании, его сподвижники, в первую очередь Меншиков, Ягужинский и Толстой, решительно сплотились для поддержки императрицы. «Новые люди», вышедшие в знать милостью Петра, боялись возвращения к власти старого боярства, и недаром – им было что терять. Сообразив, что в споре о престолонаследии решающее слово останется за гвардией, они вызвали гвардейские полки и окружили дворец войсками. Солдатам напомнили о том, как Екатерина вместе с супругом делила тяготы военных походов. Гвардейцам спешно выплатили все задолженности по жалованью, причем деньги были выданы от имени императрицы. Гвардия всегда была предана Петру, а Екатерина и прежде пользовалась популярностью как у офицеров, так и у солдат, так что принятые меры легко обеспечили ей поддержку войск. Тем не менее законность восхождения на престол лифляндской крестьянки, бывшей сперва любовницей и лишь впоследствии супругой самодержца, оставалась сомнительной. Весьма серьезным претендентом был великий князь Петр, девятилетний сын царевича Алексея. Он доводился внуком покойному императору, был его прямым потомком по мужской линии, а стало быть, в соответствии с русской традицией, законным наследником. Так рассуждала значительная часть старой знати, духовенства, да и народа в целом. Древние родовитые фамилии, такие как Долгорукие и Голицыны, связывали с его именем возможность вернуться к власти самим и повернуть вспять реформы Петра.

Решающее столкновение произошло в ночь на 27 января, за несколько часов до кончины императора, когда сенаторы и вельможи собрались во дворце, чтобы решить вопрос о наследнике. Князь Дмитрий Голицын, принадлежавший по рождению к старинному боярству, проживший много лет за границей и считавший, что монарх должен делить власть с аристократическими родами, предложил компромиссное решение: императором провозгласить Петра Алексеевича, а Екатерину сделать регентшей, с тем чтобы она правила совместно с Сенатом. Это предложение вызвало возражения Петра Толстого, имя которого было неразрывно связано с судом и смертью царевича Алексея. Не без основания опасаясь воцарения сына Алексея, он с горячностью уверял, что правление малолетнего пагубно для страны, что государству необходим сильный, умудренный опытом монарх и что именно поэтому покойный император короновал свою супругу. Эти слова были встречены одобрительными возгласами невесть откуда появившихся в зале офицеров Преображенского и Семеновского полков. В то же время снизу, с улицы, донесся бой барабанов. Собравшиеся во дворце вельможи бросились к окнам и, вглядевшись в темноту, увидели плотные ряды оцепивших дворец гвардейцев. Князь Репнин, командующий Петербургским гарнизоном и видный сторонник аристократической партии, с возмущением спросил, кто осмелился привести сюда войска без его ведома. «Я велел им прийти сюда, – твердо заявил гвардейский подполковник Бутурлин, – по воле императрицы, которой всякой подданный должен повиноваться, не исключая и тебя». Солдаты, у многих из которых на глазах были слезы, разразились криками: «Если мы лишились отца, то наша мать еще жива!» Понятно, что, когда в такой обстановке Апраксин призвал провозгласить «Ея величество самодержицей со всеми правами, которыми пользовался ее супруг», призыв его не встретил возражений.

Затем заплаканная сорокадвухлетняя вдова вошла в комнату, опираясь на руку герцога Голштинского. Едва успела Екатерина дрожащим голосом сказать, что она, «вдова и сирота», вверяет свое семейство попечению сенаторов, как Апраксин пал перед нею на колени и объявил решение Сената. Зал огласился приветственными возгласами, которые поддержали собравшиеся на улице гвардейцы. В тот же день был издан манифест, и самодержицей Всероссийской впервые стала женщина – императрица Екатерина I.

Набальзамированное тело Петра было уложено в гроб и установлено на помосте в палате, задрапированной гобеленами, подаренными императору во время его визита в Париж. Более месяца к телу допускался народ, дабы каждый мог отдать дань памяти монарху. 8 марта под завывание снежной бури гроб перенесли в Петропавловский собор. Во главе процессии шествовала Екатерина, ее сопровождали 150 придворных дам, а за ними во множестве шли вельможи, сановники, иностранные послы и офицеры. Несмотря на снегопад, никто не покрывал головы. В соборе на панихиде произнес проповедь Феофан Прокопович. В своей речи он сравнивал Петра с Моисеем, Соломоном, Самсоном, Давидом и Константином. «Что се есть? – восклицал он. – До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем!»

Правление Екатерины было недолгим. Воссев на престол, она объявила, что будет неукоснительно придерживаться заветов почившего супруга. Будучи весьма практичной особой, государыня сосредоточила свое внимание на следующих вопросах: отменила посылку солдат на строительство Ладожского канала, позаботилась о своевременной выплате жалованья войскам, ввела новую военную форму и регламентировала проведение частых в то время воинских парадов. Она оставалась приветливой, дружелюбной и настолько щедрой, что скоро расходы на содержание двора возросли втрое. Внезапное вознесение на вершину власти не сделало Екатерину заносчивой. Напротив, она не стеснялась вспоминать о своем низком происхождении и не забыла милостями всю свою родню. Государыня отыскала своего брата, Карла Скавронского, служившего конюхом на почтовой станции в Курляндии. Он был вызван в Петербург, обласкан и вскоре возведен в графское достоинство. Вызвала Екатерина в столицу и сестер с их семьями. Обе ее сестры были замужем за крестьянами: старшая за ливонцем по имени Симон Генрих, а младшая за поляком Михаилом Ефимом. Поселившись в Петербурге, эти семьи стали именоваться Гендриковыми и Ефимовскими. Впоследствии дочь Екатерины, Елизавета, великодушно пожаловала своим худородным дядюшкам графские титулы. Так возникли графские роды Гендриковых и Ефимовских.

С воцарением Екатерины истинным правителем государства сделался Меншиков. 8 февраля 1726 года, год спустя после восшествия государыни на престол, «к облегчению Ея величества в тяжком бремени правления», был учрежден новый орган власти – Верховный тайный совет. Первоначально в его состав вошли шесть человек – Меншиков, Апраксин, Головкин, Остерман, Толстой и князь Дмитрий Голицын[53]. Этот коллегиальный орган был наделен почти монаршей властью, включая право издавать указы. Однако в Тайном совете, так же как и в Сенате, чьи полномочия были изрядно урезаны, всем заправлял Меншиков. Если кто-то из «верхов» или сенаторов пытался ему перечить, он отметал все возражения, заявляя, что говорит от имени государыни.

Политике Меншикова не чужды были расчетливость и благоразумие. Князь понимал, что непомерные подати душат крестьянство, и говорил императрице: «Крестьянство и армия – как душа и тело: нельзя иметь одно без другого». По его настоянию Екатерина согласилась на одну треть убавить налоги и, соответственно, на треть же сократить армию. Кроме того, ее указом были прощены недоимки за прошлые годы. Но сосредоточить в своих руках полноту власти Меншикову все же не удалось. Любимец Екатерины, Карл Фридрих Голштинский, 21 мая 1725 года обвенчавшийся с дочерью императрицы Анной, несмотря на противодействие Меншикова, был включен в состав Тайного совета.

Смерть Екатерины, причиной которой стала череда простуд и приступов лихорадки, последовала через два года и три месяца после ее воцарения на престоле. В ноябре 1726 года Нева вышла из берегов. Наводнение было таким сильным, что императрице пришлось спасаться из дворца в одной рубашке «по колено в воде». Екатерина 6 января 1727 года участвовала в церемонии Водосвятия на невском льду, после чего в шляпе с белым плюмажем на голове и маршальским жезлом в руке простояла несколько часов на морозе, принимая парад 20-тысячного войска. В результате она на два месяца слегла в постель с лихорадкой и длительным кровотечением из носа. Затем наступило некоторое облегчение, но вскоре лихорадка возобновилась. Чувствуя приближение конца, императрица назвала своим преемником великого князя Петра Алексеевича, поручив регентство Верховному тайному совету, в состав которого были введены две ее дочери – семнадцатилетняя герцогиня голштинская Анна и шестнадцатилетняя цесаревна Елизавета.

По иронии судьбы, восхождению на престол Петра II, воплощавшего в себе надежды родовитой знати и приверженцев старины, способствовал возвышенный Петром из простонародья Меншиков. Не вызывает сомнения то, что при этом он руководствовался сугубо личными интересами, рассчитывая сохранить, а то и упрочить свое положение. Еще при жизни Екатерины он сопоставил шансы обеих ее дочерей – Анны и Елизаветы – с перспективами Петра и решил, что возможностей овладеть короною у юного великого князя больше. Поэтому Меншиков переметнулся в ряды сторонников Петра и, используя свое влияние на Екатерину, подсказал ей решение, которое в итоге и было ею принято: назвать наследником Петра, введя дочерей в регентский совет.

Естественно, что при этом Меншиков не упустил из виду интересов своего семейства. Еще перед тем, как он убедил императрицу объявить наследником Петра, он добился ее дозволения на брак одиннадцатилетнего великого князя со своей дочерью, шестнадцатилетней Марией.

Внезапная политическая переориентация Меншикова озадачила и встревожила других старых соратников Петра, и в первую очередь Толстого. Старый лис, которому минуло восемьдесят два года, отчетливо сознавал, что новый император не преминет сквитаться с человеком, обманом выманившим его отца из Италии. Толстой обратился за помощью к остальным сподвижникам великого государя, но его мало кто поддержал. Остерман встал на сторону Меншикова, Ягужинский в то время находился в Польше, а остальные сочли за благо занять выжидательную позицию. Только Антон Девиер, шурин Меншикова, и генерал Иван Бутурлин выступили против светлейшего князя.

Но было уже слишком поздно. Находившуюся при смерти Екатерину Меншиков окружил своими людьми, так что без его ведома никто не мог подступиться к императрице. Развязав себе таким образом руки, он немедленно начал действовать. Был арестован, бит кнутом и сослан в Сибирь Антон Девиер, на которого Меншиков давно таил злобу за то, что тот, против воли князя, женился на его сестре. Толстой был сослан на Соловки, где и скончался в 1729 году, в возрасте восьмидесяти четырех лет.

Как только Екатерины не стало и Петр II был провозглашен императором, Меншиков принялся пожинать плоды своих интриг. Не прошло и недели со дня воцарения юного государя, как его уже перевезли из Зимнего дворца на жительство во дворец Меншикова на Васильевском острове. Спустя еще две недели было объявлено о помолвке Петра с княжной Марией Меншиковой Верховный тайный совет пополнился новыми членами – союзниками Меншикова из числа старой родовой знати – Долгорукими и Голицыными. В знак примирения с приверженцами старины Меншиков сделал многозначительный жест – стареющая царица Евдокия, бабушка нового монарха была переведена из мрачной Шлиссельбургской крепости в удобный для проживания Новодевичий монастырь под Москвой.

Герцог Голштинский, введенный в состав Верховного тайного совета Екатериной против воли Меншикова, смекнув, что запахло жареным, попросил дозволения покинуть Россию вместе со своей женой, герцогиней Анной. Меншиков охотно дал разрешение и перед отъездом супругов в Киль, столицу герцогства, подсластил пилюлю, назначив Карлу Фридриху щедрую пенсию от российской казны. Там, в Киле, 28 мая 1728 года, вскоре после рождения сына, будущего императора Петра III, герцогине Анне суждено было умереть. По случаю разрешения ее от бремени был дан бал, а затем устроен фейерверк. Хотя весна на Балтике стояла промозглая, счастливая молодая мать настояла на том, чтобы полюбоваться огнями салюта с открытого балкона. Когда ее придворные дамы забеспокоились, как бы она не простудилась, Анна рассмеялась и сказала: «Я ведь из России и привыкла к гораздо худшему климату, чем ваш». Однако не прошло и десяти дней, как старшей дочери Петра не стало. Теперь из детей Петра и Екатерины в живых оставалась только Елизавета.

Новый император имел привлекательную внешность, крепкое здоровье и для своих лет был довольно высок ростом. Остерман, на плечах которого лежало руководство внешней политикой России, взял на себя и обязанности по воспитанию юного Петра. Правда, его жизнерадостный ученик не слишком интересовался книгами, откровенно предпочитая им верховую езду и охоту. Когда же Остерман укорял государя за отсутствие прилежания, тринадцатилетний монарх отвечал: «Мой дорогой Андрей Иванович, я вас люблю, и для дел государственных вы незаменимы, вот и занимайтесь ими и не вмешивайтесь в мои удовольствия». Больше всего Петр любил общество своей сестры Натальи, бывшей всего на год старше его, и белокурой восемнадцатилетней тетушки Елизаветы, как и он сам не встревавшей в государственные дела и любившей скачку, охоту и танцы, да еще девятнадцатилетнего князя Ивана Долгорукого.

В эти недолгие летние месяцы 1727 года Меншиков достиг вершины своего могущества. «Даже Петра Великого, – доносил саксонский посланник, – так не боялись и так ему не повиновались». Он был фактически единоличным правителем России, ему предстояло стать тестем императора, человеком, чья кровь будет течь и жилах грядущих поколений российских монархов. Меншиков был настолько уверен в неколебимости своего положения, что держался несносно, позволяя себе высокомерно третировать даже юного государя. Он отобрал у Петра выданные ему деньги, да еще попенял императору за то, что тот их принял, а потом отнял у сестры императора, Натальи, подаренное ей братом серебряное блюдо. Уязвленный всем этим, юный монарх произнес с угрозой: «Я тебе покажу, кто из нас двоих император».

В июле 1727 года Меншиков, на свою беду, захворал, и хватка его руки, сжимавшей бразды правления, несколько ослабла. Петр, Наталья и Елизавета переехали в Петергоф. При дворе стали поговаривать, что отсутствие князя Меншикова, похоже, никак не сказывается на ходе государственных дел. Когда, выздоровев, Меншиков приехал в Петергоф, Петр, к немалому изумлению князя, демонстративно повернулся к нему спиной, бросив при этом своим, не менее удивленным товарищам: «Видите, я научил его знать свое место». А всего месяц спустя, в сентябре 1727 года, Меншиков пал. Он был арестован, лишен всех чинов и орденов и со своей семьей, включая и дочь Марию, выслан в свои воронежские имения. Впрочем, поначалу опала выглядела довольно мягкой – семейство недавнего временщика покинуло столицу в четырех запряженных шестерней каретах, за которыми тянулось шестьдесят возов всякого добра.

Теперь Петр II угодил в руки клана Долгоруких. Князья Алексей и Василий Долгорукие, первый из которых был отцом князя Ивана, ближайшего друга императора, вошли в состав Верховного тайного совета, а в конце 1729 года было объявлено о помолвке государя с семнадцатилетней дочерью князя Алексея Екатериной. Войдя в силу, Долгорукие довершили падение Меншикова. В апреле 1728 года светлейший князь был обвинен в изменнических сношениях со Швецией, его колоссальное состояние конфисковано, а сам он со всем семейством сослан в городок Березов, затерянный в сибирских снегах. Там он и скончался в ноябре 1729 года в возрасте пятидесяти шести лет, а через несколько недель за ним последовала его дочь Мария.

С воцарением Петра II роль политического центра России стала постепенно возвращаться к Первопрестольной столице. Короновавшись в Москве в январе 1728 года, Петр II отказался возвращаться в Петербург, заявив, что ему нечего делать там, «где нет ничего, кроме соленой воды». Естественно, и двор остался при государе, а со временем и некоторые правительственные учреждения перебрались из Петербурга в старую столицу. Однако правлению Петра II суждено было продлиться всего лишь на несколько месяцев дольше царствования Екатерины. В начале 1730 года четырнадцатилетний император занемог. Как выяснилось, он заразился оспой. Состояние больного быстро ухудшалось, и 19 января 1730 года, в тот самый день, на который была назначена его свадьба, Петр II умер.

Смерть наступила так неожиданно, что Петр не успел назначить себе преемника в соответствии с установленным его дедом порядком. В связи с этим избрать нового монарха из числа членов царствующего дома предстояло Верховному тайному совету, ключевая роль в котором принадлежала теперь Дмитрию Голицыну. Цесаревну Елизавету, единственную оставшуюся к тому времени в живых дочь Петра Великого, сочли слишком легкомысленной, склонной к одним лишь увеселениям, а Екатерину Мекленбургскую, старшую дочь Прасковьи Федоровны и недужного царя Ивана, брата и соправителя Петра, верховники полагали чересчур подверженной влиянию мужа, герцога Мекленбургского. Поэтому их выбор пал на среднюю дочь Ивана, герцогиню курляндскую Анну, овдовевшую еще в 1711 году, спустя всего несколько месяцев после свадьбы. Престол был предложен Анне с оговоркой, требовавшей принятия ею статей – «кондиций», существенно ограничивавших монаршую власть, – в частности, императрица не должна была без одобрения Верховного тайного совета выходить замуж или назначать себе преемника. За советом же сохранялось право объявлять войну, заключать мир, вводить налоги, расходовать казенные средства, жаловать поместья и производить в чины выше полковничьего. Анна приняла эти требования, но по прибытии в Россию, заручившись поддержкой гвардии и служилого дворянства, «разорвала» кондиции, упразднила Верховный тайный совет и восстановила самодержавное правление. Новая императрица более восемнадцати лет прожила в Курляндии, была настроена прозападнически, и потому двор вскоре вернулся в Петербург. В ее правление ведущая роль принадлежала трем немцам: Эрнсту Бирону, бывшему ее первым министром в Курляндии и получившему в России графский титул, Остерману, по-прежнему руководившему внешней политикой страны, и строителю Ладожского канала Миниху, ставшему главнокомандующим армией и получившему чин фельдмаршала. Императрица Анна скончалась в 1740 году, оставив трон внуку своей старшей сестры, Екатерины Мекленбургской. Венценосный младенец Иван VI Антонович едва ли уразумел, что стал императором: он унаследовал корону двух месяцев от роду, а лишился ее тринадцать месяцев спустя и оставшиеся годы провел в строжайшем заточении в качестве секретного узника. На престоле его сменила Елизавета, которой в ту пору был тридцать один год. Она по-прежнему любила всяческие развлечения и была весьма популярна в гвардии, с помощью которой и овладела троном. Полагают, что Елизавета решилась на переворот единственно из опасения быть отправленной в монастырь сторонниками Ивана. Царствование Елизаветы продолжалось двадцать лет (1741–1761). За ним последовало кратковременное правление Петра III (декабрь 1761 – июнь 1762), после чего в России на тридцать четыре года воцарилась Екатерина Великая.

Из всего вышесказанного видно, что изменение Петром порядка наследования престола и провозглашенное им право монарха самому назначать себе преемника определили своеобразие хода российской истории. Прежде, как повелось еще со времен Киевской Руси, престол занимали только мужчины, а после смерти Петра в 1725 году Россией в течение семидесяти одного года почти беспрерывно управляли женщины – его супруга (Екатерина I), племянница (Анна), дочь (Елизавета) и жена его внука (Екатерина Великая). Злосчастные царствования двух внуков Петра Великого – Петра II и Петра III – и внука Петрова брата, Ивана VI, приходившиеся на недолгие промежутки в женском правлении, в совокупности составили по продолжительности всего сорок месяцев. После смерти Екатерины Великой на престол взошел ее сын Павел I, люто ненавидевший мать. В день своей коронации он отменил указ Петра Великого и установил наследование престола по старшинству мужской линии. Впоследствии на российском троне восседали только мужчины: сыновья Павла I – Александр I и Николай I, его внук Александр II, правнук Александр III и праправнук Николай II.

* * *

Тело Петра Великого было предано земле, но дух его витал над Россией. Сразу после смерти монарха соотечественники принялись старательно собирать все связанные с его жизнью предметы и с гордостью их демонстрировали. Его парадные одеяния, зеленый преображенский мундир, бывший на нем под Полтавой, его шляпа, огромные черные ботфорты, поношенные, чиненые башмаки, шпага, трость с набалдашником из слоновой кости, ночной колпак, штопаные-перештопаные чулки, конторка, хирургические, зубоврачебные и навигационные инструменты, его токарный станок, седло и стремена стали со временем музейными экспонатами. Были выставлены на обозрение чучела любимой царской собачки Лизетты и лошади, на которой сидел Петр во время Полтавской баталии. Скульптор Карло Растрелли изготовил «восковую персону» императора в полный рост: сидящий монарх облачен в платье, бывшее на нем в день коронации Екатерины, на голове его парик из собственных волос, остриженных во время Персидского похода. Все эти реликвии бережно сохраняются в России и по сей день – их можно увидеть в Эрмитаже и других музеях.

Близкие к Петру современники чувствовали, что с его кончиной они понесли невосполнимую утрату. Андрей Нартов, придворный токарь, в компании которого Петр в последние годы работал едва ли не каждый день, говорил: «Хотя нет более Петра Великого с нами, однако дух его в душах наших живет, и мы, имевшие счастие находиться при сем монархе, умрем верными ему, и горячую любовь нашу к земному богу погребем вместе с собою». Неплюев, морской офицер, возвышенный Петром до сана посланника в Стамбуле, писал: «Сей монарх отечество наше привел в сравнение с прочими, научил узнавать, что и мы люди; одним словом, на что в России ни взгляни, все его началом имеет, и что бы впредь ни делалось, от сего источника черпать будут».

К концу столетия почитание Петра стало почти что культом. Первый из великих русских ученых Михаил Ломоносов именовал Петра «человеком Богу подобным» и писал: «Везде Петра Великого вижу – в поте, в пыли, в дыму, в пламени – и не могу сам себя уверить, что один везде Петр, но многие…» «Не Бог ли в нем с небес?» – вторил ученому крупнейший русский поэт XVIII века Гавриил Державин.

Дальновидная немка Екатерина Великая, желая связать себя в глазах подданных с прославленным предшественником, заказала французскому скульптору Фальконе величественную бронзовую статую. Постаментом ее стал доставленный на берега Невы гранитный утес весом 1600 тонн. Бронзовый император, облаченный в мантию и увенчанный лавровым венком, восседал на свирепом, вздыбленном скакуне, попирающем копытами змею. Воздетая десница монарха указывает через реку на Петропавловскую крепость и далее – в грядущее. Со времени выхода в свет бессмертной поэмы Пушкина «Медный всадник» творение Фальконе навеки обрело место в российской словесности.

Разумеется, не все оценивали роль Петра одинаково. В простом народе со смертью этого монарха связывали надежду на смягчение повинностей и уменьшение налоговых тягот, что нашло отражение в широко распространенном лубке «Как мыши кота хоронили». На этой лукавой аллегорической картинке изображен огромный усатый кот с легко узнаваемой физиономией, возлежащий, задрав лапы, на погребальных дрогах, которые с торжествующим видом волокут мыши. В XIX веке традиционалисты, верившие в самостоятельность древней русской культуры, ставили Петру в вину то, что он первым распахнул двери западным новшествам и идеям. «Мы стали гражданами мира, – писал консервативный историк Николай Карамзин, – но перестали быть в некоторых случаях гражданами России». Возник крупномасштабный философский и исторический спор между двумя школами – славянофилами, которые сокрушались по поводу пагубного воздействия реформ, приведших к упадку нравов и исконной культуры, и западниками, которые восхищались Петром и восхваляли его за разрыв с прошлым и насильственное приобщение России к просвещению и прогрессу. Такого рода жаркие споры зачастую бывали полны неумеренных порицаний и столь же неумеренных восторгов. Известному литературному критику Виссариону Белинскому принадлежат слова: «Государство русское началось с творца его – Петра Великого, до появления которого оно было младенец… Казалось, судьба хотела, чтобы спавший дотоле непробудным сном русский человек… выработал свое будущее… и явился исполин, преобразователь, привил к плодородной и девственной почве русской натуры зерно европейской жизни – и с небольшим в столетие Русь пережила несколько столетий». Реформы Петра он считал «залогом всемирно-исторического развития».

Особенно нелегко было сладить с оценкой личности Петра советским историкам. Поставленные в жесткие рамки и вынужденные приспосабливать свои публикации не только к марксистской теории как таковой, с ее отрицанием решающей роли личности в истории, но и к «линии партии», они колебались между трактовками Петра как самодержца, выражавшего интересы эксплуататорских классов помещиков и купцов, и национального героя, оборонявшего Россию от иноземных захватчиков. Наглядной иллюстрацией может служить освещение роли Петра в экспозиции мемориала Полтавской битвы. Перед входом в музей красуется памятник императору, а выставленные экспонаты дают наглядное представление о его роли в баталии. Однако все печатные материалы, включая буклеты, приписывают победу усилиям «братских народов России и Украины».

Сам Петр достаточно реалистично и философски относился к тому, как воспринимают его современники, и к тому, каким он останется в памяти потомков. Остерман вспоминал, что как-то раз государь спросил одного иностранного посла, какого о нем мнения за границей. Тот принялся было уверять, что весь мир восхищается мудростью и гением императора, кои он проявил в своих грандиозных замыслах, но Петр нетерпеливо оборвал дипломата: «Так всегда льстят государям в их присутствии, я же желаю знать и иные суждения, и те мнения, какие высказывают мои недоброжелатели». Посланник отвесил низкий поклон. «Коли такова воля Вашего Величества, я отвечу правдиво и поведаю вес нелицеприятное, что мне доводилось о вас слышать. Вы прослыли государем надменным и суровым, строгим к своим подданным, скорым на кару и не склонным к милосердию». «Знаю, знаю, – покачал головой Петр, – но все это не так. Называют меня и жестоким и мучителем, но, по счастию, те только чужеземцы, кои ничего не знают об обстоятельствах, в коих я с начала царствования многие годы находился, и сколь многие из моих подданных препятствовали мне ужаснейшим образом в наилучших моих намерениях для отечества и принуждали меня с ними со всякою строгостию, но не жестоко, а менее еще мучительски. Сии то тираны суть, а не я. Честных трудолюбивых, повинующихся разумных сынов отечества возвышаю и награждаю я, а непокорных и зловредных исправляю по необходимости. Совесть моя чиста. Бог судия мне!»

Спор о личности Петра и значении его реформ все еще не завершен. Одни его осуждают, другие идеализируют, каждый его шаг вновь и вновь подвергается анализу, но все же он, масштабностью своей натуры схожий с самой Россией, по сей день остается загадкой. Лишь одно ни у кого не вызывало сомнения – его колоссальная энергия и трудолюбие. Петр, по выражению Пушкина, «на троне вечный был работник». Он и сам писал о том Меншикову: «Мы живем в золотом веке, не теряя ни мгновения, посвящаем все усилия работе». Петр являл собой стихию, и, возможно, поэтому окончательное суждение о нем не будет вынесено никогда. Как измерить могучий натиск океана или безмерную мощь урагана?..


Библиография

Богословский М. М. Петр I. Материалы для биографии. В 5 т. М., 1940–1948.

Кафенгауз Б. Б. Россия при Петре Первом. М., 1955.

Павленко Н. И., Никифоров Л. А., Волков М. И. Россия в период реформ Петра I: Сб. статей. М., 1973.

Петербург петровского времени. Очерки / Под ред. А. Б. Предтеченского. Л., 1948.

Петр Великий: Сб. статей / Под ред. А. И. Андреева. М.; Л., 1947.

Письма и бумаги императора Петра Великого. СПб.; М., 1887–1975.

Полтава. К 250-летию Полтавского сражения: Сб. статей. М., 1959.

Портрет петровского времени. Каталог выставки. Л., 1973.

Сборник императорского Русского исторического общества. В 148 т. СПб., 1867–1916.

Соловьев С. М. История России с древнейших времен. В 15 т. М., 1960–1966.

Тарле Е. В. Русский флот и внешняя политика Петра I. М., 1949.

Тарле Е. В. Северная война. М., 1958.

Устрялов Н. Г. История царствования Петра Великого. В 6 т. СПб., 1858–1863.

Adlerfeld, М. Gustavus. The Military History of Charles XII. 3 vols. London, 1740.

Allen, W. E. D. The Ukraine: a History. Cambridge, 1940.

Anderson, M. E. Britain’s Discovery of Russia, 1553–1815. London, 1958.

Anderson, W. E. D. Peter the Great. London, 1978.

Anderson, R. C. Naval Wars in the Baltic During the Sailing Ship Epoch, 1522–1850. London, 1910.

Avvakum. The Life of the Archpriest Awakum by Himself. Transl. by Jane Harrison and Hope Mirrless. London, 1924.

Bain, R. Nisbet. Charles XII and the Collapse of the Swedish Empire. New York, 1895.

Bain, R. Nisbet. The Pupils of Peter the Great. London, 1897.

Bell, John. Travels from St. Petersburgh in Russia to Various Parts of Asia. Edinburgh, 1806.

Bengtsson, Frans G. The Life of Charles XII. Transl. by Naomi Waldford. London, 1960.

Billington, James J. The Icon and the Axe. New York, 1966.

Black, Cyril E. Rewriting Russian History. New York, 1962.

Bowen, Marjorie. William Prince of Orange. New York, 1928.

Bridge, Cyprian A. G., ed. History of the Russian Fleet During the Reign of Peter the Great by a Contemporary Englishman. London, 1899.

Browning, Oscar. Charles XII of Sweden. London, 1899.

Bruce, Peter Henry. Memoires. London, 1782.

Burnet, Gilbert (Bishop of Salisbury). History of His Own Time. 6 vols. Edinburgh, 1753.

Carr, Frank G. G. Maritime Greenwich. London, 1969.

Carr, John Lawrence. Life in France Under Louis XIV. New York, 1966.

Cassels, Lavender. The Struggle for the Ottoman Empire, 1717–1740. London, 1966.

Chance, James Frederick. George I and the Northern War. London, 1909.

Churchill, Winston S. Marlborough: His Life and Times. 6 vols. New York, 1933–1938.

Clark, G. N. The Later Stuarts, 1660–1714. Oxford, 1934.

Collins, Samuel. The Present State of Russia. London, 1671.

Cracraft, James. The Church Reform of Peter the Great. London, 1971.

Cracraft, James. Feofan Prokopovich. – The Eighteenth Century in Russia. Ed. by J. G. Garrard. Oxford, 1973.

Crull, Jodocus. The Ancient and Present State of Muscovy. London, 1698.

De Grunwald, Constantin. Peter the Great. Transl. from the French by Viola Garvin. London, 1956.

De Yong, Alex. Fire and Water A Life of Peter the Great. London, 1979.

Dmytryshin, Basil, ed. Modernization of Russia Under Peter I and Catherine II. New York, 1974.

Durukan, Zeynep M. The Harem of the Topkapi Palace. Istanbul, 1973.

Evelyn, John. The Diary of John Evelyn, with an Introduction and Notes by Austin Dobson. 3 vols. London, 1906.

Fedotov, G. P. The Russian Religious Mind. Cambridge, Mass., 1966.

Fischer, Louis. The Life of Lenin. New York, 1964.

Fischer, H. A. L. A History of Europe. Vol. I. London, 1960.

Florinsky, Michael. T. Russia: A History and an Interpretation. 2 vols. New York, 1953.

Gasiorowska, Xenia. The Image of Peter the Great in Russian Fiction. Madison, University of Wisconsin Press, 1979.

Geyl, Peter. History of the Low Countries: Episodes and Problems. The Trevelyan Lectures, 1963. London, 1964.

Gibb, Hamilton and Harold Bowen. Islamic Society and the West. London and New York, 1950.

Gooch, G. P. Louis XV: The Monarchy in Decline. London, 1956.

Gordon, Alexander. History of Peter the Great. 2 vols. Aberdeen, 1755.

Gordon of Auchleuchries, General Patrick. Passages from the Diary of, 1635–1699. Aberdeen, 1859.

Gracham, Stephen. Peter the Great. New York, 1929.

Grey, Ian. Peter the Great. Philadelphia, 1960.

Hatton, Ragnild M. Charles XII of Sweden. London, 1968.

Hatton, Ragnild M. Europe in the Age of Louis XIV. London, 1969.

Hingley, Ronald. The Tsars: Russian Autocrats, 1533–1917. London, 1968.

Jefferyes, James. Captain James Jefferyes’s Letters from the Swedish Army, 1707–1709. Ed. by Ragnild Hatton. Stockholm, 1954.

Jollife, John. Lord Carlisle’s Embassy to Moscow. The Comhill. Autumn, 1967.

Kluchewski, Vasily O. Peter the Great. Transl. by Liliana Archibald. New York, 1958.

Korb, Johann Georg. Diary of an Austrian Secretary of Legation at the Court of Tsar Peter the Great. Transl. & ed. by the Count MacDonnel. 2 vols. in one. London, 1968.

Kunstler, Charles. La Vie quotidienne sous la Regence. Paris, 1960.

Maland, David. Europe in the Seventeenth Century. London, 1968.

Manstein, C. H. Memoires of Russia, 1727–1744. London, 1773.

Marsden, Christopher. Palmyra of the North: the First Days of St. Petersburg. London, 1942.

Mavor, James. An Economic History of Russia. 2 vols. New York, 1914.

Mazour, Anatole G. Modern Russian Historiography. Princeton, 1958.

Milukov, Paul, and others. History of Russia. Vol. I. New York, 1968.

Mitchell, R. J., and M. D. R. Leys. A History of London Life. London, 1968.

Mitford, Nansy. Frederick the Great. New York, 1964.

The New Cambridge Modern History. Vol. VI: The Rise of Great Britain and Russia, 1688–1725. Ed. by J. S. Bromley. Cambridge, 1970.

O’Brien, C. Bickford. Russia Under Two Tsars, 1682–1689: The Regency of Sophia. Berkeley, Calif., 1952.

Ogg, David. Europe of the Ancient Regime, 1715–1783. London, 1967.

Okenfuss, Max J. The Jesuit Origins of Petrine Education. – The Eighteenth Century in Russia. Ed. by J. G. Garrard. Oxford, 1973.

Okenfuss, Max J. Russian Students in Europe in the Age of Peter the Great. – The Eighteenth Century in Russia. Ed. by J. G. Garrard. Oxford, 1973.

Olearius, J. Albert de M. The Voyages and Travels of the Ambassadors Sent by Frederick Duke of Holstein to the Great Duke of Muscovy and the King of Persia. Transl. by John Davies. London, 1669.

Oliva, l. Jay. Peter the Great. Englewood Cliffs, Prentice-Hall, 1970.

Pares, Bernard. A History of Russia. New York, 1960.

Paul of Aleppo. The Travels of Macarius: Extracts from the Diary of the Travels of Macarius, Patriarch of Antioch, written by his son, Paul, Archdeacon of Aleppo, 1652–1660. Transl. by F. C. Balfour. London, 1936.

Penzer, N. M. The Harem. London, 1965.

Pepys, Samuel. The Diary of Samuel Pepys. 3 vols. Ed. by Robert Latham and William Matthews. Berkeley, 1970.

Perry, John. The State of Russia Under the Present Tsar. London, 1716.

Pipes, Richard. Russia Under the Old Regime. New York, 1974.

Platonov, Sergei F. History of Russia. New York, 1929.

Plumb, J. H. The First Four Georges. London, 1968.

Pokrovsky, Michael N. History of Russia: From the Earliest Times to the Rise of Commercial Capitalism. Transl. and ed. by J. D. Clarkson and M. R. M. Griffiths. New York, 1931.

Putham, Peter. Seven Britons in Imperial Russia, 1698–1812. Princeton, 1952.

Raeff, Marc. Origins of the Russian Intelligentsia: The Eighteenth Century Nobility. New York, 1966.

Raeff, Mark, ed. Peter the Great: Reformer or Revolutionary? Boston, D. С., 1966.

Relation fidile de ce qui s’est passe au sujet du Jugement rendu centre le Prince Alexei, et des circonstances de sa mort. Рукопись из библиотеки Палаццо Сан-Донато во Флоренции.

Riasanоvski, Nicholas V. А History of Russia. New York, 1963.

Runciman, Steven. The Fall of Constantinople, 1453. Cambridge, 1969.

The Russian Primary Chronicle. Transl. and ed. by Samuel H. Cross and Olgerd P. Sherbowitz-Wetzor. Cambridge, Mass., 1953.

Saint-Simon, le duc de. Memoires. 6 vols. Paris, 1965.

Scheltema, M. J. Anecdotes historiques sur Pierre le Grand et sur ses voyages en Hollande et a Zaandam. Lausanne, 1842.

Schuyler, Eugene. Peter the Great. 2 vols. New York, 1884.

Shafirov, P. P. A Discourse Concerning the Just Causes of the War Between Sweden and Russia: 1700–1721. Dobbs Ferry, N. Y., 1973.

Shcherbatov, M. M., ed. Journal de Pierre le Grand depuis l’anne

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно