Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Людвиг Стомма
Недооцененные события истории. Книга исторических заблуждений

Издание LUDWIK STOMMA «HISTORIE NIEDOCENIONE»


© by Ludwik Stomma, Warszawa 2011

© by Wydawnictwo Iskry,Warszawa 2011

© ООО «Издательство АСТ», перевод на русский язык

* * *


Адам и Ева

В Библии имеется подробное описание того, как из ребра Адама Бог Яхве создал женщину и привел ее к пожертвовавшему своим органом донору. Ни голый Адам, ни голая женщина не стеснялись друг друга. Однако в раю, где они жили, затаился зловредный Змий, который соблазнил глупую бабу попробовать вкусное, но запретное яблоко из Эдемского сада. Голая женщина, понятное дело, его сорвала, нарушая тем самым запрет Бога Яхве, то бишь совершив грех. В этот миг одновременно происходят две вещи. Дабы не быть обвиненным в подтасовке текста, цитирую по нескольким современным Библиям[1]:

А. «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания».

Б. «И тут словно глаза у них открылись: они увидели, что на них нет одежды, что они нагие. Тогда они набрали фиговых листьев, сшили их вместе и стали носить как одежду».

Бог Яхве вмешался незамедлительно. Реагируя на такой проступок, чтобы не сказать нарушение установленных им правил, он объявляет женщине:

А. «Умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою».

Б. «Я обреку тебя на муки во время беременности. Ты будешь рожать в муках и будешь вожделеть к своему мужу, а он будет господствовать над тобой».

Причинно-следственная связь здесь очевидна. Замеченная нагота становится открытием сексуальности. В это мгновение происходит превращение райского индивидуального бессмертия в бессмертие человеческого рода, который нуждается в размножении, а значит, рождении женщинами детей. На сцену выступает смерть. Излишнее в раю становится теперь необходимым — женщины должны рожать, поскольку люди будут умирать. В раю жизнь была вечной, но неизбежность смерти требует продолжения рода. Таким образом, все, что теперь связано с размножением и сексом, также связано и со смертью, а следовательно, ею отравлено и является темным, грязным и грешным. Господь Бог с воистину садистскими подробностями расписывает, как он «умножит скорбь» и «обречет на муки беременности»… Ведь беременности и необходимость рожать детей теперь — наказание. Карой является и то, что женщина, как следствие ее преступления в раю, будет чувствовать вожделение к мужчине. О вожделении мужчины в отношении женщины Яхве не говорит ни слова. Да, Господь сообщил Адаму, что с этой минуты тот смертен и обязан работать, но виновник грехопадения указан однозначно — это женщина. И отныне это — существо нечистое с месячными и беременностями, эдакое рожающее сексуальное животное. Сие напрямую объясняет Климент Александрийский (ум. 212): «Когда Саломея спрашивала Господа: “Доколе смерть будет править?”, ответствовал Господь: “Пока вы, женщины, будете рожать”».

Святой Одон Клюнийский (ум. 942) писал: «Вся прелесть женщины — в ее коже. Если бы мужчины отдавали себе отчет, что она скрывает под кожей, уже один вид женщины вызывал бы у них отвращение. Ибо что же содержится в женском носу, горле и животе… Мерзкие нечистоты. А мы, брезгующие даже пальцем коснуться грязи, рвоты или гноя, как можем мы испытывать удовлетворение, когда сжимаем в своих объятиях эти мешки с экскрементами?!» (цитирую по: Louis R'eau «Iconographie de l'art chr'etien», т. II, ч. 2). Тут, конечно, напрашивается примитивный вопрос, а разве в мужских носах, глотках и животах содержится что-то иное? Но вопрос этот совершенно неуместен. Поскольку никакой симметрии нет и быть не может: именно женщина соблазняет, обманывает и ввергает в пропасть скверны и греха. В очередной раз это подчеркивает Питер Браун («Тело и общество, мужчины, женщины и сексуальная абстиненция в раннем христианстве»; Краков, 2006): «Сокрушаясь по поводу смерти, мужчины склонны были видеть в ней угрозу, проистекающую из неизменной соблазнительной силы женщин (…). Некоторые радикальные ученики Татиана Сирийца (130 — ок. 185) напрямую связывали сексуальный акт с фактом утраты Адамом и Евой божественного духа. Они утверждали, что Ева, встретив Змея — представителя животного мира, — научилась у него тому, что делают животные, то бишь совокуплению. Таким образом, Адам и Ева, приобщившись через обретение сексуальности к животному миру, двинулись прямиком к озверению, а оттуда — к могиле». Тертуллиан (155–220) так обращается к женщине (цитирую по Жану Делюмо, «Ужасы на Западе. Исследование процесса возникновения страха в странах Западной Европы, XIV–XVIII вв.» Варшава, 1986): «Ты должна всегда пребывать в трауре, лохмотьях и раскаянии, дабы искупить вину свою за погибель рода человеческого (…). Женщина, ты врата дьявола, ты первая прикоснулась к древу Сатаны и нарушила божественный закон[2]».

Понемногу все смешивается: первородный грех, нечистота метафизическая и грубая физиологическая конкретика. Святой Августин теологических аспектов даже не касается: «Inter urinam et faeces nascimur» — «Мы рождаемся в испражнениях и грязи». Ему крайне неприятно, что пришлось появиться на свет из женского чрева. Этот страх перед нечистотой женщины становится реальностью. Процитирую Франческо Петрарку, того самого, который был влюблен в Лауру, увиденную им всего лишь раз в Страстную пятницу 1327 г. в церкви Святой Клары в Авиньоне и ставшую для него, таким образом, всего лишь сном, вдохновением и наваждением: «Женщина (…) есть сущий дьявол, враг мира, источник сомнений, причина ненужных, лишающих душевного равновесия ссор… Пусть женятся те, кто чувствует тягу к общению с женой, ночным обжиманиям, хныканью детворы, мукам бессонницы… Мы, если это в наших силах, предпочитаем увековечить наше имя талантом, а не женитьбой, творениями духа, а не детьми, в добродетели, а не в совокуплении с женщиной». «Страх перед женщиной, — пытается растолковать католический историк Жан Делюмо, — не был только выдумкой христианских аскетов. Но правда и то — вынужден он признать, — что христианство усвоило существовавший ранее страх и использовало это пугало вплоть до начала XX века. А сие означает, что агрессивный антифеминизм в богословии вовсе не новость».

«Женщина, что в раю предала нас смерти, чья нечистота пачкает наши жилища и отравляет землю, еще осмеливается поднимать змеиную голову и даже подвергать сомнению слова своего мужа и господина. Воистину, нет кары, достойной столь откровенной наглости. Розог здесь не достаточно, ибо неважно, сколько крови источит ее спина, ведь каждый месяц она полнится новой гадкой кровью» (ритор Хориций Газский, IV в., по изданию «F"orster»; Leipzig, 1929). Понимая, что столь оголтелая позиция может препятствовать евангелизации, то есть усилению роли церкви, христианство создавало культ Матери Божьей Марии, для чего в Священном Писании не содержится никаких реальных оснований. Называемая «матерью» и «женщиной», Богородица, тем не менее, была начисто лишена сексуальности. Очередные догматы, касающиеся ее чистоты, постановляют, что она сохранила невинность (прямо говоря — девственную плеву) не только в момент зачатия, но и после родов! Таким образом, Богоматерь — женщина вне физиологии, или даже над ней. Женщина, которая не имеет ничего общего с теми нечистыми существами, что греховодничают и влачатся по нашему бренному миру. Во время дискуссии о целибате ксендз Бонецкий — тогда главный редактор «Tygodnik Powszechny»[3] — сказал, что во времена преследований, вероятность которых всегда существует, ксендз, не обремененный семьей, а значит, менее подверженный опасности сентиментального шантажа, имеет больше шансов сопротивляться и быть непоколебимым в вере. Пожалуй, это единственный аргумент в пользу целибата, показавшийся мне убедительным. Беда только в том, что тех, кто устанавливал правила безбрачия для священников, аргумент этот не интересовал ни в малейшей степени. Для них было важно, чтобы служителей церкви не «предал их Бог в похотях сердец их нечистоте, так что они сквернили сами свои тела» (Послание к Римлянам Святого апостола Павла). А еще здесь говорится, во всяком случае, так позднее интерпретировали сей фрагмент отцы церкви, о контактах с женщинами, то есть весьма специфической скверне. Где уж тут заикаться о допуске женщин в священники. Ведь в таком случае их нечистота получала бы возможность отравлять религиозные таинства, да и само единственно верное учение церкви. Именно поэтому Римская католическая церковь даже не рассматривает возможности дискуссии по вопросу женского священства, поскольку уже сам разговор на эту тему является, по сути, вероотступничеством. В объяснениях Святого Киприана (J.N. Bakhuizen Van den Brink. [Scriptores christiani primaevi]. Haga, 1946) тело христианского мужчины представляется микрокосмосом, который был бы безупречным, если бы не пребывал до появления на свет в женском теле и не был отравлен его выделениями, а это привело к тому, что мужчина поддается женскому влиянию. Именно поэтому мужчина обязан строго подчинить себе женщину — дать ей работу в областях, «не связанных с мышлением» (Тертуллиан), наказывать, когда она отступает от добродетели и послушания, не потакать ее фанабериям и капризам. Понятное дело, муж имеет полное право прибегать к физическим карам в отношении своей жены. Французские либертины (последователи нигилистической философии, отрицающей общепринятые в обществе, в первую очередь моральные нормы. — Прим. ред.), питавшие пристрастие к движению «бичующихся», иначе называемому флагеллантством, цинично утверждали, что унижая женщину, они, в конце концов, делают только то, что церковь давным-давно рекомендовала делать. Парадоксально, но таким образом либертинизм в самых разнузданных своих формах мог ссылаться на освященную религией традицию, считая женщину существом низшего порядка, отданную полностью во власть мужчине, и более того — существом, которому полагается наказание. А значит, ничего удивительного, что в своих мировоззренческих основах, даже сознательно, как, к примеру, в случае графа Оноре де Мирабо, либертинизм обращался к образу женщины — виноватой в появлении греха и смерти. Впрочем, иначе и быть не могло. Либертинизм стремился стать движением (или скорее, практикой) святотатственной. А следовательно, намеренно шел на конфронтацию в определенной и уже устоявшейся области, извращая и разлагая общественные нормы, но не отрицая при этом их основ. Развратный монах Климент в романе маркиза Донасьена де Сада («Жюстина, или Несчастья добродетели»; Лодзь, 1987) объясняет Терезе: «Как только речь заходит о сладострастии — тут же поднимается шум. Особенно в этом усердствуют женщины, все время стоя на страже своих прав, женщины, чья слабость и ничтожная ценность не позволяют им лишаться чего бы то ни было (…). Не велика потеря, если мужчина, дабы усилить свое наслаждение, пренебрежет или испортит удовольствие женщине. Ведь на самом-то деле никак нельзя равнять мужчину с женщиной». Вот вам интерпретация традиции — отвратительная, но абсолютно логичная.

По определению Католической энциклопедии, Библия — это «свод книг, которые признаны Церковью богодухновенными и которые она включила в канон Священного Писания, учитывая важность содержащегося в них божественного откровения (…). Библия как Слово Божье является наивысшей святыней для приверженцев иудейского и христианского монотеизма». К этому можно добавить, что в значительной степени библейское представление о рае перенял также ислам.

В истории человечества есть такие события, которые плохо поддаются датировке. Включение библейских премудростей в традицию и общественную практику в рамках христианской культуры относят обычно к III–IV вв. Тогда же появилось и женоненавистничество, существовавшее в обществе и культуре целые столетия. Последствия его оказались неизмеримо более значимыми, нежели тысячи разыгранных сражений, взятые замки и поверженные знамена. Лишь в XIX в. благодаря давлению феминистских организаций, проявивших отчаянную решимость, невзирая на всеобщее осмеяние и административные преграды, женщины начали потихоньку отвоевывать малую толику своих прав. В 1860 г. женщины старше 30 лет получают право голоса в Великобритании; выставлять свои кандидатуры на выборные должности они получили право только в 1907 г. С 1864 г. женщины могут голосовать в России, с 1865 г. — в Финляндии[4], с 1867 г. — в Австралии, с 1886 г. — в Швеции, а с 1901 г. — в Норвегии. В Италии им пришлось дожидаться 1945 г., во Франции — 1946 г., в Швейцарии — 1971 г., в Португалии — 1976 г., а в Кувейте и вовсе — 1999 г. Нелишним будет вспомнить, что в античном Риме женщины имели право высказываться на форуме по политическим вопросам, а их голос должен был приниматься во внимание сенатом, правда все же мужским. За это и только за это в революционной Франции 1791 г. выступала Олимпия де Гуж. Что же произошло с древнеримских времен вплоть до XIX в., то бишь в течение без малого двух тысяч лет? — Из Библии выполз Змий, надоумил глупую бабу съесть яблоко, в результате чего та заметила, что мужчина-то голый, что повлекло потерю бессмертия… Такой карикатурный пересказ можно было бы счесть неудачной шуткой, если бы та райская история не послужила причиной социальной катастрофы, дискриминирующей половину человечества и растянувшейся на целые столетия, да и сейчас еще по-настоящему не завершившейся. История, которую мы читаем, в том числе и в учебниках, это история мужчин. Глядишь, на полях где-то и промелькнет какая-нибудь королева, Жанна д’Арк или Эмилия Плятер[5], но женщин как полноценной движущей силы истории не существует. А в глубине души каждый христианский самец по-прежнему убежден, что он будет господствовать над самкой. Аминь.


Зама 202 г. до н. э

Ганнибал скромно говорил, что он только третий из величайших полководцев в истории человечества после Александра Македонского и Пирра. Однако военной историей он оценен выше. Карл фон Клаузевиц считал его гением, а учебники по боевой тактике вплоть до Первой мировой войны приводили в пример его маневры, называя их образцовыми. В первую очередь, конечно, упоминалась битва при Каннах, произошедшая 2 августа 216 г. до н. э. Напомним вкратце: Ганнибал построил свои войска полукругом, который был выгнут в направлении римской армии. Противник не мог атаковать фланги, поскольку в этом случае центр карфагенян угрожал бы его собственным флангам. Поэтому, что весьма логично, римляне ударили по центру, который в ходе ожесточенного сражения начал понемногу отступать, вплоть до того момента, пока полукруг не прогнулся в обратную сторону. Тогда-то оба его конца оказались на флангах легионов Гая Теренция Варрона и Луция Эмилия Павла, двинулись вперед, и… римляне очутились в котле, выхода из которого уже не было. Согласно Полибию, погибло 70 000 римлян, а еще 10 000 попало в плен. Эти данные можно считать завышенными, а вот оценки Ливия: 46 200 убитых и около 30 000 пленных кажутся историкам вполне достоверными. В любом случае потери были огромны. Считается, что Рим тогда располагал 325 000 человек, способных носить оружие. А ведь предыдущие победы Ганнибала при Треббии (в декабре 218 г. до н. э.) и у Тразименского озера к тому времени уничтожили уже почти 40 000 из этого числа. Если же учесть, что как минимум 40 000 находилось вне Апеннинского полуострова, еще столько же требовалось держать в крепостных гарнизонах, то Рим, даже собрав последние резервы и призвав на борьбу с Карфагеном всех подряд, мог противопоставить Ганнибалу совершенно не обученных ратному делу рекрутов да юнцов со стариками. Казалось, дорога на Вечный город открыта. Окружение Ганнибала так и считало. Магарбал — начальник карфагенской конницы — на пиру после сражения воскликнул, что «через четыре дня будем пировать на Капитолии». Ганнибал попытался было, отмолчаться, а когда от него потребовали ответа, сказал уклончиво, что надо подумать, и вообще сейчас не до этого. Тогда-то Магарбал и произнес свою знаменитую фразу «Vincere scis, Hannibal, Victoria uti nescis» — «Ты умеешь побеждать, Ганнибал, но не умеешь пользоваться победой».

Почему же Ганнибал не пошел на Рим? Вопреки мнению некоторых историков и «что бы там ни говорил победитель под Эль-Аламейном сэр Бернард Монтгомери», как язвительно комментирует Серж Лансель («Ганнибал»; Варшава, 2001), ответ прост. Потому что не мог и не хотел. Не мог? «Город, — рассказывает Жильбер Шарль-Пикар, — представлял собой укрепленный лагерь, окруженный одиннадцатикилометровой стеной, которую армия Ганнибала даже не в состоянии была полностью окружить. Ганнибал, приложивший столько усилий, чтобы взять Сагунт, но так и не решившийся напасть на Эмпорию или Массалу, не мог позволить себе остановить армию перед этой неприступной твердыней (…). Мало того, за год римские стены были укреплены дополнительно, и для их обороны хватило бы двух обычных гарнизонов. И пока по Тибру свободно курсировал не потревоженный римский флот, осада могла тянуться сколь угодно долго».

Не хотел? Захват и уничтожение Рима, что было выше его сил, никогда не входили в планы хладнокровного и расчетливого Ганнибала. Это мы знаем точно из цитируемого Полибием текста договора с правителем Македонии Филиппом. Речь там идет о том, чтобы отрезать Рим от плодородных южных провинций и одновременно лишить его возможности экспансии на север, превратив таким образом во второсортное государство, зависимое от Карфагена. Греческие территории отходили бы союзникам-македонцам, эллинская Сирия Антиоха III Великого запирала бы Средиземное море с востока. Как суммирует Жильбер Шарль-Пикар: «Таков был бы миропорядок, одержи Ганнибал победу». И надо сказать, у этой концепции имелись все шансы на успех. Одного лишь Ганнибал «не мог учесть в своих расчетах — силы римского народа, поскольку это было совершенно новое явление в эволюции человечества. Сам он опирался только на город-государство и царство эллинистического типа. Карфаген единолично контролировал в Африке территорию большую, чем совокупное пространство, занимаемое тридцатью пятью римскими “трибами”. Он тщательно организовал эту территорию и разделил ее на провинции (…). Но Карфаген не смог вызвать в обитателях равнин такой же патриотизм, каким отличались жители столицы (…). Подобной ущербностью страдали все греческие государства, в том числе и пуническое, независимо от своей конституции. Полисы были слишком малы, а их союзы недостаточно прочны (…). Употребляемый, за отсутствием лучшего, термин “государство” на самом деле не годится ни для одной из этих форм, тогда как для римской республики подходит как нельзя лучше». Успех предполагаемой военной кампании был сомнителен, а рассчитывать ни на один из прилежащих к Риму регионов Ганнибалу не приходилось, поскольку связывали их со столицей не только противоречивые интересы, политические и личные притязания, договоры и трактаты, но и то, о чем карфагеняне узнали к своему удивлению и никак не хотели в это верить — чувство гражданской общности. Тридцать пять племен, составлявших римский народ, уже ощущали себя единым целым.

А потому марш на Рим являлся, по сути, предприятием безумным. И что прикажете делать? На пике своей карьеры Ганнибал оказался в тупике. Но выход был. Появилась идея закрепиться на юге Италии, чтобы отрезать Риму возможность экспансии в этом направлении, создать тут сильную базу для флота, что позволило бы Карфагену при поддержке греков господствовать на Средиземном море. Правда, до сих пор пунические войска не овладели ни одним портом… Но, похоже, фортуна еще раз улыбнулась их полководцу. В Таренте началось антиримское восстание, и взбунтовавшийся город призвал Ганнибала на помощь. А ведь Тарент был не просто портом, это — арсеналы, судоверфи, опытные моряки. Ни минуты не сомневаясь, Ганнибал бросил туда все свои силы, способные вести осаду. Город радостно открыл ему ворота. Вот только господствующую над портом крепость продолжал контролировать римский комендант Гай Ливий со своим пятитысячным гарнизоном (не путать с Гаем Ливием Салинатором). Все штурмы карфагенян ни к чему не привели, «что доказывает, — язвительно замечает Жильбер Шарль-Пикар, — насколько бесполезными оказались бы его попытки взять Рим». Следующий год принес Ганнибалу сплошные поражения. Правда, он появился под стенами Рима, но это была лишь демонстрация силы с целью склонить противника к подписанию выгодного для нападавших мирного договора. Бесполезно. Большинство римлян готовы были сражаться до победного конца. Начиная с этого времени — 211 г. до н. э. — боевые действия затянулись. Они велись в основном на второстепенных фронтах: на Сицилии, преимущественно в Испании, на Балеарских островах… И везде медленно, но верно инициатива переходила к римлянам. В 204 г. до н. э. римский полководец Публий Корнелий Сципион, которого называли Сципион Африканский Старший, пришел к выводу, что ситуация позволяет перенести боевые действия на территорию противника. Он высадился в Африке и разбил огромный лагерь в Кастра Корнелиа, неподалеку от Утики в современном Тунисе, создавая тем самым непосредственную угрозу Карфагену. Узнав об этом, Ганнибал вернулся на родину. Обе стороны готовились к решающей битве. Одновременно продолжались лихорадочные поиски возможных союзников. По этой части римляне преуспели куда больше. Карфаген изначально был многонациональным городом мореплавателей и купцов, которые селились на землях, принадлежавших нумидийским племенам, давно жаждавшим реванша. Нумидийский царь Масинисса, славный во всем античном мире своей конницей, решил принять сторону римлян. Дело тут не обошлось без романтической и душераздирающей истории, поскольку как раз в это время Масинисса объявил о своей свадьбе с прекрасной Софонисбе, в которую он уже давно был влюблен. Но беда в том, что невеста была дочерью карфагенского полководца Гасдрубала из рода Барков то бишь родственница Ганнибала, и римляне опасались ее ума и патриотизма. Поэтому Сципион, соглашаясь на военно-политический союз с нумидийским правителем, поставил ему условие: убить свою возлюбленную. Мало того, дабы облегчить ему задачу, послал Масиниссе кубок с ядом, а Софонисба, от которой жених не скрыл страшную правду, стоически этот самый яд и выпила. Одни историки видят в этой трагедии низость Масиниссы, другие, наоборот, — поучительный пример победы государственных интересов над личными. Как бы там ни было, а смерть прекрасной карфагенянки подкрепила римские войска несколькими тысячами отборных всадников. А что для Ганнибала еще хуже, усилила пораженческие настроения в самом Карфагене, в результате чего мобилизация была проведена лишь частично, а некоторые сформированные отряды оказались слабыми и ненадежными.

Решающее сражение произошло при Заме. Для историков стало весьма трудной задачей установить точное место битвы, поскольку так назывались два города, а Каркопино добавил еще три деревушки с таким же названием. Принятое ныне местоположение около тунисской деревни Джама вызывает сомнение, так как археологи обнаружили в тамошних песках только фрагменты нумидийского оружия. Получается довольно редкая ситуация. По хроникам нам в подробностях известен ход сражения, а вот его место доподлинно не установлено.

В распоряжении Ганнибала имелось около пятидесяти тысяч воинов. Вот только они очень отличались друг от друга своими боевыми качествами. Ветеранов италийских войн оставалось совсем немного. Абсолютное большинство составляли молодые карфагенские и ливийские рекруты, неопытные и сомневающиеся в победе. Нехватку конницы никак не компенсировали почти восемь десятков слонов, которым, тем не менее, предстояло стать главной ударной силой. Правда, теперь карфагенские слоны уже не удивляли и не пугали римлян.

Сципион совершенно справедливо полагал, что оглушенные и охваченные страхом животные, несмотря на то, что их будут гнать в бой, предпочтут, при наличии такой возможности, бежать по свободному пространству вместо того, чтобы прорываться через ощетинившиеся пиками и копьями ряды воинов. Поэтому он построил свои войска колоннами, между которыми оставил якобы свободные проходы для слонов. Попадавшее в такой проход животное не только не вредило римским солдатам, а наоборот, давало им возможность поразить незащищенные бока слона и в итоге убить его. Расчет оказался правильным. Атака слонов ожидаемого результата не принесла.

Тогда Ганнибал совершил следующую ошибку, точь-в-точь как Наполеон в Бородинском сражении. Зная, что в этой битве решается судьба и потерь уже не восполнить, он решил как можно дольше не вводить в бой и оставить при себе ветеранов (при Бородине Наполеон даже в решающий момент не бросил в бой свою гвардию). Поэтому поначалу в наступление пошли самые слабые части, которых сам Ганнибал называл «солдатским сбродом». Они не только не прорвали ряды римлян и не заставили их ввязаться в сражение, но при позорном отступлении смяли строй карфагенских ветеранов. Используя этот момент общего замешательства, Сципион приказал одной части своей кавалерии преследовать отступающих и на их спинах прорваться в глубь рядов отборных формирований врага, а другой части конницы ударить с флангов по карфагенской кавалерии, чтобы не дать ей прийти на помощь центру пунической армии. У Ганнибала резервы кончились. Его войска отступили и, наконец, побежали, преследуемые кавалерией Лелия и Масиниссы. Пленных не брали. Смерть была всюду.

Жильбер Шарль-Пикар пишет: «Из всех сражений Ганнибала битва при Заме в наименьшей степени позволила проявиться его гению. Он, как обычно, воспользовался различиями между своими силами и силами противника, однако на этот раз себе во вред, поскольку наемники отдавали себе отчет, что ими жертвуют, и в решающий момент обратились против карфагенян, стоявших за ними во второй линии. В этом сражении он не мог использовать ни рельеф местности, как у Треббии и Тразименского озера, ни, как при Каннах, заманить противника в ловушку с помощью построения собственных войск. Здесь он, похоже, имел дело с лучшим тактиком, чем Фламиний или Варрон, хотя Сципион не придумал никакого нового стратегического маневра. Римский полководец просто в полной мере использовал замечательную военную машину, которой являлись его легионы. Исход битвы решило скорее качество войск, нежели таланты военачальников.

Вечером после сражения Ганнибал всего с несколькими всадниками помчался во весь опор к Хадрументуму, преодолев этот путь одним махом. За ним следом прибыло еще несколько тысяч бежавших с поля боя. Полководец занялся их перегруппировкой, но дать бой уже не успел. В спешке они погрузились на корабль и отплыли в Карфаген».

В Карфагене еще никто не подвергал сомнению его лидерства. Однако в первую очередь это означало, что на него свалилась вся тяжесть ведения переговоров о мире с римлянами. А римляне после Замы не знали жалости. Ганнибал понимал всю безвыходность ситуации, но ему начали бросать обвинения в капитулянтстве. Когда же он ужесточал свою позицию, то вызывал гнев римлян. В конце концов, не встречая ни в ком понимания и под угрозой ареста римскими солдатами, Ганнибал вынужден был покинуть родной город. Начались годы безнадежных скитаний.

Ганнибал умер в 182 г. до н. э. В это время теоретически, вопреки усилиям стремившегося к войне эмигранта, между Римом и Карфагеном царил мир. Правда, мир этот был весьма относителен. К побежденным римляне всегда были жестоки, и уж точно недоверчивы. Сами они в карфагенские дела не встревали, но согласно своему принципу divide et Impera постоянно науськивали Масиниссу и его нумидийцев, чтобы те вторгались в пунические земли. А поскольку по договору, подписанному Карфагеном после поражения при Заме, тот не мог вести военных действий без согласия Рима, приходилось каждый раз обращаться к римлянам для разрешения конфликтов. Нетрудно себе представить, каковы были результаты. Нападения Масиниссы учащались, жалобы Карфагена — тоже, и в конце концов Рим постановил направить в Африку делегацию с целью примирения сторон. Хотя в действительности задачей посланцев было, конечно, решить дело в пользу Масиниссы и посильнее унизить бывших врагов. Но не это послужило причиной несчастья карфагенян. Надменное римское посольство, возглавляемое некогда бывшим квестором в армии Сципиона, а ныне сенатором Марком Порцием Катоном, прибыло в город осенью 157 г. до н. э. Начали, как обычно в захваченных странах, с тщательной инспекции порта, всевозможных ведомств, казны. К немалому изумлению проверяющие вынуждены были констатировать, что пунийцы строго соблюдают условия мирного договора и мало того — со времени Замы умудрились отстроить свой город и превратить его в многолюдный и богатый центр развитой торговли, ремесел и культуры. Это вызвало у Катона жгучую ненависть. А он был личностью незаурядной — прекрасный оратор, эрудит, писатель, и одновременно человек злопамятный, упрямый и мстительный. Возможно, объяснялось это тем, что он принадлежал к так называемым homo novus (новый человек), то есть тем, кто сделали карьеру с самых низов и достигли вершин власти исключительно своими силами. На этом пути ему пришлось пережить немало болезненных унижений от сограждан благородного происхождения. Поэтому Катон от всей души ненавидел аристократов, в особенности богатого, развратного и расточительного любителя эллинской культуры Сципиона, под началом которого он некогда служил. Таким, как его бывший начальник, Катон с горечью противопоставлял некие надуманные суровые достоинства прежних римлян, благодаря чему и вошел в историю как фанатичный приверженец патриотических ценностей Древнего Рима. К примеру, у Адама Мицкевича[6] в поэме «Пан Тадеуш» читаем:

Рейтан[7] о вольности скорбит, объятый думой:
Нож у груди, лицо героя непреклонно,
Раскрыты перед ним Федон и жизнь Катона[8].
(Книга I. «Хозяйство»)

Однако на деле все выглядело не так прекрасно. Катон был в ярости, что имя Сципиона — победителя при Заме, получившего вдобавок, благодаря этой победе, громкое прозвище «Африканский» — произносилось на римском форуме с почтением и любовью. Хуже того, слава отца передалась и сыну — Сципиону Младшему, став опасной помехой в политических интригах Катона. Вот тут-то наконец и подвернулся случай. Что могло лучше дискредитировать ненавистную родовитую семью Сципионов, чем предоставление римскому народу доказательств, как их слабость, беспечность, упущения, а может, и… предательство Сципиона Старшего послужили причиной возрождения и усиления Карфагена и… теперь он снова угрожает Италии. Этот аргумент надо было использовать в полной мере. И он стал сущим наваждением Катона. Любую свою речь, даже никак не касавшуюся Карфагена, например о торговле зерном с Египтом, он заканчивал сентенцией: «Ceterum censeo Carthaginem delendam esse» — «А кроме того, я считаю, что Карфаген должен быть разрушен». Слова эти стали символом неуклонного стремления к цели, хотя в не меньшей степени могли бы свидетельствовать о мании преследования. А за словами следовали дела. Везде, где ему удавалось, Катон раздувал антикарфагенские настроения, не пропустил ни одной интриги, лишь бы подвергнуть сомнению любой пункт мирного договора, заключенного после победы при Заме с этим африканским городом-государством, и развязать новую войну. Пытался выискать любой предлог, лишь бы убедить римлян, что это Карфаген стремится к конфронтации, а не наоборот. Правду сказать, не так уж это было и трудно. После очередных набегов Масиниссы городской совет принял постановление изгнать из города проживавших в Карфагене нумидийцев, подозреваемых в пособничестве своему правителю, и лишить их гражданства. Инцидент de facto был незначительным, поскольку речь шла всего лишь о сорока горожанах, и нарушением договора не являлся, ибо касался внутригородских вопросов. Тем не менее, Масинисса тут же воспользовался случаем и направил в Карфаген наглый ультиматум с требованием под угрозой незамедлительного нападения принять назад изгнанников, восстановить в правах и выплатить им компенсацию. Пунийцы такой пощечины не стерпели и единогласно решили, что, как пишет Бернард Новачик («Карфаген 149–146 до н. э.», Варшава 2008), «им могли, если уж на то пошло, приказывать римляне, но никак не Масинисса!». Как бы там ни было, но отказ означал войну, а когда та разразилась, это уже стало нарушением договоренностей, подписанных со Сципионом. Ушлый Масинисса, отлично зная о влиянии Катона в Вечном городе, загонял, таким образом, карфагенян в ловушку. И уже неважно, что война с Нумидией из-за бездарности карфагенского полководца Гасдрубала была с треском проиграна. Партия войны в Риме могла ссылаться на нарушение мирного договора и требовать сурового наказания виновных. Напрасно Карфаген послал в Рим посольство, уверявшее, что Гасдрубал (к тому времени уже приговоренный к смерти) начал военные действия самовольно, напрасно предложил Риму заложников. Рим не отступил от своего решения. Была мобилизована столь многочисленная и сильная армия, о которой Ганнибал со Сципионом могли только мечтать, и противостоять которой Карфаген того времени не имел ни малейшей возможности. Очередных послов, пишет Новачик, «ошарашили требованиями, которые выдвигают только побежденным в момент безоговорочной капитуляции: Карфаген, еще не переживший осады, не вступивший в бой с противником, не проигравший пока ни одной битвы, должен был сдать все имевшееся в городе оружие, как личное (доспехи, мечи, щиты и шлемы), так и общественное, то есть боевые машины, осадные и башенные». Что может ярче свидетельствовать об отчаянии и пораженческих настроениях горожан, чем факт согласия с этими требованиями? Покорно и без малейшего сопротивления Карфаген целиком и полностью разоружился. Вот тогда-то римляне и показали свое истинное лицо. Они велели карфагенянам самим разрушить свои жилища и поселиться на расстоянии не менее 15 километров (80 стадий) от моря, без права приближаться к нему, а уж тем более заниматься мореплаванием и морской торговлей. Это был самый что ни на есть циничный смертный приговор городу и его беззащитным жителям. Римляне самонадеянно верили, что с безоружными могут делать все, что им угодно. Но они просчитались. Чаша терпения переполнилась. Карфагеняне поняли, что речь теперь идет не о политических соглашениях, и даже не о гордости или достоинстве, а просто о выживании. И превратились в народ! Аппиан из Александрии, между прочим, грек, но пристрастный апологет Рима, писал («Римская история», т. I; Вроцлав, 2004), что ударь легионы по Карфагену месяцем раньше, они не встретили бы сопротивления, поскольку у горожан не было для этого никаких материальных средств. Однако теперь «священные рощи, все храмы и любые площади превратились в мастерские, в которых как мужчины, так и женщины работали день и ночь, отдыхая и питаясь посменно. Таким образом, ежедневно изготовлялось по 100 щитов, 300 мечей, 1000 снарядов для катапульт, 500 копий и самих катапульт, сколько получится. Поскольку не было иного волоса, женщины стригли свои, чтобы сплести веревки для метательных машин…» Всех охватил лихорадочный энтузиазм, но это был энтузиазм отчаяния. Точно так же, как двумя тысячелетиями позже евреи в Варшавском гетто[9] или катары в замке Монсегюр, карфагеняне знали, что им не победить. Они сражались только ради памяти. И тот факт, что умер ненавистный Катон, а военные действия вел… Сциптон Младший, ничего не менял. Когда через два года героической обороны он ворвался в город, ему пришлось следовать распоряжениям сената. Жители должны быть уничтожены, а Карфаген — стерт с лица земли. С первым проблем не возникло, по современным подсчетам, убито около 80 000 жителей. Со вторым, несмотря на поджоги и вандализм, все оказалось не так просто. Пришлось задействовать три легиона, чтобы с помощью молотов и катапульт (как это нам знакомо[10]) разрушить стены, дома, памятники и храмы. Поработали настолько добросовестно, что современным археологам даже камня на камне не удается обнаружить. Так был уничтожен город, народ и культура. В нашем сегодняшнем быту нет и тени пунической традиции. В выдающейся работе под длинноватым названием «Последняя битва Ганнибала, Зама и падение Карфагена» (Варшава, 2010) Брайан Тодд Кэри, Джошуа Оллфри и Джон Кэйрнс делают вывод: «В результате Пунических войн Римская цивилизация изменилась навсегда. Когда римские легионы в 264 г. до н. э. форсировали Мессинский пролив, Рим был всего-навсего италийской региональной державой с ограниченными притязаниями. По окончании Третьей Пунической войны в 146 г. до н. э. для римского государства стало обычным делом не только вести масштабные боевые действия за границей, но и управлять далекими провинциями».

Это, так сказать, констатация минимум для средней школы. А что же случилось на самом деле после битвы при Заме и последовавших затем событий? Спустя десятилетия Рим захватил практически все побережье Средиземного моря, которое вскоре неспроста стало называться по латыни Mare Nostrum, т. е. Наше море. Кристоф Гюгоньо в замечательном исследовании «Rome en Afrique» (Paris, 2000) показывает, как в это время возникает своеобразная средиземноморская культура, базирующаяся на римском фундаменте, которая, невзирая на арабское вторжение и колонизацию, дожила в значительной мере до наших дней и к которой — пусть и подсознательно — обращается «арабская весна», начавшаяся в 2011 г. От истории не убежишь, и римская победа при Заме в 202 г. до н. э. на эту историю повлияла самым решительным образом.

А дабы правильно понять ироническую усмешку судьбы, следует добавить, что корни этой средиземноморской культуры уходят вовсе не в аскетизм Катона, а в самое что ни на есть эпикурейство Сципионов. Подтверждает это и знаток данной культуры, известный гурман и жизнелюб англичанин Питер Мэйл («Уроки французского»; Варшава, 2002): «Едим мы неторопливо, как и пристало есть вкусную пищу. По воскресеньям люди едят медленнее и пьют больше вина, чем обычно. А на часы не смотрят. Проходит два часа, а то и больше. Наконец, когда наши аппетиты удовлетворены, нас охватывает дремотный покой. Опустевшие тарелки сменяет кофе. Нас ждет ленивое послеобеденное время: книга, дремота, плаванье…» Вот и все, что осталось от крови и мучений Карфагена, но этого никогда бы не было без победы Рима при Заме. Ведь когда греческая культура, с которой Карфаген был теснейшим образом связан, замкнулась в своей скорлупе и, отдав Риму в аренду философов-классиков, удалилась на гору Афон, овеваемая средиземноморским мистралем, римская культура понемногу смягчалась, стала более космополитической и все чаще проявляла желание «усесться в дремотном покое под зонтиком в кафе». При всей нашей симпатии к героическим защитникам Карфагена, приходится признать, что многое из того, без чего нам трудно было бы обойтись: гражданское и уголовное законодательство, парламентскую демократию, веру в искусство, уважение частной собственности и алфавит[11] — мы переняли от победителей при Заме, а не от их противников. Какими бы мы стали, если бы боевые слоны при Заме решили исход сражения? Это уже вопрос из области фантастики. Но бесспорно мы были бы иными.


Ковадонга 722 г.

Первого октября 732 г. друг против друга выстроились арабские войска под командованием Абд ар-Рахмана ибн Абдаллаха, правителя Андалузии, и армия франков Карла Мартелла. Хотя сказать «армия франков» будет не совсем точно, поскольку «Хроника Кордовского анонима» (иначе называемая «Мосарабской хроникой») рассказывает о собранных Карлом рыцарях из многих стран, «говоривших на разных языках», и называет их попросту «европейцами». Семь дней противники присматривались друг к другу и готовились к бою. Наконец, 8 октября сражение началось неудачной атакой арабской конницы против тяжелой пехоты христиан. Тем временем кавалерия Карла Мартелла скрылась за холмами, обошла позиции арабов и напала на их лагерь. В разыгравшейся там под вечер битве погиб сам Абд ар-Рахман. Смерть правителя решила исход битвы. Как пишет Жан Девиосс («Charles Martel»; Paris, 1978): «Арабские воины той эпохи сражались во имя своего предводителя и для него. В случае же его смерти дальнейшее сражение становилось бессмысленным. Есть много примеров, доказывающих, что мусульмане равно легко впадают в экзальтацию во время боя и падают духом после потери своего командира. Со смертью Абд ар-Рахмана битва, которая по первоначальному настрою обеих сторон должна была продолжаться до полного уничтожения противника, прекратилась». Но паники в арабских рядах не было. Спустилась ночь. А когда наутро Карл Мартелл построил свои войска в боевые порядки, противника перед ним не оказалось. Арабы спокойно отошли, забрав с собой все добытые в походе трофеи. Потери они понесли минимальные, что никак не уменьшало их потенциальной боеспособности. Не приходится сомневаться, что смерть Абд ар-Рахмана стала для арабов серьезным ударом, но среди них имелись прославленные и опытные воины, способные заменить погибшего. Они не допустили паники, а их дальнейшие решения свидетельствовали о мудрости и уравновешенности. А посему, возможно, Жан Девиосс несколько перебарщивает со своей концепцией арабского вождизма. Если так, то каковы же причины отступления мусульман? По всей вероятности, их две. Начнем с менее важной. Бартоломе Бенассер («Histoire des Espagnols VI–XVII si`ecle». Paris, 1985) так представляет дело: «Последние века существования вестготов в Испании заканчивались кровью и ужасом. Три столетия, с 414 по 711 гг., несомненно, были страшнейшим периодом в истории Иберийского полуострова для большей части его населения: рабов, которых убивали и калечили, крестьян, которых унижали и лишали земли, евреев, которых преследовали и истязали. Далее следовали чума и голод. Для людей того времени жизнь сводилась к борьбе за существование. Женщины убивали своих младенцев, поскольку не могли их прокормить, мужчины продавали своих подросших детей или самих себя в рабство». Столь мрачная картина не слишком убеждает. Но все же становится понятнее, почему арабское вторжение и следовавший за ним элементарный порядок, а также культурное превосходство воспринимались с надеждой, а возможно, и с облегчением. В придачу ко всему в охваченном анархией регионе пришельцы могли беспрепятственно применять принцип divide et Impera и чужими руками таскать каштаны из огня. Противостояние с войсками Карла Мартелла не соответствовало их предыдущему опыту. Арабам пришлось столкнуться с отрядами, пусть и более слабыми в военном отношении, но — небывалая вещь — солидарными и объединенными под общим командованием. А что еще хуже, отряды эти сражались на своей земле и снабжались местными жителями, тогда как арабские линии снабжения растянулись на пятьсот километров и проходили по враждебным территориям, где были возможны любые диверсии. Все это, конечно, аргументы серьезные, но недостаточные, чтобы заставить мусульманских военачальников отказаться от прямого столкновения. Но существовало еще одно обстоятельство, о котором, похоже, Девиосс забывает. Чтобы его понять, надо обратиться к событиям более чем десятилетней давности.

В 717 г. могучая мусульманская эскадра под предводительством непобедимого до той поры Сулеймана осадила Константинополь. Флот мусульман установил жесткую блокаду города, длившуюся без малого одиннадцать месяцев. Новый император Лев III (717–747), проведя смелую контратаку, освободил морские пути, ведущие к портам, чем и спас столицу. Эта победа стала стратегическим, но главное — психологическим успехом. Лопнул миф о непобедимости исламских воинов. Узнав об этом, вестгот Пелайо, до той поры сотрудничавший с арабами, бежал из Кордовы и поднял антиисламское восстание в Астурии, где его провозгласили королем. Оскорбленный правитель Кордовы бросил на борьбу с ним все имевшиеся в его распоряжении силы. С этого момента мы располагаем двумя версиями событий: христианской из «Хроники Альфонсо III» и арабской, зафиксированной в «Нафт аль-Тиб», или «Истории мусульманских династий в Испании» Аль-Маккари. Обе скорее напоминают сказку и заслуживают внимания не благодаря своей исторической ценности, а как истинные жемчужины средневековой литературы. По рассказу Аль-Маккари (согласно переводу Клаудио Санчеса-Альборноза, «L'Espagne musulmane». Tardy Quercy, 1985) Пелайо бежал из своей столицы Кангас-де-Онис и укрылся в неприступных пещерах, где его можно было взять только измором. Когда же его люди начали умирать с голоду и в живых осталось всего тридцать рыцарей и десять женщин, пчелы принялись носить им мед, складывая его в расщелинах скал. Видя это, мусульмане, также страдавшие от голода и жажды, кричали им: «Тридцать глупых ослов! Что вы можете нам сделать?» После чего, понимая, что у Пелайо уже нет никаких реальных сил, сняли осаду и ушли.

По христианской же версии Пелайо привел с собой в Астурию армию в 187 000 солдат (sic!). Разместив их на горах и в пещерах, он ждал подхода Алькамы — кордовского полководца. Сам лидер мятежников расположился в пещере, носившей имя Пресвятой Богородицы, где его нашел архиепископ Толедо Оппа, сын Витицы, и призвал к борьбе. Алькама пошел на приступ, но все камни и стрелы, летевшие к часовне Богоматери, находившейся в гроте, оборачивались против неверных и сыпались на их головы. Но мусульмане продолжали упорно атаковать, и тогда вершина горы обрушилась и оттуда хлынул могучий поток, поглотивший 73 000 приверженцев Гога и Магога. Так гласит легенда. С исторической же точки зрения важно одно: 28 мая 722 г. у Ковадонги произошло сражение, в котором мусульманам не удалось разбить христианские войска, и, как следствие, уничтожить самопровозглашенное Астурийское королевство. Даже наоборот, уже в ближайшие годы к астурийцам перешла инициатива, и они упорно, буквально километр за километром, начали подчинять все новые территории. Вот так, в 722 г., за десять лет до битвы при Пуатье, начался исторический процесс, который мы сегодня называем Реконкистой и который завершился в 1492 г. падением Гренады.

Бегут разбитые мавров отряды,
Народ их — в цепи повязан;
Еще стоит твердыня Гренады,
Но косит Гренаду — зараза.
Еще в Альпухаре последние силы
Сплотились вокруг Альманзора;
Испанцы город кругом обложили
И штурмом ударят скоро.
Рев пушечный прокатился с рассветом,
И — стены в провалах и ямах,
Уж крест утверждается над минаретом,
Вломились испанцы в замок[12].
(Адам Мицкевич, «Конрад Валленрод. Историческая повесть»)

Как мы видим, выдавливание ислама с Иберийского полуострова заняло у испанцев (так их начали со временем называть) семь с лишним веков. Однако началось все с Астурии. И арабские военачальники под Пуатье отлично знали, что, продвигаясь на север, оставляют в своем тылу слишком опасные колючки, чтобы их игнорировать. Как долго их страна могла существовать без армии, если из Астурии до Толедо всего пара дней пути? Сражения они не проиграли, — но об этом чуть позже, — трофеи забрали и вернулись, прежде чем астурийцы успели перерезать им обратный путь по баскским пляжам и заставить двигаться по опасным горным перевалам, ведь уже наступил октябрь, когда снег в Пиренеях отнюдь не редкость.

Замечательный испано-французский писатель Мигель дель Кастильо («Испанские чары»; Варшава, 1989) замечает: «Мне грустно, когда я бываю в Толедо. Мало найдется городов, где христианский обман проявляется с такой силой. Я не хочу сказать, что Толедо — мавританский город. Толедо — это квинтэссенция всей Испании: и иудейской, и мусульманской, и христианской. Но внешне город скорее ориентальный, чем христианский. Что может быть прекраснее заката в Толедо? Когда солнце скроется за горизонтом (…), нам кажется, что сквозь неясный городской шум, заглушающий плеск Тахо, текущей в глубоком ущелье, мы вот-вот услышим призыв муэдзина, а порой нам и правда сдается, что он доносится через столетия, будто наяву… Если до середины XII в. Испания находилась во главе Европы, то по завершении Реконкисты вплоть до середины XX в. она будет пятиться назад, все глубже погружаясь в обскурантизм, фанатизм и нищету. Таким образом, можно говорить об обратном развитии, осложненном вдобавок психологическим регрессом».

Дель Кастильо, вспоминая Испанию «до середины XIII в.», имеет в виду, разумеется, мавританскую Испанию. Чудеса Кордовы, Гренады или Севильи. Но писатель — наивный оптимист. Призыв муэдзина стал стихать прежде, чем его голос успел по-настоящему набрать силу. Битва при Ковадонге в конце мая 722 г. привела к тому, что голос с минарета был заглушен звоном оружия и криками умирающих. В XIII в., который дель Кастильо считает переломным, халифы из династии Насридов Мухаммед IV (1325–1333), Юсуф I (1333–1354), его сын, а потом и брат перестроили Альгамбру — замок в Гренаде, — превратив его в очередное чудо света с фантастическими садами, орошаемыми водой, текущей с гор по пробитым в скалах тоннелям длиной в несколько сот метров. Вокруг Львиного дворика со знаменитым фонтаном располагаются декорированные самыми изысканными тканями покои и библиотека. Зал Двух сестер, где правители принимают своих подданных, а те никогда не ждут дольше, чем один поворот песочных часов, украшен головокружительными узорами. Хотя, по мнению многих искусствоведов, они ни в какое сравнение не идут с резьбой Зала Мешуара или Зала Королей. Приблизительно в это же самое время к югу от Альмагры в ста с лишним километрах от Толедо был возведен замок Калатрава — форпост для наступления христиан. В нем не было бесполезных садов или библиотек. За исключением часовни с прекрасным круглым витражным окном, устройство замка было строгим и примитивным. Общие залы, пропитанные запахом конюшен, жесткие лежанки или просто соломенный тюфяк, брошенный на пол, два колодца с конским приводом — вполне достаточно, чтобы помыться и утолить жажду. Закованные в броню мужчины, ожидающие здесь приказа сражаться и убивать, не испытывали потребности знать какой бы то ни было алфавит, нюхать цветы, любоваться разноцветными попугаями в клетках, пить благородные вина и наслаждаться чудесами искусства. Поэтому они были выносливее и сильнее гренадских неженок с их удобными в жару белыми одеяниями, пристрастием к омовениям и пространным беседам за столом, уставленным серебряной посудой с привезенными из заморских стран яствами. Все было предрешено, хотя приказ еще не был отдан.

Правда, дель Кастильо ошибается, говоря об «обратном развитии», а уж тем более приписывая его исключительно Испании. Такова практически половина истории человечества. Так погибла античная Греция, так пал Рим, так прекратило свое существование в XIII в. Тулузское герцогство, так англичане покорили Индию… Большим и трагическим заблуждением наших историков является иллюзия, будто высшая культура всегда побеждает низшую, даже если учесть, что выше, а что ниже — вопрос спорный. Испанию мавританских властителей отделяла от вершителей Реконкисты настоящая цивилизационная пропасть. Это признает даже такой бесспорный авторитет, как испанский неофит Бен Аммар из Севильи или Дон Эдуардо де Инохоса.

И что с того? Кто в итоге победил, мы знаем. Почему же битва при Пуатье вошла в учебники и вычеркнула из них действительно решающее сражение у Ковадонги, разыгравшееся десятью годами ранее? И опять у нас два ответа. Один объясняется текущей на тот момент политической целесообразностью и вполне тривиален.

Карл Мартелл, будучи побочным сыном Пипина Геристальского, взял бразды правления, лишив власти законного наследника, невзирая ни на какие протесты и проклятия. С помощью брата, Хильдерика, он подчинил себе большую часть Франкского государства, а после кровопролитных походов еще и Баварию, Саксонию и Тюрингию. И тем не менее, с правовой точки зрения Карл все равно был узурпатором и захватчиком. Дабы легитимизировать свою власть, ему требовался символ, подвиг, достижение, каким не могли похвастаться конкуренты. Отсюда и невероятное, даже для наших дней, преувеличение значения битвы при Пуатье, превращение его в грандиозную победу и даже в спасение христианства в Западной Европе. Из хроники Аль Абхудара известно, что арабы смеялись над такой трактовкой этого события, да и Католическая церковь поначалу выражала сомнения. Но церковную совесть легко успокоить, как тогда, так и сейчас, определенной денежной суммой, вкладом или поместьем. Второй ответ будет серьезнее. Проблема была не в самом Карле Мартелле, а в его сыне Пипине Коротком, который сверг Хильдерика III, последнего из Меровингов, и при поддержке Римского папы узаконил этот переворот, благодаря чему уже его наследник, Карл Великий, мог в 800 г. провозгласить себя римским императором, покровителем всего христианства и разглагольствовать о величии династии Каролингов, прямо сказать, новоиспеченной и весьма сомнительного происхождения. Вот тут-то и понадобилась победа, и не простая, а победа веры, спасение католического мира. Кто же после такого божьего знамения посмеет копаться в генеалогии? Ситуация ни на йоту не изменится и тогда, когда французский трон займет Гуго Капет, законные права которого основываются на браке с Аделаидой Аквитанской из рода Каролингов. Как минимум до середины XIV в. и прихода к власти Филиппа VI Валуа, то есть на протяжении шести веков, французская пропаганда силами своих хронистов и прочих кропотливых создателей летописей будет прославлять имя Карла Мартелла и его потомков, «самых главных и бесспорных» защитников христианства. Кстати, считается, что именно после битвы под Пуатье он получил свое прозвище «Мартелл», что значит «молот». Что могли этому противопоставить провинциальные, практически отрезанные от мира короли Астурии, а с 910 г. Леона, а уж тем более в дальнейшем короли из наваррской династии или чувствовавший свою связь с Францией Альфонсо VII (1126–1157), сын Раймунда Бургундского? Да и позднейшие правители Леона, Арагона или Кастилии не спешили вспоминать о своих астурийских корнях. Конечно, у Фердинанда V Католика (король Кастилии, как Фердинанд V; Арагона, как Фердинанд II; Сицилии и Неаполя, как Фердинанд III. — Прим. ред.), мужа Изабеллы Кастильской, тоже имелись такие корни через родство с наваррской династией, связанной с династией Трастамара. Но он гордо носил короны Арагона, Кастилии (как регент) и Наварры, и с какой стати ему умалять заслуги своих подданных упоминанием захудалой Астурии, которая еще в начале X в. одновременно с отстранением от власти Альфонсо III Великого (910 г.) потеряла значение.

И все же великий Клаудио Санчес-Альборноз констатирует: «Гордые жители Северной Испании стали для западных мусульман непримиримыми врагами, а для западнохристианской культуры — настоящим щитом, самыми стойкими защитниками. Наследственные астурийские королевства сопротивлялись мусульманам в течение восьми столетий. Это благодаря им Европа смогла остаться Европой и приобрести свой нынешний вид. Именно поэтому (выделено. — Л. С.) Ковадонга — не просто некое региональное событие. Эта битва имела принципиальное значение для истории Европы и мира».

Если ехать на восток от Овьедо, через 63 километра (25 километров от приморской Рибадесельи) будет прелестный городок в горах Кангас-де-Онис — столица первых астурийских королей. Достопримечательностей их времен здесь осталось немного: римский мост, по которому они ездили, башня Сото де Кангас, сохранившаяся от средневековой крепости, да построенный в 735 г. эрмитаж Санта-Крус. Далее следует свернуть на юг, и через одиннадцать километров среди известковых скал возникнет небольшое озерцо Энол, а за ним ступени, ведущие в пещеру рядом с базиликой XIV в., в романских подземельях которой находятся захоронения Пелайо, его супруги Гаудиосы и дочери Гемесинды. Чуть ниже и сбоку расположена часовенка Пресвятой Девы Ковадонгской, а в ней могилы Альфонса I Католика, зятя Пелайо и наследовавшего ему после недолгого правления Фавила, болезненного сына Пелайо. Оттуда по туннелю в скале можно пройти к базилике, посвященной Мадонне Битв. Сам по себе неороманский интерьер этого памятника особого интереса не представляет, хотя в сокровищнице базилики хранится корона Богородицы, украшенная брильянтами, сапфирами, жемчугами и опалами. Но не будем забывать, что мы находимся именно в том месте, где пчелы кормили медом короля (по арабской версии), или откуда король руководил сражением (по версии христиан). Как бы то ни было, а мы оказались там, где решилась судьба Европы, во всяком случае, Западной. Благодаря этому Карл Мартелл смог получить власть, а во втором поколении того же добился и Карл Великий.

Под конец не откажу себе в удовольствии немного позлорадствовать (а как же без этого!). Тадеуш Милковский и Павел Махсевич («История Испании»; Вроцлав, 2002) сообщают: «Ярче всего о неравноценной трактовке происходившего на севере Испании свидетельствует полное отсутствие в арабских хрониках упоминаний о событии, считающемся началом планомерного христианского сопротивления мусульманскому нашествию. В 718 г. (или, по иным источникам, в 722 г.) вестготский аристократ Пелайо победил под Ковадонгой одну из мусульманских армий, углубившуюся в Кантабрийские горы…» Три замечания. Во-первых, дата 722 г. давно установлена и фигурирует во всех современных учебниках и испанских энциклопедических словарях. Во-вторых, речь не об «одной из мусульманских армий», а об основных силах могущественного халифа Кордовы. И, наконец, в-третьих, о событии подробно рассказывает арабский хронист Аль-Маккари, которого не менее подробно цитируют Клаудио Санчес-Альборноз или Дон Эдуардо де Инохоса, но на которого ссылаются также Мануэль Тунон де Лара, Хулио Вальдеон Баруке и Антонио Домингес Ортиз (в частности, в «Истории Испании»; Краков, 1997). К счастью, дальше уже лучше: «Пелайо (718–737) женился на дочери местного правителя Педро, известного как герцог Кантабрийский. Когда их сын умер, власть перешла к сыну Педро, Альфонсу I (739–757). А сын последнего, Фруэла I (757–768), взял в жены дочь вождя соседнего племени басков. Таким образом, путем заключения браков стало создаваться новое королевство. Альфонс I, воспользовавшись уходом мусульман из долины Дуэро из-за мятежа и голода, предпринял несколько военных походов, в результате которых были захвачены Леон, Асторга и Фрага. Его войска доходили на юге до самой Саламанки…» Вот теперь все правильно. Еще только два последних замечания. Сначала менее важное: «мятежи» на Дуэро возникали не сами по себе. Их умело организовывал лично Альфонс I. И второе: переговоры между астурийцами и басками начались уже около 725 г. А чтобы обойти Страну Басков, арабам пришлось бы возвращаться аж до Каталонии, поскольку в Пиренеях они всегда могли наткнуться на какого-нибудь Роланда, блокирующего ключевые перевалы. Поэтому, когда арабы отступали из-под Пуатье, отказываясь от затяжных и кровопролитных боевых действий, они знали, что делают. Обидно, конечно, что тысячи людей думают, будто это Карл Мартелл спас Европу от ислама. Я вообще не уверен, было ли это «спасением», да не мне об этом судить. Вопросы теологии вне моей компетенции. Я знаю одно — все решилось 28 мая 722 г. у никому не известной Ковадонги.


Крестовые походы

В 1042 г. в Шатильон-сюр-Марн, у подножия холмов Шампани, в богатой дворянской семье родился Эд (Одо) де Лажери. Когда ему исполнилось двенадцать, отец отдал сына в школу при соборе в близлежащем Реймсе, где его учителем был один из второстепенных основателей сурового Ордена картезианцев, в чьем ведении находилась школа, к основателям ордена также принадлежал и Святой Бруно Кельнский. Лет через десять с лишним по окончании учебы, устав от однообразия и скуки монастырской жизни и в надежде расширить свои горизонты, Эд вступил в Орден бенедиктинцев в Клюни. Здесь он встретил еще одного будущего святого — аббата Гуго — и вскоре стал одним из его ближайших соратников. Гуго был человеком весьма влиятельным: советник Римских пап и светских феодалов, крестный отец королей. С его помощью Эд сделал быструю и блистательную карьеру. В 1078 г. он стал кардиналом и епископом Остии, в 1082 г. Римский папа Григорий VII Гильдебранд назначил его своим легатом сначала во Франции, а затем в Германии. В 1087 г. слабый и бездарный папа Виктор III, ранее бывший аббатом Монте-Кассино, перед смертью, желая, чтобы престол Святого Петра оставался в руках бенедиктинцев, рекомендовал сделать де Лажери его преемником. Избранный на папский престол 12 марта 1088 г. Эд попал в чрезвычайно трудное положение. В Рим он попасть не мог, поскольку там хозяйничал антипапа Клемент III, которого поддерживала значительная часть духовенства, большинство итальянских городов, а главное, император Священной Римской империи Генрих IV. Однако новый папа, принявший имя Урбан II, оказался превосходным дипломатом. Безошибочно играя на конфликтах между саксонцами и норманнами, Францией и Священной Римской империей, он последовательно ослабил позиции своего конкурента. В 1090 г. ему удалось даже ненадолго овладеть Римом. Изгнанный оттуда, он не отчаялся, а заключил новые договоры, приобрел все более сильных союзников и вернулся в Вечный город в 1093 г. теперь уже навсегда. Однако его ситуации не позавидуешь. Генрих IV, безоговорочно поддерживающий Клемента III, оставался грозной силой, несмотря на то, что погряз в проблемах со своим сыном Конрадом, чьи притязания папа Урбан тайком разжигал. Договоренности с постоянно враждующими между собой правителями других христианских государств были столь же ненадежны, как и сиюминутно заключаемые ими друг с другом эфемерные пакты и союзы. В этой ситуации папа Урбан II энергично искал идею, способную возвыситься над губительными склоками светских и церковных властителей, а одновременно обеспечить ему моральное, а затем и политическое главенство над ними. В конце лета 1095 г. он сообщил во все епархии и королевские дворы, что обратится к ним с историческим посланием. Что бы это могло быть? Интерес к предстоящему событию был огромен. В Клермон, где папа собирался выступить 27 октября 1095 г., собралось множество народа со всей Европы. Под стенами города был возведен специальный холм для папского трона, чтобы папу было видно отовсюду. Нескольким сотням священников предстоит слушать папское откровение и кричать слова, чтобы его хорошо расслышала вся толпа.

«Слова папы, — сообщает Стивен Рансимен («История Крестовых походов»; Варшава, 1987), — записали для потомков четыре хрониста, современника события. Один из них — Роберт Монах подчеркнул, что находился среди слушателей. Бодри Дольский и Фульхерий Шартрский пишут так, словно тоже там присутствовали, тогда как Гвиберт Ножанский, похоже, передает чужие впечатления. Однако ни один из них не утверждал, что дословно записал слова понтифика. Все четверо создавали свои хроники спустя несколько лет, приукрашивая действительность под впечатлением последующих событий. Поэтому папское обращение нам известно лишь в общих чертах. Начал Урбан с того, что обратил внимание аудитории на необходимость помочь братьям во Христе, живущим на Востоке. Восточное христианство вопиет о помощи, ибо турки продвигаются все дальше в глубь христианских земель, преследуя местных жителей и оскорбляя их святыни. Папа говорил не только о Романии (так называли Византию), но и подчеркнул особую святость Иерусалима, описав при этом страдания паломников, направлявшихся в этот город. Описав ситуацию в самых черных красках, папа обратился к собравшимся с эпохальным призывом. Западное христианство должно отправиться спасать Восток. Пусть в поход идут и богатые, и бедные. Пусть они перестанут уничтожать друг друга в братоубийственных войнах, а отправятся на справедливую войну, делая богоугодное дело, и тогда сам Господь, который любит праведные войны, возглавит их. Всем, кто погибнет в бою, простятся их прегрешения. На земле люди бедны и горестны. В Раю их ждет радость, богатство и истинная Божья благодать. Промедление недопустимо. Надо быть готовым отправиться в путь с наступлением лета, и да пребудет с ними Господь».

Речь эта — великолепный образец политического и пропагандистского мастерства. «Помощь братьям с Востока» приравнена в ней к возвращению Иерусалима, что в тот момент было нужно Византии менее всего. Однако война, таким образом, была переведена в разряд оборонительных и справедливых. А раз она велась по моральным и религиозным причинам, папа, как ее организатор и вдохновитель, становился лидером всего христианского мира и укреплял невиданным доселе образом свое положении по отношению к светским правителям.

Вплоть до середины XX в. историки концентрировались на темных сторонах движения крестоносцев. Отсюда такое большое значение придавалось народному (крестьянскому) походу, организованному странствующим монахом-карликом Петром Пустынником. Все современные ему хроники отмечают, что лицом он удивительно напоминал осла, однако представление об осле как глупой скотине это придумка более поздних времен. В конце XI в. христиане знали, что осел — животное, на котором Христос въехал в Иерусалим, а по апокрифам — бывшее при Рождестве Господнем. Похожесть на осла, таким образом, добавляла Петру святости. За ним шла пестрая толпа в основном бедняков — крестьян, женщин, детей. Было в рядах этих крестоносцев немного простых рыцарей, да еще самые обычные преступники, бегущие от наказания. Ни о какой дисциплине в этом походе и речи не было. Петр, являясь духовным авторитетом, с организационной и военной точки зрения был совершенно беспомощен. Просто чудом можно считать тот факт, что вся эта многотысячная толпа, совершая на своем пути грабежи и насилия, умудрилась-таки через Аквизган (Аахен), Ратисбону (Регенсбург), Вену, Белград, Константинополь и Никею добраться до мусульманских земель. Но здесь шутки кончились. Турки просто отрезали этих крестоносцев от источников воды, что оказалось достаточным для капитуляции части прибывших. Непосредственное столкновение имело место неподалеку от Цивитота, на дороге, ведущей к Никее. Стивен Рансимен пишет: «Крестоносцы шли шумно, не предпринимая никаких мер предосторожности. Впереди двигался отряд конных рыцарей. Вдруг из лесу в них полетели стрелы, убивая и раня лошадей. Испуганные животные стали сбрасывать седоков, и тогда турки пошли в атаку. Преследуемая турецкими отрядами конница христиан вынуждена была отступить к пехоте. И хотя многие рыцари сражались с большим мужеством, паники избежать не удалось. Через несколько минут вся колонна кинулась наутек по направлению к Цивитоту. А тем временем в лагере начинался обычный день. Многие люди постарше еще спали. Тут и там священники служили утреннюю мессу. Именно в этот момент в лагерь и ввалилась беспорядочная толпа солдат, бегущих в ужасе от неприятеля. Ни о каком организованном сопротивлении и речи не было. Солдат, женщин, священников убивали на месте. Кое-кому удалось скрыться в окрестных лесах, кто-то бросился в море, но большинство вскоре погибло. Турки пощадили только понравившихся им мальчиков и девушек, а когда немного остыли после боя, даровали жизнь и горстке пленных. Всех угнали в рабство (…). На том народный Крестовый поход и кончился. В нем погибли тысячи людей, терпение императора и его подданных подверглось тяжкому испытанию, и было доказано, что одна вера без мудрости и дисциплины не откроет врат Иерусалима».

По большому счету (хоть ему и не присвоено отдельного номера, а лишь эпитеты «крестьянский», «народный» или «преждевременный») это был первый и единственный Крестовый поход. Все последующие, в том числе и те нумерованные, несмотря на весь свой фанатизм, не будут иметь ничего общего со спонтанным религиозным паломническим движением. Это будут продуманные военные операции, для которых завоевание Гроба Господня станет лишь одной — и как очень скоро окажется — вовсе необязательной целью. Мы тут, конечно, не считаем безумных «детских Крестовых походов» 1212 г.: французского под предводительством двенадцатилетнего пастушка из Клуа под Орлеаном и немецкого, возглавленного тоже малолетним Николасом с Нижнего Рейна. Впрочем, они так и не добрались до Земли обетованной. Первая большая армия рыцарей (будем называть это, вопреки объективности, но зато согласно принятой терминологии, Первым крестовым походом) достигла Константинополя в ноябре 1096 г., то есть через месяц после разгрома Петра Пустынника. В течение последующих тридцати месяцев его участники добились блестящих военных успехов, которые прямо-таки наэлектризовали христианский мир. В июле 1097 г. они победили главные силы турок при Дорилее. В марте 1098 г., заняв Дорилею, Балдуин Булонский создал графство Эдесса, в июне была захвачена Антиохия, где Боэмунд Тарентский основывает княжество. В июле 1099 г., за пару недель до кончины в далеком Риме папы Урбана II, их номинального предводителя, крестоносцы изгнали арабских Фатимидов из Иерусалима. Здесь было провозглашено королевство, правителем которого стал Готфрид Бульонский из Лотарингии, официально названный лишь «стражем Гроба Господня». Однако всего через два года его брат Балдуин (Бодуэн) был официально признан королем и коронован по всем правилам, причем никто не спросил у Пасхалия II, преемника Римского папы Урбана II, разрешения или хотя бы мнения по этому поводу. Так в 1102 г. на завоеванных территориях, а точнее на узкой приморской полосе, тянущейся от Малой Армении (залива Искендерун, он же Армянский или Александреттский) до современной Газы и дальше по пустыне, подобно современному Израилю, до порта Эйлат на Красном море, возникли: одно королевство (Иерусалимское), два княжества (Антиохийское и Галилейское), два графства (Эдесское и Триполи), не считая более мелких синьорий, комендатур отдельных замков и городов. Эти земли в Европе стали называть Святая Земля. Практически никто из правителей не признавал над собой никакой верховной власти, а уж если и признавал, то далекого Римского папы. Зато каждый стремился расширить свои владения, ввязываясь уже, можно сказать, в частные войны с окружающим исламским миром, а вскоре начались и братоубийственные конфликты. Каждый при этом, ясное дело, ссылался на необходимость отвоевать святые места, божьи реликвии и т. п. Спустя немного времени оказалось, что это вовсе не мешает заключать локальные союзы с мусульманами, даже против других христиан. Как иронически заметил Рансимен: «Второй крестовый поход завершился финалом, вполне его достойным, когда последний крестоносец (Бертран, внебрачный сын графа Тулузы Альфонса Иордана. — Л. С.) угодил в плен к мусульманским союзникам барона-христианина, которого ранее намеревался изгнать из его владений». Подчеркнем, что речь здесь идет о втором походе (1147–1149) крестоносцев. Доблестные христианские рыцари не понимали, что из-за таких действий они лишаются основного козыря, который до сего времени обеспечивал их успех — относительного единства по сравнению с разобщенностью и постоянными раздорами в стане врага. Поэтому нет ничего удивительного, что когда Нур ад-Дину, а позднее Салах ад-Дину (Саладину) удалось установить централизованную власть над большинством арабов, ситуация сразу обернулась на сто восемьдесят градусов и крестоносцы оказались буквально в осаде. С конца XII в. судьба Святой Земли была практически предрешена. Дело тут не в увлекательнейшей — чего нельзя отрицать — истории всех этих христианских княжеств и графств на Ближнем Востоке и пытавшихся прийти им на помощь последующих крестоносцев. С высоты прошедших столетий куда более интересными кажутся основные вопросы. Внутренние противоречия европейцев (так их всех, в чем пока не было ничего враждебного, часто называли авторы арабских и турецких хроник) не позволили им выработать в отношении исламского мира никакой общей и хоть сколько-нибудь последовательной политики. А ведь игра стоила свеч, хоть и была бы, конечно, нелегкой. Начнем с того, что реальная встреча с исламской культурой преподносила незваным гостям одну неожиданность за другой. Они оказались лицом к лицу с культурой, куда более богатой и изысканной, нежели все те, с которыми им приходилось иметь дело до сих пор. Взять хотя бы самые простые вопросы. Города в пустыне, куда штурмом врывались крестоносцы, имели водопровод и канализацию. Заслуга в этом римлян — строителей коммуникаций — и местного населения, которое поддерживало их в порядке и расширяло. Отсюда все эти непонятные чужестранцам обычаи ежедневных омовений, после которых местные жители надевали невиданное и шокировавшее европейцев деликатное белье, впрочем, заслужившее немедленное осуждение сопровождавших крестоносцев священников. Перед едой эти «варвары» мыли руки, а на пирах заботились не только о качестве блюд, но и об эстетике стола, музыке, услаждавшей слух пирующих, и цветах, радующих глаз и обоняние. Естественные надобности справляли в отдельных помещениях и в специальные емкости со сливом, которые потом незаметно опорожнялись. Все это, конечно, стало для грязных и завшивевших рыцарей просто шоком. Впрочем, они-то как раз пренебрегали гигиеной и всем телесным, что являлось предметом их особой гордости. Святой Бернард Клервоский так расхваливал тамплиеров в письме «De laude novae militiae ad Milites Templi» (перевод Збигнева Херберта[13]): «Они ненавидят шахматы и игру в кости, испытывают отвращение к охоте; не видят никакого удовольствия в бездумной погоне за птицами, гнушаются и избегают клоунов, фокусников, жонглеров, легкомысленных песенок и шуток. Волосы они стригут коротко и знают из апостольской традиции, что забота о прическе унижает мужчину. Никто не видел, чтобы они причесывались, моются рыцари редко, бороды их жестки, запылены и грязны от жары и трудов». Тамплиеры относились с презрением и к удовольствиям в еде. Их не интересовали арабские персики, апельсины, арбузы и прочие овоще-фруктовые штуки. Правда, тут с ними большинство крестоносцев не соглашалось. Присланными в Париж языческими персиками восхищался даже фанатичный и бескомпромиссный в борьбе с неверными святой Людовик IX, причем настолько, что велел высаживать персиковые деревца «везде, где им только хватит солнца».

Однако все это мелочи по сравнению с интеллектуальной культурой. Амин Маалуф констатирует («Крестовые походы глазами арабов»; Варшава, 2001): «При посредничестве арабов, бывших переводчиками и продолжателями греческих классиков, Запад смог унаследовать (без христианской цензуры. — Л. С.) античную культуру. В области медицины, астрономии, химии, географии, математики и архитектуры франки черпали из арабских книг знания, которые они усваивали, развивали и впоследствии приумножили. Сколько же сегодня используется слов, служащих тому доказательством: зенит, надир, азимут, алгебра, алгоритм или цифра. А если говорить о промышленности, то европейцы научились у арабов делать бумагу, обрабатывать кожу и производить текстиль, изготавливать алкоголь и сахар, тоже, кстати, слова, взятые из арабского (…). Список арабских заимствований бесконечен». В свою очередь арабы признавали техническое превосходство вооружения франков и уважали их судебную систему. И все же арабы считали себя, и следует признать, имели на то основания, носителями высшей цивилизации, уж во всяком случае, более утонченной и близкой заповедям Моисея. Усама ибн Мункыз (1095–1188) — эмир из рода Мункизидов из Шейзара — в своей автобиографии «Kitab al-itibar»[14](во французском переводе «Des enseignements de la Vie»; Paris, 1983) приводит много связанных с этим замечательных анекдотов. Вот один из них: «Однажды, по приезде в Иерусалим, я зашел в мечеть Аль-Акса. Рядом находилась мечеть поменьше, переделанная европейцами в их костел. Когда я проходил мимо его врат, меня заметили знакомые крестоносцы и оставили одного в нем, дабы я мог помолиться. Я вошел и стоял, погруженный в молитву. Вдруг на меня набросился какой-то франк, повернул лицом к востоку, швырнул на колени и крикнул: “Так молись!”. А затем принялся меня ругать. К счастью, воротились мои знакомые тамплиеры и выручили меня. Они горячо извинялись, говоря: “Этот невежа только что прибыл из Европы, а посему не имел еще дела с благовоспитанными людьми”». Так извинялись фанатичные тамплиеры! Исходя из этого и других подобных происшествий Усама делает обобщение: «Каждый, что недавно прибыл из страны франков, отличается своей невоспитанностью от тех, кто уже освоился в этой стране и сжился с мусульманами». Достойнейшим примером и символом этой мусульманской толерантности и открытости миру является, несомненно, правление Салах ад-Дина (Саладина). Амин Маалуф посвятил ему главу под знаменательным названием «Слезы Салах ад-Дина». Слезы, понятно, символические. Речь о том, что Саладин в своем сочувствии и понимании всего убожества жестокости далеко опережал свое время. «Однажды, — рассказывает Баха ад-Дин, — когда я сопровождал султана в походе против франков, к нам приблизился разведчик, а за ним рыдавшая и бившая себя в грудь женщина. “Она вышла из лагеря франков, — пояснил разведчик, — чтобы встретить нашего господина, и мы взяли ее с собой”. Салах ад-Дин обратился к переводчику, чтобы тот ее выслушал. Она сказала: “Мусульманские злодеи ворвались вчера в мой шатер и похитили мою маленькую дочку. Я проплакала всю ночь, и тогда ваши солдаты сказали мне, что король мусульман милосерден, мы разрешаем тебе идти к нему, сможешь попросить за свою дочь. Вот я и пришла и уповаю на твою милость”. Саладин был растроган, и на глазах его показались слезы. Он послал кого-то на невольничий рынок, чтобы найти девочку, и не прошло и часа, как появился всадник с малышкой на руках. Мать, как только ее увидала, бросилась наземь, измазав свое лицо песком, а все присутствовавшие плакали от волнения. Затем она подняла глаза к небу и начала говорить непонятные вещи. Тогда ей отдали дочь и отвели обратно в лагерь франков (…). Благородство Саладина соседствовало подчас с легкомыслием».

Было бы несправедливо утверждать, что все захватчики не ценили благородство и милосердие, свойственные арабской культуре. Фридрих Барбаросса получил Иерусалим путем заключения соглашений («ни император, ни султан не были фанатиками своих религий» — замечает Рансимен), не пролив при этом ни капли крови. У Золотых Ворот Иерусалима императора встречал кади Шамс ад-Дин из Наблуса. Вот его рассказ: «Когда император, король франков, прибыл в Иерусалим, я сопровождал его, как приказал мне Аль-Камиль. Я проводил короля на аль-Харам аш-Шариф[15], где тот посетил малые мечети. Потом мы отправились в мечеть Аль-Акса, архитектурой которой он восхищался, и к Куполу Скалы. Император был очарован красотой минбара и поднялся по ступеням вверх. А когда спустился, взял меня под руку и потянул обратно в Аль-Акса. Там он заметил одного патера, что хотел с Евангелием в руках войти в мечеть. Рассерженный император принялся ему выговаривать: “Кто тебя привел сюда? Богом клянусь, если хоть один из вас осмелится без разрешения преступить сей порог, велю выколоть глаза ослушнику”. Перепуганный патер быстро удалился. Той ночью я попросил муэдзина не тревожить императора и не призывать к молитве. Однако когда на другой день я отправился к императору, тот спросил меня: “О кади, почему муэдзины не призывали, как обычно, к молитве?”. Я ответил: “Это я им запретил, ради спокойствия вашего величества”. “Не следовало этого делать, — заметил император, — поскольку я остался ночевать в Иерусалиме, прежде всего затем, чтобы послушать ночью призыв муэдзина”».

К сожалению, 10 июня 1190 г. в малой излучине речушки Селиф император Фридрих Барбаросса утонул. По сообщениям очевидцев, воды там было по пояс. Скорее всего, случился инфаркт. С точки зрения медицины, это ничего не меняет. А вот в истории — меняет все. С уходом императора Фридриха исчез шанс на примирение христианства с исламом. Началась эпоха ненависти. Ислам закаменел в отрицании. И даже окончательная победа с полным изгнанием европейцев ничего не изменила. Ведь мусульманский мир убедился, что побежденные ими варвары обустраивают все большие пространства в мире на свой лад. Не прошло и трех столетий, как христиане вытеснили ислам со своей земли, через пять веков пришел конец турецкому могуществу… «В то время как в Западной Европе эпоха Крестовых походов, — пишет Амин Маалуф, — стала началом настоящей революции, как экономической, так и культурной, на Востоке по окончании священной войны наступили долгие века застоя и отсталости. Излишняя впечатлительность, оборонительная позиция, нетерпимость, интеллектуальная бесплодность — эти черты будут только развиваться в исламе по мере развития мировой революции, сталкивая его на обочину. Прогресс — это чужое. Современность — это чужое. Неужели для подтверждения собственной культурной и религиозной идентичности требовалось отвергнуть современность и модернизацию как символы Запада? Или же наоборот, следовало решительно двинуться по пути перемен, даже рискуя потерять собственную индивидуальность. Ни Иран, ни Турция, ни арабские страны не смогли разрешить эту дилемму; именно поэтому мы и сегодня наблюдаем часто резкие скачки от фазы характеризующегося ксенофобией крайнего консерватизма к фазе некритичного принятия западных моделей (…). Мы часто с изумлением обнаруживаем, до какой степени на позицию мусульман, а особенно арабов, по отношению к Западу по-прежнему влияют события, финал которых имел место семьсот лет назад».

Мусульманский терроризм наряду со своей геополитической и экономической обусловленностью еще и уходит корнями в давнюю традицию борьбы против крестоносцев. Две из трех Армий освобождения Палестины носят исторические названия «Хитин» и «Айн Джалут», то есть мест победоносных битв арабов с крестоносцами. Язык политиков стран Ближнего Востока пронизан постоянными, чтобы не сказать навязчивыми, упоминаниями времен Крестовых походов. Еще одна цитата из Амина Маалуфа: «Невозможно отличить прошлое от настоящего, когда думаешь о Дамаске и Иерусалиме, которые сражаются за контроль над Голанскими высотами и долиной Бекаа (…). В атакованном с разных сторон мусульманском мире возникло чувство преследуемого, что у некоторых фанатиков приобретает опасную форму мании (…), и нет ни малейшего сомнения, что раскол между этими двумя мирами датируется временами Крестовых походов, по сей день воспринимаемых арабами, как совершенное над ними насилие». Вот так Римский папа Урбан II породил Усаму бен Ладена. И это вовсе не интеллектуальный парадокс.


Жанна Д’Арк

Четвертого августа 1392 г. на пути в Ле-Ман у короля Франции Карла VI случился приступ бешенства. Он набросился на гвардейцев собственной стражи, убив четверых рыцарей и ранив еще шестерых. Этот прискорбный инцидент нисколько не свидетельствовал о физической силе короля или умении владеть мечом. Просто-напросто в первые мгновения никто не отваживался дать отпор властителю. Тот убивал и ранил людей, а они кричали: «Ваше Величество, мы же Ваши слуги!». И лишь когда гвардейцы сообразили, что толку от жалобных воплей ни на грош, они обезоружили короля и в ужасе доставили его в Париж. Карл, по свидетельству Фруассара, пребывал в состоянии прострации, он не помнил ничего, что случилось во время путешествия в Ле-Ман, но был твердо уверен, что изменяют ему все подряд, начиная с жены Изабеллы Баварской. Самые разные источники в один голос утверждают, что тогда это еще не было правдой. Но время шло, Карл VI в своей мании преследования отдалил от себя жену и унижал ее как только мог. Французский историк и академик Дюк де Кастри с очаровательной непоследовательностью сообщает поначалу то, что всегда присутствует в «патриотичной» истории Франции: «Можно предположить, что отношения между королем и королевой не сводились исключительно к эротике (…), однако скоро оказалось, что она озабочена только сексуальными утехами, жаждет сиюминутных наслаждений и легковесных удовольствий, тщеславна и крайне эгоистична». И тут же добавляет: «Невменяемость Карла приносила глубокие страдания королеве Изабелле, которую тот изгнал с супружеского ложа…»

Правда, выражение «изгнал с супружеского ложа» никак нельзя назвать точным. С 1392 г. и до самой смерти тридцать лет спустя у Карла случались периоды прояснения сознания, когда он призывал к себе жену, после чего — толком не ясно, когда и почему, поскольку четких границ не было — снова на долгие месяцы погружался в бредовое состояние. За указанный период жена родила ему восьмерых детей: Карла, родившегося в 1392 г. и оказавшего любезность династии тем, что умер восьми лет от роду; Марию (1393), постригшуюся в монахини и якобы замаливавшую родительские грехи; Мишель (1395), позднее ставшую женой герцога Бургундии; Людовика (1396), который умудрился в возрасте восьми лет жениться на Маргарите Бургундской, но умер раньше своего отца, равно как и Жан (1398); Екатерину (1401) — незаметную жену короля Англии Генриха V; очередного Карла (1403) и, наконец, Филиппа (1407), скончавшегося в колыбели. На протяжении длительных периодов умопомрачения мужа Изабелла не хранила ему верность. Всем был известен ее роман с герцогом Орлеанским, похоже, что она не пренебрегала также сексуальными услугами и простых рыцарей. Придворные вели тщательное наблюдение и с увлечением предавались подсчетам. Выходило, что одни дети были совершенно законными (старший Карл, Людовик и Мишель), другие — скорее всего внебрачные (Мария и Филипп), а про остальных ходило множество нездоровых сплетен, домыслов и кривотолков. Подозрение в незаконном происхождении касалось второго Карла, который был единственным сыном, пережившим отца, и естественно стал наследником трона. Конечно, никто не говорил этого вслух, но шепотка по углам хватило, чтобы достичь ушей восемнадцатилетнего правителя.

Такое пятно на святости и величии французской монархии было просто ужасно. Тем более что, умирая, Карл VI так и не признал наследника (Francoise Autrand, «Charles VI». Paris, 1986), а враждебные Карлу VII бургундцы усиленно распространяли оскорбительные сплетни. Поэтому нет ничего удивительного, что молодой король (а строго говоря, еще дофин, поскольку королем становятся только после коронации) замкнулся в себе и не отваживался предпринимать какие-либо решительные шаги, можно сказать, боялся собственной тени. Лишенные же подобных комплексов противники отнимали у него провинцию за провинцией. Вскоре загнанный южнее Луары Карл получил презрительное прозвище «короля Буржа». Бурж, в древности называвшийся Аварик, был одной из крупных крепостей древнеримской Галлии. Однако те славные времена остались далеко в прошлом, город захирел и совсем бы пришел в упадок и превратился в замшелую провинцию, не будь в нем прекрасного собора Святого Стефана. Следовательно, «король Буржа» воспринимался тогдашними французами как «человек из прошлого», тот, кто уже ничего не может и с которым можно не считаться.

Вот тогда-то, 6 марта 1429 г., и появилась Жанна д’Арк. Рауль де Гокур в своих показаниях (цитирую по: Жорж Бордонов, «Жанна д’Арк»; Варшава, 2003) свидетельствовал: «Я был в Шенноне, когда прибыла Дева, я был там и видел ее, когда она предстала перед Его Величеством, с покорностью и простотой — такая бедная, маленькая пастушка. Я слышал слова, сказанные ею Дофину: “Достославный Господин Дофин, я пришла сюда по воле Господа, дабы принести спасение Тебе, а также французскому королевству”». Жанна сообщает Карлу три «божьих» вести. Во-первых, он — законный сын Карла VI. Во-вторых, что вытекает прямиком из первого, он должен немедленно отправиться в Реймс и совершить миропомазание, чтобы стать святым властителем-чудотворцем. По легенде коронованный в Реймсе, король Франции одним прикосновением своих рук мог исцелять подданных (Marc Bloch, «Les rois thaumaturges». Paris, 1983) от золотухи (атопический дерматит) и от туберкулеза, а значит, обладал чудесной сверхчеловеческой силой, могущей и должной служить на благо общества. До этого момента божьи голоса, передаваемые дофину Жанной д’Арк, звучали вполне невинно и даже, можно сказать, банально. Однако есть и третье указание: коронованный в Реймсе Карл обязан любой ценой раз и навсегда изгнать из континентальной Европы пакостных англичан. А здесь уже началась большая и сложная политика. С трудом верится, что Господу пришла охота при посредничестве Жанны вдаваться в ее дебри.

Францию начала XV в. раздирали два противоборствующих лагеря в равной степени патриотичных, — поэтому встать на чью-либо сторону, означает спроецировать на прошлые события наше сегодняшнее мнение. У каждого из них — не стоит забывать, что человеческая природа несовершенна — имелись свои экономические, групповые и как нельзя более частные интересы. Однако это не касалось принципиальных идеологических разногласий. Бургиньоны, возражая против скандальных манипуляций с Салической правдой, проделанных во время правления сыновей Филиппа IV Красивого, стояли за объединенную франко-английскую монархию под властью Ланкастеров. Арманьяки являлись, говоря современным языком, сторонниками национальной власти. Не будет британец плевать нам в лицо[16]. Не будет нам покоя, и мы не сложим оружия, пока последний англичанин не уберется к себе, за море, которое только с XVII в. и не французы с англичанами, а голландцы, подражая римлянам, стали пренебрежительно называть «каналом». Правы они были в том, что преодолеть водную преграду, в самом широком месте не превышавшую 34 километров, не представляло ни малейшего труда уже для римских легионов, что уж говорить о парусниках XV в. Одна и та же полоска воды, которая в понимании арманьяков должна была окончательно разделить обе страны, для бургиньонов вовсе не являлась препятствием к их объединению.

Впрочем, все здесь не так просто и однозначно. По легенде, когда на придворном балу в 1349 г., танцуя с королем Эдуардом III, графиня Джейн Солсбери потеряла подвязку, что вызвало неприличные улыбки окружающих, монарх поднял подвязку и повязал на собственную ногу. А дабы в будущем прививать своим подданным уважение и сдержанность по отношению к женщинам, он учредил Орден Подвязки (Order of the Garter), который и по сей день является высшей британской наградой. Девиз ордена звучит следующим образом: «Honi soit qui mal y pense» — «Пусть стыдится подумавший об этом плохо». Как нетрудно заметить, надпись на первом и самом главном ордене Альбиона сделана по-французски. И в этом нет ничего странного. Джордж Гордон Коултон отмечает («Панорама средневековой Англии»; Варшава, 1976): «Все английские короли, вплоть до Генриха IV, говорили по-французски; даже об Эдуарде I нам известно только то, что он освоил английский в достаточной мере, чтобы придумать незамысловатый каламбур насчет фамилии Биго. Его внуку, Эдуарду III, современные нам историки иногда приписывают большой талант в этой области, но бесспорными доказательствами того, что он достаточно бегло говорил по-английски, мы не располагаем». А вот что пишет Джордж Маколей Тревельян («История Англии»; Варшава, 1963): «Когда в 1337 г. началась Столетняя война, Эдуард III и его аристократия лучше говорили по-французски и чувствовали себя уютнее в Гаскони, нежели в Шотландии». Или об этом же Пол Джонсон («История англичан»; Гданьск, 1995): «Появление первоцветов английской национальной литературы в конце XIV в. сопровождалось неимоверными усилиями, чтобы поспеть за успехами устного и письменного французского языка. Ведь именно благодаря французскому новые идеи и достижения попадали на остров…» В XIV–XV вв. Франция была в четыре раза больше Англии, во много раз богаче, и гораздо плотнее населена. Ее культурное превосходство было несомненно — достаточно взглянуть на соборы в Шартре, Реймсе или том же забытым богом Бурже. Сразу приходит на ум, что это ровно та же самая эпоха — соседство Польши и Литвы[17]. И действительно, проблема та же — уния или вражда. Иными словами, примет ли мелкое английское дворянство, будучи включенным в единую культурную общность, французскую культуру и растворится в ней, или, с презрением отвергнутое, замкнется в собственном отдельном мирке. Жанна д’Арк делала усилия, чтобы реализовать второй вариант.

Д. Г. Коултон совершенно справедливо замечает, что именно в ответ на непримиримую политику арманьяков после 1429 г. «бароны и прелаты все больше включались в английскую культуру». Именно тогда (Пол Джонсон) «англичане начали приписывать французам всевозможные неприличные обычаи, привычки и манеры поведения, а также, что было уже более обоснованно, пугавшие и возмущавшие их политические нравы». Как всегда не обошлось без ответных выпадов. «В XV в. некий француз возмущался подслушанным разговором двух лондонских обывателей, рассуждавших о том, что они до тех пор будут свергать и казнить своих королей, пока, наконец, не найдут себе подходящего». С момента провозглашения Жанной д’Арк национальных лозунгов, которые mutatis mutandis способствовали победе Карла VII при Форминьи 15 апреля 1450 г., возвращению Нормандии в границы Франции и окончательному поражению англичан: «Даже в минуты примирения английская ненависть к французам продолжала тлеть, скрываясь под внешним дружелюбием. Даже во время встреч монархов на “Поле золотой парчи” (место мирных антииспанских переговоров Франциска I и Генриха VIII 7 июня 1520 г. — Л. С.) венецианский посол услышал такой обрывок беседы маркиза Дорсета с одним из его приятелей:

— Будь у меня в жилах хоть капля английской крови, я вскрыл бы себе вены, чтобы от нее избавиться.

— Я поступил бы так же».

«Со времен Жанны д’Арк, — пишет Пол Джонсон, — все средневековые английские правители считали своей святой обязанностью вести войну с Францией». Эта милая традиция продолжалась и позже. Французская культура стала культурой вражеской, и уже при дворе Тюдоров и Стюартов в отличие от Плантагенетов было хорошим тоном притворяться, что ни одного слова этих лягушатников не понимаешь и слыхом не слыхивал ни об одном из французских поэтов, писателей или мыслителей. Фрейд сказал бы, что в этом заключается настоящий комплекс отвергнутого ребенка. И такое объяснение вполне правомерно. Ведь еще со времен правления нормандской династии и Вильгельма Завоевателя Англия видела свое место в союзе с Францией и вместе с ней намеревалась обустраивать Европу. Все это зафиксировано в анналах политики, а также в легендах. Взять хотя бы Робин Гуда, который всеми силами поддерживал говорившего по-французски и устроившего свой лагерь во французском замке Шато-Гайар, в Нормандии, Ричарда Львиное Сердце в его борьбе с Иоанном Безземельным (Режин Перну, «Ричард Львиное Сердце»; Варшава, 1994). Тогда как Ричард как раз ратовал за перевод судопроизводства и государственного управления на английский язык. Если же и далее следовать легенде и принять версию, что под именем Робин Гуда скрывался дворянин, впоследствии ставший лордом Хантингтоном, то надо понимать, что со своими соратниками — Маленьким Джоном, братом Туком, менестрелем Аланом из долины, не говоря уж о его любимой деве Марион, — он должен был объясняться на ломаном английском, мечтая о той счастливой поре, когда и в диком Шервудском лесу заговорят наконец на единственном культурном языке — французском. В огромной англоязычной фильмографии, где Робина Гуда играли, в частности, Дуглас Фербенкс, Эррол Флинн, Ричард Тодд, Шон Коннери, Ричард Чемберлен и Рассел Кроу, нет ни слова об этой культурной конфронтации, затянувшейся на целые столетия. Таковы законы кино, цель которого — вызвать у нас эстетические переживания, а если получится, то и эмоции, но уж никак не подменять урок истории. В XV в. возможность создания франко-английской унии подобной польско-литовской была как нельзя более реальной. И последствия были бы похожими. Тогдашнее превосходство французской культуры привлекло бы как английское дворянство, так и средние сословия. Английский язык, вероятно, когда-нибудь и возродился бы, но в качестве языка маргинального, представляющего ценность для ограниченного сообщества.

«Eh bien, mon prince. G^enes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je Vous pr'eviens, que si Vous ne me dites pas, que nous avons la guerre, si Vous Vous permettez encore de pallier toutes les Infamies, toutes les atrocit'es de cet Antichrist (ma parole, j'y crois) — je ne Vous connais plus, Vous n'^etes plus mon ami, Vous n'^etes plus мой верный раб, comme Vous dites. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je Vois que je Vous fais peur, садитесь и рассказывайте».

Так говорила в июле 1805 г. известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Федоровны, встречая важного и чиновного князя Василия, первого приехавшего на ее вечер…»


С этих слов начинается роман «Война и мир» Льва Толстого. Анна Павловна явно испытывает трудности в отношении некоторых французских выражений. Она забыла, что «верный раб» будет «fid'ele esclave». Еще хуже ей удается согласование времен. Но Анна Павловна говорит все же по-французски. Так же общался с придворными и Александр I. Прусский король Фридрих Великий назвал свою парадную резиденцию Sans-Souci (в переводе с французского «без забот»). Ему и в голову бы не пришло дать дворцу банальное имя «ohne Sorge», ведь тут уже не было бы французского шика! А тем временем эта презренная Англия, о которой Пол Джонсон писал, что она «чувствует себя обязанной воевать с Францией из рациональных или пусть даже чисто амбициозных соображений», завладевала все новыми землями. Это ничего, что на тот момент половина колониальной Центральной и Южной Африки говорила по-французски. В Северной Америке, где новые поселенцы зачастую происходили из родовитых английских или ирландских семей, а значит, могли бы пользоваться французским языком, как в Луизиане, происходил совершенно иной процесс — английский язык стал официальным и обязательным, хотя в ходе демократического голосования он всего чуть-чуть опережал немецкий. А ведь сущей малости не хватило, чтобы Обама и, в конце концов, весь мир заговорили по-французски. Еще много воды утекло, прежде чем до глуповатых аристократов из лондонской Палаты лордов дошло, какое это имеет колоссальное значение. Вспомним хотя бы, как судит об американцах старый лорд Фаунтлерой (Фрэнсис Ходгсон Бернетт, «Маленький лорд»; Варшава, 1936). Но вот наряду с Америкой появились англоязычные Австралия, Новая Зеландия, Индия, Малайзия, Западная и Южная Африка… Ничто так крепко не связывает, как общность языка, то есть возможность полного взаимопонимания, а Клод Леви-Стросс добавил бы и деятельность по правилам, которые диктует нам этот язык, что было наглядно продемонстрировано в ходе обеих мировых войн. Когда 2 мая 1927 г. Венява-Длугошовский[18] на безупречном французском языке приветствовал на Центральном вокзале в Варшаве английского писателя Гилберта Кита Честертона, последний был в восторге. Правда, позже написал, что ему показалось, будто встретил его (были и другие аргументы) странствующий рыцарь печального образа из давно прошедших времен. Такое впечатление произвел на Честертона вычурный старосветский французский язык. Ничего не скажешь, деяния Жанны д’Арк увенчались успехом.

Французская академия упорно издает словари, ведя безнадежную войну с англицизмами во французском языке. Толку от этого мало. Английский уже господствует и в компьютерной лексике, и в сленге городских предместий, и в жаргоне спортивных комментаторов. Перечислять можно без конца. Даже с моими собственными сыновьями приходится по этому поводу воевать. Зато у памятника Жанне д’Арк ежегодно проходят манифестации французских ультраправых. Что мне прикажете делать, если я люблю Аполлинера и Марселя Пруста, а нацистов ненавижу? Не много ты мне оставила выбора, Жанна, канонизованная в 1920 г.


Мариньяно 1515 г.

В XIV в. Швейцария стала ареной практически беспрерывных сражений между местным населением, объединенным в семь так называемых примитивных кантонов, и австрийскими Габсбургами. Суровые и отважные горцы раз за разом побеждали. В битвах при Моргартене в 1315 г., Лаудене — в 1339 г., Земпахе — в 1386 г., Нефельсе — в 1388 г. Тогда-то и возникла их общая, объединяющая национальная легенда, которая гораздо сильнее языковых и бытовых различий. В битве при Земпахе Арнольд фон Винкельрид из Станса (в Унтервальдене) схватил сколько мог копий и, вонзив их в свою грудь, упал на землю, проложив тем самым во вражьих рядах дорогу для своих соратников. Столетия спустя Юлиуш Словацкий[19] писал в «Кордиане»:

Да! Мысль великая должна прийти с земли!
Взглянув с вершины, вижу я: вдали
Из льдов дух рыцаря встает.
То Вилькенрид сбирает копья вражьи.
Он ожил, Вилькенрид, он снова встал на стражу!
Все люди храбреца приветствовать пошли.
Ведь Польша — Вилькенрид народов всей земли,
И вновь пойдет она, чтоб возродиться![20]

Появился и Вильгельм Телль. Он тоже стал символом, известным во всей Европе. Антоний Гурецкий[21] видел это так:

Сердце гельветов не лед и не камень.
И на горсть земли еще его станет.
Взрастят и сберегут они зерно свободы
В горах, где Телля славные собратья Живут…

Когда родился Вильгельм Телль, точно установить невозможно. Легенда, а точнее «Баллада о Телле», датируемая XV в. и являющаяся первым рассказом о нем, сообщает, что в 1307 г., когда он возникает на исторической сцене, у него уже «много детей». В хронике Тшуди, относящейся примерно к 1500 г., уточняется, что он имел шестерых детей, т. е. столько остались живы. Если учесть, что в альпийских краях женились в те времена лет в 16–18 и принцип «что ни год, то приплод» был вполне актуален, а по статистике тогда выживал каждый второй ребенок, то можно прикинуть, что родился Вильгельм приблизительно между 1275 и 1278 гг. Это подтверждается и тем фактом, что уже в начале XIV в. он прославился в кантоне Ури как замечательный и — внимание! — опытный арбалетчик. Короче говоря, в 1307 г. Теллю было около тридцати, то есть по понятиям своей эпохи являлся он мужчиной вполне зрелым, чтобы не сказать почти пожилым.

Но вернемся к его истории. «1307 год от Рождества Христова. В день Святого Иакова», то есть 25 июля, Вильгельм Телль прибыл в столицу кантона Альтдорф. Наместником Габсбургов там был некий Геслер. Желая унизить местных жителей, он устроил им «испытание покорностью». Суть в том, что каждый прохожий на рыночной площади должен был остановиться, снять свой головной убор и низко поклониться вывешенной там шляпе Геслера. Телль, то ли не зная об этом распоряжении, то ли по невнимательности, а может, и сознательно, равнодушно прошел мимо шляпы наместника. Его немедленно схватили и доставили пред светлые очи Геслера, который обвинил его в неповиновении властям, оскорблении династии Габсбургов и подстрекательстве к бунту. Наместник приказал арестовать и доставить в Альтдорф всю семью Телля. На суде, устроенном уже через три дня после совершения «преступления», когда Телль, желая спасти своих близких, оправдывается, что, мол, не видел, не заметил, согласно «Балладе о Телле» произошел следующий зловещий диалог:

Геслер: У тебя много детей, мятежник. Кого из них ты любишь больше всех?

Телль: Но, Ваша Светлость, как же отец может любить одного ребенка больше, чем другого. Я всех их люблю одинаково.

Геслер: Это я и хотел услышать. Но тебе все же придется выбрать. Говорят, ты отличный арбалетчик. Просто мастер в этом деле. А потому выбери одного из сыновей, кому на голову мы положим яблоко, а ты собьешь его стрелой из арбалета с расстояния, что я укажу. Одним выстрелом. Если промахнешься, ты и вся твоя семья лишитесь головы. Если убьешь сына, будешь казнен как детоубийца. Но если попадешь в яблоко, я дарую всем вам свободу.

Напрасно Телль молил о пощаде и просил его отказаться от жуткого испытания, пусть лучше убьют его, а семью освободят. Тиран был непреклонен. С жестокой точностью он отмерил расстояние для выстрела, с которого, как записал Тшуди, «никто в мире и в коня бы не попал». Как известно, Телль попал. А вот Геслер слова не сдержал. Правда, под давлением горожан, видевших в метком выстреле Телля Божий промысел, он отпустил семью, но самого Вильгельма велел бросить в мрачную темницу, где, как наместник был уверен, тот долго не протянет. Понятное дело, не тут-то было. Когда узника везли на лодке к месту заточения, тот бежал, а пару недель спустя в лесном ущелье, где проходила дорога из Альтдорфа в Люцерну, стрела возмездия поразила Геслера точно в горло. Весть о смерти кровопийцы подняла на борьбу весь кантон Ури, о чем великий стрелок и мечтать не мог, следом восстали Швиц, Гларус, а чуть позже Цуг.

Для нас не важно, имели ли чудесные деяния Винкельрида, Телля и им подобных швейцарских героев XIV и XV вв. документальное подтверждение, или их следует рассматривать в качестве народных преданий. Важно, о ком они повествуют: о непреклонных, готовых ко всему воинах, которые если и могли чем похвастаться, то, пожалуй, фантастической выносливостью, приобретенной в суровых горных условиях, силой, умением владеть оружием да проверенной в бесчисленных боях верностью. Именно такими описывают их современники, и, наверное, здесь нет преувеличений. Габсбургам было нелегко с ними справиться. А посему вполне естественно, что начиная со второй половины XV в. гельветы стали самыми популярными во всей Европе наемниками. Если сеньор имел швейцарскую гвардию, это означало, что у него есть надежная, профессиональная и неподкупная охрана, которая стоит дороже любой другой. И альпийские воины прекрасно понимали, чего они стоят, а потому активно нанимались ко всем, кто был готов заплатить. Вряд ли можно найти в истории Центральной и Западной Европы XV в. хоть один вооруженный конфликт, где с одной из сторон, а то и с обеих, не задействованы были бы «граждане 13 кантонов». А отсюда всего лишь шаг до идеологии. Почему бы швейцарцам не завладеть куда более обширными территориями? Захватить плодородные равнины Северной Италии или владения французского короля, в войсках которого они составляли едва ли не большинство личного состава. Людовик XII видел эту потенциальную опасность. Начиная с 1507 г. он начал постепенно ограничивать количество швейцарцев во французской армии. Уволенных охотно принимал на службу Римский папа Юлий II, это стало ватиканской традицией и привело к тому, что с 1506 г. и по сей день главу Католической церкви охраняет швейцарская гвардия, наряженная в красочные костюмы XVI в.

Все это так и осталось бы на уровне исторического анекдота, если бы не появился поборник, а может, и создатель уже существующей, но пока не сформулированной и не высказанной программы гельветской экспансии. Им стал родившийся в 1456 г. в Мюлебахе (кантон Вале) Маттеус Шиннер. Получив сан священника в 1477 г., он принял многоязычный приход в Эрнене. Пожалуй, он был первым, кто поставит идею «швейцарского народа» выше национальных и языковых различий, становится ее пропагандистом и несгибаемым сторонником. Одновременно, будучи фанатичным католиком, Шиннер ненавидел циничную Францию, которая заточила преемников Святого Петра в «вавилонской неволе» в Авиньоне. Да, конечно, папа Александр VI, который в «Словаре римских пап» Рудольфа Фишера-Вулльперта (издательство «Знак»; Краков, 1990) назван «одной из самых недостойных фигур в истории папства», вряд ли был его любимым героем. Однако ватиканские преступления мало интересовали Шиннера, гораздо важнее, что отец развратной отравительницы Лукреции Борджиа в 1499 г. возводит его в сан епископа Сьона и Гельвеции. А это можно считать признанием швейцарской государственности, ведь подчас одно слово значит куда больше тысячи торжественных речей. Что, в свою очередь, дало Шиннеру право говорить от имени народа. Александра VI на престоле Святого Петра сменил, — если не считать месячного пребывания у власти Пия III — Юлий II (Джулиано делла Ровере), тот самый, что первым начал окружать себя швейцарскими наемниками. Шиннеру было нетрудно убедить папу в правомерности своих патриотических и агрессивных намерений. Юлий II дал ему не только кардинальскую шапку, но и карт-бланш в создании антифранцузской коалиции. Шиннер в качестве епископа Сьона, то есть технически главы всей швейцарской католической церкви, не терял ни минуты. Весной 1515 г. он привел папе 30 000 «Вильгельмов Теллей» — лучших из лучших альпийских рыцарей, задача которых была поддержать мощные испанские войска. К делу подключились также войска миланского герцога и пара генуэзских полков. Перед таким искушением Римскому папе было не устоять. Война!

Французский двор в тот самый момент пребывал в полнейшей растерянности. Умер Людовик XII, а специалисты в генеалогии вели ожесточенные дискуссии, есть ли у его родственника Франциска право на престол… Судя по всему, назревало вооруженное противостояние — об этом папа с Маттеусом Шиннером не могли и мечтать! К их досаде, дисциплиной французских мушкетеров того времени можно было только восхищаться, то же, кстати, относилось и к швейцарцам на французской службе. Парадокс, но в их рядах не нашлось желающих вмешиваться в споры сильных мира всего, участвовать в заговорах или дезертировать. Раз Франциск в итоге был провозглашен правителем, они стали за него горой. Объединенному испанскому, швейцарскому, миланскому и ватиканскому войску противостояла меньшая по численности, но дисциплинированная и готовая к бою французская армия, которую поддержали венецианцы. На поле под Мариньяно, завидев приближавшиеся полки противника, Франциск I выехал вперед к своим боевым порядкам и, как сообщает в своей хронике Жак де Майен, «громогласно обратился к рыцарям: “Господа, настал час показать в бою свое мужество. Я ваш король и герцог. Да, я молод, но вы присягнули мне на верность. И я никогда не брошу вас в беде. С вами я умру или одержу победу”». Скажем сразу, свое слово он сдержал. Юный король сражался как бешеный в первых рядах, а де Майен скрупулезно подсчитал, что он лично принимал участие в тридцати двух атаках. Однако это было позже. Начали сражение гельветы. Есть свидетельства, сеньор Пьер Террай Баярд, который командовал французскими войсками, кричал им: «Чертовы швейцарские изменники, пока не поздно, убирайтесь в горы, есть свои тухлые сыры. Будете упорствовать, вам их больше не пробовать!»

Удар швейцарцев был страшен. От отчаянных контратак Франциска I на флангах толку оказалось мало. Еще до наступления вечера гельветы прорвали две линии французской обороны, убив свыше пяти тысяч вражеских солдат. Но… настала ночь, под благословенным покровом которой французы успели перегруппироваться и переместить шестьдесят четыре пушки — оружие, значение которого в ту пору еще недооценивали. Утром Баярд сообразил наконец в чем его преимущество. «Господа, неприятель сладко спит, пора его разбудить». Рявкнули орудия. Швейцарцы наступали тесными рядами, каждое ядро делало в этих рядах кровавую брешь. Убедившись в бесполезности наступления, оживилась малоактивная до сих пор венецианская кавалерия. Ее стремительная атака на левое крыло швейцарцев стала, можно сказать, ударом милосердия. Отступавших безжалостно добивали на месте. Итог сражения, по меркам того времени, был воистину ужасен. Полегло пятнадцать тысяч швейцарцев, то есть, если верить демографам, тщательно изучавшим цифры и пропорции, погиб весь цвет нации. Теперь некому было защищать страну. Швейцария лежала у ног французов. И вот тут-то Франциск I, этот мальчишка, король без году неделя, принял смелое решение, мало сказать непопулярное, а прямо противоречащее имперским интересам Франции, как их понимали его министры. 29 ноября 1516 г. он подписал во Фрибурге пакт «о вечном мире» с гельветами. Там нет речи о контрибуциях, территориальных уступках и претензиях на что бы то ни было. Сколько же нужно смелости, чтобы, думая о будущем, «упустить» победу, которую держишь в руках! Заключенное во Фрибурге соглашение стало единственным, которое было актуальным на протяжении пяти веков и действует по сей день. Есть в этом некий поразительный оптимизм. Мы, поляки, знающие лучше многих других, что солидные договоры стоят не больше бумаги, на которой написаны, за что мы целыми поколениями и расплачивались, вдруг обнаруживаем людей, умеющих держать слово. Я люблю тебя, король Франциск, за многое, в том числе и за это.

Да, мирный Фрибургский трактат от 29 ноября 1516 г. — ЕДИНСТВЕННЫЙ, переживший столетия и действующий до сих пор. И это служит утешением в нашем мрачном и ненадежном мире. За это можно простить Франциску его карикатурный нос, свисающий чуть ли не до самого рта. Дал слово, хоть и не должен был, и Франция это слово сдержала.


Черная легенда

Автором термина «La Leyenda Negra» («Черная легенда»), — а в заглавии было еще дополнение: «y la Veridad historica» (Мадрид, 1913), — стал в конце XIX — начале XX в. великий испанский историк и мыслитель Хулиан Худериас (1877–1919). К сожалению, его труд был в значительной мере скомпрометирован теорией заговора. Худериас полагал, что крайне негативное представление о действиях Испании в Центральной и Южной Америке есть следствие заговора французских просветителей, масонов, пытающихся компенсировать собственные комплексы, американцев и ненавидящих католичество протестантов, прежде всего англичан и пруссаков. Лучшего способа отправить все свои, зачастую очень глубокие и верные, аргументы прямиком в мусорную корзину и придумать было нельзя. Поскольку в данной ситуации все вышеперечисленные силы, то есть обозлившаяся просвещенная и протестантская Европа, принялась немедленно превозносить и издавать тысячными тиражами брошюру Бартоломео де Лас Касаса «Brevssima relacion de la destruction de las Indias 1875–1896 гг. — «Краткая реляция об уничтожении индейцев 1875–1896 гг.» Трудно отрицать, что там содержится много здравых мыслей. И Кортес, отряд которого вторгся в Мексику, и Писарро, вошедший на территорию Перу, отлично знали, что в случае серьезного противостояния их скромными силами ни за что не справиться с пусть хуже вооруженными, но куда более многочисленными врагами. Поэтому они прибегали к принципу divide et Impera, предательству, обману и убийству. В этом смысле Лас Касас, несомненно, прав, и его никак нельзя обвинять во лжи или хотя бы в существенных подтасовках. Тем не менее, все было совсем не так просто. Если бы этот испанский монах-доминиканец писал о Соединенных Штатах XIX в., можно было бы обеими руками подписаться под его тезисами. Белые поселенцы в Северной Америке и правда практически полностью уничтожили местных жителей этого континента, оставляя им пристанище в вонючих резервациях — уже само название таких мест оскорбляет человеческое достоинство индейцев! — не чураясь при этом ни клятвопреступлений, ни прочих откровенно расистских действий, которые сегодня назывались бы геноцидом. В Южной Америке дело выглядело иначе. Грех Лас Касаса не в том, что он написал, а в том, о чем он промолчал или чего в своей напускной католической стыдливости заметить не пожелал.

Нужно начать с того, что завоевание Северной и Южной Америки проходило, — не говоря уж о хронологии, — в совершенно разных условиях. На «Дикий Запад» устремились переселенцы целыми семьями, с женами и детьми. Даже в таком сугубо мужском киножанре, как вестерн, мы видим жен, любовниц, проституток, певичек в салунах. Здесь одно общество уничтожает другое. Ничего подобного нет в случае с Писарро или Кортесом с их исключительно мужскими военными контингентами, лишенными даже маркитанток, которым не нашлось места на тесных военных кораблях, предназначенных для перевозки войск и только войск. Рауль Поррас Барренечеа («Писарро»; Лима, 1959) даже удивляется, что на кораблях Диего Альмагро оказалось пять женщин (sic!) — пять женщин на четыреста мужчин. Так вот эти мужчины, огромное большинство которых отлично понимало, что никогда не вернется в свою Кастилию, Андалусию или Эстремадуру, мечтали не только о сиюминутной женской ласке, тогда и насилия бы хватило, но и о детях, и о дальнейшей жизни на захваченной земле. Следовательно, сразу же встает вопрос установления контактов между испанскими чужаками и местным населением, прежде всего женщинами, в отношении которых конкистадоры с самого начала игнорировали комиссии ватиканских богословов, дискутирующих на тему, являются индейцы людьми. Клод Леви-Стросс («Печальные тропики»; Варшава, 1992) пишет: «Из всех этих комиссий одна по праву наиболее известная, состоявшая из монахов ордена Св. Иеронима, трогает как тщательностью подхода к делу, прочно забытой после 1517 г. в колониальных начинаниях, так и тем, что она бросает свет на умонастроения той поры. В ходе настоящего психосоциологического обследования, выполненного по самым современным требованиям, колонистам предлагали вопросник с целью выяснить, являются или нет индейцы “способными жить собственными трудами, подобно крестьянам Кастилии?” Все ответы были отрицательными (…). Последняя точка в этом обвинительном заключении поставлена несколькими годами позже таким свидетельством: “Они едят человеческое мясо, у них нет правосудия, они ходят нагишом, едят сырыми блох, пауков и червей… У них отсутствует борода, а если она случайно вырастает, они спешат ее выщипать” (Ортис. Перед Советом Индии, 1525). Впрочем, в то же самое время и на соседнем острове (Пуэрто-Рико), по свидетельству Овиедо, индейцы ловили белых и умерщвляли их, погружая в воду, а затем неделями стерегли утопленников, чтобы узнать, подвержены ли они тлению. Сравнивая эти обследования, можно сделать два заключения: белые прибегали к социальным наукам, тогда как индейцы питали доверие скорее к наукам естественным, и в то время как белые объявили индейцев животными, вторые предполагали в первых небожителей. При равном невежестве последнее было, безусловно, более достойным людей».

Вышесказанное одновременно — образец прелестной литературы и интеллектуального французского миража, единственного и неповторимого, переливающегося всеми цветами радуги. Может, и впрямь на Пуэрто-Рико нечто подобное имело место, зато в других местах все было иначе. В том самом 1525 г., когда Педро Ортис давал показания в Совете Индии, парусники Писарро достигли Тумбеса (на территории современного Эквадора). Пока это была только разведывательная экспедиция с цель проверить, насколько правдивы рассказы об Эльдорадо. Здешние индейцы носили, конечно, немало золотых украшений, но это никак не соответствовало ожиданиям испанцев. Планирующие дальнейшие походы конкистадоры старались поддерживать с туземцами максимально хорошие отношения. Поэтому никакого насилия они не применяли и земли не захватывали. Рыцарь из Эстремадуры Алонсо Могуэр Педро де Молина вместе с пятью соратниками решили остаться на месте и не возвращаться в Панаму, откуда отправилась их экспедиция в глубь континента. Все хронисты дружно отмечали, что в первую очередь на их решение повлияла красота местных девушек, которых они, как видно, ни минуты не считали животными. Ясно, что помолвки совершались без всяких крещений и обращений в новую веру, что объясняет, почему Лас Касас вдруг набирал в рот воды. Стюарт Стирлинг («Писарро — покоритель инков»; Варшава, 2005) идет даже дальше, объясняя, что в терпимом к пришельцам государстве индейцев, еще не окончательно затерроризированных инками, конкистадоры чувствовали себя просто-напросто гораздо лучше, нежели на родине, где свирепствовала Инквизиция и процветало всеобщее доносительство. Вопрос, конечно, спорный, но все же. При этом следует заметить, что пример Алонсо де Молины оказался весьма заразительным и чуть ли не повсеместным. Для сравнения в Северной Америке поселенцы не женились на аборигенках. «Баск Педро де Бустинса, — пишет Стирлинг, — был мелким служащим казначейства, прибывшим в Перу вместе с возвратившимся в колонию Эрнандо Писарро, и сражался при обороне Куско. Он женился на Киспике приблизительно через два года, как ее оставил Сере де Легуизамо, и, вероятно, именно тогда ее крестили и назвали донья Беатрис. В ответ на послание Мора-леса (все это происходило до официального признания индейцев людьми. — Л. С.) император Карл V подарил принцессе поместье Энкомьенда Уркос, расположенное к юго-востоку от Куско из родовых земель ее матери — Кои Рахуи Окльо (на самом деле Койрахуильо — испанцы обычно упрощали инкские имена. — Л. С.), часть которых ранее принадлежала Эрнандо Писарро. Это пожалование совершенно изменило жизнь супругов и детей: пятилетнего сына принцессы, Хуана, и двух младших сыновей от Бустинсы, Педро и Мартина».

Пример брали с самых верхов. Сам Франсиско Писарро взял в жены принцессу инков Киспе Сиса, которую спешно покрестили (обучили ее новой религии за восемь часов) в донью Инесс. Та родила Писарро дочь Франциску и сына Гонсало, ставшего любимцем и наследником покорителя Перу. Ростворовский де Диес Кансеко («Мария, донья Франсиско Писарро»; Лима, 1994) утверждает, что донья Инесс отличалась жутким характером. Она была особой склочной, ревнивой и «неспешной в исполнении супружеских обязанностей». Бросив ее, Писарро, тем не менее, выдал бывшую супругу замуж за своего адъютанта Франсиско де Ампуэро. Дети при разводе ничуть не пострадали.

А кстати, возможно ли было нечто подобное в тогдашней Испании? Развод? Определение права наследования по своему усмотрению без каких-либо документов, составленных чиновниками Инквизиции, всякие внебрачные связи, за которые на обожаемой родине наказывали публичной поркой? Да и о каком прелюбодеянии речь, если женились «на слово» или под возможное материальное обеспечение? Стирлинг отмечает: «По прошествии первых лет конкисты, когда ветераны Кахамарки уже открыто жили со своими индейскими любовницами, миссионеры и метрополия навязали колонии внешнюю благопристойность. Конкистадоров, вступивших уже в пору зрелости, публично осуждали за то, что они не женились и подавали тем самым дурной пример другим колонистам и индейцам. Во времена Писарро на это закрывали глаза». Не приходится отрицать, все это только еще больше раззадоривало католика Лас Касаса в его обвинениях в адрес аморального рыцарства. Что стало в 1550-х гг. следствием прозрения в отношении сексуальных проступков конкистадоров? По завоеванным странам разгуливало новое поколение метисов. Мало того, они, наследуя от отцов имения и титулы, получали в значительной степени и власть. Занятное это вышло поколение! Оно считало испанский языком администрации, как язык победителей. Но и это только половина правды. 14 февраля 1585 г. лиценциат Сепеда направил королю Испании Филиппу II письмо, где сообщил следующее: «Исполняя свою обязанность поддержки родного языка индейцев среди клира на территории епископства Чаркас, могу подтвердить, что преподобный отец Жерониму де Легуизамо, патер прихода Сан Педро де Патоси, свободно владеет языком кечуа». Одевались дети от смешанных браков по-индейски, поскольку такая одежда больше подходила местному климату; исповедовали христианство с разнообразнейшими «добавками», а в общественном и политическом плане считали себя отдельным народом, которым испанский король, может, номинально и властвует, но его представители не должны слишком задирать нос. Таким образом, с самого начала это была взрывоопасная смесь, которая не взрывалась исключительно благодаря длине бикфордова шнура, протянутого из Мадрида до Лимы, Кито или Мехико. Все это никак не отменяет того, что направляемая из американских колоний в Эскориал корреспонденция была полна жалоб на непокорность, наглость и неверность местных монархий. Пока испанский двор получал налоги, его эти сетования мало волновали. Когда поступления прекратились, метрополия предприняла отчаянные попытки что-то изменить, но было уже поздно, сил не хватило. Кто же из нас не помнит Зорро — героя истории Джонстона МакКалли? Под этим именем скрывался молодой испанский дворянин дон Диего де ла Вега. Проведя годы в заморских владениях, прежде всего в Калифорнии, бывшей тогда еще испанской колонией, он убедился в правоте местных жителей и несправедливости узурпировавших власть испанцев, после чего вступил с последними в непримиримую борьбу. МакКалли сочинял свои романы в начале XX в., а посему актерам: Дугласу Фэрбенксу (1920), Тайрону Пауэру (1940), Пьеру Брису (1963), Алену Делону (1975) и Антонио Бандерасу (1998) — играть роль этого героя не раз помогали черты характера, детали костюма, прически тех, кто в Южной и Центральной Америке на самом деле были Зорро. Вот давайте о них и вспомним.

1. Франсиско Миранда (1750–1816), сын испанского магната и индеанки. Герой войн эпохи Великой французской революции (его имя, между прочим, значится на Триумфальной арке в Париже), несмотря на многочисленные поражения, создатель Венесуэлы.

2. Хосе Франсиско Сан Мартин (1778–1850). Креол, то есть в тогдашнем понимании смесь негритянской, индейской и европейской кровей. Этот в отличие от Миранды сражался с французами. Вернувшись на свой континент, освободил Чили, а также поспособствовал независимости Аргентины и Перу.

3. Симон Боливар (1783–1830). Наполовину или на четверть индеец, а наполовину или на четверть негр (испанские специалисты в области генеалогии не признали за ним права на иберийское дворянство), освободитель Колумбии, Перу и той части, которая, обретя свободу, в знак благодарности назвалась его именем.

4. Хосе Феликс Рибас (1784–1815). Метис, супергерой индейских крестьян, под которым во время атаки на Каракас были убиты одна за другой три лошади. Его солдаты (Роберт Харли, «Libertadores»; Варшава, 2004) дружно твердили, что с таким командиром стыдно отступать.

5. Андреас Санта-Крус (1792–1865). Креол, умудрившийся в отчаяннейших политических баталиях сохранить в Перу конституционное право.

6. Бенито Пабло Хуарес Гарсиа (1806–1872). Индеец, освободитель Мексики, национальным героем которой он стал, от Максимилиана Габсбурга и поддерживавших его французских солдат. Пожалуй, первый в истории политик, столь бескомпромиссно боровшийся за отделение церкви от государства, что породило теологию освобождения, которая по сей день является главной головной болью ватиканских консерваторов.

7. Мигель Гарсиа Грандос (1809–1878). Метис. Создатель свободной Гватемалы, хотя мечтал, несомненно, о большем, стремясь объединить все государства Центральной Америки, расположенные южнее Мексики.

8. Франсиско Панчо Вилья (Доротео Аранго, 1877–1923). Метис. Предводитель крестьянского восстания в Мексике. Предательски убит.

9. Эмилиано Сапата (1883–1913). Индеец. Элиа Казан снял о нем фильм («Вива Сапата!», 1952), где представляет его героическим, но придурковатым простаком, которым манипулируют иностранные агенты. На самом же деле Сапата был крупным лидером, которому Мексика обязана своей национальной идентичностью, что пока явно недооценено.

Именно эти люди (а можно было бы назвать и других) сделали Центральную и Южную Америку независимыми. В порнодетективе Жерара де Вилье «Samba pour SAS» (Paris, 1966; дело происходит в Южной Америке) герцог Фалькенхаузен жалуется своему брату благородных кровей князю Малко, что все еще не женат. Правда — признает он — здешние девушки очаровательны, но у каждой есть примесь индейской или негритянской крови, а это может потом проявиться в потомстве… Малко понимающее кивает. В этом исключительно расистском фрагменте есть своя неосознанная доля правды. Современные исследования латиноамериканской культуры свидетельствуют, что она содержит в себе элементы южноевропейской, индейской, а также до некоторой степени африканской культур, как следствие импорта рабов в XVII и XVIII вв., прежде всего в Бразилию. Однако смешение вовсе не означает нивелирование или ассимиляцию. Это отлично видно на примере Соединенных Штатов, где латиноамериканские эмигранты ни в коей мере не чувствуют своей культурной общности с белыми, а уж тем более с афроамериканцами. Хью Томас констатирует («Покорение Мексики»; Катовице, 1998): «Информация периода конкисты весьма противоречива, что позволило беззастенчиво манипулировать цифрами в пропагандистских целях (Лас Касас превзошел в этом отношении многих других, не заботясь даже о сопоставлении данных на соседних страницах. — Л. С.). Когда в XVIII в. принялись за составление истории завоеваний, на оценку численности мексиканского населения до покорения страны влияли, прежде всего, взгляды историков на конкисту. Иезуит Клавихеро, находившийся в 1770-х гг. в изгнании в Болонье, начал выдвигать идею мексиканской самоидентичности, утверждая при этом, что древнюю Мексику населяло тридцать миллионов человек. В свою очередь Вильям Робертсон полагал, что испанцы завышали численность аборигенов, дабы подчеркнуть величие своих приобретений. С тех пор подобный подход стал характерным для всех исследователей. Те, кто стремился прямо или косвенно осудить конкисту, предпочитали крупные цифры, стремясь тем самым доказать, что испанцы несут ответственность за величайшую демографическую катастрофу в истории человечества». Вот это и называется «Черная легенда». А ведь в отличие от североамериканских поселенцев, деяния которых стерты мифологией вестернов и блеском американского успеха, испанцы вовсе не уничтожили индейцев. Наоборот, они смешались с ними, а это привело к тому, что их праправнуки совершенно справедливо выступили против какого-то там наместника из Мадрида. Впрочем, песни они поют уже другие и танцуют по-другому, да и литература у них иная. Кортес и Писарро не уничтожили индейцев, а создали, сами того не сознавая, совершенно новую культуру, которой, кто знает, возможно, суждено в будущем стать культурой всей Америки от Арктики до Антарктики.


Генрих VIII

Пятнадцатого апреля 1513 г. по приказу короля Генриха VIII из Плимута вышла эскадра под предводительством адмирала Эдварда Говарда, состоящая из 24 военных кораблей, то есть большинства боевых единиц, которыми располагал английский король на тот момент. Цель экспедиции — атаковать базирующийся по другую сторону Ла-Манша в порту Ле-Конке французский флот, уничтожить его и обеспечить таким образом вторжение во Францию. Поначалу все, казалось бы, благоприятствовало нападавшим. Под прикрытием темноты они подошли к побережью на расстояние нескольких морских миль, будучи в полной уверенности, что застанут противника врасплох. На рассвете, воспользовавшись попутным ветром, они подняли все паруса и устремились вперед. Однако тут-то и начались неудачи. На неточных картах, имевшихся в распоряжении Говарда, не было нанесено несколько сотен скалистых островков, и как было между ними маневрировать? Беспорядочно мечущиеся английские корабли были замечены с берега. Эффект неожиданности был потерян. Мало того, французы получили время на перегруппировку. Их главной целью был корабль Говарда. Когда идущая на абордаж французская галера ударила в борт флагмана, несчастный адмирал упал в воду. Спешащие ему на помощь английские корабли, совершая резкий разворот, потеряли ветер и стали легкой добычей французов. Чтобы не оказаться в их положении, остатки эскадры Генриха VIII отступили и бросились наутек, причем в такой панике, что в результате столкновения со своим же еще один корабль пошел ко дну.

В свою очередь французы атаковали 18 июля 1545 г. Разведка донесла Франциску I, что английский флот сконцентрирован в неудобной для обороны акватории вокруг острова Уайт (около Спитхеда). Имели место бунты не получавших жалованья моряков. Многие вражеские корабли нуждались в ремонте, были отмечены недостатки в снабжении, что позволяло надеяться, в случае чего, на нехватку у островитян пороха и ядер. Вот отличная возможность унизить этого вероломного стареющего толстяка Генриха VIII и в придачу на долгое время обезопасить свои северные границы. Франциску I уже шестьдесят один год — возраст по тем временам очень солидный. Его одолевают болезни, когда король не пьянствовал и не волочился за очередными красотками, он мучил придворных своими вечными страхами скорой смерти. А тут такая оказия сойти в гроб увенчанным лаврами победителя! Франциск в восторге отдал приказ. Адмирал Клод д’Аннебо барон де Рец проявил, тем не менее, осторожность. К его удивлению рапорты шкиперов галер, посланных на разведку, не подтвердили донесений шпионов. Беда в том, что английский флот стоял под прикрытием береговых батарей. Пришлось бы выманить его в открытое море и там навязать бой. Нетрудно догадаться, что англичане не собирались клевать на такие понятные уловки. Напрасно корабль д’Аннебо маячил прямо перед английской эскадрой, напрасно велел без толку палить из пушек. Имело место только одно краткое столкновение, в результате которого портовые пушки потопили один французский корабль, а тем, в отместку, удалось повредить[22] английский флагман. На том и завершилась битва, которой, по сути, и не было. Зато французы могли похваляться, что безнаказанно разгуливали в английских водах и насмехались над этими «красными пожирателями бифштексов». Зигмунт Рыневич («Лексикон мировых сражений»; Варшава, 2004) констатирует: «Битва окончилась ничем». Что ж, можно и так сказать.

Летом 1588 г. против англичан выступила испанская Непобедимая армада под командованием герцога Медина-Сидония. В ее состав входило 124 больших корабля, в том числе 20 галеонов, с 1100 орудиями и 27 000 солдат, подготовленных к сражению на палубах, к десанту и абордажу, то есть нечто типа современной морской пехоты. Позднее католическая пропаганда начала утверждать (причем аргумент-то был весьма рискованный, учитывая, кто командовал испанскими силами), что только внезапно разыгравшийся шторм разметал корабли армады. На самом деле все было иначе. Флот Алонсо Переса де Гусмана герцога Медина-Сидония, потеряв всего-навсего восемь второстепенных судов, преодолел пролив Ла-Манш и бросил на якорь в Кале, где пополнил запасы. Значительная часть испанцев сошла на берег. Проводились даже занятия по строевой подготовке на городских набережных. Откуда ни возьмись «англичане, пользуясь попутным ветром, направили на стоявшую на якоре испанскую флотилию восемь зажженных брандеров. Испанцы в панике рубили якорные канаты и в беспорядке выходили в море, где их уже поджидали англичане, перехватывая и уничтожая отдельные корабли» (Эдмунд Косяж, «Морские сражения»; Варшава, 1994). Поскольку испанским судам в порту угрожала опасность, им пришлось выйти в открытое море и вынудить противника принять генеральное сражение. А вот тут к превеликому их изумлению оказалось, что у англичан не только лучшие корабли, но и отлично обученные экипажи. Уже через несколько часов испанцы потеряли 16 кораблей, а когда бежали, еще 31.

Однако Испания этого дела так не оставила. Очередную ее атаку в водах остова Уайт отразил прославленный на всю Европу пират Френсис Дрейк. И только то, что на английских кораблях кончились все боеприпасы, спасло испанцев от окончательного разгрома. С этого времени испано— и франко-английские морские войны переносятся на далекие моря Атлантики и Карибского бассейна, где при всей переменчивости фортуны англичане в результате брали верх. Что уж говорить о канале Ла-Манш, который по праву сильного de facto стал территориальными водами Англии. Вот до такой степени все изменилось с тех пор, как в 1545 г. французы фланировали в устье Темзы, издеваясь над лондонцами, и угроза их нападения была как нельзя более реальной.

В памяти европейцев Генрих VIII остался, прежде всего, зловещим мужем своих шести жен, из которых две были по его приказу казнены (Анна Болейн и Екатерина Говард), с двумя (Екатериной Арагонской и Анной Клевской) он развелся, одна (Джейн Сеймур) умерла прежде, чем он успел до нее добраться, а одной счастливице (Екатерине Парр) удалось его пережить. Не удивительно, что столь бурная семейная жизнь заставила забыть все остальное, происходившее вокруг. О рыжебородом Генрихе VIII и его женах за последние полвека снято несколько десятков фильмов и шесть сериалов. Максимум, что еще интересует общественность (и что тесно связано с супружескими перипетиями), так это разрыв с Римом и создание национальной разновидности христианства. Полцарства тому, кто за пределами Великобритании знает об этом короле еще хоть что-нибудь.

А между тем Генрих VIII был первым англичанином, который хорошенько осмыслил тот факт, что его родина является островом, и сделал из этого необходимые выводы. Одним из таких выводов стало создание Королевского военно-морского флота, а вторым — выделение на его финансирование сумм на грани возможностей государственного бюджета. Вся эта концепция базировалась на трех наступательно-оборонительных принципах. Во-первых, если Англия будет господствовать на море, то может не опасаться (учитывая, что шотландцы побеждены) никакой внешней угрозы, а следовательно, только она будет определять свою внешнюю политику и станет абсолютной хозяйкой своей судьбы. Во-вторых, если Англия будет владеть морями, то рано или поздно в ее руках сосредоточится контроль над мировой торговлей и золото, плывущее из Нового Света в Севилью, окажется в кармане Англии. В-третьих, владея морями, Англия сможем контролировать все вновь открытые земли, или их колонизаторам придется считаться с мнением Англии. Мощный флот — это условие sine qua non могущества Англии. Сила Испании, Голландии, да и той же Франции — и это также понял Генрих — в значительной степени строится на колониальной экспансии. Исход войн на континенте непредсказуем, поскольку Англия была обречена организовывать снабжение своих войск морским путем, что ставило ее заведомо в невыгодное положение. Тогда как экономический удар куда надежнее и эффективнее всех выигранных сражений. А раз так, то:

Rule Britannia
Britannia, rule the wawes
Britannia never shall be slaves…

Френсис Дрейк был, конечно, гениальным моряком, но при всех его талантах английский флот не победил бы Непобедимую армаду и не захватил бы испанские сокровища, если бы не работали полным ходом — даже за счет других отраслей экономики — английские судоверфи, которые восполняли понесенные потери и поставляли флоту все более совершенные корабли. Генрих VIII славился своим упрямством, манией величия и убежденностью в собственном всеведении. И это правда, если говорить об идеологии, политике и личной жизни короля. Однако ему хватало ума не противоречить принципам науки и техники. В 1514 г. в угоду своим амбициям он велел построить крупнейший в мире галеон с неслыханным по тем временам водоизмещением 2300 тонн и вооружением в 80 пушек. Называться этот колосс должен был «Henry Gr^ace `a Dieu», то есть «Генрих милостью Божьей». Настоящая пирамида в честь короля! Однако старые морские волки не разделили королевского энтузиазма. По их мнению, получался плохо управляемый, тихоходный и неповоротливый монстр, требовавший для обслуживания слишком многочисленного экипажа, что в свою очередь отягощало корабль дополнительными припасами etc. И гордый Генрих милостью Божьей… признал их правоту! Мало того, он еще и наградил критиков.

Павел Вечорковский («История морских войн. Век паруса»; Лондон, 1995) отмечает в XVI в. господство на морях Голландии, а в XVII в. пишет о «периоде французского превосходства», но это уже одна видимость. Начиная с Генриха VIII и во времена правления Елизаветы I, может, не так быстро, но последовательно и неотвратимо Англия установила свое господство на море. Если уж надо поставить точку над «i», то ей стало морское сражение у мыса Ла-Хог 19–23 мая 1692 г. Французы в очередной раз решили попытаться высадить десант в Англии с целью вернуть трон свергнутому Якову II. Адмирал Анн Илларион граф де Турвиль имел в своем распоряжении мощный флот, состоявший из 45 линейных кораблей, 8 фрегатов и 13 брандеров. На рассвете 12 мая у мыса Барфлер он случайно (это стало неожиданностью для обеих сторон) наткнулся на силы английского адмирала Эдварда Расселла. История любит странные парадоксы. Эдвард Расселл, граф Оксфорд, являлся прямым потомком Джона Расселла, первого графа Бэтфорда и великого адмирала Генриха VIII. Завязалось беспорядочное сражение, в котором, однако, англичанин проявил больше хладнокровия и решимости. Все команды, худо-бедно готовые к бою, он бросил на левый фланг французов, где при отступлении корабли Людовика XIV должны были сесть на мель, становясь таким образом легкой мишенью для английских артиллеристов. Не прошло и двух часов, как все было кончено. Части французских судов удалось бежать в Сен-Мало, а сам де Турвиль направился к Ла-Хог, где оказался блокирован подтянувшимися туда кораблями Расселла. За каких-то три часа 21 французский корабль пошел ко дну при британских потерях всего в один брандер.

Таким образом, десант того же де Турвиля, имевший место в Англии двумя годами ранее, стал последним случаем, когда войска континентальной Европы высадились на британскую землю. Впрочем, эскапада тогда вышла жалкая. Продолжалась она неполных две недели — с 22 июля по 4 августа 1690 г. — и ограничилась разграблением приморского городка Тинмут в графстве Девон (неподалеку от Плимута). Разочарованные скромной добычей французы вырезали весь скот, включая свиней, уничтожили рыбацкие лодки и спалили деревянные строения. На поход в глубь вражеской территории они не решились, опасаясь английского контрудара по своим оставленным без прикрытия кораблям.

Позже только Наполеон и Гитлер мечтали о вторжении на Британские острова, но, как известно, предпринять атаку так и не отважились. Тогда как на протяжении XVIII в., а особенно XIX в., исключая лишь Войну за независимость США, британский флот безнаказанно бросал якорь у любых берегов и высаживал свои войска в разных частях света. Так возникла и разрослась Британская империя, охватившая ко второй половине XIX в. Индию, Бирму, Малайзию, половину Африки, Австралию, Новую Зеландию, Канаду… Империя эта легла в основу не только могущества Великобритании, но и национальной гордости ее жителей. Причем, как справедливо отмечают многие историки и культурологи, это своеобразная «моряцкая гордость». Ведь именно из морской жизни почерпнуты культ дисциплины, взаимовыручки, чести, демонстративного пренебрежения превратностями судьбы, чувство иерархии и даже, как заметил Эдмунд Лич… презрение к гурманству. Вот та мешанина особенностей английского характера, за которую одни жителей Альбиона уважают, другие ненавидят, однако все, даже французы, в какой-то степени ими восхищаются.

В мае 1941 г. в Атлантику вышел немецкий линкор «Бисмарк» — мощнейший военный корабль из когда-либо спущенных на воду в Европе. Преследовать его начали английские крейсеры «Суффолк» и «Норфолк». 23 мая к ним присоединились линкор «Принц Уэльский» и гордость британского флота, крупнейшее до появления «Бисмарка» военно-морское судно, легендарный «Худ». 24 мая у северо-западного побережья Исландии начался бой. В 6:01 «Худ» был подбит залпом с «Бисмарка». Очевидец сражения Буркард Фрайхерр фон Мюлленгейм-Рехберг вспоминал («Линкор “Бисмарк”; Гданьск, 2000): «Между его мачтами взметнулась стена пламени. Желто-белый огненный шар поднялся на высоту 300 метров. Из клубов дыма вылетали белые звезды, скорее всего — раскаленные куски металла. Тяжелейшие фрагменты надстройки, в частности, как мне показалось, одна из кормовых башен, летали в воздухе, словно игрушечные. Всевозможные плавающие обломки покрыли море у «Худа», а отброшенная назад ярко пылавшая его часть еще долго держалась на воде, продолжая гореть и испускать черный дым». Из всего экипажа в живых остались только три человека. «Принц Уэльский» был также поврежден и обращен в бегство. Куда более слабые «Суффолк» и «Норфолк» не могли продолжать самоубийственного сражения.

Для англичан потеря «Худа» стала не только военным поражением, но, что было гораздо важнее, позорным пятном на чести страны, господствовавшей над морями.

Rule Britannia…

И вот что случилось дальше. Позор необходимо было смыть. И уже через шесть часов после гибели «Худа» в погоню за «Бисмарком» были высланы: 4 линкора, 2 линейных крейсера, 2 авианосца, 3 тяжелых крейсера и 10 легких, плюс 21 эсминец. Как отмечает Мюлленгейм-Рехберг: «Началась охота, которая по охвату территории — свыше миллиона морских квадратных миль, — а также по числу и мощи задействованных в ней кораблей, не имела аналогов в истории морских войн». Британцы без колебания уменьшают прикрытие даже следовавших через океан конвоев, подвергая их риску. Ведь на кону — честь нации. А в этом случае цена не имеет значения.

На сей раз события развивались молниеносно. Уже 27 мая настигнутый и окруженный «Бисмарк» был вынужден принять бой с многократно превосходящими его силами противника. Англичане настолько разозлились, что, когда в 9:31 подавленные орудия немецкого гиганта окончательно смолкли, продолжали с близкого расстояния палить по корпусу судна еще пятьдесят минут. В 10:39 «Бисмарк» пошел ко дну. Легенда гласит, что, узнав об этом, один из лордов адмиралтейства призвал пастора и велел ему служить молебен перед портретом Френсиса Дрейка — «покровителя британских моряков».

Может, это вовсе и не легенда, ведь, как рассказывает Роберт К. Мэсси («Dreadnought»; Гданьск, 2004): «Военный корабль представлял собой единое целое, город, королевство. На Королевском военно-морском флоте во главе каждого из таких рассеянных по всему миру плавучих королевств, обладая всей полнотой власти, правя деспотично и добродушно или совсем наоборот, в зависимости от своей натуры, стоял командир корабля Ее Королевского Величества. В ходе исполнения обязанностей флотом Ее Королевского Величества в самых отдаленных частях земного шара — при патрулировании, к примеру, рек Юго-Восточной Азии, или на якорных стоянках в сонных портах на Тихом океане — в поведении отдельных капитанов проявлялись весьма специфические черты характера, расцветавшие порой буйным эксцентризмом. Многие такие оригиналы были совершенно безобидны. Командор Хьюстон Стюарт, например, с трехпалубного “Мальборо” — флагмана Средиземноморского флота в начале 1860-х гг. — обожал удить рыбу из окна своей рубки, когда корабль стоял на якоре. Вынужденный время от времени отрываться от удочки, он привязывал ее к релингу, но поминутно возвращался, чтобы проверить, не клюнуло ли. Адмирал Кингкам, бывший в то же десятилетие главнокомандующим на Тихом океане, наслаждался, колотя собственноручно в барабан во время ночной тревоги. Он вешал на себя барабан на ремне и спускался на нижние палубы, пробираясь, согнувшись в три погибели, под гамаками спящих матросов (…). Другой командир, служивший у берегов Западной Африки, всегда снимал мундир, когда брался читать Библию. Он же всякий раз снимал форменную фуражку и китель во время богослужений, устраиваемых на борту для экипажа, поскольку полагал, что выше командира британского военного корабля не может быть никого. Другой капитан перенес Рождество на 18 декабря, по той причине, что имевшиеся на судне и предназначенные для праздничного обеда запасы свинины “начинали уже ощущать тепло тропиков”. Тот же командир назначил одного из своих офицеров епископом, дабы тот мог освятить клочок земли, где капитан распорядился похоронить погибшего члена экипажа. По завершении процедуры свежеиспеченный епископ был незамедлительно лишен сана и возвращен в прежнее светское состояние. Очередной высокопоставленный британский офицер, будучи приглашен местным губернатором британской колонии на обед по случаю дня рождения королевы, отказался прийти, ссылаясь на головную боль. А в ответ на жалобу, которую обиженный чиновник подал на него адмиралу, невозмутимо пояснил, что “мучается головной болью в течение последних шести месяцев и не видит ни малейшей причины, по которой та оставила бы его в покое аккуратно в день рождения Ее Королевского Величества”.

Капитаны проявляли на редкость буйную фантазию в отношении одежды. Если кому-то нравились золотые галуны и он с ног до головы обшивался золотой каймой, то его офицеры наряжались так же. Но когда офицеры переводились на другой корабль, капитан которого считал золото претенциозным, от украшений избавлялись. Разнообразием отличались и флотские головные уборы. Один адмирал носил белый цилиндр, другой — белый котелок (…).

Еще одной офицерской привилегией была возможность держать на борту животных, причем как в качестве съестного, так и для компании. Некий адмирал, любивший свежее молоко, взял в поход двух коров. Офицеры частенько забирали в плаванье овец и кур. Некоторые командиры держали в своих каютах попугаев, собак или кошек, случались и такие, чьи живые талисманы бывали гораздо крупнее. Командор Марриет с корвета «Ларн» в бирманских водах завел павиана по имени Жако, имевшего привычку кусать членов экипажа и обгрызать у них пуговицы (…). В 1870 г. принц Альфред (герцог Эдинбургский, второй сын королевы Виктории. — Л. С.) в бытность свою командиром фрегата “Галатея” позволил одному из офицеров — лорду Чарльзу Бересфорду — иметь на борту слона. Слон обитал в специальном домике, построенном для него на задней палубе, и питался ветками, отрубями, сухарями и всем, что только подворачивалось под хобот. Лорд Чарльз его дрессировал и выучил брать рифы на гроте, что слон проделывал, хватая нужный канат и вышагивая по палубе (…). Девятью годами позже, когда принц Альфред уже стал главнокомандующим Средиземноморского флота, он разрешил сделать бурого медведя по кличке Брюн талисманом кают-компании мичманов на его флагманском корабле. Любимой проделкой Брюна было, скользнув в воду на якорной стоянке, подплыть к лодке с другого судна. Когда он пугал чужих моряков, “его молодые хозяева, наблюдавшие за представлением в подзорные трубы и бинокли, помирали со смеху”». Излишне, наверно, будет добавлять, что «молодые хозяева» были мертвецки пьяны, к чему, впрочем, на английском флоте относились весьма терпимо, если не сказать доброжелательно.

Откуда брались все эти чудачества? Ответ дал еще лорд адмиралтейства, праздновавший победу над «Бисмарком» перед портретом Френсиса Дрейка. Это дань глубоко укоренившейся пиратской традиции. Герман Арсиньега («Biografia del Caribe»; Buenos Aires, 1959) отмечал: «Король Генрих VIII считал, а история подтвердила его правоту, что для обороны Англии окопов не достаточно. Их необходимо подкрепить лесом корабельных мачт. Несмотря на постоянные матримониальные скандалы, большую часть своего времени он посвятил созданию современного военно-морского флота. На момент его смерти Англия располагала 85 военными кораблями, оснащенными тяжелыми орудиями. Это была серьезная сила. А заниматься военным делом на море Генрих VIII поручил пиратам». Относительно всего этого, и прежде всего в последнем пункте, его верной последовательницей стала Елизавета I (Альфред Лесли Роуз, «Англия в елизаветинскую эпоху»; Варшава, 1976). А ведь мир пиратов представлял собой своеобразное сплетение необходимой внутренней дисциплины с максимальной внешней свободой и экстравагантностью, которые завораживают и поныне. Возможно, все это и не выглядело столь привлекательно и красочно, как в «Пиратах Карибского моря» с Джонни Деппом в главной роли, но картинка, по большому счету, была похожая. Культ взаимовыручки, пренебрежения трудностями, верности понимаемому по-своему кодексу чести, а в придачу оригинальность на грани чудачества были частью пиратской этики. Ну, и конечно, эффектные поступки. Джон Камминс («Френсис Дрейк»; Варшава, 2000) рассказывает, как Френсис Дрейк преподнес королеве (помимо части добычи, которая ей причиталась) «великолепную серебряную корзину для уборки со стола, на которой были выгравированы герб Ее Величества, розы и прочие узоры, а также золотую солонку в форме земного шара, украшенную зеленой глазурью, имитировавшей океаны». В свою очередь Джеймс Энтони Фруд вспоминал обстоятельства другого триумфального возвращения прославленного пирата: «Дрейк щедро раздавал подарки. Королеве презентовал брильянтовый крест и комплект коронационных украшений с огромными изумрудами. Лорд-канцлеру Бромли он преподнес серебряное блюдо, да и прочим членам Совета — не меньше. Королева нарядилась в коронационный гарнитур на Новый год (…). Берли и Сассекс отказались от искушения, заявив, что не могут принять таких дорогих подарков от человека, чьи богатства нажиты грабежом». Но Дрейку был не указ сэр Уильям Сесил, лорд Берли, хотя он и являлся советником и казначеем королевы Елизаветы I, а уж тем более лорд Генри Рэдклифф Сассекс. Ведь не они создавали традиции Альбиона, а именно тот пресловутый, уполномоченный Генрихом VIII, Френсис Дрейк. Кстати в тот памятный вечер он красовался в пиратском костюме, нарушив как минимум пару основных правил придворного этикета, — а королева взирала на это со снисходительной улыбкой. Кому-то другому такое не сошло бы с рук, но имеющим особые заслуги перед Короной это простительно, а иногда считается особой милостью, доказательством чему стал Орден Подвязки.

В последние годы XIX в. большой педант принц Уэльский добрался-таки и до британского Военно-морского флота. Он ввел единую форму и военную дисциплину, ограничил пьянство и запретил экстравагантные выходки. Дисциплинированные англичане, конечно, послушались. Однако побороть в народе пиратский дух ему не удалось. Бесполезно было конкурировать с величием Генриха VIII, который не только посеял первые зерна будущей империи, но и сформировал гордый менталитет ее граждан. И пусть нас не вводит в заблуждение одинаковая форма английских школьников. Кровопролитная битва при Арнгейме осталась в памяти британцев благодаря сержанту, который наряду со стеком не расставался с зонтом, обязательным аксессуаром джентльмена, и волынщику, который, несмотря на приказ, шел в гордом одиночестве по улице и играл на волынке, которые в армии были запрещены. Ныне Англия уже не владычица морей, но когда английский премьер-министр записывает диск, а члены королевской семьи совершают очередные мезальянсы, общество относится к этому с симпатией, а порой даже с восторгом. Вот и получается, что после распада империи, два столетия влиявшей на судьбы мира, дело Генриха VIII по-прежнему живет. Ей-богу, мало кто может похвастать подобным успехом в истории человечества.


Ермак Тимофеевич

В конце царствования Ивана IV Грозного примерно к 1580 г. северо-восточные границы Московского государства проходили по Уралу и только далеко на севере заходили за него, достигая нижнего течения Оби «в безопасном удалении от степняков» (Лев Гумилев, «От Руси к России»; Варшава, 2004). Царь, у которого и без того было предостаточно пограничных конфликтов, доверил освоение зауральских земель — что de facto равнялось удельному княжению на этих территориях — предприимчивому роду Строгановых. «Велся этот род, — пишет Владислав А. Серчик («Иван Грозный»; Вроцлав, 1977), — от разбогатевших крестьян, живших на Беломорье и в Прионежье. В конце XV — начале XVI вв. один из его представителей имел большие владения в Сольвычегодске близь Великого Устюга, а его сын Аника Федорович выстроил здесь солеварню. В 1558 г. представитель уже следующего поколения Григорий Строганов бил челом государю «о постройке городка»[23] на Каме, который должен был не только защищать московские владения от набегов ногайских татар, но и стать важным центром добычи соли. Скрупулезно изучив дело, Иван IV дал соответствующее позволение. Привилегия предоставлялась на 20 лет с единственным условием: не принимать беглых из русских земель. Территория строгановских владений была огромна. От границ Пермской земли до истоков реки Чусовой, то есть без малого сто километров в длину. Селившиеся на этих землях люди были свободны от всех податей и повинностей. Сами Строгановы, в частности, были освобождены от обязательного извоза и прокорма царских послов, направлявшихся в Сибирское ханство или далее на восток (…). Ни один из царских чиновников не имел права вмешиваться в дела управления новой территорией».

Спешно основанный Григорием Строгановым городок Канкор (ныне Соликамск) стоял у подножия одной из самых высоких вершин Уральского хребта — Конжаковского Камня (1569 м над уровнем моря). На восток от него лежала заболоченная пойма Камы, на юг тянулся тракт до Перми, а на север тянулись непроходимые леса. Царь, конечно, оговорил, чтобы беглым из русских земель не давали убежища, но, честно говоря, требование это было совершенно невыполнимым. С одной стороны, на Каму манила иллюзия свободы, мира без крепостничества, с другой — Строгановым нужны были люди. И вскоре в Канкор начали прибывать всякого рода дворовые, беглые каторжники, авантюристы всех мастей. Не обошлось, понятное дело, и без вездесущих казаков, были даже пришлые из татар. Какой-то части из них пришлось подчиниться Строгановым, но для большинства жажда свободы вскоре сменилась жаждой наживы, эдакой «золотой лихорадкой», подкрепленной местными сказаниями о зауральских чудесах. Казалось, все только и ждали того, кто внушит им необходимую отвагу и поведет за собой. И такой человек вскоре появился.

Его звали Ермак Тимофеевич, из чего следует только то, что он приходился сыном некоему Тимофею, и ничего более. Родом он был, вероятно, с Дона, в то время, как он оказался в Канкоре, ему исполнилось около тридцати лет, следовательно, родился он приблизительно в 1550 г. Его называли атаманом, в чем, похоже, никто не сомневался, а значит, право на это звание он имел. А если так, то это означает, что ранее Ермак где-то получил его за боевые заслуги и молва об этом дошла до Перми. Одно можно сказать со всей определенностью — этот человек обладал мощнейшей харизмой, раз умудрился собрать вокруг себя около тысячи «ратных людей». Впоследствии это удалось лишь одному придуманному Сенкевичем пану Кмичицу[24].

Биографии всех собранных Ермаком людей были похожи и включали жажду приключений, дезертирство, разжалование приговор и обычный бандитизм. Однако драться они умели, пусть даже и в кабаках. Соответственно Строгановых эта команда изрядно пугала. На их землях появилась никому не подконтрольная сила. Пришлось договориться. Отряд Ермака хорошо вооружили и снабдили всем необходимым в обмен на обещание отправиться дальше на восток, а всю полученную в походе добычу предполагалось разделить поровну между Ермаком и его людьми и Строгановыми. Стоит заметить, что все это делалось без приказа Ивана IV и даже вне его ведения, поскольку царь про Ермака ничего не слышал, а если бы даже и слышал, то не обратил бы никакого внимания. Однако история не зависит от указаний сверху и не требует даже элементарной законности.

Ермак Тимофеевич, скорее всего, был неграмотным и уж точно понятия не имел об экспедициях испанских конкистадоров в неведомую Америку. Об этом наверняка и Строгановы, и даже сам царь Иван Васильевич если имели, то весьма смутное представление. Хотя план Ермака точь-в-точь совпадал с действиями Кортеса, а впоследствии Писарро. В его основе лежали три принципа: запугать дикарей своим техническим превосходством (прежде всего огнестрельным оружием), использовать внутренние противоречия и раздоры, в особенности протест против власти татар, и, наконец, как можно быстрее овладеть главными поселениями и святилищами местных жителей, нарушая тем самым сообщение между возможными очагами сопротивления. Легко сказать! Уже один переход через Урал представлял собой серьезную проблему. Этот горный хребет не слишком высок, наибольшая вершина достигает высоты 1824 м над уровнем моря. Трудность в том, что намеченный Ермаком маршрут — чуть южнее Центрального Урала — пролегал по дремучим лесам, сменявшимся неприступными горными урочищами. Даже всаднику там проехать было чрезвычайно трудно, а что уж говорить о телегах, груженных продовольствием, вооружением и остальным скарбом, без которого отправляться в военный поход смысла не имело. В истории остался знаменитый переход Ганнибала через Альпы. Надо сказать, преодоление Ермаком Урала ничем не хуже. Перевалив через горы, атаман так и не узнал, что в Пермь прискакал запыхавшийся гонец с царским приказом, категорически запрещавшим отправляться в экспедицию и тревожить зауральские народы. Но даже если бы Ермак и получил эту важную бумагу, все равно было уже поздно, тем более что Строгановы, увидев, как лихо отряд атамана перемахнул Урал, почуяли выгоду и, игнорируя царскую грамоту, стали снабжать первопроходцев едой и порохом.

Если не считать мелких столкновений, отряд Ермака довольно быстро продвигался вдоль реки Туры в направление Кашлыка (сейчас Сибирь) — столицы хана Кучума. Хан, уверенный в прочности неписаного мира между Синей Ордой и Русским государством, принял Ермака за мелкого разбойника и выслал против него своего племянника Маметкула с незначительным войском, собранным второпях. Битвы как таковой не было. Отряд Ермака в пух и прах разбил татарское воинство и уже на другой день хозяйничал в Кашлыке. Источники, к сожалению, ничего не сообщают о событиях в городе, но известно, что ни резни, ни насилия не было. Ермак Тимофеевич вел себя как освободитель, выслушивал жалобы представителей туземных племен на татарскую власть. Кого-то он принимал в свое войско, другим щедро раздавал всевозможные привилегии, поскольку никакой ответственности за них не нес, да и вряд ли потом о них помнил. Сформированные прямо на ходу отряды Ермака на девяносто процентов состояли из новых союзников. Однако хан Кучум, несмотря на предательство своего ближайшего окружения, не собирался сдаваться. Он тоже умел действовать подкупом и раздачей пустых обещаний. Одни больше боялись хана, другие — Ермака. Из последних, что весьма логично, татары набрали своих сторонников. Благодаря таким союзникам, хан не только прогнал пришельцев из долины Иртыша, но и осадил сам Кашлык. Казалось, что победа уже близка. В шатрах осаждающих начались пиры и раздел еще не добытых трофеев. Доверившись одному из лазутчиков Ермака, казаки решились на отчаянную атаку, последнюю и на первый взгляд совершенно безнадежную. Авантюра удалась, подгулявшая стража Кучума позволила застать себя врасплох. Пьяных татар добивали там, где они валялись после попойки. Кровь забрызгала кубки с вином. Отборную ханскую гвардию вырезали, словно беззащитных младенцев. Разгром можно было бы назвать полным, если бы самому хану, переодетому рабом, не удалось бежать. Правда, теперь он являлся чисто номинальным противником, поскольку постыдным поражением окончательно дискредитировал себя в глазах потенциальных союзников. Буквально со следующего дня к Ермаку с верноподданническими заверениями потянулись бывшие соратники Кучума. Были среди них родственники хана и его придворные, что свидетельствует о моральном упадке в татарском лагере. Слава атамана Ермака прогремела в русских землях. Уже не только Строгановы, но и сам Иван Грозный решил поддержать казаков. Честно говоря, эту поддержку трудно было назвать мощной: триста человек под командованием воевод Семена Болховского и Ивана Глухова. Кроме того, в последний момент подозрительный и всюду видевший заговоры Иван Грозный ограничил власть Ермака над этим небольшим подкреплением. Занятый переговорами с поляками на западных границах, Иван IV все еще не понимал, что будущее России решается в этот момент за Уралом.

А тем временем атаман, невзирая ни на что, упорно продвигался на восток. И в этом он превзошел достижения испанских конкистадоров в Мексике или Перу. Ведь те, купаясь в золоте, имели серьезный мотив сражаться дальше. Ядро их войска состояло из чисто испанских отрядов, объединенных католической религией, общим языком и чувством абсолютного, метафизического превосходства над народами завоеванных территорий. Войско Ермака состояло из представителей разных племен, зачастую плохо понимающих наречия друг друга, которые не получали жалованье и вели полуголодную жизнь… Непременно должно было быть что-то привлекательное и захватывающее в их вожаке, как и в бескрайних просторах, по которым шли эти первопроходцы просто ради жажды приключений, без сколько-нибудь конкретных представлений о будущем. Царь был слишком далеко от этой неизведанной таежной глуши…

В 1584 г. Ермак добрался до Тары, неподалеку от современного Омска. Тут до него дошла весть о нападении татар на бухарских купцов. Будучи в определенном смысле гарантом относительной стабильности в завоеванных землях, атаман не мог этого так оставить и отправился в карательную экспедицию. Однако нельзя недооценивать ненависть побежденных и униженных, даже если они полностью разгромлены. Вместо обиженных купцов Ермака ждала ловушка, подстроенная Кучумом, которому терять было нечего. На сонных дружинников Ермака напали перед самым рассветом, завязался отчаянный бой, единственным выходом было отступить за реку Вагай, которая в том месте достигала метров тридцати в ширину. Атаман первым бросился в воду, но, будучи раненным в ноги и в своей великолепной кирасе, блеск которой в солнечных лучах производил неизгладимое впечатление на местных жителей Сибири, не имел ни малейших шансов, и 6 августа 1584 г. утонул в Вагае. Ермак не мог знать — гонец прибыл только через три дня, — что тремя месяцами ранее почил царь Иван IV Грозный, наместником которого считал себя атаман.

Анджей Андрусевич («Цари и императоры России»; Лодзь, 2001) констатирует: «Казацкий атаман Ермак Тимофеевич, уничтожив татарские орды, положил Западную Сибирь к ногам своего государя». И далее: «В 1592–1596 гг. войска Федора двинулись на восток по пути, проложенному Ермаком, окончательно присоедини огромные пространства Сибири к Москве…» Хвала Андрусевичу, что тот по достоинству оценивает свершения Ермака. Но, к сожалению, часть его утверждения не просто ложна, но и делает непонятным как сам успех атамана, так и то, что происходило после него. Это хорошо понимает Кэрол Б. Стивенс («Русские войны 1460–1730. Рождение державы»; Варшава, 2010). Не было никакого «уничтожения татарских орд». Лев Гумилев пишет: «Практически за один век, от похода Ермака Тимофеевича (1581–1583) до войн с маньчжурами на Амуре (1687–1689), землепроходцами было преодолено расстояние от Урала до Тихого океана, и Россия легко и быстро закрепилась на этом огромном пространстве. Попробуем ответить на вопрос: почему так произошло? (…) Русские переселенцы и администрация в основной своей массе легко устанавливали плодотворные контакты с народами Сибири и Дальнего Востока. Недаром противодействие миграции русских было столь ничтожно. Конфликты с русскими, если они и возникали на первых порах, например у бурят или якутов, быстро улаживались и не имели тяжелых последствий в виде национальной розни. Единственным практическим следствием русского присутствия для аборигенов стал ясак (уплата одного-двух соболей в год), который инородцы понимали как подарок, дань вежливости “белому царю”. При огромных пушных ресурсах Сибири дань была ничтожна, в то же время, попав в списки “ясашных” инородцев, местный житель получал от центрального правительства гарантии защиты жизни и имущества. Никакой воевода не имел права казнить “ясашного” инородца: при любых преступлениях дело посылалось на рассмотрение в Москву, а Москва смертных приговоров аборигенам никогда не утверждала. Известен характерный случай: некий бурятский лама, попытавшийся поднять восстание с целью изгнать всех русских и передать Забайкалье маньчжурам, был отправлен как “ясашный” инородец в Москву, где его просто помиловали.

В целом с установлением власти московского царя образ жизни местного населения Сибири никак не изменился, потому что никто не пытался его сломать и сделать из аборигенов русских. Скорее наоборот. Так, в якутах русские встретили народ, оседлый быт которого был им близок. Россияне, выучив якутский язык и усвоив местные обычаи и навыки, в большей степени приближались к якутам, чем якуты к ним. Если местные жители хотели соблюдать языческие обряды — к тому не было никаких препятствий».

Сравнивать поход Ермака с испанскими конкистадорами в Америке правомерно исключительно с точки зрения использования военной тактики при захвате территорий. Да, конечно, испанские идальго женились на местных и даже гордились их инкскими или ацтекскими аристократическими связями, однако категорически требовали от аборигенов принять веру и язык завоевателей. А вот этого-то ни Ермак, ни его последователи никогда не навязывали. Однако отличие тут от конкисты Кортеса или Писарро куда глубже. Захватив правителя инков Атауальпу, Писарро велел ему в качестве выкупа наполнить комнату золотом до самого потолка. А когда требование было выполнено (Атауальпу, понятное дело, подло убили), счастливый победитель купался в этом золоте. Да и сама Испания, благодаря Писарро, Кортесу, Альмагро… переживала тучные годы иллюзорного могущества. Потом золото кончилось. Ни Перу, ни Мексика сегодня не являются тем Эльдорадо, в которое некогда уверовала вся Европа.

Когда же копыта казацких коней Ермака ступали по сибирской земле, никто понятия не имел, что под ними лежат сокровища, по сравнению с которыми все золото Перу и Мексики — всего лишь мираж. В основе мощи нынешней России, прежде всего, Сибирь. И речь тут не только о нефти, газе или золоте (его, конечно, тоже нашли в окрестностях Северо-Енисейского, Усть-Нарыка, Берелеха и т. п.). По данным Всемирного фонда дикой природы (WWF), Сибирь является кладовой практически всех природных ресурсов. Это самый потенциально богатый регион на нашей планете. И «положил ее к ногам царя» молодой казак, о котором мы знаем только, что был он сыном безвестного Тимофея, славным атаманом и любил красоваться в великолепных доспехах, которые его и погубили. А кто помнит, что именно он на многие века вперед определил судьбы мира.

И последнее. В 1947 г. вышла в свет работа Луки Никифоровича Харитонова «Современный якутский язык». Это исследование якутской литературы с начала XIX в. Существуют также литературы: чувашская, бурятская, эвенкийская, долганская… В последнее время ситуация в южной части России (Чечня, Дагестан) остается сложной, и бывает, что российское правительство подвергается критике, но никому не хочется брать в голову, что если бы в свое время чеченцы имели дело с североамериканскими поселенцами, от этого народа сейчас не осталось бы и следа. Ну, разве горстка деградировавших в изоляции от пьянства потомков, загнанных в резервации. Ведь нет же сегодня культуры команчей, апачей, сиу, и воссоздать ее некому. А вот казаки Ермака создавали, пусть и не вполне осознанно, великое будущее, не уничтожая при этом прошлого.


Джеймстаун 1676 г.

Ход событий, что имели место в 1675–1676 гг. у Чесапикского залива между нынешними городами Норфолк и Ричмонд, до конца не ясен. Началось все с того, что несколько индейцев из племени доэгов в пьяной драке убили молодого белого пастуха. Мстя за его смерть, местная полиция убила в последующие дни десятерых доэгов. Вроде все по правилам той эпохи и тех мест. Но с этого момента начался самый настоящий «черный вестерн». А именно: служащая интересам богатых плантаторов полиция продолжает преследования и «по чистому недоразумению» приканчивает четырнадцать ни в чем не повинных саскуеханноков, что de facto означало объявление им войны. Заявив, что желают этого избежать, плантаторы пригласили саскуеханноков на мирные переговоры. Прибывших на них пятерых вождей племени злодейски убили. Тогда как их воинам, опять-таки «по недоразумению», удалось легко избежать ловушки. Было ясно, что индейцы немедленно приступят к ответным действиям на границах своих земель. Там проживали мелкие фермеры и наемные работники — белые, черные, а чаще всего креолы. Так и произошло. А все дело было в том, что именно поселения этих работников и мелких землевладельцев являлись бревном в глазу плантаторов, объединенных вокруг губернатора Уильяма Беркли, так как мешали расширению латифундий. Пострадавшие не сомневались в существовании заговора, а поскольку жалобы на губернатора последствий не имели, решили наказать его сами. Во главе пострадавших встал некий Натаниэль Бэкон. Лидер столь же харизматичный, сколь и загадочный. Этот двадцатидевятилетний англичанин, выходец из богатой семьи, выпускник Кембриджского университета жил в Америке всего три года. Он мог бы стать прототипом Олд Шаттерхенда из романа Карла Мая, так он гордился своим умением метко стрелять и боксировать, если бы не его совершенно необъяснимая, прямо-таки истерическая ненависть к индейцам. В то же время Бэкон считал себя избранным для важной общественной миссии. На этот раз все сложилось удачно — соратники Бэкона мечтали отомстить и крупным землевладельцам, и краснокожим. Начал он с того, что отказался подчиняться губернатору, разогнал его полицию, а затем безжалостно сжег в Джеймстауне дома всех богачей. Великие (и вероятно, революционные) планы перечеркнула лихорадка, которая скосила Бэкона после первой же победы. Лишенные лидера повстанцы разбежались, а оставшиеся объявили своим предводителем молодого и нерешительного фермера Драммонда. Для Беркли тот не представлял никакой угрозы. Когда губернатор схватил мятежника, говорят, он воскликнул (Джордж Браун Тиндалл, Дэвид Э. Ши, «История Соединенных Штатов»; Познань, 2002): «Никого в жизни я не жаждал увидеть так, как вас, господин Драммонд. Через полчаса тебя повесят!» Перед казнью Драммонда еще пытали и, по слухам, даже скальпировали. Однако все это нисколько не меняет того факта, что «мятеж Бэкона» выявил глубокие социальные противоречия среди переселенцев Америки и одновременно стал ее поражением. При этом, вызвав ярость крупных плантаторов, этот бунт предопределил новое соотношение сил в центральных и южных регионах атлантического побережья Северной Америки. Недаром Ира Берлин («Поколения в рабстве»; Варшава, 2010) считает Джеймстаун поворотным моментом между «поколением основателей» и «поколением плантаций». Так что же все-таки тогда произошло? Прежде чем ответить на этот вопрос, давайте вспомним соратников Бэкона. За ним пошли мелкие фермеры, сезонные рабочие, батраки, креолы. А кто такие креолы?

Энциклопедии дают сухую, наверняка правильную, но ни о чем не говорящую дефиницию: «потомки белых колонистов, в основном португальских, испанских и французских, рожденные и осевшие в колониях». Что это означает, если говорить по-простому? Как минимум три вещи. Во-первых, не надо забывать, что завоевывать новые миры из Европы отправлялись мужчины. Возможно, то там, то сям и затесалась какая-нибудь маркитантка, а то и donna, пожелавшая во что бы то ни стало сопровождать своего любимого, но на 99 % завоевания были мужским занятием. А посему осевшим на новых землях пионерам приходилось иметь дело с местными женщинами. Своеобразным парадоксом, на который совсем недавно обратили внимание специалисты, и о чем я уже писал, является тот факт, что в то самое время, когда европейские ученые мужи вели глубокомысленные дискуссии на тему, можно ли считать индейцев людьми, конкистадоры Кортеса, Писарро или Альмагро наперебой ухлестывали за местными красотками, учитывая при этом их социальный статус, то есть косвенным образом признавали иерархию и законы «дикарей». «Известно, — сообщает Стюарт Стирлинг («Писарро — покоритель инков»; Варшава, 2005), — что как Гонсало, так и Хуан Писарро имели детей, матерями которых были инкские принцессы. Поэтому бесполезно отрицать, что потомки Писарро и его гордых рыцарей уже в первом поколении были метисами. Не пройдет и двухсот лет, как они выступят против угнетающей и презирающей их, а одновременно далекой и главное все более отличной от них в культурном отношении испанской метрополии. Генерал Великой французской революции Франсиско Миранда, имя которого написано на Триумфальной арке, в словарях назван венесуэльцем. Действительно, он родился 28 марта 1750 г. в Каракасе, только вот до образования и провозглашения Венесуэлы не дожил. Когда его спрашивали о национальности, он гордо отвечал — креол.

«История атлантических креолов как культурной и этнической группы, — пишет Ира Берлин, — берет начало от встречи на западном побережье Африки европейцев и африканцев». Механизм был везде одинаков. У детей первооткрывателей и завоевателей, решившихся поселиться на таинственном континенте, кожа быстро темнела, а обычаи менялись. «По необходимости, — снова Ира Берлин, — они говорили на смеси африканских и европейских языков, с преобладанием португальского, в результате чего из этого мнимого лингвистического котла появилась универсальная “linqua franca”, позволявшая общаться со всеми. Через некоторое время их “pidgin” превратился в креольский язык, который лексику заимствовал отовсюду, а грамматику создал собственную. Унаследовавшие от отцов любовь к приключениям и лишенные расовых предрассудков (цвет кожи ничего для них не значил), умевшие вписаться в любую культурную среду, креолы были идеальным материалом для того, чтобы стать колонизаторами новых земель. Поэтому они очень скоро появились на Карибских островах и восточном побережье Северной Америки. Их здесь часто использовали как торговых посредников (в том числе и в работорговле), переводчиков, коммивояжеров и т. д. Однако если сами они не придавали значения цвету кожи, происхождению или специфическому образу жизни, этого никак не скажешь про окружающих их людей. Португальцы презрительно называли их язык «fal a de Guine» — «гвинейский язык», — а к тем креолам, которые жили в Португалии, намеренно относились как к неграм, совершенно сознательно не желая замечать своеобразие их культуры, в которой содержалось так много португальских черт. Та же судьба была им уготована и в Америке, где они играли третьестепенную роль, а зачастую и вовсе попадали в рабство. Отсюда становится понятно желание креолов поддержать Натаниэля Бэкона. Но, похоже, только этим дело не ограничилось. Можно предположить, что креолы примерно понимали, что с ними будет, если победу одержат плантаторы. Символом этого и стал Джеймстаун. Итак, повторим вопрос — что же все-таки тогда произошло?

А вот что. Триумф крупных землевладельцев и как следствие маргинализация и зависимость от них мелких поселенцев позволили победителям отобрать у индейцев огромные территории и создать латифундии, поставившие крест на существовавшем до тех пор в аграрной сфере относительном равновесии. В этих непропорционально разраставшихся поместьях срочно требовалась такая масса рабочих рук, которую не в состоянии была дать европейская колонизация. При этом речь шла о работе в таких правовых и бытовых условиях, где не предполагался сколько-нибудь серьезный контроль извне. Отсюда и резкий рост спроса на черных рабов, т. к. индейцев было мало, а кроме того, они считались строптивыми, и опять же, благодаря знанию местности, склонными к побегам. Только теперь это уже были не креолы. «Растущая потребность в рабской рабочей силе, — пишет Ира Берлин, — привела к тому, что черных невольников, привезенных с Карибских островов, оказалось недостаточно. Поэтому плантаторы обратили свой взор в глубь Африки — континента, поставлявшего рабов. В 1680-х гг. в Виржинию было привезено около 2000 африканцев. Это количество удвоилось в 1690-х гг., и еще раз удвоилось в 1710-х гг. В период с 1700 по 1710 гг. в колонию (речь только о Вирджинии. — Л. С.) доставили почти 8000 африканцев…» Поначалу их привозили из стран, расположенных на берегах Гвинейского залива, позднее также с территорий, расположенных южнее залива вплоть до самой Анголы. Это были земли с самым пестрым этническим составом на всем Черном континенте. Работорговцев это, понятное дело, нисколечко не волновало. Товар смешанными партиями направляли на сборные пункты, откуда ему предстоял путь за океан. По прибытии на место хаос только усугублялся. Ведь никто не покупал рабов в зависимости от их происхождения, важно было физическое состояние и пригодность к труду. Существенным элементом являлась также половая диспропорция. В цене были мужчины, которых и привозили в два-три раза больше, чем женщин. Когда же плантаторы пришли к выводу — и такое случалось нередко, — что, чем покупать новых рабов, проще наладить их размножение в рамках имеющегося хозяйства, они назначали пары, нимало не заботясь о том, чтобы будущие партнеры хотя бы понимали друг друга. «Языковой барьер отделял невольников не только от надсмотрщиков, но и от товарищей по несчастью». В такой ситуации единственным средством общения был поначалу ломаный, но постепенно усвоенный рабами язык хозяев. То же самое произошло и на уровне культуры. Из родной культуры рабов сохранилось только то, что в далекой Африке являлось общим для многих племен — элементы танца, особое чувство ритма, своеобразные вокальные способности и т. п. Особого внимания заслуживает то, что помимо метисации, присутствовало принципиальное противопоставление «мы черные — они белые», означавшее «мы обиженные — они обидчики», невзирая на зачастую куда более сложные взаимоотношения между плантаторами и рабами. И, тем не менее, как показывают современные исследования, уже во втором, максимум в третьем поколении, ввиду потери бесполезного родного языка, а также традиционных родо-племенных связей и прогрессирующей аккультурации, черные невольники полностью утратили свою этническую идентификацию. Факт, что они родом из племени игбо, фульбе или хауса, стал бессмысленным. Ира Берлин справедливо замечает, что разрыву связей с родиной способствовало также присвоение прибывшим новых имен. «Роберт Кинг Картер, пожалуй, самый богатый из нуворишей Чесапика, так объяснял процедуру “посвящения” прибывших африканцев в новый социальный статус: “Я дал им тут имена, и по ним мы всегда можем различить, какого они роста. Я не сомневаюсь, что мы повторяли их достаточно часто, чтобы каждый мог запомнить свое имя и сразу отзываться на него». Затем Картер отправлял своих невольников на близлежащую плантацию или в так называемый загон, где надсмотрщик повторял всю процедуру, “стараясь, чтобы негры, в равной степени женщины и мужчины, которых я присылал, всегда назывались теми именами, которые были им даны”». Картер раздавал имена исходя из физических особенностей рабов, другие забавлялись, называя невольников библейскими или историческими именами — Саломея, Цезарь, Ребекка, Цицерон, Кинг… Иные плантаторы, не отличавшиеся буйной фантазией, пользовались самыми банальными именами, а то и вовсе англосакскими фамилиями — Смит, Джим, Джо… Однако каждый раз при получении рабом нового имени исчезала заключенная в традиционных именах принадлежность к своему роду или племени. Впрочем, для собственных нужд рабовладельцы создали специальную терминологию. К примеру, рабов из Нигерии, малоценных, считавшихся ленивыми и физически слабыми, называли «калабарами», а самых лучших, сильных и мускулистых из Гамбии и близлежащих земель «коромантами» и т. д. Белые американцы эту потерю африканскими рабами национальной идентичности и традиций считали большим достижением. Ведь, казалось бы, отсутствие связей между рабами затрудняло возможность их объединения, а следовательно, организованного сопротивления. В своей близорукости рабовладельцы не понимали, что добиваются прямо противоположного. Для людей, лишенных корней, истории своего рода и происхождения, родиной за неимением другой стала Америка, а общим языком — язык хозяев. Таким образом, появилась новая социальная группа, — а может быть, следует говорить и о народе — африканские рабы. Они видели свое будущее только в Америке, ведь все остальное у них отняли, и рано или поздно они должны были начать борьбу за свои свободу, права и достоинство.

Со временем популяция африканских рабов, с одной стороны благодаря импорту все новых рабов, с другой — естественному приросту, год от года увеличивалась. В 1840 г. они уже составляли:

55 % жителей Южной Каролины,

52 % в штате Миссисипи,

48 % в Луизиане,

47 % во Флориде,

43 % в Алабаме,

41 % в Джорджии,

36 % в Вирджинии,

33 % в Северной Каролине и т. д.

К 1860 г. общая численность черных рабов в Америке достигла четырех миллионов, среди которых из-за высокой смертности по сравнению с белым населением абсолютное большинство составляли молодые мужчины. Не следует забывать, что «белая Америка» является многонациональной страной, где постоянно происходили и происходят конфликты между различными группами. Американцы британского происхождения подозрительно относились к ирландцам и немцам, а также к польским и итальянским иммигрантам. Французы из Луизианы терпеть не могли британцев, в чем с ними искренне солидарны были немецкие переселенцы. Все вместе они конфликтовали с мексиканцами, а вместе с мексиканцами — с остатками индейских племен. Постепенно в Америку начали прибывать китайцы и японцы, греки, евреи и т. д. И если рассматривать этнические группы переселенцев по отдельности, то черные рабы были самой многочисленной группой, объединенной общностью социальных интересов и ко всему прочему обладавшей ярким внешним отличительным фактором — цветом кожи. Количество переходит в качество. В середине XIX в. стало ясно, что сохранить социальный status quo черных рабов не получится. И белым американцам с Севера это растолковали вовсе не сентиментальная «Хижина дяди Тома», вышедшая из-под пера идеалистки и аболиционистки Гарриет Бичер-Стоу и поддержавшие ее протестантские церкви. Изменить сложившееся положение вещей вынудил неизбежный конфликт между развивавшимся капитализмом Севера и квазифеодальным застоем Юга. Парадоксальным образом первыми это поняли южане, и они же взяли в свои руки агрессивную инициативу. 4 марта 1861 г. в инаугурационной речи Авраам Линкольн уверял южные штаты, что его целью вовсе не является «прямо или косвенно вмешиваться в институт рабства в штатах, где таковой существует». В августе 1862 г. президент добавил: «Моя цель — спасение Унии, а не спасение или уничтожение рабства. То, что я предприму по вопросу рабства и по вопросу цветной расы, я предприму, если это поможет спасти Унию» (обе цитаты из книги Лонгина Пастусяка «Президенты», т. I; Варшава, 1987). Ей-богу, в этих заявлениях трудно увидеть сочувствие по отношению к рабам. Однако, поскольку Юг остался глух ко всем компромиссным предложениям, Линкольн увеличил давление. В сентябре он заявил, что «уничтожение рабства является необходимым военным средством». Абсолютный цинизм и абсолютный реализм. Было ясно, что ликвидация рабства подсечет экономику Юга под корень. Только 1 января 1863 г. Линкольн решился провозгласить «конец американского рабства», то есть подтвердил совершившийся факт ввиду неизбежного краха конфедератов. Да и без этого отмена рабовладения уже вписана в неумолимую логику истории. Тем не менее, новый статус вовсе не означал для многих освобожденных рабов перемену к лучшему. Первые поколения бывших рабов столкнулись на Юге с дискриминацией и остракизмом, принимавшими подчас преступные формы, а на Севере они пополнили в основной массе ряды люмпен-пролетариата. И все-таки процесс демократизации был запущен, хотя и длился более ста лет, да и сегодня не все проблемы еще урегулированы. Тем не менее, чернокожие жители Америки стали свободными и полноправными гражданами Соединенных Штатов. Удивительный парадокс истории состоит в том, что их национальную идентичность и сформировали, вопреки всем своим интересам, работорговцы и рабовладельцы, когда изощренно и целенаправленно оторвали невольников от их прежних корней. Желая сохранить привилегии белого общества, они добились того, что оно превратилось во многорасовое, в чем, впрочем, и заключается его сила и богатство.

Барак Обама, Мартин Лютер Кинг, Луис Армстронг, Мэджик Джонсон, Морган Фримен, Элла Фицджеральд, Сони Роллинс, Арт Тэйтум, Сара Вон, Нэт Кинг Коул, Кассиус Клей… — все они в определенном смысле родились триста сорок лет тому назад при Джеймстауне, хотя о тех событиях даже в столь монументальных трудах, как «История Соединенных Штатов», авторами которых являются George Brown Tindall и David E. Shi (Познань, 2002), Ma l dwyn А. Jon es (Гданьск, 2002) или Frederic Jackson Turner (New York, 1956), можно найти всего лишь несколько строк. А ведь выиграй тогда Натаниэль Бэкон, глядишь, и не было бы черного американского народа, да и вся история наверняка выглядела бы иначе.


Вальми 1792 г.

Двадцать седьмого августа 1791 г. Австрия и Пруссия предупредили революционную Францию, что они предпримут вооруженное вмешательство в ее внутренние дела, чтобы защитить монархию Бурбонов и «божественный монархический порядок». Ввиду участившихся весной 1792 г. военных провокаций потенциальных агрессоров 20 апреля Франция объявила войну австрийскому императору, презрительно названному в ее декларации «королем Чехии и Венгрии». В ответ прусские и австрийские войска в начале лета перешли французскую границу. 11 июля Национальное собрание Франции провозгласило: «Отечество в опасности!» Автором этой прекрасной формулировки является Пьер Виктюрниен Верньо, который произнес речь 3 июля (цитирую по «Les grands discours parlementaires de la R'evolution»; Paris, 2005, под редакцией Ги Шоссиан-Ногарэ): «Так возвысьте же свой голос, самое время призвать французов на защиту Родины. Покажите им во всей полноте грозящую опасность. Только собрав все свои силы, мы сможем противостоять врагу. Я говорю вам, есть лишь одно средство выразить свою ненависть деспотизму — это предельным напряжением чувств отринуть саму мысль о поражении (…) Берите пример со спартанцев, сложивших головы у Фермопил, с тех прекрасных римских старцев-сенаторов, что ожидали смерти на пороге своих домов. Нет, не бойтесь, что ваш прах не будет отомщен. В тот день, когда ваша кровь обагрит нашу землю, все тираны, их лакеи и прислужники, их союзники падут ниц пред верностью величию народа, которую вы продемонстрировали. И пусть в вашем сердце останется боль, ибо вам не дано узреть счастья своей родины, утешьтесь тем, что смерть ваша ускорит крах гонителей народа, и воссияет заря свободы. Отечество в опасности!»

2 сентября выступил Жорж Дантон: «Требуется ваше содействие в работе; помогите нам направить по должному пути этот благороднейший народный подъем, назначайте дельных комиссаров, которые будут нам помогать в этих великих мероприятиях. Мы требуем смертной казни для тех, кто откажется идти на врага или выдать имеющееся у него оружие.

Мы требуем, чтобы были изданы инструкции, указывающие гражданам их обязанности. Мы требуем, чтобы были посланы курьеры во все департаменты — оповестить граждан обо всех декретах, издаваемых вами. Набат, уже готовый раздаться, прозвучит не тревожным сигналом, но сигналом к атаке на наших врагов. Чтобы победить их, нам нужна отвага, отвага, еще раз отвага — и Франция будет спасена!».

Халина Любич-Травковска, по книге которой «Великие речи в истории от Моисея до Наполеона» (Варшава, 2006, т. 1) я привожу здесь с мелкими поправками речь Дантона, перевела знаменитые, высеченные на памятнике Дантона рядом со станцией метро «Одеон» слова «Il nous faut de l’audace, encore de l’audace, toujours de l’audace» так — «нам нужна отвага…». Но «отвага» по-французски — скорее «le courage». Слово же «l’audace» не просто перевести. Оно означает, конечно, в том числе отвагу, но еще и дерзость, бесшабашность, наглость, браваду… Пожалуй, точнее всего здесь подойдет слово «удаль». Этот нюанс весьма важен. Ведь Дантон отлично понимал, что одной отвагой здесь не обойтись. После бегства дворян-эмигрантов, перешедших на сторону интервентов, у Франции практически не осталось офицеров, а как следствие, кроме пары дивизий под командованием Диллона, Дюмурье или Келлермана, не было и регулярной армии. Толпы добровольцев, стекавшиеся со всех сторон, были плохо вооружены, необучены, понятия не имели о дисциплине и военном деле. Они были объединены только энтузиазмом и этой самой «l’audace».

Вильгельм Блос («Французская революция»; Краков, 1924) писал: «Особенно выделялись волонтеры из Бретани и Марселя, а марсельцы впервые принесли в Париж ту мощную революционную песню, автором которой был офицер инженерных войск по имени Руже де Лиль и которая ныне известна как «Марсельеза». В порыве патриотизма Руже де Лиль написал в Страсбурге за одну ночь и слова, и мелодию, позаимствованную, кажется, у одного из немецких церковных гимнов. Он исполнил свое произведение впервые в доме тогдашнего бургомистра Дитриха, чем вызвал всеобщий восторг. Когда эту песню первый раз спел хор из нескольких сотен страсбургских добровольцев, энтузиазму слушателей не было предела. Эта песнь военного триумфа звучала вскоре по всей Франции, с той же силой воздействуя на толпы и ведя в бой революционные колонны». Можно, конечно, поправить классика, что не Клод Жозеф Руже де Лиль, а сам барон Дитрих был первым исполнителем «Военной песни для Рейнской армии», и добавить, что окончательную обработку мелодии сделал Франсуа Жозеф Госсек, который, кстати, и придумал ее нынешнее название (Michel Pastoureau, «Les embl`emes de la France»; Paris, 2001), но это совершенно не важно. Гёте считал «Марсельезу» «революционным “Te Deum”», а Мишле писал, что «солдаты упивались ею, как крепким вином». Все это было, конечно, возвышенно и патетично, но никак не заменяло сабель и ружей.

Для укрепления революционного единства нации Дантон предпринял, мягко говоря, весьма своеобразную акцию. Он, вне всякого сомнения, являлся инициатором и вдохновителем резни, устроенной в Париже 2–6 сентября 1792 г. Подзуживаемая агитаторами толпа ворвалась в столичные тюрьмы и стала убивать находившихся там осужденных или ожидающих суда заключенных контрреволюционеров. Идеей стала необходимость уничтожить «контрреволюционеров и вероятных сторонников интервентов». На самом деле жертвами в основном стали люди благородного происхождения или лица, каким-то образом связанные с двором Людовика XVI. Однако под горячую руку попали и несколько сотен обычных уголовников, а также ни в чем не повинные прохожие, оказавшиеся не в том месте и в не то время. Общее число погибших достигло двух тысяч.

Герцог Орлеанский, будущий король Франции Луи-Филипп (1830–1848), так запомнил свою тогдашнюю встречу с Дантоном (Луи-Филипп, «Дневник времен Великой революции»; Варшава, 1988), который объяснил молодому герцогу следующее:

— Зачастую, особенно в революционные времена, бывает так, что ты вынужден себя поздравить с совершившимися вещами, которых ты не желал или не имел смелости сделать сам. Говоря начистоту, та сентябрьская резня, о которой ты так упорно и так легкомысленно спрашиваешь, хочешь знать, кто ее устроил? — Я.

— Вы!? — воскликнул я с ужасом, который не сумел скрыть.

— Конечно, я. Ты соберись, и дальше, пожалуйста, выслушай меня спокойно. Чтобы оценить такие поступки, следует рассмотреть положение, в котором мы тогда оказались, во всей полноте. Надо помнить, что, когда все мужское население спешило в армию, мы в Париже оставались бессильны, а тюрьмы были забиты толпами заговорщиков и негодяев, которые только и ждали подхода вражеских войск, чтобы восстать и вырезать нас самих. Я всего-навсего их опередил и обратил против них самих их собственные планы мести, сделав их судьбой ту, что они уготовили нам. Однако я руководствовался и другими соображениями. Ты не думай, что меня могут ввести в заблуждение те патриотические порывы, которые столь свойственны, в том числе, и твоей юности. Уж я-то знаю, чего стоят такая горячность и такая быстрая смена настроений. Это они порождают панику, все эти “спасайся, кто может…”, даже предательство. Вот поэтому я и хотел, чтобы вся эта парижская молодежь явилась в Шампань, забрызганная кровью, что стало бы для нас гарантией ее верности. Я хотел отрезать ее от эмигрантов рекой крови…

— Я содрогаюсь, слушая Вас.

— Дрожи себе на здоровье. Но научись сдерживать эту дрожь и не показывать где попало. Верь мне, это лучший совет, который я могу тебе дать.

— Но ему трудно следовать.

— Почему? Никто не просит твоего одобрения. Ты просто помалкивай и не будь эхом наших общих врагов…»

Итак, в этой истории есть все: и огромный энтузиазм добровольцев, и циничный маневр, в результате которого революционеры не могли уже рассчитывать на снисхождение противника, и точные сентенции, и даже «Марсельеза». Однако по-прежнему нет знающей свое дело армии, офицеров, ружей и боеприпасов.

А тем временем стотысячное войско герцога Брауншвейгского перешло границу и двигалось к Парижу. Изданный герцогом манифест не оставлял ни малейших сомнений относительно намерений агрессоров. По их мнению, они должны вот-вот войти в Париж, а потому революционерам запрещено вывозить из столицы королевскую семью. Классическое деление шкуры неубитого медведя. Пруссаки должны были это понимать, поскольку сами же сложили поговорку: «Не пойманную рыбу на стол не подашь». Но тогда они были уверены, что рыба уже на столе. А потому далее в манифесте значилось: «Ежели вопреки ожиданиям по причине вероломства либо трусости каких-то жителей Парижа, король, королева или иная персона из королевской семьи будет похищена из этого города, все населенные пункты и города, которые не воспрепятствуют их провозу и не задержат злоумышленников, ожидает та же судьба, что уготована и Парижу, а путь, по которому будут ехать похитители короля и королевской семьи, будет отмечен чередой примерных наказаний, положенных всем бунтовщикам и участникам непростительных покушений (…). При этом все жители Франции считаются предупрежденными о том, что им грозит и чего им не избежать, если они всеми силами не воспрепятствуют попыткам провезти короля и членов его семьи». И далее: «Национальные гвардейцы, сражавшиеся против войск двух союзных дворов и схваченные с оружием в руках, будут считаться врагами и будут наказаны как бунтовщики, восставшие против своего короля, и разрушители общественного порядка…»

Этот манифест стал двойной ошибкой. Во-первых, он дополнительно мобилизовал французов, оскорбленных содержащимися в нем угрозами, во-вторых, усилил ненависть к королю, практически подписав ему смертный приговор.

Можно согласиться с Жюлем Мишле («Histoire de la R'evolition francaise». Paris, 1979, t. I), что герцогу Брауншвейгскому текст манифеста был навязан Фридрихом Вильгельмом II и французскими эмигрантами-роялистами, которые ни минуты не сомневались, что расправа с революционным сбродом — чистая формальность, а следовательно, дорога на Париж открыта, как не сомневались и в том, что большинство французов обязательно встанет на сторону монархии. Карл Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский (1735–1806), возможно, и не был политиком, но, вне всякого сомнения, являлся выдающимся и предусмотрительным военачальником. Скорее всего, он не понимал феномена пробуждения национального патриотизма французов, но одновременно не разделял оптимизм своего окружения по чисто военным соображениям. Прусская армия при поддержке австрийцев, войдя в пределы Франции, невероятно растянула свои и без того слабые коммуникации. Солдаты были измучены долгими маршами, и от голода были настолько неразборчивы в еде, что мучились поносами, скоро превратившимися в настоящую эпидемию дизентерии. Боевой дух некогда отлично вымуштрованных и дисциплинированных подразделений был никуда не годен. Да о чем тут говорить, если даже офицеры задавались вопросом, с какой стати они должны поддерживать этих заносчивых французских эмигрантов и погибать за короля лягушатников, который никогда не был их союзником. Впрочем, и сам Фридрих Вильгельм II полагал, что с Францией уже все решено. Его больше интересовал второй раздел Польши, и куда более внушительные суммы он тратил на подкуп польских магнатов, нежели на снабжение армии, находившейся на территории Франции. Учитывая все это, Карл Вильгельм Фердинанд, вопреки давлению своего окружения, продвигался вперед медленно, дожидаясь подвоза продовольствия, и не спешил предпринимать какие-либо действия, пока не приведет армию в состояние полной боеготовности.

Ему противостояли силы французов в пять раз более слабые, ими командовали генералы Франсуа Этьен Кристоф Келлерман и Шарль Франсуа Дюмурье, причем оперативное командование осуществлял второй. Мало найдется в истории персонажей столь же противоречивых, как Дюмурье (1739–1823). Многие годы его рисовали исключительно мрачными красками, и только под конец XX в. историки, во главе с Жан-Пьером Буа из Нантского университета («Dumouriez, H'eros et proscrit». Paris, 2005) взялись за весьма трудоемкий процесс его реабилитации. Дюмурье был, несомненно, карьеристом, готовым на все ради достижения власти и положения в обществе. В 1770–1771 гг. он участвовал в Барской конфедерации[25]и даже попытался ее возглавить, будучи французским агентом с заданием подчинить деятельность повстанцев интересам Версаля. Спустя годы Дюмурье обозвал конфедератов, возможно и заслуженно, эксплуататорами, перессорившимися дураками и себялюбцами. Поляков он именовал «азиатами Европы», констатируя, что они болтают о свободе, конституции и братстве, а на самом деле мечтают лишь о кнуте и деспотизме. Позже Дюмурье стал революционером, но перешел на сторону Пруссии, потом, оставив Берлин, был советником англичан против Наполеона… Профессиональный предатель! Но такова была эпоха. В чем его мог обвинить хотя бы, к примеру, Талейран? Дождливой осенью 1792 г. Дюмурье находился на вершине славы.

Парижские власти, а также Келлерман настояли, чтобы Армия «Север» отошла на линию реки Марны и там дала прусско-австрийским силам решительное сражение. Поначалу это были намеки, потом рекомендации и, наконец, приказы. Дюмурье отнесся к ним с полнейшим пренебрежением. Он был уверен, что отступление к Марне выведет врага к предместьям Парижа, где весьма ненадежная (ведь рассчитывать приходилось только на энтузиазм) игра случая при столкновении с превосходящими силами противника решит судьбу революции и Франции. При этом Дюмурье рассчитывал, что герцог Брауншвейгский не решится обойти французскую армию, оставив ее у себя в тылу, поскольку это означало бы нарушение всех коммуникаций и путей снабжения. Перед наступлением на Париж герцог наверняка попытается разгромить те силы, которые его советники считают «сборищем босяков». Исходя из этого Дюмурье решил приложить все силы, чтобы увести прусско-австрийскую армию как можно дальше от Парижа, в сторону холмов Шампани, маневрируя таким образом, чтобы противник всегда оказывался с точки зрения топографии в невыгодной ситуации. Хотя, конечно, передвижения неприятеля Дюмурье точно предвидеть не мог. Исходя из маневров противника он перегруппировывал свои части так, чтобы всегда иметь позиционное преимущество на случай вероятного столкновения. Это требовало от армии отчаянного напряжения сил. Ему пришлось отправить далеко в тыл недисциплинированных добровольцев, которые не выдерживали постоянных, дневных и ночных, переходов, обозы также все время отставали, и Дюмурье контролировал только регулярный подвоз боеприпасов. В качестве провизии своим воинам он мог предложить только «Марсельезу». Зато Дюмурье все отчетливее понимал, что неприятель позволит заманить себя в ловушку. В ночь с 19 на 20 сентября, чувствуя за спиной дыхание прусских солдат, французская армия заняла позиции и расставила батареи на возвышенности у деревушки Вальми между Сом Бионом и Орбевалем. Вторая линия под командованием герцога Орлеанского, также располагавшая артиллерией, протянулась перед Орбевалем перпендикулярно к холмам Вальми. Биссектрисой получившегося угла являлась дорога на Шалон-сюр-Марн, по которой двигалась армия герцога Брауншвейгского. Ночью опустился густой туман. Когда часам к одиннадцати следующего утра он рассеялся, французские войска увидели вражеские шеренги. «Они приближались, — вспоминает Луи-Филипп, — в безупречном порядке несколькими колоннами, а затем развернулись напротив нас на огромной равнине, простиравшейся от Сом Биона до Ла Шапель-сюр-Ов. Таким образом, можно было окинуть взглядом сразу сто тысяч солдат, готовых к сражению. На нас это зрелище подействовало тем сильнее, что мы еще не привыкли к виду столь многочисленных армий, с ними нам придется иметь дело позже, а на тот момент минуло уже тридцать лет, как Европа не воевала столь крупными силами. Прусская армия разворачивалась крайне медленно, и лишь к двум часам, а то и позже, когда она окончательно развернулась, мы увидели, что она выстраивается в штурмовые колонны. Мы подумали, что она двинется на нас, и начнется бой, поэтому повсеместно в наших рядах раздались возгласы: “Да здравствует народ!” и “Да здравствует Франция!”». Герцог Брауншвейгский в длинную подзорную трубу осмотрел французские позиции, дабы проверить, каков будет результат столь эффектной демонстрации силы. Однако, вопреки уверениям эмигрантов, паники не наблюдалось. Полковник Анри де Фрежевиль, объезжавший верхом французские части, как сообщает Жан-Габриэль де Монгайар, «сжав кулак и скрестив руки, грозил этим кулаком в сторону пруссаков», что является первым зафиксированным в истории примером демонстрации жеста Козакевича[26].

Увидев решимость французов, герцог Брауншвейгский воздержался от немедленного наступления, решив проверить, как поведут себя «босяки» под массированным артиллерийским огнем. Загрохотали прусские пушки, достойно ответить которым не столь дальнобойные французские не смогли. Мощнейшая в истории Европы канонада продолжалась до темноты. Не было ни кавалерийских, ни штыковых атак, ни перегруппировок и прочих демаршей. Вооруженные подзорными трубами генералы с обеих сторон изучали, каков получается эффект от убойной силы орудий. Французские офицеры повторяли лишь одну команду «Держаться!». Зафиксирован был лишь один момент кратковременной паники, когда рядом с деревенской мельницей в Вальми от вражеского снаряда детонировал ящик с боеприпасами. Порядок был быстро наведен, но до самого вечера на французские позиции сыпались ядра. Прусские источники утверждают, что было их около тридцати тысяч. Сколько пало французов? Луи-Филипп указывал, что «от пятнадцати до шестнадцати сотен». Историки называют более скромные цифры — от четырехсот до тысячи. Да это и не важно. Мишле попал в яблочко, утверждая, что, когда в сумерках «герцог Брауншвейгский навел свою подзорную трубу на холмы, он увидел поразительное зрелище — размахивая надетыми на сабли, пики и штыки шляпами, французские пехотинцы приветствовали ехавшего вдоль строя Келлермана дружными возгласами “Да здравствует народ!”. Крик этот рвался из тридцати тысяч глоток и гремел по всей долине. Крик радости отдавался эхом как минимум минут пятнадцать, а потом звучал снова и снова так, что земля дрожала: “Да здравствует народ!”». Когда канонада прекратилась, крестьяне из соседних деревень привезли французам шампанского (другого вина тут просто не было), хлеб, баранину и фрукты. Запылали большие костры. Внизу голодали прусские и австрийские солдаты, которым не подвезли продовольствие. В деревнях же, которые были уже опустошены во время их марша, поживиться было тоже нечем. Рассвело, но ничего не изменилось. На холмах были видны фигуры одетых в лохмотья, но готовых к бою французов, распевавших во все горло. Герцог Карл Вильгельм первым понял, что все выглядит совершенно иначе, чем ему обещали. Он понял, что наступление снизу вверх на французские позиции, где вражеские орудия смогут легко достать его солдат, означает потерю половины армии. Переговоры после фанатичных криков, которыми он имел удовольствие наслаждаться весь вечер, были изначально бессмысленными, кроме того, он еще хорошо помнил содержание изданного им самим манифеста. Что оставалось делать? После двух дней постоянных передислокаций своих войск, которые не произвели на французов ни малейшего впечатления, герцог приказал трубить отбой.

Так завершилась битва при Вальми, которой по сути дела и не было, или “канонада при Вальми”, как ее окрестил Шатобриан.

Когда непобежденные и никем не потревоженные войска герцога Брауншвейгского разворачивались для отступления, Иоганн Вольфганг Гёте, наблюдавший за событиями с террасы корчмы в Вальми, записал: «Von hier und heute geht eine neue Epoche der Weltgeschichte aus» — «Отсюда и с этого дня берет начало новая эпоха в мировой истории». И он был прав. Джон Фредерик Чарльз Фуллер — крупнейший наряду с Клаузевицем военный теоретик — заметил, что Вальми стало «Марафоном революции», а Шарль де Голль во вступлении к «Fil de l’'ep'ee» (Paris, 1932) задался вопросом: «Разве без Вальми у революции был шанс на существование?» И они тоже правы. Так что же такого случилось при Вальми на самом деле?

За будничной суетой, которая всегда сопровождает сиюминутные сенсации, современники увидели только первый план этого события. Пруссаки и австрийцы увидели, что имеют дело не с беспомощной толпой, а с людьми, объединенными высокой идеей, за которую они готовы страдать и отдать жизнь на холмах Вальми. А это означало то, что отлично понял герцог Брауншвейгский и поэтому, рискуя навлечь на себя немилость короля, отступил — марш на Париж будет не милой прогулкой, а превратится в кровопролитную войну с непредсказуемым результатом, в которую не стоит втягиваться. Битва при Вальми спасла революцию. Ту самую революцию, которая при всех своих кровавых эксцессах и преступлениях открыла миру новую перспективу и оставила нам в наследство не гильотину (это всего лишь историческая подробность), а права человека и гражданина, актуальные до сих пор. «Люди рождены равными…». Никто и никогда не произносил этого раньше. Но не в этом величие Вальми.

При Вальми свершилось событие, определившее ход истории Европы и всего мира, что с гениальной прозорливостью понял Гёте. При Вальми французы первыми в истории нашей цивилизации стали нацией. Патриотизм, братское национальное единение… эти понятия, как к ним ни относись, родились именно здесь. Все последующие «весны народов», пробуждения наций являлись только калькой с того, что произошло при Вальми. Кто знает, как сегодня определялись бы политические, языковые, религиозные сообщества, если бы с шампанских холмов не раздался тот патриотический возглас: «Да здравствует народ!» Что бы случилось в мировой истории, если бы босые и голодные солдаты Дюмурье не выстояли под прусской канонадой?

Еще один такой маленький appendix. В немногочисленной армии Дюмурье, как уже было сказано, в результате эмиграции дворянства, не хватало офицеров, что здорово способствовало продвижению по службе. Двадцатидвухлетний комендант волонтеров из Бургундии Луи-Николя Даву — будущий маршал и победитель в Йена-Ауэрштедском сражении — стал майором (он стрелял потом в Дюмурье, когда тот перешел на сторону австрийцев). В состав офицеров штаба входил двадцатисемилетний Александр Макдональд, уже через семнадцать лет ставший героем битвы при Ваграме, маршалом и герцогом Тарентским. Были произведены в офицеры, в частности, Жан-Батист Журдан, Никола Шарль Удино, Лоран де Гувион Сен-Сир, Эдуар Адольф Казимир Мортье, Никола Жан де Дье Сульт, Жан Ланн, Луи Александр Бертье, Жан-Батист Бессьер, Франсуа Жозеф Лефевр — все они будущие маршалы Франции эпохи Наполеона, сподвижники в его делах и соавторы его легенды. Стали бы они теми, кем стали, без битвы при Вальми, и кем бы был без них Наполеон — вот хороший вопрос для альтернативной истории. Как видно, и в ней не обойтись без канонады при Вальми.

Сегодня на месте сражения стоит реконструированная (в 1792 г. при отступлении ее приказал сжечь герцог Орлеанский) живописная мельница. Можно заглянуть и в кабачок, откуда за ходом событий наблюдал Гёте. На краю холмика установлен прекрасный памятник… Келлерману. Дюмурье ведь потом стал предателем. Поэтому слава досталась заместителю. На цоколе памятника цитата из Гёте. В общем, все вперемешку. В политике такое бывает, но не в истории. С ее точки зрения при Вальми случился перелом, родилось на свет явление, в которое мы до сих пор верим, которым живем и за которое будущие поколения с нас еще спросят.


Олимпиада 1896 г.

Барон Пьер де Кубертен (1862–1937) был обедневшим аристократом, разделявшим все взгляды и предубеждения своей касты (к примеру, являлся ярым противником Дрейфуса), при этом, дабы сохранить хотя бы видимость принадлежности к аристократии, вынужден был хвататься за любую (понятно, не физическую) работу, способную обеспечить достойный заработок. По протекции высокопоставленных друзей он стал чиновником Министерства просвещения и редактором ежемесячного журнала «Revue Athl'etique», предназначенного, прежде всего, для сержантского состава армии, с целью достойно воспитать новобранцев национальной армии. Благодаря этим связям в армии примерно в 1890 г. барон познакомился с греческим майором Евангелисом Заппасом, который, начитавшись трудов немца Эрнста Курциуса, сделался поборником возрождения греческих олимпиад. Мало того, ему уже удалось трижды, в 1870, 1875 и 1889 гг., организовать всегреческие спортивные соревнования, которые пользовались огромным успехом и превратили его из жалкого сержанта в забытом богом провинциальном гарнизоне в уважаемого господина майора, принятого при королевском дворе. Пьер де Кубертен понял, что это шанс, выпадающий раз в жизни. Он рассудил, что раз этот примитивный грек (а какой грек в глазах француза не является дикарем?) сумел организовать Эллинские игры, я сделаю их всемирными… Тут следует отметить, что Пьер де Кубертен был, согласно тогдашней моде, любителем античности, но одновременно и приверженцем строгой общественной иерархии в самом ординарном смысле слова.

Поначалу у барона все шло как по маслу. В июне 1894 г. ему удалось, несмотря на сопротивление британцев и немцев, собрать в парижской Сорбонне представителей без малого двадцати государств, которые приняли постановление о воскрешении олимпиад, причем первая из них (а возможно и все последующие) должна была состояться в Афинах, символизируя единство места и традиции. А вот здесь начались проблемы. В этом вопросе — первая или также все последующие — крылась причина многочисленных разночтений и недоговоренностей, которыми изобилует этот, впрочем, довольно небрежно составленный документ. Даже в первом пункте нет окончательной ясности. Ведь тогдашний премьер-министр Греции Харилаос Трикупис сразу заявил, что его охваченное глубочайшим кризисом государство («считается, что в 1890–1914 гг. эмигрировало 350 000 греков — седьмая часть населения страны», Ричард Глогг, «История современной Греции»; Варшава, 2006) не располагает средствами на столь широкомасштабное мероприятие. Как оказалось, это де Кубертену было только на руку. Игры на 80 % финансировало австро-венгерское правительство в рамках празднования тысячелетия Венгрии. Когда же позднее, убедившись в успешности этого международного проекта, греки выдвинули предложение всегда проводить Олимпиады в их стране, у барона был железный аргумент за то, что Игры должны проводиться в разных странах, тогда как роль арбитра и… вытекающие отсюда гонорары, а также прочие материальные и нематериальные выгоды, оставались при нем.

К сожалению, денег барону требовалось все больше и больше. Если говорить о почетных наградах, то он даже не постеснялся принять золотую медаль в области литературы (до Второй мировой войны присуждали и такие) за поэму «Ода спорту», подписанную двойным псевдонимом Жорж Хород и Мартин Эшбах. Первый якобы был французом, а второй — немцем, а их общее произведение призвано было символизировать примирение этих народов. Текст представлял собой пример жалкой графомании, но жюри, не зная — во всяком случае, так оно заявляло неоднократно, — кто настоящий автор, ни минуты не сомневалось, присудив первое место. И это далеко не конец…

В 1934 г. нацистская Германия, ничуть не скрывавшая собствен ной политики дискриминации по расовому принципу, заявила о желании быть организатором Игр. У барона Пьера де Кубертена всегда были проблемы с признанием дрейфусов, а уж тем более чернокожих, достойными соревноваться с представителями белой расы. После Берлинской олимпиады он написал (Гай Уолтерс, «Олимпийские игры в Берлине»; Познань, 2008): «Какая разница, пропагандировать туризм — как во время Олимпиады в Лос-Анджелес в 1932 г. — или политический ре жим? Самое главное, что олимпийское движение сделало огромный шаг вперед…» Гай Уолтерс назвал это «поразительным высказыванием». И сам же себе противоречит, поскольку он же установил, что Теодор Левальд — председатель Олимпийского комитета Берлинских игр и подчиненный Геббельса — предложил барону в случае избрания Берлина 10 000 марок и 12 300 швейцарских франков. А Пьер де Кубертен это предложение принял. «Сейчас трудно с точностью определить, — пишет Гай Уолтерс, — современный эквивалент двух этих сумм, поскольку покупательная способность обеих валют была различна. И, тем не менее, 10 000 марок 1936 г. соответствуют примерно 350 000 нынешних долларов, а 12 300 швейцарских франков — около 550 000 долларов (…). Слишком большое искушение, чтобы отказаться. Нет ни малейших сомнений, что эти деньги были, по сути, взяткой, ведь в противном случае Левальд не посоветовал бы Кубертену лгать Байе-Латуру (известному бельгийскому дипломату, члену МОК и отличному наезднику, который в личной беседе с Гитлером ставил условием спортивного сотрудничества с рейхом отказ от дискриминации евреев. — Л. С.) и не подчеркнул бы, что данные суммы предназначены исключительно на личные нужды стареющего барона. Для пущей конспирации Левальд, получив согласие Кубертена, по всей вероятности просил Ялмара Шахта, председателя Рейхсбанка и своего старого приятеля, осуществить скрытый перевод денег. А как только Кубертен деньги принял, заискивающий тон Левальда тут же сменился откровенными приказами и выговорами. После получения нацистских денег француз вынужден был исполнить все, о чем его «просили», поскольку не мог признаться в подкупе. А нацисты, взяв Кубертена за горло, получили наконец полный контроль над Играми. «Мало того, что организация перешла полностью в ведение государства, так еще и проводилась по правилам, установленным НСДАП, а не МОК. И уже вскоре четырем тысячам спортсменов пришлось принимать участие в празднике не только спорта, но и нацизма».

По всей видимости, барона де Кубертена это вполне устраивало. Евреев он никогда не любил, а военным порядком и дисциплиной всегда восхищался. Можно сказать, что некоторым образом это отвечало его олимпийским мечтам (Judith Holmes, «Olympiad 1936»; «Blaze of Glory for Hitler’s Reich». Ballantine, 1971). А именно — навести порядок в мире физических развлечений, подчинить их определенной иерархии, вынудить народы соревноваться по строгим правилам, расставить всех по местам. Alain Giraudo («Des jeux de pouvoirs», «Le Monde» от 13.05.1984), так же как и Владислав А. Минкевич («Олимпийская горячка»; Варшава, 1993) хотят видеть в бароне де Кубертене поборника благородной утопии равенства и мира во всем мире. К сожалению, это ничем не подтверждается. На Олимпиаде в Сент-Луисе (1904), где собрались только одиннадцать национальных команд, поскольку для остальных поездка за океан оказалась слишком дорогой, участвовали только белые. А в пригороде одновременно устроили карикатурные anthropological days для «черных, патагонцев, филиппинцев, японцев, турок, арабов и индейцев». И это нисколько Пьера де Кубертена не смущало.

Вдохновляющий пример античности? Олимпиады древних времен, эпоха которых закончилась в 146 г. до н. э. после захвата Греции римлянами, были соревнованиями всех, кому хватило смелости заявить о своем участии. Дабы исключить любые махинации (оставим в стороне ничем не подкрепленные современные гомосексуальные инсинуации), участники состязались обнаженными. Цель, о чем я уже писал (Людвик Стомма, «Культура переменчива»; Познань, 2009), ставилась одна — победить. Не было второго, третьего, четвертого. При этом победитель «получал право выступать на следующих Играх и умножать свои триумфы, как легендарный Гиппостен из Спарты или Милон Кротонский — шестикратный победитель соревнований борцов». По всей Греции, а не только в родном городе, победителя чествовали песнями и празднествами. Стремились запечатлеть и облик победителя, как в случае, пожалуй, с самыми популярными атлетами — дискоболами. Всем известна прославленная статуя скульптора Мирона. Но вот кого победил этот дискобол, с кем боролся Милон? Ответа в хрониках нет. Был победитель, а также претенденты, которым выиграть не удалось. Все, точка. Результаты никогда не фиксировались. И не потому, что это было невозможно — логично, что результаты в беге зафиксировать тогда было проблематично, но в метании это было возможно, — а из глубочайшего убеждения, что день на день не похож. По-разному светит солнце, идет дождь, дует разный ветер или вообще полный штиль. Важно в этот день и час, без учета обстоятельств увенчать победителя лавровым венком (точнее — повесить венок ему на шею). И совершенно не важно, что через несколько лет венок достанется другому. Никто ни у кого ничего не отнимает. Победа — неделима, и только она важна.

Вернемся, однако, к Играм 1896 г. Спортивных дисциплин было немного (к примеру, бег — только мужской — 100 м, 400 м, 800 м, 1500 м, марафон и бег с барьерами около 110 м), а следовательно, и число государств, способных похвастаться победителями, было бы крайне мало. Отсюда и идея отмечать не единственного победителя, а троих первых. Почему троих, а не двоих или пятерых? Байе-Латур шутил, что дело в Святой Троице. Кемени намекал на масонские символы… На самом деле все обстоит гораздо прозаичнее. В некоторых дисциплинах было так мало участников, что наградить более трех означало бы наградить всех участников. Почему не двоих? Это, скорее, вопрос симметрии, на что сразу обратил внимание Георгиос Аверофф — главный спонсор мероприятия. Почему медали, а не традиционный лавровый венок? На этом, в свою очередь, категорически настаивал сам барон де Кубертен, испытывавший привязанность к армии и военным традициям. Есть такой анекдот «с бородой» о ките-страдальце, который случайно проглотил троих, потерпевших кораблекрушение: еврея, француза и русского:

— Милый, что с тобой? — спрашивает его подплывшая жена. — Что-то ты неважно выглядишь. Ты не заболел?

— Не то слово, рыбка моя. Загибаюсь. Сначала я жида проглотил и двое суток рыгал чесноком. Потом француз попался, думал, сдохну с бодуна от всех вин, коньяков и аперитивов, которыми тот накачался. Но это еще полбеды. Угораздило же меня слопать русского генерала! Третий день блюю орденами.

Анекдот этот польский, а потому традиция обвешиваться орденами здесь приписана русским. Но посмотрите на орденские планки французских или польских военных (да, у них не принято нацеплять знаки отличия в натуральную величину) — разницы вы не почувствуете! Пьер де Кубертен не мог представить себе что-либо иное. Почему золото, серебро и бронза, когда — как втолковывал Кубертену тот же Аверофф — платина ценнее золота, а чистый цинк бронзы? Якобы гордый аристократ ответил, что могущество измеряется в золоте, а платина — ценность нуворишей. А бронзовыми памятниками украшены улицы и площади Парижа. С такими аргументами не поспоришь! Так и повелось.

И хотя Олимпийские игры 1896 г., на которых в марафоне победил греческий рабочий — что сильно покоробило барона, но вызвало энтузиазм не только в Греции, но и за рубежом, — могли послужить началом большого движения, де Кубертен был полон скептицизма.

Очередные пародии Игр он воспринял с истинно олимпийским спокойствием. Осмелюсь утверждать, что даже без учета взяток, Берлинские игры стали осуществлением его мечты. Вместо античного принципа — кто самый лучший — появился сиюминутный и конфликтный — кто лучше. Серебряный призер или бронзовый, бронзовый или спортсмен, занявший четвертое место? Ведь не здесь и не сейчас четвертый спортсмен мог бросить снаряд и дальше бронзового, а, может, и серебряного призера. Таким образом, в спорте появились таблицы. Касаются они не только отдельных спортсменов, но и народов, их физической подготовки и силы (не только физической). А когда в игру вступает национальная гордость целого народа, суть дела меняется принципиально. Чернокожий Джесси Оуэнс рассказал («Exploits Inconnus»; Bruxelles, 1981), что когда он дважды «сгорел», то есть заступил за разрешенную линию в двух первых попытках квалификации по прыжкам в длину, а третий «сгоревший» прыжок равнялся дисквалификации, к нему подошел лидер предварительного конкурса и любимец гитлеровской Германии, рекордсмен Европы Луц Лонг. Он пожал Оуэнсу руку, сказал: «Тебя явно что-то угнетает, но ведь это всего-навсего предварительный отбор. Прыгни даже за полметра от линии, ты же все равно пройдешь. И пусть они там на трибунах хоть лопнут, не дай свести себя с ума». Джесси Оуэнс послушался и на другой день выиграл, прыгнув на 8 м 6 см. Гитлер, чтобы не подавать ему руки, досрочно покинул почетную ложу. Луц Лонг был вторым, и с тех пор о нем больше никто не слышал. Ганс Стерлинг сообщает, что он погиб в России[27], но этому нет достоверных подтверждений. Как бы там ни было, а спортсмен не оправдал оказанного доверия. Ведь уже тогда стало правилом, а теперь это просто аксиома, что спорт — это борьба между народами. И речь вовсе не идет о том, кто «быстрее, дальше, выше» — сентенция, ошибочно приписываемая барону, — и уж тем более не о том, что «важна не победа, а участие». Это опровергается теми самыми предварительными отборами и олимпийскими минимумами. Отдавал ли Пьер де Кубертен себе отчет, какого джинна он выпускает из бутылки? Похоже, что да. Susan Bachran («The Nazi Olympics»; Little. Brown, 2000) уверена, что барон полагал, будто, создавая этакий заменитель борьбы, он предотвратит военное противостояние. Ему и в голову не пришло, что и то, и другое могут прекрасно уживаться, не только не исключая друг друга, а наоборот усиливая.

Разумеется, все происходило постепенно. Катившийся с горы снежный ком еще не превратился в лавину. Маршал Юзеф Пилсудский[28] 22 мая 1932 г. (я уже приводил эту цитату в книге «Культура переменчива»; Познань, 2009) на заседании Научного совета по физическому воспитанию говорил: «Никогда не забуду, как на одной иллюстрации мне встретилась некая особа, которая — так мне казалось — занимается странными вещами. Женщина прыгает через барьеры. Кто-то мне сказал, что это наша прославленная барьеристка, некая XY. Я узнал, что она оканчивает гимназию и одновременно является нашей известной барьеристкой. Признаюсь, это меня поразило, особенно то, что ее готовят, как нашу замечательную спортсменку, к выступлениям на международной арене. Я подумал об этой бедной девушке, что ж ей, делать больше нечего, как только скакать через эти барьеры? Раз она готовится к соревнованиям, значит, должна соответственно тренироваться, изменить свой образ жизни; ее ежедневно взвешивают, делают ей массаж, и она все время прыгает через эти идиотские барьеры. Ее цель только в том и состоит, чтобы преодолевать один барьер за другим. И она постоянно этим занимается. Ведь так и жизнь станет немила. Можно унестись в спортивную стратосферу и считать, что целью всей жизни является вытянуть еще минуту, еще миллиметр. Но я не могу не опасаться за эту столь юную девушку, превращенную в знаменитую барьеристку и специалистку по барьерному бегу. Это воистину конец света!» Куда худшего мнения был маршал о футболе, с которым он еще готов был согласиться в качестве недолгой разминки, но не желал видеть в нем изматывающее длительное состязание. И все же ошибался Юзеф Пилсудский, а не барон де Кубертен. Поскольку речь вовсе не идет о так называемой физической культуре или, как хотелось бы маршалу, о подготовке к военной службе. Если бы Пилсудский знал, сколько сейчас может заработать такая барьеристка, которую он искренне жалел, не говоря уж о гранд-мэтрах футбола, возможно, он изменил бы мнение. Но таким богатым воображением, чтобы представить себе нынешнее спортивное безумие, маршал Пилсудский явно не обладал. Сегодня футболист клуба «Барселона» получает в сто раз больше (sic!), чем мог мечтать заработать Эйнштейн. Нобелевская премия равняется приблизительно недельному заработку центрального нападающего третьеразрядного испанского или итальянского клуба. Барон Пьер де Кубертен этого якобы не предвидел. И сегодня его считают провозвестником любительского спорта. Однако этот идеалист был уверен, что награды, присуждаемые победителям, и прежде всего ему, могут быть разными, в том числе весьма солидными, но без всякой идеологии, эдакими сувенирами на память о прекрасных минутах. Барон де Кубертен умер, но идея его живет. Неважно, кто самый лучший. Важно, кто лучше. Один город лучше другого, а эта деревня лучше другой деревни. Так и воспитал Пьер де Кубертен поколение глупцов, загипнотизированных таблицами: кто лучше (а лучшими, конечно, должны быть мы!) в каждой — изобретались все новые — спортивной дисциплине и каждый год, а уж на Олимпийских играх — само собой. Барон под конец сообразил, насколько его идея плодотворна, и успел неплохо набить карманы. Правда, ныне суммы эти никого не поражают.

Мой отец был человеком старой закалки, и по его представлениям спорт — плебейское развлечение, неприличное для серьезных людей. Все мои доводы и тирады упирались в глухую стену. Наверно, поэтому я его так люблю. Он не желал понимать, что достижение толкателя ядра, посылающего семикилограммовый снаряд за достигнутый ранее рубеж, имеет больший общественный резонанс, нежели работа исследователя, переворошившего тысячи архивов. Даже тот факт, что Германская Демократическая Республика построила свою репутацию и завоевала достойное место в мире, благодаря достижениям тщательно взращиваемых с раннего детства спортсменов, нисколько не поколебал отцовских убеждений. Как же далеки мы теперь от этой веры, будто главное — в знаниях, а вслед за ними важен диалог, история, культура. Марк Дойл (The Economist Newspaper Ltd. en association awec Profile Books, 2007) подсчитал, что сумма выплаченных спортсменам в 2006 г. вознаграждений превосходит бюджет нескольких десятков государств мира. И это уже не шутки. До Второй мировой войны все национальные, континентальные или мировые чемпионаты (Therry Terret, «Histoire des sports». Paris, 1996) брали за основу регламенты Пьера де Кубертена. Меняется только одно: по мере распространения радио, а затем телевидения, любительский спорт превращается в издевательство. Один рекламный ролик по телевизору за пять минут до олимпийского старта в беге на сто метров стоит больше, чем вывод на рынок полутора десятка литературных бестселлеров, включая всю прибыль от них. Спорт превратился в экономическую, пропагандистскую и политическую силу. Причем с «физической культурой» спорт теперь не имеет ничего общего, поскольку его звезды — это или будущие инвалиды, или подопытные кролики, которых постоянно пичкают лекарствами в вечной борьбе фармацевтов с антидопинговыми комиссиями. А что до здоровья и гармонического физического развития, то в профессиональном спорте об этом уже можно (за исключением достижений в фармакологии) преспокойно забыть. Однако он породил явление, последствия которого социологи в настоящее время еще до конца не осознали. В мире (ограничим его Европой), где, казалось бы, медленно, но верно исчезает межнациональная рознь, а воинствующий национализм становится неприличным, спорт высоких достижений создал непримиримые анклавы местечкового шовинизма, государственного или расового, скрываемого под вывеской фанатского движения. Вопреки декларациям, осуждающим эксцессы «болельщиков», на них работает практически все. От словесного поноса спортивных комментаторов, через символику (местную, клубную или национальную) на майках, головных уборах, шарфах, вплоть до национальных гимнов, исполняемых со всей возможной торжественностью, прежде чем двадцать два парня начнут гонять кожаный мяч. Ведь никого уже эти злоупотребления не удивляют, не так ли? И ничего удивительного. Традиции-то более ста лет. И это тоже придумка обожавшего военные парады барона Пьера де Кубертена. Интересно, пошла бы история спорта без него иным путем? Вполне вероятно. Олимпийские игры 1896 г. создали матрицу, которую позднее только повторяли и совершенствовали. После Берлинской Олимпиады преемник Пьера де Кубертена Эвери Брендедж (был председателем Международного олимпийского комитета до глубокой старости) заявил, комментируя успехи немецких спортсменов в Берлине 1936 г.: «Соединенные Штаты многому бы могли поучиться у немцев с их превосходной организованностью, интенсивными тренировками и воистину сверхчеловеческой волей к победе. Если мы хотим удержать наши позиции, то должны начать тренироваться не менее напряженно, причем в национальном масштабе. Мы должны превратиться из группки спортивных клубов в общенациональную организацию (…). А также, если хотим сохранить наши традиции, мы должны уничтожить коммунизм. Одновременно нам следует предпринять шаги, предотвращающие снижение патриотизма (…). Немцы, как нация, избавились от апатии, царящей повсеместно пять лет тому назад, обретя новую веру в себя». А в своем дневнике он дописал (Гай Уолтерс, op.cit.): «Гитлер — бог… возвращает чувство собственного достоинства… человек народа».

Тут, конечно, не понятно, какое отношение имеет бузина в огороде, т. е. коммунизм, к дядьке в Киеве. Тогда как спорт, а точнее «поддержка спортсменов в наших майках» в качестве средства от «снижения патриотизма» — это уже своего рода программа. Надо заметить, что ее в значительной степени взяли на вооружение нынешние европейские правые. И пусть в сборной Франции по футболу играет большинство темнокожих, значения это не имеет. Ведь важно только то, чтобы мы так или иначе были лучше. Этому учил нас барон Пьер де Кубертен. Поэтому нет ни малейших шансов у Эдиты Гурник, спевшей национальный гимн, конечно, неплохо, но не так, как привыкли его понимать выпившие и закусившие истинные болельщики. Да и что взять с какой-то там цыганки, когда барон де Кубертен терпеть не мог евреев.


Испания 1936–1939 гг.

Уже само название того, что случилось в Испании 17 июля 1936 г. (франкисты предпочитают говорить о 18 июля, когда их лидер включился в борьбу), сразу выдает идеологические предпочтения комментатора. Энтони Бивор («Сражение за Испанию 1936–1939»; Краков, 2006) пишет о «мятеже генералов», Хью Томас («La guerre d’Espagne»; Paris, 1961) об «июльском перевороте», изданная в Мадриде монументальная «Enciclopedia de la cultura Espanola» о «национальной революции»… Похоже, что самым объективным термином будет тут просто-напросто имплозия (схлопывание) государства. Испания оказалась разорвана на две части по социально-идеологическому принципу, ни одна из частей не была готова идти на компромисс. Напротив, обе стороны — и законное республиканское правительство, и оппозиция, кстати, отнюдь не только военная — состязались в эскалации ненависти, заводя страну в тупик, из которого, как обнаружилось однажды, выхода нет. Антиреспубликанское выступление, хоть и готовилось уже давно, оказалось хаотичным и во многих случаях основывалось на неверной информации о положении дел. Вот пример: путчисты рассчитывали на военно-морской флот, а тот в подавляющем большинстве встал на сторону правительства. Севилья казалась красной, но именно там генерал Кейпо де Льяно прямо-таки с ловкостью настоящего фокусника овладел городом. Тем не менее, все это ситуацию принципиально не меняло. К вечеру 18 июля положение заговорщиков, удерживающих только отдельные островки в своих руках, выглядело практически безнадежным. Одно лишь Марокко, где стояли закаленные в боях колониальные войска, подчинялось им полностью. Поэтому успокоенная центральная власть отказалась от планов вооружить народную милицию и безмятежно (о чем свидетельствуют как минимум несколько десятков мемуаров) ожидала капитуляции повстанцев. На самом же деле все зависело от одного ключевого вопроса. Удастся ли, и каким образом это произойдет, учитывая, что республиканцы контролировали море, переправить из Марокко на Иберийский полуостров взбунтовавшуюся колониальную армию, в состав которой входил и отборный Иностранный легион. Вопреки позднейшим идейно-заговорщическим теориям у повстанцев не имелось никаких сколько-нибудь серьезных международных связей. Все знакомства генерала Хосе Санхурхо в Германии ограничивались сильным на словах, но не располагавшим никаким реальным влиянием на принятие решений Йозефом Ветльенсом. Итальянские контакты оказались еще более эфемерными. Андре Бошу сообщает («Franco». Iskry, 2000), что «Мола (Эмилио Мола — главный зачинщик восстания. — Л. С.) обратился за помощью к Италии и Германии по всей вероятности только тогда, когда осознал, что путч не удался». (Выделение. — Л. С.). Это был последний шанс на спасение верных ему воинских формирований. Ответ превзошел самые смелые ожидания. Муссолини в тот же день предоставил в его распоряжение двадцать (Бошу ошибается, упоминая двенадцать) самолетов марки «Savoia» с полным вооружением и запасом топлива. В такой ситуации Гитлер тоже никак не мог остаться в стороне. Он направил в Марокко транспортные самолеты, что обеспечило успех всей операции. Войска Франко смогли перегруппироваться в Андалузии и через захваченную в кровопролитных боях Эстремадуру соединиться с находящимися на севере частями Молы. Таким образом, европейская Испания оказалась разорванной на несколько частей. Началась гражданская война. И, как видно с самого начала, она приобрела международный характер. Раз националисты получили поддержку фашистских Италии и Германии, республиканцы, что вполне естественно, обратились за помощью к Франции, в которой у власти находится Народный фронт во главе с Леоном Блюмом, то есть сила, идейно самая близкая правительству в Мадриде. Но республиканцев постигло жестокое разочарование. Прежде всего благодаря англичанам, которые сразу заняли «реалистичную» позицию, содержащуюся в высказывании Идена, что «ни одна из крайних тенденций не гарантирует мира, которого мы должны желать Испании и себе самим». Боясь раздразнить правых, левые власти в Париже решили придерживаться строгого нейтралитета. На самом же деле это были отговорки. Над Францией реял дух радикального пацифизма, который объединял практически весь политический спектр. Никто не хотел рисковать головой или хотя бы собственными интересами из-за соседской склоки. Андре Башу сформулировала это весьма точно: «Позиция демократических государств определилась уже осенью 1936 г.: экзальтированное отношение и участие в проблеме они оставили интеллектуалам; сами же они предпочли избегать малейшего риска и (…) тянуть время, представляя дело так, будто дают испанцам возможность самим разрешить противоречия». Напрасно Мадрид с поразительной наивностью раз за разом предоставлял Парижу и Лондону доказательства непосредственного военного вмешательства стран Оси во внутренние дела Испании. Как будто об этом и так не было известно. Франция цинично предложила европейским государствам подписать совместную декларацию о невмешательстве в дела Испании, что, понятное дело, большинство заинтересованных сторон восприняло с облегчением, словно шулера, гарантирующие себе железное алиби. При этом все делали вид, что не замечают, как четыре страны de facto не подчинились букве декларации. Это Германия, Португалия, Италия и Советский Союз. Первые три страны — решительные союзники националистов. Республиканцам оставалось надеяться только на СССР. Но Москва проявила осторожность. Правда, она отправила в Испанию сильные войска во главе с Марселем Розенбергом, который должен был занять место посла, Владимиром Антоновым-Овсеенко в качестве консула в Барселоне и военными наблюдателями, преимущественно представителями ГРУ. Но им было предписано сохранять видимость нейтралитета. Военную помощь республиканцам оказывал не СССР, а «независимый» Коминтерн, организующий переброску коммунистов-добровольцев из-за рубежа и поставки оружия. Такой спектакль продолжался пару недель. Германия не отставала и тоже устраивала детские маскарады. Когда Гитлер поручил полковнику Варлимонту (называемому с этого момента Вальтерсдорфом или попросту «Вальтером», ну, прямо как наш Кароль Сверчевский[29]) командовать первым контингентом немецких войск в Испании, тот отправился в Геную, откуда отплыл к месту назначения на итальянском крейсере, как подчиненный генерала Марио Роатты — «Марчини». Все эти игры нисколько не отменяли массированных зарубежных поставок с обеих сторон уже с конца сентября — начала октября, что привело к прочной зависимости от них обеих конфликтующих сторон. Это касается, в том числе, и живой силы, приток которой обеспечивали с одной стороны регулярные части итальянских и германских войск, а с другой так называемые интернациональные бригады, в которых среди прочих сражалось немало поляков.

7 ноября началась битва за Мадрид. В ней участвовали XI интербригада под командованием Клебера (псевдоним немца из австро-венгерской, а позднее румынской Буковины), XII — командир Поль Лукач (венгерский писатель Мате Залка) и 1-я объединенная бригада, которой командовал прошедший подготовку в СССР кубинец Энрике Листер. В сражениях были задействованы также советские самолеты, довольно успешно блокировавшие рейды итальянских летчиков, и наконец, 15 танков Т-26 под командованием капитана Красной армии Павла Армана. Энтони Бивор замечает: «Никто не ставит под сомнение воистину самоубийственную отвагу XI интернациональной бригады, однако ее самопожертвование было извращено. Генерал Клибер — настоящий герой — позднее был обвинен другими советскими офицерами в “клиберизме”, то есть присвоении всей славы только себе, тогда как победа в Мадриде могла была быть заслугой исключительно коммунистической партии (…). Коминтерновская пропаганда оказалась столь эффективной, что британский посол Генри Чилтон не сомневался, будто Мадрид обороняли одни иностранцы. Националисты, в свою очередь, также преувеличивали значение интербригад, чтобы оправдать свои неудачи и подчеркнуть “угрозу международного коммунизма”». Даже если это мнение неверно, не следует забывать, что появление в Мадриде интербригад укрепило боевой дух его защитников. При этом надо добавить, что советские самолеты и танки были единственными в столице воздушными и бронетанковыми силами, которыми располагали республиканцы. Пожалуй, самые патетические подвиги совершили в Каса дель Кампо каталонские анархисты, под началом Буэнавентуры Дуррути, погибшего там же. Одновременно следует признать, что впоследствии количество иностранцев, сражавшихся на стороне республиканцев, только увеличивалось, а не уменьшалось. Ровно то же было и с противоположной стороны.

«В первой партии советской помощи, поступившей в октябре, прибыли 42 биплана-истребителя типа И-15 «Чато» и 31 истребитель И-16 «Моска», — сообщает Энтони Бивор. Эти данные резко противоречат подсчетам бюро германских военных атташе, упоминавшего о поставках в этот период из СССР всего 25 самолетов. Даже если признать, что немцы занижали цифры советских поставок военной техники из пропагандистских соображений (хотя по логике должны были бы завышать), то и по их подсчетам, только в 1937 г. республиканцы получили от русских 185 самолетов, свыше 400 танков и около 17 000 тонн военного снаряжения. Итало-германская помощь националистам была не намного больше, но куда качественнее. К примеру, когда СССР начал поставлять истребители «Моска», более современные, чем Хенкель-51, немцы отреагировали мгновенно, снабдив легион «Кондор» Мессершмиттами-109, которые на тот момент были вершиной авиастроительной техники. При всей своей идейной ангажированности союзники не были бескорыстными. Националисты платили Германии прежде всего железом, вольфрамом и пиритом, а республиканцы Москве — золотом, ведь по довоенным банковским золотым запасам Испания находилась на четвертом месте в мире.

Насколько далеко зашло иностранное вмешательство в военный конфликт, можно проиллюстрировать на примере двух ключевых сражений 1937 г.: на реке Харама и при Брунете. Битва в долине Харамы началась 5 февраля с наступления сподвижника Франко генерала Франсиско Гарсии Эскамеса при поддержке итальянского экспедиционного корпуса под командованием Марио Роатты. За два дня боев националисты заняли практически весь западный берег реки. Однако операция была прервана из-за проливных дождей. 11 февраля под покровом ночи марокканские патрули из бригады Фернандо Баррона переплыли реку и безжалостно вырезали охранявших железнодорожный мост бойцов XIV интербригады. Остальные барронцы переправились уже по мосту и атаковали расположенные на высоте чуть южнее позиции батальона им. Гарибальди XII интербригады. Мощная контратака 25 советских танков не позволила им продвинуться дальше, но плацдарм остался за ними, и туда вскоре подтянулись итальянцы. Пытавшихся выдавить противника с захваченного плацдарма пулеметным огнем истребителей «Чато» вынудила отступить противовоздушная оборона легиона «Кондор». К вечеру на место сражения прибыла XV интарбригада генерала Гала (Яноша Галича), сформированная в основном из англичан, американцев и канадцев. Но и им не удалось переломить ситуацию. Тем временем на севере XI интербригада, в состав которой входил укомплектованный поляками, югославами и венграми батальон «Домбровский», с огромным трудом отразила натиск франкистов на Пайарес и была не в состоянии поддержать, как планировалось, войска Галича. Именно тогда произошел прославленный эпизод той войны, когда британский батальон XV интербригады под командованием Тома Уинтрингема до последнего патрона удерживал в течение нескольких часов заросшую кустарником возвышенность. Из 600 англичан погибают 225. Это место до сих пор носит гордое название Холм самоубийц. 15 февраля Франко приказал возобновить наступление. В ходе наступления отличился полк карлистов (роялистов) Риккардо Рады, который практически полностью уничтожил отборный батальон коммунистов, так называемых «серых волков», находившихся под личным покровительством Долорес Ибаррури. В войсках Рады существенную роль сыграли… английские добровольцы-антикоммунисты. Один из них, Питер Кемп, вспоминал («Mine Were of Trouble»; London, 1957), «будто очень уж мешал ему капеллан, орущий в самое ухо, чтобы настрелял как можно больше этого атеистического сброда». Большие заслуги имели также ирландские националисты (свыше 600 добровольцев), прозванные «синерубашечниками», которыми командовал генерал Эойн О’Даффи.

17 февраля республиканцы предприняли очередную контратаку. На сей раз главной ударной силой стали американцы из батальона «Авраам Линкольн» под командованием Роберта Мерримана — «сына дровосека, двадцатилетнего коммуниста, получившего университетское образование в Неваде и должность преподавателя престижного Калифорнийского университета. В Европу он приехал по стипендии для изучения проблем сельского хозяйства. Его отряд был единственным в интербригадах, состоявшим практически из одних студентов». В яростной атаке американцы потеряли 120 из 450 храбрецов. Еще 175 были ранены. Но и это контрнаступление республиканцев захлебнулось. Правда, на этот раз ответной атаки уже не последовало. Обе стороны окопались и зализывали раны. В конечном итоге националисты овладели полоской земли длиной около двадцати и глубиной в пятнадцать километров, но фронт не прорвали. Противники одновременно заявили о своей победе. Республиканцы положили 25 000 человек, франкисты — 20 000.

Накануне битвы при Брунете, целью которой было отбросить националистов от Мадрида, республиканцы сосредоточили крупнейшие силы за всю войну: 50–70 тысяч (данные тут разнятся) солдат, 150 самолетов, 128 (по другим источникам 132) танков и 136 (или 217) орудий. Костяк армии составляли — что стало уже нормальным — интербригады. Первый прорыв фронта поручили XV интербригаде теперь уже под командованием хорвата Владимира Копика. Ее увеличили до шести батальонов: к югославскому, британскому, американскому и франко-бельгийскому добавились еще венгерский и испано-итальянский. Наступление республиканцев застало противника врасплох, но встретилось с неожиданным и ожесточенным сопротивлением. Республиканская легенда о Холме самоубийц нашла зеркальное отражение в Холме комаров, прозванном так за назойливый свист тысяч пуль. Штурмуя этот холм, погиб чернокожий американец, командовавший батальоном имени Вашингтона, в котором сражались преимущественно нью-йоркские евреи. За десять дней боев республиканские войска продвинулись почти на тринадцать километров. Это стало возможным прежде всего благодаря господству в воздухе советской авиации в первые дни внезапного наступления. Но это продолжалось недолго. Энтони Бивор отмечает: «Хотя в начале битвы силы республиканцев располагали преимуществом, имея в каждом боевом вылете по тридцать истребителей, уже с 11 июля в небе доминировали националисты. Их самолеты, сначала Юнкерсы-52, Фиаты и Хенкели-51, а потом немецкий легион «Кондор» утюжили восемь дивизий республиканцев, сконцентрированных на 200 квадратных километрах голой кастильской равнины. Главной целью самолетов националистов являлись советские танки Т-26, которые на открытой местности становились легкой добычей. Два дня спустя, когда националистам удалось достичь максимальной интенсивности боевых вылетов, у противника осталось всего 38 машин. Днем и ночью Ю-52 и Х-111 беспрепятственно бомбили позиции республиканцев. С 12 июля легион «Кондор» ввел в бой Мессершмитты-109, управляемые такими летчиками, как, например, Адольф Галланд, впоследствии один из асов Второй мировой войны. У самолетов «Чато» и «Моска» в этом воздушном противостоянии шансов не было никаких. «В тот день в небе можно было видеть одновременно двести машин (…). Очередной раз было доказано, что германские и националистические пилоты обучены гораздо лучше и куда увереннее чувствуют себя в бою. Даже машины Хенкель-51, уступавшие советским по техническим характеристикам, наносили противнику существенный урон. Авиация националистов атаковала интербригады неподалеку от реки Гвадаррама. В тот день погиб Джулиан Белл, племянник Вирджинии Вульф, приехавший в Испанию всего месяц назад».

В бреши, проделанные атаками с воздуха, хлынула итальянская пехота. Уже после победы в этом сражении националистов разгорелись ожесточенные споры, кто же сыграл там главную роль. Точку поставил сам Франко (Francisco Franco Salgado-Araujo «Franco au jour le jour»; Paris, 1977), от всей души поблагодарив германских пилотов и артиллеристов и совершенно игнорируя итальянские силы, боевой дух и мастерство которых он в частных беседах называл «трагическими». Как бы там ни было, а Франко то сражение выиграл, и с этого момента, хоть война продолжалась еще без малого два года, никто из серьезных обозревателей не сомневался в ее итогах. Война окончилась в марте 1939 г., но уже в ноябре 1938 г. Испанию покинули интербригады, насчитывавшие тогда 4640 бойцов 29 национальностей из 12 673 добровольцев, некогда вступивших в борьбу. В живых осталось больше всего французов — 2141, дальше идут американцы — 548, англичане — 407, бельгийцы — 347, поляки — 285, итальянцы — 194 и шведы — 182. В то же время итальянцы вывели из Испании свой экспедиционный корпус практически в прежнем составе — 10 000 человек. Германия еще раньше сократила свои воздушные силы на 75 %. Французы, разрываясь между политическим «реализмом» и давлением левой оппозиции, решились принять беженцев-республиканцев, но одновременно направили Франко откровенно заискивающие декларации. Этот процесс увенчался назначением на пост посла в Испании маршала Петена — «достойнейшего из французов», что по идее должно было задобрить националистов. Кандидатура оказалась крайне неудачной, поскольку Франко раздражали высокомерные манеры Петена, а тот, в свою очередь, гордый собственными заслугами под Верденом, с пренебрежением относился к «какому-то посредственному генералу из Марокко». Но вся суть была сосредоточена в намерениях. Англичане, поскольку их заботил Гибралтар, были полностью солидарны с французами и всячески подталкивали последних к максимально лояльной и соглашательской политике в отношении победителей.

Пора подвести итоги. Здесь мы имеем дело с двумя аспектами: политическим и военным. Первый охарактеризовал немецкий полковник (позднее генерал) Вильгельм Риттер фон Тома, назвав испанскую трагедию «лабораторией современной войны». Он имел в виду использование бронетанковых войск. Но можно говорить и об опыте люфтваффе, полученном при бомбардировке Герники, ковровых бомбардировках столицы Страны Басков или разрыве транспортных артерий с помощью авиации. Это не оставили без внимания и советские офицеры, не все из которых сгинули в сталинских «чистках». А завершить рассказ об опыте той войны можно было бы анекдотической историей, как солдаты националистического Иностранного легиона, отбивая под Мадридом наступление советских танков, изобрели оружие, которое позже, бог знает почему, назвали «коктейль Молотова».

Однако куда важнее были политические последствия конфликта в Испании. Как Германия, так и Советский Союз наглядно убедились в пораженчестве и слабости западноевропейских республик, по крайней мере, на тот момент. Это убедило Гитлера, что в случае нападения на Польшу, ему нечего опасаться противодействия Запада, а Сталина, что союз с европейскими демократическими государствами ненадежен и обречен на провал. При таких предпосылках пакт Молотова-Риббентропа был уже de facto подписан, а польская катастрофа гарантирована. По той же самой логике Италия поняла, что рано или поздно, если не хочет остаться на обочине истории, ей необходимо примкнуть к сильнейшим. Англичане же, игравшие в этом конфликте, пожалуй, самую гнусную роль, трезво рассчитали, что и Польшу и Францию можно уже списать со счетов, и следует беречь собственные силы, не втягиваясь в вероятную оборону Варшавы или Парижа. Все это стало ясно уже в Испании. Собственно говоря, Вторая мировая война уже началась.

Возможно, лучше всех это осознал генералиссимус Франсиско Франко Баамонде. Он заключил союз с нацистской Германией и фашистской Италией, но одновременно, что известно по многим источникам (в частности, David T. Cattel, «Communism and Spanish Civil War». Berkeley, 1955), его пугала способность коммунистов мобилизовать на борьбу международные силы, включая даже представителей движения из Германии и Италии. Поэтому он ни минуты не верил в легкую победу Третьего рейха над Советским Союзом, но их столкновение считал, исходя из собственного опыта, неизбежным. Когда же Гитлер торопил его включиться в новую войну, Франко всячески увиливал, тянул время, выискивал тысячи предлогов для промедления, ждал, врал и вел тайные переговоры с западными странами. В результате ему удалось уберечь страну от полномасштабного участия во Второй мировой войне, за что Испания ему, несомненно, благодарна. Однако с другой стороны, не будь мятежа националистов 17 или 18 июля 1936 г., Вторая мировая война вообще могла бы не случиться. Поскольку до той поры никто из держав, блефовавших за международным покерным столом, не знал в точности, у кого какие карты на руках. Правду эту видят не все. Петр Савицкий («Гражданская война 1936–1939 в испанской художественной прозе»; Варшава, 1985) показывает, возможно, вопреки своей воле, как иберийские писатели так до конца и не понимали международного характера испанского конфликта, а возможно их это и не волновало. Даже те, кто в республиканском издании «El Mono Azul — Alianza de Intelectuales Antifascistac» превозносили зарубежную помощь республиканцам, этого также не понимали. А уж тем более Эрнест Хемингуэй или Андре Мальро.

А ведь 12 октября 1936 г. в университете Саламанки произошло символическое событие, возможно, самое патетическое в XX в. Там было устроено торжество с участием епископата, госпожи Франко и цвета испанского генералитета во главе с Хосе Мильян-Астрай-и-Терреросом. Именно он произнес вступительную речь, ставшую апофеозом фашизма, которую он завершил возгласом: «Viva la muerte!» — «Да здравствует смерть!»

И тогда поднялся престарелый ректор университета, философ и замечательный писатель Мигель де Унамуно (можно себе представить, какого мужества потребовал такой шаг!) и сказал: «Я тут услышал зловещий и бессмысленный крик “Да здравствует смерть!” Так вот я, потративший всю жизнь на формулировки парадоксов, страшно раздражавших тех, кто их не понимал, должен высказать свое экспертное мнение: сей варварский парадокс мне отвратителен. Генерал Мильян-Астрай — калека. Я это говорю не из желания его оскорбить. Он покалечен смертью. К несчастью, сегодня в Испании таких покалеченных слишком много. И будет еще больше, если Господь не смилуется над нами (…). Это учебное заведение — храм мудрости, а я — в нем жрец. Вы же оскорбляете это священное место. Конечно, вы победите, поскольку в вас больше звериной силы. Больше даже, чем нужно вам самим. Но в сколько-нибудь длительной перспективе вам никого не убедить. Поскольку для убеждения необходимы аргументы. А чтобы располагать аргументами, нужно иметь то, чего у вас нет — разум и право».

Наступила мертвая тишина. Мигель де Унамуно скончался спустя два месяца. Он никого не остановил. Вскоре в Европе разразилось безумие, которое стоило миллионы и миллионы жертв. И начало этому положили в Испании. Как прекрасно пишет об этом Мигель дель Кастильо («Испанские чары»; Варшава, 1989). Уж он-то знает, когда начался кошмар. Тогда, когда раздался крик — «Viva la muerte!»


Холокост

Христос был евреем. Богородица была еврейкой. Апостолы были евреями. Почитаемый в Сантьяго-де-Компостела Святой Иаков, к которому на богомолье в Средние века стекалось множество народа, был евреем. Евангелист Лука, по преданию написавший икону Ченстоховской Богоматери[30], был евреем, равно как и остальные евангелисты, приписавшие Учителю притчи явно талмудистско-раввинского характера. Савл, пока на пути в Дамаск не сделался Павлом, тоже был евреем, и никто его этих корней не лишит. «Столица Святого Петра» — это город еврея Петра, преемниками которого были все последующие Римские папы. Древо христианства со всеми своими мощными ветвями выходит из еврейской традиции или традиции, евреями записанной.

Отсюда и проистекает неизбежный конфликт, который не в состоянии сгладить чаще всего лицемерные аргументы экуменистов. Правоверные иудеи будут смотреть на историю христианства как на историю одной из иудаистских сект, у которой получилось прославиться. Да еще как! Свидетельством тому возводимые на протяжении двадцати веков храмы, заполненные драгоценными металлами и произведениями искусства, без которых не было бы европейской цивилизации — золотые алтари Севильи, купола царских церквей, не имеющая себе равных и все еще четко функционирующая организация Римской католической церкви и ее орденов. В «бородатом» анекдоте на вопрос «Чего не знает Господь Бог, который знает все?» дается ответ «Где кончается власть иезуитов — в современной версии организации «Опус Деи» — и сколько существует женских монашеских орденов». Вопреки своей явно антиклерикальной направленности анекдот этот прежде всего свидетельствует о могуществе такого института, как христианская Церковь. Воистину вселенский успех одной из своих собственных сект по идее должен вызывать священный ужас в иудейских кругах. Есть здесь и солидная порция зависти, а вот ненависти нет. Это напоминает наше отношение к превосходящим нас силой чудовищам, от которых мы бы хотели защитить своих жен и детей, мы их, конечно, боимся, но ненависти к ним не испытываем.

А вот со стороны христианства ситуация прямо противоположная. Чем оно сильнее, тем меньше хочет быть обязанным своими чудесами, потрясающей готикой, миллионами своих приверженцев чужакам. Да еще кому? Каким-то там недостойным существам, которые существуют лишь благодаря нам, да и то только потому, что мы им это позволяем. Ладно бы они покорно склонили головы и смирились, признав, что их истинная вера вовсе никакая не истинная, тогда с ними можно было бы худо-бедно общаться. Так нет же! Они упорствуют в своих заблуждениях! Остается только покарать их. Для этого и изобрели гетто, изгнание, сожжение на кострах и обвинения в самых жутких грехах — отравлении фонтанов и колодцев, убийстве христианских младенцев и всемирном заговоре… Вот только в сухом остатке толку от этого ни на грош. Встретив такого униженного, изолированного от «приличного общества» еврея, христианин все равно прочтет в его глазах, — хотя он ничего подобного вроде и не хотел сказать, — что это он дал христианам Десять заповедей, Библию, Евангелие. Можно, конечно, ему эти глаза выколоть, да только что это изменит? Вот так и родился метафизический антисемитизм, не имеющий ничего общего с реальностью — с экономикой, социологией или политикой. Еврей стал кошмаром, дурным сном, вечным напоминанием о том, что с таким трудом сфальсифицировали христиане — «Евреи убили Господа нашего». Такой антисемитизм уже не нуждается в обосновании или даже предлоге, его метафизика сидит глубоко в клетках серого вещества нашего мозга, и его достаточно просто выпустить наружу и объявить правильным. В эпоху рационализма, — а мы считаем наше время именно таковым — невозможно мириться с мыслью, что ненависть может быть иррациональной, не имеющей под собой никаких реальных оснований, что наши комплексы, мнимая угроза нашему чувству превосходства способны породить Зло во всей его дьявольской полноте. Сандрар говорил, что не знает, существует ли Бог, но дьявол существует точно, поскольку он видел его работу. Сегодня слова Сандрара могут вызывать лишь снисходительную улыбку, поскольку его поразили всего-навсего окопы Первой мировой войны, где он, правда, потерял руку, но, как писал его поклонник Жак Превер, «`a la guerre, comme `a la guerre — qu’est ce que Vous Voulais» — «На войне как на войне, а чего вы ждали». Кстати, тот же Жак Превер нисколечко не верил Сандрару. Пессимизм последнего был для него неприемлем и казался бессмысленным и просто невозможным в рамках принципиального убеждения, что «человек — это звучит гордо». Можно подумать, он не понял разницы между превосходно известной в этнографии конфронтацией «свой — чужой» (см. замечательные труды Збигнева Бенедыктовича) и метафизической ненавистью. Равно как и Артур Херцберг («Les origines de lantisemitisme modern». Paris, 2004) отлично осведомлен, что не существует никакого «современного антисемитизма», хоть и помещает это понятие в заглавие. Он только показал, как уважаемые мыслители современной Европы пытались придумать обоснование темному безумию или противостоять аргументам ее апологетов. Автор не отдает себе отчета, что таким образом он, хотя и осуждает подстрекателей, но, тем не менее, участвует в неприличном диалоге. Завершает он книгу констатацией, будто «все дискуссионные моменты по “еврейскому вопросу” были затронуты еще в 1791 г. К несчастью они уже не могли предотвратить трагедии». Хотелось бы заметить, и это было бы куда честнее, что эти «дискуссионные моменты» уже имели место как минимум в XII–XIV вв., когда Филипп IV Красивый изгная евреев из Франции, а Изабелла Католическая отправила на костер не вполне обращенных — кстати это еще одна метафизическая категория.

В 1998 г. в США вышла, а через три года была переведена на польский язык книга Рона Розенбаума («Объяснения Гитлера»; Варшава, 2001). Не могу припомнить, чтобы мне доводилось читать нечто столь же отвратительное. И дело здесь не в пространных цитатах из Дэвида Ирвинга, который, как известно, доказывает, что Гитлер не имел никакого отношения к уничтожению евреев, и вообще ничего об этом не знаЛ. Собранные в книге авторы пытаются найти рациональные объяснения — фрейдистские, экономические, семейные, социологические — и Бог знает еще какие. Похоже, авторам, мобилизованным Розенбаумом, даже в голову не приходит, что может сложиться ситуация, в которой благородный ариец (я суммирую аргументы) будет заражен сифилисом проституткой-еврейкой, выгнан с работы и осмеян евреями, недооценен еврейскими искусствоведами и в бессильной ярости будет наблюдать, как еврей покупает квартиру, о которой он мечтал долгие годы… Но что из всего этого абсолютно не следует, что все евреи плохи, и всех евреев надлежит поубивать, включая детей и новорожденных младенцев. Тем не менее, Рон Розенбаум вступает в джентльменскую дискуссию с Дэвидом Ирвингом, а тот ничтоже сумняшеся заявляет: «В моем понимании преступлением было не убийство евреев вообще, а убийство невинных евреев». Отсюда следует опасный вывод, что якобы были евреи виновные, причем в массе своей, поскольку Ирвинг не рассматривает конкретные случаи уголовных преступлений, которые совершаются представителями всех без исключения народов, и невиновные. Так в чем же виноваты, по мнению Ирвинга, «виновные» евреи? Прямого ответа он не дает: «Преступление нацизма здесь несомненно, — признает он. — Убиты невинные люди (…). Если кого-то сажают в лагерь, где он, вероятнее всего, умрет от тифа, это тоже преступление, хотя и не убийство. Анна Франк умерла от тифа. Ее не убивали (…). И если я пишу книгу об Адольфе Гитлере, я должен снять с него вину за это конкретное преступление, поскольку оно не было преступлением преднамеренным. Равно как и смерть всех тех людей, что умерли с голоду в Бухенвальде под конец войны. Телевидение обожает показывать нам их истощенные трупы. Но это не были преднамеренные преступления».

Однако если Анна Франк («Journal de Anne Frank». Paris, 1950, русское издание «Дневник Анны Франк») оказалась в концлагере Берген-Бельзен, то, вероятно, относилась к евреям виноватым. Так в чем ее вина? Да в том, что она была еврейкой. На этом и замыкается круг бредовой беспомощной логики Дэвида Ирвинга. Жаль только, что он не одинок. Многие из других собеседников Рона Розенбаума никогда бы не признались, что тезисы Ирвинга им близки. Но как только речь заходит об экономических, социальных, религиозных и даже (!) медицинских аргументах, всегда появляется, впрочем, не высказанное напрямую, это безумное противопоставление: евреи виновные — евреи невиновные. И тогда миллионы людей, вроде Анны Франк, должны спросить: а мы?

В истории человечества до холокоста была масса преступлений, которые с сегодняшней точки зрения иначе, как геноцидом, не назовешь. И незачем тут вспоминать Чингисхана, Тамерлана или уничтожение североамериканских индейцев. Примеров предостаточно и у нас под боком, в нашей «цивилизованной» старушке Европе и по ее периметру. Взять хотя бы: истребление катаров королями Франции во главе со Святым Людовиком IX, действия рыцарей Тевтонского ордена в Литве, бесчисленные преступления во время Религиозных войн XVI в., резня армян турками во время Первой мировой войны… Однако каждый раз мы наталкиваемся на две принципиальные и непреодолимые границы.

Во-первых, здесь всегда имело место религиозное или националистское обоснование. Когда Симон де Монфор уничтожал катаров, «война, — пишет Збигнев Херберт, — уже давно превратилась из Крестового похода против еретиков в великую битву Севера с Югом, войну народов». Когда турки, задействовав воинские части, уничтожали армян, они были свято убеждены, что расправляются с приспешниками враждебных им русских, то есть, как выразился бы генералиссимус Франко, с «пятой колонной». Кровь текла по улицам рекой, ненависть искажала лица нападающих и пожирала их сердца. Но ни в одном из подобных примеров, сравнимых по своим масштабам с холокостом, мы не имеем дела с холодным административным планированием. И сегодня есть слепые от ненависти симоны де монфоры, угоревшие от богословия католические монахи или протестантские пасторы — вся эта обезумевшая компания в ужасе бросается на всякого иного, чужого, а потому подозрительного. И все же, повторим, здесь нет места для государственного планирования, для хладнокровных кошмарных эйхманов (см. Дэвид Цезарини, «Эйхман, его жизнь и преступления»; Варшава, 2008), для которых все это лишь часть бухгалтерии. На суде в Иерусалиме Эйхман без устали повторял, что антисемитом он никогда не был, совсем наоборот — он увлекался еврейской культурой, и потому был назначен экспертом. И до некоторой степени — в этом-то и весь ужас — ему можно верить. В конце 1941 г. Эйхман приехал в Минск, где ему было приказано лично проследить за казнью. В Минске тогда расстреливали евреев. «В свойственной ему манере Эйхман утверждал, что толком не знал, куда ехать, блуждал по инстанциям, пока не нашел какого-то офицера, который объяснил, куда надо ехать. Он заночевал, а на следующее утро явился в указанное место слишком поздно и не смог воочию наблюдать за массовым расстрелом. Он видел только людей из подразделения СС «Мертвая голова», входивших в состав «айнзацкоманды» и расстреливавших во рву евреев. И опять на допросе Эйхман сказал, каким это стало для него потрясением: “Когда я пришел, то видел только, как молодые солдаты, я думаю, у них были череп и кости на петлицах, стреляли в яму, размер которой был, скажем, в четыре-пять раз больше этой комнаты. Может быть, даже гораздо больше, в шесть или семь раз. Я… я там… что бы я ни сказал… ведь я только увидел, я даже не думал, я такого не ждал”». Эйхман не думал о фактах (и тут ему верит даже Ханна Арендт, «Эйхман в Иерусалиме»; Краков, 2004), скорее, о листе бумаги, где ему предстояло начертать рапорт согласно предписанию командования. Таким же запомнил его и Роберт Бадинтер — свидетель на том процессе (Самуил Блюменфельд, «Badinter, t'emoin», «Le Monde» от 9.04.2011). Ни тени эмоций. Эйхман на самом деле считал себя, как, вероятно, и парни из «Мертвой головы», обычным винтиком в огромной машине, где нет места чувствам, но зато есть премии за совершенствование системы, причем безразлично, какой системы. Но это только один аспект проблемы, тогда как второй возвращает нас к исходному пункту. К мучительному вроде бы рациональному и естественным образом возникающему вопросу — почему?

И здесь — это то самое «во-вторых» — я целиком и полностью вынужден согласиться с Жаком Ланцманом. На этот вопрос нет ответа, поскольку нельзя даже задать такой вопрос. И пусть злятся псевдорационалисты, интеллектуалы и прочие мудрецы, но в вопросе «почему?» уже кроется зловещий ответ: «потому». Пусть ответ этот будет неполным и непропорциональным в отношении последствий, но уже само его наличие отравляет наши умы и сердца ядовитым подозрением, будто есть в нем какое-то рациональное основание. А если так, то имеется и пусть фрагментарное, эфемерное, но все-таки некое оправдание. Как же больно было это осознавать в случае с преступлением в Едвабне[31].

А потому что… евреи сотрудничали с большевиками. Никаких доказательств нет, а если бы и были, то чем виноваты еврейские дети? А потому что… важничали и задирали нос — опять же никаких доказательств, тем более в отношении детей. А потому… что евреи. И это тот самый единственный аргумент, стоивший несколько десятков (в том числе и детских) жизней, сгоревших в подожженном польскими соседями сарае. В этом нет никакого особого польского антисемитизма. Наоборот, Польша, пожалуй, стала одной из первых стран (не считая Германии), где значительная часть общества отважилась покаяться и устами президента попросить прощения за участие своих сограждан, пусть и небольшого количества, в преступлении. А ведь в других странах имели место эксцессы куда более страшные (во всяком случае, в количественном плане). Фашиствующие украинские организации осуществляли холокост евреев, а заодно и поляков, по собственной инициативе (Эдвард Прус, «Холокост по-бандеровски»; Вроцлав, 1995). Даже потрясающее воображение преступление в Бабьем Яру под Киевом не обошлось без участия украинской милиции. В Румынии немцам вмешиваться практически не пришлось. Местное население, поощряемое службой безопасности, справилось с уничтожением евреев само. То же было в Латвии, частично в Литве, Словакии или в Венгрии… Ханна Арендт называет лишь четыре страны, где евреям оказали реальную помощь: Данию (там было проще всего из-за близости нейтральной Швеции), Голландию (хотя кто-то же выдал Анну Франк?), Италию (лишь после падения Муссолини) и Болгарию, общественность этой страны заслуживает самых восторженных слов признательности. Если взглянуть на карту Европы, то это — жалкие крохи. Основной массив остался в лучшем случае (как, к примеру, англичане) абсолютно равнодушным, признав приоритет победы оружия, которое решит заодно и эти проблемы.

О холокосте написана уже целая библиотека. Почему же я помещаю его в свою антологию «недооцененной» истории? Опять же по двум причинам. Во-первых, потому что во всех «национальных» процессах убийства евреев, как в Едвабне, повторяется аргумент о «немецком разрешении». А что такое «разрешение»? Это даже меньше, чем поощрение. Административный холокост был, пожалуй, самым чудовищным явлением в Новейшей истории Европы. Однако он стал не только гнуснейшим деянием Третьего рейха, но и чумой, которой заразились (или могли заразиться) миллионы. Коварной заразой, разъедающей умы и сердца, от которой до сих пор не придумано прививки. Ланцман прав — метафизической заразой.

В августе 1944 г. Генрих Гиммлер был вынужден «взять на себя неприятную обязанность уведомить командира дивизии “Das Reich” группенфюрера Вальтера Крюгера, что не может дать разрешения его дочери Эльзе выйти замуж за штурм-баннфюрера СС Клингенберга (Peter Padfield, «Himmler, Reichsf"urer SS», Искры; Варшава, 2002). Причиной послужил тот факт, что в генеалогическом древе жены Крюгера обнаружились еврейские корни с 1711 г. И хотя существовала возможность, что потомство было зачато вне брака, тем не менее, поскольку все заинтересованные лица уже умерли, Гиммлер пришел к выводу, что доказать сей факт не представляется возможным. В конце октября, получив прошение от жены Крюгера, рейхсфюрер написал Готтлобу Бергеру, что “после сложнейшей внутренней борьбы, бесчисленных сомнений и вопреки собственным убеждениям” (…) он, однако, не может изменить своего решения относительно дочери Крюгера. Подобное решение принял Гиммлер и в декабре, когда на его имя поступило сразу три прошения о согласии на заключение брака, одно от унтер-офицера и два от братьев, также в ранге унтер-офицеров, причем все трое имели общего предка, звавшегося Авраам Рейнау — еврея, родившегося в 1663 г. и крещенного в 1685 г.» И все это несмотря на то, что начальник Главного управления СС по расовым и переселенческим вопросам штандартенфюрер профессор доктор Бруно Курт Шульц установил, что перенятые от евреев хромосомы исчезают в третьем поколении. И не важно, пытался ли Шульц своими псевдонаучными бреднями хоть в минимальной степени ограничить размах антисемитского мифа или сам искренне верил в собственные теории. Так или иначе, добиться ему ничего не удалось. Когда Тадеуш Мазовецкий[32] выдвигался в президенты, а противники принялись приписывать ему еврейское происхождение, епископ города Плоцка заявил, что располагает документами, свидетельствующими об арийском происхождении и католическом вероисповедании Мазовецких с XVII в. — Ладно, ответствовали оппоненты, а что было до того? В одних компаниях это рассказывали, как анекдот, а в других — на полном серьезе. Самое ужасное здесь то, что епископ был свято уверен, будто избавляет Мазовецкого от пятна в биографии, то бишь de facto полностью солидаризировался с «обвинителями».

Метафизический антисемитизм породил холокост, а мученичество холокоста вместо того, чтобы с ним покончить, лишь отодвинуло его в некоторых сообществах на периферию, за грань политкорректности. И как только мы отвернемся, гидра снова поднимает одну из своих мерзких голов. В этом смысле холокост есть явление недооцененное, ибо он не только проклюнулся из старых зерен, но и посеял новые. И как это обычно бывает, никто на прополку сорняков не рвется. Ведь это тяжелая, неблагодарная и колючая работа, да и, в конце концов, нас она не касается, мы-то, кто бы сомневался, происходим от Иафета, а не от Сима, а мужичье — от Хама.


Деколонизация

В историческом анекдоте из русской жизни рассказывается, что когда в 1842 г. было решено построить железную дорогу, чтобы соединить Москву с Петербургом, услужливые чиновники пришли к Николаю I с вопросом, где ее прокладывать. Царь взял линейку и прочертил прямую линию между двумя столицами своей империи. А поскольку держал он линейку небрежно, в районе Окуловки имеется теперь изгиб железнодорожной линии, точно отражающий получившееся на карте очертание высочайшего пальца.

Эта история как нельзя более верно передает действия дипломатов и геодезистов колониальных держав, определявших границы своих африканских владений. Ничем иным, как результатом активного и небрежного применения линейки, не объяснить, к примеру, южных границ Алжира, границ между Египтом и Ливией, Мавританией и Мали, Ливией и Чадом, Египтом и Суданом и т. д. Говоря в самом общем плане, колониальный раздел Африки осуществлялся на основе двух принципов: 1. «Счастлив тот, кто имеет». Куда распространялось влияние торговых факторий конкретных европейских государств, куда добрались первооткрыватели, кто где успел разместить собственные военные форпосты. 2. Признание т. н. естественных границ. В это понятие включались горные цепи, полосы непроходимых джунглей, а чаще всего реки, что, впрочем, с самого начало вызвало ожесточенные споры колонизаторов о праве сплавлять по ним лес, принадлежности островов и т. д. Поскольку вода была чрезвычайно важна, то, чтобы получить доступ к крупным бассейнам, немецкий Камерун вытянулся длинным щупальцем к озеру Чад, а бельгийское Конго удивительнейшим отростком пролегло через территорию британской Северной Родезии и достало до озера Бангвеулу. Только одного никто и никогда не принимал во внимание отношений между африканскими народами. Сущий пустяк! Впрочем, чему тут удивляться? Льюис Генри Морган (1818–1881), считающийся наряду с Эдуардом Бернеттом Тайлором создателем научной этнографии и являвшийся во второй половине XIX в. повсеместно признанным авторитетом в этой области (в частности он оказал большое влияние на концепцию Фридриха Энгельса), писал в «Ancient society» (Нью-Йорк, 1877; польский перевод «Первобытное общество»; Варшава, 1887)[33]: «В Африке мы встречаем смешение дикости с варварством. Первобытные искусства и изобретения в основном утрачены в результате поступления изделий и устройств извне, но дикость в самых низменных формах, вплоть до людоедства, и варварство в таких же формах преобладают на большей части континента. Племена в глубине материка стоят ближе к туземной культуре и нормальному состоянию, но вообще Африка является для этнографии бесплодной пустыней (выделение. — Л. С.). Эдуард Б. Тайлор старался столь сильно не обобщать. В его главном труде «Primitive culture» (Лондон, 1871, в польском переводе «Первобытная цивилизация»; Варшава, 1896)[34] читаем: «В материковой Африке почитание теней предков сильно выделяется и четко определено». Или: «В Западной Африке почитание призраков приобретает две совершенно различные формы. С одной стороны, мы видим негров Северной Гвинеи, помещающих души умерших в разряд добрых или злых духов, согласно их характерам при жизни, и почитающих злых духов куда усерднее, поскольку страх оказывается у них гораздо сильнее любви. С другой стороны, мы имеем туземцев Южной Гвинеи, уважающих стариков при жизни и поклоняющихся последним, когда смерть делает их всемогущими». Это уже значительно лучше. Тайлор замечает, что Гвинею, — кстати, он употребляет этот топоним гораздо более широко, имея в виду не только современные Гвинею и Гвинею-Бисау, но и все северное побережье Гвинейского залива, а также лежащую на берегах Атлантики Западную Африку вплоть до Сенегала — населяют племена, принципиально отличные по своим верованиям и культуре. Беда лишь в том, что даже в узко понимаемой Гвинее проживает более дюжины племен — по несколько на севере и на юге — и, ей-богу, трудно понять, о которых из них говорил Тайлор. Гигантским шагом вперед в дифференциации народов и культур стали работы Лео Виктора Фробениуса (1873–1938), начиная с «Der Ursprung der afrikanischen Kulturen» (Берлин, 1898). Тем не менее и он, в том числе в своих трудах уже тридцатых годов, пользуется в этнографических вопросах весьма общими формулировками и упрощениями, поскольку предпочитает оперировать категориями географическими, например «жители того или иного региона», что всегда приводит к объединению совершенно чуждых друг другу этнических групп. Чего уж тут требовать от перекраивавших Африку политиков…

Впрочем, даже самому понятию «этнической группы» в Африке трудно дать определение. Замечательный этнограф (по образованию также юрист и историк) Жан Пуарье предлагает основываться на четырех базовых критериях, что позволяет при наличии всех четырех выделить специфическое этническое сообщество («Ethnies et culture», в: «Ethnologie r'egionale», т. I, Paris, 1972): 1. «Общность памяти» — обращение к единому прошлому, пусть даже мифическому, признание общего происхождения. 2. «Общность ценностей» — использование одних и тех же символических кодов, соблюдение или хотя бы наличие осознания сходных табу и т. д. 3. «Общность имени» — согласие с неким общим самоназванием. 4. «Общность устремлений» — самый важный критерий — «речь идет о желании оставаться в этом, а не ином сообществе, убежденность (с научной точки зрения безразлично — истинная или ложная) в оригинальности своей группы, другими словами, групповое самосознание. Вот основной критерий обособления, разумеется, вырастающий из первых трех, но и превосходящий их».

Сложность лишь в том, что число таким образом идентифицированных «этнических групп» приближается в Африке к трем тысячам. В одном только Кот-д’Ивуаре их больше сотни. Рисуя этнические карты Африки («Атлас народов мира»; Москва, 1964), коллектив советских ученых под руководством С.И. Брука и В.С. Апенченко ограничился самым объективным, казалось бы, языковым критерием. Благодаря такому подходу получилось «всего-навсего» двести одна группа. Из работ Роберта Корневина (в частности, «Histoire des peoples de l’Afrique noire». Paris, 1962) следует, что без учета Северной Африки в тропической части континента выделяется как минимум сто групп, отвечающих понятию народа. Причем эти группы не имеют ничего общего с государственными организмами, существующими там благодаря «нарезке» европейцев. И если мы сегодня слышим самоопределение: «Я — нигериец», «я — тоголезец», «я — кениец» и т. п., это значит лишь географическое место рождения, да разве что флаг, под которым на спортивных соревнованиях выступают в том числе и мои соотечественники. Хотя во втором случае дело обстоит уже не так просто. Например, члены племени фульбе, отличающиеся высокой степенью групповой самоидентификации, разбросаны по двенадцати странам Центральной и Западной Африки, причем в Гвинее они составляют 40,3 % от общего числа граждан, в Сенегале 23,3 %, в Мали 13,9 %, в Нигерии 10,3 %, а вот уже в Сьерра-Леоне менее 1 %. Вот и подумаешь, станут ли фульбе из Сьерра-Леоне болеть за сборную этой страны — страны своего случайного гражданства — или скорее поддержат гвинейскую сборную? В подобном положении находятся и сонгаи, разделенные границами между Мали, Нигером и Буркина-Фасо, равно как и несколько десятков других африканских народов. Колониальным картографам река Убанга представлялась идеальной границей между бельгийскими (Конго) и французскими (Французская Экваториальная Африка) владениями. А то, что она разрезала пополам территории проживавшего по обоим берегам реки народа азанде, никого, разумеется, не волновало. Колониализм благополучно скончался, а границы остались. Одна треть азанде живет теперь в Центральноафриканской Республике, две трети — в Заире. Государства эти особой симпатии друг к другу не испытывают, а посему даже не думают облегчать людям переправу через воды Убанги. В условиях похожего разделения проживают и знаменитые масаи — в Кении и Танзании, баконго в Заире и Конго, мору-мади в Уганде, Заире и Судане, несколько десятков других племен или народов. Тогда как, в свою очередь, многие африканские государства объединяют на своих землях народы, не имеющие между собой ничего общего с культурной, языковой или религиозной точек зрения, а зачастую пребывающие в состоянии многовековой вражды и даже взаимной ненависти. Почему же так случилось? Почему в колониальный раздел Африки не были внесены никакие коррективы в тот момент, когда европейцы начали признавать независимость африканцев?

На это повлияли как минимум три обстоятельства. Во-первых, хоть 1960 г. и является общепринятой в школьных учебниках границей исторических эпох, процесс деколонизации проходил неравномерно, а здесь существенны даже малейшие хронологические различия. Возьмем первый попавшийся пример. В 1959 г. Франция согласилась признать независимость Гвинеи, а в 1960 г. Сенегала — двух искусственно выделенных провинций Французской Западной Африки. Однако между этими двумя новообразованными государствами расположилась португальская Гвинея-Бисау, с которой португальцы расстались только в 1973 г., а чтоб уж совсем весело, в территорию Сенегала втиснута английская Гамбия (независимая с 1965). В свою очередь между французской Гвинеей и Либерией вклинилась еще британская Сьерра-Леоне, которая стала свободной в 1961 г. В момент возникновения каждого из этих государств одни его границы уже были определены соответствующими решениями о деколонизации, другие оставались еще колониальными, хотя и неприкосновенными без специальных договоров европейских держав, заключать которые те не горели желанием. Так и образовались курьезы типа Республики Гамбия, которая сжата с двух сторон щупальцами Сенегала, однако на протяжении 350 км не допускает последний к водам реки Гамбии, по обоим берегам которой еще с XV в. селились португальские работорговцы, пока бизнес у них не отобрали англичане, выдворив попутно самих бизнесменов. Этнически Гамбия ничем не отличается от окружающего ее Сенегала, кроме того, что у одних колониальным наследством является английский язык, а у других — французский, поэтому беженцы из Гамбии после очередных государственных переворотов или введения шариата чаще направляются в англоязычную Сьерра-Леоне, чем в близлежащий Сенегал.

Во-вторых, европейские экономисты и политики сочли, что разрешение создавать национальные государства даже самым многочисленным и компактно проживающим африканским народам будет опасным прецедентом. Кого можно признать достаточно многочисленным и сформировавшимся, чтобы уважить его мечту о независимости? Где здесь критерии? Уступив раз, пришлось бы столкнуться с неизбежной лавиной территориальных претензий десятков племен, которые в определенный момент оказались бы не в состоянии создать самодостаточные государственные образования, а попытки обрести свою государственность позднее порождали бы хаос, анархию и экономическую беспомощность в масштабах всего континента. Аргумент достаточно логичный, хотя, когда надо, легко забываемый в угоду политической конъюнктуре.

Третье и самое важное. Признавая независимость определенного региона, колонизаторы и не думали отказываться от всех своих интересов, связанных с этими территориями. Предполагалось, и, как впоследствии выяснилось, справедливо, что языковые, образовательные и административные связи, наработанные в колониальный период, позволят сохранить привилегированные отношения с освободившимися государствами, если и не в политической области (хотя такое иногда получалось, достаточно взглянуть на военное присутствие Франции в значительном большинстве ее бывших колоний), то уж точно в экономической. Потому-то, к примеру, у португальцев не было ни малейшей заинтересованности объединять земли своей Гвинеи с гораздо более сильной французской Гвинеей, хотя с этнической и исторической точек зрения это выглядело куда как логично. Потому-то и сохранилось единство английского, а позднее англо-египетского Судана в явном противоречии с этническими, историческими и даже природными резонами.

Таким вот образом была сформирована сегодняшняя, прежде всего, Тропическая Африка. Как нетрудно догадаться, несмотря на жандармскую роль Европы вкупе с ООН, США или СССР, это практически немедленно привело к трагическим последствиям. Всего лишь несколько примеров:

Первый: помню, как в январе 1961 года в начальной школе № 5 в Варшаве нам предписано было на специально организованной линейке почтить память убитого в Элизабетвиле Патриса Лумумбы. И хоть у нас еще молоко на губах не обсохло, мы пребывали в полнейшей уверенности, так нас уже воспитала господствующая пропаганда, что сей протеже директрисы нашей школы — не иначе как коммунист и советский прихвостень. Тогда как его противник Моиз Чомбе по неумолимой логике истории в этом нашем любимом черно-белом и таком понятном мире, где нет середины, — цепной пес западного империализма. Мы молились за Лумумбу (в Москве даже университет был назван в его честь) и спокойно ложились спать. А тем временем наши молитвы были столь же далеки от реальности, как мы сами от Тропической Африки. Лумумбу за то, что тот настаивал на сохранении Конго (нынешнего Заира) в определенных экс-колонизаторами границах, поддерживала не только Москва, а вслед за ней, понятное дело, и Варшава, но также Вашингтон, Париж, Лондон вкупе с ООН. Проблема на этот раз заключалась не в «железном занавесе» и Берлинской стене, а в незамысловатом соображении Чомбе, что 80 % полезных ископаемых Конго залегает на территории провинции Катанга, населенной племенем балуба, которое вовсе не намерено ими делиться с проживающими за тысячи километров и не имеющими с ними ничего общего, кроме бельгийских чиновников, северными племенами. Тем более, что эти самые бельгийские чиновники, посчитав баланс прибылей и убытков, встали в итоге на сторону… Чомбе. 14 июля 1960 г. Совет Безопасности ООН принял резолюцию в поддержку (мы помним, что нельзя допускать прецедентов!) правительства Лумумбы на всей, без исключений, территории бывшей колонии и решил оказать ему военную помощь. Как замечает Михал Лесневский («Конго-Катанга 1960–1964», в книге «Очерк истории Африки и Азии, истории конфликтов 1869–2000»; Варшава, 2000): «Согласие сверхдержав на конголезскую операцию выглядит, по меньшей мере, странно. Вероятнее всего, что они заключили негласный договор, надеясь использовать операцию ООН в своих целях. Обе стороны опасались дестабилизации региона, хотя каждая рассматривала источники такой дестабилизации по-своему». Кончилось все кровопролитной межэтнической войной, которую в Европе и не заметили бы, если бы не случайная гибель в авиакатастрофе генерального секретаря ООН Дага Хаммаршельда, спешившего на переговоры с Чомбе. Продолжавшиеся несколько лет военные действия стоили от 40 до 60 тысяч человеческих жизней, и это без учета погибших, например, голодной смертью в опустошенных противоборствующими силами регионах. В конце концов, по прошествии ряда лет разрухи и хаоса, к власти в бывшем Бельгийском Конго с согласия европейских правительств пришел кровавый тиран Сесе Секо Мобуту. Он не дрогнувшей рукой расправлялся с непокорными племенами, а в критический момент очередного восстания балуба усмирил восстание с помощью французских и марокканских войск, получивших на стрельбу по мятежникам мандат ООН. В 1980 г. Мобуту торжественно принял Римского папу Иоанна Павла II, в 1985 г. задавил в корне племенные восстания и в 1990 г. установил в стране, где проживает несколько десятков народов, «безусловную однопартийность». С той поры при очередных внутренних беспорядках западная пресса даже не упоминала о жертвах среди местного населения, а только сообщает о числе европейцев, которых удалось эвакуировать. Умер Мобуту в Рабате (Марокко) 6 сентября 1997 г., оставив своим многочисленным детям и женам состояние в семь миллиардов долларов. Его преемником стал Лоран-Дезире Кабила. За покушение на жизнь Кабилы его сын и наследник официально казнил 30 человек. На самом же деле настоящий ад пришлось пережить всем племенам, откуда были родом покушавшиеся, а количество убитых невозможно установить даже приблизительно. Так этот конголезский (заирский) танец смерти и продолжается.

Второй: три племени в 1966 г. составляли большинство (59 %) населения Нигерии — хауса на севере (22 %), йоруба на юго-западе (19 %) и игбо на юго-востоке (18 %). У них разные традиции, религия (хауса — мусульмане, игбо — христиане, а йоруба в большинстве анимисты, то есть приверженцы языческих местных верований), да еще экономический и общественный статус. Юг издавна был более экономически развит, а в придачу располагал недавно открытыми запасами нефти. Однако и здесь нет элементарного равновесия. Гораздо более европеизированные игбо являлись своего рода нигерийской интеллигенцией. Хауса, жившие беднее и бывшие не столь образованными, ненавидели игбо. Учитывая, что хауса пользовались широкой поддержкой исламских стран, прежде всего военной, от гражданской войны и полного хаоса Нигерию защищала только армия. Она тоже была разделена, пусть в несколько иных пропорциях, чем это имело место в этнической сфере. Такое положение дел стало очевидным 16 января 1966 г., когда беспомощное правительство передало власть в руки военных. Возглавляющий их генерал Джонсон Агийи-Иронси — игбо по происхождению — явно, пусть и без применения силы, поддерживал своих соплеменников. Север, то есть хауса и солидарные с ними фулани (они же фульбе, фула, пель, афули, бафиланчи и еще с десяток самоназваний) устроили кровавую резню живущих на севере игбо и союзных им племен. Правительство Иронси было свергнуто. Более тридцати тысяч игбо были убиты, около миллиона бежало с севера в восточную провинцию, которая в сложившейся ситуации провозгласила себя независимой Республикой Биафра во главе с Одумегву Оджукву. Началась война на уничтожение. Поначалу биафрийцы предприняли успешное наступление и дошли до Оре, который в ста километрах от Лагоса (столицы Нигерии до 1991 г.). Однако когда на основе резолюции ООН Советский Союз и Великобритания начали поставлять состоявшему в основном из хауса центральному правительству оружие и военных советников, судьба военного конфликта оказалась предрешена. Помощь, которую оказывала сепаратистам Франция при поддержке Португалии и одобрении Ватикана, с самого начала была чисто символической, а вскоре и вовсе прекратилась. Все кончилось 15 января 1970 г. капитуляцией Биафры и жуткой резней игбо, которых до конца поддерживали лишь немногие потрясенные геноцидом европейские добровольцы, вроде поляка Яна Зумбаха — легендарного пилота 303-го дивизиона[35] времен Битвы за Англию.

Михал Лесневский замечает: «Повсеместно опасались, что вероятная победа Биафры спровоцирует подобные выступления в других странах». Однако тут же добавляет: «Биафрианский конфликт (…) продемонстрировал слабость Организации африканского единства. Отсутствие единства в ее рядах плюс подключение к конфликту СССР, США, Франции и Великобритании предопределили бессилие этой международной структуры. ООН также отличалась непоследовательностью. С одной стороны, и правда действия Биафры вступали в противоречие с ее декларацией от 1960 г., но в то же время они отвечали постулату о праве наций на самоопределение. С объективной точки зрения биафрианская декларация о независимости была вполне обоснованна. Население Биафры представляло собой относительное этническое единство (около 60 % игбо) и по африканским меркам имело весьма развитое национальное самосознание (…). Таким образом, биафрианский конфликт вскрывал противоречия, заложенные в принципах ООН. Одновременно он стал своеобразным тестом на прочность постколониальной системы в Африке…» Иными словами, любая интерпретация событий оказалась допустимой. В самом деле, теорий было предостаточно. Вот только на практике выходили сплошная резня и геноцид.

Подобным образом можно было бы обсуждать и тянувшуюся без малого сорок лет войну в Анголе (1961–1998), конфликт в Зимбабве (1965–1981), сражения в Эритрее (1961–2000), массовое уничтожение народом хуту своих сограждан тутси в Руанде (1992–1996, полмиллиона убитых), бои в Сомали и длящийся уже тридцать лет (с 1990 г.) губительный конфликт между севером и югом в Судане… и к этому можно прибавить несколько сотен (sic!) кровопролитных межплеменных конфликтов меньшего размаха, о которых безмятежная Европа не пожелала слышать. Но в чем смысл столь жуткого перечня?

Эпимет был братом Прометея. Когда Прометей нарушил волю Зевса и подарил людям огонь, верховный бог решил покарать не только одного ослушника, но и всю его семью. Мстительный Зевс велел Гефесту слепить из глины женщину, а всем богиням Олимпа сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Сию дивную красавицу по имени Пандора он послал в подарок Эпимету. Правда, в последний момент Прометей успел предостеречь брата, чтобы тот не брал от Зевса никаких подарков. Терзаемый вожделением Эпимет решил отослать-таки Пандору назад на Олимп. А тем временем судьба Прометея решилась. Зевс приказал приковать нагого героя к кавказской скале, где орлы день за днем терзали несчастного, выклевывая его печень, которая за ночь вновь вырастала. Эпимет струхнул не на шутку, что может настать и его черед, и, решив продемонстрировать Зевсу свою покорность, немедленно женился на Пандоре. Та, как нетрудно догадаться, была столь же прекрасна, сколь упряма и глупа. Вопреки запрету мужа, а точнее ему назло, Пандора открыла ящик, в котором Прометей запер, дабы они не терзали людей, всякие напасти — ненависть, безумие, пороки, дурные страсти и т. д.

История деколонизации по способам и принципам ее осуществления соединила в себе наследие обоих сыновей титана Япета. С одной стороны, она принесла людям и племенам освобождение, а с другой — открыла ящик Пандоры. Последствия этого Африка будет испытывать во всем его трагизме еще долгие годы. В этом смысле деколонизация не завершена и будет продолжаться непредсказуемо долго. Европейские политики, в 1960-х гг. определившие ее формы, понятия не имели, как тот ученик чернокнижника, о последствиях своих действий. Тем более что принципы, которыми они руководствовались, уже давно перечеркнуты. Биафру прикончили, зато позволили существовать Эритрее. На наших глазах на юге Судана появляется новое государство. В момент написания этих слов (весна 2011) минимум в семи странах Африки идут гражданские войны. И ничто не указывает на то, что в ближайшем будущем их станет меньше. Поджечь бикфордов шнур не велика задача, а вот как его погасить…


Юрий Гагарин

Папа мой увидел Юрия Гагарина на каком-то международном собрании 1963 г. в Москве. Космонавт произвел на него самое благоприятное впечатление. Помню слова, звучавшие в устах отца особо значимо: «Не знаю, верующий ли он человек, но в нем, несомненно, есть некая искра божья». Впрочем, известно, что когда во время торжественного приема в Георгиевском зале Кремля один из приглашенных священнослужителей (позже это приписывали Хрущеву) спросил: «Юрий Алексеевич, там высоко в небе вы видели Бога?» — тот дипломатично ответил: «Батюшка, вы лучше меня знаете, что я мог там увидеть». В примитивной интерпретации, а именно таков был комментарий в советской прессе, это могло означать: «Вы же сами знаете, что бога нет», но с таким же успехом ответ Гагарина мог значить: «Ваш вопрос тривиален, ведь бог — не физическое лицо, которое можно разглядывать». Это стоит отметить, поскольку Гагарину вообще сопутствовала некая амбивалентность. Ясное дело, везде, где только можно, твердили, что он родом из крестьянской семьи деревни Клушино Смоленской области, отец был кладовщиком и плотником, мать — дояркой, а жена — медицинским техником пролетарского происхождения. С другой стороны, Гагарины — один из древнейших и прославленных в истории России боярских родов, к которому принадлежали, к примеру, сибирский губернатор времен Петра Великого Матвей Гагарин (повешенный позднее за растрату казенных денег), министр, пользовавшийся особым доверием императора Николая I, князь Павел Гагарин, или другой Павел, возглавивший Комитет по делам Царства Польского после Январского восстания[36], княгиня Гагарина — камер-фрейлина императрицы Марии Федоровны и т. д. и т. п. Вот и выходит, что Юрий был близок любому колхознику, и в то же время его фамилия тешила слух представителей самой непримиримой белой эмиграции, которая тут же принялась отыскивать его якобы имевшие место дальние родственные связи с князем Иваном Гагариным, перешедшим в 1842 г. из православия в католичество и ставшим иезуитом. В 1856 г. князь основал журнал «'Etudes de th'eologie, de philosophie et d’histoire» (сегодняшний «'Etudes») и Славянскую библиотеку, в 1882 г. в Париже. Юрию по этой версии отводилась роль не ведавшего об этом потомка сына княжеского племянника, который пропал во время революции 1917 г. А если ко всему этому добавить несомненное личное обаяние в сочетании с простотой и доступностью, можно констатировать, что Юрий Алексеевич Гагарин пришелся по сердцу практически всем. Как очень скоро оказалось, это было весьма важно.

Знаменитый первый полет человека в космос состоялся 12 апреля 1961 г. Вопреки бытующим ныне в Польше представлениям, американцы тут гораздо объективнее (см., в частности, Джейми Доран, Пирс Бизони, «Звездный человек»; Варшава, 1998; Gordon R. Hooper, «The Soviet Cosmonaut Team», t.I–II; Love-stoft, 1990), когда говорят, что это вовсе не было продиктованной политическими соображениями рискованной импровизацией. Тогдашние кандидаты в космонавты прошли интенсивную многомесячную подготовку, куда более тяжелую и напряженную, что парадоксально, чем обязательная для современных космонавтов, когда часть опасностей отметена. В мае 1960 г. начались первые запуски кораблей серии «Восток»; 28 июля в космос отправились две собаки: Чайка и Лисичка. Сразу после старта ракета взорвалась. Решено было повторить «собачий полет». На сей раз героини Белка и Стрелка вернулись целыми и невредимыми, сделав на орбите семнадцать витков вокруг Земли. Можно было приступать к следующему этапу. В космос запустили манекен с самым что ни на есть человеческим псевдонимом «Иван Иванович». Его полет сопровождался как минимум двумя забавными происшествиями. В капсуле с «Иваном», являвшейся точной копией той, в которой в скором времени предстояло лететь живому человеку, предполагалось, наряду с прочим, протестировать качество радиосвязи с Землей. Казалось бы, чего проще: установить магнитофон, который в определенных промежутках будет передавать какие-либо предложения. Да вот незадача, Доран и Бизони рассказывают со ссылкой на Олега Ивановского[37]: «Запротестовали люди из органов безопасности, мол “если западные наблюдатели услышат человеческий голос, то решат, что мы тайком запустили космонавта в шпионских целях”. Тогда мы предложили записать и транслировать песню, но кагэбешники снова возразили: “Вы совсем спятили? На Западе подумают, что космонавт сошел с ума и вместо того, чтобы выполнять намеченную программу, песни распевает”. В итоге мы решили записать на пленку выступление хора, тут уж никто не заподозрит, что мы послали в космос целый хор. Так и сделали».

Не столь смешными были обстоятельства после успешного приземления манекена. «Жители окрестных деревень видели, как фигура спускалась на парашюте, и пришли к выводу, что что-то не так, поскольку, как только Иван коснулся ногами земли, тут же упал и лежал неподвижно, словно потерял сознание. Люди, конечно, немедленно кинулись на помощь, но кордон солдат быстро окружил бесчувственное тело «космонавта». Солдаты не пытались его спасать, а просто стояли и как будто ждали его смерти. Крестьяне были вне себя от возмущения. Вместе с манекеном в околоземном пространстве путешествовала и Звездочка — маленькая дворняжка, специально пойманная на московской улице для ОКБ-1 и поначалу названная конструкторами Удача. Однако космонавты заявили, что эта кличка не годится, и, чтоб не сглазить, надо окрестить ее иначе. После удачного полета собачку отдали в столичный зоопарк, откуда та не замедлила сбежать! Возможно, и до сих пор по Москве бегают ее потомки, ничейные самостоятельные дворняги, родом из высших сфер» (Вацлав Радзивинович, «Поехали!», «Газета Выборча» от 12.04.2011).

Расскажу еще одну кинологическую историю. В марте 1960 г. отправили в полет капсулу с собакой, чтобы выяснить эффективность устройства катапультирования космонавта перед посадкой. Как обычно ракета была снабжена зарядом, который обеспечивал ее самоподрыв спустя шестьдесят четыре часа в случае потери контакта с центром управления. И контакт действительно был утрачен, а место падения капсулы устанавливалось с точностью до ста-двухсот километров. Однако ничто не указывало на катастрофу. Существовала очень большая вероятность, что дворняга приземлилась целехонька, но только затем, чтобы через шестьдесят четыре часа быть разорванной в клочья в результате запрограммированного взрыва. Будущие космонавты не могли такого вынести. Они относились к несчастному животному как к товарищу по оружию, практически одному из них. Началась самовольная — времени на консультации с Москвой не было — отчаянная спасательная операция. Юрий Мозжорин[38], один из важнейших технических экспертов советской космической программы, вспоминал: «Десять человек сразу вылетело на борту Ил-14 из Байконура, невзирая на густой туман. Знакомые сотрудники КГБ были подняты на ноги с целью прочесать самые подозрительные забегаловки в Самаре на Волге (тогдашний Куйбышев) и найти двух специалистов по взрывным устройствам, у которых как раз был выходной, а славились они любовью к девушкам и выпивке. Их обнаружили пьяными в дым и засунули в самолет, летевший в Сибирь. Мы все время следили, сколько осталось времени. А что, если взрыв случится раньше? Кто мог поручиться, что часовой механизм взрывателя не поврежден? Риск был огромный. Капсула приземлилась неподалеку от Северного полярного круга. В марте день там продолжается всего несколько часов. К счастью, перед самым наступлением сумерек удалось заметить парашют. Взрывное устройство было обезврежено, и собака спасена». Участников поисков от наказания за самоуправство спасло только то, что нашлась и сохранившаяся капсула, аппаратура которой зарегистрировала очередную порцию ценной научной информации. Здесь уместно напомнить, что все советское прошлое воспринимается сейчас как скрип бездушной машины. А ведь долгая история предварительных полетов свидетельствует, насколько тщательно велась подготовка к главному. Это вовсе не означает, что не было риска или сложностей. Сейчас кажется забавным, но огромное беспокойство вызывала реакция человеческого организма на длительное пребывание в невесомости. Именно по этой причине полет первого космонавта ограничили всего одним оборотом вокруг земного шара, то есть неполными двумя часами, хотя с чисто технической точки зрения он мог оставаться в космосе гораздо дольше. Тому первому полету и предстояло выяснить, могут ли следующие экспедиции стать более продолжительными.

Все было предусмотрено до мелочей, однако, когда Гагарин утром 12 апреля садился в космический корабль, у легендарного Главного конструктора Сергея Королева сдали нервы, и он приказал открыть уже закрытый было входной люк и завинтить его снова. Мы можем только догадываться, как это отразилось на психике Гагарина. Одновременно чуть не дошло до драки между оператором Владимиром Суворовым, пытавшимся заснять исторический старт, и кагэбешниками, отвечавшими за безопасность присутствовавших и за секретность технических подробностей.

Время 9:06. Старт. Все проходило по плану. Полет продлится час и сорок восемь минут. Джеймс Оберг насчитал свыше ста (sic!) версий того, что Гагарин якобы передал из космоса. Начиная с политических деклараций и кончая религиозными… Пожалуй, самыми достоверными здесь будут свидетельства слышавших все собственными ушами коллег с Байконура, до которых добрались Доран и Бизони. Они дружно подтверждают, что сначала Гагарин восхищался видом и сменяющимися красками, замолкая на мгновения от восторга и односложно, лишь бы отвязаться, отвечая на вопросы с Земли. Когда его дублер, а в будущем космонавт номер два, Герман Титов передавал ему поздравления, он только и ответил: «Привет, Блондин» (прозвище Титова), что означало: отстаньте, дайте самому восхититься. Ведь Гагарин знал, что времени у него совсем мало. Уже на семьдесят девятой минуте после старта включилась система торможения, а менее чем через полчаса — будто пролетевшие минуты были сюрреалистическим сном — космонавт очутился на картофельном поле около села Смеловка Саратовской области. Сам он так вспоминал об этом: «Когда я уже твердо стоял на ногах, увидел женщину с девочкой рядом с пятнистым теленком, внимательно меня разглядывавших. На мне был ярко-оранжевый скафандр, непривычный вид которого их явно напугал. Я все еще дрожал от возбуждения. “Свой я, свой!” — крикнул я им, снимая шлем. “Вы из космоса, что ли?” — с опаской спросила женщина. “Представьте себе, да!” — ответил я». Женщина все-таки убежала, зато появился колхозник Яков Лысенко. Он пожал Гагарину руку и кинулся в деревню за подмогой. Однако она не понадобилась. Вокруг уже садились военные вертолеты. Сбросили даже воздушный десант. Позже на расспросы журналистов Лысенко ответил: «Вся страна радовалась. Знаете, другим-то странам стыдно. Америка — какая силища, а не они стали первыми. Как у нас говорится, “важно, кто первым перейдет болото”. Я так думаю». «Хоть Лысенко и был простым трактористом, — комментируют Доран и Бизони, — его мнение о геополитической важности события, свидетелем которого он стал, оказалось необыкновенно точным».

Разбуженный чуть свет президент Джон Фицджеральд Кеннеди даже не скрывал своего раздражения. И причина крылась не только в политике. Как вспоминали все его сотрудники, Кеннеди по натуре был спортсменом и терпеть не мог проигрывать. А тем временем поступавшие в последующие дни новости были одна хуже другой. Благодаря своей харизме и невероятному обаянию Гагарин не по дням, а по часам завоевывал все средства массовой информации. Спустя сутки после приземления он превратился в кумира всей планеты. Советские пропагандисты и мечтать не смели о таком эффекте. Успех героя делал Советский Союз в глазах мировой общественности сильнее, а личное обаяние Гагарина делало всех советских людей симпатичнее, ближе и человечнее. В Белом доме это сочли чуть ли не проигрышем в «холодной войне». Вечером 20 апреля Кеннеди, до тех пор не особо интересовавшийся программой космических исследований, лихорадочно составлял для ответственных за нее следующий меморандум:

1. Есть ли у нас шанс опередить Советы, разместив лабораторию в космосе, или совершив полет вокруг Луны, или отправив пилотируемую ракету на Луну и обратно. Существует ли какая-нибудь другая космическая программа, обещающая эффектные результаты, в которой мы можем победить?

2. Сколько дополнительных средств это потребует?

3. Работаем ли мы 24 часа в сутки над существующими программами. Если нет, почему? Если нет, представьте мне рекомендации, как можно ускорить работу.

4. Создавая мощные ракеты-носители, должны ли мы ориентироваться на ядерные, химические или жидкие виды топлива, или на их комбинацию?

5. Прилагаем ли мы максимум усилий? Достигаем ли необходимых результатов?

«Этот документ размером всего в одну страничку, — замечают Доран и Бизони, — можно рассматривать и как одну из важнейших директив в истории XX века, и как спешно продиктованную паническую реакцию на неудачную неделю в Белом доме. Однако нет никакого сомнения в том, что он лег в основу величайшего технического предприятия со времен создания атомной бомбы в рамках реализации в ходе Второй мировой войны “Манхэттенского проекта”, то есть программы “Аполлон”, что в итоге привело к высадке человека на Луну».

Сегодня, когда экспедиция на Луну оценивается как эффектная, но по сути бесполезная, Джерард Де Гроот позволил себе написать о полете Гагарина следующее: «Этот героический успех очень напоминал покорение Эвереста — событие, которое вызвало сильнейшие эмоции, но не имело никаких значимых практических результатов» («The Daily Telegraph» от 28.03.2011). И здорово ошибается. «Недолгий космический полет Гагарина, — читаем мы в «The Truth Behind the Legend of Youri Gagarin», — стал одним из важнейших событий XX века, как с точки зрения России, так и Америки, где явился стимулом к ускоренной масштабной модернизации промышленности. Космическая гонка привела не только к изобретению застежки-липучки и тефлоновой сковородки, но и к появлению множества современных технологий. Микрочипы придумали, поскольку электронные схемы 1950-х гг. были слишком громоздкими, чтобы использоваться в ракетах. Прототипом Интернета стала защищенная от вражеских атак компьютерная сеть, созданная Advanced Research Projects Agency (иначе ARPA — правительственное агентство, возникшее раньше NASA и занимавшееся планированием американского космического будущего). Новейшая медицинская диагностика многим обязана клиническим исследованиям, проводимым в рамках космической программы. Поразительно быстро после запуска первых спутников возникла глобальная телекоммуникационная система, о которой так долго мечтали авторы научно-фантастических романов. Скорее всего, все эти технические решения и так рано или поздно увидели бы свет, но ждать их пришлось бы гораздо дольше. А все только потому, что деревенский парнишка из-под Смоленска бросил вызов мощнейшему государству в мире».

Это, если речь о технических вопросах в узком смысле. Теперь о политике. Генри Киссинджер утверждал, что в концепции Рональда Рейгана по уничтожению СССР путем втягивания в экономическую гонку не было ничего нового. Эффектные с пропагандистской точки зрения переговоры об ограничении числа ядерных боеголовок такой или эдакой дальности могли преспокойно продолжаться. Смысла в них особого не было, поскольку имело место жесткое противостояние в космосе. Рейгановские «Звездные войны» были блефом, но эту программу все же возможно было осуществить, хотя она и потребовала бы от Америки неслыханного напряжения общественных и финансовых ресурсов. В научном и техническом отношении Америка была к этому готова. Этого бы не случилось, или стало бы задачей для следующего поколения, признается Киссинджер, если бы 12 апреля вырванный из безмятежного сна президент Джон Фицджеральд Кеннеди не разозлился бы до крайности. Есть события, значения которых никто не в состоянии оценить, пока они происходят. В 1961 г. Кеннеди и не снился крах коммунизма. И кто знает, как реагировал бы Юрий Гагарин, если бы узнал, что и он приложил к этому руку. Однако факты есть факты. Вопреки циничному релятивизму Джерерда Де Гроота или сомнениям Денниса Ньюкирка («Almarac of Soviet Manned Spacefight»; Houston, 1990) тот апрельский день 1961 года мир таки потряс.

На лондонском бульваре Мэлл еще в 2011 г. был установлен памятник первому космонавту. С Британией Юрия Гагарина связывали непростые поначалу воспоминания. Приехал он туда в июле 1961 г. по приглашению профсоюза металлургов. Официальные власти не имели ни малейшего желания принимать этого представителя «красного режима». Однако приветствовавшие космонавта на улицах восторженные толпы вынудили политиков изменить свою позицию. Первым его принял министр авиации — должностное лицо не слишком высокого ранга. Да вот только на устроенный министром для советского гостя коктейль вломилось около двух тысяч (sic!) журналистов со всего мира. Величие правителей Альбиона, писал Андре Моруа («Disraeli»; Paris, 1927), состоит в том, что они умеют склонить голову перед лицом необходимости. А потому уже на следующий день Юрий Гагарин был приглашен в Букингемский дворец на импровизированный завтрак с королевой. Оба чувствовали себя напряженно и неловко. Корреспондент московской «Комсомольской правды» Ярослав Голованов рассказывает, что, когда сели за стол, Гагарин, глядя на батарею лежавших перед ним приборов, в панике обратился к монархине: «Мне впервые приходится завтракать с королевой Великобритании и трудно разобраться, что тут для чего». Елизавета II улыбнулась и ответила: «Господин майор, я родилась в этом дворце и постоянно в этом путаюсь…» Лед был сломан, и Гагарин даже удостоился чести прогуляться с королевой по парку.

Потом дела пошли хуже. Где-то в конце 1963 г. Гагарин стал выпивать, сторониться людей, слава вместо того, чтобы приносить удовлетворение, превратилась в непомерную тягость. Власти — Хрущева сместили, а новый лидер Леонид Брежнев не горел желанием облегчить жизнь человеку, который был любимцем его предшественника — не сделали ничего, чтобы ему помочь. В качестве большого одолжения Гагарину позволили вернуться к прежней профессии пилота. Да вот только он уже много лет не летал. Из третьего тренировочного полета он не вернулся. Это, конечно, послужило причиной бесчисленных спекуляций сторонников теории заговора. Но, похоже, все куда проще. 27 марта 1968 г. был туман, видимость никудышная… Так печально оборвалась жизнь. Осталась история.


Клод Леви-Стросс

Известный немецкий биолог барон Якоб Иоганн фон Икскюль, создавший Институт по изучению отношений животных с окружающей средой при Гамбургском университете, много внимания посвятил в свое время паукообразному из семейства паразитиформных — иксодовому клещу (Ixodes ricinus). Да, да, тому самому, что на прогулках становится сущим наказанием для нас и наших собак. «Образ жизни клеща, — информирует читателей Хоймар фон Дитфурт («Der Geist fiel nicht vom Himmel»; Hamburg, 1976, в польском издании «Дух не упал с неба»; Варшава, 1981) — достаточно сложен и рискован (…). Поначалу эта крошка взбирается на куст и замирает на кончике тонкой ветки. Найти путь помогает свет. Правда, глаз у клеща нет, зато по всей коже расположены световые рецепторы, и этого достаточно. По прибытии на место запускается программа: ждать. Прервать эту программу может только один-единственный сигнал — запах летучих жирных кислот, выделяемых потовыми железами теплокровных организмов. Таким образом, клещу надо дождаться, пока случай приведет теплокровное животное точно на то место, над которым он затаился, чтобы иксодовый клещ мог свалиться ему на шерсть. Клещи в состоянии дожидаться удобного момента и по восемнадцать лет. Может, и гораздо дольше, просто до восемнадцати ученым хватило терпения проверить. Все это время паразит остается совершенно неподвижным. Ничем не питается. Все творящееся вокруг и бесчисленные внешние импульсы до него не доходят и никак его не затрагивают. Но только он почует запах жирных кислот, тут же, так сказать, отмирает, и немедленно падает вниз. В следующий момент клещ нащупывает на коже теплокровного животного свободное от шерсти место и впивается в него. Все, цель жизни достигнута. Спустя какое-то время клещ отваливается, откладывает яйца, выводит потомство и погибает». «Все разнообразие окружающего клеща мира съеживается до мельчайшего явления», — подводит итог Икскюль. Другими словами, все свойства мира сводятся для клеща к наличию или отсутствию запаха летучих жирных кислот. Высшие животные, к примеру, собака, кошка или канарейка, воспринимают окружающую их действительность гораздо полнее, но все равно частично и относительно, «но при этом всегда, — подчеркивает фон Дитфурт, — куда менее полно, чем воспринимаем ее мы. При этом все мы в своем наивном представлении о мире исходим из совершенно неверных предпосылок. Конечно, реальность данного вида животных приближается к реальности нашего мира в той же степени, в какой это животное родственно нам. Именно поэтому подружиться с собакой нам легче, чем с птицей, а хомячок нам ближе ящерицы. Но реальности разных видов никогда не могут быть полностью тождественны. И для собаки, и для человекообразной обезьяны большая часть воспринимаемого нами мира оказывается за горизонтом их реальности».

Говоря об ограниченности мира в восприятии животных по сравнении с человеческим, фон Дитфурт, разумеется, совершает некое упрощение. В конкретных областях человек не может равняться с животными. К примеру, зрение у птиц гораздо лучше, чем у людей. Благодаря куда большей плотности размещения в глазу зрительных клеток (колбочек и палочек), птицы отлично видят незаметные нам детали и гораздо тоньше различают цвета. Так называемое желтое пятно у птиц куда более чувствительно, чем у человека. У канюка, к примеру, на 1/100 мм3 площади этого пятна приходится примерно 100 чувствительных клеток, тогда как у человека всего 16–20. Способность к аккомодации у птичьего глаза гораздо выше человеческого, например, у большого баклана доходит до 50 диоптрий. И приспосабливается птичий глаз к изменению яркости света куда быстрее. У собаки же гораздо сильнее развиты обоняние и слух. Да что там, по остроте обоняния нас даже черепаха обгоняет. А вот ящерица воспринимает совсем иные звуки, чем мы; «она не реагирует на громкий звук, — замечает Альфред Брем, — возникший от удара о камень над ее головой, но немедленно пошевелится, если поблизости в траве заслышит какое-нибудь ползущее насекомое. Можно рядом с ней громко разговаривать или свистеть, но она тут же чутко отзовется на малейший шорох в сухой траве». Многие птицы превосходят нас также в тактильных ощущениях. А что уж говорить о летучих мышах, уши которых способны воспринимать ультразвуковые сигналы, издаваемые ими самими и отраженные от окружающих предметов, то бишь обладающих недоступной человеку эхолокацией…

Правда, в сумме мы все же воспринимаем больше информации из окружающего нас мира — хотелось бы верить, — но как бы там ни было, очень многое остается недоступно нашим органам чувств. Фон Дитфурт ставит точку над «i»: «Воспринимаемый нами мир есть результат обработки лишь малой толики уже изначально весьма ограниченного числа возможных внешних импульсов. То, что мы воспринимаем, не является миром как таковым. Это только его отражение. А тот, кто помнит, каким образом возникает это отражение, обязан сомневаться в совершенстве его сходства с оригиналом».

Признаться, переборщил фон Дитфурт со своим сомнительным «совершенством». Вопрос можно и нужно ставить куда жестче. Наше мировосприятие неполно, фрагментарно и хаотично. Чтобы не сказать «бессмысленно». Вот только для человека: «Сутью реальности является смысл. Не имеющее смысла не является для нас реальным. Каждый фрагмент реальности живет благодаря тому, что участвует в каком-либо универсальном смысле» (Бруно Шульц[39], «Мифологизация реальности», в книге «Проза»; Краков, 1973). А чтобы придать смысл, надо разделенное на части соединить, хаотичное — классифицировать, неупорядоченное — назвать. Эту задачу и выполняет культура. Конрад Лоренц в «Обратной стороне зеркала» (M"unchen, 1973; Варшава, 1977) пишет: «Высокая организация сообществ приматов до появления человека стала необходимым условием для того, чтобы интеграция познавательных функций смогла фульгуровать[40] понятийным мышлением и одновременно с ним языком, снабженным синтаксисом, а также позволила умножать знание путем традиции. Эти умения оказали в свою очередь огромное обратное влияние на форму существования человеческого сообщества. Быстрое распространение знаний, выравнивание мнений всех членов сообщества, а особенно утверждение с помощью традиции определенных принципиальных социальных и этических норм создало нового типа общность индивидов, беспрецедентную живую систему, фундаментальным принципом которой является тот новый тип жизни, называемый нами духовной жизнью (в смысле надфизиологической. — Л. С.). Конкретное воплощение такой сверхличной системы мы и называем культурой». Под этим умозаключением австрийского лауреата Нобелевской премии мог бы подписаться любой структуралист. Клод Леви-Стросс, хоть и исходит из иных предпосылок, но в некотором смысле предвосхищает этологическое провидение Лоренца. Правда, он тут же вносит уточнение. Что такого в общественной практике означает эта «фульгурация» (страшное слово. — Л. С)? Да просто-напросто наименование мира, упорядочение его с помощью слов согласно правилам синтаксиса. Человек — существо социальное (Лоренц подчеркивает это, говоря о его участии в «сверхличной системе»). Следовательно, наименование мира служит как классификации, так и коммуникации между личностями, принимающими эту классификацию. Что изначально придает наименованию вещей, которое в своей исходной точке является произвольным, обязательный характер. Язык произволен и обязателен. Как это понимать? Разберемся по порядку.

О произвольности языка свидетельствует тот неоспоримый факт, которым объясняется существование языкового многообразия человеческих сообществ, ведь в принципе (позволим себе это упрощение) каждую вещь можно назвать любым именем. «Мотивация направления сигналов на доязыковом уровне — если человек когда-либо находился на этом уровне — не могла быть фактором образования языка (…). Язык, если он вообще «возник», мог «возникнуть» только одновременно с человеком, а не из него», — утверждает Гельмут Плеснер (Избранное; Варшава, 1988). «Объединение или разделение данных, полученных путем наблюдения, зависит от произвольного выбора системы координат», — формулирует, по сути, то же самое Эрнст Кассирер (An Essey on Man; New York, 1944). Понятное дело, речь тут не только о лексике, но и о синтаксисе, всей грамматике, вплоть до всевозможных устойчивых выражений. Языковые системы отдельных человеческих популяций произвольны, то есть естественным образом различны. Пожалуй, проще всех это объяснил Ли Уорф (Наука и языкознание, журнал «Одер» № 10 1980):

Основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть просто инструмент для воспроизведения мыслей. Напротив, грамматика сама формирует мысль, является программой и руководством мыслительной деятельности индивидуума, средством анализа его впечатлений и их синтеза. Формирование мыслей — это не независимый процесс, строго рациональный в старом смысле этого слова, но часть грамматики того или иного языка, поэтому различается у различных народов в одних случаях незначительно, в других — весьма существенно, как и грамматический строй соответствующих языков. Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном — языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы — участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива и закреплено в системе моделей нашего языка. Это соглашение, разумеется, никак и никем не сформулировано и лишь подразумевается, и, тем не менее, мы — участники этого соглашения; мы вообще не сможем говорить, если только не подпишемся под систематизацией и классификацией материала, обусловленной указанным соглашением[41].

И как следствие: «Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем». И наоборот, в рамках одной и той же языковой конвенции наше видение мира будет очень схожим, а то, что нам, в границах нашей группы, кажется радикальным, а то и вовсе революционно отличным, будучи расположенным в той же структуре, окажется по сути чрезвычайно близким, а с более отдаленной перспективы, чуть ли не идентичным. Дадим еще раз слово Ли Уорфу: «Этот поразительный вывод не так очевиден, если ограничиться сравнением лишь наших современных европейских языков да еще, возможно, латинского и греческого. Системы этих языков совпадают в своих существенных чертах, что на первый взгляд, казалось бы, свидетельствует в пользу естественной логики. Но это совпадение существует только потому, что все указанные языки представляют собой индоевропейские диалекты, построенные в основном по одному и тому же плану и исторически развившиеся из того, что когда-то давно было одной речевой общностью (…). Следствием этого является сходство в описании мира у современных ученых (…). Расхождения в анализе природы становятся более очевидными при сопоставлении наших собственных языков с языками семитскими, китайским, тибетским или африканскими. И если мы привлечем языки коренного населения Америки, где речевые коллективы в течение многих тысячелетий развивались независимо друг от друга и от Старого Света, то тот факт, что языки расчленяют мир по-разному, становится совершенно неопровержимым. Обнаруживается относительность всех понятийных систем, в том числе и нашей, и их зависимость от языка.

Рассмотрим несколько примеров (…). В языке хопи “молния”, “волна”, “пламя”, “метеор”, “клуб дыма”, “пульсация” — глаголы, так как все это события краткой длительности и именно поэтому не могут быть ничем иным, кроме как глаголами. “Облако” и “буря” обладают наименьшей продолжительностью, возможной для существительных. Таким образом, как мы установили, в языке хопи существует классификация явлений (или лингвистически изолируемых единиц), исходящая из их длительности, нечто совершенно чуждое нашему образу мысли (…).

Однако удивительнее всего то, что различные широкие обобщения западной культуры, как, например, время, скорость, материя, не являются существенными для построения всеобъемлющей картины вселенной (…). Хопи, например, можно назвать языком, не имеющим времени (…). Специфическими особенностями понятия времени в языке хопи является то, что оно варьируется от человека к человеку, не допускает одновременности, может иметь нулевое измерение, то есть количественно не может превышать единицу. Индеец хопи говорит не “я оставался пять дней”, но “я уехал на пятый день”.

Слово, относящееся к этому виду времени, подобно слову “день”, не имеет множественного числа (…). В не знающем времен языке хопи глагол не различает настоящее, прошедшее или будущее события, но всегда обязательно указывает, какую степень достоверности говорящий намеревается придать высказыванию: а) сообщение о событии, б) ожидание события, в) обобщение событий или закон. Ситуация, где говорящий и слушающий объединены единым полем наблюдения, подразделяется английским языком, как и многими другими, на два возможных случая, которые у нас называются соответственно настоящим и прошедшим. Это подразделение не обязательно для языка, оговаривающего, что данное высказывание представляет собой констатацию события.

Грамматика языка хопи позволяет также легко различать посредством форм, называемых видами и наклонениями, мгновенные, длительные и повторяющиеся действия и указывать действительную последовательность сообщаемых событий. Таким образом, вселенную можно описать, не прибегая к понятию измеряемого времени. А как же будет действовать физическая теория, построенная на этих основах, без t (t = время. — Л. С.) в своих уравнениях? Превосходно, как можно себе представить, хотя, несомненно, она потребует иного мировоззрения и, вероятно, иной математики».

Однако, несмотря на то, что языковые системы могли изначально быть различными и произвольными, то — повторимся — раз возникнув, они становятся категоричными и обязательными. А это означает, что отдельные группы людей могут воспринимать и описывать мир по-разному, иногда — прямо противоположно. «Классификация — одна из основных черт речи, — указывает Эрнст Кассирер, — сам акт присвоения имени есть часть процесса классификации. Название предмета или действия означает отнесение их к определенному классу…» «Каждое существительное классифицирует, каждое прилагательное сравнивает», — вторит ему Филипп Бэгби («Культура и история»; Варшава, 1975). А в свою очередь создание классов, подчинение слов грамматическим правилам и является упорядочением мира ради придания ему гармонии и смысла. Леви-Стросс категоричен: «Язык — самое совершенное из всех проявлений культурного порядка, образующих системы по тому или иному принципу. И если мы хотим понять, что такое искусство, религия, закон, да хоть бы кухня или правила приличия, следует понимать все это как коды, созданные путем артикуляции знаков по модели лингвистического общения…» (Жорж Шабронье, «Беседы с Клодом Леви-Строссом»; Варшава, 2000). При этом следует отдавать себе отчет, что любая классификация является своего рода преступлением по отношению к действительности. Взять хотя бы цвета. Это зрительные впечатления, вызванные видимой частью электромагнитного излучения. Их спектр неразрывен. Разделение его на отдельные цвета: красный, зеленый, голубой… калечит эту неразрывность, искусственно ее прерывает. Причем в зависимости от языковой системы прерывает и калечит по-разному. Индейцы нутка, к примеру, не различают зеленого и голубого, зато в основной группе их цветов существует несколько оттенков желтого. В польском есть всего несколько слов для разных видов снега: снег, иней, крупа, каша… В эскимосском же языке — несколько десятков. Там, где поляк просто переходит с более сыпучего снега на менее сыпучий, для эскимоса на этом же участке пути мир меняется самым радикальным образом. Это ведь язык велит нам отличать куст от дерева (якобы в этом есть принципиальная разница), камень от валуна, реку от ручья, детство от юности…

Это язык организует наше восприятие и формулирование мира, а следовательно, и наше искусство, религию, закон… Ставя именно здесь точку над «i», Клод Леви-Стросс совершил своего рода «коперниковский переворот» в общественных науках. Это вполне правомерное сравнение. Кант назвал «коперниковским» переворот в образе мышления, когда утверждение, что опыт определяет познание, сменилось на противоположное — формы познания обуславливают и определяют опыт. Переворот воззрений Леви-Стросса на действительность, по сути, такой же. Раз уж мы в своем видении мира связаны неким неосознаваемым нами договором, выйти за пределы которого мы не в состоянии и в рамках которого мы думаем, творим и действуем, это означает — пусть примитивное упрощение подчеркнет ясность принципа, — что не человек создает культуру, а культура человека! Иными словами, повторим для непонятливых, мы любим, веруем, творим, устраиваем нашу общественную жизнь etc. в границах кокона, определенного набора директив, проистекающего из такого, а не иного мировосприятия.

За многие годы в теорию Коперника внесли массу поправок и дополнений, равно как и в философию Канта. Вот только отменить их уже никто не смог. Обратного пути не было. Мы стали думать иначе и по-другому смотреть на мир. То же самое происходит и с революцией Леви-Стросса. Нам предстоит ее развивать и ограничивать, достраивать и вносить коррективы. Но наше мышление уже никогда не будет прежним. Почему я заканчиваю эту книгу главой, столь отличной от предыдущих? Клод Леви-Стросс умер всего год назад[42]. Он — наш современник. Мы имели возможность по очередным публикациям следить за ходом его мысли. И многие даже так и делали. Я сам увлекся его работами лет эдак сорок тому назад. Но, похоже, что и сейчас, после его смерти, мы до конца не осознали, каким он был титаном. Глядя назад, мы диву даемся, насколько одни исторические события были недооценены, а другие оказались непомерно раздуты. Но политическая, интеллектуальная, социальная история не закончилась, она продолжается и свершается на наших глазах. И снова какие-то вещи мы неоправданно преувеличиваем, а других, куда более существенных, не замечаем. И пусть ничего с этим не поделаешь, но дать совет я все-таки рискну. Банальный и наивный: неплохо бы время от времени задумываться. Даже о каком-то там клеще. Леви-Стросс клещами не занимался. Это я приплел кровососа, чтобы растолковать выводы ученого, к которым он пришел совершенно другим путем. Но, как известно, все дороги ведут в Рим — и прямые восьмиполосные автострады, и извилистые тропинки. Можно выбирать разные маршруты, но все мы в итоге придем к одному: мы — наследники солдат из-под Вальми, а рыцарям при Пуатье не так уж многим и обязаны, опять же достижения казака Ермака оказались куда прочнее, чем принято думать. И не важно, что сам Ермак ни сном, ни духом не ведал об отдаленных последствиях своих начинаний, равно как и Жанна д’Арк или сам Генрих VIII. Таков уж наш мир, и потому так интересно в нем жить, что даже покидать его жалко.


Приложения


Тит Ливий. Война с Ганнибалом
(отрывок)


Тит Ливий — один из самых известных римских историков. В книге «Война с Ганнибалом» Тит Ливий рассказывает о Второй Пунической войне, которую карфагеняне под предводительством великого полководца Ганнибала вели против Рима. Никогда на полях сражений не сталкивались столь могущественные и хорошо вооруженные противники. Военное счастье было так изменчиво, что не раз будущие победители оказывались на волосок от гибели.


Битва при Заме

Назавтра, ранним утром, оба полководца вывели и построили свои войска. Пересказывать их речи, которыми они старались ободрить солдат, нет никакой нужды, ибо легко сообразить, о чем каждый из них говорил: Ганнибал — о своих бесчисленных победах, Сципион — о помощи и заступничестве бессмертных богов, о сокровищах Карфагена, о скором возвращении домой.

На левом фланге Сципион поместил Лелия с италийскою конницей, на правом — Масиниссу с нумидийцами. Середину заняли легионы, но линия пехоты не была сплошною: между манипулами остались промежутки. Ближайшую к неприятелю часть этих проходов Сципион заполнил легкою пехотою и распорядился: когда в атаку пойдут слоны, пехотинцам расступиться, освободить слонам дорогу и метать дротики с обеих сторон одновременно.

Ганнибал впереди строя выставил восемьдесят слонов — больше, чем в любой из прежних битв. Первую боевую линию, сразу позади слонов, образовала легкая пехота из лигурийцев, галлов, балеарцев и мавров, вторую — карфагеняне, африканцы и отряд македонян, присланный царем Филиппом, третью — италийцы, главным образом бруттии. На флангах, как и у римлян, была конница, справа — карфагенская, слева — нумидийская.

К этому разноплеменному сборищу еще раз обратились с призывами и посулами их начальники. Балеарским наемникам они сулили двойное и тройное жалованье, лигурийским горцам — тучные поля Италии, галлам — беспрепятственную расправу над римлянами, заклятыми их врагами, маврам и нумидийцам — свержение Масиниссы. А карфагенянам сам Ганнибал напомнил, что они защищают стены родины, алтари и храмы, детей, родителей, жен, могилы предков и что ждет их либо полное истребление и рабство, либо владычество над вселенной — третьего не дано!

Пока звучали эти речи, у римлян вдруг разом взревели все рога и трубы и раздался крик, такой дружный и громкий, что слоны перепугались, повернули и кинулись на своих. В первой линии, в левой ее половине, поднялся переполох; Масинисса мгновенно этим воспользовался, вклинился между пехотою и конницей и тем самым обнажил вражеский левый фланг. Впрочем, нескольким погонщикам удалось направить своих слонов на противника, и эти животные бесстрашно ворвались в римские ряды, но легкая пехота сумела исполнить приказ командующего и засыпала слонов дротиками и копьями, и они помчались назад, топча своих, и обратили в бегство карфагенскую конницу на правом крыле. Таким образом, оба вражеских фланга лишились конного прикрытия еще до начала правильного пехотного сражения.

Это сражение было несчастным для пунийцев с первой же минуты. Впереди у римлян стояли манипулы тяжелой пехоты (легковооруженные, как уже говорилось, заполняли только промежутки между ними). С дружным, согласным криком, легко заглушившим многоязычную разноголосицу в рядах неприятеля, легионеры попросту смяли легкую пехоту Ганнибала. А вторая линия, боясь нарушить свой собственный строй, отказалась принять бежавших под защиту. Тесно сплотившись, карфагеняне, африканцы и македоняне не пропустили их назад и отбросили к обочинам поля, тех же, кто упорствовал и все-таки старался прорваться, убивали без всякой жалости. В результате все пространство перед второю линией оказалось загроможденным трупами и оружием до того густо, что римское наступление остановилось: солдаты спотыкались о мертвые тела и поскальзывались в лужах крови, знамена заколебались, боевой порядок распался.

Сципион приказал отступить и мгновенно переменил построение. Вторую и третью линии римлян он развел по флангам (потому что, бестолково нажимая на первую, они ничем ей не помогали и только увеличивали смятение), раненых отослал в тыл. Вот тогда лишь и вспыхнул настоящий бой, бой между достойными противниками, одинаково вооруженными, равными и воинским опытом, и воинской славою. Но римляне были многочисленнее и бодрее духом — ведь они уже обратили в бегство вражеских слонов, разогнали конницу, истребили легкую пехоту, — а вдобавок в тыл пунийцам ударили Лелий и Масинисса, и эта конная атака сломила последнее сопротивление.

В тот день карфагенян, их союзников и наемников погибло свыше двадцати тысяч и примерно столько же попало в плен. Боевых знамен римляне захватили сто тридцать два, слонов — одиннадцать. Победители потеряли убитыми около полутора тысяч воинов.

Ганнибал ушел живым и невредимым и, возвратившись в Карфаген, известил сенат, что проиграна не только битва, но и война в целом и что нет иного пути к спасению, как искать мира любою ценой.


Мирные переговоры

Сразу после битвы Сципион захватил и разграбил лагерь Ганнибала и с грузом добычи двинулся к морю, к Утике. Без промедлений посылает он Лелия вестником победы в Рим и сам выходит в море, направляясь к Карфагену; туда же направляется и сухопутное войско под начальством легата Октавия. Римский флот был уже невдалеке от карфагенской гавани, когда его встретил посольский корабль, убранный перевязями красной и белой шерсти и ветвями оливы. На борту корабля находились десять именитых карфагенян. Сципион не дал им никакого ответа и велел явиться в город Тунет[43], подле которого римляне собирались разбить лагерь.

В Тунет прибыло посольство уже не из десяти, а из тридцати человек. На военном совете все помощники и соратники Сципиона требовали разрушить Карфаген, но командующий образумил их, напомнив, сколь долгих трудов будет стоить осада и как велика опасность, что плоды этих трудов достанутся не им, если сенат и народ назначат в Африку нового командующего. Пунийцам объявили, что в наказание за вероломство мир будет дарован им на более строгих условиях, а именно: они сохранят не двадцать, а всего лишь десять боевых судов, выдадут всех боевых слонов и новых заводить не будут, не будут впредь воевать ни в Африке, ни за ее пределами без согласия и разрешения римлян, заключат союзный договор с Масиниссою, выплатят в течение пятидесяти лет десять тысяч талантов[44] серебра, предоставят, по выбору Сципиона, сто заложников не моложе четырнадцати и не старше тридцати лет.

Когда послы в Народном собрании изложили эти требования победителей, выступил один из первых граждан, по имени Гисгон, и советовал отказаться от такого унизительного мира. Толпа, разом и мятежная, и трусливая, слушала его с одобрением, но Ганнибал, подбежав к возвышению для оратора, схватил Гисгона за плечи и столкнул вниз. Открытое насилие, невиданное в свободном государстве, возмутило Собрание, народ грозно шумел, и Ганнибал в испуге и раздражении принялся оправдываться.

— По девятому году, — начал он, — я простился с отечеством и был вдали от него тридцать шесть лет. Военному искусству, мне думается, я выучился хорошо, но гражданским порядкам и законам меня должны выучить вы.

Извинившись перед Гисгоном, он еще раз повторил прежние свои доводы, доказывая, что Карфагену необходим мир, какой бы то ни было, хотя бы даже несправедливый.

Послы возвратились к Сципиону и сообщили ему, что Карфаген принимает его условия. Объявляется перемирие на три месяца, чтобы за это время карфагеняне побывали в Риме и сенат подтвердил соглашение, заключенное Сципионом. Сопровождать карфагенских послов Сципион отрядил Луция Ветурия Филона.

Пока пунийское посольство добиралось до Рима, наступил март, срок службы консулов и других высших в государстве властей завершился, а на их место так никто и не был избран. Много раз собирался народ и всякий раз расходился ни с чем, потому что набегали грозовые тучи, гремел гром, сверкали молнии, свидетельствуя, что боги гневаются, а когда боги разгневаны, люди никаких важных решений принимать не должны. Сенат с неописуемым восторгом выслушал Филона, а прием послов отложил до той поры, когда вступят в должность новые консулы.

Выборы состоялись. Консульскую власть народ вручил Гнею Корнелию Лентулу и Публию Элию Пету.


Война окончена

Консул Гней Лентул горел желанием получить провинцию Африку и отказывался вести какие бы то ни было дела, покуда сенат не исполнит его желание. Но, как и в предыдущем году, народ, а за ним сенат постановили власть над Африкой оставить Публию Сципиону.

Наконец карфагенские послы появились перед сенатом. Это были поистине самые первые люди своего государства, и, видя их преклонный возраст, видя знаки высшего достоинства, которые их украшали, сенаторы говорили про себя: «Да, теперь неприятель действительно просит мира». Заговорил глава посольства, известный враг партии баркидов, постоянно требовавший прекращения войны с Римом; тем больше доверия и сочувствия вызвала его речь. Одни обвинения против Карфагена он признавал без спора, другие отклонял, а главным образом молил римлян не брать дурного примера с карфагенян — быть умеренными и скромными в счастье, не раздражать бессмертных богов надменным самодовольством.

Остальные послы только взывали к состраданию, сравнивая былую мощь своего города с нынешним его унижением. Еще недавно, восклицали они, почти весь мир был покорен нашему оружию, а теперь у нас нет ничего, кроме городских стен. Да и самый город, и алтари домашних богов мы сохраним лишь тогда, если победители смилостивятся и укротят свой гнев.

Эти мольбы и жалобы, по-видимому, растрогали римлян, и только один сенатор вскочил с места и закричал:

— А какими же богами думаете вы клясться, заключая новый договор, после того как обманули всех богов, свидетелей прежнего нашего союза?!

Но глава посольства отвечал, не промедлив ни мгновения:

— Теми же самыми, потому что и мы, и вы убедились, как беспощадны они к нарушителям договоров.

Сенат уже был готов принять постановление о мире, но снова вмешался одержимый честолюбием и завистью к Сципиону консул Ленту. Снова пришлось обратиться за помощью к Народному собранию, и народ снова подтвердил свою волю: мир с Карфагеном заключить Публию Корнелию Сципиону.

Итак, карфагенские посланцы возвратились домой, и мир был заключен. Пунийцы выдали слонов, перебежчиков, пленных и флот. Все суда — а их набралось до пятисот — Сципион распорядился вывести из гавани и сжечь. Заметив внезапно этот далекий пожар в открытом море, карфагеняне почувствовали такое отчаяние, словно не корабли их горели, а самый город.

Надо было платить первый взнос из дани в десять тысяч талантов, наложенной победителями, и для государства, истощенного войною, это оказалось совсем не просто. Стон и плач стоял в курии, и лишь Ганнибал улыбался.

— Что же ты смеешься? — крикнул ему кто-то. — Ведь это из-за тебя мы льем слезы сегодня!

И Ганнибал ответил:

— Если бы душу можно было разглядеть так же легко, как лицо, ты бы понял, что это за смех, — смех сердца, обезумевшего от горя. А впрочем, какой бы он там ни был, мой смех уместнее и пристойнее, чем ваши гнусные слезы! Когда у нас отняли оружие, сожгли наши суда, запретили нам воевать с нашими врагами, — вот бы когда вам плакать! Но мы лишь в той мере способны ощутить общую беду, в какой она коснется наших собственных дел, и нет для нас боли острее, чем расставаться с деньгами!

Водворив мир на суше и на море, Сципион с большою частью своих воинов переправился в Сицилию, а из Сицилии — в Италию. Триумф, который он справил, вступая в столицу, блеском своим затмил все, что видел Рим прежде. И первым среди римских полководцев он получил прозвище по имени покоренной земли — прозвище «Африканского».


Хроника Альфонсо III


Хроника Альфонсо III раннесредневековая хроника, написанная на латыни. В хронике описана история Пиренейского полуострова со времени правления вестготского короля Вамбы до конца правления короля Астурии Ордоньо I. Хроника названа по имени своего предполагаемого автора, короля Альфонсо III Великого. Время ее создания — приблизительно 887–888 гг. По вопросу авторства среди историков идут дискуссии: есть точка зрения, что автором хроники был сам король, и мнение, что это мог быть один из высокопоставленных придворных или церковных иерархов. Бесспорно, что хроника была составлена в королевском скриптории Овьедо. В «Хронике Альфонсо III» содержится одно из самых подробных описаний битвы при Ковадонге.


8. Арабы, после захвата королевства, убили многих мечом, а остальных подчинили себе, договорившись о мире. Город Толедо, победитель всех народов, пораженный, пал, побежденный Исмаилитами; подчиненный, он стал служить им. Они поставили префектов над всему провинциями Испании и платили дань королю Вавилона многие годы до тех пор пока не избрали собственного короля и не основали отдельное королевство в благородном городе Кордобе[45]. В то самое время, в местности Астурийцев, в городе Гихоне был префект именем Муннуса, соратник Тарика. Пока он держал префектуру, Пелайо, меченосец королей Витицы и Родерика, удрученный властью Исмаилитов, прибыл в Астурию вместе с сестрой. Из-за нее Муннуса отправил Пелайо в Кордобу в качестве посланника[46]. Прежде чем Пелайо вернулся, Муннуса женился на его сестре. Когда Пелайо вернулся, он никоим образом не одобрил брака. Поскольку он уже думал о гибели церкви, он поспешил смело заявить об этом. Злобный Тарик послал к Муннусе солдат с приказом схватить Пелайо и отправить в Кордобу, закованного в цепи. Однако, когда они явились в Астурию, пытаясь коварно захватить его в деревне Брес, Пелайо от товарища узнал о планах Халдеев. Видя, что будет невозможным сопротивляться такому великому числу Сарацин, Пелайо прорвался через их ряды, бежал и прибыл на берега реки Пилоны[47]. Он обнаружил, что она широко разлилась, переплыл ее с помощью лошади, на которой сидел, и скрылся в горах. Сарацины закончили погоню. Как только Пелайо достиг гор, он присоединился к людям, которые там собрались. Он взобрался на высокую гору, называемую Аусеба, и отправился в пещеру на той стороне, которую считал самой безопасной[48]. Из этой огромной пещеры течет поток, называемый Энна. После того, как Пелайо послал свои приказы всем Астурийцам, они собрались вместе и избрали его своим главой[49]. Услышав об этом, воины посланные за ним, вернулись в Кордобу и поведали все своему королю, сказав, что Пелайо, как предполагает Муннуса, мятежник. Услышав об этом, король, охваченный безумной яростью, приказал собрать со всей Испании огромную армию и послать в Астурию, во главе ее он поставил своего товарища Алькама. Он приказал Оппе, епископу Толедо и сыну короля Витицы[50] — из-за предательства которого и погибли Готы — отправиться с Алькамой и войском в Астурию. Тарик посоветовал Алькаме, что если Пелайо откажется договориться с епископом, его нужно захватить силой и доставить в Кордобу. Ведя армию в почти 187 000 воинов, они вошли в Астурию.

9. Пелайо со своими приверженцами находился на горе Аусеба. Вражеская армия приблизилась к ней и расставила неисчислимое множество шатров у входа в пещеру. Епископ Оппа поднялся на холм перед Ковадонгой и спросил Пелайо: «Пелайо, Пелайо, где ты?» Пелайо, находясь у входа, ответил: «Я здесь». Тогда епископ сказал ему: «Я предполагаю, ты помнишь, мой брат и сын, как некоторое время назад вся Испания была подчинена единому порядку, установленному Готами, и тем превосходила все остальные земли в силе и знании. Если вся армия Готов оказалась неспособна противостоять нападению Исмаилитов, то как ты надеешься защитить себя на вершине этой горы? Мне кажется это сложным. Лучше прислушайся ко мне и отверни душу от этого решения, так чтобы ты мог наслаждаться дружбой Халдеев и иметь от того множество выгод». На это Пелайо ответил: «Разве не читал ты в священных писаниях, как церковь Господня сравнивается с горчичным зерном, которое вырастет божьей милостью?» Епископ ответил: «Разумеется, я читал». Пелайо сказал: «Христос — наша надежда на то, что из малой горы, которую ты видишь, благополучие Испании и войско Готов будут восстановлены. Я верю, что обещание Господа, данное Давиду, осуществится через нас — “Я посещу их неправедности с розгами и грехи их с плетьми; но не удалю милость мою от них”. Поэтому, полагаясь на милость Иисуса Христа, я презираю и не боюсь многочисленности врагов. Что же до битвы, которой ты пугаешь нас, есть у нас заступник перед лицом Отца — Господь Иисус Христос, который способен освободить нас от этих ничтожеств». Епископ повернулся к войску и сказал: «Идите вперед и сражайтесь. Вы слышали, что он мне ответил. Мне кажется, вы никогда не достигнете мира с ним, кроме как силой меча».

10. Тогда Алькама приказал своим людям начать сражение. Они подняли оружие. Были заряжены катапульты. Были приготовлены пращи. Засверкали клинки. Заколыхались копья. Стрелы полетели непрерывным потоком. Однако Господь продемонстрировал свою силу. Когда камни катапульт приближались к святилищу святой Девы Марии, что было внутри пещеры, они поворачивали обратно и поражали Халдеев. Поскольку Господь не считает копья, а дарует победу тому, кому пожелает, то когда Астурийцы вышли из пещеры на бой, Халдеи обратились в бегство, разделившись на две части. Епископ Оппа был захвачен в плен, а Алькама убит. В том месте полегло 124 000 Халдеев. А те 63 000, которые остались живы, отправились к перевалу горы Аусеба и затем к Либане через Амьюэсу. Но они не смогли избегнуть Божьего гнева. Когда они достигли перевала — который находится за рекой, называемой Дева, сразу за деревней, называемой Косгайя — случилось так, что гора задрожала у основания и сбросила 63 000 человек в реку, где они все погибли. Даже ныне, когда река наполняется менее возможного, она открывает следы этого события. Не думайте, что это безосновательно и выдумано. Помните, что Тот, Кто однажды разверз воды Красного Моря, дабы дать проход детям Израиля, ныне уничтожил огромной горой Арабов, которые преследовали Божью церковь[51].

11. Когда Муннуса понял, что случилось, он быстро покинул прибрежный город Гихон и бежал. В деревне Ольялис он был схвачен и убит вместе со своими людьми. Тогда страна была населена, а церковь восстановлена. Все благодарили Бога, говоря: «Благословенно имя Господа, который укрепляет тех, кто верит в него, и уничтожает нечестивцев». Вскоре, Альфонсо, сын Петра, предводителя Кантабрийцев[52], происходившего из королевского рода, прибыл в Астурию. Он получил в жены дочь Пелайо, по имени Эрмесинда, и вкусил множество побед, как бок о бок с тестем, так и после смерти Пелайо. В конце концов был установлен мир. Достоинство имени Христа росло, а смехотворное бедствие Халдеев исчезало. Пелайо жил как король девятнадцать лет. Его жизнь была прервана естественной смертью в Канхас де Онис в 775-ю эру (= AD 737).


Гвиберт Ножанский. Деяния бога через франков


Гвиберт Ножанский (1053 — ок. 1124) хронист Первого крестового похода. Родился в знатной семье в Северной Франции, рано лишился отца и вскоре был отдан в монастырь, учился у Ансельма Кентерберийского. В 57 лет стал аббатом монастыря Св. Девы Марии в Ножане (близ Лана). Гвиберт Ножанский является автором теологических трактатов, грамматических и поэтических произведений. Его крупнейшими произведениями являются «Деяния Бога через франков» и «О своей жизни».

Книга вторая

VI. По закрытии Клермонтского Собора — а собор был созван в месяце ноябре (1095), в восьмой день после праздника Св. Мартина[53] — по всем провинциям пронеслась молва о нем, и едва только куда-нибудь достигали повеления папы, люди сами шли к своим соседям и родственникам, убеждая предпринять «путь господень», как называли тогда ожидаемый поход. Высшие графы были заняты тою же мыслью; желание выступить овладело и низшим рыцарством; даже бедные были до того воспламенены рвением, что никто не обращал внимания на скудость своих доходов и не спрашивал себя, может ли он оставить свой дом, виноградники и поля. Всякий считал долгом продать лучшую часть имущества за ничтожную цену, как будто бы он находился в жестоком рабстве, или был заключен в темницу, и дело шло о скорейшем выкупе.

В ту эпоху был всеобщий голод; даже богатые испытывали крайнюю нужду в хлебе, и некоторые из них, имея надобность приобрести многое, не имели ничего, или почти ничего, чтобы удовлетворить своим потребностям. Большое число бедных пыталось кормиться корнями диких растений, и так как хлеб был очень редок, то они искали повсюду новых средств к пропитанию, чтобы заменить испытываемое ими лишение. Самые важные люди подвергались угрозам бедности, на которую все жаловались, и каждый, видя, как терзается голодом бедный народ, осуждал себя на крайнюю бережливость, в страхе расточить свои богатства излишней роскошью. Вечно ненасытные скупцы радовались времени, благоприятному для их бесчеловечной жестокости, и, бросая взгляды на старые запасы накопленного хлеба, делали каждый день новые расчеты той суммы, которую они присоединят к прежним кускам золота, по продаже своего хлеба. Таким образом, когда одни испытывали тяжкие страдания, а другие предавались расчетам корысти, которая подобно «бурному дуновению сокрушает на море корабли (Пс. 47, 8)», Христос занимал сильно умы всех, и тот, кто освобождает скованных цепями из драгоценных камней, разрушил и ковы жадности, спутывавшие людей в этом отчаянном положении.

Как я сказал, каждый уменьшил, как можно более, свое потребление в такое голодное время; но едва Христос внушил этим бесчисленным массам людей намерение пойти в добровольное изгнание, немедленно обнаружились богатства большей части из них, и то, что казалось дорого в спокойное время, продавалось по самой низкой цене, когда все тронулись с места для предпринятия того пути. Так как многие торопились окончить свои дела, то произошло удивительное явление, которое послужит образчиком внезапного и неожиданного падения всех цен: за денарий можно было купить семь овец. Недостаток хлеба превратился в изобилие, и каждый, заботясь всеми средствами собрать более или менее денег, продавал все, что имел, не по его стоимости, а за все, что давали, лишь бы не оставаться последним в предпринятом пути божьем. Таким образом, в то время произошло изумительное явление: все покупали дорого и продавали дешево; при всеобщем стремлении, дорого покупалось все, что было необходимо для дороги, а то, чем следовало покрыть издержки, продавалось весьма дешево.

В прежнее время темницы и пытки не могли бы вырвать силою того, что теперь отдавалось за безделицу. Но вот еще одно обстоятельство не менее забавное: многие из тех, которые не имели ни малейшего намерения отправиться, шутили и смеялись над теми, которые продавали свои вещи так дешево, и утверждали, что им предстоит жалкий путь, и что еще более жалкими они вернутся домой; а на другой день эти же самые люди, одержимые внезапно тем же желанием, отдавали все свое имущество за ничтожные деньги и шли вместе с теми, над кем только что смеялись. Что сказать о детях и старухах, приготовлявшихся идти на войну? Кто исчислит дев и старцев, подавленных тяжестью лет? Все воспевают войну, если не все принимают в ней участие; все ждут мученичества, на которое они идут, чтобы пасть под ударами мечей; и говорят: «вы, юноши, вступайте в бой, а нам да будет позволено заслужить пред Христом своими страданиями». И так как они были вдохновлены пламенным желанием приобрести Бога, хотя и не имели в себе света науки, то Бог, увенчивающий часто счастливым успехом самые безрассудные предприятия, дал спасение и этим простодушным людям, в награду за их добрые намерения. При этом случае можно было увидеть самые забавные приключения, вызывавшие смех: бедные, подковав быков, как то делают с лошадьми, запрягали их в двуколые телеги, на которых помещались их небольшие пожитки вместе с малолетними детьми, и тащили все это за собою; когда эти дети видели пред собою замок или город, то поспешно спрашивали, «не Иерусалим ли это; к которому они идут?»

<…>

VIII. Пока князья, нуждавшиеся в службе людей, составлявших их свиту, продолжительно и мешкотно собирались в дорогу, чернь, бедная средствами, но богатая числом, собралась около одного человека, называвшегося Петром Пустынником, и изъявила ему повиновение, как своему вождю, по крайней мере на то время, пока все это происходило в нашей стране. Я разузнал о нем, что он был, если не ошибаюсь, из города Амьеня (Ambianensis), и вел сначала жизнь пустынника под одеждою монаха, не знаю, в какой именно части Верхней Галлии[54]. Выйдя оттуда, не знаю, с каким намерением, он, как мы видели, ходил по городам и селам и повсюду проповедовал. Народ окружал его толпами, приносил ему дары и прославлял его святость с таким усердием, что я не помню, чтобы когда-нибудь и кому были оказаны такие почести. Петр обнаружил большое великодушие при раздаче имущества, которым наделяли его.

Он возвращал мужьям их жен, потерявших честь, присоединяя к этому дары, и восстанавливал мир и согласие между людьми поссорившимися с изумительною властью. Все, что он ни делал, ни говорил, обнаруживало в нем божественную благодать; так что многие выдергивали шерсть из его мула, чтобы хранить то, как святые останки: я рассказываю это, не потому что считаю истиной, но больше для простых людей, которые любят все новенькое (quod nos non ad Veritatem, sed Vulgo referimus amanti novitatem). Он носил на голом теле шерстяную тунику, на голове капюшон (cucullus), и сверх всего грубую мантию до пят; руки и ноги оставались голыми; хлеба он не ел, или почти не ел, а питался вином и рыбою. Этот-то человек, собрав многочисленную армию, увлеченную отчасти общим потоком, а отчасти его проповедями, решился направить свой путь чрез землю венгров.

Аббат Гвиберт Ножанский


Хроника Роберта Реймского. Иерусалимская история


«Иерусалимская история» монаха Роберта Реймского была написана в 1118 г. И хотя автор и не являлся непосредственным участником Крестовых походов, но он был очевидцем Клермонского собора и речи Римского папы Урбана II, ставших отправной точкой движения крестоносцев.

Книга I

Гл. 1.

В год воплощения господня тысяча девяносто пятый, в земле Галльской, а именно в Оверни, торжественно происходил собор в городе, который называется Клермон[55]; участвовал в соборе папа Урбан II с римскими епископами и кардиналами. И собор этот был чрезвычайно славен тем, что съехалось множество галлов и германцев, как епископов, так и князей.

Разрешив на нем дела церковные, господин папа вышел на обширную размерами площадь, ибо никакое помещение не могло вместить всех [присутствовавших]. И вот папа обратился ко всем с убедительной речью, [проникнутой] риторической сладостью; он сказал [так]:

«Народ франков, народ загорный, [народ], по положению земель своих и по вере католической, [а также] по почитанию святой церкви выделяющийся среди всех народов: к вам обращается речь моя и к вам устремляется наше увещевание. Мы хотим, чтобы вы ведали, какая печальная причина привела нас в ваши края, какая необходимость зовет вас и всех верных [католиков]. От пределов иерусалимских и из града Константинополя пришло к нам важное известие, да и ранее весьма часто доходило до нашего слуха, что народ персидского царства[56], иноземное племя, чуждое богу, народ, упорный и мятежный, неустроенный сердцем и неверный богу духом своим[57], вторгся в земли этих христиан[58], опустошил их мечом, грабежами, огнем, самих же их частью увел в свой край [в полон], частью же погубил постыдным умерщвлением, а церкви божьи либо срыл до основания, либо приспособил для своих обрядов. Они опрокидывают алтари, оскверняя их своими испражнениями, обрезают христиан и обрезанные части кидают в алтари или в крещальни. И [если] им хочется предать кого-нибудь позорной смерти, пронзают посреди живота, лишают детородных членов, привязывают к дереву и, гоняя вокруг него, хлестают до тех пор, пока из них не выпадают внутренности и [сами] не падают наземь. Иных же, привязанных к деревьям, поражают стрелами; иных, раздев [донага] и согнув шею, ударяют мечом и таким способом испытывают, каким ударом можно убить сразу. Что же сказать о невыразимом бесчестии, которому подвергаются женщины, о чем говорить хуже, нежели умалчивать?

Греческое царство уже до того урезано ими и изничтожено, что [утраченное] не обойти и за два месяца.

Кому выпадает труд отметить за все это, вырвать [у них], кому, как не вам, которых бог превознес перед всеми силою оружия и величьем духа, ловкостью и доблестью сокрушать головы врагов своих[59], которые вам противодействуют?

Да подвигнут вас и побудят души ваши к мужеству деяния ваших предков, доблесть и слава короля Карла Великого, и сына его Людовика[60], и других государей ваших, которые разрушили царства язычников и раздвинули там пределы святой церкви[61]. Особенно же пусть побуждает вас Святой Гроб Господень, Спасителя нашего гроб, которым ныне владеют нечестивые, и святые места которые ими подло оскверняются и постыдно нечестием их мараются.

О, могущественнейшие воины и отпрыски непобедимых предков! Не вздумайте отрекаться от их славных доблестей, — напротив, припомните отвагу своих праотцев. И если вас удерживает нежная привязанность к детям, и родителям! и женам, поразмыслите снова над тем, что говорит господь в Евангелии: «Кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную»[62]

Да не привлекает вас к себе какое-нибудь достояние и да не беспокоят какие-нибудь семейные дела, ибо земля эта, которую вы населяете, сдавлена отовсюду морем и горными хребтами, она стеснена вашей многочисленностью, обилием же богатств не преизбыточествует и едва прокармливает тех, кто ее обрабатывает. Отсюда проистекает то, что вы друг друга кусаете и пожираете, ведете войны и наносите друг другу множество смертельных ран. Пусть же прекратится меж вами ненависть, пусть смолкнет вражда, утихнут войны и уснут всяческие распри и раздоры. Становитесь на стезю Святого Гроба[63], исторгните землю эту у нечестивого народа, покорите ее себе; земля же та, как гласит Писание, течет млеком и медом[64].


Гл. 2.

Иерусалим — это пуп земли, край, плодоноснейший по сравнению с другими, земля эта словно второй рай. Ее прославил искупитель рода человеческого своим приходом, украсил ее [своими] деяниями, освятил страданием, искупил смертью, увековечил погребением.

И этот-то царственный град, расположенный посредине земли, ныне находится в полоне у своих врагов и уничтожается народами, не ведающими господа. Он стремится [к освобождению] и жаждет освобождения, [он] не прекращает молить о том, чтобы вы пришли ему на выручку. Подмогу эту он требует в особенности от вас, ибо, как мы уже сказали, пред прочими сущими народами вы удостоены богом замечательной силой оружия.

Вступайте же на эту стезю во искупление своих грехов, будучи преисполнены уверенностью в незапятнанной славе царствия небесного».

Когда папа в своей искусной речи[64] сказал это и многое в этом роде, всех, кто там был, соединило общее чувство, так что возопили: «Так хочет бог! Так хочет бог!» Услышав это, достопочтенный владыка римский, возведши очи к небесам, возблагодарил бога и, мановением руки потребовав тишины, возговорил [снова]:

«Дражайшие братья… если бы не господь бог, который присутствовал в ваших помыслах, не раздался бы [столь] единодушный глас ваш; и хотя он исходил из множества [уст], но источник его был единым. Вот почему говорю вам, что это бог исторг из ваших глоток такой глас, который [он же] вложил в вашу грудь. Пусть же этот клич станет для вас воинским сигналом, ибо слово это произнесено богом. И когда произойдет у вас боевая схватка с неприятелем, пусть все в один голос вскричат божье слово: Так хочет господь! Так хочет господь!

Мы не повелеваем и не увещеваем, чтобы отправлялись в этот поход старцы или слабые люди, не владеющие оружием, и пусть никоим образом женщины не пускаются в путь без своих мужей, либо братьев, либо законных свидетелей. Они ведь являются больше помехой, чем подкреплением, и представляют скорее бремя, нежели приносят пользу.

Пусть богатые помогут беднякам и на свои средства поведут с собою пригодных к войне. Священникам и клирикам любого ранга не следует идти без дозволения своих епископов, ибо если отправятся без такого разрешения, поход будет для них бесполезен. Да и мирянам не гоже пускаться в паломничество иначе, как с благословения священника. И тот, кто возымеет в душе намерение двинуться в это святое паломничество, и даст о том обет богу, и принесет ему себя в живую, святую и весьма угодную жертву, пусть носит изображение креста господня на челе или на груди. Тот же, кто пожелает, дав обет вернуться (снять обет), пусть поместит это изображение на спине промеж лопаток…

Те и другие выполнят заповедь господню, которую он сам предписывает в Евангелии: «И кто не берет креста своего и следует за мною, тот не достоин меня»[65].


Протоколы обвинительного процесса Жанны Д'Арк
(документы)


21 февраля. Первое публичное заседание. Первое увещевание Жанны

Стремясь исполнить в этом процессе с милостивой помощью Иисуса Христа, дело которого защищается, долг нашего служения защите и возвеличению католической веры, мы[66] стали прежде всего милостиво убеждать часто упоминаемую Жанну, тогда сидевшую перед нами, а также требовать от нее, чтобы для ускорения настоящего дела и для очищения собственной совести она говорила только правду относительно того, о чем ее будут допрашивать по вопросу веры, не прибегая к уловкам и хитростям, которые мешают изложению истины.


Требование дать клятву

Затем, согласно нашей обязанности, мы потребовали судебным порядком от этой Жанны, чтобы она дала в должной форме, прикоснувшись к св. Евангелию, клятву, что будет говорить, как выше упомянуто, правду относительно того, о чем ее будут спрашивать.

Эта же Жанна ответила на это следующим образом: «Я не знаю, о чем вы хотите меня спрашивать. Возможно вы будете у меня спрашивать то, о чем я вам не скажу». Когда же мы ей стали говорить: «Вы поклянетесь говорить правду относительно того, что будут у вас спрашивать касательно веры и что вам будет известно», она снова ответила, что относительно отца и матери и того, что делала, после того как направилась во Францию[67], она охотно поклянется; но что об откровениях Божьих она никогда никому не говорила и не открывала их, кроме как одному Карлу[68], которого она называет своим королем; и она не открыла бы этого, даже если бы ей грозили отрубить голову, так как откровения она получила через видения, т. е. свой тайный совет, с тем чтобы она никому их не открывала; и по истечении ближайшей недели она твердо будет знать, должна ли она это открывать.

И снова, и многократно мы, вышеупомянутый епископ, убеждали и требовали от той же Жанны, чтобы она соизволила дать клятву в том, что будет говорить правду по вопросам, затрагивающим нашу веру. Эта же Жанна, преклонив колени, возложив обе руки на книгу, т. е. на миссал (книга с текстами богослужений), клятвой обязала себя говорить правду относительно того, что будут спрашивать у нее касательно вопроса веры и что она будет знать, не выставляя при этом ранее упомянутого условия, т. е. того, что никому не скажет и не откроет ей сделанные откровения.


Первый допрос после клятвы

Затем после такой клятвы мы у этой же Жанны спросили о ее имени и прозвище. На это она ответила, что на родине ее зовут Жаннета, а после того как пришла во Францию, прозвана Жанной. Относительно своего прозвища она сказала, что она его не знает. Далее на вопрос о месте рождения ответила, что родилась в деревне Домреми, которая сливается с деревней Грю, и что в деревне Грю находится главная церковь.

Затем на вопрос об имени отца и матери ответила, что отца зовут Жаком д’Арк, мать же — Изабеллой.

На вопрос, где ее крестили, ответила, что в деревне Домреми.

На вопрос, кто были ее крестные отцы и матери, ответила, что одну из крестных матерей зовут Агнессой, другую — Жанной, еще одну — Сивиллой; из Крестных же отцов одного зовут Жаном Ленге, другого — Жаном Баррей; у нее было много и других крестных матерей, как это она слышала от матери.

На вопрос, какой священник ее крестил, ответила, что, как она думает, господин Жан Мине.

На вопрос, жив ли он, ответила, что, как она думает, да.

Далее на вопрос, сколько ей лет, ответила, что, как ей кажется, около 19 лет. Она сказала, кроме того, что у матери выучила Pater noster, Ave Maria, Credo и что приобщилась к вере только благодаря указанию своей матери.

Далее на наше требование сказать Pater noster ответила, что мы можем ее выслушать на исповеди и она скажет нам охотно эту молитву. И когда снова многократно мы стали у нее требовать этого, она сказала, что не скажет Pater noster и пр., если мы ее не выслушаем на исповеди. Тогда мы сказали, что охотно ей выделим одного или двух нотаблей, родным языком которых является французский язык и в присутствии которых она произнесет Pater noster и пр. На это Жанна ответила, что не скажет им молитву, если они не будут ее выслушивать на исповеди.


Запрещение выходить из тюрьмы

Исполнив это таким образом, мы, упомянутый епископ, запретили той же Жанне без нашего разрешения выходить из места заключения, ей предназначенного в руанской крепости, под страхом уличения в ереси. Она же ответила, что не принимает этого запрещения, сказав далее, что, если она уйдет, никто не сможет ее укорять в несоблюдении или нарушении данного слова, так как последнее она никогда никому не давала. Затем стала жаловаться на то, что ее содержат в железных цепях и кандалах. Тогда мы ей сказали, что прежде она много раз пыталась уйти из тюрьмы, и поэтому для более надежной и верной ее охраны было приказано надеть на нее железные цепи. На это она ответила: «Это правда, что я прежде хотела и хотела бы и сейчас уйти из тюрьмы, как это позволено каждому заключенному или арестанту».

После этого мы выделили для надежной охраны Жанны благородного мужа Джона Гриса, телохранителя господина нашего короля[69], и с ним Джона Бервойта и Вильяма Тальбота, вменив им в обязанность, чтобы крепко и надежно охраняли эту Жанну, не позволяя никому с ней говорить без нашего разрешения. Эти лица, коснувшись Св. Евангелия, торжественно поклялись исполнить это.

Наконец, в конце заседания, после исполнения всего предпосланного, мы назначили той же Жанне четверг, следовавший непосредственно, с тем, чтобы она предстала перед судом в 8 часов утра в парадной зале в конце больших палат указанной руанской крепости.


22 февраля. Второе заседание

На следующий вопрос о возрасте, в котором она была, когда ушла из отцовского дома, она ответила, что этого она не знает.

На вопрос, научилась ли она в юношеском возрасте какому-нибудь ремеслу, она сказала, что научилась шить полотняное платье и прясть и не уступает в этом деле любой руанской женщине. Далее она признала, что из страха перед бургундцами она ушла из дома отца и отправилась в город Нешато в Лотарингии к какой-то женщине, по прозванию Рыжая, у которой находилась около двух недель; она прибавила далее, что, пока была в доме отца, занималась домашними делами своей семьи и не ходила в поля с овцами и другими животными.

Далее Жанна созналась, что голос сказал ей, чтобы она осталась в г. Сен-Дени[70] во Франции; и сама Жанна хотела там остаться, но против ее воли сеньоры[71] увели ее. Если бы, однако, не была ранена, она не ушла бы оттуда; она была ранена в парижских рвах, когда туда отправилась из указанного г. Сен-Дени; но в течение пяти дней она уже оправилась. Далее она призналась, что приказала устроить под Парижем стычку (escharmouche).

И когда ее спросили, был ли тогда праздник, она ответила, что, как она почти уверена, тогда был праздник.

На вопрос, хорош ли это был поступок, она ответила: «Переходите к дальнейшему допросу».


24 февраля. Третье заседание

На вопрос, ходила ли она в юношеском возрасте гулять в поля с другими девушками, она ответила, что, конечно, ходила иногда, но не помнит, в каком возрасте.

На вопрос, находились ли жители Домреми на стороне бургундцев или на враждебной им стороне, она ответила, что знала только одного бургундца, причем она хотела бы, чтобы ему отрубили голову, однако только по воле Божьей.

На вопрос, были ли в деревне Марсей[72] бургундцы или их противники, она ответила, что были бургундцы.

На вопрос, голос ли ей сказал, когда она была уже в юношеском возрасте, чтобы она ненавидела бургундцев, она ответила, что, после того как поняла, что упомянутые голоса находятся на стороне короля Франции, сама перестала любить бургундцев. Затем она сказала, что бургундцы получат войну, если не будут исполнять того, что должны исполнять; и это она знает от указанного голоса.

На вопрос, имела ли она в юношеском возрасте откровение от голоса в том, что англичане должны прийти во Францию, она ответила, что англичане уже были во Франции, когда голоса стали приходить к ней.

На вопрос, гуляла ли она когда-нибудь вместе с маленькими мальчиками, дравшимися за ту сторону, которой она придерживается, она ответила, что об этом не помнит, но отчетливо помнит, как некоторые из деревни Домреми, дравшиеся со своими противниками из Марсей, иногда приходили оттуда сильно побитыми и окровавленными.

На вопрос, имела ли она в юношеские годы серьезное намерение преследовать бургундцев, она ответила, что у нее было большое желание и стремление, чтобы ее король получил свое королевство.

На вопрос, очень ли она желала стать мужчиной, когда должна была прийти во Францию, она ответила, что прежде она уже говорила об этом.

На вопрос, водила ли она стадо в поля, она сказала, что прежде уже ответила на это и что, после того как стала более взрослой и достигла зрелого возраста, обыкновенно не пасла стадо, но, несомненно, помогала гнать его на пастбища и в замок по названию Остров при угрозе нападения солдат; но она не помнит, пасла ли она в юношеском возрасте стадо или нет.

Далее ее спросили об одном дереве, находящемся около ее деревни. На это она ответила, что довольно близко от Домреми имеется дерево, под названием дерево Дам, а другие называют его деревом Фей (des Faees), возле которого есть источник; и она слышала, что больные лихорадкой пьют из этого источника и приходят брать воду из него для получения исцеления. И это она сама видела, но не знает, получают ли они от этого исцеление или нет. Далее она сказала, что, как она слышала, больные, когда могут вставать, идут к дереву на прогулку. И есть еще одно большое дерево под названием Fagus[73], откуда берется май[74](le beau may); и по обычаю это дерево принадлежало господину рыцарю Пьеру де Бурлемон. Далее она сказала, что иногда сама ходила туда гулять с другими девочками и делала у дерева гирлянды для иконы Св. Марии Домреми. И часто она слышала от стариков (но не от своих родичей), что туда сходятся феи. Она слышала от одной женщины, по имени Жанна, жены мэра Обери из той же деревни (du Maire Aubery), которая была крестной матерью самой допрашиваемой Жанны, что она видела там упомянутых фей; но сама допрашиваемая не знает, правда это или нет. Далее она сказала, что никогда не видела упомянутых фей у дерева, в чем она вроде уверена, но не знает, видела она их в другом месте или нет. Далее она сказала, что видела, как девушки вешали гирлянды на ветвях дерева, и сама иногда там вешала их вместе с другими девушками; иногда они уносили их с собой, иногда оставляли. Далее она сказала, что, после того как узнала о необходимости прийти во Францию, мало играла и гуляла и старалась совсем не думать о развлечениях. И она не знает, плясала ли возле дерева после достижения зрелого возраста; но иногда она, несомненно, там могла плясать с детьми, причем больше пела, чем плясала. Далее она сказала, что есть там одна роща, которую зовут Дубовой (le Bois Chesnu), которая видна с порога отцовского дома и находится от него на расстоянии менее чем пол-лье. Она не знает и никогда не слышала, чтобы там собирались упомянутые феи, но она слышала от своего брата, что в их родных местах ходит слух о том, что у дерева Фей Жанна приняла решение действовать. Но она сказала, что это не так и о том же прежде говорила брату. Далее она сказала, что когда пришла к своему королю, некоторые спрашивали у нее, есть ли у нее на родине какая-то роща, называемая le Bois Chesnu, так как есть пророчества о том, что около этой рощи должна появиться какая-то дева, которая сотворит чудеса. Но Жанна сказала, что этому она не верила.

На вопрос, хочет ли она иметь женскую одежду, она ответила: «Дайте мне ее, я ее возьму и уйду, иначе я ее не возьму. Я довольна теперешней одеждой, после того как Богу стало угодно, чтобы я ее носила».


27 февраля. Четвертое заседание

На вопрос, что она больше почитала, свое знамя или меч, она ответила, что гораздо больше почитала, т. е. в сорок раз, знамя, чем меч. На вопрос, кто приказал ей нарисовать на знамени упомянутое изображение[75], она ответила: «Я уже достаточно вам говорила, что ничего не делала, кроме как по указанию Бога». Она также сказала, что, когда нападала на противников, сама носила указанное знамя, с тем чтобы никого не убивать; и она сказала, что ни разу не убила человека.

На вопрос, какое войско передал ей ее король, когда поручил ей действовать, она ответила, что он дал ей 10 или 12 тысяч человек и что сначала она пошла в Орлеан к замку Сен-Лу, а затем к замку Моста[76].

На вопрос, под какой крепостью это случилось, что она приказала своим людям отступить, она ответила, что не помнит. Она сказала также, что через сделанное ей откровение была весьма уверена в снятии осады с Орлеана; и об этом же она сказала своему королю, прежде чем туда пришла.

На вопрос, говорила ли она своим людям, когда должен быть устроен штурм, что сама будет принимать на себя стрелы, дротики, камни из метательных орудий или из пушек и пр., она ответила, что нет; напротив, сто человек из ее войска или более было ранено, но, несомненно, она сказала своим людям, чтобы они не колебались и сняли осаду. Она сказала также, что во время штурма замка Моста она была ранена в шею стрелой или дротиком, но получила большое утешение у Св. Екатерины и поправилась в течение двух недель, однако она не прекращала из-за своей раны разъезжать верхом и действовать.

На вопрос, твердо ли она знала наперед, что будет ранена, она ответила, что это она хорошо знала и сказала об этом своему королю, но, несмотря на это, она не прекращала дальнейшие действия. И было это ей открыто благодаря голосам двух Святых, т. е. Св. Екатерины и Св. Маргариты. Она сказала далее, что под указанным замком Моста она первая приставила лестницу, чтобы взбираться вверх, и, когда она поднимала эту лестницу, была ранена, как выше указано, дротиком в шею.

На вопрос, почему она не приняла соглашение, которое ей предложил комендант Жаржо[77], она ответила, что сеньоры и ее войска ответили англичанам отказом на просьбу дать и перемирие в течение двух недель, а потребовали от них немедленного ухода на конях. Она также добавила, что со своей стороны она сказала, чтобы воины из Жаржо немедленно ушли в своих полукафтанах или плащах, сохранив при этом свою жизнь, если они этого пожелают; в противном случае они будут захвачены путем штурма.


1 марта. Пятое заседание

На вопрос, получила ли она письмо от графа Арманьяка, который хотел узнать, кому из трех пап[78] он должен повиноваться, она ответила, что этот граф написал ей какое-то письмо относительно этого; на него она дала ответ, причем среди другого там было сказано, что, когда она будет в Париже или в другом месте на отдыхе, лично даст ответ. И когда она дала ему ответ, то собиралась сесть на коня.

А что касается до копии писем указанного графа и самой Жанны, которые тогда в суде мы приказали зачитать, то эту же Жанну спросили, таков ли был ее ответ, который содержится в указанной копии. Она ответила, что, как полагает, она дала такой ответ частично, а не целиком.

На вопрос, говорила ли она что-то, чего указанный граф должен был придерживаться в данном вопросе, она знает благодаря совету короля королей[79], она ответила, что об этом она ничего не помнит.

На вопрос, сомневалась ли она, кому указанный граф должен был повиноваться, она ответила, что ей невозможно было указать, кому тот должен был повиноваться, так как граф стремился узнать, кому он должен повиноваться согласно воле Божьей. Но что касается до самой Жанны, то она придерживается того и верит в то, что мы должны повиноваться господину нашему папе, находящемуся в Риме. Она сказала также, что ответила и другое посланцу упомянутого графа, чего нельзя обнаружить в указанной копии письма; и если бы этот посланец тотчас не удалился, то был бы брошен в воду, однако не по указанию самой Жанны. Затем она сказала, что на желание графа узнать, кому согласно воле Божьей он должен повиноваться, она ответила, что этого не знает, но она передала ему многое, чего не содержалось в письме. А что касается до нее самой, то она верит в господина папу, который находится в Риме.

На вопрос, почему она писала, что даст в другой раз ответ о причине ее веры в того папу, который находится в Риме, она ответила, что данный ею тогда ответ касался других дел, а не вопроса о существовании трех пап.

На вопрос, говорила ли она, что относительно трех пап получит совет, она ответила, что никогда не писала и не приказывала писать о трех папах. И она поклялась своей клятвой в том, что никогда сама не писала об этом и другим не приказывала писать.

Далее она сказала, что не пройдет и семи лет, как англичане оставят больший заклад[80], чем это было под Орлеаном, и что они потеряют все во Франции. Она сказала также, что упомянутые англичане понесут большие потери, чем когда-либо имели во Франции, и это произойдет в результате большой победы, которую Бог пошлет французам.

На вопрос, откуда она это знает, она ответила: «Я хорошо это знаю через сделанное мне откровение, и это случится до истечения семи лет; и я готова сильно негодовать, что это может настолько задержаться». Она также сказала, что об изложенном она знает через откровение так же хорошо, как знает, что мы находимся перед ней.

На вопрос, какой знак она дала своему королю в подтверждение того, что она пришла от Бога, она ответила: «Я всегда вам отвечала, что вы не вырвете у меня этого признания. Идите узнавать у него самого».

На вопрос, клялась ли она не рассказывать о том, о чем у нее будут спрашивать и что касается процесса, она ответила: «Я уже прежде вам говорила, что не расскажу вам об имеющем отношение к нашему королю. И того, что касается нашего короля, я и теперь не открою вам».

На вопрос, знает ли она сама тот знак, который дала своему королю, она ответила: «Вы не узнаете этого от меня». А затем, так как ей сказали, что это затрагивает процесс, она ответила: «То, что я обещала держать в полном секрете, я вам не открою». И далее сказала: «Я это обещала при таких обстоятельствах (т. е. в присутствии Святых), что не могла бы вам сказать этого без клятвопреступления».

На вопрос, кому она это обещала, она ответила, что обещала Св. Екатерине и Св. Маргарите и это было указано королю. Далее сказала, что это она обещала двум упомянутым Святым, хотя те от нее этого не требовали. Жанна это сделала по своему собственному побуждению, так как, если бы она не давала обещания указанным Святым, слишком много людей допытывалось бы у нее относительно этого. На вопрос, был ли еще кто-нибудь при короле из его окружения, когда она дала ему знак, она ответила, что, как она думает, другого лица там не было, хотя довольно близко было много людей.

На вопрос, видела ли она сама корону на голове своего короля, когда давала ему знак, ответила: «Я не могу вам этого сказать без клятвопреступления».


3 марта. Шестое заседание

На вопрос, видела ли она или приказывала ли делать какие-нибудь свои портреты или изображения, на которых можно было бы ее узнать, она ответила, что видела в Аррасе[81] одну картину в руках какого-то шотландца; на ней было изображение Жанны в полном вооружении, передающей какую-то грамоту своему королю и преклонившей колено. И она сказала, что никогда не видела и не приказывала делать какой-либо свой портрет или изображение.

На вопрос о картине у ее хозяина[82], на которой были нарисованы три женщины с надписью: «Правосудие, мир, единение»[83], она ответила, что об этом ничего не знает.

На вопрос, знает ли она, что ее сторонники приказывали устраивать в ее честь службу, мессу и молитвы, она ответила, что об этом ничего не знает, и если они устраивали какую-нибудь службу, то это не по ее приказанию; однако если они молились за нее, то, как ей кажется, они не делали ничего дурного.

На вопрос, твердо ли верят ее сторонники, что она послана Богом, она ответила: «Я не знаю, верят ли они в это, и я оставлю это на их совесть; но если они этому и не верят, я все же послана Богом».

На вопрос, думает ли она, что ее сторонники придерживаются истинной веры, если верят, что она послана Богом, она ответила: «Если они верят, что я послана Богом, то они в этом не ошиблись».

На вопрос, знала ли она хорошо настроение своих сторонников, когда они целовали ей ноги, руки и одежду, она ответила, что многие охотно приходили к ней и они целовали ее руки и одежду, хотя она старалась этого не допускать; и бедные люди охотно приходили к ней, так как она не вызывала у них неудовольствия, а по возможности их поддерживала.


Грановский Т.Н. Лекции по истории средневековья
(отрывок)


Грановский Тимофей Николаевичрусский историк-медиевист, заложивший основы научной разработки истории западноевропейского Средневековья в России. Профессор всеобщей истории Московского университета (1839–1855). Идеолог западничества. Блестящий лектор, отводил большое значение особой роли личности в истории.

Лекция № 17

Мы видели, каков был исход Цезаря Борджиа. 26-дневное правление преемника Александра VI — Пия III не оставило следа; но Юлий II имел великое влияние на судьбы Италии. Он принадлежал к числу тех итальянских изгнанников, которые в 1494 г. склонили Карла VIII в походе его в Италию. Во все время жизни, будучи кардиналом, он находился в оппозиции с папою. Вступив на престол, он обнаружил замыслы, каких мы давно не видели у пап итальянских. Ему было около 70 лет, но он сохранил энергию тела и духа. Его несправедливо упрекают в том, что он не дорожил значением папства, напротив, немногие так высоко понимали это значение; но у него были свои личные страстные цели — освобождение Италии от иноплеменников. Этой цели он подчинил значение папы. Но он дурно взялся за это. Когда он вступил на престол, Северная Италия принадлежала французам, также Милан и Генуя; Флоренция под восстаниями демократии (восстановленным демократическим правлением) не могла играть великой роли, которую играла прежде в судьбах Италии; Южная Италия находилась в руках Фердинанда Испанского. Собственно, одно только итальянское государство оставалось твердым, на которое с надеждой обращали взоры патриоты, — Венеция. С нею-то начал спор Юлий II; он потребовал от нее возврата земель, занятых в Романии; он отыскал старинные права пап на некоторые города, принадлежавшие Венеции. Венециане отказали — тогда раздраженный старик обратился к Франции, Испании (Максимилиану), князьям итальянским и всем предложил участие в добыче Италии. На Венецию он наложил проклятие и на тех, кто войдет с нею в сношения. В Камбрев на исходе 1508 г. (10 декабря) составилась известная Камбрейская лига, в которую вступили Фердинанд, Максимилиан, Людвиг, папа, король венгерский, герцог Савойский и Феррарский и мелкие итальянские владетели. Каждому определен был известный участок в добыче Венеции. Уже против этих одних сил не могла бороться Венеция, но к этому прибавились утраты (торговой) монополии на Востоке, неудачи в битве на берегах Индии с португальцами. Можно представить положение. К этим несчастьям присоединилось еще другое: пороховой магазин в Венеции был взорван; крепость, выстроенная в Бресчии, была также взорвана на воздух вследствие несчастного случая; суммы, посланные в пособие Венеции, были захвачены. Но она не унывала. Никогда, может быть, она не заслуживала такого уважения. Она призывала к оружию всю Италию, и было ясно видно, что дело идет не об одной Венеции, а о целой Италии; теперь или никогда можно было освободить ее от иностранцев (лучшие юноши вступали в венецианскую службу). 614 дворян венецианских употребили большую часть своего состояния на вооружение отдельных отрядов. Одним словом, все силы ее были напряжены для неравной борьбы. Но сенат Венеции, правительство не могли отделаться от той обычной недоверчивости к отличным гражданам, которую мы встречаем везде (во всей венецианской истории), вместо того чтобы вверить войско одному начальнику, они разделили власть между двумя — Петильяно и Альбиано. Трудно было сделать выбор более неудачный; оба они пользовались военной репутацией, но отличались совершенно разными качествами. [Альбиано был раздражительный, исполненный ненависти к иностранцам, давно живший только надеждою сразиться с ними; Петильяно — старик осторожный, искусный военачальник, но не способный разделять власть с молодым и пылким Альбиано]. При Аньядело в 1509 г. встретились французы с венецианцами. Между военачальниками произошло несогласие; Альбиано начал сражение, товарищ ему не помог, венециане были разбиты наголову. Это была также последняя национальная битва, проигранная Италией. Надолго не видела после Италия национальных дружин своих. Здесь пали лучшие ее представители. Она, по крайней мере, гордилась, что из 8000 павших не найдено было ни одного с раной в спину. За победой Людвига наступил ряд неудач. Максимилиан овладел владениями на севере, города сдавались один за другим, Людвиг подступил к самой Венеции и пустил в нее несколько (сот) ядер. Но в этих страшных обстоятельствах сенат не терял духа, укреплял Венецию, готовился к войне насмерть и между тем выжидал более благоприятных обстоятельств. Дело в том, что для таких опытных политиков, какие стояли во главе Венеции, было ясно, что противиться открытыми силами невозможно и союз Камбрейский не прочен. Первый примирился с ними бывший виновник союза Юлий II. Ему было жаль Венеции, он прекратил военные действия, снял проклятие и принял роль посредника между Венецией и Испанией. Венеция сделала несколько уступок Испании, опасность с этой стороны миновала. Максимилиан, который сам не в силах был вести войну и поссорился с Людвигом, отказался также от союза; остался один Людвиг, сделавший всего более (вреда Венеции) и ничего не получивший в добычу. Таким образом, Людвиг не отступился от намерений. Против него в Риме в 1511 г. составилась Святая лига для изгнания иностранцев и противников из Италии между папой, Венецией, Фердинандом и Максимилианом. Война эта продолжалась с лишком 3 года. Союзники беспрестанно изменяли один другому, переходя с одной стороны на другую. В 1512 г. Франция, по-видимому, одержала перевес над своими врагами; явившийся на театре войны племянник короля Гастон де Фуа, герцог Неймурский, одержал в три месяца четыре большие победы, но это стоило большого числа воинов. При Равенне пало 12 000 испанских ветеранов, соединенных с папскими войсками, но здесь был убит Гастон, ему было тогда 23 года от роду. Вместе с ним счастье оставило французские знамена. В 1513 г. они были наголову разбиты при Наварре швейцарцами; в 1514 г. грозили самой Франции иноплеменники; Генрих VIII сделал вылазку (во Фландрии), швейцарцы были около Дофине. Максимилиан соединился с Генрихом VIII; на юге союзник Франции — король Наваррский утратил все земли по ту сторону Пиренеев. Людвиг заключил мир с противниками, но умер в начале 1515 г. Юлий II умер еще в 1513 г. По наружности результаты войн Карла и Людвига были уравнены. Милан был отнят у французов; в Неаполе они недолго удержались, дело было ознаменовано утратами, расточением сил, бесплодной славой. Но если вглядеться внимательнее, то мы видим, что эти войны произвели великие перемены в отношениях государственных. В течение Средних веков народы европейские пришли в тесные связи между собой, и теперь образовалась система политического равновесия. Усилия Франции показали опасность другим державам. Самые войны носят теперь уже другой характер, чем в Средние века. Известно, как мало кровопролитны были сражения Средних веков; войны же итальянские редко оканчивались без страшного кровопролития. Но можно сказать, что здесь в последний раз блеснули рыцарские доблести Средних веков; следственно, видим здесь странную смесь рыцарских преданий с новым порядком и рыцарство возвеличено было здесь некоторыми высокими личностями; таков был рыцарь без страха и упрека Баярд (о котором мы имеем превосходную современную историю, составленную человеком, близким к нему: хроника о добром рыцаре Баярде). Таково было и другое лицо — La Tremauille, затем Гастон. Читая в современных источниках характер лиц вождей итальянских войн, мы увидим резкую противоположность между этими рыцарями и испанскими полководцами, Ганзольво Кордуанским, Петром Наваррским и другими вождями испанскими, которые вовсе не дорожили рыцарской честью; Испания познакомила тогда Европу с войнами бесчеловечными, без рыцарской поэзии, которых цель была одна — успех без разбора средств. Но этим не ограничились результаты войн. На классической почве Италии познакомились французы, немцы и испанцы с тем античным миром, который начинал возрождаться. Без них не был возможен блестящий век Франца I. Не только ученые приняли идеи и влияние Италии (познакомились с великими произведениями древности), но дворяне французские вышли там из тесного круга феодальных идей, познакомились с высшими наслаждениями и требованиями.

Преемником Людвига был граф Ангулемский Франц I (1515). Ему было только 21 год от роду. Он получил по времени очень хорошее воспитание, воспитателем его был рыцарь Гувен, приобретший в итальянских войнах высшее образование; биограф Баярда говорит о Франце, что до Франца не было короля, до такой степени любимого дворянами; Франц недаром назывался le premier gentilhomme, он был представителем всех доблестей и недостатков, которыми отличались французские дворяне XVI столетия. Несмотря на истощенные силы Франции, на необходимость дать ей отдохновение, Франц тотчас по восшествии на престол решился идти в Италию и возвратить Милан, которым владел сын Людовика Моро Максимилиан Сфорца. В конце 1515 г. Франц двинулся к Италии чрез Швейцарию и Альпы. Максимилиан обратился к швейцарцам за помощью, те обещали; они понимали Милан как свою лену, брали значительные деньги с герцогов; между городами Швейцарии тогда возникло честолюбивое требование, они вздумали овладеть Италией сами и отстоять ее; они славились тогда своей силой и счастьем. Они хвастали, что могут пройти Францию с одного конца на другой, опустивши копия свои, и не встретят сопротивления. Дотоле они не были никогда побеждаемы. От числа швейцарских воинов, находившихся в итальянских и французских армиях, обыкновенно зависела победа. Огромные деньги, получаемые швейцарскими кантонами за войска, произвели искажение нравственности. В 1494 г. они в числе 8000 вступили с Карлом VIII в Италию. В 1494–1515 гг. получили они до 100 млн франков, сумма огромная по тогдашнему времени. Теперь они стояли на страже у Милана, готовые защищать его против французов. Преемник Юлия Лев X Медичис, полагаясь на защиту швейцарцев, спокойно ожидал французского нашествия. Но он ошибся. 13 сентября 1515 г., в 10 милях от Милана, при Мариньяно французы напали на швейцарцев. Старый маршал Тривульций, итальянец, участвовавший во всех великих битвах в Италии, говорил, что Мариньянская битва была по сравнению с ними битвой гигантов; она не была решена ночью и тянулась весь следующий день; швейцарцы показали себя достойными своей славы. Французская армия не раз была в опасности быть разбитой; кроме личного участия рыцаря-короля, здесь замешана была личная честь и гордость французских дворян; gens d’armerie потеряла перед тем свою славу, швейцарцы отзывались о ней с презрением. 14 числа к вечеру швейцарцы были сбиты со всех позиций и должны были уступить; они потеряли 20 000 лучших воинов и славу непобедимости (французы тоже потеряли много). Этой битвой Франц вступил в историю; по-видимому, было возможно для него то, чего не успел Карл VIII и Людвиг. Максимилиан Сфорца уехал во Францию, где и умер. Папа Лев X решился в свою очередь просить мира и выехал навстречу королю в Болонью; мир был заключен между Францем и папою. Известно, что такое была Прагматическая санкция, состоявшаяся во Франции в 1438 г. под властью короля Карла VII, под влиянием [Базельского] собора. Ею утверждена была независимость французской церкви против папских притязаний. Капитулы монастырей удержали право выбирать епископов и аббатов. Сверх того, здесь было высказано начало, которое более всего вредило папе, — подчинение папы соборам. Людвиг XII грозил Юлию собором, Максимилиан также; они затевали против папы собор в Пизе, 1511 г. Но собор [не состоялся]. Папа созвал против собор Латеранский 1512 г. Франц, по-видимому, мог теперь требовать от папы всякого рода уступки. Он отказался от Прагматической санкции и сделал папе много уступок со своей стороны. Папа предоставил королю право предоставлять ко всем духовным дожностям лица, ему угодные. Этим окончательно завершено было дело Людвига ХI — утверждение неограниченной королевской власти. Дотоле в средине самого королевства было сильное сословие, богатое, со значительной самостоятельностью, относившееся прямо в Рим. Король теперь взял в свои руки его права. Только для некоторых монастырей была сделана оговорка, но они не имели значения; зато папе предоставил король сбор некоторых повинностей, от которых должен был папа отказаться вследствие Прагматической санкции. То есть открылось странное явление: папа отказывается от своих духовных прав и отдает их королю, король отказывается от своих светских прав и отдает их папе.


Бартоломе де лас Касас. История Индий
(отрывок)


Бартоломе де лас Касас (1484–1566) — испанский священник-доминиканец, первый постоянный епископ Чьяпаса и историк Нового Света. Активо выступал против притеснений коренного населения Америки со стороны испанских колонистов. Протестовал против введения энкомьенды. Энкомьенда — налог и повинность местного населения испанских колоний, введена в 1503 г. Местные жители «поручались» энкомендеро и обязаны были платить налог и работать на рудниках, также предполагался ряд мер по обращению индейцев в христианство и приобщению их к европейской культуре.

Труды Бартоломе лас Касаса были переведены и переизданы по всей Европе. Его опубликованные отчеты стали ядром «черной легенды» о жестокости испанских колонизаторов. Они оказали существенное воздействие на появление в европейской литературе образа индейца как благородного дикаря.

Книга II

Глава 9

В это время некоторые испанцы из тех, кто восстал вместе с Франсиско Рольданом, находились в городе и провинции Харагуа, где, как мы уже рассказывали выше, в первой книге, находились двор и царство правителя Бехечио и его сестры Анакаоны, женщины очень храброй, которая после смерти Бехечио управляла этим государством. Так вот, эти испанцы всячески старались подчинить себе как можно больше индейцев и заставляли их себе служить и обрабатывать землю, утверждая, что собираются здесь поселиться, и перегружали их работой на полях и всякой другой, а сами пользовались той свободой, к которой они привыкли при Франсиско Рольдане. Правительница Анакаона и многочисленные другие правители этой провинции, которые управляли своими владениями с большим благородством и великодушием, и, как мы уже упоминали, рассказывая об этом царстве в первой книге, выгодно отличались от всех других правителей этого острова своей вежливостью, языком и многими другими качествами, считали пребывание и поведение испанцев крайне обременительным, вредным и во всех отношениях нежелательным; и, видимо, у индейцев что-то произошло с каким-нибудь испанцем или с несколькими испанцами: может быть, они не захотели делать то, что от них требовали, или испанцы поссорились с правителями индейцев и те им пригрозили. Ну, а как бы незначительно ни было сопротивление индейцев делом или словом, если только они не склонялись безропотно перед волей любого, самого гнусного и порочного испанца, даже такого, который в Кастилии был преступником, этого было достаточно для того, чтобы утверждать, что индейцы, мол, такие и сякие и готовятся восстать; и вот, то ли испанцы сообщили что-либо об этом главному командору, то ли он решил посетить испанцев этой провинции, а все они были грубы, неотесанны, привыкли никому не подчиняться и жить в соответствии со своими порочными наклонностями, то ли главному командору захотелось ознакомиться с этим царством, в котором жило очень много индейцев и выдающихся правителей, и прежде всего названная правительница, пользовавшаяся столь доброй славой, а эта провинция находилась всего в 70 лигах от этого города, то есть ближе, чем все другие, но доподлинно известно, что главный командор отправился туда. С собой он взял 300 пеших и 70 всадников, так как в то время на этом острове было мало кобыл и еще меньше жеребцов и только самые богатые люди могли себе позволить роскошь приобрести кобылу для верховой езды, и ездили лишь те, кто имел свою лошадь, а на лошадях они и состязались в метании копья, и сражались, ибо лошади были обучены всему этому; и среди тех, кто поехал вместе с главным командором, были такие, которые заставляли своих кобыл танцевать, делать курбеты и прыгать под звуки гитары.

Узнав о том, что главный командор собирается ее посетить, царица Анакаона, как женщина умная и учтивая, повелела вождям всех племен своего царства и представителям от всех поселений собраться в город Харагуа, чтобы оказать достойный прием, проявить уважение и воздать почести прибывшему из Кастилии Гуамикине. А Гуамикина, предпоследняя гласная долгая, означает на их языке «высший властитель» христиан. И вот при великолепном царском дворе собрались приветливые люди, мужчины и женщины, и это было зрелище, достойное восхищения. Выше уже было сказано, что по изяществу манер население этого царства неизмеримо превосходило всех других жителей нашего острова. И когда прибыл главный командор со своей пешей и конной свитой (а его сопровождало, как мы сказали, свыше 300 сеньоров), Анакаона вышла ему навстречу вместе с многими правителями племен и несчетным числом местных жителей, и в честь прибывших был устроен большой веселый праздник, и индейцы по своему обыкновению пели и танцевали, так же как во время приема в честь посетившего эту провинцию и этот город, еще при жизни Бехечио, брата Адмирала — Аделантадо[84]. Затем главного командора поселили в каней — большом, самом лучшем в городе доме из тех, которые там строят, очень красивом, хоть и деревянном, покрытом соломой (это описано в нашей другой книге — «Апологетическая история»)[85], а сопровождающих разместили в других, соседних домах вместе с местными испанцами; Анакаона и индейские правители оказывали приезжим всевозможные услуги, присылали им разнообразную пищу — и дичь, убитую на суше, и рыбу, выловленную в море, отстоявшем в полутора или двух лигах от этого города, и маниоковый хлеб, который они выращивали, и многое другое, что они имели или смогли достать, и обеспечили их людьми, которые прислуживали, когда это требовалось, за столом губернатора и других испанцев, и ухаживали за лошадьми тех, кто приехал верхом; арейтос (так называются танцы индейцев), веселых праздников и игр в пелоту[86], представляющих собой весьма занимательное зрелище, по-моему, тоже вполне хватало. Однако главный командор не пожелал наслаждаться всем этим, а напротив, вскоре принял решение совершить ради местных испанцев одно дело, которое в этой провинции до тех пор не практиковалось, а во всех остальных Индиях применяется часто и широко; а заключается оно в том, что когда испанцы прибывают и поселяются в каком-либо новом месте или в какой-нибудь провинции, где живет множество людей, и при этом оказываются в меньшинстве по сравнению с индейцами, то для того, чтобы вселить ужас в их сердца и заставить их при одном слове «христиане» дрожать как при виде самого дьявола, устраивается великое, жестокое побоище. И вот сеньор губернатор пожелал пойти по этому пути и совершить поступок, который произвел бы сильное впечатление, хоть он никак не подобал ни римлянину[87], ни тем более христианину; и я не сомневаюсь, что это решение было подсказано губернатору теми римлянами, которые оставались здесь от группы Франсиско Рольдана, и что именно они толкали его на это и в недобрый час уговорили совершить эту резню. И вот однажды, в воскресенье после завтрака, главный командор по предварительному сговору приказал всем, имевшим лошадей, сесть на них якобы для того, чтобы состязаться в метании копья, а всем пешим тоже собраться вместе и приготовиться; и тут Анакаона говорит главному губернатору, что она и касики хотели бы вместе с ним посмотреть на состязания в метании копья, и тот отвечает, что он очень этому рад, но просит ее сначала собрать всех правителей племен и вместе с ними прийти к нему в дом, так как он желает с ними поговорить. И было условлено, что всадники окружат дом и все испанцы, находящиеся внутри и вне дома, будут наготове, и когда губернатор прикоснется к золотому медальону, висящему у него на груди, бросятся на индейских правителей, находящихся в доме, и на Анакаону, а затем сделают с ними то, что им было заранее приказано. Ipse dixit et facta sunt omnia[88]. Входит благородная сеньора царица Анакаона, оказавшая столь большие услуги христианам и вытерпевшая с их стороны немало тяжких оскорблений, обид и недружелюбных поступков; вместе с ней входят 80 правителей, встают рядом с ней и, ничего не подозревая, простодушно ожидают речи главного командора. Но он не говорит ни слова, а прикасается рукой к висящему на его груди медальону, и тут его спутники обнажают мечи, а Анакаона и все правители начинают дрожать, полагая, что их собираются разрубить на куски.

И тут Анакаона и все другие начинают кричать и плакать, и вопрошать, за что им хотят причинить зло; испанцы же поспешно связывают индейцев, выходят из дома, уводят с собой только одну связанную Анакаону, оставляют у входа в каней (большой дом) вооруженных людей, чтобы никто больше не смог оттуда выйти, поджигают его, и вот он уже пылает, и несчастные властители и цари сгорают живьем на своей собственной земле, превращаясь в уголь вместе с деревом и соломой. Между тем всадники, узнав, что пешие испанцы, находящиеся в доме, уже начали связывать индейцев, с копьями в руках помчались по улицам, приканчивая всех, кто попадался на пути; а пешие испанцы тоже не дремали, пустили в ход свои мечи и убивали кого могли, а так как для участия во встрече нового Гуамикины, которая оказалась столь трагической для индейцев, прибыло бесчисленное множество людей из разных мест, то число жертв этой жестокой расправы — истребленных мужчин, женщин и невинных детей — было огромным; и случалось, что некоторые испанцы, либо из жалости, либо из жадности хотели спасти некоторых детей или подростков от смерти и сажали их на лошадь позади себя, но другие испанцы настигали их и пронзали копьями. Другие при виде мальчика, лежащего на земле, даже если его кто-нибудь держал за руки, подбегали и отрубали ему мечом ноги; а царицу и властительницу Анакаону, чтобы оказать ей честь, повесили.

Те немногие, которым удалось спастись от этого бесчеловечного побоища, перебрались на своих лодчонках каноэ на островок под названием Гуанабо, расположенный в восьми лигах оттуда, в открытом море; и всех их, избежавших смерти, губернатор повелел обратить в рабов, и я сам получил одного из них в качестве раба. Все это было совершено по приказу главного командора ордена Алькантара дона фра[89] Николаса де Овандо в знак благодарности всем этим людям — правителям и подданным царства Харагуа за сердечный прием и услуги, которые они оказали испанцам, и в возмещение того неисчислимого ущерба и обид, которые они претерпели от Франсиско Рольдана и его сообщников. В напечатанном позднее объяснении утверждалось, что все произошло из-за того, что индейцы намеревались восстать и убить всех испанцев, хотя среди них было 70 всадников, которых, я говорю чистую правду, было вполне достаточно для того, чтобы разорить сотню таких островов, как этот, и любое место на материке, где бы оно ни находилось, ибо в этих Индиях нет ни больших рек, ни болот, ни труднодоступных перевалов через скалистые горы[90] и 10 всадников в состоянии разорить всю эту землю, тем более что несчастные индейцы были безоружны, наги, полны доверия и даже не подозревали ничего дурного. А если бы все действительно было так, то почему же они не убили тех 40 или 50 испанцев, которые находились там среди них и причиняли им десятки тысяч обид, причем у них не было никакого оружия, кроме мечей, и не было лошадей, а жили они там два или три года одни, и их нетрудно было убить, а вместо этого они решили убить почти 400 человек, в том числе 70 всадников, которые в это время находились там все вместе, зная к тому же, что в этот порт прибыло неслыханное число кораблей — тридцать с лишним, — полных христианами, тогда как до этого прибывали один, два, три или четыре? Нет, невиновность этих агнцев столь же очевидна, как вероломство и жестокость тех, кто приказал их умертвить. А для того чтобы это стало еще очевиднее, следует знать одну непреложную истину: в 505 году, когда скончалась королева донья Изабелла и на престол вступили король дон Филипп и королева донья Хуана[91], по всему этому острову распространился слух, что они намереваются назначить другого человека на пост губернатора. И тогда главный командор, опасаясь, что за этот поступок его лишат должности, приказал провести расследование действий и намерений тех индейских правителей, которых он сжег заживо без всякого суда, не выслушав их и не дав им возможности защититься, не предъявив им обвинения и не зная, что они скажут в свое оправдание, а также той выдающейся и достойной правительницы, которую христиане повесили, уничтожив к тому же столь бесчеловечно население целой провинции; и вот он приказал провести расследование (через много месяцев, а может быть и через год после событий, точно я не помню) здесь, в этом городе, и в Сантьяго, и в других частях этого острова; а свидетелями выступали те же палачи-испанцы, смертельные враги индейцев, которые совершили это и другие преступления, и по одному этому можно судить, насколько законно и справедливо велось это дело. Правда, на этом острове рассказывали, что королева Изабелла перед смертью узнала об этих страшных событиях и очень о них сожалела, и не скрывала своего отвращения к действиям губернатора. Говорили также, что дон Альваро Португальский, который был в то время председателем Королевского совета[92], угрожал главному командору, заявив ему: «Я отправлю вас в самое гибельное место», и, по-видимому, говоря так, он был возмущен тем огромным ущербом, который губернатор причинил именно индейцам, ибо, говоря по правде, за многие годы, которые я провел там во время его губернаторства, я никогда не знал за ним никаких поступков, шедших во вред здешним испанцам, и не слышал ни разу, чтобы те сколько-нибудь обоснованно на него жаловались. Изложенное выше показывает, насколько правдива «История» Овьедо, который во всех случаях, когда речь идет об индейцах, подвергает их осуждению, а действия испанцев, сеявших разорение и опустошение на всех этих землях, неизменно оправдывает. А рассказывая о данном случае, автор утверждает, что испанцы установили, будто индейцы заранее договорились совершить предательство и восстали, и за это-то их и приговорили к смерти. А я благодарю бога за то, что он не допустил моего участия в подобном правосудии и подобном приговоре, так как они противоречат всем моим представлениям. И далее Овьедо, воздавая хвалу главному командору и перечисляя его добродетели, утверждает, будто он сделал много хорошего для индейцев; но тут его рассуждения напоминают свидетельства слепого, и он заполняет свои писания всевозможными побасенками, как бы неправдоподобны они ни были; что же касается вопроса о том, любил ли названный кабальеро Овандо индейцев или нет, то он уже ясен и станет еще яснее, когда будет рассказана вся правда.


Глава 10

После того как было совершено это преступление, которое испанцы, проявившие чудовищную жестокость, именовали возмездием и которое преследовало цель вселить ужас в сердца кротких и робких индейцев, и после того как была опустошена почти вся эта провинция, те, кому во время побоища удалось ускользнуть от пуль и кинжалов, и те, кто при нем не присутствовали, но узнали обо всем из рассказов, обратились в бегство и укрылись в горах. Правитель одного из племен по имени Гуарокуйя, последняя гласная долгая, племянник царицы Анакаоны, сбежавший с места побоища, скрылся вместе с последовавшими за ним другими индейцами на юге, в лесах Баоруко, расположенных на краю этой провинции, в приморской ее части. Узнав об этом, главный командор, которому испанцы сказали, что Гуарокуйя восстал (ибо попытки индейцев спастись от преследований, то есть поступить так, как поступают коровы и быки, пытающиеся сбежать с бойни, испанцы называли и до сих пор называют мятежом и неповиновением воле королей Кастилии), послал вслед за ним своих людей и те, застигнув его в зарослях, отправили на виселицу, дабы и он получил причитающуюся ему часть так называемого возмездия. Когда эти известия дошли до населения двух прилегающих к провинции Харагуа частей этого острова, расходящихся от нее как растопыренные пальцы руки — указательный и средний (а там расположены две большие провинции — одна, именуемая Гуахаба, средняя гласная долгая, на севере, а другая, Ханигуайяба, тоже средняя гласная долгая, на западе), то оно, опасаясь той же участи, взялось за оружие, если только это можно назвать оружием, чтобы защитить себя. И тогда главный командор направил туда двух наиболее опытных своих командиров по имени первый Дьего Веласкес, а второй Родриго Мехиа Трильо, которые лучше других умели проливать кровь индейцев этого острова; первый направился в Ханигуайябу, на западную оконечность этого острова, а второй — в Гуахабу, самую благодатную землю и провинцию этого острова, которую Адмирал открыл раньше других. И тут оба командира стали совершать свои обычные деяния; индейцы, оказав непродолжительное сопротивление, обратились в бегство, а наши организовали погоню и привычным способом расправились со многими из них, а затем люди Дьего Веласкеса захватили и касика Ханигуайябы и, воздав ему честь, отправили на виселицу. Подробностей о действиях Родриго Мехиа и его сообщников я не знаю, но известно, что в конечном счете индейцы, обнаженные, безоружные, несчастные и жалкие, как всегда, были побеждены и в обеих провинциях сдались испанцам, надеясь таким путем спасти свои жизни и избежать резни. Овьедо утверждает также, что индейцы провинции Ханигуайяба, которую покорял Дьего Веласкес, были дикарями и жили в пещерах; но он очень плохо знал то, о чем писал, так как в действительности они жили только в поселках и были у них вожди, которые ими правили, и так же как у других племен, была у них своя общинная полиция; и достаточно взглянуть на цветущую, как сад, местность, где они жили, чтобы убедиться, что ее обитатели при всем желании не могли вести дикарский образ жизни, ибо не было там ни пещер, ни гротов, о которых пишет Овьедо, стремясь показать, что он все хорошо знает, а прекрасные поля и рощи, среди которых и располагались их поселения, и они возделывали нивы и собирали урожай, и я сам неоднократно вкушал их хлеб и другие плоды их трудов. Правда, в Гуакаярине, которую он именует особой провинцией (что неправильно), на краю, у моря, действительно есть расселины в скалах, по-индейски «хагуэйес», такие же, как в провинции Хигей, где они столь велики, что в них могло бы поселиться множество жителей; однако индейцы там не селились, а жили в больших населенных пунктах, а туда прятались только тогда, когда их преследовали испанцы; и, видимо, кто-то из испанцев, застигших там спрятавшихся индейцев, рассказал об этом Овьедо и поэтому-то он и решил, что они жили в пещерах (если только он по обыкновению не выдумал этого, ибо, как я уже говорил, он очень часто вносил в свою историю всевозможные вымыслы). Главный командор приказал испанцам осесть и основать там, в Харагуа, поселение, которое было названо Вера Пас. А Дьего Веласкес основал еще одно поселение в провинции Ханигуайяба, на берегу Южного моря, и назвал его Сальватьерра де ла Саванна, и с тех пор испанцы стали именовать всю провинцию Саванна, так как слово «саванна» означает на языке индейцев «равнина», а местность там действительно ровная и почти вся очень красивая, в особенности прибрежная полоса. (И еще он по приказу главного командора основал другое поселение, тоже на берегу Южного моря, в той самой гавани, где, как я уже рассказывал, закованный в кандалы Алонсо де Охеда бросился в воду и пытался уплыть[93], а Адмирал называл эту землю и гавань Бразиль, индейцы же называли их Якимо, средняя гласная краткая, и поэтому Дьего Веласкес назвал новое поселение Якимо; а над портом была воздвигнута крепость, правда, не такая мощная, как в Фуэнтеррабии.) А также главный командор приказал основать еще один город в тридцати лигах от Харагуа и в тридцати с лишним лигах от этого города Санто Доминго, между двумя полноводными реками, которые назывались Нейба и Яки, и дал ему имя Сан Хуан де ла Магуана, а раньше здесь правил царь Каонабо, о котором мы в первой книге рассказывали, что Алонсо де Охеда хитростью захватил его и он погиб на судне, готовившемся отплыть в Испанию и затонувшем в порту Изабелла. В 14 лигах оттуда по направлению к этому городу и в 23 или 24 от него было основано еще одно поселение, названное Асуа де Компостела, по имени одного галисийского командора, посетившего это место еще до того, как там было основано поселение. А название Асуа, средняя гласная краткая, пошло от того, что так именовали это место индейцы. Правителем всех этих пяти городов главный командор назначил Дьего Веласкеса — столь милостив был он к нему. А Родриго Мехиа основал в другой части этого острова, именуемой Гуахаба, средняя гласная долгая, еще два города, из которых один был назван Пуэрто Реаль, и он существует и сейчас, хоть и в запустении, а другой — Ларес де Гуахаба, в честь главного командора Лареса, и правителем этих городов был назначен Мехиа. Задуманный испанцами план соорудить города в указанных местах был осуществлен, однако, не их трудами и потом, ибо ни один из них не взял в руки кирку и даже ни разу не наклонился, а трудами и потом индейцев, которых они заставили работать, и те, запуганные недавними расправами, выстроили им дома и предоставили все необходимое: так главный командор вступил на путь, который Франсиско Рольдан проложил, не встретив возражений со стороны Адмирала, а командор Бобадилья значительно расширил и узаконил; и заключался он в том, чтобы заставлять индейцев строить дома и поместья, которые хотелось иметь испанцам, и выполнять другие работы, причем не только необходимые, но и излишние, и создавать им состояние, как если бы испанцы были по своей природе господами, а индейцы не только их подданными и вассалами, но и гораздо более того — рабами, которых можно продавать и покупать и еще того хуже. Именно этого и добивался главный командор, дозволенными и недозволенными средствами заставляя индейцев делать все перечисленное выше и притом без всякого на то права, а даже наоборот, вопреки тому, чего требовала привезенная им самим и составленная по повелению королей инструкция, гласившая, и это следует знать, что индейцы должны быть свободными и их нельзя принуждать ни к какому рабскому труду; Ларес же не только не ликвидировал господство, которое установили над индейцами 300 испанцев, составлявшие первоначальное население острова, а это господство, в связи с тем что испанцев было тогда мало, а индейцев много, еще можно было как-то терпеть, но и значительно увеличил число господ за счет многих испанцев, которые приехали вместе с ним, и распространил рабство на тех индейцев, которые до того жили свободно, как например население Саванны де Ханигуайяба и провинции Гуахаба; кроме того, индейцы, несшие ранее незначительные повинности по отношению к небольшому числу испанцев, теперь должны были нести в два раза более повинностей, которые стали нестерпимыми; и тут господь пожелал облегчить несчастную судьбу индейцев, занятых тяжелыми трудами и страдающих от причиняемого им зла; а что трудолюбивые индейцы в то время действительно заслуживали изменения своей участи, это будет показано в следующих главах нашей «Истории».


Глава 11

Вскоре после прибытия на этот остров главный командор убедился, что запасы муки и сухарей, привезенные с собой испанцами, иссякли и люди стали голодать, некоторые умирали и очень многие заболели, а согласно повелению королей и той инструкции, которую он привез, индейцы должны были оставаться свободными (а это ему следовало бы знать и без инструкции) и он не имел от королей полномочий их к чему-либо принуждать (а такого права не имел даже Бог и, следовательно, короли не могли никому его предоставить); индейцы же жили в своих поселениях и мирно трудились на благо своих жен и детей, никому не наносили ни малейших обид и покорно служили своим собственным вождям и тем испанцам, у которых жены и дочери их вождей жили в качестве служанок или как жены, причем они были уверены, что испанцы женились на них как положено; и хотя те немало над ними издевались и держали их в страхе, эти женщины, со свойственными им долготерпением и кротостью, молча все сносили и продолжали оставаться с ними; только одна провинция Хигей, как я уже рассказывал, восстала по причинам, которые также были мною изложены. Так вот, столкнувшись тогда с этими трудностями, главный командор, который привез с собой гораздо больше людей, чем он мог обеспечить (а именно это — прибытие чрезмерного количества испанцев, как будет показано ниже, всегда было одной из главных причин разорения этих Индий), написал королям письмо и вышел в нем за пределы, которые должны были ему продиктовать еще не полностью утраченные им благоразумие и просто совесть; боюсь, однако, что ни благоразумие, ни совесть ничего ему не диктовали и, даже не подозревая в том злого умысла, я полагаю, что он писал, пребывая в заблуждении и полнейшей слепоте, которых в Кастилии избежали только очень немногие. И хотя я не читал этого письма, и короли ничего не заявляли, кроме того, что получили необходимые сведения, без указания от кого, я все же утверждаю, что письмо писал не кто иной, как главный командор, так как в то время здесь кроме него не было ни одного человека, которому короли могли бы настолько доверять, чтобы на основании его сообщения произвести столь значительные перемены. Итак, он писал или, выражаясь осторожнее, короли получили от него или от кого-то другого сведения о нижеследующем: во-первых, что свобода, предоставленная индейцам, привела к тому, что они убегают и уклоняются от переговоров и общения с христианами и отказываются работать на них даже за плату, а предпочитают бродяжничать, и что они ни за что не хотят вести беседы по поводу их обращения в нашу святую католическую веру и т. д. Здесь уместно будет заметить (прежде чем продолжить изложение), что, следуя истине, не приходится говорить о «предоставленной» индейцам свободе, так как они не имели ни малейшего понятия и никогда не слыхали о том, что короли предоставили им свободу; поэтому нет никаких оснований утверждать, будто, получив свободу, индейцы стали больше, чем раньше, избегать испанцев и прятаться от них; на самом деле они всегда бежали от них только по одной причине — из-за бесконечных и безжалостных притеснений, жестокого и свирепого гнета, суровых условий, в которые их ставили испанцы, а также из-за их заносчивости, вызывавшей отвращение индейцев, и они поступали как цыплята или птенцы, которые улетают, прячутся и замирают, увидев или почуяв приближение коршуна. И именно это всегда было, есть и будет причиной бегства индейцев от испанцев и их стремления укрыться от них где угодно, даже под землей, а отнюдь не свобода, которую им никто никогда не предоставлял и которой они не имели вовсе с той поры, как узнали христиан; такова подлинная и неоспоримая истина, а то, что было написано в письме королям — не что иное, как злонамеренная ложь и гнусная клевета; вот почему индейцы с полным основанием предпочитали любые лишения и самый тяжелый труд на себя рабскому труду на испанцев за поденную плату, и даже если бы испанцы завлекали их на праздники и обещали им щедрые дары, они готовы были охотнее общаться с тиграми, нежели с нами. И к тому же, скажите, мог ли кто-либо предъявить им какой-нибудь отвечающий здравому смыслу закон, который убедил бы их в необходимости бросать свои дома, жен и детей и отправляться за 50–100 лиг, чтобы выполнять ту работу, которую им прикажут делать испанцы, даже если они любезно согласятся платить им за это? Быть может, войны, которые вели против них Адмирал и его брат Аделантадо, были справедливыми? Быть может, справедливо отправлять в Кастилию суда, заполненные рабами, или схватить и заковать в кандалы двух верховных царей этого острова — Каонабо, царя Магуаны, и Гуарионекса, царя Веги Реаль, а затем повесить их обоих на кораблях? Или можно считать справедливыми те жестокие обиды и ту тиранию, которым подвергали их на большей части этого острова Франсиско Рольдан и его сообщники? Я полагаю, что не найдется ни одного ученого человека и христианина, который осмелился бы утверждать, что существует естественный и божественный закон, обязывающий индейцев делать то, о чем мы говорили выше, то есть работать в имениях и хозяйствах испанцев за жалкую поденную плату. Столь же лживо и утверждение, будто бы их никак не удавалось привлечь для духовных наставлений и обращения в нашу святую католическую веру, ибо я говорю истинную правду и клянусь, что и в те времена, и в течение многих последующих лет испанцы столь же мало заботились и помышляли о том, чтобы наставлять индейцев и обращать их в нашу веру, дабы они стали христианами, как если бы речь шла о лошадях или каких-либо других животных. Утверждали также, что из-за такого поведения индейцев испанцы не могли найти людей, которые работали бы в их хозяйствах и помогали бы им добывать золото, имевшееся на этом острове, и т. д. На это индейцы могли бы ответить: оплакивайте сами свои невзгоды и если хотите иметь хозяйства, то сами их и обрабатывайте, а коли желаете разбогатеть и иметь много золота, то берите в руки инструменты, копайте землю и добывайте его, а не лентяйничайте, не ведите праздную жизнь и не бездельничайте; индейцы же никогда не были бездельниками, добывали хлеб своим потом и гораздо лучше испанцев соблюдали вторую заповедь, завещанную людям Богом, тогда как испанцы впадали в тот грех, который приписывали индейцам; и еще испанцы хотели, чтобы золото добывали индейцы, так как добыча золота требовала тяжелейшего труда и уносила немало человеческих жизней, но индейцы вовсе не были обязаны принимать участие в этом деле. И надо сказать, что испанцы и тут обманывали королей, утверждая, что индейцы не хотят помогать им добывать золото, как будто они, испанцы, прикладывали к этому руки, тогда как в действительности все их участие заключалось в том, что они избивали палками и бичами несчастных индейцев за то, что те работали не так быстро, как им хотелось бы, и не добывали столько золота, сколько требовала их ненасытная алчность. А если предположить, что испанцы приехали сюда для того, чтобы распространить среди индейцев христианскую веру, и если бы они действительно занимались этим, а не уничтожали туземцев в кровавых войнах и не причиняли им столь тяжелого и невосполнимого ущерба, то в этом случае можно было бы согласиться, что индейцы должны возместить королям часть расходов, которые им приходилось нести ради того, чтобы обеспечить испанцам, разумеется, не всем, а тем, кто был необходим для этой деятельности, сносные условия существования, но возмещение это никак не могло выражаться в том, что индейцев лишили свободы, отобрали у их правителей принадлежавшие им владения, разрушили и перевернули вверх дном весь строй их жизни, все их порядки, стерли с лица земли их поселения и превратили их в рабов, чтобы они работали сверх всякой меры в рудниках и хозяйствах, причем так поступили со всеми — стариками, детьми, подростками, мужчинами и женщинами, в том числе беременными и роженицами, как если бы это было стадо коров, овец или каких-нибудь других животных. Нет, в том случае, о котором мы говорим, вклад индейцев должен был быть очень скромным, чтобы они могли его внести без особых усилий, тревог и ущерба для них самих, их жилищ и государств и чтобы они при этом не гибли, а вера не превратилась для них в ненавистное бремя. Однако поскольку появление испанцев на этом острове сопровождалось столь жестоким насилием, кровопролитием, истреблением, убийством и гибелью такого огромного количества людей и столь явными несправедливостями, грабежом и материальным ущербом, который никогда ни в какой форме не был возмещен, а также столь дерзким и откровенным посрамлением нашей веры, распространение которой было объявлено целью и главной причиной прибытия испанцев на эти земли, то никогда в прошлом, настоящем и будущем, пока эти люди живут на свете, индейцы не были и не будут обязаны им ни единым мараведи; и я глубоко убежден, что любой человек, имеющий даже самое смутное представление о нормах поведения, законах природы, вечных и незыблемых божественных законах и законах, установленных самим человеком, и понимающий дух всех этих законов не усомнится в сказанном мною, а, напротив, поддержит меня и подпишется под моими словами. И мне хотелось изложить эти принципы здесь, на страницах моей истории, ибо они являются основой всего этого предприятия и именно пренебрежение ими явилось причиной разрушения этих Индий.


Глава 12

Теперь следует рассказать о том, что порешила королева, получив от главного командора или от кого-то другого вышеуказанное письмо, содержащее лживые сведения. О, короли, как легко вас обмануть, прикрываясь добрыми намерениями и интересами государства! Сколь осмотрительнее и осведомленнее следовало бы вам быть и как хорошо было бы, если бы вы поменьше доверяли министрам, которым вы поручаете такие ответственные дела, как управление страной, да и другим лицам тоже! Поскольку ваши души чисты и бесхитростны, вы оцениваете других людей с точки зрения вашей собственной королевской натуры, и так как вы никогда не говорите неправды, вам не приходит в голову, что кто-либо может отступить от истины. И вот именно поэтому нет на свете людей, которые так редко слышат правду, как ваши королевские величества; об этом сказано в священном писании, в конце книги Есфирь, об этом же писали многие ученые. Итак, донья Изабелла, поверив лживым утверждениям, изложенным выше, и полагая их истинными, заявила, что поскольку она страстно, ото всей души желает и, можно сказать, считает своим долгом добиться обращения индейцев в нашу святую католическую веру, для чего необходимо наставлять их в этих вопросах, а это лучше всего осуществлять при постоянном с ними общении и в беседах между индейцами и испанцами, и поскольку она считает необходимым, чтобы испанцы и индейцы помогали друг другу, дабы этот остров заселялся и обрабатывался и таким образом росли получаемые с него доходы, и чтобы добывалось золото, увеличивающее богатства королей и всех жителей Кастилии, так вот, учитывая все это, ее величество заявила, что направит главному командору письмо, в котором будут содержаться ее указания на этот счет…

…Это письмо было отправлено в конце 503 года, а точнее говоря, 20 декабря, но, к несчастью для индейцев, через несколько месяцев после этого королева скончалась и они, как будет показано ниже, так и не получили никакой поддержки, помощи и защиты.


Глава 13

После того как мы рассказали суть письма, направленного королевой доньей Изабеллой главному командору (письма, основанного на полученных ею ложных сведениях), по поводу тех мер, которые следовало принять, чтобы заставить индейцев работать, дабы в этом деле существовал твердый порядок, а в этом письме были изложены восемь пунктов, которые королева считала нужным провести в жизнь, естественно будет сообщить, как названный главный командор понял это письмо или, если он его не понял, то по крайней мере как он исполнил данные в письме указания. Что касается первого и главного, чего требовала королева и что она считала своим долгом требовать, то есть обучения, наставления и обращения индейцев в нашу веру, то я уже сказал выше и повторяю, и утверждаю с абсолютной точностью, что в течение всего времени, пока главный командор управлял этим островом, то есть почти девять лет, о наставлении индейцев и спасении их душ помнили и заботились не больше, чем если бы они были деревьями или камнями, или кошками, или собаками, и совершенно ничего для их обращения не делали, причем это в равной степени относится и к самому губернатору, и к тем испанцам, которым он дал индейцев, чтобы они работали на них, и к прибывшим с ним сюда монахам-францисканцам[94], которые сами по себе были людьми неплохими, но ничего не делали и даже не пытались делать для обращения индейцев, а просто жили, как подобает служителям Божьим, в доме, отведенном им в этом городе, и еще в одном, который они сами себе построили в Веге. И единственное, что они делали, и я видел это собственными глазами, заключалось в том, что они попросили разрешения взять к себе в дом несколько юношей, сыновей местных касиков, очень немногих — двух, трех, четырех, что-то в этом роде — и обучали их читать и писать, и это было, пожалуй, все, что они им преподавали, исходя из христианской доктрины, да, кроме того, сами служили им примером благонравия, так как были хорошими людьми и жили благочестиво. Что касается второго, чего требовала королева, а именно чтобы на каждого касика была возложена ответственность за определенное число индейцев и т. д., то губернатор вместо этого разорил множество больших поселений, существовавших на этом острове, и дал тем испанцам, которым пожелал, одному 50, другому 100, одному больше, другому меньше индейцев, в зависимости от того, к кому он был более милостив, а к кому менее; и в это число входили и дети, и старики, и женщины, включая беременных и рожениц, и знатные, и плебеи, и даже владевшие обширными территориями правители и цари. Это распределение между испанцами индейцев, жителей различных селений, губернатор и все остальные называли «репартимьенто». (И еще в каждом городе было сделано репартимьенто в пользу короля, так же как в пользу каждого жителя, который занимался сельским хозяйством или добывал для короля золото); и поскольку в каждом индейском поселении производилось множество репартимьенто, и каждому испанцу, как я уже сказал, передавалось некоторое число индейцев, то один из них назначался старшим, или касиком, и его губернатор отдавал тому из испанцев, которому он хотел оказать честь и предпочтение; и каждому испанцу выдавалось удостоверение о репартимьенто в его пользу, составленное в таких выражениях: «Вам, имя-рек, передаются от касика такого-то 50 или 100 индейцев, дабы вы их использовали на работах и наставляли в нашей святой католической вере». А была еще и другая формула: «Вам, имя-рек, передаются от такого-то касика[95] 50 или 100 индейцев вместе с самим касиком, дабы вы использовали их в вашем хозяйстве и на рудниках и наставляли в нашей святой католической вере»; и так поступали со всеми индейцами, проживавшими в том или ином населенном пункте, так что все они без исключения, от мала до велика, дети и старики, мужчины и женщины, беременные и роженицы, сеньоры и вассалы, знатные и плебеи, обрекались на рабство и, как мы увидим дальше, постепенно вымирали. Такова была та свобода, которую они получили при репартимьенто. Что касается третьего, чего требовала королева, а именно чтобы испанцы заботились о важнейших потребностях женщин и детей и чтобы семьи индейцев имели возможность собираться вместе каждый вечер или, по меньшей мере, каждую субботу, что, как мы отмечали выше, тоже было несправедливо, то губернатор разрешал испанцам отправлять мужей в золотоносные рудники за 10 и 20 и 40 и даже 80 лиг от дома, а жены оставались в поместьях или на фермах и обрабатывали землю, вспахивая ее без помощи волов и даже не мотыгой, а палками, которыми нужно было разрыхлять почву, и выполняли другие работы, при которых приходилось изрядно попотеть, так как этот труд по своей тяжести намного сложнее того, что делают землекопы в Кастилии. А задача этих женщин состояла в возведении хранилищ для хлеба, употребляемого в пищу, для этого приходилось сооружать из выкопанной земли насыпь, высотой в четыре и шириной более пятнадцати пядей, и таких хранилищ нужно было построить 10–12 тысяч сразу, а от подобной работы извелись бы даже великаны; приходилось им выполнять и другие работы, такие же, как эта, или не намного менее сложные, и делать все, что казалось испанцам наиболее выгодным и приносящим много денег. В результате мужья не встречались с женами и не виделись с ними по восемь и десять месяцев, а то и по целому году; когда же, по истечении этого срока, им наконец удавалось встретиться, то они были настолько измучены и истощены голодом и тяжелой работой, что им было не до супружеских сношений, и так получилось, что у них не стало потомства, а те дети, которые рождались, умирали в младенчестве из-за того, что у их матерей, голодных и обессиленных тяжелым трудом, не было молока в грудях; по этой причине на острове Куба во время моего там пребывания за три месяца умерло 7000 младенцев; некоторые матери, охваченные отчаянием, собственными руками душили своих новорожденных детей, другие, почувствовав себя беременными, принимали всякие снадобья, чтобы вызвать выкидыш, и рожали мертвых. И так умирали все: мужья — на рудниках, жены — на фермах от непосильной работы, а младенцы от того, что у их матерей высохло молоко; новые жизни не зарождались и все шло к тому, что в короткий срок должно было вымереть все население; так обезлюдел этот большой, богатый, плодороднейший и в то же время столь несчастный остров. И следует сказать, что если бы такие вещи происходили во всем мире, то очень скоро род человеческий исчез бы с лица земли, если бы не произошло какого-нибудь чуда. Что касается четвертого, чего требовала королева, а именно чтобы индейцы работали в течение определенного срока, а не вечно, и чтобы с ними обращались мягко и заботливо и т. д., то командор, как видно из текста удостоверения о репартимьенто, отдавал их испанцам, чтобы они работали на них постоянно, безо всякого отдыха; и если в дальнейшем он и установил какие-то ограничения, в чем я не уверен, то несомненно одно, что он почти не давал им передышки и многие индейцы, можно сказать большинство, работали в те времена непрерывно, и на всех важных работах он разрешил ставить над индейцами жестоких надсмотрщиков-испанцев — и над теми, кто отправлялся на работы в рудники, и над теми, кто работал в имениях или на фермах. И эти надсмотрщики обращались с ними так сурово, жестоко и бесчеловечно, не давая им ни минуты покоя ни днем, ни ночью, что напоминали служителей ада.

Они избивали индейцев палками и дубинками, давали им оплеухи, хлестали плетьми, пинали ногами, и те никогда не слышали от них более ласкового слова, чем «собаки»; и тогда, измученные непрерывными издевательствами и грубым обращением со стороны надсмотрщиков на рудниках и фермах и невыносимым изнурительным трудом безо всякого отдыха, и сознавая, что у них нет никакого иного будущего, кроме неминуемой смерти, уносившей одного за другим их соплеменников и товарищей, то есть испытывая адские муки обреченных на гибель людей, они стали убегать в леса и горы, пытаясь укрыться там, но в ответ на это испанцы учредили особую полицию, которая охотилась за беглыми и возвращала их обратно. А в городах и селениях, где жили испанцы, главный командор учредил должность, названную им «виситадор»[96], и назначал на нее самого уважаемого из местных дворян, который получал только за свой пост, в виде жалованья, сверх того числа индейцев, которое было ему дано при репартимьенто, еще сотню людей, работавших на него так же, как и остальные. Эти виситадоры были не кем иным, как самыми главными палачами и, будучи самыми знатными, отличались от остальных еще большей жестокостью. Им-то и доставляли альгвасилы[97] несчастных беглых индейцев, выловленных ими в лесах и горах; затем к виситадору являлся тот испанец, которому эти индейцы достались при репартимьенто (а он ведь должен был быть их благочестивым наставником), и, подобно прокурору, произносил обвинительную речь, утверждая, что данный индеец или индейцы — собака или собаки, которые не хотят ему служить, и что они — подлые лентяи, ежедневно сбегающие с работы, и требовал сурово их наказать. И тогда виситадор отдавал приказ привязать их к столбу и по праву знатнейшего брал в руки твердую как железный прут просмоленную морскую нагайку, которые на галерах называют «ангила», и с чудовищной жестокостью самолично наносил удары по обнаженному, худому, костлявому, изможденному голодом телу индейца до тех пор, пока из многих частей тела не начинала сочиться кровь, сопровождая избиение угрозами, что в случае, если он попытается сбежать еще раз, то будет забит насмерть, и оставлял индейца полумертвым. Мы собственными глазами неоднократно наблюдали подобные бесчеловечные расправы, и бог свидетель, что число преступлений, совершенных по отношению к этим кротким агнцам, было столь велико, что сколько бы о них ни рассказывать, все равно невозможно поведать даже о ничтожной их части. Что касается пятого, чего требовала королева, а именно чтобы работы, которые выполняют индейцы, были умеренными и т. д., то на деле эта работа заключалась в добыче золота, а она невероятно тяжела, и для того чтобы достать золото из недр земли, нужно быть железным человеком, ибо приходится перекапывать горы, тысячу раз поднимать землю вверх и опускать ее вниз, разбивать и дробить скалы, сдвигать тяжелые камни, а для того чтобы промыть землю, приходится таскать ее на спине к реке, и там мойщики все время стоят в воде с согнутой поясницей, и все тело их затекает и ноет, а самая тяжелая из всех работ начинается тогда, когда в рудник проникает вода и ее приходится выливать руками и специальными ковшами вверх, наружу; и наконец, чтобы представить себе и понять, что это за труд — добывать золото и серебро, следует вспомнить, что самое страшное после смертной казни наказание, которому язычники подвергали мучеников-христиан, заключалось в том, что их отправляли добывать металлы…

…Из сказанного видно, что природа уготовила золоту роль губителя занятых его добычей людей, и не удивительно, что они предпочитают умереть, лишь бы не заниматься этим делом, а поэтому все описанные нами бедствия и гибель индейцев, добывавших золото, ни у кого не могут вызвать сомнений; и было бы очень хорошо, если бы господу богу было угодно сделать так, чтобы этого больше не было, ибо, говоря по правде, все это происходило и сейчас происходит повсюду, где испанцы заставляют индейцев добывать золото.


Глава 14

Где излагаются содержавшиеся в письме королевы пятое и три последующих требования, которые не были выполнены главным командором, что привело к гибели индейцев


Сначала индейцы проводили на различных работах и рудниках шесть месяцев, а затем им приказали оставаться там в течение восьми месяцев, и стали называть этот срок «одна демора», после чего все добытое золото доставляли на переплавку, а когда она заканчивалась, отправляли королю причитающуюся ему часть, а остальное доставалось испанцам, которым по репартимьенто принадлежали добывшие это золото индейцы; следует, однако, сказать, что эти испанцы за многие годы не получали от этого золота ни единого кастельяно[98], так как все оно переходило в руки купцов и других кредиторов; так, в наказание за те мучения и тяготы, которым они подвергали индейцев, заставляя их добывать это злосчастное золото, бог лишал их всего, и ни один из этих испанцев никогда не разбогател. А пока шла переплавка, тем индейцам, у которых были семьи, разрешали отправиться на двое, трое или четверо суток в свои поселения. И можно легко себе представить, какую радость доставляло им посещение своего дома после восьмимесячного отсутствия, когда их жены и дети, если только они не брали их с собой на работы, оставались без всякой помощи и поддержки; и оказавшись вместе, мужья и жены принимались оплакивать свою несчастную судьбу. Какое утешение могли они найти дома, если им приходилось отправляться на поиски какой-нибудь еды и работать на своих участках, которые они находили в запустении, заросшими травой, и если у них не было никаких надежд на спасение, никакого выхода? Из тех, кто работал в 40, 50 и 80 лигах от родного дома, возвращались домой не более 10 из 100, а остальные до самой смерти оставались на рудниках и на других работах. Многие испанцы не испытывали никаких угрызений совести, заставляя индейцев работать в воскресные и праздничные дни, и единственное облегчение для них состояло в том, что в эти дни они не добывали золото, а выполняли другие работы, в которых не было недостатка, как то: строительство домов, починка соломенных крыш, заготовка дров и тысячи других дел, которыми их заставляли заниматься; а еда, которую им давали за столь тяжелый изнурительный труд, состояла из одного маниокового хлеба, хотя всем известно, что хлеб служит хорошим дополнением к мясу и другим продуктам, но без мяса, рыбы и остальных кушаний не может обеспечить человеку необходимого количества питательных веществ. Итак, индейцы питались маниоковым хлебом, а надсмотрщик каждую неделю забивал борова и съедал сам треть или еще больше, а из остальных двух третей ежедневно варили по куску на 30–40 индейцев, так что каждому доставалось по кусочку величиной с орех, и они размазывали его по хлебу или опускали в бульон и этим довольствовались; а когда надсмотрщик ел, я говорю чистую правду, индейцы забирались под стол, как делают собаки и кошки, и когда туда падала кость, хватали и сосали ее, а затем, пососав, толкли между двумя камнями и съедали все с маниоковым хлебом, так что от кости ничего не оставалось, причем этот кусочек свинины и свиные кости доставались только тем индейцам, которые добывали золото на рудниках; что же до тех женщин и мужчин, кто копал землю и занимался другими тяжелыми работами в поместьях, то с тех пор, как они попали к испанцам, они никогда в жизни не видели в глаза мяса и питались только маниоком и другими растениями. А на острове Куба были такие люди (я упоминаю о них сейчас, ибо когда буду говорить специально о Кубе, могу об этом забыть), которые из-за непомерной жадности не хотели давать вообще никакой еды работавшим на них индейцам и отправляли их на два-три дня на поля и в леса, дабы они наелись найденными на деревьях плодами, а затем заставляли их работать два-три следующих дня без всякой пищи, считая, что они должны быть сыты тем, что съели в предыдущие дни; и таким путем один из этих людей создал себе целое поместье, затратив на него лишь 500–600 золотых песо, или кастельяно, и это я слышал из его собственных уст, когда он при мне и других свидетелях выдавал это за свой хитроумный подвиг. Что касается шестого, чего требовала королева, а именно чтобы поденная плата соответствовала затратам труда индейцев и т. д., то главный командор приказал, чтобы им платили за всю их работу и за все услуги, которые они оказывали испанцам, и за все их страдания, описанные выше, и я не знаю, поверят ли мне, но я говорю истинную правду и категорически это утверждаю, так вот, он приказал платить им три бланки[99] а два дня, а на деле они не получали и этого, а на полбланки меньше, так как главный командор ежегодно приказывал выдавать каждому индейцу полпесо золотом, то есть 225 мараведи, и этой суммы могло хватить лишь на покупку какой-нибудь привезенной из Кастилии безделушки, которые индейцы называли «какона», средняя гласная долгая, что означает «награда». За эти 225 мараведи можно было купить гребень и зеркальце и ожерелье из зеленых или голубых бусинок; достоверно также и то, что в течение многих лет испанцы не выплачивали индейцам даже и эту сумму, и вообще они ничего не делали, чтобы облегчить их страдания, голод и бедствия; а их было столько, что сами индейцы перестали обращать на них внимание и их помыслы не шли дальше того, чтобы поесть и насытиться, так как они постоянно изнывали от голода и мечтали уйти из этой постылой жизни. Такова была награда и оплата, которую губернатор велел им выдавать за столь тяжелые труды и нанесенный им ущерб (а заключался он в гибели их тел и душ, не более и не менее): за два дня меньше чем три бланки; в дальнейшем, по прошествии многих лет, королю Фердинанду посоветовали увеличить плату, и он отдал приказ выплачивать индейцам одно песо золотом; но об этом, если того пожелает господь, я расскажу позднее, а было это не что иное, как насмешка. Что касается седьмого, чего требовала королева, а именно чтобы индейцы трудились и жили как свободные люди, каковыми они и являлись, и чтобы испанцы не наносили им никакого ущерба и обид, и чтобы они имели возможность заниматься своими делами, и отдыхать, и лечиться, и так далее, то я полагаю, что из изложенного выше достаточно ясно видно, что у них отняли какую бы то ни было свободу и обратили в самое жестокое, и свирепое, и ужасное рабство и неволю, которую никто не в состоянии себе представить, если только он не видел всего этого собственными глазами; индейцы не имели в своей жизни абсолютно никакой свободы, а ведь даже животные иногда пользуются свободой и вольготно пасутся в поле, тогда как наши испанцы не давали достойным сострадания индейцам возможности ни для этого, ни для чего-либо другого, превратив их в пожизненных рабов в полном смысле этого слова, так что они никогда не могли свободно располагать собой, а должны были ожидать, куда бросят их жестокие и алчные испанцы, и чувствовали себя даже не как подневольные люди, а как животные, которых хозяева держат связанными перед тем, как зарезать. А в тех редких случаях, когда индейцев отпускали на отдых, они заставали своих жен и детей полумертвыми или вовсе мертвыми и, как уже говорилось выше, не находили никакой еды, потому что некому было обрабатывать землю, и были вынуждены отправляться в поле или в леса собирать корни и съедобные травы, и там, на полях, они и умирали. А когда они заболевали, что случалось очень часто из-за тяжелых, длительных и непривычных для них работ, так как по своей натуре то были люди с хрупким здоровьем, то им не верили и безо всякого сострадания называли собаками и притворщиками, прикидывающимися, чтобы увильнуть от работы, и эти оскорбления сопровождались палочными ударами и пинками; когда же испанцы убеждались, что болезнь развивается и этих больных уже невозможно использовать на работе, они разрешали им уйти на свою землю, отстоявшую оттуда в 20, 30, 50 и 80 лигах, а на дорогу давали несколько чесночин и кусок маниокового хлеба. Грустные и изможденные, они уходили, и многие падали у первого же ручейка и умирали там; другие продолжали путь, и в конце концов лишь одиночкам из множества удавалось дойти до своей земли, и я сам не раз натыкался на трупы, лежащие на дорогах, и на людей, испускающих дух под деревьями, и на тех, кто в предсмертной тоске стонал «хочу есть!», и так соблюдался запрет наносить индейцам ущерб и обиды, и таковы были свобода и хорошее обращение, и христианская любовь к ближнему, которые испытали эти люди по приказу губернатора — главного командора. Что же касается восьмого, последнего, пункта в письме королевы доньи Изабеллы, в котором содержалось требование, чтобы индейцы общались с испанцами, дабы те наставляли их в вере и обращали в христианство, и в качестве средства для достижения этой цели указывалось, что касики должны назначить определенное количество людей, которые будут работать на испанцев, то следует сказать, что предложенные королевой меры проводились губернатором так, что не только не содействовали, а, наоборот, мешали обращению индейцев в христианство, оказались вредоносными и губительными для них и в конечном счете привели к истреблению индейцев, а каждому ясно, что на это главному командору не было и не могло быть дано никакого права, так как королева добивалась не истребления, а возвышения этих людей, и он обязан был считаться с ее волей и понимать, что если бы королева была жива и увидела, сколько зла причиняет этот приказ, она бы без сомнения осудила и отменила его. И можно только поражаться, что столь благоразумный дворянин, видя, что из года в год каждую демору, то есть каждые восемь месяцев, когда происходила переплавка золота, от этих работ умирала масса людей, не хотел признать, что порядки, установленные им в отношении индейцев, и его способы управления ими были страшнее смертоносной чумы и приводили к жестокому истреблению этих людей, и никогда даже не пытался отменить эти порядки и загладить свою вину, хотя он не мог не знать, что все его приказы и установления были гнусными и недостойными, а потому никак не могли быть оправданы ни перед Богом, ни перед королями. Не могли быть оправданы перед Богом потому, что эти установления, обрекшие на жестокое рабство, неволю и гибель разумных и свободных людей, глубоко противоречили божественным и естественным законам и были до крайности несправедливыми, а ведь он на опыте убеждался, что именно эти незаконные установления служили причиной гибели индейцев; не могли быть оправданы перед королями потому, что он, превысив свои полномочия, полностью пренебрег полученными указаниями и делал обратное тому, что повелела королева. А из тяжелого положения, в которое попадали сами испанцы из-за гибели индейцев, они пытались выйти следующим образом: видя, что индейское население постоянно сокращается из-за массовой смертности на рудниках и в имениях, и что с каждой деморой и каждым годом испанцы, получившие индейцев по репартимьенто, теряют половину или во всяком случае значительную часть своих индейцев, и что таким образом их число катастрофически уменьшается и скоро их вообще не останется, владельцы индейцев, не желавшие признаться в своих преступлениях, обращались к главному командору с настойчивыми просьбами произвести перепись всех оставшихся на острове индейцев и осуществить новое репартимьенто, в результате которого они получили бы новых рабов вместо умерших и таким образом у них стало бы столько же индейцев, сколько они имели после первого репартимьенто; и уступая их настояниям, главный командор каждые два-три года производил новое репартимьенто, но так как на всех испанцев индейцев не хватало, то их получали только самые знатные и пользующиеся особой благосклонностью губернатора, а многие, к которым он не был так милостив, не получали ничего. А так как вскоре после отправки этого письма королева, как уже было сказано, скончалась, то она ничего не узнала об этом жестоком истреблении индейцев…


<…>


Глава 43

Убедившись, что дело идет к гибели всех индейцев — как добывавших золото на рудниках, так и занятых на фермах и других работах, которые их убивали, — и что число индейцев с каждым днем сокращается за счет умирающих, и не заботясь при этом ни о чем другом, кроме своей наживы, которая могла бы быть еще большей, испанцы сочли, что было бы недурно, дабы их доходы от рудников и других занятий не уменьшались, привезти сюда на смену умершим обитателям этого острова как можно больше рабов из других мест, и с этой целью они надумали, прибегнув к изощренной лжи, ввести в заблуждение короля дона Фердинанда. А хитроумная эта ложь заключалась в том, что они сообщили королю то ли в письмах, то ли через особого посланца, направленного ко двору (и, конечно, не следует думать, что это было сделано без ведома и согласия главного командора), будто острова Лукайос (или Юкайос), расположенные по соседству с этим островом Эспаньола и с островом Куба, полны людей, которые ведут праздный образ жизни, не приносят никакой пользы и вдобавок, оставаясь там, никогда не станут христианами; а посему, пусть его величество дозволит испанским обитателям этого острова снарядить несколько судов и привезти этих индейцев сюда, где они будут обращены в христианскую веру и помогут добывать имеющееся здесь в изобилии золото, так что их доставка сюда принесет всем большую пользу и его величество будет очень доволен. Король же разрешил им так поступать, и тяжелая ответственность за это решение ложится на Совет, члены которого, проявив слепоту, рекомендовали королю дать согласие и подписали соответствующий документ, видимо, полагая, что разумные люди ничем не отличаются от веток, которые можно срезать с дерева, перевезти на другую землю и там посадить, либо от стада овец или каких-нибудь других животных, из которых если даже многие во время путешествия по морю и перемрут, то потеря будет невелика. И можно ли не осудить такое преступление — схватить уроженцев и жителей различных островов и силой увезти их за 100 и 150 лиг по морю на другие, новые для них земли, будь то во имя любого — доброго или злого — дела, какое только можно вообразить, а тем более для того, чтобы они добывали золото на рудниках (где их ожидала неминуемая гибель) королю и другим чужеземцам, которым эти индейцы никогда не причиняли ни малейшего ущерба? Да, вполне возможно, что индейцы не могли оправдать это насилие и опустошение их родных мест тем надуманным и лживым предлогом, которым испанцы обманули короля, а именно что после доставки индейцев на этот остров их будут наставлять и обратят в христианскую веру; ибо если бы это даже и было правдой (а на деле этого не было, так как испанцы не собирались этого делать и не сделали, и даже мысли такой у них никогда не было), то Господь не пожелал бы обращения в христианство столь дорогой ценой, потому что Богу не свойственно поощрять кого бы то ни было, будь он как угодно велик, совершать тягчайшие грехи по отношению к другим людям, как бы незначительны они ни были, и вообще причинять вред своим ближним; и не понимая этого, грешники, особенно здесь, в Индиях, глубоко заблуждались и каждодневно продолжают заблуждаться. А для того чтобы окончательно отбросить этот надуманный предлог и оправдание, следует напомнить, что апостолы никогда не уводили силой неверных с их земель и не тащили их для обращения туда, где находились сами, а после них так никогда и нигде не поступала церковь, ибо такие действия пагубны и мерзки; так что Королевский совет проявил большую слепоту, ибо он не мог не понимать, что разрешает совершить злодеяние — ведь в его состав входили люди образованные.

Так вот, получив позволение короля дона Фердинанда перевезти на этот остров людей, живших на названных выше островах Лукайос, 10 или 12 жителей города Веги, или Консепсьон, и поселения Сантьяго договорились между собой, собрали 10 или 12 тысяч песо золотом, купили на эти деньги два или три судна и наняли 50–70 человек матросов и других, чтобы отправиться на названные острова и увезти оттуда индейцев, которые мирно и спокойно жили, не подозревая, что их родной земле угрожает какая-либо опасность. А обитатели этих островов — лукайцы, как мы уже упоминали в первой книге и подробно писали в другой нашей Истории, именуемой Апологетической, намного превосходили жителей всех этих Индий и, я полагаю, жителей всего света кротостью, простодушием, скромностью, миролюбием и спокойствием, а также и другими природными добродетелями, так что казалось, что они слыхом не слыхали об Адамовом грехе… И вот рассказывают, что когда первые из наших испанцев на двух кораблях прибыли на эти острова Лукайос и туземцы встретили их так, словно они явились с небес, — а так они встречали нас всегда, до тех пор, пока не убеждались, на какие дела мы способны, — так вот, прибыв туда и зная о простодушии и кротости туземцев (а об этом они могли узнать от участников экспедиции Адмирала, который первым открыл эти острова, беседовал с местными жителями и выяснил, что они отличаются природной добротой и мягчайшим характером), испанцы сказали индейцам, что приехали с острова Эспаньола, где пребывают в довольстве души их родителей, родственников и других близких им людей, и что если они желают повидаться со своими предками, то испанцы готовы свезти их на этих судах; а среди всех индейских племен действительно распространено убеждение, что души людей бессмертны и после того, как умирает тело, уносятся в какие-то чудесные райские убежища, где их ожидают одни лишь наслаждения и радости; некоторые, правда, считают, что прежде чем попасть в эти убежища, души подвергаются наказаниям за грехи, совершенные людьми при жизни. Так вот, именно этими увещеваниями и лживыми речами первые прибывшие на острова Лукайос испанцы, о которых уже говорилось выше, обманули этих наивнейших людей, и они, как мужчины, так и женщины, охотно погрузились на суда, поскольку судьба их одежды, домашней утвари и земельных участков мало их тревожила; но прибыв на этот остров и увидев не своих отцов, матерей и других дорогих им людей, а только кирки, мотыги, ломы, железные прутья и другие подобные орудия, а также рудники, где их ждала скорая гибель, они пришли в отчаяние и, поняв, что над ними зло надругались, одни стали травиться маниоковым соком, а другие умирали от голода и изнурительной работы, ибо они были людьми крайне хрупкими и даже не могли себе представить, что подобный труд вообще существует. Со временем испанцы стали прибегать к новым хитростям, а потом и к прямому насилию, чтобы перевезти индейцев на этот остров и чтобы никому не удалось избежать общей участи. И повелось так, что те испанцы, которые вкладывали свою долю в аренду судов и другие расходы, привозили индейцев — мужчин и женщин, детей и стариков — главным образом в Пуэрто Плата и Пуэрто Реаль, расположенные на северном побережье этого острова, неподалеку от самих островов Лукайос и высаживали их гуртом — стариков вперемежку с юношами, здоровых — с больными (потому что во время морского пути многие заболевали, так как их набивали в трюм, где они задыхались от жары и изнывали от жажды, а также от голода) и никто не заботился о том, чтобы жена оказалась вместе с мужем, а сын с отцом, ибо на этих индейцев обращали не больше внимания, чем если бы то были какие-нибудь презренные животные. А затем испанцы по жребию распределяли между собой толпы или, вернее, стада этих несчастных и невинных людей, Sicut pecora occisionis[100], и когда кому-то попадался пожилой или больной индеец, он кричал: «К чертям этого старика! Для чего он мне нужен? Очень мне интересно его кормить, чтобы затем похоронить! А этого больного вы мне зачем даете? Что, я лечить его буду, что ли?» И случалось так, что во время этих разделов индейцы падали замертво от голода, слабости и болезни, а также от горя, когда на глазах у родителей забирали их детей, а на глазах у мужей уводили их жен. Кто, будучи человеком и имея сердце, может стерпеть такую чудовищную жестокость? И какую короткую память нужно было иметь этим испанцам, чтобы забыть не только о том, что они христиане и даже просто люди, но и о милосердной заповеди «возлюби ближнего своего, как самого себя», если они позволяли себе столь бесчеловечно обращаться с другими людьми? И еще они порешили, что для возмещения расходов по перевозке и для выплаты жалованья тем 50 или 60 матросам, которые совершали на кораблях эти набеги, разрешается продавать или, как они говорили, передавать друг другу любого из привезенных индейцев, причем считали их на штуки, как считают на штуки или на головы скот, по цене не более четырех песо золотом за каждого; и то, что они продавали и передавали друг другу индейцев по столь дешевой цене, считалось добродетелью, тогда как на самом деле, если бы цена была более высокой, то испанцы ценили бы индейцев больше и ради собственных интересов лучше обращались бы с ними, а те дольше бы им служили.


Генрих VIII


Генрих VIII (правил 1509–1547) — король Англии, сын и наследник короля Генриха VII, второй британский монарх из династии Тюдоров, один из наиболее ярких представителей английского абсолютизма.


Хронологическая таблица царствования Генриха VIII



Хартия Генриха VIII «О переносе судебных сессий из церкви Св. Мартина ле Гранда в Гилдхолл, 16 июля 1518 года от Рождества Христова»

[101]

Генрих VIII, милостью Божьей король Англии и Франции, повелитель Ирландии, шлет приветствие всем, для кого эта грамота предназначена.

Эдуард III, король Англии и Наш предшественник, своей жалованной грамотой[102] даровал горожанам Лондона, среди прочего, право, чтобы все судебные расследования, проводимые судьями и другими должностными лицами указанного города, непременно осуществлялись в церкви Св. Мартина ле Гранда в Лондоне, и нигде более, за исключением сессий суда, проводимых в Тауэре Лондона и в тюрьме Ньюгейт.

Зная это, и в силу некоторых причин, особенно принимая во внимание просьбы мэра[103], должностных лиц Общины и горожан, милостью Нашей и исходя из личных побуждений, таковую грамоту даруем. От Нашего имени и имени ныне живущих наследников Наших вышеозначенному мэру и должностным лицам, а также их преемникам и горожанам жалуем, чтобы следственные действия, осуществляемые судьями или другими должностными лицами Общины, или их преемниками, касающиеся горожан данного города, непременно проводились в Гилдхолле, находящемся в пределах Сити, или любом другом месте в черте Сити, где судьи, на рассмотрение коих будет представлено данное дело, сочтут удобным и разумным, и нигде более, за исключением сессий суда, проводимых в Тауэре Лондона и в тюрьме Ньюгейт.

В подтверждение этого права и подписана оная грамота.

Засвидетельствовано Мною лично в Вестминстере, Шестнадцатого июня на Десятом году Нашего правления.


Хартия Генриха VIII «О восстановлении должности хранителя эталонов веса и мер веса в корпорации Лондона 13 апреля 1531 года от Рождества Христова»

Генрих VIII, милостью Божьей король Англии и Франции, защитник веры, повелитель Ирландии, всем, кому оная грамота будет направлена, шлет привет.

Мы, Нашей жалованной грамотой от 18 июня в Тринадцатый год Нашего правления, Нашей милостью и по Нашему соизволению, даровали, от Нашего имени и имени Наших ныне живущих наследников, Сэру Уильяму Сидни, рыцарю, Хранителю главных эталонов веса и мер веса в Нашем городе Лондоне, право взвешивать весь товар в авердю-пойз[104] и других мерах веса в означенном городе. Таковую должность, которую занимал покойный Уильям Стаффорд, и каким бы именем она ни называлась, Мы жаловали вышеозначенному Сэру Уильяму Сидни и официально назначили оного Хранителем главных эталонов веса и мер веса для таких товаров, как специи, продовольствие, товары потребления и прочие товары, какие необходимо взвешивать, и какие традиционно продаются и покупаются на вес в вышеупомянутом городе.

Вышеозначенной жалованной грамотой Мы также наделяли Сэра Уильяма полномочиями учреждать должности и назначать, время от времени, всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих для нужд больших эталонов веса и мер веса, железного эталона и эталона Стального двора[105] и вышеназванных мер веса; а также всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих в конторы, где означенные эталоны веса и меры веса находятся; смещать их всех, либо некоторых из них, учреждать новые должности, и снова назначать на должность или должности людей так часто, как он сочтет нужным; выполнять таковые обязанности самому или со своим помощником или своими помощниками, по своему усмотрению и в своих интересах; распоряжаться подобающими ему доходами, домами, привилегиями, взносами и вознаграждениями, полученными им в Наше правление и в правление Наших предшественников, королей Англии, в надлежащей форме и в полном размере, как и тому, кто занимал эту должность до него.

Мы, волею Нашей, пожаловали вышеуказанному Сэру Уильяму товары, дома, привилегии, доходы, вознаграждения и всю недвижимость для занятия этой должности и осуществления своих обязанностей в форме и размере, указанных выше, чтобы использовалось все это по усмотрению и в интересах означенного Сэра Уильяма, без необходимости предоставлять Нам или наследникам Нашим отчет о недвижимости, построенной, дарованной или купленной. Выше сказанное, однако, не относится к указанным в грамотах ежегодным доходам, залогам недвижимости, дарению или дарениям, сделанным до настоящего времени Нами или любым Нашим предшественником вышеозначенному Сэру Уильяму; к любому соглашению, акту или указу, сделанным до означенного времени или предусматривающим обратное, или любой другой причине или делу любого рода, появившимся до Нашей грамоты.

По Нашему соизволению, касаемо этого дела мы приняли решение: грамоты, которые означенный Сэр Уильям сдал в суд Лорда-канцлера[106], отменить, для этой цели мы жалуем надлежащие грамоты мэру, Общине и горожанам Нашего города Лондона.

Мы также прислушались к настоятельным просьбам Лорд-мэра, Общины и горожан Нашего города Лондона, горячо любимых Нами, о том, чтобы весы и меры веса для взвешивания товаров среди купцов (растущие доходы и знания которых подобают горожанам данного города и служат на благо Общине), дарованные, среди прочего, грамотой предшественника Нашего, короля Англии Эдуарда II на Двенадцатом году его правления[107] горожанам означенного города, предшественникам нынешних лорд-мэра, Общины и горожан, оставались в употреблении по желанию упомянутой Общины и под опекой двух достойных людей названного города, сведущих в этом и, к тому же, выбранных горожанами этого города. Подобное не может быть доверено никому, кроме них, законно избранных, что и закрепляется данной жалованной грамотой.

Также предшественник наш, король Генрих IV, грамотой своей от 25 мая в Первый год его правления[108], великой милостью своей, среди прочего, даровал им возможность взвешивать товар на городских весах, то есть взвешивать свинец, воск, перец, квасцы, марену и другие подобные товары в пределах упомянутого города.

Грамотой от 12 июля в Первый год правления Нашего[109] Мы подтвердили и закрепили, милостью Нашей, данные условия для горожан и их наследников. Данной жалованной грамотой Мы, милостью Нашей, подтверждаем постоянное существование должности Хранителя эталонов веса и мер веса и других должностей, известных с незапамятных времен, подтверждаем, что обычаи и занятия горожан Нашего города, как и их предков в этом городе, остаются без изменений. И у Нас нет никаких сомнений в том, что вышеозначенная должность Хранителя эталонов веса предназначена для взвешивания товаров купцами при ведении торговых дел между ними, а должность Хранителя эталонов мер веса в границах Нашего города Лондона — для взвешивания всех пряностей и других товаров, которые должны быть взвешены в авердюпойз внутри указанного города.

Общине и горожанам даруются также власть и полномочия учреждать должности и назначать всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих для нужд больших эталонов веса и мер веса, железного эталона и эталона Стального двора и вышеназванных мер веса; а также всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих в конторы, где означенные эталоны веса и меры веса хранятся; а доходы и недвижимость должны принадлежать, по древнему праву, Лорд-мэру, Общине и горожанам, чему Мы не станем чинить препятствия.

Чтобы положить конец всякой неопределенности, которая может возникнуть, и чтобы вышеупомянутый мэр, Община и горожане Нашего города и их наследники не были обвинены и преданы суду Нами или Нашими наследниками, или любыми судьями, Мы провозглашаем мэру, Общине, горожанам и их наследникам, что весы и меры веса для взвешивания товаров купцами, доходы которых увеличиваются на благо города Нашего, при ведении дел между ними, останутся, по желанию Общины, в названном городе и должны будут храниться под опекой двух достойных людей названного города, сведущих в этом и, к тому же, выбранных вышеназванной Общиной, и подобное не может быть доверено никому, кроме них; и они будут осуществлять взвешивание таких товаров, как свинец, воск, перец, квасцы, марена, и других подобных товаров внутри упомянутого города до скончания дней.

Желая доставить мэру и Общине удовольствие, Мы, милостью Нашей, по Нашему собственному решению и соизволению, даровали, а этой хартией жалуем означенным Лорд-мэру, Общине и горожанам Нашего города Лондона должность Хранителя больших эталонов веса и мер веса, предназначенных для взвешивания товаров среди купцов, а также службу больших эталонов веса и мер веса для взвешивания товаров в авердюпойз внутри указанного города и также всех пряностей и прочих товаров, которые необходимо взвешивать в городе, как бы эта служба ни называлась ранее. Данной хартией Мы учреждаем, о чем уведомляем мэра, Общину и горожан, должности Хранителей больших эталонов веса и мер веса и других разновесов для взвешивания пряностей и прочих товаров, которые продаются и покупаются на вес в указанном городе.

Мы наделяем мэра, Общину и горожан Нашего города полномочиями и правом создавать должности и назначать, по мере необходимости, всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих для нужд больших эталонов веса и мер веса, железного эталона и эталона Стального двора и вышеназванных мер веса; а также всякого рода клерков, привратников, слуг и служащих в конторы, где означенные эталоны веса и меры веса находятся; смещать их всех, либо некоторых из них, учреждать новые должности, и снова назначать на должность или должности людей так часто, как они сочтут нужным; выполнять оные обязанности, владеть правами и привилегиями, как названному выше мэру, самому и его помощникам, так и Общине, горожанам и их наследникам, до скончания времен и распоряжаться ими по своему усмотрению и в своих интересах, равно как доходами, домами, привилегиями, взносами и вознаграждениями в Наше правление и в правление любого из Наших преемников, королей Англии…

Данной хартией Мы жалуем также вышеназванному мэру, Общине, горожанам и их наследникам право распоряжаться товарами, домами, привилегиями, доходами, вознаграждениями и всей недвижимостью для исполнения означенных обязанностей по усмотрению и в интересах указанного мэра, Общины, горожан и их наследников. Мы даруем также право не предоставлять Нам или Нашим наследникам отчеты по одному или нескольким указанным пунктам, содержащимся в данной грамоте. Выше сказанное, однако, не относится к доходам, залогу недвижимости или дарениям, полученным от Нас мэром, Общиной и горожанами указанного города до настоящего времени, или любому соглашению, акту или указу, предусматривающему обратное, или любой другой причине.

В подтверждение этому была подписана данная грамота.

Засвидетельствовано Мною лично в Вестминстере, Тринадцатого апреля на Двадцать втором году Нашего правления.


Ермак Тимофеевич


Ермак Тимофеевич (между 1537 и 1540–1585) русский землепроходец, завоеватель Западной Сибири, казачий атаман; предводитель похода в Сибирь, в результате которого распалось Сибирское ханство Кучума и было положено начало присоединению Сибири к Русскому государству.


1582 г. ноября 16 — Грамота царя Ивана Васильевича на Чусовую Максиму и Никите Строгановым о посылке в Чердынь волжских казаков Ермака Тимофеева с товарищами

«От царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии в Чюсовую Максиму Яковлеву сыну да Миките Григорьеву сыну Строгановым. Писал к нам ис Перми Василей Пелепелицын, что послали вы из острогов своих волжьских атаманов и казаков Ермака с товарищи воевати вотяки и вогуличи и Пелынские и Сибирские места сентября в 1 день, а в тот же день собрався Пелынской князь с сибирскими людьми и с вогуличи, приходил войною на наши Пермьские места, и к городу к Чердыни к острогу приступал, и наших людей побили, и многие убытки нашим людем починили. И то зделалось вашею изменою: вы вогуличь и вотяков и пелынцов от нашего жалованья отвели, и их задирали и войною на них приходили, да тем задором с Сибирским салтаном ссорили нас, а волжских атаманов, к себе призвав, воров, наняли в свои остроги без нашего указу. А те атаманы и казаки преж того ссорили нас с Нагайскою ордою, послов нагайских на Волге на перевозех побивали, и ордобазарцов грабили и побивали, и нашим людем многие грабежи и убытки чинили; и им было вины свои покрыти тем, что было нашу Пермскую землю оберегать, и они зделали с вами вместе по тому ж, как на Волге чинили и воровали: в которой день к Перми к Чердыни приходили вогуличи сентября в 1 день, а в тот же день от тебя из острогов Ермак с товарыши пошли воевать вогуличь, а Перми ничем не пособили. И то все сталося вашим воровством и изменою. А только бы вы нам служили, и вы б тех казаков в те поры в войну не посылали, а послали их и своих людей из своих острогов нашие земли Пермские оберегать. И мы послали в Пермь Воина Оничкова, а велели тех казаков Ермака с товарыщи взяв отвести в Пермь и в усолье в Камское, и туто им стоять велели, разделяся, и из тех мест на Пелынскаго князя зимою на нартах ходить воевать велели есмя тем всем казаком и пермичам и вятчаном с своими посланники с Воином с Оничковым да с Ываном с Глуховым, чтоб вперед воинские люди, пелынцы, и отяки, и вогуличи с сибирскими людьми, на наши земли войною не пришли и нашие земли не извоевали; а велели есмя тем казаком быти в Перми до весны, и на отяки и на вогуличи ходити с Воином воевать и их в нашу волю приводить по нашему указу. А вы б, обсылася в Чердынь с Васильем с Пелепелицыным и с Воином с Оничковым, посылали от себя воевать вогуличь и отяков. А однолично б естя, по сей нашей грамоте, казаков всех, только к вам из войны пришли, послали их в Чердынь тотчас и у себя их не держали. А будет для приходу вам в остроге быти нельзя, и вы б у себя оставили немногих людей, человек до 100, с которым атаманом, а достальных всех выслали в Чердынь однолично тотчас. А не вышлете из острогов своих в Пермь волских казаков атамана Ермака Тимофеева с товарыщи, а учнете их держати у себя и Пермских мест не учнете оберегати, и такою вашею изменою что над Пермскими месты учинитца от вогуличь, и от пелынцов, и от Сибирскаго салтана людей вперед, и нам в том на вас опала своя положить большая, а атаманов и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешати. И вы б тех казаков однолично отпустили от себя в Пермь, и нашим делом над пелынцы и над вогуличи и над отяки промышляли по нашему указу, ссылался о том с Васильем с Пелепелицыным и с Воином Оничковым, чтоб дал бог их извоевать и в нашу волю привести, а Пермской земли и ваших острогов уберечи. Писан на Москве лета 7091-го ноября в 16 день.


Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. 6. Глава 7

СТРОГАНОВЫ И ЕРМАК

Первые сношения с Сибирью. — Непрочность ее зависимости от Москвы. — Первые известия о Строгановых. — Григорий Строганов получает земли по Каме и строит городки. — Строгановы получают право заводить селения и за Уральскими горами. — Усиление козачества на Дону. — Враждебные столкновения его с государством. — Козацкий атаман Ермак у Строгановых и отправляется ими за Уральские горы. — Гнев царский на Строгановых за это. — Успешные действия Ермака в Сибири. — Он извещает об них Иоанна. — Отправление царских воевод для принятия сибирских городов у козаков. — Преждевременная дряхлость Иоанна; причины ее. — Браки царские. — Убийство сына. — Болезнь и смерть Иоанна. — Объяснение его характера и деятельности.


В то время как на Средней Волге и Нижней Каме дикие народцы делали последние отчаянные усилия, чтоб высвободиться из-под русского подданства, в то время как на Западе Польша и Швеция благодаря личным достоинствам Батория успели соединенными силами оттолкнуть Московское государство от моря, успели отнять у него возможность ближайшего, непосредственного сообщения с Западною Европою, возможность пользоваться плодами ее образованности, необходимыми для скорейшего и окончательного торжества над Азиею, — в то время движение русского народонаселения на северо-восток не только не прекращалось, но усиливалось все более и более, и русский человек перешел наконец через Уральские горы.

Мы видели, как после завоевания Казани князья ногайские сами предложили московскому царю овладеть Астраханью, как потом мелкие владельцы прикавказские стали обращаться в Москву с просьбою о помощи друг против друга, просились в подданство, чтоб иметь сильного покровителя и надежную помощь. Точно так же поступил и владелец Сибири, татарского юрта, лежавшего в средине нынешней Тобольской губернии, юрта очень незначительного самого по себе, но значительного в той пустынной стране, где на громадных пространствах редко разбросаны были малочисленные роды разноплеменных и разнообычных жителей. В генваре 1555 года пришли, говорит летопись, послы к царю от сибирского князя Едигера и от всей земли Сибирской, поздравили государя с царством Казанским и Астраханским и били челом, чтоб государь князя их и всю землю Сибирскую взял в свое имя и от всех неприятелей заступил, дань свою на них положил и человека своего прислал, кому дань сбирать. Государь пожаловал, взял князя сибирского и всю землю в свою волю и под свою руку и дань на них положить велел; послы обязались за князя и за всю землю, что будут давать с каждого черного человека по соболю и по белке сибирской, а черных людей у себя сказали 30 700 человек. Царь отправил в Сибирь посла и дорогу (сборщика дани) Дмитрия Курова, который возвратился в Москву в конце 1556 года вместе с сибирским послом Бояндою. Дани Едигер прислал только 700 соболей, об остальной же посол объявил, что воевал их шибанский царевич и взял в плен много людей, отчего и мехов собрать не с кого. Но Куров говорил, что дань было можно собрать сполна, да не захотели, вследствие чего царь положил опалу на Боянду, велел взять у него все имение, самого посадить под стражу, а в Сибирь отправил служивых татар с грамотою, чтоб во всем исправились. В сентябре 1557 года посланные татары возвратились с новыми послами сибирскими, которые привезли 1000 соболей да дорожской пошлины 106 соболей за белку; привезли и грамоту шертную с княжею печатью, в которой Едигер обязывался быть у царя в холопстве и платить каждый год всю дань беспереводно. Но такая зависимость Сибирского юрта от Москвы была непрочна: Едигер поддался с целию иметь помощь от русского царя против своих недругов или по крайней мере сдерживать их страхом пред могущественным покровителем своим; но помощь трудно было получить ему по самому отдалению его владений от областей московских, и та же отдаленность отнимала страх у врагов его, которые надеялись безнаказанно овладеть Сибирским юртом и потом в случае нужды умилостивить московского царя обязательством платить ему такую же дань, какую платил прежний князь. В Сибири понимали хорошо свое положение, характер отношений своих к Москве; так, сибирский князь говорил одному из русских людей: «Теперь собираю дань, к господарю вашему послов отправлю; теперь у меня война с козацким царем (киргиз-кайсацким); одолеет меня царь козацкий, сядет на Сибири, но и он господарю дань станет же давать». Действительно, мы видим в Сибири перемены: князья изгоняют, губят друг друга; Москва, не принимая никакого участия в этих переменах, требует одного — дани; князья то соглашались платить ее, то отказывались, надеясь на безнаказанность вследствие той же отдаленности; так, последний князь или царь, утвердившийся в Сибири, Кучум, обязался было платить дань Иоанну, а потом убил московского посла. Прочное подданство Зауралья Москве могло утвердиться только вследствие известного движения русского народонаселения на северо-восток, когда русские промышленные люди приблизили свои селища к Каменному Поясу и потом задумали перейти и через него.

В истории этого движения на северо-восток, в истории колонизации Северо-Восточной Европы с важным значением является род Строгановых. Мы видели, как ошибочно было так долго господствовавшее у нас мнение, что вся обширная область, известная под именем Двинской земли, принадлежала Новгороду Великому; мы видели, что здесь с новгородскими владениями были перемешаны владения ростовских, а потом московских князей. От второй половины XV века, когда Иоанн III получил возможность разделиться с новгородцами в Двинской земле, отобрать от них земли, принадлежавшие прежде ему и ростовским князьям, дошла до нас выпись из судейских списков о двинских землях, где обозначены отобранные у новгородцев земли, как принадлежавшие ростовским князьям, так и великому князю московскому. При исчислении этих земель говорится, что их искали такие-то люди на таких-то новгородцах, несправедливо эти земли захвативших; при исчислении земель, долженствующих принадлежать московскому великому князю, говорится, что искал их на новгородцах Лука Строганов; также при исчислении некоторых земель, принадлежавших князю Константину Владимировичу ростовскому, истцом обозначен тот же Лука Строганов. Искал ли Лука Строганов этих земель потому, что они находились у него в оброчном содержании, или потому, что был уполномочен искать их от князей московского и ростовского как известный, богатый, искусный в делах и знающий старину уроженец тех стран, — из приведенного акта решить нельзя; мы видим, что земли ростовских князей кроме Строганова отыскиваются разными лицами, между прочим Федором Василисовым, старостою васильским и пеженским; искал этот Федор на троих новгородцах, которые отвечали вместо владыки Ионы; следовательно, и Строганов с товарищами мог искать вместо князей московского и ростовских. На богатство Строгановых при Василии Темном есть любопытное указание в грамоте царя Василия Иоанновича Шуйского, который, уговаривая в 1610 году Строгановых ссудить его значительною суммою денег, пишет к ним: «Припомните, когда вы в прежние времена выкупили из плена великого князя Василия Васильевича, какой великой чести сподобились». Мы видели, как охотно князья уступали обширные земельные участки людям, бравшимся населить их, какие льготы давали этим населителям: освобождение на несколько лет от всех податей, издержек на проезжих чиновников, право суда над поселенными людьми, кроме душегубства и суда смесного, и т. п. Строгановы по своим обширным средствам являются главными населителями пустынных земель на северо-востоке: при великом князе Василии Иоанновиче внуки упомянутого Луки Строганова получили право населить пустынный участок в Устюжском уезде, в Вондокурской волости. В царствование Иоанна IV Строгановы обратили свою промышленную деятельность далее на восток, в область Камы; в 1558 году Григорий Аникиев Строганов бил царю челом и сказывал: в осьмидесяти осьми верстах ниже Великой Перми, по реке Каме, по обе ее стороны, до реки Чусовой, лежат места пустые, леса черные, речки и озера дикие, острова и наволоки пустые, и всего пустого места здесь сто сорок шесть верст; до сих пор на этом месте пашни не паханы, дворы не стаивали и в царскую казну пошлина никакая не бывала, и теперь эти земли не отданы никому, в писцовых книгах, в купчих и правежных не написаны ни у кого. Григорий Строганов бил челом, что хочет на этом месте городок поставить, город пушками и пищалями снабдить, пушкарей, пищальников и воротников прибрать для береженья от ногайских людей и от иных орд; по речкам до самых вершин и по озерам лес рубить, расчистя место, пашню пахать, дворы ставить, людей называть неписьменных и нетяглых, рассолу искать, а где найдется рассол, варницы ставить и соль варить. Царские казначеи расспрашивали про эти места пермича Кодаула, который приезжал из Перми с данью, и Кодаул сказал, что эти места искони вечно лежат впусте и доходу с них нет никакого и у пермичей там нет угодий никаких. Тогда царь Григория Строганова пожаловал, отдал ему эти земли, с тем чтоб он из других городов людей тяглых и письменных к себе не называл и не принимал, также чтоб не принимал воров, людей боярских, беглых с имением, татей и разбойников; если приедут к нему из других городов люди тяглые с именами и детьми, а наместники, волостели или выборные головы станут требовать их назад, то Григорий обязан высылать их на прежние места жительства. Купцы, которые приедут в городок, построенный Строгановым, торгуют в нем беспошлинно; варницы ставить, соль варить, по рекам и озерам рыбу ловить Строганову безоброчно; а где найдет руду серебряную, или медную, или оловянную, то дает знать об этом царским казначеям, а самому ему тех руд не разрабатывать без царского ведома. Льготы Строганову дано на двадцать лет: какие неписьменные и нетяглые люди придут к нему жить в город и на посад и около города на пашни, на деревни и на починки, с тех в продолжение двадцати лет не надобно никакой дани, ни ямских и селитряных денег, ни посошной службы, ни городового дела, ни другой какой-либо подати, ни оброка с соли и рыбных ловель в тех местах. Которые люди поедут мимо того городка из Московского ли государства, или из иных земель, с товарами или без товару, с тех пошлины не брать никакой, торгуют ли они тут или не торгуют; но если сам Строганов повезет или пошлет соль или рыбу по другим городам, то ему с соли и с рыбы всякую пошлину давать, как с других торговых людей пошлины берутся. Поселившихся у Строганова людей пермские наместники и тиуны их не судят ни в чем, праветчики и доводчики в его городок и деревни не въезжают ни за чем, на поруки его людей не дают и не присылают к ним ни за чем: ведает и судит своих слобожан сам Григорий Строганов во всем. Если же людям из других городов будет дело до Строганова, то они в Москве берут управные грамоты, и по этим грамотам истцы и ответчики без приставов становятся в Москве перед царскими казначеями на Благовещеньев день. Когда урочные двадцать лет отойдут, Григорий Строганов обязан будет возить все подати в царскую казну в Москву на Благовещеньев день. Если царские послы поедут из Москвы в Сибирь и обратно или из Казани в Пермь и обратно мимо нового городка, то Строганову и его слобожанам подвод, проводников и корму посланникам в продолжение двадцати льготных лет не давать; хлеб, соль и всякий запас торговые люди в городе держат и послам, гонцам, проезжим и дорожным людям продают по цене, как между собою покупают и продают; также проезжие люди нанимают полюбовно подводы, суда, гребцов и кормщиков. До урочных двадцати лет Строганов с пермичами никакого тягла не тянет в счету с ними не держит ни в чем. Если же окажется, что Григорий Строганов бил царю челом ложно, или станет он не по этой грамоте ходить, или станет противозаконно поступать (воровать), то эта грамота не в грамоту.

Таким образом, грамота, которою давалось право на заселение пустынных прикамских пространств, будучи сходна вообще с грамотами, которые давались населителям пустынных пространств во всех частях государства, должна была и разниться от них: Прикамская сторона была украйна, на которую нападали дикие зауральские и приуральские народцы; правительство не могло защищать от них насельника, он должен был защищаться сам, своими средствами, должен был строить городки или острожки, снабжать их нарядом (артиллериею), содержать ратных людей. Понятно, что к этому могли быть способны только насельники, обладавшие обширными средствами: отсюда уясняется важное значение Строгановых, которые одни, по своим средствам, могли заселить Прикамскую страну, приблизить русские селища к Уралу и чрез это дать возможность распространить их и за Урал. Понятно также, что Строгановы могли совершить этот подвиг на пользу России и гражданственности не вследствие только своих обширных материальных средств; нужна была необыкновенная смелость, энергия, ловкость, чтоб завести поселения в пустынной стране, подверженной нападениям дикарей, пахать пашни и рассол искать с ружьем в руке, сделать вызов дикарю, раздразнить его, положивши пред его глазами основы гражданственности мирными промыслами. Для наряда для пушек и пищалей в своем новом городке Строганов нуждался в селитре; царь по его челобитной позволил ему на Вычегодском посаде и в Усольском уезде сварить селитры, но не больше тридцати пудов, причем писал старостам тех мест: «Берегите накрепко, чтоб при этой селитряной варке от Григорья Строганова крестьянам обид не было ни под каким видом, чтоб на дворах из-под изб и хором он у вас copy и земли не копал и хором не портил; да берегите накрепко, чтоб он селитры не продавал никому». Строганов построил городок, назвал его Канкором, но через пять лет одного городка оказалось мало; в 1564 году Строганов бил челом, чтоб царь позволил ему поставить другой городок, в двадцати верстах от Канкора: нашли тут рассол, варницы ставят и соль варить хотят, но без городка люди жить не смеют, и слух дошел от пленников и от вогуличей, что хвалятся сибирский салтан и шибаны идти на Пермь войною, а прежде они Соликамск дважды брали. Царь исполнил и эту просьбу, и явился новый городок — Кергедан с стенами в тридцать сажен, а с приступной стороны, для низкого места, закладен он был вместо глины камнем. В 1566 году брат Григория, Яков, от имени отца своего, Аникия Федорова, бил челом, чтоб государь пожаловал, взял их городки Канкор и Кергедан и все их промыслы в опричнину, — и эта просьба была исполнена. В 1568 году тот же Яков бил челом, чтоб додано было ему земли еще на двадцать верст к прежнему пожалованию, причем также обязывался построить крепости на свой счет с городовым нарядом скорострельным, — земля была ему дана с такими же условиями, как и прежде, но поселенцы освобождались от податей только на 10 лет.

До 1572 года в прикамских областях все было тихо, но в этом году пермский воевода донес царю, что сорок человек возмутившихся черемис вместе с остяками, башкирами и буинцами приходили войною на Каму, побили здесь пермичей, торговых людей и ватащиков 87 человек. Иоанн по этим вестям послал Строгановым грамоту, в которой писал: «Вы бы жили с великим береженьем, выбрали у себя голову доброго да с ним охочих козаков, сколько приберется, с всяким оружием, ручницами и саадаками; велели бы прибрать также остяков и вогуличей, которые нам прямят, а женам и детям их велели бы жить в остроге. Этих голов с охочими людьми, стрельцами, козаками, остяками и вогуличами посылайте войною ходить и воевать наших изменников — черемису, остяков, вотяков, ногаев, которые нам изменили. А которые будут черемисы или остяки добрые, захотят к своим товарищам приказывать, чтоб они от воров отстали и нам прямили, таких вы не убивайте и берегите их, и мы их пожалуем; а которые прежде воровали, а теперь захотят нам прямить и правду свою покажут, таким велите говорить наше жалованное слово, что мы их не накажем и во всем облегчим, пусть только собираются и вместе с охочими людьми ходят воевать наших изменников, и которых повоюют, тех имение, жен и детей пусть берут себе, и вы бы у них этого имения и пленников отнимать никому не велели». Строгановы исполнили приказ: выбранный ими голова с охочими людьми ходил на государевых изменников — одних побил, других привел к шерти, что будут вперед прямить государю.

Утвердившись по ею сторону Урала, Строгановы, естественно, должны были обратить внимание и на земли зауральские, обещавшие им еще более выгод, чем страны прикамские. Случай к испрошению себе права на отыскание новых землиц за Уралом скоро представился Строгановым. Новый сибирский салтан Кучум действовал враждебно против Московского государства: бил, брал в плен остяков, плативших дань в Москву; в июле 1573 года сибирский царевич Маметкул приходил с войском на реку Чусовую проведовать дороги, как бы ему пройти к Строгановским городкам и в Пермь Великую, причем побил много остяков, московских данщиков, жен и детей их в плен повел, государева посланника, шедшего в Киргиз-Кайсацкую орду, убил. Не доходя пяти верст до Строгановских городков, Маметкул возвратился назад, испуганный рассказами пленников, что в городках этих собралось много ратных людей. Строгановы, уведомивши царя о нападениях сибирского салтана и царевича, били челом, что они своих наемных козаков за сибирскою ратью без царского ведома послать не смеют, между тем как зауральские остяки просят, чтоб государь оборонял их от сибирского салтана, а они будут платить дань в Москву; для этого бы государь пожаловал их, Якова и Григорья Строгановых, позволил между тахчеями, на реке Тоболе и по рекам, которые в Тобол впадают, до вершин их, на усторожливом месте крепости делать, сторожей нанимать и огненный наряд держать на свой счет, железо вырабатывать, пашни пахать и угодьями владеть. Предложение перенести русские владения за Урал, приобрести там новых данщиков и оборонять их без всяких издержек и хлопот со стороны правительства не могло не понравиться Иоанну; он дал Строгановым право укрепляться и за Уралом на тех же условиях, на каких они завели селения по Каме и Чусовой, с обязанностию надзирать и за другими промышленниками, которые вздумают поселиться по Тоболу и другим рекам сибирским. «Где Строгановы найдут руду железную, — говорит царская грамота, — то ее разрабатывают; медную руду, оловянную, свинцовую, серную также разрабатывают на испытание. А кто другой захочет то же дело делать, позволять ему да и пооброчить его промысел, чтоб нашей казне была прибыль; если кто-нибудь за этот промысел возьмется, отписать к нам, как дело станет делаться, во что какой руды в деле пуд будет становиться и сколько на кого положить оброку — все это нам отписать, и мы об этом указ свой учиним. Льготы на землю тахчеев и на Тобол-реку с другими реками и озерами до вершин, на пашни, дали мы на 20 лет: в эти годы пришлые люди не платят никакой дани. Которые остяки, вогуличи и югричи от сибирского салтана отстанут, а начнут нам дань давать, тех людей с данью посылать к нашей казне самих. Остяков, вогуличей и югричей с женами их и детьми от прихода ратных людей-сибирцев беречь Якову и Григорью у своих крепостей, а на сибирского салтана Якову и Григорью собирать охочих людей — остяков, вогуличей, югричей, самоедов — и посылать их воевать вместе с наемными козаками и с нарядом, брать сибирцев в плен и в дань за нас приводить. Станут к Якову и Григорью в те новые места приходить торговые люди бухарцы и киргизы и из других земель с лошадьми и со всякими товарами, в Москву которые не ходят, то торговать им у них всякими товарами вольно, беспошлинно. Также пожаловали мы Якова и Григорья: на Иртыше, и на Оби, и на других реках, где пригодится, для обереганья и охочим людям для отдыха строить крепости, держать сторожей с огненным нарядом, ловить рыбу и зверя безоброчно до исхода урочных двадцати лет». Таким образом, Строгановы получили право завести промыслы и за Уралом вместе с необходимым правом или обязанностию не только построить острожки для оберегания этих промыслов, не только вести оборонительную войну, но также и наступательную — посылать войско на сибирского салтана, брать сибирцев в плен и в дань приводить за царя; эта наступательная война была необходима: за Уралом, прежде чем взять землю в свое владение, завести на ней промыслы, надобно было ее очистить от сибирского салтана, который считал ее своею собственностию. Строгановы обязывались вести эту войну на свой счет, должны были иметь свое войско; из кого же могли они составить его? На охочих инородцев — остяков, вогуличей, югричей, самоедов — была плохая надежда; мирные промышленники нуждались в передовых людях колонизации, которые вовсе не имеют мирного промышленного характера, нуждались в отыскивателях путей, новых землиц, нуждались в козаках.

Мы видели уже, как вследствие географического положения древней России, открытости границ со всех сторон, соприкосновенности их с степями и пустынными пространствами, как вследствие одного из господствующих явлений древней русской жизни — колонизации — общество должно было постоянно выделять из себя толпы людей, искавших приволья в степи, составлявших передовые дружины колонизации, по имени зависевших от государства, на деле мало обращавших внимания на его интересы и по первоначальному характеру своему, и по одичалости в степях, и по безнаказанности, которая условливалась отдаленностию от государства и слабостию последнего. Мы видели, что уже при Василии Иоанновиче рязанские козаки хорошо знали места по Дону; при сыне Василия они здесь утверждаются, принимают от места название донских и становятся страшны ногаям, крымцам, азовцам. На жалобы одного ногайского мурзы, что русские козаки грабят его людей, московское правительство отвечало: «Вам гораздо ведомо: лихих людей где нет? На поле ходят козаки многие, казанцы, азовцы, крымцы и иные баловни козаки; и из наших украйн, с ними же смешавшись, ходят; и те люди как вам тати, так и нам тати и разбойники; на лихо никто их не учит; а учинив какое-нибудь лихо, они разъезжаются по своим землям». Не из одних, впрочем, жителей Рязанской области составлялись толпы донских казаков: на Дон шли и севруки — жители Северной Украйны, подобно рязанцам, издавна славившиеся своею отвагою. Ногайский князь Юсуф писал в Москву в 1549 году: «Наши люди ходили в Москву с торгом, и, как шли назад, ваши козаки и севруки, которые на Дону стоят, их побили». Видим, что козаки городовые, находившиеся под ближайшим надзором государства, сделавши что-нибудь противное его интересам, уходили на Дон; так, путивльские козаки, замешанные в деле о грабеже крымского гонца, Левон Бут с товарищами, сказывали: было их на поле шесть человек и весновали на Донце, потом пошли было в Путивль, но на Муравском шляху встретились с ними черкасские (малороссийские) козаки, 90 человек, взяли их с собою и крымского гонца пограбили; после грабежа Левон Бут сам-четверт пришел в Путивль, а двое товарищей его отстали, пошли на Дон. Русский гонец доносил: «Шли мы Волгою из Казани в Астрахань, и, как поравнялись с Иргызским устьем, пришел на нас в стругах князь Василий Мещерский да козак Личюга Хромой, путивлец, и взяли у нас судно царя Ямгурчея; я у них просил его назад, но они мне его не отдали и меня позорили». На жалобы Юсуфа ногайского царь отвечал опять: «Эти разбойники живут на Дону без нашего ведома, от нас бегают. Мы и прежде посылали не один раз, чтоб их переловить, по люди наши добыть их не могут. Мы и теперь посылаем добывать этих разбойников, и, которых добудем, тех казним. А вы бы от себя велели их добывать и, переловивши, к нам присылали. А гости ваши дорогою береглись бы сами, потому что сам знаешь хорошо: на поле всегда всяких людей много из разных государств. И этих людей кому можно знать? Кто ограбит, тот имени своего не скажет. А нам гостей наших на поле беречь нельзя, бережем и жалуем их в своих государствах». Но Юсуф не переставал жаловаться. «Холопы твои, — писал он царю, — какой-то Сары-Азман слывет, с товарищами, на Дону в трех и четырех местах города поделали да наших послов и людей стерегут и разбивают. Какая же это твоя дружба! Захочешь с нами дружбы и братства, то ты этих своих холопей оттуда сведи». Мы видели, как султан жаловался на донских козаков, приписывал им такие подвиги, о которых из других источников мы не знаем, например что они Перекоп воевали, Астрахань взяли. Вражда была постоянная между азовскими турецкими козаками и донскими русскими: московский посол Нагой писал к государю, что ему нельзя послать вести в Москву, «потому что азовские козаки с твоими государевыми козаками не в миру». Козаки были нужны московскому правительству в этих пустынных странах не для одного противодействия хищным азиатцам: отпуская в Константинополь посла Новосильцева через Рыльск и Азов, государь велел послать проводить его до донских зимовищ донского атамана Мишку Черкашенина (прозвание это показывает, что Мишка был малороссийский козак), а с ним его прибору атаманов и козаков 50 человек. Новосильцев должен был донским атаманам и козакам говорить государевым словом, чтоб они государю послужили, его, посла, в государевых делах слушали. На Донец Северский атаманам и козакам, всем без отмены, послана была царская грамота, чтоб они Новосильцева слушались во всех государевых делах, ходили бы, куда станет посылать. «Тем бы вы нам послужили, — писал царь, — а мы вас за вашу службу жаловать хотим». Как важна была помощь козаков в степи русским послам и к какой жизни должны были привыкнуть здесь козаки, всего лучше видно из донесений послов о их многотрудном пути. Новосильцев, например, писал из Рыльска от 10 марта: «Снега на поле очень велики и осеренило их с великого мясоеда, отчего с лошадьми идти вперед нельзя, серень не поднимает: мы думаем взять салазки, а сами пойдем на ртах к Северскому Донцу. Мишкина прибора козак поместный Сила Нозрунов на твою государеву службу не пошел, воротился из Рыльска к себе в вотчину Рыльскую». Потом Новосильцев писал: «Шли мы до Донца на ртах пешком, а твою государеву казну и свой запасишка везли на салазках сами. Как пришли мы на Донец первого апреля, я велел делать суда, на которых нам идти водяным путем к Азову, и за этими судами жили мы на Донце неделю; а у Мишки Черкашенина, у атаманов и козаков не у всех были суда готовые старые на Донце, и они делали себе каюки». О возвратном пути своем из Азова Новосильцев доносил: «Как мы пошли из Азова, пришла ко мне весть, что за нами пошли из Азова полем козачьи атаманы, Сенка Ложник с товарищами, 80 человек, да с ними же прибираются Казыевы татары да два атамана крымских, а с ними человек с 300, и хотят нас на Дону или на Украйне громить с обеих сторон; а со мною донских атаманов и козаков идет для береженья немного: иные атаманы и козаки со мною не пошли и твоей грамоты не послушали». Любопытно, что азовский козачий атаман называется Сенка Ложник, а русский донской атаман называется Сары-Азман. Как упомянутый Мишка Черкашенин отмстил за своего сына, взятого в плен крымцами и казненного, видно из следующего донесения из Крыма в Москву: «Прислал турский царь чауша к крымскому царю и писал к нему: зачем ты казнил сына Мишки Черкашенина? Теперь у меня донские козаки за сына Мишкина Азов взяли, лучших людей из Азова побрали 20 человек да шурина моего Усеина кроме черных людей».

Донские козаки, надеясь на безнаказанность вдали от государства, не ограничивались тем, что не исполняли царских и посольских приказаний или исполняли их вполовину; они нападали не на одних ногаев, азовцев и крымцев, но, разъезжая по Волге, грабили суда царские, били людей, разбивали персидских и бухарских послов, русских торговых людей. Царь принужден был выслать против них воевод с большим числом ратных людей; козаков казнили и ловили, другие разбежались, как волки, по выражению летописца, и одна толпа их отправилась вверх по Волге, где получила приглашение от Строгановых вступить к ним в службу и согласилась с радостию. Это предложение пришло не ранее весны 1579 года, хотя, собственно, можно было ожидать, что Строгановы станут прибирать охочих козаков гораздо ранее, именно с 1574 года, когда они получили царскую грамоту, дававшую им право распространять свои промыслы и по ту сторону Уральских гор. Но эта медленность объясняется легко событиями в роде Строгановых. Яков и Григорий Аникиевы умерли; остался третий брат, Семен, с двумя племянниками, Максимом, сыном Якова, и Никитою, сыном Григория, причем, как видно, Никита не жил в большом согласии с дядею Семеном и двоюродным братом Максимом. Козаки явились к Строгановым в числе 540 человек под главным начальством атамана Ермака Тимофеева; другие атаманы были: Иван Кольцо (который, по словам царской грамоты к ногаям, был присужден к смертной казни), Яков Михайлов, Никита Пан, Матвей Мещеряк. Они пришли в Чусовские городки в конце июня 1579 года и оставались здесь до сентября 1581 года. В это время, по словам летописца, они помогали Строгановым защищать их городки от нападения дикарей: в июле 1581 года 680 вогуличей под начальством мурзы Бегбелия Агтакова напали нечаянно на строгановские владения и начали жечь деревни, забирая в плен людей, но ратные люди из городков с успехом напали на них и взяли в плен самого мурзу Бегбелия. Из слов же царской грамоты 1582 года оказывается, что Строгановы не довольствовались только обороною своих городков, но посылали отряды воевать вогуличей, вотяков и пелымцев. После поражения Бегбелия Строгановы решились отпустить козаков, Ермака с товарищами, за Уральские горы для достижения той цели, с какою отцы их испросили царскую грамоту в 1574 году. По словам летописи, 1 сентября 1581 года Строгановы, Семен, Максим и Никита, отпустили на сибирского салтана козаков, Ермака Тимофеева с товарищами, придавши к ним ратных людей из городков своих — литовцев, немцев (пленных), татар и русских, всего 300 человек, а в целом отряде с козаками было 840 человек; Строгановы дали им жалованье, снабдили съестными запасами, одеждою, оружием, пушечками и пищалями, дали проводников, знающих сибирский путь, и толмачей, знающих бусурманский язык.

Но в тот самый день, первого сентября, когда Ермак с своею дружиною пошел на очищение Сибирской земли, толпы дикарей, собранных пелымским князем, напали на пермские места, на Чердынь и на строгановские владения. Семен и Максим отправили в Москву грамоту с жалобою, что вогуличи поняли их слободки и деревни, усольские варницы и мельницы, хлеб всякий и сено, крестьян с женами и детьми в плен взяли, и просили, чтоб царь велел им дать на помощь ратных людей с ружьем. Иоанн велел пермскому наместнику князю Елецкому распорядиться, чтоб земские старосты и целовальники собрали с пермских волостей и Соли-Камской ратных людей со всяким оружием, человек 200; в головах были бы у них земские же люди; пусть ратных людей пермичи и усольцы собирают сами между собою, чтоб им от наместника убытков не было; собранное таким образом ополчение должно было помогать Семенову и Максимову острогу; если же вогуличи придут на пермские и усольские места, то строгановские люди должны помогать этим местам. Царь писал и Никите Строганову, чтоб он помогал своим родственникам.

Но в следующем году чердынский воевода Пелепелицын, вероятно не поладивший с Строгановыми, донес царю, что в то самое время, как пелымский князь напал на Пермь, Строгановы, вместо того чтоб защищать эту область, отправили своих козаков воевать сибирского салтана. Вследствие этого донесения царь велел отправить к Строгановым такую грамоту: «Писал к нам из Перми Василий Пелепелицын, что вы из своих острогов послали волжских атаманов и козаков, Ермака с товарищами, воевать вотяков и вогуличей, пелымские и сибирские места 1 сентября и в тот же самый день пелымский князь, собравшись с сибирскими людьми и вогуличами, приходил войною на наши пермские места, к городу Чердыни, к острогу приступал, наших людей побил и много убытков нашим людям наделал. Это случилось по вашей измене: вы вогуличей, вотяков и пелымцев от нашего жалованья отвели, их задирали, войною на них приходили, этим задором ссорили нас с сибирским салтаном; потом, призвавши к себе волжских атаманов, воров, наняли их в свои остроги без нашего указа, а эти атаманы и козаки и прежде ссорили нас с Ногайскою ордою, послов ногайских на Волге, на перевозах, побивали, ордо-базарцев грабили и побивали и нашим людям много грабежей и убытков чинили. Им было вины свои покрыть тем, что нашу Пермскую землю оберегать, а они вместе с вами сделали точно так же, как на Волге: в тот самый день, в который приходили к Чердыни вогуличи 1 сентября от тебя из острогов Ермак с товарищами пошли воевать вогуличей, а Перми ничем не пособили. Все это сделалось вашим воровством и изменою: если бы вы нам служили, то вы бы козаков в это время на войну не посылали, а послали бы их и своих людей из острогов Пермскую землю оберегать. Мы послали в Пермь Воина Оничкова, велели ему этих козаков, Ермака с товарищами, взять и отвести в Пермь и в Камское Усолье, тут велели им стоять, разделясь, и зимою на нартах ходить на пелымского князя вместе с пермичами и вятчанами; а вы, обославшись с Пелепелицыным и Оничковым, посылали бы от себя воевать вогуличей и остяков. Непременно по этой нашей грамоте отошлите в Чердынь всех козаков, как только они к вам с войны возвратятся, у себя их не держите; а если для неприятельского прихода вам в остроге пробыть нельзя, то оставьте у себя немного людей, человек до ста, с каким-нибудь атаманом, остальных же всех вышлите в Чердынь непременно тотчас. А не вышлете из острогов своих в Пермь волжских козаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищами, станете держать их у себя и пермских мест не будете оберегать и если такою вашею изменою что вперед случится над пермскими местами от вогуличей, пелымцев и от сибирского салтана, то мы за то на вас опалу свою положим большую, атаманов же и козаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».

Ясно, что выражения грамоты: «Вы вогуличей, вотяков и пелымцев от нашего жалованья отвели, их задирали, войною на них приходили» — никак не могут относиться к знаменитому походу Ермака на Сибирь 1 сентября 1581 года; не могут относиться уже грамматически, по многократным формам; не могут относиться и потому, что известие о призыве Ермака помещено после, без связи с прежними нападениями Строгановых на вогуличей, вотяков и пелымцев; наконец, Ермак своим последним походом не мог возбудить пелымского князя, который не знал об этом походе, а когда узнал, то ушел назад; следовательно, прежде посылки Ермака 1 сентября 1581 года Строгановы уже пользовались царскою грамотою и предпринимали наступательные движения на сибирских народцев. Царь обнаруживает неудовольствие, зачем Строгановы призвали к себе волжских козаков без его указу; но это неудовольствие выражено несильно, да и гнев царский на козаков за их прежние дела на Волге выражен также несильно; непосредственно следуют слова, в которых выражается, что козаки совершенно покрыли бы свою вину, если б защищали Пермскую землю от сибирских дикарей, и сейчас следуют распоряжения об употреблении козаков для этой защиты, причем и Строгановым позволяется удержать часть их в своих острожках. Царь выражает гнев свой не за то, следовательно, что Строгановы призвали волжских охочих козаков, и не за то, что послали их за Уральские горы, на что имели полное право по прежней грамоте; он сердится за то, что они предпочли, по его мнению, свои выгоды выгодам царским; нападениями раздражили дикарей, и, в то время как эти дикари напали на Пермскую землю и на владения Строгановых, у последних не оказалось средств для защиты своих земель и для помощи царским воеводам, потому что войско, необходимое для защиты, они отослали для завоеваний в Сибири; царь грозит Строгановым большою опалою только в том случае, когда они будут продолжать подобное поведение, продолжать заботиться только о своих выгодах, грозит перевешать козаков только в том случае, когда они будут предпочитать службу частным людям службе царской, слушать Строгановых и служить им, а царскую землю выдавать.

Отправленный царем Оничков не мог исполнить его приказаний: Ермак с товарищами не возвратился к Строгановым из своего похода. Четыре дня шел он вверх по Чусовой до устья реки Серебряной; по Серебряной плыли два дня до Сибирской дороги; здесь высадились и поставили земляной городок, назвавши его Ермаковым Кокуем-городом; с этого места шли волоком до реки Жаровли; Жаровлею выплыли в Туру, где и начиналась Сибирская страна. Плывя вниз по Type, козаки повоевали много татарских городков и улусов; на реке Тавде схватили несколько татар, и в том числе одного из живших при Кучуме, именем Таузака, который рассказал козакам подробно о своем салтане и его приближенных. Ермак отпустил этого пленника к Кучуму, чтоб он рассказами своими о козаках настращал хана. Таузак, по словам летописца, так говорил Кучуму: «Русские воины сильны: когда стреляют из луков своих, то огонь пышет, дым выходит и гром раздается, стрел не видать, а уязвляют ранами и до смерти побивают; ущититься от них никакими ратными сбруями нельзя: все навылет пробивают». Эти рассказы нагнали печаль на хана и раздумье; он собрал войско, выслал с ним родственника своего, Маметкула, встретить русских, а сам укрепился подле реки Иртыша, под горою Чувашьею. Маметкул встретил Ермака на берегу Тобола, при урочище Бабасан, и был разбит: ружье восторжествовало над луком. Недалеко от Иртыша один из вельмож, или карачей, защищал свой улус: козаки разгромили его, взяли мед и богатство царское; неприятели настигли их на Иртыше, завязалась новая битва, и опять Кучумово войско было разбито; козаки поплатились за свою победу несколькими убитыми и все были переранены. К ночи козаки взяли город Атик-мурзы и засели в нем; на другой день должна была решиться их участь, надобно было вытеснить Кучума из его засеки. Козаки собрали круг и стали рассуждать, идти ли назад или вперед. Осилили те, которые хотели вперед во что бы то ни стало. «Братцы! — говорили они. — Куда нам бежать? Время уже осеннее, в реках лед смерзается; не побежим, худой славы не примем, укоризны на себя не положим, но будем надеяться на бога: он и беспомощным поможет. Вспомним, братцы, обещание, которое мы дали честным людям (Строгановым)! Назад со стыдом возвратиться нам нельзя. Если бог нам поможет, то и по смерти память наша не оскудеет в тех странах, и слава наша вечна будет». На рассвете 23 октября козаки вышли из города и начали приступать к засеке; осажденные, пустивши тучи стрел на нападавших, проломили сами засеку свою в трех местах и сделали вылазку. После упорного рукопашного боя козаки победили: царевич Маметкул был ранен; остяцкие князья, видя неудачу, бросили Кучума и разошлись по своим местам. Тогда и старый хан оставил засеку, прибежал в свой город Сибирь, забрал здесь сколько мог пожитков и бежал дальше. Козаки вошли в пустую Сибирь 26 октября. На четвертый день пришел к Ермаку один остяцкий князь с дружиною, привез много даров и запасов; потом стали приходить татары с женами и детьми и селиться в прежних своих юртах.

Козаки владели в стольном городе Кучумовом, но Маметкул был недалеко. Однажды, в декабре месяце, несколько из них отправились на Абалацкое озеро ловить рыбу; Маметкул подкрался и перебил их всех. Ермак, услышавши об этом, пошел мстить за товарищей, настиг поганых при Абалаке, бился с ними до ночи; ночью они разбежались, и Ермак возвратился в Сибирь. Весною, по водополью, пришел в город татарин и сказал, что Маметкул стоит на реке Вагае; Ермак отрядил часть козаков, которые ночью напали на стан царевича, много поганых побили, самого Маметкула взяли в плен и привели к Ермаку в Сибирь. Плен храброго Маметкула был страшным ударом для Кучума, стоявшего тогда на реке Ишиме. Но одна дурная весть шла за другою: скоро дали знать старому хану, что идет на него князь Сейдек, сын убитого им прежде князя Бекбулата; затем покинул его карача с своими людьми. Горько плакал старик Кучум. «Кого бог не милует, — говорил он, — тому и честь на бесчестье приходит, того и любимые друзья оставляют».

Лето 1582 года Ермак употребил на покорение городков и улусов татарских по рекам Иртышу и Оби; взял остяцкий город Назым, пленил его князя, но в этом походе потерял атамана Никиту Пана с его дружиною. Возвратившись в Сибирь, Ермак дал знать Строгановым о своих успехах, что он Кучума-салтана одолел, стольный город его взял и царевича Маметкула пленил. Строгановы дали знать об этом царю, который за их службу и раденье пожаловал Семена городами — Солью Большою на Волге и Солью Малою, а Максиму и Никите дал право в городках и острожках их производить беспошлинную торговлю как им самим, так и всяким приезжим людям. Козаки от себя прямо послали несколько товарищей своих в Москву известить царя об усмирении Сибирской земли. Иоанн пожаловал этих козаков великим своим жалованьем — деньгами, сукнами, камками; оставшимся в Сибири государь послал свое полное большое жалованье; а для принятия у них сибирских городов отправил воевод — князя Семена Болховского и Ивана Глухова. Касательно отправления этих воевод в Сибирь до нас дошла царская грамота к Строгановым от 7 генваря 1584 года: «По нашему указу велено было князю Семену Болховскому взять у вас, с ваших острожков, на нашу службу, в сибирский зимний поход, пятьдесят человек на конях. Но теперь дошел до нас слух, что в Сибирь зимним путем на конях пройти нельзя, и мы князю Семену теперь из Перми зимним путем в Сибирь ходить не велели до весны, до полой воды, и ратных людей брать у вас также не велели. Весною же велели взять у вас под нашу рать и под запас пятнадцать стругов со всем струговым запасом, чтоб струги подняли по двадцати человек с запасом; а людей ратных, подвод и проводников брать у вас не велели и обиды вашим людям и крестьянам никакой делать не велели. Так вы бы тотчас велели изготовить к весне струги чтоб за ними воеводам в ваших острожках и часу не мешкать. А не дадите судов тотчас и нашему делу учинится поруха, то вам от нас быть в великой опале». Это распоряжение Иоанна относительно Сибири было последнее: он не дождался вестей ни о судьбе Болховского, ни о судьбе Ермака.

Еще будучи только 43 лет, в 1573 году Иоанн говорил литовскому послу Гарабурде, что он уже стар. Действительно, такая страшная жизнь, какую вел Иоанн, такая страшная болезнь, которою страдал он, должны были состарить его преждевременно. Несчастная война с Баторием, потеря Ливонии, унижение, претерпенное Иоанном, должны были также разрушительно подействовать на его здоровье. Наконец, сюда присоединялось невоздержание всякого рода, против чего не могло устоять и самое крепкое телосложение. Мы видели, что по смерти Анастасии Иоанн сватался к сестре польского короля, но сватовство это не имело успеха; Иоанн обратился в сторону противоположную, на Восток, и в 1561 году женился на дочери черкесского князя Темрюка, которой при крещении в Москве дали имя Марии. Выгода жениться не на русской особенно при тогдашних обстоятельствах, и красота черкешенки могли прельстить Иоанна; но легко понять, что он мог выиграть в нравственном отношении от союза с дикаркою. Мария умерла в 1569 году. В 1571 году Иоанн решился вступить в третий брак и выбрал в невесты Марфу Собакину, дочь купца новгородского; но молодая царица не жила и месяца. Иоанн не любил сдерживаться никакими препятствиями и в начале 1572 года вопреки уставу церковному женился в четвертый раз, на Анне Колтовской: он призвал архиереев, архимандритов, игуменов на свой царский духовный совет и молил о прощении и разрешении четвертого брака, потому что дерзнул на него по следующим причинам: женился он первым браком на Анастасии, дочери Романа Юрьевича, и жил с нею тринадцать лет с половиною, но вражиим наветом и злых людей чародейством и отравами царицу Анастасию извели. Совокупился вторым браком, взял за себя из черкес пятигорских девицу и жил с нею восемь лет, но и та вражиим коварством отравлена была. Подождав немало времени, захотел вступить в третий брак, с одной стороны, для нужды телесной, с другой — для детей, совершенного возраста не достигших, поэтому идти в монахи не мог, а без супружества в мире жить соблазнительно; избрал себе невесту, Марфу, дочь Василия Собакина, но враг воздвиг ближних многих людей враждовать на царицу Марфу; и они отравили ее, еще когда она была в девицах; царь положил упование на все щедрое существо божие и взял за себя царицу Марфу в надежде, что она исцелеет; но была она за ним только две недели и преставилась еще до разрешения девства. Царь много скорбел и хотел облечься в иноческий образ; но, видя христианство распленяемо и погубляемо, детей несовершеннолетних, дерзнул вступить в четвертый брак. Царские богомольцы, архиепископы и епископы, видя такое царево смирение и моление, много слез испустили и на милосердие преклонились. Собравшись в соборной церкви Успения, они положили: простить и разрешить царя ради теплого умиления и покаяния и положить ему заповедь не входить в церковь до Пасхи; на Пасху в церковь войти, меньшую дору и пасху вкусить, потом стоять год с припадающими; по прошествии года ходить к меньшой и к большой доре; потом год стоять с верными и, как год пройдет, на Пасху причаститься святых тайн; с следующего же, 1573 года разрешили царю по праздникам владычным и богородичным вкушать богородичный хлеб, святую воду и чудотворцевы меды; милостыню государь будет подавать, сколько захочет. Если государь пойдет против своих неверных недругов за святые божии церкви и за православную веру, то ему епитимию разрешить: архиереи и весь освященный собор возьмут ее тогда на себя. Прочие же, от царского синклита до простых людей, да не дерзнут на четвертый брак; если же кто по гордости и неразумию вступит в него, тот будет проклят. Но Иоанн жил в четвертом браке не более трех лет: Колтовская заключилась в монастыре. Не имеем права двух наложниц царя, Анну Васильчикову и Василису Мелетьеву, называть царицами, ибо он не венчался с ними, и в современных памятниках они царицами не называются. В пятый и последний раз Иоанн венчался в 1580 году с Мариею Федоровною Нагою, от которой имел сына Димитрия; но мы видели, что он считал делом легким расторгнуть этот брак и сватался к англичанке. Во время пребывания Поссевина в Москве Иоанн исповедовался, но не приобщался вследствие того, что был женат на пятой жене.


Фостер Уильям. Негритянский народ в истории Америки
(отрывок)

3. Рабство в американских колониях

С самого начала XVII в. перед американскими колонистами, поселившимися на Северо-Атлантическом побережье, после того как они преодолели первые трудности поселения на новой земле, стали задачи: удержать за собой обширные участки целины, найти те виды сельскохозяйственных культур, которые можно было бы здесь выращивать с целью их сбыта в Европе, и обеспечить свои поля необходимой рабочей силой. Земледельцы и купцы, которые занимали господствующее положение в колониях, взялись за разрешение этих задач с энергией и беспощадностью, характерной для американской цивилизации позднейшего периода, и, сами того не сознавая, закладывали ее фундамент.

Земельная проблема была разрешена колонистами путем изгнания индейцев из их селений и охотничьих угодий. Колонисты ухитрялись также получать землю в дар от английского правительства, отнимали ее друг у друга и захватывали или «покупали» соседние колониальные территории, принадлежавшие Испании, Голландии, Франции, Англии. Грабительский захват земли, начатый первыми колонистами, продолжался затем в течение двух с половиной столетий, пока их потомками не был захвачен весь обширный континент от Атлантического до Тихого океана.

Подыскание наиболее выгодной сельскохозяйственной культуры для внедрения представляло для ранних поселенцев целую проблему. Прежде всего для реального успеха было необходимо выращивать также культуры, которые не конкурировали бы с сельскохозяйственной продукцией Англии. Правящие классы этой страны, экономика которой базировалась на земледелии, недоброжелательно относились к импорту тех видов сельскохозяйственных продуктов, которые производились на ее полях.

Поселенцы северной и средней части английских колоний, где климат примерно сходен с климатом Англии, оказались не в состоянии решить эту проблему. Но поселенцы колоний Юга — Виргинии, Северной и Южной Каролины и Джорджии, где климат значительно теплее, решили ее. Они занялись производством табака, риса и индиго, служивших главными предметами экспорта продуктов и не конкурировавших с сельскохозяйственной продукцией Европы. На этом производстве была основана в Америке рабовладельческая плантационная система. После революции 1776 года культурами решающего значения стали хлопок и сахар.

Производство табака — местного индейского продукта — было впервые предпринято в Джеймстауне в 1612 году, спустя пять лет после основания этой колонии «Лондонской компанией джентльменов — искателей приключений». Инициатором выращивания табака был Джон Рольф, муж Покахонтас, дочери одного индейского вождя.

Производство табака с самого начала было успешным. За исключением повторявшихся время от времени периодов перепроизводства, табак обычно находил легкий сбыт в Англии и в других странах Европы. Табачные плантации в колониях быстро расширялись. «Улицы и рыночные площади Джеймстауна были засажены табаком». Табак был «королем» плантационной экономики. К 1664 году Виргиния и Мэриленд уже производили ежегодно 25 миллионов фунтов табака, а к 1770 году ежегодный экспорт табака из одной лишь Виргинии достиг 100 миллионов фунтов. Табак оставался главной экспортной сельскохозяйственной культурой на Юге в течение почти двух столетий.

Рис был впервые привезен в Америку в 1694 году с Мадагаскара. Вскоре он уже широко культивировался в низинных районах «Рисового побережья» Северной и Южной Каролины, Джорджии и Северной Флориды.

Растение идигоноска было впервые завезено в Америку из Вест-Индии в 1734 году и скоро тоже стало доходной культурой. Хлопок стали выращивать в Джеймстауне еще в 1621 году. Однако вследствие трудностей очистки хлопкового волокна от семян эту культуру более столетия считали всего лишь садовым растением. Райт пишет, что «этот важный экспортный продукт не вывозился в сколько-нибудь значительных размерах вплоть до Конституционного конвента, то есть до 1787 года, когда из Чарльстона (Южная Каролина) было отправлено в Англию 300 фунтов хлопка». Лишь после изобретения в 1793 году хлопкоочистительной машины началось бурное развитие хлопководства, и хлопок, в свою очередь, стал «королем» плантационной экономики. Что касается производства сахара, то, по свидетельству Хока, хотя сахарный тростник и выращивался в Луизиане уже с 1751 года иезуитскими священниками с острова Гаити, однако коммерческое значение он стал приобретать только с 1795 года, когда был найден способ получения сахара путем кристаллизации тростникового сока.

Следует отметить, что основные американские плантационные культуры — табак и хлопок — лучше всего произрастают в районах более прохладного климата, где влияние мировой конкуренции было наименьшим. Что же касается сахарного тростника, то наиболее пригодными для его произрастания являются тропические районы, в которых была очень сильна конкуренция со стороны Вест-Индии, Бразилии и стран Дальнего Востока. Этим и объясняется, почему сахар начал культивироваться в Соединенных Штатах так поздно и притом почти исключительно в Луизиане.


Проблема рабочей силы

На Севере и на Юге американские колонисты с энергией и алчностью, характерной для капиталистов, взялись за разрешение основной проблемы — обеспечение необходимой рабочей силой своих расширяющихся имений и плантаций и выращивание культур, дававших сказочные доходы. Хотя причиной переселения колонистов на дикие американские просторы во многих случаях было их возмущение тиранией и несправедливостью в Европе, сами переселенцы, никогда не колеблясь, порабощали всех, кого только могли, в этой новой стране. Первыми жертвами порабощения явились индейцы. При этом в рабство обращались главным образом те из них, которые были захвачены в плен в войнах за расширение границ колоний. В течение XV–XVI столетий рабы-индейцы имелись почти во всех североамериканских колониях. Так, в Южной Каролине в 1709 году среди всего населения, составлявшего 9580 человек, было примерно 1400 рабов-индейцев. Однако индейцы обычно оказывались мало подходящими рабами. Их было трудно заставить смириться со своим положением рабов; сильные племена, жившие у границ колоний, активно противодействовали попыткам поработить и предоставляли убежище беглым рабам. Кроме того, индейцы физически были мало приспособлены к весьма изнурительным работам на плантациях.

Не добившись успеха в деле порабощения индейцев, колонисты без малейшего зазрения совести занялись порабощением мужчин, женщин и детей своего цвета кожи.

В поисках рабов они рыскали по переполненным тюрьмам Англии. Хок утверждает, что до Американской революции около 50 тысяч осужденных были отправлены в качестве рабов в Мэриленд и Виргинию. Политические преступники, брошенные в тюрьмы царствовавшим тогда тираном — романо-католики, квакеры и сектанты различного рода — высылались за океан на острова Барбадос и Ямайку, а также в Виргинию. Однако подавляющее большинство белых невольников в колониях составляли так называемые «законтрактованные рабочие», доставлявшиеся туда в ужасных условиях на иммигрантских кораблях. «Законтрактованные рабочие» имелись в большом количестве во всех английских колониях и до американской революции и после нее. Киркленд говорит, что «еще в 1670 году количество белых законтрактованных рабочих в Виргинии в три раза превышало число негров».

Рабочие, законтрактованные для работы в колониях, были обязаны, чтобы оплатить свой переезд в Америку, отработать несколько лет на плантациях в качестве невольников наравне с теми, кто был туда выслан отбывать наказание за преступления. Вообще говоря, «законтрактованные рабочие» имели лишь немногим больше «прав», чем настоящие рабы. Хозяин мог безнаказанно избивать рабочего, срок контракта мог быть без согласия законтрактованного рабочего удлинен, законтрактованных можно было продавать другому хозяину, они не могли жениться без разрешения. «Некоторые из этих работяг — мужчины, женщины, взрослые и подростки — заманивались похитителями на борт корабля и оказывались далеко в море раньше, чем могли узнать о том, где они находятся и что с ними произошло… Тысячи людей были попросту похищены на улицах английских городов и увезены за океан шайками бандитов, которые сделали эту гнусную торговлю своим постоянным занятием».

Условия пребывания на иммигрантских кораблях были ужасны. Моррис утверждает, что «смертность выше 50 процентов среди пассажиров была обычным явлением на этих “белых невольничьих кораблях”». Законтрактованные рабочие, однако, также оказались неподходящей рабочей силой: содержание белых рабов обходилось довольно дорого, они вступали в заговоры с неграми и индейцами, убегали в пограничные районы, где захватывали себе землю; к тому же вообще невозможно было прочно и пожизненно удерживать их на положении невольников.

Кроме того, имеющихся в наличии рабов-индейцев и белых рабов было недостаточно для удовлетворения потребностей быстро развивающейся — особенно на Юге — плантационной экономики. Ввиду всего этого плантаторы жадно набросились на африканских негров как на наиболее пригодных для эксплуатации их в качестве рабов. Негры были более приспособлены к жизни в условиях тропического и субтропического климата; у них на родине земледелие было довольно развито; темный цвет кожи негров давал возможность выделить их из прочего населения для эксплуатации в особых условиях, и, в дополнение ко всему этому, по закону негры не имели никаких прав. Негров можно было доставлять из Африки в больших количествах, так как племенной строй африканских народов был слишком слабым в политическом и экономическом отношении, чтобы защитить их от захвата и порабощения.

Однако наиболее важным обстоятельством являлось то, что неграм, совершенно изолированным от своей родины, было чрезвычайно трудно рассчитывать на успех восстания. Поэтому англо-американские плантаторы на американском Юге, подобно своим испанским, португальским, голландским и французским предшественникам, принялись за порабощение негров. В дальнейшем промышленники Севера удовлетворяли свой огромный спрос на рабочую силу за счет массовой «добровольной» иммиграции из Европы; плантаторы Юга — за счет насильственной иммиграции из Африки.


Развитие рабства негров

Первая партия рабов-негров была доставлена на территорию нынешних Соединенных Штатов в 1526 году испанцем Лукасом Васко де-Эйлоном, который основал колонию у устья реки Пиди в Южной Каролине. Привезенные негры подняли восстание, колония была покинута белыми, которые отплыли обратно, оставив негров на берегу. Эти негры явились, таким образом, первыми иммигрантами, поселившимися в этой стране, почти на столетие опередив виргинских поселенцев.

В августе 1619 года голландское торговое судно, прибывшее в сопровождении английского военного корабля, высадило в Джеймстауне для продажи «20 ниггеров».

Рабовладельчество вначале развивалось медленно; в 1650 году в Виргинии насчитывалось всего только 300 негров, причем не все они были рабами. «Но уже в 1671 году число рабов в Виргинии составляло 2 тысячи, а в 1715 году пожизненные рабы составляли почти одну треть населения колонии, насчитывавшего 95,5 тысячи человек. Немногим меньше было количество рабов в Мэриленде». К 1760 году в Южной Каролине негры превышали по численности белое население.

Более холодный климат в колониях Севера не благоприятствовал широкому распространению в них плантационной системы, основанной на рабском труде негров. Северные колонии не были приспособлены к производству тех сельскохозяйственных культур, на которые в тот период был большой спрос на мировом рынке. «Рабство не привилось прочно в северных штатах потому, что там не имелось достаточно плодородной почвы, чтобы оправдать его существование. Труд рабов не был нужен в промышленности и торговле. Капиталистический строй нуждался в другом виде рабства, а именно в наемном рабстве: ему требовались «свободные» рабочие». Тем не менее во всех северных колониях имелись рабы, главным образом в виде домашней прислуги и сельскохозяйственных батраков. Уильям Пени и другие жители Пенсильвании имели рабов и белых невольников. Колония Новая Голландия, основанная в 1621 году одним из крупнейших рабовладельческих объединений того времени — Голландской Вест-Индской компанией, ввела у себя рабство с самого начала. С 1709 года в этой колонии на Уолл-стрите практиковалась продажа рабов с аукциона. Некоторое количество негритянских рабов имелось также в Новой Англии. Накануне американской революции из общего числа 659 446 жителей Новой Англии 16 034 составляли негры, из которых, по крайней мере, три четверти являлись рабами.

На плодородных сахарных плантациях Вест-Индии и Бразилии рабство возрастало стремительным темпом; к концу XVIII столетия во многих районах этих колоний негров было в двадцать раз больше, чем белых. Однако в английских колониях Америки, даже на плантациях Юга, рабство не получило еще такого огромного развития, поскольку производство хлопка и сахара, будущих крупнейших продуктов рабского труда, еще не было так широко развито, а одно табаководство не могло привести к развитию рабовладельчества в огромных масштабах. Накануне революции, в 1776 году, из всего колониального населения примерно в 3,5 миллиона человек насчитывалось около 500 тысяч негров. Девять десятых негров в колониях были рабами.

Английские судовладельцы извлекали огромные доходы от расширявшейся рабовладельческой экономики в колониях. Весьма выгодным это было и лицемерным судовладельцам-пуританам Новой Англии, особенно после 1698 года, когда монополия Африканской компании на работорговлю была ликвидирована. Первым американским кораблем, зафрахтованным для перевозки рабов, был «Дизайр» из Сэлема (колония Массачусетс). К нему вскоре присоединились десятки других. Род-Айленд стал главным центром работорговли. «Карьера города Нью-порт, — говорит Филлипс, — фактически явилась повторением, хотя в меньшем масштабе, карьеры Ливерпуля». «Колонии пуритан были крупнейшими центрами работорговли в Новом Свете», и «работорговля развилась в крупнейшую отрасль экономики Новой Англии». Невольничьи рейсы приносили 100 процентов, а нередко и свыше 100 процентов дохода. Маршрут обычного океанского рейса был следующий: из Новой Англии в Африку с грузом рома и других товаров для обмена на рабов, затем в Вест-Индию с рабами на борту и, наконец, обратно в Новую Англию с грузом тростниковой патоки для выделки рома. В одном Ньюпорте имелось 22 ликерных завода, занятых изготовлением рома для Африки. «К концу XVII века английские экономисты-практики считали почти неоспоримой аксиомой, что работорговля является жизненной потребностью колоний».

Пресловутая роскошь быта как капиталистических семей Новой Англии, так и аристократии старого Юга была обязана своим происхождением порабощению негров, рабовладельческой эксплуатации и геноциду. На колониальной работорговле сложился союз южных рабовладельцев и северных коммерсантов, реакционная сущность которого, меняясь со временем по форме, проявлялась вплоть до гражданской войны 1861–1865 годов и следы которой сохранились до наших дней.


Узаконение рабства

Англосаксонское представление о морали и английский закон не содержали никаких оснований для оправдания рабства, в связи с чем юридический статус рабов-негров в колониях первое время был неопределенным. В Виргинии, например, порабощенные негры сначала находились на том же положении, что и законтрактованные рабочие: они имели право на свободу по истечении определенного периода их закрепощения и после освобождения могли приобретать землю наравне с прочими гражданами. Более того, некоторые считали, что крещеного негра нельзя превращать в раба, но существование таких ограничений вызывало раздражение плантаторов. Поэтому вскоре церковь и государство, послушные, как всегда, воле и интересам правящих классов, предприняли шаги к узаконению рабства негров.

В 1661 году законодательное собрание Виргинии провело закон, установивший различный статус для негров и белых законтрактованных рабочих. Различие состояло в том, что негры объявлялись пожизненными рабами. Аналогичные мероприятия провели законодательные собрания и других колоний. Этим самым рабство негров, фактически уже существовавшее, было в тех или иных формах признано законом. В Массачусетсе рабство было узаконено в 1641 году, в Коннектикуте — в 1650, в Род-Айленде — в 1652, в Нью-Йорке — в 1665, в Южной Каролине — в 1682, в Нью-Гэмпшире — в 1714, в Северной Каролине — в 1715, в Делавэре — в 1721, в Джорджии — в 1749 году. Самый бесчеловечный характер этого узаконения рабства ясно виден на примере закона, принятого в колонии Мэриленд, который ставил негров в один ряд с «рабочим скотом, домашними животными всякого рода, инвентарем, мебелью, посудой, книгами и так далее».

Все колонии, включая Новую Англию, вводили в действие рабовладельческие кодексы о мерах наказания для негров и контроля над ними. Эти карательные кодексы отчасти представляли собой расширение законов, существовавших для законтрактованных рабочих, а отчасти были результатом перенесения на американские колонии рабовладельческих законов, установленных для британской Вест-Индии. Кодексы содержали скрупулезное регламентирование образа поведения, «прав» и обязанностей рабов. По этим кодексам рабы лишались всех гражданских, юридических и супружеских прав. Хозяева могли избивать рабов плетьми; беглецы подлежали принудительному возвращению, восставшие — смертной казни; рабов судили специальные суды; дети, родившиеся от смешанных браков раба и свободного, считались рабами. В Вест-Индии и в южных колониях, говорит Дюбуа, «распятие на крестах, сжигание на кострах и умерщвление голодом считались законными способами наказания рабов». Крещение раба теперь не влекло за собой его освобождения от рабства, и вообще кодексы ставили непреодолимые препятствия освобождению. Виргиния была первой колонией, издавшей такой кодекс.

Рабские кодексы и весь рабовладельческий режим в английских колониях, как в Вест-Индии, так и на американском континенте, были наиболее жестокими в сравнении с режимом американских колоний других государств. Юридические кодексы испанских, португальских и до некоторой степени французских колоний были несколько менее суровы. Они меньше ограничивали негров в отношении супружеских и гражданских прав, были менее жестоки в отношении наказаний, содержали меньше притеснений в отношении образования, права собственности и особенно права раба на освобождение.

Церковники всех направлений дали свое благословение узаконению порабощения негров. Только в немногих случаях голос представителей церкви — обычно это был голос какого-либо квакера-раскольника — поднимался против рабства. Само собой разумеется, церковь плантационного Юга почти единодушно выступала в защиту рабовладельчества с самых ранних времен колонизации. Немногим лучше была и церковь Севера. В Пенсильвании лицемерный Уильям Пени считал, что рабов следует предпочитать всем другим слугам, потому что «ими можно располагать все время, пока они живы». Роджер Уильямс из Род-Айленда так же оправдывал рабство негров, как это делали и другие клерикалы. «Пуритане, — говорит Грин, — даже подводили под институт рабства религиозную основу. Рабство, утверждали они, освящено законом бога Израиля… В Новой Англии порабощение индейцев и негров белыми колонистами рассматривалось как священная привилегия, которую божественному провидению было угодно дать своему избранному народу». «Что это за закон, — вопрошал Коттон Матер, — который делает крещеных рабов свободными? Это не закон христианства». Грин далее отмечал, что «англиканская церковь не противилась рабству и… многие из ее служителей сами были рабовладельцами».


Колониальная плантационная система

В начале колониального периода американский плантационный строй сочетал в себе три экономических уклада: древний, средневековый и современный. Древний элемент колониальной экономики заключался в физическом порабощении негра. Ее феодальный элемент выражался в существовании (в южных колониях, Нью-Йорке, Пенсильвании и др.) таких элементов феодального права, как право первородства, право неотчуждаемости земли и феодальная рента, при помощи которых плантация удерживалась во владении одной семьи. Капиталистический элемент экономики колоний заключался в том, что, в противоположность рабовладельческому строю древности с его натуральным хозяйством, почти целиком направленным на удовлетворение потребностей хозяина, она с самого начала была основана на производстве продуктов (табака и др.) для сбыта на мировом рынке. На всех этапах существования рабовладельческого строя в колониях его трехукладность чрезвычайно осложняла общеполитические проблемы, возникавшие на протяжении десятилетий, между войной 1776 года и войной 1861 года. Эти особенности все еще сказываются в Соединенных Штатах, находя свое выражение, в частности, в виде существующего и поныне джимкроуизма и исключительном угнетении негритянского народа.

Карл Маркс следующим образом характеризует капиталистический базис американского рабовладельческого строя: «Земельный собственник и собственник орудий производства, а потому и непосредственный эксплуататор рабочих, относящихся к числу этих элементов производства, здесь совпадают. Точно так же совпадают рента и прибыль, разделение различных форм прибавочной стоимости не имеет места. Собственник всех орудий производства, к которым относится земля, а при первоначальной форме рабства и сами непосредственные производители, прямо извлекает из рабочих весь прибавочный труд, который здесь представлен в прибавочном продукте. Там, где господствуют капиталистические представления, как в американских плантациях, вся эта прибавочная стоимость рассматривается как прибыль». «…Это — капиталисты, ведущие хозяйство при помощи рабов-негров». Плантатор, особенно в позднейший период рабовладельческого строя, в колониях являлся в значительной мере капиталистическим крупным фермером, использовавшим рабский труд.

В колониальные времена рабство в основном было патриархальным, особенно на Севере и в тех районах Юга, где эксплуатация негритянского труда в земледелии не давала большого эффекта. В дальнейшем, с расширением мирового сбыта продуктов Юга — табака, риса, индиго и особенно с ростом производства хлопка в первой половине XIX столетия, эксплуатация рабского труда приняла более жестокий характер. Маркс констатирует: «Хлопчатобумажная промышленность, введя в Англии рабство детей, в то же время дала толчок к превращению рабского хозяйства Соединенных Штатов, более или менее патриархального до того времени, в коммерческую систему эксплуатации». Историческая тенденция развития плантационной системы, начиная с основания колоний в Джеймстауне и до гражданской войны, была направлена на освоение резко выраженных капиталистических методов землевладения, эксплуатации труда, производства для сбыта на мировом рынке, учета и торговли. Плантационный рабовладельческий строй породил свой примечательный тип классовой дифференциации, при котором на вершине общественной пирамиды находилась группа крупных землевладельцев, чьи владения все больше увеличивались. Эрик Берт показывает, что если между 1626 и 1632 годами средняя ферма в Виргинии имела земельную площадь в 65 гектаров, а крупнейшая — свыше 400 гектаров, то к периоду 1695–1700 годов размер средней фермы вырос до 280 гектаров, а крупнейшей — почти до 5,5 тысячи гектаров. Аналогичную тенденцию можно было обнаружить и в других районах плантационного Юга. Мелких фермеров, число которых было велико, выживали с их земель и оттесняли в каменистые горные районы или на песчаные земли, поросшие хвойными лесами. Промышленники еще не играли значительной роли в экономике, и даже роль местных торговцев была сравнительно невелика, так как большинство плантаторов приобретало все необходимое для себя и своего хозяйства непосредственно в Нью-Йорке или Лондоне. Население, принадлежавшее к среднему классу — врачи, юристы, писатели, учителя и т. д., — было немногочисленным и рассредоточенным. Пролетариат из числа белого населения был также весьма невелик: почти все основные работы на Юге, требующие применения как квалифицированного, так и неквалифицированного труда, выполнялись черными рабами. В результате городские поселения развивались слабо; даже центры колоний на Юге обычно представляли собой небольшие поселки. В 1770 году единственным городом на Юге, насчитывавшим более 8 тысяч населения, был Чарлстон в Южной Каролине.

Плантационный экономический строй породил дифференциацию и среди самих рабов. «Негры, работавшие в качестве прислуги в богатых домах, находились в относительно привилегированном положении… Далее следовали рабы, владевшие какой-либо специальностью… Негры, имевшие квалификацию плотников, медников, кузнецов и колесников, нередко достигали такого овладения мастерством, что их хозяева-рабовладельцы сдавали их внаем, что вызывало большое недовольство конкурировавших с ними белых ремесленников и наемных рабочих. На последнем месте находились рабочие плантаций, которые жили в примитивных хижинах, питались солониной и были одеты в рубища». Домашняя прислуга и мастера из числа рабов жили лишь немногим лучше, чем полевые рабочие.

К концу колониального периода в колониях насчитывалось некоторое количество свободных негров; их было, вероятно, не более 50 тысяч. Одни из них сами выкупили себя из рабства (при помощи денег, накопленных из жалованья, которое они получали от своих хозяев, или из заработков на стороне), другие получили свободу в качестве награды за какой-нибудь геройский поступок, третьи были отпущены на свободу своими более человечными хозяевами. Политический статус свободных негров оставался довольно непрочным, особенно на Юге. Можно сказать, что свободные негры стояли лишь одной ступенью выше рабов. «Правовое положение этих людей представляло собой аномалию. На Юге на них распространялось действие всякого рода ограничительных законов». Обычно, хотя и не всегда, они не допускались к голосованию, не могли давать свидетельских показаний на суде в делах, касающихся белых. Свободные негры не могли жениться на белых и вообще должны были поступать чрезвычайно осмотрительно в своих отношениях с белыми. В Мэриленде и Джорджии освобожденный негр мог быть снова обращен в рабство только за переход границы невольничьего штата или за супружество с рабыней. Известно много случаев, когда свободных негров похищали, чтобы продать в рабство.

<…>

14. Рабство в Америке в середине XIX столетия

Передышка в национальной борьбе по вопросу о рабовладении, последовавшая за компромиссом 1850 года, была весьма непродолжительной, и соперничающие силы вскоре вновь столкнулись в острой схватке. Эта передышка была менее продолжительной и менее спокойной, чем затишье, последовавшее за компромиссом 1820 года, так как основные противоречия между борющимися классовыми силами были намного острее и поэтому могли скорее привести к взрыву. Используем этот промежуточный период, чтобы глубже исследовать систему рабовладения, которая была яблоком раздора во все углубляющемся национальном экономическом и политическом конфликте.

Система рабства в США была обречена на гибель историей по трем основным причинам: во-первых, она являлась нетерпимой более помехой для свободного развития американского капитализма, во-вторых, она была архаичной и непроизводительной системой ведения сельского хозяйства, все более неуместной в современной капиталистической Америке, и, в-третьих, она полностью отрицала все человеческие права и являлась угрозой для благосостояния и свободы широких масс трудящихся, как белых, так и негров.

В нашем изложении мы до сих пор касались главным образом первой причины этих противоречий, то есть конфликта между промышленниками и плантаторами по таким основным вопросам, как контроль над национальным рынком, вопрос о тарифе, о распределении земли и вопрос о распределении политической власти между штатами и федеральным правительством. В конечном счете, эта борьба достигла такой степени напряжения и ожесточенности, что силам, выступавшим за промышленное развитие страны, пришлось бороться за свое существование, защищаясь от натиска плантационно-рабовладельческой системы. Что же касается экономической несостоятельности рабовладельческой системы, то это противоречие мы рассмотрим, когда будем изучать две основные экономические и политические силы, противостоявшие друг другу накануне гражданской войны. Здесь мы ограничимся исследованием третьего основного противоречия: вопроса о человечности — или вернее бесчеловечности — и антидемократичности рабовладельческой системы.


Жестокая эксплуатация

В наши дни целые сонмы писак как на Севере, так и на Юге пытаются затушевать ужасы рабовладения и изобразить его в виде системы благоденствия. Согласно их описаниям, хозяева окружали своих рабов заботой и даже любовью, а те вели праздную, беззаботную жизнь. Эти взгляды действительно получили широкое распространение в кругах консервативной буржуазии, которая, по-видимому, черпает свои представления о рабстве из полных тоски о прошлом песенок Стивена Фостера. Но действительность была совсем иной. Рабство было убийственно жестокой системой, самой худшей из всех методов эксплуатации человека.

Маркс указывал (см. главу 3), что плантаторы были помещиками-капиталистами и их целью было выжимать всю возможную прибыль из подневольного труда своих рабов. При этой дикой системе, особенно на более крупных плантациях, рабов заставляли работать до полного изнеможения. Американцы прославились непосильной эксплуатацией своих рабов. «В Соединенных Штатах рабы на крупных плантациях начинали работать с восходом солнца и работали, выбиваясь из сил, подгоняемые кнутом надсмотрщика… до заката… В Бразилии условия труда рабов были в общем более благоприятные… Нам говорили, что там, по крайней мере в Перпамбуко, центре «сахарного пояса», рабы прекращали работу в три часа пополудни и всю остальную часть дня могли работать на себя… В Северной Америке рабы отдыхали по воскресным дням и на Рождество. В Бразилии рабы освобождались от работы не только по воскресеньям и на рождественские дни; нерабочими днями являлись и более 30 праздников католического календаря». Португальцы, даже после того как они отменили некоторые из своих религиозных праздников, все же оставили их в качестве нерабочих дней для своих рабов.

Маркс писал: «Но по мере того как экспорт хлопка становился жизненным интересом для этих штатов, чрезмерный труд негра, доходящий в отдельных случаях до потребления его жизни в течение семи лет труда, становился фактором рассчитанной и рассчитывающей системы. Тут дело шло уже не о том, чтобы выколотить из него известное количество полезных продуктов. Дело заключалось в производстве самой прибавочной стоимости».

Хотя американским плантаторам и недоставало современных методов «повышения производительности», у них было много способов загрузить невольников работой до предела их физических возможностей. Так, например, на крупных плантациях они работали группами, находившимися под неослабным наблюдением «погонщиков» и надсмотрщиков. Применялась также система урочной работы — широко известный способ повышения интенсивности труда. По этой системе каждому рабу, в зависимости от его пола, возраста и физической силы, ежедневно давался определенный урок, после выполнения которого он мог располагать остатком времени по своему усмотрению. Эта система подгоняла рабов и тем самым способствовала увеличению производства.

Система надсмотра также была рассчитана на то, чтобы заставить рабов трудиться из последних сил. Непосредственными начальниками рабов являлись полевые «погонщики». Они тоже были рабами-неграми, но им предоставлялись небольшие привилегии; это они были обязаны подгонять рабов на полях, когда видели, что темп работы преднамеренно замедлялся. Надсмотрщики, которые назначались из числа белых людей и руководили работой рабов, иногда получали постоянное жалованье — от 200 до 600 и более долларов в год, но обычно их заработок устанавливался по простой премиальной системе: чем больше хлопка производилось на находящихся под их контролем плантациях, тем выше было их жалованье. В производстве табака, где плантационные участки были меньше, этот метод работы из-под палки себя не оправдал. Керне пишет в книге «Сила рабов» следующее: «В странах, импортирующих рабов, использование рабского труда состоит в следующем: наиболее эффективным хозяйством является такое хозяйство, где из живого инвентаря — рабов в кратчайший срок извлекается максимум того, что они могут дать».

Не принадлежащий к аболиционистам Олмстед, совершивший поездку по Югу накануне гражданской войны, приводит местную точку зрения об одном типичном хлопковом плантаторе: «У него три плантации, на которые он нанимает самых свирепых надсмотрщиков, каких только может найти. Он непрестанно покупает «черномазых» и загоняет их до смерти на работе… Надсмотрщики здесь все время носят оружие, без этого их жизни угрожает опасность». Роде приводит высказывание одного плантатора из Алабамы, который признался ему, что если надсмотрщики поставляют с плантаций «много хлопка, то собственники никогда не требуют от них отчета о числе убитых «черномазых».

Относительно жалованья надсмотрщиков, которое иногда достигало 2 тысяч долларов в год, Олмстед приводит следующее высказывание жителей: «Надсмотрщик, если он сущий дьявол в своем деле, всегда получит любое жалованье, какое запросит; ведь если о нем известно, что он способен заставить рабов собрать много кип хлопка, то всякий постарается заполучить его к себе». Филлипс, апологет рабовладельческой системы, дает надсмотрщикам такую общую характеристику: «Они грубы в обращении, почти безграмотны, заурядны по своим качествам, способны только управлять рабами жестокими, бесчеловечными методами». Все это помогает понять, почему продолжительность жизни рабов была значительно короче, чем у белых, почему они не могли работать на плантациях более 7–10 лет и почему редко можно было встретить на плантациях пожилых рабов. Патрик Генри как-то назвал надсмотрщиков «наиболее отвратительной, опустившейся и беспринципной человеческой породой».

Многие современные апологеты рабовладения, как, например, Ганнер Мюрдаль, утверждают, что, поскольку рабы представляли собой ценную собственность, плантаторы имели все основания заботиться о них так же, как о своих сельскохозяйственных животных. Хорошее сравнение — ставить знак равенства между положением человеческих существ и сельскохозяйственных животных! Но даже если с рабами обращались так же, как с сельскохозяйственными животными, то что это означало? Фолкнер следующим образом описывает обращение фермеров и плантаторов того времени со своим скотом: «С лошадьми, даже самыми лучшими из них, обращались так, что они дохли от голода и непосильной работы. Ими пахали, на них ездили в телеге и верхом до тех пор, пока они не подыхали от изнурения, и в то же время мало заботились о том, чтобы их накормить… Так же скверно обращались с рабочими волами, коровами, овцами и свиньями».

Конечно, были и «добрые хозяева». Но их рабам это давало, как правило, лишь ненадежное и сомнительное преимущество. Повелось считать, что «добрыми хозяевами» были Джордж Вашингтон, Томас Джефферсон, Джеймс Мэдисон и Эндрю Джексон. Но Вашингтон, который в свое время был известен как «просвещенный» фермер, прославился также интенсивной эксплуатацией своих рабов. Даже либеральный Джефферсон, который по своим политическим убеждениям был противником рабства, не поколебался продать дюжину из своих 150 рабов на открытом рынке, когда стал нуждаться в деньгах. Джексон, которого Джеймс называет «идеальным рабовладельцем», временами основательно занимался работорговлей и жаловался, что ему приходилось заковывать в кандалы некоторых строптивых беглых рабов, которые, очевидно, не оценили по достоинству своего «доброго хозяина». Мэдисон также прибегал к продаже своих рабов, когда испытывал недостаток в деньгах.


Условия труда и жизни рабов

Рабочий день рабов обычно длился от утренней зари до захода солнца; так работали они шесть дней в неделю. Это означало, что в середине лета они выходили в поле в 4 часа утра и работали там до 9 часов вечера. Нередко по утрам замешкавшийся в хижине раб ощущал на своей спине бич надсмотрщика. Не было законов, которые ограничивали бы произвол плантаторов в отношении тяжести и продолжительности труда своих рабов, и горе тому рабу, который вздумал бы протестовать. Воскресенья обычно были нерабочими днями, однако во время уборки урожая хозяева могли по своему усмотрению отменять воскресный отдых.

Апологеты рабства утверждают, что рабов, по крайней мере, обильно кормили. Однако это не подтверждается фактическими данными. Фредерик Дуглас, который сам долгие годы был рабом на крупной плантации в штате Мэриленд, указывает, что месячный рацион раба на плантациях Юга состоял из 8 фунтов соленой свинины (очень недоброкачественной) или соответствующего количества рыбы (тоже недоброкачественной), 1 бушеля кукурузы и 1 пинты соли; рацион для детей, женщин и престарелых был меньше. Домашняя прислуга и ремесленники получали несколько лучшую пищу. На некоторых плантациях рабам разрешали пополнять свой скудный рацион путем разведения крошечных огородов, а иногда держать свинью или кур. Многочисленные свидетельства о рабочем режиме на плантациях подтверждают данные Дугласа о питании рабов. Макмастер приводит показания одного плантатора из Луизианы, который заявлял, что питание раба обходилось в среднем в 7,5 доллара в год, или немного более 2 центов в день. Отчет государственного казначейства США, опубликованный в 1846 году, определяет стоимость содержания раба в 30 долларов в год. Эти цифры сами по себе являются трагическим повествованием. В тех случаях, когда хозяева сдавали внаем своих рабов на поденную работу, что широко практиковалось в городах или в окрестностях городов, рабы обычно получали небольшую долю своего заработка. Это давало возможность некоторым из них путем долгих лет строгой экономии в конечном счете выкупиться из неволи.

Одежда раба была не лучше, чем его пища. Дуглас сообщает, что работавшим с ним рабам выдавались на лето две рубашки и одна пара брюк из грубого холста; на зиму выдавались одна пара шерстяных брюк, шерстяная куртка и пара самых грубых башмаков. В очерке, составленном издательством «Федерал райтерс проджект» в 1936 году на основании опросов нескольких сот бывших рабов в штате Виргиния, так описывается одежда рабов: «Обычная одежда мужчины-раба состояла из холщовых брюк и хлопчатобумажной рубашки с коротким рукавом. Женщины носили ситцевую «сорочку», а поверх нее более плотное платье. Дети носили простую рубашку из очесов, поношенную одежду взрослых или мешок из-под удобрений со срезанными для рук углами». Все очевидцы признают, что рабы, обслуживавшие хлопковые и сахарные плантации, жили в грязи, ходили в рубищах и имели неопрятный вид.

Рабы ютились в полуразрушенных хижинах. Кроватей у них не было, за исключением тех, которые они сами умудрились себе смастерить. Как и рабочему скоту, им оказывалась «лечебная помощь», однако нетрудно вообразить, что она собой представляла. Состарившимся рабам обычно разрешалось оставаться на плантациях на положении нежелательных гостей, но часто им предоставляли «свободу», заставляя их существовать лишь на подачки властей округа. Киркленд определяет стоимость содержания раба в 20 долларов в год. Таким образом, стоимость содержания раба была ниже стоимости содержания заключенного в тюрьме и составляла меньше половины стоимости содержания неработающего обитателя богадельни на Севере.

Вышеприведенное описание представляет собой лишь «розовую» сторону положения рабов в «лучшие времена», когда цены на хлопок, табак и сахар были высоки и дела плантаторов шли хорошо. Но периодически плантаторское хозяйство Юга, особенно хлопководство, так же как и промышленная система Севера, переживало кризисы перепроизводства. Засуха также часто поражала целые области. Рабовладельцы не могли, подобно предпринимателям Севера, выбросить на улицу своих работников, поскольку рабы являлись для них инвестированным капиталом; они разрешали им голодать на плантациях. Аптекер описывает потрясающие сцены голода, нищеты и отчаяния, на которые обрекались рабы в период такого расстройства экономической жизни или засухи. Россказни об «отеческой заботе», которой якобы окружались рабы в периоды такого вынужденного бездействия, не больше, как басни, состряпанные профессиональными защитниками рабства.


Общественный строй, поддерживаемый кнутом

«Насилие является существенным элементом рабства. От первой охоты на рабов в Африке до капитуляции мятежной армии в Аппоматоксе… насилие было законом существования рабства». Вопреки всем утверждениям апологетов рабовладения, ни один народ не мог бы добровольно подчиниться такой варварской системе эксплуатации и подавления, какая применялась в отношении рабов. Рабы, с их естественным стремлением к свободе, должны были стремиться и действительно стремились к освобождению, устраивали заговоры и поднимали восстания. Плантаторы прекрасно понимали это и удерживали негров в рабстве посредством тщательно разработанной системы репрессий и террора. Так обстояло дело не только на юге США, но и в любой рабовладельческой стране мира.

Система рабовладения в США, несомненно самая жестокая во всем Западном полушарии, лишала рабов всех человеческих и политических прав. Рабы были не людьми, а собственностью. Они не имели права создавать семью; они могли жениться и разводиться только по воле своего господина; их семью разъединяли, если хозяин считал нужным продать своих рабов поодиночке. Рабы работали, подгоняемые кнутом, не имея права жаловаться на продолжительность рабочего дня, плохую пищу или жизненные условия. Их сознательно держали в состоянии неграмотности; и вообще учить раба читать или писать считалось преступлением. Рабам не разрешалось приобретать собственность, разве только с разрешения хозяина. Они не имели права защищаться от жестокости своего хозяина, и тех рабов, которые поднимали руку на белого человека, чем бы это ни было вызвано, наказывали с варварской жестокостью. Они не имели права выступать в качестве свидетелей на суде. Судьи, которые судили их за преступления, были рабовладельцами, и даже если тысяча негров видела своими глазами, как белый человек убивал негра, их показания на суде не принимались во внимание. Присяга раба не имела юридической силы, и они поэтому не имели права заключать контрактов. И, конечно, рабы были полностью лишены права оказывать какое-либо влияние на деятельность правительства, под властью которого они жили.

«Правосудие» для рабов на Юге до гражданской войны было грубым и жестоким. Имелось лишь несколько писаных законов, якобы предназначенных для того, чтобы защитить рабов от чрезмерной жестокости, однако с этими законами мало считались. За мелкие «преступления» хозяин самолично наказывал своих рабов. Для вынесения наказания за более серьезные проступки обычно приглашалось несколько соседей, образовывавших суд, или создавался специальный суд из нескольких местных мировых судей. В этой совершенно незаконной, бесцеремонной системе «правосудия» можно найти один из источников линчевания на Юге. Можно было не сомневаться, что такие инсценированные суды всегда будут быстро расправляться со своими подсудимыми неграми, однако даже такой скорый суд не всегда удовлетворял белых. Иногда, как об этом свидетельствуют многочисленные документы, они прибегали к линчеванию рабов. Это делалось для того, чтобы держать в страхе все негритянское население. До гражданской войны бывали случаи линчевания даже белых, и не только на Юге и Западе, но и на Севере. Аптекер сообщает о линчевании раба в 1827 году, а Филлипс приводит случай, когда толпа в 3 тысячи человек сожгла заживо одного негра в округе Самтер (штат Алабама) в 1855 году. Хозяева получали материальное возмещение за казненных по суду рабов.

Униженное правовое положение рабов, с небольшими различиями в нем, кое-где зависящими от местных условий, было зафиксировано в кодексах законов о рабах или в специальных законах о неграх, которые существовали в каждом южном рабовладельческом штате Союза. Это законодательство подкреплялось бичом, железным клеймом, кандалами, тюрьмами, запрещением выходить на улицу после определенного часа, «укротителями негров», сожжением заживо и виселицами. До гражданской войны на всем «солнечном Юге» господствовал полувоенный режим с его ночными патрулями и строгой военной организацией. Этот террористический режим был основан на принципе, что «всякий белый человек — солдат». А за всем этим стояли вооруженные силы США, призванные насаждать рабовладение.

Уилсон приводит следующую выдержку из кодекса законов о рабах, действовавшего в Вашингтоне, столице страны, в 1862 году: «Если раб будет признан виновным в таком сравнительно небольшом проступке, как бродяжничество, появление ночью вне своего жилища или езда верхом на лошади (даже в дневное время) без соответствующего разрешения, то он должен быть наказан поркой и помечен соответствующей стрижкой волос на голове и выжиганием на его теле клейма в виде буквы «R». Если раб ударит белого человека, то ему следует подрезать уши». Рабу, признанному виновным в измене своему хозяину, поджоге или убийстве, по этим законам следовало «отрезать правую руку, повесить в обычном порядке; отсечь голову, тело разрубить на четыре части; голову и части тела выставить напоказ в самых людных местах округа». Лицо, «совершившее кражу раба или являвшееся соучастником в подобном преступлении и признанное виновным и при этом упорно с преступными намерениями хранящее молчание, должно подвергаться смертной казни. При этом не принимается во внимание неподсудность духовных лиц светскому суду». Беглых рабов, отказавшихся сдаться или оказывающих сопротивление, «разрешается законом застрелить, или любым способом убить или уничтожить»; любое лицо, застрелившее или убившее раба при данных обстоятельствах, «должно быть гарантировано от всякого рода преследования за подобное убийство». Стоимость такого раба будет возмещена «казначейством данной местности из общественных средств».


Негритянка-рабыня

Особенно тяжела была участь негритянских женщин-рабынь. На них лежала обязанность воспитывать детей и в то же время постоянно работать вместе с мужчинами на поле. Они не имели никаких прав на защиту от похотливых притязаний своих хозяев. Фрейзиер пишет: «Имеется достаточно свидетельств о широко распространенном незаконном сожительстве и даже полигамии со стороны белых хозяев». Филлипс пишет, что «изнасилование рабыни не считалось преступлением, а лишь нарушением прав собственности хозяина». А Олмстед утверждает, что в Виргинии и других штатах, экспортирующих рабов, на «женщину-негритянку смотрели, как на племенную кобылу». «Некоторые хозяева, — сообщает Фрейзиер, — не считаясь с желанием и чувствами своих рабов, спаривали их, как скот. Бывали случаи, когда негров мужского пола использовали наподобие жеребцов-производителей».

При такой неустойчивости или даже отсутствии института брака женщина-рабыня постепенно становилась главой семьи. Как указывает Аптекер, «во времена рабства, по существу, не было формальных браков между рабами, и вследствие этого женщина являлась главным лицом во всех хозяйственных делах, и именно женщина, а отнюдь не мужчина, придавала семье ту небольшую степень устойчивости, которая имела место в негритянских семьях Юга до гражданской войны». Весьма высокое уважение и почет, которыми пользовалась негритянская женщина при родовом строе в Африке, облегчили ей возможность поднять свой авторитет в семье. Руководящее положение, которое негритянская женщина занимала в семье, нашло отражение и в организации домашнего хозяйства рабовладельцев. Оно почти всегда находилось под управлением негритянки-экономки, которая обладала исключительной властью над остальными слугами, а также в деле воспитания детей рабовладельца. Что же касается негритянских детей, то их приобщали к полевым работам едва ли не с того возраста, как они начинали ходить.

Естественно поэтому негритянские женщины-рабыни также играли важную роль в часто вспыхивающих восстаниях негров-рабов и в других проявлениях сопротивления рабов. Это подтверждают, в частности, приводимые Аптекером характерные факты из истории Виргинии, Миссисипи и других рабовладельческих штатов. Соджорнер Труте и замечательный борец Гарриэт Табмэн символизируют мужество негритянских женщин во времена рабства.


Религия и рабство

В истории всех общественных систем, основанных на эксплуатации человека человеком, религия наряду с безжалостным насилием на протяжении веков всегда использовалась эксплуататорами для того, чтобы держать в повиновении своих непокорных рабов. Так поступали рабовладельцы и на Юге и повсюду в других местах, где народные массы человечества угнетались и подвергались ограблению. Рабовладельцы Юга использовали религию двояко: для оправдания рабовладельческой системы (об этом речь будет идти ниже) и для внушения чувства покорности своим рабам.

Что касается этой второй роли религии, то они выискивали в Священном Писании высказывания, призывающие верующих к повиновению своим хозяевам, а в Библии нетрудно было найти такие цитаты. Проповедники Юга разглагольствовали перед рабами о послушании и находили всевозможные оправдания и обоснования для самых худших форм тирании и эксплуатации. На ранней стадии рабовладения обращение рабов в христианство встречало определенные трудности, поскольку многие плантаторы считали противоестественным держать христиан в рабстве. Однако, как мы видели в главе 3, хозяева довольно быстро преодолели эти наивные сомнения и пришли к заключению, что христиане, так же как и все другие люди, вполне пригодны для рабства. С этого времени они постоянно использовали религию, церковь как опору рабовладельческой системы. Берни называет церковь «оплотом американского рабовладения».

Аптекер приводит различные примеры проповедей, которые белые священники читали рабам в годы, предшествовавшие гражданской войне. «Вот одна из проповедей, которая была популярна среди церковников протестантской епископальной церкви в штатах Мэриленд и Виргиния в XVIII и XIX столетиях. В ней рабам внушали, что богу было угодно, чтобы они занимали положение рабов. Им говорили, что, если они не будут добросовестно выполнять порученной им работы, их ожидают вечные мучения в аду. Их особо предостерегали, что всевышний гневается, когда они дерзки, неблагоразумны, упрямы, сердиты. Они не должны осуждать своего хозяина и тогда, когда он груб, скуп или жесток. Это дело всевышнего, а не их, и они должны предоставить ему наказывать хозяина».

Однако, согласно Аптекеру, рабы делали для себя совершенно иные выводы из Библии и из всего того, что они знали о религии. «Их бог проклял похитителей людей, вывел рабов из неволи, обещал землю бедным, учил, что первые будут последними, а последние станут первыми. Их бог сотворил всех людей равными по крови и не выделял избранных среди тех, в кого вдохнул жизнь».

Протестантская церковь в Соединенных Штатах, в конечном счете, раскололась по вопросу о рабстве, образовав северную и южную ветви. Это явилось причиной раскола методистской и баптистской церквей в 1844–1845 годах. В церквах Севера были сильны антирабовладельческие настроения, но высшее духовенство оставалось явно враждебным аболиционистам. Макмастер пишет, что за несколько лет незадолго до раскола методистской и баптистской церквей «методистский епископ Нью-Гэмпшира осудил аболиционистов. Американское библейское общество отказалось принять денежную помощь от Американского общества борьбы с рабством для оплаты расходов по распространению Библии среди рабов, а Всеобщая организация по распространению религиозной литературы баптистов в Филадельфии потребовала от своих представителей дать обет не вмешиваться в вопрос о рабстве». В пресвитерианской и протестантской епископальной церквах, среди приверженцев которых имелось много рабовладельцев, раскол на южную и северную ветви произошел лишь в 1861 году. Католическая церковь, воинствующая прорабовладельческая организация, сохранила единство в течение всего периода гражданской войны.


Штаты, поставлявшие рабов

Одной из самых ужасных сторон рабовладения была внутренняя работорговля, в которой проявились многие из самых отвратительных черт всей этой прогнившей системы. Лиц, занимавшихся работорговлей внутри страны, которые выполняли роль грубых мясников при «культурных» рабовладельцах, обычно презирали, не принимали в «благородном» рабовладельческом обществе. Негры смертельно ненавидели их. Общее презрение к этому позорному ремеслу было даже на руку работорговцам, так как уменьшало конкуренцию в этой области. Со стороны рабовладельцев было не слишком последовательным осуждать тех, кто покупал и продавал рабов, поскольку они в то же время прославляли людей, которые заставляли рабов надрываться от непосильного труда и гибнуть на плантациях, или превозносили в конгрессе рабовладельческую систему.

Основными невольничьими рынками в течение последних 40 лет перед гражданской войной были быстро развивавшиеся хлопковые и сахарные плантации штатов, расположенных на побережье Мексиканского залива, и особенно в хлопководческих штатах. В последних в 1840 году насчитывалось две трети всех рабов, и число их непрерывно возрастало. Считается, что за этот период, в нарушение законов о запрещении работорговли, в США контрабандным путем доставлялось ежегодно из Вест-Индии и Африки около 25 тысяч рабов. По имеющимся сведениям, за 18 месяцев 1859–1860 годов в нью-йоркском порту было снаряжено не менее 85 невольничьих судов. В то же время на Юге велась большая кампания за отмену закона о запрещении работорговли. В Миссисипи с целью развития торговли африканскими рабами была организована Ассоциация по обеспечению африканской рабочей силой, возглавлявшаяся ее президентом Дж. Де Боу (издателем «Де Боуз ревью»).

Но эти импортированные рабы ни в коей степени не могли насытить потребности Юга в рабочей силе. Поэтому большие массы рабов ввозились в эти районы Юга и из более старых рабовладельческих штатов, где хлопководство играло меньшую роль: из Виргинии, Северной Каролины, Мэриленда, Делавэра, Кентукки, Миссури и Теннесси. Эти штаты, и особенно Виргиния, превратились в поставщиков рабов. По имеющимся данным, из этих штатов ежегодно завозили на крайний Юг около 100 тысяч рабов. Такая переброска рабов в штаты, примыкающие к Мексиканскому заливу, открывала широкое поле деятельности для профессиональных работорговцев и представляла собой помеху для возобновления ввоза рабов из Африки. Рабовладельцы приобретали рабов разными способами: покупали или крали невольников, похищали свободных негров. Кража рабов широко практиковалась на Юге и зачастую каралась смертной казнью. Похищение свободных негров также считалось общественным преступлением, но за эти действия не предусматривалось серьезного наказания. Невольничьи партии обычно образовывались путем покупки рабов у «почтенных» плантаторов, которые не гнушались сбывать своих работников «вниз по реке», если это отвечало их финансовым интересам.

Макмастер приводит подробности о варварском характере аукционов рабов. «Обычно, — говорит он, — в результате продажи рабов с аукциона или агентами по их продаже происходило разлучение мужей с женами, родителей с детьми, продавали малолетних детей, а иногда и младенцев». Дюбуа отмечает, что новорожденный негритянский ребенок оценивался в 200–300 долларов. Вашингтон (округ Колумбия) был одним из крупных центров работорговли. Эта торговля людьми являлась большой трагедией в жизни рабов.

Различными способами рабов переправляли на юг: на рисовые, сахарные и хлопковые плантации штатов Мексиканского залива. Одних отправляли на судах вниз по рекам Огайо и Миссисипи; других везли морем, вдоль побережья, на кораблях, специально приспособленных для перевозки рабов; однако в большинстве случаев их перегоняли по суше пешком пресловутыми невольничьими караванами. Длинные колонны рабов, разлученных со своими семьями и друзьями, скованных общей цепью и бредущих по дорогам Юга, чтобы погибнуть здесь от изнурительной работы у неизвестных хозяев, — таково было обычное зрелище на Юге до гражданской войны. Такие караваны, подгоняемые бичом «погонщиков» и проходившие до 40 километров в день, ничем не отличались от прежних караванов рабов в Африке. Смертность среди рабов в результате такого жестокого обращения была очень велика. По данным Коулмэна, в первый же год такого насильственного перемещения погибло около 25 процентов рабов. Такова была американская цивилизация в середине XIX столетия.

За счет этой варварской эксплуатации и тиранического насилия рабовладельцы-южане строили свои усадьбы, украшенные колоннадами, и жили в роскоши. Рабовладельцы становились маленькими диктаторами. Рабство, как подчеркивает Реддинг, «способствовало появлению у большинства плантаторов беспредельной кичливости и спеси; плантаторы превращались в заносчивых, напыщенных, вздорных князьков; они издавали приказы, устанавливали собственные законы; свои приказания они отдавали не иначе как криком, требовали высочайшего почтения к себе и раболепства, были раздражительны и оскорблялись из-за каждого пустяка». Это была пустая жизнь развращенных людей с ее нелепыми претензиями на демократию, с ее мишурной и, по существу, крайне низкой культурой и притворным гостеприимством. Рабство, продолжавшее существовать несмотря на то, что 75 лет тому назад Декларация независимости объявила всех людей «свободными и равными», было оскорблением и позором для Соединенных Штатов. Построенное на нем эксплуататорское общество было таким же прогнившим и разлагающимся, как его основа — рабство.


Петр Алексеевич Кропоткин. Великая французская революция 1789–1793
(отрывок)


Глава XXXVII. Правительство. Борьба в конвенте. Война

Первой заботой Конвента было не решение судьбы низвергнутого короля, а то, какая партия воспользуется победой, одержанной народом над Тюильри, кто будет управлять революцией. На этой почве и началась борьба, которая целых восемь месяцев мешала дальнейшему развитию революции, задержала вплоть до июня 1793 г. обсуждение существенных вопросов, земельного и других, и истощала энергию народа, приводя его к равнодушию и утомлению, заставлявших сердца современников обливаться кровью, как это верно понял Мишле.

10 августа после временного отрешения короля Законодательное собрание передало обязанности центральной исполнительной власти совету из шести министров, взятых вне Собрания, большей частью жирондистов. Ролан, Серван, Клавьер, Монж и Лебрен вошли в это министерство с присоединением Дантона, которого революция возвела на пост министра юстиции. В этом совете не было постоянного президента; министры председательствовали по очереди, каждый в течение недели.

Конвент утвердил эту организацию; но вскоре Дантон, сделавшийся за это время душой национальной обороны и дипломатии и приобретший первенствующее влияние в совете, принужден был выйти в отставку вследствие нападок на него Жиронды. Он оставил министерство 9 октября 1792 г., и его место занял безличный Гара. Тогда самым влиятельным лицом в исполнительном совете стал министр внутренних дел Ролан, занимавший этот пост до января 1793 г. (он вышел в отставку после казни короля). За эти четыре с лишним месяца Ролан дал возможность группировавшимся вокруг него и вокруг его жены жирондистам проявить всю свою энергию, чтобы помешать революции развиваться в направлении, намечавшемся уже с 1789 г., а именно помешать установлению народной демократии и затормозить окончательную отмену феодального строя и приближение к уравнению состояний. Дантон тем временем все-таки оставался руководителем в делах дипломатии; а когда в апреле 1793 г. был назначен Комитет общественного спасения, Дантон стал настоящим министром иностранных дел в этом Комитете[110].

Получив власть и господствуя в Конвенте, Жиронда не сумела сделать ничего положительного. Она «ораторствовала», но ничего не делала, как очень верно заметил Мишле. У нее не хватало решимости на революционные меры, но не хватало ее и на открытую реакцию. А потому настоящая власть, почин и практическое действие оставались в руках Дантона во всем, что касалось войны и сношений с иностранными державами, и в руках Парижской коммуны, секций, народных обществ и отчасти Якобинского клуба в вопросах революционных мер внутри страны. Но бессильная в действии Жиронда яростно нападала на тех, кто действовал, особенно на «триумвират», т. е. на Дантона, Марата и Робеспьера, которых она резко обвиняла в диктаторских стремлениях на том основании, что их мнения и советы приобрели в это время большое значение. Бывали дни, когда можно было думать, что жирондисты восторжествуют и пошлют Дантона в изгнание, а Марата — на эшафот.

Но силы революции в то время еще не иссякли, а потому все эти нападения потерпели неудачу. Они только возбудили в народе горячее сочувствие к Марату (особенно в предместьях Сент-Антуан и Сен-Марсо), усилили влияние Робеспьера на якобинцев и на демократическую буржуазию вообще и возвысили Дантона в глазах всех тех, кто любил борющуюся с королями республиканскую Францию, кто видел в нем энергичного человека, способного противостоять иноземному нашествию, разбить роялистские заговоры внутри страны и упрочить республику, хотя бы рискуя ради этого своей головой и своей политической репутацией.

С первых же заседаний Конвента жирондисты, а с ними вся правая сторона, вновь начали ту полную озлобления борьбу против Парижской коммуны, которую они вели уже в Законодательном собрании начиная с 11 августа. Жирондисты обязаны были своей властью народному восстанию, подготовленному Коммуной, и именно на нее они обрушились теперь с такой ненавистью, какой никогда не проявляли по отношению к дворцовым заговорщикам.

Рассказывать здесь подробно обо всех этих проявлениях вражды Жиронды к Коммуне было бы слишком утомительно. Достаточно указать на некоторые из них.

Прежде всего у Коммуны и ее Наблюдательного комитета, а также у Дантона потребовали денежного отчета. Вполне понятно, что в бурные месяцы августа и сентября 1792 г. при исключительных обстоятельствах, созданных движением 10 августа и иноземным вторжением, Дантону, единственному деятельному человеку в министерстве, приходилось тратить деньги, не ведя должной отчетности, то на дипломатические переговоры с пруссаками, то для раскрытия заговора маркиза де ла Руэри в Бретани и заговоров принцев в Англии и в других местах. Очевидно также, что и Наблюдательному комитету Коммуны, когда он спешно обмундировывал и отправлял изо дня в день волонтеров на войну, трудно было вести правильное счетоводство. И вот на это слабое место жирондисты направили первые свои удары и свои инсинуации, потребовав (уже 30 сентября) полного денежного отчета. Исполнительной власти Коммуны, т. е. ее Наблюдательному комитету удалось блестящим образом сдать все счеты и оправдать свои политические акты[111]*. Но вдали от Парижа, в провинции, честность Дантона и Коммуны так и остались под сомнением, и это сомнение жирондисты вполне использовали в письмах к своим друзьям и избирателям.

Вслед за тем жирондисты сделали попытку организовать для охраны Комитета контрреволюционную стражу. Они хотели, чтобы директории каждого департамента (а директории, как мы уже видели, были проникнуты реакционным духом) выслали в Париж по четыре человека пехоты и по два — кавалерии, в общем 4470 человек для охраны Конвента от возможных нападений со стороны парижского народа и его Коммуны! И только сильное волнение в секциях Парижа, назначивших для сопротивления этому решению специальных комиссаров и пригрозивших новым восстанием, помешало образованию такой контрреволюционной гвардии.

Но особенно эксплуатировали жирондисты сентябрьские убийства как оружие против Дантона, шедшего в те дни рука об руку с Коммуной и секциями. Раньше, во время сентябрьских убийств, и сейчас, после них, они предлагали, как мы видели, «набросить покров» на эти события и устами Ролана почти оправдывали их, как оправдывали еще до того устами одного из видных своих членов, Барбару, и убийства в Гласьер, в Лионе[112]. Теперь же они так повели дело, что 20 января 1793 г. добились в Конвенте возбуждения преследования против участников сентябрьских убийств в надежде, что при этом расследовании пострадают репутации Дантона, Робеспьера, Марата и Коммуны.

Таким образом, мало-помалу благодаря буржуазному и роялистскому течению, проявившемуся в буржуазии после 10 августа, жирондистам удалось создать в провинции враждебное настроение по отношению к Парижу, его Коммуне и всей партии Горы.

Некоторые департаменты послали даже отряды федератов для защиты Конвента «от агитаторов, жаждущих сделаться трибунами и диктаторами», т. е. от Дантона, Марата и Робеспьера, и от парижского населения! По призыву Барбару Марсель, на этот раз Марсель «коммерсантистов», послал в Париж в октябре 1792 г. батальон федератов, составленный из богатых молодых людей торгового города, и они ходили по улицам Парижа, требуя голов Робеспьера и Марата. То были уже провозвестники термидорской реакции. К счастью, парижский народ разрушил все эти планы: он привлек и этих федератов на сторону революции.

Вместе с тем жирондисты не пропускали случая нападать непосредственно на федеральное представительство парижских секций. Им хотелось во что бы то ни стало убить революционную Коммуну, возникшую 10 августа, и в конце ноября они добились того, что были назначены новые выборы в Генеральный совет парижского городского управления. Одновременно с этим вышел в отставку жирондистский мэр Парижа Петион. Но и здесь секции парализовали все эти интриги. На выборах не только партия Горы получила большинство голосов, но и такой крайний, популярный в народе революционер, как Шометт, был назначен прокурором Коммуны, а редактор газеты «Pere Duchesne» Эбер сделался его помощником (2 декабря 1792). Петион, не соответствовавший больше революционному настроению парижского народа, не был избран вновь, его место занял Шамбон, умеренный. Но и он остался мэром всего два месяца, и 14 февраля 1793 г. его сменил Паш.

Таким образом создалась революционная Коммуна 1793 г., Коммуна Паша, Шометта и Эбера, которая сделалась соперницей Конвента, сыграла 31 мая 1793 г. такую важную роль в изгнании жирондистов из Конвента и дала этим самым могучий толчок народной, уравнительной, антирелигиозной и иногда коммунистической революции II года Республики (1793–1794).

Главным вопросом минуты была, однако, война. От успехов армии, несомненно, зависело дальнейшее развитие революции.

Мы видели, что передовые революционеры, как Марат и Робеспьер, не хотели войны. Но немецкое нашествие призвал двор для спасения королевской единоличной власти. Священники и дворяне усиленно толкали к войне в надежде вернуть себе утраченные привилегии, а соседние правительства видели в войне средство борьбы с революционным духом, пробуждавшимся уже и в их владениях, причем представлялся удобный случай вырвать у Франции некоторые провинции и колонии. С другой стороны, войны желали жирондисты, так как они видели в ней единственный способ добиться ограничения королевской власти, не прибегая к народному восстанию. «Вы не хотите обратиться к народу, потому-то вам нужна война», — говорил им Марат. И он был совершенно прав. Жирондисты больше всего боялись народного восстания и в войне видели средство борьбы против короля.

Что касается до народа, то крестьянское население пограничных департаментов при виде приведенных эмигрантами немецких войск, скоплявшихся на Рейне и в Нидерландах, и сформированных эмигрантами отрядов поняло, что ему придется защищать с оружием в руках земли, отобранные им у дворянства и у духовенства. Вот почему, когда 20 апреля 1792 г. была объявлена война Австрии, население департаментов, соседних с восточной границей Франции, было охвачено энтузиазмом. Волонтеры записывались массами сроком на год под звуки песни «Ca ira!». Патриотические пожертвования стекались со всех сторон. Но зато во всех западных и юго-западных областях Франции население вовсе не желало войны.

К тому же для войны ничего не было подготовлено. Военные силы Франции достигали всего 130 тыс. человек, рассеянных на протяжении от Немецкого моря до Швейцарии. Притом же войска были очень плохо обмундированы и находились под командой офицеров и генеральных штабов из роялистов. Они совершенно неспособны были отразить иноземное нашествие; армии союзников неизбежно дошли бы до Парижа.

У Дюмурье и Лафайета возник было смелый план занять Бельгию, которая еще в 1790 г. сделала попытку отделиться от Австрии, но была покорена силой. Бельгийские либералы призывали французов. Это предприятие, однако, не удалось, и с этого момента французские генералы стали держаться оборонительной тактики, тактики тем более необходимой, что Пруссия присоединилась к Австрии и немецким принцам для нападения на Францию, и эту коалицию деятельно поддерживал туринский двор, а также тайным образом и дворы петербургский и лондонский.

26 июля 1792 г. герцог Брауншвейгский, стоявший во главе армии из 70 тыс. пруссаков и 68 тыс. австрийцев, гессенцев и эмигрантов, двинулся из Кобленца, издав предварительно манифест, возбудивший негодование по всей Франции. Он грозил сжечь те города, которые осмелятся сопротивляться, а жителей их обещал истребить как мятежников. А что касается Парижа, то если только парижане посмеют тронуть дворец Людовика XVI, они будут подвергнуты такой примерной военной экзекуции, грозил он, что она надолго останется у них в памяти.

Три немецкие армии должны были вступить во Францию и двинуться на Париж; и действительно, 19 августа прусская армия перешла границу и завладела без битвы пограничным городом Лонгви, а затем Верденом на пути к Парижу.

Мы видели, какой энтузиазм сумела вызвать в Париже Коммуна при получении известия об этих успехах неприятеля и как она ответила на них, распорядившись перетопить свинцовые гробы богачей на пули, а колокола и бронзовые церковные принадлежности — на пушки; самые же церкви были превращены в обширные мастерские, где тысячи людей работали над изготовлением обмундировки для волонтеров под пение «Ca ira!» и могучего гимна Руже де Лиля — «Марсельезы».

Эмигранты сулили объединившимся королям, что Франция встретит их с распростертыми объятиями. Но резко враждебное отношение крестьян и сентябрьские дни в Париже заставили предводителей иноземных войск задуматься. Жители городов и деревень восточной Франции отлично понимали, что неприятель пришел с целью отобрать у них все завоевания революции. А между тем именно в этой восточной Франции уничтожение феодального строя лучше всего удалось благодаря восстанию городов и деревень.

Но одного энтузиазма еще недостаточно для победы. Прусская армия продвигалась вперед и вместе с армией австрийской уже входила в Аргонский лес, простиравшийся верст на 45 в длину и отделявший долину Мааса от северной Шампани. Войско Дюмурье тщетно пыталось остановить неприятеля, делая форсированные марши, чтобы занять проходы. Ему удалось только одно: занять выгодную позицию у Вальми при выходе из Аргонского леса; и тут пруссаки, сделав попытку овладеть холмами, занятыми войском Дюмурье, потерпели 20 сентября первое поражение. Победа при Вальми, хотя и небольшая сама по себе, явилась при таких условиях очень важным успехом — первой победой народов над королями; так ее и понял Гёте, сопровождавший войска герцога Брауншвейгского.

В Аргонском лесу прусскую армию задержали сперва проливные дожди; теперь на расстилавшихся перед ней бесплодных равнинах она терпела всевозможные лишения и страдала от кровавого поноса, производившего страшные опустошения в ее рядах. Дороги размыло дождем, окрестные крестьяне были настороже, все предвещало несчастный поход.

Тогда Дантон вступил в переговоры с герцогом Брауншвейгским и добился отступления пруссаков. Каковы были условия их договора, неизвестно до сих пор. Обещал ли Дантон, как утверждают некоторые, приложить все свои усилия к тому, чтобы спасти жизнь Людовику XVI? Возможно. Но если такое обещание и было дано, то, несомненно, под известными условиями, а мы не знаем, какие обязательства, кроме немедленного отступления пруссаков, приняли на себя нападающие. Обещали ли они одновременное отступление и австрийцев? Говорилось ли о формальном отречении Людовика XVI от французского престола? Обо всем этом приходится ограничиться одними догадками[113].

Как бы то ни было, но 1 октября герцог Брауншвейгский начал отступление через Гран-пре и Верден, а в конце месяца уже перешел обратно через Рейн в Кобленце, сопровождаемый проклятиями эмигрантов.

Между тем Дюмурье, отдав Вестерману приказ «вежливо проводить» пруссаков, не особенно торопя их, вернулся 11 октября в Париж, очевидно, с целью нащупать почву и определить свой дальнейший курс. Он устроил так, что ему не пришлось присягать на верность республике, что не помешало ему быть очень хорошо принятым якобинцами, и, по всей вероятности, он тогда же начал подготовлять кандидатуру герцога Шартрского (сына герцога Орлеанского) на французский престол.

Восстание, которое организовал в Бретани маркиз де ла Руэри и которое должно было вспыхнуть одновременно с шествием немцев на Париж, также было предотвращено. О нем довели до сведения Дантона, и ему удалось завладеть всеми его нитями и в Бретани, и в Лондоне. Но Лондон все-таки остался центром заговорщицкой деятельности принцев. Другим таким центром сделался остров Джерси, где происходило вооружение роялистов. Они предполагали высадиться во Франции на берега Бретани с целью завладеть очень важным военным и торговым портом Сен-Мало и передать его англичанам.

Одновременно с этим, в самый день открытия Конвента, южная армия под предводительством Монтескью, вступила в Савойю. Четыре дня спустя она овладела городом Шамбери и подала во всей этой провинции сигнал к крестьянскому восстанию.

В конце того же месяца одна из республиканских армий под командой Лозена и Кюстина перешла через Рейн и взяла приступом Шпейер (30 сентября). Через несколько дней сдался Вормс, а 23 октября Майнц и Франкфурт-на-Майне были в свою очередь заняты армиями санкюлотов.

Армии республики торжествовали также и на севере. В конце октября войско Дюмурье вступило в Бельгию, а 6 ноября одержало при Жемаппе, в окрестностях Монса, крупную победу над австрийцами — победу, в которой Дюмурье постарался выдвинуть вперед герцога Шартрского и принес в жертву два батальона парижских волонтеров.

Эта победа открыла французским войскам Бельгию. Монс был занят 8-го, а 14-го Дюмурье вступил в Брюссель. Народ встретил войска республики с распростертыми объятиями.

Он ждал от них, что они возьмут на себя почин целого ряда революционных мер, особенно относительно земельной собственности. Так предполагали и монтаньяры Конвента, особенно Камбон. Это он организовал во Франции громадную операцию продажи имуществ духовенства как гарантию для ассигнаций; он же занимался организацией продажи имуществ эмигрантов и был бы очень рад приложить свою систему и к Бельгии. Но потому ли, что у монтаньяров не хватило смелости и они испугались нападок жирондистов, упрекавших их в недостатке уважения к собственности, потому ли, что идеи революции не встретили достаточной поддержки в самой Бельгии, где их защищали только пролетарии, а вся зажиточная буржуазия и обладавшее громадной силой духовенство были против них, — но только этой революции, которая могла бы объединить бельгийцев с французами, не произошло.

Все эти удачи и победы должны были, понятно, вскружить голову любителям войны. Жирондисты торжествовали, и 15 декабря Конвент издал декрет, в котором бросал вызов всем монархиям, заявляя, что ни с одной державой не будет заключен мир до тех пор, пока ее войска не будут изгнаны с территории республики. Но в действительности положение внутри страны представлялось в довольно мрачном свете, да и вне ее самые победы республики содействовали все более тесному сближению между собой враждебных ей монархий.

Занятие Бельгии французскими войсками определило роль Англии.

Пробуждение в Англии республиканских и коммунистических идей, проявившееся в основании республиканских обществ и нашедшее себе в 1793 г. литературное выражение в замечательном труде Годвина («О политической справедливости»), проникнутом духом свободного, анархического коммунизма, внушило французским республиканцам, а особенно Дантону, надежду на поддержку со стороны революционного движения, могущего произойти в Англии[114]. Но там промышленные и торговые расчеты одержали верх. А когда республиканская Франция заняла Бельгию и долину Шельды и Рейна, грозя оттуда завладеть также и Голландией, это решило политику Англии.

Отнять у Франции ее колонии, разрушить ее морское могущество и подорвать ее промышленное и колониальное развитие — такова была политика, за которую высказалось в Англии большинство. Партия Фокса была разбита, партия Питта одержала верх. С этого момента Англия, сильная своим флотом, а в особенности деньгами, которыми она помогала континентальным державам, в том числе России, Пруссии и Австрии, стала и осталась на целую четверть века во главе европейской коалиции. Это означало войну между двумя державами, соперничавшими из-за господства на море, — войну до полного истощения сил обоих соперников. Францию же эти войны привели к военной диктатуре Наполеона.

Наконец, если Париж при виде иноземного нашествия был охвачен энтузиазмом и его волонтеры помчались на границу, чтобы присоединиться к волонтерам восточных департаментов Франции, то та же война дала первоначальный толчок вандейскому восстанию против республики в Западной Франции. Она дала возможность духовенству воспользоваться нежеланием населения этих мест бросать свои поля и перелески и идти сражаться неизвестно где, на восточной границе. Война помогла возбудить религиозный фанатизм вандейцев и поднять их как раз в тот момент, когда немецкие войска вступали во Францию. А сколько зла сделало революции это восстание, обнаружилось впоследствии.

Притом если бы приходилось иметь дело с одной Вандеей! Но война создала повсюду во Франции такое ужасное положение для массы бедного населения, что приходится только удивляться, как могла республика благополучно пережить эти страшно тяжелые обстоятельства.

Урожай хлебов в 1792 г. был хорош; только урожай яровых оказался посредственным вследствие дождей. Вывоз хлеба был запрещен. И при всем том свирепствовал голод! В городах такого страшного голода давно не переживали. Вереницы людей — мужчин и женщин — осаждали булочные и мясные, проводя ночи под снегом и дождем и даже не зная, удастся ли им принести домой кусок хлеба. Многие отрасли промышленности почти совершенно остановились, работы не было.

Дело в том, что если взять у страны в 25 млн жителей около 1 млн человек в цвете лет и, может быть, около 500 тыс. лошадей для надобности войны, то это не может не отразиться на земледелии. Нельзя также отдать жизненные припасы целого народа на расточение, неизбежно связанное с войной, без того чтобы нужда бедноты не стала еще более тяжелой, между тем как стаи эксплуататоров будут обогащаться за счет казны[115].

Все эти жизненные вопросы вихрем сталкивались в каждом провинциальном народном обществе, в каждой секции больших городов, а оттуда переходили в Конвент. А над всеми ими выдвигался центральный вопрос, с которым связаны были все остальные: «Что делать с королем?»


Глава XXXVIII. Процесс короля

Два месяца, протекших со времени открытия Конвента до предания короля суду, до сих пор остаются загадкой для истории.

Первый вопрос, который неизбежно должен был представиться Конвенту, как только он собрался, был, несомненно, вопрос о том, что делать с заключенными в Тампле королем и его семьей? Держать их там неопределенное время, пока будет оттеснен неприятель и провотирована и признана народом республиканская конституция, было невозможно, особенно когда на короле висело тяжелое обвинение в заговоре, приведшем к бойне 10 августа, и призыв иностранных армий во Францию. Как может установиться республика, раз она держит у себя в тюрьме короля и его законного наследника, не решаясь вместе с тем что-либо предпринять по отношению к ним?

Кроме того, в качестве частных лиц, увезенных из дворца и сидящих в тюрьме целой семьей, Людовик XVI, Мария-Антуанетта и их дети становились заслуживающими сочувствия жертвами. Их страстно защищали роялисты и жалели не только буржуа, но и сами санкюлоты, державшие стражу в Тампле.

Такое положение не могло продолжаться. А между тем прошло целых два месяца, во время которых Конвент с жаром разбирал всякие другие вопросы, но не приступал к разбору первого же последствия 10 августа, т. е. судьбы короля. Задержка эта была, по нашему мнению, умышленной, и мы не можем объяснить ее иначе, как тем, что в это время происходили тайные переговоры с европейскими дворами. Эти переговоры до сих пор еще не обнародованы, но, без сомнения, они касались иностранного вторжения во Францию, и их исход зависел от оборота, какой примет война.

Мы знаем уже, что Дантон и Дюмурье вступили после битвы в Вальми в переговоры с командующим прусской армией и, по-видимому, убедили его отделиться от австрийцев и отступить. Известно также, что одним из условий, поставленных герцогом Брауншвейгским (условием, вероятно, не принятым) была неприкосновенность Людовика XVI. Но были, наверное, и другие условия. Подобные же переговоры велись, по всей вероятности, и с Англией. Вообще трудно объяснить молчание Конвента и терпение секций иначе как тем, что между Горой и Жирондой произошло на этот счет соглашение.

Теперь для нас очевидно, что такого рода переговоры по двум причинам не могли привести ни к чему. Судьба Людовика XVI и его семьи не интересовала настолько ни прусского короля, ни австрийского императора, брата Марии-Антуанетты, чтобы они принесли так называемые «национальные политические интересы» в жертву личным интересам тампльских узников. Это видно из тех переговоров, которые велись позднее относительно освобождения Марии-Антуанетты и сестры Людовика XVI, Madame Elisabeth. С другой стороны, соединенные короли не встретили среди образованного класса Франции того единодушия республиканских чувств, которое уничтожило бы их надежду восстановить королевскую власть. Они увидали, напротив, что буржуазная интеллигенция готова согласиться на избрание королем герцога Орлеанского (он был национальным гроссмейстером франкмасонов, к которым принадлежали все известные революционеры), или же его сына, герцога Шартрского (впоследствии он царствовал под именем Луи-Филиппа), или даже наследного принца, сына Людовика XVI.

Между тем народ терял терпение. Народные общества значительной части Франции требовали, чтобы процесс короля не откладывался больше, и 19 октября Парижская коммуна заявила Конвенту о таком же желании Парижа. Наконец, 3 ноября был сделан первый шаг. Был прочитан доклад, требовавший предания суду Людовика XVI, а на другой день были формулированы и главные пункты обвинения. 13 ноября открылись прения по этому вопросу. Тем не менее дело все еще тянулось бы, если бы 20 ноября не было сделано одно поразительное открытие. Слесарь Гамен, когда-то обучавший Людовика XVI слесарному ремеслу, довел до сведения министра Ролана о существовании в Тюильри потайного шкафа, который король устроил в стене с помощью Гамена, чтобы спрятать там разные документы.

Однажды в августе 1792 г. Людовик XVI призвал Гамена из Версаля в Тюильри, чтобы вставить с его помощью в стену, под одну из филенок, сделанную самим королем железную дверь, которая должна была послужить дверцей потайного шкафа (Людовик XVI учился слесарной работе и любил заниматься ею). Когда работа была окончена, Гамен ночью направился домой в Версаль, предварительно выпив стакан вина и съев бисквит, поднесенные ему королевой. По дороге у него сделались страшные спазмы в животе, и с тех пор он не переставал болеть. Думая, что его отравили, а может быть, и из страха, что революционеры его обвинят в роялизме, он донес о существовании потайного шкафа Ролану. Ролан, никому об этом не сообщая, немедленно сам лично захватил находившиеся там бумаги, унес их к себе, разобрал вместе с женой и, поставив на каждом документе свою подпись, предъявил их Конвенту.

Можно себе представить, какое глубокое впечатление произвело это открытие, особенно когда из бумаг узнали, что король подкупил Мирабо, что агенты короля советовали ему подкупить 11 влиятельных членов Законодательного собрания (что Барнав и Ламет перешли на сторону короля, это было уже известно) и что Людовик XVI продолжал платить жалованье той части своей гвардии, которая предложила свои услуги братьям короля в Кобленце, а теперь шла вместе с австрийцами на Францию. Явилось, конечно, также подозрение, что Ролан, сортируя бумаги, скрыл все, что могло компрометировать кого-нибудь из жирондистов.

Только теперь, когда у нас в руках столько документов, доказывающих измену Людовика XVI, и когда мы видим, какие силы противились, несмотря на это, его осуждению, только теперь мы можем понять, как трудно было республике осудить и казнить короля.

Предрассудки, явное или скрытое раболепие общества, страх богачей за свои состояния и недоверие к народу — все это объединилось для того, чтобы затормозить суд над королем. Жиронда, верное отражение этих страхов, сделала все возможное сначала, чтобы предотвратить процесс, а затем чтобы помешать осуждению короля, в особенности осуждению на смерть, и, наконец, приведению приговора в исполнение[116]. Чтобы заставить Конвент постановить приговор в начатом процессе и, не откладывая, привести его в исполнение, Парижу пришлось прибегнуть к угрозе народного восстания. Да и теперь еще сколько пышных фраз пишут историки, сколько слез проливают, рассказывая об этом процессе!

А между тем дело обстояло так: если бы какой-нибудь генерал сделал то, что сделал Людовик XVI, чтобы вызвать иноземное вторжение и поддержать его, то кто из современных историков (которые все являются защитниками «государственной необходимости») поколебался бы потребовать для такого генерала смертной казни? Но в таком случае, зачем же столько жалких слов потому только, что изменником оказался главнокомандующий всего войска?

На основании всех традиций и всех условных понятий, на которых наши историки и юристы обосновывают права «главы государства», Конвент обладал в это время верховной властью. Ему, и только ему, принадлежало право судить правителя, свергнутого народом, так же как ему одному принадлежало утраченное королем право законодательства. Выражаясь их языком, суд Конвента был для Людовика XVI «судом равных». А у этих последних, раз они уверились в его измене, не было выбора. Они должны были постановить смертный приговор. Даже о помиловании не могло быть речи, когда кровь лилась на границах Франции. Соединенные короли сами отлично знали это и понимали.

Что же касается теории, которую развивали Робеспьер и Сен-Жюст, что республика имеет право убить Людовика XVI как своего врага, то Марат был совершенно прав, когда протестовал против нее. Это можно было сделать во время борьбы 10 августа или тотчас же после, но не три месяца спустя. Теперь республике оставалось только судить Людовика XVI и судить со всей возможной гласностью, чтобы народ и потомство могло убедиться в его вероломстве и иезуитизме.

Что касается самого факта измены со стороны Людовика XVI и королевы, то теперь, когда мы знаем переписку Марии-Антуанетты с Ферзеном и письма этого последнего к разным высокопоставленным лицам, мы должны признать, что Конвент судил о положении дел правильно, хотя и не имел тогда в руках тех неопровержимых улик, какие имеются в настоящее время после обнародования переписки с Ферзеном и его дневника. Но за три года с 1789 г. накопилось столько фактов, подтверждавших измену; у роялистов и у королевы за это время вырвалось столько признаний и Людовик XVI совершил со времени вареннского бегства столько поступков, хотя и амнистированных конституцией 1791 г., но тем не менее служивших объяснением позднейших его действий, что нравственная уверенность в измене была у всех. В сущности факт измены не оспаривался никем даже среди тех, кто пытался спасти Людовика XVI. Не сомневался в этом и парижский народ.

И действительно, измена началась с того письма, которое Людовик XVI написал австрийскому императору в тот самый день в сентябре 1791 г., когда он при восторженных овациях парижской буржуазии присягал на верность конституции. Затем началась переписка Марии-Антуанетты с ее другом Ферзеном, которая велась с полного ведома короля. Оба изменника — королева и король — призывали из своего тюильрийского дворца иноземное нашествие; они подготовляли его, указывали ему пути, сообщали неприятелю о военных силах Франции и о военных планах ее генералов. Своей тонкой и умелой рукой Мария-Антуанетта подготовляла победоносное вступление немецких союзников в Париж и массовое истребление революционеров. Народ хорошо понял эту женщину, которую он называл просто «Медичи» и которую историки хотят представить нам теперь как бедное, легкомысленное существоНаш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно