Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Нина Сергеевна Аленникова
Русская трагедия. Дороги дальние, невозвратные


Предисловие

Уважаемые читатели!

Вы держите в руках книгу воспоминаний Нины Сергеевны Алейниковой, волею судеб оказавшейся в 1920 г. в эмиграции с мужем, морским офицером Всеволодом Павловичем Доном, и двумя малышами – Ольгой и Ростиславом.

Впервые текст книги был напечатан в Париже, ставшем со временем, благодаря вере, трудам, нравственной силе и терпению этой семьи русских эмигрантов, родным домом для них.

Настоящее издание дополнено не публиковавшейся ранее главой «Поездка в Москву и Санкт-Петербург», а также послесловием, указателем имен и комментариями непосредственного участника событий – сына автора, Ростислава Всеволодовича Дона, ставшего заметным французским дипломатом и отметившего 2-го декабря 2009 г. свое 90-летие.

В помощь читателю книга снабжена также постраничными примечаниями редактора и его послесловием.


Первая часть
ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Это было давно… В нашем старом Петербурге… Отец[1] отправился навестить знакомую больную в одну из больниц. Там неожиданно он встретил отца Иоанна Кронштадтского[2], у которого попросил благословения. Отец Иоанн Кронштадтский его не благословил, но сказал: «Ты будешь благословен в твоем потомстве»…

Вот этому потомству, моим внукам, я посвящаю повесть всей моей жизни в России.

* * *

Детство мое прошло в черноземной богатой Малороссии, в знойных степях, где зреет золотистая пшеница, где темно-синее небо кажется нависшим над землей, а ночью оно усеяно бесчисленными звездами, особенно ярко горящими летом. Млечный Путь ясно пересекает небо, звездочки Большой Медведицы мигают сверкающими огоньками. Несмотря на неподвижный воздух, свежесть, идущая от густых деревьев, дает возможность дышать после дневного зноя.

В наших степях жара была очень велика. Крестьяне начинали полевые работы на рассвете; кончали в полдень, «полудничали», то есть завтракали, и заваливались спать тут же под возами. Более молодые играли в карты, пели или просто балагурили. Имение отца находилось в Херсонской губернии, неподалеку от города Елизаветграда, нынешнего Кировограда.

Я потеряла мать очень рано. Она умерла, когда мне едва исполнилось четыре года. Ее смерть была вызвана несчастным случаем.

Мы жили в деревне мирно, тихо, однообразно. Нас было двое детей, я и маленький братишка двух лет. Несчастье обрушилось на нас неожиданно и совершенно выбило всех из колеи. Мать была в положении; она ждала третьего ребенка. В этом состоянии у нее была привычка ходить ночью в кладовую чем-нибудь закусить. Кладовая была всегда переполнена всевозможными окороками, колбасами всех сортов, уж не говоря о солениях, варениях и т. д.

Конечно, в те давно прошедшие времена у нас не было электричества. Мать брала с собой свечу, тускло освещавшую большую кладовую. В одну из таких ночей, когда она отправилась за едой, кто-то из прислуги забыл закрыть люк, ведущий в погреб. Мать не заметила этого, оступилась и рухнула всей тяжестью вниз с отчаянным криком. Весь дом сбежался. Послали за доктором, в деревню за бабой-повитухой. Когда приехал врач, он не нашел никаких переломов, но очень обеспокоился, так как она находилась в ужасном состоянии страха и депрессии. Вскоре у нее началась бессонница; она таяла у всех на глазах; ничего не ела. Обнаружилась сахарная болезнь, как объяснил доктор – от происшедшего у нее аборта, особенно от падения, вызвавшего сильный испуг.

Вскоре произошло необъяснимое событие, как бы предсказывающее грядущие катастрофы.

Отец мой еще до женитьбы служил в Белорусском гусарском полку. Выйдя в отставку, он занялся своим имением, захватив с собой, как тогда часто делалось, своего денщика, ставшего с тех пор его лакеем. Звали его Антон. Он был безмерно предан отцу и мог бы считаться идеальным слугой, если бы не склонность к водке, на которую, впрочем, отец, ценивший его, смотрел сквозь пальцы.

Мать окончила Киевскую музыкальную школу. Она была отличной музыкантшей и часто проводила за роялем долгие часы не только днем, но и поздно ночью.

Однажды Антон, помогая утром одеваться отцу, сказал ему, что «барыня ночью играла до первых петухов». Отец рассмеялся. «С пьяных глаз тебе показалось; опять хватил лишнюю рюмку. Барыня вчера легла в десять часов и всю ночь спала». Однако Антон настаивал и уверял, что он слышал звуки того «грустного, что барыня часто играют».

Вечером, как всегда, легли рано. Водворилась тишина, прерываемая только лаем собак или колотушкой сторожа, проходившего мимо окон дома. Отцу не спалось. Тоскливые мысли проносились в его голове. Он ворочался с боку на бок, и вдруг за полночь он услышал звуки похоронного марша Шопена, а рядом глубоким сном, не шевелясь, спала мать.

Он встал, тихо оделся и вышел в коридор. Там стоял Антон, он подошел к отцу. «Слышите, ваше высокородие, опять играют», – шепотом произнес он. Отец велел ему взять фонарь, и они отправились в зал, откуда доносились звуки. Когда они вошли, звуки, замирая, умолкли. Осмотрев рояль и ничего не найдя, они вернулись. Отец строго приказал Антону не обмолвиться никому о ночной музыке, особенно матери.

На другой день приехала погостить к сестре тетя Люба. Она также была очень музыкальна, и они обе часто играли в четыре руки. Комната для гостей находилась около зала. Отец велел Антону не ложиться и ждать. Если снова послышатся зловещие звуки, они оба войдут к тете Любе и скажут ей, в чем дело.

Днем они обе играли в четыре руки. Мать даже оживилась при появлении сестры и была на редкость веселая, а вечером повторилось то же. Одетый отец с Антоном постучали к тете Любе, которая с удивлением спросила: «Неужели сестра снова встала, чтобы ночью играть?» Ей пришлось объяснить необычное явление. Она очень испугалась, но все-таки отправилась с ними в темный зал, где так же замерли звуки при их появлении. Снова осмотрели рояль и заперли его на ключ. Потом долго обсуждали необыкновенное явление. Несмотря на просьбу сестры еще погостить, тетя Люба на другой же день уехала, сославшись на нездоровье. Еще одну, последнюю, ночь звучал похоронный марш. Нервы у всех были напряжены. На этот раз проснулась няня и невольно приняла участие во всеобщем переполохе.

Атмосфера таинственности и страха нависла над нашим домом. Через некоторое время, после последней ночной игры, мой маленький брат заболел воспалением легких. Спасти его докторам не удалось. Он умер, оставив после себя печать глубокой скорби. Старая няня, вынянчившая в свое время мать, горько оплакивала своего питомца, всячески стараясь не показать своего горя матери. Она часто говорила, что ночная музыка принесла несчастье.

Свалившийся этот удар еще больше подействовал на мать. Она все быстрее худела и сделалась почти прозрачной.

Весной приехала из Елизаветграда бабушка, мать отца, жившая в городе, но на лето приезжавшая всегда в свое имение гостить у сына. Увидев мать, она сразу загрустила, но всячески старалась подбодрить сына; она уговаривала его не отчаиваться. Сейчас же по приезде она потребовала, чтобы позвали священника и отслужили молебен о здравии болящей. Она при этом устроила так, чтобы этот день был праздничным. Она заказала повару отличный обед, а прислуге велела нарвать побольше цветов и украсить стол на террасе. Молодой священник, веселый и добродушный, отслужил молебен. Он покропил святой водой во всех комнатах. После этого, приложившись к кресту, мы все отправились обедать. Обед прошел оживленно, настроение поднялось, все пили за здоровье матери. Но это настроение длилось недолго. Матери становилось все хуже. Отец возил ее к известным профессорам, но она только уставала от этих путешествий.

В одно жаркое солнечное утро отец, войдя в столовую, не увидел, как обычно, бабушки. На его вопрос прислуга ответила: «Барыня еще не выходили из комнаты». Было почти девять часов утра, небывалое явление, так как она всегда вставала рано и до восьми часов выпивала свой кофе. Отец постучал в ее комнату, но ответа не последовало. Он вышел во двор, и ему удалось влезть в оставленное открытым окно. Бабушка сидела в кресле неподвижно. Постеленная с вечера кровать была не тронута, видимо, бабушка скончалась вечером, не успев лечь. Бедный отец, горячо привязанный к своей матери, был потрясен этой неожиданной смертью. Няня, успевшая рассказать всей прислуге о ночной музыке, уверяла, что эта музыка была предупреждением несчастий.

Между тем один из лечивших мать профессоров посоветовал отцу отвезти ее в Париж к знаменитому специалисту по диабету, что отец исполнил. В этом трудном путешествии приняла участие и я со своей няней. Знаменитый профессор после первого серьезного осмотра заявил, что положение ее безнадежно и лучше всего ее отвезти обратно на родину, куда она стремилась. Не задерживаясь, мы пустились в обратный путь в Россию и направились прямо к дедушке. Через четыре дня после нашего возвращения мать скончалась, окруженная своей семьей. Я не понимала, что такое смерть, но отлично помню печальные похороны, а отпечаток вечной разлуки надолго оставался в моей душе. Отец, обезумевший от горя, весь под впечатлением таинственных предзнаменований, оставил меня у дедушки, а сам отправился в Индию.

Перед возвращением из Франции отец нанял мне гувернантку, желая, чтобы я получила европейское воспитание. Бедная няня страшно косилась на это новое иностранное существо, как вихрь ворвавшееся в нашу жизнь. Мадам Жюли оказалась весьма приятной женщиной, полной добродушия, с веселым характером. Она быстро приспособилась к нашему русскому быту, полюбила его и вполне сошлась с моими прародителями, особенно потому, что мой дедушка-поляк был католиком. Сначала я ее дичилась и была ближе к няне, но вскоре полюбила ее. Семья деда была большая, но из его одиннадцати детей большая часть погибла от несчастных случаев. Еще до смерти матери утонул Александр тринадцати лет. Во время моего пребывания погибла девочка четырнадцати лет. Она отправилась в сильную жару в степь без шляпы. Когда она вернулась, бледная и утомленная, то повалилась на диван, жалуясь на сильную головную боль. Пока послали за доктором, который находился в 13 верстах, Леонора скончалась.

Имение Любомировка[3] принадлежало богатому помещику Шебеко[4]. Дедушка, получивший агрономическое образование и обладавший немалым опытом, управлял этим имением. Сам Шебеко никогда в поместье не показывался. Большой старинный двухэтажный дом был предоставлен дедушке и его семье, которая там себя чувствовала как дома. Мы, ребята, росли на полной свободе. По утрам мадам Жюли заставляла нас изучать французский язык. Эти уроки давались нам, младшим: мне и трем моим дядям, из них самый младший, Коля, был моих лет. Мальчики тащили меня с собой на прогулки. Глубокая река протекала мимо имения, и ее берега были скалисты. Я с ними бросалась со скал в реку, мы ныряли и, как маленькие зверюшки, стряхнув с себя воду, ложились на солнце. По вечерам на берег приводили для купания табун лошадей. Тогда нашим любимым занятием было бросаться с конями в воду, нырять с ними, обваливаться в песке и снова кидаться в реку. Я очень скоро научилась плавать, ездить верхом, правда, кое-как и без седла. Сначала бабушка противилась этому, но дедушка находил, что это здорово и что девочка должна быть такой же сильной, как мальчик, и бесстрашной.

Моя жизнь протекала весело и беззаботно. Дедушка и бабушка[5] оба меня баловали и любили. Они долго горевали о потере любимой старшей дочери и перенесли на меня свою нежность.

Отец писал очень редко, все откладывая свое возвращение. После двухлетнего отсутствия он выразил желание в письме к дедушке, чтобы я переехала с няней и гувернанткой в его имение. Туда же из Елизаветграда должна была переехать его двоюродная сестра, чтобы заняться моим воспитанием, особенно русским языком, в котором я очень хромала. Мы чаще всего говорили по-малороссийски, мешая с польским, а тут еще был французский язык, который мы усердно изучали благодаря стараниям мадам Жюли.

Письмо отца всех взволновало. Бабушка не хотела меня отпускать. Дедушка был не только огорчен, но и рассержен на отца и обвинял его в недоверии к ним. Но пойти наперекор они не решились, и вскоре меня переправили в Веселый Раздол, где жизнь шла своим чередом. Имение было в руках опытного управляющего. Прислуга была все та же. Антон состарился и все чаще напивался; в такие минуты он неминуемо вспоминал ночи с похоронным маршем, сожалел о прошлом и шумно вздыхал. Кухарка Евгения встретила нас со слезами. Она устроила парадный обед и привела из деревни свою девочку Дуню, чтобы играть со мной. Дуня воспитывалась у своей бабушки. Это была черноглазая, очень подвижная девочка, но совершенный дичок. Приехавшая из города тетя Саша не очень одобрила мою дружбу с Дуней. Я же сразу всем сердцем привязалась к Дуне, больше не могла без нее обходиться. Александра Ильинична (тетя Саша) начала усердно заниматься перевоспитанием Дуни, стараясь ей внушить, что нельзя сморкаться пальцами, зевать во весь рот и т. д.

Хотя Дуня была года на четыре старше меня, мы с ней очень подружились. Мы вместе бегали купаться, ездили верхом, присутствовали при уборке хлеба, занимались животными – словом, не разлучались. Мадам Жюли продолжала по утрам заниматься со мной. Тетя Саша давала мне уроки русского языка, в котором я оказалась очень отсталой. Однако я быстро научилась читать и передавала свои познания Луне.

Как-то нас навестили дедушка с тетей Любой и мальчиками. Они привезли много меду и всяких сладостей. Я очень им обрадовалась.

Через несколько месяцев после нашего возвращения наконец вернулся и отец. О своем прибытии он нас известил телеграммой. Поэтому мы не успели как следует приготовиться к этому событию. Я сразу же почувствовала большую перемену в отце. Он сделался угрюмым и сердился из-за пустяков. От управляющего он потребовал подробные отчеты и остался всем недоволен. Тетю Сашу упрекнул в том, что я скверно выражаюсь по-русски, прибавив, что это, конечно, влияние Яницких, где все дети говорят на трех языках вперемежку. Мне было больно это слышать, тем более что он заявил, что больше меня к ним не пустит. Я почувствовала его несправедливую враждебность к ним, что меня очень огорчило. Настала зима, и отец надолго уехал в Петербург. Мы остались одни и облегченно вздохнули.

Зимы в наших степях суровые, выпадает масса снегу, налетают огромными стаями вороны, они скачут всюду по снежным равнинам, наполняя воздух карканьем. Проснешься, бывало, в восемь часов утра, а темно, как ночью. Оказывается, что снегом завалило все окна и двери и выйти невозможно. Тогда начинается суматоха. Дворники разгребают лопатами сугробы снега перед домом; строят за воротами снежную горку, обливают ее водой, и если грянет мороз, то на другой день можно кататься с горки на салазках. На совершенно замерзшем пруду можно кататься на коньках, но самое приятное – это поездки к соседям на санях. Печи в доме топились соломой. Мы с Дуней любовались, когда слуга запихивал вилами эту солому. Она трещала и разгоралась в печи, освещая всю комнату и коридор ярким светом. После утренних занятий мы выбегали на двор в теплых башлыках и в валенках. Бегали по снегу, гоняя ворон, срывая сосульки с дикого виноградника, обвивающего террасу. Эти длинные, тонкие льдинки мы ели как мороженое.

Бурной стихией неожиданно появлялась весна. Тогда потоками текли ручьи растаявшего снега. Воробьи чирикали громче и веселее.

Всюду появлялись брандуши. Это маленькие беленькие цветочки с крупным корнем вроде луковицы. Мы очень любили этот сладкий, сочный корень и ели его в большом количестве, выкапывая маленькими, острыми лопатками, приготовленными специально для нас кузнецом Евграфом. В галошах было неудобно бродить по лужам. Мы часто снимали их и чулки и бегали по холодным ручьям босые, но никогда не простужались. Нас всегда сопровождал сторожевой пес Мендель, огромный, лохматый, с рыжеватой шерстью.

Настоящая весна и ее прелесть начинались тогда, когда все деревья в огромном саду цвели различными цветами. Все благоухало, а от лип шел особенный пряный запах. Недавно прилетевшие ласточки, грачи и другие пернатые наполняли воздух разными звуками. А когда начинал заливаться соловей и слышались отрывочные, но четкие возгласы кукушки, то совсем становилось весело и отрадно на душе.

Весной обыкновенно отец возвращался из Петербурга, и тогда атмосфера сгущалась. С наступлением лета мы с Дуней отправлялись на берег пруда. Туда же прибегали другие ребятишки из деревни. Мы всей гурьбой наслаждались купанием, предварительно обвалявшись в песке.

Тетя Саша не очень одобряла мою близость с деревенскими детьми. Она как-то высказала это отцу. «Это все пустяки, – ответил он. – Пусть, наоборот, узнает ближе с детства свой народ, а насчет манер – на это пригодится институт, в который я скоро ее отдам». Услыхав это, я не на шутку перепугалась. Слово «институт» показалось мне каким-то жутким и чудовищным. Вечером я спросила тетю Сашу, что обозначает это слово. Она мне объяснила, что это дом, где живут и учатся другие девочки. С этого времени меня начали усиленно подготовлять к поступлению в институт. Отец нанял репетитора, мадам Жюли усердствовала с французским языком, которым я уже свободно владела. Я любила читать французские книги. Тогда особенным успехом пользовались книги графини Сегюр1.

В институт обыкновенно принимали в девять лет, с предварительным экзаменом. Так как мне было всего восемь лет, а отец во что бы то ни стало хотел меня туда определить, ему пришлось подать прошение на высочайшее имя2. Было решено, что я поступлю в Одесский институт, а тетя Саша переедет жить в этот город на зиму.

Ответ на прошение пришел удовлетворительный, при условии если я выдержу экзамен, который был назначен в конце мая. Этот экзамен я выдержала блестяще, особенно благодаря мадам Жюли. Мой французский язык поразил весь учительский персонал. Казенная, холодная обстановка института сильно повлияла на меня. Повеяло чем-то чужим. Сердце сжалось при мысли, что я скоро попаду в этот закрытый для всех незнакомый круг. Мне казалось просто невероятным, что я покину Веселый Раздол, лошадей, купание, моих друзей – деревенских ребят, милую Дуню, изобретательницу всяких шалостей и проказ. Отец остался очень доволен, что я выдержала экзамен, и купил мне роскошную куклу со всевозможными нарядами.

Когда мы вернулись из Одессы, он всем объявил, что осенью произойдет событие большой важности, то есть мое поступление в институт. Было условлено, что мадам Жюли переедет на зиму в Петербург, чтобы заниматься с детьми дяди Жоржа. Летом они все приедут на каникулы к нам. Полюбив всей душой мадам Жюли, я горевала при мысли об этой разлуке, но ведь расставаться надо было не только с ней, но со всей счастливой жизнью в деревне, в любимом Веселом Раздоле. Няня также горевала и ворчала на отца, находя его бездушным и несправедливым. Мадам Жюли тоже была подавлена предстоящей переменой, но мысль пожить в красивой столице все же привлекала ее. Отец часто ей рассказывал про дядю Жоржа, характер которого славился необычайной мягкостью и добротой.

Дядя Жорж, граф Зубов, был нашим родственником по жене, то есть его покойная жена была двоюродной сестрой моей матери. Они жили как родные сестры, обе учились в Киевском институте. Лето всегда проводили в имении Мани, так звали кузину. Они обе погибли от несчастных случаев, оставив вдовцами своих мужей. Маня, очень светская и много выезжавшая, не захотела иметь четвертого ребенка и погибла от произведенной над ней неудачной операции. Дядя Жорж, блестящий конногвардеец и в то же время композитор, окончивший консерваторию под руководством Римского-Корсакова, был безгранично привязан к своей жене. Потеря ее была для него страшным, непоправимым ударом. Старший сын его, Саша, красавец, был глухонемой. Произошло это оттого, что его трехлетним мальчиком уронила нянька, подбрасывая его на руках. Он ударился головой об пол, заболел менингитом, и хотя его удалось спасти, он остался глухонемым. Учился он в специальном пансионе, но раз в неделю приходил домой. Коля и Тамара были малыши моложе меня. Ими и должна была заняться мадам Жюли.

В знойное сухое лето у нас в Раздоле было много гостей. Семья Ламзиных из Елизаветграда, у них было пять дочерей, еще гостил некто Цингер с сыном из Варшавы. Немного позднее приехал дядя Жорж с детьми и гувернанткой-немкой, но он остался с нами всего десять дней и уехал в свой летний лагерь. Самовар с раннего утра шипел на столе большой террасы. Чай пили когда кто хотел. Отец вставал чуть свет и отправлялся на полевые работы на бегунах, вместе с управляющим. Завтракали обыкновенно в час с половиной. После обильной еды все заваливались спать. Ставни все закрывались. Мы, ребята, собирались в нашем маленьком флигеле, где было прохладно из-за близких деревьев, окружающих домик. Там мы играли в карты, домино и другие игры, а в четыре часа отправлялись всей гурьбой купаться на пруд, кататься на лодке и веселиться. По воскресеньям, когда не было полевых работ, устраивались пикники. Мы ехали в экипажах и на бегунах, а за нами плелась большая арба, набитая сеном, покрытым огромным брезентом, с прислугой и большим запасом всевозможной провизии. Обыкновенно мы отправлялись в единственный на всю окрестность березовый лесок. Там, на траве, под самой большой тенью, мы располагались на весь день. Иногда мы доезжали до огромного озера, принадлежавшего богатому помещику Бутковскому. На берегу этого озера было тоже прохладно, так как было много тенистых деревьев. Отец неизменно играл на гармонии, пел свои любимые песни, иногда декламировал, всегда одно и то же. Помню его любимое стихотворение «Утка», смысл которого был тот, что животные никогда не бросают на нянек своих детей. Выращивают и воспитывают их сами. Когда солнце начинало садиться, мы отправлялись в обратный путь. Степь при закате солнца напоминает море, особенно когда зрелые колосья хлебов переливаются различными красками. При малейшем ветерке все это море колосьев колышется, как покрасневшие волны. Веселый Раз дол, выраставший издали своими огромными осокорями, казался неожиданным оазисом в пустыне.

Кто никогда не жил в степях, не может знать прелести их. Наш огромный тенистый сад был полон фруктовых деревьев всех сортов.

Целыми днями тетя Саша и Марья Исидоровна Ламзина варили варенье в саду на примитивных жаровнях, сооруженных из кирпичей. В огромных медных тазах варились клубника, малина, сливы, вишни, кизил, шелковица, райские яблочки и груши. Нам бережно собирали пенку, которой мы лакомились во время чая.

Да, это было блаженное лето. Часто среди забав я вспоминала, что, когда оно кончится, я уеду в город в огромное серое здание. Там останусь одна среди чужих людей. Тогда сердце больно сжималось и душу обдавало холодом. Чуткая и добрая тетя Саша понимала мои переживания и часто мне говорила: «Не унывай. Каждый четверг и в воскресенье я буду к тебе приходить, а на Рождество возьму тебя к себе, тогда нагуляемся вместе». Отец, съездивший в Одессу по делам, снял тете Саше квартирку в центре города.

К нам часто приезжали соседи, особенно семья Рустанович3 и Бжежицкие. Старики Бжежицкие редко приезжали, зато часто были у нас их три дочери-красавицы: Ксения, Ольга и Елена, как и младший братишка Алеша, который учился в кадетском корпусе в Одессе. И поэтому было решено, что Ксения, старшая, поедет с нами в Одессу сопровождать брата. Тетя Саша заранее назначила день праздника перед нашим отъездом. Был приглашен молодой священник из соседнего села при станции Помощная, знакомый нам отец Александр, которого всегда звали на семейные события. Гости разъехались во все стороны, кто в Питер, кто в Елизаветград. Дядя Жорж явился накануне за детьми. Все взрослые расположились на террасе за большим столом. Для нас, детей, был устроен отдельный «музыкантский стол». Как мы веселились за этим столом! Нам не полагались спиртные напитки, но квасу было вдоволь. Подражая взрослым, мы чокались стаканами с квасом, желая друг другу веселой зимы. После обеда отправились все в глубину парка к памятнику дедушке и бабушке, родителям отца. Этот белый памятник, со всегда зажженной лампадкой, навсегда запечатлелся в моей памяти. Рядом с ним находилась могилка-холмик моего братишки, погибшего от воспаления легких.

После долгих сборов наконец состоялся наш отъезд. Отец собрался нас сопровождать, несмотря на страдную пору в имении. По старому обычаю, все уселись в гостиной под образами. Няня заливалась слезами, да и я сама еле сдерживалась. Камень лежал на моей душе. Отец первый поднялся, перекрестился, и мы все начали обниматься, целоваться и крестить друг друга.

Путешествие в поезде было интересным. Я не отходила от окна, в котором мелькали наши степные пейзажи, деревеньки, утопающие в вишневых садах, соломенные крыши белоснежных хат, зеленые купола церквей. Иногда показывались и блестели вьющиеся, как змеи, реки. Все это убегало перед глазами, и жгучая тоска закрадывалась в душу. Убегавшие пейзажи напоминали, что скоро я больше не буду видеть эти любимые просторы. Суровая казенная обстановка заменит их надолго. Алеша, скромный, застенчивый кадет, иногда подходил ко мне. Мы обменивались впечатлениями, вспоминали минувшее лето, наши прогулки, купание и верховую езду. У тети Саши оказались неожиданные дела в имении, и она с нами не поехала. С грустью вспоминала я Луню и других моих деревенских приятелей, с которыми протекло мое беззаботное детство. Несмотря на мои восемь лет, я отлично понимала, что очень важная страница моей жизни перевернулась и что совсем новое ждет меня впереди.

Остановились мы в снятой отцом квартире, переночевали, и на другой день он отвез меня в институт. Начальница Кандыба, очень высокая, худощавая дама, встретила нас холодно и величаво. Она сразу же вызвала классную даму, которой меня поручила. Затем, объяснив моему отцу главные правила учреждения, отпустила его. Я едва успела попрощаться с ним, мне даже показалось, что он торопится избавиться от меня.

Попала я в самый младший, седьмой класс, где все девочки были старше меня. Я сразу подружилась с двумя: Лизой Варун-Секрет4 и Марусей Загорской. Обе они были дочерьми крупных помещиков нашей губернии. Отец Лизы играл значительную роль в Государственной думе. Маруся была очень красивая девочка: жгучая брюнетка, высокая и очень смелая. Общность интересов, воспоминания о привольной деревенской жизни тесно сблизили нас. Эта дружба была для меня большим спасением в новом моем существовании. Я задыхалась в суровой институтской обстановке. Приседания перед плавно проходившей начальницей. Длинные, утомительные церковные службы, постоянные придирки и замечания классных дам, ни минуты свободы. Весь день был распределен не только по часам, но и по минутам. Все это было томительно, скучно и однообразно. По ночам я проливала молчаливые слезы, вспоминая покинутый столь любимый Веселый Раздол. Часто мне снились наши огромные осокори, широкая плотина над первым прудом, молчаливым и неподвижным, Мендель, влезший в окно и расположившийся на моей кровати всем своим грузным собачьим телом. Я просыпалась в холодном поту и с тоской замечала, что нахожусь в огромном дортуаре[6], где спит весь мой класс. Многие, словно в бреду, бормотали что-то во сне. К счастью, через две недели появилась тетя Саша и стала аккуратно меня навещать. Приемы были по четвергам и по воскресеньям. Училась я неплохо, но без малейшего азарта. Сразу же оказалась первой по-французски, но арифметику возненавидела и никогда в ней не имела успеха.

Я вся напряженно жила одной мечтой о возвращении в деревню и огорчалась, что так долго ползет зима. Но несмотря на то что она долго ползла, приключений и неожиданных событий было много.

Еще перед окончательным заключением мира с Японией в городе начались большие беспорядки. Со всех сторон поднялись революционные силы. Студенты, конечно, принимали большое участие в этом движении. Были дни, когда нас не выпускали даже в сад. Слышались стрельба, какие-то выкрики и громкие песни. Один раз кто-то выстрелил в окно нашего большого зала, где находились портреты государя и всей царской семьи, также были портреты других царей в другую эпоху. Настроение в институте было напряженное, и уроки часто пропускались, так как преподаватели не могли явиться вовремя. На улицах постоянно происходили стычки полиции с революционным элементом. Все это сильно нарушало весь обычный ход жизни. После нескольких острых периодов порядок начал устанавливаться. Мои подруги Лиза и Маруся очень волновались за родителей, оставшихся в имении, что было очень опасно. Усадьбы горели, и были постоянные нападения и убийства помещиков.

Наконец настали каникулы. Тетя Саша приехала за мной и увезла меня в свою квартиру, где было уютно и тепло. В сочельник мы были приглашены к родственникам отца Высоцким, где ели традиционную кутью из риса с изюмом и медом, а также узвар – это компот из чернослива и других сухих фруктов. Отец также появился у них на постный ужин, и, конечно, начались разговоры о политике – тема, которую он особенно любил. При этом он волновался, кипятился, часто затрагивал еврейский вопрос. В них он видел большое зло для России, но вместе с тем я помню, как он всегда заступался за евреев-стариков, которые держали маленькую лавчонку у нас в деревне. Крестьяне их терпеть не могли, обижали и придирались к малейшему пустяку. Отец особенно выступил в их защиту, когда из японского плена вернулся их сын Дудик без ноги. Он вернулся с другим солдатом из деревни, совершенно здоровым. В плену японцы устроили Дудику такой протез, что в то время в России никто не мог и мечтать о таком. Отец говорил с крестьянами, объясняя им, что молодой еврей так же сражался за Родину и потерял ногу, являясь жертвой войны, как и многие русские. Это очень повлияло на всю деревню. С тех пор отношение к ним очень смягчилось. Несмотря на очень грубые нравы, чувствительность и подчас даже чуткость всегда существовали в русских душах, даже в самых темных и отсталых кругах.

В первый день Рождества, простояв длинную торжественную службу в церкви, мы отправились в цирк. Это был мой первый выход. Я ничего подобного раньше никогда не видела. Этот цирк под именем «Пауло» содержался итальянским антрепренером и был весьма примитивный. Однако на меня все это представление произвело потрясающее впечатление. Прыгающие через обручи собаки, танцующие парами медведи, лихие всадники-джигиты, поднимающие на полном ходу носовые платки. Особенно я была очарована жонглером, который верхом на лошади жонглировал четырьмя мячами. Мне показалось это верхом искусства. Меня вдруг охватило стихийное желание сделаться частью этого цирка: выступать с мячами, летать на трапециях – словом, приобщиться к этой прекрасной, таинственной жизни.

Еще недавно я прочла приключения одного мальчика, которого украли цыгане, владельцы кочующего цирка. Он впоследствии сделался знаменитостью, отыскал своих родителей и окружил их благополучием. Я перестала спать по ночам и напряженно думала, как осуществить мое желание. Почему-то я ни минуты не сомневалась, что хозяин цирка меня возьмет. Время от времени все же мелькала мысль: «А что скажет отец? А тетя Саша?» Но надежда, что все как-то образуется, охватывала меня и толкала на исполнение задуманного.

Тетя Саша часто ходила в церковь. Я ее всегда сопровождала, но тут, когда она мне предложила отправиться к ранней обедне, я попросила разрешения не пойти, ссылаясь на сильную головную боль, на что она сразу согласилась. Когда она ушла, я спешно, надев шубку, выскочила на улицу и начала осторожно пробираться к цирку, который был недалеко. Дорогу к нему я хорошо запомнила. Цирк был закрыт. Издали доносились рев зверей и ржание лошадей. Я постучала в ту дверь, которая мне показалась подходящей. На мой стук вышел высокий жгучий брюнет с кнутом в руках. Он с удивлением осмотрел меня с ног до головы и спросил, зачем я пришла и что мне нужно. Мое сердце громко билось, и я с трудом сказала: «Хочу поступить в цирк и хочу научиться жонглировать, а на лошади скакать умею». Он рассмеялся и, взяв меня за руку, повел в глубь помещения. Мы добрались до темной комнаты, из которой вышел пожилой человек с расстегнутой на груди рубашкой. Услышав от моего спутника мою просьбу, он громко расхохотался и, потрепав меня по плечу, сказал: «А что твои родители скажут? Ты спросила у них разрешения?» Я потупила глаза и ничего не ответила. «Ну, все же пойдем, и ты покажешь свое искусство», – добавил он добродушно. Мы вошли в темную конюшню. Он отвязал лошадь, дремавшую у стойла, и вывел ее на широкую арену. Лошадь была смирная. Выскочивший откуда-то мальчишка быстро ее оседлал. Хозяин велел ему принести мне штаны и куртку, что он сразу же исполнил. Я их надела, хотя брючки были мне велики и пришлось их подтянуть поясом. Я смело направилась к лошади, вскочила на нее привычным ловким движением. Проскакав вкруговую два раза по арене, я остановилась перед зрителями, которые смеялись и очень одобрительно качали головой. «Молодец девчонка, она легко научится». «Принеси мячи», – приказал хозяин мальчику, и он принес четыре мяча. Человек с кнутом начал жонглировать. Он продемонстрировал мне, как надо начинать сначала с двумя мячами. Я попробовала, но мячи у меня валились во все стороны, однако сильное желание научиться подталкивало меня, и скоро мне удалось их бросать правильнее и регулярнее. «Из тебя бы вышел большой толк, но без родителей я не могу тобой распоряжаться. Надо, чтобы они согласились. Где ты живешь?» Тут я не на шутку перепугалась и сказала, что пойду и спрошу их и если они согласны, то завтра же сюда с ними вернусь. Они очень любезно проводили меня до дверей, и я опрометью побежала домой.

В нашей квартире уже был большой переполох. Тетя Саша, вернувшись из церкви и не застав меня дома, обошла всех жильцов, спрашивая, не видел ли кто-нибудь меня. Многие советовали обратиться в участок и объявить о моем исчезновении. Она уже собралась это сделать, но мое появление сразу все прекратило. На ее тревожные вопросы я чистосердечно призналась во всем. Бедная тетя Саша упала в кресло и заплакала. «Я тут схожу с ума от тревоги и беспокойства, а ты что выдумала! – воскликнула она и добавила: – Если бы в институте узнали об этом, тебя бы немедленно выгнали. А папа что сказал бы?» Мне стало ужасно ее жаль. Я обняла ее и сквозь слезы проговорила: «Даю тебе слово больше в цирк не ходить, но все же жонглировать я научусь и буду летом упражняться на лошади». Тетя Саша успокоилась и даже обещала купить мне четыре мяча, что вскоре исполнила. С тех пор я все мое свободное время проводила в упражнениях с мячами и очень быстро усвоила этот маневр, к полному изумлению тети Саши.

Мне хочется сказать несколько слов об этой чудной женщине, заменившей мне мать и вложившей всю свою душу в мое воспитание. Я нежно к ней привязалась, называла ее «голубчик» и была ей благодарна за все ее заботы обо мне. Необходимо вернуться к прошлому, чтобы описать скорбную и печальную судьбу тети Саши.

При жизни бабушки тетя Саша жила с ней в Елизаветграде. Летом они обе приезжали к нам в Веселый Раздол и оставались с нами до поздней осени. В те далекие времена девушка тридцати лет считалась безнадежной старой девой. Ходила в темном одеянии, гладко причесанная, и ни о каком кокетстве не могло быть и речи. Тетя Саша была очень энергичная. Она много помогала в имении, занимаясь прислугой, молочным хозяйством, птичней и т. д. Как-то к отцу явился по делу управляющий богатого помещика Ревуцкого[7], интеллигентный и очень интересный молодой человек лет тридцати. Конечно, по старому русскому обычаю, его оставили обедать, а через некоторое время он снова появился и зачастил к отцу без всякого дела. Его очень ласково принимали, угощали, но и удивлялись его посещениям. Причина этих визитов скоро выяснилась. Он сделал предложение тете Саше, к полнейшему изумлению всех. Отцу и бабушке он пояснил, что хорошо зарабатывает и что его хозяин на намек, что он хочет жениться, обещает ему отдельный домик с вполне благоустроенным хозяйством и весьма одобряет его намерение жениться. Весь наш дом переполошился от этого неожиданного события. Отец и бабушка на радостях решили сделать тете Саше хорошее приданое. Поднялась невообразимая суета. Свадьбу отпраздновали у нас в имении шумно и весело. Вся округа съехалась.

Невесту все уважали и любили. Молодые, поселившись в прекрасно меблированном домике, зажили дружно и хорошо. Тетя Саша во многом помогала мужу в имении, имея опыт деревенского хозяйства. Радость свалившегося неожиданного счастья придавала ей еще больше энергии. Она расцвела, помолодела и приобрела ту уверенность, которой прежде у нее не хватало. Родители Богданова[8], так звали ее мужа, жили на Кавказе. Отец его служил инженером путей сообщения. Приехав как-то навестить бабушку, тетя Саша сказала с тревогой, что ее мужа вызывает телеграммой мать, так как отец очень серьезно заболел. Все уверяли потом, что тетя Саша была как-то особенно расстроена и печальна. Бабушка, желая ее подбодрить, сказала: «Не печалься, никуда он не денется, вернется твой муженек».

Сообщение в те времена было гораздо сложнее, почта шла долго. Прошло немало времени, ни обещанной телеграммы, ни писем не было. Недели через две явилась к нам тетя Саша, вся взволнованная. На ней не было лица. Бабушка посоветовала запросить родителей Богданова телеграммой. На этот запрос пришел удивленный ответ. Выяснилось, что он не приезжал и вообще о нем не было ни слуха ни духа. Тогда поднялась большая суматоха, в которой принимали участие наша семья и вся семья Ревуцких. Было заявлено всюду в полиции, напечатаны объявления во всех местных газетах и даже в столице. Родители Богданова тоже принялись за усиленные розыски. Но все эти энергичные меры оказались тщетными. Никто никогда не нашел мужа тети Саши. Он исчез, как будто бы и не существовал. Один-единственный молодой инженер сказал, что ехал с Богдановым до известной станции, где у него была пересадка. Он вышел и больше, конечно, его не видел. По его словам, поезд был пустынный, пассажиров почти не было. После этого заявления многие стали предполагать, что он был по дороге убит и ограблен. Во всяком случае, это трагическое исчезновение осталось тайной для всех. Можно себе представить состояние тети Саши в те дни. Она долго крепилась, надеялась, но, когда все надежды исчезли, она снова переехала к нам и надела глубокий траур.

Как ни длилась зима в мрачных стенах института, она все же кончилась, и в конце мая нас распустили на летние каникулы. Тетя Саша приехала за мной, и мы на другой же день отправились в Веселый Раздол. Наступающее лето обещало быть жарким, настолько, что все уже в деревне купались, и я с невыразимой радостью примкнула к моим деревенским приятелям. Луня выросла, она даже показалась мне слишком взрослой, совсем не такой, как я ее оставила. Научившись жонглировать мячами, я производила фурор среди моей примитивной банды и принялась усердно применять мое искусство верхом на лошади. Ребята бегали вокруг, подавали мне мячи и радовались моим успехам. Отец относился равнодушно, но очень ворчал на мое неблестящее учение, так как хотя я и перешла в шестой класс, но отметки у меня были слабые. Преподаватели меня упрекали в большой рассеянности и небрежности. В русском языке я сделала большие успехи, по французскому языку была первой.

Вскоре, к моей радости, приехали дядя Жорж, мадам Жюли и дети. Дядя Жорж оставался недолго. Он всегда торопился в свой военный лагерь. Он очень дрожал над детьми, не позволял им ездить верхом, купаться, что выводило отца из себя. Он находил это большой глупостью. Коля, мой младший кузен, перед отъездом отца громко закричал: «Ура, папа уезжает!» Отец расхохотался, а бедный дядя Жорж чуть было не заплакал от обиды. Действительно, после его отъезда дети пользовались большей свободой. Мадам Жюли тоже считала, что им лучше привыкать ко всему, а не сидеть в вате.

Дом наполнился гостями, и отец выписал мне из Одессы репетитора-студента. Он был греческого происхождения и звали его Жан Романо. Он был очень веселый и остроумный. Мы занимались по утрам, особенно арифметикой, которую я терпеть не могла и проклинала, что она существует. Отец был знаком со всей семьей Жана и пригласил их тоже гостить. Приехали его мать и сестры, Анжелика и младшая Нина, моих лет. Анжелика была настоящая красавица, полная жизни высокая брюнетка, с черными, жгучими глазами. Она сразу всех покорила. Молодые соседи все к нам зачастили, в нее влюблялись, ухаживали, делали предложения, но она не давала предпочтения никому, но со всеми флиртовала и веселилась. Семья Ламзиных тоже появилась, хотя ненадолго, дом и оба флигеля были переполнены.

Очень часто мимо усадьбы проезжала лихая наездница в черкесском мужском костюме. Дело было к концу лета, и напротив усадьбы работала молотилка. Один раз наездница остановилась и спросила о чем-то отца. Он разговорился с ней и начал усиленно ее уговаривать остаться с нами поужинать. Как раз в тот день ждали гостей. Был устроен большой банкет на террасе, длинные столы были расставлены с парадной сервировкой. Всадница оказалась дочерью соседа-помещика, очень богатого вдовца Нейперга, по происхождению австрийца. Она окончила Одесский институт и жила с отцом и теткой, сестрой покойной матери, в имении отца и ежедневно ездила за почтой на станцию Помощная. Эта девушка была оригинального типа, с совершенно рыжими золотистыми волосами и с очень красивыми зелеными глазами. Она была высокая и стройная, а ее руки и ноги были маленькие, породистые. Уговоры отца ее смутили, ей хотелось остаться, но она не решалась, отговариваясь, что ее отец будет беспокоиться. В конце концов она уступила, предупредив, что уедет сразу же после ужина. Съехалось много народу, и ужин был, как всегда, очень оживленный. После десерта наша новая знакомая отправилась домой. Отец незаметно исчез, взявшись ее проводить. По окончании ужина вся молодежь пошла танцевать, среди гостей всегда находились охотники изображать тапера. В ту пору большая часть людей общества умела играть на пианино. Старики уселись в гостиной за карточными столиками, зажженные свечи в старинных подсвечниках придавали уют всей атмосфере вечера. Отец, вернувшись, заиграл на гармонии, запел свои обычные песни и внес еще больше оживления.

Привыкнув к мысли о возвращении в институт, я более хладнокровно относилась к этому неизбежному факту. Так же как и в прошлом году, отец отвез меня в Одессу. Тетя Саша приехала только через месяц. Она сообщила мне, что отец надолго уехал в Париж. Это известие меня нисколько не огорчило. Мы были далеки друг от друга. Он постоянно меня бранил, выискивал во мне всевозможные пороки, а когда был особенно рассержен, то предсказывал мне ужасное будущее. Постоянное заступничество тети Саши не помогало ничуть.

В институте я продолжала дружить с Лизой Варун-Секрет и Марусей Загорской[9]. Мы неразлучно гуляли по длинному коридору во время переменок. Учили уроки по вечерам, помогая друг другу. В дортуаре умудрились спать рядом, и, когда дежурная надзирательница уходила к себе, мы долго болтали. Но позднее появлялась дежурная ночная, и тогда за поздние разговоры нам влетало. Как полагалось во всех институтах, мы носили форму. Синие, из толстого коленкора платья, белые пелеринки, белые рукава и передники. Обувь была легкая, прюнелевая[10], в виде ботиков. Вставали мы в семь часов утра по звонку, отправлялись в большую умывалку, где во всю длину стены были приделаны умывальники с медными кранами. Мы очень быстро мылись холодной водой; зимой она была ледяная. Затем спускались в огромную столовую, где обычно хором пели молитву. Там нам подавали чай с ситным хлебом, и только по праздникам полагалось масло. Во время одного из этих ранних завтраков классная дама из старших классов потребовала молчания и громко сказала: «Дети, у нас сегодня рабочие починяют электричество в большом зале. Поэтому вы будете бегать в коридоре во время переменок, а в зал я вам запрещаю входить». Когда первый урок закончился, мы с Лизой и Марусей бросились в коридор и бродили по нему вдоль и поперек, толкаясь среди многих других, высыпавших из всех классов. Маруся высказалась, что было бы любопытно посмотреть, как работают электрики. Но строгий запрет висел над нами. Маруся все же предложила заглянуть в зал на следующей переменке. Ведь можно было незаметно удрать в направлении запрещенного места.

Обдумав наш тайный маневр, мы направились сейчас же после звонка к залу. Конечно, при том шуме, который был в коридоре, никто не заметил, как мы отворили дверь и очутились в запретном помещении. Там действительно орудовали молодые электрики. Их было трое, они курили и весело работали. Они все трое на нас обернулись, и знакомство состоялось очень быстро. Приняли они нас очень любезно, начали расспрашивать про нашу «тюремную» жизнь, как они выразились. Маруся захотела посмотреть, как они починяют электричество. Тогда один из них вылез в окно, почти висел снаружи и на наши опасения, что он может свалиться, весело смеялся. Незаметно пролетели пятнадцать минут, и мы начали собираться обратно. На прощание они нас наградили семечками, вытаскивали их из своих карманов и сыпали в наши огромные карманы. Но когда мы вышли из зала, нас охватил ужас. Коридор был молчалив и пуст, и по нему прямо на нас шла самая старшая «классюха», так мы называли своих классных дам. Она обрушилась на нас и сразу же объявила, что пойдет и доложит Маман, нашей директрисе. «Немедленно отправляйтесь в свой класс и объясните, почему вы опоздали», – грозно добавила она и побежала доносить. В классе нам влетело, но причины опоздания мы не объяснили и виновато заняли свои места. Когда окончился последний урок, мы отправились в столовую. Туда же прибыла Маман. После всеобщего приседания и громогласного «Бонжур, Маман» водворилась тишина, было слышно пролетевшую муху. Вот тут-то и началась наша трагедия. Маман произнесла высокопарную речь о том, что в стенах ее благородного заведения находятся такие возмутительные элементы, которые нарушают своим поведением весь уклад жизни. Несмотря на запрет ходить в зал к рабочим, нашлись три девицы, которые осмелились туда отправиться, завели с ними знакомство, громко хохотали, словом, опозорили наше учреждение «благородных девиц». Речь закончилась требованием, чтобы виновницы вышли и показались всему институту. Мы все три посмотрели друг на дружку и смело шагнули вперед. Я не чувствовала за собой никакой вины, вообще плохо понимала, что с нами происходит, но мысль о том, что отец узнает о моем ослушании, охватила меня ужасом. Маман посмотрела на нас ледяным пронизывающим взором и сказала сурово: «Ступайте на свои места. Я напишу вашим родителям о вас, и мы сообща обдумаем, как вас наказать». В следующий приемный день явилась озабоченная тетя Саша. Она мне сказала, что ее вызывала начальница, жаловалась на меня и просила известить отца о моем поведении. «Ну для чего тебе было отправляться в этот зал, заводить знакомство с рабочими? Видишь теперь, какая каша заварилась, и не расхлебаешь. Отец на днях приедет», – прибавила она после небольшой паузы. Сердце мое похолодело от этой неожиданной новости.

Отец действительно явился, и после свидания с начальницей он мне строго и коротко сказал: «После Рождества я тебя переведу в Петербургский институт. Там много строже, и тебе не дадут разойтись во всю Ивановскую, как тебе бы хотелось». Жутко стало на душе после этого заявления, но надо было покориться. Я знала, что Петербург – это наша столица, где-то далеко на севере, в снегах и во льду. Чем-то далеким и чужим веяло от этого незнакомого места. Стало страшно и неуютно от сознания, что придется столкнуться с этим новым, жутким миром.

Незадолго до Рождества тетя Саша забрала меня из института и мы отправились в Веселый Раздол. Это было последнее Рождество, проведенное мной в родном гнезде. Зима стояла лютая; морозы трещали не переставая. Наши широкие равнины были завалены снегом. Как только мы приехали, все мои деревенские друзья собрались нас приветствовать. Начались наши совместные игры, спуск на салазках с ледяных горок, гонка ворон, которых на снегу завелось несметное количество, катание на коньках на замерзшем пруду. В первый день Рождества мы были приглашены к Рустановичам на елку. Это были небогатые помещики, самые любимые соседи отца. Их семья состояла из отца, матери и девяти душ уже взрослых детей. В то время семь из них уже были женаты и имели своих детей. Все сыновья были военные, разбросанные в разных частях России. Дочери тоже были замужем, кроме двух, Ольги и Ани, слишком еще молодой. Ольга вообще никогда замуж не вышла, несмотря на очень приятную наружность. Она вся посвятила себя семьям братьев. Постоянно ездила к ним в гости, то к одному, то к другому, ухаживала за их детьми и учила их. Ее все любили и разрывали на части. Эта патриархальная семья была на редкость сплоченная, объединенная общей любовью и уважением к умным старикам родителям. Вспоминая эту семью, нельзя не упомянуть о Дне святого Владимира, 15 июля, когда все дети со всех концов России съезжались со всеми своими семьями, няньками, гувернантками, чтобы поздравить отца и провести с ним хотя бы дня три. Не только дети, но и вся округа без всякого приглашения являлась на именины. Зачастую некоторые слишком дальние оставались ночевать. Так как было жаркое время, им стелили матрасы на террасе, решительно все комнаты были заняты. Но как весело и уютно проводили мы эти именины!

В тот период у нас в Раздоле была устроена елка. Тетя Саша, всегда во всем прекрасная организаторша, превзошла себя. Мы с Дуней получили от нее задание приготавливать украшения. Покрывали золотой и серебряной бумагой орехи, раскрашивали звезды из картона, даже мастерили игрушки, приспосабливали петли к хлопушкам, вставляли разноцветные свечи в крохотные подсвечники. В первый день Рождества позвали всех деревенских ребят. Они явились принаряженные: мальчики в вышитых рубашках, девочки с монистами на шее и круто заплетенными косами. Сначала они дичились, но тетя Саша их скоро покорила. Они даже устроили хоровод вокруг елки. Мальчики танцевали вприсядку и так разошлись, что их остановить было невозможно. После обильного чая с угощениями, получив много всяких сластей и игрушек, они разбежались по домам в свою деревню, находившуюся недалеко от нашей усадьбы. Конечно, проходили обычные колядки5. Все эти ребята являлись вечером замаскированные в самых разнообразных костюмах. Пели рождественские песни, а затем, наполнив мешки всякими съедобными вещами, особенно были в моде пряники, изображавшие зверей и звезды, они уходили в другие дома.

Устроили также елку для взрослых. Вся округа к нам съехалась с чадами, домочадцами, гувернерами, учителями, няньками и т. д. Наш кучер Евгений ездил в село Ново-Украинка закупать несметное количество всевозможной провизии, сластей и игрушек. Эту елку я хорошо помню, она была прекрасная. Высокая, почти до потолка, свежая, темно-зеленая (срублена была в нашем саду), прекрасно украшенная, она вносила в дом торжественность и вековую красоту праздника. Молодежи набралось много, и было кому танцевать вокруг елки. Перед началом танцев спели хором рождественский тропарь. Среди многочисленных гостей были Бжежицкие: три красавицы сестры и их братишка Алеша. Мы с ним давно подружились, и он иногда в воскресенье навещал меня в институте. В то время Алеше было четырнадцать лет. Он отличался своими совершенно рыжими волосами и очень странными серо-зелеными глазами. Он был застенчив, как юная девица, и ежеминутно краснел. Натанцевавшись вдоволь, мы с ним решили пройти в сад, туда, где находился памятник дедушке и бабушке.

По дороге Алеша мне сказал: «Когда мы вырастем, мы с тобой поженимся. Так хотят мои родители, бабушка и сестры». – «Ну а разве сам ты не хочешь?» – удивилась я. «Хочу, иначе бы не говорил», – ответил он, покраснев до ушей. Мне тогда было всего девять лет. Тогда я еще не понимала, что собой представляет какое-то замужество, но, однако, инстинктивно возгордилась этим первым предложением. В душе даже поверила, что это сбудется. Начала фантазировать, как мы с Алешей будем плавать, ездить верхом, кататься на коньках и т. д. Эти мечты были резко прерваны при нашем возвращении. Нам здорово попало от старших за то, что мы отправились на двор в морозный вечер после танцев, разгоряченные и недостаточно тепло одетые. «Простудишься, вот тебе и поступление в питерский институт», – ворчала тетя Саша, и тут же обычный припев: «А что скажет отец?» Но я не простудилась, и вскоре после Крещения мы стали собираться в Петербург. Напоследок со мной произошло приключение, которое могло очень скверно кончиться. Пользуясь тем, что тетя Саша очень занята сборами к нашему путешествию, я как-то отправилась с коньками на пруд. Вечерело, крепкий морозный воздух щипал лицо и захватывал дыхание. Я была тепло одета. Башлык, туго завязанный на шее, не допускал холода, предохраняя уши. У меня теплилась надежда встретить кого-нибудь из ребят, но на пруду стояла мертвая тишина, и признаки тяжелых зимних сумерек давали себя чувствовать. Голые безлиственные деревья, покрытые обледенелым снегом, обрамляли широкую плотину. Они казались издали таинственными гигантами. Надев коньки, я смело бросилась вперед по направлению плотины, которая разделяла нашу усадьбу и деревушку, находившуюся на другой ее стороне. Было приятно скользить по заледенелому пруду, но и жутко. В торжественной зимней тишине с приближающейся ночью даже назойливое карканье ворон утихло. Подбегая к плотине, которая была целью моего передвижения, я почему-то взяла слишком близко к берегу. Неожиданно, не успев опомниться, я очутилась в ледяной воде. Невольно нырнув, я, ничего не понимая, инстинктивно вынырнула на поверхность и пробовала за что-то ухватиться, но не тут-то было. Что-то гладкое, ледяное выскальзывало из моих рук, и я с ужасом поняла, что очутилась в проруби, в которой деревенские бабы полоскали белье. Безнадежность положения заставила меня громко закричать. Но только эхо в прозрачной тиши отозвалось на мой вопль. Крикнув несколько раз и выбиваясь на поверхность ледяной воды, я уже решила перекреститься и погрузиться на дно, в нирвану, но вдруг услышала надо мной шум и голоса. Вскоре я смогла уцепиться за длинную палку, которая сначала ударила меня по голове. Я вцепилась в нее обеими руками. «Держи крепче!» – кричали мне сверху. В тот незабываемый момент меня всю охватило ощущение возвратившейся надежды на спасение. Когда я очутилась на поверхности, меня срочно потащили в ближайшую хату, где жил наш садовник. Он ахнул и всплеснул руками. Его жена и другие бабы, находившиеся в тот момент в хате, все заголосили, но тотчас же бросились меня раздевать, растирать спиртом, затем дали другую одежду и заставили выпить горилки. Почувствовав горячий прилив водки, я сразу ощутила радость вернувшейся жизни. Оказалось, что меня спасли рабочие, рывшие канал на другой стороне плотины. Они случайно задержались позднее обыкновенного и услышали мои отчаянные крики. Не стану описывать ужас тети Саши и гнев отца, который в порыве негодования говорил: «С таким характером наверняка тюряхой кончишь». Но при чем была «тюряха», этого я объяснить не могла.

Отъезд наш приближался, и приятно было сознание снова увидеть мадам Жюли, дядю Жоржа, Колю, Тамару и Сашу. Но мысль об этом институте, о котором отец говорил как о строжайшем, нет-нет навертывалась и больно колола сердце. На Крещение отправились на станцию Помощная. Недалеко от нее находилась маленькая церковь. После бесконечно длившейся церковной службы отец Александр повел нас к себе закусить. Тетя Саша попросила его приехать к нам и отслужить напутственный молебен.

Уложились мы быстрее, чем думали, и в одно ясное морозное утро выехали на станцию. Да, это было действительно последнее Рождество, проведенное в родном гнезде, в кругу близких соседей, с деревенскими ребятами, с которыми связано все детство, с традиционными колядками, с пышной, только что срубленной елкой. Поездка в Петербург показалась бесконечной, хотя и совершалась в прекрасных условиях. Мы занимали с тетей Сашей просторное купе 1-го класса, отец помещался отдельно. Ходили обедать в ресторан, из окон которого я с любопытством следила за быстро мелькавшими пейзажами наших русских, необъятных просторов. Первые сутки мы проезжали по огромным равнинам украинских степей, покрытым белоснежным покрывалом. Иногда мелькали деревушки с неизменной церковью, блестевшей своим синим или золотым куполом с сияющим восьмиконечным крестом. Издали казалось, что он самостоятельно плавает в прозрачном воздухе. Попадались тоже обледеневшие реки и пруды. Иногда мы с тетей Сашей слезали на больших остановках и лакомились чаем с вкусными пирожками. Если отец случайно нас сопровождал, он выпивал рюмку водки с закуской. Он любил знакомиться с кем попало. Зазывал к себе в купе, и тогда разговоры длились часами. Конечно, в тот период всех интересовала политика. Провал нашей войны с Японией занимал все умы в те неприятные времена. Хотя я мало что понимала в этом сумбуре событий, но до меня долетали возмущенные критики нашего режима и общий пессимизм, неизбежный при обстановке бунтов и крупных беспорядков. С одной пересадкой на станции Синельниково, после двухсуточного путешествия, мы все же прибыли в Петербург. Было светлое морозное утро. На Николаевском вокзале нас встретил дядя Жорж в своих санях, нарядный, в конногвардейской форме, и красивый. Мы расположились в квартире на Литейном проспекте. Дядя Жорж и отец снимали ее вместе. Дом был в мавританском стиле, с двумя большими арками, и принадлежал некоему Мурузи6. Там же я с радостью встретила мадам Жюли и маленьких кузенов. Но мне не пришлось долго попользоваться их присутствием, так как отец на другой же день отвез меня в институт.

Это учреждение находилось на Знаменской улице, 8. Хотя оно по своему расположению походило на одесское, но почему-то сразу мне показалось гораздо приятнее и проще. Нас встретил толстый, с бакенбардами, швейцар, прозвище которого было (как потом выяснилось) Дон Педро. Он поздоровался очень приветливо с отцом, мне улыбнулся и впустил нас в комнату, где стояли деревянные диваны и висел портрет Императрицы Марии Федоровны, попечительницы всех институтов. Он очень быстро вернулся и доложил, что начальница нас ждет. Ольга Михайловна Бутурлина оказалась очень степенной пожилой дамой. Разница ее внешности и обращения с Кандыбой была огромная. Во всем ее облике чувствовались печать векового дворянства и вместе с тем простое добродушие русской женщины. Расспросив довольно подробно отца обо мне, она поговорила со мной по-французски и похвалила мои знания. Затем сказала отцу, что она не сомневается, что я отлично справлюсь с шестым классом. Было решено также, что я буду брать уроки музыки у профессора Лаврова, преподающего также в консерватории. Отец заявил, что он готов полностью оплачивать мой пансион, чтобы оставить свободную вакансию для неимущей. «Да, вы об этом уже заявили в вашем письме, но это меня не касается, для этого у нас своя канцелярия». Затем она позвонила и при появлении горничной приказала ей вызвать классную даму шестого класса. Явилась очень некрасивая дама, вся в черном, и заговорила по-немецки с начальницей. Поздоровавшись с отцом и со мной, она велела мне следовать за ней. Путешествие по огромному длинному коридору не кончалось. Все же мы очутились в большом светлом классе, где сидело много девочек. Урока не было, но они все что-то учили, громко смеялись, и в воздухе стоял гул смешанных голосов. Классная дама заявила громко: «Вот, я вам привела новичка из Одессы, приласкайте ее, она никогда не бывала в Петербурге, она уроженка Украины». Затем она вышла. Девочки повскакали со своих мест и окружили меня. Все сразу задавали мне вопросы: «Как тебя зовут? Отчего ты из Одессы к нам приехала?» Когда я заговорила, они все покатились со смеху. Оказалось, что мой явный украинский акцент их всех рассмешил. Некоторые меня передразнивали. Я действительно заметила, что все они говорят иначе и их голоса звучали звонче и чище.

Распорядок дня, конечно, был такой же, как в Одессе. Вставали также в семь часов утра и мылись холодной водой. Спускались на молитву, и затем был утренний завтрак: чай с молоком и хлеб с маслом. Все мне показалось вкуснее, чем в Одессе. Когда появлялась Ольга Михайловна, мы также приседали и здоровались по-французски. Но она так приветливо и весело отвечала, к некоторым подходила, задавала вопросы и гладила их по голове. Чувствовались простота и ласка в обращении. Я сразу же подружилась с очень приятной блондинкой Леночкой Матушевской и с другой, очень крупной девицей, Женей Мезенцовой. Обе они хорошо пели и участвовали в церковном хоре. Леночка позднее была регентшей этого хора. Наша церковь находилась на третьем этаже, над дортуарами. Мы ее посещали по субботам и воскресеньям, а также во все церковные праздники. Время Великого поста осталось в памяти как «хождение по мукам». На четвертой и на Страстной неделе мы ходили в церковь два раза в день. Службы были бесконечно длинные, и присесть не полагалось. Иногда выносили упавших в обморок. Но, однако, этого требовала наша православная религия, и надо было ей подчиняться. Нас отпускали на пасхальные каникулы обыкновенно на Страстной неделе.

Очень быстро ознакомилась я с жизнью института и полюбила ее. В противоположность отцовскому суждению дисциплина оказалась куда менее строгая, чем в Одессе, да и сама жизнь была уютнее и веселее. Утром были уроки до двенадцати часов с переменками в пятнадцать минут. После третьего урока был завтрак, с молитвой до и после еды. Затем мы все бросались в «одевалку», где напяливали на себя нижние толстые штаны, башлыки и отправлялись в сад, где зимой катались на коньках, спускались с горок на салазках. С весны был теннис, гигантские шаги, всевозможные качели и гимнастические приспособления. В четверг и воскресенье были приемные дни, когда приходили нас навещать родные и знакомые. Отец вскоре после моего поступления в институт вернулся в имение, где еще не кончились всевозможные работы после уборки хлеба. Тетя Саша уехала с отцом. Мне было очень грустно с ней расставаться, но она не могла переносить сурового петербургского климата. Дядя Жорж приходил каждое воскресенье, иногда даже в четверг, и приносил много сладостей и всевозможного баловства.

Девочки привыкли к моему акценту и больше не дразнили меня. Даже поправляли, когда я делала ошибки, особенно в ударениях. Но у меня был серьезный козырь. Я знала французский язык лучше всех. Классная дама, с которой я познакомилась в первый день моего поступления, оказалась очень симпатичной. Ее звали Августа Маврикиевна Вольф, и, будучи немецкого происхождения, она исполняла немецкое дежурство. У нас было такое правило: один день был посвящен всецело немецкому, а другой – французскому языку. Мы должны были говорить даже между собой на этих языках, что мы, конечно, не всегда исполняли, особенно когда вылетали на переменку в коридор. Наше французское дежурство было менее интересно, так как «классюха» была русская дама, Парамонова, которая совершенно не умела с нами справиться. Она без толку орала и, хотя она отлично знала французский язык, внушить нам к нему любовь не могла. Зато преподавательницу мадам Гризей, настоящую француженку, мы очень любили и уважали. Она всегда была веселая, никогда не сердилась, но беспощадно ставила скверные отметки тем, кто шумел или шалил в классе.

В один из приемных дней дядя Жорж с очень таинственным видом заявил мне, что ему нужно со мной очень серьезно поговорить. «Папа скоро приедет, – сказал он, – но он приедет не один, а с женой». На мое удивленное восклицание он объяснил, что папа женился на той соседке, которая ездила верхом мимо Раздола, зовут ее Клеопатра Михайловна. Тотчас же я вспомнила, что недавно получила письмо от тети Саши, в котором она мне сообщала, что в моей жизни скоро произойдут большие перемены. Смутно пронесся образ всадницы в красивой черкеске, с папахой на золотистых волосах. Вспомнилась дорогая, такая близкая тетя Саша, стало как-то неуютно на душе. Но время шло и вело к неизбежным переменам.

С первой же встречи с Клеопатрой Михайловной7 я полюбила ее. Она пришла с отцом ко мне на прием, принесла массу всякого баловства и весело заявила: «Вот, нам предстоит жить вместе, я надеюсь, что мы подружимся с тобой. Познакомимся ближе, я буду часто тебя навещать, отец не всегда сможет». Она исполнила свое обещание и приходила каждый прием. Я восхищалась ее знанием языков, особенно немецкого, что было естественно, так как ее отец был чистокровный австриец. Впоследствии она мне много помогла в этом, так как я плохо усваивала тяжеловесный стиль этого языка. В институте от нас серьезно требовали знания этих двух главных языков, иначе невозможно было получить аттестат зрелости.

Поразили меня весной белые петербургские ночи[11]. Я много о них слыхала, но реально не могла себе представить, пока не увидела и не ощутила их странной и таинственной красоты. Отодвинув толстые занавеси, мы любовались этим прозрачным светом. Наш сад тонул в голубоватой мгле. Сидя на подоконнике, можно было свободно читать. Когда впоследствии мы готовились к выпускным экзаменам, мы все толпились на этих подоконниках, ссорились из-за мест. Плохо было тем, кто не успел себе отвоевать уютного местечка, им приходилось устраиваться на полу в коридоре, со свечами, ввиду того, что эти ночные занятия были официально запрещены начальством и электричество не полагалось зажигать. Свечи заменяли его, и начальство смотрело сквозь пальцы на наши устройства.

Хотя жизнь в Павловском институте не тяготила меня, я с большим нетерпением ждала весны. Обыкновенно нас распускали в конце мая на летние каникулы, но уже за два месяца до этого я ждала этого дня и мечтала о возвращении в деревню. В тот год отец уехал ранней весной. Этого требовало его земледельческое хозяйство, которым он не пренебрегал, не полагаясь всецело на управляющего, что делали почти все помещики.

Отправились мы большой компанией. С нами ехали мадам Жюли, Саша, Коля и Тамара. Как всегда, дядя Жорж обещал приехать погостить до своего военного лагеря. По обыкновению, тетя Саша встретила нас радушно и весело. Мне сразу же бросилась в глаза большая перемена в ней, она сильно похудела и осунулась. Затаенное беспокойство зашевелилось в моей душе, было ли это предчувствие?

Вскоре появилось новое существо в нашей семье, девочка лет четырнадцати, с неприятными манерами и полуграмотная. Отец мне ее представил так: «Прошу любить и жаловать, это твоя старшая сестра». Ужасно мне не понравилась эта «старшая сестра», вдруг с неба свалившаяся. Жеманная, с особенным фамильярным отношением к отцу, как будто бы у них давно установилась прочная дружба. Очень скоро после этого неприятного вторжения заболела тетя Саша; она жила в отдельном флигеле. Я каждый день ходила ее навещать. Мы много с ней говорили по душам; в одной из этих бесед она сказала: «Жаль, что отец взял на воспитание Улю, она совсем здесь не подходит. Я отговаривала его, но Клеопатра Михайловна согласилась, в этом вся беда».

Тете Саше становилось все хуже и хуже. Пожилой доктор, еврей, который всегда нас лечил, стал часто приезжать из Елизавет-града и оставался ночевать. Когда неожиданно появился отец Александр, мое сердце болезненно сжалось, я поняла, что происходит что-то серьезное и страшное. После довольно долгого пребывания у больной отец Александр вышел на крылечко флигеля, позвал меня и сказал: «Иди к тете Саше, она тебя зовет». Тетя Саша лежала на белоснежной подушке, и ее лицо мне показалось восковым. Подозвав к себе, она благословила меня старенькой иконой Казанской Божией Матери, тихим голосом, но внушительно сказала мне: «Никогда не отступай от своей религии, крепись, всего навидаешься, молись, особенно Божьей Матери. Она будет твоей заступницей, а я там буду просить Ее об этом». Слезы душили меня. Отец вошел вслед за мной, а я убежала, чтобы не показать ей моего волнения. Клеопатра Михайловна поняла остроту моего горя и всячески приблизила меня к себе. В тот же день тетя Саша скончалась. Всю ночь я не спала, заливаясь слезами. Клеопатра Михайловна не отходила от меня. Ко всем близким соседям отец послал верховых. К первой панихиде собралось много народу, вся дворня и все жители нашей деревушки. Покойницу все любили, особенно простой народ. Она всем помогала и обо всех заботилась.

Все старались меня утешать, уверяя, что так лучше, что она больше не страдает и теперь у Господа Бога в раю. Но эта длинная бессонная ночь с шумом молотков, сколачивающих гроб, была настоящим кошмаром. Я была совершенно выбита из колеи, даже не обращала внимания на глупые, бестактные выходки Ули, которая никогда не приобрела способности чувствовать, как себя вести в каком бы то ни было случае. Несмотря на целую плеяду учителей, гувернанток, появившихся после ее прибытия, она упорно оставалась глупой невеждой, с вкоренившимся мещанским мировоззрением. Вместе с тем она обладала необычайной хитростью и постепенно завоевывала благосклонность отца, ловко настраивала его против всех. Словом, несмотря на свои четырнадцать лет, это было существо совершенно сформированное, пропитанное любовью к интригам, озлобленное с самого начала своего появления в Веселом Раздоле. Вскоре я узнала, что Уля незаконная дочь отца. Она появилась на свет еще задолго до его женитьбы на моей матери. Он давно хотел ее удочерить, так как ее мать вышла замуж за очень неприятного и грубого человека. Отцу никогда не удавалось выполнить свое намерение, так как моя мать и тетя Саша всячески противились этому. Клеопатра Михайловна уступила и долгие годы горько платила за свой благородный поступок.

После смерти тети Саши Клеопатра Михайловна очень часто ездила в Одессу. Один раз она вернулась с маленькой девочкой двух лет, голубоглазой и с беленькими волосами. Она мне весело сказала: «Вот тебе еще сестренка, видишь, какая она еще маленькая и беспомощная». Моему изумлению не было конца. В то время я мало что понимала, но позднее пришлось разобраться в этом невероятном хаосе нашего быта.

Оказалось, что когда Клеопатра Михаиловна очутилась у нас на банкете в первый раз, отец, провожавший ее до дому, на другой же день отправился к Нейпергу просить ее руки. Но крутой старик, недовольный слишком самостоятельным поступком дочери, резко отказал отцу. Вот тогда-то отец и Клеопатра Михайловна уехали в Париж и долго там пробыли8. Когда они вернулись в Одессу, у Клеопатры Михайловны родилась девочка, которую они поместили в знакомой греческой семье Романо. Затем они поженились и зажили в Веселом Раз доле, но старик Нейперг проклял дочь и все свое имение завещал своему управляющему. У Клеопатры Михайловны все же были средства от ее покойной матери. Ее тетка, сестра матери, жившая с ними много лет, не на шутку рассердилась на жестокость старика и переехала жить в Одессу. Очень скоро выяснилось, что Клеопатра Михайловна ждет второго младенца. Отыскали хорошую русскую няню, уроженку Калужской губернии. Она прекрасно умела воспитать малышей и возилась с ними с необыкновенным терпением.

Это было совсем невеселое лето. Я очень тосковала по тете Саше. Часто ездила на станцию Помощная, где она была похоронена при церкви. Клеопатра Михайловна меня никогда не бранила, наоборот, часто баловала, привозя из Одессы всевозможные игрушки и книги, но при всем своем желании она не могла заменить мне тетю Сашу. Мои постоянные поездки верхом были моим любимым занятием. Когда моя казацкая Заира носила меня по нашим степным равнинам, острота моей потери смягчалась. Конечно, постоянные забавы с деревенскими ребятишками тоже отвлекали меня от мрачных мыслей и переживаний.

В тот период строилась у нас большая птичня. Мы любили влезать на крышу и бросаться оттуда в огромную кучу соломы, предназначенную для покрытия этой крыши, как это водилось испокон веков на Украине. Мне пришлось крепко поплатиться за эту забаву. Бросившись в солому, я получила ранение руки в трех местах. Оказалось, что рабочие, отправляясь завтракать, забыли вилы, зарытые в куче соломы. Пока прибежали взрослые, я обливалась кровью. Няня собрала паутину в самом большом амбаре, покрыла мои раны этой пыльной паутиной, а затем завязала тряпками. К счастью, отец и Клеопатра Михайловна отсутствовали. Они вернулись, когда моя рука подвигалась к поправке. В то же лето у меня образовался на шее отвратительный лишай. Доктор сказал, что я заразилась от лошади. Никакие помады и внутренние средства ничуть не помогали. С этим лишаем я уехала в институт, где мне его всю зиму лечили, абсолютно без результата. С ним же я вернулась на следующий год в Веселый Раздол.

То лето было веселее предыдущего; атмосфера прояснилась, отец снова пригласил много гостей. Кроме того, произошло большое событие. Появился на свет маленький братик Сергей. Нянька целыми днями прогуливала его в саду, она его прозвала Масик, и это прозвище оставалось за ним долгие годы. Меня очень опечалило то, что я заметила, как Клеопатра Михайловна дрожит над мальчиком и как холодно относится к девочке. Я долго старалась себя убедить, что ошибаюсь.

Отец постоянно сердился на мой лишай, ругал всех докторов и вообще был в каком-то яростном настроении. Прислуга пробовала ему намекнуть, что есть на деревне баба, известная знахарка Матрена, которая лечит пришептыванием. Конечно, отец погнал всех вон с этими советами, но, однако, произошло нечто особенное, выходящее вон из ряда общих событий. Прогуливаясь как-то на берегу пруда, недалеко от деревни, я увидела приближавшуюся ко мне Матрену. Приблизившись ко мне, она сказала: «Я слыхала, что у тебя на шее какой-то лишай, который никто не может вылечить, а ну-ка, покажи». Я повернулась к ней спиной и показала ей свою шею с злополучным красным лишаем. Матрена очень тщательно его осмотрела, покачала головой и сказала: «Ты батьке ничего не говори, а рано утром, натощак, приходи ко мне». Я ей обещала прийти. Как всегда, мы, дети, помещались во флигеле. Рано утром я встала, потихоньку вылезла в окно, чтобы скрипом двери не разбудить других, и смело направилась к деревне.

В усадьбе было тихо, наш флигель, полный ребят, был объят сладким сном. С черного двора слышались возгласы дворовых, ржание лошадей и лай собак. Когда я пришла к Матрене, я сразу поняла, что она меня ждала. Она стояла у входной двери своей беленькой хаты, окруженной яркими подсолнухами. В ее хате было прохладно и уютно. В углу висели образа с вышитыми рушниками, горела лампада, кровать с горой подушек была покрыта нарядным одеялом, сделанным из разноцветных шелковых квадратиков. На полу лежала длинная чистая циновка, вдоль стен тянулись деревянные скамейки. Войдя в хату, я перекрестилась на образа и начала ждать, что получится, не без некоторой тревоги. Матрена принесла булавку. На мой вопрос, зачем это понадобилось, она мне ответила, что больно мне не сделает и что нечего бояться. Велела снять кофту и начала свою процедуру тем, что двигала булавкой, еле дотрагиваясь, вокруг лишая, при этом бормотала на малороссийском языке. Окончив эту странную процедуру, она мне велела прийти на другой день в это же время. Вернувшись домой, я поспешила осмотреть мой лишай в зеркале, и мне показалось, что он значительно побледнел. На другое утро, окрыленная надеждой на избавление от этого упрямого недуга, я помчалась к Матрене. Она продолжала то же самое, что накануне, той же булавкой, валявшейся на столе. Окончив, она с улыбкой мне сказала. «Ще завтра прийдешь, а шо будэ казаты твий батько, мени байдуже». Эта малороссийская тирада означала, что надо прийти еще завтра, а что будет говорить отец – ей безразлично. Опрометью помчалась я домой и бросилась к зеркалу. Сердце мое сильно застучало, когда я увидела, что вместо моего воспаленного лишая осталось едва заметное бледное пятно. Тут уж я не выдержала и поделилась со своей старенькой няней. Осмотрев внимательно мою шею, она всплеснула руками и воскликнула: «Дыву даешься Матрене, и чего барин не послухав нас». Вся прислуга узнала об этом событии. Все переговаривались и с нетерпением ждали полнейшей ликвидации лишая. Мой третий визит к Матрене был решающим. Возвратившись домой, я с гордостью констатировала, что моя шея вернулась к своему первобытному состоянию. Кожа на ней была совершенно гладкая, никаких признаков лишая, просидевшего на ней год с половиной, не было. Отцу я не хотела объявлять эту новость, но вскоре и он узнал. Вспомнив о лишае, он как-то спросил: «Ну, что у тебя с шеей, верно, придется снова к доктору съездить». Я молча подошла к нему, расстегнула воротничок моей кофты и повернулась к нему спиной. «Что ты делала? Как это так, что у тебя вдруг исчез лишай?» Я спокойно объяснила ему причину моего исцеления. На него это произвело сильное впечатление. Он покраснел, всплеснул руками и, круто повернувшись, отправился в свой кабинет. Затем он ушел в деревню. Я догадалась, что он пошел к Матрене. Этот случай поднял престиж нашей знахарки на большую высоту. Вся дворня заставила меня показать им мою шею. Бабы охали, ахали, мужчины качали головой и усмехались. Матрена на другой же день похвасталась, что барин ей отсыпал хороший куш. Она ему сказала, что он напрасно целый год платил докторам, если бы ей доверился, то давно было бы забыто мое приключение.

Между тем медленно, но верно мои отношения с отцом портились. Он постоянно ко мне придирался из-за жалоб Ули, которая явно меня невзлюбила, завидуя моей спортивной жизни, моим знаниям французского языка, моей дружбе с мадам Жюли, которая по-прежнему ко мне хорошо относилась. Все замечали ее недоброжелательность и подлизывание к отцу. Клеопатра Михайловна пробовала за меня заступиться, но выходило еще хуже. Он свирепел, выходил из себя, и атмосфера окончательно портилась. Я стала как можно больше удаляться; далеко уезжала верхом и показывалась только за столом в обеденное время.

За одним обедом, на котором присутствовал Рустанович, отец жаловался на трудности сельского хозяйства, особенно из-за недостатка рабочих рук. Это верно, наши крестьяне не шли работать на сторону, так как они все имели свое собственное хозяйство. Вся их семья работала для себя. Отцу приходилось выписывать артель из Подолии, что он делал из года в год. Обыкновенно они являлись неожиданно, большой группой, парубки и девушки, располагались на весь сезон. Помню, как мы их ждали. Отец и необыкновенный толстяк управляющий выходили на дорогу и тревожно прислушивались. Иногда управляющий ложился на плотине пластом, прикладывая правое ухо к земле, и замирал. Помню, как один раз он вскочил как ужаленный и весело закричал: «Идуть, идуть, спивають». Отец радостно потирал руки и с сияющим видом бежал в усадьбу. Громко приказывал накрывать столы на черном дворе, готовить хороший ужин с водкой и вином. Но так как артель ждали со дня на день, меры были уже заранее приняты. В леднике лежали свинина и баранина, а пироги вообще не переводились как у нас, так и на черном дворе.

Как прекрасна была картина прибытия нашей артели! Девушки в вышитых малороссийских рубашках, парни в косоворотках, в папахах и широких шароварах, несмотря на теплую погоду; у всех были узелки на плечах. Их громкое, звонкое пение поднимало всех на ноги. В усадьбе начиналась такая суета и возня, что просто не угнаться ни за кем. Пока они все располагались в предназначенном им сарае, на дворе накрывались столы. Откуда-то появились гитары, балалайки и гармонии. Отец даже послал наш граммофон в придачу всей этой музыке. Несмотря на то что вся эта компания прошла 300 верст пешком, они умудрялись танцевать до полуночи.

И вот тут за столом я услышала роковые слова: «Если так будет продолжаться, продам Раздол. Буду искать в России, где можно работать; при здешних условиях детям ничего не останется». У меня холод пробежал по спине, сердце сжалось. Я отлично знала, как легко отцу все это осуществить. Когда он что-то решал, приводил это немедленно в исполнение. Помню, как старик Рустанович накинулся на него, убеждая в том, что никогда, никто родового имения не продает, что это противит нашим дворянским традициям. Отец ухмылялся, а я с ужасом почувствовала, что этот его проект непременно сбудется.

Время бежало, приближалась пора моего возвращения в институт. Никто не мог меня сопровождать из-за страдной поры. Я отправилась впервые одна, самостоятельно. Меня поручили группе студентов, ехавших в Питер учиться. Путешествие с юга, в хорошем спальном вагоне, не представляет никакого затруднения. Наоборот, это развлечение; четырехместное купе, просторное, с широкими удобными койками. В 3-м классе можно получить за очень маленькую плату постельное белье. На всех больших станциях мы слезали и закусывали в буфете. Везде были вкусные пирожки, бублики, согретые на самоваре. В ресторан никто из нас не ходил. В Харькове была большая остановка, и мы пользовались буфетом очень обильным. После Харькова пейзаж менялся. Появлялись леса, правда не очень густые. Они сменялись просторными лугами, и деревеньки тоже не походили на наши херсонские. Не все дома имели соломенные крыши; исчезли из глаз вишневые сады, окружавшие их, и неизменные подсолнухи.

Зимой приезжал отец с семьей. Все располагались в квартире на Литейном проспекте с дядей Жоржем. Квартира была просторная, на шестом этаже, с лифтом и с лестницей, покрытой ковром. Представительный, но всегда мрачный швейцар жил с семьей внизу и зорко следил за всем, что творилось в доме. Почта всегда доставлялась на квартиру почтальоном. Ввиду того что наша семья увеличилась, нам стало тесновато. Няня с двоими ребятами занимала самую просторную комнату. Особенно чувствовалась перенаселенность, когда мы все собирались во время каникул.

Обыкновенно нас отпускали за неделю до Рождества. Обнаружив плохие отметки за поведение, отец мне сообщил, что не берет меня на праздники домой.

Сам факт пребывания дома, с вечными стычками с Улей, с которой мы не ужились, не был для меня приманкой, но все же обида крепко засела в моей душе. В институте праздники были всегда очень хорошо организованы. Немало было учениц, которые не могли отправляться на короткий срок к родителям, жившим далеко в провинции.

Чудесная елка с подарками, в сочельник обильный постный ужин, торжественная служба в первый день Рождества. Особенно приятно было времяпрепровождение в саду, где в нашем полном распоряжении были горки и каток. Нас было немного. Мы без затруднения пользовались салазками и коньками.

В первый день Рождества явилась Клеопатра Михайловна и сказала мне: «Ну, собирайся, отец пересердился и прислал меня за тобой». Но я заупрямилась и отказалась идти домой. Я отлично поняла, что это она выпросила отца меня простить, поэтому твердо решила остаться в стенах института, где мне жилось привольнее, чем в душной атмосфере дома. Ближе всех была мне фрейлейн Вольф, она мне очень сочувствовала и утешала как могла. В этот раз она меня пожурила, находя, что я напрасно заупрямилась и не поехала навестить семью.

Наша монотонная жизнь кончалась в мае, мы разъезжались по всей России, кто куда. Моя лучшая подруга была Леночка Матушевская; она воспитывалась в семье тетки, сестры ее покойной матери. Отец ее, вторично женатый, жил во Владивостоке и служил там в таможне. У Ульяновских было своих шестеро детей, но они любили Леночку как родную дочь. Две кузины Леночки учились с нами в институте. Младшая, Муся, была с нами в классе. Будучи блестящей ученицей, Муся конкурировала с Леночкой на первенство. Леночка всегда проводила время каникул с семьей Ульяновских. Я пригласила ее погостить у нас в Раздоле, но она категорически отказалась. Это меня очень огорчило.

По прибытии в Раздол я узнала страшную новость: отец продает имение. Мы перебираемся на будущий год в другое, в Подольской губернии, которое он собирается купить. Уже всевозможные распоряжения предвидены и устроены. Имение в Подолии предназначается как летняя резиденция; кроме того, отец собирается купить в средней России большое доходное имение для постоянной работы.

Да, это были последние, печальные каникулы в родном гнезде. Они были еще печальнее, так как произошло неприятное событие. Отец, отправляясь из Петербурга в Саратов по делам задуманной покупки, заразился где-то черной оспой. В Саратове он слег в карантинный барак со страшным жаром и в бреду. Мы очень долго в Раздоле ничего не знали о нем. Наконец, получили от дяди Жоржа письмо и узнали, что он направляется по делам в Саратов. Срочно запросили власти этого города и вскоре получили ответ, что отец лежит в заразном бараке и видеть его не разрешается. Клеопатра Михайловна очень волновалась, но ехать туда было бесполезно. Ровно через два месяца он вернулся в ужасном виде. Все его лицо было изуродовано отпадающими струпьями, оставившими следы на всю жизнь. Как он выжил – это была тайна природы. Он рассказал нам, что его выходил простой санитар, здоровый красивый парень, который ухаживал за ним неустанно день и ночь. Когда отец выздоровел, перед тем как покидать бараки, он предложил санитару крупную сумму денег, чтобы он бросил эту каторжную и опасную работу. Но парень сказал: «Деньги ваши, барин, я принимаю, они позволят мне обеспечить мою мать. Я ей куплю домик и хозяйство, она давно мечтала о корове, курах и т. д., но сам я останусь тут, пока Господь дозволит». «Вот какие у нас люди, – заключил он. – Разве это не отрадно?» Несмотря на огромную физическую перемену, отец все так же проявлял энергию и бодрость, но характер его еще больше испортился. Он ко всем придирался, даже толстяку управляющему доставалось, несмотря на то что он его очень ценил. Одна только Уля пользовалась его благосклонностью.

В то последнее лето мне очень повезло, так как наше возвращение в институт было отложено до 15 сентября, небывалый отпуск. Но в Петербурге свирепствовала оспа, и все учебные заведения были закрыты.

С разрешения отца я решила принять участие в полевых работах. На это он мне сказал: «Раз берешься, не осрамись; работай наравне с крестьянскими девками, старайся не отставать от них».

Первые дни я бежала за косилкой и, нагибаясь, собирала падающие снопы, которые надо было быстро связать туго сплетенной косой из длинных стеблей пшеницы. К вечеру я еле ползла и после ужина опрометью бежала в свою комнату, чтобы лечь и заснуть мертвым сном. Но через неделю я совершенно обвыклась и даже отправлялась вечером с девчатами купаться в пруду. Вставать приходилось в четыре часа утра. Работали до двенадцати часов, а после этого был большой перерыв. Закон запрещал работать в этот период дня, так как были солнечные удары. Иногда я оставалась в поле, ела с ними галушки, «балакали», конечно, по-малороссийски, но ведь это был мой первый, родной язык. Моя старая няня ворчала на отца и ужасалась, что он мне позволил работать на полях. «Дытына пропадэ, а ему всэ байдуже». Как я ее ни убеждала, что я сама этого захотела, она была непреклонна в своем возмущении отцом. Конечно, она была у нас на особом положении. Она нисколько не стеснялась ругнуть отца совсем открыто, при этом он ей никогда не противоречил. Наоборот, всегда старался ее успокоить и примирить с создавшимся положением, которое почему-то ей не нравилось.

Помню случай, о котором Клеопатра Михайловна всегда рассказывала, как нянюшка погнала спать отца и дядю Володю. Они играли в карты и засиделись до трех часов ночи. Няня ворчала и несколько раз приходила уговаривать их расходиться по комнатам. Отец, наоборот, умолял ее идти спать. Клялся, что они сами сумеют потушить свет, но она не унималась и наконец нагрянула с решительным нападением. Она потушила все лампы и свечи, а затем громко и авторитетно заявила: «Нечего прогуливать ночи в карты». С ними еще были другие приятели; все остались ночевать, чтобы доиграть незаконченную партию на другой день.

Неожиданно получили мы известие, что бабушка и дедушка переехали со всей семьей в район Кривого Рога. Там находилось имение бабушки, на самом берегу Ингульца. Ее братья, их было трое, тоже жили на другой стороне реки. Бабушке хотелось жить у себя, заниматься собственным хозяйством, но им очень не повезло. На земле у двоих братьев была обнаружена руда. Они сразу же из скромных помещиков превратились в миллионеров, так как правительство скупило у них эту землю и построило на ней шахты.

Дедушка и бабушка продолжали жить очень скромно. У них было всего лишь 200 десятин, а семья была многочисленная.

Надо признаться, что это была очень оригинальная семья. Дедушка был поляк и очень верный католик. «Заядлый», как у нас было принято называть. Конечно, он хотел, чтобы дети принадлежали к его вероисповеданию. Тут он уперся в сильное сопротивление бабушки. После долгих споров было решено, что дети будут разной религии. Первая родилась моя мать и была крещена православной, второй, Ахиллес, был католик. Это был мой любимый дядя, и впоследствии он стал моим опекуном, по желанию моей матери. Он женился на полячке и был с ней очень счастлив. Дети чередовались в религии. Самый младший, Николай, моего возраста, был православный; это был тщедушный, немного отсталый мальчик. Во время моего пребывания у них мы часто с ним ссорились и даже дрались. Он хотел, чтобы я называла его «дядя», на что я отвечала тумаком. Он с ревом отправлялся жаловаться бабушке, которая нас отсылала подальше на лоно природы.

Вообще дети у них не так уж ссорились. Единственно вспоминаю, как во время перебранки православные называли своих инославных братьев «поляки-собаки». Тогда уже происходила настоящая свалка, в которую вмешивались взрослые и быстро наводили порядок.

Дедушка каждое воскресенье отправлялся со своими детьми-католиками в соседнее большое село, где был костел. Я думаю, что такой распорядок действий мог существовать только в нашей старой России, где не было границ никаким фантазиям, где всякое отклонение от обычной рутины принималось окружением с большим хладнокровием, быть может даже с равнодушием. Несмотря на свой убежденный католицизм, дедушка искренне чтил наши православные праздники и традиции. У них широко и торжественно праздновали нашу Пасху. Величие этого праздника чувствовалось в их быту; дети всегда принимали участие в крашении яиц, в приготовлении пасхального стола, не говоря о заутрене, на которой обычно присутствовала вся семья.

Почти в конце этого печального лета в Раздоле поправившийся от болезни отец заявил нам, что едет в Подолию подписывать купчую имения, которое он решил за глаза купить для наших летних каникул. Продавалось оно очень дешево князем Святополк-Мирским[12], собиравшимся уехать с женой за границу. Отец с ним познакомился в Елизаветграде. Князь сам предложил ему покупку. Усадьба, по его словам, была очень красива; окрестности были крайне живописны, и было много озер. Лес Терещенко начинался поблизости и тянулся десятками верст.

Мы с нетерпением ждали возвращения отца. Он вернулся в очень хорошем настроении и рассказал нам много курьезного о своей поездке. Усадьба, по его словам, оказалась очень благоустроенной. Роскошный двухэтажный дом с башенками, большой английский парк, разделенный двумя озерами, с перекладными изящными мостками. Князь всю обстановку внутри оставлял, включая даже большую и ценную библиотеку. Комфорт в доме по тому времени был небывалый. Ванная комната с кафельным полом и рядом с ней элегантный будуар. Очень удобная, хорошо обставленная спальня. Рядом был другой дом для гостей, тоже просторный и удобный. Когда отец приехал, князя и нотариуса еще не было. Старый слуга поляк, звали его Казимир, приготовил ему завтрак. Подавая отцу, он попросил оставить его при усадьбе. Он более пятидесяти лет обслуживал несколько поколений хозяев и так привык, что не хочет никуда перебираться. Кроме того, он был совершенно одинок и не к кому было двинуться. Конечно, отец дал ему согласие и сказал, что, хотя он привезет свою прислугу, все же Казимиру найдется какое-нибудь легкое занятие. Не успел отец позавтракать, как явилась целая толпа крестьян из деревни с хлебом-солью. Он вышел к ним, хотя он еще не подписывал никакой официальной бумаги. Он не считал себя владельцем этой красивой усадьбы, но все же поблагодарил их за приветливую встречу. Начался разговор с крестьянами, довольно занятный. Почтенный старик, который, казалось, был предводителем всей группы, громко заявил: «Барин, ты купишь, но ты тут не останешься». – «Почему же?» – удивился отец. Все тот же старик пояснил: «Да вот потому, что тут водятся нечистые духи, они всех выгоняют». Озадаченный отец попросил более ясного объяснения. Старик начал свой рассказ тем, что никто здесь не остается. Те же молодые Святополк-Мирские купили несколько лет тому назад и удирают. «Так уже водится давно». Затем он откашлялся, почесал свой затылок и начал рассказ, походивший на доклад.

Когда-то давно здесь жили поляки Потоцкие[13]. У них при самом доме была часовня. Были они люди набожные и смиренные.

Их единственный сын, подрастая, набрал в себя все пороки, полюбил кутежи, пьянство. Начал собирать всех девок из деревни, устраивать оргии, а после смерти стариков он разрушил часовню. Он приделал к дому огромный двухсветный зал, в котором устраивал сборища с курением гашиша, пьянством и другими непристойностями. Осматривая дом, отец действительно видел большой зал, в преддверии которого стоял огромный бронзовый рыцарь в панцире и с шлемом в руках. При наступающих сумерках он выглядел внушительным и жутким.

Вот тут-то и пошла нечисть с тех пор, продолжал старик свое повествование. Духи начали бродить по дому в ночную пору; особенно один приходил к хозяину в полночь, тряс его за плечо и приказывал убираться. Молодой Потоцкий, спившийся и не вполне нормальный, не выдержал этих ночных посещений и утопился в озере. Но с тех пор духи, не переставая, приходили и гнали всех новых хозяев вон. Так, недолго прожили Демидовы-Сандонато9 и продали усадьбу, а теперь и Святополк-Мирские все бросают и удирают за границу. «Да и ты, барин, тут не загостишься, сам увидишь, что не ужиться с нечистыми духами, все равно одолеют». Конечно, этот рассказ не мог не удивить и не заинтересовать отца. После ухода крестьян появились Святополк-Мирские и нотариус. Казимиру было дано распоряжение приготовить обильный обед, во время которого отец рассказал все им слышанное от крестьян без утайки, но со смехом. Он заметил, что князь был смущен, но, однако, сказал: «Все это зависит от нервов. Моя жена здесь не захотела оставаться. Ее постоянно давила таинственность этого дома, и привыкнуть она никак не могла. Ее здоровье требует лечения, поэтому мы надолго уезжаем на заграничные курорты».

Купчая была совершена без затруднений. Они уехали, а отец остался ночевать. Усталый, он заснул очень быстро, но вскоре проснулся, услышав шаги по кафельному полу ванной комнаты. Электричество зажигалось далеко от кровати. Он не успел найти свечу, приготовленную заранее, как кто-то к нему подошел, тронул его за плечо и ясно, отчетливо произнес: «Уходи отсюда». Как ужаленный вскочил он с постели, зажег электричество и бросился за непрошеным гостем, шаги которого все удалялись. Пройдя всю анфиладу комнат, он поднялся по крутой узкой лесенке в башню, и все замерло. Отец зажег всюду свет, тоже поднялся в маленькую башню, но там ничего не обнаружил. Была мертвая тишина; разноцветные стекла башенных окон выделялись своим ярким светом в ночной мгле. «Вот я и вернулся благополучно», – закончил он свой рассказ. Все мы были крайне заинтригованы и расспрашивали о подробностях. Делали всевозможные предположения, подозревая Казимира, но он категорически отверг наше подозрение. Он объяснил нам, что Казимир полуглухой старик, преданный до глупости всем хозяевам, живет внизу в маленькой каморке, отлично знает об этих ночных посещениях и объясняет их так же, как крестьяне. Привыкнув к этому, он не придает им больше никакого значения. От усадьбы отец был в восторге. Он уже начал строить планы, как мы все там разместимся, радовался, что можно назвать много гостей. «Вы, молодежь, будете жить во флигеле; там много места, отдельно от взрослых и от духа», – прибавил он с усмешкой.

Неизбежное совершилось. Веселый Раздол был продан соседу Савицкому, богатому помещику, который с самого начала проекта отца зарился на наше имение. В усадьбе началась большая суматоха. Большая часть скота продавалась, но некоторое количество перевозилось в Галиевку, особенно, конечно, породистые рысаки Клеопатры Михайловны и все любимые собаки и кошки, которых было несметное количество. Кучера и конюхи также переезжали в новое имение. Из женской прислуги согласилась переехать кухарка Дуня и, конечно, моя старая няня и прачка Агафья, исполнявшая черные работы по хозяйству. Дуня была сверстница отца и выросла с ним. Ее мать служила у его родителей. Она отлично знала мою покойную мать, любила ее, и поэтому я тоже питала к ней теплые чувства. Это было оригинальное существо. Тип настоящей нашей хохлушки, черноволосая, полногрудая, с темно-синими глазами. Она вечно смеялась, и зубы ее сверкали белизной, хотя наверняка она ими не занималась. Она вся дышала здоровьем и крепостью. От нее веяло жизнью, она действительно своеобразно любила жизнь, не боясь никаких приключений и объясняя все по-своему. Проповедуя безбрачие, она умудрилась иметь от разных отцов двоих ребят, которых оставляла на попечение своей старухе матери. Как-то странно получалось, что ее никто никогда не осуждал. Если находились критикующие, то где-то втихомолку. Только одна мать бранила и упрекала, но замечательно следила за ее детьми. Она всех покоряла своим бурным весельем. Она умела прилично играть на гитаре, пела малороссийские песни. Готовить она умела замечательно, научившись у опытной Евгении и у повара Фомы, специалиста по французской кухне, который тоже много лет служил в Раздоле.

Грустно было мне расставаться с родным гнездом. Незадолго до моего возвращения в институт сдохла моя любимая кобыла Заира. Отец обещал мне в Галиевке новую хорошую лошадь. У меня еще была собственная корова, Чернушка, но я решила ее продать, так как почему-то сомневалась, что попаду в Галиевку опять, и меня не тянуло туда нисколько. Отец не противоречил, Чернушка была продана, и я получила 100 рублей. Это была большая сумма, обеспечивающая на всю зиму всяким баловством и покупкой всевозможных вещей, как хорошие коньки, красивая обувь на заказ и т. п.

Савицкие были давние приятели отца. Их дети, Коля и Таня, росли со мной. Мы очень часто встречались, и они тоже у себя устраивали вечеринки, фейерверки и маскарады. Они были в десять раз богаче Рустановичей, но не имели того уюта и той дружеской атмосферы, которая царила там. Они отличались во всей округе своей неимоверной скупостью. Повседневное питание у них всегда было отвратительное. Прислуге жилось плохо, их никто не любил, чрезмерная бережливость всех раздражала. Особенно потому, что никакого основания на это не было. Савицкого звали Ксенофонт Силыч, его жену Агриппина Григорьевна. Имена необычные, видимо, по старинушке священник давал то имя, которое обозначалось в календаре в день крестин. Биография Ксенофонта Силыча была тоже необычная. Был он единственный сын у богатых родителей. По окончании гимназии в городе Елизавет-граде родители послали его в Петербург в агрономический институт. Будучи уже на втором курсе, он влюбился в дочь швейцара того дома, где снимал комнату.

По рассказам современников, девушка была необыкновенной красоты и было ей всего шестнадцать лет. Вернувшись домой на летние каникулы, он сразу же объявил родителям о своем намерении жениться на этой девушке. Конечно, посыпались упреки, угрозы, возмущение, но он крепко стоял на своем и заявил, что если родители ее не примут, то он покинет отцовский дом навсегда. Они упросили его окончить сначала агрономический институт, тем более что девица была еще полуребенок. На это он согласился, вполне уверенный в себе и в своей возлюбленной. Родители лелеяли надежду, что за год он передумает и все образуется, но Ксенофонт Силыч не переменился. Он так же был влюблен в молодую Грушу, как и в первый день встречи с ней.

Чтобы сохранить сына в родовом имении, пришлось уступить. Очень скромная свадьба состоялась на Васильевском острове, там, где жили родители Груши. Затем Савицкие купили им ферму в предместьях Петербурга, обеспечили их и вместе с молодыми уехали к себе в имение на юг.

Немедленно нанялись преподаватели, появилась француженка. Груша, еле грамотная на своем языке, погрузилась в изучение незнакомых ей предметов. Говорят, что она делала это не только добросовестно, но с большой охотой и прилежанием. Хорошим манерам она научилась так быстро, что через год ее больше нельзя было отличить от других молодых женщин, живущих в окрестностях и посещавших семью Савицких. Подружившись с ее дочкой Таней, я вспоминаю ее как совсем светскую даму, всегда нарядную, со вкусом одетую, веселую и приветливую.

Тот факт, что Раздол достанется им, а не совсем чужим людям, смягчал мое горе. Таня и брат ее Коля часто мне говорили: «Мы, наверное, переедем жить в твой Раздол, тогда ты будешь приезжать к нам в гости».

Накануне отъезда в институт я съездила верхом попрощаться с тетей Сашей, помолиться на ее могиле. Зашла к отцу Александру, повидала матушку. Их бесчисленные ребята играли в саду и, как полагается, ссорились. Батюшка понял боль моей разлуки с любимым гнездом и особенно душевно меня благословил.

Учебный год оказался очень трудным. Второй класс приближал нас к аттестату зрелости. Надо было серьезно заниматься, чтобы выдержать экзамены, которые происходили в конце мая. Мы чаще засиживались по вечерам; классные дамы ворчали, но все же уступали.

14 ноября у нас всегда был бал, тезоименитство Государыни Марии Федоровны. Мы, второклассницы, имели право оставаться до утра. Также принимать участие в ужине, который служил перерывом между танцами. Бал в институте – это большое событие. В тот день никаких занятий не было, и мы готовились с утра. В дортуаре был форменный хаос. Все друг друга завивали, причесывали; все нервничали, и у меня ничего не выходило, так как накануне мы все были в бане, где нам девушки мыли голову. В таких случаях мои слишком густые волосы сильно вьются и сделать приличную прическу просто невозможно. Нам выдали парадные формы, то есть не полагалось ни рукавов, ни пелеринок, но все мы были одинаковые, как солдаты.

Обыкновенно бал открывался плавным полонезом, которым мы и первый класс проходили по всей зале. Затем нас распускали, и тогда целая плеяда кавалеров в различных формах подходили приглашать нас по своему усмотрению. Были юнкера, лицеисты, правоведы, а также гардемарины. Конечно, все братья институток присутствовали на наших балах. Помню, на том предпоследнем балу был Миша Шестаков10, брат двух институток, Лёли и Веры. Лёля была на класс старше меня, а Вера была со мной до третьего класса, потом она осталась на второй год. Мы сидели за отдельным столом. Персонал помещался посредине комнаты, за большим нарядным столом: мы веселились самостоятельно и без надзора. Миша Шестаков сидел рядом со мной и вытаскивал потихоньку бутылочку водки. Мы ее распивали в стаканах от кваса; все это с большими предосторожностями, но скоро заметили, что и другие делают то же самое. После десерта нам все же дали шампанского, и, конечно, первый тост был за Марию Федоровну. Затем танцевали до утра.

Во время учебного года произошло одно происшествие, взволновавшее весь наш персонал своей неожиданностью. Начальство нам заявило, что скоро к нам приедет императрица Мария Федоровна, наша попечительница. Началась усиленная чистка всех помещений, приборка всего, что, казалось, было в беспорядке.

Следили за нашими прическами, волосы должны были быть прилизаны до безобразия. Все это мы терпеливо переносили, так как нас ждала большая награда.

Обыкновенно после появления императрицы нам давали три дня полного отдыха от занятий. В эти свободные дни нас возили в Мариинский театр, оперу или балет. Нас рассаживали в просторных, удобных ложах, и каждая ученица получала коробку хорошего дорогого шоколаду. Понятно, что мы ждали появления Государыни с большим нетерпением. Но, однако, намеченные ею дни прошли, и она не появлялась.

Так прошли недели три, мы уже перестали ее ждать. Как-то, вернувшись с обычной прогулки в саду, мы быстро засунули наши теплые одежды в шкапы в нашей раздевалке и торопились в классы на урок. Вдруг показался наш инспектор, Ванятка, так мы прозвали почтенного Ивана Ивановича. Он был какой-то грозный, растерянный и громко прокричал: «На места! Скорей, Государыня приехала!» Как назло, в тот день мы все позавились на кочергах, которыми дежурный печник ворошил дрова в печке. В дортуарах не было парового отопления.

У всех были прически, словно перед балом. Был четверг, приемный день, вот и постарались. Мадам Вольф как раз дежурила; она отчаянно уговаривала «подобрать патлы», но было поздно. Вошел на урок француз Корню, бледный как полотно. Он ужасно боялся Марии Федоровны и вообще всех высокопоставленных лиц.

За ним вслед вошла Государыня. Небольшая, худенькая, скромно одетая, с приветливой улыбкой. Она направилась к предоставленному ей креслу; ответила по-французски на наше приседание («Бонжур вотр мажестэ») и окинула всех добродушным взглядом.

Корню сразу же вызвал меня, чего вообще никогда не делал. Я не имела ни малейшего понятия, что задано, смутилась, но, вспомнив, что на днях читала какой-то небольшой рассказ Мопассана, решила его изобразить по возможности. «Классюха» смотрела на меня с ужасом. У Корню дрожали руки, но, когда я кончила, Государыня сказала: «Mais c'est tr`es bien, mon enfant, je vous f'elicite»[14] – и протянула мне руку. Я подошла и, приложившись к протянутой ею руке, с приседанием, как этого требовал этикет, отступив три шага, вернулась на свое место.

Затем Корню вызвал Леночку; она великолепно прочитала заданный урок, получила также похвалу и одобрение.

После этого Мария Федоровна встала и направилась к выходу, посетить другой класс. Мы все поднялись, и, к полному нашему изумлению, она сказала: «Comme vous ^etes toutes bien coiff'ees, mes enfants, cela vous va bien»[15].

Конечно, после этого больше никто не хотел зализывать волосы. Все начали завиваться ежедневно. На упреки классных дам все отпарировали: «Государыня разрешила». Действительно, она это сказала при Корню и при мадам Вольф, которая перестала возражать.

Говорят, графиня Кайзерлинг, узнав об этом инциденте, много смеялась. Она была очень либеральная и снисходительная.

Сразу произошел большой перелом в нашу пользу. Младшие классы можно было еще удерживать от чрезмерного кокетства, и то с трудом.

Несмотря на усиленные занятия, зима во втором классе проходила очень уютно и весело. На рождественских каникулах устраивались вечеринки у многих подруг. У нас на Литейном тоже был организован банкет со многими приглашенными, танцевали до утра. Некоторые подруги пришли с братьями. Самые уютные вечера были в семье Глиндеман. Две сестры, Лиля и Муся, учились в институте. Лиля была в моем классе, и я с ней очень дружила. Их отец, полковник, заведовал Монетным двором в Петропавловской крепости. У них там была прекрасная казенная квартира. Их было семеро детей. Старший сын Володя был уже молодым офицером в 4-м Стрелковом полку, который там же и стоял в Петропавловской крепости. Коля был еще в кадетском корпусе, остальные все были девочки.

У них было особенно весело. На всех вечеринках появлялись близкие товарищи Володи, Тухачевский11 и Толмачев, наши любимые танцоры.

Как всегда в те времена, собирались гурьбой, не только молодежь, но и пожилые. Они обыкновенно играли в карты в небольшой уютной гостиной. Тех девиц, которые приезжали одни, без родных, как я, кавалеры провожали домой по окончании танцев и не скупились на лихачей. Лихачами назывались извозчики, имевшие более удобные сани и быстрых лошадей, они были дороже обыкновенных. Когда Питер был завален снегом, обычно передвигались на санях, но все же в те времена уже начинали появляться автомобили.

Вечеринки с танцами также устраивались у Маргариты Фитингоф-Шель12, но там был настоящий светский бал. Несмотря на роскошь угощений, много шика и блеска, да и немало снобизма, нам не хватало нашей обычной, более интимной атмосферы. На большие балы мы тоже ездили всей компанией. Тухачини и Толмачини[16] нас часто сопровождали.

Кроме балов, мы увлекались скейтинг-рингом[17]. Он находился на Марсовом поле, в большом закрытом помещении. Вокруг катка были ложи со столиками. Сюда приходила публика посмотреть на спортивные бега и закусить. Было немало виртуозов, они танцевали и выкидывали всевозможные номера на роликах. Почти всегда появлялся Великий князь Дмитрий Павлович. Красивый, стройный, всегда элегантный, он производил впечатление, все его знали.

Собрались мы на каток целой компанией. Были все из Петропавловской крепости, Маргарита Фитингоф с братом-юнкером и другие. Заняли столик для передышек и ринулись на трек. В тот день было много публики. Дмитрия Павловича все отличали издали. Его стройная фигура плавно скользила среди большой толпы бегунов. Духовой оркестр гремел что-то бодрящее, словом, приятная атмосфера беззаботности висела в воздухе. Вальсировала я со своим постоянным кавалером по скейтинг-рингу Кобылиным. Это был очень красивый гвардейский офицер, но его фамилия, хотя и дворянская, приводила нас всех в смущение. Издали, за нашим задержанным столиком, я увидела дядю Жоржа, он мне махал рукой. Рядом с ним стоял юнкер среднего роста, его лицо мне показалось знакомым. Я бросила своего кавалера и подкатила к барьеру, где находился наш столик. Дядя Жорж мне приветливо улыбался, он указал на юнкера и сказал: «Не узнаешь? Это твой старый приятель, сосед по Раздолу, теперь он здесь, в Николаевском кавалерийском училище». Да, это был действительно Алеша Бжежицкий, с которым было связано столько воспоминаний вместе проведенного детства. Он сильно покраснел, когда поздоровался со мной.

Мне он показался смешным. Его ярко-рыжие волосы, чрезмерное количество веснушек на продолговатом лице, а главное – какая-то слишком робкая манера себя держать, совсем не столичная. Все это невольно оттолкнуло меня. Но я предложила ему покататься со мной на роликах. Оказалось, что этот спорт ему незнаком; повертелись минут десять; я снова умчалась в середину трека и была захвачена общим течением.

Однако пришлось остановиться. Дядя Жорж усиленно звал, он нас всех угощал шампанским, надо было присутствовать. Алеша, сидевший рядом, спросил меня, не хочу ли я на другой день пойти покататься с ним на коньках, как мы это делали в детстве. Я согласилась, и мы назначили свидание на одном из катков на Неве. Когда мы вернулись домой, дядя Жорж подтрунивал надо мной, что я так холодно встретила своего «бывшего жениха». Действительно, нас с ним сватали с детства. Наше катание на коньках нисколько нас не сблизило. Он упорно молчал, краснел и навел на меня ужасную скуку.

В тот сезон было особенно много балов. Частные балы обычно давались по пятницам или субботам, чтобы кавалеры могли выспаться. Петербургские извозчики знали по освещенным окнам и по скоплению частных экипажей, где сборище, и устраивали выжидательную стоянку, чтобы не пропустить заработок. Обычно танцевали под звуки рояля; для этого приглашался опытный тапер. Иногда тапер проигрывал несколько танцев, и никто не начинал танцевать. Почему-то почти всегда, когда начинали слышаться звуки вальса из «Веселой вдовы», молодые кавалеры натягивали перчатки и начинали приглашать намеченных ими дам. Танцевали вальс, польку, падекатр, венгерку, падеспань, лезгинку и, конечно, мазурку и кадриль.

В кабинете хозяина, на 2–3 ломберных столах, со свечами в бронзовых старинных подсвечниках, отставные генералы и другие старички разных профессий играли в карты, чаще всего в винт. Там же составлялся дамский бридж, который не имел особенного успеха, так как дамы были не прочь посплетничать и рвались знать, с кем танцуют их дочки. Некоторые из них усаживались в углу зала и, вооружившись лорнетами, наводили строжайшую критику на современную молодежь. Когда кончался котильон, во время которого разносили на подушках всевозможные бумажные ордена и даже букетики живых цветов и серпантином забрасывали танцующих, тогда вдруг раздавался бравурный марш, и все отправлялись в столовую, где был накрыт нарядный стол с большим изобилием всевозможных яств. В те времена существовала известная обязанность, касающаяся танцующей молодежи. Молодые люди должны были делать визиты в те дома, куда их приглашали. Они должны были являться после балов, а также на Новый год и на Пасху.

Весной, еще до экзаменов, Клеопатра Михайловна заявила мне, что скоро они все переедут жить в Одессу. Дети постоянно кашляют, да и Уля вечно хворает. Доктор советует переменить климат, поэтому отец теперь же отправляется искать подходящую квартиру. Заодно он хочет побывать в Галиевке, чтобы все приготовить к лету, которое мы будем там проводить. Он уже назвал много гостей, конечно, все кузены с мадам Жюли, брат дяди Жоржа с женой, семья Романо. Анжелика успела уже выйти замуж за адвоката и должна была приехать с мужем из Ростова, где они поселились.

Мне оставался еще год в институте. Дядя Жорж обещал меня регулярно навещать, в чем я ни минуты не сомневалась.

Экзамены, с белыми ночами и сидением на окнах, прошли благополучно, и, вздохнув свободно, мы отправились на юг. Подольская губерния ничего общего не имеет с нашими херсонскими степями. Гораздо больше растительности, много озер, огромный и очень густой лес Терещенко начинался недалеко от нашей усадьбы. Мы часто с Клеопатрой Михайловной ездили верхом в этот лес, спасаясь от утомительной жары. Вся наша молодежь устроилась во флигеле. Хозяева, дети с их калужской няней и, конечно, вся прислуга помещались в большом доме, который мне показался дворцом после нашего скромного домика в Раздоле. Английский роскошный парк, два озера с перекидными мостами, лужайки, цветы всех сортов. В доме была библиотека, где можно было найти всех русских, французских, немецких классиков. Бильярд, теннис, лодки всех видов – все это было в нашем распоряжении, не могло быть и речи о скуке. Несмотря на все эти преимущества летних каникул, я все же скучала по Раз долу. Вспоминала наши купания в пруду, поездки к соседям, нашу милую деревушку, где я всех знала, начиная с Матрены, вылечившей мне лишай. Вспоминала, как часто нас звали с отцом крестьяне, то на свадьбу, то на крестины. Как у них, даже у самых бедных, все это происходило весело, шумно, с обилием еды, танцами во дворе. Более зажиточные даже выписывали оркестр из Ново-Украинки, тогда деревенская молодежь отплясывала до утра. Все это было исчезнувшим сном.

Между тем история с духами не прекратилась. Отец и Клеопатра Михайловна часто за столом жаловались, что по ночам является к ним таинственный гость, будит их и неизменно просит убираться, но сам немедленно удаляется. Они так привыкли к этим ночным посещениям, что уже не обращают внимания и продолжают спать. Странно то, что эти появления происходили только в спальне. В детской никогда никто не появлялся. Мы, жители флигеля, яростно обсуждали это странное явление. При общем согласии решили упросить родителей позволить нам всем просидеть у них до поздней ночи, чтобы самим убедиться в появлении таинственного духа. Они со смехом согласились. Отец высказал мнение, что, быть может, дух испугается столь многочисленной компании и не явится.

После ужина мы все собрались в их уютной спальне. Дамы с работой, мужчины с папиросами. Жан Романо захватил револьвер, он хвастался, что выстрелит в духа и тот повалится. Он абсолютно не верил ни в каких духов, предполагая, что кто-то строит козни хозяевам. Саше Зубову с трудом объяснили, что происходит, будучи глухонемым, он не всегда улавливал, что происходит вокруг него.

В спальне мы все расселись как могли, некоторые на полу, покрытом ковром, иные на подушках. Дети, конечно, не участвовали, их послали спать пораньше. Наша старая няня ворчала, уверяя, что дух обозлится и тогда беды не миновать. До полуночи все громко болтали, смеялись, но потом притихли. Дверь закрыли на ключ.

Немного после полуночи послышались шаги, приближавшиеся к нашей двери. Мы все замерли. Жан вытащил свой револьвер. Неожиданно дверь распахнулась, но никто не появился. Однако мы ясно слышали, как кто-то невидимый шагнул к нам, казалось, что этот субъект в ночных туфлях. Жан вскочил и выстрелил в открытую дверь. Сразу же послышались шаги по соседству в будуаре, затем с совершенно другим звуком по кафельному полу ванной комнаты. Жан, муж Анжелики, Саша – все бросились догонять этот несносный призрак, но он продолжал отчетливо шлепать дальше. Поднялся в башню, но когда мы все по очереди вошли в это маленькое помещение, то абсолютно ничего не обнаружили.

Была неподвижная тишина ночи; из маленьких цветных окон круглого помещения виднелись бесчисленные звезды, столь яркие на синем украинском небе. Возбужденные, вернулись мы в спальню и долго обсуждали это странное явление. Бедная Нина была ни жива ни мертва от страха. Так как мы с ней спали в одной комнате, она ни минуты не дала мне уснуть. Эта ночь для всех пропала. Жан спорил со своим шурином, уверяя того, что это все-таки какая-то скверная шутка, но молодой адвокат казался озабоченным, как будто бы стеснялся высказать свое мнение, которого, быть может, он вовсе не имел. Кстати, Ули с нами не было, она уехала гостить к Ламзиным. Главу семьи перевели в Москву, и они все проводили лето на подмосковной даче.

Отец часто уезжал. Он собирался купить имение в Пензенской губернии, очень доходное, с винокуренным заводом и большим лесом на берегу Суры. Галиевку он предполагал сохранить для летних каникул, хотя часто высказывал, что эти ночные посещения начинают ему надоедать. Клеопатра Михайловна смеялась и уверяла, что это ее нисколько не беспокоит. «Пусть шляется, – говорила она, – он зла никому не причиняет». Но отец возражал, что можно построить прекрасную усадьбу в пензенском имении и там обосноваться.

Посредине лета произошло приключение, сильно взволновавшее и рассердившее отца. В один прекрасный день Луня и новый, недавно нанятый конюх исчезли, как будто их и не было. С большим трудом нашли другую кухарку, но, конечно, она не могла заменить Дуню. Она умела готовить только малороссийские блюда, и то очень примитивно. Отец неистово ругался и написал Дуниной матери, чтобы Дуня не показывалась больше ему на глаза.

Возвращаясь в институт, покидая Галиевку, я твердо решила на будущее лето уехать снова в Херсонщину, к дедушке или к Савицким.

Наш последний год в институте был еще более веселым и приятным, чем предыдущий. Родители, как предполагали, поселились в Одессе. Дядя Жорж приходил в четверг и воскресенье, тем более что и дочь его Тамара тоже была в младшем классе. Он не только нам приносил всяких сладостей, но и всему моему классу. В день нашего причастия он прислал огромный букет цветов. По воскресеньям иногда приходили к нам Саша и Коля, которые всегда освобождались в конце недели.

14 ноября, как и в предыдущие годы, состоялся наш традиционный бал. Володя Глиндеман привел Тухачевского, Толмачева, а Шестаков – товарищей гардемаринов.

Предстояло большое веселье. Дядя Жорж привел Алешу Бжежицкого и начал меня упрашивать оказать ему хоть немного внимания. Не знаю почему, но я ясно почувствовала, что контакт с ним порван. Наша прежняя дружба куда-то испарилась; мне самой это было досадно. Мы ограничились двумя турами вальса, затем я закружилась в вихре других приглашений, и это был последний раз, когда я его видела.

В течение зимы у нас произошла катастрофа, сильно повлиявшая на весь состав института. Не только на персонал, но особенно на всех детей.

Как во всех закрытых учреждениях, у нас также существовали «обожания». Очень часто младшие возгорались любовью к старшим и, когда могли, высказывали им свое восхищение. Моя подруга Леночка Матушевская имела такую поклонницу, на два класса моложе нас. Очень бойкую, оригинальную девочку; звали ее Таня Македон, а прозвище было Стенька Разин. Она была жгучей брюнеткой с совершенно зелеными глазами, со смуглым, но свежим цветом лица. Была всегда крайне возбуждена, пела, громко смеялась. В саду на прогулке выкидывала такие номера, что приводила в ужас классных дам. На гигантских шагах летала так высоко, что подвергалась опасности убиться, а с ледяных гор слетала на коньках, чего никто никогда не делал. Словом, всех пугала своей чрезмерной отважностью. Она постоянно ловила Леночку во время переменок и умела ее уговорить с ней пройтись и поболтать. Когда они были вместе, мы ими любовались. Леночка, светлая блондинка, голубоглазая, рядом Таня, с монгольскими чертами продолговатого лица, лихими манерами и вечным смехом, который давал возможность любоваться ее ровными, белыми, но какими-то хищными зубами. От нее веяло примитивной дикостью, чем-то непривычным и любопытным.

Через несколько месяцев этой дружбы Леночка начала тяготиться ею и стала ее избегать. Она мне как-то сказала: «Таня мне действует на нервы». Особенно потому, что наступал период серьезных занятий. Ведь мы приближались к экзаменам на аттестат зрелости. Нельзя было терять время по пустякам. Леночка шла на шифр[18]; она была первой ученицей и много трудилась.

Драма произошла так неожиданно, что никто не успел опомниться. Обыкновенно по окончании классов перед ужином был большой перерыв. Леночка на вызов Тани отказалась наотрез и не вышла на прогулку, ссылаясь на уроки. В сильном возбуждении Таня побежала в свой класс. Там первой попавшейся ей подруге она сказала, что решила покончить с собой, и затем выбежала из класса. Подруга Маруся выскочила за ней следом, чтобы ее успокоить. Таня бросилась по черной лестнице наверх на пятый этаж и перелезла через перила. Маруся ухватила ее за юбку, начала громко кричать, но было поздно, удержать ее она не смогла. Таня упала на каменный пол, ведший в подвал. Когда ее подобрали и унесли в наш лазарет, она была еще жива. Вызвали нашего милого батюшку, отца Виктора. Взволнованный, переполошенный явился он, наш доктор и сестры милосердия. «Что ты наделала, безумное дитя», – сказал отец Виктор. Она тихо промолвила: «Простите, батюшка». Со слезами он ее благословил, и она скончалась. Ее голова была совершенно разбита, и никакой надежды на спасение не было.

Атмосфера ужаса неотвратимого несчастья нависла над всем институтом. За Леночкой приехали ее дядя и тетя и с разрешения начальства забрали ее домой. Она была в ужасном состоянии нервной депрессии.

Отпевание Тани было печальным событием в нашей однообразной жизни. Регентшу Леночку заменила Женя Мезенцева. Таня лежала в гробу как живая. Ее лицо, словно восковое, не отражало тех страданий, которые она перенесла. Отец Виктор служил спокойно и вдохновенно, но его голос иногда срывался и дрожал. Тогда мы все чувствовали, что он глубоко взволнован и тяжело переживает трагическую смерть Тани. Мать Тани была актриса, ее вызвали телеграммой. Во время отпевания она горько плакала.

В эти тяжелые моменты мы все поняли, что жизнь Тани не была похожа на нашу, то есть, вернее, ни на чью. Мать никогда ее не брала домой. Летом она ездила с институтом на берег моря, куда обыкновенно забирали тех сирот, которым некуда было деться. Мы, старшие, почувствовали, что произошла большая драма у бедной девочки, в сущности брошенной и одинокой.

Жизнь всегда берет свое; скоро все успокоилось, утихло, дни потекли за днями, однообразно. Еще другое событие произошло в ту зиму, взволновавшее наш класс. С нами учились две сестры-близнецы, магометанки из Туркестана. Обе совершенно разные. Рабига была очень красива, той азиатской красотой, которая резко отличается от европейской. Но она была надменна, холодна и ни с кем не дружила. Ее сестра, Райхан, была совершенная противоположность. Высокая, немного грузная, чересчур смуглая, с приплюснутым носом. Когда она смеялась, рот был до ушей, а по характеру это был настоящий рубаха-парень. Во всех проказах она участвовала, со всеми дружила, и ее все любили.

Отец Виктор приходил к нам три раза в неделю на уроки Закона Божьего. На этих уроках инославные не присутствовали. К католичкам приходил ксендз, а к протестанткам – пастор. По воскресеньям их водили в их храмы. Наши магометанки почему-то уроков религии не брали. Райханка стала иногда проникать на уроки отца Виктора и заинтересовалась православием. Мы наивно решили, что сделаем большое дело, если обратим ее в нашу религию, и стали всячески знакомить ее с ней. Но нашему плану не суждено было осуществиться. Отец Виктор скоро заметил, что Райханка приходит на уроки Закона Божьего, и забеспокоился. Мы ему объяснили, что она хочет перейти в православие. Он очень строго нам сказал: «А вы подумали о том, что ее родители так далеко? Мы никакого права не имеем тайком от ее родителей отрывать ее от обычных ей традиций, это нечестно. Господь один для всего мира, религий много, но мы обязаны уважать веру каждого человека». Райханка заплакала и подошла к отцу Виктору, который ее благословил. Он ей сказал: «Христос велел нам любить всех, мы тебя очень любим, но ты не должна ничего менять в своей вере без согласия родных».

Рабига стояла тут же неподалеку, выражение ее лица было злобное и возмущенное. Она обо всем написала родителям, вероятно, с особенным освещением. Вскоре явился их отец, настоящий узбек. Он забрал их обеих, не дав окончить институт, несмотря на то что оставалось несколько месяцев до экзаменов.

Мы узнали, что графиня Кайзерлинг всячески его уговаривала оставить их до выпуска. Она клялась, что никто не собирается влиять на Райхан, что ей запретили ходить на уроки отца Виктора, но все это не помогло. Видимо, донос Рабиги был очень убедительным и сильно на них повлиял. Перед отъездом сестры ссорились между собой и часто говорили на своем языке, так что мы ничего не понимали.

После долгих сидений на подоконниках, под таинственным освещением белых петербургских ночей, наступили экзамены, так определенно решающие нашу судьбу. Я боялась больше всего математики, так как к ней я никогда не пристрастилась и чувствовала свою неспособность к этому предмету. Наше обычное выражение «Пифагоровы штаны на все стороны равны» – единственное геометрическое определение весьма несложного правила, которое мне было ясно. Экзамены происходили в большом зале. Посредине стояли столы высшего педагогического персонала, также нашего институтского, с графиней Кайзерлинг во главе. Парты были расставлены на порядочном расстоянии друг от друга, учителя ходили между партами и наблюдали. Помню письменный экзамен немецкого языка. Я в нем была гораздо слабее, чем во французском. Тема была задана трудная: изложение из «Гибели богов». Сара Рейнер, с которой я очень дружила, балтийская немка, обещала мне прислать шпаргалку, что было нелегко. Я увидела около своей парты аккуратно сложенный комочек бумаги, но поднять его не решалась. В это время проходил наш преподаватель Берман, он наклонился, поднял явную шпаргалку и сказал: «Fr"aulein Alennikoff, Sie haben etwas verloren»[19]. Спасение пришло вовремя; я могла проверить свои ошибки и добавить то, чего не хватало. Хотя многие потом смеялись и говорили, что Берман глуп как осел и ничего не понял, я все же в душе надеялась, что он это сделал по доброте, а не по глупости. В математике я была совсем слаба, и мне тоже помог Кравченко, такой сухой и сдержанный, он все же умудрился подсказать мне мои ошибки, когда проходил мимо.

Устные экзамены проходили иначе. Нас вызывали по алфавиту, я была вторая. Мы вытягивали билеты, затем имели право отойти в сторону, просмотреть и обдумать мысленно то, что спрашивалось. Но тут мы определенно умудрялись жульничать. Например, экзамен истории, которую мы проходили по Ключевскому, мы этот учебник застегивали английскими булавками в нижнюю юбку, отходили для раздумья к окну, находившемуся сзади всех экзаменаторов, быстро вытаскивали книгу, просматривали, затем молниеносно застегивали и смело отвечали. Но на это отваживались лишь очень храбрые; однако никто никогда не был пойман. Все предметы прошли у меня вполне благополучно. За французский и русский языки я получила двенадцать с крестом, что было высшей отметкой; но знаю, что по математике мне поставили семерку по крайней снисходительности.

День торжественного выпуска приближался. 24 мая мы должны были надеть наши нарядные белые платья, попрощавшись с надоевшими формами. Затем нас везли в Казанский собор, в котором происходил торжественный молебен.

Но для меня этот день оказался ужасным. Мои родители приехали из Одессы, чтобы присутствовать на выпуске и затем увезти меня с собой. Клеопатра Михайловна явилась накануне и привезла мне платье, совершенно неподходящее, с синим матросским воротником, заявив, что отец сказал, что ввиду того, что мне еще не исполнилось семнадцати лет, белого длинного платья я не могу надевать.

Это был для меня ужасный удар. Я разревелась, но тут меня выручила Августа Маврикиевна. Она немедля достала платье у своей племянницы, которая его надевала на выпуске прошлого года; к счастью, она была моего роста и моей комплекции.

Молебен был очень торжественный, были все другие институты. Леночка была регентшей хора. Всех, кто кончал с шифром, везли во дворец, где Императрица Мария Федоровна лично выдавала эту высшую награду каждой ученице, с соответствующими ободряющими словами и поздравлениями. После молебна возвратились в институт, где в два часа был очень парадный обед со всем нашим персоналом, учителями, классными дамами, с отцом Виктором, под председательством графини Кайзерлинг и Ивана Ивановича. Много, много было произнесено тостов, вино подавалось в изобилии. После десерта пили шампанское, наше национальное «Абрау-Дюрсо»13, которое пила обыкновенно царская семья.

На другой день нам всем полагалось сделать визит графине Кайзерлинг. Мы трогательно прощались со всеми преподавателями, с дорогим отцом Виктором, строгим, но всегда справедливым. Корню на прощание мне сказал: «T^achez de rester le plus longtemps comme vous ^etes»[20]. То же самое он написал на фото, которое подарил. Мы все снимались незадолго до выпуска и обменивались фотографиями. Нас специально возили на Невский к лучшему фотографу. Отец мне подарил красивый кожаный альбом, заказанный специально с соответствующими инициалами; он был оливкового цвета. Сколько было интересных надписей, трогательных слов, воспоминаний.

Вернулась я домой с тяжелым чувством потери чего-то близкого и привычного. Клеопатра Михайловна предложила мне поехать в Гостиный Двор, где купили мне приличный костюм, блузки, обувь и всякие необходимые мелочи. Во время нашей поездки она мне сказала: «Ты знаешь, отец получил письмо от твоего дедушки. Они просят, чтобы ты поехала погостить у них на лето, ведь они так давно тебя не видели». Это известие меня обрадовало, я спросила, согласен ли отец. «Он молчит, но я думаю, что он согласится», – уклончиво ответила она.

На другой день, как полагалось, я отправилась с визитом к графине Кайзерлинг. Там уже были мои одноклассницы: Ксеня Ниценко, Нюра Файвишевич, Вера Алексеева; после пришли еще другие. Графиня угощала нас традиционным чаем, с обилием всяких пирожных, и делала всевозможные наставления на предстоящую жизнь. Она очень одобрила поездку на юг к родителям моей покойной матери. «Если захочешь вернуться в класс пепиньерок, мы тебя с радостью примем», – сказала она в заключение. Мы все расстались с ней тепло и душевно, вышли все вместе. Дон Педро открыл нам двери с последним приветствием.

Нюра Файвишевич жила недалеко от Литейного, мы решили с ней пройтись пешком. Это было очень добродушное существо, она всегда со всеми была ласкова и дружила со всем классом. Нюра была довольно полная девушка, с многочисленными веснушками на бледном лице. Ее каштановые волосы завивались, она была миловидна, но в ее наружности было много еврейского, что было странно, так как еще ее прадед, отличившийся во время войны с Наполеоном, получил чин офицера, личное дворянство и крестился. Все его сыновья женились на русских. Мать Нюры была русская, из очень старинной дворянской семьи, да и отец, пожилой генерал, вовсе ничего еврейского не имел. У Нюры было несколько братьев, все блестящие офицеры, она была самая младшая. Но не зря говорят, что еврейская кровь очень сильная; на ней отозвалось это очень ярко.

С нетерпением ждала я вечернего чая, чтобы завести разговор насчет моей поездки к дедушке. Клеопатра Михайловна советовала мне это сделать за столом. «Тебя зовут на каникулы твой дед и бабка, – заявил отец. – Ты поступишь как хочешь; мы все будем проводить лето в Галиевке, там уже все готово к нашему приезду». Сдерживая радостный возглас, я сказала, что очень хочу к ним поехать, давно их не видела и очень хочу познакомиться с семьей дяди Ахиллеса, он ведь мой опекун. «Ну и отлично, – ответил отец. – Можешь готовиться к отъезду, вместе поедем в Одессу, оттуда ты отправишься к ним, а осенью вернешься к нам», – прибавил он уже примирительным тоном.

Началась беготня по магазинам. Мне надо было накупить игрушек Геле и Сереже, а также девочкам дяди Ахиллеса. Отец щедро меня наградил деньгами за благополучное окончание института. В Петербурге всего было вдоволь. Гостиный Двор блистал своими товарами. На Невском было столько красивых, нарядных магазинов, что я впадала в затруднение, тратила массу времени на поиски, хотя выбор был очень большой. Несмотря на то что был только конец мая, жара уже началась. Мы часто ездили на острова, где зрелище было совершенно волшебное. Белые ночи пленяли своей волшебной красотой. Тогда и спать не хотелось, тянуло на природу, которая вся тонула в этой голубоватой мгле.

Однако надо было ехать в Одессу, где нас ждали маленькие дети и Уля. Выехали рано утром; по старой традиции посидели, перекрестились и отправились на вокзал. До самой Москвы поезд нас мчал среди густого, непроходимого леса, даже темно было в вагонах. После Москвы лес начинал редеть. Проехав Харьков, мы видели украинские деревушки, жиденькие леса, реки, а когда миновали Синельниково, нашим взорам представилась совершенно гладкая степь; это было родное зрелище.

Дети встретили нас шумно и радостно; игрушки пришлись по вкусу. Меня удивили роскошь и уют квартиры. Отец, видимо, приложил много усилий; он всегда любил сам все организовывать. Надо отдать справедливость – у него было много вкуса к хорошей меблировке, все было сделано на заказ, был полный комфорт. Квартира находилась на Херсонской улице, рядом с театром Сибирякова, где обычно выступали опереточные артисты, приезжавшие на гастроли из Петербурга или Москвы.

Весна в Одессе, так же как и осень, самое лучшее время. Веселая, нарядная публика разгуливает всюду. На каждом шагу девочки предлагают цветы, набережная – самое лучшее место для отдыха. Там, напротив «Лондонской» гостиницы, выставлены бесчисленные столики. Приятно сидеть, освежаясь каким-нибудь напитком, любоваться красотой безбрежного моря, усеянного белыми парусниками и большими пароходами на якорях. Пестрая разнообразная толпа, начиная с морских форм, в белое одетых дам, малороссийских нарядов. Парни с гармонями, играющие на ходу, девушки в монистах, безостановочно лузгающие семечки, старые цыганки в ярких платках с бахромой, пристающие ко всем с гаданием, – все это создавало картину кипучей южной жизни.

Мы с Клеопатрой Михайловной зачастили туда и обо многом говорили, я не боялась с ней откровенничать. Она была очень довольна, что я собралась к моим близким, главное, что я не буду вечно сталкиваться с отцом и Улей. На нее она мне тоже пожаловалась. Ее вечное вмешательство во все дела, совершенно ее не касающиеся, влияние на отца – все это было ей неприятно. Я вспомнила слова тети Саши перед смертью, как она не одобряла водворение в нашу семью этой девочки, невоспитанной и с характером интриганки.

Незадолго до моего отъезда произошло событие, смешное, но характерное для нашего быта. У родителей были две прислуги, хорошенькие молоденькие девицы, сестры. Одна из них занималась кухней, другая квартирой. У детей была гувернантка-немка, калужская няня вернулась к себе из-за болезни матери. Дети уже свободно объяснялись по-немецки. Клеопатра Михайловна сама занималась с ними по-французски.

Услышав как-то звонок в прихожей, я вышла и открыла дверь. К моему большому изумлению, я увидела нашу Дуню, в ярком платке, с огромным мешком. Она вошла как ни в чем не бывало, все такая же веселая и шумная. Вышедший на шум отец нахмурился и спросил ее, чего она явилась. Ведь он давно предупредил, чтобы ноги ее у нас не было. «Где же твой кавалер»? – строго спросил он. Дуня пожала плечами и отчетливо ответила: «На що вин мени сдався, цый смердыло». Что по-русски обозначало: «На что мне эта вонючка». «О це я приихала», – прибавила она категорически.

После длинных перепалок Дуня все же оказалась в кухне, и помещение ей тоже нашлось. Отец сказал: «Ну уж раз явилась, пусть устраивается с сестрами как хочет». У сестер были отдельные комнаты, но старшая Соня решила поселиться с Дуней, так как не ладила с сестрой, они вечно ссорились. Конечно, водворение Дуни многое переменило, питаться мы стали безукоризненно, но и шуму тоже прибавилось. Появились по вечерам полицейские, матросы с гармошками, благо кухня была очень просторная. По воскресеньям веселье шло вовсю, но зато ухажеры охотно приходили натирать полы и трясти большие ковры во дворе.

Клеопатра Михайловна смеялась, но в душе она была довольна, так как Дуня, опытная во всех хозяйственных делах, была полезнейшим человеком. Она попробовала заметить отцу, что, быть может, следует отправить одну из сестер домой, но он ей на это ответил, что в такой большой квартире всем работа найдется и так как впоследствии предполагалось возвращение в Петербург, то лучше сохранить обеих сестер, так как Луня туда ни за что не поедет.

Клеопатра Михайловна была необыкновенно добрая женщина, на все она улыбалась, если что-нибудь было не так сделано или побита посуда, она махала рукой и спокойно выражала надежду, что это не повторится.

Был светлый летний день, когда я прибыла на станцию Латовка, где меня встретил дядя Ахиллес[21]. «Ну уж никак не представлял себе, что ты такая большая. У меня оставалась в памяти маленькая девчушка», – сказал он при нашей встрече и расцеловал меня так сердечно и дружески, что я сразу почувствовала прилив полного доверия и теплоты душевной.

Дядя был среднего роста, мне он показался красивым с его светло-каштановыми волосами и темно-синими глазами. Лицо его было очень загорелое, сказывались полевые работы, на которых он, как и мой отец, всегда присутствовал. Их имение было очень скромное, совсем не похожее ни на Галиевку, ни на Раздол. Жена дяди, Ядвига, встретила меня радушно. С ними жила ее мама, полячка, еле говорящая по-русски, милая, добрая, она сразу меня покорила. Две хорошенькие белокурые девочки рассматривали меня с большим любопытством; они очень обрадовались подаркам. Ядвига повела меня в небольшую уютную комнату и сказала: «Умойся, переоденься, тогда пойдем к бабушке, вон их дом», – указала она мне в окно.

Приблизительно в ста метрах от нас был на возвышении виден старенький дом с большой террасой. У меня сильно билось сердце, когда я подходила к этому дому. Дедушка и бабушка оба меня обняли и сразу же заявили, что до осени меня не отпустят. Я вспомнила их сразу; старик не изменился, такой же сухощавый, седой и полный той жизненной силы, которая чувствуется у некоторых с первого же контакта. Бабушка очень располнела и совершенно оглохла, хотя была намного моложе его. У нее был аппарат, с помощью которого она могла разговаривать. Несмотря на свою глухоту, она была все такая же веселая, любила молодежь и каждый день приходила к нам после обеда. Приносила с собой коробку гильз, табак и машинку, с помощью которой она набивала гильзы, и курила без конца. Вспомнила я, что перед моим отъездом к ним отец мне сказал: «Смотри, не научись там курить, твоя бабка, да и все там курят».

Жизнь у них была сплошным удовольствием. На другом берегу Ингульца жили братья бабушки. Старший, Василий Васильевич, имел поместье напротив; надо было переплыть на лодке – и очутишься на его земле. Другой брат, Андрей Васильевич, находился в пяти верстах, тоже на самом берегу Ингульца. Третий брат, Виктор Васильевич, оказался в таком же положении, как бабушка. Он жил поодаль от Ингульца, на другой стороне, и никакой руды у него не оказалось, а семья была тоже многочисленная. Вся молодежь собиралась чаще всего у Василия Васильевича в Латовке, имение его называлось так же, как и станция. Жена его, Юлия Михайловна, любила собирать молодежь и устраивать вечеринки. Кроме того, у них, как у моего отца, всегда гостили знакомые из городов. У Василия Васильевича были сын и дочь. Сын, женившись рано, также рано овдовел; дочь была замужем за очень состоятельным помещиком в Харькове. Она иногда приезжала гостить к родителям без мужа, который слыл за чудака и был нелюдим.

Александра Васильевна, тетя Саша, мне очень понравилась. Она сразу же меня пригласила к себе в Харьков, по пути в Питер. Она была красивая, стройная брюнетка, смуглая, и во всем ее облике было что-то цыганское, бесшабашное. В то лето у них гостила девица Маня. Она была круглая сирота, воспитывалась в Одессе у теток. Юлия Михайловна, знавшая одну из ее теток, очень ей покровительствовала. Маня была очень милая, веселая девушка, но также очень скромная, даже застенчивая.

Очень скоро по прибытии в Латовку у нее завелся флирт с телеграфистом, служившим на станции. Это был очень приятный юноша, хорошо воспитанный, но ввиду его слишком скромного положения все в Латовке отговаривали Маню принимать всерьез его ухаживания. Мы с Маней быстро подружились. Часто назначали друг другу свидания на реке и много вместе купались. Она часто прибегала к нам, и бабушка ее очень полюбила.

Дедушка вообще был очень строг. Он не очень охотно отпускал меня к Добровольским (фамилия братьев бабушки и ее урожденная). Он часто применял французскую поговорку: «Le cousinage est un dangereux voisinage»[22]. Но дядя Ахиллес и его жена мне всячески покровительствовали. Часто, вечером, мы спускались по реке к Андрею Васильевичу, где веселье иногда продолжалось целую ночь. Танцы, прогулки в большом парке и обильный ужин; как обычно, старики играли в карты до рассвета. Но из-за меня надо было непременно вернуться до шести часов утра, так как дедушка каждое утро, регулярно, приходил к шести часам купаться в речке, и не дай бог на него напасть.

Иногда молодежь, с Маней во главе, делала нашествие на нас; тогда являлась бабушка со своей неизменной коробкой гильз. Мы все располагались в нашей небольшой столовой. С разрешения и даже одобрения бабушки мы все закуривали, но перед дверью ставили часового. Надо было сторожить, на случай если появится дед на горизонте. Почему-то эту должность исполнял всегда Коля, мой младший однолетний дядя. Он превратился из тщедушного, хрупкого мальчика в славного юношу, был небольшого роста и весьма застенчив.

Бабушка его обожала, как самый младший, он чаще был с ней, хотя зимой тоже жил в Одессе и учился в университете. Жил он там с братом Владиславом, уже женатым, несмотря на молодые годы. Владислав был католик, но влюбился в дочь православного священника и, чтобы жениться, должен был принять православие. Дедушка поворчал, но потом махнул рукой, согласился, но поставил условие, чтобы он продолжал учиться в университете после воинской повинности.

Иногда дед являлся на наши собрания. Тогда Коля нас предупреждал и мы срочно тушили наши папиросы, но, несмотря на открытые окна, дым в комнате стоял столбом. Дед, ничего не подозревая, всегда ужасался, что бабушка так надымила. Он очень любил, чтобы молодежь что-нибудь спела. Если был Витя, старший сын Виктора Васильевича, он исполнял несколько цыганских романсов под гитару. У него был приятный низкий голос, что-то задушевное было в его скромном исполнении, все слушали с удовольствием.

Одного, очень важного для меня, мне не хватало, это верховой езды. Конечно, дядя Ахиллес мне сразу предложил коня, Ворончика, но это была старая кляча, возившая бочку с водой. После моей Заиры и других замечательных верховых коней отца мне было невозможно примириться с такой ездой. Дядя Ахиллес заметил это, ничего не сказал, но, вернувшись как-то из Кривого Рога, где была ярмарка, он меня позвал и сказал: «Иди скорей. Я тебе что-то привез». Он подвел меня к конюшне, там стоял конюх и держал лошадь на поводу. Это был красивый английского стиля конь, гнедой, со светлой подпалиной на груди. Я так и замерла. Этого коня он приобрел для меня; это было так неожиданно, так тронуло меня. Особенно потому, что я отлично сознавала, как скромно они жили в Новоселке, невозможно было сравнить с жизнью отца и его семьи.

«Когда конюх выездит коня, ты сможешь на нем гарцевать», – сказал дядя улыбаясь. Но он не ожидал моей реакции. «Как? Какой-то конюх будет мне коня выезжать. Еще этого не хватало. Я сама его отлично выезжу, не привыкать мне», – кипятилась я. Дядя отчаянно спорил, говорил, что я привыкла к маленьким казацким лошадям, а это был крупный английский конь, еще никогда под седлом не бывший. Наконец решили это дело пока отложить, пусть, мол, конь привыкнет к новому месту.

В то время шли приготовления к свадьбе двух дочерей Андрея Васильевича. Они были близнецы и выходили замуж в тот же день и в тот же час за двоих родных братьев. Свадьба должна была состояться в Николаеве, где у Андрея Васильевича был свой особняк. Сестры, несмотря на то что были близнецы, совершенно не походили друг на друга.

Вся окрестность готовилась к этой незаурядной свадьбе. Бабушка, никогда не покидавшая своего дома, ездила заказывать себе соответствующий наряд и меня возила с собой, так как у меня ничего подходящего не оказалось. Хотя я с бабушкой во вкусе одежды совсем не сходилась, все же я согласилась купить то, что ей нравилось. Наряды в те годы меня мало интересовали.

На эту свадьбу мне не суждено было попасть. Вздумалось мне во что бы то ни стало коня выезжать. Я уговорила дядю Ахиллеса, и он скрепя сердце позволил. Это было уже в конце лета, молотилка стояла во дворе, где помещались конюшни. Я обдумывала, куда мне направиться. Прямая дорога шла через деревню; это было не очень удобно, так как там всегда было большое количество собак, которые могли напасть на коня, а он с непривычки понес бы. Другой выход был тоже не блестящий, так как надо было одолеть гору, прежде чем попасть в степь, на дорогу.

Пришлось все же выбрать этот путь. Лошадь, никогда не бывшая под седлом, отчаянно брыкалась, становилась на дыбы, и мой хлыст ничуть не помогал. С большим трудом мне удалось взобраться наверх. Там стояла ветряная мельница на полном ходу. Когда мой конь увидел крутящиеся крылья, он сначала фыркнул, встал на дыбы, затем как-то круто повернул и помчался вниз с бешеной скоростью. Он меня нес прямо по направлению к молотилке. Молниеносная мысль пронеслась в голове: «Лучше упасть». Зная с детства лошадей, я понимала, что мне несдобровать, так как он совершенно взбесился. Я освободила ноги из стремян, бросила поводья и очутилась на земле. Потеряв сознание, я не знаю, кто и как меня притащил домой. Очнулась я на моей постели, вокруг меня толпились все. Бабуня мыла мое лицо теплой водой, ахала и ужасалась по-польски моим злоключениям. Ядвига мне сказала, что сейчас приедет доктор. Я чувствовала острую боль в левом боку, и меня всю трясло. Доктор действительно приехал. Он серьезно меня осмотрел, нашел, что с левой стороны у меня поломаны два ребра. Тут же перевязал меня крепкими бинтами и сказал, что мне придется лежать минимум три недели. Надавал лекарств и обещал приехать через два дня. На прощание он сказал: «Вот и заплатила за свою лихость, но ничего, в твои годы не страшно». За мной ухаживали как за серьезно больной, дядя ни слова упрека не произнес. Ядвига мне сказала, что он очень боялся признаться дедушке в случившемся, но невольно пришлось, так как старики увидели доктора, которого все в округе знали.

Вечером ко мне явился дедушка. Он сначала молча покачал головой, а потом произнес по-польски: «Пся крэв, польска крэв». Это, пожалуй, скорее было похоже на похвалу, чем на упрек. Бабушка огорчилась, что мне не попасть на свадьбу, и мое полное равнодушие к этому ее удивляло. Лицо мое было очень исковеркано, так как я упала ничком на камешки, словом, даже если бы у меня не были поломаны ребра, я все равно на свадьбу не могла бы ехать. Со мной оставалась добрая бабуня, прислуга, девочки с их бонной, также Леня Булич, внук бабушкиной кузины. Он обещал меня навещать каждый день. Мы с ним еще раньше подружились, так как он тоже был большой любитель верховой езды, и, когда я на Ворончике совершала монотонные прогулки, он меня всегда сопровождал.

Леня был полный, широкоплечий юноша. Он выглядел старше своих двадцати лет, у него, как и у меня, очень вились волосы. Глаза его были очень выразительные, зеленоватого, бутылочного цвета. Он исполнил свое обещание и приходил каждый день, читал мне вслух, большей частью наших классиков. Мы прочли весь роман Гончарова «Обрыв» и много рассказов Лескова, из которых я больше всего оценила «На краю света».

Маню взяли с собой на свадьбу; Юлия Михайловна заказала ей прелестный наряд. Не знаю, сколько танцевали на этой свадьбе, но все вернулись только через неделю и, захлебываясь, рассказывали, что прием у Добровольских был такой, что полгорода присутствовало. Все тонуло в роскоши, много было военных, особенно моряков, украшавших праздник своими нарядными мундирами. Бабушка просидела у меня полдня, рассказывая подробности, описывая туалеты и всякие происшествия.

Радость часто сменяется горестью, такова жизнь. Только начали утасовываться приятные воспоминания нарядной свадьбы, как произошло событие, потрясшее всю округу.

Незадолго до свадьбы появился на нашем горизонте красивый молодой аргентинец. Он зачастил в Латовку. Остановился он в Кривом Роге, где у него, по его словам, были дела на шахтах. Он явно ухаживал за Маней, и, видимо, ей нравился. Я еще была прикована к постели, как вдруг пронеслась весть, что Маня исчезла, как и ее ухажер. Самое странное было то, что она ни одной своей вещи не увезла.

Поднялась большая тревога. Василий Васильевич и Юлия Михайловна поехали в Кривой Рог к брату Ядвиги, Роберту, который там работал инженером. На него сослался аргентинец, когда появился в Латовке. Роберт объяснил, что он действительно представился как представитель инженеров Аргентины, посланный от большой компании, чтобы ознакомиться с русскими шахтами. Все осматривал и расспрашивал; никто его не знал, но к нему было полное доверие, как и всегда в те времена. Никто не подозревал ничего скверного, а скверное случилось, и безвозвратно. Ясно, что он Маню увез, но как и при каких обстоятельствах, никто никогда не узнал. Предполагали худшее, вряд ли она уехала, не захватив ни одной своей вещи и не попрощавшись ни с кем. Позднее пронеслись слухи, что целая компания аргентинцев увезла из Одессы несколько молодых девушек; об этом писали в газетах. Бедный молодой телеграфист искренне горевал, но помочь его горю никто не мог.

Между тем я начала совсем поправляться. Ребра мои срослись, надо было думать о моем возвращении в Одессу к родителям. Уже стояла золотистая осень, вода в речке сильно похолодела, мы все же купались, но долго не могли оставаться в воде.

Мне рассказали, что в тот день, когда я свалилась, обезумевшего коня нашли в речке, и с большим трудом удалось его унять. Опытный конюх взялся его выездить, но мне было строго запрещено садиться на лошадь раньше будущего года.

Тем временем Леня сделал мне предложение, но мы могли жениться не раньше будущего года. Ему надо было отбывать воинскую повинность в Екатеринославе. Когда я рассказала об этом дяде Ахиллесу, он страшно обрадовался: «Как хорошо. Поселишься тут, у нас, Буличи живут недалеко, будем часто видеться». Весь наш роман он находил вполне нормальным и естественным. Мне Леня очень нравился, но во многом я не отдавала себе отчета. Когда я назначила день отъезда, Леня высказал желание проводить меня до Одессы, познакомиться там с моим отцом и оформить свое предложение. Все это показалось мне очень забавным, и я не протестовала. Дядя мне намекнул, что следовало бы предупредить отца. Но на это я не решилась.

У Лени было много родственников в Одессе, Добровольских. Он заодно хотел их всех повидать, особенно Витю, у которого он думал остановиться. Витя недавно женился, мы никто его жены не знали, так как она в Латовку не приезжала. Я немало слышала об этом браке, которого никто не одобрял. Она была намного старше его и принадлежала к более чем скромной среде. Как и всегда, такие неравные браки вызывают возмущение со стороны привилегированных. Но Леня очень дружил с ним и не осуждал его нисколько.

Провожали меня с грустью. Все выражали желание, чтобы я опять вернулась в Новоселку. Между прочим, дедушке не заикнулись о том, что Леня меня провожает. Боялись, что он найдет это неприличным. Рано утром отвез меня дядя Ахиллес на станцию, там меня ждал Леня. Мы с ним сели в поезд, нагруженные не только обычным багажом, но и продуктами, которыми нас щедро снабдили, боясь, что мы проголодаемся. Мы весело болтали, вспоминая приятные каникулы. Я уже больше не думала о моих благополучно сросшихся ребрах.

На вопрос Лени, что я намерена делать зимой, я ответила сразу, что уеду в мой любимый Питер. Думаю там учиться, но еще не знаю, по какой отрасли пойду. При этом известии Леня сильно нахмурился. «Я был уверен, что вы будете в Одессе и мы часто будем встречаться», – с грустью сказал он. Я его успокоила тем, что мы будем часто переписываться.

Когда мы проезжали через Елизаветград, где была большая остановка, я вышла на платформу и вдруг, к моему ужасу, очутилась лицом к лицу с отцом. Он, как всегда, был мрачный и угрюмый. Столкнувшись со мной, он коротко сказал: «Ты что? Едешь к нам домой? А я на пару дней остаюсь здесь, надо повидать Высоцких. Ну, скоро увидимся». У меня сразу отлегло на душе, стало веселее и спокойнее. Я побежала в свое купе и рассказала Лене о встрече. «Неужели это ваш папа? Вы даже не поцеловались, ведь давно не виделись?» – сказал он с изумлением. Он наблюдал за нами из окна вагона. Я засмеялась и объяснила ему, что отец не очень нежный. Народу в купе было немного. Мы спокойно могли расположиться закусывать, а на остановках Леня спускался за квасом.

В Одессе на вокзале меня встретила Клеопатра Михайловна. Я познакомила ее с Леней и представила его как родственника Добровольских. Она очень любезно пригласила его заходить, и мы сразу же условились, что он придет через три дня, когда вернется отец. Я решила от нее ничего не скрывать и рассказала все по порядку, думая ее обрадовать. Но вышло наоборот. «Вот тебе и на. Нашла жениха, да он еще воинскую повинность будет отбывать. Да где же он учился? Не военный же он?» Посыпались тревожные вопросы. На многие я и ответить не могла. Эта неожиданная реакция Клеопатры Михайловны подействовала на меня как холодный душ и заставила призадуматься.

В этот первый вечер моего приезда в Одессу я долго не могла уснуть. Ворочалась, напряженно думала о всем происшедшем и наконец почувствовала свое легкомыслие. Мне стало ясно, что Клеопатра Михайловна права. Мне еще надо было учиться, многое в жизни повидать, прежде чем забраться в глухую провинцию, навсегда связав свою судьбу. Я твердо решила поговорить с Леней и отсоветовать ему делать предложение отцу. Этим намерением я поделилась с Клеопатрой Михайловной. Она вполне одобрила и прибавила: «Успеешь убедиться в его привязанности, да и тебе самой необходимо себя хорошо проверить. В твои годы легко ошибиться».

Отец явился в прекрасном настроении. Первым делом спросил, научилась ли я курить. На мой откровенный ответ, что я действительно люблю выкурить папироску, он расхохотался и сказал: «Я так и знал», – с этим он протянул мне свой портсигар, усеянный золотыми монограммами. Я взяла папироску и непринужденно закурила. Он все-таки добавил: «Смотри, поменьше занимайся этим делом, вредная штука». Клеопатра Михайловна, которая давно курила, смеялась. Она была очень удивлена реакцией отца, вместо гнева был смех.

Леня явился с огромным букетом цветов, произвел на всех прекрасное впечатление и остался ужинать. Когда мы оказались наедине, я ему сказала, что моя мачеха считает, что мне еще слишком рано решать свою судьбу, а отец и подавно воспротивится, так что лучше отложить до будущего года. Леня был явно очень разочарован, но покорно согласился. Однако спросил: «Но разве вы будете меня ждать? Скоро забудете в вихре столичной жизни». Мне стало жаль его, я начала искренне его уверять, что ни в коем случае не забуду, что буду часто писать. После этого я его встретила раза два у Вити, затем мы расстались.

Одесса была осенью такая же нарядная и шумная. Всюду золотились деревья. Небо, все такое же синее, как весной, отражалось в неподвижном море. Мы часто с Клеопатрой Михайловной ходили на набережную и болтали о многом. Она мне сообщила, что отец хочет меня послать учиться в Англию. Там у него много знакомых, семья Эльворти, которых тоже хорошо знает дедушка Яницкий, и мог бы при желании меня к ним устроить. В Елизаветграде был известный завод земледельческих орудий. Он принадлежал англичанину Эльворти, о нем и была речь. «Ты знаешь, – говорила она, – отец всегда был большим поклонником Англии. Он хотел бы, чтобы ты там получила высшее образование». Сильное чувство протеста охватило меня. «Я ни за что из России никуда не уеду. Ведь я ничего не видела, кроме стен учебного заведения. Теперь настала пора познакомиться с русской жизнью, столкнуться с ней лицом к лицу. Никакие заграницы меня не прельщают; я поеду в Питер и там буду учиться», – задыхаясь от волнения, отвечала я. Она старалась убедить меня серьезно обдумать вопрос об Англии, но я и слышать не хотела. «Ну вот, опять будет драма с отцом», – говорила она, встревоженная. Но так как я оставалась на совершенно непоколебимой позиции, мы прекратили этот разговор и перешли на другие темы.

Через несколько дней после этого разговора отец мне заявил, что хочет со мной поговорить и предлагает поехать с ним в Ланжерон, обычная его прогулка. Взяли извозчика. (Он не держал своих лошадей в Одессе, так как всегда предполагалось, что он находится там временно. Его экипаж и лошади оставались в Петербурге, в полном распоряжении дяди Жоржа.) Во время поездки он мне изложил свои проекты устроить меня у Эльворти в Лондоне. Будучи подготовленной к этому разговору, я смогла спокойно ему сказать, что я, наоборот, намерена остаться в России и учиться в Питере. «Я там тоже могу изучать английский язык, хочу тоже изучать литературу, для этого мне не нужно уезжать в Англию». Все доводы отца меня не убедили, я заупрямилась и не уступала. На вопрос отца, как я буду жить совершенно одна в Петербурге, я сказала, что есть там дядя Жорж, наша общая квартира и никакого затруднения не может быть. «Ну хорошо, – согласился он. – Эту зиму проболтайся в Питере, а на следующую – увидим». Я облегченно вздохнула. Эту радостную весть я поспешила сообщить Клеопатре Михайловне. Она была очень удивлена, что отец так легко уступил.

Началась для меня очень приятная, веселая жизнь в Одессе. Недалеко от нас жил Витя с женой Софьей Николаевной. Я постоянно к ним бегала и встречала там его сестру Глафиру Викторовну с мужем. Он был моряк добровольного флота, поляк по происхождению. Его фамилия была Шиманский. Будучи капитаном дальнего плавания, он часто совершал большие путешествия на Дальний Восток. Привозил массу интересных вещей. Их квартира была очень оригинально обставлена и походила на игрушку. Больше всего было китайских и японских вещей, да и мебель, почти вся, была оттуда.

У Вити часто играли в бридж. Устраивались ужины с выпивкой. Софья Николаевна пела цыганские романсы, аккомпанируя себе на гитаре. У Шиманских была девочка Маруся, лет семи, и они всегда приводили ее с собой. Летом Шиманские снимали дачу за городом, на берегу моря, купались и наслаждались природой. С тетей Глашей мы очень сошлись. Мне все говорили, что она очень была похожа на мою покойную мать. Это было неудивительно: они были двоюродные сестры. Все они подтрунивали над моим флиртом с Леней. Особенно острил Витя, изображал наше сватовство в весьма комическом виде. Уля уехала снова гостить к Ламзиным в Москву. Проносился слух, что у нее там наклевывается жених.

Отец постоянно уезжал по делам в Варшаву, мы же развлекались как могли. Клеопатра Михайловна очень любила театр Сибирякова. Мы несколько раз слышали известного опереточного артиста Михаила Семеновича Д. Она была от него в восторге. Он действительно играл замечательно; летал на сцене как птица, и голос у него был удивительно мягкий и приятный. Он пользовался большим успехом. Помню, ставили пьесу «Веселая вдова». Клеопатра Михайловна меня предупредила с вечера, что мы на другой день пойдем в театр; она уже заказала билеты. Потом она смущенно прибавила: «У меня к тебе просьба. Я куплю красивый букет цветов, а ты в антракте понесешь его ему. Можешь притвориться горничной, будто бы тебя прислала твоя барыня с букетом».

Мне показалось это очень забавным, я сразу же согласилась и ждала следующего дня с нетерпением. Настала минута исполнения намеченного плана. Чудесный букет мы оставили в раздевалке. Когда наступил антракт, я бросилась в закулисное отделение. Сначала меня не пускали, но я все же добилась своего. Я вошла в закулисную ложу Михаила Семеновича Д. Мое сердце страшно билось. Он сидел перед огромным зеркалом и поправлял свой грим. Его бледное красивое лицо отражалось в зеркале, я заметила его серо-голубые глаза, сильно подведенные, но такие выразительные. Он повернулся не сразу, продолжая пристально смотреть в зеркало, и наконец сказал: «Какие цветы? Это мне от кого? Не от вас ведь?» Я засмеялась и смущенно сказала: «Это моя барыня прислала». – «Ну вот, скажите этой особе, что я ее благодарю». Он встал, подошел ко мне, взял букет, понюхал его, потрепал меня по плечу и сказал: «Никакой барыни у вас нет, вижу, что придумываете, вы не прислуга, меня не надуете». Он смотрел на меня так пристально и насмешливо, что мне казалось, мое сердце куда-то падало. «Теперь объясните мне коротко, кто вы? Что вы за девочка, которая согласилась уже играть роль горничной? А быть может, у вас на самом деле талант? Быть может, вы хотите на сцену?»

Этот разговор, принявший совершенно неожиданный оборот, меня как-то поразил нахлынувшими чувствами. Я вдруг поняла, что я на самом деле стремлюсь стать актрисой; это то, что меня тянет с ранних лет. Ведь недаром бегала я наниматься в цирк, когда мне всего было восемь лет. «Да, я очень хочу тоже играть, хочу поступить в драматическую школу», – выпалила я неожиданно для самой себя. «Ну вот мы и познакомились, – сказал он. – Если бы вы жили в Петербурге, я бы вас устроил в хорошую школу». Я ответила, захлебываясь от волнения: «Я живу в Петербурге, училась там в институте, осенью собираюсь туда вернуться. Мои родители временно живут в Одессе, поэтому я здесь». Он посмотрел на меня удивленно и спросил, как я буду жить одна в Петербурге. Я ему рассказала подробно о себе. «Хотите, я уже здесь познакомлю вас со всей нашей труппой? А в Питере устрою вас в школу? Приходите завтра днем в «Пассаж». Вы знаете эту гостиницу? А теперь идите».

Окрыленная, счастливая, я убежала к Клеопатре Михайловне. Сперва мне хотелось поделиться с ней, но, когда я ее увидела, меня сразу охватило чувство вины. Я только сказала, что Михаил Семенович принял букет и просил благодарить.

На другой же день я помчалась в «Пассаж». Он меня встретил очень радушно и познакомил с другими артистами. Старая артистка Лидарская, игравшая характерные роли, мне ужасно понравилась. Она восторженно отнеслась к моему решению идти на сцену и уверяла, что это самая лучшая профессия для женщин. Грета Петрович, главная артистка, интересная, веселая, немного подтрунивала надо мной, находя, что я еще дитя и неизвестно, что из меня получится. Я им рассказала, что отец хочет меня послать в Англию, но я ни за что не соглашаюсь. Грета заметила, что я совсем не права. «Не все могут ехать учиться в Англию. Не следовало бы пренебрегать такой оказией».

Знакомство с труппой как-то укрепилось, и я часто стала забегать к ним в «Пассаж». Во время одного из моих налетов Михаил Семенович сказал: «Скоро конец наших гастролей в Одессе, мы завтра хотим отпраздновать в «Северной», будем рады, если вы к нам присоединитесь. Мы будем в отдельном кабинете номер 18, но надо пройти через весь зал, чтобы к нам добраться». Я смутилась. А вдруг меня кто-нибудь увидит? Тогда скандал, донесут отцу, ведь не полагалось молодой девице шататься в ночном кабаке. Михаил Семенович понял мое замешательство и сказал: «Давайте условимся. Ровно в десять часов я буду у входа ресторана вас ждать; со мной ничего, я гожусь вам в отцы».

Приглашение провести вечер с труппой привело меня в восторг. Я обещала прийти вовремя. На другой день я заявила дома, что провожу вечер у Вити, это случалось довольно часто. Ни отец, ни Клеопатра Михайловна ничего не возражали; я сбегала к Вите, чтобы его предупредить. Объяснила им, что ссылаюсь на них, так как получила приглашение, но не хочу, чтобы отец знал об этом. Софья Николаевна была немного испугана. «Ты далеко пойдешь, Нинок, – говорил Витя. – Но я не боюсь за тебя, смелость города берет».

Одевшись получше, я вышла раньше назначенного часа, проболталась в городе и к десяти часам вечера пришла к дверям ресторана. Там уже ждал меня Михаил Семенович. Я пошла вперед; когда я очутилась в огромном, ярко освещенном зале, к моему ужасу, я увидела отца, сидевшего за столиком с какой-то незнакомой мне дамой. Бутылка шампанского в ведерке со льдом стояла перед ними. Отступать было невозможно. Отец заметил меня и смотрел с удивленным возмущением. Я подошла к нему и, не растерявшись, сказала: «Я приглашена теткой моей институтской подруги, она празднует свои именины». – «Так почему же ты наврала, что у Виктора проводишь время?» Но он как будто бы одумался и добавил: «Ну да ладно, иди, но дома ничего не говори, что мы тут встретились». Таким образом мы с ним были квиты. Михаил Семенович плелся за мной. Отец проводил меня взглядом, и мы вошли в кабинет, в котором была вся труппа.

Меня посадили рядом с Женей Баженовым. Это был симпатичный молодой артист, исполнявший второстепенные роли, но у него был хороший голос с подготовкой, так как он учился пению. Он примкнул к труппе случайно, во время одной из гастролей в провинции. Ему предложили заменить заболевшего артиста, и с тех пор он с труппой не расставался. Мы с ним подружились, особенно на почве сходства наших жизней. У него тоже были сложные отношения с семьей. Отца он давно потерял, мать была вторично замужем, но он не ладил со своим отчимом, который был с ним груб и несправедлив. У меня, правда, была другая картина, я прекрасно ладила со своей мачехой, но никак не уживалась с родным отцом. Но тот факт, что нам обоим легче дышалось на стороне, помогал пониманию друг друга.

Конечно, ужин начинался с водки и бесчисленных закусок, а когда появилась утка с печеными яблоками и дорогими французскими винами, все уже были навеселе, громко спорили и хохотали. Гурьевскую кашу, столь популярную во всех российских ресторанах, никто больше не мог осилить. Официант с большим неудовольствием ее унес, явно находя неуместным наше пренебрежение к ней.

Напротив нашего кабинета, в противоположном конце зала, находилась маленькая эстрада. На ней, по очереди, показывались всевозможные номера. Особенный успех имели две французские шансонетки, распевающие довольно скабрезные куплеты визгливыми, пронзительными голосами, без малейшего признака музыкальности. Но так как это были француженки, успех им был обеспечен.

Михаил Семеныч, сидевший рядом с Гретой Петрович, захотел от меня узнать о моей встрече с отцом. Он изумился его реакцией при моем появлении, тут же поделился со всей труппой и все с любопытством его слушали. Лидарская в заключение сказала: «Ее непременно надо устроить в хорошую школу, ей необходимо приобрести самостоятельность. Только театр может дать ее». Сама судьба вела меня по этой дороге, я уже другой не видела.

Разошлись в четыре часа утра. Я тихонько позвонила с черного хода, мне открыла Луня и сразу же сообщила, что отец еще не вернулся. «Где-то барин в своем клубе пропадает», – добавила она с усмешкой.

Михаил Семенович еще больше заинтересовался моей судьбой после нашего совместного кутежа. Раз в неделю театр был закрыт, это был день отдыха для артистов. В один из таких дней он мне предложил поехать с ним за город. Опять пришлось прибегнуть к покровительству Вити. В этот раз он со смехом сказал: «А что, если тебя кто-нибудь увидит на улице? Ведь по виду тебя многие знают. Расскажут отцу, что ты разъезжаешь со знаменитым артистом». На это я ничего не могла возражать: что будет, то будет.

Уехали мы рано, чтобы позавтракать в Ланжероне и побыть на пляже. Погода была замечательная. Осенний, но яркий солнечный день блистал над темно-синим морем. Всюду продавались на улицах цветы, Одесса гудела своими гортанными звуками. Тут были еврейские, греческие, малороссийские, турецкие наречия. И все же весь этот хаос разнообразных наций сливался в одно русское звено. Недаром там пелась песенка-частушка: «Мама турок, папа грек, а я русский человек».

Михаил Семенович потребовал, чтобы я ему рассказала о всей моей короткой жизни. То, что я и сделала, отмечая многие подробности; ему это понравилось. Он также поделился со мной своей жизнью. Я узнала, что он давно женат, но с женой уже несколько лет не живет. Она не дает ему развода, что осложняет его жизнь. У нее очень мещанский характер, она настроила мальчика против отца, и им не приходится видеться, что очень огорчает Михаила Семеновича. «Вы понимаете, – говорил он, – жить вместе невозможно, она совершенно не признает театра, не понимает нас, ненавидит искусство, ну хорошо, разошлись, но зачем же мальчика настраивать против отца? Мы могли бы с ним все же видеться, знать друг друга, а с ней это невозможно». И это жизнь, подумала я. Всюду непонимание, всюду вражда.

Он начал мне много говорить о театре. «Наша жизнь вольная, много свободы, но надо всегда думать о том, чтобы оградить себя от вульгарности и пошлости. Наши отношения должны быть ясными, честными, тогда все легче и проще в нашей крепко спаянной среде». Много он мне объяснил, как надо себя держать в театральном кругу. Но, побывав несколько раз с ними, я поняла, что это совершенно особенный, заманчивый мир, не похожий на тот, в котором я жила. Но чтобы понять его, надо войти в эту среду, а я себя почувствовала каким-то осколком чего-то еще не определившегося.

На обратном пути я попросила отвезти меня к Вите. У него я пробыла недолго и решила скорее вернуться домой. Мне было весело и хорошо на душе. Вдруг захотелось доставить радость еще кому-нибудь. Вспомнила о братишке и сестренке и бросилась в большой игрушечный магазин. Выбор был колоссальный. Разнообразные игрушки всех цветов лежали всюду, трудно было остановиться на чем-нибудь. Пушистые медведи, белые, желтые, черные автомобили манили меня, но я вспомнила, что у брата их целая коллекция, а кукол у сестры столько, что их некуда девать. Наконец, я остановилась на заводном трамвае с кондуктором и прелестной кукольной гостиной с бархатными креслами и круглым столиком.

Продавец спросил, не хочу ли я, чтобы это все было доставлено на дом. Я категорически отказалась и сказала, что сейчас, сию минуту, хочу взять пакет с собой. Пакет оказался невероятной величины. Нагруженная как мул, отправилась я домой.

Мое появление в детской произвело ожидаемое действие. Послышались крики, визги, дети бросились мне на шею, целовали, благодарили, еще не зная, что в пакете. «Хватит», – отбивалась я от них. «Ruhig, Kinder, seien sie still»[23], – ворчала гувернантка, она суетилась, приготавливая их к прогулке, собирая всевозможные вещи. Но тут уже было не до прогулок, разворачивался пакет с восторженными выкриками. На шум сбежались три маленькие японские собачонки Клеопатры Михайловны и присоединили свой тоненький, пискливый лай к общей суматохе. Появилась Клеопатра Михайловна. «Что у вас тут за бедлам?» – улыбаясь, спросила она. Увидев, в чем дело, покачала головой и сказала: «Ну, конечно, Нина выкинула новый номер баловства». Пожурив меня за чрезмерную расточительность, она спросила: «Не хочешь ли ты пойти со мной в город? Пойдем есть мороженое на бульвар». По правде сказать, мне не очень хотелось, я бы с удовольствием осталась одна, но я поспешила согласиться. Мне жаль было мою бэль-мэр[24], у нее была такая скучная, одинокая жизнь.

Конечно, я ни разу не упомянула о встрече с отцом, но с той поры между ним и мной образовалась какая-то нить. Часто наши взгляды сталкивались, и, хотя мы быстро отворачивались в сторону, казалось, что электрический ток соединял нас на секунду и снова обрывался. Вообще, отец явно меня избегал; ему было не по себе в моем присутствии.

Дни бежали за днями. Настоящая осень приближалась, море почернело, пенистые волны разбивались об утесы и покатые берега. Сумерки становились все прохладнее, мне надо было подумать о возвращении в Петербург. Все учебные заведения давно были открыты, занятия всюду начались. Труппа тоже собиралась вернуться в Питер. Во время одного из моих посещений Лидарская сказала: «Отчего тебе не поехать с нами? Тебе будет веселее». Я очень обрадовалась этому проекту и начала потихоньку приготовляться.

Напоследок мы зачастили на набережную. Я любила эти выходы с Клеопатрой Михайловной. Покупали дорогие папиросы, усаживались за столиком, болтали без конца, любуясь безграничным морем, разнообразной величины пароходами, белой мраморной лестницей, спускавшейся к воде. Смуглые девочки, как всегда, продавали теперь осенние цветы, подходили татары с восточными коврами, приставали цыганки.

Какая шумная, пестрая, радостная толпа гуляющих в Одессе! Еще сохранившие белые формы моряки, рядом деревенские девушки в малороссийских костюмах с яркими платками на русых волосах. Они лузгают семечки и звонко смеются, сверкая здоровыми белыми зубами. И вдруг, откуда ни возьмись, заглушая бульварный оркестр, гремит гармошка: здоровенный парень в ярко-красной сатиновой рубахе проходит, играя на ходу. Долго еще, удаляясь, эти звуки напоминают русскую удаль и бесшабашность.

Как-то утром я проснулась со страшной головной болью. Надо признаться, что мы были накануне у знакомых за городом. Там пили много шампанского, праздновались именины хозяина, как полагается в таких случаях, было выпито много лишнего. Мне совершенно не хотелось туда ехать, но Клеопатра Михайловна настояла, чтобы я ее туда сопровождала. Эта вечеринка оставила во мне грустное впечатление. Проснувшись рано, испытывая острую головную боль, я не в силах была покинуть постель, напряженно думала, вспоминая вчерашнее времяпрепровождение. Часов в десять ко мне постучала Соня, протягивая письмо. Она мне заявила, что барыня просит прийти с ней пить кофе. «Кажется, барин приезжает», – прибавила она тихим голосом.

Эта новость как громом поразила меня. Конец счастливым, спокойным дням. Я сразу почувствовала необходимость двигаться. Клеопатру Михайловну я застала в нарядном японском пеньюаре. Фон у него был зеленый, с темно-розовыми вышивками на широких рукавах, ей он очень шел. Белизна ее кожи и зеленые глаза выигрывали еще больше от этих цветов. Она ласково улыбнулась и протянула мне телеграмму: «Приезжаю 10 вечера, привет, Сергей». Кончилась наша святая свобода. Но я старалась не показывать своих переживаний и перевела разговор на вчерашний вечер. Начала развивать мысль, как досадно, что эти вечера кончаются перепоем и весь уют их пропадает.

«Да, вот оно, наше русское веселье», – сказала она как-то рассеянно. Действительно, вечер начался уютно и мило, с декламациями, флиртом цветов[25], пикантными анекдотами, бесконечный запас которых изрекал какой-то господин, высокий, седой, в монокле. Затем разговоры о политике и текущих делах страны. После все это было заменено шумными тостами за столом, поднесением чарочки хозяину. Затем начался невообразимый хаос, говорили громко и несвязно, голоса дрожали и дребезжали. Тут было почему-то надоевшее всем дело Дрейфуса14, неудачи Японской войны и т. д.

Моим соседом был студент, видимо репетитор детей хозяина. Он был некрасив и очень бедно одет. Лицо его было бледно-болезненное, раскосые глаза смотрели как-то насмешливо, подчас озлобленно, но вдруг выражение их менялось, делалось живым, почти добродушным, полным любопытства. Мы мало с ним разговаривали за столом, но то, что он мне сказал, запечатлелось в моей памяти. Кавалером он был плохим, блюда передавал неохотно, с видом неприятной обязанности. Сразу чувствовалось, что человек он не светский, пожалуй, он даже заинтересовал меня своим равнодушием ко всему окружающему. Когда начались слишком шумные споры, он сказал улыбаясь: «Вот видите, это всегда так, а к рассвету придется непременно кого-то выносить». Я посмотрела в его бесцветные глаза и сказала холодно: «Ну что же, ведь это именины, сам Бог велел имениннику быть навеселе». – «Вы из Петербурга?» – спросил он меня. Я сухо ответила, что даже там институт окончила. «А у вас там тоже именинника выносят и тоже так спорят?» – приставал он ко мне.

Неожиданность этого вопроса заставила меня призадуматься. Невольно вспомнила вечера у знакомых в Питере; разница бросилась в глаза. Там все было иначе. Конечно, тоже пили немало, тоже спорили, но все было более сдержанно, прилично. Я постаралась высказать ему все свои наблюдения петербургских уютных вечеров. Затем прибавила, что ничто в мире не может мне заменить жизни в нашей столице, такой благородной, светской и вместе с тем полной живого интереса и интеллекта. Студент удивленно посмотрел на меня и сказал: «Но вы же еще совсем девочка, откуда у вас подобные наблюдения и переживания?» Его замечание меня нисколько не обидело, я себя чувствовала совершенно взрослой, готовой к жизни.

После ужина хозяина увели в его комнату, хозяйка пригласила всех в гостиную, где лакей разносил всевозможные ликеры на серебряных подносах. Дамы закурили, начались флирты, свободные разговоры. За Клеопатрой Михайловной ухаживал какой-то лысый господин, он постоянно целовал ей ручку, а студент мой подошел ко мне и сказал: «Тоска». Я рассмеялась и предложила ему выпить рюмку бенедиктина. После выпитой рюмки он сказал: «С волками жить – по-волчьи выть». Но после двух рюмок крепкого ликера он вдруг разоткровенничался и сказал мне, что ненавидит богачей, что скоро их безумное торжество придет к концу. Говорил он все это как-то вяло, без злобы, но слова эти и болезненное выражение его лица произвели на меня тяжелое впечатление. При прощании он мне шепнул, как будто опомнившись: «Надеюсь, вы никому не скажете?» В его голосе почувствовалась тревога. «Ведь я правильно сказал, что с волками жить – по-волчьи выть, – прибавил он с улыбкой. – Вот я и начал по-волчьи, перепил и наплел вам бог знает чего. А вы институтка, да еще из Петербурга, воображаю, что думаете». Мне стало его как-то особенно жаль. Я крепко пожала ему руку и сказала: «Не беспокойтесь, я не ябеда, доносить на вас не намерена. Кроме того, я сама думаю, что каждый имеет право думать, как он хочет».

Утром, за кофе, я рассказала Клеопатре Михайловне свои впечатления. Она, как всегда, все поняла. «Этот студент, верно, бедняк, революционер, – сказала она. – Наше студенчество голое, но усиленно тянется к науке». В это время вошла Уля. Она тоже была в пеньюаре, причесанная, напомаженная, слегка подкрашенные губы, что ей очень шло. Она радостно сказала: «Как я рада, что папа приезжает». При этом ее взгляд, испытующий и пронзительный, устремился на меня, а потом на Клеопатру Михайловну. Она еще попыталась вызвать у нас восторг по случаю прибытия отца, но, убедившись, что это безнадежно, замолчала, надолго оставив выражение презрения на своем лице.

Забежав напоследок в «Пассаж», чтобы повидать всю труппу, я столкнулась в коридоре с Михаилом Семеновичем, который мне сказал: «Вот хорошо, что вы пришли; я хотел вам даже звонить, но как-то не решился. Дело в том, что я хотел вам предложить поехать со мной за город, позавтракать на берегу моря и заодно проститься с Одессой-мамой». Я сразу же согласилась, и мы назначили ближайший день, за два дня до нашего отъезда. Это был чудесный солнечный день. Выехали рано утром, я даже Витю не беспокоила: будь что будет, все равно скоро уеду. А там хоть трава не расти.

Заговорили о театре. Михаил Семенович снова мне внушал, что театр – это не шутка. Нужно много и упорно учиться. Нужно избавиться от украинского акцента, вообще это целый ряд испытаний и преград. «Особенно для такого маленького дичонка, как вы». – «Почему же дичонка?» – обиделась я. Он засмеялся, поцеловал мне руку и сказал: «Не знаю, вы такой милый дичок. Глаза у вас монгольские, волосы кудрявые, вообще вы вся как полевой цветок, не похожи на городских девушек». Хотя мне было неприятно, что я «дичок», все же чувство доверия все больше охватывало меня. Мне было так легко и хорошо с этим новым другом, который был гораздо старше меня и, конечно, умнее.

Какой это был чудный осенний день! Шумная нарядная Одесса оставалась позади. Мы ехали за город. Слышался плеск воды, острый, йодистый запах моря доходил до нас, теплый ветер ласкал наши лица. Все люди, попадавшиеся на нашем пути, казались веселыми и счастливыми. На одном повороте улицы стояла красивая, смуглая девочка, босая и растрепанная. Она протягивала свою ручонку с цветами, это были осенние цветы. Я остановила извозчика и махнула ей рукой. Девочка подбежала, протягивая свои цветы. Михаил Семенович их взял и дал ей два рубля. Она вспыхнула от радости и бросилась бежать домой. Я тоже за нее обрадовалась и поцеловала моего соседа. Он засмеялся, ответил мне таким же братским горячим поцелуем, а затем прибавил: «Какое вы хорошее дитя. Мне радостно с вами».

Мы еще долго ехали, наконец очутились у террасы хорошего ресторана и сели поодаль от публики. Михаил Семенович заказал завтрак, мне было решительно все равно, что есть и что пить.

Напротив нас синело море, белели паруса, небо было такое темно-голубое, чистое, необъятное. Я заметила, что подобные краски трудно воспроизвести на полотне. Михаил Семенович сказал: «Я люблю живопись, у меня много хороших картин, целая коллекция. У меня бывают современные художники, вы увидите мои картины, я все объясню вам про каждую из них». Я ему сказала, что часто бываю в Эрмитаже и в Музее Александра Третьего, но, вообще, больше всего люблю литературу, много читаю, особенно увлекаюсь французскими авторами. Он почему-то очень удивился, что я хорошо владею французским языком. Так просто, так быстро мы сделались друзьями.

Когда был назначен день отъезда, началась у меня суета. Надо было со всеми попрощаться. Добровольских было порядочно.

Кроме Вити и Глаши, еще был их брат Аркадий, молодой адвокат, он держался в стороне. Его упрекали в каком-то особенном снобизме, но я думаю, что это была просто нелюдимость и нелюбовь к богеме, столь присущая Вите и Глаше.

Труппа ехала в 1-м классе, я же – во 2-м. Мы условились, что я перейду к ним после отхода поезда. Отец и Клеопатра Михайловна меня провожали. Они очень удивились, увидя всю труппу, суетившуюся на платформе. «Какое совпадение, они тоже едут», – удивилась Клеопатра Михайловна. Я на это никак не реагировала. Когда прозвучали три отчетливых удара, мы быстро попрощались. Я еще долго стояла у открытого окна и издали прощалась с ними.

Надо было пройти целый ряд вагонов, прежде чем очутиться в 1-м классе, где расположились мои новые друзья. Они занимали несколько купе. В том, в котором я очутилась, была Лидарская и две молодые артистки, дебютантки: Лиза Шестова и Оля Малинович. Они обе были красивые и много обещали для сцены, особенно Оля. У нее был горячий темперамент и много изящества в танцах. Голос ее тоже был приятный, но все коллеги уверяли, что у нее полное отсутствие школы. Все собрались вокруг меня. Женя Баженов предложил пойти за моим багажом. Михаил Семенович, видя мое беспокойство, поспешил меня уверить, что он все наладит с контролером. Женя принес мой чемодан и меховое пальто и сразу же водворил их на верхнюю сетку. «Хорошо, что ты захватила шубу с собой, – заметила Мария Ильинична. – Говорят, что в Харькове выпал снег и стоит чертовский мороз». – «Да ведь ноябрь на носу, скорее чудо, что тут затянулось бабье лето», – заметил кто-то. Все угомонились, я забралась наверх, но долго не засыпала и напряженно думала. Мне было очень жаль мою бэль-мэр, обреченную на скуку и одиночество.

Вспомнила последний уютный вечер у Вити. Вся семья Шиманских присутствовала, но были и другие их братья и сестры. Когда я к ним вошла, они все сидели и играли в лото. Сразу же раздались громкие приветствия. «Покидает нас наша столичная птичка», – говорил Шиманский. Все сразу же стали меня расспрашивать: что предполагаю делать, вернусь ли в Одессу? Я давала туманные ответы, так как сама ничего о своей дальнейшей судьбе не знала.

Витя смотрел на меня прищурившись. Когда мы прощались, он мне шепнул: «Смотри, не очень увлекайся артистами, им не следует верить». Я его успокоила, ответив ему также шепотом: «Я не ими увлекаюсь, а театром. Сама хочу поступить на сцену». Сначала Витя вытаращил на меня глаза, но затем сказал: «Ты знаешь, я этому ничуть не удивляюсь, я верю в твой успех».

Вскоре оказалось, что я слишком рано забралась наверх, все еще весело болтали. Юнг, пожилой артист, игравший комиков, много острил, он был в ударе, так как возвращение в столицу его очень радовало. Все его остроты были направлены, главным образом, на нравы и разговоры одесситов. Он их изображал изумительно точно. Вскоре я услышала, что вся труппа собралась в нашем купе. Михаил Семенович посоветовал мне спуститься. Решено было открыть бутылку шампанского и отпраздновать наш отъезд. Появились всевозможные вкусные вещи.

В разговорах выяснилось, что предполагается остановиться в Харькове на три дня, а затем еще на два дня в Орле. Уже обещано заранее дать представление в этих городах и номера в гостиницах заказаны. Эта новость меня ошеломила. Я вспомнила, что отец послал телеграмму о моем приезде, значит, надвигается недоразумение. Как его избежать? По совету Михаила Семеновича я решила послать телеграмму дяде Жоржу из Харькова о том, что задержусь в этом городе. К счастью, у меня была тетка Александра Васильевна, которую я встретила в Латовке. Она меня приглашала погостить у нее проездом в Питер. Таким образом, объяснение о моей задержке было вполне приемлемо.

Вечер прошел в смехе, шутках и анекдотах. Одессу вспоминали с удовольствием. Все восхищались ее климатом, необыкновенно легкой, приятной жизнью. У всех создалось впечатление, что самые занятые, деловые люди проводят всю свою жизнь у Фанкони или Рабина, попивая турецкий кофе. По вечерам в клубах, ночью частенько в «Северной».

Михаил Семенович сообщил всей труппе о моем намерении поступить на драматические курсы. Все давали советы, особенно горячилась Мария Ильинична. Она уверяла, что лучше всего держать экзамен к Пиотровскому. Это очень известная, серьезная частная школа. Пиотровский также режиссер в Александринке. Мария Гавриловна Савина бывает в школе, дает советы и этим поддерживает ее престиж. Мне было решительно все равно, куда поступить, лишь бы приобрести знания и подготовку к театру. Легли мы поздно, вдоволь наговорившись. Койки были удобные, с грубым, но свежим бельем и хорошими теплыми одеялами.

Мария Ильинична произнесла целую речь о том, что, слава богу, у нас в нашей матушке-России так удобно ездить. Она с ужасом вспоминала свою поездку по Европе, в крохотных грязных вагонах, с узкими покатыми койками, на которых спать было немыслимо. «А уж грязь; у нас в конюшне на такую не нападешь». Я лежала наверху, представляя себе Марию Ильиничну, такую грузную, большую, в крохотных заграничных вагонах.

Долго-долго не могла я уснуть, несмотря на убаюкивание качающихся вагонов. Проносились перед глазами картины пережитого, прогулки с Михаилом Семеновичем по Ланжерону, ужин в «Северной», долгие вечера у Виктора. Засыпая, я слышала приятные аккорды старой гитары, такой нежной, полной звучных нюансов, голос Софьи Николаевны, распевающей цыганские романсы или просто украинскую песню. Мне в ту ночь снилась вся Одесса целиком, с ее шумной, нарядной толпой, и звуки, те бесконечные, южные звуки всего: гармошек, морского прибоя, гортанного разговора, еврейских долгих споров, причитаний нищих, призывы девочек, продающих цветы.

«Ниночка, подымайся, довольно тебе спать», – услышала я сквозь сон грудной голос. Продрав глаза, я увидела грузную, столь симпатичную фигуру Марии Ильиничны. Она стояла посредине купе и делала себе маникюр, несмотря на тряску вагона. «К Харькову подъезжаем, еле успеешь одеться», – прибавила она улыбаясь.

Взглянув в окно, я удивилась перемене пейзажа. Поезд летел по открытой степи, всюду уже лежал снег, его тонкий слой еле покрывал землю. Попадавшиеся деревья белели под первым снежным покровом. Повеяло севером, суровой осенью, стало жаль покидать солнечный рай. Но это было лишь мгновение. Желание новой, интересной жизни вытеснило все остальные чувства.

Шумной толпой высадились мы в Харькове. Выпив на вокзале вкусного кофе со сливками, мы все отправились в гостиницу «Астория», где нас ждали заказанные заранее номера.

День был ветреный, холодный, но солнце светило ярко в чистом небе. Его светлые лучи играли на недавно выпавшем снегу. Саней еще не было, извозчики с трудом продвигались, гремя своими бубенчиками. Было странно, совсем другой город, словно в другой стране.

«Астория» оказалась большим отелем, с целым лабиринтом длинных коридоров и закоулков. Поместились мы все на одном этаже, дамы по две в номере; я устроилась с Марией Ильиничной, по ее желанию.

Было еще очень рано. Помывшись и приведя себя в порядок, я решила отправиться в город, чтобы разыскать мою тетку. Пришлось порядочно покрутиться в незнакомом городе, пока я нашла дом Александры Васильевны Каншиной. Я очень много слышала о ней от дяди Ахиллеса, который всегда восхищался ее красотой и умом. Наконец, набрела я на прелестный двухэтажный особняк, прекрасно меблированный, со сворой прислуги и приживалок. Экономку, Елену Артамоновну, я знала по Латовке, где она гостила. Это была очень экспансивная старая дева, веселого нрава, любящая мужчин, разгул и всякого рода веселье. Когда я очутилась в доме на Сумской, она меня встретила с радостным удивлением и восклицаниями. Александра Васильевна показалась мне еще более красивой, чем при нашей встрече в Латовке. Вошла она в пеньюаре, кое-как накинутом на плечи. В комнате было жарко, всюду топились печи, чувствовался приятный зимний уют, сознание тепла и благополучия, в то время как на дворе могла начаться снежная буря и затрещать мороз.

Александра Васильевна была очень смуглая брюнетка с тонкими чертами лица. Ее раскосые, темно-зеленые глаза с бутылочным оттенком, казалось, пожирали все, на чем их взгляд останавливался. Мне казалось, что я проваливаюсь в преисподнюю при ее взгляде. Причесана она была по старой моде, с шиньоном на макушке, но эта прическа, уродовавшая многих женщин, шла ей отлично, придавая особый стиль старой эпохи. Казалось, что она только что спустилась с какой-то известной художественной картины. Вместе с тем на ней также лежала печать цыганщины. Большие тяжелые кольца в ушах дополняли ее экзотическую красоту.

После первых приветствий я добавила, что дядя Ахиллес ее большой поклонник. Моя вступительная фраза ей понравилась, она сказала, что счастлива была со мной познакомиться и просит меня погостить у нее подольше. Когда она узнала, что я остановилась в гостинице и что пробуду в Харькове всего лишь два дня, она пришла в ужас. После довольно шумного спора мне пришлось согласиться, чтобы ее лакей поехал в «Асторию» за моими вещами и что я пробуду эти два дня у нее.

Я ей предложила пойти сегодня вечером на оперетку «Веселая вдова», которую, кстати надо сказать, я слыхала уже пять раз. Она повела меня в мою комнату, тонувшую в коврах, пуфах и восточных подушках. В углу, как и полагалось, был старинный киот с белыми, ярко вышитыми рушниками, с оправленной серебром горевшей лампадой.

Когда вошла ко мне Елена Артамоновна, я вспомнила, что забыла паспорт в гостинице, но она тотчас же сказала, что пошлет человека за ним. Она усиленно меня расспрашивала про Латовку, особенно про земского начальника, в которого была безнадежно влюблена. Заговорили также о Лене, она выразила сожаление, что я не решаюсь выходить за него замуж, уверяя, что он необыкновенный юноша. «Как ты хорошо сделала, что зашла к тете», – заключила она.

В роскошной, полутемной от портьер и занавесей столовой сидела Александра Васильевна и какой-то немолодой, но красивый военный с легкой сединой и в пенсне. Он представился мне и попросил за стол. Елена Артамоновна тоже явилась принаряженная, напудренная, с красивыми кольцами и темным шелковым шарфом на плечах. Лакей разносил блюда, которых было бесчисленное количество, и наливал вино из хрустальных графинов. Эта роскошь была мне не по вкусу. Тетушка сказала, что начинает скучать и очень сожалеет, что оперетка только на два дня. Тут я уже не удержалась и выложила ей все мои приключения. Мое знакомство с ними, приезд в Харьков из-за их гастролей. Она вдруг страшно оживилась, нашла, что все это очень интересно, что она будет рада с ними познакомиться и что она пригласит всю труппу после спектакля к ней ужинать.

Этот неожиданный проект меня немного ошеломил, но в душе я обрадовалась и уверила ее, что они согласятся, если я их уговорю. «Ты меня поведешь во время антракта за кулисы, познакомишь меня с ними, и мы их всех пригласим». Она сразу же позвонила в колокольчик и начала заказывать оторопелой кухарке обильный ужин. Лакею приказала принести из погреба побольше вин и шампанского. Особенно настаивала на коньяке и всевозможных ликерах. Ее гость, или друг, или родственник, словом, мужчина-загадка, угрюмо отмалчивался на все ее восторги, подтверждая добрую русскую пословицу: «Молчание есть знак согласия».

После обильного завтрака мы перебрались на большой мягкий диван, покрытый, как и всюду, восточным ковром и подушками. Мы потонули в нем с папиросами в зубах.

На душе у меня было весело, была перспектива доставить удовольствие всей труппе, любившей бывать у частных лиц. Мне захотелось предупредить их заранее. Я сказала, что хочу повидать подругу и сбегать в отель, но сейчас же вернусь. Александра Васильевна не позволила мне идти пешком и велела запрячь фаэтон. Мне было приятно с ней. Она очень одобряла мое намерение учиться театральному искусству, и это меня очень подбодрило. Я ей рассказала всю свою коротенькую, но уже полную впечатлений жизнь. Мои постоянные нелады с отцом и его приемной дочерью. На это она мне заметила, что уже много слыхала о моем отце как о самодуре и большом оригинале.

Она высказалась, что находит меня совершенно незаурядным существом и радуется знакомству со мной. Когда лакей пришел доложить, что фаэтон готов, она сказала: «Возвращайся скорее, мы поедем осматривать мой Харьков, ты увидишь, какие у нас тут кондитерские и пирожные».

Когда я очутилась в «Астории», первый, кого я встретила, был Михаил Семенович. Я моментально ему выложила наш проект. Он удивился, но сказал, что переговорит со всей труппой, но что он не ручается за согласие, так как многие хотят ехать за город слушать цыган. «Это мы завтра сможем предпринять», – уговаривала я его, причем так описала свою тетку, что Михаил Семенович заинтересовался и почти дал согласие за всех. Мы с ним расстались, пообещав увидеться за кулисами во время перерыва.

Когда я вернулась, то застала Александру Васильевну в собольей шубе с красивой меховой шапочкой и в обитых мехом ботинках. От нее пахло крепкими, но приятными духами. Поехали мы в город без ее молчаливого приятеля, болтали всю дорогу.

Мне казалось, что я ее знаю очень давно. Я высказала желание, чтобы она переехала жить в Петербург, на что она ответила, что не способна покинуть Харьков, к которому привязана и телом и душой. «Для меня нет лучше города, – говорила она. – Здесь я пережила лучшую эпоху моей жизни, бурную, но полную счастья. Каждый угол мне дорог». Мы посетили две лучших кондитерских, все было вкусно, и обстановка очень уютная. Она много говорила о предстоящем пире, уверяла, что проведем время очень хорошо. «А завтра я вам всем покажу наш ночной притон, где поют цыгане».

Вечером мы долго приготавливались. Елена Артамоновна, которая тоже отправлялась с нами в театр, наводила красоту, болтая без конца. Она мне сообщила, что скоро придет один студент, которому Александра Васильевна очень покровительствует. Действительно, студент явился в семь часов вечера к ужину. Это был очень благообразный юноша с развязными манерами. Александра Васильевна вышла к столу в пеньюаре, слегка подкрашенная. Она казалась еще красивее и моложе при вечернем освещении. Вся она была полна жизни и задора. Закусив наскоро, мы быстро собрались и вышли на улицу, где нас ждал просторный экипаж. Театр находился довольно далеко. Когда мы вышли из экипажа, Александра Васильевна дала распоряжение кучеру приехать за нами в двенадцать часов.

Театр был переполнен, билетов не было. Мне пришлось объясняться в кассе, ссылаясь на Михаила Семеновича. Все-таки достали ложу и, водворясь в нее, начали рассматривать публику, разодетую и веселую. Немало дам было полуобнаженных, в бриллиантах и дорогих мехах. Много военных в парадных формах.

После второго акта я пригласила тетю Сашу пойти со мной за кулисы, чтобы познакомить ее с артистами. Ларионов, внезапно исчезнувший, вернулся с огромным букетом цветов и сообщил нам, что это для Греты Петрович. Нас ждал Михаил Семенович. Он сразу же разговорился с Александрой Васильевной и поцеловал ей руку в знак согласия привести к ней всю труппу. Она попросила сейчас же познакомить ее с ними. Мы отправились во все закулисные номера. Лидарская сразу же расцеловала мою тетушку и сообщила ей, что полюбила меня как родную. Пока мы со всеми сговаривались, настала пора им выступать. Полянский сердито всех торопил.

Александра Васильевна была в восторге; она заявила, что считает меня счастливой, что я очутилась в такой интересной среде. Но когда мы вернулись в ложу, завязался горячий спор. Капитан Ветховецкий высказал, что все это вздор, что театральная среда очень опасная, что она втягивает в беспорядочную и нескромную жизнь. Я ему возразила, что считаю буржуазную спокойную жизнь куда хуже с ее сплошным обманом и скукой. Затем я прибавила, что сама хочу себя посвятить искусству и поэтому вошла в эту среду, чтобы ближе с ней познакомиться и больше ее понять.

Александра Васильевна меня поцеловала, она находила, что я лучше ничего не могла придумать. Все по очереди (кроме Ветховецкого) начали восхищаться моей смелостью. Все звенело и радовалось в моей куше. Но иногда все же появлялась мысль, что отец и Клеопатра Михайловна пришли бы в ужас от моих приключений. Тогда падала тень на мои ощущения, но это длилось недолго. Как было хорошо, как было приятно все это! Чувствовалась сила молодости и счастья в те незабвенные минуты. После спектакля все собрались в уютном доме Александры Васильевны.

Огромные раздвинутые столы в столовой были накрыты. Горели старинные люстры, сновали лакеи, и чувствовалась атмосфера большого пира. Все были взвинчены после интересной оперетки. Актеры, привыкшие к успеху, тоже были в прекрасном настроении. Михаил Семенович подсел к Александре Васильевне. Баженов ко мне. Ларионов умудрился очутиться рядом с Гретой Петрович.

Как всегда, пир начался с водочки, когда подошло время тостов, все были навеселе. Михаил Семенович предложил поднести чарочку хозяйке, все спели хором. Затем разошелся капитан Ветховецкий, уже изрядно выпивший. Он начал подносить чарочки всем гостям. Было весело и хмельно. Когда я проглотила свою чарочку, голова моя сильно кружилась. Как сквозь сон слышала я шепот Баженова: «Здорово Миша в вашу тетушку влюбился». Действительно, он не переставал целовать ей ручки и говорить комплименты. Она была в ударе и вся искрилась. Ею все восхищались.

После ужина она пересела на диван с большой старой гитарой, заиграла на ней, и все пели хором. У меня никогда не было голоса. Я молча слушала мои любимые украинские песни. По обыкновению, Баженов от меня не отходил. В тот вечер он много говорил о своих чувствах. Я не обращала внимания, погруженная в свои собственные ощущения. К утру Ветховецкий был абсолютно пьян. Он меня уверял, что безумно влюблен в Александру Васильевну, но что она мучает его без сожаления. Лидарская меня обнимала и говорила: «Не дадим в обиду. Артисткой будешь, всех за пояс заткнешь». К утру появился черный кофе с бесконечными ликерами. Почувствовав сильную усталость, я отправилась спать. Елена Артамоновна присоединилась ко мне.

Проснулись мы в двенадцать часов. Выяснилось, что вся труппа оставалась ночевать. Александра Васильевна сказала, что еще столько же можно было уложить. Сонные фигуры начали выползать из всех комнат. В столовой кипел самовар, на столе лежали яйца, покрытые салфеткой, ветчина разных сортов и всевозможные булки и бублики. Александра Васильевна ходила в своем пеньюаре с широкими рукавами, распоряжалась, покуривая папиросу. Михаил Семенович ласково меня встретил и сказал: «Нина, вы очень бледны, вам вредно кутить». По-моему, он был гораздо бледнее меня. Он взял мою руку и сказал: «Вот уж не думал я, что вы, Нинок, будете совращать нас с пути праведного. Меня всегда мучила совесть, что мы вас закрутили в наш бесшабашный круговорот». Мне было смешно, я чувствовала, что «меня не закрутить», как выражалась Лидарская.

На душе у меня было спокойно. Ничто меня не пугало; ни кутежи, ни жизнь среди труппы Д. не смущали меня. Если сердце сжималось, то от странного ощущения какой-то виновности, какой-то тоски, одиночества и скуки, которые описать невозможно. Но теперь я ясно поняла, что эта сумасбродная жизнь способна задушить мою тоску и неудовлетворенность. Я твердо решила погрузиться в нее.

Пили чай, острили, вспоминали вчерашний пир. Выползший из своей комнаты Ветховецкий сказал, что он всегда опохмеляется в грустном настроении, хотя и не признает никакого «каценямера»[26]. Выглядел он очень усталым. Мне он показался симпатичнее, чем при первой встрече. Было удивительно, как он быстро со всеми сошелся. Еще вчера он высказывал предубеждение к театру. Его вид очень ярко выражал проведенную ночь в хмелю.

Александра Васильевна хотела всех держать у себя весь день, но это было невозможно, так как каждый имел какие-то дела в городе. Было решено, что мы все поедем после театра в загородный ресторан, «Вилла Жданова», где пели цыгане из Молдавии. Александра Васильевна заявила, что она всех приглашает и никто не смеет отказываться. Я радостно бегала от одного к другому, впрочем, никто и не думал отказываться. Михаил Семенович пробовал что-то возражать, но у него так ничего и не вышло.

Ночь в кафе-шантане прошла очень шумно; пир перешел в настоящий дебош. Особенно разошелся Ветховецкий. Он разбил массу посуды, отплясывал трепака, просил на коленях прощения у Александры Васильевны, называя ее во всеуслышание своей богиней, словом, был вне себя.

В эту ночь мне было особенно весело и приятно. Я избегала Баженова, сама не знаю почему, моим кавалером был Ларионов.

Тетушка посмеивалась, говоря, что я оставлю позади себя воздыхателя. Она совсем закружила голову Михаилу Семеновичу. Он от нее не отходил, подливая ей шампанское, чокался и пил за что-то таинственное. Грета пила мало. Она заметила, что беспокоится за его голос, и несколько раз мне сказала: «Он совсем не бережется, не дай бог охрипнет, ведь нам еще петь в Орле».

Вся ночь напролет прошла в угаре. К утру Александра Васильевна послала лакея за цыганами, велела, чтобы пришли петь к нам в кабинет. Они вошли так просто, как к себе домой. Два пожилых седых цыгана в черных бархатных шароварах, в блестящих куртках с яркими поясами; с ними было пять цыганок. Одна пожилая, другие все молодые, с черными, как жгуты, косами, в ярко вышитых кофтах, с разноцветными платками на плечах. В ушах у них блестели огромные серьги, все они были смуглые, хотя и некрасивые, но какие-то особенные. Что-то было притягивающее, милое, фамильярное в каждой из них.

Они сразу запели хором. Пожилые цыгане заиграли на гитарах, хор снова подхватил. Александра Васильевна подошла ближе к ним и велела петь «Очи черные», а затем «Я цыганка, мало дела мне до горя и забот». Старый цыган сказал ей, что она сама похожа на цыганку, что ей надо все бросить и идти петь в их хоре.

Это так понравилось моей эксцентричной тетушке, что она сразу же решила их вознаградить и тут же подарила им 100 рублей. Восторг был неописуемый. Цыгане пели без конца, молодые пустились в пляс, даже старая цыганка затанцевала. Им подносили шампанское. В конце пира Ветховецкий отплясывал вприсядку, как юноша, как будто ничего не пил. Все веселились, хлопали в ладоши и шумели.

Михаил Семенович не отходил от Александры Васильевны, и я слышала, как он ей говорил: «Неужели мы больше не увидимся? Приезжайте ко мне в Петербург; живу я со старенькой матерью, она очень гостеприимная и обрадуется вам». Она со смехом отвечала: «Посмотрим». Я же так устала, что почти уснула, убежав от кавалеров.

Лидарская подошла, положила руку мне на плечо и сказала: «Дитя, просыпайся, нам всем пора собираться, ведь скоро наш поезд». Этот сигнал, брошенный предупредительной старушкой, нас всех всполошил. «Вздор, – решительно заявила Александра Васильевна. – Какой там поезд. Едем ко мне. Выспавшись, поедете вечером». Михаил Семенович подтвердил, что это самое лучшее решение, так как спектакль назначен в Орле на другой день. Времени было достаточно, чтобы приехать, осмотреться и прийти в себя. Словом, мы все снова очутились у моей хлебосольной тетушки. Елена Артамоновна радовалась, предвкушая интересные разговоры со мной, но это не вышло. Я упала на постель и забылась глубоким сном.

Александра Васильевна провожала нас на вокзал. Были также Ветховецкий, Елена Артамоновна и Ларионов, который напоследок шептал мне свои признания, клянясь, что он скоро приедет в Питер. Баженов ревновал и был мрачнее тучи. Перед отъездом Александра Васильевна обняла меня и сказала: «Надеюсь, отныне мой дом также и твой, ты не забудешь меня». Мы все хором ее благодарили за столь радушный прием и веселое времяпрепровождение. Вдруг принесли, откуда ни возьмись, шампанское. Решили все отправиться в купе и там его выпить.

Старый Юнг прочел большое посвящение в стихах Александре Васильевне. (Он не спал ни минуты, сочиняя его.) Она была очень тронута. Ветховецкий сиял и был весьма любезен со всеми, но все же как-то чувствовалось, что наш отъезд ему на руку. Михаил Семенович долго прощался с моей необыкновенной теткой, видимо, он всецело был ею покорен.

Когда прозвонили три традиционных звонка, наши провожающие еле успели спуститься на платформу. Грузная машина качнулась и с треском рванулась вперед. Замелькали снова телеграфные столбы, леса и села. Зимние украинские сумерки начали подкрадываться и окутывать всю таинственную природу. Все говорили о Харькове, но сдержанно. Чувствовалась усталость, голоса были хриплые, лица вытянулись и посерели. Мне даже показалось, что все постарели. Как-то сразу замолкли, как будто потухли. Я тоже молча смотрела в окно, не могла оторваться от любимых пейзажей. Бодрее всех была Мария Ильинична. Она ворчала, что все так быстро скисли. «Не так приходилось. Бывало, восемь ночей глаз не сомкнешь. Как заведется кутеж, так от него и не отбояришься, пока на месте не свалишься». Каждый в труппе знал, что свалиться Марии Ильиничне – вещь нелегкая.

Поздно вечером прибыли мы в Орел. Город оказался очень захолустным. Весь он был завален снегом. Въехали в очень убогую гостиницу, но хорошо отопленную. Несмотря на поздний час, попросили поужинать и спустились вниз в общий зал. Там в углу стоял старинный орган. Хозяин завел его, и, когда нам принесли борщ, хриплые разбитые звуки наполнили зал. Услыхали мы нечто вроде «Маруся отравилась», этот жалобный стон навел на нас тоску. Мы все переглянулись, и началась критика. «Ну и дыра», – говорили артисты. «Надо всего попробовать», – успокаивали другие. Легли мы сразу после ужина.

Принимали нашу труппу замечательно. Довольно просторный, красиво отделанный театр был битком набит. Многим не удалось достать билеты. Дирекция попросила Михаила Семеновича остаться и дать еще два представления, на что он, после некоторого колебания, все же согласился. Но некоторые в труппе ворчали, им хотелось скорее вернуться домой. На это Михаил Семенович примирительно говорил: «Не велика беда. Что такое два дня? Зато какое удовольствие доставим этим провинциалам». После спектакля целая толпа нахлынула за кулисы. Какие-то важные лица хотели познакомиться с артистами. Завалили цветами все закулисное помещение.

Какой-то толстый-претолстый купчина добивался Михаила Семеновича, которого разрывали на части. Наконец, когда добился, он отвесил низкий поклон и пояснил: «Не откажи, батюшка, у меня отужинать со всеми твоими спутниками. Угостим вас на славу, а нас ублажишь на диво». Михаил Семенович спросил, с кем имеет честь разговаривать, на что получил ответ, что он имеет дело с купцом Морозовым, родственником петербургского ювелира.

Целая плеяда присутствующих стала приглашать наперебой всю труппу. Тут был городской голова, директор гимназии, какие-то почтенные дамы, известные в городе, местный помещик и т. д. Михаил Семенович растерялся, но заявил, что дает предпочтение Морозову, так как он первый высказал свое приглашение. Вся труппа отправилась к нему.

Его дом оказался далеко за городом. Морозная ночь, без малейшего ветерка, вся таинственная, сокровенная, навевала сладкие ощущения радости. Желание жить полностью, всем существом, хотелось, чтобы без конца слышались звуки колокольчиков и приятный скрип полозьев.

Ехала я с Марией Ильиничной, Юнгом и Баженовым. Юнг, как всегда, острил, рассказывал обо всех артистах в ироническом тоне, особенно смешно он изображал Михаила Семеновича и мою тетку на харьковском вокзале. «А хорошая бабенка твоя тетка», – заключил он свою сатирическую тираду. Юнг абсолютно всех называл на «ты», кроме Марии Ильиничны и вообще пожилых людей, к которым, по его мнению, надо было относиться с «респектом». Остальных всех, поголовно, называл на «ты», и все к этому привыкли. Михаил Семенович был тоже с ним на «ты», вопреки своим привычкам. Меня все называли на «ты», кроме Михаила Семеновича и Полянского, который был угрюм и не любил ни с кем фамильярничать. Он даже сторонился всех. Мы его называли «крот» и, когда он удалялся, говорили, что он ушел в свою нору.

Подъехали в широкие ворота к дому. Лошади остановились перед подъездом, встряхивая гривами и громче звеня колокольчиками. Перед домом была терраса, на которую выбежало много народу. Тучная фигура купца Морозова высадилась из саней и направилась к нам. Он помогал всем вылезать из саней, приговаривая: «Милости просим, батюшка (или матушка), благодарствую, что не отказались от моего хлеба-соли». На террасе толпились слуги и две дочери Морозова, красивые, здоровые, краснощекие девицы. Слуги вынесли фонари, они тоже нас громко приветствовали. Дом оказался совсем не то, что я себе представляла во время дороги. В этих больших, с низкими потолками комнатах была какая-то смесь роскоши с убожеством. Нас ввели в гостиную, устланную сплошным персидским ковром, с круглыми низкими креслами и с длинным диваном вдоль стены. Стены были увешаны картинами вперемежку, бросались в глаза два больших полотна Айвазовского; оба изображали море в бурную погоду, но в разное время. Одна была ночью, с сильной грозой, другая днем, но тоже со стихией, подымавшей волны на страшную высоту.

Вышла старушка, закутанная в шаль. Это была жена Морозова, и выглядела она гораздо старше его. Затем ворвались две борзые собаки, стильные, но ужасно худые; они заняли всеобщее внимание. Из соседней комнаты, по-видимому столовой, доносились голоса и звон посуды, казалось, что накрывают на стол. Михаил Семенович, проходя мимо меня, успел мне шепнуть: «Как жаль, что вашей очаровательной тетушки нет с нами». Женя Баженов заявил, что хочет по установившейся традиции быть моим кавалером за столом. Мы все проголодались, но ужин превзошел все наши ожидания. В огромной столовой, обставленной по-старинному, с низкими буфетами, на которых стояли разных сортов самовары, был накрыт стол, заваленный всевозможными яствами. Икра всех сортов в изящных серебряных вазочках, всевозможные рыбы в желатине, майонезе и просто копченые. Лангусты, масса всяких сельдей, чего только не было. Не говоря о водках. Рябиновки, зубровки, перцовки, настоянные на бруснике, лимоне и т. д. Конечно, изобилие всевозможных вин.

Морозовы рассадили нас всех и сразу же принялись угощать. Кроме всей нашей труппы, была вся местная интеллигенция: доктор, начальник почтового отделения, местный нотариус, военные, какие-то пожилые дамы и девицы, подруги дочерей хозяина. Молодой человек, видимо свой в доме, подливал водку и угощал наравне с хозяевами. Лакеев не было. Две смазливые горничные разносили блюда. Пили много; разговоры вначале вертелись вокруг театра.

Дамы имели вид особенно провинциальный. Они были увешаны драгоценными камнями, слишком напудрены, громко хохотали и слишком напористо заигрывали с мужчинами.

Женя мне снова говорил о своей Казани, о том, что, несмотря на столь разнообразную жизнь, он постоянно чувствует свое одиночество и никакого удовлетворения от своей профессии не имеет. «Мне надо было бы жить у себя в Казани, заниматься каким-нибудь ремеслом. Ни к чему мне быть артистом». Как странно, что человек никогда не доволен, мне кажется, отвечала я, что все же лучше быть артистом, чем прозябать в Казани. Женя оживился. Он начал мне описывать свою Казань в особых красках, он тосковал именно по этой тихой, уютной и здоровой жизни, по этому гладкому, ровному существованию, а тут ломка души и тела. «Вечно живешь не своей жизнью, а чужой». Я ему возразила, что именно это влечет меня к сцене. Именно забываться в ролях на эстраде, жить иначе, полней, не своей жизнью, а чужой. «Ах, Нина, лет через пять нам надо поговорить, когда вы хлебнете театральной жизни, сейчас вы меня не поймете». Вот уж никак я не ожидала от Жени подобных разочарований. Мне казалось, что именно он создан для театра. Высокий, стройный, с приятным голосом, прекрасно танцующий, с большим успехом у женщин, что еще ему надо было?

Пир был такой же, как и все. Тосты, чарочки; кое-кто спел. После ужина все перебрались в гостиную, где подавались ликеры и кофе. Без конца спорили о политике, многие предсказывали войну и даже поговаривали о революции. Все те же разговоры, бранили евреев, бранили интеллигенцию, в которой умер патриотизм. Критиковали правительство, несмотря на то что среди присутствующих был сын начальника полиции и еще какие-то подозрительные на этот счет лица. К утру всех уже стало тянуть на покой. Морозов подтвердил, что будут сани и беспокоиться нечего. Я очутилась в нашем номере с ворчавшей Марией Ильиничной и молчаливой Шурой. В этот раз Мария Ильинична ворчала изрядно, критикуя Михаила Семеновича и Полянского, то есть наше начальство. «Чего они нас к этому купчине завезли? Интересное общество, нечего сказать». Но я уже не слушала и крепко спала.

В последний день перед отъездом я решила пройтись по городу. Наша гостиница была на горе, приходилось спускаться вниз, чтобы попасть на главную улицу. Было покато, я быстро шагала в ботиках по крепко утоптанному снегу. Ребятишки, закутанные в башлыки, в рукавицах, высоких валенках, бегали гурьбой с коньками в руках. Мороз разрумянил их веселые лица, было приятно на них смотреть.

Город показался мне грустным, молчаливым и пустынным. Магазинов почти не было. Домики казались игрушечными, все походило скорее на село, чем на город. Забежала на почту, послала телеграмму дяде Жоржу, извещая его о моем приезде. Вернувшись в гостиницу, написала длинное письмо Вите, ничего от него не утаила. Описала все наше пребывание у тети Саши и приключения в Орле.

Вечером на вокзале нас снова провожала толпа народу. Морозов со всей семьей, кроме жены, был тоже среди провожающих. Грету завалили цветами, в ее купе можно было задохнуться; пришлось их вынести и поручить лакею ресторана. Во время всей этой суеты мелькали радостные мысли, что завтра я буду в Петербурге, на полной свободе. В Москве мы были в двенадцать часов ночи. Помогли Грете Петрович высадиться, шумно с ней прощались. Ее ждали на перроне новые партнеры, так как она гастролировала в Москве. Поцеловав меня несколько раз, она сказала Михаилу Семеновичу: «Береги наше театральное дитя». А это завтра наступило так быстро.

Мне пришлось попрощаться с труппой до прихода поезда на Николаевский вокзал. Не хотелось, чтобы дядя Жорж видел, что я с чужими людьми ехала. Михаил Семенович записал мне свой адрес и сказал: «Ну вот, настал момент разлуки, но мы будем видеться, особенно во время моего отдыха. Вот мой телефон, мы каждый день можем разговаривать». Он поцеловал меня и обещал, что всячески будет мне помогать в театральных делах. Мария Ильинична тоже меня поцеловала и уговаривала поскорей ее навестить. Поезд подкатил с шумным дребезжанием к огромному вокзалу и круто остановился. Мне было грустно их покидать, но час разлуки был неизбежен.

На вокзале, из окна поезда, я сразу увидела дядю Жоржа. Он стоял в своей серой шинели, задумчиво улыбаясь. Его красивое, с румянцем лицо выделялось в толпе. Мое сердце забилось от радости; с детства я была к нему очень привязана. Первые радостные приветствия сменились хлопотами о багаже. Поцелуи, расспросы – все это смешалось в одно ощущение удовольствия при мысли о счастливой надвигающейся жизни.

Нас ждали лошади дяди Жоржа, он имел свой экипаж, оставленный ему отцом. Кучер поздоровался со мной, и я узнала нашего долголетнего слугу. Через несколько минут мы очутились у нашего подъезда дома Мурузи. Это был шестиэтажный дом, в мавританском стиле, с четырехугольными красивыми арками, с нарядными магазинами внизу. Сонный швейцар Василий, обычно очень неприветливый и угрюмый, выбежал нам навстречу и засуетился с вещами. Мне он мрачно буркнул: «Здравия желаем, с приездом».

Наша квартира была светлая, на шестом этаже, было не шумно и светло. Когда я вошла в столовую, все было готово к завтраку, прислуга суетилась, дядя Жорж играл на своем кларнете. После завтрака я решила срочно отправиться на курсы Пиотровского, переговорить с ним. Проверив, находится ли рекомендательная записка в моей сумке, я вышла на улицу и взяла извозчика.

День был пасмурный, обычный осенний туман окутывал город. В воздухе была мокрота, та особенная, без дождя. Мокрота, которую можно ощущать только в Петербурге.

Директор, Андрей Павлович Пиотровский[27], седой, лысый человек небольшого роста, с проницательными острыми глазами, встретил меня очень странно. «Записаться в школу хочешь? Артисткой вздумала быть? Аттестат зрелости есть?» – спрашивал он как-то насмешливо, осмотрев меня с ног до головы своими колючими серыми глазами. На письмо Михаила Семеновича он почти не взглянул. Когда я заговорила, он тотчас же меня перебил и сказал: «Типичная хохландия. Необходимо избавиться от акцента, с этакой речью нигде нельзя выступать». Я совершенно оторопела, не ожидая ничего подобного, но не растерялась и уверила его, что над акцентом буду работать. Он смягчился и сказал, что я смогу поступить без экзамена. Учение давно началось, но если я окажусь неспособной, то в первый же год вылечу. Школа[28] принимает 100 человек, а выпускает только 16. Что работать надо усиленно, посвящать школе все свое время, и дня порой не хватает. Затем он дал мне подписать какую-то бумагу и прибавил, как будто между прочим, что платить можно по частям, но что завтра я должна быть в школе. Пропускать нельзя, так как я и так уже в большом опоздании.

Возбужденная, я решила домой не возвращаться и, выскочив на улицу, отправилась к Тане Савицкой. Феня, горничная, которую я знала давно, побежала предупредить Таню и ее мать. Агриппина Григорьевна была очень моложавая, полная, цветущая, со строгими, классическими чертами лица. Она легко смеялась и вносила оживление во все наши воспоминания. Мне приятно было их радушие. Я вспомнила, что отец был с ними в очередной ссоре, он даже не хотел, чтобы они навещали меня в институте. Таня очень обрадовалась, когда узнала, что я поступила в театральную школу. Мать ее сначала забеспокоилась, но после моих пояснений примирилась, высказав мысль, что лучше делать то, что нравится, считая, что я нигде не пропаду. Таня предложила повести меня к своей портнихе, у которой работницы были настоящие парижанки. Она считала, что мне необходимо приодеться.

Новая жизнь захватила меня целиком. Все мне казалось светлым, ничто не пугало, давно желанная свобода была в моих руках. Но когда я сообщила дяде Жоржу, что записалась на драматические курсы, он пришел в ужас: «Что папа скажет? Ведь попадет мне, что я тебе позволил, а ты даже не посоветовалась со мной». Но, видя, что изменить ничего нельзя, он быстро примирился.

Курсы начинались в восемь часов утра, и приходилось вставать очень рано. Все предметы были так увлекательны, что мы не замечали времени. По утрам были уроки фехтования, танцев и гимнастики. Затем были уроки дикции. Их преподавал маленький, забавный человечек, известный всей России, Сладкопевцев. Меня он преследовал особенно за мой невыносимый акцент. Его серьезные нравоучения давали мне надежду на избавление от него. После обеда в присутствии самого Пиотровского декламировали, выходя на эстраду. Часто были лекции о театральном искусстве, о русской литературе, также и об иностранной. Читали известные профессора, преподававшие в университетах. Самые интересные, но и страшные, полные волнений, были уроки Пиотровского. Он никого не щадил, ругал, передразнивал неудачные интонации, выгонял со сцены. Очень редко молчал; это случалось иногда, когда действительно кто-нибудь безукоризненно декламировал. Обыкновенно нам задавались маленькие пьесы, с двумя-тремя действующими лицами. Моя очередь подошла не скоро, получила я отрывок из «Зорбинеты» (пьеса Мольера). Цыганка Зорбинета была моя первая роль, она меня увлекла.

Закружившись в этом новом для меня петербургском хаосе, я за три недели пребывания ни разу не позвонила Михаилу Семеновичу. Как-то, во время перерыва занятий, я собралась позвонить. Его голос показался мне чужим и строгим. «А, это вы, изменница», – сказал он мне полушутя-полуогорченно. После того как я ему выложила все мои новости, он пригласил меня завтракать на другой день.

Его квартира оказалась очень уютной, ничего буржуазного в ней не было. Комната, где мы завтракали, не была похожа на столовую. Буфета не было, ковер во весь пол, низкий, красного дерева комод, несколько художественных картин на стенах. Я ему без конца рассказывала о всех своих новых впечатлениях. Расспросила о всей труппе, доволен ли он своим возвращением? Оказалось, что все процветают, но Мария Ильинична ворчит, что я до сих пор ей не позвонила. Баженов постоянно меня вспоминает, хотел бы даже навестить, но не решается. Закончил он все свои новости надеждой, что мое исчезновение больше не повторится. Что мы часто будем видеться. После завтрака он повел меня в другую комнату. Показал несколько картин известных художников, сообщил, что скоро он думает устроить большой прием ночью, после театра. Познакомит меня с Судейкиным, также с известным скульптором Фридманом Клюзелли.

В половине третьего мне надо было уходить, но Михаил Семенович захотел меня познакомить с его матерью, и мы отправились к ней. «Она не выходит из своей комнаты и очень ослабела после болезни», – сказал он мне тихим голосом. Мы вошли в полутемную комнату. Старушка сидела в большом кресле, она взглянула на меня без малейшего удивления, протянула руку и сказала: «Это Нина, я о вас очень много знаю, как мило, что вы зашли ко мне, быть может, вы будете наша звезда». Поцеловав ее бледную руку, я присела около нее, высказала радость, что познакомилась с мамой Михаила Семеновича. Он улыбался, его глаза были особенно добрые в этот момент. Мне он показался совсем другим, как будто он не капризный, избалованный успехами артист, а просто скромный милый человек. Анастасия Петровна пригласила меня приходить почаще и поцеловала меня. Я ей обещала скоро снова вернуться. Выйдя от них, я бросилась к первому попавшемуся извозчику.

В этот день было мое выступление в «Цыганке Зорбинете»; зал был переполнен. Два старших курса пришли присутствовать. Нам это не было приятно, но поощрялось, чтобы мы привыкли к зрителям. Мои новые подруги, Галя и Женя, встретили меня со смехом: «Торопись, ты очень запаздываешь. Где ты валандалась?» После первого звонка запиралась дверь и в зал никого не впускали. Я очень волновалась, когда подошла моя очередь. Я вышла на эстраду и сразу же почувствовала, что мои руки лишние, ни к чему. С первой же фразы стало легче, я одним духом выпалила свой пассаж. Мой голос звенел и казался мне чужим. Пиотровский молчал; он скрестил руки на груди, и это придало мне еще больше бодрости. Я еще громче продолжала речь Зорбинеты.

Когда я закончила, наступило молчание; оно продолжалось всего несколько секунд, но казалось вечностью. «Казала бабка до самой смерти, да всэ черт знает що», – послышалась неожиданная оценка на малороссийском языке. Взрыв хохота раздался в зале, но он остановил его знаком руки и сказал, обращаясь ко мне: «Ты поняла, над чем тебе надо работать? Однако в тебе есть жизнь, при желании ты можешь добиться хороших результатов». Задав мне еще один отрывок пьесы, он обратился к другим. Галя и Женя поздравляли меня. «Он всех ругает, обвиняет в бездарности, тебя же похвалил. Несмотря на твой акцент, ты хорошо сказала». У меня на душе все ликовало. Этот лысый человечек имел какую-то силу влиять на всех. Все боялись его, но уважали и возлагали на него надежды.

Галя и Женя были совершенно другого круга девушки, не похожие на тех, с которыми я привыкла бывать. Женя была дочь парикмахера, блондинка с карими глазами, она была милая, добрая девушка. Галя была совсем другая. Она походила на французскую мидинетку[29], всегда в завитушках, накрашенные ногти, очень напудренное лицо. Нельзя было назвать ее хорошенькой, но она всегда смеялась, была полна чем-то новым, заманчивым. Быть может, разница, существующая между нами, манила меня. Между прочим, являться в школу даже с легким гримом или просто напудренной, никак не разрешалось. Если Пиотровский замечал, он сейчас же посылал умыться. Гале уже не раз попадало за ее любовь к косметике.

С первых же дней моего поступления в школу мы стали постоянно встречаться и образовали неразлучное трио. Пользуясь тем, что мы имели право на бесплатный вход во все театры, посещение которых очень поощрялось нашей администрацией, мы стали постоянно ходить всюду, на все новые пьесы, особенно в Малый театр и Александринку.

Дядя Жорж постоянно ворчал на мое недосыпание. Сам он ложился в девять часов вечера, но каждый раз вскакивал, когда я поздно возвращалась.

У меня давно зарождался в мыслях проект переехать в нижний, пятый этаж. Там сдавались меблированные комнаты, но я все откладывала эту затею, боясь огорчить бедного дядю Жоржа. Сама судьба помогла мне осуществить этот проект; неожиданно приехали к нам две племянницы дяди Жоржа, Ксеня и Марина из Туркестана, чтобы учиться в консерватории. Это были дочери его сестры, Нины Николаевны Гиппиус15, жены губернатора Ташкента. В нашей квартире сделалось тесно, особенно когда дети в конце недели возвращались из школ. Решили на общем совете, что мы все три переедем вниз, но будем часто навещать дядю Жоржа и даже частью столоваться у него.

Моя комната оказалась очень светлой и с балконом. Я поставила в нее свое старое пианино для уюта и быстро в ней обжилась. В этой квартире все комнаты были сданы, и когда мы поселились, увидели, что презабавные люди населяют эту квартиру. Ксеня и Марина, обе музыкантши, поставили себе рояль и барабанили с утра и до ночи. Рядом с ними жил старый, совершенно глухой полковник. Затем была моя комната. Последняя комната принадлежала старухе семидесяти пяти лет, грузинке Дшевашидзе, очень сохранившейся, веселой и неугомонной. По вечерам у нее были всегда гости, играли в карты до утра. На другой стороне коридора в первой комнате жили два холостяка, коммерсанты. Они всегда пели, иногда дуэтом, но чаще раздавался один звучный тенор. Если они не пели, то висели на телефоне в прихожей. Дома они бывали только по вечерам. Другая комната была занята молодой красивой парой. Она высокая, стройная блондинка с синими глазами, красивая и стильная. Он был кавказец, высокий брюнет с легкой преждевременной сединой, с неизменной трубкой в зубах. У них тоже были постоянные гости, играли в карты и балагурили. Последняя комната принадлежала какому-то бледнолицему типу, его звали Шумским. Он часто играл на гитаре или на балалайке и ходил к соседям пить чай. Прислуга Катерина и ее четырнадцатилетняя девочка Паша жили в большой кухне. Они бегали с самоварами из одной комнаты в другую.

По вечерам было особенно шумно. Звуки рояля, пение, гитара, споры за картами, телефонные звонки – все это сливалось в одно целое, неугомонное. Один вечер остался в памяти. Собрались у меня гости: Галя, Женя, неожиданно явился Баженов, узнав, что я поселилась самостоятельно. Спустился сверху кузен Коля, бывший в отпуску из лицея. У соседки происходили громкие споры, раздавалась музыка, пение, звонки – словом, все в квартире грохотало.

Я вышла в коридор заказать Екатерине самовар и увидела странную картину. Девочка Паша и ее мать сидели на полу и громко хохотали. Самовар шипел тут же рядом с ними. Старый полковник ходил по коридору, заложив руки за спину, и равнодушно на них смотрел. «В чем дело?» – спросила я, заражаясь их весельем. «Да у нас хоть святых вон выноси, а они: «Хоть бы звук, какая скука», – передразнила Екатерина полковника и снова рассмеялась. Бедный глухой взывал к жизни, было смешно и грустно. На его вопрос, почему мы все смеемся, Екатерина подошла к нему вплотную и в ухо ему крикнула: «Барин, да у нас тут содом и гоморра, хоть святых вон выноси, а вы: «Хоть бы звук». Полковник понял, что над ним смеются, махнул рукой и зашагал по коридору.

Я вернулась в свою комнату. Тот вечер был особенно веселый. Марина и Ксеня тоже появились, оторвавшись от своего рояля. В самый разгар веселья, уже после часа ночи, ворвалась к нам, предварительно постучав, моя соседка грузинка. У нее были бубны в руках, на плечах большая шаль с бахромой. «Не умеете веселиться. Вас вовсе не слышно, мое имя Дшевашидзе». И тут она забарабанила в свои бубны и начала отплясывать что-то вроде лезгинки. Мы все пришли в восторг и обещали ей, что будем весело проводить вечер, вернее, ночь. Она как ни в чем не бывало вернулась к своим старикам, и вист продолжался до утра. В тот период я очень подружилась с Ксеней и Мариной, охотно заходила в их комнату, слушала их музыку. Особенно хорошо играла Марина, у которой, кроме хорошей техники, было что-то своеобразное, захватывающее. Даже Бетховена она играла по-своему, хотя вовсе не искажала его великолепных произведений. Они обе были хорошенькие, но Ксеня выглядела старше, Марина казалась девочкой. Дядя Жорж ее особенно любил и считал ее самой талантливой из всех его детей и племянников.

Мой первый выход с Баженовым, Галей и Женей был очень удачный. Женя предложил нам посетить «Бродячую собаку» после театра. Смотрели мы пьесу А. Додэ «Сафо» в Малом театре. Играла Миронова, олицетворяя тонко и талантливо французскую даму полусвета. Мы все окончательно в нее влюбились, вообще мы не пропускали ни одной пьесы, в которой она участвовала. Женя выступал в своей оперетке, он должен был за нами приехать после окончания спектакля. Но его роль кончилась раньше, так что он не заставил нас ждать. Лихач быстро довез нас на Михайловскую, где находилась Бродячка. Чтобы очутиться в ней, надо было спуститься вниз, как будто в подвал. Над дверью висели два фонаря; она открывалась без звонка. Мы вошли в сплошной хаос и гам. В углу находилась треугольная эстрада, на которой играли какие-то гитаристы, в тот момент, когда мы вошли. Много публики сидело за столом; кухня находилась тут же, с небольшим окошком, через которое передавались всевозможные яства и напитки. Все пили и громко разговаривали. Рядом была другая комната в другом духе. Она вся была в коврах, даже стены ее были ими увешаны. Вдоль стен стояли длинные, узкие скамейки, также покрытые ковровой тканью. Здесь был полумрак, разноцветные фонарики горели во всех углах, еле освещая эту странную, вроде турецкой, комнату. Несколько пар сидели очень чинно и прилично. Не успели мы сесть за один из столов, как Женя нам пояснил: «Вы здесь увидите всех наших знаменитостей». Действительно, вскоре появился Сладкопевцев[30], продекламировал на эстраде что-то особенное. Затем стали появляться толпой знакомые фигуры: увидели Судейкина[31], писательницу Вербицкую[32], от которой сходили с ума все гимназистки. Явился Юнг и пришел в полное недоумение, увидев нас. Больше всех удивила нас Миронова; она появилась с большой компанией в три часа ночи. Женя без конца бегал к окошку за питьем. Мы уже давно поели и перешли на кофе, но Женя нас уверял, что в Бродячке непременно надо быть пьяным, иначе смака не поймешь. Не знаю, поняли ли мы что-нибудь или нет, но ужасно устали к утру, наслушавшись всевозможной музыки, декламации, и, не будучи знакомыми с артистами, как будто с ними сблизились. «Непременно нужно вернуться», – говорила Галя, они обе остались в восторге от Бродячки.

Когда мы вышли на воздух, несмотря на семь утра, была еще зимняя темнота. Спать не хотелось, но голова кружилась от ночи, проведенной в сплошном дыму. Женя мне сказал, что Юнг непременно передаст Михаилу Семеновичу, что он нас туда затащил и что ему попадет за это. Меня это рассердило. «Вы вечно его боитесь, не все ли ему равно, где я бываю». – «Нина, вы отлично знаете, что ему вовсе не все равно», – настойчиво твердил он мне. По дороге решили, что Галя пойдет ночевать ко мне, мы находились недалеко от моего дома. Баженов проводит Женю домой. Утром, к счастью, у нас было фехтование и можно было пропустить и выспаться всласть. «Сестра ничего не заметит, подумает, что я на курсы ушла», – сказала Галя. «А если заметит, что ты не ночевала?» – «Ну уж тогда будет скандал. Моя сестра замужем за ужасным мещанином, а в общем они оба допотопные». Однако нам не удалось поспать, как мы надеялись.

Сквозь сон услышала я барабанный бой в мою дверь. «В чем дело?» – вскрикнула я, отыскивая ощупью мои туфли. Послышался голос отца, как всегда раздраженный, сердитый. «Неужели ты до сих пор спишь? Ведь уже одиннадцатый час. Открой дверь», – прибавил он категорически. «Ко мне нельзя, у меня ночует подруга». Отец откашлялся и после маленькой паузы сказал: «Когда будешь готова, подымись наверх. Мне надо серьезно с тобой поговорить». – «Хорошо», – буркнула я и снова влезла в постель.

Вот так приключение, отец явился; я очень волновалась, и мы с досады закурили. Я рассказала Гале о наших отношениях, и мы начали обсуждать положение. «Ведь он не знает, что я на курсы поступила, значит, предстоит бурное объяснение. Я никак не предполагала, что он так скоро появится в Питере». Позвонив Катерине, я ей заказала самовар и начала быстро умываться холодной водой и приводить себя в порядок. Галя занялась своим маникюром. После чая она отправилась к себе домой, а я наверх. Мое сердце сильно колотилось в груди, но я твердо решила вынести стычку.

Вошла я в столовую, где сидел отец, куря длинную папиросу с большим мундштуком. Он строго на меня посмотрел, не поздоровался и, крякнув, сразу заговорил: «Ты, оказывается, с артистами водишься? Даже с одним всем известным роман затеяла?» – «Кто тебе такую ерунду сказал?» – сдержанно промолвила я. Отец ухмыльнулся как-то двусмысленно и продолжал: «Артисты артистами, но у тебя флирт с известным опереточным актером, и тянется это еще из Одессы. Хорошенькая там о тебе молва идет, нечего сказать». Я окинула всю комнату безнадежным взглядом, никого не было. Мне вдруг захотелось сказать отцу что-то дерзкое: напомнить нашу встречу в «Северной», но я сдержалась и промолчала. «А на какие это ты курсы ходишь?» – продолжал свой допрос отец. В такие моменты его лицо было желтое, злое и неприятное. Сердце тоскливо сжалось, хотелось бы, чтобы этот разговор скорее кончился. «Я хочу пройти театральные драматические курсы, чтобы впоследствии играть на сцене», – спокойно и твердо произнесла я. Выражение его лица ничуть не изменилось, все та же лукавая и злая улыбка, все тот же пронизывающий, колючий взгляд. «Талант в себе предполагаешь или напел кто-нибудь об этом?» Он продолжал свою инквизицию, подергивая усы, смотря по сторонам. «Никто мне ничего не напел, я просто люблю театр, и если сумею окончить курсы, буду играть». – «Я всегда предвидел, что из тебя бог знает что выйдет», – ответил он, обращаясь теперь к вошедшему дяде Жоржу, тот подошел и ласково поцеловал меня. «Перемелется», – сказал он, потрепав меня по плечу. «То, что на курсы поступила, в этом я не вижу ничего особенного. Артисткой быть не позор. Да, хорошей, известной артисткой – это не позор, а трепаться зря на подмостках – это хуже чем позор», – продолжал он свое ворчание. Дядя Жорж ласково улыбался, взяв меня за руку, он сказал: «Твоя Нина молодец, она самостоятельна и благоразумна не по годам». – «Ведет себя отвратительно, ничего молодецкого нет», – продолжал сердито кичиться отец и тут же начал рассказывать дяде Жоржу о скверных слухах обо мне в Одессе, подчеркнул, что я позорю его имя и вообще с трехлетнего возраста была невозможной. Гувернантки не держались, из одесского института выгнали, в петербургском тоже вела себя отвратительно, ничего молодецкого нет. Когда он говорил, его голос дрожал от волнения. Я молчала, дядя Жорж был на моей стороне. Вся эта сцена меня не пугала, я думала о другом.

Там, в Одессе, говорили о моем знакомстве с Михаилом Семеновичем Д., наверняка это дошло до Клеопатры Михайловны. Как это неприятно. Она поймет, что я скрыла мое знакомство с ним. Что подумала она обо мне? Мне было больно упасть в ее глазах, а еще больнее было обидеть ее. Я уже не слушала, что говорил отец, я только думала о том, что я должна все объяснить Клеопатре Михайловне. Попросить у нее прощения, добиться от нее снисхождения во что бы то ни стало.

После некоторого затишья отец холодно мне сказал, что приехал на две недели по делам, что он не собирается запрещать мне быть на курсах, но все же я должна была спросить его разрешения, не будучи совершеннолетней. Тут уж я вполне сознала, что было справедливо с его стороны требовать от меня большего уважения. Был момент, когда мне хотелось к нему подойти, попросить у него прощения, но этот момент не наступил, и его последние упреки я выслушала молча, почти покорно.

В тот же вечер я написала длинное письмо Клеопатре Михайловне. Оно было полно раскаяния и совершенно откровенного описания всего случившегося со мной в Одессе. Я ей объяснила мои странные, но чисто дружеские отношения с Михаилом Семеновичем. В них не было ни малейшего признака флирта. Смотрел он на меня как на ребенка. В вопросах театра он мне заменил как бы старшего брата, будучи моим советником и другом. Я умоляла ее не сердиться на меня за мою скрытность и легкомыслие, клялась ей, что больше это не повторится.

Ее ответ пришел очень быстро. Это было сердечное хорошее письмо. Она от всей души прощала мой поступок, но советовала быть осторожной, не очень увлекаться. «Жизнь очень сложная и тебе мало знакомая. Я отлично понимаю, что ты относишься к Михаилу Семеновичу как к близкому другу, но в душу человеческую не влезешь. Ты очень молодое существо, бог знает во что может превратиться ваша дружба. Человек он женатый, тебе следует быть начеку. Здесь действительно распространился слух, что ты часто выезжала с ним за город и бывала у них в гостинице. Откуда это пошло, я не знаю. Отец вернулся как-то из собрания разгневанный, говорил, что ты позоришь его имя. Я думаю, что тебя видел кто-нибудь из знакомых, уж не Мироновы ли? Их дача недалеко от Ланжерона, они часто туда ходят». Я вспомнила вечер на именинах Миронова. Вспомнила жизнь в Одессе, поездки, цветы, плеск моря. Стало грустно, как было там хорошо. А не все ли равно, что обо мне говорят. Я почувствовала себя вдруг свободной, как ветер в поле, пусть болтают. Моя старая няня, хохлушка, часто говорила: «Як брешут на бабу, знай краше других».

Пребывание отца в Питере вдруг сократилось. Он получил неожиданно телеграмму из Москвы, что Уля разболелась, и срочно собрался туда. Перед отъездом мы снова переговорили, но уже более мирно. «Если бы я знал, что ты в театр соберешься, то я не держал бы тебя в институте», – говорил он, покуривая свою трубку, которую иногда употреблял для разнообразия. «Образование для театра необходимо, – отвечала я спокойно. – Многие даже окончили высшие школы и теперь учатся с нами». Я ему рассказала, какие интересные лекции читаются у нас. Как приятно изучать пьесы, характер людей! Мне показалось, что он смягчился и уехал примиренный.

Несомненно, дядя Жорж сыграл большую роль, он повлиял на отца своими длинными разумными доводами и обещаниями следить за мной. «Ну, ты и своих детей распустил, воображаю, как мою досмотришь», – огрызнулся отец напоследок. Мы поехали провожать его на вокзал. В первый раз мне стало жаль до боли, что наши отношения столь ненормальны, что мы не понимаем друг друга. Мне показалось, что я могла бы его понять, но он никогда. Какая-то преграда стояла между нами.

Жизнь в школе становилась все интереснее. Мне приходилось очень усердно заниматься своей дикцией, беспощадно бороться с украинским акцентом, с которым никак не могла расстаться, несмотря на твердое желание и усердие.

По вечерам ко мне зачастили подруги и друзья. Я бренчала на гитаре, вспоминая с грустью жизнь на родном юге. Женя всегда играл на пианино, Галя пела забавные частушки. Когда заглядывал кузен Коля, подымался спор. Иногда являлся сосед визави и уводил нас всех к себе пить чай. Его красавица жена нам всем нравилась. Это была особенно уютная женщина, умевшая всех обласкать и угостить. Елена Владимировна была большая спорщица, влюбленная в жизнь, но иногда мы замечали какую-то глубокую грусть в ее задумчивых серых глазах, устремленных вдаль. Муж ее обожал, он предупреждал каждое ее желание. С виду они мало подходили друг другу. Он был брюнет, типичный кавказец. Очень смуглый, глаза с поволокой, он не выпускал трубку изо рта. Движения его были медлительные, как будто ему было бесконечно лень. Часто к ним приходили картежники, и они устраивались в глубине комнаты за карточным столом.

Обыкновенно гости у меня собирались в субботу. Всех устраивало то, что в воскресенье можно было выспаться и отдохнуть. Как-то собрались, когда меня еще не было дома. Войдя в комнату, я увидела Баженова, сидящего за пианино. Он задумчиво наигрывал какой-то малоизвестный опереточный вальс. Женя, Галя и мой Коля возбужденно спорили об эмансипации женщин. Коля, еще очень юный, был против какой бы то ни было эмансипации, наоборот, он утверждал, что всех женщин надо держать в ежовых рукавицах. Баженов хохотал, Галя возмущенно доказывала, что только выродившаяся буржуазия может иметь такие взгляды. Настоящая интеллигенция думает совсем иначе. «Да, конечно, все нигилисты за эмансипацию», – горячился Коля. Все громко смеялись, курили; комната была окутана синеватым дымом. Вспомнили почему-то нашу соседку, и начался новый спор, нужно или не нужно старым людям быть как грузинка Дшевашидзе. «Нужно или не нужно, – заметила я, – но тот факт, что наша старая грузинка настоящий феномен, своей живостью и веселым нравом она заткнет за пояс многих из нас».

Катерина принесла самовар с большим обилием пеклеванного хлеба, всевозможных закусок, булок и бубликов. Чай всех примирил и успокоил.

Баженов мне сказал, что он пришел от имени Михаила Семеновича пригласить меня на вечер, который он устраивает в субботу ночью после спектакля. «Имейте в виду, что Михаил Семенович дуется, так как вы не держите обещания и больше ему не звоните». – «Женя, вы не думаете, что вы говорите глупейшие вещи? – отвечала я с досадой. – Разве будет Михаил Семенович дуться из-за этого? Он всегда очень занят и послал вас, чтобы не терять времени на письма и звонки». Говорила я все это, но сама досадовала и на себя, и на Михаила Семеновича, вообще на все, что мешало нашим отношениям здесь в Петербурге. Здесь все было иначе. Галя, узнав, кто был Михаил Семенович, начала радостно хлопать в ладоши и поздравлять меня с тем, что я завела подобные знакомства. Женя не преминул всем объяснить, что я знаю всю труппу и они все меня любят. Когда вся компания разошлась, я долго не могла уснуть. Назойливый рой мыслей кружился в моей голове и не давал покоя. Думала о Михаиле Семеновиче, о наших отношениях. Было неспокойно на душе.

Вечер у Михаила Семеновича был очень шумный и веселый. Настоящего ужина не было, но в зале стояли столы с заранее приготовленными разнообразными закусками, винами, водками и всевозможными сластями. Когда я вошла в гостиную, там сидели картежники и обменивались громкими восклицаниями. Народу было много, я с большим трудом отыскала знакомых. Первая мне попалась Лидарская. Она бросилась меня обнимать, затем громко обругала: «Так не поступают, ты дитя, а я старуха. Раз обещала, то должна была давно явиться. Теперь не выпущу, пока не обещаешь прийти в определенный день. Вот, скажем, послезавтра». Посмотрев в свою записную книжку и увидев, что в тот день не было курсов, я пообещала прийти к ней позавтракать. Взрыв восторженных восклицаний прервал мою беседу с Марией Ильиничной. «Дядя Костя, дядя Костя», – слышалось отовсюду. В залу вошел тучный белолицый мужчина. Я сразу же узнала в нем знаменитого нашего Варламова. Появились также Баранов из Малого театра, очаровательная Миронова и много других. Михаил Семенович суетился, всех встречал радостными приветствиями. Судейкин и Фридман Клюзелли тоже были тут.

Был момент, когда мне захотелось удрать, но как раз ко мне подошел Михаил Семенович. Он захотел представить меня многим и действительно начал со всеми знакомить. При этом всем рассказывал, как он сам со мной познакомился. Фридман Клюзелли, интересный сероглазый мужчина, очень элегантный, посмотрел на меня пристально и сказал: «Незаурядный тип у этой девушки, мне надо было бы ее лепить». Михаил Семенович засмеялся, отведя меня в сторону, он энергично мне объяснил: «Вы на это не соглашайтесь. Я так и знал, что все захотят вас лепить или писать ваш портрет. Я вам не позволю, слышите?» Он прибавил: «Особенно сегодня не хочу, чтобы кто-нибудь что-то от вас получил». Но за весь вечер это был единственный контакт, больше мы не виделись.

Он весь погрузился в свой прием, а я, как всегда, очутилась с Женей. Я ему рассказала свой разговор с Михаилом Семеновичем. Он многозначительно потянул папиросу и после небольшой паузы сказал: «Все это опасно вам, Нина». – «Что?» – «Он вам опасен», – мрачно произнес он. Я рассмеялась, хотя чувствовала, что это немного принужденно. «Вот еще вздумали. Опасен. Вы, наверное, опаснее его». Женя усмехнулся и снова промолчал. «Нет, Нина, – произнес он вдруг решительно. – Я никак не могу быть вам опасен. Я свободен как ветер, все у меня ясно и просто. Ну, вот скажем, я люблю вас, я вам предлагаю идти со мной самым порядочным и законным путем, поженимся, будем строить вместе нашу жизнь; театр так театр, вообще как придется. А Миша, он, во-первых, несвободен. Ведь уже четыре года, как жена не дает ему развода. Кроме того, он старше вас чуть ли не втрое».

Я снова принужденно засмеялась, но в душе чувствовала, что Женя прав. В первый раз он мне показался близким, мне были приятны его откровенные слова и его дружба. Мы с ним вышли в четыре часа утра; еще оставалось много публики, не говоря о картежниках. Они продолжали сидеть со своими свечами, и их лица казались восковыми. Громкий голос дяди Кости провожал нас до самого выхода.

Мы отправились пешком. Ночь стояла морозная, с яркими звездами, ни малейшего ветерка, и даже не чувствовался холод. Снег приятно хрустел под ногами. Мы шли по пустынному сонному городу, несколько раз подъезжали к нам извозчики, но мы от них отмахивались. Проходили мимо одной чайной, находившейся в подвале, мне пришла мысль туда войти. «Это чайная для извозчиков, их, верно, там полно», – заметил Женя. «Ну, так что же? Спустимся, выпьем чаю, согреемся». Мы спустились в светлую большую комнату. Там стояли длинные столы, деревянные скамейки, а в углу, на просторном прилавке, кипело несколько самоваров. Кучами лежали пироги с мясом, рисом, капустой и всевозможные булки всех сортов. Мы сели в сторону и заказали чай с бубликами. Извозчики в своих огромных зипунах входили; они били своими рукавицами рука об руку, таким способом согревая свои замерзшие руки. Им приносили водку с пирожками и огурчиками. Затем они пили чай вприкуску, громко разговаривали, острили и смеялись. Некоторые косились на нас, один сказал: «Ишь, барчуки к нам забрались, верно, крепко замерзли, не добрались до ресторана». Женя громко заметил, что никакого ресторана нам не надо, просто захотелось согреться чаем. Один из извозчиков подошел к прилавку и громко крикнул: «Хозяин, быстрей подай чаю барышне и барину, замерзли сердечные». Нам сейчас же подали чай, с какой-то необыкновенного вида сахарницей. Я молча разглядывала обстановку. Женя тихо сказал: «Если вы хотите ближе на народ посмотреть, то нельзя в мехах и брильянтах сюда показываться. Это еще счастье, что они такие добродушные», – добавил он.

Да, это были добрые, милые люди. Им было безразлично, что мы влезли к ним, разодетые барчуки. Многие были посиневшие от мороза, со слипающимися глазами, но добрые улыбки не сходили с их лиц; их не смущало, что мы влезли в их гнездо.

Мне стало не по себе, я скоро поднялась, и мы вышли на воздух. Я выразила желание снова в скором будущем попасть в такую столовку и ближе познакомиться с этими людьми. «Ну для чего вам это? Чтобы потом мучиться, что мы купаемся в сплошном благополучии, а они живут как в аду?» – спросил Женя со своей обычной усмешкой. «Нет, – прибавил он погодя. – Я против того, чтобы ходить и рассматривать людей, которые живут хуже нас». – «Вы меня совершенно не понимаете, Женя; я просидела семь лет взаперти. Кроме нашей украинской степной жизни, я ничего не знаю. Мне очень хочется ознакомиться с нашим русским бытом, с его действительностью». Но Женя скептически качал головой и неодобрительно улыбался.

В школе изучали «Снег» Пшебышевского. Мне была поручена роль Бронки, трудная и мало мне подходящая. Это была драматическая роль, полная переживании, до сих пор мне приходилось исполнять легкие роли инженю. Мы все увлекались Пшебышевским. Всем хотелось участвовать в этой пьесе, которую предполагалось поставить на нашей школьной эстраде при своей обычной аудитории, хотя было дано разрешение пригласить близких родных. Так как Бронка была блондинка, я взяла напрокат парик в локонах, особенно для своих домашних репетиций; в школе он требовался только на спектакле. Несмотря на мою матовую кожу и скорее азиатские черты лица, парик мне шел, он менял мою наружность к лучшему. По случаю постановки пьесы нам разрешалось учить роль дома, пропуская в те дни школу.

С этим намерением забралась я к дяде Жоржу, так как в моей квартире было слишком шумно. Увидя парик, дядя Жорж сперва пришел в ужас от моей выдумки, но, как всегда, быстро примирился и стал меня называть Рыженькая. Парик действительно имел рыжеватый оттенок. За завтраком я осталась в парике, несмотря на то что дядя Жорж находил это неприличным. Кто-то позвонил, мне надо было встать и снять парик, но я поленилась. Дядя Жорж ввел какого-то незнакомого, средних лет мужчину, высокого и очень благообразного. «Моя племянница, Нина А., ты ведь знаком с ее отцом», – представил он меня ему скороговоркой, искоса поглядывая на мой парик, весьма неодобрительно. Незнакомец оказался довольно известным пианистом, окончившим консерваторию с дядей Жоржем. Фамилия его была Покровский. Мы с ним очень скоро разговорились; узнав, что я учусь на драматических курсах, он очень заинтересовался. Завели разговор об искусстве; дядя Жорж терпеть не мог подобных разговоров. Будучи очень талантливым композитором, имея абсолютный слух, он обладал полнейшей неспособностью к какому бы то ни было интеллектуальному разговору и, присутствуя при таких, способен был уснуть. Уходя, Покровский сказал дяде Жоржу: «Я не предполагал, что у тебя такая интересная племянница».

После его ухода у нас произошла небольшая сцена. Дядя Жорж находил верхом ужаса, что я показалась в парике при чужом человеке. Его это так шокировало, он был вне себя. Я смеялась, уверяла его, что все это пустяки, что, будучи артисткой, я вечно буду в париках, что мне придется остричь мои слишком густые волосы.

Это довольно внезапное решение я привела в исполнение на другой же день. Отправилась на улицу Глинки к Жениному отцу; тот ужаснулся, пробовал отговорить, но мне не было жаль моих толстых черных кос с вьющимися концами. Необходимо было с ними расстаться, чтобы легче было надевать парики, легче причесываться. Косы я у него оставила; он пообещал сделать из них хороший парик, по выбранной мной модели.

Вернулась я вечером к ужину, но, войдя в квартиру, почувствовала, что мне очень неприятно огорчить дядю Жоржа. На этот раз был действительно настоящий взрыв негодования. «Это бог знает что. Остричь такие волосы. На кого ты стала похожа? На курсистку? На революционерку?» Хотя я смеялась, но на душе было грустно. После ужина я крепко поцеловала его и просила на меня не сердиться. Он смягчился и даже согласился сыграть на рояле мою любимую Лунную сонату Бетховена. Дети были дома и тоже слушали игру отца. Неожиданно появились Ксеня и Марина. Вечер затянулся поздно, так как они тоже играли по очереди свои коронные номера. Они обе смеялись над моей новой прической, но не ужасались, как дядя Жорж.

Роль Бронки давалась мне тяжело. Переживания молодой женщины, страдающей ревностью, хотя и были мне понятны, но изобразить их мне было трудно. Я сама замечала, как фальшиво звучат мои интонации. У Михаила Семеновича я редко бывала, но тут я решила позвонить ему и посоветоваться насчет моей роли. Его голос показался мне каким-то чужим и холодным. «Когда мы увидимся?» – банально спросила я, почувствовав его отчуждение. «Я всю неделю занят, приходите на следующей». – «Михаил Семенович, я чувствую, что вы на меня сердитесь, а мне нужен ваш совет». – «В чем дело?» – послышался смягченный голос. Затем, узнав, что дело касается новой, изучаемой мной роли, он сказал: «Если так, то приходите завтра вечером. Спектакля нет, я отдыхаю, буду рад, если придете, я совсем один, мать уехала к брату».

Вечер у него прошел как сон: было особенно уютно в его комнате. Я заметила в углу старинные красивые образа, перед ними горела лампадка и на треугольнике висели рушники, вышитые, белые, как у нас на юге. Эта маленькая подробность меня удивила. Я его спросила, почему наш малороссийский обычай вешать вышитые полотенца перед образами нашел применение у него, когда он ничего общего с Малороссией не имеет. Он мне ответил, что у них в Тамбовской губернии этот обычай тоже существует.

Это напоминает ему детство, комнату его старой няни, к которой он был очень привязан.

Когда мы приступили к роли Бронки, он тоже нашел, что это слишком трудная для меня роль, но принялся мне помогать ее изучать. Мы весь вечер провели в повторении тех пассажей, которые мне не удавались. Он подавал мне реплики, часто меня перебивал, делал замечания, в общем, так помог, что я почувствовала в конце вечера, что очень подвинулась. Я начала собираться, но решила закурить перед уходом. Михаил Семенович тоже затягивался папиросой; он смотрел на меня, как-то двусмысленно улыбаясь. Я спросила его: почему он так на меня смотрит? «С грустью», – сказал он, вздохнув, и тут посыпался целый ворох упреков. Он говорил, что Петербург меня совершенно съел. Что я закружилась в сплошной богеме, окунулась в сумасшедшую жизнь. Ему известно, что я часто посещаю «Бродячую собаку», и т. д. и т. д.

С удивлением слушала я его укоризненную речь и молчала. Когда же мне показалось, что он кончил, я сказала: «А помните, Михаил Семенович, наш разговор в Одессе на берегу моря? Вы тогда мне говорили, что театральная жизнь – это сплошная богема, полное отречение от всяких буржуазных предрассудков, иначе нельзя в нее окунуться и ее желать. Вы сами меня предупреждали, что вряд ли такой деревенский дичок, как я, сможет приспособиться к этой жизни, а теперь вы меня упрекаете и браните, когда я до того приспособилась, что провожу ночи в Бродячке и считаю, что учусь там». – «Ну чему же вы можете там научиться? Кроме пьяных выходок и неприличных разговоров, ничего там нет хорошего». Посмотрев на него, я решительно сказала: «Пьяные разговоры меня, конечно, не интересуют, но я видела на днях совсем близко Давыдова, слышала, как он играет на гитаре и поет свою необыкновенную «Птичку». Видела Судейкина и слышала объяснение его последней картины, мой любимый преподаватель Сладкопевцев декламировал на эстраде, Вербицкая объясняла, почему она пишет столько эротической чепухи. Разве это не уроки для моей будущей жизни?» – «Нина, вы чуткая и умница, – сказал он. – Вы ко всему присматриваетесь, все схватываете, вы развиты не по годам, но меня огорчает, что вы не бережете себя, чрезмерно занимаетесь, по ночам горите в накуренной, нездоровой атмосфере. Водоворот полоумной ночной жизни затягивает вас все больше и больше. Ко мне вы больше не приходите, вообще всех нас забыли. Мария Ильинична жалуется на вас». Он печально улыбался. Я смотрела в его серые бездонные глаза, что-то странное шевелилось в моей душе. Было приятно то, что он говорил, трогательна его явная забота обо мне, но меня охватывала непонятная грусть, мне стало ясно, что какая-то пропасть между нами, необъяснимая, но она тут. На минуту зажмурила я глаза и задумалась. Очнулась, когда почувствовала сильное пожатие руки. «Как жаль, – сказал он, – что наши прогулки в Одессе канули в вечность навсегда. Какая разница между тем временем и теперешним». Я всячески старалась его уверить, что я ничуть не изменилась, но он продолжал грустно качать головой. Расстались мы с тем, что я приду к нему на следующей неделе ужинать и принесу свою роль для окончательной проверки.

Вскоре после Рождества явился отец, еще более сердитый и раздраженный. За столом у дяди Жоржа совершенно не замечал моего присутствия. Один маленький инцидент, довольно забавный, окончательно вывел его из себя и произвел бурную сцену между нами. Случилось, что Покровский пригласил отца и дядю Жоржа в ресторан. Разговор зашел обо мне. Покровский сказал отцу, что не предполагал, что у него такая миленькая дочь с рыжеватыми волосами и черными глазами. Полное изумление отца. Он устремил на него глаза и ответил, что у него никогда рыженькой дочери не было, что его обе дочери темные. Правда, его жена рыжая, но ведь не о ней идет речь; она в Одессе. Дядя Жорж старался замять это недоразумение, но у него ничего не вышло. Отец потребовал от Покровского точного объяснения, и тому пришлось подробно рассказать о знакомстве со мной.

На другой день мне пришлось выдержать бурное объяснение. «Ты позоришь мое имя». Как всегда, он применил свое любимое выражение, когда был вне себя от гнева. Я всячески старалась объяснить, почему я надела парик, но это не привело ни к чему. Он кричал, стучал кулаками по столу, гремел стульями, грозился выгнать меня из дома. Дядя Жорж снова старался его успокоить, но это было трудно. Наконец, он постепенно утих, велел мне уйти и не показываться ему на глаза до его отъезда, который, к счастью, был назначен через два дня.

В прихожей дядя Жорж меня догнал и сказал с досадой: «Вот видишь, что вышло, ведь я тебя предупреждал насчет парика». – «А вы даже не подумали меня выручить. Могли бы спокойно сказать, что выдали за меня свою знакомую барышню. Вы все эгоисты и ничего для других не сделаете», – прибавила я и отправилась к себе спать. Думала много о всей моей юности в вечных стычках с отцом, о его постоянном гневе и неприязни. Долго не спалось. Старалась придумать, как бы избавиться от этих постоянных сцен, но, ничего не придумав, все же заснула глубоким сном.

День, когда мы ставили «Снег», остался для меня памятным, необыкновенным днем. Нам удалось настолько срепетироваться, что мы свободно обошлись без заболевшего суфлера Сартова. Таня Голова была в роли соперницы, соблазнившей моего мужа. Вся пьеса была захватывающе интересна, Пиотровский остался доволен. «Видно, детки, что поработали, – добродушно сказал он. – Но ты все-таки не можешь обойтись без своих хохлацких интонаций. Берегись». Партнером моим был Саша Слободской[33], очень талантливый, по происхождению еврей. В его наружности ничего еврейского не было. Светлый, высокий блондин с очень открытым прямым характером, страстно увлекающийся театральным искусством.

Он всех нас покорил своей непосредственностью и общительностью. Он мне очень был по душе, но приглашать его к себе я не решалась, опасаясь столкновений с моей буржуазной средой. Боялась, чтобы он не натолкнулся на неприязненное отношение, столь принятое в нашу эпоху по отношению к евреям. Саша был замечательным партнером. С ним было легко работать, он так увлекался пьесой, что жил ею полностью. Все то время, что мы над ней работали, он ничем другим не интересовался. Я тоже очень глубоко переживала этот опыт, первый, театральный. Часто проводила время в школе даже после занятий.

Нас в тот период образовалась маленькая компания, объединенная общими интересами: Саша, Галя, Женя, Таня Голова, Дима Сартов и я. Мы ходили в Малый театр и в Александринку почти каждый день. Были способны смотреть одну и ту же пьесу много раз, лишь бы находиться в театре, изучать каждое движение артистов, следить за их переживаниями.

По окончании спектакля мы выходили в освещенные улицы и, несмотря на услужливые предложения многочисленных извозчиков, отправлялись пешком по домам, громко разговаривали и спорили. Сначала провожали Таню, Галю и Женю, они все жили недалеко от Малого театра. Затем Саша и Дима провожали меня на Литейный, хотя потом им приходилось совершать длинное путешествие по замолкнувшему городу. Какие это были прекрасные звездные ночи! Особенно когда выпадал в изобилии снег, он ярко искрился на крышах домов, на оголенных деревьях, на широкой мостовой. Никто из нас не замечал холода. Спорили без конца.

В школе был урок танцев. После окончания его мы танцевали вальс под аккомпанемент Саши, который хорошо играл на пианино, исключительно по слуху, так как он почти не знал нот.

Я вспомнила, что дядя Жорж очень ворчит, так как я почти перестала появляться у него. Я завтракала днем в школе или в ближайшем ресторане, ужинала часто просто бутербродом, чтобы затем идти в театр. Я подумала, что все же надо заглянуть к нему, посидеть вечерок и успокоить его. Я поделилась своим намерением с Сашей и другими. Они начали меня уговаривать пойти с ними в Александринку смотреть «Даму из Торжка», в которой Рощина-Инсарова[34] была бесподобна. В этот раз я проявила характер и отказалась наотрез.

Когда я вошла сначала к себе, увидела, что все наши жильцы столпились в коридоре и взволнованно о чем-то говорят. К ужасу моему, я узнала от Ксени и Марины, что жена Тэр-Гукасова, Елена Владимировна, убита молодым офицером, преследовавшим ее давно своим ухаживанием. Получив решительный отказ, он подстерег ее у кофейной Андреева, выстрелил в упор, убив ее наповал; дал себя тут же спокойно арестовать. Ему грозит каторга; нашлись свидетели, его товарищи по полку, утверждающие, что это убийство преднамеренное. Он много раз хвастался, что убьет ее, особенно когда был выпивши. Мы все долго обсуждали этот трагический инцидент. Жалели Тэр-Гукасова, обожавшего свою жену. Восхищались той гармонией, которая царила в их супружеской жизни, их сердечным отношением ко всем. За что? Этот вопрос невольно вырывался у всех. Все очень любили добрую, гостеприимную Елену Владимировну. Ее трагическая смерть ошеломила нас всех своей неожиданностью. С грустью обсуждали, как тяжело будет ее мужу перенести этот удар.

В этот вечер мы долго не спали, пили чай то у одних, то у других. Никто не играл на рояле, не пел, карты исчезли. Никогда так тихо не было в квартире. Екатерина не ругалась со своей дочерью. Самовар, летавший из одной комнаты в другую, и тот, казалось, запел заунывнее и тише.

Последним узнал о случившемся Шумский, явившийся поздно. Я пригласила его пить чай у меня, также старуху Дшевашидзе, способную его пить раз пять в день. Она нас уверяла, что у Елены Владимировны были трагические глаза, что можно было по их выражению подозревать, что с ней случится что-то недоброе.

В полночь явился Тэр-Гукасов, мы с Шумским пошли ему навстречу. Не забыть никогда его страшного серого лица. Оно все осунулось, волосы, слегка седеющие на висках, побелели. Шумский обнял его. Он сразу согласился, без малейшего сопротивления, войти в мою комнату. Дшевашидзе принесла коньяку и заставила его выпить целый стакан. Он не сопротивлялся, исполнял, как будто машинально, все, что ему указывали делать. Его прозрачные, как будто стеклянные глаза наводили на нас страх. Он опустился тяжело на диван, спрятав свою голову в руках, облокотившись о стол. Мы всячески старались смягчить это страшное состояние, но только в три часа ночи нам удалось уговорить его лечь спать.

Все жильцы были на похоронах Елены Владимировны. Мне не удалось быть из-за необходимости присутствовать на репетиции. Не так просто было бедному Тэр-Гукасову преодолеть свое несчастье; целыми ночами напролет он бродил по квартире, куря свои неизменные «Кэпстен», крепкие английские папиросы, или набитую этим табаком трубку. Иногда доносились из его комнаты глухие рыдания. Спать я не могла, было жутко на душе.

Обо всем этом я рассказала в школе, но там уже все знали, прочтя это в газетах; описание этого убийства появилось всюду. Убийце Кондратьеву угрожала каторга.

В нашей квартире атмосфера совершенно изменилась. Вечера уже не походили на прежние, полковник, бродивший по коридору, мог жаловаться на скуку и тишину.

Мариночка мне призналась, что не может спать по ночам. Когда засыпает, ей мерещится Елена Владимировна во сне. Когда я им сказала, что тоже чувствую страх и тоску по ночам, обе сестры предложили мне переехать спать к ним. В этот же вечер я это сделала, умостившись у них на диване; их комната была большая.

Тэр-Гукасов перестал приходить ночевать домой. Где-то пропадал, а после похорон запил. Мы часто видели его вдребезги пьяным.

Но жизнь берет свое везде и всюду. Не прошло и месяца, как снова начала заливаться балалайка у Шумского, еще настойчивее загремели упражнения и гаммы у Мариночки и Ксении, запели братья-коммерсанты. Зазвонил еще чаще телефон, на который свирепо лаяла собачонка Екатерины, недавно найденная ею на базаре. Я снова вернулась в свою комнату, и жизнь вошла в свое обычное русло.

Вернувшись как-то с курсов усталая, я привела себя в порядок и отправилась ужинать к дяде Жоржу. Его дети были тоже в отпуску, захотелось их повидать. Тамара была еще маленькая двенадцатилетняя девочка, краснощекая, с добродушными карими глазами, она вовсе не походила на отца. Коля был высокий, худой юноша, нос с горбинкой, как у отца, всегда насмешливый, но часто сосредоточенный. Он уже тогда писал стихи и сатиры, но ко всему относился критически. Дядя Жорж, как я уже об этом упомянула, обожал его больше всех, дрожал над ним, считая его самым слабым.

«Ну вот, мы все вместе, – ласково приветствовал он меня. – Жаль, Сашеньки с нами нет», – прибавил он со вздохом. Сашенька после окончания своей школы поселился в имении моего отца. Он любил деревню, помогал управляющему и постепенно приобретал знание сельского хозяйства. Во время ужина я расспрашивала Тамару про институт, вспоминали классных дам, учителей и знакомых соучениц. Не успели расположиться после ужина в гостиной, как раздался телефонный звонок. Это была Галя, не добившись меня внизу, она позвонила к дяде Жоржу. Начала меня усиленно уговаривать пойти с ней к ее хорошим знакомым. Я попробовала отказаться, ссылаясь на усталость, но она не унималась. Уверяла, что там будут очень интересные люди, и наконец ей удалось меня уговорить. Я имела в виду, что дядя Жорж любит очень рано ложиться спать. Она обещала за мной зайти через час. Ее знакомые жили на Бассейной, недалеко от нас. Около десяти часов вечера явились обе, Галя и Женя, принаряженные и слегка подкрашенные.

По дороге Галя мне созналась, что мы идем к ее двоюродной сестре, живущей с каким-то очень интересным шведом. Их жизнь была сплошная богема. Их постоянно навещали артисты, художники, писатели и другие простые смертные, поклонники Мэгге. Когда мы позвонили в квартиру большого нового здания, нам открыла дверь молоденькая, стройная девица. Это была Мэгге. Прехорошенькая, тонкая, изящная, с раскосыми глазами, с челкой на широком лбу. Волосы ее были светло-русы, очень коротко подстрижены сзади, она походила скорей на шаловливого ребенка, чем на взрослую особу, живущую открыто с чужим мужчиной. Она поздоровалась со мной, как будто мы давно были знакомы. «Я много слышала о вас от Гали, я знаю вас», – сказала она, приветливо улыбаясь. Папиросу она курила как-то особенно непринужденно, не затягиваясь. Она ввела нас в комнату, где толпилось много народу. Самый красивый мужчина был друг Мэгге, Жорж Маяш. На вид ему было лет тридцать. Он был очень симпатичный, с открытым, добродушным лицом. Он обожал Мэгге и постоянно твердил: «Это первый девушка, который не хочет замуж идти. Предпочитает играть свободную любовь». Оказалось, что он только и думал о законном браке, но Мэгге настаивала на свободном, уверяя всех, что она так вполне счастлива. Жорж усиленно изучал русский язык, который с трудом одолевал.

Еще двое мне были представлены: один – высокий, голубоглазый, фамилия его была Дейтш; другой – блондин в очках, с прищуренными глазами. Его лицо мне сразу показалось знакомым, я напрягала память, стараясь вспомнить, где я его встречала. Он назвал свою фамилию: Залеманов. Я тотчас же вспомнила, что он постоянно, еще будучи мальчиком, гостил у нашей соседки по Раздолу, Тхоржевской. У нее был сын Вася одних лет с Залемановым. Зимой они оба учились в гимназии в Петербурге. Я сразу же ему напомнила, где мы встречались; он очень удивился. «Но я бы вас никогда не узнал, я помню маленького степного дичонка, вдруг вижу совсем взрослую девицу». Мы сразу же вошли в общую атмосферу и приняли участие во всех разговорах. Анекдоты сыпались один другого острее, курили все без конца. Залеманов читал французские стихи, неизвестно кому посвященные. Я заметила, что у него очень хорошее произношение. Он так же с детства изучал иностранные языки, как и я.

Когда я сказала ему, что окончила Павловский институт, он пристально посмотрел на меня и сказал: «Позвольте, у меня есть большой друг детства, тоже ваша павловская; ее выгнали за громкое поведение и слишком тихие успехи. Не ваша ли подруга?» Он назвал фамилию Клевезаль. Мне нетрудно было вспомнить красавицу Лялю, с которой мы пробыли действительно до второго класса. Затем ее уволили. Это был настоящий чертенок, а не девочка. Высокая, стройная, с черными волосами, глаза ее были зеленовато-синие, гипнотизирующие всех, с особенно длинными ресницами, с какой-то дьявольской улыбкой. Она всегда была полна задора и буйного веселья. Я давно потеряла ее из виду; теперь же заинтересовалась, где она и что с ней. «Да она здесь, в Петербурге, – сказал мой собеседник. – Она учится танцевать, все больше характерные танцы, но и веселится изрядно. Между прочим, ее мать умерла в доме умалишенных. Отец женился на простой финке и живет в Гельсингфорсе». Я тотчас же дала свою карточку Залеманову и просила передать моей бывшей подруге. Почти весь вечер проговорили мы о ней.

Вышли мы поздно; он пошел меня провожать. Ночь была ясная, морозная; я любила бродить по городу в такие ночи. «Вспомним детство, называйте меня Шурой, а я вас Ниной», – сказал он мне, пожимая руку. В нем было что-то особенное, незнакомое мне, чего я совершенно не замечала в былые ранние годы. Всегда насмешливая улыбка, казалось, прятала какую-то заднюю мысль. Его глаза смотрели проницательно, как будто все видели и понимали. Мы почти дошли до огромной арки моего подъезда, когда Шура мне сказал: «Мне вовсе не следовало давать ваш адрес Ляле, право». – «Почему?» – удивилась я. «Потому что закрутит она вас в такой водоворот, от которого вам лучше быть подальше». Я расхохоталась, вот еще нашелся попечитель. «О чем вы беспокоитесь? И какое вам до всего этого дело?» – «Я чувствую, что вы совсем не такая, как все ваши подруги, вы случайно забрели сюда». – «Нет, не случайно, – ответила я убедительно. – Я учусь в драматической школе, я должна знать жизнь со всем ее разнообразием». – «Да, но Ляля вам ее покажет с такой стороны, что вы могли бы обойтись без этого». – «Мне безразлично, мне надо жить так, чтобы ни о чем не задумываться, все новое, даже плохое, меня тянет к себе».

У подъезда мы расстались, обещая снова скоро встретиться. Он дал мне свой телефон и сказал, что служит в Министерстве земледелия. Долго не могла я уснуть, почему-то он оставался в моих мыслях, старалась разобраться почему. У него наружность была малоинтересная; роста он был небольшого. Редкие волосы, неправильные хищные зубы. В манерах была особенная кошачья мягкость. В его улыбке было все же что-то привлекательное.

На другой же вечер, не успела я войти в квартиру, как затрещал телефон. Я услышала в трубке знакомый, но давно забытый голос, все такой же звонкий и отчетливый: «Нина, не может быть! Приходи немедленно ко мне, как я рада. Вот уж преподнес мне приятную неожиданность этот мерзавец Шура». Выслушав всю тираду, я ответила, что никак сегодня прийти не могу, так как пять ночей подряд ложилась поздно и никуда двинуться не в состоянии. «Ну, тогда я сейчас же к тебе приеду». Трубка была повешена. Действительно, не прошло и получаса, как влетела Ляля, смеялись, рассказывали о своей жизни, все это сменялось, как калейдоскоп волшебных картин. Она удивлялась и восхищалась, как я решилась поступить на драматические курсы, пренебрегая буржуазными предрассудками. «А Шурка от тебя в восторге, он не понимает, как это он в детстве не обращал на тебя внимания, ведь вы росли рядом, вместе купались, вместе скакали на конях». Затем Ляля мне сказала, что Шура очень талантливый тип, он уже секретарь министра, несмотря на свои двадцать шесть лет. Он делает карьеру, весьма смышленый, но уже пресыщен жизнью и большой циник. «Черт бы их брал, этих мужиков, а все же без них не обойдешься», – добавила она с усмешкой. Она часто ругалась, употребляя непотребные выражения, но это ее не портило, как будто так и надо было. В устах любой девушки эти слова казались бы верхом вульгарности и всех бы шокировали, а Ляле все сходило. Осталась она недолго, но взяла с меня обещание скоро позвонить и навестить ее.

«Я живу на ужасной улице, – сказала она, уходя. – Это Мытнинская; там одни проститутки и апаши, но мне все равно. У меня очень славная квартирка; познакомишься с моей замечательной Настей и Крокшей». Настя, как выяснилось впоследствии, оказалась ее прислугой, преданной ей и телом и душой, а Крокша – невероятно уродливая собака, помесь бульдога и неизвестно еще чего.

Когда Ляля ушла, оставив после себя запах дорогих духов, я сразу решила, что не пойду к ней. Ведь не было времени даже позвонить Михаилу Семеновичу. Но судьбе было угодно, чтобы наши встречи возобновились. Среда, в которой она вращалась, оказалась для меня совершенно новой. Первым долгом она меня познакомила с молодой женщиной, прозвище которой было Танька-Полтинник. Это была скромно одетая, очень милая молодая женщина, никакой вульгарности в ней я не приметила, но Ляля, с ее обычным задорным цинизмом, сообщила мне, что Таня – самая настоящая проститутка; их много водилось в том районе, то есть на Мытнинской. Прозвище Тани было, конечно, не очень лестное, но ее скромная наружность не соответствовала этой кличке. Впоследствии я даже задала вопрос Шуре Залеманову, и он со своей обычной иронией подтвердил то, что мне сообщила Ляля о своей странной знакомой. Позднее, как-то невзначай, я ей задала вопрос: зачем ей нужны подобные знакомства? На это она мне ответила, что считает такие встречи куда интереснее в смысле психологическом, чем с обыкновенной буржуазией, жившей только одними ежедневными скучными интересами, отупляющими разум и уничтожающими какой бы то ни было интеллектуальный процесс.

Ляля знала о моей дружбе с Михаилом Семеновичем, подтрунивала над этим; находила, что мне совсем незачем с ним встречаться. У нее были на этот счет свои соображения, имеющие свои основания. Она часто стала за мной заходить. Мы отправлялись большой компанией, которую она молниеносно собирала, в дорогие рестораны. Заканчивали иногда Бродячкой, иногда отправлялись в луна-парк. За Лялей ухаживала целая свора золотой петербургской молодежи, сыновья известных аристократов, но она никому не давала предпочтения, со всеми выезжала по очереди, называя их «мои мужики». Часто ругалась или относилась безразлично. Наряду с графом Орловым, князем Мещерским, Бобриковым, был маленький еврейчик Френкель16 с орлиным носом и курчавыми волосами. Он пользовался у нее таким же престижем, если не больше. Она часто его приглашала к себе, но не стеснялась нагружать его всевозможными поручениями.

Время летело с невероятной быстротой. Последние сильные морозы оттрещали, отмораживая носы запоздалых петербуржан. Вдруг появилось раннее мартовское солнышко, снег таял. Начался неприятный период оттепели, когда все мостовые покрыты грязным снегом, сани еле двигаются. В воздухе стоит ругань извозчиков, их бессмысленное гиканье на усталых лошадей. Занятия в школе усилились, приближалось время экзаменов, очень важных, так как перейти на второй курс значило иметь надежду окончить школу. Я выбрала «Сверчок», перевод с немецкого, и отрывок из «Дикарки».

Мы снова стали чаще видеться с Михаилом Семеновичем. Он предложил мне помочь в изучении моих ролей. Мы все перестали ходить в театры и гораздо реже по гостям. Вечера у Михаила Семеновича были всегда уютные, я сама себе удивлялась, что так редко к нему ходила, он же меня в этом очень упрекал. Как-то пришла я к нему рано. Мы сразу принялись за мою роль. Через некоторый промежуток времени зазвонил телефон. Михаил Семенович, взявший трубку, с недовольным видом сказал: «Это вас, Нина, какая-то подруга вызывает. Вот еще фантазия – давать телефон, чтобы не было покоя», – прибавил он уже совсем сердито. Звонила Галя. Начала усиленно уговаривать ехать ужинать с какими-то моряками на яхту «Нева». «Они все очень симпатичные». На мой ответ, что я усиленно учу роль, Галя сказала, что она сама все время зубрила, но находит, что надо встряхнуться, тогда дело пойдет лучше. На мои реплики Михаил Семенович отрицательно махал руками. Сама не знаю почему, но я согласилась и сказала Гале, что буду у нее в восемь с половиной часов.

Произошло бурное объяснение. Михаил Семенович волновался, как никогда. «Вы шутите со мной. Как будто мне тоже семнадцать лет. Ведь вы пришли заниматься, я рассчитывал, что весь вечер проведем вместе». Я ответила, что у меня разболелась голова от занятий, что есть еще времени целый час, можно много сделать. «Не ездите к этим морякам, что за выдумка», – усиленно отговаривал он меня, но решение мое было принято. Занятия продолжались, но без малейшего подъема. Когда же пробило восемь часов, я встала и начала одеваться. Он продолжал ужасно ворчать. Предсказывал, что я пропаду в дебоше, что никакой сцены не увижу, но это не подействовало.

Я вышла на улицу, оставив его в очень скверном настроении. В душе мне было досадно за него, но остановиться я не могла. Яхта «Нева» находилась недалеко от Николаевского моста. Мы с Галей и Женей встретились у Адмиралтейства, а оттуда пошли пешком. Моросил дождь, но уже чувствовалось дыхание весны, приятно было идти по набережной, всматриваясь сквозь вечернюю мглу в разнообразные силуэты петербургских зданий. Особенно выделялась Петропавловская крепость, доминирующая над всем окружающим. Галя и Женя сказали мне, что на яхте будет Мэгге с молодым моряком, влюбленным в нее; он всячески хотел бы отвоевать ее у шведа. Галя очень радовалась, что я согласилась принять это приглашение. Она считала, что мне давно пора завести флирт, так как встречи с Михаилом Семеновичем ни к чему не приведут. Это всеобщее мнение меня смешило, но я сознавала, что в этих суждениях есть некоторая доля правды.

На яхте было светло и нарядно. Встретили нас веселые, элегантные моряки с шутками и приветами. Подождали Мэгге, которая явилась со своим кавалером с большим опозданием. Она была особенно хороша в этот вечер. Ее волосы челкой спускались до бровей, это не портило ее мальчишеского юного лица. Ее кавалер, Юрий Григорьев, высокий, стройный моряк с очень нервным подвижным лицом и с постоянными жестами. Галин кавалер был полный блондин, весьма добродушный, широкоплечий, настоящий русак. Было много других моряков, так что мы оказались сразу окруженными. Нас засыпали всевозможными комплиментами и любезностями. Со мной сидел один из старших моряков, интересный собеседник. Оказалось, что он объездил всю Европу. Я задала ему вопрос: понравилось ли ему где-нибудь больше, чем в России? На это он мне ответил, что нигде нельзя сравнить жизнь с нашей. «Жизнь везде узкая и бедная, нигде нет такой широты и простора, как у нас».

За ужином, как всегда, начали пить за дам, но затем решили выпить за Родину и Государя. Говорили, что настает довольно напряженное время, неизвестно, что даст следующий год. Мы старались не вникать ни в какие мрачные мысли, болтали, слушали анекдоты. Юра Григорьев почти открыто объяснялся в любви Мэгге, она отшучивалась и посмеивалась над ним. После ужина моряки решили нас всех проводить. Я почему-то очутилась с блондином, Галиным кавалером. Он вел меня под руку; сказал, что его зовут Владимиром, но все называют Вовой. Спросил, давно ли я дружу с Галей и почему я решила поступить на театральные курсы. Надо было пространно объяснять, что театр меня привлекает и что я мечтаю о самостоятельной жизни. Мой спутник плохо понимал мои доводы. Он всячески старался меня убедить, что театр – это омут для молодой девушки. Расстались мы все с пожеланиями снова встретиться. Решили, что на днях Владимир соберет всю компанию и поедем ужинать к Палкину.

На другой день я сидела дома, с довольно несвежей головой, и зубрила роли. Как всегда, разрешалось перед экзаменами не посещать школу. Особенно можно было пропускать фехтование, гимнастику и танцы. Телефонный звонок нарушил тишину квартиры. Я услышала голос Марины, подошедшей к аппарату. «Нина Сергеевна, пожалуйте, вас просят», – шутливо сказала она. Я очень удивилась, услышав голос Михаила Семеновича, который давно меня не вызывал, так как сердился на меня. «Нина, завтра вся наша труппа собирается у меня, все будут рады вас видеть, приходите». Я пообещала, затем была минутка молчания. «А очень было весело у моряков?» – «Было хорошо». Я чувствовала, что ему хотелось узнать подробности, но упорно молчала, вспомнились его слова: «Мы, артисты, всеобщее достояние». Что-то зашевелилось в моей душе.

Тэр-Гукасов спился окончательно. Если он приходил домой, то в совершенно неподобном виде. Шумел, будил всю квартиру. Хотя жизнь в ней закипела по-прежнему, мы все чаще стали уходить на сторону; настроение сильно изменилось. Ксеня и Марина усиленно готовились к экзамену в консерватории. Их упражнения гремели целыми днями; все мы были заняты и сосредоточены.

Однако выходы с моряками возобновились и увлекали нас в новую эру развлечений. Чаще всех нас приглашали Днепров и Григорьев с неразлучной Мэгге и Прейс. Они возили нас в дорогие рестораны, иногда с цыганским хором. Случалось, что Ляля влетала ко мне как буря, рассказывала о своих похождениях, сердилась, что я чаще бываю с трио, чем с ней, но уходила примиренная, надеясь на новые совместные выходы. Ее лепил Фридман Клюзелли. Когда я была случайно свободна, то сопровождала ее на эти сеансы. Судейкин писал ее портреты, которые пользовались большим успехом. Последняя картина, изображавшая тело зверя с бюстом Ляли, превзошла все. Она была напечатана в «Новом времени».

Залеманов, заходивший иногда ко мне запросто, узнав про частые выходы с моряками, стал их всех критиковать, предсказывая, что ничего хорошего из этого не получится. Уж нечего говорить о Михаиле Семеновиче. Его неудовольствие выразилось в очень резком мнении о всех военных, особенно о моряках, которые были все пьяницы и развратники. Но мы хладнокровно отмахивались от всех этих критик и продолжали плыть по течению, не останавливаясь и не задумываясь ни над чем.

Весна все больше давала себя чувствовать. Солнце становилось горячее, снег таял и постепенно исчезал. По вечерам начала появляться та особенная прозрачная мгла, присущая только нашей северной природе. Начались поездки на острова, стали чаще брать лихачей, уносивших нас на природу. Двигающиеся по Ладожскому озеру льды обвеивали своим холодным дыханием все окрестности. Ночи были холодные, прозрачные, с яркими звездами и особенно белым Млечным Путем.

Наши школьные экзамены должны были начаться в середине апреля и кончиться в конце мая. Их ждали все с трепетом, с радостной надеждой перехода на следующий курс. Ходили довольно туманные слухи, что школа Пиотровского закроется и мы будем продолжать в Суворинской. В обеих мной выбранных пьесах партнером моим был Саша Слободской. Мы с ним часто репетировали в моей комнате; занимались часами, забывая о всем остальном. После окончания занятий пили чай с колбасой и бубликами. Саша был всегда голоден и вечно без копейки денег. Жил он на гроши, снимая угол, не имея возможности заниматься там из-за шума, споров и сутолоки. Сосредоточиться на чем бы то ни было не было никакой возможности; углы были заняты другими жильцами, какое могло быть учение.

Он мне рассказал о своей жизни в каком-то глухом польском городке, о нищете и убожестве окружавшей его среды. Его отец, портной, был настоящий практикующий еврей; ходил в пейсах и строго требовал от детей соблюдения всех еврейских обычаев. «Как же ты додумался приехать в Питер и учиться театральному искусству?» – спрашивала я, удивляясь его смелости. Он рассказал мне, что решил удрать из дома. Это было нелегко. Несмотря на помощь в мастерской, отец не давал ему ни копейки. Тогда он начал работать на вокзале по вечерам, то носильщиком, то приборщиком. Таким путем он собрал достаточную сумму денег на дорогу в Питер и объявил дома о своем намерении. «Жаль было мать, она горько плакала, но что было делать. Я твердо решил покончить с этой жизнью, которая меня тяготила. Я нисколько не жалею, никогда не вернусь к этим кускам материи, грудами лежавшим в мастерской отца». – «Ну а как же отец без подмастерья остался, не стыдно тебе?» – настаивала я на подробности. «Отец облегчен, я был скверным помощником, всегда рассеянный, думал о виденной в городе пьесе, о прочитанном ночью романе.

Мой брат, которому пятнадцать лет, меня заменил. Он любит это ремесло и лучше поможет отцу. А там растут еще пятеро, зачем бессмысленно кормить лишний рот. Здесь фигурантом я добываю себе на угол и пропитание, теперь еще надеюсь иметь уроки декламации». Саша мне нравился своей открытой душой, редким равнодушием к своему еврейскому происхождению, нисколько не скрывая, и особенной верой в свою звезду.

Он мне много помогал, я чувствовала, что его театральный инстинкт выше моего, слушала его советы. Он не мог понять, как я могу ходить в рестораны, встречаться с другими людьми, кроме театральных, вообще вести столь безалаберный образ жизни. Все военные были для него верхом ужаса. Меня это очень смешило, я заставляла его рассказывать, как один офицер в его городе поколотил еврейчика, как другой изнасиловал их местную красавицу Рахиль. Саша сердился, когда я хохотала и не верила ему. Он клялся мне, что это истина, мне же казалось это выдумкой. Изрядно поспорив, мы все же расставались друзьями. Часто я ему предлагала деньги, но он категорически отказывался, заявляя: «Спасибо за угощение, денег не надо».

Дядя Жорж организовал званый обед, на котором я должна была присутствовать. Среди других знакомых были приглашены три мои институтские подруги, которых он особенно любил. Я редко с ними встречалась, занятая своей новой средой; мне было приятно их повидать. Любимица дяди Жоржа, Женя Мезенцева, которой он посвятил романс «Звезды меркнут и гаснут, в огне облака», пришла первая. Расцеловав меня, она сказала: «Нина, ты, оказывается, наша будущая звезда. Никак не ожидала, что ты на сцену пойдешь. Как я тебе завидую». – «А почему же тебе не поступить? У тебя все данные, голос, наружность, смелость», – сказала я ей. «А мама? Ты разве не знаешь? Она с ума сойдет». Я вспомнила ее мать, которую видела давно, гостя когда-то у них в имении. Это была старого закала дворянка. Она, конечно, ни за что бы не пустила Женю на сцену. Мы с ней стали вспоминать, как когда-то зимой я с отцом приехала к ним в Минскую губернию, мы от Минска проезжали огромный густой лес, и как на нас напали волки. Кучер со слугой отгоняли их зажженными факелами, они неистово выли, но удалялись. Вот она наша матушка-Россия. Это единственный раз, когда мне пришлось наяву повидать волков.

За столом были разговоры обо всем, но когда начали ругать евреев, что традиционно происходило на всех сборищах, неожиданно для всех я вставила слово, сказав, что далеко не все они скверны. Среди них есть тоже благородные, хорошие люди. Дядя Жорж меня поддержал, но добавил, что они слишком любят политику. Подруги подшучивали надо мной, спрашивали, где я имела возможность узнать евреев. Я им сообщила, что нахожусь в очень дружеских отношениях с коллегой по курсам, евреем; нахожу его очень талантливым и хорошим товарищем.

Было решено, что после завтрака мы все споем «Звезды меркнут и гаснут» под аккомпанемент дяди Жоржа; ведь музыка была его композицией. Первая закурила Женя, мы все ей последовали. Я сидела рядом с Маргаритой Фитингоф. Она меня упрекала, что я так давно у нее не была; ведь она жила на Кирочной, совсем близко от Литейного проспекта. Между прочим, она мне шепнула, что собирается выходить замуж: за молодого офицера, товарища ее брата Шуры, вышедшего недавно в кирасирский полк. Также сообщила, что Наташа Караулова вышла замуж за ирландца и уехала с ним в Ирландию. Мы вспомнили уютные вечера во время рождественских каникул, проводимые у бабушки и дедушки Наташи, воспитавших ее. Вспомнили и пожалели, что наше институтское время прошло. «Ты тоже от нас ушла», – с горечью в голосе сказала Маргарита и взяла с меня обещание, что я приду на днях к ней ужинать. «Я познакомлю тебя с моим женихом, он в отпуску», – добавила она шепотом.

Дядя Жорж сел за рояль, Женя стала около него. Послышались первые звуки ее грудного приятного голоса. Вспомнились наши институтские вечера, как мы сидели в белые млечные ночи на подоконниках, над уснувшим садом. Как Женя нам пела любимые наши романсы. Маргарита думала о том же; она мне шепнула: «Хорошее было время». В четыре часа они все разошлись, я же спустилась к себе.

Дома я застала письмо от Михаила Семеновича. Он мне сообщал, что скоро вся труппа собирается на гастроли по всем волжским городам, к большой радости Баженова, который очень соскучился по своей Казани. По этому случаю Михаил Семенович устраивает прощальный ужин, на котором надеется и меня видеть. Он прибавляет, что принужден писать, так как звонил раз десять, и безрезультатно. Я поспешила по телефону подтвердить мое согласие. Неожиданно влетела ко мне Галя с необыкновенной новостью. Оказалось, что ей предложили играть маленькие роли в Малом театре на летних гастролях, на Сиверской. Кроме того, требовались еще две дебютантки. «Женя и ты должны сегодня же пойти в дирекцию и записаться, – захлебываясь от волнения, говорила она. – Миронова уезжает в провинцию на гастроли, ее заменит Мерцалова, остальная почти вся труппа». Мне показалось все это весьма заманчивым. Мы вызвали Женю и отправились в театр. Галю устроил артист Баранов, которого она встречала у Мэгге.

Нас охватило такое возбуждение, что о занятиях не могло быть и речи. Отправились смотреть пьесу, которую уже много раз видели. После окончания ее пробрались за кулисы для переговоров. Я очень волновалась, но все оказалось гораздо проще, чем я предполагала.

Нас принял толстый артист Шмидгоф[35]. Осмотрев меня с ног до головы, он спросил: «А на следующий курс переходите? Нам нужны хорошие дебютантки». После двух-трех вопросов он записал мое и Женино имя. Сказал, что получать мы будем 40 рублей в месяц, делать нам будет нечего; настоящая дачная жизнь. Конечно, мы с восторгом дали свое согласие и вылетели из-за кулис. Галя поехала ко мне ночевать, но мы долго не могли уснуть, обсуждая всевозможные проекты. Единственная мысль, что я не поеду на юг, набрасывала тень на эти новые приятные перспективы.

К Михаилу Семеновичу я пришла одна из первых, никого еще, кроме Марии Ильиничны и Баженова, не было. Влетев в прихожую, я радостно выпалила, что тоже буду гастролировать. Михаил Семенович после моих подробных объяснений посмотрел на меня испытующе и сказал: «Посмотрим, как-то вы будете выступать». Баженов выразил сожаление, что у меня нет голоса и я не готовлюсь к оперетке, а то бы взяли меня с собой в Казань. Народу в этот вечер набралось много. Кроме всей труппы, представительницей которой была интересная артистка Шувалова, вся в бриллиантах и шиншиллах, явились Судейкин, Городецкая, Лаппо-Данилевская, Мамонтов, тоже известный опереточный артист, выступавший в другой оперетке. Сезон заканчивался весело, предстоящее путешествие в чудную весеннюю погоду радовало всех. Произнесенные тосты были один другого живее. Мария Ильинична была в ударе, рассказывала анекдоты, от которых стоял непрерывный хохот. Вспоминали прошлое турне, жизнь в Одессе, невероятные кутежи в Харькове у моей тетушки. «А кстати, Нина, как поживает ваша очаровательная Александра Васильевна?» – спохватился вдруг Михаил Семенович. Я сказала, что превосходно, но сама ничего о ней не знала, не получая давно известий.

Баженов, как всегда, меня провожал. Был чудный весенний вечер, обычная синеватая мгла окутывала уснувший город. По небу плыли белые облака, воздух был пропитан тем пряным запахом, от которого кружится голова. Арки моего подъезда издали чернели на Литейном. Женя без конца мне говорил о поездке в Казань, о том, как радостно ему будет увидеть родную Волгу и милый город, в котором промчалось его детство. Почему мы так привязаны к тем местам, где родились и выросли? Так же как он, вспомнила я проведенные годы счастливого детства в Веселом Раз-доле. Это место казалось раем, и грустно было, что никогда не вернется то время, когда мы считали его своим.

Когда я поделилась с Баженовым своими мыслями, он спросил меня, как отец решился продать родовое имение. Неслыханная вещь среди дворян. «Мы никто этого не поняли, многие предполагают, что он решился на это, потому что по закону имение должно принадлежать единственному сыну; нас же три дочери. Это принудило его продать, но я не знаю точно, так ли это. Быть может, были и другие причины, заставившие его уехать из тех мест, где он родился и вырос».

У моего подъезда мы обменялись крепкими рукопожатиями и обещанием переписываться. «Буду сообщать вам о Мише», – сказал он напоследок, лукаво улыбаясь. Я только пожала плечами и нырнула в подъезд, сунув сонному швейцару монету.

День экзаменов приближался; мы все чаще уезжали проветриться на острова. Совершали большие прогулки пешком, любуясь бесконечным водным пространством, наслаждаясь крепким весенним воздухом, от которого пьянели, и усталые возвращались домой. Ляля часто забегала ко мне, всегда сопровождаемая Залемановым, но не уговаривала меня куда-либо выезжать, зная, как я занята. Мы много говорили о предстоящем лете, строили всевозможные планы, все обещали часто к нам приезжать, во всяком случае по субботам. Ляля задумала устроить у себя большой пир после наших экзаменов, отмечая этим мой благополучный переход на следующий курс. Я лично совсем не была уверена в своем успехе и дрожала перед предстоящими событиями. Но когда наступил этот торжественный день, на душу сошло спокойствие и даже какая-то уверенность.

Зал был переполнен, вся наша дирекция и много других артистов присутствовали на нашем экзамене. Между главными артистами была Мария Гавриловна Савина, не пропускавшая никогда ни одного экзамена в главных школах. Ее легко можно было узнать среди разношерстной толпы. Старомодно одетая, в длинном черном платье до полу, с высоким воротничком, в кружевной наколке на сильно накрученном шиньоне. Ее матовое длинное лицо бросалось в глаза. Я видела, как Андрей Павлович лебезил и увивался около нее, и до меня долетали гнусавые нотки ее раздраженного голоса. «А почему вы позволяете вашим ученицам носить такие короткие юбки?» – говорила она с упреком. «Очень просто, – отвечал Андрей Павлович философски. – С короткими юбками в рваных чулках ни одна не появится. Это важно, пусть привыкают к эстетике». – «А это тоже эстетика, такие неприличные декольте?» – не унималась Мария Гавриловна, водя свою лорнетку направо и налево. «Разумеется, эстетика, по крайней мере шеи чистые». Еще сердилась старая артистка на стриженые волосы и крашеные ногти, но я больше не слыхала. Ее голос затерялся в шуме всеобщих разговоров.

Подошла моя очередь, мы с Сашей вышли на сцену. Остро почувствовав на себе лорнетку Марии Гавриловны, я начала свою роль. «Сверчок» сошел хорошо, но «Дикарку» я промазала и исполнила ее гораздо хуже, чем на репетициях. После окончания экзаменов Пиотровский ко мне подошел и сказал: «Ну, тебе не повезло. Мария Гавриловна не любит, когда ее «Дикарку» на экзамене выставляют. Здорово тебя раскритиковала и осталась недовольна твоей прической. Но я тебя отстоял, не волнуйся». Он ласково потрепал меня по плечу и отошел в сторону. Мои нервы были натянуты как струны. Я отошла в сторону и расплакалась. Галя и Женя подбежали ко мне и стали уверять, что все сошло хорошо. Когда же я им рассказала мой разговор с Пиотровским, они уверяли меня, что не стоит обращать внимание на старуху. Обе они были в хорошем настроении, полные надеждой перехода на следующий курс. После окончания всех экзаменов нам прочли результаты. Оказалось, что все мы три должны держать переэкзаменовку осенью. Перешло только семь человек, четверо мужчин и три девицы, конечно Саша Слободской, талантливая Таня Голова и несколько еще других. Остальные имели переэкзаменовки или были уволены.

Наступил обещанный вечер у Ляли. Собралось столько народу, что не хватало стульев и посуды. Френкель играл на пианино. Крокша безостановочно лаяла на все звонки, которые не прекращались. Несмотря на мою переэкзаменовку, меня все поздравляли с переходом на следующий курс и поступлением на гастроли в Малый театр. Шура Залеманов клялся, что будет приезжать к нам с Лялей каждую субботу.

В числе приглашенных оказались Днепров, Юра Григорьев и Прейс; я еще раньше познакомила их с Лялей, встретив в луна-парке. Комнаты у Ляли были небольшие, поэтому всюду расставили столики. За ужином я очутилась между Вовой Днепровым и Шурой Залемановым. Как всегда, к закускам подавались охлажденные водки всех сортов. Залеманов усердно мне подливал, моряк, наоборот, старался удержать меня от лишней рюмки. Он меня уверял, что пришел, только чтобы со мной встретиться. На мое замечание, что скажет Галя, он ответил, что до Гали ему нет никакого дела. Мой новый кавалер меня очень занимал, мне нравилась его здоровая, добродушная наружность, но тенденции остановить мои действия смешили меня. Он явно хотел повлиять на меня. На Шуру он заметно косился и бросал в его сторону недружелюбные взгляды. Во время ужина Шура предложил мне выпить с ним на брудершафт, ведь в детстве мы были на «ты». Ляля, услышав это, очень одобрила, сказав, что это доставит ей большое удовольствие, так как она сама давно с ним на «ты». Мы выпили, по обычаю держа руки наперекрест, изрядно выругались и поцеловались три раза. Мой сосед сидел как на иглах, его все это очень изводило. Чтобы его успокоить, я сказала ему, что Шура – мой друг детства. Рассказала ему, как мы вместе проводили время в деревне. После ужина стало еще веселее, хаос увеличился. Лялина жиличка танцевала какой-то совершенно неприличный танец, мужчины окружали ее; в соседней комнате танцевали; я мельком заметила, что Ляля танцует с Юрой Григорьевым. Вова Днепров мне сказал, что он хочет ускользнуть по-английски, не прощаясь даже со своими товарищами, чтобы их не отвлекать от веселья.

Я пошла его проводить в прихожую; там я выслушала целую тираду. Он говорил, что очень бы хотел меня вытащить из этого омута, но видит, как это трудно. Меня поразили искренность его слов и выражение его лица. Я постаралась ему объяснить, что омут меня ничуть не завоевывает, верчусь я в нем без особой надобности, просто случайно. Моя будущая театральная жизнь неизбежно столкнет меня с различными людьми. Кроме того, это бурное времяпрепровождение – лучший способ не вдумываться в жизнь, в ее цели, пользуясь просто текущим моментом.

Днепров начал мне объяснять свое столь шаблонное мировоззрение о театре как об ужасной, опасной карьере, которая, по его мнению, мне совершенно не подходила. Выслушав его столь категорические взгляды, я сказала, что ничего не хочу менять. Наоборот, подписала контракт на первые выступления в Малом театре на летних гастролях. Его это очень поразило; он откровенно мне сказал, что в таком случае нам нечего встречаться. Мы расстались сдержанно и холодно.

После этого мне не хотелось оставаться в подвыпившей компании, и я сказала Шуре, что хочу удрать. Он молча надел пальто и шляпу и вышел со мной. Против обыкновения, мы взяли извозчика. По дороге он мне сказал: «Тихоструйный Днепр в тебя влюблен и хочет отбить от театра и от всех других». – «Ты ревнуешь?» – спросила я. «Конечно нет, ревность – чувство мне совершенно чуждое, – ответил он. – Ему со мной не поспорить», – добавил он самоуверенно.

Очень просто и легко переехали мы на Сиверскую. Устройство хозяйства было поручено Жене, стащившей из дома всевозможную утварь. Наняли прислугу, симпатичную Марфу, и началась у нас привольная жизнь. Днем репетировали в большом деревянном театре, но по вечерам часто были свободны, так как не во всех пьесах участвовали. Уходили на реку Оредже, спускаясь по откосому побережью, катались на лодке. Северная природа, мало мне знакомая, поразила меня своей красотой. Наша дача находилась на высоком месте. Гуляя, мы часто садились на отвесной скале, любовались голубой извилистой рекой, катившей свои прозрачные воды между живописными, тенистыми берегами. Купаться было еще холодно, майское солнце хотя и светило ярко, но не успело согреть быстротечные воды Оредже.

По субботам, как и обещали, к нам приезжали гости из города: Ляля, Залеманов, Дейтш и прочая компания. Иногда приезжала Мэгге со своим шведом. Горожане привозили ящики со всевозможными вкусными вещами, тогда мы устраивали пикники. Ели, пили и развлекались на лоне природы. Когда мы выступали, наша компания ждала нас в театре. После спектакля бродили по берегу реки, вдыхая свежесть белой северной ночи.

От отца, которому я написала, что намерена все лето остаться на севере на первых гастролях, я получила короткое письмо, в котором он выражал равнодушие по поводу моего решения.

Один вечер был особенно шумный и веселый. Как всегда, были Шура Залеманов, Дейтш, Мэгге с Жоржем Маяшем. Лялю сопровождал ее новый кавалер, граф Орлов. Они привезли несколько бутылок шампанского, большой ящик со всякими яствами. Марфа еле успевала все приготовить, носилась сверху вниз с посудой, которую часто безжалостно била. Настроение было какое-то особенно праздничное, все смеялись, рассказывали новости. Однако среди последних новостей была одна весьма неприятная. Говорили, что надвигается большая угроза войны. Отношения между великими державами очень напряженные, можно ожидать взрыва каждую минуту. Мы недолго останавливались на политических темах и продолжали веселиться от души.

Шура Залеманов, как самый осторожный из всех, заявил, что нужно пойти заказать номер в гостинице на ночь. Он сам отправился по этому общему делу, но вернулся через некоторое время с вытянутой физиономией и сказал, что все гостиницы битком набиты. Ни за какие деньги ни одного номера не найти. Ляля залилась громким смехом, предложила всем спать вповалку, но мы решили, после долгих обсуждений и общего согласия, поместить всех наших кавалеров в соседней комнате на подстеленных одеялах на полу, мы же уляжемся у себя, потеснившись на матрасах. Долго-долго не могли уснуть. Перекликались с нашими кавалерами, острили, смеялись; уже почти рассветало, когда наконец уснули.

Утром солнце уже светило вовсю, когда влетела Марфа как безумная и испуганным шепотом пояснила: «Барышня, ваш батюшка внизу дожидается, хотели подняться, я им сказала, что с вами подружки живут». Я вскочила как ужаленная, всех разбудила. Мужчины спали одетые, они спросонку ничего не понимали. Одна только Ляля громко хохотала и была в восторге от нового приключения, но я абсолютно не веселилась. К счастью, к окну комнаты, где ночевали наши мужчины, прилегала совершенно плоская крыша, как балкон. Мы решили, что мужчины вылезут на эту крышу и будут там сидеть. Срочно стали стаскивать со стола все пустые бутылки, придававшие комнате кабацкий вид. Марфа молниеносно убрала все, что могла. Вытерла стол и помчалась вниз сообщить отцу, что мы оделись и он может подняться. Сама же стала варить кофе; она уже успела приобрести бублики и свежие булки.

Вошел отец. Объяснил, что он по делу приехал в Питер на несколько дней и решил меня навестить. Я поспешила его представить всем моим подругам, которые еле успели одеться. Он удивленно смотрел, но мое объяснение, что мы всегда в субботу собираемся и весело проводим время, казалось, его удовлетворило. Мы все его уговорили выпить с нами кофе со сливками. Марфа принесла масло, ветчину, душистый кофе. Слава богу, он не задержался, торопился обратно в Петербург; «приехал по делам», подчеркнул он. «Если не увидимся, приезжай к нам в Шнаево, – сказал он прощаясь, – ты еще ни разу там не была». Пообещав отцу приехать к нему в имение в Пензенскую губернию после летних гастролей, я распрощалась с ним, почувствовав облегчение.

Когда он ушел, наши кавалеры могли спокойно вернуться с крыши. Смеху и остротам не было конца. Долго пили кофе; Марфа летала вверх и вниз, причитая над случившимся: «Они меня спрашивают: барышня Нина Сергеевна тут живет? А у меня дух вон. Говорю: «Тут, да спят еще, другие барышни с ними». – «Пойди доложи, что отец приехал», – говорят они строго. Батюшки-светы, думаю, как подымутся, как увидят, что и кавалеры тут, будет нам всем на орехи».

Ляля смеялась до упаду, но инцидент не смешил Залеманова и Маяша. Они находили, что слава богу, что так кончилось, особенно что Шура был знаком с отцом. Решили отправиться на реку, покататься на лодке. Надеялись, что близость воды освежит наши мысли. Не успели отойти от дома, как увидели Сашу Слободского, шедшего нам навстречу. Он приехал с нами попрощаться, так как уезжал к себе домой; его мать заболела и очень его звала.

Все вместе отправились на прогулку. По дороге попадались тележки, полные вишен, земляники; также проходили мороженщики со своими четырехугольными будками. Без затруднения достали большую, вместительную лодку и покатили по зеркальной молчаливой реке. Заехали далеко, скользя под висячими мостами. Река была извилистая, вся в поворотах. Живописные берега очень разнообразные, то зеленели густыми рощами, то краснели бурым мхом, обрастающим выпуклые скалы.

Сашу я посадила рядом с собой. Маяш, Дейтш, Залеманов и Ляля гребли, размахивая высоко веслами. Упросили Сашу продекламировать «Сумасшедший» Апухтина. Затем он предпринял «Мцыри» Лермонтова, но значительно сократил ввиду слишком длинного текста. Он доставил нам всем огромное удовольствие. Его замечательная дикция, душевность исполнения очаровали нас всех. Настроение поднялось. Высказывали сожаления, что нельзя купаться; был действительно первый жаркий день. Мужчины решили, что они все-таки выкупаются, поэтому мы причалили к одному из пустынных берегов. Привязав лодку, расположились на траве. Наши кавалеры отправились на поиски удобного уголка, откуда бы им можно было нырнуть. Минут через десять послышались плеск воды и восклицания. Мы вскоре увидели головы плывущих посередине реки. Все оказались хорошими пловцами, ныряли, плыли саженками, загребая воду широкими размахами мускулистых рук. Особенно отличался Жорж Маяш, ярый спортсмен.

Жизнь на Сиверской текла все привольнее и веселее. Изучение ролей и репетиции занимали не так много времени. Играли мы субреток, выходящих на сцену с подносом, монашек и работниц. Во время одной репетиции ко мне подошел Шмидгоф и спросил, правда ли, что я умею хорошо жонглировать. Вопрос меня озадачил; я ответила, что когда-то жонглировала, но не знаю, сумею ли теперь. «Если сумеешь, то тебе будет хорошая роль», – сказал он, потрепав меня по плечу. Радостное чувство охватило меня. Я выбежала из театра к соседней будке, где продавались всевозможные яства. Купив четыре апельсина, я тут же начала жонглировать, вызвав восторг и удивление продавца и проходящей публики. Оказалось, что я еще не забыла этого искусства.

Вернувшись в театр, я показала апельсины Шмидгофу, который удивленно на них посмотрел и сказал: «Неужели четырьмя?» Я срочно начала демонстрировать свое искусство. Репетиция остановилась, все окружили меня с радостными восклицаниями: «Вот молодец. Вылитый Сантео». Шмидгоф подтвердил, что будет ставить пьесу «Цирковая наездница», где я получу роль мальчика Сантео, выступающего с мячами на сцене. «Да и по типу она подходит, – говорила Мерцалова, не замечавшая меня вовсе раньше. – Такая же черная и кудрявая». Шмидгоф велел мне прийти за ролью сейчас же после репетиции. Он хотел мне объяснить эту роль до первой сходки. Это было первый раз, что меня заметили в театре. Мне стало весело и радостно на душе, как будто бы что-то новое надвинулось и обещало заполнить всю мою жизнь, отбросив в сторону все остальное.

Прибежав домой, я стала на скорую руку умываться, расплескивая воду вокруг умывальника. Галя была заметно не в духе, она вовсе не разделяла моих восторгов, почти мне не отвечала, цедила слова сквозь зубы. Жени не было; она уехала навестить родных. Приведя себя в порядок, я начала усердно жонглировать. Мячи я приобрела по дороге из театра; недалеко от вокзала был игрушечный магазин для детей дачников. Марфа приготовила обед, ворча на мясника, на булочника и вообще на всех поставщиков.

Как только мы сели за стол, появился почтальон. Он мне вручил два письма: одно от Клеопатры Михайловны, другое от Михаила Семеновича. Это была редкость – мы мало с ним переписывались. Мое сердце забилось, когда я начала читать мелкие строки его неразборчивого женского почерка. Он писал, что очень соскучился. Думает через две недели приехать. Сезон был очень удачным, да еще и не кончился, проходит блестяще. Вся труппа довольна, Мария Ильинична меня целует. Думает тоже скоро вернуться, но все остальные остаются проводить каникулы на Волге.

«Жаль, Нина, что вы выдумали выступать теперь, если бы вы были свободны, приехали бы сюда. Вы не можете себе представить, что такое Волга. Наша красавица река. Баженов прав, когда он так искренне увлекается своим приволжским раздольем. Я теперь понимаю его и жалею, что у нас нет такого художника, как Айвазовский, который рисовал бы Волгу во всех видах, как он рисовал море». Дальше следовали подробные описания приволжской природы и настроений на ее берегах. Кончалось письмо нежным приветствием и радостью предстоящей встречи.

После обеда, оставив Галю с ее дутьем, я помчалась к Шмидгофу. Он жил в красивой вилле. Когда я к нему пришла, он сидел в шезлонге в своем саду, в белом чесучевом пиджаке и в светлых брюках. В этом наряде он казался еще толще. Он приветливо мне улыбнулся, потрепал по плечу, вынул из кипы тут же лежавших тетрадок одну голубую, где была пьеса «Цирковая наездница». Главные роли в ней исполняли Мерцалова и Баранов, Шмидгоф тоже участвовал. Сантео был мальчик четырнадцати лет, которого украли маленьким цыгане и выдрессировали для цирка.

Роль у меня была небольшая, но участвовала я в трех действиях, особенно в последнем, где я должна была жонглировать. Текст был довольно сложный и показался мне трудным. Свой восторг я не умела скрыть и скакала перед стулом, на котором сидел Шмидгоф. Он засмеялся и сказал, что надо посмотреть, справлюсь ли я с этой ролью. Он заставил меня прочесть всю пьесу; когда я закончила, он велел мне прийти завтра, чтобы до первой сходки он смог бы мне помочь разобраться и хорошо понять мою роль.

Поблагодарив его, я вылетела на улицу и помчалась встречать Женю на вокзал. Женя очень обрадовалась, узнав о моем неожиданном успехе. Я знала, что Женя будет относиться иначе, чем Галя, которая явно ко мне изменилась и даже стала относиться враждебно. Когда я высказала это Жене, она сказала: «Неудивительно, ты отбила у нее поклонника». Это заявление меня очень поразило. Она продолжала мне объяснять, что Галя была влюблена в Днепрова, но с тех пор, как он со мной познакомился, он перестал с ней встречаться. Больше ей никогда не звонит, словом, отошел от нее. Меня все это удивило и огорчило. Я никогда не придавала значения флирту Гали с Днепровым, считая, что это просто времяпрепровождение, не имевшее никакого серьезного значения, особенно для Гали, которая флиртовала везде направо и налево.

Неожиданно это оказалось серьезнее, чем я предполагала. От чувства, что я оказалась причиной ее неприятностей, мне стало грустно и неловко. Я всячески старалась объяснить Жене свои переживания, но она меня перебила и как-то вдумчиво сказала: «Не говори об этом. Все равно ничего нельзя изменить. Если Дне-пров и ты полюбите друг друга, ничего никто не сможет сделать. Такова будет судьба». – «Какая глупая фантазия! – сердилась я. – Да пойми же ты и скажи Гале, что мы с ним окончательно разошлись, никогда больше не встретимся», – твердила я упорно. Женя улыбалась, молча слушала меня; мне показался ее взгляд каким-то скептическим.

Дома я занялась жонглированием, бросала мячи вверх, стараясь делать всевозможные фигуры. Вечер, как всегда, мы проводили в театре. Галя флиртовала с Барановым, влюбленными глазами смотрела на него. Мне очень захотелось объясниться с ней начистоту. После окончания спектакля, когда мы возвращались домой, я ей сказала, что хочу раз и навсегда выяснить то недоразумение, которое возникло между нами; мне неприятна перемена ее отношений ко мне. «Галя, мне правда нужна, правда – наш лучший друг». Галя сердилась, она уверяла, что я ошибаюсь и придаю значение случайному настроению. Ей абсолютно безразличен Днепров, и она вовсе не дуется на меня. «Но и мне он совершенно безразличен», – уверяла я ее. «Ну, если так, я тебе признаюсь, мне было очень неприятно, что ты встретилась с ним у Ольги, а мне об этом ничего не сказала. А теперь довольно. Перестанем о нем говорить». Она переменила разговор, но я почувствовала, что «правда» все же не вернулась к нам, наоборот, что-то натянутое возникло между нами. Шли мы остальное время молча. Я смотрела на светлое, покрытое звездами небо и думала, как тонки струны человеческих отношений и, вообще, как сложно все в жизни.

Роль Сантео захватила меня целиком. Работать над ней приходилось серьезно. Это была роль мальчика, жизнь которого проходила в бродячем цирке. Моей самой близкой партнершей была Лёля Шатрова. Молодая интересная артистка, приехавшая из Киева на летние гастроли. Она пользовалась у северной публики большим успехом. Жила она недалеко от нашего дома. Мы часто возвращались вместе домой после спектакля.

Моя первая репетиция прошла очень шумно и скверно для меня. Шмидгоф безостановочно ругался, поправлял и сердился; мячи валились из рук. Смущение не позволяло мне разойтись как надо, парализовало движения. После трехчасовой усиленной работы мы вышли с Лелей из театра усталые, разгоряченные и тотчас же отправились домой, пользуясь тем, что Шмидгоф не успел нас задержать своими разговорами.

Дома меня ждала вечерняя почта. Было письмо от Михаила Семеновича, в котором он извещал о своем скором приезде, назначая мне свидание в Петербурге на вокзале, надеясь, что я смогу его встретить. Я сразу же решила, что поеду во что бы то ни стало. Посчитав дни, я убедилась, что в тот день не было репетиций, следовательно, я могла уехать на целый день. О своем намерении я сказала Гале и Жене, которая вполне одобрила меня, находя, что я слишком засиделась и что мне не мешает проветриться. Галя только пожала плечами. Она заметно была недовольна, что мне выпала удача играть роль Сантео. Она часто повторяла: «Тебе дали эту роль только потому, что ты умеешь жонглировать». Я с ней никогда не спорила, отчасти это была правда.

В день моей поездки в Питер я очень рано отправилась на вокзал. Там неожиданно я столкнулась с Владимиром Павловичем Днепровым. Он улыбался своей широкой добродушной улыбкой. Узнав, что я тороплюсь на поезд, продекламировал мне многозначительное четверостишие из поэмы Алексея Толстого:

Не верь, мой друг, не верь, когда в порыве горя
Я говорю, что разлюбил тебя.
В отлива час не верь измене моря,
Оно назад воротится любя.

Оказалось, что его родители снимали дачу на Сиверской и он часто их навещает. Какой у него был цветущий, здоровый вид! Его слова в стихотворном виде показались мне несколько смелыми. «Что он воображает, что я скучаю по нем, – пронеслось в моей голове, – еще этого не хватало».

Поезд через час прикатил меня в душный и пыльный Петербург. Всюду починяли мостовую, красили или белили стены домов, на улицах валялись инструменты, ведра, лопаты, воняло краской, лошадиным потом, пыль всюду стояла столбом. Все это было крайне неприятно, непривычно и ново для меня; ведь мне никогда не приходилось быть в городе в летнюю пору. Махнув издали извозчику, я ему велела ехать на Литейный, но, вспомнив, что надо купить пьесу «Цирковая наездница», я попросила его заехать сначала на Невский в большой книжный магазин. Подъехав к нашему дому на Литейном, я уже было собралась войти в лифт, как вдруг наш швейцар Василий, увидев меня, подбежал и пояснил, что никого наверху нет – отец уехал в Варшаву. Я ему сказала, что хочу подняться и отдохнуть; он тотчас же мне вручил ключи. В квартире было тихо, вся мебель в чехлах, пианино в черном сукне выглядело жутким среди белых кресел и стульев. Устроилась я в комнате дяди Жоржа. Расположившись в глубоком кожаном кресле, я начала усердно учить свою роль, таким образом, я не теряла времени, так как поезд Михаила Семеновича приходил в три часа дня.

Ужасно неприятно кого-то ждать. Ходишь по платформе, волнуешься; приходят разные мысли: а вдруг не приедет? Или поезд опоздает на два часа? Но ничего этого не случилось. Поезд пришел нормально. Я узнала Михаила Семеновича в дорожном костюме, в светлой панаме, с элегантным стеком в руке. Он мне показался особенно интересным, загорелым и посвежевшим. Его глаза сияли синим огнем, все в нем дышало бодростью и весельем. Мы дружески и непринужденно расцеловались, он мне сказал: «А вы все такая же бледная и даже еще похудели». Пока носильщик занимался багажом и извозчиком, мы стояли и рассматривали друг друга. Конечно, я сразу же поделилась с ним моим неожиданным успехом в театре. На это он мне сказал, что приедет сам убедиться, как и в чем дело.

В Графском переулке оказалось так же неуютно, как везде. Мать Михаила Семеновича была в деревне с прислугой. Квартира тонула в чехлах, как-то чудовищно некрасиво выглядели бумажные абажуры, предохраняющие люстры и свечи. Все было уродливо и необычно. Михаил Семенович попросил меня подождать, пока он умоется и приведет себя в порядок. Я снова засела за свою роль. Он вскоре появился переодетый в светло-серый костюм, красивый, элегантный, полный жизни. Сразу же мне объявил, что мы едем к Дешону; он соскучился по нашим петербургским ресторанам.

Вторая репетиция была в разгаре. Мои мячи летали в воздухе более регулярно. После долгих упражнений мне удалось возобновить старое искусство, давно мной заброшенное. Роль свою я хорошо знала; хотя Шмидгоф часто останавливал и ругал, все же я чувствовала себя более смелой и уверенной. День был жаркий. Несмотря на июньское солнце, не такое уж сильное, в нашем деревянном театре было очень душно. Артисты часто выбегали в соседнюю будку за прохладным квасом. После моего разговора с Лелей Шатровой я снова жонглировала. Мне вдруг показалось, что кто-то на меня пристально смотрит. Я невольно покосилась в ту сторону, продолжая на лету подхватывать мои мячи. В углу, рядом с другими артистами, стоял Михаил Семенович. Он действительно пристально смотрел на меня. Кровь прилила к моей голове, но я не споткнулась, жест Шмидгофа остановил меня. В этот раз он меньше ругался, даже одобрительно потрепал меня по плечу. «Молодец Азарина», – сказал он, при этом как-то особенно улыбнулся. Михаил Семенович подошел, и мы поздоровались как старые знакомые, но очень сдержанно. Его неожиданное появление смутило меня. Вся труппа хорошо его знала и, конечно, была удивлена его появлением. Особенно когда выяснилось, что он приехал ко мне. Попросив у Шмидгофа разрешения отлучиться, ввиду того что мне выступать больше не нужно было, я выбежала на свежий воздух. Михаил Семенович еле успевал за мной. Он очень удивился, что мне дали такую ответственную роль. Находил, что это рано, но это была несомненная удача – играть с хорошими артистами. «Да, но вы не говорите, хорошо ли я исполняю то, что мне выпало». Он засмеялся, поцеловал мне руку, а затем прибавил: «Мне очень не нравится обращение Шмидгофа с вами, уж очень не нравится, придется мне его на место поставить».

Меня удивило это неожиданное заключение, но показалось справедливым. Последнее время Шмидгоф как-то заигрывающе обращался со мной, позволял себе фамильярности, которые меня коробили, то есть брал меня под подбородок, гладил по голове, все это так добродушно, как старый человек с ребенком. Однако в этом обращении был какой-то оттенок некорректности, от которой хотелось избавиться, но как? Я думала, что мы, маленькие начинающие артистки, ничто среди этих важных царей искусства, что ничего нам не остается, как смириться и на многое закрывать глаза. Я попробовала все это объяснить Михаилу Семеновичу, но он очень на меня рассердился и сказал, что я говорю чепуху. Что, наоборот, всякая артистка должна себя поставить так, чтобы к ней относились с уважением. Если же она сама на это не способна, то должны быть у нее друзья, которые это сделают за нее. «В данном случае я устрою так, что это прекратится, это необходимо, я хорошо знаю Шмидгофа, его лапы загребут вас без стеснения». Затем посыпались расспросы о моряках и вообще о моей жизни. Я ответила, что о моряках совершенно забыла, так как с тех пор, как поселилась на Сиверской, никого из них не видела.

Живу я между чудесной природой и деревянным театром. «Теперь рассказывайте вы, довольно обо мне». Мы не заметили за разговором, как дошли до нашей дачи. Марфа на пороге усиленно надраивала самовар. Я ей велела пойти за клубникой, сливками и сладкой булкой. Дома никого не было, мы поднялись наверх и сели у окна, из которого была видна вся Сиверская, тонувшая в садах, с ее живописными пригорками. Взгляд терялся в необъятности ускользающей дали. Михаил Семенович взял мою руку и начал говорить. Он долго, долго говорил, я слушала затаив дыхание. Сначала он мне рассказал о своей поездке, но довольно вскользь.

Главное, на чем он остановился, – это то, что он мечтает о разводе, который надеется скоро получить, хлопочет о нем усиленно, тогда он обретет давно желанную свободу. «Нина, а что, если я буду свободен?» – спросил он, сверкая своими безукоризненными зубами. «А что, действительно?» – спросила я себя в мыслях. Что для меня меняет его свобода? «Не знаю, право, я вижу, что и сейчас вы не на привязи. Вот уже год, как мы знакомы, я вашей жены никогда не видела, ничего о ней не знаю, не вижу, в чем она может помешать?» – «А вам никогда не приходила мысль выйти за меня замуж? Разве плохо будет?» От этих неожиданных слов я совершенно остолбенела. Я никак не могла себя представить замужем за Михаилом Семеновичем. Этот простой вопрос озадачил меня своей неожиданностью, я засмеялась. «Ну а что же мы вдвоем будем делать?» – со смехом спрашивала я, представляя себе все это в комическом виде. «Как что? Во-первых, то, что делают все люди, которые женятся, а главное, будем вместе работать, иметь одно и то же поприще, это большое счастье. Моя жена никогда меня не понимала, презирала нашу театральную жизнь. Вы, Нина, будете не только моей женой, вы будете также моей последней весной. Это самое дорогое и светлое, что может быть у человека». Он обнял и поцеловал меня.

Все звенело и кружилось, как в каком-то чаду. Было радостно, но вместе с тем где-то в глубине моей души я чувствовала, что этого никогда не будет, что он мне дорог, как может быть родной и любимый брат, не иначе. «Я старше вас больше чем вдвое, это, конечно, большой минус, но это плохо для меня, а не для вас. Когда вы расцветете, я буду стариком, буду вас ревновать ко всем». – «Ну какое же вы имеете право ревновать? Помните, как вы меня учили, что артисты принадлежат всем», – с лукавой насмешкой сказала я.

Мы долго развивали эту тему, строили какие-то туманные планы, затем, после чая, отправились на реку. Взяли шлюпку и тихо покатили мимо засыпающих садов. Вечерело, жара спала, повеяло приятной прохладой. Михаил Семенович запел, я взялась за весла.

Его звучный голос носился в деревенской тишине, наполняя ее заколдованными звуками. Он пел «Двенадцать разбойников». Хотелось, чтобы никогда не кончался этот тихий прохладный вечер, чтобы вечно скользила бы я по этой зеркальной реке, равномерно размахивая веслами, слышала бы это пение, всецело принадлежащее мне.

В театре, во время репетиции, часто говорили о войне. У нас у всех было такое чувство, что надвигается страшное время, зачастую политические споры затягивались. Оставалась одна репетиция; пьеса была хорошо обработана, даже Шмидгоф был доволен. Он заметно переменил свое поведение со мной. Сделался гораздо сдержаннее, но холоднее и отдаленнее. Вероятно, Михаил Семенович успел с ним переговорить.

Пьеса должна была идти в субботу. Мы ждали много знакомых, желающих присутствовать на моем первом представлении. Михаил Семенович, не очень любивший чужих людей, не желая афишировать столь близкого нашего знакомства, объявил мне, что он после спектакля уйдет в гостиницу, переночует и рано уедет. Мне это очень не понравилось. Я попробовала его уговорить остаться еще на воскресенье и обещала провести с ним день. Но он не хотел ничего знать. Уверил меня, что у него много дел в Питере. Я чувствовала, что он недоволен, его раздражало то, что ко мне приезжает много друзей. Однако всех выгнать я не могла, значит, надо было примириться с создавшимся положением.

Последняя репетиция прошла вполне удачно. Мои мячи свободно летали в воздухе, роль тоже не смущала меня. Эта решающая репетиция была уже в костюмах и с гримировкой. Гримировщик Лебедев долго возился со мной. Мне надо было подобрать очень смуглый цвет кожи. Я сама себя не узнала в зеркале. Лёля Шатрова была очень хороша в цирковом наряде молодой танцовщицы. Этот довольно нескромный костюм очень шел ее тонкой красивой фигурке. Лебедев так искусно ее загримировал, что узнать ее было трудно. Мерцалова казалась немного громоздкой в своем костюме наездницы, но эффектной. Нас очень утомляла жара, столь редкая на севере. Мужчины обливались потом и бегали пить квас. Толстый Шмидгоф был просто смешон в своем чесучовом костюме.

Мои мысли были с Михаилом Семеновичем, поэтому мне трудно было сосредоточить их на пьесе. Начала усердно молиться, чтобы Бог мне помог. Бурные чувства, не совсем мне самой понятные, заполнившие мою душу, рвались наружу. Мне стало невозможно их держать при себе, поэтому в тот же вечер я рассказала Жене все, что со мной происходило за последнее время. Она очень внимательно и сочувственно выслушала меня, но сказала, что ничего из этого не получится. «Ты никогда не выйдешь замуж за Михаила Семеновича, он слишком стар для тебя». – «Ну так что? Раз я его люблю», – упрямо повторяла я. «Я знаю, что ты его любишь и он тебя, но как можно выходить замуж за человека, который годится тебе в отцы». – «Но ведь это все рассуждения, а ведь выходишь замуж, чтобы быть счастливой с любимым человеком». Но Женя почему-то вовсе не верила в мое счастье с Михаилом Семеновичем и скептически качала головой. Она заразила меня своим скептицизмом и навеяла мысль, что я сама плохо разбираюсь в своих чувствах. Я переменила тему разговора.

В день спектакля я вся ушла в это событие и с утра к нему готовилась. Ела гоголь-моголь, повторяла перед зеркалом кое-какие жесты, громко цитировала затруднительные пассажи. Женя старалась меня отвлечь, уверяя, что лучше в этот день не думать о роли. Гали не было. Она так разобиделась, что уехала к сестре, сказав на прощание, что она не вернется к спектаклю, так как в этот день рождение ее племянника. Женя очень сердилась на нее за это и не понимала такого отношения. Она становилась мне все ближе и ближе. Это был настоящий друг с доброй и чуткой душой.

Тот день выпал особенно удушливо жарким. Воздух был неподвижен, стаи мух наполняли наши комнатки. Небо из окна казалось нависшим над крышей. Неожиданно вошла Лёля Шатрова и возбужденно заговорила: «Убийство австрийского кронпринца занимает все умы, все только об этом и говорят. Театр закроется, нам всем предстоит разлететься в разные стороны», – заключила она. Мы сразу не поняли. Лёля объяснила нам свое предположение о войне. Жуткое слово «война» навеяло на нас грусть. Мы все три замолчали.

Вскоре нагрянула наша обычная толпа из Петербурга. На общем совещании было решено, что после спектакля мы поедем кататься на лодке, взяв с собой всевозможные продукты и питье. Марфе было поручено все приготовить заранее.

Спектакль для меня прошел замечательно как с ролью, так и с жонглированием. Я даже почувствовала сожаление, что больше не буду Сантео. Не успела я разгримироваться в примитивной закулисной обстановке, как ко мне ворвались Ляля, Шура, Женя, и все заговорили сразу, поздравляя с успехом. Попудрив слегка кожу, я вышла на свежий воздух; духота в деревянном театре угнетала. Издали увидела Михаила Семеновича, разговаривающего со Шмидгофом, который, заметив меня, махнул рукой и крикнул, что ему надо со мной поговорить. «Молодец, – коротко сказал он мне. – Надеюсь, вы свободны, мы всей труппой едем ужинать в ресторан «Орел», это недалеко, в соседнем селе». Михаил Семенович, пожав мне руку, заметил, что у меня, кажется, много гостей. Я смущенно молчала, но как раз вовремя подошла Лёля Шатрова; она очень энергично заявила: «Еще этого не хватало. Чтобы моя партнерша не поехала. Тогда и мне надо идти спать». Взглянув на Михаила Семеновича, я сразу заметила выражение его глаз, я поняла, что он хотел бы, чтобы я с ними поехала. Он был приглашен и присоединялся к труппе. Приняв быстрое решение, я им сказала, что сейчас вернусь: мне необходимо предупредить моих гостей. Пусть обойдутся без меня, с ними Женя.

Вся компания меня ждала на дороге. Подбежав к ним, я стала им объяснять, захлебываясь, что приглашена ужинать с труппой. «Извините, дорогие, веселитесь без меня». Ляля начала неистово ругаться, но Женя всех успокоила, сказав, что иначе я не могу поступить.

Отправились мы из дома Шмидгофа; я села с Михаилом Семеновичем, Лелей Шатровой и артистом Зубовым. Ужин был устроен в уютном деревенском ресторане, на широкой террасе со столбами, обросшими диким виноградом. Было уютно, но не весело. Сразу же заговорили о войне, о возможности общей мобилизации. Предвиделось, что театр закроется, все разбегутся, предстоит новая жуткая жизнь. Пили за здоровье всей нашей труппы, за Россию, за ее войско. Михаил Семенович сидел напротив меня. Я видела, что он пристально смотрит на меня, и мне казалось – думает о чем-то серьезном и значительном. Мне не хотелось ни во что углубляться, хотелось скорей забыться; я пила шампанское, весело шутила и даже чувствовала себя не фигуранткой, а артисткой.

Уже светало, когда мы начали разъезжаться. Почти сквозь сон я слышала, как ссорятся Шмидгоф и Михаил Семенович из-за счета: каждый хотел платить. Лёля зевала около меня и мечтала о постели; я с ужасом подумала, что дома, верно, и постели нет. Компания оставалась ночевать и, верно, сволокли матрасы опять на пол и спят кое-как. На обратном пути я сказала об этом Михаилу Семеновичу и спросила, не лучше ли мне снять комнату в его гостинице на эту ночь. Он пришел в ужас от моей идеи и сказал: «Еще чего не хватало. Чтобы все о вас бог знает что думали». Кто это «все», я не могла понять, так как, по-моему, эти «все» должны были спать до полудня. К счастью, Лёля меня пригласила к себе, у нее был свободный диван, и я с радостью согласилась.

У Лёли было уютнее, чем у нас. Она жила со своей старенькой матерью, занимавшейся их скромным хозяйством. Все у них было чистенько и приятно. В спальне горела лампадка перед образами, на столе стояла ваза с цветами. Я вспомнила, что мне тоже преподнесли цветы, но что с ними стало – было неизвестно.

Как это все произошло молниеносно. 23 июля утром мы с Женей отправлялись в театр. Была репетиция, и Женя в ней участвовала. Я ее просто сопровождала. День был жаркий, по дороге мы купили мороженое. Вдруг, при приближении к театру, мы услыхали наш национальный гимн «Боже, Царя храни». Эти звуки отчетливо доносились до нас. То, что мы предполагали накануне нашего спектакля, сбылось быстрее, чем мы ожидали. Война была объявлена.

Предполагаемая репетиция не состоялась; театр закрылся. Лёля Шатрова стала срочно укладываться. Она поспешно возвращалась с матерью в Киев. Несколько мужчин в нашей труппе были призваны. Всюду носились взволнованные, озабоченные люди. Мы с Женей решили срочно ликвидировать дачу и вернуться в Питер. Я думала сначала поехать к отцу в Шнаево и погостить там дней пятнадцать. Затем отправиться к дяде Ахиллесу в Новоселку, которая казалась мне раем в то смутное, крутое время.

В Петербурге уже чувствовалась предвоенная лихорадка. По городу проходили стройные ряды солдат, слышались их воодушевленные песни. Женщины, глядя на них, плакали и крестились. Я отправилась на Мытнинскую к Ляле. Там я застала Таньку-Полтинник. Атмосфера была все та же. Крокша хрипло лаяла, Настя шлепала босыми ногами по коридору. Было жарко; она без конца причитала. Решили, что я останусь пару дней у Ляли. В тот же вечер собрались гости: Жорж Маяш, Мэгге, Дейтш, Залеманов и т. д. Шура от меня не отходил и много говорил о театре и моем будущем. «Из вас, Нина, толк выйдет, если вы будете меньше якшаться с опереточным миром», – говорил он, щуря свои и так узкие глаза. Я пожала плечами. «Именно опереточный мир меня вдохновляет», – отвечала я с усмешкой. Все ко мне относились с восхищением; решили, что я создана для сцены. Но у меня на душе было неспокойно.

Перед моим отъездом я встретила Михаила Семеновича в Летнем саду. Мы долго с ним ходили, выбирая места потенистее, и мирно беседовали. Он грустил, что я решила уехать так далеко, но не мог и не хотел мне помешать. Я тоже грустила, не зная точно о чем. «Пусто, Нина, пусто кругом», – говорил он, сбивая листья своим стеком. Лицо его казалось странным и чужим. О наших планах перестали говорить. Очень вяло поговорили о войне, о ее ужасах. Не договорились ни до чего; обещали друг другу встретиться до моего отъезда.

Судьба зачастую меняет наши проекты, даже самые маленькие. Через день после нашей встречи пришло от него длинное письмо. Оно было полно огорчения и грусти. Он мне сообщил, что вчера вечером явилась его жена из провинции. Она сразу же ему объявила, что никакого развода ему не даст. Наоборот, она намерена его преследовать и мешать ему во всем. Она повергла его в отчаяние.

Это письмо заразило меня своей грустью, настроение испортилось. Ничего не хотелось предпринимать. На Лялины вопросы я отвечала неохотно. Она предложила поехать ужинать в «Виллу Родэ», затем на острова. Я согласилась и стала одеваться. Кутили мы бессмысленно целую ночь; шампанское пьянило, дурманило. Но тоска засела в глубину души. Залеманов развлекал своим остроумием. Он заметил сразу, что я не в своей тарелке. Его узкие хитрые глаза видели многое, что ускользало от других. Несмотря на официальное объявление войны, никогда так рестораны не были переполнены. Казалось даже, что веселились еще более шумно. Военных было полно всюду. Почти на рассвете мы отправились на острова. Гуляющих там было много. Из разговоров, до нас долетающих, был ясен общий оптимизм. Полная победа над немцами казалась неминуемым фактом.

В несколько дней Петербург весь преобразился. Пыльный, знойный, но обычно пустынный, он вдруг наполнился войсками; послышалось воодушевленное пение солдат. Патриотические возгласы не прекращались. В воздухе чувствовалась волна сильных переживаний. Мне захотелось скорее уехать в деревню. Я стала готовиться к отъезду. Ляля собралась ехать в Финляндию на дачу. Почему-то я вздумала одеться вроде Таньки-Полтинник. Купила классический английский костюм, мужскую рубашку, носки, мужские ботинки и панаму. В таком наряде приехала я в Шнаево. Отец и Саша встретили меня на станции. Отец разразился неистовой руганью. Саша хохотал. «Ты совсем рехнулась. – говорил отец. – Надень пальто, мне перед прислугой неудобно. Срам показаться в таком виде». На мои уверения, что теперь так модно, он совсем рассердился и заметил, что только люди с особенными ненормальными нравами ходят в таком виде.

Дом в Шнаево был убогий, небольшой, с очень низкими потолками. Природа вокруг отличалась дикой красотой. Недалеко протекала река Сура (приток Волги). Темный густой лес находился совсем близко от усадьбы. Все было иначе, чем в степях Херсонщины. Можно было досыта купаться, стояла жара, было приятно плавать в тихих водах Суры. Няня постарела и сгорбилась, но все так же находила себе занятие и суетилась. Она встретила меня со слезами, очень горевала, узнав, что я останусь только две недели. Я много ездила верхом. Часто с Сашей брали купальные костюмы и отправлялись на дальний пляж. Он был совершенно дикий и заброшенный. Дети целыми днями играли на дворе. Гувернантка за ними следила; они очень бойко болтали по-немецки. Клеопатра Михайловна каждый день давала им уроки французского языка.

Две недели быстро промчались. Я начала приготавливаться к отъезду. Предстояли пересадки; путь был долгий и утомительный. Ничто не могло меня остановить. Перед моим отъездом отец вдруг объявил, что они все переезжают в Петербург, что он снял там квартиру на Васильевском острове. В конце сентября я должна была вернуться тоже – у меня была переэкзаменовка в школе. Меня все проводили на вокзал. Путешествие, как я и предполагала, оказалось очень сложным и утомительным. Все вагоны были переполнены солдатами. Мобилизация напоминала о себе на каждом шагу.

Только на третий день я прибыла в Новоселку. День был жаркий. Так как я никого не предупредила, мне пришлось оставить багаж на станции. Надо было как-то переправиться через Ингулец.

Было раннее утро. Только что начинало светать. У пристани Василия Васильевича я не нашла ни одной лодки. Вспомнила, что есть место, где можно пройти пешком вброд. Пришлось раздеться и пуститься в путь. Одежду я держала над головой. Сошло вполне благополучно, вода доходила не выше колен. На противоположном берегу я села, обсохла и, быстро одевшись, отправилась в Новоселку. Шла я бодро, вдыхая свежий утренний воздух. Думала, какой произведу переполох своим неожиданным появлением.

Когда я вошла во двор, тишина стояла мертвая. Услышав мои шаги, псы, сидящие на цепи, громко залаяли. Я подбежала к окошку дяди Ахиллеса и тети Ядвиги и начала стучать. «Кто там?» – послышался сонный голос дяди. «Земля треснула, и черт выскочил!» – весело крикнула я. Поднялась суматоха, все обрадовались моему приезду. Бабуся сразу начала хлопотать с приготовлением кофе, дядя сказал, что через час поедет за моим багажом. Смеялись, недоумевали, как я умудрилась пройти вброд, не замочившись нисколько. Девочки вылезли заспанные; они очень выросли и похорошели. Расположились пить кофе на дворе за круглым столом. Вскоре увидели деда, спускающегося к реке. Он никогда не бросал своей привычки купаться рано утром; он много плавал. Вероятно, поэтому он был строен как юноша, несмотря на свой возраст. Мы побежали ему навстречу. Каково было его удивление, когда он увидел меня. Маршрута своего он не изменил, пообещав на обратном пути выпить кофе с нами. Бабушка еще спала; я знала, как она мне обрадуется.

Дядя сообщил, что у нее гостит тетя Люба, сестра моей покойной матери, со своей девочкой Любочкой. У нее большая драма: муж ее бросил, сойдясь с другой женщиной. Его две дочки от первого брака продолжают жить с тетей Любой, но она не может с ними справиться. Они обе очень красивые, шестнадцати и восемнадцати лет, ведут себя ужасно; в Одессе столько соблазна. Узнав все главные новости, я решила, что после свидания с тетей Любой и бабушкой отправлюсь купаться. Затем лягу спать в гамаке, так как двое суток не удалось сомкнуть глаз. Узнала, что дядя Владислав призван и находится на крейсере «Алмаз». Николая не взяли после медицинского осмотра. Он был этим очень огорчен.

В глуши наших степей мы не чувствовали войны. Дядя читал газеты, приходившие с большим опозданием; он сообщал нам новости. Жизнь текла равномерно, так же приятно, как в былые годы. Снова я ездила верхом на объезженном коне, купалась всегда с большой компанией. По вечерам часто собирались у Василия Васильевича или Андрея Васильевича, где всегда было весело. Дедушка меньше ворчал на эти сборища, он стал гораздо мягче и сговорчивей. Леня Булич и его братья были на войне. Витя часто приезжал к родителям и навещал нас. Он был призван в Екатеринославе и жил там с женой. С Ядвигой мы часто ездили в Кривой Рог, где навещали ее брата Роберта. Он с женой тоже часто к нам приезжал. Как и в былые времена, Зоя пела; у нее был прекрасный голос. Мы все любили ее слушать. Иногда приходил Мунык, сын управляющего Василия Васильевича, и приносил гитару. Он аккомпанировал Зое и сам недурно пел польские песни. Их было одиннадцать детей; с самой старшей, Вандой, я давно дружила. Мунык взялся меня учить играть на гитаре и балалайке.

В то лето произошло очень печальное событие. Сын Василия Васильевича Георгий, ярый охотник, когда-то убил волчиху. Найдя около нее маленького волчонка, он пожалел его и взял домой. Его долго кормили из рожка молоком, холили, спал он на подушках. Вырос он ручной, как собака, только не лаял, а подвывал. Прошло три года с тех пор, как его принес Георгий. Волк был очень ласковый и со всеми приветливый. Но из усадьбы его не выпускали.

Случилось так, что его нечаянно выпустили. Он побежал на берег реки. Там было много ребят; они купались и забавлялись на берегу. Волк, его так звали, побежал и стал с ними забавляться. Младший брат Муныка и Ванды, Стасик, двенадцати лет, схватил палку и начал дразнить Волка. Он толкал его и старался всунуть палку в его пасть. Тот неодобрительно рычал на эту не совсем ему понятную шутку. Произошла совершенно неожиданная сцена. Когда Стасику удалось попасть в пасть волка, тот сорвался как бешеный и с яростным рычанием бросился на мальчика, вцепившись зубами в его горло. Конец мальчика казался неминуемым. К счастью, поблизости находился местный плотник; у него в руках оказался топор. Он сразу же ударил Волка по голове, а вторым ударом прикончил его. Стася истекал кровью. По зову ребятишек прибежала местная сестра. Она когда-то работала в больнице. Она моментально перевязала ему горло. Конечно, его немедленно отвезли в больницу. Предупрежденный Василий Васильевич вызвал из Одессы известного хирурга. Все меры были приняты, но Стасик навсегда остался безголосым, говорил шепотом и с трудом. Дедушка, узнав об этом злополучном происшествии, нашел недопустимым держать у себя хищного зверя.

Август, последний летний месяц, быстро пролетел. Золотая осень засверкала всюду своим ярким нарядом. Громко гудели молотилки. На селе было немало зажиточных крестьян, имеющих все современные земледельческие орудия из Елизаветграда. Дядя Ахиллес был очень занят, мы его почти не видели. В Новоселке все без конца хлопотали. Варили варенье на зиму, делали квас. Это было очень сложное занятие. Забирались на всю ночь в погреб и там орудовали. Иногда ничего не удавалось. Бутылки почему-то взрывались. Был невероятный грохот, что-то вроде стрельбы, и нас всех будил. Но зато какой выходил квас! Когда его нам приносили из ледника, мы все бутылки опустошали моментально.

Я получила неожиданно письмо от Михаила Семеновича. Он жаловался на свои семейные неурядицы и упрекал меня в молчании. Весь тон письма был полон пессимизма. Я решила не отвечать, так как скоро собиралась вернуться в столицу. Кроме того, из-за сильного передвижения войск были постоянные пертурбации с почтой. Последнее время перед моим отъездом мы зачастили к Андрею Васильевичу. Там собиралась вся молодежь, танцевали до утра. Замужние сестры-близнецы гостили; у одной уже был ребенок. Старший Володя, произведенный недавно в офицеры, часто приезжал из Николаева; там временно стоял его полк. Он должен был скоро отправиться на фронт.

В сентябре уже совсем запахло осенью. Вода в реке похолодела, мы продолжали купаться, но вылезали из воды совершенно продрогшие. Мне было пора возвращаться в Питер; вся семья огорчилась моему отъезду. Дедушка много говорил о войне, с большим раздражением. Он предвидел массу невзгод, вообще, был настроен весьма пессимистично. День, когда я покидала Новоселку, был солнечный. Нам казалось, что вернулось лето.

В Питер я прибыла в совершенно осенний день. Мелкий, но настойчивый, пронизывающий дождь лил вовсю. Серый густой туман окутывал город. Было не только сыро, но и холодно. От отца я давно не получала никаких известий. Я решила отправиться в снятую им квартиру на Васильевском острове. Остановиться у дяди Жоржа было невозможно. Он был на фронте, и квартиру заняли его родственники.

Когда я появилась на Васильевском, молодой швейцар с большой неохотой дал мне ключи. Вероятно, он не был уверен, что я дочь хозяина этой квартиры. Но он меня предупредил, что квартира совершенно пустая – отец не успел ее меблировать. Он еще добавил, что в первой комнате налево лежит ковер, неизвестно откуда взявшийся. Квартира оказалась грандиозной; было двенадцать комнат. Прекрасно оборудованная ванная с кафельным полом. На стенах ее тоже были маленькие кафельные плитки с разнообразными рисунками. Большая просторная кухня, рядом с ней таких же размеров прачечная со всем необходимым для стирки. Там же душ и уборная для слуг.

Раскрыв чемоданы, я устроила себе постель на ковре. Под голову положила кучку белья, но не хватало одеяла. Спустилась к швейцару попросить одолжить мне чем покрыться. Он охотно дал мне одеяло и подушку. Разложив вещи на подоконнике, повесив юбки на ручках дверей, я посчитала свои финансы и решила, что могу все же поехать позавтракать в «Армию и флот», военное учреждение, находящееся вблизи от нашей бывшей квартиры на Литейном. Поднявшись на второй этаж, я села за столик и заказала официанту скромный обед. Закончив его, я уже собиралась расплатиться, как вдруг неожиданно увидела издали две знакомые фигуры в морской форме. Это были Днепров и его друг Юра Григорьев. Сердце мое почему-то сильно забилось, мне захотелось удрать, но было поздно. Они меня увидели и бросились ко мне. Начались обычные восклицания, расспросы о проведенном лете и т. д. Я им сказала, что живу на Васильевском острове у родителей. Юра предложил мне отвезти меня туда; у него был казенный экипаж его отца. Отец Юры был директором первого корпуса. Они быстро домчали меня до моего нового жилища; расстались мы у моего подъезда с обещаниями снова скоро встретиться, как будто бы ни в чем не бывало.

После несложного устройства моего нового быта я вовсю углубилась в изучение своей роли. Отцу написала, что поместилась в его пустой квартире. Он немедленно выслал мне деньги с запиской, в которой высказывал удивление, как я могла устроиться без малейшей мебели. Он подтвердил, что скоро приедет и займется меблировкой и устройством нового жилища.

Переэкзаменовка, к счастью, сошла вполне благополучно, мы все трое перешли во второй класс. Школа Пиотровского закрылась. Мы перебрались в филармонию, бывшую Суворинскую, которая тоже закрылась с объявлением войны, но все ее преподаватели перешли к нам. Также появился Анатолий Иванович Долинов, режиссер Александрийского театра. Пиотровский был в числе главных преподавателей. Он больше всего читал лекции о драматургии, предоставляя все постановки пьес Долинову.

Нелегко было мне ездить в школу с Васильевского острова на Николаевскую. Трамвай плелся больше часу. Чтобы попасть в восемь часов в школу, надо было вставать в шесть часов утра. Об опозданиях не могло быть и речи. Несмотря на наши постоянные выходы в театр, недосыпание, мы все соблюдали строгую дисциплину и являлись в школу точно в восемь часов. Утром обыкновенно были фехтование, урок гимнастики и танцев. Это сильно развивало в нас легкость и ловкость движений. Три раза в неделю преподавал Сладкопевцев. Для меня его уроки дикции были очень важны, только это могло способствовать уничтожению моего упорного украинского акцента, который продолжал быть заметным, несмотря на все мои старания.

Дни бежали за днями. Я продолжала спать на полу, ела что попало и как попало. Углублялась в чтение, находя в этом большое удовлетворение. Почти все артисты вернулись с гастролей. Контакт с Михаилом Семеновичем восстановился.

Петербург начал называться Петроградом, из-за войны с немцами. Жизнь в нем била ключом. Балы, концерты, театры – все было в полном разгаре. По утрам все читали газеты, в них объявлялись имена убитых в сражениях. Так мы узнали о Нилочке Зубове, племяннике дяди Жоржа. Он отправился на фронт семнадцати лет добровольцем и в первых же боях был убит.

Ляля вернулась из Финляндии, где провела лето. Она уговорила меня переехать к ней. У нее была снята квартирка на Петроградской стороне. Все было по-прежнему. Настя, Крокша и Сова. Френкель был тут как тут. Когда же появился Шура Залеманов, вся прежняя атмосфера воскресла, как будто никогда и не исчезала.

Довольно забавный случай произошел со мной в этот период. Было утро, свободное от школы, я была дома и усердно зубрила отрывок из какой-то популярной пьесы. Моя обстановка была все та же. На окне лежали отрезанные куски арбуза, на ручках всех дверей висела моя одежда. На ковре лежала моя гитара, уже с монограммами. Во время передышек я на ней бренчала. Вдруг послышался звонок. Думая, что это почтальон, я вышла в прихожую и отворила дверь. Замерла. Передо мной стояли Днепров и Григорьев. Пришлось здорово сконфузиться. Оказывается, они поняли, что я живу с родителями. Как было принято в те времена, они решили приехать с официальным визитом познакомиться, что давало возможность бывать в доме. Мне пришлось тут же объяснить все обстоятельства. Мне было очень неловко их принять, но они с добродушным смехом просили разрешения все же меня навестить. Вошли, взглянули на столь странную, чересчур богемную обстановку и сразу же мне предложили поехать к Палкину пообедать с ними. Я согласилась с удовольствием. Днепров меня расспрашивал про школу, про мои успехи на летних гастролях, про каникулы на юге. После обеда они меня отвезли в школу и снова пригласили на следующий день.

Вскоре я переехала к Ляле. Уж очень надоело спать на полу. У нее было веселее. Вечно кто-то являлся, была постоянная суета, ухажеров множество. Особенно был интересен граф Орлов, красивый гвардеец; в нем чувствовалась раса. Его родители были очень состоятельные, все были военные с давних пор. Мы стали выезжать большой компанией. Женя и Галя не участвовали в нашей группе из-за Ляли. Она их невзлюбила. Отсутствовал тоже Залеманов, имеющий зуб на Днепрова, вообще на всех моряков. Все любили луна-парк, шумные развлечения, карусели, горки. Мэгге появлялась с Юрой Григорьевым. Днепров стал открыто за мной ухаживать. Его необыкновенное добродушие и благожелательное отношение ко всем покоряло меня все больше и больше. Ляля почему-то с предубеждением стала смотреть на флирт Григорьева с Мэгге. Я заметила, что она начала кокетничать с Юрой, стараясь привлечь его внимание.

Одно событие нас всех встряхнуло и взволновало. Был воскресный день. Встретились, по уговору, в луна-парке, и сразу же, не помню почему, начался неистовый спор о диких животных. Ляля заявила, что она не боится никаких диких зверей и уверена, что может их трогать беспрепятственно. Поднялись протесты со всех сторон, особенно волновался граф Орлов. Он заявил, что готов держать пари на что угодно, что она никогда не сможет тронуть беспрепятственно льва или пантеру. Разъяренная Ляля возбужденно кричала, что готова держать пари, что мы все должны быть свидетелями. Мы хохотали, сомневаясь в реальном осуществлении такого пари. Где и при каких обстоятельствах можно было его осуществить? И вдруг взволнованная Ляля пояснила, что вполне можно его осуществить в Таврическом саду, где выступал приезжий цирк на открытой арене. Остальное она брала на себя, потребовав от Вани Орлова 10 тысяч рублей в случае выигрыша. Ваня хохотал. Его уверенность в полном провале Лялиной затеи была так непоколебима, что он даже не поставил своих условий.

Мы все ринулись в Таврический сад. Был прохладный осенний день, но солнце светило благожелательно. Мы все расположились на скамейке в первом ряду. Арена была большая. Сбоку стояли клетки с различными зверями. В первой лежали львы и тигры длинной вереницей. Во второй были пантеры, пумы и шакалы. Укротитель ходил и размахивал кнутом; слышался свист пересекающего воздух кнута. Ляля внимательно осматривала клетку. Она вдруг вскочила на арену, приблизилась вплотную к клетке, засунула в нее руку и вытащила большой засов, примитивно торчавший внутри. Влетела вихрем в нее. Звери лежали крупными массами, как-то равнодушно и пассивно смотрели на происходившее. Она смело подошла к тиграм и начала их гладить по голове, также львов; никто из них не пошевельнулся. Укротитель, совершенно ошеломленный, стоял как вкопанный, он ничего не понимал. Публика стала громко аплодировать, предполагая, что начался очередной номер. Когда Ляля стала гладить пантеру, укротитель бросился к ней и схватил ее за руку. Задыхаясь от волнения, он просил ее убраться из клетки. «Кто вы? Почему вы здесь?» – слышались его взволнованные возгласы. «Оставьте, дайте мне выиграть мое пари», – говорила Ляля, отталкивая его упрямую руку. Поздоровавшись таким путем со всеми зверями, она выскочила, как пулемет, из клетки. Укротитель волновался, а публика продолжала неистово аплодировать.

Для нас всех это был незабываемый момент. С торжеством Ляля вернулась к нам, под грохот ничего не понимающей публики. Она сразу же задорно объявила Орлову, что выиграла пари. Орлов был бледен как полотно, но учтиво пообещал завтра же исполнить свой долг.

Началось представление на арене, но мы все, возбужденные, отправились ужинать на острова. Ляля, празднуя заранее свой выигрыш, всех нас угощала. Произошло это не в «Вилла Родэ», а в небольшом, малоизвестном ресторане, где кухня оказалась превосходной. Музыки не было, но все же было уютно. Орлов на другой же день честно рассчитался с Лялей, пояснив, что ему пришлось солгать родителям. Он сказал, что проиграл эту сумму в карты. Дело было обычное среди молодежи, особенно военной, так что ему поверили.

Мы стали все чаще и чаще встречаться с Днепровым. О театре разговоры прекратились. Иногда он меня сопровождал на какой-нибудь спектакль, а после него до дверей Бродячки. Но тут нам надо было распрощаться, так как никто из военных не имел права спускаться в форме в это помещение. Теперь, когда прошло много-много лет, я вступила в зону старости, мне вспоминается Бродячка в столь невинном, почти чистом образе. Кажется невероятным запрет участвовать в ее оригинальной красочной жизни.

В один прекрасный день, если можно его так назвать, явился отец, угрюмый и озабоченный. В очень быстрый срок квартира была вся меблирована. Появился телефон в двух местах: в прихожей и в спальне родителей. Часть мебели была выслана из Одессы. Столовую он заказал в Петербурге, в английском стиле. Он оставался верен себе в своем поклонении всему английскому. Как только он закончил устройство, я вернулась с большим облегчением. У Ляли стало очень трудно оставаться. В школу ездить от нее было еще сложнее. Кроме того, у нее была никогда не прекращающаяся толчея. Заниматься было фактически невозможно.

Мою комнату я нашла скромно, но уютно обставленной. В углу стояло красивое трюмо, перед кроватью лежал белый меховой коврик, напротив стоял шкап для платья и такого же цвета комод для белья. Я с радостью устроилась и, повесив гитару, быстро побежала поблагодарить отца. Он принял меня довольно сухо, но мне показалось, что он был все же доволен.

Самое приятное было то, что моя комната была у самой входной двери и как бы отдельно от всей анфилады других комнат. Прихожая была очень большая, с широким удобным диваном. Рядом с моей находилась такого же размера комната для гувернантки. Затем большая детская, дальше двойная гостиная со множеством окон; ею можно было любоваться из открытой аркообразной двери прихожей. Следующая, столовая, была очень оригинальная. Буфет английского стиля, разделенный маленьким диванчиком. Высоко, почти под потолком, висели оленьи рога. Люстра была особенная, как утверждал отец, тоже английская. Дальше была спальня отца и Клеопатры Михайловны, с красивой мебелью красного дерева, и рядом комната Ули. Что было неудобно, это уборная. Надо было пройти через ванную, чтобы в нее попасть. Из прихожей был вход в коридор. Там находились три комнаты для прислуги. В конце коридора были просторная кухня и огромная прачечная. Это было царство Агафьи, приехавшей из Раз дола для исполнения всяких черных работ. Она не только стирала и гладила все наше белье, но и чистила ковры, мыла окна. Вообще, ее кипучая деятельность не прекращалась ни минуты весь день. Один раз в месяц приходили полотеры; обыкновенно это были молодые люди. Маруся и Соня флиртовали с ними и усердно их угощали в кухне. Для Клеопатры Михайловны это был день кошмара. Она часто уходила из дому, отдав кое-какие распоряжения.

Давно не получая известий из Новоселки, я послала письмо дяде Ахиллесу. Подробно описала ему наше житье-бытье в столице. Наши письма разминулись. Пришло ужасное известие. Дедушка скончался. Он сгорел буквально в несколько дней. Отправился с сыновьями на охоту лисиц. Было уже холодно. Ночевали где-то в шалаше. Ночь была осенняя, сырая. Дедушка, спортсмен, не взял теплой одежды и сильно простудился. Вернувшись домой, слег и велел вызвать ксендза из Кривого Рога. Доктора не желал, всем объявил, что его час пришел и никакой доктор не поможет. Дал распоряжение везти его тело запряженными волами через всю его землю, хоронить на кладбище у церкви. Дядя Ахиллес все-таки вызвал доктора, который подтвердил, что спасти его невозможно, так как у него воспаление легких в очень тяжелой форме. Ксендз явился со Святыми Дарами. Дедушка приобщился и на следующую ночь тихо скончался. Перед этим он всех благословил, оставил подробные и точные распоряжения. Умер в полном сознании, без страданий. Горю бабушки не было предела. Они прожили много-много лет в полном согласии. Мысль о том, что я больше никогда не увижу этого красивого строгого старика, наполнила мою душу тоской. Много ночей снился он мне с неизменной трубкой в зубах, почти белые, но густые волосы, проницательный глубокий взгляд его светло-голубых глаз. Долго сидела я над письмом бабушке.

Когда окончательно закончилось устройство квартиры, отец решил организовать большой банкет, отпраздновать новоселье, пригласив своих знакомых и мою молодежь. Лялю, Залеманова и других. Ляля давно его покорила своей эксцентричностью и, конечно, красотой. Она была официальной невестой Юрочки Григорьева, отбив его у Мэгге. Для Мэгге это не было драмой, она все больше и больше сходилась с обожавшим ее Жоржем Маяшем. Она охотно уступила Ляле Юрочку, который был в нее серьезно влюблен и только по своей полнейшей бесхарактерности сделал Ляле предложение, подпав под ее влияние. Родители Юры, познакомившись с Лялей, пришли в ужас от ее манер, от которых она никогда не отказывалась, даже при пожилых людях.

Почти накануне банкета мне позвонил Залеманов и спросил, не может ли он привести к нам англичанина, приехавшего из Англии представителем фирмы его отца поставлять автомобили в Петроград и на фронт. Шура пояснил, что мистер Сэрк никого не знает и очень скучает. Он хотел бы познакомиться с жителями Петрограда. Я передала трубку Клеопатре Михайловне, которая сразу же одобрила идею пригласить англичанина. Среди гостей было много военных в парадных формах. Многие приехали в отпуск с фронта. Дамы тоже нарядились соответственно. Все расположились в просторном зале. Прислуга разносила угощение на подносах. Всюду горели люстры. Веселая атмосфера нарядного вечера водворилась заметно среди присутствующих. Уже никого больше не ждали, время подвигалось к ужину.

Неожиданно вошел молодой офицер и направился прямо к роялю. Все в изумлении затихли. Он очень спокойно и уверенно заиграл. Мы очень скоро поняли, что играет большой артист. Какие-то особенные, волшебные звуки носились в воздухе. Все начали друг друга спрашивать, кто этот военный, так мастерски играющий известные классические вещи. Но никто его не знал. Клеопатра Михайловна спрашивала меня; отец обращался ко всем по очереди, но его никто не знал. Очевидно, пришел с улицы на огонек. Поиграв добрый час, он так же исчез, как появился. На всех он произвел впечатление своей игрой, красивой наружностью и особенно непринужденностью. Перед его уходом ему поднесли шампанское, которое он принял с улыбкой, без малейшего стеснения. Потолковали о таинственном госте и перешли на другие темы. Было о чем говорить в эти скорбные времена. У многих уже пали их близкие в первых боях; война намечалась долго длительной и жестокой.

Мистер Сэрк явился со своим помощником мистером Лау. Оба оказались очень симпатичными. Сэрк был небольшого роста, рыжеватый, в пенсне, бойкий и веселый. Он успел нахвататься в гостинице русских слов. Он всех покорил. Было очень заметно, что Ляля произвела на него большое впечатление. Я поделилась этим с Залемановым, который ответил со своей неизменной улыбкой, полной хитрости: «Ничего. Он женат». – «Ну так что же, что женат? Ляля отобьет у любой жены». Шура засмеялся и сказал, что не надо забывать, что Ляля – официальная невеста Юрочки Григорьева, родители которого занимают столь высокое положение, что вряд ли Ляля решится на какое-нибудь скандальное поведение. «А впрочем, – прибавил он, – не наше дело. Только никак не пойму, почему она выбрала столь скромную и невинную жертву в лице бедного Юры, имея столько блестящих поклонников?»

Музыка заиграла, начались танцы. Мы все закружились в веселом вихре модных вальсов и мазурок. Были перерывы, кто-то декламировал Гумилева, вернувшегося из-за границы. Говорили, что он добровольно поступил в армию. Между приглашенными была Женя Мезенцева; ее попросили спеть. Она охотно исполнила несколько романсов. Также пела Тася Вяземская, моя одноклассница, некрасивая, но обладающая прекрасным голосом. Особенно пользовался успехом ее романс «У камина». После обильного ужина подавались ликеры и кофе в гостиной. Долго висели споры в воздухе, особенно, конечно, политические. Отец принимал в них очень деятельное участие. Он постоянно ругал немцев. Его любимое выражение было: «Эти варвары сидят на картошке и всегда рядом с пушкой».

Доставалось и нашему правительству, окружившему себя немцами17. Была доля правды в этом, но надо признать, что большая часть этих немцев были балтийцы, учившиеся в России, и между ними случались настоящие русские патриоты. Я узнала это от Вовы Днепрова. У него был товарищ – немец из Балтики, тоже морской офицер. Он был очень взбалмошный, но хороший друг и предан был русскому флоту всей душой.

Вова рассказал мне случай, который произошел с этим товарищем незадолго до войны. Он ехал за город в местном дачном поезде. Рядом с ним сидел настоящий пруссак, который с ним разговорился. Через некоторое время он ему заявил, что находит позорным тот факт, что его собеседник носит русскую военную форму, имея настоящую немецкую фамилию и говоря безукоризненно по-немецки. Возмущенный барон Р. встал, отворил дверь, которая была тут же в купе, схватил пруссака и выкинул его на мелькавшую мимо насыпь. Был большой скандал. Несмотря на подозрение в шпионаже подвернувшегося немца, Р. исключили из флота. Но его опала долго не длилась. Как только была объявлена война, его снова призвали. Он был блестящим офицером.

Вечер затянулся до утра. Мы, молодежь, танцевали, старики сели за карты. Сэрк все время приглашал Лялю. Они разговаривали по-немецки. Его помощник Лау много танцевал со мной, но мне было с ним скучно, он ни на каком языке не говорил, а я не знала английского. Моряков наших не было. Юра дежурил на яхте. Вова приготавливался уходить в Гельсингфорс, куда он был назначен на дредноут «Петропавловск». Утром разошлись все сонные, бледные, но довольные. Из моей школы никого не было; я не хотела смешивать столь разнообразную компанию.

Занятия в школе становились все труднее. Проходили много Островского. Преподаватель Евтихий Павлович Карпов был замечательным наставником бытового жанра. Анатолий Иванович Долинов[36] тоже нас здорово подтягивал. Будучи режиссером в Александринке, он был ограничен во времени. Случалось, что он нам назначал репетиции у себя на дому в три часа ночи. После спектакля артисты всегда ужинают, нам полагалось явиться в три часа ночи. В таких случаях мы не возвращались домой. Я шла к Жене, она жила на Глинке, то есть в центре; у нее я ужинала. Конечно, звонила домой, объясняя свое ночное отсутствие. Первый раз пришлось выдержать стычку с отцом. Он не хотел верить, что нам назначают репетиции в такой необыкновенный час. Я ему сказала, что он может сам проверить, позвонив Долинову. Он успокоился.

Был особенно ясный солнечный день, столь редкий в Петрограде. Ляля мне позвонила и скороговоркой объяснила, что ее и меня приглашают молодые летчики Яцук[37] и Мучник[38] совершить с ними молниеносный полет – проба только что сооруженного самолета. Неожиданное предложение показалось мне очень заманчивым, я сразу же согласилась. Я заметила Ляле, что фамилии ее летчиков очень необычные, даже странные. Ляля клялась, что они оба блестящие и очень известные летчики в военных кругах. Мы сговорились встретиться за Московской заставой. Была суббота. Школы в этот раз не было. Пиотровский, читавший всегда лекции по литературе, заболел. Гимнастику и танцы можно было пропустить.

Летчики встретили нас весело и шумно. Мучник, высокий красивый мужчина азиатского типа, был старым другом Ляли. Они часто проводили вместе каникулы в Финляндии. Аэроплан показался мне маленьким, какая-то странная коробка с крыльями. Яцук сел за руль. Мы еле поместились втроем; на полу было окошко. Скажу чистосердечно, трусости в себе я до сих пор не замечала, но мне стало не по себе. Закралось сомнение в благополучном исходе этого нового приключения. Когда мы взвились наверх с невероятным треском, нас скоро начало бросать из стороны в сторону. Мы с Лялей взвизгивали при каждом резком повороте, летчики смеялись. Голова начала кружиться. Яцук нарочно устраивал какие-то «петли», то есть невообразимо крутил свою крылатую коробку из стороны в сторону. Нас начало тошнить, мы запросились обратно. Приземлились благополучно, но встряска при спуске была очень неприятна. Когда мы вылезли из этой крылатой коробки, авиаторы поздравили нас с первым полетом и пригласили обедать в «Виллу Родэ». Они были очень довольны и уверяли нас, что и мы обе могли бы учиться на авиаторов.

Для меня этот необыкновенный выход не так просто кончился. Через несколько дней отец, совершенно разъяренный, вызвал меня в свой кабинет и, размахивая какой-то газетой, громко закричал: «Да ты с ума сошла? Еще этого не хватало! Полеты с летчиками на военных аэропланах». Оказалось, что во всех газетах было напечатано, что две девицы совершили полет с военными летчиками за Московской заставой. Было ясно сказано: Ольга Клевезаль с подругой. Отец ни минуты не усомнился, что подруга – это я. Отрицать было невозможно, да и бесполезно. Как и все в жизни, этот инцидент утасовался и о нем забыли. Иногда мне снился назойливый шум мотора и провал в воздушную дыру.

Во всех газетах появилась статья об известном хироманте. Он недавно приехал из Индии. Писали о нем как о чудесном предсказателе. Приводили факты его необыкновенного умения читать судьбу по линиям руки. Вся столица повалила к нему. Я долго колебалась; он брал дорого. Денег у меня было всегда в обрез, хотя отец не скупился. Но я много тратила, то рестораны во время перерыва между уроками, угощения и вообще всякие мелочи. Женя зарабатывала в парикмахерской у отца, делая маникюры. Парикмахерская была очень популярная; богатые клиентки давали ей щедро на чай. Наконец, она меня уговорила, и мы отважились позвонить хироманту. Он назначил нам прийти только через десять дней. Мне помнится, это было до праздников Рождества Христова. У нас в квартире происходила чистка, появились полотеры; Агафья сходила с ума с коврами, все было вверх дном.

Наконец настал день свидания с хиромантом. Жил он на Петербургской стороне в небольшой скромной квартире. Ему, верно, было не больше тридцати пяти лет, но нам он казался уже стариком. Высокий, худощавый мужчина с острой бородкой; его глаза были светло-серые, с голубым оттенком. Весь его облик напоминал некоторые изображения Христа. Он сразу же взял мою руку и стал ее осматривать. «Ну и жизнь у тебя, – сказал он вдруг, пристально смотря мне в глаза. – Выйдешь замуж за военного, будешь с ним хорошо и дружно жить. У вас будет двое детей. Из России уедешь навсегда. За границей будете бедствовать многие годы; жить в мансардах, голодать, терпеть унижения. Так и промчится твоя молодость. К старости станет легче, но мотаться придется по белу свету, проплывать океаны, и так до последних твоих дней». Но я уже не слушала. Плакали мои денежки, думала я с огорчением. Мне показалось, что Женя еле слушает, что он ей предсказывает. Мы стремились как можно скорей удрать от этого шарлатана. Вылетев поспешно из его квартиры, мы начали его ругать. «Я уеду из России, да еще навсегда. Непостижимое вранье. Как можно покинуть такую страну, как Россия?» Мы обе задыхались от волнения и сердились на этого хироманта, который в нескольких фразах предсказал мне мое будущее.

На рождественские праздники нас пригласили рабочие Путиловского завода сыграть у них какую-нибудь пьесу. Долинов приказал нам поставить «Дети Ванюшина». Эта пьеса в то время была модная; сцены из современной купеческой жизни. Я играла гимназистку Аню, дочку Ванюшиных. Эта пьеса уже шла на Моховой в нашем школьном театре. Рабочие Путиловского завода встретили нас замечательно. После спектакля угостили обильным вкусным ужином. Было много первоклассного шампанского. Нас приветствовали и пили за наше процветание и успехи. На нас произвел впечатление этот прекрасный прием. Конечно, большая часть из рабочих были специалисты, хорошо зарабатывающие. Но все же мы не думали, что они так широко нас примут.

Во время праздников занятий не было. Мы все много выезжали и веселились. Я снова сблизилась с моими институтками Глиндеман. Они в своей крепости устраивали вечеринки, но Владимир и Леня были на фронте. Без них было менее уютно. На Крещение они оба прибыли в отпуск, так же как Тухачини и Толмачини. Тогда состоялась у них замечательная вечеринка. Мы также смогли с ними выезжать на балы, которых было много в тот период праздников.

Ляля, несмотря на то что громогласно была объявлена невестой Юры Григорьева, явно пренебрегала этим обстоятельством и часто выезжала с Сэрком. Он организовал в своей гостинице «Европейская» большой ужин. Пригласил всю мою семью. За этим веселым ужином мы с Шурой заметили, что взаимоотношения Сэрка и Ляли сильно укрепились и зашли далеко. Шура мне шептал: «Ну и ну. Он женат, она невеста». Выпив изрядно водки, затем шампанского, Сэрк вдруг запел громко на весь зал ресторана:

Московское купечество, поломанный аршин;
Какой ты сын Отечества, ты просто сукин сын.

Хотя он совсем хорошо произносил, все же почти все поняли, что поет иностранец, и ободряюще аплодировали.

Когда мы вернулись домой, отец сказал: «Ну уж не к добру это знакомство Ольги с англичанином». Однако свадьба Ольги с Юрой состоялась. Мой отец и Клеопатра Михайловна благословили ее перед венцом, так как ее родители не смогли приехать. Венчание произошло в Первом кадетском корпусе. Вова Днепров, как лучший друг и шафер, приехал из Гельсингфорса. После обильного ужина генерал Григорьев велел лакею принести из погреба какой-то особенный ликер, который подавался только на свадьбах детей; он приготавливался при рождении ребенка. Уже три свадьбы были отпразднованы до Юры. Две дочери и сын женились раньше. Когда лакей принес ликер, он оказался совершенно испорченным, протухшим. Явное огорчение стариков Григорьевых испортило настроение столь значительного праздника. Суеверная нянька, которая тут же крутилась, принимая участие в семейном событии, твердила, что не к добру это приключение с ликером.

Днепров был всего два дня в Питере, но успел забежать к нам в парадной форме с визитом. Он очень нравился Клеопатре Михайловне, но не отцу, который твердил: «Не люблю моряков, снобы и пьяницы». Явная несправедливость; Вова никак не подходил к этой категории. Он не только не был снобом, но более добродушного, открытого человека было трудно встретить. Пил же он очень умеренно, как многие молодые офицеры в те времена. Отцу явно не нравилось его ухаживание за мной. Я отлично поняла, что он мечтает меня выдать замуж за Шуру Залеманова. Он знал его с детства. Шура делал большую карьеру в Министерстве земледелия. Кроме того, был богат; его мать-вдова имела дома в Петербурге. Его будущее было вполне обеспечено. Он был единственным сыном. Намеки отца осветили мне его желание. «Если выйдешь за штатского чиновника, твоя карьера театральная не пострадает. Штатским чиновникам нет никакого препятствия жениться на актрисе, а военные – это другой разговор». Выслушивала я его, никогда не возражая. О браке с Шурой я и думать не хотела. Когда мои мысли переходили на Вову Днепрова, волна чего-то теплого приливала к моему сердцу.

После свадьбы молодые Григорьевы уехали на две недели в Гельсингфорс; остановились у полковника Клевезаля, отца Ляли. О большом свадебном путешествии не могло быть и речи в военное время. Вова уговорил меня приехать тоже на несколько дней. В школе занятия начались, но я отпросилась и поехала в этот новый незнакомый город. Остановилась я в комфортабельной гостинице «Кэмпф», на главной улице. Гельсингфорс оказался прелестным городом. Много красивых магазинов, кафе, ресторанов с музыкой, обилие снега, часто сильный мороз. Извозчики весело развозят жителей на своих удобных санях. Пища всюду первоклассная. Но финны – народ угрюмый, сидят часами за стаканом пива и горемычно молчат. Невиданная для России вещь: в трамвае никто билетов не спрашивает, каждый кладет в кружку свои пятаки. Потерять что-нибудь, при самом пылком желании, невозможно. Найдут и принесут.

Наш флот, обосновавшийся там во время войны, вносил большое оживление. Всюду разгуливали моряки в своих безукоризненных формах. Несколько дней, проведенных там, были настоящим праздником. Ляля, вовсе не стремящаяся к уединению с мужем, организовывала выезды в загородные рестораны. Мы любовались северной природой. Темно-зеленые ели, тонувшие в искрящихся глыбах снега, казались таинственными гигантами, особенно при ярком лунном свете. Ляля познакомила меня с ее отцом. Это был очень скромный, уютный человек. Она абсолютно не была на него похожа. Его жена была простая финка, еле-еле говорящая по-русски, перепуганная Лялей. Но она ни на что не реагировала.

Полковник Клевезаль сразу же предложил мне переехать к ним, но, так как я через два дня возвращалась, это было ни к чему. Кроме того, меня не прельщало жить в том хаосе, который сразу же водворился при появлении Ляли. У нее оказалось много знакомых, даже среди моряков. Она устроила вечеринку, на которой мы протанцевали до утра.

Надо было возвращаться. Вова проводил меня на вокзал. Перед этим ужинали в известном ресторане «Фенния»; там он мне сказал: «Так или иначе, но вы будете моей женой. Я хочу, – прибавил он, – через неделю приехать в Петроград, сделать официальное предложение вашему отцу». Меня это рассмешило, я ему ответила: «Воображаю, как отец вас встретит». На этом мы расстались.

Молодые Григорьевы поселились недалеко от нас. Им удалось найти квартиру в районе Исаакиевского собора, небольшую, но уютную. Конечно, Настя, Крокша и Сова водворились еще раньше хозяев. Вова, решивший привести в исполнение свое решение, скоро явился в Питер. Его родители всегда радовались его появлению. Когда же он признался, что намерен жениться на девице, учившейся в филармонии, то есть бывшей Суворинской, они пришли в ужас. Заволновались, считали это безумием, категорически отказывались принимать это всерьез. Он остался непоколебим. В один из немногих дней своего пребывания он отправился к моему отцу. В это время я была у Ляли, недавно вернувшейся из Гельсингфорса. Заранее было решено, что он заедет после свидания с отцом за нами и мы поедем ужинать на яхту «Нева».

Вернулся он полусмущенный, полуозадаченный. Мы энергично на него напали и заставили признаться, как прошло свидание. Первая реакция отца его совершенно озадачила. Прослушав внимательно Днепрова, мой отец задал ему вопрос: «А что вы в ней нашли? Моя дочь совершенно несносное существо, негодное для семейной жизни. Кроме того, она стремится на подмостки. Вы подумали об этом?» Смущенный, огорченный Вова начал выкладывать свои доводы, но отец перебил его и сказал: «Во всяком случае, я не даю вам никакого согласия до окончания войны. Тогда увидим». Так они расстались, не придя ни к какому заключению. В первый раз я не на шутку рассердилась на Лялю. Она неистово хохотала и говорила, что Шура Залеманов будет в восторге. Вова сказал: «Смеется тот, кто смеется последним». Провожая меня домой после яхты «Нева», он мне шепнул: «А все-таки мы поженимся и не будем ждать конца войны».

Клеопатра Михайловна была всецело на моей стороне. Она мне откровенно говорила, что лучшего мужа я не могла сыскать. Она надеялась, что все утасуется, что отец переменит свое упорство. Особенно радовалась она тому, что с Д. все кончено, и часто повторяла: «Я очень боялась, что это увлечение примет большие размеры и втянет тебя в нехорошую пучину». Но я уверяла ее, что Д. – чудный человек и никакой пучины не было бы, если бы мы с ним соединились.

Большое несчастье свалилось на семью Глиндеман. Леня, отправившийся на фронт добровольцем, был убит. Я отправилась утешать мать. Моя подруга Лиля, работающая сестрой милосердия, тоже очень горевала. Леня был ее любимый брат. Из-за войны они переменили свою фамилию на Глинские. В последний раз я у них встретила Толмачини и Тухачини, они приехали с фронта в отпуск и сразу же появились у своих друзей, выразить им свое сочувствие.

Ляля продолжала встречаться с Сэрком, Юра, отлично осведомленный об этом, относился совершенно безразлично. Но Вова, узнав от кого-то, писал мне возмущенные письма, даже отговаривал меня дружить с ней. Это было немыслимо. Я была вся под ее влиянием. Она была старше меня, кроме того, обладала какими-то гипнотическими силами, мы все попадали под ее влияние. Неожиданно в ее квартире появилась маленькая пума. Сэрк, зная ее склонности к хищным животным, подарил ей эту пуму, купленную в зоологическом саду. Ляля принялась за усердное воспитание этого дикого зверька. Она совершенно не стеснялась его мучить, дрессировала, как опытный укротитель в цирке. Очень скоро зверек сделался послушным и ручным. Спал с ней на кровати. Одну ночь, когда Юра дежурил на яхте «Нева», я провела с пумой в ногах на кровати. Скажу откровенно, что это не была приятная ночь. Я несколько раз просыпалась под глухие рычания, тогда Ляля быстро вскакивала и стегала ее кнутом. Пума моментально успокаивалась и не реагировала на наказание. Подрастая, она стала шумной: рычала, бросалась на двери, когда люди подымались по лестнице, вообще, вела себя вызывающе. Жильцы пожаловались, и в один прекрасный день явилась полиция и забрала пуму в зоологический сад. Ляля громко протестовала, но это не помогло.

Дома я часто слышала, как отец громогласно толкует о политике, ругает наше правительство, утверждает, что никакой войны мы не выиграем, так как правят нами немцы, все важные посты занимают они. В газетах постоянно писали о шпионаже. Многих поймали и приговорили к смертной казни. Ходили слухи о болезни Наследника Алексея Николаевича, о появившемся черном монахе Распутине, который якобы обладал гипнотическими силами. Он был допущен ко Двору, так как каждый раз, когда Наследник заболевал, он его вылечивал. Но также ходили зловещие слухи о непристойном поведении этого грубого мужика, Распутина, влезшего в доверие к Императрице. Говорили, что он ухаживает за многими придворными дамами. Называли имена его любовниц, которых он якобы гипнотизировал.

Я была у Ляли, когда прозвучал телефон, подойдя к нему, я с удивлением услыхала голос Днепрова. Он мне сказал, что приехал срочно в командировку. Звонил ко мне, но, не застав, попробовал позвонить к Ляле. Добавил, что он очень возмущен одним пресквернейшим фактом и хочет с нами посоветоваться. Ляля велела ему немедленно приехать, что он и сделал. С ужасным возмущением он рассказал, что жена его товарища, моряка, оставшаяся в Петрограде, подвергается очень усиленным преследованиям Распутина. Ей грозит попасть в его сети. У Ляли реакция была бурная. «Едем к этому чудовищу. Я его укрощу. Ведь это зверь. Со зверями мне сам Бог послал способность справляться».

Вова смотрел на нее с удивлением, но решил, что это совсем не плохая идея. Никто из нас не знал, где жил Распутин. Позвонили направо, налево и узнали. Сорвались и уехали. Вернулись часа через два. Ляля веселая и довольная, Вова нервный и возбужденный. Распутина застали, сразу же на него накинулись, требуя, чтобы он оставил в покое г-жу X. Когда же он грубо ответил, что это не их дело, Ляля подошла к нему вплотную и со всей силы треснула его по физиономии. Вова погрозил, что устроит скандал на весь флот. Распутин вдруг притих и пообещал, что оставит г-жу X. в покое. После этого они поехали к ней и уговорили немедленно отправляться к мужу. Слухи об этом приключении распространились. Ляля приобрела еще большую известность.

Дома, кроме политики, отец часто говорил о своих делах, которые очень пошатнулись. Ввиду запрета употребления спирта все винокуренные заводы закрылись. Отцовский завод был большой опорой в смысле дохода. Он начал поговаривать, что придется ликвидировать квартиру и вернуться в Шнаево на постоянное житье. Дети ходили в школу по утрам. У них была хорошая гувернантка-француженка; Клеопатра Михайловна занималась с ними по-немецки. Когда у меня было время, я им читала замечательные рассказы графини де Сэгюр (Ростопчиной). Оба способные, они уже свободно болтали по-французски. Это были прелестные дружные ребятишки. Сережа никогда не воспользовался той привилегией, которую имел, так как мать его любила явно больше Гели. Он обожал сестру и всем с ней делился. Вспоминаю один маленький семейный эпизод. Это было за обедом; Клеопатра Михайловна сердилась на Гелю. Девочка ела с трудом, без малейшего аппетита; потеряв терпение, мать шлепнула ее по плечу. Она заплакала. Сережа, красный как рак, сорвался со своего места, накинулся на свою мать и громко заявил: «А вот если я тебя ударю, тебе будет больно». Мы все засмеялись, но отец счел нужным нашлепать его за дерзость матери. Ребятишки часто ходили в мою комнату, вытаскивали мою косметику и усиленно накрашивались, к ужасу гувернантки.

Ляля снова тащила меня в авантюру. Сэрк и его приятель Лау решили устроить охоту на медведей. Собрали большую компанию. В этот раз Юра тоже был приглашен, но он отказался, ссылаясь на дежурство на яхте. Как всегда, он ничего не имел против того, чтобы Ляля ехала. Среди компании был граф Орлов, бывший поклонник Ляли. Были моряки: Смирнов, Прейс, Владимир Дидерихс, которого я знала с детства; отец был близок с его родителями. Был Залеманов со своими сослуживцами, Дейтш, которому Ляля симпатизировала. Наняли гида, знающего места в лесу, где находились берлоги медведей. Гид ворчал, уверяя, что сезон для охоты совсем неподходящий. Он все же согласился нас сопровождать. Повез нас к знакомому лесничему, где мы остановились на ночевку. Деревянный бревенчатый дом лесничего оказался очень просторным. Его жена и две дочки накрыли на стол в большой комнате. Они сразу предложили нам щи и творог, но у нас было много своей провизии, и мы смогли их угостить. Здоровые краснощекие девушки смотрели на нас с большим любопытством. Я заметила, что, когда они выходили в сени, они шушукались и пересмеивались. Я думаю, что им никогда не приходилось видеть компанию столь шумную и нарядную. У лесничего не было такого количества кроватей, чтобы всех поместить по-человечески, но он предложил постелить солому в двух горницах на полу и покрыть ее брезентом. Конечно, все согласились. Мы, женщины, оказались привилегированными, так как нас было значительно меньше. Для нас нашлись хорошие матрасы, одеяла и подушки.

На другой день мы встали очень рано, выпили чаю и отправились в лес. Бродили без устали. Всюду еще лежал снег, в некоторых местах была гололедица. Скользили, валились, конечно, никакого медведя не встретили. Весь день пробродили без малейшего толку. Ляля вдруг предложила поехать в Москву, ведь мы находились на полпути. Она даже уверила всех, что у нее там родственница, которую она давно не видела. Всем понравилась эта идея, особенно англичанам, которым представлялась возможность посетить нашу древнюю столицу.

Я сразу же решила вернуться; пропускать школу я не хотела. Ляля протестовала, но я настояла на своем. Измучившись утомительной ходьбой, мы отправились обратно к лесничему, забрали свои вещи, широко с ним расплатились и поехали на ближайший вокзал. Он же нам доставил лошадей; мы совершили наш отъезд в два приема.

Вокзал был недалеко. Им всем повезло. Поезд в Москву пришел очень скоро, мне же надо было прождать несколько часов. Вернулась я почти на рассвете. Конечно, пропустила часть утренних занятий, но все же попала на урок Сладкопевцева. Все мои коллеги спрашивали, где я моталась; когда же я им рассказала нашу охоту, все ужасно смеялись. Саша Слободской язвил, говоря, что буржуазия с жиру бесится.

Отец все чаще и чаще стал поговаривать о большой радикальной перемене жизни. Жаловался, что в имении беспорядок и т. д. Обо мне он, слава богу, ничуть не беспокоился. «Будешь жить в меблирашках, только устраивайся поближе к школе. Не впервые тебе». У меня уже были на этот счет планы. В школе была подруга Зоя Орфеева. Она жила с отцом, младшей сестрой и прислугой Екатериной, совсем близко от школы, на улице Боровой. Мать Зои давно умерла. В ее доме на пятом этаже сдавались комнаты, очень хорошие и сравнительно недорого. Зоя предложила мне у них столоваться. Вся семья Орфеевых приняла проект моего вторжения очень добродушно. Перед отъездом я сняла комнату на Боровой, дав хозяйке задаток. Родители постепенно собирались к отъезду. Продавали слишком громоздкую мебель, остальное упаковывали. Соня ехала с ними в Пензу; Маруся возвращалась к своей матери на юг.

Неожиданно приехала жена Сэрка в Петроград. Она оказалась очень красивой женщиной. Светлая блондинка, стройная, как фарфоровая статуэтка. Она была с мужем у нас. Отец пришел в восторг от нее. Ей хотелось поселиться в Петрограде, но Сэрк очень скоро отправил ее обратно. Она уезжала грустная и подавленная. Все мы сразу догадались, что Лау насплетничал ей насчет Ляли.

Время приближалось к переходным экзаменам. Мы все усердно зубрили, подтягивались, дрожали, меньше ходили в театры. Я все чаще репетировала с Сашей Слободским. Странно, но было грустно снова менять жизнь. Зима на Васильевском острове прошла особенно спокойно. Даже стычки с отцом были редки. Уля постоянно проводила время в Москве у Ламзиных. Без нее дышалось легче и свободнее.

Весна в том году была ранняя. Белые ночи, пленявшие нас своей красотой, выгоняли часто на острова. Иногда я уговаривала Клеопатру Михайловну ехать с нами; она скучала, отца почти никогда не было дома. В тот период мы особенно подружились. Она была очень интересной собеседницей. У нее были широкие знания французской и немецкой литературы, уж не говоря о своей, русской. Она часто рассказывала о своей семье со стороны отца. Он был чистокровный австриец. Его предки, Нейперги, были исторические лица, близкие к Луизе, жене Наполеона. Вскоре я выяснила, что она стала часто выезжать с каким-то Васильевым. Она мне его представила. Мне он сразу не понравился. Его манеры были слишком развязные, с примесью какой-то неестественной фамильярности. Но я подумала, что все же ей будет веселее и она приобретет больше уверенности в себе.

Готовясь к экзаменам, я почти перестала видеть Лялю. Я знала, что ее роман с Сэрком не только не прекратился после приезда его жены, а, наоборот, принял серьезные размеры. Об этом стали много говорить в обществе, и осведомленные Григорьевы были потрясены. Юрочке от них доставалось за его необычайную инертность и равнодушие к столь скандальному поведению молодой жены. Узнали мы также, что Мэгге наконец решила выйти замуж за Маяша и свадьба состоялась в Стокгольме, где жили родные его, настоящие шведы. Мать Мэгге не приехала. Она жила в Кишиневе; быть может, не имела средств или просто не решилась на столь далекое путешествие.

Перед отъездом отец устроил большой прием. Все мои институтские подруги присутствовали. Приехавший с фронта дядя Жорж тоже явился. Этот прощальный ужин был невеселый, несмотря на выпивку и тосты, что-то мешало веселью. Говорили много о войне, о слишком больших потерях, чувствовалась какая-то неуверенность в будущем. Женя Мезенцева пела под аккомпанемент дяди Жоржа. Но даже Ляля, которая была приглашена с Юрой, не смогла внести своего бурного обычного веселья. Квартира была передана неким Смирновым, имевшим какое-то отношение к флоту. Они же купили часть мебели. Отец и Клеопатра Михайловна хотели дождаться моих экзаменов, поэтому задержались с отъездом.

Мои экзамены прошли вполне благополучно. Я перешла на последний курс без препятствий. Галя и Женя не перешли, но им предложили повторить второй курс. Женя согласилась, а Галя махнула рукой и заявила, что уедет к себе на юг и будет стараться устроиться там в какой-нибудь провинциальный театр, тем более что у нее все же стаж в хорошей школе; она надеется, что там ей зачтут это. Нас перешло 16 человек, как и полагалось по строго положенным правилам. Конечно, Саша Слободской, Таня Голова, Зоя Орфеева, Коля Каблуков и другие. Все мы разлетелись по русской земле в тот же день, но в разные часы и в разных направлениях.

Радостные чувства охватили меня, когда я очутилась в поезде. Вздохнув свободно, свалив с плеч все напряженные труды, бесконечные поездки с Васильевского острова на Николаевскую, волнения, страхи, провалы – все, что так треплет нервы, несмотря на полноту переживаний и ценность их. Я чувствовала, что мне необходим был отдых, и стремилась к нему. Радостная перспектива была впереди. Новоселка. Милые, ставшие столь близкими люди; захотелось снова делить с ними их радости и горести. Мысль о том, что дедушки больше нет, не покидала меня всю дорогу.

Перед отъездом я все же повидала Лялю; она мне откровенно сказала, что жить с Юрой не может, что они не подходят друг другу. «Да и тебе Вова не подходит», – прибавила она с усмешкой. Я сочла излишним пускаться в какой-либо спор, и на этом мы расстались. Перед окончанием занятий, но уже после экзаменов, в школе было устроено маленькое собрание. Присутствовали все наши преподаватели. Сыпались пожелания всего наилучшего, поздравления с переходом в последний класс. Мы все очень оценили и были тронуты их отношением. Саша уезжал в Польшу; он не скрывал, что соскучился по семье, особенно по матери. Чувство полного удовлетворения от благополучно проведенного года – это замечательно редкое ощущение.

Как всегда, промелькнули густые непроходимые леса, затем заметное поредение, особенно после Москвы. После Харькова совсем другие пейзажи. Любимый простор степей начался после Синельникова.

Дядя Ахиллес встретил меня в Латовке, очень похвалил, что я его предупредила. «Хорошо, что один раз перебралась через брод, но не всегда удается», – сказал он внушительно. Я нашла его сильно похудевшим и подавленным. Ясно было, что он остро переживал смерть отца. В Новоселке настроение было не то, что в былые годы. Хотя жизнь взяла свое и кипела по-прежнему, однако чувствовалась грусть потери. Больше всех изменилась бабушка. Она как-то осунулась, похудела, сделалась молчаливой, задумчивой. Меня она встретила с плачем. Тетя Люба окончательно с ней поселилась с девочкой Любочкой, которая обещала быть красавицей. Все в один голос уверяли, что она очень похожа на мою мать.

Моего коня давно выездили. Я снова начала прогулки по окрестностям. Чаще всего ездила в Кривой Рог к брату тети Ядвиги Роберту, с которым очень подружилась, особенно с его женой, ее по-польски звали Зося. Я любила слушать ее задушевные песни. Дома они говорили только по-польски, что меня нисколько не смущало, так как я научилась этому языку еще во время моего пребывания у дедушки в Любомировке. Лето не было такое веселое, как прежде. Все же устраивались вечеринки в Латовке и у Андрея Васильевича. Но даже тот факт, что не надо было обязательно возвращаться к шести часам утра, грустно напоминал о прошлом.

Когда я сказала дяде, что собираюсь выходить замуж за моряка, он принял эту новость как-то озабоченно и с грустью мне сказал: «Уже не придется часто видеться. А если бы вышла за Булича, были бы вместе; как было бы хорошо». Он очень огорчился, что мой отец и родители жениха все против нашего брака. «Ведь это нехорошо, когда родители не одобряют. Выходит как-то не по-христиански». Он привел в пример заповедь, требующую уважения к родителям. Но в конце всех доводов объявил, что он очень рассчитывает на то, что я привезу к ним своего мужа и мы будем долго у них гостить. «Насколько война позволит», – говорила я. Конечно, война была у нас все время в мыслях, она создавала на каждом шагу проблемы.

Родители мои проводили время в Шнаеве, они обосновались там. Мне не удалось у них побывать, слишком это было далеко. Незадолго перед моим возвращением я встретила тетю Сашу. Она гостила в Латовке. Это была радостная встреча. Взаимно. Она вспомнила наше замечательное веселое пребывание с труппой в Харькове, расспрашивала про Михаила Семеновича. Жалела, что выхожу замуж за моряка, и вполне естественно видела конец моей театральной карьеры. Была удивлена, что я больше не встречаюсь с Михаилом Семеновичем, и с трудом поняла мои объяснения. Так и пролетело незаметно лето.

Возвращение в Питер было такое же, как всегда. Лил мелкий осенний дождь, намечался туман. Меня никто не встретил, да и некому было. Сразу расположилась на Боровой. Моя комната оказалась просторной и уютно обставленной. Я перевезла туда свои любимые вещи. С семьей Орфеевых сошлась, как будто мы знали друг друга давно. Алексей Михайлович оказался добродушным, веселым и гостеприимным. Моя жизнь потекла как по маслу. Осень была на редкость теплая, солнечная. Мы часто с Зоей ездили в Сестрорецк к ее бабушке, проводили там субботу и воскресенье. С Женей мы продолжали дружить, хотя были в разных классах. Она много помогала своему отцу, научилась причесывать, делать маникюр и со смехом часто говорила: «Не удастся на сцену, то в парикмахерской не пропаду».

Был чудный солнечный день, когда мы с Зоей решили с утра уехать в Сестроренк. Быстро собрались, захватив роли, чтобы в промежутках подучивать. Прогуливаясь на набережной, мы вздумали прокатиться на лодке. Знакомый Зое лодочник сказал, что он больше не сдает лодок, так как сезон закончился. Зоя все же его уговорила. На его предостережения она поклялась, что мы, подплыв к мосту, повернем обратно. В открытое море было опасно пускаться. Течение было очень сильное, нас могло занести далеко, а там веслами не управиться.

Зоя была особенно веселая. Пела и рассказывала анекдоты. Подплыв к мосту, мы начали круто поворачивать, но не тут-то было. О ужас, почувствовали и увидели, что нас несет в море с невероятной быстротой. Да, несло. Мы обе приналегли на весла, но не помогало, нас несло в обратную сторону. Зоя нервно хохотала. Когда мы очутились в открытом море, она сказала, что знает, где находится мель. Надо было к ней стремиться. Мы обе приналегли изо всех сил на весла и действительно приблизились к знакомой Зое мели. Мы задыхались от усилий, но цель была достигнута; веслом ощупали землю. Остановились. Как будто течение было там менее сильное; мы разделись и выпрыгнули из лодки. Вода была ледяная. Зоя продолжала нервно смеяться. Она указала мне на противоположный берег, находившийся на довольно большом расстоянии. Там был поселок рыбаков. Надо было во что бы то ни стало дать им знать, чтобы они пришли нам на помощь. Было очень трудно удерживать лодку, мы обе вскочили в нее и, повесив наше белье на весла, начали отчаянно махать. Не знаю, сколько времени мы промаялись, нам казалось, что уже темнело, но помощь пришла. Рыбаки ловили рыбу на том отдаленном берегу, увидели наши белые знаки, явились на паруснике и забрали нас. Лодку мы не в силах были удержать, и она ускользнула из наших рук.

Рыбаки ужаснулись нашей авантюре. Они нас увезли к себе в деревню; там напоили горячим чаем с ромом. Бабы растерли нас спиртом, причитали и охали, переодели в сухую одежду. Когда мы пришли в себя, нашлась телега, в которой нас доставили в Сестрорецк, находившийся в четырех верстах от деревушки. Бабушку мы нашли в большой тревоге. Весь Сестроренк уже знал о нашем исчезновении. Лодочник без толку волновался, у него не было парусника, чтобы прийти нам на помощь. Многие считали нас погибшими.

Это приключение не прошло благополучно. Зоя заболела брюшным тифом на другой же день по возвращении в столицу. Ее пришлось поместить в больницу. Во всех газетах появилось описание нашего приключения. Я в душе благодарила Бога, что отца не было в Петрограде.

В то злополучное время у Зои намечался жених, еще не официальный. Это был человек солидный, лет на двадцать старше Зои, красивый, стройный, совершенно седой. Мне он казался стариком, но Зоя его любила, уверяя меня, что он интереснее многих молодых. Невольно вспомнился мне Михаил Семенович. Ведь это было такое же положение вещей, но не совсем. Семенов был вдовец с большим состоянием, очень культурный, он нисколько не препятствовал карьере Зои. Наоборот, сам любил театр и вообще всякое искусство. Служил он в большом коммерческом предприятии. Был директором, имел роскошный английский автомобиль. Каждый день он навещал Зою. Мы все ходили к ней в больницу. Екатерина плакала, убивалась, часто служила молебны в церкви о ее здравии. Вся школа волновалась; мы все ее любили за веселый нрав и доброжелательность. Когда ей стало лучше и она вернулась в школу, ей устроили настоящую овацию.

Наша школьная жизнь текла по-прежнему. Появился Вова Днепров и заявил, что хочет меня познакомить с его родителями. Зная, как они были против нашего брака, я упросила его отложить это знакомство до следующего раза. С большой досадой и даже с подозрением, что я передумала, он все же согласился, обещая снова скоро приехать.

Как удар грома в страшную грозу, поразила нас новость о смерти Марии Гавриловны Савиной. Произошло это 23 сентября. Мы на похоронах не присутствовали, но все театральные школы были на Невском, когда ее гроб везли на кладбище. Весь Невский проспект с двух сторон был полон народу. В толпе царила необычайная тишина; за гробом шли близкие покойной и представители всего театрального мира. Молча шла бесконечная вереница людей, занимавшая весь проспект. На другой день Анатолий Иванович Долинов со слезами на глазах прочел нам лекцию о всей жизни и деятельности этой замечательной артистки.

Когда явился Вова из Гельсингфорса, пришлось уступить и пойти познакомиться с его матерью и сестрой Татьяной. Отец был в отъезде, а брат Павел на войне. Я очень волновалась, но все оказалось проще, чем я предполагала. Я сразу же заметила, что Вова очень похож на свою мать, только она была небольшого роста. Обе они меня приняли очень любезно. По установившемуся веками обычаю, усердно угощали чаем со всевозможными сладостями. Расспрашивали про отца и вообще про мою семью. О школе не заикнулись. Словом, это обременительное для меня свидание сошло вполне благополучно.

После этого визита Вова пригласил меня ужинать. Мне было как-то не по себе, я упорно молчала. Вова стал серьезно настаивать, чтобы мы повенчались на Рождество. Он мог взять двухнедельный отпуск. Я ему сказала совершенно категорически, что не двинусь из Питера до окончания моих выпускных экзаменов. Вова с этим вполне согласился. Сам он постоянно отсутствовал, уходя в шхеры. Но как быть с отцом? До Рождества оставалось три месяца, а он так настойчиво требовал, чтобы мы ждали конца войны. Подумав, я сказала, что постараюсь отца уговорить.

На мое письмо о наших планах пришел бурный ответ, полный негодования. Он находил абсурдом жениться во время войны и категорически отказался принять какое бы то ни было участие в нашем намерении.

Хозяйка квартиры, где я поселилась, была очень симпатичная женщина. Мещаночка с троими детьми: два мальчика-гимназиста и девочка лет десяти, очень хорошенькая и живая как ртуть. Я удивлялась необыкновенной жизнеспособности моей хозяйки. У нее была служанка Маша, разносившая нам самовары, прибиравшая наши комнаты. Жильцов было семь. Однако все хозяйство, дети, кухня – все было на ее руках. Довольно часто к ней приходили гости. Они все после ужина усаживались за карты и до утра играли в 66 и другие модные игры. Они затянули меня один раз в это предприятие, но этот опыт был первым и последним. Я поняла, что карты не способны меня прельстить настолько, чтобы проводить бессонные ночи, а днем в школе ничего не соображать.

У Орфеевых было неладно. Зоя стала часто хворать и жаловаться на сердце. Оказалось, что брюшной тиф повлиял на нее. Ей надо было серьезно лечиться и следить за собой. Ей категорически запретили заниматься каким бы то ни было спортом. У Екатерины произошла драма, но скорее комическая. У нее был сын, работающий на Путиловском заводе водопроводчиком. Он хорошо зарабатывал, был очень привязан к матери, постоянно ее навещал и задаривал. Пришла я как-то к ним ужинать и застала Екатерину в горьких слезах. Я бросилась к ней с расспросами и узнала необыкновенную новость. Оказалось, что Ефим собирается жениться на настоящей барышне, окончившей гимназию. «Ну чего же вы плачете? – удивилась я. – Тем лучше, пусть женится». – «Да, барышня хочет идти за моего дурака, а что родители скажут? Вон выгонят, они настоящие бары, вот беда». Она снова залилась слезами. Мне было жалко ее и смешно. Но очень скоро выяснилось, что родители, люди очень передовые, нисколько не смутились и дали согласие дочери выходить за Ефима. Его невеста появилась у нас. Очень славная, веселая девушка. Она обласкала и успокоила Екатерину. Мы все порадовались за нее.

Отчаянная переписка с отцом продолжалась. Некоторые уступки с его стороны появились намеками между строчек. Но он категорически заявил, что никакого приданого не даст, пока не кончится война и не прояснится «на горизонте». Мы совершенно об этом не думали, еще меньше Вова, чем я. Он до смешного о деньгах не беспокоился, чересчур, как мне пришлось впоследствии убедиться.

Из моих институтских подруг я видела часто Маргариту Фитингоф-Шель. У нее была большая драма. Жених, исчезнувший без вести, оказался убитым. Мы с Женей Мезенцевой старались развлечь ее как могли. Но как можно утешить человека, потерявшего любимое существо?

На одном вечере я встретила Михаила Семеновича. Он подошел ко мне, начал расспрашивать. Узнав, что я собираюсь выходить замуж за моряка, махнул рукой и сказал: «Ну, так я и знал, что этим кончится ваша театральная деятельность. Недаром, когда вам позвонила подруга и вызвала к морякам, я так расстроился, всю ночь не спал». Его предчувствие не обмануло, подумала я. На мой вопрос, как его дела с разводом, он только махнул рукой. Сказал, что вся труппа меня помнит, что новость о моем замужестве всех потрясет, уж не говоря о Жене. «А все-таки, если вам нужна будет моя помощь в чем бы то ни было, не задумывайтесь», – сказал он мне на прощание и поцеловал так просто, как бывало. Он также обещал присутствовать на моем выпускном экзамене.

Из письма Вовы я узнала, что Юрочка разводится. Ляля брала всю вину на себя, хотя и старалась наводить тень на мужа. Ей, конечно, никто не верил.

С Шурой я совершенно порвала. Он слишком резко отзывался о Вове; мне это надоело. Я обрадовалась, когда узнала, что он усердно стал ухаживать за дочерью миллионеров Лапшиных, фабрикантов спичек. Я ее никогда не видела, но ходили слухи, что она очень некрасивая и старше Шуры. Словом, все в один голос трубили, что Шура женится на деньгах.

В ноябре явился Вова. Он сразу же заявил, что его отпуск назначен на начало января. Что нам надо повенчаться 8 января, сразу после Крещения, чтобы побыть вместе две недели. Мне показалось, что я плыву по течению. Послала письмо отцу, прося его непременно приехать на мою свадьбу, чтобы познакомиться с родителями моего жениха. Получила сухой, отрывистый ответ и перевод на 1000 рублей, «для приличного обмундирования», как он выразился.

Его щедрость меня тронула. Я сразу отправилась к Тане Савицкой, которая знала всех лучших портних. Она охотно согласилась мне всюду сопутствовать и давать советы. Она одевалась с большим вкусом. Попросила Агриппину Григорьевну быть моей посаженной матерью и благословить перед венцом.

Во время своего последнего приезда Вова познакомил меня со своим отцом и братом. Отец, довольно тучный генерал, с красивыми голубыми глазами, сразу же меня смутил довольно фамильярным замечанием: «Ну откуда мой сын мог такую пигалицу отыскать?» Брат Павел оказался очень неприятным типом. Он явно был настроен ко мне враждебно. Во время нашего знакомства он ни словом со мной не обмолвился. Генерал сказал как будто между прочим: «Оригинальная свадьба. Родителей ваших не знаем, никто ни о чем не заикнулся. Ведь мне полагалось бы сделать предложение вашему отцу, а он за тридевять земель». Вова заметил, что время военное, необычное, поэтому со многим можно примириться. «Что-то поторопились», – бурчал генерал, мать старалась сгладить. Вова попросил Павла быть моим шафером, на что тот буркнул нелюбезное согласие. Словом, я поняла, что наша свадьба будет очень эксцентричная, во всяком случае, незаурядная.

По совету Тани купила две шубы: одну котиковую, другую светло-серую, «пети-гри». Заказала подвенечное платье во французском доме на Невском и другие платья для визитов. Директрисой дома была русская, но все швеи, модельеры и манекенщицы – француженки из Парижа. У портнихи был нарядный салон, где нас с Таней угощали чаем с печеньями в перерыве между примерками.

Переписка с отцом продолжалась. Сначала он очень энергично отказывался присутствовать на нежеланной свадьбе, но после длинного моего письма, полного благодарности за присланные деньги, он смягчился и сообщил, что приедет на Крещение, за два дня до венчания.

В школе, узнав о моем таком близком замужестве, все пришли в негодование. Стоило трудиться столько лет, чтобы все это похоронить, выйдя замуж за военного. Да еще в разгар войны. Саша меня бранил совершенно откровенно. «Совсем сошла с ума. Достичь таких результатов. За моряка. Не видать тебе сцены. Для чего же ты свой натуральный акцент угробила?» Он всех стал уверять, что у меня «не все дома». Были ли у меня «все дома» или нет, но все было прочно намечено, не могло быть отступления. В Вове я нашла верх совершенства и не колебалась ни минуты. На душе было спокойно, я твердо верила, что он меня любил, понимал и верил в наше счастье.

Пришло письмо от отца. Необычайная новость. Клеопатра Михайловна уехала на фронт с Васильевым. Отец так спокойно об этом писал, как будто она ушла в лес погулять. Хотя я сознавала всю вину отца, его легкомыслие, непостоянство, но мне стало жаль его и детей. Они мало что соображали, окруженные няньками и гувернантками, но все же это было что-то нехорошее по отношению к ним. Что-то жестокое. Я всегда ее любила больше отца; мне стало тоскливо на душе. Жизнь показалась такой сложной и необъяснимой.

Мне хотелось бы описать мою свадьбу как можно точнее, но чувствую, что на настоящий юмор не хватит пороху. Отец явился, как и обещал, 6 января, сразу же отправился на крещенский парад на берег Невы. Остановился он у дяди Жоржа на Литейном, среди всей его родни. Дядю Жоржа известили заранее, но он приехать не смог, находясь на фронте, в разгар военных событий. Отец отправился в тот же день с визитом к родным Вовы. Сговорились, что после венчания, в Морском корпусе, будет устроен прием с шампанским для присутствующих. После приема в корпусе мы были приглашены ужинать к Днепровым на Театральную площадь. В ту же ночь отец уезжал обратно к себе в Шнаево.

6 января вечером Орфеевы устроили мне у себя девичник. Но на нем были только Женя, Таня Голова, конечно, Зоя и Маргарита. Остальные уехали на каникулы, так что я пригласила мальчиков, к ужасу отца и смеху полковника. Таня Савицкая уехала на зимний спорт в Финляндию, но вернулась в день моей свадьбы.

К свадьбе я приготавливалась весь день с утра. В четыре часа дня надо было быть в церкви. За мной должен был приехать Павел, мой шафер. Причесывать меня приехал отец Жени, это было трогательно. Женя присутствовала, помогая отцу. В эти минуты я почувствовала, что она моя самая близкая подруга. Сколько раз она давала мне возможность убедиться в этом.

Отец с посаженой матерью явились за полчаса до отъезда. Агриппина Григорьевна подарила мне чудесный золотой портсигар с изящно рассыпанными бриллиантами и рубинами, изображавшими цветок. Ждали с нетерпением шафера, но он все не ехал. Все сроки давно прошли. Отец волновался, сердился, говорил, что, верно, жених сбежал. Наконец, в четыре часа дня явился Павел, весь запыхавшись. Он объяснил, что у таксиста была авария с машиной и пришлось искать другую, что было нелегко.

Поспешили приступить к благословению. Отец, переволновавшись, держал икону обратной стороной, но после деликатного замечания Агриппины Григорьевны быстро поправил свою ошибку. Я стояла на коленях, и странное чувство овладело мной. Это был страх, страх необычный мне: как обойдется обряд венчания? Мой взгляд, на секунду скользнувший в сторону, встретился со злыми, полными ненависти глазами Павла. Он стоял в глубине комнаты.

Я знала, что внизу нас ждал жених Зои. Он любезно предложил отвезти меня с отцом и шафером в церковь. У Агриппины Григорьевны был экипаж; она предпочитала лошадей, да не только она. Были и другие любители старины. Таня ждала тоже внизу с Зоей и ее отцом, которые ехали с ними. Когда мы спустились вниз, к моему большому смущению и досаде, отец набросился на жениха Зои, приняв его за таксиста. «Ну что? Довезешь, не застрянешь по дороге?» – сердито выкрикнул он. Я бросилась ему с досадой объяснять, что это жених моей подруги, любезно предложивший нас доставить в церковь. Семенов с милейшей улыбкой сказал: «Не извольте беспокоиться, доедем благополучно». «Посмотри на машину, как ты мог принять ее за такси?» – говорила я с возмущением. Отец очень смутился, начал без конца извиняться, высказывая надежду, что Семенов будет на свадьбе и он сможет с ним ближе познакомиться.

Приехали мы с опозданием, но никто не был в обиде. Оказалось, что это было дело обычное. Просторная церковь Морского корпуса была переполнена. Все мои коллеги по школе, институтки, семья дяди Жоржа присутствовали.

Был Юра Григорьев, но Ляля не появилась. Она нарочно уехала в Гельсингфорс к отцу. «Так лучше, – сказала она мне, когда мы встретились за несколько дней до события. – Ты понимаешь, Вове приятно будет иметь своего лучшего друга на свадьбе. Кроме того, мне уже неприлично показываться с ним. Все знают о нашем разводе. Надеюсь, что он не сегодня завтра состоится. Я на это очень рассчитываю». Я спросила: думает ли она соединить свою судьбу с Питером Сэрком? На это Ляля рассмеялась и ответила, что «смешно в этом сомневаться. Но ты знаешь, с его разводом дело обстоит гораздо сложнее. Его жена сразу согласилась на развод, но его родители и слышать об этом не хотят. Они ему сказали, чтобы его ноги не было в Лондоне, пока он не помирится с женой». Посмотрев на меня задумчиво, она прибавила на прощание: «Я все-таки жалею, что ты за Шуру не вышла, много потеряла».

По желанию Вовы моим вторым шафером был Тизенко[39], приехавший в отпуск из Гельсингфорса. У самого Вовы шафером был мичман Горецкий и не помню, кто еще был другой[40]18.

Описать те чувства, которые охватывают все существо во время процедуры венчания, трудно, почти невозможно. Тут и тревога, и страх, и жажда счастливых переживаний.

Когда кончилась торжественная церемония, мы поднялись на ступеньку перед иконостасом, поцеловались, как полагается. Затем все стали к нам подходить и поздравлять. Я заметила среди толпы Женю Баженова. Он тоже подошел к нам, и я его представила мужу. Он сказал нам, что пришел от имени всей труппы пожелать нам счастья. Они прислали мне большой букет цветов. Затем мы вышли в соседний зал, где был накрыт большой стол белоснежной скатертью. На нем было много всяких угощений с многочисленными бутылками шампанского. Распоряжались наши отцы, Бовин и мой. Они усердно всех угощали и уговаривали пить. Я только дотрагивалась губами, по необходимости, со всеми надо было чокаться. Шампанское я давно перестала пить, оно на меня скверно действовало.

Многие спрашивали: не уезжаем ли мы куда-нибудь? Вдруг отец, услышав эти вопросы, обратился к нам с громогласным воззванием: «Отчего вам не поехать со мной в Шнаево? Что вы будете тут киснуть в меблирашках». Это было так неожиданно. Я попробовала отговориться тем, что не успею собраться, на это отец сказал: «Сущая ерунда. Поезд отходит в полночь, времени сколько угодно». Я вспомнила об отсутствии Клеопатры Михайловны. Мне стало жаль отца. Мы посмотрели с Вовой друг на друга, засмеялись и согласились.

После всех поздравлений мы отправились к родным Вовы. Там нас ждала его мать с хлебом-солью. Она мне сделала очень ценный подарок. Это был старинный широкий браслет, усыпанный бриллиантами и сапфирами. Драгоценные камни находились на квадратике, который раскрывался, и в нем был крохотный портрет Вовы.

За ужином много пили. Я заметила, что больше всех пил Павел. Они с Вовой как-то недружелюбно переговаривались. Несмотря на абсолютное нежелание этой свадьбы с двух сторон, все сошло вполне корректно и даже с некоторой теплотой.

За ужином немного подтрунивали над моей театральной карьерой. Всем было ясно, что она не состоится. Но никто не находил странным, что я остаюсь в Петрограде до окончания школы. Все явно понимали, что я хочу сдать экзамены и получить диплом.

После ужина я помчалась в свою меблирашку укладываться. Вова остался со своими. Отец уехал на Литейный, условившись с Вовой заехать за мной. Моя хозяйка ужаснулась столь неожиданному отъезду и прислала служанку Машу помочь мне.

Я сразу же решила надеть мою новую светло-серую шубу. Она понравилась отцу. У него был большой вкус на дамские наряды. Отец и Вова за мной заехали из разных мест. Мы спустились к Орфеевым; Семенов тоже был у них. Меня очень огорчило то, что Зоя снова себя скверно чувствовала. Все заметили, как она плохо выглядела в церкви. Поговорили о свадьбе, и все решили, что самая красивая дама была Агриппина Григорьевна. На ней было прелестное лиловое платье и модная высокая прическа. Мне было приятно слышать похвалы моей посаженой матери. Даже отец что-то одобрительно промычал.

Поезд понес нас по нашим российским просторам. В Туле, на другой день, была пересадка. Пришлось ждать несколько часов. Вокзал, как и везде в России, находился очень далеко от города. Мы решили поехать в центр и пообедать в хорошем ресторане. Действительно, накормили нас превосходно. Начали с водки под икру и семгу. Борщ был с пирожками всех сортов. Когда дело дошло до бифштекса с глазуньей сверху и с грибами в сметане, мы уже еле дышали; не доели всего и отказались от сладкого. Лакей был шокирован, уверяя нас, что все хвалят их пищу. Он принес большую вазу с различными фруктами. Пили кофе. Ни я, ни отец чая не признавали. Вова, наоборот, как я убедилась впоследствии, очень любил чай, но тут постеснялся и пил с нами кофе. Он очень галантно захотел заплатить за ужин, но отец громко расхохотался и сказал, что в его жизни еще не было случая, чтобы за него платили его гости.

Еще ночь мы провели в поезде и на другой день прибыли в Шнаево. На вокзале нас встретил управляющий Кобылянский, и мы быстро примчались в усадьбу. Соня и нянечка ждали нас на крыльце. Нянечка, очень постаревшая, принялась меня обнимать, заливаясь слезами. Она нас всех поразила своим восклицанием: «Ну, слава Тоби, Господы, ни оставаться ж тоби в дивках». Я ее снова поцеловала и рассмеялась. Мне как раз накануне исполнилось девятнадцать лет. Никак я не ожидала, что кто-то мог беспокоиться, чтобы я не осталась старой девой.

Дети выросли. Геля очень недружелюбно встретила Вову, Сережа, наоборот, очень внимательно его рассматривал. Геля мне сказала, что она не любит этого дядю, который собирается меня увезти куда-то далеко. Саша, как и раньше, был всегда веселый. Он был очень занят, помогая управляющему. Остро чувствовалось отсутствие Клеопатры Михайловны. Дети меня спросили: «Когда же мама приедет?» На другой же день явился дядя Жорж. Он взял на неделю отпуск и решил провести его с нами. Зима выдалась лютая.

Небольшой домик в Шнаево, все сараи и конюшни – все было завалено снегом. Река Сура покрылась льдом. Недалеко от дома был устроен каток. Мы на другой же день отправились в Пензу, осмотрели маленький город и купили коньки.

В день нашего приезда в Шнаево отец передал мне браслет с драгоценными камнями. Он принадлежал моей покойной матери. При этом он сказал: «У тебя еще много от нее красивых вещей, но это все в сейфе. Когда тебе будет двадцать один год, ты получишь все. А то еще растеряешь, еще слишком зелена». Конечно, я сразу же надела этот браслет. Вечером мы все вышли прогуляться, несмотря на трескучий мороз. Было светло. Небо усеяно бесчисленными звездами. Луна ярко освещала все снежные сугробы и таинственный лес. Деревья были покрыты белыми снежинками.

Отец, Вова, дядя Жорж и присоединившийся к ним Кобылянский шли впереди. Мы с Вандой Людвиговной, женой Кобылянского, отстали. С нами бежала старая такса Флорка. Она третий раз меняла местожительство. Родилась в Раздоле, жила в Галиевке, наконец, заканчивала свою жизнь в Шнаево. Разговорились с моей спутницей. Она расспрашивала про Петербург, в котором никогда не была. Завидовала мне, жалуясь на скуку, особенно зимой, когда все завалено снегом. Мы уже прошли довольно далеко, как я вдруг заметила, что мой браслет исчез. Мне стало досадно и неприятно. Еще недавно я его ощупывала. Воображаю, как рассердится отец. Он только что мне его дал.

Поделившись своим злоключением с Вандой Людвиговной, я остановилась, не зная, что предпринять. Вдруг мне пришла мысль заставить Флорку разыскать браслет. Я ее подозвала, дала понюхать мою руку и велела искать. Флорка сорвалась и как безумная помчалась назад. Очень скоро она остановилась. Понюхав одно место у самой дороги, но занесенное снегом, она стала рыть своими лапками, громко лая. Мы подбежали к ней. И что же? В разрытом ею месте лежал браслет. Разве это не чудо? Собачонка продолжала весело лаять, как будто радуясь своей находке. Она была вся мокрая, облепленная снегом; я взяла ее на руки и поцеловала. Мою спутницу просила не говорить отцу, но с остальными решила поделиться. Старенькая Флорка оказалась замечательной сыщицей.

Две недели в Шнаево промчались как зимний сон. Хозяйством во время отсутствия Клеопатры Михайловны занималась Соня. Она была уже замужем за местным телеграфистом и имела свое хозяйство, но, несмотря на это, она согласилась переехать в Шнаево и управлять всем. Во время нашего пребывания никто не заикнулся во всеуслышание об отсутствии Клеопатры Михайловны. Но в интимных беседах эта история разбиралась со всех сторон. Отец, конечно, делился с дядей Жоржем. Мы с Вовой тоже обсуждали эту выходку и задавали себе вопрос: чем это кончится?

Наше возвращение в столицу ознаменовалось сильным морозом. Несколько дней школы не работали. Так всегда было. Когда температура спускалась ниже 30 градусов, детей не выпускали. Несмотря на башлыки, валенки и прочее серьезное обмундирование, дети умудрялись отмораживать себе уши, носы да и руки, снимая перчатки, сдергивая башлыки с ушей.

Вова попрощался с родными и через день вернулся на свой морской фронт. Между прочим, накануне своего отъезда он мне признался, что на его мальчишнике, устроенном за два дня до свадьбы, произошел большой скандал. Когда все хорошо выпили, Павел стал придираться к мичману Тизенко. Он ему объявил, что отлично знает о его ухаживании за мной. Удивленный Тизенко ответил, что он меня никогда не видел и даже не знает, как я выгляжу. Возмущенный Вова подтвердил, начал бранить брата, что он незаслуженно меня компрометирует. Павел был вне себя. Он вдруг неожиданно вытащил револьвер и выстрелил в сторону Тизенко. Пуля пролетела мимо уха мичмана Горецкого, к счастью, никого не ранила и попала в стенку. Павла обезоружили и увезли домой. Прощальный праздник с холостяцкой жизнью был испорчен. Веселье потухло. У всех остался горький осадок от этого непристойного поведения.

Откровенный рассказ мужа заставил меня призадуматься. Я никак не предполагала, что у Вовы мог быть такой братец. Не могла тоже понять, за что он меня так возненавидел.

Время летело. Мы часто выступали на Моховой. Евтихий Павлович Карпов[41] ставил Островского. Моим неизменным партнером был Саша. Он сильно изменился, возмужал, приобрел осанку взрослого мужчины. Он давал частные уроки направо и налево; как-то оперился, приобрел уверенность в себе. Даже стал обращать внимание на одежду.

Как и раньше, Анатолий Иванович был нашим режиссером в светских пьесах и снова случалось репетировать у него в три часа ночи. Иногда нас приглашали в большие театры на роли фигуранток. Мы были довольны немного подработать и привыкали к сцене. С Лялей мы совершенно потеряли друг друга. Вова, оскорбленный за своего лучшего друга, писал мне отчаянные письма, умоляя меня держаться подальше от нее, особенно после нашей свадьбы. Телефон сыграл роль. У меня его не было, чтобы звонить, надо было спускаться к швейцару. Меня было трудно вызывать – я целыми днями отсутствовала.

Наша бедная Зоя таяла, сильно худела. Ее сердечная болезнь осложнилась. Доктора запретили ей посещать школу. Времени оставалось пустяки до окончания. Но не суждено было ей окончить благополучно пройденный курс. В одну роковую ночь с ней случился сердечный припадок и унес ее.

Что было с бедным полковником, как плакала Екатерина, как переживал ее жених Семенов, передать невозможно. Хоронили ее в Сестрорецке. Вся наша школьная группа присутствовала. Орфеев весь сгорбился, постарел. Он плакал на похоронах как ребенок. Он мне сказал, рыдая: «Ну вот и ты, пташка моя, улетишь к муженьку. Мы с Верой останемся одни». Вера, всегда выдержанная, скрытная, тоже плакала, но старалась подбадривать отца. О бедной бабушке говорить страшно.

Экзамены были назначены 25 мая; за несколько дней до этого нас распустили. Мы готовились дома. Но вот грянул еще один удар. Таня Голова, неизвестно почему, покончила с собой. Мы были потрясены этой жуткой неожиданностью. Она была блестящая ученица, самая талантливая из нас. Таня никогда не была особенно оживленной и веселой. Всегда приветливая, ровная. Она была скрытная, замкнутая; мы ничего не знали о ее жизни. Она жила одна в меблирашке. Умерла ночью, приняв большую дозу яда. Где она его достала, неизвестно. В ее комнате нашли записку; в ней она просила сообщить о ее смерти дяде, жившему в Пскове. Мы знали, что ее родители умерли давно, во время эпидемии холеры. Дядя немедленно явился и похоронил ее по-православному. Батюшка, отпевавший ее, знал о самоубийстве, но закрыл глаза. Нас так выбил из колеи этот безумный поступок Тани, что мы совершенно не могли заниматься. Только и была в мыслях эта страшная выходка.

Наконец, настал день экзаменов. Как всегда, было очень торжественно. Собрались представители всех школ, все преподаватели и профессора, читающие лекции по литературе. Не хватало Марии Гавриловны. Кроме того, съехались антрепренеры из многих больших городов. Они выбирали себе молодых, начинающих артистов. Мы с Сашей выступили в отрывке из «Горе от ума». Я в роли Софьи, он, конечно, был Чацкий. Почему-то я декламировала «Орленок» Эдмона Ростана19. Чувствовала я себя как во сне. Однако заметила, что Михаил Семенович находится среди зрителей. Во мне что-то загорелось; я с настоящим энтузиазмом исполнила свою роль. Шум аплодисментов придал еще большую бодрость. Когда я с облегчением спустилась с эстрады, мне самой показалось, что все сошло благополучно.

По окончании экзамена ко мне подошли Анатолий Иванович и Андрей Павлович. С ними был какой-то незнакомый, элегантный, среднего возраста господин. Анатолий Иванович сказал: «Поздравляю тебя с блестящим окончанием нашей школы, но еще больше поздравляю с таким же блестящим началом карьеры. Вот антрепренер Киевского театра Синельникова, тебя приглашает. Ты заменишь Лёлю Шатрову, которую ты хорошо знаешь. Она перекочевывает к нам в Малый». Я была поражена. Застыла в полном недоумении. Тут же он меня представил антрепренеру, не помню его фамилию. Это было так неожиданно, так заманчиво. «Но ведь я замужем, муж моряк ждет меня», – мелькало в мозгу. Опомнившись, я объяснила все свои обстоятельства: невозможность принять столь лестное предложение. Все мужчины заговорили сразу. Они совершенно не могли меня понять. Упрекали в страшном легкомыслии. Находили мой поступок невозможным. Ругали меня. Да, действительно. Гастролировать в первый раз в Киеве у Синельникова – это значит, что карьера обеспечена.

Я смущенно молчала. Подошел Михаил Семенович. Он улыбался. Подал мне руку. Выслушал нападки моих начальников и представителя Синельникова, явно обиженного моим отказом. Он спокойно произнес: «Я это давно предвидел». Все поняли, что мы давно знакомы.

В буфете нам подали шампанское с другими угощениями. Шумно нас поздравляли. Саша был в восторге. Его пригласили в Харьков, тоже к Синельникову; там был отдел этого знаменитого театра. Он знал, что была перспектива после трехлетнего стажа вернуться в Петроград. Устроились все. Никто не остался без ангажемента. Отпраздновали шумно и весело. Меня ждала совсем другая, новая жизнь.

В Петрограде, с начала шестнадцатого года, атмосфера очень испортилась. Недоставало топлива, зажигали камины. В провизии недостатка не было, но дорогие продукты стали реже появляться, вздорожали. Нарядный магазин Елисеева сделался недоступным, хотя в его витринах были выставлены роскошные фрукты, особенно экзотические.

С фронта приходили невеселые вести, увеличилось число пленных. Имена убитых все также извещались в газетах. О Распутине ходили самые невообразимые слухи. Будто бы он развращал всех придворных дам, но вместе с тем останавливал припадки гемофилии у Наследника. Поэтому водворился совсем при Дворе и стал играть значительную роль. Вся эта удушливая атмосфера Петрограда мне ужасно надоела. Я с удовольствием начала приготавливаться к отъезду в Гельсингфорс.

Вова приехал на пару дней, чтобы помочь мне с отправкой кое-каких вещей. Его родители устроили нам прощальный ужин. Павла, к счастью, не было. Мать и сестра Вовы, обе обещали приехать навестить нас летом. Я забежала попрощаться с мамой дяди Жоржа и кузенами. Были также у Савицких. Уехали мы вечерним поездом. Нас провожало много друзей.

В Гельсингфорсе меня ожидал приятный сюрприз. Квартирка, которую Вова нашел, оказалась очень уютной и комфортабельной. Она состояла из трех комнат с просторной кухней и с комнатой для прислуги. Имелась ванна с душем, а также телефон. Вова плавал на «Громобое», но скоро предполагалось его назначение на «Гангут» с повышением в чин старшего лейтенанта.

Я очень быстро освоилась в новом помещении. Устроила как можно уютнее нашу спальню, повесила образа, постели покрыла нарядными покрывалами, подаренными Вовиной мамой. Агриппина Григорьевна перед нашим отъездом подарила на новоселье красивый персидский ковер. Он лег в столовой, туда же я поставила пианино и мой любимый маленький диванчик. Столовая была также приемной. Третья комната для приезжих, но впоследствии, когда собирались гости, она служила как курильная. После обеда обыкновенно туда переселялись поболтать, выпить кофе с ликерами и всласть накуриться.

Зажили мы с Вовой весело и приятно. Он часто уходил в шхеры. Иногда его корабль долго стоял в Або, на северо-западе Финляндии. Я тогда ездила навещать его. Городок очень живописный. Суровая северная природа, старинные храмы в готическом стиле. Большой густой лес начинался тут же в городе; в нем мы часто отдыхали.

Поездка в Або всего несколько часов. По дороге на любой станции можно было отлично закусить. В буфете были выставлены мясные и рыбные холодные блюда; молоко, пиво всех сортов, вино, самые разнообразные закуски, большой выбор десерта. Опускаешь марку в железную кружку, а затем пользуешься всем, что есть на столе.

Гостиница в Або, в которой я остановилась, была очень уютная и комфортабельная. Там же находился ресторан. В Финляндии мне впервые пришлось попробовать медвежьи лапы, оленье мясо и бифштексы из дикого кабана. Все было так вкусно приготовлено, что мы вполне оценили эту незнакомую нам пищу.

Но муж проводил все дни на корабле. Я скучала, слоняясь по городу, который уже успела весь осмотреть. Часто уходила в лес, тянуло на природу. Но там мне становилось тоскливо, сжималось сердце при мысли о потерянном рае, о моей далекой родной Малороссии. Но надо было плыть по избранному течению.

В Гельсингфорсе оказался двоюродный брат мужа доктор Борис Андреевич Перотт[42]. Его жена, Нина Павловна, была уроженка Архангельска, где жила вся ее семья, очень многочисленная. У них был сынишка Славик, еще совсем малыш. Борис Андреевич был раньше главным врачом в санатории. Во время войны он получил назначение военного врача в Гельсингфорс. С ними жила его мать, Елизавета Павловна. Вова по секрету мне сообщил, что она убежденная революционерка. Что ее дочь, сестра Бориса Андреевича, погибла, запутавшись в подпольных политических организациях. Она, по вытащенному жребию, должна была убить какое-то очень важное лицо. Вместо этого она сама бросилась под поезд. Ей было всего девятнадцать лет.

Я заметила, что Борис Андреевич не любил говорить о политике. Когда при нем подымался подобный разговор, он угрюмо молчал. Нина Павловна была типичная провинциалка, из семьи с одиннадцатью детьми; она была одна из старших. Мы с ней иногда ходили в «Брунспарк» и на пляж купаться.

Появились и другие знакомые. Лейтенант Лушков[43], бывший сослуживец мужа по «Петропавловску». Он был женат на француженке, которую звали Марсель Августовна. Мы с ней быстро подружились; ей было приятно поболтать по-французски. Встретила также подругу по институту, Аню Янушкевич. Она была замужем за моряком Борисом Арским[44]. Мы стали часто встречаться. Когда Вова был в городе, мы много с ним выезжали, бывали у адмирала Пилкина, его бывшего начальника по «Петропавловску». Также бывали у Фоминых[45], сослуживец Вовы по «Громобою», с которым он тоже сблизился.

Лето быстро промчалось. В конце августа, когда северная осень давала себя чувствовать, к нам приехали мать и сестра мужа. Ольге Илларионовне мы сняли комнату в отеле «Кэмпф». Таня поместилась у нас. Она уходила сразу после утреннего завтрака за матерью и приводила ее к нам на весь день. В свое свободное время Вова увозил нас в рестораны за город, мы это очень ценили. Финская кухня превосходная, а природа вокруг этих ресторанов хотя и суровая, но очень красивая.

Во время пребывания Ольги Илларионовны и Тани мы часто бывали у Бориса Андреевича. У них случилось нам познакомиться с известным писателем X. Я очень обрадовалась этому знакомству; я любила его замечательные произведения. X. уже тогда любил хорошо выпить. К сожалению, он очень быстро пьянел. Вследствие этого произошел один эпизод, который, к счастью, благополучно окончился.

Мы были все приглашены к Пероттам ужинать. Ольга Илларионовна и Таня отправились раньше. Я решила подождать Вову. Когда он вернулся с корабля, мы пошли с ним пешком; Перотты жили недалеко. Когда мы подошли к их подъезду, мы заметили большую суету. На тротуаре лежал ничком человек. Извозчик отчаянно лупил лошадь, которая стремилась переступить через лежащее тело. Любопытные начали собираться. Вова вскрикнул. Он узнал нашего знаменитого писателя. Он мне велел немедленно вызвать Бориса. Вдвоем они его принесли в квартиру и уложили на кровать. Борис, осмотрев его, не нашел никаких повреждений. Оставили его в полном покое. Он спал мертвым сном несколько часов. Мы давно кончили ужинать, когда он наконец проснулся и примкнул к нам как ни в чем не бывало. У Бориса были на его счет свои медицинские объяснения. X., отрезвев, был замечательный собеседник. С Борисом они могли спорить без конца. Слушая их, казалось, что оба правы.

В то время много говорили о политике, о войне, которая всем ужасно надоела. Разговоры о Распутине и его интригах побивали рекорд. Время было невеселое, атмосфера в нашей стране очень портилась. Доходили слухи из Петрограда, что начались железнодорожные забастовки. В столице не хватало продуктов питания. Все боялись зимы. Если исчезнет топливо? Что тогда? При нашей петроградской температуре это грозило бедствием. Я старалась не вникать в эти жуткие предсказания, ведь настоящая зима была далеко, не стоило заранее впадать в уныние. Но Вова, у которого семья была в Петрограде, очень встревожился.

Меня всегда удивляло, что Борис Андреевич, не любивший ни с кем говорить о политике, оживлялся, когда с ним был друг-писатель. Он с ним вступал в самые разнообразные споры. Мне казалось, слушая эту кипучую полемику, что их мировоззрение очень сходно и что спорят они совершенно зря.

Был приятный осенний вечер. Я поджидала Вову, думая, что было бы хорошо с ним выехать за город, как мы делали часто, когда у нас гостили Ольга Илларионовна и Таня. Но он вернулся очень озабоченный, сразу же пошел в спальню и лег на постель. Встревоженная, подошла я к нему с расспросами, но он мне ничего не объяснил, только махнул рукой. Никогда я не видела его таким бледным и озабоченным. Наконец, он согласился поделиться со мной своей неприятностью.

Оказалось, он получил от родных очень неприятное письмо. Павел проиграл в карты порученные ему казенные деньги. Родители были в отчаянии, достать эту сумму они не могли. Предстояла драма, военные власти не шутили с подобными поступками20. У меня сразу, как молния, промелькнула мысль: написать отцу, прося его во избежание скандала прислать эту сумму. Несмотря на энергичные протесты мужа, я написала отцу. Ответа я не получила. Через несколько дней пришло письмо из Петрограда. Ольга Илларионовна писала, что деньги свалились как благословенный гром. Все было улажено без малейших инцидентов.

Вова мне сказал: «Вот, ты всегда ворчишь на отца, а он, оказывается, замечательный человек». Конечно, я написала отцу длинное благодарственное письмо, на что он мне ответил в нескольких словах, что эти деньги входят в мое приданое и отдавать их нет надобности. «Вот, – сказал муж с грустью. – Родители всегда имели неприятности с Павлом, теперь и нам перепало. Отец твой был прав: если бы ты вышла за Залеманова, как он хотел, ничего бы этого не было». Я со смехом ему ответила, что наверняка были бы другие инциденты с Залемановым, да и с другими тоже. Жизнь во всех видах разнообразна, и тем лучше. Какая была бы скука, если бы ничего не происходило.

Наступила зима. Суровая, северная. Походы по шхерам прекратились, корабли остановились на рейде, море покрылось льдом. Муж часто дежурил и оставался ночевать на корабле. Он был назначен главным штурманом на «Гангут» и произведен в старшие лейтенанты. Мы получили грустное известие о смерти Агриппины Григорьевны, моей посаженой матери. Она была с мужем и с Таней в имении, заболела аппендицитом и в больнице в Ново-Украинке после операции скончалась. Мы с Вовой ужасно возмутились. Как можно было поместить ее в такую дыру, как Ново-Украинка. Семья Савицких отличалась всегда скупостью. Этот неразумный поступок вполне соответствовал их мировоззрению.

Вернувшись в Петроград, Таня прислала мне письмо со всеми подробностями. Она также сообщила нам, что выходит замуж за Васю Тхоржевского[46]. Это был наш общий друг детства, товарищ Залеманова. Во время болезни ее матери Вася у них гостил; она их благословила перед смертью. Таня решила не откладывать свадьбу, несмотря на траур. Ее назначили в начале декабря. Она очень рассчитывала, что мы будем присутствовать. Решили, что я поеду одна, так как муж задумал взять двухнедельный отпуск на Рождество и поехать к дяде Ахиллесу, который жаждал с ним познакомиться. Бабушку тоже хотелось побаловать. Я очень оценила предложение Вовы. Он давно заметил, как я скучаю по своей Малороссии. Вместо того чтобы провести время с родными в Петрограде, он отважился ехать со мной в такую даль, в совершенную глушь. Я написала об этом бабушке и дяде Ахиллесу и получила восторженный ответ.

За два дня до отъезда к Тане я почувствовала себя очень скверно. Голова сильно кружилась, было не по себе. Вова настоял, чтобы я повидала врача. Врач сразу же определил, что я жду младенца, и послал меня к гинекологу. Это был типичный швед и напомнил мне Жоржа Маяша. Осмотрев меня, он поздравил с приятной новостью. Обещал следить за мной, записать в лучшую клинику, находящуюся недалеко от нашего дома. Найдя меня в прекрасном состоянии здоровья, он посоветовал мне не менять образа жизни. Как можно меньше придавать значения моему положению.

«Ну, давно пора», – весело воскликнул Вова и сел писать матери, которая давно ждала этого события. Сначала Вова был против моей поездки на свадьбу Тани. Мне все же удалось его убедить, ссылаясь на врача, который дал совет не менять образа жизни.

Свадьба Тани была невеселая. Очень остро чувствовалось отсутствие Агриппины Григорьевны. Без нее было как-то нескладно. Хаос царил в доме. Венчание состоялось в Николаевском кавалерийском училище, которое окончил Вася. Прием устроили на квартире у Савицких, но было неуютно. Какая-то бестолковая сутолока царила весь праздник. В тот же вечер молодые уехали на юг. У обоих там было много родственников и друзей.

Пробыла я пару дней в Петрограде. Повидала семью дяди Жоржа, мать и сестру мужа. Успела забежать к Орфеевым и к Глинским. Там настроение было совсем подавленное. Лиля работала сестрой милосердия и собиралась на фронт. Надя окончила курсы и приготавливалась работать в больнице. Мать тосковала и тревожилась за будущее.

Настроение в Петрограде меня поразило своей мрачностью и возбужденностью. Все были как на иголках. Везде велись разговоры о политике. Обсуждались постоянные перемены министров, имя Распутина не сходило с уст. Всех волновала та роль, которую он стал играть при Дворе. Особенно его страшное влияние на Государыню Александру Федоровну. Присутствие Распутина при Дворе объяснялось его гипнотическим влиянием на болезнь Царевича. Однако уже начали ходить упорные слухи, что это влияние распространяется также и на управление государством. Говорили, что ввиду того, что Император находится в ставке, всем правит Государыня и явно слушает Распутина. Министры якобы назначаются по его указанию. Между тем забастовки участились, железные дороги работали скверно, топлива не хватало, словом, надвигалась гроза. Я с удовольствием вернулась в Гельсингфорс.

Мы собрались выехать 20 декабря и пробыть у дяди до 7 января. Я с радостью готовилась к отъезду, накупала всем подарки, особенно девочкам. За несколько дней до нашего отъезда грянула новость, взволновавшая всю нашу необъятную страну. Распутин был убит. Это произошло 16 декабря, в ночь на 17 декабря. Убийство было совершено в подвале дома Юсупова[47] на Мойке. Тело Распутина исчезло. Вся полиция была поднята на ноги, чтобы разыскать его. В убийстве подозревали Великого князя Димитрия Павловича[48], князя Юсупова[49] и Пуришкевича[50]. Во всех газетах поднялась буря шумихи, пока не вышел приказ свыше: прекратить и не упоминать имя Распутина. Когда нашли его тело в проруби на Петровском острове, мы с мужем были уже на пути в Кривой Рог.

Выяснилось, что в этом преступлении участвовал также доктор Лазовер, давший Распутину такой сильный яд, что могло бы умереть десять человек, а Распутин не двинулся, продолжал сидеть и разговаривать. Еще принял участие в этом темном деле поручик Сухотин, приятель Юсупова, приехавший с фронта из-за легкого ранения.

Юсупов, Димитрий Павлович и Пуришкевич решились на это преступление с патриотической целью. Таково было их убеждение. Распутин играл роковую роль в государственном управлении. Он влиял все больше и больше на Императрицу. Война шла все неудачнее, не хватало обмундировки. Доставка провианта тоже страдала. Ходили слухи об усиленном шпионаже, в котором якобы принимал участие Распутин. Все это, вместе взятое, заставило Юсупова приступить к страшному действию. Он смело поговорил с Пуришкевичем о своем намерении, после того как тот произнес в Государственной думе возмущенную речь. В ней он громко и открыто обвинял Распутина, изобличая его в антипатриотических действиях. Димитрий Павлович, с которым Юсупов был очень близок, одобрил его намерение и согласился принять в нем участие.

После того как тело Распутина было найдено, газеты замолкли и перестали что-либо сообщать. Однако мы узнали, что Великого князя Димитрия Павловича сослали в Персию, где находилась небольшая часть нашей армии под командованием генерала Баратова[51]. Юсупова отправили в одно из его многочисленных имений, подальше от столицы. Начали упорно ходить слухи, что Распутин, предчувствуя свою смерть, написал грозное письмо императорской чете. В нем он объявлял, что предчувствует свою кончину. Что если его убьет какой-нибудь простой мужик, то это не будет иметь какого-либо значения, но если он погибнет от руки аристократа, вся российская знать погибнет. Вся страна потонет в море крови. Нас охватила жуть от этих всех новостей.

Прибыли мы благополучно в Кривой Рог. Там нас встретил дядя Ахиллес и познакомил мужа с Робертом и его женой. Бедную бабушку я нашла еще более постаревшей и осунувшейся. Бабуся, так мы все называли маму Ядвиги, встретила нас, как всегда, ласково. Она даже выучила несколько фраз по-русски в честь мужа. Бабушка нам сообщила, что ее сыновья Владислав и Николай приедут в сочельник провести с нами праздник и, главное, познакомиться с моим супругом. С Владиком приедет его жена Нина. Я очень обрадовалась. Ведь с Колей мы росли как близнецы. С первого же раза Вова всех очаровал. Я знала заранее, что так будет. Он был в ударе, много рассказывал, и все его с восхищением слушали. Несмотря на наши энергичные протесты, нас поместили в лучшей комнате, то есть в их спальне. Сами перебрались на другую сторону дома. Бабуся усердно пичкала нас замечательными польскими блюдами. Кухарка у них была полячка.

Вова с любопытством рассматривал наши голые равнины, покрытые снегом и с необыкновенным количеством ворон, каркающих над сугробами. Иногда он изводился, не понимая ни слова по-украински. Нам всем приходилось объясняться на этом языке, так как ни прислуга, ни деревенские жители по-русски не говорили. Мы часто совершали прогулки на санях. У дяди появились прекрасные рысаки, носившие нас по дорогам, занесенным снегом. Кони редко теряли путь. Если им случалось сбиваться, они очень быстро сами находили правильную дорогу. Вечера проводили в небольшой уютной столовой. Иногда к нам присоединялась бабушка со своими неизменными гильзами. Мне показалось, что она стала веселее и бодрее с тех пор, как мы приехали. Дядя Ахиллес, страстно увлеченный своим хозяйством, часто отсутствовал. Даже по вечерам его не было дома. Иногда он прибегал возбужденный и сообщал: «Вы тут сидите и ничего не знаете». – «Ну, что же случилось?» – вскрикивали мы с испугом. Оказывалось попросту, что Белянка отелилась. Все было благополучно, и радости дяди Ахиллеса не было границ.

Когда приехали из Одессы Владик и Коля, стало совсем весело. Они оба играли на гитаре и гармонии. Нина, такая молоденькая и хорошенькая, пела украинские песни. Иногда присоединялись к нам Ванда и Мунык со своей балалайкой.

К сожалению, семья Василия Васильевича отсутствовала. Они уехали гостить к Римским-Корсаковым. Уже два года, как дочь бабушкиной и Василия Васильевича сестры вышла замуж за сына нашего знаменитого композитора. Мать бабушки была довольно дальнего татарского происхождения. Две бабушкины сестры были очень красивые, но тип у них был совершенно азиатский. Бабушка, наоборот, походила на своего отца Добровольского и имела совершенно славянский тип. Почти у всех Добровольских были голубые глаза.

Знакомство молодого Римского-Корсакова[52] с племянницей бабушки было довольно оригинальное. Я это знаю по рассказам Добровольских. Василий Васильевич любил бродить по своей земле и любоваться подрастающей пшеницей. Один раз он наткнулся на молодого человека, прилично одетого. Он, нагнувшись, что-то разыскивал среди густых стеблей пшеницы. С изумлением Василий Васильевич обратился к нему с вопросом, кто он и что он ищет. Молодой человек ответил с приятной улыбкой, что он Римский-Корсаков, остановился в соседней деревушке на все лето. Сказал, что он биолог и ему рекомендовали эту местность для изучения всевозможных насекомых. «Какое отношение вы имеете к нашему знаменитому композитору?» – спросил удивленный Василий Васильевич. «Я его сын», – ответил юноша. «Да что же вы сразу не сказали?» – заволновался Василий Васильевич.

Узнав, что молодой человек остановился у бедной крестьянки, он энергично заявил, что Римский-Корсаков сегодня же переедет к нему в усадьбу на все лето, что крестьянка в убытке не останется, ей все будет уплачено заранее. Молодой человек покорился, но занятия его пострадали от этого переселения. У Добровольских постоянно были вечера, на которых вся окрестность присутствовала. Когда приехали гостить сестра Василия Васильевича с красавицей дочкой, все развлечения удесятерились. Бедный Римский-Корсаков совершенно перестал заниматься своей биологией. Он влюбился в племянницу бабушки и Василия Васильевича и в ту же осень совершилось сватовство.

Последние дни в Новоселке мы провели спокойно и задушевно. Рассматривая наши снежные сугробы, Вова забеспокоился с отъездом. Он решил, что поедем на один день раньше; так и сделали. Выехали рано утром, чтобы попасть на станцию к девяти часам утра. Но, увы. Началась по дороге вьюга, посыпал обильный снег, покрывающий все дороги. Мы заблудились. Долго-долго блуждали мы по снежным равнинам. Очутились наконец в совершенно незнакомом месте, за 30 верст от Новоселки. Остановились в маленькой незнакомой деревушке. Там нашли церквушку. Около нее жил священник. Он и матушка нас приютили, накормили и дали отогреться. Кучер и лошади все были накормлены и обласканы. Отдохнув, мы пустились в обратный путь. Местные жители объяснили нам дорогу. Хотя дороги были сплошь заметены снегом, отдохнувшие лошади хорошо разобрались, и мы благополучно добрались домой.

С большой грустью я заметила, что Вова был очень озабочен. Ему не по душе пришлась моя дикая Украина. Он был рад как можно скорее из нее выбраться. На общем совете решили, что выедем из Латовки, хотя надо было два раза пересаживаться. Но Вова заявил, что лучше пять раз пересесть, чем блуждать по замерзшим равнинам.

В Питере мы остановились только на один день. Навестили его родителей и вечерним поездом вернулись в Гельсингфорс. В первый же день, когда Вова пришел со службы, он много рассказал о слухах, ходивших во всем флоте. Моряки народ суеверный. Это заведомо известно. На многих очень подействовало предсказание Распутина. Все это обсуждалось с различными комментариями.

Мы часто вспоминали наше пребывание в Новоселке. Как я и предполагала, ему совсем не понравилась моя Украина. Его уже раздражало то, что он совершенно не понимал, что говорит прислуга или крестьяне. Ни польского, ни украинского языка он не знал. Но его очень тронули радушие и широкое гостеприимство моих родственников. Когда мы прощались, дядя Ахиллес сказал: «Что бы ни случилось, помните, мой дом также и ваш. Мать Нины была моя любимая сестра. Ближе ее у меня никого не было».


Вторая часть
РЕВОЛЮЦИЯ

Страшные дни революции застали меня с мужем в Гельсингфорсе, где наш флот стоял на военном положении. Муж служил на дредноуте «Гангут», находившемся на рейде, в замерзшем море. Как всегда, он исполнял должность штурмана… Февральские события доходили до нас по газетным сведениям. Мы знали, что творится в Петрограде, но как-то не верили в серьезность и опасность всеобщего положения. Мы все думали, что это мимолетные восстания из-за недостатка топлива и продовольствия. Уже в шестнадцатом году мы чувствовали этот недостаток, зачастую приходилось зажигать камины вдобавок к слабому паровому отоплению.

3 марта вернулась я из театра, где встретила немало знакомых, сообщивших мне последние, очень тревожные новости. Войдя в свою квартиру с каким-то тяжелым чувством, я сразу же решила позвонить мужу, что я всегда делала, когда он дежурил. На мой звонок ответил голос, сообщивший мне, что лейтенант подойти к телефону не может. На мой удивленный вопрос последовал ответ довольно резкий: «Не настаивайте, он не подойдет!» – и трубка тотчас же была повешена. Стало как-то жутко и неуютно на душе.

Около часу ночи прозвучал телефон. Когда я взяла трубку, я услышала голос Марсель Августовны, ее муж, Лушков, был сослуживцем Вовы на «Петропавловске» в самом начале войны. Взволнованным голосом она мне сообщила, что все наши мужья арестованы, что на кораблях начались убийства офицеров… Ночь тянулась волоком, жуткая, беспросветная. На рассвете начались повальные убийства армейских офицеров, на улицах, в городе. На кораблях оказалось много убитых, особенно на «Андрее Первозванном» и «Павле Первом», где были ликвидированы все офицеры, кроме случайно оказавшихся в отпуску. Они все были арестованы, обезоружены, некоторых бросали в проруби, другие погибали от открытых паров. Началась та «бескровная», от которой до сих пор пробегает дрожь.

На второй день мне позвонил Бовин вестовой Амочкин, он сообщил, что Вова здоров и сможет прийти через пару дней. Это известие очень облегчило ту напряженность, в которой я находилась, я даже решила выйти в город, чтобы немного рассеяться… Сразу же напала на странное зрелище: матросы хоронили кого-то. Они шли огромной толпой за гробом. На мой вопрос, кого хоронят, они ответили: «Хороним нашего мичмана, мы все его очень любили, не послушался нас, пошел заступиться за товарища на соседний корабль, ну, там его и прикончили». И они его хоронили!.. Пройдя дальше, встретила еще более торжественные похороны. Хоронили «жертву революции», солдата, якобы погибшего от руки злодеев, царских приспешников. Знакомая сестра милосердия, шедшая за гробом, рассказала мне следующее: солдат умер у нее на руках от чахотки. Умирая, он говорил: «Ну что же это станет с нашей Расеей? Сестрица! Царь-батюшка отрекся, нас покинул, ну что же получится?»… Его назвали жертвой революции и с помпой хоронили…

Муж явился на четвертый день после этих событий. Он вернулся со своим верным вестовым, не покидавшим его ни на миг! Сердце мое сильно сжалось, когда я его увидела без погон, бледным и подавленным; уныние, почти отчаяние, отражалось в его глазах. На мой вопрос, не останется ли он хотя бы сутки дома, он ответил, что это невозможно, его отпустили на два часа.

Я срочно бросилась приготавливать чай, прислуга была в отпуску. Когда все было готово, я позвала вестового Амочкина, забравшегося в кухню. «Садитесь с нами, пейте чай», – говорю ему. Он как-то странно на меня посмотрел и сказал: «Ну что вы, барыня, чтобы я с их благородием уселся, ни в жисть этому не бывать!» Муж, улыбаясь, посмотрел на него и сказал: «Ты поступил со мной как родной брат, ты мне равный, садись со мной рядом и пей!» У Амочкина заблестели глаза, в них показались слезы, он неловко присел, выбрав угол стола, и стал пить чай вприкуску, как это делало большинство простонародья… Время прошло так молниеносно быстро, что мы не успели ничего друг другу сказать. Да и что было говорить? Была полная неизвестность, мрачное будущее и страх. Хотя острые дни сплошных убийств и безобразий немного улеглись, жизнь приняла характер страшной напряженности. Надо было жить совершенно под иным лозунгом и с иной моралью.

Начались повальные обыски в квартирах, где жили офицеры. Матросы и солдаты врывались, ища оружие. Ко мне тоже явилась полупьяная компания. У меня был револьвер Вовы, я успела его опустить в помойное ведро. Не найдя оружия, они унесли золотые часы и портсигар, забытые Вовой на его столике.

Появилась делегатка Коллонтай, одетая по-мужски, очень эксцентричная особа. Она ходила с корабля на корабль, произнося свои громогласные речи. Однако среди матросов она успеха не имела. «Ишь ты, баба, не в свое дело суется!» – говорили они. 3, 4 и 5 марта были самые страшные дни стихийного ужаса в Гельсингфорсе. Волна зверств перекатывалась с корабля на корабль. На улицах тоже много офицеров было изуродовано толпой. Их убивали безоружных и с ненавистью бросали в покойницкую. Темная толпа не понимала, что творится в государстве, пользовалась, что власти больше нет, следовательно, дозволено бесчинствовать и сводить личные счеты.

Водворился какой-то порядок только тогда, когда укрепилось Временное правительство, арестовавшее Государя. Оно состояло из кучки социалистов, интеллигентов, воображавших, что свобода для народа необходима, что народ воспрянет духом и победит врага. Но главный деятель, Керенский, ошибся… Начались голодные бунты, партийные распри, самоуправство. Внешний враг при этих условиях был забыт. Происходило братание на фронте, а после взятия Риги – повальное бегство. Через несколько месяцев передышки началась снова волна беспокойных агитаций в связи с контрреволюционным выступлением генерала Корнилова…

Во время этого хаоса у нас родилась девочка, которую мы назвали Ольга, в честь Ольги Илларионовны, матери мужа. Крестили ее 11 июля, крестным отцом пригласили Бориса Тизенко. Крестная мать была Мария Константиновна, жена адмирала Пилкина, под начальством которого на дредноуте «Петропавловск» служил мой муж.

В результате выступления генерала Корнилова снова погибло немало доблестных офицеров. Одной из этих жертв пал Борис Тизенко, крестивший нашу девочку. Это был наш друг, очень нам близкий, честный сын Родины, готовый умереть за нее в любую минуту. Он и несколько других молодых офицеров отказались подписаться, что пойдут против генерала Корнилова, их арестовали и по дороге в тюрьму зверски убили и бросили в морг. Они поплатились за свое неуместное донкихотство. Было абсурдно идти против толпы. Мы с Вовой и другими офицерами нашли его в морге, изуродованным, с выбитыми зубами. В таком же виде были и другие мичманы.

Похоронили мы их по нашему православному обряду. Борис был уроженец Сибири. Его родители недавно туда перебрались, покинув Петроград. На девятый день мы отправились служить панихиду со священником на кладбище. К нам присоединилась мать одного из убитых мичманов. Молодая, еще очень красивая женщина, она прибыла из Петрограда, узнав о трагической смерти сына. Она шла в глубочайшем трауре, с отчаянной скорбью в глазах! По дороге мы встретили рабочего, он шел с женой и ребенком навстречу нам. Они все грызли семечки, отплевывая их в сторону. Увидев нас, рабочий обратился с дерзким заявлением к нашей спутнице: «Ну что, буржуйка, в черное нарядилась! Попа ведешь отпевать свое отродье!» Мы все замерли. Дама остановилась как вкопанная! Ее лицо приняло жуткое выражение. Можно было прочесть гнев, скорбь и отчаяние в ее глубоких, красивых глазах. «За что ты нас ненавидишь? Мой сын невинно погиб, я проклинаю тебя, пусть то же самое случится с твоим ребенком», – глухо прокричала она. И тут на наших глазах произошла сцена совершенно неожиданная. Рабочий упал на колени, простер руки к нашей спутнице и начал молить взывающим голосом: «Барыня, прости меня, голубушка, сдуру болтнул, сними проклятье с нашего дитяти, смилуйся, молю тебя!» Скажу откровенно, что мы все оторопели, совершенно не ожидая, что этот случай примет подобный оборот. Бедная наша спутница, пережив сильное нервное потрясение, вдруг разрыдалась и сквозь слезы сказала: «Да что мне с тобой делать, обидел ты меня жестоко! Но тому быть! Беру свое злое слово обратно! Да сохранит Господь твое дитя от подобного ужаса!» Дрожащими руками она перекрестила ребенка! Рабочий поклонился ей в ноги и сказал своей жене: «Ну что стоишь как истукан, кланяйся барыне и благодари! Дура!»

Потрясенные, взволнованные, но считая инцидент исчерпанным, мы двинулись на кладбище, где присутствовали при совершении панихиды над свежими могилами. О только что пережитом случае мы не заикнулись, как будто бы ничего не произошло…

Снова начались у нас самосуды, грубые зверства, издевательства и наравне с этим громкие крики: «Долой смертную казнь!» Какое благо, если страна может обойтись без смертной казни, и какое несчастье, когда люди отнимают жизнь друг у друга! Только потому, что они, преступники с кровавыми руками, пользуются полной свободой, чтобы заставить всю землю стонать!

Муж являлся от времени до времени домой, измученный, усталый. Глядя на него, становилось страшно, что этот добрый, честный человек может быть убит только за то, что он офицер, что его судьба такова. Вместе с этими переживаниями и опасениями мы все больше и больше ощущали недостаток провизии. Дороговизна росла, и средства иссякали. Пришлось продать старое пианино моей покойной матери, объездившее со мной немало мест. С его исчезновением как будто оборвался клочок прошлого, связь с Веселым Раздолом, где промчалось счастливое, беспечное детство.

Ходили слухи о настоящей гражданской войне. Темные массы, подстрекаемые агитаторами, все больше и больше ненавидели буржуазию и мечтали лишь о том, как бы перерезать всю интеллигенцию. Чувство долга куда-то испарилось. Как будто бы ни один солдат не знал его никогда. Как будто бы они под игом Романовых триста лет умирали за Родину только из страха ответственности. Было грустно и уныло смотреть на эту разруху, грустно и страшно за этих несчастных. Казалось, что они летят в какую-то пропасть, увлекая за собой все больше и больше бессознательных людей.

Мы же все больше и больше нуждались в самом необходимом; с горечью и страхом думали о том, что, верно, никогда не настанет тот счастливый момент, когда все это кончится, когда снова можно будет свободно дышать, любить без опасения, спать без кошмаров, словом, жить как прежде. Вова с каждым днем становился мрачнее. В нем чувствовалась моральная измученность. Еще недавно он был полон веры в будущее, надеялся, что испытания кончатся. Теперь же он осунулся и весь ушел в свои мрачные мысли. Смерть Бориса, затем трагическая гибель его большого друга Игоря Модзалевского, утонувшего при столкновении двух катеров, сильно повлияли на него. Я всячески старалась его успокоить. Но сама я тоже дрожала по ночам, видела кошмары, с трудом отгоняемые молитвой. Виделись мы все реже и реже. Военные корабли стояли в четырехчасовой готовности, так как по случаю появления немецкой бригады события начали разворачиваться.

Немцы взяли Эзель и прорвались в Рижский залив. Дни проходили в сильных боях и морских тревогах. Наш флот потерял линейный корабль «Слава» и миноносец «Гром». Было тоже немало и других повреждений. Наши тоже вышли в море. По ночам мне не спалось; напряженно думала: как-то они там в этом огромном водном пространстве! Заботы о девочке поглощали меня. Надежда светилась в душе, особенно когда я смотрела на безмятежно спящего ребенка, не знавшего наших тревог.

Хаос все больше разрастался, принимая часто стихийные размеры. После нескольких кровавых столкновений большевики взяли верх и держали страну в своих руках, за исключением юга, где распоряжался генерал Каледин с казаками. У нас наступило спокойствие<…>.

В Петрограде громили Зимний дворец, уничтожали юнкерские училища, вообще много молодежи смели с лица земли. Грабежи и убийства там усилились! Простой обыватель стонал от обиды и беззащитности. Главнокомандующим был назначен прапорщик Крыленко, а в Морском министерстве восседал матрос Дыбенко! Он распоряжался флотом. Разрабатывались проекты уравнения всех чинов, формы и жалованья.

Ходили слухи, что немцы соглашаются на перемирие, но якобы японцы хотят объявить войну! То есть при сложившихся обстоятельствах войти церемониальным маршем в Сибирь и овладеть ею. Шли поспешные выборы в Учредительное собрание, в которое никто не верил.

Таков был общий характер настроения в стране. Керенский сбежал неизвестно куда. Мы жили в каком-то чаду, в постоянной борьбе с дороговизной и голодом. Отказывали себе во всем, даже в самом необходимом. Надежды куда-либо выехать не было никакой. Да, пожалуй, у нас было спокойнее всего. В России было хуже… Я узнала, что отцу пришлось бежать из своего имения, в котором разгромили спиртной завод, при этом погибло два человека: напившись, они упали в цистерну21.

Но в Гельсингфорсе нам довелось увидеть и финскую революцию… Забастовка, резня. Особенной жестокостью отличались женщины. Хотя у финнов, даже в страшном бунте, царит какая-то своеобразная дисциплина. Самые большие столкновения были между шведской буржуазией и финской демократией. Люди напоминали осенние листья в бурю: оторвались от деревьев и носятся, подгоняемые ветром, беспомощные, умирающие.

До этой поры я все надеялась, что муж сможет освободиться, так как флот должен был быть объявлен вольнонаемным. Но оказалось, что немцы не захотели никакого мира и снова наступали на русские территории без малейших объяснений. Настали еще более трудные дни… Мужу пришлось увести «Гангут» в Кронштадт… Я оказалась совершенно оторванной от него, с ребенком и нянькой, без средств. В таком же положении были две приятельницы, тоже морские дамы. Мы сговорились и решили сделаться чернорабочими…

Порт разгружался, эвакуировался. Так как рабочих рук не хватало, всюду шли воззвания помочь! Платились совершенно необыкновенные суммы за работу по эвакуации. Мы все три не только хотели вылезти из затруднительного положения, но, кроме того, считали, что необходимо принять участие в спасении от иностранцев русского добра. Приняв решение, мы отправились к комиссару, заведующему этими работами. Этот шаг был крайне неприятен, мы не знали, что нас ожидает! К большому нашему изумлению, комиссар нас встретил весьма любезно. Сразу же сказал, что устроит нас на более легкую работу в артели. Когда он нас привел в большой амбар, где лежали кучами всевозможные снасти, он обратился к рабочим и сказал: «Товарищи, вот я вам привел помощниц, это интеллигентные женщины – я вас прошу при них не ругаться и относиться к ним хорошо». Нам выдали кожаные куртки, высокие сапоги и сказали, что мы будем иметь каждый день большую краюху хлеба; это было большое просветление в нашей голодной жизни.

Так началась у меня совсем новая эпоха существования. Вставала по гудку в шесть часов утра и отправлялась в порт. Рабочие относились к нам очень хорошо. Не только никакой ругани не было, наоборот, старались всячески нам помочь. Я грузила канаты. Их бросали из амбара, завязанные узлами. Надо было их складывать на телегу, и когда она была переполнена, я садилась на нее и погоняла лошадь на пристань. На пристани было хуже. С корабля, предназначенного для увозки канатов, бросали крючки. Надо было продеть несколько канатов в крючок. Это было мучительно трудно, так как стояли сильные морозы, пальцы коченели. Приходилось лечь на обледенелую пристань и лежа умудряться продевать эти канаты. К чему только человек не приспосабливается! Зато был хлеб и обеспеченный завтрашний день! Я даже воспрянула духом! Ноги ходят, руки не отвалились, значит, не все пропало! Во время работы и дома меня преследовала одна и та же мысль. Это было крепкое желание, чтобы мой Вова вернулся домой свободным гражданином, а не офицером, которого могут убить каждую минуту ни за что ни про что!

Один раз, в одно морозное утро, со мной произошел неприятный инцидент. Рабочий, который швырял из амбара канаты, предупреждал громким криком: «Полундра!» Неосторожно и не вовремя я продвинулась к амбару и получила канатом по голове. Кровь из носа полилась фонтаном. Ко мне подбежал уже немолодой рабочий, схватил меня за голову и стал прикладывать снег на голову и на нос. При этом он уверял, что, слава богу, идет кровь, это к лучшему, мол, обойдется! И обошлось! Меня трогала и удивляла их деликатность. Ведь это были все те же необразованные пришельцы из Новгородской, Тульской, Олонецкой и других губерний, темные, мрачные, усатые. Сталкиваясь с ними так близко, я начала понимать, насколько они не виноваты во всем происходившем. Они оказались жертвами тех ошибок, которые совершались в стране более умными и образованными людьми. Но между ними было немало с природным умом и здравым смыслом, но они все были растеряны в этом сумбуре нагрянувших событий… Много было в них отсталости, но и добродушия без конца. Было забавно слушать их споры! Они очень охотно с нами беседовали, но мы всячески избегали говорить о политике, осторожность была необходима.

По вечерам было тоскливо. Все поджидала Вову, а вдруг явится! Ребенок безмятежно спал. Садилась на диван и тихо играла на гитаре. В квартире пахло дегтем и смолой. Запах, который я водворяла своей курткой и сапогами.

Немцы взяли Ганге и грозились скоро впустить Белую армию для водворения порядка. Начались паника и бегство. Опять настали напряженные дни. Будущее снова заволоклось туманом. С прекращением работы все временное благополучие рухнуло.

12 апреля, после страшного грохота митральез, город был взят немцами и Белой армией с Маннергеймом[53] во главе. В день падения города явился муж, радостный и веселый, несмотря на то что бежал под пулеметами от станции, на которой остановился поезд, не дойдя до Гельсингфорса! Бежал домой, к нам! Незабываемый момент, когда я его увидела здоровым и свободным! Увидев мою куртку и почувствовав запах смолы, удивился, но весело рассмеялся, узнав о моей эпопее!

Вскоре шведы стали гнать всех русских вон из города. Вывешивали возмутительные приказы на всех столбах, требовали немедленного выезда, издевались.

Вова случайно родился в Одессе. Его отец временно там очутился по служебным делам. Всю жизнь они прожили на севере, но из-за этого случайного обстоятельства Вове выдали украинские документы в Петрограде. Его свободно отпустили из флота, выдав все соответственные аттестаты о его службе. К нашему удовольствию, оказалось, что украинцам не надо было так спешно выезжать. Мы начали продажу вещей. Метались, волновались, но серьезно подготавливали наш отъезд с украинским эшелоном на юг России. Нам хотелось как можно скорее уехать. В городе установилось враждебное отношение к русским. В магазинах перестали понимать наш язык, не отвечали, если обращались не по-шведски или не по-фински.

Наконец настал давно желанный день, когда мы двинулись морем на Либаву. Прибыв в этот город, мы сразу попали под карантин. Немцы держали нас десять дней, регистрировали, посылали в баню, словом, поступали с нами, как обычно они поступают с беженцами, по своим немецким правилам, но, между прочим, довольно гуманно. Конечно, мы набросились на хлеб, которого было сколько угодно в свободной продаже.

Дальше наше путешествие было сплошным кошмаром, особенно когда мы въехали в милую мне Украину. Носильщики не хотели возиться с нашими вещами, а если соглашались, то за такую цену, что скоро наши средства иссякли. Чем дальше мы продвигались, тем больше нас поражала необычайная дороговизна, хотя всего было вдоволь. В Киеве мы проездили полдня на извозчике в поисках пристанища на одну ночь. Хотелось передохнуть. Наконец где-то на окраине нашли грязную конуру, всю в клопах, на шестом этаже. Самая большая неудача была та, что наша девочка где-то заразилась корью. Она кашляла и была в жару.

На другое утро мы двинулись по Днепру на Кременчуг. В первый раз я увидела Киев с Днепра. Красавец город блестел своими бесчисленными золотыми куполами. Такой гордый и прекрасный, весь в зелени, в ярких красках, под синим украинским небом, это было необыкновенное зрелище.

По дороге муж познакомился с одним простым человеком. Он пробирался к себе на родину с севера. Он говорил, что одинок, но надеется застать мать в живых. У нас не было денег, положение становилось катастрофическое. Этот человек рассказал Вове, что хорошо заработал на севере, занимаясь коммерцией. Вове пришла идея спросить у него в долг денег, отдав в залог свои золотые часы. Незнакомец сразу же сказал: «Вы, барин, часы оставьте, вот вам 500 рублей». И вынул деньги. Вова смутился и стал спрашивать его адрес, чтобы сразу же по прибытии к дяде выслать ему эту сумму. Дядя, будучи моим опекуном, имел кое-какие мои средства, оставленные моей матерью. Но незнакомец покачал головой и сказал: «Никакого адреса я вам дать не могу, так как сам не знаю, где буду. Деньги мне вовсе не нужны, пусть будет вашей девочке, если захотите отдать». Мы оба были очень тронуты щедростью простого, необразованного человека. В Кременчуге мы с ним расстались, пути были различны.

В Кривой Рог мы отправились в теплушке. У нас была пересадка, и пришлось долго ждать. Захотелось есть, но мы боялись тратить деньги, не зная исхода нашего путешествия. Все же заказали чай с булками. Я вынула гитару из чехла и с горя заиграла. Моя гитара была мне очень дорога, вся в надписях, монограммах и всевозможных сувенирах. Какие-то молодые люди подошли, послушали, и один из них сказал: «Паненка, не продадите ли гитару?» Екнуло что-то в сердце, но мысль, что это тоже выход из положения, мелькнула, и так перебралась моя гитара в чужие руки, зазвенели ее звуки где-то далеко от меня. Посмотрела я на девочку, и сразу стало легче на душе. Так было надо.

В нашей теплушке, направляющейся к Кривому Рогу, было просторно, я с девочкой прилегла на солому, покрывавшую пол. Наступила украинская звездная ночь. Было очень жарко, люди распахнули двери с двух сторон. Моя Олечка была в жару и плакала. Побоявшись сквозняка, я хотела закрыть одну дверь, но баба, стоявшая рядом, сказала: «Нечего душить народ из-за ребенка, который все равно помрет!»

Я спросила одного мужичка, не знает ли он что-нибудь о Яницких. «Двое убиты в имении, но какие – не знаю». Похолодело в душе. Так как мы послали Роберту телеграмму, он нас встретил и повез к себе. Оказалось, что действительно убиты младшие братья моей матери, Владислав и Николай, мой однолетка. Оба учились в Одессе; на Рождество поехали навестить мать. Пьяная ватага ворвалась на террасу, где они спокойно играли на гитаре, их потащили на реку и там зверски прикончили. Бабушка умерла через две недели, не пережив этого кошмара…

Мы остались ночевать у Роберта, чтобы вызвать врача для маленькой Олечки. Оказалось, что корь на исходе и благополучно кончалась. На другой день за нами приехали дядя с женой, и мы отправились к ним в имение, в мою любимую Новоселку, где было пережито столько счастливых дней протекшей юности… Перемен было немало! В доме дяди Ахиллеса стояла австрийская стража, мы же поместились в доме покойных стариков… Застали все в плачевном виде после расправы большевиков. Мебель поломана, окна прострелены, да и стены во многих местах были повреждены. Хозяева тоже очень изменились. На дядю сильно повлияла трагическая гибель братьев, невинно погибших от рук злодеев. Уж и говорить нечего о бабушке, а кроме нее также умерла мать Ядвиги, милая бабуся, такая уютная и добрая… Не успели мы расположиться и отдохнуть, как прогремела всюду страшная новость о трагической смерти всей царской семьи! Эта жуткая весть комментировалась во всей округе на разные лады! Все крестьяне в нашей деревушке были очень потрясены и не верили в это злодеяние. Думали, что это кем-то пущенная зловредная утка. Да и мы все надеялись, что это неправда. Всем казался чудовищным расстрел без суда всей царской семьи при таких зловещих обстоятельствах.

Мы прожили в деревне два месяца, но продолжать жить было опасно. Всюду были налеты, пожары и убийства. Немцы и австрийцы постепенно репатриировались. Мы решили ехать в город Елизаветград, находящийся в 120 верстах от нас. Это был мой родной город. Там мы поместились буквально на головах друг у друга; мы с мужем уехали к Савицким, ведь они были тоже владельцами моего любимого Веселого Раздола. Поехали мы туда навестить старые места.

Веселый Раздол был неузнаваемый. Сплошное запустение. Умерло родное гнездо! Загробным мраком повеяло на меня от покосившегося, старого дома, от совершенно запущенного сада, когда-то цветущего и роскошного. Одни высокие осокори не изменились, все так же шумели верхушками своих ветвей. Из окон дома повеяло такой тоской, таким унынием, стало холодно и жутко. Постройки все полуразвалились, все стало убогим и страшным. Никто бы не поверил, что там когда-то кипела бурная жизнь, все было радостно и празднично! Пронеслись перед глазами картины счастливой, беззаботной жизни, танцы, музыка, пение, поездки верхом, купание, пикники! Летом всегда полный дом гостей, масса молодежи… Когда мы уезжали, я оглянулась на гиганты осокори, которые долго было видно, и я сразу же ощутила, что больше никогда не увижу это родное гнездо!

Но и в Татаровке у Тани было опасно оставаться, немцы постепенно уходили, петлюровские банды расправлялись с помещиками, жгли их усадьбы, а хозяев убивали. Пленные из Германии возвращались. Многие из них были озлоблены, пережив невзгоды плена, они присоединялись к революции.

Случилось, что у меня разболелись зубы. Я отправилась из Ново-Украинки в Елизаветград к дантисту. По дороге в поезде, набитом до отказа, ехали солдаты, грызя семечки, они громко разговаривали. Один из них, азиатского типа, сказал: «Вот до чего вы тут дожили, имение Савицких до сих пор не взято! Они там живут припеваючи, да еще там с ними какой-то офицер, ясно, белогвардеец. Надо с ними покончить, устроить набег, всех ликвидировать!» Ему что-то возразили, но я уже ничего не слушала.

На первой же остановке я выскочила из поезда и поехала обратно. Приехав, я рассказала услышанное и категорически заявила, что необходимо сейчас же уезжать. Решили, что наши мужчины, то есть мой муж и Танин отец, уедут с утренним поездом в Одессу, а мы с Таней – в Елизаветград. Мне ехать с ними было невозможно. Поезда были так набиты, что влезть с ребенком было дело безнадежное, многие ехали на крышах. Да и Таню оставить одну было не дело. Расставаться снова, на неизвестный срок, было тяжело, но другого выхода не было… Вова давно тяготился своим выбитым из колеи положением. В Одессе стоял наш флот, к которому он хотел присоединиться. Ведь он имел весь свой послужной список, выданный ему при отставке в руки, следовательно, даже если он не встретит знакомых моряков, заминки быть не может. Расстались мы в надежде снова скоро встретиться.

Когда они уехали, мы с Таней собрали наши вещи, укутались, сели в старый экипаж с верным денщиком ее мужа Масичем и отправились в Елизаветград. Осень была ранняя, холода уже наступили. В городе меня ожидали большие разочарования. Все наши вещи, с таким трудом привезенные из Гельсингфорса, теплая одежда, белье, иконы, серебро – все это пропало в имении дяди. Он хотел совершить вторую поездку и все вывезти, но не успел, был налет, и все было разграблено дотла! Так как мне исполнился двадцать один год, дядя недавно вынул из сейфа все мое серебро, оставленное покойной матерью, старинное, массивное, на 24 персоны. Мы тогда успели мельком полюбоваться им. Были массивные нарядные подносы, ящик с прелестным чайным сервизом, все это моя мать получила в подарок от дедушки и бабушки при замужестве…

Весь этот хаосный калейдоскоп событий не давал нам возможности сообразить, что делать, как поступать. В Елизаветграде все ждали союзников, все уповали на них. Я поместилась у кузины, Лиды Бороздич. Она жила с матерью, Ольгой Николаевной Лопатиной, и с троими детьми, в уютном домике, особнячке. Муж Лиды, будучи на передовых позициях, пропал без вести в самом начале войны, все предпринятые розыски были тщетны. Дядя Ахиллес поместился с семьей в маленькой квартирке, которую ему удалось найти с трудом, но там не было места для нас. Конечно, я начала сразу же искать себе помещение, так как мы были у них действительно на головах. Тетя Оля и Лида уверяли меня, что мы их нисколько не стесняем, но я знала, что это не так. Найти что-либо было очень трудно, ведь город был переполнен беженцами. Если попадались комнаты, то с ребенком не хотели сдавать.

Пока я жила у Лиды, произошло событие, не забыть его никогда… Лида, красивая, полная жизни, первые три года очень скучала по мужу. Все надеялась на его возвращение, обращалась неоднократно в Красный Крест, но было ясно, что он погиб. На пятом году она потеряла всякую надежду. У них жил квартирант, которого Лида знала еще с гимназических времен; это был товарищ ее мужа. Когда я очутилась у них, он был на фронте, в Добровольческой армии. Лида поведала мне, что он очень хочет соединить свою судьбу с ней, но она все еще не решилась.

Жизнь ее была трудная, особенно из-за детей. Они были очень избалованы, не слушались, старший мальчик, которому было двенадцать лет, совершенно отбился от рук, проводил свое время вне школы на улицах, сближаясь со всякими подонками. Тетя Оля говорила: «Им нужен авторитет, мы не справляемся». «Ну как ты думаешь? – спрашивала меня Лида – Что мне делать?» Я не знала, что ей посоветовать, тень исчезнувшего Мстислава была еще тут, не выходила из мыслей.

Уложив детей, сидели мы как-то вечером в столовой; самовар шипел, мы уже давно поужинали. Тетя Оля раскладывала пасьянс. Было тихо и уютно, мы коротали вечер. Вдруг послышался стук в дверь, которая выходила на улицу, она была закрыта на засов, к ней надо было спуститься по ступенькам. Тетя Оля вся всполошилась и начала нас уговаривать не отворять дверей. «Кто его знает, кто там!» – со страхом говорила она. Лида взяла лампу в руки, и мы с ней спустились вниз. Стук повторился. На вопрос, кто там, мы услышали знакомый голос: «Это я, отворите!» Я заметила, как изменилась Лида, сделалась белее стены. Отворили, и к нам вошел Мстислав, совершенно неузнаваемый, как тень чего-то давнего. Он был смертельно бледен, исхудал, одет был в поношенную военную шинель, и на плечах – мешок. Что-то странное, острое и чужое, было в его полинявших глазах. Лида вскрикнула и бросилась ему на шею. Тетя Оля плакала, мы все были как в чаду! Не знали, куда его усадить, как получше накормить и приласкать!

Он был необычайно угрюм и как-то недоверчиво оглядывался. Никакой радости встречи не чувствовалось в нем. Выяснилось, что немцы держали его в доме нервнобольных после контузии, которую он получил почти в самых первых боях и из-за которой попал в плен. Закусив и осмотревшись, он пошел разбудить детей. Младшие девочки его не помнили, но встретили шумно и приветливо.

Но с этим неожиданным возвращением в доме начался ад. Слава очень скоро узнал от детей, что дядя Аркаша снимает у них комнату и хочет жениться на маме. Слава всегда был ревнив, но тут его ревность превзошла все. Он начал грозиться всех нас убить и преследовал Лиду дикими сценами. Всем нам было ясно, что долгое пребывание в доме умалишенных сильно отозвалось на нем. Он был невменяем. Целыми вечерами просиживала я с ним, уговаривая его успокоиться. Ручалась за Лиду в том, что она была ему верна, что Аркадий только недавно сделал ей предложение, на которое она еще не ответила, и теперь, раз он вернулся, все будет забыто.

Наконец мне удалось найти комнату. Мне нашел ее дядя Владимир, брат отца. Это было почти на окраине, недалеко от вокзала, в очень уютном домике, где жили брат и сестра. Комната была маленькая, но можно было пользоваться гостиной, находящейся рядом. Самое приятное было то, что у них был свой садик, что для ребенка было кладом. Хозяин был высокого роста молодой человек, совершенно азиатского типа, с раскосыми глазами, он всегда носил папаху. Его сестра Клавдия была прелестная особа, изящная, стройная брюнетка. Она служила машинисткой в каком-то учреждении, но в три часа дня была уже дома. У них была прислуга Феня, немолодая, добродушная, полная женщина. Она сразу же полюбила мою девочку, которой разрешалось всюду бегать. Ее постоянно зазывал хозяин, сажал на свое плечо и носил по всей квартире, к полному ее восторгу. Словом, после пережитого кошмара у бедной Лиды нам зажилось совсем хорошо. Я была очень благодарна дяде Володе, что он нашел нам столь приятное жилище.

Но тут мне необходимо поговорить о родне моего отца. Еще в раннем детстве, в Веселом Раздоле, я часто встречала дядю Володю. Знала, что это брат отца, они были очень похожи друг на друга, хотя отец был небольшого роста, а дядя Володя был высокий, очень веселый и открытый, отец же скорее был мрачный и часто угрюмый. Я никогда не задумывалась над тем, что у них разные фамилии. Фамилия дяди Володи была Алехин, то есть ничего общего с нашей. Живя у тети Оли, мне посчастливилось часто его видеть. Он к нам забегал и всегда вносил оживление, подбадривая всех. Тогда же мне пришла мысль обратиться к тете Оле, прося ее объяснения насчет разной фамилии у двоих родных братьев. Она очень удивилась, что отец никогда мне не рассказывал о весьма сложных обстоятельствах его происхождения и истории всей семьи.

История действительно оказалась необычайная. Отец, будучи трехмесячным младенцем, был усыновлен помещиками Алейниковыми. Его родная мать и отец умерли от какой-то острой горловой эпидемии. Мать перед смертью просила свою закадычную подругу, соседку по имению, усыновить ее ребенка, что та, бездетная, с радостью согласилась сделать. Дяде Володе был годик. Он был усыновлен своим крестным отцом, у которого было пятеро своих ребят. Таким образом получились разные фамилии у двоих родных братьев. Меня страшно заинтересовал рассказ тети Оли, и я настояла на подробном изложении всей семейной истории. В результате выяснилось, что родная мать отца была настоящая француженка. Ее отец, вдовец, уроженец города Бордо, покинул Францию в 1848 году, когда там происходили пертурбации. Он приехал в Россию со своей восьмилетней дочкой. Будучи гвардейским офицером, он сразу же был принят на военную службу в соответствующем гвардейском полку, с сохранением чина. Дочь его, Наталья, попала в Екатерининский институт. Все это происходило в Петербурге. При определении девочки в институт начальница спросила Жерве, не хочет ли он познакомиться с ксендзом, который будет давать ей уроки Закона Божьего три раза в неделю, как полагалось. К полному изумлению начальницы, он ответил, что никакого ксендза ему не нужно. Он хочет, чтобы его дочь перевели в православие, так как он никогда во Францию не вернется и желает, чтобы она стала русской.

В институте, да и вообще, это был первый случай, изумивший всех. Наталья быстро научилась говорить по-русски, приспособилась ко всему и была очень общительна. Подружилась особенно с одной девочкой, с которой до самого окончания института не расставалась. Это была дочь довольно зажиточных помещиков Херсонской губернии. Она часто приглашала свою французскую подругу гостить у них во время каникул. По окончании института они обе уехали в деревню. Отец Натальи, продолжая быть одиноким, увлеченный своей военной службой, никогда не препятствовал этому.

В то же лето обе девушки нашли женихов. Подруга Натальи вышла за очень состоятельного помещика-соседа Алейникова. Наталья тоже вышла, но за более скромного, Высоцкого, имение которого находилось в трех верстах от Алейниковых; словом, подругам было суждено не расставаться. Они ездили друг к другу верхом, часто участвовали в больших охотах, устраиваемых в окрестностях. У Высоцких было трое детей: старшая дочь Ольга, затем еще два сына. Жили они мирно и дружно. Высоцкий, который был старше жены на пятнадцать лет, неожиданно заболел и скончался, оставив жену с тремя подростками.

Через несколько лет приехал и поселился в окрестностях молодой венгр, сын известного врача, которого выписывали ко Двору, когда кто-нибудь из царской семьи был болен. Венгр очень явно стал ухаживать за Натальей, вскоре они поженились. Отца своего она похоронила еще до замужества. Недолго длился этот брак. Все дети оказались без матери и отца, но Высоцкие были уже взрослые юноши. Тетя Оля вышла замуж, ее братья нашли службу в Елизаветграде. Таким образом выяснилось, почему у всех разные фамилии…

Тетя Оля мне поведала также, что отец пережил ужасную драму, когда узнал, уже будучи взрослым, что он не родной сын Алейниковых. Они его любили как родного сына, и он был к ним безгранично привязан. Они скрывали от него правду, не думая, что это может обнаружиться.

Обнаружилось это при совершенно непредвиденных обстоятельствах. Как и всех молодых в те времена, отца тянуло на военную службу. Он захотел поступить в Елизаветградское кавалерийское училище. Но при поступлении туда надо было предъявить все документы, доказывающие дворянское происхождение. Тут и произошла драма. Узнав, что отец приемный сын, потребовали документы его настоящих родителей, доказывающие их дворянское происхождение. Таким образом отец узнал всю правду о своем рождении, и это сильно на него повлияло. Ему все же удалось поступить в юнкерское училище, после окончания которого он вышел в Белорусский гусарский полк, так же как и дядя Жорж.

После окончания своего повествования тетя Оля сказала: «Твой отец очень странный человек, но ему можно все простить за его безграничную щедрость. Ведь вот этот домик он нам купил, когда мы так долго не получали вестей от Мстислава; мои братья, Высоцкие, не захотели и не умели хозяйничать в имении и переехали, как ты знаешь, в Елизаветград. Володя купил у них имение, опять же это твой отец помог ему, хотя и ругал брата за его левые наклонности». Действительно, дядя Володя, еще будучи студентом, увлекался революционным движением. Он провел несколько лет в Сибири, изучая жизнь ссыльных и каторжан; там же женился на простой девушке, которая, вернувшись с ним на его родину, очень быстро приспособилась и вошла в дворянскую жизнь, как будто бы всегда в ней участвовала. Узнав это, я очень удивилась, что тетя Марина из какой-то другой среды.

Очень много думала я обо всем услышанном от тети Оли. Мне странно показалось, что у меня, в сущности, нет русской крови. Со стороны матери тоже была большая смесь. Дедушка поляк, бабушка полутатарка, одни Добровольские считали себя русскими. Но мне ничто на свете не может заменить все русское, во всех его проявлениях…

У Седлецких, моих новых хозяев, жизнь потекла ровно и спокойно. Но общее настроение в городе портилось. Большевики подвигались все ближе, грабежи продолжались, люди бежали из деревень, спасая свою жизнь. Топливо исчезало и провизия тоже. Мы уже сидели при лучинах, электричество не работало, стали жить впроголодь. От мужа не было никаких известий, но пробравшийся оттуда знакомый сообщил мне, что он с Савицким прибыл в Одессу благополучно и поступил во флот. Так как этот знакомый перебирался с семьей в Одессу, я дала ему для Вовы письмо, в котором сообщала ему свой адрес и умоляла написать.

Дядю Ахиллеса я видела часто. Не могла от него толком добиться, пропали ли все наши вещи или нет. Да он, по-видимому, и сам не знал. Приближалась зима, ничего теплого не было. Мне особенно было жаль всех фотографий, институтский альбом, старинные иконы, которыми нас благословляли перед венцом.

Я решилась на безумный шаг, поехать туда и выяснить положение. Оставила Олечку у дяди и отправилась в Кривой Рог. Хозяева меня всячески отговаривали, уверяли, что всюду продвигаются эшелоны, происходят стычки между петлюровцами и остатками армии. В Кривом Роге я остановилась у Роберта, который еще там работал в шахтах, но пояснил, что они скоро убегут в Польшу и заберут с собой Ядвигу и дядю Ахиллеса с его девочками. Роберт нашел мой шаг совершенным безумием, всячески отговаривал ехать в имение, где уже сидят комиссары. Кто их знает, как они отнесутся к моему появлению. Я все же наняла подводу и отправилась.

Дом я застала совершенно пустым. Валялись какие-то разорванные тряпки, ванна была совершенно разбита, вообще все было в безобразном виде, абсолютно неузнаваемо. Вышел какой-то человек и спросил по-украински, что я хочу. Я спокойно ему пояснила, что гостила здесь летом и в доме остались все мои вещи. Он очень любезно мне показал весь дом и пояснил, что все было разграблено какой-то ночной бандой…

В одной из комнат валялась морская тужурка Вовы, вся изодранная, в другой я нашла на подоконнике портрет моей покойной матери, с дырками вместо глаз, с огромными усами, весь испачканный, словом, в жутком виде. Захотелось поскорее удрать, что я и сделала. Роберт и его жена были очень рады, что я так легко отделалась. Они были крайне милы и гостеприимны. Им прислуживала девочка лет шестнадцати, миловидная и симпатичная полячка. «Вот уедем в Польшу, жалко нам покидать эту бедную сиротку», – сказала мне Зося, жена Роберта. «У нее никого нет на свете, недавно умерла мать». Мне стало ужасно жаль девочку. Промелькнула мысль: не взять ли мне ее с собой, в няньки моей Олечке? Я бы могла тогда делать что-нибудь другое. То, что дядя успел спасти из оставленных моей матерью средств, таяло, падало в цене с возрастающей дороговизной, словом, денег было мало. Хорошая няня была бы мне большой помощью. Сразу же я решила ее взять и сказала об этом Роберту. Они оба очень обрадовались и позвали девочку. Ее звали Ядзей, как жену дяди Ахиллеса. Она очень весело и с радостью отозвалась на мое предложение и даже не высказала удивления. Роберт и его жена очень беспокоились, как мы доедем, так как носились слухи о больших беспорядках на дорогах. Даже некоторые пункты были разрушены, кавардак творился невообразимый. Но нам надо было возвращаться как можно скорее, чтобы не очутиться мне отрезанной от ребенка.

Мы с Ядзей просидели целую ночь на вокзале. Пропустили два поезда, не имея возможности влезть. Наконец нам удалось попасть в теплушку с солдатским эшелоном. Она была набита до отказа. Солдаты сидели на полу, грызли семечки и грелись у печки. Они спросили нас, куда мы едем. Оказалось, что нам надо было скоро пересесть, чтобы попасть в Елизаветград. Я усиленно упрашивала Ядзю не называть меня «барыня» и вообще лучше молчать. Солдаты предложили нам влезть на нары. «Успеете поспать до пересадки», – говорили они. Так мы и сделали. Вытянулись и молча лежали. «Куда это бабье в такое время мотается!» – доносилось до нас. Ехали мы без конца, наконец остановились где-то в степи… Неожиданно началась пальба. «Бабы, живей слезайте и прячьтесь!» – услышали мы. Спуститься было дело одной секунды, все вышли из вагона. Палили со всех сторон. Один пожилой солдат потащил нас под вагон, там мы пролежали добрый час.

Наконец все утихло. Когда мы вылезли, солдаты нам объявили, что поезд дальше не идет, а до нашей пересадки было верст пять. Часть солдат шла туда, и нам предложили идти с ними. Особенно был приветлив один молодой, он сказал, что они нас доведут до поезда, посадят, чтобы никто не обидел. Ядзя не выдержала и громко воскликнула: «Слава богу, барыня, доедем благополучно». Я ее ущипнула за руку, солдат посмотрел и улыбнулся. Понял ли он что-нибудь или нет, не знаю.

Уже стемнело, тяжелая, осенняя ночь окутывала нас своей жутью. Тогда я поняла, что мы ехали целый день столь короткое расстояние. Солдаты честно сдержали свое обещание. Они довели нас благополучно до станции, там мы взяли билеты, и они посадили нас в теплушку, направляющуюся в Елизаветград. В этот раз это не был эшелон, а сброд совершенно разнообразной публики, были и женщины. Мы свободно вздохнули после пережитого страха. Я не могла не подумать, насколько все же эта дикая солдатня, неизвестного нам направления, была с нами предупредительна, никакого поползновения на грубость или озорство, наоборот, сплошное добродушие.

Доехали мы благополучно. Хозяева отнеслись очень одобрительно к появлению няни для девочки, за которой я сейчас же побежала к дяде. Застала ее здоровенькой и веселой. Несмотря на свои полтора года, она совсем хорошо бегала и становилась забавной. Бедный дядя был удручен пропажей всего. Я ему пояснила, что для нас пропажа теплых вещей, всех фотографий и особенно икон так же важна, как для него пропажа имения! Но конечно, я вполне сознавала, что мы сами были виноваты. Ясно, что надо было все с собой забрать, когда уезжали, мы же дошли до такого абсурда, что даже вместе с серебром оставили свои ценные портсигары, бросив почему-то курить!

Путешествие в погоню за пропавшими вещами мне дорого обошлось! Сразу же по возвращении я заболела воспалением легких. К счастью, была Ядзя, которая замечательно ухаживала за ребенком и за мной. Клавдия была очень внимательна и приносила еду, которую было так трудно доставать. Брат ее возился с моей печкой и доставал дрова, что было большой редкостью. Когда мне стало очень скверно, я попросила вызвать доктора, старого еврея, которого я давно знала: он часто приезжал к нам в имение и всегда всех лечил. Он явился, внимательно меня выслушал, констатировал воспаление легких, прописал всевозможные лекарства. Он был очень удивлен, когда узнал меня, как-то подозрительно озирался и спросил, каким образом я очутилась здесь. Я ему рассказала, но только потом, гораздо позднее, я поняла, почему он так был удивлен и печально качал головой. Перед уходом он мне сказал: «Смотри, будь осторожна во всем!» Его слова я тогда не поняла, но когда старик доктор ушел, мне стало грустно и неуютно на душе.

Я еще еле ходила, когда в город вошли красные. Стрельба продолжалась несколько часов. Завод сельскохозяйственных орудий Эльворти очень долго и упорно защищался. Завод этот был хорошо оборудован, поставляя материал на всю Украину. Рабочие завода, прекрасно обеспеченные, имели домики с садиками и огородами, прилично зарабатывали; во всяком случае, их жены не работали. Их абсолютно не интересовали никакие перемены в существовании, и они долго не сдавались. Однако красные войска вошли в город, и пришлось с этим примириться. Везде на улицах валялись трупы. Люди, напуганные событием, прятались по домам.

Через два дня, хотя еще не совсем в городе утихло, я побежала к Лиде узнать, все ли у них благополучно. Она меня встретила в слезах. Оказалось, что Слава после нескольких сцен ушел из дома. Он ей сказал, что никогда не вернется, что он намерен поступить в Красную армию, отомстить Аркадию. Остальное его не интересует. Я обняла бедную Лиду. Как я могла ее утешить? Единственное, что нам остается, – это молиться; бедному Славе надо простить! Он потерпел от долгого пребывания в доме умалишенных, вероятно, в ужасных условиях! Все это выбило его из равновесия окончательно. Тетя Оля тоже плакала, было так бесконечно грустно, а помочь нечем. И надо было жить среди этих трагедий и надрывов.

Еще перед приходом большевиков часто приходили к моим хозяевам какие-то люди. Он с ними запирался в соседней комнате. Там они долго что-то обсуждали и спорили. Феня бегала с самоваром или с бутылками пива. Часто эти сборища кончались поздно ночью. Иногда под конец Михаил Петрович пел. У него был приятный низкий голос. Я заметила, что Клавдия, всегда веселая и приветливая, вдруг стала озабоченной и рассеянной. Мне даже показалось, что она стесняется этих сборищ…

Настало Рождество. Но кто и как мог праздновать? Есть было буквально нечего. Накануне Нового года Таня Савицкая меня пригласила встретить с ней этот Новый год, который казался еще страшнее предыдущего. Она жила в гостинице Марьяни. Мы вдвоем его встретили, обсуждая, как нам поступать в будущем. Она, так же как и я, была отрезана от мужа, Васи Тхоржевского, который находился в Добровольческой армии. Но Таня была далека от реальности. Она твердо верила, что все это временно, что добровольцы снова возьмут верх и имение их будет спасено. Меня она бранила за пессимизм. Однако в их имении уже образовался революционный комитет, там оставался их верный денщик Масич. Он иногда приезжал в город и докладывал, что там творится. Следя за всеми событиями, он, конечно, прикидывался революционером, врагом капиталистов. После этой печальной встречи Нового года я вернулась домой с тяжелым чувством на душе. Хотела сразу пройти к себе, но Михаил Петрович вышел в прихожую, он был навеселе и начал меня уговаривать выпить шампанского в его компании.

Их большая, просторная столовая была полна народу, все больше мужчины, хотя были две дамы. Одна из них – сестра Михаила Петровича, Александра Петровна, приехавшая с мужем из недалекой провинции на праздники. Она была гораздо холоднее и надменнее Клавдии, мне даже показалось, что смотрела она на меня недружелюбно. Мне было очень неприятно очутиться среди этих незнакомых, пьяных и шумных людей, но отказать хозяевам я не могла. Михаил Петрович сразу же мне поднес бокал с искрящимся золотистым шампанским. Я немного выпила, приветствуя хозяев с Новым годом. Ко мне подошел приземистый, широкоплечий парень, некрасивый, с вздернутым носом, и схватил меня за руку выше локтя. Он тут же начал мне говорить какие-то пошлости. Мне захотелось уйти, и я направилась к двери. Михаил Петрович ему строго сказал: «Оставь мою жиличку в покое!»

Клавдия вышла со мной, а там повисли в воздухе пьяные шутки и бестолковый смех. Клавдия мне шепнула: «Ложитесь и запритесь в комнате». Мне стало не по себе. Я разбудила Ядзю, спавшую в соседней комнате, и велела ей перебраться ко мне, где был небольшой диванчик. Девочка мирно спала в своей люльке. Мы заперлись, но долго не могли уснуть, дебош продолжался до рассвета. «Зачем держишь буржуйку у себя!» – послышалось мне, когда я уходила из столовой. «Не ваше дело!» – был ответ хозяина. Засыпая, я призадумалась: кто же они, мои хозяева? К какой категории людей они принадлежат? Неужели они мои политические враги? Ведь я была с ними так откровенна, всю правду выложила о муже, о себе. Вспомнился старенький доктор, который мне сказал уходя: «Будь осторожна!» Страх обуял меня. Но, вспомнив, как они сердечно относились к моему ребенку, какая милая и внимательная была Клавдия, совершенно не похожая на революционерку, я успокоилась и уснула.

Вскоре я узнала, что Михаил Петрович комиссар, занимающий довольно видный пост в революционной администрации. Клавдия мне сама призналась в этом и сказала: «Но вы не бойтесь его. Мы вас очень полюбили, и вы у нас в полной безопасности». От мужа не было ни слова, да и не могли приходить письма, между нами была граница Белой и Красной армий. Дни текли за днями, недели за неделями, в сплошной борьбе за продовольствие, которое все больше и больше исчезало. Я часто бегала в одну отвратительную столовку и приносила оттуда судки для нас троих.

Просвет для меня начался, когда я встретила неожиданно одного соученика по драматической школе в Петербурге Колю Каблукова. У его отца была парикмахерская в городе, он давно пробрался к родителям из Петрограда. Сразу же он меня познакомил со своей семьей. Они оказались милейшими людьми, особенно его сестра Люся, моих лет. Мы сразу же с ней подружились.

Вспоминая с Колей нашу школу, мы решили разработать вместе некоторые скетчи и предложить свои услуги в театре. Взялись за это очень энергично, и нам повезло. Театр оказался опустелым, большая часть артистов убежала при появлении большевиков. Антрепренер, узнав, что мы окончили в Петрограде известную драматическую школу, сразу же без колебания нас принял. Мы стали успешно выступать, и завтрашний день стал менее страшным.

Ядзя бегала за продуктами, возилась с девочкой, которая к ней очень привязалась. После моего поступления в театр хозяева стали ко мне еще лучше относиться. «Молодец! – говорила Клавдия. – Не пропадете». Они часто стали приглашать меня обедать или ужинать, у них было всего вдоволь. У меня иногда подымались споры с Михаилом Петровичем. Он больше не стеснялся мне говорить о своей революционной активности, я же не могла не возмущаться постоянными убийствами и казнями совершенно невинных людей. «Лес рубят, щепки летят!» – это был его постоянный припев. Кроме того, он был убежден, что вся наша буржуазная литература, особенно Толстой, существовала специально для капиталистов! Этот некультурный взгляд меня коробил, я с ним горячо спорила, утверждая, что Толстой, какое бы ни было направление, все равно останется великим писателем.

Один раз я вспомнила, что, когда к ним въехала, я отдала им свой паспорт для прописки и они мне его не вернули. Когда я спросила их об этом, Михаил Петрович мне сказал: «Я его давно спрятал, он может вас скомпрометировать и вам навредить!» Да, конечно, там было помечено, что я дворянка и жена морского офицера. «Я вижу, что я в ваших руках окончательно!» – сказала я полушутя. Клавдия, присутствующая при разговоре, заметила: «Мы вас в обиду не дадим; у Миши тоже есть совесть и душа, хоть он и комиссар». Оставалось верить и не сопротивляться ходу веглей! А время текло, от Вовы не было никаких вестей, хотя попадались некоторые, которые имели известия из той зоны с перебежчиками. Я тоже перестала писать. Да и не хотелось описывать те условия, в которых я очутилась.

Поехала я как-то к Тане в гостиницу и с удивлением встретила там ее мужа Васю. Он пробрался, несмотря на опасность, с фальшивыми документами, в штатском, чтобы уговорить Таню бежать. Пробраться из другой зоны – это было геройство. Мы обсуждали наше положение, но все выводы приводили к тупику. В самой горячке нашего разговора вдруг кто-то постучал. Когда мы открыли – увидели Масича. Он был бледен как полотно, весь запыхавшийся, взволнованный! «Что с тобой?» – спросил его Вася. Скороговоркой пояснил он нам, что Тане и Васе необходимо бежать, так как в имении революционный комитет откуда-то узнал, что Вася в городе, и приговорил его и Таню к смертной казни. «Да и мне не избежать! Они догадались, что я не с ними!» Мы быстро собрали вещи и вышли из гостиницы, расплатившись с хозяином, который нисколько не удивился, насмотревшись всего. Направились к нашей общей подруге Ане, тоже дочь помещика-соседа. Она была замужем за скромным чиновником. Жили они бедно, почти убого, на окраине города. Они оба нас сердечно приняли, и когда мы объяснили все наше страшное дело, муж Ани сказал: «Не медля вам надо найти способ бежать».

Тут я вспомнила, что в городе был извозчик, которого хорошо знала, потому что он когда-то служил кучером у моего отца. Он меня помнил и всегда при встрече раскланивался. Был он одинок, жил старым холостяком, давно занимался извозом. Васе было опасно показываться, поэтому мы пошли с Таней вдвоем. К счастью, он оказался дома и встретил нас приветливо. Мы сразу же выложили ему начистоту все наше дело. «Евгений, вы должны их спасти», – уговаривала я. Он почесал затылок и сказал: «Барышня, коли я их спасу, то мне надо свою шкуру отдать!» Таня же просто заявила: «Вам незачем сюда возвращаться! Я вам дам такую сумму денег, что вы сможете в другом городе устроиться и продолжать заниматься тем же!» Он снова почесал затылок и сказал: «Добре, увезу вас рано на рассвете, вещи зароем в соломе на подводе, переоденьтесь бабой, а ваш муж и другой парень – мужиками, уедем, и я вправду не вернусь. Уеду к сестре в село Широкое, она овдовела и давно меня кличет».

Сговорившись окончательно, мы вернулись к Ане. Там мы уложили все вещи в мешки. Таня умудрилась засунуть свои бриллианты в ручку метелки, которую решила взять с собой в подводу. Несмотря на убогость квартиры, Аня всех разместила. Таня легла в столовой на диване, Вася и Масич устроились в кухне на полу, где им постелили матрасы. Попрощавшись с ними, я обещала прийти их проводить на рассвете.

Возвращалась я с тяжелым чувством. Мелькали мысли – не удрать ли мне с ними, но подвода у Евгения была небольшая, кроме того, пускаться с ребенком в столь опасное предприятие, в холодную, еще зимнюю погоду, было слишком рискованно. На душе было отвратительно, будущее пугало своими страшными перспективами.

Когда я вернулась домой, все уже спали. Я очень тихо вошла и направилась к своей комнате. В это время Михаил Петрович вышел из своей и удивленно спросил: «Разве сегодня был спектакль? Я был уверен, что театр закрыт». – «Да, он закрыт, но я репетировала со своим партнером». Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись. Мне всю ночь не спалось, я обрадовалась, когда часы в столовой пробили пять часов утра. Быстро встала, умылась и выскользнула из дому. Евгений не обманул, он стоял перед домом Ани, весь нахохленный в своем огромном тулупе. Видно было, что он накрутил на себя немало вещей, так как из худого превратился в здоровенного мужчину… Мы все, по старому обычаю, присели, перекрестились и долго сердечно прощались. Аня плакала. Вышли проводить их на улицу. Утро еще не начиналось, чуть светлели облака. Несмотря на начавшийся март, нас окутывала морозная и особенно мрачная мгла. Наконец они все разместились, и подвода тронулась в путь. Мы с Таней издали крестили друг друга. Когда они скрылись, я отправилась домой. Дома все спали, была полнейшая тишина. Я прилегла немного отдохнуть. Вскоре моя маленькая проснулась. Ядзя пришла ее одеть и унесла в гостиную, где они всегда завтракали.

В девять часов утра я начала одеваться. Кто-то ко мне постучал. Когда я открыла дверь, я увидела Михаил Петровича. Я сразу же поняла по выражению его лица, что он все знает. «Где вы были сегодня и что делали?» – спросил он. «Разве я не свободна делать то, что хочу?» – возразила я. Он секунду помолчал и вдруг сказал: «Нина Сергеевна, не будем ломать комедию друг перед другом!

Я отлично знаю, где вы были и что вы делали! Но если бы только я это знал, то это не имело бы значения. К сожалению, не я один это знаю, и последствия ваших действий могут быть очень плачевными. Да что мне распространяться! Лучше я прямо вам скажу. Революционный трибунал осведомлен, что вы помогали богатым буржуям бежать. Завтра вас должны арестовать. Вы догадываетесь, что вас ждет! Я не могу вас защитить!» Волна ужаса охватила мою душу. «Я лично понимаю вашу точку зрения. Это ваши друзья детства. Вам безразлично, буржуи они или нет! Вы сами из этой среды. Вы рискуете своей жизнью, спасая их… Между прочим, не беспокойтесь! За ними была организована слежка, но до сих пор их не нашли. Никто не знает направление, которое они взяли. Неизвестно, как они уехали, но известно, что вы им помогали, так как вы их увели из гостиницы. На всех вокзалах дано распоряжение за ними следить!» Я в душе перекрестилась. Очевидно, не знают, что уехали на подводе, думают, что поездом… Михаил Петрович продолжал: «Мы с Клавдией решили вас спасти! Вам необходимо сегодня же немедленно бежать, я вам в этом помогу. Вы переоденетесь в крестьянского мальчика, обрежете волосы и сядете на еврейскую балагулу, которая отправляется в двенадцать часов дня в Бобринец. Я вам дам письмо к евреям, которых хорошо знаю. Насколько я помню по вашим рассказам, вы с детства ездите верхом. Так вот, они дадут вам лошадь внаем, вам следует пробираться в Николаев. Там вы отправитесь к другим евреям и сдадите им лошадь! Затем морем отправитесь к мужу в Одессу». – «Так как же я могу совершить подобное путешествие с маленьким ребенком!» – вырвалось у меня. «Кто вам говорит с ребенком? Конечно, Олечку оставите тут с няней». – «Да вы меня за сумасшедшую принимаете?» – рассердилась я не на шутку! «А вы предполагаете, что проще всего отдать себя на казнь? – продолжал он. – Вы своему ребенку пользы не принесете, если вас расстреляют! Если же вы спасетесь, то очень скоро, самое позднее через месяц, вы сможете забрать ребенка, так как наши возьмут Одессу. Ваша история к тому времени утихнет, и все окончится благополучно, уверяю вас!» – «В таком случае я увезу ребенка к дяде!» Он покачал головой: «Ребенок у вашего дяди не будет в безопасности. Не забывайте, что ваш дядя считается врагом народа и его могут арестовать! Здесь же, у нас, мы ручаемся за полное благополучие вашей девочки».

Он стоял передо мной в своей неразлучной папахе, но такой спокойный, уверенный в себе. В это время появилась Клавдия. Она подошла к нам, дверь моей комнаты была открыта. Я заметила, что у нее на глазах слезы. «Слушайте, Нина, не надо колебаться, скорее собирайтесь». – «А если с моей девочкой что-нибудь случится? С каким чувством я уеду? Думать об этом ежеминутно – это обречь себя на муку адскую!» Но они упорно продолжали мне доказывать, что с ребенком ничего не может случиться, она отлично будет себя чувствовать с няней; кстати, скоро начнется весна, и она сможет бегать в садике. «Мы все ее любим, – повторяла Клавдия, – Феня от нее без ума, она будет ее откармливать, а мы все будем нянчить ее!» Я стояла как вкопанная, вся объятая страшными чувствами. С одной стороны, было ясно, что надо спасаться, но с другой – предстоял ужас тревоги за ребенка, страх оказаться отрезанной. Клавдия плакала, обнимала меня и клялась, что, что бы ни случилось, они Олечку никогда не оставят и будут заботиться о ней, как о собственном ребенке.

Михаил Петрович повернулся к сестре и сказал: «Не расстраивай ее, все обойдется благополучно, через месяц она сможет взять свое дитя!» Помолчав несколько секунд, он сказал: «Белое дело проиграно, верьте мне. Вы приедете к мужу, а по вашим пятам войдут красные войска в Одессу!» Говорил он с большим спокойствием и уверенностью, столь убедительной в те моменты… Я же не могла ни на что реагировать.

В то время мне было безразлично, кто выиграет. Надо было выйти из создавшегося положения. Но в глубине души у меня зародилось сомнение в нашей победе. Спокойная уверенность Михаила Петровича подействовала на меня. «Послушайте, – сказала я наконец, выйдя из оцепенения, – если вы так уверены, что Одесса будет взята красными так быстро, и если я вам оттуда пришлю телеграмму, вы мне ответите сразу?» – «Да, конечно», – ответили оба, брат и сестра. «Слушайте, я еще прошу вас об одном, очень важном для меня одолжении, защитите моего дядю и его семью, если с ними что-нибудь случится». Он сразу не ответил, задумчиво посмотрел в сторону и наконец сказал: «Что будет в моей власти, то сделаю, обещаю вам. Теперь собирайтесь! Клавдия вам даст костюм крестьянского мальчика, мне его одолжили добрые друзья. Она же вам обрежет волосы. Возьмете с собой мешок с кое-каким мужским бельем. Имейте в виду, что вам придется проехать границу, быть может, вы напоретесь на стражу. Евреи, которые вам доставят лошадь, скажут, что вам надо говорить страже! Они должны вас принять за мальчишку, не выдайте себя! Скажите, предположим, что вы едете в Николаев к сестре, что она портниха!»

Я быстро переоделась. Клавдия коротко обрезала мои волосы, на голову я натянула зимнюю шапку. С острой болью в душе я перекрестила мою малютку, счастливо улыбающуюся, не понимавшую трагедии момента… Клавдия позвала Феню и предложила нам всем присесть. Михаила Петровича она тоже заставила к нам присоединиться. Он с большим ворчанием на старые бабьи предрассудки все же присел.

Затем мы с ним вышли и взяли извозчика. На улице никого не было. Да и вряд ли кто-нибудь бы меня узнал в этом одеянии. Приехали за город к постоялому двору; оттуда уходила балагула. Михаил Петрович вручил мне письмо и сказал еврею, куда меня доставить. По всему было видно, что он уже раньше с ним сговорился. У еврея в балагуле были мешки, видно было, что он что-то перевозил. Прощаясь с Михаилом Петровичем, я сказала: «Видите, я свою судьбу отдала в ваши руки, я крепко верю, что вы не обманете меня!» Он улыбнулся и ничего не ответил. «Скоро увидимся!» – крикнул он мне на прощание… Бобринец был неблизко. Добрались мы до него только вечером. К счастью, еврей всю дорогу молчал и разговорился только перед самым приездом. Застонал о скверных временах, о голоде и т. п. Я отмалчивалась, не зная, подозревает ли он, кто я и что со мной происходит. Говорил ли ему Михаил Петрович о сути моего дела? Подвез он меня к какому-то обветшалому домику, свет горел, и внутри было очень шумно. Расплатившись с ним, я позвонила. Тотчас же вышла пожилая еврейка, и я ей вручила письмо. Когда она его прочла, она сразу же побежала к старику, стоящему поодаль в глубине комнаты и долго по-еврейски ему что-то рассказывала. Они оба громко заговорили, жестикулируя, перебивая друг друга. В комнате по разным углам было много людей с пейсами и черной бородой. Они все разговаривали в одно и то же время, размахивая руками, жестикулируя. Был настоящий кагал. Еврейка после переговоров со стариком подошла ко мне и сказала: «Вы у нас переночуете, а завтра мы вам достанем лошадь. Вы должны будете выдать нам залог и плату за проезд. В Николаеве вам вернут плату залога за коня. Там вы его сдадите нашим друзьям, к которым мы вас пошлем». Цена оказалась очень большая, но мне было безразлично. Везти с собой большую сумму денег было опасно, без нее становилось свободнее. Я согласилась на все условия. Евреи остались довольны. Сразу же показали чулан, где мне надлежало ночевать. Уговорили меня поесть, хотя мне совсем не хотелось. Когда я очутилась в чулане, темном и неуютном, отчаяние охватило меня. На душе стало жутко и безнадежно. Хотелось, чтобы время бежало быстрее. Думала, что не смогу спать в ту томительную ночь, но усталость взяла свое, и я уснула как убитая. Этим я сократила свои мучения.

Проснулась на рассвете. В доме было снова шумно. Стоял кагал. Когда я вошла в огромную столовую, там суетилось много людей, большая часть с пейсами, типичные евреи. Как мне показалось, они громко спорили между собой и были крайне возбуждены. На меня они не обратили никакого внимания. Самовар шипел на столе, там же были навалены кучками булки, бублики и всевозможные сайки. Посредине стола стояло масло комом и лежала колбаса. Старая еврейка, видимо хозяйка непонятного мне учреждения, подошла ко мне и приветливо сказала: «Пейте чай, кушайте бублики, они еще теплые, мы сами их печем, а после вам надо отправляться в путь. Лошадь найдена еще вчера, вам необходимо скорее уехать».

Меня удивило, что она так свободно говорит это при других, все стоявшие близко отлично все слышали. Они посмотрели на меня с любопытством, одобрительно закивали, как будто бы в знак полного сочувствия. Меня все это очень подбодрило, я принялась за чай. Затем хозяйка принесла мне какой-то лист, на котором попросту карандашом был помечен весь мой маршрут. Тут подошел ко мне старик хозяин и сказал: «Вы ни в коем случае не останавливайтесь в корчме, которая находится почти на границе между белыми и красными, в 12 верстах от Николаева. Ее надо вам избежать, найти окольный путь, потому что туда по ночам приходят красноармейцы и ведут совещания. Вам опасно очутиться там». Тут он начал мне объяснять, как мне избежать эту корчму. К сожалению, я скверно усвоила его наставления, так как с детства страдаю полнейшей неспособностью ориентироваться. Путь был нетрудный, все прямо и прямо, но в 12 верстах от Николаева надо было свернуть куда-то направо.

Расплатившись с евреями, я вышла на двор. Высокий парень подвел коня, оседланного по моей просьбе казацким седлом. Осмотрев коня, крепкого, темно-бурого, с пушистой гривой, я еще больше успокоилась и закурила папиросу. Старик вручил мне адрес, куда мне надлежало отвести коня по прибытии в Николаев. «Нигде не задерживайтесь, красные очень близко от Николаева. Не дай бог, если они раньше вас войдут, вам тогда Одессы не видать». – «Но ведь 120 верст невозможно проехать без ночевок», – заметила я. «Разумеется, ночуйте, выбирайте хаты победнее, говорите только по-нашему, по-хохлацки». Старуха вынесла мне мешочек с провизией. «Хоть на первые два дня», – сказала она.

Утро только по-настоящему начиналось. Холодное, суровое, полузимнее утро. Несмотря на март, гололедица еще не прекращалась по дорогам. Во многих местах лежали обледеневшие сугробы. Воздух был прозрачен и чист – наш украинский, крепкий, здоровый воздух. В мозгу у меня мелькнуло: «Они, видимо, все знают обо мне, ясно, что Михаил Петрович их осведомил в своем письме! А вдруг выдадут!» Но задумываться обо всем этом не было времени, надо было погрузиться с головой в предпринятое решение…

Попрощавшись со всеми окружающими меня людьми, я решительно вдела ногу в стремя и привычным движением тела расположилась на седле. «Счастливого пути!» – кричали мне вслед. Отъехав несколько саженей, перекрестившись, я пустила коня рысью. Степная извилистая дорога чернела вся в ухабах перед моими глазами, то подымаясь, то спускаясь. Встречались часто курганы, выраставшие вдруг на фоне мертвой природы. Несмотря на подбитый мехом зипун, было холодно, руки мерзли, а держать в рукавицах вожжи было непривычно.

Через два часа непрерывной езды захотелось остановиться. Слезла с коня и причалила неподалеку от деревянного креста, посредине которого была вставлена икона Божьей Матери. Присев на бугорок, закусила, дала хлеба коню и снова пустилась в путь. Еще проехав часа два, решила сделать серьезный привал. Издали намечалась деревня, мой конь ее чувствовал и дружелюбно ржал. Вообще, было видно, что он хорошо знает местность. Он шел уверенно и спокойно вперед. Когда мы въехали в деревушку, на нас напала целая стая собак. Конь отбрыкивался от них задними копытами.

Деревушка оказалась очень убогой, постоялого двора не было, но мне необходимо было накормить коня и самой передохнуть. Почти на окраине я приметила избушку и смело направилась к ней. На мой стук вышел седой, но очень представительный старик.

Он посмотрел на меня, на мою лошадь и спросил, что мне нужно. Выложив ему заранее приготовленную, сфабрикованную по трафарету для всех случаев историю, я попросила его впустить меня отдохнуть и накормить коня. После небольшой паузы он сказал: «Ну ладно уж, входи, безусый! Чего тебя в такое время по дорогам носит!» Тут же он громко крикнул: «Митька, подь сюды!» Из небольшого сарая вышел парнишка, которому старик велел накормить коня. Тот сейчас же взял его под уздцы и повел за дом, где, по-видимому, находилась конюшня. У старика, по всей вероятности, были свои лошади. Мы с ним вошли в хату. Я сняла шапку, перекрестилась на иконы, висевшие в углу, убранные красивыми рушниками, затем с удовольствием села на длинную деревянную скамью, прислоненную к стенке. В глубине стояла большая кровать, покрытая стеганым одеялом, искусно сделанным из разноцветных лоскутков. Белоснежная гора подушек с вышитыми наволочками лежала на кровати. Напротив скамьи, на столе, стоял самовар, он еще шипел, и несло от него теплом и уютом. Из соседней горницы вышла хозяйка и с удивлением посмотрела на меня. Старик ей пояснил, что разрешил мне отдохнуть и обогреться. «В Николаев к сестре едет», – добавил он. Я поклонилась ей и поставила свой мешок в угол. Хозяйка тотчас же принесла большую миску с творогом, чашку со сметаной, краюху темного деревенского хлеба и начала усердно меня угощать. Я с большим удовольствием поела, выпила горячего чая, старики тоже молча ели. Поговорили о том о сем, когда же я начала собираться уходить, старик сказал: «Ты что-то на барчука смахиваешь! Хоть и болтаешь по-нашему, а выходит у тебя поскладнее, чем у нас». Я смолчала, но в душе решила, что мне следует поменьше разговаривать и причаливать только на ночлег. Когда я хотела с ними расплатиться, они завопили с большим возмущением: «Мы не постоялый двор! Мы рады накормить молодняка, мы же не нехристи!» Теплое чувство зашевелилось от этой доброты; я подумала, что не все еще пропало, если бедные крестьяне так добры и отзывчивы. Хлебосольный народ наш все тот же, никакая вражеская сила не может его переменить.

С теплым чувством и верою в удачу своего путешествия покинула я этот маленький домик с соломенной крышей. Снова взвилась черной лентой дорога, замелькали курганы, кресты, иногда бугры еще не растаявшего снега. Проехав еще две деревни, когда уже стало сильно темнеть, посмотрев на свои маршрут, я решила добраться до большого села и там переночевать. Надо было снова найти хату победнее. Проехав главную улицу, на которой, как обычно, на нас напали собаки, я выбрала домик, находившийся в стороне от дороги, в том месте, где кончалось село.

Вечерело быстро, во многих избах горели лучины, крестьяне загоняли скот, вели поить лошадей. К собачьему лаю присоединилось ржание коней и глухое мычание коров. На все эти звуки конь мой весело отзывался. Соскочив с него, я энергично постучала в запертые двери облюбованной мной хаты. Тотчас же вышла молодая, красивая хохлушка в вышитой рубашке, выглядывающей из-под теплой кацавейки. Разноцветные мониста украшали ее шею, она вся дышала здоровьем и радостью. Когда я выложила ей свою просьбу, она весело ответила: «Заходи, панычу, переночуешь на полу, дадим тюфяк, а коня давай отведу к корму». С этим она забрала лошадь и увела.

Когда мы с ней вошли в хату, там оказалось трое ребятишек и ее мать, пожилая женщина. «Мужиков нэма, уихалы на ярмарку, – пояснила молодая и, обращаясь к матери, сказала: – Хлопец в доме, то и спокойнее». У меня назойливо вертелась мысль: «Зачем она меня панычом назвала!» Язык чесался сказать ей, что я вовсе не паныч, что моя сестра простая портниха, сам я из крестьянской семьи, но я смолчала и отложила разговор на после.

В хате было тепло. От печи несло жаром. Ребятишки все бегали босиком, они с любопытством смотрели на меня. Между тем старуха накрыла на стол и потчевала нас галушками, чай пили с вареньем. После меня свели в соседнюю горницу, там была большая кровать, где спали все ребята, мне же постелили на полу объемистый тюфяк. Спала я как убитая, болели бока. Непривычное количество верст на лошади сказывалось. Но никак нельзя было поддаваться этому упадку сил. Надо было взять себя в руки, ведь было только начало путешествия.

Утро наступило светлое, приятное, как-то потянуло весной… В этот раз молодая хозяйка согласилась взять немного денег для ребят; распрощавшись с ними, я снова пустилась в путь. Конь был бодрее и веселее меня, он одобрительно ржал, когда мы выезжали со двора. Ехала я целый день медленно, из-за гололедицы, но делала маленькие привалки, во время которых закусывала остатками провизии. Как накануне, заночевала в крестьянской семье.

В этот раз они оказались менее симпатичными, как-то подозрительно меня оглядывали. Деньги, которые я им сейчас же предложила, оказали влияние, они все же меня приняли…

Теперь мне предстояло проезжать границу. По словам евреев, мне надо было свернуть налево, а потом еще направо, чтобы избежать часового и знаменитую корчму, находившуюся в 12 верстах от Николаева. Сворачивала я как будто правильно, но, к моему ужасу, наскочила прямо на стоявшего на перекрестке солдата. Хотела проскочить, но он подбежал и схватил коня под уздцы. Мое сердце куда-то провалилось. Крепче нахлобучила шапку на уши. Солдат оказался очень молодым, щупленьким, безусым, совсем не страшным. «Куда черт несет?!» – постарался он гаркнуть петушиным голосом. Стараясь ответить ему в тон, я пояснила, что еду к больной сестре. Недавно умерла мать, отца давно нет в живых, надо сестре пособить, один я мужик остался в семье… Солдат схватил мой мешок, раскрыл и увидел в нем полурваные портки, онучи, остатки провизии да еще пачку папирос, снова закрыл и снисходительно молвил: «Ну, проваливай, да торопись, скоро в Николаев не попасть!»

Сердце билось, хотело выскочить, но было желание кричать от радости. Проехав еще несколько верст, я очутилась на краю оврага, над которым стояла, по всей видимости, та самая проклятая корчма, от которой меня предостерегали евреи. Назад ходу не было, ясно стало, что я ошиблась, и надо было принять свершившийся факт. Ночевать на дворе было невозможно, конь требовал корму, следовательно, надо было решиться просить ночлега в корчме. На мой энергичный стук вышел человек небольшого роста, неопрятно одетый, мрачный, смотревший исподлобья. Когда я у него попросила приют на ночь и корм для лошади, он сердито сказал: «Много вас тут шляется, заплатишь, так впущу, а нет – проваливай!» Но я вытащила из кармана кошелек, показала ему и уверила, что в долгу не останусь. Тогда он открыл дверь и сердито буркнул: «Вот солома на полу, тут и ляжешь». Затем он показал мне, где расседлать и покормить коня, свести к водопою. Войдя в горницу, я увидела, что в ней был только стол, несколько табуреток, а в углу горой лежала солома. Он мне сказал, как будто невзначай: «Тут придут ночью люди, так ты не шевелись и в разговор не суйся». Сунув свой мешок под голову, я вытянулась и закрыла глаза. Если удастся добраться до Николаева, так чего же желать? Задремала слегка, но скоро послышался робкий стук. Хозяин открыл дверь, две женщины стояли на пороге и тоже просились на ночлег, за ними стоял высокий мужик в кожухе. «Ну, бабы, ляжете на соломе с хлопцем, а вот кучер пусть идет в конюшню, и так места мало».

Бабы покорно согласились и улеглись рядом со мной. Некоторое время они молчали, но вскоре я услышала их разговор, шепотом. К моему большому удивлению, они говорили по-польски. В то время я еще хорошо помнила польский язык. Ведь я провела в детстве несколько лет в польской семье моей матери. Скоро я поняла по их разговору, что они беженки и тоже, как и я, пробираются в Одессу. Стало легче на душе… Почувствовав себя менее одинокой, я решила завязать знакомство. Они мне сказали, что, по слухам, красные должны чуть ли не завтра войти в Николаев. Улучив минуту, когда хозяин вышел, я быстро, шепотом, по-польски рассказала им всю свою историю, главное, что я, как и они, пробираюсь в Одессу к мужу. Мы быстро подружились, беда соединяет людей. В то жуткое время в России люди постоянно сталкивались в невероятных обстоятельствах и действовали сообща. Так как они были полячки, решили сразу же по приезде в город отправиться в польское консульство. Предложили и мне пойти с ними. Мы сговорились встретиться там в три часа дня, они даже обещали меня подождать в случае, если я из-за коня опоздаю. Явился хозяин, и разговор наш прекратился. Было, верно, за полночь, мы уже спали, когда послышался неистовый стук в дверь, как будто бы прикладами. Хозяин быстро подбежал и услышал за дверью громкий окрик: «Отопри, самовар кипит!». Он тотчас же открыл дверь, и в горницу ввалились три высоких, здоровенных мужика в шинелях. Они не сняли шапок, расположились за столом и громко потребовали: «Гони скорей самогон, колбасу и побольше хлеба!» Хозяин подобострастно кланялся, он принес огромную краюху хлеба, затем явилась женщина с бутылкой самогону и с тарелкой колбасы. Они начали основательно закусывать и говорили без конца.

Мы узнали, что это красные. Они говорили: «Наши войдут через день в Николаев, а через две недели возьмут Одессу». Когда они окончили есть и хозяину велели убрать, они разложили большую карту и по ней что-то обсуждали. Мы услыхали, что союзники уйдут из Одессы, царская армия с флотом должны будут сдаться, дело все равно пропало! Весь флот удерет в Севастополь, «наши» будут хозяевами города и расправятся с этой сволочью. Чрезвычайка уже вся подготовлена, в Одессе все налажено. Словом, все, что мы услыхали, было для нас невеселым открытием, но ничего придумать мы не могли, нужно было примиряться со всем, что происходило. У меня секунды сомнений не было, что будет именно так, как они говорят. К счастью, на нас они не обращали никакого внимания, как будто бы кроме них в комнате никого не было. Мы делали вид, что спим, но до сна ли было? Набушевавшись вдоволь и покричав на хозяина, они наконец встали, взяли винтовки, которые при входе прислонили к дверям, и, нахлобучив свои папахи, ушли.

Я перекрестилась, да и полячки тоже осенили себя своим католическим крестным знамением. Стало тихо. От курева висел дым столбом. Я подумала: «Как бы ни было, но я скоро смогу взять свою девочку». На душе стало как-то теплее и спокойнее. Но мысль, что тогда придется снова остаться с красными и как на это посмотрит муж, все же встревожила меня. Утром хозяин дал нам напиться чаю, и лошадь была накормлена. Расплатившись с ним, я вышла на двор, полячки сели на свою подводу, а я вскочила на коня и отправилась в путь. Конь шел очень бодро, и мы очень скоро въехали в город.

Николаев я совсем не узнала. Вспомнила, каким я его видела в былое время, нарядным, веселым! Моряки в своих красивых формах, элегантные дамы в белом, цветочницы на улицах, все жило радостно и ярко. Теперь же меня поразила мертвечина, улицы были пустынны, солдатские шинели желтели своим хаки, всюду груды семечек… Женщины с озабоченным видом шмыгали в подворотни. У всех был вопрос на лице: «Что нас завтра ждет?»

Спросила у прохожего улицу, где жили евреи, которым я должна была сдать лошадь. Прохожий хотя и посмотрел подозрительно, однако указал путь. Быстро погнала я коня в том направлении, хотелось поскорее от него избавиться, спина несносно болела. За пазухой у меня была записка для евреев. Когда я к ним добралась и передала письмо, рассказав свою историю, они начали торговаться насчет залога. Все же они мне вернули большую часть, на что я уже почти не надеялась. Они вообще могли мне ничего не возвращать, все же они вернули, захватив некоторый излишек.

Я была рада, что так легко отделалась, сразу же отправилась в ресторанчик, чтобы как следует закусить после такого путешествия. К трем часам дня, взяв извозчика, я отправилась в польское учреждение. Обе полячки были там и меня поджидали. Консул встретил нас вежливо, но сразу же сказал, что все русские корабли уже эвакуировались в Одессу. Остается еще в порту французский крейсер «Дю-Шелля»[54], но он, конечно, не знает, согласятся ли там нас взять. Я очень обрадовалась, заявила, что свободно говорю по-французски, надеюсь их уговорить, но прошу нам все же дать рекомендацию, то есть записку с парой слов. Он любезно нам ее вручил, и мы помчались в порт. Легко, без затруднений отыскали крейсер. Сначала матросы не хотели нас впускать, но когда я с ними заговорила по-французски и объяснила, что мы бежим от красных, что мой муж морской офицер, они согласились отвести нас к капитану. Конечно, капитан был поражен нашим видом, особенно моим, но вошел в наше положение, прочел записку поляка и сказал: «Вам надо сейчас же быть на корабле, так как мы через час отчаливаем, красные будут сегодня к ночи тут». У полячек чемоданы были с ними, у меня не было ничего, мешок я выбросила в городе. Мы сразу же согласились остаться, и нас всех троих поместили вместе. Нам дали совсем приличную каюту с хорошими койками. Главное, можно было наконец помыться по-человечески и выспаться, чего требовал организм. Много ночей не спала я так, как в эту ночь, на настоящей, чистой постели. Движение парохода по волнам приятно укачивало, уносило в нирвану… Забвение было настоящим наслаждением!

Помню, что это происходило 14 марта. Прибыли мы в порт Одессы на рассвете. Мраморная, величественная лестница показалась нам издали своей особенной белизной. Мои спутницы имели адрес родственников, живших недалеко от порта. Мы сердечно и тепло распрощались. Я решила ехать в гостиницу «Пассаж», в которой, я знала, остановились знакомые, бежавшие еще раньше, чем Таня и Вася Тхоржевские, из Елизаветграда. Как я ни размывалась, ни приводила себя в лучший вид, моя потрепанная одежда и высокие сапоги не могли внушить никому доверия. Очутившись в порту, я сразу же это почувствовала и остановилась в раздумье.

Мои знакомые, Калугины, были очень милые люди. Он был коммерсант довольно широкого размаха. Жена его, очень полная, добродушная особа, говорила мне перед их отъездом из Елизаветграда, что если мне удастся пробраться в Одессу, то я их найду в «Пассаже». Он тогда же обещал мне разыскать Вову и передать ему письмо. Мне стало ясно, что надо направляться в «Пассаж». Зная хорошо город, я решила отправиться пешком, не привлекая внимания. Но когда я добралась до знакомой гостиницы и обратилась к швейцару с вопросом, находятся ли Калугины у них, он грозно на меня накричал и прибавил, что таких бродяг они к себе не пускают. Тогда я ему спокойно объяснила, что я переодетая женщина, бежала от красных, что сейчас, с помощью Калугина, буду разыскивать мужа, морского офицера, что Калугин сам мне предлагал в этом помочь. Швейцар посмотрел на меня с удивлением, покачал головой и проворчал: «Чего только не видишь нынче!» Но сейчас же отправился за Калугиным в лифте.

Когда Петр Петрович появился, он всплеснул руками и остановился передо мной как вкопанный. «Боже мой, как вы сюда добрались!» – было его первое восклицание. Мы с ним расцеловались, и он сразу же меня потащил наверх в свои номера. Его жена тоже была потрясена моим неожиданным появлением, начались расспросы, мои объяснения, Петр Петрович сказал, что он давно разыскал моего мужа, знает, что он находится в порту, в партии траления, сразу же мне предложил за ним отправиться. «Я сейчас же закажу хороший ужин, с шампанским, чтобы отпраздновать ваше благополучное прибытие», – прибавил он уходя.

Софья Николаевна предложила мне переодеться. Несмотря на то что она была в четыре раза полнее меня, я сразу же согласилась с благодарностью и начала приводить себя в человеческий вид. Приятно было очутиться в нормальной обстановке. Ванная мне показалась верхом роскоши! Пудра, душистое мыло, все было необыкновенное! Платье пришлось подколоть со всех сторон. Софья Николаевна тоже прихорашивалась, готовясь к неожиданному ужину.

Я очень волновалась. А вдруг муж уехал или переменил службу, его будет трудно найти, мелькали беспокойные мысли. Но все оказалось проще, чем я предполагала. Через полтора часа явились Калугин и мой Вова, нисколько не изменившийся, Калугин застал его на пароходе.

По дороге Петр Петрович успел ему рассказать мою эпопею. Радость встречи была омрачена беспокойством об оставленной во вражеской зоне дочурке… Но мое полное доверие к Седлецким обнадежило его. Я рассказала ему подробно все, что произошло. На его замечание, что мы не скоро сможем взять нашу девочку, я начала доказывать обратное. Когда я сказала, что красные будут через три недели в Одессе и мы сможем поехать за ребенком, оба мужчины расхохотались. «Да вы там совершенно обольшевичелись! – говорил Калугин. – У нас здесь еще прибыли союзники; дадим такой отпор красным, что им не поздоровится!» Одна только Софья Николаевна мне поверила и озабоченно качала головой. «Боюсь, что вы правы, – шепнула она мне, – тут такая беззаботность, шампанское льется рекой, никто не чувствует той страшной опасности, которая нависает над нами; а я вот трепещу от страха и скверно сплю по ночам!»

Ужин прислали в наш номер, роскошный, изобильный, с водкой, пирогами и шампанским. От непривычной богатой пищи меня развезло, особенно от напитков, от которых я совершенно отвыкла. Почувствовала полную неспособность куда-либо двинуться, да и некуда было! Не предупрежденный Вова не мог ничего предпринять, чтобы обеспечить мне помещение. Калугины, конечно, предложили остаться ночевать у них, тем более что они занимали две комнаты и во второй был уютный диванчик.

Утром я отправилась покупать необходимую одежду, затем на корабль, завтракать с мужем. Там он познакомил меня со своими сослуживцами и их женами, которые смотрели на меня с нескрываемым любопытством.

После завтрака мы отправились в город искать комнату; нам очень повезло, нашли прекрасную комнату с балконом во французской семье. Оказались очень симпатичные люди. У них была большая парикмахерская и парфюмерный магазин на Садовой. Дом, где мы поместились, находился на углу Княжеской и Конной. Мадам Адель мне сказала, что у нее тоже мама застряла в Елизаветграде, она поехала погостить к родственнице прошлым летом и не смогла вернуться! «Я привезу вашу маму, когда поеду за своей девочкой!» – уверенно сказала я ей. Радость увидеть мать, но перспектива очутиться под красным террором вызывали противоположные чувства. «У нас никто не верит, что большевики придут! – говорила мадам Адель. – Союзников много прибыло!» Этот припев про союзников был здорово навязчивый, у меня он звенел в ушах. «Союзники уйдут, бросят царскую армию на произвол судьбы, так же как и флот, а мы войдем в Одессу победителями!» – вспомнились слова красных в корчме, где мы ночевали перед въездом в Николаев… Жизнь наша на углу Конной сразу же приобрела приятный и уютный образ. Вова с утра уходил на корабль, возвращался вечером; я часто с ним завтракала или ужинала на тральщике, но там я не чувствовала себя хорошо! Жены сослуживцев мужа, светские морские дамы, на меня косились. Мое бегство верхом не укладывалось у них в уме; подробностей они не знали, но тот факт, что я оставила ребенка во вражеской зоне, не говорил в мою пользу. Даже моя подруга Таня меня осуждала. Единственный, кто отлично все понимал и защищал меня, – это Вася Тхоржевский, ее муж. Кстати, он напомнил своей жене, что только благодаря моей инициативе они остались живы.

Дней через двенадцать после моего прибытия в Одессу в городе началась заметная тревога. Слухи доносились, что красные сильно подвигаются; союзники на наших глазах стихийно уходили. Перебежчики приносили мрачные вести. Многие впадали в панику. Наши хозяева тоже волновались, хотя не верили в победу красных до последних минут… Начались беспорядки, появились толпы солдат с неизменными семечками, шелуха которых покрывала улицы. Носились слухи, что какие-то «Григорьевны» вошли в город и хотят устроить форменное избиение евреев, а также и буржуев! Евреи, которых, как все знают, очень много в Одессе, закрывали свои магазины и прятались.

Вскоре стало ясно, что красные действительно подходят к Одессе и она будет им сдана. Моряки начали эвакуацию в Новороссийск. Почти все сослуживцы Вовы уходили, оставалось двое-трое, в том числе симпатичный, добрый Леня Золотарев. Им пришлось идти объяснять причину невозможности эвакуироваться, власти отлично поняли и даже выдали содержание на шесть месяцев. Тральщик не двигался, они все решили остаться на нем, сделать вид, что не успели эвакуироваться. Словом, сдались…

Мы много с Вовой обсуждали наше положение, которое было очень сложное и запутанное, но двух решений не могло быть! Как мы могли оставить нашу Олечку на полную неизвестность и в чужих руках! Было страшно, но поступить иначе мы не могли. Вова меня удивил. Он очень доверчиво и хладнокровно относился к нашей судьбе. Как-то днем, несмотря на хаос, стрельбу и выкрики всевозможных лозунгов, мы отправились покупать кроватку для нашей девочки. Очень удачно нашли ее и, получив обещание в магазине, что, как только все утихомирится, они нам ее пришлют, мы возвращались домой. По дороге, прямо навстречу нам, бежал растерянный, бледный молодой человек. Он остановился, увидев меня, я узнала своего соученика по петроградской школе, моего постоянного партнера Сашу Слободского. «Нина, – запыхавшись, вскрикнул он, – вот уж не ожидал тебя тут встретить! У меня несчастье, я с женой в гостинице, но нас предупредили, что за нами придут, кто-то донес, что мы евреи! Ведь мы приехали сюда на гастроли и попали в какой-то ужас!» – «Побежим скорей за твоей женой», – сказала я и объяснила Вове, кто был Саша. Но тот посмотрел на мужа, который был в своей морской форме. В его взгляде было недоверие и страх. «Не бойся его, – сказала я, – он никогда не выдаст!» Прибежали в гостиницу, где находилась молодая, красивая жена Саши, типичная полячка. Она была ни жива ни мертва от страха. Мы вытащили ее почти насильно на улицу и побежали в нашу квартиру.

Наших хозяев было нетрудно уговорить приютить этих бедных артистов. За ужином они нам рассказали про свое унылое и голодное житье в Петербурге, что главным образом побудило их пробраться на юг. «Ну, теперь, – сказал Саша, – как только войдут красные, сейчас же уедем обратно в Питер! Там никто никогда евреев не трогает, лучше голод, чем страх!» Саша был крайне удивлен, что мой муж принял в них такое участие; он повторял много раз: «Теперь я переменил мнение о военных, никогда я не думал встретить подобного твоему супругу».

Когда все предварительные авантюры закончились, 6 апреля вошли красные, в городе стало, по крайней мере внешне, совершенно спокойно. Саша с женой перебрались в гостиницу и вскоре уехали к себе в Петроград. Прощались мы долго и трогательно. Саша говорил со слезами на глазах: «Я всегда буду молиться моему израильскому Богу за вас обоих, никогда не забуду, как вы к нам отнеслись!»

Со входом красных очень скоро водворился порядок. Как предсказывали в корчме, так и вышло. Союзники все исчезли, как будто их никогда не было. На нашем тральщике никого не тронули. Офицеры были мобилизованы как сочувствующие красным. Когда выяснилось, что сообщение восстановлено, я отправилась на почту и послала телеграмму Седлецким. Очень скоро пришел ответ: «Приезжайте, Оля здорова, ждем вас вечерним поездом». «Я поеду с тобой, – решительно заявил муж. – Отпрошусь, причина серьезная». Новое начальство, еще не вполне определившееся, охотно дало ему отпуск. Конечно, он переоделся в штатское. Взяли адрес матери нашей хозяйки, которой они тоже послали телеграмму, и отправились в путь.

В городе начался террор. Многих арестовывали. Евреи мстили за всех и за все, их оказалось очень много в Чрезвычайке, во главе ее. Появилась садистка-еврейка, убивавшая собственноручно офицеров, которых находили и арестовывали. Перед самым нашим отъездом в Елизаветград арестовали Калугина. Софья Николаевна была в отчаянии и рассказала нам, как это произошло. «Шли мы спокойно по улице, какой-то тип подбежал к нам и сказал: «Это ты, мерзавец, меня жидом называл в гимназии!» Он увез мужа с милицией, появившейся тут как тут!»

Весна была холодная, несмотря на апрель! Мы мерзли в вагоне, окна всюду были разбиты. К вечеру мы прибыли благополучно…

Когда мы вошли к Седлецким, маленькая бегала в гостиной. Она сразу же узнала меня, бросилась ко мне с радостным смехом! Конечно, она не могла узнать отца! Он любовался ею, она дышала здоровьем и счастьем. Я думаю, что у нас у обоих отвалился тот камень, который почти месяц давил и мучил. Ядзя тоже бросилась к нам в объятия. Седлецкие оба стояли и улыбались. Даже Феня выползла из своей кухни разделить нашу радость. Я представила Вову моим бывшим хозяевам. «Ну и услугу вы нам оказали!» – сказал он. «Хорошо все, что хорошо кончается, – сказал Михаил Петрович, но добавил: – Советую вам не задерживаться – сегодня отходит поезд в двенадцать часов ночи, садитесь на него, осторожность необходима!» Мы сказали, что должны забрать мать наших хозяев и, конечно, я бы хотела повидать своего дядю.

Было приблизительно семь часов вечера. Клавдия предложила нам сначала поужинать, а после отправиться за старушкой и навестить дядю. За ужином разговаривали, как будто бы все были давным-давно знакомы. Таков был мой муж. Он сразу же входил в контакт с людьми и внушал им всегда симпатию и доверие. После ужина Михаил Петрович мне шепнул: «Ну, теперь я вас хорошо понимаю, он абсолютно исключительный, вы во всем правы!» Он предложил проводить Вову, не знавшего города, за старушкой, я же направилась к дяде. Половину дороги мы шли вместе. Ядзе было поручено с помощью Клавдии Петровны уложить мои и Олечкины вещи.

Когда я вошла к дяде, мое сердце сильно сжалось при виде его. Он просто ненормально исхудал, глаза провалились. Мне стало больно и тяжело на душе. Когда я сказала, что приехала за Олечкой и сегодня же уезжаю, он заплакал. Тетя Ядвига старалась его успокоить, говорила, что они все собираются уехать в Польшу, где у них много родственников. Я с грустью видела, что дядя никогда до Польши не доберется… Время, проведенное у них, быстро прошло, надо было уходить, казалось, что ничего не было сказано того, что хотелось… Когда я распрощалась с дядей и вышла в прихожую, Ядвига ко мне подошла и сказала: «Доктора его приговорили, ему недолго осталось жить!» Еще успела я спросить про мою кузину Лиду. Ядвига сказала, что ее муж не появлялся. Аркадий убит на фронте в борьбе с красными, бедные женщины бьются в страшной нищете. Дети сделались маленькими большевиками и ушли в уличную жизнь. С тяжелым чувством ушла я от них, зная, что больше никогда их не увижу!

Когда я вернулась к Седлецким, старушка француженка была у них. Хозяева надавали нам провизии, и мы начали собираться. Все отправились нас проводить, Ядзя тоже пошла. Она привыкла к ребенку, мне было жаль, что я не могу ее взять с собой. Насчет ее дальнейшей судьбы Седлецкие нас успокоили, обещая устроить ее в хорошие условия, к детям. Мы смогли ей дать хорошую сумму денег в виде вознаграждения, ведь мы были богаты, получив от морской администрации шестимесячный оклад.

Уселись в вагон с разбитыми стеклами, а ночь была холодная! Окна были разбиты везде, во всех поездах! Собрались уже расположиться, как к нам в купе вошел господин, хорошо одетый, в подбитой мехом тужурке, самоуверенный, улыбающийся. Я сразу увидела, что он еврей. Но Вова, совершенно не умевший их различать, начал разводить разговоры о политике, возмущаясь поведением евреев в Одессе. Тип улыбался и качал своей курчавой головой. Я была ни жива ни мертва. Толкала его потихоньку, но он ничего не замечал и смотрел на меня удивленно.

Когда прошел контролер, наш новый сосед вынул карточку и показал ему. У меня сердце куда-то провалилось! Он оказался не только евреем, но и комиссаром! Контролер с поклоном вернул ему карточку, осклабился подобострастно и удалился. Тут Вова сообразил, в чем дело, и перевел разговор на другие темы. Собеседник оказался весьма культурным человеком, они оба увлеклись интересными разговорами, но мы с мадам Готье совсем не были спокойны! Наконец решили укладываться спать. Мужчины отправились на верхние койки, мы же с мадам Готье и маленькой расположились внизу. Было очень холодно, а теплых вещей у нас не было. Через некоторое время наш спутник слез с койки и любезно покрыл меня с Олечкой своей меховой курткой. Мадам Готье перепугалась и усердно крестилась. Я его поблагодарила, и было за что! Олечка, проплакавшая целый час, согрелась и уснула. Когда зуб на зуб не попадал, очутиться в тепле было чудом. Спутник наш отправился в коридор курить. На одной из станций мы застряли на два часа. Ночь тянулась длинная и нестерпимо нудная. Еще стояли долго на других станциях. Наш спутник все время уходил. У меня мелькали мрачные мысли: не арестуют ли нас? Но его куртка, покрывавшая нас, была залогом спокойствия.

К утру подкатились ко 2-й Одессе. Поезд стоял там долго. Наш комиссар предложил мужу выйти и принести нам кофе, что они и сделали. Бедная мадам Готье с испугом и недоверчиво смотрела на все это, но мужчины громко разговаривали, смеялись и были в прекрасном настроении…

Утро было просто ледяное, на душе было кисло! Вертелся в мозгах вопрос: не арестуют ли нас? Быть может, столь любезный спутник донесет на нас ввиду нашего контрреволюционного настроения. Однако все сошло замечательно, не только нас не арестовали, а пропустили без обыска по указанию нашего спутника. Расстались мы с ним корректно и даже дружелюбно… Мало веселого ждало нас в Одессе. После шумной, радостной встречи с матерью хозяева рассказали нам, что террор принимает жуткие формы, каждый день идут аресты и расстрелы. Во главе Чрезвычайки стоят сплошь евреи. Они беспощадно мстят за прошлое обращение, за погромы, черту оседлости и т. д. Кроме того, провизия с каждым днем исчезает, кое-что можно достать у приезжих крестьян, но все больше в обмен на одежду. В этом хаосе надо было жить, надо было бороться. Пережитая зима в Елизаветграде, с лучинами, холодом, голодными пайками, конечно, подготовила к этим новым испытаниям…

Вскоре я отыскала мою прелестную тетю Глашу. Мы стали часто встречаться и помогали друг другу как могли. Она была старая одесситка, имела много знакомых и родственников Добровольских, поэтому ей было легче разворачиваться, чем нам… К счастью, базар был очень близко от нашего дома. Я постоянно бегала добывать пропитание. Бабы привозили продукты, и очередь была огромная. Единственно, кто не боялся красноармейцев, это были хохлушки. Один раз я была свидетельницей следующей картины: толстая, дородная баба принесла корзину с творогом. Сразу же образовалась громадная очередь. Неожиданно подошел красноармеец, вооруженный до зубов. Он растолкал публику и занял первое место. Баба посмотрела на него, затем поставила свою корзину и сказала ему: «Товарищ, ступай стань в очередь!» Возмущенный красноармеец грозно крикнул: «Ты разве не видишь, кто перед тобой! Не разговаривай, давай творог, не то я тебя в Чрезвычайку!» – добавил он сердито. Баба еще хладнокровнее заслонила корзину своей мощной фигурой и сказала по-украински: «Я тоби таку чайку покажу, що ты ни маты ни батька нэ пизнаешь!» Разразился хохот во всей очереди. Красноармейцу оставалось плюнуть и благородно ретироваться.

Террор создавал подавленное настроение у всех. Ночи были тревожные, часто раздавались пронзительные гудки, с особенным, завывающим звуком. Мы все знали, что это обозначает, и прислушивались, не остановится ли автомобиль у нашего подъезда. В одну из таких ночей автомобиль остановился у второго подъезда нашего дома, за углом. На другой день мы узнали, что был обыск в одной военной семье, в которой скрывался украинский министр Рогоза. Его в ту ночь не арестовали, но велели явиться на другой день в Чрезвычайку. Он подчинился и был расстрелян.

Мы часто навещали Софью Николаевну. Она была в очень подавленном состоянии, но судьба улыбнулась ей. Вскоре мы узнали, что Петр Петрович был выпущен, его спас другой еврей, тоже соученик по гимназии; он занимал большой пост в этой новой организации. Он узнал его на допросе и велел освободить, но сказал ему: «Уезжай как можно скорей и подальше». После этого они уехали в Польшу, где у Софьи Николаевны были родственники.

На тральщике было тихо, никого не трогали. Флотская жизнь шла своим чередом, как будто бы ничего не случилось. Объясняется это тем, что у красных не было морского начальства, они были рады иметь тех нескольких офицеров, которые случайно остались. Всем нам, обывателям, становилось все труднее. Мы обменяли все, что имели, на муку и другие продукты. В городе начались всевозможные болезни, особенно дизентерия. Наша девочка тоже ею заболела. Было утешительно то, что мы очень сошлись с нашими хозяевами и вместе боролись за жизнь детей. У них было четверо, две девочки и два мальчика. Борьба была беспощадная, приходилось с рассвета становиться в очередь, чтобы добыть хоть немного провизии.

Вечера мы коротали с хозяевами за самоваром, прислушиваясь к ужасным гудкам. По ночам особенно они наводили тоску. Знакомых было у нас немного, большая часть эвакуировалась перед приходом красных. В том числе были Таня с отцом и мужем. Постепенно мы примирились с нашей участью, особенно что мы были вместе и главная тревога отпала. Хозяева ужасно жалели, что не вернулись к себе во Францию, когда в городе были белые, но их мать была от них отрезана, они не могли уехать. Обыденная жизнь все больше расстраивалась. Часто мы сидели без электричества. Был даже один жуткий период, когда приходилось таскать воду за версту от нас. Водопроводы оказались поврежденными.

Через два месяца после прихода красных выяснилось, что я жду ребенка… Вова продолжал служить во флоте, команда, как и везде, к нему хорошо относилась. Вечером он всегда возвращался домой. Мы всегда ждали его с большим нетерпением, так как нам казалось, что с ним мы в большей безопасности.

Как-то неожиданно приехал с севера сослуживец Вовы Шуляковский. Он был механиком на «Гангуте» и часто бывал у нас в Гельсингфорсе. С ним мы пережили вместе начало революции. В Одессе жила вся его семья. Его родители были зажиточные купцы. Они имели большой магазин материй в центре города. Их семья мне напомнила наших соседей по Веселому Раздолу Рустановичей. Особенно своей патриархальностью и соблюдением всех наших традиций. Их дети были все взрослые, их было девять человек, некоторые уже женатые. Они все группировались вокруг своих стариков родителей. Любовь, дружба, уважение царили в этой семье. Отец пользовался полнейшим авторитетом, старшие сыновья принимали от него замечания, а иногда серьезные нахлобучки безропотно, как должное. Вся семья была занята работой в магазине, хозяйством и делами по коммерции. Шуляковский захотел нас с ними познакомить, мы были приняты тепло и радушно.

Пришло печальное известие о смерти дорогого дяди Ахиллеса. Ядвига с братом и детьми уехала в Польшу. Я не раз писала моей кузине Лиде, но ответа не получила. Пришло еще другое страшное известие: дядю Володю расстреляли, не помог ему его «социализм».

Несмотря на страшное напряжение, время мчалось с невероятной быстротой. В конце июля мы узнали, что белые снова наступают, что происходят большие беспорядки в окрестностях Одессы, Бирзулах и других центрах. В августе стало ясно, что Одесса снова перейдет в руки белых. Конечно, многие радовались и ждали этого с нетерпением. Мы с мужем твердо решили не оставаться в Одессе и после пришествия белых отправиться в Севастополь. Леня Золотарев обещал нам приют у своего отца, морского врача в отставке.

Но предстоящую перемену надо было пережить… Раз явился Вова очень возбужденный и сказал мне, что один из его матросов предлагает отвезти меня с девочкой к его жене. У него в 30 верстах от Одессы, в небольшой деревушке, имеется маленький домик и клочок земли. Его жена, Настя, примет нас как родных. При этом Вова добавил, что небезопасно нам оставаться при осаде города. Я категорически отказалась: без него ни за что не уеду. «Если ты уедешь, ты и мне облегчишь возможность скрыться в критическую минуту», – уговаривал он. Явился и сам матрос. Он стал всячески доказывать необходимость нам уехать. Обещал, что они с мужем будут вместе к нам приходить, намекнул, что красные могут предпринять эксцессы против офицеров, перед тем как покинуть город, поэтому надо иметь верное место, чтобы пережить этот момент… Я была измучена постоянным стоянием в очередях. Девочка недоедала и сильно похудела. Неожиданно представлялся случай вздохнуть свободнее и отойти от всех забот… Наняли подводу и отправились в путь…

Деревушка, совсем близко от моря, оказалась очень живописной. Домики с соломенными крышами были все окружены вишневыми деревьями и подсолнухами.

Перед нашим отъездом Шуляковский пришел с нами попрощаться. Он отправлялся обратно на север, к большому огорчению его родных. Мы удивились его решению, но он нам пояснил, что у него там осталась невеста и он не хочет с ней расставаться. Вся его семья была очень подавлена. Я заметила, что Вова тоже сильно загрустил. На мой вопрос он сказал: «Ты забываешь, что у меня там тоже близкие, мои родные, кто знает, свидимся ли мы!» Мне стало как-то не по себе, ведь я его затянула во все эти пертурбации, быть может, он бы остался со своими в Петрограде, переживал бы вместе с ними все эти события. Я все же ему сказала, что если бы мы оставались в Петербурге, то ему пришлось бы идти с красными, его бы мобилизовали без всякого сомнения.

Настя оказалась очень приятной молодой женщиной; она действительно нас встретила по-родственному. После длительного одесского голода ее ужин показался нам необыкновенным. Чудный борщ с пирожками, галушки со сметаной, фруктовый компот. Избушка у них была убогая, только две горницы. В одной была большая кровать, скамьи вдоль стен, а в другой стол и стулья. Конечно, всюду иконы. Была еще кухня, с огромной русской печью. Разместились мы как могли.

На другой день, выпив чаю, мы сразу же отправились на берег купаться. Берег был песчаный, необыкновенно чистый. Какая была торжественная тишина на этом диком уединенном пляже! Мы с наслаждением купались, заплывая далеко. Наши мужчины сразу же после завтрака, часа в два, ушли в Одессу пешком, в надежде, что кто-нибудь по дороге подвезет. Обещали снова прийти в следующую субботу.

Жизнь у Насти, после одесских лишений, была настоящим раем. Я бегала утром на рынок, покупала мясо, масло и фрукты. Все остальное у Насти было, даже хлеб она пекла сама. Коровы у нее не было, поэтому мы покупали молоко у соседки. Зато огород у Насти был отличный и погреб изобиловал всевозможными запасами. Днем мы уходили собирать кукурузу, возвращались полудничать домой. Затем я укладывала мою Олечку спать и помогала Насте по хозяйству. Варили варенье, мариновали грибы и огурцы, делали консервы. Затем отправлялись на берег купаться. Море было тихое, неподвижное. Олечка могла барахтаться у самого берега, наслаждаясь этим новым и столь необычным развлечением. Настя говорила, что мое пребывание для нее настоящий отдых, без меня она бы не ходила на море и все только возилась бы со своим хозяйством.

Так проходили счастливые, беззаботные дни, несмотря на тревожное время. 22 августа явились наши мужья, рассказали, что белые входят в Одессу. Действительно, 23-го они вошли почти без боя. Красные просто ретировались. Поблагодарив наших гостеприимных хозяев, мы вернулись в Одессу. Встретили Золотарева и двух инженеров-механиков, они скрывались в береговой морской администрации, которая вообще никуда не двигалась и ее никто не трогал.

Распрощавшись трогательно с семьей Никитэн22, с которой буквально сроднились, мы решили отправиться в Севастополь, как и предполагали. Все сослуживцы Вовы были там, и самый близкий его друг, Федор Федорович Пелль, прислал за нами тральщик. Перед самым отъездом еще было маленькое приключение. Прибежал к нам приютивший нас матрос Афанасий, бледный, расстроенный, оказывается, кто-то из крестьян его деревушки донес на него, будто бы он сочувствует красным, и его хотели арестовать. Он сослался на мужа, и нам пришлось в последнюю минуту перед отъездом ездить и объясняться с начальством, указывая на огромную услугу, которую он нам оказал, его отпустили… В Севастополе, как и предполагали, поместились у отца Лени Золотарева на Екатерининской улице, на которой у него был свой двухэтажный домик, уже изрядно наполненный беженцами. Братья Лени, Николай и Сергей, уступили нам свою комнату, сами спали на матрасах, постеленных на полу в гостиной.

Осень была очень теплая, мы ходили с Олечкой на Графскую пристань и даже в жаркие дни купались. Здесь тоже цены повышались с каждым днем. Провизии не хватало. Случайно оставшиеся ценности, часы, кольца, все пошло в ломбард. К счастью, у Золотаревых была верная прислуга Екатерина, она на всех готовила, нянька, вынянчившая всех детей, вела хозяйство, помогала с добыванием провизии. Она часто воевала со стариком доктором, который был абсолютно вне всей жизни. Когда нянька брала у него деньги на хлеб, а эта сумма теперь составляла крупную часть его пенсии, он говорил: «Вот и живи, статский советник, морской врач в отставке!» Конечно, сыновья оплачивали все расходы, к нему обращались только для порядка.

Один раз мы были свидетелями любопытной картины. Доктор зазвал татарина, скупавшего старые вещи, и собрался продать ему очень ценный старинный письменный столик из черного дерева, весь изразцовый. Татарин воспользовался тем, что старик совершенно не имел понятия о ценах, и выторговал у него столик за гроши. Он его уже уносил, осторожно спуская по лестнице. В это время появилась няня, увидев эту картину, она сразу же догадалась, в чем дело. Она вырвала столик у татарина, отобрала у ошеломленного доктора вырученные деньги, вернула их старьевщику и грозно вытолкнула его из дома.

Эта нянька была замечательно преданный человек. Жена доктора, как и многие в те времена, оказалась отрезанной от семьи в их имении, находившемся где-то далеко, в одной из средних губерний. Иногда от нее приходили письма с перебежчиками. В них она жаловалась на здоровье, на полное одиночество и жуть своего существования в деревне. В одно прекрасное утро нянька нам объявила, что отправляется к барыне. Мы ее уговаривали не предпринимать столь опасного путешествия, тем более что шансов пробраться во вражескую зону было немного. На это она нам ответила, что все разузнала, как и где ей пробраться, и беспокоиться о ней нечего. Но оставить свою барыню одну, без помощи и больную, она не может!

Как-то утром, когда все встали, мы увидели ее в огромном платке, с узлом в руках. Она нас всех расцеловала, ничего не понимающего доктора перекрестила; присели, по обычаю, на пять минут, после этого она гордо выплыла из дома. Мы все были уверены, что больше ее никогда не увидим. Однако ровно через месяц она снова появилась и стала устраиваться. Мы все заметили, как она сильно похудела, обветрилась и даже сгорбилась… Своим трем воспитанникам она пояснила, что похоронила их мать в имении, где ее пока никто не трогал. Она ее застала в очень плохом состоянии, доктора сказали, что спасти ее невозможно. Похоронив свою барыню по нашему православному обычаю, она не осталась ни одного лишнего дня и пустилась в обратный путь. Доктору она велела ничего не говорить. По ее мнению, он совершенно впал в детство и было даже опасно его тревожить. С ее возвращением водворился снова большой порядок в доме. Доктор ей обрадовался как ребенок.

Забыла упомянуть довольно важный инцидент, происшедший вскоре после нашего прибытия в Севастополь. Золотарев и муж были вызваны начальством Морской администрации для объяснения причины их пребывания с красными в Одессе. Но муж встретил там бывших сослуживцев по Балтийскому флоту. Золотарева тоже все знали, инцидент закончился вполне благополучно. Другие, остававшиеся в Одессе, отправились прямо оттуда в Новороссийск…

Незаметно наступила зима. Холода, ветры задули над Черным морем; стало грустно и неуютно. В конце ноября у меня родилсямальчик, в ужасной грязной клинике, переполненной до отказа. Я сбежала из нее на пятый день, несмотря на угрозы врача, который предсказывал мне неминуемую гибель, главным образом из-за того, что у меня разлилась желчь, ребенок, очень крупный, надавил на печень при рождении. Сразу же по возвращении домой моя жизнь заполнилась уходом за детьми, стиркой, и некогда было думать о себе. Но были молодость, крепкое здоровье, и все само собой утасовалось. Сына мы назвали Ростиславом23, по настоянию адмирала Машукова[55], большого друга Вовы.

Между тем наше Белое дело терпело снова неудачи. Красные продвигались на юг и постепенно отбирали отвоеванные белыми города… Двадцатый год мы встретили у Федора Федоровича Пел-ля, собралась большая компания, веселились, как будто ничего страшного не происходило. Многие выпили лишнее, будущего никто не боялся, у всех теплилась надежда на лучшее.

В начале февраля мужа назначили в Одессу. Мы всей семьей отправились на предназначенный корабль, привезший больных из другого порта. Больные оказались тифозные. Их вынесли на наших глазах на носилках, нам же пришлось водвориться после них без всякой дезинфекции. С нами были пассажиры, ехавшие в Одессу. Среди них была старушка, наградившая нас всех какой-то таинственной ладанкой против тифа. В первую голову она повесила эти ладанки нашим детям. Когда же мы прибыли в Одессу, вернее, подходили к ней, выяснилось, что она снова взята красными. Словом, нам надо было возвращаться обратно; провизии не оказалось ни малейшей, но где-то раздобыли муку, я варила галушки на примусе для всех путешественников.

Самая неприятная новость ждала нас в Севастополе: наша комната у доктора была занята другими беженцами. Нам пришлось поместиться на очень грязном и неудобном пароходе. С маленькими детьми это было мучительно. В начале марта муж был назначен в Керчь, на передовые позиции, в Еникале, вход в Азовское море. Судно, на которое он назначался командиром, должно было служить наблюдательным сторожевым постом, передавая на фронт о всех действиях вражеских кораблей, находившихся в Тамани. Он хотел оставить нас в Севастополе, подыскав помещение, но я энергично запротестовала. Решительно ему заявила: «Куда ты, туда и мы. Довольно разлуки в такое смутное время!» Когда мы прибыли в Керчь, он и там пробовал найти нам помещение, но безрезультатно. Морские власти не очень одобрили наше присутствие на военном судне, но мы все же туда вселились. Это было старое колесное судно, именовавшееся «Граф Игнатьев». Всем известно, какие дуют ветры в Азовском море. Ходить на этом пароходике было очень трудно, так зачастую его качало. Мы разместились на верхней палубе в капитанской каюте. У Вовы работы было немного, и мы могли спокойно беседовать, было о чем!

Как-то я его спросила, откуда идет его фамилия Днепров. Как именно она связана с рекой Днепр? Он рассказал мне историю своего происхождения, она меня очень удивила. Фамилия его предков была Семигорьевы24. Они были татарского происхождения, очутились в России в XIII веке, при нашествии татар, и поселились на Днепре. Совершенно обрусели. В XVI веке переехали в Псковскую губернию, там их род зарегистрировали в дворянских документах. В начале XVIII века Семигорьевы переселяются в Петербург. Служат при Петре Великом. При императрице Екатерине два брата Семигорьевы служат в гвардии. Старший брат замешан в дуэли, он убил противника и осужден судом чести в несоблюдении законных правил дуэли. Происходят неприятные последствия, то есть исключение из гвардии. Младший брат продолжает служить, но просит Императрицу Екатерину переменить его фамилию. Императрица решает, что раз их род поселился с самого начала на Днепре, то ему надлежит носить фамилию Днепров. В XIX веке род Семигорьевых исчезает, остается потомок младшего брата, Днепров.

«Как странно, – высказала я, – у нас у обоих происхождение сложное; но у тебя определенно русская кровь, никакой смеси, ведь Семигорьевы, обрусев несколько веков тому назад, больше не смешивались! Ты настоящий русский дворянин, кроме того, коренной петербуржец! Понимаю, какая у тебя глубокая связь с этим городом!»

На пароходе оказалась еще одна женщина, жена механика Козлова. Мы сразу же с ней подружились. Чуткая, как большинство русских женщин, она поняла мои затруднения и сразу же пошла мне навстречу. Еды было недостаточно, все больше консервы, мы с ней вместе ловили бычков, жарили на древесном угле. Но особенно мы все страдали от недостатка хлеба. Напротив нас была деревня Жуковка, в которую мы иногда отправлялись за молоком, мукой, яйцами, и всегда только в обмен на какие-нибудь вещи. Денег крестьяне больше не признавали, особенно потому, что они стихийно падали в цене… В Крыму погода часто меняется. После севастопольских холодов вдруг засияло солнце, как будто бы вернулось лето; несмотря на ветры, я держала детей на дворе, они сильно загорели и чувствовали себя прекрасно. Но наши счастливые дни очень скоро кончились. Выяснилось, что мужа назначают на канонерскую лодку «Страж», на которой он должен был участвовать в военных действиях. Он немедленно ушел, мы же застряли на «Игнатьеве»… Начались налеты большевистских аэропланов. Они так быстро сбрасывали бомбы, что я никогда не успевала спуститься в трюм. Матросы, полюбившие мою Олечку, захватывали ее на ходу. Матрос Рыбалка, уже немолодой, всегда вертелся на палубе, и, когда приближался звук аэроплана, он тащил меня с Ростиславом на руках в нос корабля. При этом, крестясь, он говорил: «У меня дома пятеро, пуля не тронет, у кого ребята!»

Когда налеты участились, решили построить проволочное заграждение над всем кораблем. Вся команда дружно принялась за работу. Мы с Еленой Ивановной тоже помогали, как могли. Ростислав лежал на палубе, на подстеленном одеяле, а «тетя Оля», так прозвали ее все матросы, вертелась у их ног, вызывая их смех и шутки. Надо думать, что бомбы в то время не были очень страшные, так как за все время нашего пребывания был ранен только один матрос осколком, но шуму каждый раз было много… По ночам часто приходилось пускать митральетки, выставленные на палубе, так как неоднократно появлялись большевистские шхуны. 13 апреля «Страж» участвовал в прикрытии десанта Александровского и Дроздовского полков, кажется, в Геническе. Неоднократно наши отряды высаживались в течение мая и июня в различных пунктах морского побережья от Геническа до Бердянска и Мариуполя.

А мы тем временем жили своей пиратской жизнью. Зачастили в село Жуковку обменивать наше последнее барахло на еду; привыкали к налетам. Матросы во время бомбардировки иногда бросались в море, но всегда благополучно выплывали обратно.

На место мужа капитаном был назначен некто Миронов, по-видимому, не кадровый офицер, странного типа. Каюту он мне очень любезно оставил, сам где-то ютился. Мы с Еленой Ивановной заметили, что он часто собирает команду, усаживается, окруженный ею, и заводит беседы… Очень скоро мы убедились, что он красный и ведет усиленную пропаганду среди матросов. Это открытие было страшнее всяких бомб…

Был яркий солнечный день, команда вся высыпала на палубу. Была слышна сильная пушечная стрельба. Это был один из боев, когда наши, в том числе и муж, сражались с неприятелем. С большим волнением подошла я к команде: «Ну, ребята, посмотрим, кто – наши или ваши!» – сказала я. Это происходило вскоре после одной демонстративной беседы с новым капитаном. Громкий хохот раздался со всех сторон: «Слышите, что мать командирша говорит». Так они меня прозвали с самого начала, и это продолжалось во все наше совместное пребывание. Я никак не ожидала такой реакции, это было к лучшему, так как на самом деле я вся была полна возмущением, они же думали, что я просто хотела сострить.

Десант Назарова высадился на косе Кривой, «Страж» и «Грозный» принимали участие в боях и обстреливали Белосарайский маяк. Вскоре после этого красные стали стрелять в нас из шестидюймовых пушек. Третьим выстрелом попали перелетом в деревню Жуковку, она взвилась на наших глазах, вся в дыму и огне, и вскоре превратилась в груду пепла. К счастью, крестьяне еще накануне эвакуировались, узнав, вероятно, от перебежчиков о предстоящей стрельбе. Большое количество скота и всякой утвари погибло. Нас на буксире увели в Керчь. Оставаться было опасно. К моему большому огорчению, Вовы там не оказалось. Елену Ивановну приютили знакомые. Город был переполнен, нам некуда было деться… Команда отнеслась к нам очень сердечно. Одни повели нас в какую-то хибарку, другие пошли нам искать помещение. В тот же день нашли нам пристанище у одной пожилой женщины, чьей-то кумы, ее звали Елена. Она нас поместила в очень хорошей комнате, но сказала: «Ну уж несдобровать мне, если придут красные, но куда же вам с ребятами деваться?» Она сразу же принялась очень энергично за наше устройство. Отправилась с коромыслом на плече за водой, затопила печь и вся ушла в хлопоты и заботы. Мы очень быстро и хорошо с ней сошлись. У нее был сын в Красной армии, но она за это постоянно на него ворчала.

Муж появлялся, как метеор, и снова исчезал. Я давно чувствовала, что наше дело печальное и накануне полного провала, но он все же бодрился и до последнего времени не переставал надеяться на благополучный исход борьбы. После высадки Улагая в середине августа бомбардировки усилились, налеты на Керчь производились почти каждый день. Мы часто с Еленой забирали детей и уходили на берег моря. Пристань была совсем близко от нас, я любила купаться и заплывала далеко, к ужасу Елены. Когда слышался шум и свист приближающегося аэроплана, она издали начинала мне отчаянно махать! Я в ответ делала ей знаки уходить домой, но бомбы летели кругом, их опередить никогда не удавалось!

Команду с «Игнатьева» списали на отдых, пароход быстро починили и назначили новый состав. Кроме старого повара, который не захотел покинуть судно, на котором прослужил много лет. Затем их снова угнали в море. Судьбе было угодно, чтобы этот корабль погиб со всей новой командой в первую же ночь своего похода, наскочив на вражескую мину. Мое сердце сжалось, когда я узнала эту грустную новость, мы много вспоминали с Еленой Ивановной Козловой нашу пиратскую жизнь на «Игнатьеве», на котором мы прожили пять месяцев.

Невозможно забыть матроса Евгения, здоровенного детину, косая сажень. Это он принимал усиленное участие в поисках мне помещения, он же взялся доставлять мне молоко для детей, отправляясь каждый день за пять верст от Керчи к какой-то своей куме! Иногда он приносил простоквашу, но и это было чудо в то голодное время. Вскоре их всех куда-то назначили, и я их больше не увидела.

Так и докатились мы до печальных дней эвакуации. Наступил настоящий голод. С каждым днем бомбардировки усиливались… Дети заболели коклюшем. Помню, как мы с Еленой уложили их и обсуждали тревожные события. Мы знали, что Севастополь уже эвакуировался. То есть не то что знали, а слухи доходили до нас, хотя очень туманные. Вова ушел, сказав нам, что уходит на очень важное заседание. Я чувствовала, чем это заседание кончится. Он вернулся в двенадцать часов ночи, бледный, встревоженный. На мой немой вопрос он сказал: «Все кончено, нам надо завтра грузиться, эвакуируемся и мы»…


Третья часть
ЭВАКУАЦИЯ

Последнее прощание с родиной происходило в трагической, жуткой обстановке. С упрямыми, суровыми лицами шли толпы казаков с требованиями, чтобы их взяли. Мы погрузились на транспорт «Поти», на который муж был назначен комендантом. К нам водворилось три с половиной тысячи человек, что превышало вдвое нормальную возможность. Наш главный багаж состоял из двух младенцев. Вещей почти не было, они растаяли, обмененные на продукты. На мне была мужская шинель, военная, и носки мужа. Ему очень не повезло, он вывихнул руку и с перевязкой мотался по кораблю, стараясь наладить какой-то порядок.

На берегу стояли тысячи людей, умоляющих их взять… Многие бросались на колени с протянутыми руками и взывали о помощи. Залпы приближающихся красных были слышны все яснее и яснее. На берегу, до последней минуты, стояла наша добрая Елена, она плакала и крестила нас. Несмотря на наши уговоры отправиться с нами, она не согласилась, ведь у нее был единственный сын в Красной армии. «Что-то мне будет из-за вас, сердечные! Верно, пострадаю!» – говорила она. Соседи часто ее упрекали, что она приютила белых.

В городе стоял невообразимый хаос. Отчалили мы 2 ноября, в Керчи мы были последние. Эвакуация происходила в пяти портах: в Севастополе, Евпатории, Ялте и Феодосии; мы были пятый пункт. Мы вышли в открытое море и сосредоточились у маяка Кыз-Аул. Но море очень засвежело, тогда все корабли перешли в сторону Феодосии и стали на якорь, под прикрытием берега, у мыса Чауда. Это было 4 ноября, 6 ноября мы ушли от Чауды в четыре часа дня. Вскоре после того, как мы окончательно отчалили, начался шторм, и мы пошли под таким креном, что ходить по кораблю было почти невозможно. Воды на корабле было очень мало, ее выдавали по крохотным порциям, люди страдали от жажды. Мы заняли кают-компанию с другими семьями. Ослабевшие от длительных лишений, мы сразу же укачались. Я лежала с детьми на полу, постелив какие-то бурки.

Несмотря на пройденную мной школу на «Графе Игнатьеве», я совершенно выбилась из колеи и лежала пластом. Недостаток воды сильно обострял положение. Нам для детей все же выдавали какую-то порцию. Несколько раз к нам врывались солдаты, предлагали бриллианты за стакан воды, ясно, награбили перед отходом. Кроме того, мы тащили на буксире от мыса Чауда вооруженный катер «Петрель». Многие на корабле заболели тифом. Шли мы очень медленно из-за перегрузки и крена. Солдаты все чаще врывались к нам со своими бриллиантами, конечно, мы их отсылали ни с чем, но все же было их жаль. Вместо нормальных трех дней мы шли в Константинополь почти неделю.

Меня поражало и трогало мужество моего мужа. С поврежденной рукой, исхудавший, носился он по кораблю. Его разрывали на части; всюду кто-то что-то требовал.

Время тянулось, нудное, беспросветное. Дети плакали, кашляя безостановочно. Уход за ними был сопряжен с большими трудностями. Надо было шатаясь, спотыкаясь исполнять все необходимое. Словом, это была страница тяжелого кошмара.

Во время этого страшного перехода девять человек умерло от брюшного тифа. В числе их была моя добрая приятельница, с которой я стояла в Еникале шесть месяцев, на «Графе Игнатьеве», жена инженера Козлова. Узнала я об этом прискорбном случае позднее, в русском посольстве в Константинополе, встретив там ее мужа. Во время перехода мы питались очень скверно, почти никак, так что по прибытии в Турцию мы были все голодные. Турки, пользуясь нашей бедой, приносили продукты в обмен на великолепные вещи, даже на серебро и золото. У нас мало было чего на обмен, а случайно сохранившиеся, более или менее ценные вещи, мы держали на еще более черный день.

Очень скоро после нашего прибытия на рейд Босфора явился Вова с повеселевшим и улыбающимся лицом. «Ты знаешь, – сказал он мне, – Николай Николаевич Машуков переводит меня на «Даланд», ты увидишь, как там будет хорошо! Срочно нужны поиски пропавшего миноносца «Живого», он был на буксире во время перехода, отцепился, его необходимо найти! Командира «Даланда» я хорошо знаю, Яков Иванович Подгорный, очень симпатичный и душевный человек. Но он не кончил Морского корпуса, пришел к нам во флот со стороны, не был в Азовском отряде, плавая давно за границей, доставляя уголь с целью получить валюту, необходимую нашему Крыму. Вообще он новичок в Черном море. Ему необходима помощь опытного штурмана, вот поэтому мы перебираемся на «Даланд»!» Я очень обрадовалась избавлению от крена и перемене в нашем существовании. Мы срочно на шлюпке перебрались на наше новое житье.

«Даланд» был пароход Морского ведомства, он давно плавал за границей и был самый исправный из всех. Оказалось, что у капитана Подгорного ушла секретарша, так как пожелала вернуться в Россию. Поэтому он очень обрадовался моему появлению, так как он не говорил ни на каком иностранном языке, ему необходима была переводчица. «Даланд» стоял на рейде в Босфоре. Мы водворились в маленькую каюту, выходящую прямо на борт корабля, с весьма узким проходом между дверью и перилами борта. Яков Иванович действительно оказался очень симпатичным человеком. Он сразу же нас уверил, что будем еще плавать! Предложил нам крупный аванс, чтобы мы могли приобрести себе необходимую одежду; в таком виде, в каком я была, появиться в кают-компанию было немыслимо. Все, плававшие два года за границей, были прекрасно одеты; неприятно было внести диссонанс в их обычную атмосферу. Поэтому мы приняли предложение капитана с радостью. Оставалась довольно сложная задача: если отправляться в город за покупками, на кого оставить детей? К счастью, мы познакомились с нашими соседями. Он – инженер-механик Добровольного флота, Павел Иванович Козьмин, его жена – красивая, совсем молоденькая англичанка, леди Олив. Они оба нам предложили оставить детей на их попечение во время нашей отлучки. Мальчику было всего одиннадцать месяцев, девочке три года. Было стеснительно поручать такую компанию чужим людям, но необходимость заставила это сделать. Кстати, еще до нашей поездки на берег был совершен поход в поисках «Живого», который не удалось найти.

Мы отправились на шлюпке на берег. По дороге Вова мне сказал, что нам следует после покупок зайти к его большому другу Хлюстину, с которым он окончил Морской корпус, так мы и сделали. Накупив всевозможных необходимых вещей, мы отправились к Хлюстиным. Оба, и муж и жена, встретили нас очень радушно. Напоили чаем, надавали всякой всячины для детей.

Когда пришел час возвращения на пароход, в назначенный для шлюпки час, мы отправились на набережную. Нас ожидал неприятный сюрприз. Никакой шлюпки не оказалось, и, как мы ни протирали глаза, нашего парохода, ясно видного с берега, тоже не оказалось! Сгинул, как будто бы потонул! К нам присоединились наших три матроса, они тоже возвращались с берега, тоже ничего не знали и удивлялись происшедшему. Мы все решили отправиться в наше русское посольство, в надежде получить там какое-нибудь разъяснение. Увы, нам никто не мог разъяснить, куда делся наш «Даланд»! Попытки что-либо узнать в английском посольстве оказались также тщетными. Оставалось одно: вернуться к Хлюстину. Вова, со своим постоянным добродушием, предложил матросам тоже с нами идти. Хлюстины встретили нас так же приветливо и сразу же предложили остаться у них ночевать, приговаривая: «Утро вечера мудренее». Для всех нашелся обильный ужин. Матросам постелили тюфяки в большой, просторной кухне. Нам отвели уютную комнату. Скажу откровенно, что спать мне не пришлось. Я очень волновалась, как и что с детьми! Муж меня подбадривал, он смеялся и говорил, что туго пришлось Козьминым с этими ребятами, которые никогда с родителями не расставались.

Длинная, тревожная ночь все-таки закончилась, и мы снова отправились на берег. Не обнаружив там никаких признаков «Даланда», мы опять пошли в русское посольство, где нас встретили более приветливо, чем накануне, и сообщили, что «Даланд» был срочно перемещен в Золотой Рог, где находится вся русская эскадра. Мы долго туда добирались на трамвае, но доехали благополучно и легко нашли наш корабль. Оказалось, что дети проорали всю ночь; бедные Козьмины с удовольствием от них избавились, но очень добродушно и стойко перенесли взятую на себя обязанность.

Я радовалась, что смогу наконец переодеться и появиться в кают-компании в приличном виде. Капитан познакомил нас со всеми. Первым помощником был литовец Эдуард Яковлевич с женой Марией Францевной и девочкой пяти лет, Верочкой, второй помощник уезжал в Америку, уступая свое место мужу. Третий был совсем молодой моряк Добровольного флота Дмитрий Алексеевич Молчанов. Его все называли сокращенно Димерсеич. Механиков было два: первый – Михаил Александрович Гофман, второй – Павел Иванович Козьмин, взявшийся возиться с нашими детьми. Не успела я расположиться, как капитан мне вручил французскую пишущую машинку. Надо было срочно научиться на ней печатать. Я сразу же начала практиковаться, особенно когда дети спали.

Капитан писал всевозможные прошения высшему начальству о разрешении продолжать плавать, но ответы не приходили. Он нисколько не отчаивался. Вообще у всех было такое настроение, что все, что с нами происходит, это временно, что скоро что-то случится и мы заживем нормально. Но как и что произойдет, никто не имел ни малейшего понятия. Но вот в один прекрасный день нам было объявлено, что нас посылают в Африку, так же как и все военные корабли, точно в Бизерту. Мы ушли 8 декабря в девять часов утра с дредноутом «Генерал Алексеев» и транспортом-мастерской «Кронштадт» в бухту Наварин, которая находится на западном побережье Греции, на берегу Ионического моря. Там «Даланд» давал уголь и воду «Генералу Алексееву». Затем из Наварина мы отправились на остров Кефалония в бухту Аргостоли (Греция), где снабжали углем все мелкие корабли нашей эскадры, которые прошли не вокруг Греции, а через Коринфский залив.

Последний переход был тяжелый. Разразилась страшная гроза с жесточайшей бурей. Выходить из каюты было невозможно. Волны заливали палубу, грозили унести того, кто расхрабрится выйти. Капитан не сходил с верхнего мостика. Муж, чередуясь с другими помощниками, стоял на вахте при нем, а море все бушевало, удары грома стихийно разносились, чередуясь с блеском молнии. Жуткая была картина. Ходить было невозможно; казалось несколько раз, что корабль перекидывается, что мы погибаем. Продолжалось это целую ночь. К утру неожиданно стихло и просветлело. Море сделалось таким спокойным и красивым, как будто ничего не происходило.

Кроме названного мной командного состава экипажа, было немало пассажиров-эмигрантов, которых капитан подобрал в Константинополе. Из всех особенно запомнилась мне некая мадам Соллогуб25, весьма авторитетная дама. Она так категорически высказывала свои мнения о чем бы то ни было, что собеседник очень быстро стушевывался и старался улизнуть. Меня она сразу же невзлюбила. Когда за обедом в кают-компании почему-то выяснилось, что я бывшая институтка, она направила на меня свой лорнет с восклицанием: «Как? Вы институт окончили?» – с такой интонацией, как будто это была вещь невозможная! Во всяком случае, маловероятная. Я не обиделась, но невольно подумала, что все эти годы лишений, бегства, страха, вероятно, отозвались на моей наружности и сняли полировку институтского воспитания.

Были и симпатичные люди. Особенно отличалась семья Оглобленских, муж, жена и прелестная девочка Таточка, лет тринадцати. Они весело и кротко переносили свое эмигрантское положение. Надо сказать, что у всех был большой оптимизм, все твердо верили, что совершится какой-то переворот и мы скоро сможем вернуться на родину. Особенно на это надеялся Вова. Я лично совершенно не верила в наше возвращение! Этому отчасти способствовало давнее предсказание хироманта, которого я с подругой Женей посетила, будучи еще совсем юной. Очутившись за границей, мне невольно вспомнился наш замечательный визит к хироманту и предсказания, которые исполнялись в точности одно за другим… Когда же я намекала на них Вове, он страшно сердился и уверял меня, что это сплошной вздор и глупость верить в него… Не желая его расстраивать, я больше не упоминала о злополучном хироманте.

По прибытии в Бизерту мы сразу же стали на рейде. К нам явилась французская полиция. Капитан меня тотчас же вызвал, надо было разговаривать с ними. После тщательного осмотра бумаг, в которых полиция ничего не могла разобрать, они мне объявили, что мы все должны пройти через карантин. Поэтому завтра же нас спустят на берег в местный госпиталь. Они рассматривали нас с большим любопытством, удивлялись, что мы нисколько не унываем, наоборот, веселы и довольны! На другой же день пришли катера и увезли нас на берег.

Бизерта, со своими жиденькими пальмами, показалась мне неприветливой и даже убогой. В госпитале мы пробыли сутки, женщины и дети спали в общей палате. Первые минуты на земле нам трудно было ходить, мы шатались. Мы все расхаживали в невероятных халатах, которыми нас снабдила администрация. Все это нам казалось смешным и забавным, шутили и обменивались впечатлениями с нашими мужчинами, которых встречали в коридоpax. Когда же настал час нашего возвращения, все радостно вздохнули. Все мы почувствовали, что наш русский корабль – это часть утерянной нами родины, часть, за которую мы рады ухватиться и держаться за нее до последнего.

Время проходило быстро, дни текли за днями; лично я была очень занята. Маленькие дети требовали постоянного ухода. Мальчик плакал по ночам, это было особенно мучительно для Вовы, который выстаивал вахты по четыре часа на мостике и никогда не мог отдохнуть. Отсутствие сна сказывалось на его нервах. Доктор с соседнего корабля посоветовал мне бросить кормить маленького, приписывая передачу ему моей нервности. Кроме вечных стирок детского белья, кормежки ребят, у меня была машинка капитана, на которой я быстро научилась печатать его бесконечные письма, хотя я чувствовала их абсолютную бесполезность. Мне было ясно, что мы попали под общий, беспощадный закон эмиграции.

Арабы, в белых тогах и повязках на голове, подвозили нам на катерах провизию. Рождество Христово мы отпраздновали в кают-компании по-семейному, но Новый год решили встретить весело, по-русски, с обильными возлияниями, тем более что у капитана были большие запасы всевозможных напитков. Решили, что праздновать будем в трюме, специально вычищенном матросами, и весь состав команды будет участвовать.

Среди матросов было немало интеллигентной молодежи, попавшей случайно. Некоторые из них специально устроились, чтобы поплавать за границей. Были, конечно, и совершенно простые люди, например добродушный матрос Кротов. Он очень привязался к моим детям, особенно к Олечке. Часто приходил за ними, забирал их в кубрик, сажал мальчика на подстеленную бурку на пол. Все матросы с ними забавлялись, особенно с девочкой, ее называли «артельная душа». Их помощь была для меня незаменимой… Благодаря детям я подружилась с матросней. Вскоре они начали просить меня давать им уроки французского языка. Особенно настаивал на этом молодой юрист, Лев Сулейманович, но были и другие. Когда я заговорила об этом с капитаном, он неожиданно пришел в восторг. Заявил, что после праздников непременно организует две группы учеников. Сам будет брать у меня уроки в первой группе, то есть ничего не знающей. Будет платить мне за все преподавание. Я решила применить систему Берлица. Мне казалось, что это практичнее всего, особенно для неграмотных. Но этот проект был на «после». Надо было приготовиться к празднику. Мы выработали программу, в которой участвовали многие, кто пел, кто танцевал. Я должна была исполнить танец Арлекина, затем жонглировать четырьмя мячами, мой коронный номер с детства. Костюм Арлекина помогла мне смастерить сестра механика Гофмана Вера Александровна, умевшая хорошо шить.

Веселились мы в этом большом трюме от души. С восьми тридцати вечера начались все выступления и закончились к десяти часам с половиной. Потом загремела музыка, были граммофоны, гитары, балалайки, гармонии. Матросы составили настоящий оркестр. Я танцевала с Львом Сулеймановичем, а также с Кротовым, который прекрасно отплясывал польку. В половине двенадцатого мы отправились наверх ужинать. Команда тоже приготовилась к своей трапезе.

Было так замечательно встречать этот Новый год, на который мы возлагали столь горячие надежды. Тосты произносились один за другим. Большая часть из них была за счастливое возвращение на родину. В полночь все бокалы были наполнены золотистым, искрящимся шампанским. Когда же послышался стук отбиваемых ударов, все сожгли записки с задуманными желаниями и проглотили пепел. Затем начались поздравления, объятия, поцелуи, пожелания, сводившиеся все к одному общему могучему, но и бессильному, опять же к возвращению домой. Ужин тянулся так долго, что мне приходилось несколько раз подыматься наверх в каюту, чтобы удостовериться, что дети спят. Как это ни странно, но они действительно спали и не проявляли никакого беспокойства.

После праздников жизнь потекла еще монотоннее, но для меня она сделалась еще активнее, так как прибавились занятия с командой, разделенной на две группы. К первой принадлежал наш капитан, который действительно ничего не знал. Он произносил французские слова весьма забавно, со своим украинским акцентом, да и по-русски он говорил с этим своим природным хохлацким произношением, напирая на букву «э». О нем мне подробно рассказал муж, который его очень уважал. Родители Якова Ивановича Подгорного были очень скромной среды, жители Таганрога. С детства его тянуло к морю. Он блестяще окончил Коммерческую школу флота; во время Японской войны был призван с чином прапорщика. После служил в Адмиралтействе и изобрел прибор в усовершенствование стрельбы торпедного аппарата Джевецкого. Был произведен в чин лейтенанта военного флота, во время войны очень отличился в подводном плавании. Карьера его была обеспечена. Яков Иванович был очень гостеприимен, добродушен, любил ухаживать за дамами и выпить рюмку водки. От его существа веяло радостным оптимизмом. Было приятно с ним разговаривать и было очень просто иметь с ним дело, какое бы оно ни было, просто и легко!

Наладить мои уроки с командой оказалось делом сложным. Я теряла массу времени, чтобы их собрать. Мне не удалось внушить им необходимую дисциплину. Невольно подумалось, что напрасно капитан пожелал сам платить за всех. Если бы им пришлось платить самим, быть может, они были бы аккуратнее. Капитан давал пример: он являлся на урок всегда первым. Он хуже всех произносил, хотя старался, лез из кожи. В душе я заключила, что он никогда не научится французскому языку.

Простояли мы в Бизерте26 до 7 февраля. В этот день нас угнали в Марсель, куда мы благополучно прибыли 10 февраля вечером. Весь переход был замечательный. Море буквально неподвижное, как зеркало. Только одна Мария Францевна укачалась. Но она умудрялась укачиваться, как только пароход начинал двигаться. После того как пароход становился на якорь, она долго не могла прийти в себя.

Питались мы превосходно. Повар был пресимпатичный здоровенный мужчина, бывший таганрогский помещик. Он нанялся на «Даланд» в Константинополе, прибыв с войсками во время эвакуации. Совпало так, что наш капитан лишился своего повара и секретарши, оба решили вернуться на родину. У него с капитаном установились очень хорошие отношения. Они были земляки, проведя детство в той же области. Оказалось немало общих знакомых и даже родственников. Провизию нам доставляли на борт. Она выдавалась французскими властями. Это обстоятельство невольно наводило на мысль, что мы стали подневольными и вряд ли капитану разрешат плавать, как он мечтал. Он продолжал выдавать нам жалованье и нисколько не унывал. В Марселе нас поставили далеко от порта, на открытом рейде, и там мы застряли надолго.

Вся моя повседневная жизнь была заполнена. По утрам возня с ребятами, особенно стирка и уборка каюты. После завтрака три раза в неделю были уроки. В остальные дни машинка, в это время дети спали… Наш повар, Борис Николаевич, оказался очень добрым и любящим детей. Он часто брал их к себе в камбуз, усаживал мальчика на полу, на рогожке, сам варил ему кашу, без конца баловал их какими-то пончиками, блинчиками и т. д. Олечку часто забирал к себе в кубрик «дядя Крот» – так она прозвала матроса Кротова. Я могла свободно печатать письма капитана, его рапорты и т. д. Через некоторый промежуток времени к нам начали появляться гости с других кораблей. Особенно зачастил капитан парохода Русского общества «Тигр». Он стоял неподалеку от нас. Наш механик Гофман был с ним очень близок и часто ездил к нему. Как-то наш Яков Иванович пригласил капитана Каперницкого к нам ужинать с женой. После приятно проведенного вечера они обратились ко мне с просьбой давать им уроки французского языка, особенно настаивала его жена. Также предполагали образовать группу для команды. Уговорились на три раза в неделю с тем, что я буду у них завтракать. Они обещали регулярно присылать за мной шлюпку. Конечно, я охотно согласилась. С тех пор моя деятельность еще больше увеличилась…

С благодарностью в душе вспоминаю, как мне все помогали. Особенно Козьмины и Димерсеич, который привязался к моим детям. Его семья, то есть отец и мать, были в России, но он не хотел возвращаться в столь хаотическое время. Леди Олив уехала к себе в Англию, к родителям, у которых оставалась их маленькая девочка. Павлу Ивановичу было очень тяжело расставаться с красавицей женой, но он отлично понимал, что ей надоело жить на корабле, и не протестовал. Вообще это был человек необыкновенно кроткий и покладистый. Он был выходец из Архангельска и носил черты нашего далекого севера.

Капитан часто меня увозил в Марсель. Там мы встречали каких-то фрахтовщиков, но сговориться с ними было дело мертвое, так как пароход без официального разрешения не мог работать. В Марселе часто бывали мистрали, иногда они налетали совершенно неожиданно. Если мы в то время были в городе, шлюпка приходила за нами под парусом. Помню, как трудно было мне привыкнуть вскакивать на канатную лесенку, чтобы подняться на корабль. Яков Иванович несколько раз терпеливо приказывал отчаливать и снова подходить. Тут надо было быстро вскочить на первую перекладин – ку и лезть по-обезьяньи. Между тем море бушевало, мы зачастую были облиты водой, пока удавалось вскарабкаться на палубу. Трап в такие дни убирался совсем.

Когда настали жаркие дни, мы все захотели купаться; но капитан нам заявил, что это строго запрещено из-за акул, которых якобы было много в этих местах. Мы все же умудрялись это делать с помощью Бориса Николаевича. Его мы уговаривали бросаться из шлюпки в воду, наивно предполагая, что он своим грузным падением разгонит всех акул! Обыкновенно происходило это перед завтраком. Когда капитан, заметив, что завтрак опаздывает, выходил на палубу, до него доносились наши визги и выкрики и солидный бас Бориса Николаевича. Тогда он начинал сердиться и приводить всех к порядку. Жили мы все как пираты, обвеянные постоянным ветром, обожженные солнцем, думая только о сегодняшнем дне…

Капитан, несмотря на все свое усердие и мои усиленные старания, успехов во французском языке не делал и без меня на берег не мог спускаться. Забавный эпизод произошел в один из наших выходов. Он мне заявил, что ему нужно купить патроны для его ружья, так как какие-то друзья пригласили его участвовать в организованной ими охоте. Конечно, он попросил меня отправиться с ним в Марсель. У меня как раз разболелся зуб и надо было повидать дантиста. Решили сначала разойтись по своим делам, затем встретиться в оружейном магазине. Так и сделали.

Когда я пришла в назначенный час в магазин, я увидела там совершенно разгневанного капитана, который мне пояснил, что сидит уже час и, несмотря на то что магазин полон патронов, никто ему их не дает. «Ну как же вы спрашивали?» – говорю я. «Да я им ясно говорю: «Патрон силь ву пле». А они мне отвечают: «Посидите и подождите». Я расхохоталась. Ясно, приказчики поняли, что он хочет видеть хозяина и уговаривали его подождать его прихода. В несколько минут купили мы желанные патроны и отправились к шлюпке.

Посторонних на корабле не было, кроме командного состава, все наши пассажиры остались в Бизерте. Нас стали часто навещать гости с соседних кораблей. Запомнился один особенный визит. Явились две девицы на парусной шлюпке, дочери генерала Чернышова. Обе очень спортивные, веселые, они сами управляли парусами! Было весело. Капитан приказал подать к обеду всевозможных напитков, повар наскоро смастерил пирог, и мы долго сидели за столом. Когда вышли на палубу, увидели бушующее море, начался сильный мистраль. Хотя было еще светло, капитан не советовал девицам возвращаться, предлагая заночевать. Они и слышать не хотели. «Папа будет беспокоиться. Да мы не боимся, отлично доберемся», – говорили они и, несмотря на уговоры, пустились в путь. Мы все долго стояли на палубе и следили за ними. Парусник то нырял глубоко в волнах, то выплывал наружу, вскоре он скрылся из вида. На другой день мы узнали, что наши спортивные гостьи оказались в волнах незадолго до приплытия к кораблю. Их парусник перекинулся, но они благополучно добрались вплавь, несмотря на то что были в одежде. Слава об их храбрости и удали распространилась на всех кораблях. Все хотели их приветствовать, и они не успевали отвечать на все приглашения…

Мы ближе всего находились к местности в порту, которая называлась Эстак. Иногда мы отправлялись туда в большой компании, чтобы посидеть в кафе и побыть вне корабля. Наши одинокие мужчины, как Павел Иванович, соломенный вдовец, и холостяк Димерсеич, зачастили в Эстак. Кто-то про них сочинил песенку, в жанре частушки:

Свиньи хрюкают на юте,
Пал Иваныч спит в каюте.
Свиньи хрюкают на баке,
Пал Иваныч пьет в Эстаке.

Сестра механика Гофмана была милейшая женщина. Она очень дружила с капитаном. Он за ней ухаживал, она зорко следила за ним. Ей очень не нравились мои вечные дела с ним, то уроки, то поездки в город, то письма, которые я ему без конца писала, составляя при нем черновики. У нас с ним установились простые, дружеские отношения. У Веры Александровны была сестра Елизавета Александровна. Как ни странно, она жила с мужем в кубрике. Ее муж, Али Сулейманович, татарского происхождения, брат моего самого ярого ученика, был почему-то простым боцманом. Они никогда с нами в кают-компании не бывали, несмотря на то что он был кадровым офицером нашего флота. Это ложное и несправедливое положение сказывалось во всем их поведении. Они сторонились нас и избегали. Как-то капитан пригласил нас всех ужинать в хороший ресторан в Марсель. Али Сулейманович с женой были тоже приглашены, чему я очень обрадовалась. Но почему-то капитан не счел нужным пригласить Димерсеича, который очень обиделся. Он ушел с корабля и на другой день нам рассказывал, что напился в Эстаке и провел ночь с какими-то неграми. Мы тоже провели веселую ночь. С детьми остался верный, добрый дядя Крот, он предложил спать в нашей каюте. Это дало мне возможность спокойно уехать, зная, что дядя Крот ни в коем случае не подведет и за детьми присмотрит. Ужин в ресторане был обильный и вкусный. Тосты, как всегда, чередовались один за другим. Три четверти из них были обычные пожелания вернуться на Родину и увидеть там Двуглавого орла, любимый трехцветный флаг вместо этой кровожадной красной тряпки. Но эти патетические тосты каждый раз щемили сердце, хотя я пила как все, но не испытывала надежды на возврат к прошлому. Я совершенно ясно сознавала, что все это кануло в вечность, что для нас наступили годы жестокой борьбы и хаоса, в которые нас втягивала эта жуткая перемена. Невольно вспоминался петербургский хиромант, сердце сильнее сжималось, неужели навсегда? Вова, веселый, полный жизни и надежды, усердно ухаживал за Верой Александровной. Он вспомнил обо мне и, протягивая бокал, громко сказал: «Чокнемся за счастливое возвращение на Родину!» Но после этого тоста мне стало еще больнее. Где-то в далекой глубине души закралась безнадежность нашего положения.

Ужин происходил на втором этаже ресторана, в открытом месте, весь партер нам был виден сверху. Вокруг нас было просторно, мы даже вздумали танцевать, внизу играл оркестр; знакомые, столь близкие звуки вальса увлекали нас. Подошел ко мне Гофман, я закружилась с ним. Было приятно забыть наши будни, уйти в какой-то другой мир. Танцевали мы до утра, пили шампанское. Снова выплывали неизменные, упорные тосты, разжигающие в сердцах надежды, но и сомнения…

Вернулись на рассвете. Кротов, одетый, спал с детьми. Я разбудила его; протерев глаза, он сказал: «Ронька покричал малость, а тетя Оля сразу уснула». Поблагодарив его, я сразу повалилась как сноп на свою койку, Вова полез наверх, и мы сразу предались забвению…

Только утром вернулся Димерсеич. Как будто бы назло, он всем рассказал свои приключения, как он напился в какой-то совершенно незнакомой компании, до полного забвения. Потом пошел спать с какими-то неграми, на каких-то койках. Он предполагает, что это был корабль, на который его затащили. «Негры вас не обобрали?» – спрашивали мы. «Ничего подобного, – ответил он, – отнеслись по-братски, не то что свои». Мы все ему сочувствовали и совсем не понимали, почему капитан, корректный со всеми, так несправедливо отнесся к своему помощнику. Никто никогда не узнал объяснения этого странного поступка.

Дни, недели, месяцы текли, как воды под мостами. Весна давно уступила лету. Мы брали солнечные ванны на верхнем мостике, купались, несмотря на ворчание капитана. Я продолжала заниматься с командой, ездила на пароход «Тигр», за мной аккуратно приходила шлюпка, если было ветрено – то на парусах. Дети оставались с Кротовым, если же он был занят, Борис Николаевич охотно брал их в камбуз, варил неизменную кашку мальчику, Димерсеич кормил и укладывал его. Все на корабле любили наших детей и забавлялись ими. Олечка царствовала в кубрике. Таким образом, я могла спокойно отсутствовать.

Мои уроки на «Тигре» были очень интересные. Многие в команде, проплавав несколько лет за границей, кое-как знали французский язык. Все они были очень способные, задавали всевозможные вопросы. Особенно старался боцман, человек уже немолодой, выходец из Калужской губернии. Это был типичный русский мужичок, говоривший «мы калужские» с особенной гордостью. Он явно не успел нахвататься ничего западного, но был полон интереса ко всему. Его фамилию забыла, но помню его добродушное, полное лицо. Завтраки у капитана меня мало интересовали, поляки, они оба явно не понимали ужаса происшедшей революции; мне даже казалось, что они скорее сочувствовали этому движению.

Благодаря заработку мне удалось накупить нам необходимой одежды и белья. Это придало больше комфорта нашей пиратской жизни и украсило ее. По утрам нам обыкновенно приносили почту и продовольствие, которое с шумом грузилось наверх. В одно прекрасное утро капитан озабоченно позвал меня и попросил прочесть письмо. Это был официальный приказ из Министерства флота распустить на берег команду, оставив только женатый состав начальства, пару матросов и повара. Затем отправиться в город Сэт, находящийся на юге, по соседству с Испанией.

Печальное было прощание с привычными нам людьми, из них многие стали близкими друзьями. Дети громко ревели, когда наш милый дядя Крот, расцеловав их, уходил. Это были грустные, трогательные минуты. Я тоже еле удерживалась от слез, расставаясь с Павлом Ивановичем и Димерсеичем. Большая часть команды отправлялась в Париж, в надежде найти там заработок. Ученики горячо меня благодарили. Яков Иванович, который давно мне не платил за уроки, так как деньги растаяли, также меня благодарил. Он был очень подавлен, так как надежды на самостоятельное плавание давно испарились, надо было применяться к новым обстоятельствам.

Больше всего меня тронуло то, что на «Тигре», куда я отправлялась в любую погоду, команда, с боцманом во главе, собрала для меня сумму денег. Эти деньги были мне переданы Гофманом, с указанием, что это «деткам на молочишко». Когда Гофман мне их передал, я не могла удержаться и расплакалась.

Изменился наш корабль, сразу же сделался неуютным, каким-то черным и пустым. Оставались капитан, первый помощник Эдуард Яковлевич с женой и девочкой, Гофман с сестрой, мой муж с нами, повар Талалаев и два матроса. Для перехода были оставлены кочегары и несколько матросов, им всем надлежало нас покинуть при прибытии в Сэт.

Прибыв в этот город, мы прочно встали на якорь в порту у самого берега. Здесь нам было объявлено, что мы будем получать маленькую сумму на пропитание вместо провизии. Мы тогда сложились, чтобы платить нашему повару, так как нам не полагалось его иметь, ограничения шли быстрым ходом. Борис Николаевич с удовольствием с нами остался, не стремясь покинуть последний клочок родины, за который мы все цеплялись.

Зажили мы все спокойно, хорошо, однообразно. Началось общение с другими русскими кораблями, которых набралось немало в нашем окружении. Муж постоянно встречал бывших соплавателей. Особенно приятна ему была встреча со Скрябиным, находящимся на соседнем пароходе с пятью детьми. Они тоже пережили ужасную эвакуацию. С соседнего парохода «Сарыч» пришли к нам муж с женой Топорковы, поужинали с нами. Анна Васильевна оказалась бывшей певицей, она спела нам несколько романсов таким задушевным, глубоким голосом, что мы все пришли в восторг и высказали надежду на частые встречи. Узнав о моей марсельской деятельности, Топорков изъявил желание тоже брать уроки французского языка, что облегчило бы ему впоследствии найти работу.

На новом месте мы получили очень хорошие просторные каюты, расположились там более комфортабельно, придав уют этому помещению. Дети росли здоровые, загорелые, обвеянные крепким морским воздухом. Петр Степанович Топорков делал большие успехи во французском языке. Очень полюбил наших детей, жалея, что у него их нет, несмотря на то что они давно женаты. Мне казалось, что Анна Васильевна гораздо старше его. Несмотря на полноту, она была своеобразно красива, светлая блондинка с серыми глазами, глубокий, прозрачный взгляд этих глаз, казалось, проникал в душу.

Время в Сэте проходило в большом бездействии. Уроков не было, письма для капитана были редки. Конечно, я усиленно занималась детьми, это заполняло тоскливые дни. Безденежье тоже нас очень томило. У капитана давно иссякли все резервы. Мы все поняли, что плавать самостоятельно не будем, и ждали какой-то развязки, совершенно неизвестной в нашей судьбе. Иногда мы отправлялись целой гурьбой на пляж, находившийся в городе, недалеко от нас. Пляж был маленький, убогий, он не мог вместить того количества народа, которое толкалось на нем. Был другой, прекрасный пляж, «дикий», как мы его прозвали, но он был далеко, добраться к нему было трудно, особенно с детьми.

Кто-то когда-то прочел объявление, что ищут желающих наняться на сбор винограда в районе Монпелье. Мы сразу же решили туда отправиться. «Мы» – это были жена первого помощника, я, и к нам присоединились еще несколько человек с других кораблей. Отправились в назначенное место. Это была глухая деревушка, которую мы с трудом отыскали. Пришли в мэрию с расспросами, оттуда нас отправили на место найма. Конечно, мы забрали с собой наших ребят, так что походили на цыганский табор. Смотрели на нас как на дикарей, с большим удивлением и недоверием, но, однако, сразу же наняли, предупредив, что будут строго следить, чтобы мы не крали винограда. Отвели нас в огромный сарай, где было два этажа, нары с соломой вверху и внизу. Это было наше ночное пристанище.

Мы остались довольны. Эта авантюра казалась особенной, плата, которую нам назначили, нас вполне удовлетворяла. Оставаясь хотя бы неделю, мы что-то зарабатывали, особенно потому, что нас кормили. Сразу заметили, что среди работниц много испанок. Они говорили громко на своем гортанном языке, раскатисто хохотали, а по вечерам допоздна танцевали перед сараем и пели.

Первые дни были забавны для нас. Мы набросились на красивые, спелые грозди винограда, но большое осложнение получилось с нашими ребятами. Их искусали комары, сразу же при нашем прибытии, особенно моего мальчика. Он весь покрылся укусами и страдал от этого. Питались мы вполне прилично, в кантине[56] на дворе, под большим навесом. Дотянули с трудом до конца недели и уехали обратно.

В Сэте к нам очень часто наезжали соседи с близкостоящих кораблей. Пережили один трагический случай. Довольно часто нас навещала жена командира «Екатеринодара». Мы хорошо ее знали, так как она была сестрой лейтенанта Дашкевича, соплавателя и друга Вовы. Мы видели его в Марселе, перед нашим отплытием в Сэт. Он был очень удручен, так как оставил в Севастополе жену с троими детьми. Его жена, будучи известной артисткой, не захотела эвакуироваться, надеясь, как многие, что все это временно. Она была замужем за Дашкевичем вторым браком. Ее первый муж, тоже артист, умер несколько лет тому назад, первые двое детей были от него. Третий, прелестный мальчик, был сын Дашкевича, мы хорошо его помнили. Когда мы виделись в Марселе, он нам сказал, что намерен вернуться на родину, так как тоска по близким терзает его, особенно полная неизвестность, он не видит для себя другого выхода. Мы очень жалели его, но отговаривать было бесполезно. Его желание узнать о судьбе семьи было так понятно, тем более что вести оттуда были просто жуткие. Будто бы после эвакуации в Севастополе была расстреляна пулеметами сотня тысяч людей, не успевших уплыть.

В то время мы еще переписывались с родителями Вовы. Тогда же он узнал о смерти его отца, арестованного, посаженного в тюрьму, где он скончался от сердечного припадка. Ольга Илларионовна написала об этом, это был ужасный удар для мужа. Его отец был военным судьей, в чине генерала, ясно, что его скорбная участь была намечена заранее. В те минуты острого переживания Вова пожалел, что мы покинули Россию, что он ушел из флота. Он стал горько упрекать меня, так как все это произошло явно по моей вине. Ведь я его уговорила вернуться ко мне в Гельсингфорс, покинуть флот. Затем затянула его на юг. Мы начали ссориться и спорить без конца. Он был крепко привязан к своей семье, и я отлично понимала остроту его переживаний, бессилие их. Мне самой было очень горько, что я разлучила его, быть может навсегда, с семьей, но в то время мне казалось самым важным уехать подальше от тех жутких зверств, которые совершались вокруг нас. Сколько наших моряков погибло, не перечесть. Единственное оправдание было то, что если бы мы вернулись в Петроград, он во флот, то ему пришлось бы бороться вместе с красными против своих, белых. Но он видел это иначе, он надеялся на перемену всего, что случилось.

Через несколько месяцев после того, как видели Дашкевича, мы встретили его сестру. Не помню ни ее фамилии, ни имени. Она нам рассказала, что узнала про брата. Он не нашел в живых никого из своей семьи, все были расстреляны; та же участь постигла всех жен и детей моряков, которым не удалось эвакуироваться. Это известие нас всех потрясло. Мы пригласили сестру Дашкевича к нам ужинать. Она прибыла на шлюпке с неким Морковниковым. Яков Иванович старался ее рассеять, развлечь от горьких мыслей о брате… После этого грустного ужина мы все разошлись по каютам в подавленном настроении. На другой день мы узнали, что бедная сестра Дашкевича утонула во время своего возвращения. Шлюпка наскочила на канат, перевернулась, и она очутилась в очень холодной воде и, видимо, сразу же пошла ко дну, несмотря на то что умела плавать. Вероятно, у нее произошел разрыв сердца. Ее тело найдено не было, море унесло его далеко. Произошло это в декабре, незадолго до Рождества.

Во время рождественских праздников мы неожиданно получили приглашение от директрисы местного лицея. Она нам написала, что устраивает елку для детей и просит нас прийти с нашими детьми. Как было странно очутиться в огромном зале, освещенном нарядной люстрой, с многочисленными свечами. Видеть множество других детей, прелестно одетых, нарядную публику. В тот вечер я почувствовала, как мы одичали, как отошли от той культурной жизни, в которой наши предки имели место веками. Французы были крайне любезны с нами, предложили обильный чай, затем елка была зажжена и началась раздача подарков. Девочки получили прекрасные куклы, а мальчик остался в восторге от огромного мишки, с которым он не расставался годами.

Мы познакомились с дочерью директрисы Маргаритой. Она нам сообщила, что у нее есть жених и она его ждет к Новому году. Капитан сразу же заявил, что хочет их пригласить к нам на корабль. После долгих переговоров было решено, что они придут в день Нового года завтракать и приведут жениха Маргариты, с которым нам приятно будет познакомиться…

Готовились мы к этому завтраку долго и тщательно. Для нас в те времена это не был Новый год, его ждали только через тринадцать дней; вообще тогда нам и в голову не могло прийти переменить что-либо в нашей жизни.

Не помню через кого, но до нас дошли слухи, что Дашкевича постигла та же участь, что и его семью, он был расстрелян. Эти вести все больше и больше отдаляли нас от родины, эта наглая преступность, царившая там, пугала нас, сердце сжималось при мысли, что, быть может, родина для нас погибла, что мы обречены на вечную разлуку с ней. Мой бедный Вова никогда с этим не соглашался и продолжал твердо верить в наше возвращение.

В день Нового года, когда Маргарита с женихом и матерью явились к нам, кают-компания была тщательно убрана, посередине стола стояли цветы, стало уютно и празднично. Для нас это было большое событие! Настоящие французы оказывали нам честь своим посещением. Борис Николаевич напек уйму пирогов, была приготовлена водка, хорошее вино тоже украшало стол. Казалось, что все устроено честь честью. Клод, жених Маргариты, всем очень понравился, веселый, красивый молодой человек. Он сразу же почувствовал себя легко и свободно в нашем обществе; пришел в восторг от нашего обычая пить водку залпом, чего, конечно, ему никогда не приходилось делать…

Наступил двадцать второй год. Нам всем казалось, что мы уже вечность на этом пароходе, да и на самом деле мы уже больше года были на нем… Однообразные дни сменялись днями, жизненное колесо крутилось методичным темпом… Проснулась я как-то с тяжелым чувством и начала напряженно вспоминать сон, который мне приснился… Мне ясно виделась наша каюта, вся усыпанная бумагами, разорванные клочья валялись всюду, на койках, на полу. Кроме бумаг ничего не было. Мне показалось странным это опустошение, сердце сжалось в предчувствии чего-то неизбежного. Когда я пришла в кают-компанию, там уже был капитан, он молча протянул мне письмо. В нем высшее начальство извещало его, что наше судно продано греческой компании и нам надлежит покинуть его в двадцать четыре часа. Это был настоящий удар грома в чистом небе… Все мы сразу заговорили, всполошились и только после больших дебатов начали обсуждать свое положение.

Мы с мужем располагали очень маленькой суммой денег; хватало только на то, чтобы доехать до Ниццы, где была большая русская колония. Нам говорили, что там имеется русский приют для ребят, это для нас было важно, ведь нам сразу же надо было работать, а как быть с такими маленькими детьми? Вова давно готовился к этому времени, он выписывал какие-то заочные курсы электричества, изучал усердно, хотя не владел французским языком27. Он переписывался с одним соплавателем, находящимся на севере Франции, где ему посчастливилось найти место бухгалтера на шахтах Булиньи, в департаменте Моз. От него он узнал, что там легко устроиться электриком на шахтах. Мы решили, что после привала в Ницце он сразу же туда отправится. Я же буду искать в Ницце заработки, чтобы потом присоединиться к нему.

Наметив план действий, мы начали укладываться. Большая корзина, прибывшая еще из России, легко вместила наш багаж. На корабле царило форменное смятение. Выкидывали за борт ненужные вещи. Мария Францевна выкинула нечаянно только что купленный лакированный башмак, который с трудом удалось подобрать. Талалаев напился и выкидывал огромные мешки с рисом, картошкой и другими продуктами, заявив, что незачем оставлять это каким-то грекам, раз мы сами не можем с этим возиться. Все мы разъехались в разные стороны. Капитан и Гофман с сестрой уехали в Чехию. У Гофмана были там близкие родственники. Его дед был уроженец Праги. Эдуард Яковлевич с женой и Верочкой решили вернуться к себе в Ригу, вообще нам было непонятно, почему они этого раньше не сделали! Талалаев наметил Париж, надеясь там найти работу в русском ресторане.

Не забыть последнего вечера на «Даланде». Все отправились кутить в ресторан, названный Талалаевым почему-то «Перепелка». Я оставалась одна с детьми… Наша любимая кошка Маргоша пришла и улеглась на детскую койку, мурлыча, ласкаясь. Мне стало ужасно грустно расставаться с кораблем, с нашей странной, но вольной жизнью.

Стало жаль бедную кошку, как-то отнесутся к ней новые хозяева? Я вышла на палубу, увидела, что там всюду расхаживали греки, рассматривая, изучая корабль. Попробовала заговорить с одним из них. Он плохо меня понимал, не зная французского языка. Я хотела ему сказать, что прошу не выгонять кошку и заботиться о ней. Попросила его пойти со мной в каюту, но в это время подошел высокий грек, оказалось, что он говорит по-русски. Когда я выложила ему свою просьбу, он громко расхохотался, но обещал, что мою просьбу исполнит, передаст капитану, который завтра же прибудет с командой. Сам он не принимает участия в плавании, он только служит посредником в принятии корабля его соотечественниками. Вероятно, он подумал, что я сумасшедшая: у нас у самих не было крыши, а я волновалась о кошке…

Было тихо и темно. Наши долго не возвращались. Мне не спалось. Кружились беспокойные мысли: что-то готовит нам судьба? Странно было покидать наше морское пристанище, связывающее с далекой родиной, которая постепенно от нас удалялась, как будто все больше окутывалась туманом. Весь порт был погружен в глубокий сон, тишина царила над ним какая-то торжественная, но мне она казалась зловещей. Я курила, напряженно думала, не придя ни к чему.

Наши вернулись в три часа ночи, все навеселе. Вова удивился, что я не сплю, сказал, что они замечательно провели время. Талалаев был вдребезги пьян, его с трудом водворили в каюту. Он громко ругался, негодуя на французов, что они нас так молниеносно выставили, не предупредив заранее…

На другой день мы навсегда расстались с «Даландом». Робко ступили на незнакомую, чужую землю, и началась у нас новая, неприкаянная, полная крупных испытаний жизнь…


Четвертая часть
ПЕРВЫЕ ШАГИ ЗА ГРАНИЦЕЙ

На другой день мы расстались с «Даландом» и впервые вступили на чужую землю… Прибыв в Антибы, окрестность Ниццы, мы поместились в убогой гостинице. Муж сразу отправился к своему сослуживцу Лушкову, проживающему с женой и девочкой в нарядном домике с садом. Там же находился адмирал Машуков, снимая у них комнату. Они хорошо его приняли и предложили нас приютить, пока я найду работу. Для детей указали приют.

С тяжелым сердцем отправилась я в это учреждение со своими малютками. Оно оказалось весьма примитивным. Детей было много, грязных, оборванных, они бегали по саду. Мне стало ясно, что присмотр недостаточен. Мой малыш еле ходил, но безвыходное положение заставило меня оставить их в этом приюте. Я крепко верила в лучшее и убеждала себя, что найду такую работу, которая даст мне возможность их забрать. Вове пришлось уехать в Булиньи, как и предполагалось. Я начала бегать по объявлениям. Предоставлялись места гувернантки, но никто не хотел брать детей. Несколько дней пробегала я с безнадежными результатами, и вдруг совершилось нечто необыкновенное!

Сидела я на скамье, поджидая трамвай. Со мной рядом поместилась молодая, красивая особа, прекрасно одетая. Она с любопытством посмотрела на меня и вдруг заговорила: «Вы, верно, русская?» – «Да, я русская, но как вы узнали?» – удивилась я. Она мне ответила, что знает немало русских в Ницце, что по моему типу нетрудно догадаться, кто я. Мне стало ясно, что по всему моему облику видно, что я эмигрантка. Разговорились, я ей сказала, что ищу работу, но такую, которая дала бы мне возможность взять моих детей из приюта. Хотя бы одного, который еле ходит.

«А вы не боитесь собак?» – спросила она, и ее вопрос меня озадачил. Я сразу же ответила, что выросла в деревне с лошадьми, собаками, кошками и другими животными и нисколько их не боюсь! «Так это отлично! – обрадовалась она. – Мне нужен человек, который бы сторожил дачу, когда я уезжаю, и кормил бы собак. Их восемь, они все живут за изгородью, никто не соглашается их кормить, все боятся! Мы с мужем недавно поженились и часто уезжаем, ваш мальчик нисколько нам не помешает! Кстати, – прибавила она, – недалеко от нашей дачи живут русские, Пилкины! Вы не будете одна». – «Как Пилкины? Адмирал?» – почти задыхаясь, спросила я. «Да, это действительно адмирал. Разве вы его знаете?» – «Мой муж долго плавал под его командованием, на дредноуте «Петропавловск», его жена крестная мать моей девочки». Молодая француженка очень обрадовалась, что нанимает человека, известного ее знакомым. Тотчас же дала мне их адрес и свой. Мы тут же уговорились, что я перееду к ней через три дня, когда ее родственница уедет и освободит комнату. Окрыленная неожиданной удачей, я бросилась домой к Лушковым, чтобы сообщить им мою радостную новость! В душе я надеялась, что Марсель Августовна мне предложит взять детей на эти дни, но, не видя никакого энтузиазма с ее стороны по этому поводу, я не посмела ее попросить.

На другой день я отправилась в приют и ужаснулась. Дети были в ужасном виде. Никто за ними не смотрел, моя бедная девочка следила за братишкой как могла, но ведь самой было всего четыре года. Тогда я решила, что возьму маленького сейчас же и поищу комнату в Антибе на три дня. Денег у меня было всего 8 франков, а ведь надо было еще добраться до моей француженки. Я все же взяла ребенка, пообещав девочке скоро за ней приехать. Помчалась искать помещение. Нашла в одном ужасном притоне испанку, согласившуюся сдать мне каморку на три дня, по одному франку в сутки. Лушковым я сказала, что переезжаю в маленький отельчик, так как принуждена была взять мальчика, не видя возможности оставить его в этом ужасном учреждении. Равнодушие Марсель Августовны меня поразило и обдало холодом. Вспомнились наши встречи в Гельсингфорсе, наши общие переживания во время страшных дней революции, особенно вспомнился ее звонок по телефону, ночью, когда она мне сообщила, что наши мужья арестованы.

Пришлось обратиться за помощью к адмиралу Машукову, который любезно согласился перевезти на тачке наш убогий скарб. Когда увидел мой притон, он ужаснулся. Но я его успокоила и поблагодарила за помощь. Испанка оказалась очень доброй женщиной, она каждый день нам давала суп и яичко для ребенка. Она отнеслась к нам душевно и тепло. На третий день я нашла извозчика и переехала в земной рай.

Моя хозяйка, которую тогда звали мадам де Вижи, приняла нас очень приветливо и сказала: «Я видела Пилкиных, они очень удивились, что вы тут. Сразу же сказали, что возьмут вашу девочку. Когда разложитесь, пойдите и сговоритесь с ними». Все это было для меня как волшебный сон, я не верила своему счастью. В тот же вечер, приведя ребенка в полный порядок и уложив его спать, я отправилась к Пилкиным. Мария Константиновна была необыкновенно чуткой и сердечной женщиной. Они совершенно не понимали, почему Машуков и Лушковы ничего не сказали моему мужу об их присутствии в Ницце. На другой же день они взяли мою девочку; ей пришлось побрить головку, так как она была полна насекомых, несмотря на короткий срок в приюте, а что было бы дальше!

Таким образом наладилась моя новая жизнь. На другое же утро моя хозяйка повела меня к своим собакам. Они отчаянно лаяли, затем обнюхали меня со всех сторон и свирепости не проявили. Со следующего дня я им приносила огромный чан с едой и лоханку воды. Очень скоро они ко мне привыкли и встречали приветливо.

У Пилкиных был большой сад, они разводили клубнику; к сожалению, они были так же непрактичны, как и все русские, дело у них не пошло. Их душевная, теплая атмосфера напоминала Россию. У них было тепло и уютно. Девочки Пилкиных, подростки Маша и Вера, возились с моей Олечкой, как с куклой. Часто я забегала к ним и радовалась, что ей там так хорошо! Мадам де Вижи очень полюбила моего малыша, надарила ему одежды и игрушек. Мы очень скоро стали оправляться от пережитых волнений.

От Вовы пришло длинное письмо, он писал, что работает в шахтах, что это, конечно, тяжело, но переносимо. Ему как семейному дали помещение, то есть большую пустую комнату, необходима покупка мебели. Он уже взял в кредит кровать и стол, мечтает собрать деньги и месяца через три нас выписать. Его бывший сослуживец по кораблю «Страж» ему во всем помогает. Столуется он в рабочей кантине. Его письма были бодрые и полные мужества, но как ему было тяжело, нетрудно догадаться. Часто в бессонные ночи думала я напряженно, как изменить ход этих наших действий, но ничего не могла придумать. Судьба тащила нас по определенному пути, и избежать его было невозможно. Я старалась всячески угодить моим хозяевам. Мне хотелось отблагодарить их за тот теплый прием, который они мне оказали, за их доверие. Варила им борщ и другие русские блюда, которые меня научил стряпать Талалаев. Они обласкали и согрели мою душу, в полном смысле этого слова. Мне думалось тогда, что Франция волшебная страна и люди в ней необыкновенные.

Вскоре приехал брат моей хозяйки, студент, и еще через некоторое время ее мать с мужем. Отец мадам де Вижи, полковник, был убит на войне, а мать была вторично замужем за известным хирургом. Они проживали в Бордо. Все вечера я проводила с ними. Огромная собака, Диана, оставалась с ребенком. Это был необыкновенный пес. Когда мальчик просыпался, она с громким лаем бежала вниз и звала меня! Иногда устраивались пикники и нас брали с собой. Морис, брат хозяйки, тащил моего мальчика на руках, и тот отчаянно орал! Почему-то он особенно дичился Мориса, боялся его. Как ни старался тот его приручить, ничего не выходило. Так провела я три месяца в симпатичной, интеллигентной семье. Французские нравы меня иногда очень удивляли. Особенно поразил меня один их выход. Весь дом был вверх дном. Муж не находил каких-то своих брюк, она тоже усиленно искала. Наконец все было найдено, они разодетые вышли в прихожую. Муж посмотрел на нее и сказал: «Да что с вами? Идите и сейчас же покрасьте щеки, вы невозможно бледны, вообще вам бы следовало больше прибегать к косметике». Невольно тогда вспомнилось мне, как мой дедушка заставил меня вымыть лицо, перед тем как идти в гости, подозревая пудру, при этом кричал об ужасном позоре для девицы моего возраста. Даже в театральной школе нам не позволяли ни под каким видом подмазываться. Выгоняли вон из класса, если был замечен какой-нибудь признак косметики. Тут, в чужой стране, незнакомые нравы казались мне забавными.

Через три месяца я получила от Вовы письмо, в котором он писал, что постепенно в кредит достал необходимое. Что Андрей Максимович одалживает деньги на нашу дорогу и он просит нас приехать. Когда я объявила все это моей хозяйке, она очень огорчилась, хотя знала, что наш отъезд неминуем. Мы очень быстро собрались. Хозяева проводили нас на вокзал. Также пришла Мария Константиновна, оказавшая нам столь неоценимую услугу, приютив мою Олечку.

Радостна была наша встреча. Я нашла Вову сильно похудевшим, но бодрым и веселым. Комната в рабочем доме оказалась убогой и неуютной, но надо было и за это благодарить Бога. Расположились мы как могли, стали постепенно обзаводиться хозяйством. Андрей Максимович изъявил желание столоваться у нас, чувствуя себя одиноким в этом чужом краю. Вскоре захотел также присоединиться к нам некий господин Гузу, бухгалтер, француз, приехавший тоже из России, где много лет проработал в Таганроге, там у него оставалась жена, которую он с большими трудностями выписывал, она была русского происхождения, и Советы ее не выпускали. Он же устроил Нестеренко на службу в Булиньи. Они были знакомы по Таганрогу. Я с радостью приняла его тоже как столовника: чем больше нас было, тем лучше.

Но надо было обзавестись необходимой посудой. Андрей Максимович, кончавший службу раньше мужа, предложил мне помочь в этом. В нашей комнате была двуспальная кровать, другая для детей, был стол, примитивная угольная печь и несколько стульев. Одежда висела на стенках. Андрей Максимович сдержал свое обещание и после службы ходил со мной делать покупки.

Это было утром. Я была занята приготовлением завтрака. Кто-то постучал в окно. Я тотчас же вышла. Увидела двух молодых – мужчину и женщину. Они обратились ко мне с насмешливым и наглым вопросом: «Кто ваш муж, бухгалтер или шахтер? Мы держали пари и хотели бы знать!» Я сразу же поняла их нахальство и дерзко сказала: «Я русская, неужели вы не знаете, что у всех русских женщин два мужа! Вы оба выиграли пари». С этим я захлопнула дверь и вернулась к своей кухне. Надо было накормить детей до прихода столовников, иначе места за столом не было. Но как я ни старалась экономить, сводили мы концы с концами с трудом. У нас были соседи эльзасцы, фамилия их была Керн. Эта семья состояла из мужа, жены, четверых детей и старой бабушки. Керн работал с Вовой и сразу же его полюбил. Вова абсолютно не знал французского языка, объяснялся жестами, но все же умудрился завести дружеские отношения с рабочими. По вечерам он старался читать французскую газету, я ему переводила и помогала разобраться в ней. Один раз он меня очень рассмешил. Я была занята хозяйством, он читал свою газету, спрашивая часто незнакомые слова. Вдруг он воскликнул с возмущением: «Что за чушь! Столетняя женщина стреляет в бандитов! Ничего не понимаю!» Действительно, понять было трудно. Оказалось – «сантинель»[57], то есть часовой, стрелял в каких-то воров. Долго он не мог примириться, что часовой по-французски женского рода… Семья Керн, наши соседи, будучи более многочисленны, буквально голодали. Жена его иногда ходила делать приборки у лавочников. Но вскоре он нашел более выгодную работу в соседнем селе Спенкуре, где разряжали газовые снаряды, оставшиеся на полях битвы. Мы очень жалели, когда они уехали. Но через некоторое время Керн появился у нас и заявил мужу, что там, где он работает, освободилось место электрика. Он советует ему поступить, так как дают даровой барак, а жалованье куда выше, чем в Булиньи. Вове шахта давно опротивела, и он решил последовать совету Керна. Сразу же Керн предложил помочь нам переехать. Нестеренко и Гузу очень огорчились нашим внезапным решением, но поняли, что мы искали лучшего. Однако это оказалось, что называется, «из огня да в полымя». Денежная плата была действительно гораздо выше, но работа происходила в каторжных условиях. Стройка находилась в открытой степи, приблизительно в одном километре от Спенкура, тут же были даровые бараки для рабочих. Работали все в специальной одежде, непроницаемой, с маской, покрывающей всю голову.

Несмотря на наши скудные средства, мы умудрились переехать с нашим скарбом и кое-как расположились в предоставленном нам бараке. Когда настали холода, было трудно отапливаться. Пришлось приобрести угольную плиту в кредит, на которой также готовили. Когда Вова приходил завтракать, он быстро снимал свою одежду и бросал на двор, так как сильный запах газа распространялся и отравлял воздух. После завтрака он снова ее надевал, и приходилось долго держать окно открытым.

Вскоре Нестеренко перебрался в Спенкур, найдя там место бухгалтера в нашей администрации, находившейся там. Он по-прежнему стал у нас столоваться. Появился неизвестно откуда молодой русский, звали его Алеша, и он тоже примкнул к нам.

На этой жуткой работе было много поляков и особенно арабов. К нашему большому изумлению и возмущению, арабам не выдавали казенного предохранительного платья. За год, что мы прожили в этом предприятии, их погибло 16 человек. Помню, как искренне негодовал муж, говоря, что как нас ни упрекают в отсталости и феодализме, но при царском режиме не могло быть такой несправедливости…

Надо было привыкать и считаться с окружением. Скажу искренне, что все жены рабочих, бедные, оборванные, изнеможенные нуждой, были очень хорошего поведения. Со мной они были не только приветливы, но старались во всем подражать; научились варить борщ, печь русские пирожки, им можно было оставить ребят. Конечно, нравы и понятия у них были особенные, мало мне понятные.

Взяла я как-то ящик, чтобы отнести угольщику в Спенкур, в этом ящике нам доставляли уголь. Тут же на дороге я встретила совершенно незнакомого молодого человека, который очень любезно предложил мне понести этот ящик, на что я с радостью согласилась. Когда я вернулась, целая группа женщин стояла у дороги, они громко о чем-то рассуждали. Увидев меня, они все в один голос воскликнули: «Да ведь он женат!» – «Кто?» – удивилась я. «Да тот, который тащил вам ящик, его жена ревнивая, может глаза выцарапать!» Я громко расхохоталась, затем их уверила, что никаких претензий не имею на этого семейного человека, но была очень рада, что он мне помог с тяжеленным ящиком! «О чем же вы всю дорогу говорили?» – настаивали они. Успокоив их тем, что весь наш разговор был о погоде и дороговизне жизни, я отправилась в барак, они тоже все разошлись.

По воскресеньям Вова вставал поздно, это был единственный день его отдыха. Выспавшись, он отправлялся гулять с детьми на пустынную, убогую дорогу. Во время одной из этих прогулок он увидел приближающегося молодого человека в захудалой военной шинели. Он был весь в пыли, и вид у него был изможденный. Когда он поравнялся с мужем, услышав русскую речь, он взял под козырек, круто остановился и сказал по-русски: «Позвольте представиться! Корнет Паньков, пешком из Румынии!» Изумленный муж немедленно затащил его к нам, уговорил его остаться ночевать, отдохнуть. Бедняга действительно шел пешком. Иногда кто-нибудь сердобольный подвозил. Его цель была добраться до Парижа, где у него жила сестра, замужем за французом. Его история оказалась все та же: участвовал в Белой армии, настрадался досыта. Мы быстро познакомились. Общность наших интересов соединила нас. Мы успешно уговорили его сделать у нас привал, подработать денег, пожить с нами и отдохнуть хотя бы душевно.

Он оказался очень сведущ в электричестве, его взяли на работу без затруднения. Поместился он с одним поляком, рядом с нами. Нам стало еще веселее, у меня прибавилось работы. В нашем бараке образовалась целая кантина.

Наконец явилась жена бухгалтера, мадам Гузу. Она оказалась прелестной женщиной лет сорока, страшно привязанной к России, несмотря на то что была по происхождению балтийская немка. Сразу же уверила нас, что никогда здесь не приспособится, что находит Булиньи кошмарным местом, а французов невозможными людьми. От наших детей пришла в восторг, обласкала и пригласила нас всех в следующее воскресение на весь день. С нашими бывшими спутниками на «Даланде» мы переписывались только с Талалаевым и Подгорным, который писал нам интересные письма из Чехии. Там, в славянской стране, они сразу же нашли интеллигентную работу. Талалаев работал на севере Франции, тоже в очень тяжелых условиях. Перед самым Рождеством он явился к нам с Женей Джанковским, они заявили, что пробудут у нас до Нового года. Стащили матрасы на пол, кое-как разместились. «В тесноте, да не в обиде» – наша любимая пословица торжествовала в те дни.

Женя был мой ученик на «Даланде». Они начали нас уговаривать поехать в город Нанси, проветриться. Было очень сложно из-за детей, да и денег у нас на выходы не было. Но они, холостяки, уговаривали, желая нас угостить. Корнет Паньков предложил остаться с детьми, и мы решились на приятную, непредвиденную поездку. К сожалению, к нам прицепился француз, начальник того отделения, где работал Вова. Человек еще молодой, женатый, но он свою жену систематически запирал на ключ, когда уезжал куда-нибудь. Мы все думали, что в этот раз, по случаю праздников, он ее возьмет с собой, но не тут-то было! Как всегда, запер ее на ключ; сам же отправился с нами, к полнейшему возмущению Талалаева, который всю дорогу ругался по-русски, с французом не разговаривал, что, кстати, было не трудно, так как французского языка он не знал. В Нанси мы ужинали в хорошем ресторане, указанном нам нашим спутником. Было бы совсем недурно, если бы не было с нами этого Адама, присутствие которого нас стесняло. Разговоры с ним были очень ограниченные, одна я старалась показать ему, что он не лишний. В конце ужина стало совсем неприятно. Талалаев напился, сделался агрессивным, называл француза «гнидником». Тот, конечно, ничего не понимал, но требовал объяснения этого милого слова, но не добился… Мы поспешили вернуться домой, и это приключение окончилось благополучно. Дома мы застали все в порядке.

Талалаев и Женя, доставив нам радость своим неожиданным посещением, укатили, и все вошло снова в повседневную колею. Дни текли за днями. Убогая жизнь в бараках, с удушливым газом, с невероятной беднотой, не могла нас удовлетворить. Арабы мерли, как животные мрут от эпидемии. Часто, особенно по ночам, я думала, как выйти из этого положения. Особенно волновало меня то обстоятельство, что Вова стал жаловаться на головные боли. Я с ужасом стала думать, что он отравляется, и решила действовать. Переписываясь регулярно с мадам де Вижи, я узнала, что она переехала с мужем в Париж. Я ей описала наше положение. Она мне ответила предложением приехать к ней, взяв с собой девочку, которую легко устроить в пансион, относительно мальчика надо подумать. Анна Ивановна Гузу, гостившая у нас, когда я получила это письмо, сказала: «Поезжайте, я возьму мальчика к себе, я так хорошо понимаю ваше желание выбраться из этой губительной дыры!»

Решено было, что я скоро отправлюсь, поживу у моей приятельницы, занимаясь ее хозяйством, и в то же время буду искать нам помещение и работу мужу. Приняв окончательно это решение, мы все повеселели. Корнет Паньков уехал вместе со мной. Нестеренко и Вова устроились столоваться у одной симпатичной полячки. Мадам Гузу забрала Ростика к себе.

Париж огорошил меня своим величием и шумом. Я очень легко добралась до моей приятельницы, так как в метро все указано очень точно. Но меня очень изумили люди своей неприветливостью и даже грубостью. В метро какая-то женщина меня громко и свирепо обругала за то, что я ее нечаянно толкнула, с непривычки даже моя девочка испугалась и заплакала. И вон де Вижи встретила нас очень ласково, у нее была очень хорошая квартира в Отей. Через два дня я отвела мою Олечку в католическое учреждение, где на нас смотрели косо и недружелюбно. Очевидно, наше православие было этому виной. Я дала себе слово как можно скорей ее забрать оттуда. И вон мне сказала, что они собираются уехать на лето на юг и оставят нам квартиру, чтобы мы могли осмотреться и найти себе помещение.

Незадолго до приезда Вовы мне представился случай снять небольшую квартирку, уютную и недорогую, но надо было уплатить за три месяца вперед. Квартирка находилась на бульваре Араго, в приятном квартале. Не имея возможности внести столь большую сумму, я отыскала тут же на бульваре ломбард и решила прибегнуть к его помощи, собрав кое-какие сохранившиеся золотые вещички. Сердце сильно билось, когда я ждала оценки моих вещей; к моей большой радости, цена превышала ту сумму, которую я должна была уплатить за квартиру. Служащий потребовал мое удостоверение личности, увидав, что я замужем, он заявил, что необходимо разрешение мужа для заклада! «Да ведь вещи мои, не мужа!» – с отчаянием убеждала я его. Он только презрительно улыбался. В результате мне пришлось вернуться со своими вещами, махнув рукой на квартиру, которую, кстати, сдали на другой же день! С горечью вспомнилось, как в Петербурге закладывала все, что хотела, никто никогда ничего не спрашивал…

Накануне отъезда хозяев на юг явился муж с мальчиком. Он сразу же им очень понравился. Мадам де Вижи обещала дать ему рекомендацию в большое электрическое общество. Это было очень далеко, но все же лучше, чем ничего. Я же с ребенком была совершенно парализована, надо было его снова куда-то определять. Мне рекомендовали специальный дом, где брали детей, когда родители находились в затруднительном положении. Было тяжело снова переживать расставание, плач ребенка, но что было делать? Целыми днями бегала я, ища работы и пристанища.

Муж поступил в Бурже без затруднений. Он получал полтора франка в час! Прожить на это, да еще в гостинице, было невозможно.

Скитаясь по всем учреждениям, я как-то встретила Колю Золотарева. Он собирался эмигрировать в Америку, рассказал мне, что его старик отец скончался незадолго до их эвакуации. Старая, любимая нянечка проводила их на корабль, когда они покидали родину, благословила их и в последнюю минуту вынула мешочек с ценностями, это были вещи их матери, которые она берегла до последнего момента, чтобы они не истратили их на черном рынке. Теперь же она вручила их, зная, какую помощь это окажет им за границей.

Вспомнила я, как эта храбрая нянечка отправилась в красную зону к своей больной хозяйке. «Мы очень хотели взять с собой нашу нянечку, но она не захотела покидать родину! «Я стара и хочу почивать на родной земле!» – сказала она нам на прощание». Я расспросила его о братьях, он мне сказал, что они оба в Америке, куда он сам направляется. Узнав о нашем тяжелом материальном положении, Коля вынул 200 франков и заставил меня их принять, в память нашей старой дружбы. Мы тепло распрощались, и больше никогда не пришлось нам встретиться.

Наконец, после усердных поисков, мне удалось найти несколько уроков французского языка среди соотечественников. По вечерам я разъезжала по всему Парижу, возвращалась часто в двенадцать часов ночи. Незадолго до возвращения моих хозяев мы нашли маленькую квартирку в мансарде, в скромном отельчике, в Латинском квартале. Мы с радостью там поселились и тотчас же забрали детей. Но это тоже был трудный период жизни, несуразный! Вова уезжал на работу в шесть часов утра, я еще спала. Вечером, когда он приезжал домой, я была на уроках. Когда же я возвращалась, он спал крепким сном! Мы виделись только в воскресенье, в остальные дни переписывались. Детей удалось устроить в специальную детскую школу на весь день, так что я могла взять несколько уроков днем. Это была совсем другая клиентура. Попала я к одной бывшей балерине Мариинского театра. Она всегда еще спала, когда я к ней приезжала на урок… Один раз она мне сказала: «Вот, вместо урока напишите письмо, то есть ответ на него». Прочтя это письмо, я пришла в полное недоумение. Это было любовное излияние, писавший назначал свидание в каком-то музее. На мой вопрос, что я должна ответить, моя ученица мне сказала: «Отвечайте что хотите! Я хочу спать!» В этом духе были все мои дневные уроки.

В Париже мы встретили многих наших друзей. Павла Ивановича, Димерсеича, Талалаева, Богдановичей, стало уютнее. Самая необыкновенная встреча произошла с моим собственным родным отцом… Ведь мы потеряли из виду друг друга с января шестнадцатого года, когда я с мужем гостила у него в имении, после нашей свадьбы…

Вот как произошла наша неожиданная встреча. В нашем Латинском квартале, где мы поселились, была на улице Баланс маленькая, убогая русская столовка. Она существовала давно, еще при старых революционерах, живших в Париже. Один раз, когда я вышла из нее, меня схватил за юбку пожилой человек и громко воскликнул: «Как, это ты? Ты жива?» Это был мой отец! Все закружилось вокруг меня! Почти невозможно было узнать в этом бедном, исхудалом человеке моего отца, всегда элегантного, с иголочки одетого, самоуверенного… Мы стояли друг перед другом ошеломленные и долго не могли прийти в себя. Сразу же я его потащила к нам в отель. Войдя в нашу мансарду, я ему сказала: «Вот, посмотри на наше логовище! Ведь мне хиромант в Питере предсказал, что я буду жить в мансардах за границей и много нуждаться, вот постепенно и сбываются его предсказания». Вернувшийся с работы Вова также был потрясен. Отец поразил нас своими рассказами, каким образом он очутился за границей, не собираясь совершенно покидать родину. Незадолго до эвакуации он находился в Феодосии, где у него издавна была дача и виноградники. Когда была еще возможность, он прибыл туда по делам, желая все приготовить для того, чтобы выписать семью из Пензы. Но Гражданская война усилилась, открытые границы перестали существовать, и он застрял в Крыму. Когда он все это рассказал, я подумала, что мы в двадцатом году совсем близко были друг от друга, но не знали этого! Незадолго до печальной развязки наших событий ему надо было поехать по делу в Севастополь. По дороге, вследствие свирепой бури, произошло крушение корабля. Они были подобраны каким-то греческим пароходом, увезшим их в Грецию. Возможность вернуться на родину не представлялась, так как началась эвакуация и связанный с ней террор. Встретив других соотечественников, он отправился с ними в Болгарию. Там он встретил большого друга и родственника, графа Зубова! С ним и его младшим сыном они прибыли недавно в Париж.

Известие о том, что мой любимый дядяЖорж в Париже, меня очень обрадовало. Колю я любила как брата, а весть о преждевременной смерти Саши подействовала на меня подавляюще. После испанского гриппа, свирепствовавшего тогда в Европе, он заболел легкими; лечение было плохое, свирепствовал голод, масса молодежи гибла при этих обстоятельствах, в том числе и Саша погиб от туберкулеза…

На мой осторожный вопрос, что стало с Улей, отец угрюмо сказал: «Она тоже умерла, пережила испанку, выздоровела, но вскоре после этого простудилась, заболела воспалением легких и скончалась». Было видно, как тяжело отцу об этом говорить. Он сразу же перевел разговор на их жизнь в Болгарии, где отец работал грузчиком, а дядя Жорж перебивался уроками музыки, которые случались очень редко…

Как жилось нам всем в Париже во время нашей встречи, описать невозможно. Мы все погрузились в такую жестокую борьбу, что казалось – никогда из нее не выйдем. В тот период в Париже нас были десятки тысяч, слоняющихся по городу в поисках заработка, обивающих пороги префектуры. Иногда приходилось просиживать несколько часов с детьми в ожидании какого-то очередного разрешения жить во Франции. Мы ничего не знали, жили в каких-то потьмах, как будто вне всяких законов, ощупью. Муж как зарядил ездить в Бурже, так и продолжал, как автомат. В те времена у нас не было метро, он ехал трамваем до Шатле, затем метро до Биллет и снова трамваем до работы. Таким образом ему приходилось тратить почти два часа на дорогу. Я же носилась по урокам и радовалась, что дети при нас. Но уроки были заработком неопределенным и непостоянным.

Случилось мне встретить знакомых, которые меня уговорили поступить с ними в учреждение «Зеленый попугай». Это было двухэтажное помещение, внизу разрисовывались куклы, птицы и статуэтки. Наверху было отделение более художественное, артистическое, для более способных. Оплачивалось это довольно прилично по тому времени. Публика в этом учреждении была очень разнообразная. Были парижские мидинетки, но много и наших русских эмигранток. Разрисовывая куклы, молодые француженки весело пели свои парижские песенки, а потом и наши разохотились петь наши русские напевы и очень скоро завоевали сердца всех мастериц. Они все полюбили наше пение и даже признали превосходство нашей музыкальности. Там же работала со мной тетя Глаша со своей дочкой Марусей; они совсем недавно приехали из Одессы, выписанные сестрой Глафиры, тетей Женей, проживающей очень давно в Париже, замужем за французом. Муж тети Глаши28 очень вскоре по приезде в Париж скоропостижно скончался, не успев нигде устроиться. Они обе начали свою борьбу за существование. «Зеленый попугай» нас объединил.

Дети были здоровы; мне удалось найти по соседству старушку, которая приводила их из школы, занималась ими и даже варила нам суп на вечер. Мадам Рене была для меня ценной находкой и большой помощью. Она была убежденной коммунисткой, мы часто с ней горячо спорили, но постепенно я убедилась, что более честного и доброго человека трудно найти…

Зачастую не зря врываются в душу протесты и революционные наклонности. Бедная женщина очень пострадала в жизни. Проработав почти тридцать лет в одном учреждении, она была уволена без всякой серьезной причины. Потеряла мужа на войне, сын умер от туберкулеза, и никакой социальной помощи она не имела.

Неожиданно очутилась я среди привилегированных, меня перевели наверх. Там я познакомилась с бывшей артисткой Малого театра Кировой[58], женой поэта князя Косаткина-Ростовцева[59]. Многое вспомнили мы с ней, чудные спектакли в Малом, Бродячку, острова, всю нашу петроградскую жизнь, пролетевшую как метеор, канувшую в вечность, но оставившую глубокий след в наших душах, полных смятения от всего пережитого.

Все соотечественники бедствовали, как и мы, перебивались этой работой со дня на день. Все же она давала возможность не умирать с голоду. Трудно было всем, жили по отелям, которые были слишком дороги, найти же квартиру в Париже было невозможно.

Остался в памяти один случай с молоденькой, восемнадцати-летней девушкой, фамилию не помню, звали ее Сашей. Была она круглая сирота. Вся ее семья была из Сибири и погибла от рук большевиков. Сашу все заметили в мастерской, так как она прелестно пела, даже в одиночку. Она нам рассказала, что выехала за границу с каким-то полком, в котором служил ее брат, но он был убит перед самой эвакуацией, его же товарищи захватили ее с собой… Ее чистый, звонкий голос наполнял серебряными звуками нашу убогую, голую мастерскую. Наша начальница ничего не имела против, когда она пела, наоборот, радовалась, когда Сашу просили петь… Однажды, разговорившись и узнав горестную судьбу этой здоровой, красивой девушки, выяснили, что она прекрасно знает японский язык, так как воспитывалась няньками-японками. Мы все на нее набросились с советами идти в японское посольство и просить там работы, тем более что ее знания французского языка были превосходны. Сначала она смеялась, говорила, что она там никому не нужна, но через несколько дней после нашего разговора явилась вдруг как ураган и заявила, что она пришла с нами проститься, получить расчет, так как отправляется служить у японцев. Там ее приняли с распростертыми объятиями, так как девица, знающая прекрасно японский, французский да еще вдобавок русский, была большой редкостью. Там ей обещали достать разрешение на постоянную работу, назначили хорошее жалованье, на которое она никак не рассчитывала. Саша исчезла, и нам долго не хватало ее чудных, задушевных песен.

Меня тоже часто мучило сознание, что я, прилично зная французский язык, сижу и рисую каких-то кукол за часовую рабочую плату. Попалось мне в газете объявление: спрашивали особу со средним образованием для работы в страховом обществе на Елисейских Полях. Я составила и послала прошение, не надеясь на успех. К моему большому изумлению, я очень скоро получила ответ, вызывающий меня в контору. Директор оказался очень приветливый, маленький, худенький человечек, типичный «французик из Бордо», как выражались у нас в России. Он очень ласково меня принял и первым долгом спросил, где я получила среднее образование. Совершенно спокойно и уверенно я объявила, что кончила институт в Петербурге. Вот тут-то и началось! Он подскочил на стуле, вытаращил глаза и вскрикнул: «Значит, вы русская!» На мой утвердительный ответ он сказал, что я напрасно не написала в прошении о моем происхождении. Что у меня нет никаких шансов на поступление к ним. Он очень сожалеет, но их учреждение не берет иностранцев, так как находится под покровительством государства и все их служащие – официальные чиновники. Получив сначала надежду на приличную службу, затем резкий отказ, совершенно ошеломленная, я заплакала как маленький ребенок. Ему стало жаль меня, он принялся меня успокаивать и утешать. В конце концов он решил, что возьмет меня с условием, что я принесу ему лично все свои документы, что никому в конторе не заикнусь, что я русская. «Иначе вы и меня подведете!» – прибавил он с улыбкой… Я очень обрадовалась; условия были для меня абсолютно необыкновенные, хорошее месячное жалованье, сверхурочные часы, в субботу работа до часу дня, целый месяц каникул, двойной оклад в январе, в те времена это было редкостью…

Был июнь. Весь Париж зеленел, каштаны отцветали, их белые лепестки валялись всюду под деревьями… На другой день я ворвалась, возбужденная, в «Зеленый попугай», объявила всем о своем уходе, что не представляло никакого затруднения, нам платили по часам и никого не задерживали. Жалко было расставаться с некоторыми коллегами, но жизнь тянула вперед.

Атмосфера на моей новой службе оказалась куда менее приятной, чем в веселом «Зеленом попугае». Назначили меня работать с одной особой, которую звали мадам ле Мэтр. Она должна была меня ввести в курс страховки, всему научить и все показать. Она оказалась очень несимпатичной, что сразу же меня обдало холодом и мраком. Мне стало ясно, что она почувствовала во мне иностранку, несмотря на мое осторожное молчание и скрытность. Но все мои жесты, манеры, вид выдавали меня с головой. Мои любимые коллеги, Каур29, муж с женой, жили в отеле рядом с нами, мы вместе ездили на работу и вместе возвращались. Конечно, они все о нас знали, но никогда не выдали, относились дружески.

Как и многие коллеги, я не имела денег на ресторан, поэтому завтракала в конторе, принося с собой судки и крохотную спиртовку. Моя сердитая начальница уходила на сторону, а я располагалась за просторным столом. Позднее, обжившись, мы выходили с молодыми Каур выпить кофе. Это было большое баловство, почти роскошь.

К лету все школы закрылись, надо было думать, где и как определить детей. Мальчика удалось отправить в приют Великой княгини Елены Владимировны30, в Сен-Жермен, а наша бедная Олечка как раз незадолго до его отправки заболела дифтеритом. Так как мы жили в гостинице, пришлось срочно ее определить в детский госпиталь, где ее с трудом спасли. Положение было очень скверное, так как доктор, видевший ее вначале, не определил дифтерита острой формы, то, что во Франции называется круп. Пришлось сделать очень сильный укол сыворотки; нам пришлось немедленно выехать, так как была произведена полная дезинфекция. Каждое утро в семь часов я ездила узнавать о здоровье ребенка. Один раз, застав пустую постельку, я бросилась к дежурной сестре, толстой и неприятной. Она очень грубо меня отшила, сказав: «Почем я знаю! Идите в контору!» Ноги подкашивались, голова кружилась. Оказалось, что бедная малютка заразилась оспой и ее отправили в другое отделение! Когда я пришла туда, я увидела ее в застекленной кабинке, всю вымазанную в синюю мазь, но она сидела и улыбалась! В больнице ей пришлось пробыть три месяца, а по выходе она не смогла ходить, обнаружился паралич из-за слишком сильного укола сыворотки. Мне надо было взять отпуск вместо каникул. Каждый день я ее возила на электрические сеансы, которые, кстати, очень скоро помогли. Госпиталь предложил мне отправить ее в Овернь, в специальную санаторию для выздоравливающих после тяжелой болезни. Я сама ее отвезла туда. Оказалась очень живописная здоровая местность, большой дом, масса детей бегала на воле среди богатой растительности. Остановилась в маленьком отеле, где пробыла три дня, пока маленькая привыкла. Вернулась в Париж с грустью на душе. На всю жизнь я осталась благодарна госпиталю, позаботившемуся так серьезно о моем ребенке.

Каждое воскресенье мы ездили навещать мальчика в Сен-Жермен. Он никак не мог там привыкнуть, плакал и просился домой. К сожалению, осуществить это было невозможно.

Так беспросветно тянули мы нашу однообразную, трудовую лямку, часто встречались с отцом. Он устроился работать на заводе. Также часто виделись с дядей Жоржем. Возвратившись как-то со службы, я получила от него очень взволнованное письмо, в котором он отчаянным тоном просил меня к ним приехать. Жили они далеко от нас, в районе Пасси. Сготовив наскоро ужин Вове, я отправилась к ним. У них была очень мрачная комната внизу. Оказалось, что у Коли, только что перенесшего грипп, обнаружилось затемнение в легком и доктор настаивает на необходимости немедленно его отправить в Ментон31, где находится русская санатория. Дядя Жорж, встревоженный, опечаленный, попросил меня помочь Коле уложиться. Постирав ему кое-что, я обещала на другой день снова приехать. День был субботний, после обеда я была свободна, так что это было нетрудно. Когда я на другой день к ним приехала, я застала Колю в очень подавленном настроении. Дядя Жорж отсутствовал. Я старалась всячески его подбодрить. «У тебя пустяки, ты отлично там отдохнешь на море и вернешься здоровым!» – говорила я. «Нет, я знаю, что никогда не вернусь! Но смотри не говори об этом отцу». Его убежденное утверждение как-то неприятно подействовало на меня. Коля уехал и больше не вернулся! Его предчувствие не обмануло его. Через три месяца пребывания в санатории он заболел скоротечной чахоткой и там же в Ментоне скончался. Описать ужасное отчаяние дяди Жоржа невозможно. Коля всегда был его любимцем, вся надежда и цель его жизни. Саша умер, о Тамаре он ничего не знал, она осталась в Петербурге. Вскоре после этого удара он примкнул к группе музыкантов, образовавших оркестр, и уехал с ними в Мексику. Там он пробыл несколько лет, преподавая музыку.

У меня тоже произошел еще перелом в жизни. Обрушилась снова перемена, на этот раз по моей собственной вине, глупости и полному незнанию западных порядков. Прошел уже год, как я поступила в страховое общество. Никто не интересовался моим происхождением, все шло гладко. Я вполне приспособилась, мадам ле Мэтр стала гораздо любезнее и даже ценила мою помощь. Даже начальник бухгалтерии мне зачастую помогал, так как я хромала в счетах. Этот начальник, на вид очень скромный человек, принадлежал к французской аристократии, был даже титулованным князем, милейший человек.

Случилось это во время завтрака, который происходил всегда в конторе, на моем рабочем столе. Я услыхала разговор троих молодых людей, сидевших напротив меня. Они рассказывали, что очутились в Архангельске в конце войны, что там живут настоящие дикари, похожие на медведей, и нравы у них тоже как у настоящих дикарей. Меня вдруг всю передернуло, неожиданно для самой себя я выпалила: «Зачем так много платить за дорогу, чтобы повидать дикарей! Под Верденом их сколько угодно, хотя и без медвежьих шкур». Это подействовало как удар грома среди белого дня. Они замолчали и перевели разговор на совсем другую тему.

Прошло три дня. Во время работы ворвался в контору к нам секретарь директора и как-то взволнованно меня вызвал. Удивленная мадам ле Мэтр как-то многозначительно взглянула на меня. Я сразу подумала, что, верно, в работе наделала ошибок и поспешила подняться в его кабинет. К моему большому удивлению, там сидело еще пять человек с портфелями и строгим, официальным видом. Надо сказать, что директор был уже не тот, который меня нанимал. Несколько месяцев тому назад его заменил другой, гораздо более крутой и строгий. Он грозно на меня посмотрел и сказал: «Вы русская, каким образом вы здесь?» Я очень спокойно приняла удар и ответила, что никаких дверей у них не выламывала, чтобы к ним пойти, но принял меня директор, господин Монжен. Он показал на сидевших типов с портфелями и сказал: «У меня из-за вас неприятности, министерство труда узнало о вашем нелегальном присутствии у нас и требует вашего исключения. Меня нисколько не удивляет, что господин Монжен вас принял, от него все возможно ожидать. Ввиду сложившихся обстоятельств я вам даю один месяц на поиски другой службы. Мы выдадим вам хороший сертификат, работой вашей мы довольны. Ваши каникулы и январское вознаграждение будут вам уплачены. Думаю, что вы ничего не потеряете, уйдя от нас! С вашим знанием иностранных языков вы найдете что-то более интересное, чем у нас. Каждый день после обеда в продолжение этого месяца вы можете отсутствовать в поисках работы».

Так вот куда меня затащил мой неуместный патриотизм! Ясно, что молодые люди донесли на меня в министерство труда! Я ничего не ответила и вышла ошеломленная. Опомнившись, все-таки подумала, что они со мной поступили вполне корректно, дав мне все возможности устраиваться…

На этом я хочу и пора остановиться. Всем известно, какой тернистый путь прошла наша первая эмиграция… Одни хуже, другие лучше. Мало кто сбился с пути или впал в уныние, все боролись как могли. Но думается мне, что все мы остались верны нашим традициям и нашему мировоззрению.


Пятая часть
ПОЕЗДКА В МОСКВУ И САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Уехала я из Парижа в католическую Страстную субботу, был прохладный апрельский день, много друзей съехались на вокзале меня провожать, некоторые с поручениями к своим московским родственникам, друзьям.

Обслуживающие вагоны, получив заранее наградные, усердно разносили чай в русских подстаканниках, и это мелкое обстоятельство как-то заранее сближало с грядущей навстречу Россией.

Выехала я в очень неважном состоянии здоровья, как назло разразился мой обычный кризис с позвоночником, я очень колебалась перед отъездом, но в Москве меня давно ждали, особенно желала встречи моя сестра, которую я не видела пятьдесят лет. С тех пор как я нашла брата, мы с ней переписывались, и, судя по ее письмам, она жила нашей встречей… Проживает она в Луганске, в Донбассе, мы условились, что она приедет в Москву к брату для нашей встречи. Меня охватывали противоречивые чувства. С одной стороны, было приятно и радостно встретить своих после столь долгой и бессмысленной разлуки, а с другой – было как-то страшно возобновить контакт с родиной, где было столько пережито, всплыли воспоминания тех ужасов, которыми была объята русская земля.

В поезде ехала я сорок восемь часов. Когда в два часа ночи мы подъезжали к границе, сердце сжалось, внутреннее волнение охватило меня. Вошел таможенник, высокий косоглазый монгол, с приятным, открытым выражением лица, и прямо спросил, что я везу. И велел перечислить все, что было в каждом чемодане и пакете. «Имейте в виду, что я могу открыть каждый», – сказал он, но открыл только один, стоявший на полу. Остальные, на полках, были не тронуты. Да и тот, который таможенник открыл, он почти не смотрел. Взяв мою ручную сумку, он высыпал содержимое на кушетку, потребовал показать ему валюту, и тут же начался маленький анекдот.

Я дала ему лист, где была обозначена цифра валюты, но я вспомнила, что у меня была мелочь в кошельке – 70 франков. Я сказала об этом таможеннику <…>. Он, конечно, пришел в ярость, начал меня упрекать, что я такую значительную сумму не пометила… Мы долго с ним объяснялись, и все это время он вертел в руках мои 70 франков. Наконец, не поняв, по-моему, ничего, сказал: «Ну, черт с ними, не метьте их!»

На границе мы простояли два часа, пока нам меняли колеса, налаживая их на другие рельсы. На другое утро проезжали город Смоленск, вокзал нисколько не изменился. Проезжали Бородино, издали виден был остроконечный памятник, построенный в честь знаменитой битвы. Подъезжая к Москве, я с тревогой думала, встретят ли меня. Телеграммы я не посылала, по совету самого брата, но они меня встретили оба…

Москва была для меня совершенно новым и чужим городом. Я была там в 1914 году, всего два дня, и ничего, кроме Кремля и Третьяковской галереи, не помнила.

У брата оказалась хорошая квартирка, с полным комфортом, на шестом этаже. В ней было светло и тихо, как в деревне, несмотря на то что дом находится в центре, совсем близко от Кремля, специально предоставленный артистам. В целом же Москва оказалась прекрасным городом с просторными широкими улицами, с красивыми тенистыми садами. В ней много старины, но много и новых домов, таких же, как мы видим в Париже, Нью-Йорке и других больших городах…

Разложив кое-как вещи и умывшись, я расположилась с братом и его женой Нелли в их большой, просторной кухне за чашкой чаю, и мы начали друг другу рассказывать все подробности нашей жизни с тех пор, как расстались год тому назад, то есть после их поездки в Париж. До меня доходили слухи через людей, ездивших в Москву и видавших Нелли, что она лишилась своей службы вскоре после своего возвращения из Парижа. Работала она уже десять лет на большом заводе как инженер. Подробностей мы не знали, и теперь настало время все узнать. Оказалось, что ее действительно вызывали в КГБ и более двух часов допрашивали в каком-то неуютном подвальном помещении. Первый вопрос был поставлен ребром: «А почему вам так понравился Париж?» Нелли – особа, которая не может ни растеряться, ни испугаться ни при каких обстоятельствах. Она отпарировала им, сказав, что Париж никак не мог ей не понравиться, так как родственники ее мужа приняли их весьма радушно, показали им все, что было самое интересное в Париже, музеи, рестораны, театры, исторические памятники и т. д. Допрос был абсолютно бессмыслен и крутился все в одном направлении, кого, мол, она встречала и не было ли в ее окружении врагов Советского Союза. Через два дня после допроса ее вызвал директор завода, где она работала, и сказал, что получил анонимное письмо о ней, особенно о ее поездке в Париж, и считает, что ей лучше покинуть завод. Нелли объясняет все это их страхом, что при постоянном контакте с рабочими она расскажет им, как прекрасно живут люди во Франции, хорошо одеты, почти все имеют автомобили и т. д. Меня этот рассказ взволновал и огорчил, но Нелли нисколько не унывала. Она занялась вязанием и решила серьезно изучить это ремесло с целью преподавания. Брата же никто не беспокоил, и вскоре по возвращении из Парижа он отправился на долгие гастроли в Сибирь…

Когда я прибыла в Москву, началась наша Страстная неделя. Мы с Сергеем решили отправиться в Троице-Сергиеву лавру, то есть в нынешний Загорск. Там мы провели целый день, простояли службу в небольшом храме, переполненном старушками. Конечно, день был будний, рабочий, так что неудивительно, что молодые отсутствовали. Обойдя все храмы, мы сели на скамейку и любовались красотой этой старинной лавры, хранившей в своем величии столько исторических событий. Поразило меня огромное количество пожилых женщин, закутанных в теплые платки, кожухи на них были такие же, как я видела пятьдесят лет назад. Они отдыхали на длинных скамейках в саду лавры, ели бутерброды, пили и, видно, собирались провести там весь день. Одна из старушек сказала мне: «Ты что это босая вырядилась в такой холод?» На мне были обычные нейлоновые чулки, и я даже не сразу сообразила, в чем дело. Пояснила, что на мне тонкие чулки, она с недоверием покачала головой. Затем мы с Сергеем, проходя по двору, наступили на какой-то холмик и снова попалась нам старушка, которая поругала нас, сказав, что мы топчем корм голубей. «Ведь птица Божья! Нельзя так!» – внушала она нам. Никогда я не видела такого количества ворон, как там, их черные стаи с карканьем пролетают над куполами и садятся группами всюду… Мы сделали несколько снимков и о многом поговорили, особенно вспоминая наше далекое совместное прошлое. Сергей необыкновенно чуткий, он все понимает, с ним можно говорить обо всем. Деспотичный режим нисколько не повлиял на его натуру, коллеги по сцене называют его «наш аристократ», и это меня не удивляет. Конечно, большую роль во всем этом играет то, что он провел свою молодость в среде артистов, вращался исключительно в театральных кругах, и надо сознаться, что искусство в Советском Союзе стоит на большой высоте. Хочу добавить, что по дороге в Загорск и обратно мы видели много женщин, работающих на дороге с кирками и лопатами, заменяя мужчин, которые как-то особенно прячутся. Сергей мне объяснил, что это вещь обычная в Союзе, и в таком случае нет ничего удивительного, что вокруг так мало детей.

Мне очень хотелось попасть на пасхальную заутреню, но все в один голос уверяли, что это невозможно, так как храмы в этот день так переполнены, что даже на улице к ним близко не подойти. Однако Сергей умудрился достать нам билеты в Елоховский собор, который предоставлен иностранцам, а хор составлен из оперных артистов. Мы с Нелли поехали туда к десяти часам вечера, но, несмотря на билеты, влезли туда с огромным трудом. Мысль о том, что придется простоять часа три, меня испугала из-за моей отвратительной спины. Увидев целую толпу пожилых женщин, сидящих на небольшом возвышении, я решила присесть к ним и сказала об этом Нелли, которая одобрила идею. Это были настоящие русские бабы, закутанные в огромные теплые платки, несмотря на неимоверную жару в церкви. Мне очень захотелось примкнуть к ним, и не успела я присесть около, как сразу же завязался разговор. «Да как же ты попала сюда?» – первым делом спросили меня. Я им объяснила, что достала входной билет через брата, у которого есть знакомые иностранцы. Они нисколько не удивились и только сказали: «Бона, как тебе повезло!» Оказывается, партию русских прихожан, душ двадцать пять, впускают в храм с утра, а потом никто не имеет права входить. Они проводят весь день в церкви, захватив с собой еду. Мы разговорились, и никто из них не догадывался, что я чужой элемент, принимали меня за свою москвичку, даже спрашивали про какие-то свои местные дела, о которых я не имела никакого понятия. В храме было немало молодежи, и я заметила, что они очень серьезно и проникновенно молятся, у всех были свечи, тоненькие, розовые и все одного размера. Хочу прибавить, при нашем входе в храм мы видели, как милиционер гнал прочь подходящую к храму молодежь. «Уходите, вам нечего тут делать!» – кричал он. Заметив мое невероятное удивление, Нелли мне пояснила, что милиция боится хулиганства молодежи, которая часто этим занимается во время торжественных церковных служб, а в данном случае, когда в храме много иностранцев, это вовсе не желательно. Простояли мы до двух часов ночи. Хор, находившийся высоко, почти под сводами храма, пел изумительно, в нем действительно участвовали оперные артисты, крестный ход, замечательный своей торжественностью, окунул меня в далекое прошлое. Своим благолепием все напомнило мне те далекие времена, канувшие в вечность, когда вся наша Русь праздновала единодушно Светлый праздник Воскресения Христова, когда все православное население объединялось в общей внутренней радости.

Когда мы вернулись домой, брат встретил нас накрытым столом в столовой, что было исключением из правил, так как обычно мы питались на кухне. Лежало несколько некрашеных яичек, маленький кулич, испеченный матерью Нелли, кое-что из закусок. Мы похристосовались, что наверняка случилось с ними в первый раз за многие годы. Я была вся под впечатлением волшебного пения, рассказала брату про мой контакт с бабами в храме и мое удовольствие, что они меня не приняли за иностранку! Брат смеялся и говорил, что меня трудно принять за иностранку, при первом произнесенном мной слове ясна моя национальность.

Да, это было отрадно, что за все мое пребывание в Москве никто меня не принял за чужую, даже подозрений никогда не было. Недалеко от дома брата находится большой парк Эрмитаж, вход в него платный, так как в парке много всевозможных развлечений, эстрады, где выступают артисты, музыка, хороший ресторан, много киосков с напитками и сандвичами, кино и т. д. Мне захотелось в него проникнуть, но женщина, сидящая при входе, потребовала мою пенсионную книжку. Я ей пояснила, что никакой такой книжки у меня нет, так как я не здешняя. Она мне возразила, что если я даже из Сибири, то все равно у меня должна быть книжка. Видно было, что она не допускает мысли, что я посторонняя. Видя, что от меня ничего не добиться, она сказала: «Ну уж иди, но не теряй своей книжки». Нигде в Европе не видела я такого сада, тенистого, густого, с портретами героев последней войны.

Первый спектакль, который я видела в Москве, – это «Милый лжец» Джерома Килти (перевод с английского) в Художественном театре имени Горького. Это очень интересный диалог артиста и артистки, в котором проходит картина всей их жизни. Игра артистов изумительная, особенно на высоте был артист, с необыкновенной тонкостью и изяществом передававший на сцене пережитые события. Затем попала я на пьесу «Виринея» Сейфулиной и Правдухина в театре Вахтангова. Эта пьеса не может не шокировать своим антирелигиозным смыслом и слишком предвзятым отношением к нам, белым, несмотря на истекшие полвека после этой злосчастной войны. Знаменитый юморист Райкин не произвел на меня особенного впечатления, быть может, потому, что сюжеты его юмора касались ежедневного советского быта и постоянных злоключений во всех областях жизни…

Как было заранее условлено, наша сестра приехала из Луганска, и мы с Сергеем встретили ее на вокзале. Так как мы расстались, когда она была ребенком десяти лет, мы не могли узнать друг друга. Встреча с ней была для меня неприятным сюрпризом и тяжелым разочарованием. Я сразу же поняла, увидев ее, что она настоящая жертва революции, весь ее физический облик показывал, что она жила в совершенно ненормальных условиях. Первые ее слова при встрече были: «Ты не забыла русского языка, но говоришь как старая помещица!» Рассказала мне, как пришлось годами жить ей по углам, муж был убит во время последней войны, осталась с маленьким сыном, работала на поездах, таская тяжести, часто приходилось выгребать уголь из-под поездов в двадцатипятиградусный мороз. На всей ее наружности лежит отпечаток жуткой жизни, а по ее речи можно судить о ее полном слиянии с пролетарской средой самого невысокого уровня. Мое сердце обливалось кровью, когда я смотрела на нее и вспоминала прелестную голубоглазую девочку с хорошими манерами, свободно говорящую по-французски и по-немецки. Теперь же и брат, и она совершенно забыли эти языки. Когда разразилась революция, они были еще детьми, и в то время каждое иностранное слово могло выдать их происхождение, и все мы знаем, какие последствия могли быть. Сестра особенно поразила меня тем, что крепко впитала в себя советскую доктрину и сразу мне объявила, что наши родители были абсолютно никчемными людьми, «врагами народа», как картинно она выразилась. С большим терпением старалась я ей внушить, что все же наши родители были людьми культурными, образованными, отец – весьма энергичный и предприимчивый, мать знала в совершенстве несколько иностранных языков. Но все мои доводы, казалось, не доходили до ее сознания… Несмотря на значительную разницу наших убеждений, она все же старалась всеми силами меня понять, была тронута привезенными мной подарками, даже расплакалась, когда увидела красивые наряды из Парижа и часть из Нью-Йорка, которые прислала для нее моя дочь. Она выразила желание, чтобы я приехала к ней в Луганск погостить, но брат сразу же высказал неодобрение этого проекта, тем более что это было связано с большими хлопотами для получения соответствующего разрешения от органов. «Да и как там к тебе отнесутся?» – говорил он, указывая, что сестра жила в квартире, где было еще 6 женщин с общей кухней, как это было распространено в Союзе…

Вместе с сестрой пошли мы смотреть пьесу «Интервенция». Она очень хорошо поставлена, в ней отображены события 1919 года, опять же война белых и красных. И так как мы с мужем были в то время в Одессе, я снова пережила то, что пережила тогда. В этой пьесе очень ярко выставлен скоропалительный уход союзников, чудно изображено наше вопиющее легкомыслие, абсолютное непонимание надвигающихся событий. Само собой разумеется, что мы были изображены кретинами, красные же – славными героями. Когда мы вместе смотрели эту картину, сестра вся трепетала перед победой красных, у меня же было жутко на душе. Я вспоминала, как мы отступали в сплошном хаосе, и это было страшное для нас время. Конечно, была и часть правды в этой пьесе. Очень ярко было показано, как наши кутили, как бессмысленно лилось шампанское, почти оргии в роскошных ресторанах. А тут жуткая Гражданская война, красные ведут себя стойко и побеждают, союзники показывают нам спину и уходят, буржуазия бежит на всех возможных пароходах, с захваченными впопыхах вещами, с клетками для собак и т. д. Однако, как ни были некоторые моменты правдивы, все это наводило тоску и сожаление о всем произошедшем.

Что меня поразило в Москве, это заметное отсутствие детей. Нигде их не видно. Изредка появляется на улице шеренга школьников, дети передвигаются тихо, чинно, стройными рядами, просто удивительно, когда подумаешь, какая разница, наши так хулиганят, шумят и дерутся! Так детей водят на спектакли, в музеи, на спортивные состязания, но свободно гуляющих детей нет.

Публика в Москве одета очень скромно, но чисто, оборванных людей нет. Но цвета платьев у женщин совершенно неподобные, полное отсутствие простоты и вкуса. Особенно странно одеты дети, несмотря на наступившую в начале мая жару, они все закутаны в толстых свитерах и в ярких теплых шерстяных чулках, словом, походят на маленьких попугаев. Как-то Нелли была занята, и я пошла в Большой театр на оперу Чайковского «Мазепа» с ее подругой Тамарой. Когда мы ожидали такси, нас неожиданно толкнули две девочки, перебегавшие улицу, но они вежливо извинились и помчались дальше. Тамара, влезая в машину, не преминула поворчать на детей, сделав заключение, что они ужасно хулиганят и в данном случае поступили невежливо. На это я возразила, что, наоборот, дети в Москве очень дисциплинированны и куда более смирные, чем наши. «Да, – сказала Тамара – но наши ребята так скверно одеты!» Но тут произошел страшный взрыв негодования со стороны нашего шофера. Он обернулся к нам и начал ругать всех хорошо одетых людей. «На этих буржуев, которые повадились к нам, противно смотреть, все это сволочь!» – горячился он, и я почувствовала, что все это в мой огород. Тамара отчаянно с ним заспорила, стараясь убедить, что не все хорошо одетые люди сволочи, но убеждать его было совершенно бесполезно. Из этого маленького инцидента легко было заключить, что ненависть к буржуазии и вообще к интеллигенции еще крепко сидит в стране, разжигаемая пропагандистскими речами по радио и телевизору…

Тем не менее водитель доставил нас с Тамарой в Большой на «Мазепу». Эта опера мне никогда не нравилась. Когда-то очень давно в юности я слушала ее в Мариинском театре, не произвел особого впечатления и спектакль Большого театра. Казнь Кочубея – вообще ненужный кошмар.

Попали мы с Нелли и во Дворец съездов на балет «Дон Кихот». Поставлен он замечательно, феерично, артисты танцуют превосходно, но, по-моему, нет ничего более утомительного, чем балет, даже самый лучший. Дворец, построенный в самом Кремле, грандиозный, в стиле модерн, все фойе и буфетные залы хорошо расположены. Было много иностранцев, которых было так легко отличить по одежде…

Когда я уезжала из Парижа, доктор Чехов, посетивший меня перед самым отъездом, сказал мне вскользь, что у него в Москве есть подруга юности, артистка МХАТа Анастасия Платоновна Зуева, и попросил, если я ее встречу, передать привет. Когда я сказала об этом Сергею, он сразу же воскликнул, что отлично знает Зуеву, и тут же позвонил ей по телефону. Уже через полчаса она была у нас и очаровала меня. Мне вспомнилось, что я видела ее в «Трех сестрах» и «Мертвых душах» в роли Коробочки в Нью-Йорке три года назад. Как странно было снова встретить ее в Москве и даже познакомиться с ней! Анастасия Платоновна рада была услышать о Чехове, уверяла меня, что он настоящий коммунист, что, конечно, в Союзе является высшей похвалой. Она сразу же пригласила нас на «Ревизора» и затем на пьесу «Дом, где мы родились», перевод с чешского, сюжет современный, но не пропитанный обычной пропагандой. Игра во МХАТе все та же, что пятьдесят лет тому назад! Школа, видимо, не изменила своих традиций, что замечательно, так как лучшего исполнения быть не может, никакая модернизация не может ее заменить, и дорожить методой Станиславского весьма благоразумно с их стороны.


Вскоре после моего приезда я почувствовала себя неважно, пульс был повышенный, ночи бессонные. Нелли решила, что необходимо показаться врачу. У нее оказалась приятельница, заведующая одной из популярных московских клиник Татьяна Ивановна Галандина, и мы отправились к ней в условленное время. Нас встретила полная женщина с открытым, добродушным лицом. Выслушав мое сердце, она сразу же мне сказала, что у меня была ангина, последствия которой оказали скверное влияние на мои сердечные мышцы. Она запретила мне курить, но тут же пригласила нас на рюмку водки к столу, на котором в мгновение ока очутились колбаса, соленые огурцы и другие закуски, различные сорта водок. На мой вопрос, не повредит ли мне водка, Татьяна Ивановна засмеялась и сказала, что водка никогда не может повредить, особенно в умеренном употреблении. Конечно, прописанное доктором лекарство нигде, ни за какие деньги достать было невозможно. Один раз я долго простояла в хвосте в одной аптеке и, получив обычный отрицательный ответ, печально высказала сожаление, что и тут не удалось найти желанного лекарства. Среди близко стоящих около меня женщин была одна с усталым, изможденным лицом, она повернулась ко мне и громко сказала: «Да что вы, гражданка, с неба свалились, что ли? Не знаете, что все наши лекарства идут во Вьетнам?» Другая, видимо бывшая с ней, приказала ей молчать. Я же ушла поскорее подальше от политики, подальше от греха.


Посетили мы и Оружейную палату в Кремле, осмотрели все наши старинные ценности. Шапка Мономаха и бармы[60] поразили меня своей простотой, я почему-то воображала их более эффектными. Шапка Иоанна Грозного показалась мне более красивой, а трон – изумительно тонкой работы, видно, что и тогда были замечательные мастера. Поразила меня икона на стеотите[61] Дмитрия Солу некого XI века, даже серебряный потир Юрия Долгорукого сохранился и поражает всех своей стариной. Всюду большая аккуратность, ни в один музей нельзя проникнуть, не надев тапок. Это матерчатые, примитивные огромные туфли, которые надеваются поверх ботинок. Перед дверями каждого музея стоит ящик, наполненный этими тапками, и тут же стоит служащий, который следит, чтобы они были надеты посетителями. Паркеты везде идеально начищены и блестят как зеркала.

В одно из воскресений мы поехали втроем (Сергей, сестра и я) осматривать Новодевичий монастырь и кладбище при нем. Особенно красив Смоленский собор, выстроенный в XVI веке по случаю присоединения Смоленска к Русскому государству. Одна из многочисленных церквей монастыря действовала, и мы проникли в нее, протолкались в середину, народу было много. Несколько молодых женщин несли только что окрещенных детей, и Сергей поразился, он не предполагал, что еще так немало верующих. Сестра, сопровождавшая нас, не вошла в храм и осталась ждать нас при входе. Зная, что брат выступает днем, я ему сказала, что, как только пропоют «Отче наш», мы выйдем. Вскоре запели «Отче наш», и мы вышли. «Откуда ты знала, что будут петь «Отче наш»? – спросил Сергей с наивным видом. Я засмеялась и пояснила ему, что с детства, особенно в институте, имела возможность ознакомиться с нашей церковной службой. Он живет в абсолютном неведении религии, но у него столько чуткости и деликатности, что совершенно не чувствуешь никакого противоречия с его стороны. Мы очень сошлись с ним, как-то сблизились духовно, как будто не расставались никогда.

Осмотрели кладбище. Оно производит удручающее впечатление полным отсутствием крестов, причем заметны места, с которых они были сорваны. Сохранены только некоторые кресты-памятники, непосредственно вставленные в могильную землю, и небольшие кресты внутри часовен. Очень много статуй новым героям последней войны, жаль, что они большей частью очень грубо и безвкусно сооружены, так что никак не могут вызвать сочувственных мыслей. Несколько героев изображены на красивой массивной плите, это устроено неплохо, перед ними неугасимый огонь, как у нас, в Триумфальной арке, перед Могилой Неизвестного Солдата. Все кладбище тонет в зелени, красивые разросшиеся ели, много других тенистых деревьев…

Сергей захотел показать мне метро, о котором весь мир так много говорит. Да, оно действительно грандиозно, настоящие подземные дворцы, но невольно напрашивается мысль: к чему это? Не соответствует эта потрясающая роскошь с более чем скромно одетой публикой. Украшения на потолках в поднебесье часто безвкусны, слишком ярки, сплошная бутафория. Ужасна станция «Площадь Свердлова», имени убийцы царской семьи, там стоит его жуткий бюст и несколько фигур матросов-революционеров с грозящими кулаками и искаженными от злобы лицами. После этой картины я больше не захотела ничего в метро осматривать. Спрашивается, для чего же было столько жертв, столько крови пролито, чтобы через пятьдесят лет народ не мог ни одеться прилично, ни жить по-человечески! Ведь в магазинах буквально ничего нет, один хлам. Только в специальных магазинах для иностранцев (они называются «Березка») можно кое-что приобрести, но исключительно за валюту. Например, мне удалось купить брату прекрасную меховую шапку, но ведь это смешно! В России, которая была в мое время завалена мехами, купить мех могут только иностранцы, и то без особого выбора: бери то, что лежит на прилавке! Вместе с тем туристическая сеть в Союзе развивается и растет, даже на Байкале готовится станция для приема иностранных гостей. Большевики не скрывают, что им необходима иностранная валюта… Надо надеяться, что это даст какой-то сдвиг к улучшению советского быта.

Накануне 1 мая, а это грандиозный праздник в Союзе, Нелли предложила мне и сестре проехаться на местный аэродром Домодево. Дорога туда вела нас через густой березовый лес, еще оголенные деревья, близкие сердцу, так как они подтверждали, что я на родине, что все происходящее со мной не сон, а реальность. Прибыв на аэродром, мы первым делом отправились в местную «Березку», где я приобрела для внуков балалайку. Мы остались там ужинать, обстановка была более чем скромная, но моя бедная сестра восторгалась и говорила, что она никогда такого ресторана не посещала.

Вернулись мы в Москву в десять тридцать вечера и застряли, нас никуда не пускали, так как шла репетиция большого первомайского парада. Мы стояли, а перед нами без конца проходили огромные танки, какие-то грандиозные коробки, молчаливые, равномерно шагающие войска. Все это чинно, почти беззвучно тянулось таинственной вереницей, жуткая картина, особенно в московском полумраке. Вернуться домой нам удалось только в час тридцать ночи, и то с трудом.

После праздника мы посетили Третьяковскую галерею, и я вспомнила, увидев это оригинальное здание, 1914 год, когда, будучи в Москве ровно два дня и совершенно случайно, умудрилась все же посетить этот замечательный музей. Сразу же я узнала те полотна, которые врезались в память навсегда: «Избрание на царство Михаила Федоровича» работы Угрюмова, «Голова Христа» и «Явление Христа народу» – Иванова, огромное, во всю стену, полотно, необыкновенной живости. Идущий Христос изображен так реально, глаз оторвать невозможно. Васнецов, Верещагин, исторический Репин, «Военный совет в Филях» работы Кившенко – все это старые друзья, они проходили вереницами перед глазами и наполняли душу радостью и восхищением.


Начали мы совещаться о поездке в Ленинград, так как об этом мы переговаривались еще в переписке. Пошли узнавать насчет разрешения, оказалось, что для меня, как иностранки, оно необходимо и требуется для этого две недели, чтобы составить подробную анкету с обоснованием, куда ехать, к кому, зачем, где останавливаться. Вышли мы из учреждения с мрачными лицами. Сергей предполагал через две недели отправляться на гастроли в Сибирь почти на все лето, сестра же думала вернуться к себе в Луганск, да и мне пора было думать о возвращении в Париж. Конечно, я огорчилась, что поездка в Петербург не клеится, я подумала, что она окончательно прогорела, и в душе очень огорчилась. Так хотелось еще раз взглянуть на любимый город, где прошли лучшие юные годы! Сергей вдруг заявил: «Махнем рукой на все эти оформления, поедем на моей машине свободными птицами, тебя за иностранку никто не примет». Тогда возник вопрос, где остановиться, так как о гостинице не могло быть и речи. Но у сестры и брата в Ленинграде оказались очень близкие друзья, некто Кирилл Васильев, родной племянник друга матери Гели и Сергея (моей мачехи). Друг этот, то есть дядя Кирилла, погиб в ссылке в Сибири. Геля им позвонила и, несмотря на то что Кирилл только что перенес сердечный припадок и старуха, его мать, тоже хворала, они сразу откликнулись: «Приезжайте, разместимся!» Нелли тоже нашла каких-то своих друзей, которые с удовольствием приняли бы нас, но Сергей все же предпочел ехать к своим бывшим приятелям. Решили оставить мой паспорт в милиции, он там находился на проверке. Нелли осталась дома, а мы втроем ринулись в путь.

Встали мы рано и в семь тридцать утра были уже в дороге. До Ленинграда было 750 километров. Никакой провизией мы не запаслись, и Сергей нас хорошенько обругал. «Три бабы – и ни одна не подумала!» – возмущался он. Я наивно заметила, что можно, мол, и в ресторане поесть, на что брат засмеялся и сказал, что сразу видно, что я совсем недавно в Союзе, но Геля должна была бы знать, что никаких ресторанов по дороге не найти. В самом начале проезжали Клин, где музей Чайковского. Катили по необъятным российским просторам, иногда десятки километров без единой деревушки, в сплошном пустыре. Деревушки, попадавшиеся на пути, были очень типичны, домики как старинные теремки, много из них убогих, покосившихся, при этом какая-то зловещая тишина, безлюдность, две-три куры, гуляющие перед домиками, даже не видно было собак. Сергей мне объяснил, что все это колхозы.

Что очень оригинально, это всюду на опушках леса изваяния зверей, медведи, лоси, олени, их статуи очень ярко выделяются на фоне жиденьких деревьев. Также очень много памятников погибшим в эту последнюю воину, они все трогательно покрыты цветами. Что меня очень поразило, это исчезновение тех густых, непроходимых лесов, сквозь которые мчался поезд, когда я ездила из Херсонской губернии в Петербург на зимний учебный сезон. Все исчезло. Березки и тоненькие, жиденькие деревья всех сортов окаймляли нашу дорогу. Проезжали Тверь, теперь Калинин, верховье Волги, Валдайскую возвышенность. В Твери у нас произошла неприятность с продырявленной шиной, к счастью, нашли еще открытую мастерскую, где согласились нам помочь. Сергей волновался, что из-за этого мы поздно приедем в Петербург, где нас ждали, да еще люди нездоровые. Как назло, на одном участке помчались слишком быстро, нас остановил милиционер и наложил традиционный штраф в 1 рубль. Но нам почти час пришлось ждать расписки, за которой милиционер послал служащего, видимо очень далеко. Когда я высказалась, что мы слишком долго ждем, он сказал: «Ну куда вам торопиться? Вы пенсионерка, значит, не работаете!» Я замолкла, сестра меня тихонько толкала, с намеками не возражать. Там же мы нашли убогую столовую, хотя и чистую, но совершенно с непотребной едой. В девять часов вечера мы, наконец, въехали в Петербург. Встретил нас целый ряд огромных новых зданий, конечно, я ничего не узнавала. Я удивилась, что до сих пор существуют трамваи, настоящие, какие были в старину, на рельсах. Движение мне показалось более интенсивным, чем в Москве, улицы гораздо уже, всюду большие толпы народа. Пересекли Невский, очутились на Литейном, нашем старом Литейном, где провели детство! Сергей указал мне наш бывший дом Мурузи номер 24, но мне было трудно его узнать. Роскошные, украшавшие его арки сняты обе, может быть, от этого он потерял свою величественность, да и окраска его совершенно другая, был темно-серый, оказался кирпичного цвета. Но было поздно, и мы решили на другой день приехать сюда и основательно все осмотреть.

Друзья Сергея, пригласившие нас, жили за городом в новом доме, в одном из этих домов-коробок, которые развелись по всему миру. Их квартира оказалась очень приличной, три комнаты, большая кухня, ванная с горячей водой, балкон, словом, не отличающаяся нисколько от наших западных. Получили они ее совсем недавно, раньше годами жили в коллективной. Друзья Гели и Сергея встретили нас так любезно и сердечно, не забыть этого никогда. Нона, жена Кирилла, прелестная молодая женщина. Сергея и меня устроили в гостиной, я на диване, он на раскладушке, Гелю увел с собой какой-то кузен, очутившийся тут. Сережа, одиннадцатилетний сын Ноны, отправился спать с матерью в узенькой постели. На другое утро, когда я увидела, как они стеснены, я ужаснулась, но Нона спокойно мне сказала: «Не волнуйтесь и не смущайтесь, вы внесли радость и оживление, моему мужу стало легче, он повеселел, наговорившись досыта с Сергеем». Произошел маленький инцидент с Сережей, сыном Ноны. Этот мальчик был от ее первого брака, и проживали они в Сибири, где он учился и откуда совсем недавно мать его выписала. Посмотрев на нас, он с удивлением спросил маму: «Как же так? Буржуйку из Парижа к нам пустили? Каким образом она могла приехать?» Ему сначала объяснили, что не все в Париже буржуи и люди оттуда стали ездить в Советский Союз, но он долго недоумевал. Утром я подарила ему несколько парижских карандашей, и он покраснел от удовольствия. Через некоторое время, выбрав момент, когда никого в моей комнате не было, он вошел с какой-то тетрадью. «Я тоже хочу вам что-то подарить», – сказал он категорично. Я с удивлением открыла тетрадь и увидела там много советских марок, тщательно наклеенных. «Тебе не жалко?» – спросила я. «Нисколько!» – был его искренний ответ. Пообещав прислать ему много марок из Парижа, я приняла этот весьма ценный подарок, ведь все мои внуки собирали марки и между этими были очень красивые.

В моем дорогом Петербурге, не могу назвать его иначе, мы провели два сумасшедших дня, без устали колесили на машине по всему городу. Конечно, первым делом отправились на наш Литейный, я дважды сняла наш дом и милую уютную церковь поблизости, которую мы всегда посещали. Вспомнила на углу Бассейной и Литейного все ту же большую бакалейную лавку, но теперь мрачную, неприветливую и пустую. Просто не верится, что когда-то здесь было изобилие фруктов, вплоть до экзотических, зелени, консервов всех сортов, уж не говорю о разнообразии напитков и всевозможной икры. В юные годы мы, уже покинув учебные заведения, часто брали продукты в кредит в этой лавке, где всегда были весьма добродушные хозяева. Затем поехали мы на Знаменскую, 8, мой бывший Павловский институт. Нашла я дом одряхлевшим, ступеньки – побитыми. Коричневая окраска придавала ему какой-то особый, незнакомый жанр, а я ведь его помнила светлым, блистающим. Оказалось, что в здании размещается теперь советская школа, и в ответ на нашу просьбу нам любезно разрешили туда войти. Странное чувство овладело мной, когда я вошла в большую просторную прихожую, все так же выкрашенную в бледно-зеленый цвет, вспомнила нашего толстого швейцара Дона Педро, встречающего нас величественно и гордо, когда мы возвращались с каникул. Вешалка, у которой мы раздевались после прогулки, стояла все на том же месте. Помню, как мы там снимали свои башлыки и калоши после прогулки в саду. Но самое интересное то, что комната, которая в мое время служила для занятий английским языком, все та же! Висит надпись на стене, как и при мне: «Уроки английского языка». Еще вдобавок огромный примитивный замок. Сад абсолютно потерял свой элегантный вид, он очень запущен, все как-то некрасиво и беспорядочно. В мое время в саду была теннисная площадка, гигантские шаги и все для гимнастики, не говоря о таких зимних развлечениях, как каток, ледяные горки и т. д.

Обошли пешком весь Невский, милая Нона сопровождала нас всюду. Сфотографировала я также Казанский собор, который я не особенно люблю, но вспомнилось, что в день нашего выпуска, в последний день пребывания в институте, нас возили в этот собор на торжественный молебен, общий для всех институтов. Тех, кому была назначена высшая награда в виде шифра, отвозили в Зимний дворец, где Государыня лично преподносила награду.

Мы долго ходили по Невскому проспекту. В справочном бюро я узнала о смерти Юрочки Григорьева, он скончался в инвалидном доме в 1959 году. Попробовала узнать о Тане, сестре покойного мужа, но мне сказали: «Следов нет». Сергей намекнул, что не следует настаивать, так как обычно такой ответ бывает о тех, кто оказался в ссылке во время террора. Мы давно предполагали, что у Тани именно такая судьба.

Александринка все та же, «Бродячая собака» тоже, говорю о внешнем входе.

Магазин Елисеева совершенно другой, неузнаваемый. Вместо роскошных витрин с красиво разложенными всех сортов фруктами, какая-то бестолочь, завал колбасы и сала, при этом внутри такая толчея, что почти невозможно чего-то добиться.

Самое грустное впечатление произвел на меня Гостиный Двор. Я помню его нарядным, пышным, богатым, с прекрасными витринами, выставленными мехами, материями, теперь же это двухэтажная пустыня. Единственное, что нам удалось найти, и то с большим трудом, – это диски с оперой «Демон» Рубинштейна, и то за валюту.

Любовалась Невой, все та же голубая красавица, раздольно-широкая.

Были в Петропавловской крепости, там я сфотографировала Монетный двор, вход в собор, затем мы присели на скамейке, любовались общим видом. Я вся отдалась воспоминаниям, рассказала Сергею и Ноне, как когда-то веселилась в этом Монетном дворе, где жили две мои подруги по институту сестры Глинские. Их отец заведовал Монетным двором, они часто устраивали вечеринки, на одной из которых я познакомилась с Тухачевским, который был товарищем Владимира Глинского, брата моих подруг. Помню и другого офицера – Толмачева, мы их называли на итальянский манер Тухачини и Толмачини. Как это все далеко и вместе с тем близко!

Конечно, ничего внешне не изменилось, все те же сфинксы, все тот же Исаакий, величественный снаружи, необыкновенно красивый внутри, но он, как и Казанский собор, превращен в музей, усердно посещаемый иностранцами. Зимний дворец, окрашенный в бледно-фисташковый цвет, очень красив. Я изумилась этой новой, для меня необычной окраске, на что Нона мне сказала, что теперь в Союзе большая тенденция воскрешать старину. Именно этим цветом был окрашен Зимний дворец при Елизавете Петровне, она любила его, и ныне применили его снова.

В Эрмитаж мы зайти не успели. Пообедали очень скудно и дорого в гостинице «Европейская», теперь «Садко», совершенно пустой и скучной, причем ни одного помеченного в прейскуранте блюда не оказалось.

Мы снова ринулись в путь, разъезжали всюду и осматривали город, снимались у Медного всадника, наконец, так устали, что с удовольствием вернулись домой. Хотя нас ждали билеты в Мариинский театр, но никто из нас не был в состоянии осуществить этот выход. На другой день поехали на Стрелку, и было так странно очутиться в тех местах, где когда-то так часто проводили фееричные белые ночи на островах! Проезжали мимо когда-то существовавшей «Виллы Родэ», затем решили отправиться на Васильевский остров, наше последнее совместное убежище в Петербурге в 1915 году. Легко нашли наш дом на углу 9-й линии и Среднего проспекта, хотели зайти в квартиру, но там оказалось какое-то официальное учреждение, и мы не решились на этот шаг, тем более что я незаконно очутилась в Петербурге.

Затем поехали к знакомым Сергея, родственнице Кирилла Владимировича, которые приняли нас очень радушно. С нами была приятельница Сергея, бывшая артистка, ужасно жалкая, худая, совсем скверно, даже неряшливо одетая. Она меня безостановочно расспрашивала про Париж, форменно интервьюировала, мне было это очень неприятно, особенно когда ее любопытство касалось эмиграции. «Правда ли, что вся эмиграция в большой нищете?», «Правда ли, что бывшие царские генералы работают шоферами такси?», «Что, некоторые князья сделались официантами?». Я заметила во время моего пребывания в Союзе, что у многих, несмотря на социалистический строй государства, существует какой-то особенный снобизм к работе, всюду градации, даже презрение к каким-то должностям, например подавальщикам в ресторане, таксистам. Казалось бы, наоборот, не должно быть такого отношения к низшим должностям, помню, как с детства нам внушали, что любой труд достоин уважения.


Уезжали мы из Петербурга в проливной дождь, но, к счастью, это не длилось долго, солнце прорвалось из-за туч, дождь прекратился, и мы покатились по тем же просторам. На полпути остановились перекусить, нашлась на дороге на опушке леса прелестная беседка, где мы и расположились. Вся местность вблизи Петербурга очень болотистая, всюду вдоль дороги вода, войти в лес невозможно. Но как отрадно было видеть эти березки, такие нарядные, стройные, эмблема всей нашей русской природы… Когда мы ехали в Петербург, зелени еще почти не было, на обратном же пути все деревья уже зазеленели, расцвели, и весна вошла в свои права. Подъезжая к Москве, мы увидели колоссальную перемену за эти три дня нашего отсутствия…

Нелли удивилась нашему появлению, она почему-то ждала нас только на следующий день. У нее были гости и, несмотря на усталость, пришлось делиться впечатлениями, она познакомила меня со своей приятельницей Валей, партийной, которая тут же пригласила нас ужинать. Несмотря на мое невольное внутреннее предубеждение, она мне показалась умненькой и симпатичной.

Моей бедной сестре хотелось продлить свое пребывание в Москве, но Сергей, который вскоре должен был уехать на гастроли, предпочел, чтобы она вернулась к себе. Он опасался ее столкновений с Нелли, они никогда не ладили, совершенно не понимая друг друга. Я задерживалась на несколько дней в Москве, так как ожидала приезда Анны Андреевны, моей большой приятельницы, переехавшей с мужем после войны из Парижа в Одессу. Мы с ней списались еще до моего отъезда; похоронив недавно мужа, она чувствовала себя очень одинокой и мечтала повидаться со мной. Мы столько вместе пережили в Париже, безработицу, голод во время войны… Время летело, мне надо было думать об отъезде, я заранее заказала и оплатила место в самолете, а Анна Андреевна все не ехала. Наконец, она прислала телеграмму, что приехать не сможет, а на меня обухом по голове свалилась новость из агентства Эр-Франс, что вылететь в Париж сейчас нельзя из-за возникших там крупных беспорядков, особенно в нашем квартале, где бушевали студенты. Газеты, до которых мы с Нелли не дотрагивались, были полны описаний студенческих буйств и рабочих забастовок, выкорчеванных деревьев, сожженных машин. Все это производило неприятное впечатление, а Нелли абсолютно не могла понять, как в такой стране, как Франция, где изобилие всего, могут происходить такие беспорядки. При всем этом невольно напрашивалась мысль о случившемся парадоксе: сорок семь лет назад из-за невероятного мятежа я была вынуждена покинуть Родину, теперь же, чудом попав в нее снова, не могла выехать обратно в приютившую нас страну тоже из-за мятежа.

Настал день отъезда сестры, и мы с Сергеем проводили ее на вокзал. Она горько плакала, и я отметила, что у многих в Союзе гораздо более бурные переживания, чем у нас. Я совершенно отвыкла плакать, но на сердце было тяжело и совершенно неуютно. Меня поразил и огорчил поступок Нелли, она ушла до отъезда сестры, сказав, что ей необходимо похлопотать о каникулах ее девочки. Она ушла, не попрощавшись с Гелей, и к отъезду не вернулась. Сергей был возмущен и взволнован этим, хотя, конечно, Нелли объяснила свое отсутствие в проводах случайной задержкой. Инцидент был исчерпан, но сестра пережила совершенно незаслуженную обиду…

Довольно часто встречались мы с Зуевой. Она как-то нашла у меня скверный вид, кроме того, я несносно хрипела. Она предложила привести знакомого врача-женщину, которая работает при их театре, следя за их голосами. Они обе явились на другой день, врач оказалась очень красивой армянкой, ее звали Жюльетой Артуровной, и на мой вопрос, не французского ли она происхождения, засмеялась и сказала: «Я чистокровная армянка, но мы все очень любим Шекспира, восхищаемся им, и многие у нас носят имена из его произведений. Сама фамилия Шекспир очень распространена среди армян». Она очень внимательно меня осмотрела, подтвердила остатки застарелой ангины, посоветовала полоскание. К счастью, у нас нашлись хорошие французские духи, чтобы ей преподнести, мы просили ее прийти вместе с Анастасией Платоновной к нам ужинать на другой день. Разговор вертелся вокруг нашей поездки в Ленинград, и я рассказала, как посетила свой старый институт, в котором пробыла семь лет, но тут я заметила очень удивленный взгляд докторши, в нем отразилась даже какая-то тревога. Расстались мы с взаимными обещаниями встретиться завтра. Но на следующее утро она позвонила очень рано и каким-то нерешительным голосом спросила: «Вы думаете, что я действительно могу к вам приехать?» Я крайне удивилась этому вопросу, но тотчас же подтвердила свое приглашение. Мы с Нелли отправились с валютой в магазин «Березка», купили необходимое для вечера и начали готовить. Сергея не было, он выступал где-то за городом, Анастасия Платоновна приехала поздно, как мы и предвидели, после выступления, и она очень удивилась, что докторши нет. Нам показалось, что она была как-то смущена и за ужином много говорила о советских достижениях, о том, что Советы «не сморгнули», два раза одержали победу, сначала выиграли «белую» войну, а затем победили Гитлера. Когда она ушла, Нелли сказала: «Вот видите, это типичные наши штучки: сначала испугалась докторша, узнав, что вы бывшая институтка, затем испугался муж, которому она рассказала об этом и который запретил ей к нам приходить. И наконец, испугалась Анастасия Платоновна и поэтому так громко проявила свой советский патриотизм!»

Неоднократно просила я Сергея дать мне возможность повидать его на сцене, но он почему-то все время увиливал, казалось, что ему это было неприятно по непонятной для меня причине. Но сама судьба пошла мне навстречу. Однажды, когда его не было дома, какой-то мужской голос вызвал его к телефону и сразу же задал мне вопрос: «Вы сестра Сергея? Вы из Парижа?» На мой утвердительный ответ незнакомый голос сообщил мне, что говорит со мной его администратор, что он не понимает, почему Сергей так таинственно прячет свою сестру-парижанку, затем, захлебываясь, начал выкладывать большие похвалы Сергею как артисту: «Мы все его любим, дорожим его игрой, успех, который он имеет, вполне заслуженный!» Я ему сказала, что не могу судить о нем как об артисте, так как никогда не видела его на сцене. Он сразу предложил мне ехать с ними за город, на другой день они выступали в большой санатории. Когда Сергей вернулся, я ему торжественно объявила, что еду с ним за город! Он нисколько не возражал, видно, был уже предупрежден администратором. Вся труппа, а в ней было много молодых, встретила меня очень радушно. Мы ехали больше часа, спектакль был очень интересный. Сергей выступал, много говорил смешного, остроумного, но как-то особенно красиво и с достоинством себя держал. После спектакля мы возвращались все домой, были уже лучше знакомы, вся труппа со мной разговаривала, все старались быть чем-то приятными. Я почувствовала ту душевную теплоту, которую, увы, у нас нигде больше не встретишь, да и свои, русские, очень изменились, озлобились, очерствели и стали другими людьми…

Настал день отъезда Сергея на гастроли, мы отправились провожать его в аэропорт, там уже собралась вся труппа. Во время прощания администратор меня обнял, поцеловал, как он сказал, по-русски и пожелал всего наилучшего. Мне жаль было расставаться с братом, когда-то еще увидимся?


После его отъезда я застряла в Москве более чем на две недели. Погода стояла просто жаркая, и мы часто ездили за город. Попали в ресторан «Волга» в Химкинском порту, хотели сесть на террасе, но директриса нам заявила, что в зале мест нет и надо подождать. Мы послушно сели, но через некоторое время Нелли увидела, что терраса пустая, и снова ее спросила о местах. «Да, конечно, на террасе есть места, – ответила она, – но при такой жаре опасно, пожилого человека удар может хватить!» Это предостережение относилось ко мне, мы засмеялись и уверили ее, что не боимся, да и действительно особенной жары не было, а от воды веяло прохладой. Пообедали мы там прекрасно, но я заметила, что возраста своего в Советском Союзе никак не забыть, вам его напоминают постоянно, хотя делается это очень добродушно и с прекрасными намерениями. Но не всегда это приятно.

Перед отъездом брата мы осматривали Архангельское, бывшее поместье князей Юсуповых, находящееся в 18 километрах от Москвы. В XVI–XVII веках это место называлось Уполозы и переходило из рук в руки. При усадьбе стояла маленькая церквушки, построенная в честь Архангела Михаила. В 1646 году Уполозы назвали Архангельским и владел им князь Черкасский. Большие изменения в имении произошли в Петровские времена при князе Голицыне. Будучи человеком культурным и образованным, он внес много вкуса в переделку и устройство усадьбы. В начале XIX века Архангельское перешло в руки князя Н.Б. Юсупова. В новом строительстве имения большую роль сыграл архитектор Стрижаков, крепостной Юсуповых. Был создан замечательный крепостной театр, приобретено много полотен замечательных художников, но особенное очарование Архангельского – в гармоничном сочетании природы с архитектурой, скульптурой и живописью. Вся усадьба содержится в прекрасном виде, теперь это музей редкой ценности. При входе, как и везде, стоят ящики с тапками, действительно было бы обидно попортить блестящие, как зеркала, паркеты. В парке стоит памятник Пушкину, очень массивный, в котором я не нашла сходства с нашим знаменитым поэтом, он кажется гораздо старше. В большом вестибюле сразу бросается в глаза старинная грандиозная люстра со свечами в три этажа. Замечателен бюст Нерона. Из художественных полотен больше всего мне запомнились «Пир Клеопатры» и «Встреча Клеопатры с Антонием». Бюст Юсупова работы Витали представлен с такой тонкостью, что, глядя на него, видишь и чувствуешь его татарское впечатление. Также замечательна картина Орловского, на которой Хан Юсуф изображен всадником. Еще мне очень понравился портрет героя Отечественной войны 1812 года Коновницына работы Джорджа Доу. Так же прекрасен портрет крепостной певицы юсуповского театра Анны Боруниной, исполненный французским художником Ле Куртеем. Когда мы входили в отделение театра, Нелли не преминула сказать, что привела свою невестку, приехавшую из Парижа, посмотреть Архангельское. Сторож очень любезно все нам показал, затем направил в главный дворец, причем заметил, что последний из Юсуповых умер совсем недавно в Париже. «Вы, верно, об этом знаете?» – спросил он меня. На мой утвердительный ответ он нам сказал: «Здесь в музее имеются тарелки, на которых изображены Феликс Юсупов и его жена Ирина». Он указал нам то отделение, где они находятся, но мы их не нашли. Усадьба так велика, столько домов и флигелей, что все обойти было невозможно, мы и так мертвецки устали и с большим удовольствием направились к киоску со всевозможными напитками.

Продолжали встречаться с Зуевой. Она пригласила нас обедать, познакомила со своим внуком, прелестным четырнадцатилетним мальчиком. Пока она возилась с приготовлениями, он нас развлекал, показывал нам портреты на стенах своей бабушки в ее сценических выступлениях, давал подробные объяснения, расспрашивал про Париж. Особенно его интересовали наши автомобили, но я в этом вопросе оказалась абсолютным профаном. Гостеприимная хозяйка угостила нас замечательным обедом, такого судака по-польски я давно не ела, была традиционная водочка, а на сладкое даже клубника, что большая редкость в Москве. Мы расстались с обещанием снова встретиться через несколько дней. С согласия Нелли я пригласила ее в ресторан «Волга», где нам подали великолепную солянку, было много других русских блюд. Там невольно вспоминалось давно прошедшее время, так жестоко унесшее с собой весь наш старый быт, столь красочный и разнообразный…

Несмотря на все эти выезды и развлечения, я чувствовала себя неважно, не спалось по ночам, много напряженно думала, жаль было сестру, особенно было обидно, что не удалось к ней поехать. Ей так хотелось, чтобы я и ее жизнь узнала ближе и познакомилась бы с ее семьей. Но с самого начала моего пребывания в Москве Сергей высказывался против моей поездки к ней, вероятно, у него были на то основания, и я не настаивала.

Наконец мне позвонили и сообщили, что первый самолет компании Эр-Франс вылетает в Париж 9 июня. Я с радостью встретила это известие, так как последнее время скучала, оставаясь часто одна. Нелли уходила по своим делам, однажды я даже просидела одна до десяти часов вечера и уже начала серьезно волноваться, не случилось ли чего с ней. Но она явилась в ужасном виде, вся испачканная и безумно усталая. Оказалось, что она чинила машину с какими-то механиками за городом, на каком-то заводе. Рассказала, что все эти механики напились изрядно, дело привычное в Союзе. Пьют много и везде, особенно молодые, но вместе с тем имеет место строжайшая дисциплина, пьяных на улице моментально куда-то убирают. Тишина в Москве как в глухой деревне, ни хлопать дверями, ни даже громко разговаривать не полагается. Жизнь в Москве замирает в одиннадцать часов вечера, все спектакли заканчиваются в двадцать два тридцать, освещение на улицах примерно такое, как у нас в Париже было при немецкой оккупации. Но, несмотря на эти непривычные стороны жизни в домах-коробочках, Москва произвела на меня неизгладимое впечатление. Это все же город-деревня, он тонет в зелени, при домах садики с детскими качелями и песком, но ребят, правда, нигде не видно.

Мы давно обещали Вале приехать к ней поужинать, но все как-то не выходило, наконец сговорились и в назначенный вечер отправились. Валя живет в прелестной квартирке, с полнейшим комфортом, она инженер в авиации, с мужем-артистом развелась и ведет совершенно самостоятельную жизнь. Перед выездом к ней Нелли предупредила меня, что она «шибко партийная» и лучше быть осторожной в разговорах. Приняла она нас замечательно радушно и очень скоро задала мне прямой вопрос: «Скажите, Нина Сергеевна, разве там у вас во Франции все рабочие так бедствуют, голодают, получая мизерное жалованье?» Я засмеялась и сказала, что не намерена врать, рабочий во Франции живет так же, как буржуа, имеет собственный домик за городом, автомобиль, многие посылают своих детей в университеты. «Вот видишь! – закричала Нелли. – Я же тебе все это говорила, а ты мне не верила!» Валя посмотрела на меня и спокойно сказала: «Нет, я вполне вам верю, это наша партия колом вбивает нам в голову глупости!» Затем она на минуту призадумалась и продолжила: «А все же наша социалистическая система имеет преимущество над вашей. Вот сейчас какое безобразие у вас творится! Выкорчевали деревья, сожгли машины, прекратили сообщение. Произойди подобные вещи у нас, моментально пришли бы наши танки, уложили бы человек сто, и все бы закончилось!» Тут я не стала с ней спорить о преимуществах совершенно разных идеологий, неуместно было углублять политические вопросы. Когда же я в разговоре о России сказала «у нас», она подскочила и с удивлением спросила: «Как? Вы все же считаете нашу страну своей, прожив почти пятьдесят лет за границей?» – «Не я одна считаю Родину своей страной, вся эмиграция так думает и чувствует», – ответила я. Мне показалось, что это ей очень понравилось, она густо покраснела и стала еще внимательней.

Эр-Франс пригласил меня в гостиницу «Метрополь», где располагалось его отделение, чтобы оформить мой билет. В то же утро я встретилась с Ольгой Григорьевной, сестрой моей большой приятельницы, жившей давно, как и я, в Париже. Мы назначили друг другу встречу в саду Эрмитаж, где переменили по крайней мере 5 скамеек, так как она все подозревала, что кто-то подслушивает нас. Я взялась привезти ее сестре две иконки, что было рискованно, так как вывоз икон из России строго воспрещается. Кстати, и у меня была небольшая иконка Божьей Матери, присланная мне сестрой, – это было благословение нашего отца и ее матери перед венцом, их благословляла старенькая бабушка моей мачехи. Сестра предложила мне ее прислать, заявив, что ее и никого вокруг нее эта иконка не интересует, сама она совершенно отошла от религии, и мне странно было ее полное равнодушие, какое-то предубеждение, даже неприязнь ко всем религиозным вопросам. Так как мы спали в одной комнате, то часто допоздна разговаривали, вспоминая прошлое. Как-то спросила я ее о нашей двоюродной сестре Тамаре Зубовой, жившей в Петербурге в нашей бывшей квартире на Литейном. Сестра мне сказала, что видела ее в последний раз в 1936 году, бедная Тамара впала в религиозное настроение, что вся ее комната была увешана иконами… «После этого я сбежала и ничего больше о ней не знаю», – добавила она. Тогда я ей сообщила, как бедный дядя Жорж получил письмо в том же тридцать шестом окольным путем, где Тамара ему писала, что ее переводят в Сибирь и писать ей больше не следует, да и неизвестно куда. После этого больше вестей не было. Мы все подозревали, что она попала в ссылку и погибла там, как и многие другие в те страшные годы. Дядя Жорж после последнего письма скоропостижно умер на улице, близ метро. Мы с Нелли много разговаривали в последние дни моего пребывания в Москве. Никто нам не мешал. После отъезда Сергея вокруг нас будто все замерло. Прекратились постоянные телефонные звонки, никто больше нас не навещал, даже близкие друзья Нелли будто провалились сквозь землю. Нелли высказалась, что меня опасаются, при Сергее все было безопасней… Накануне отлета я самостоятельно отправилась (до этого меня все время возили на автомобиле) в «Метрополь». Расспросила, как ехать, как пользоваться троллейбусом, как опустить за проезд 4 копейки в специальное устройство. Вспомнилась Финляндия, где уже в 1918 году применялась эта система. Сидящие в троллейбусе мужчины сразу же уступили место и объяснили, где надо выйти, чтобы попасть в «Метрополь». На остановке со мной вышел молодой человек и предложил проводить дальше. Я его поблагодарила и отказалась, сказав, что теперь сама дойду. Он мне посоветовал непременно воспользоваться подземным ходом, а потом огорошил меня неожиданным вопросом: «А для чего вам идти в «Метрополь», гражданка?» Мне совсем не хотелось говорить ему о своем отлете в Париж, но, вспомнив, что там же находится отделение «Аэрофлота», я ему пояснила, что иду за справкой о самолете, так как должна совершить маленькое путешествие. Он остался вполне удовлетворенным моим пояснением, и мы дружески расстались. После оформления я решила взять такси, пришлось ждать очереди, большие толпы возвращались домой после работы. Мне захотелось сесть рядом с шофером, он меня спросил, не может ли он ехать через такую-то улицу, на что я ответила, что предоставляю ему выбор, так как я совершенно не знаю Москву и не могу дать ему совета. «Стало быть, вы не здешняя, откуда же вы, гражданка, будете?» – спросил он, с любопытством взглянув на меня. Но тут я напоследок разоткровенничалась и сказала, что живу в Париже и завтра возвращаюсь туда. Он был так удивлен, что чуть не столкнулся с другой машиной. Он засыпал меня вопросами и долго не мог понять, что я уже сорок семь лет живу в Париже и ничуть не забыла своего родного языка. К моему большому удивлению, он сказал мне на прощание: «Да хранит вас Господь!» Меня тронули эти напутственные слова, сказанные еще совсем молодым человеком, лет сорока.

Когда же я рассказала Нелли о моей поездке в «Метрополь» и о заданном мне вопросе молодого провожатого, она все объяснила: «Понятно, что он удивился, для чего нужно пожилой женщине идти туда. Ведь у нас всем известно, что «Метрополь» – это учреждение КГБ, то есть бывшей ЧК. Там все официанты и вообще вся прислуга на службе в КГБ, сплошной шпионаж». Неллии раньше мне говорила, что нужно быть осторожными с теми эмигрантами, которые часто ездят в Советский Союз и останавливаются всегда в «Метрополе».

Нелли взялась помогать мне укладываться и, к моему ужасу, надавала мне множество тяжеленных подарков для всех друзей. Немало вещей было и лично моих: много пластинок, две балалайки, русские палки[62] для леса и вдобавок мешок с русской землей! Мы выкопали ее за городом. Словом, когда мы очутились в аэропорту, Нелли пришлось вытрусить все, что было у нее в кошельке, забрав также все до копейки у нашего милого спутника Алеши, взявшегося нам помочь. Я отдала ей валюту, которая в данном случае не годилась, так как оплата за перевес требовалась русскими рублями. Хочу прибавить, что перед отъездом Нелли и милый Алеша, друг ее детства, заявили, что надо присесть. Я страшно удивилась: «Как, вы еще сохранили этот наш старый обычай?»

Когда мы поднялись, я перекрестилась, они одобрительно закивали, но пояснили, что оба некрещеные.

Полет в три с половиной часа – сущий пустяк. Не успеешь опомниться, как уже спуск в Париже. Во время полета я напряженно думала, все пережитое всплыло в памяти, но почему-то оставалось впечатление чего-то несделанного или забытого. Вспомнились все наши выходы с братом, особенно наше посещение «Яра», который в былое время находился за городом, теперь же он почти в центре, совсем недалеко от места, где живет брат. У «Яра» мы ели чудный шашлык, слушали оркестр, причем несколько пар молодых людей вышли потанцевать, но без малейшего оживления, как автоматы. И при этом тишина в ресторане была необыкновенная…

Москва и Петербург останутся в моей памяти до последних дней, хотя они пронеслись пред моими глазами как метеор! Но тут при разлуке с этой страной я почувствовала остро и глубоко, что я все-таки принадлежу ей и останусь ей верна в моих сокровенных мыслях и переживаниях.

H.A. 1968 г.


Приложения


ПОСЛЕСЛОВИЕ
P.B. Дон

В своих воспоминаниях автор называет своего мужа Владимиром Днепровым. Его настоящия фамилия была Дон – как название реки. Главная причина этого изменения (авторы нередко меняют имена по разным соображениям) состояла в том, что ее сын служил дипломатом во французском посольстве в Москве с 1971 по 1974 год и была возможность, что впоследствии его снова назначат в Советский Союз. Желание не вмешивать его в соображения, изложенные в мемуарах, очевидно.

* * *

Воспоминания Нины Сергеевны Алейниковой (моей мамы) покрывают лишь короткий период ее жизни до 1924 года, когда ей исполнилось всего двадцать семь лет, а она прожила в эмиграции еще шестьдесят три года и скоропостижно скончалась в Париже 28 июля 1984 года в возрасте девяноста лет. Все же ее описания довольно ясно открывают главные характеристики ее незаурядной личности.

Она с удивлением узнает, что ее родственное происхождение – в противоположности с ее мужем – включает мало чисто русской крови и в то же самое время она оказывается жертвой своего «неуместного патриотизма». Эта особенность усиливалась с каждым годом, и долгое проживание за границей не только не удалило ее от всего русского, но, наоборот, развило у нее, по словам самых близких знакомых, настоящий «шовинизм», который явно высказывался, когда она сравнивала русских с иностранцами.

Ее постоянная доброта высказывалась тем, что она всегда избегала осуждать кого бы то ни было, но особенно она проявлялась в готовности мамы оказать активную помощь – даже в ущерб своим собственным интересам – любому человеку, который в ней нуждался. Например, в 1934 году к нам неожиданно явились два совсем незнакомых еврея: как они попали в наш дом, осталось тайной. Они заявили, что правительство Гитлера их преследует, принуждает бежать за границу и они собираются в Аргентину, где у них есть родственники; но, чтобы собрать деньги на дорогу, они пытаются продавать высококачественную ткань для мужских костюмов и просят рекомендовать их состоятельным французским покупателям. Сначала мама встретила их довольно сухо: ведь в общей сложности русская белая эмиграция относилась к евреям более или менее отрицательно – главным образом из-за активной роли, которую те сыграли в развитии революции. Но она быстро смягчилась и чуть ли не со слезами заявила: да, вы, как мы, оказались невинными жертвами человеческой жестокости, и я постараюсь вам помочь. Она направила их к своей верной подруге и обязательной благотворительнице мадам де Рола, у которой оказалось немало знакомых, готовых с удовольствием приобрести эти ткани по выгодной цене. Позже эти евреи действительно уехали в Аргентину, но много других продолжали являться к маме без предупреждения и пользовались такой же услугой.

Сила воли и энергия, проявленные Ниной Сергеевной в ранней молодости, никогда ее не покидали и помогли ей постепенно наладить свою жизнь во Франции. В конце 20-х годов она, в частности, занималась тем, что показывала Париж американским туристам. Неожиданно произошла встреча, которая коренным образом повлияла на нашу судьбу. Пара американцев, оба интеллигентные (она писательница, дочь банкира, он ответственный работник в компании международного масштаба), никак не могла справиться с четырехлетним сыном, не вполне уравновешенным мальчиком, которого быстро исключали из всех англоговорящих учебных заведений из-за плохого и даже опасного поведения (в одном из них он устроил, например, пожар). Нина Сергеевна согласилась взять его на попечение на несколько месяцев. Далее она посвящала все свое время воспитанию этого ребенка. Эксперимент оказался настолько удачным, что он в конце концов полностью вошел в семью Дон и воспитывался у нас до шестнадцати лет, когда он стал нормальным юношей и незадолго до войны вернулся к семье в Америку.

Мой отец Всеволод Павлович Дон за это время поступил заведующим складом в известный парижский магазин элитных продовольственных продуктов. Двойной доход, позволил семье с начала 1930 года вести образ жизни без особенных лишений, хотя и сравнительно скромный. Сестра и я, мы смогли получить образование в хороших учебных заведениях.

Сначала семья поселилась в домике под Парижем, в И ври, и пробыла там пять лет. В 1935 году мы переехали в 5-й округ столицы, в так называемый Латинский квартал, где заняли пятикомнатную квартиру, которую впоследствии смогли приобрести в собственность.

Гостеприимность признана одним из самых распространенных качеств русских, и Доны никому не уступали в этой области. Например, когда было объявлено, что Елизавета Кропоткина, шестнадцатилетняя девушка, внучка известного князя, философа-анархиста, оказалась сиротой и обратилась к Донам с просьбой временно приютить ее, они сразу согласились ее принять, и полгода Елизавета прожила у них. За это время были исполнены все формальности ее переселения к родной тетке в Загреб. После этого она уехала в Америку, вышла замуж за русского инженера в Сан-Франциско и вплоть до своей кончины в 2005 году оставалась верным другом семьи.

Почти каждое воскресенье дом был открыт с хлебом-солью для близких знакомых, особенно тех, с кем были пережиты тяжелые времена революции и эмиграции.

Уместно кратко вспомнить их судьбу. Начнем с членов семьи.

Отец автора и Покровка

Как можно себе представить, след отца автора потерялся в смутные времена эвакуации. Он не хотел покидать Россию и в конце 1920 года сел в Севастополе на корабль, направлявшийся к северу Черного моря. Но корабль потерпел крушение и был спасен греческим кораблем, следовавшим в Афины. Таким образом он стал невольным эмигрантом. Как многие русские, он переехал во Францию, где прошел через тяжелые времена. Однажды, в 1924-м, он увидел женщину, выходящую из ресторана. Он тут же ринулся в ее объятия – это была его дочь… Это было спустя пять лет с момента их последней встречи.

Сергей Порфирьевич Алейников никогда так и не научился говорить по-французски (и ни на каком бы то ни было другом языке) и был принужден зарабатывать на жизнь только физическим трудом. Хотя он был маленького роста и не особо крепкий, он проявил замечательную способность стать настоящим мастером на все руки. По заказу выполнял самые разные работы плотника, слесаря и делал полный ремонт квартир, так что к нему обращались многие русские. На работу он всегда являлся хорошо одетым, с отложным крахмальным белым воротничком, который он сам содержал в чистоте. Вращался он в весьма интеллигентной среде эмиграции и общался особенно близко с такими писателями, как Мережковский[63], Гиппиус[64], Тэффи[65], Алданов[66] и др. Но взгляды его всегда оставались односторонними и категорическими, без всяких нюансов: он ненавидел немцев, преклонялся перед англичанами, считал русских бесхарактерными («Если бы у нас, у русских, был такой же характер, как у англичан, то мы бы покорили весь мир»), был убежден, что евреи управляют земным шаром, и никогда не освободился от предрассудков против своей дочери, хотя они с мужем часто его принимали и ему помогали. Они же, когда ему стало трудно работать, устроили его в Покровку.

Покровка была наполовину разваленной фермой, которую купил за гроши и привел в полный порядок друг Всеволода Павловича, капитан 2-го ранга Павел (Григорьевич) Калинин. Она находилась километрах в пятидесяти на юго-западе Парижа в деревушке Грорувр (Grosrouvre), в двух с половиной километрах от исторического городка Монфор-Лямори (Montfort-L'Amaury). Там он устроил нечто вроде сельского пансиона, куда русские приезжали в конце недели с детьми отдохнуть или провести несколько дней в обычной для них атмосфере. Семья Дон очень любила Покровку, и было за что. С хозяином всегда интересно было поговорить: он был знатоком древнерусских языка и литературы и по радио следил за всеми событиями, происходящими в мире.

Стол в Покровке был превосходный, и вот по какой причине. Жена хозяина, дочь русского помещика, первым браком была замужем за офицером, погибшим во время Гражданской войны; она увезла за границу своего сына Бориса, который позже, естественно, оказался помощником, а потом и преемником хозяина, второй женой которого стала его мама. Борис Мишновский женился на дочери французского повара при дворе Николая Второго (его фамилия была Ренье (R'egnier)), которая сама прошла гастрономические курсы в Париже и получила «голубую ленту» (Cordon Bleu) как искусная повариха. В Покровку часто с удовольствием приезжали артисты, певцы и охотно выступали там благотворительно. Кроме того, хозяин был очень верующий и построил в саду, рядом с главным помещением (а было всего три дома), небольшую часовню, умудрился приобрести иконы и все необходимые церковные принадлежности, так что нередко православный священник исполнял подобающие службы при особенных обстоятельствах.

Таким образом, можно сказать, что после всех неожиданных приключений и потрясений Сергей Порфирьевич прожил последние три года своей жизни в счастливых условиях.

Любопытно прибавить, что, когда он скончался в восемьдесят лет, проявилось необычное явление эзотерического характера. Весной 1948 года, будучи совсем здоровым, он спокойно заявил всем, что ему суждено умереть через шесть месяцев, точнее, за несколько дней до Рождества, и объяснил, что ночью к нему явился незнакомый человек, разбудил его и спокойно сказал о сроке, когда надо быть готовым к своей судьбе. Осенью Сергей Порфирьевич заболел воспалением легких, ему становилось все хуже и хуже, и он говорил: «Странно, по-видимому, я до Рождества не доживу». Действительно, он скончался 12 ноября. Отпевали его в Покровке в недавно устроенной часовне. Священник, когда ему рассказали о неисполненном предсказании, спросил: «Известно ли, какими словами точно высказалось привидение». Ему ответили: «Да, мол, оно заявило, через полгода и две недели все будет кончено для тебя на этом свете». Так, если принять во внимание сорокадневный срок, соответственно с православной религией, после которого душа оставляет землю, это как раз подходит к настоящему смыслу предсказания.

Отец автора, Сергей Порфирьевич Алейников, первым, в 1948-м, занял семейный склеп на кладбище Грорувр. За ним последовали по очереди:

Всеволод Павлович Дон, муж автора, 1954.

Мария-Магдалина де Местр, супруга сына автора, 1979.

Нина Сергеевна Алейникова, автор, 1984.

Сергей Сергеевич Алейников (урна после кремации в Москве), сводный брат автора, 1988.

Еще одно место готово для сына автора – Ростислава Всеволодовича Дона.

* * *

После смерти отца семья Дон продолжала регулярно посещать Покровку и даже наняла комнату для постоянного использования. Овдовевшая Нина Сергеевна часто приезжала туда на несколько дней и летом даже на три-четыре недели.

Среди обычных гостей три замечательных артиста придавали особенно веселую атмосферу. Первый, тенор Грегор Гришин, директор русской консерватории в Париже, стал крестным отцом одного из внуков автора. Второй, бас Миша Томас, был человеком своеобразного происхождения (мать русская, отец мексиканский индеец) и много лет ночью выступал в знаменитом ночном клубе «Шехеразада»; его дочь Шанталь Томас открыла одну из самых успешных фирм от-кутюр. Третьей была Зоя Григорьевна Ефимовская, сопрано, супруга писателя; ее дочка Ольга – крестная мать того же внука автора.

Втроем они превосходно исполняли старинные русские песни, и это создавало неповторимую атмосферу незабываемых дружеских вечеров.

Дядя Жорж

Дядя Жорж, граф Георгий Николаевич Зубов, чья покойная жена была двоюродной сестрой матери автора, играет большую роль в этих воспоминаниях. Его доброта, деликатность и мягкость не помешали ему быть блестящим офицером, заслужившим Георгиевский крест за героические атаки на первоклассную венгерскую кавалерию. В то же самое время – необыкновенное явление – он был талантливым музыкантом, превосходно играл на рояле и одно время даже дирижировал оркестром Императорской гвардии. После революции он поселился в Ницце и жил уроками музыки, которые давал главным образом богатым иностранцам. Георгий Николаевич с большим трудом пережил преждевременную смерть своих детей и в 1924 году уехал в Мексику. Эта страна, по-видимому, развеяла его скорбные мысли, и через десять лет он вернулся в Париж более спокойным. Сперва он поселился у семьи автора в И ври и снова стал давать уроки игры на рояле. После нескольких месяцев дядя нашел себе комнатушку в 17-м округе Парижа и обосновался там, но приезжал к племяннице очень часто и потребовал регулярно давать уроки ее сыну (мне). После одного из таких занятий дядя Жорж ушел по своим делам… и исчез без вестей. Никто из знакомых не знал, что с ним случилось. Наконец, Нина Сергеевна нашла его в морге, где он лежал больше недели. Выяснилось, что Г.Н. Зубов скоропостижно скончался на улице от сердечного припадка примерно через час после нашего урока, но при нем не было ни одного документа, определяющего его личность или адрес. Такой была печальная кончина нашего дяди Жоржа.

Родственников в Париже, кроме Донов, у него не оказалось, и его скромно, но торжественно похоронили в присутствии многих его товарищей, кавалерийских офицеров. Трогательную речь над его могилой произнес генерал Евгений Карлович Миллер, преемник генерала Кутепова, как глава Общевоинского Союза (международной организации, которая в эмиграции продолжала вести секретную борьбу с большевиками). Никто не мог подозревать тогда, что три года спустя сам Е.К. Миллер трагически погибнет жертвой покушения, устроенного против него в Париже советскими агентами с участием его помощника генерала Скоблина[67] и певицы Плевицкой[68].

Родственники Донов
Семья Перотт

В эмиграции отношения с Павлом Павловичем Доном, братом мужа автора, быстро прекратились. Он открыто заявил, что, будучи офицером (между прочим, он очень хорошо сражался во время войны), считает какую бы то ни было физическую работу недостойной его; по-прежнему он стал безобразничать. Дело дошло до того, что он увез дорогое кольцо своей невестки – автора книги. С трудом удалось получить его обратно; в конце концов было решено порвать с ним всякие отношения. По слухам, он стал бродягой, побывал в тюрьме, но во время оккупации Франции умудрился устроиться у немцев и после этого перебрался в провинцию Бретань, где, по-видимому, и скончался.

Слава богу, у Всеволода Павловича были и другие родственники, контакты с которыми до конца остались очень дружественными, несмотря на то что видеться с ними доводилось очень редко, так как после революции они обосновались в Лондоне. Дядя Борис Перотт был потомок итальянского архитектора Антона Перотти, который в XVIII веке поехал в Петербург, чтобы участвовать в строительстве недавно созданной новой столицы. Его сын Фаддей окончательно обосновался в России, сбросив последнюю букву их фамилии. Среди его четверых детей был сын Гилларий Фаддеевич Перотт (1818–1876), которого успешная карьера довела до должности директора путей и сообщений Российской империи. У него тоже было четверо детей: Андрей (1852–1901), Александр (1853–1890), Иосиф (1854–1924) и Ольга (1857–1937).

Дядя Борис был сыном старшего – Андрея, единственного среди сыновей, с которым вся семья Дон была знакома. Второй сын, Александр, умер сравнительно рано, а судьба младшего, Иосифа, была фантастической. Он проявил способности к математике и стал студентом университета в Дрездене. Приблизительно в 1875 году, возвращаясь в Петербург на летние каникулы, он не доехал до дома, его след потерялся, и самые энергичные меры, принятые, чтобы его найти, не принесли успеха, и никто никогда ничего не знал… до того момента, когда дядя Борис в 30-х годах нашел его могилу на кладбище университета в США, где Иосиф был похоронен в 1924 году. На плите значилась его настоящая фамилия, но было указано, что он родился в городе Бордо во Франции. Он был найден, потому что совершенно случайно дядя Борис наткнулся на математический журнал, в котором была опубликована статья Иосифа на французском языке. Старый президент университета рассказал, что он хорошо знал Иосифа, который поступил в университет, чтобы преподавать математику, представляясь французом. Он жил совершенно одинокий, ни с кем не общался, никогда не пропускал занятий, часто кормил птиц и раздавал сладости детям. О своем русском происхождении он никогда даже не заикнулся, и никто этого не подозревал. Человеческая психология дает немало поводов для удивления…

Наконец, была еще младшая среди детей Гиллария – Ольга. Она вышла замуж в Петербурге за свекра (отца мужа) Нины Сергеевны Алейниковой, генерал-майора Павла Александровича Дона. Его судьба нам уже известна: он погиб в Петропавловской крепости после ареста в 1917 году.

Их дочь Татьяна интересовалась главным образом физикой, и вообще науками, поступила в технический институт, что, вероятно, временно спасло их с матерью жизнь. После революции их оставили в покое до 1935 года, когда Сталин решил сослать всех дворян, еще оставшихся в Петербурге. Впоследствии узнали, что они были арестованы. Ольга Перотт-Дон, которой уже было восемьдесят лет, скончалась до того, как ее могли сослать, а Татьяну увезли в ГУЛАГ, и неизвестно, где и когда окончилась ее печальная жизнь.

Сам Борис Андреевич Перотт, дядя Борис, пережив революцию, эмигрировал в Лондон. Он был уже доктором и там практиковал медицину до того, как вся система лечения в Великобритании сразу после войны перешла в государственные руки. Он тогда ушел на пенсию. Он и его супруга, русская, остались письменно в очень теплых отношениях с Донами, часто даже посылали детям хорошую английскую одежду. Сын и дочка автора, которые иногда ездили в Лондон по служебным причинам, всегда останавливались у дяди Бориса и были сердечно приняты. Он и его жена скончались около 1955 года. Их единственный сын Мстислав страдал какой-то неизлечимой болезнью, мог исполнять только скромную работу в книжном магазине. Женился он на англичанке и скоро умер, так что отношения с английской частью семьи окончательно прервались.

Близкие друзья

Нина Сергеевна и ее супруг, Всеволод Павлович, были люди очень компанейские и всегда с большим удовольствием принимали у себя близких друзей. По воскресеньям дом был всегда открыт для тех, кто эвакуировался с ними из Керчи и вместе с ними пережил трудные первые годы во Франции.


Одним из самых верных посетителей был П.И. (Палываныч) Кузьмин. Первоклассный механик, он, хотя совершенно не говорил ни слова по-французски, хорошо зарабатывал, ремонтируя автомобили в гаражах. Его жена, леди Олив, тяжко заболела туберкулезом и вернулась в свою семью в Англию, где скоро скончалась; она взяла с собой их дочку, которая первые годы навещала отца, но постепенно их контакты сократились и во время войны прервались. При оккупации Франции немцы забрали его в провинцию работать, к счастью, в нормальных условиях. Он вернулся в Париж после войны и через несколько лет поступил в русский дом для престарелых в городке Шель; умер он в 1956 году.


Димерсеич (Дмитрий Алексеевич Молчанов), всегда веселый и любезный, хорошо устроился в разных промышленных фирмах; в 1941 году его тоже увезли немцы, но на этот раз в Германию, где он пропал без вести: вероятно, погиб во время одной из постоянных бомбардировок крупных заводов.

Талагаев устроился поваром в «Шехерезаде» – лучшем ночном ресторане-кабаке в Париже. Его владелец, перс Ашем-Хан, отлично говоривший по-русски артист, замечательно пел роль Гремина в опере «Евгений Онегин». Он был русофил, и в «Шехерезаде» подавали русские блюда, выступали многие русские артисты-эмигранты, а дети его проводили лето в русских лагерях для молодежи. Он уехал из Парижа в 1941 году, «Шехерезаду» заменил «Распутин», ночной клуб того же рода, но по качеству нисколько не сравнимый с исключительной «Шехеразадой».


Анна Ивановна Гузу осталась в тесных отношениях с семьей Дон, но в 1943 году немецкие власти, узнав, что она балтийка немецкого происхождения, перевезли ее в Германию и устроили в дом для престарелых на берегу Рейна, где она скончалась в возрасте восьмидесяти пяти лет.


Среди близких друзей большую роль в судьбе семьи сыграл Владимир Дитерихс. Будучи блестящим морским офицером во время войны, он перешел в морскую авиацию и был одним из первых военных летчиков. Будучи назначен начальником третьего дивизиона первой воздушной дивизии Балтийского флота, он получил приказ пойти навстречу немецкой эскадре из 12 аппаратов. Из-за мороза из десяти русских вылетели только два. Он сам истребил 4 немецких самолета, столкнулся с пятым, оба они разбились, и Дитерихс револьвером убил своего противника. За боевые отличия в Рижском заливе он был награжден орденом Святого Георгия. Сражался потом в Белой армии на Северо-Западном фронте, был взят в плен, и его живым сбросили с поезда. В продолжение месяца он прятался на кладбище.

Выжил и после революции эмигрировал во Францию, получил специальное образование по химии. Его трудами были открыты гормоны для растений; выделился он и в области бактериологии.

В. Дитерихс решил уехать в Эфиопию, открыл там школу танцев для благородных девиц (он был очень светский человек); его познакомили с Негусом (император Эфиопии), который назначил его военным советником; был замешан там в разных политических интригах, связанных с соперничеством между французами и англичанами. Через десять лет он покинул Эфиопию и приехал в Париж в 34-м году. Работал как фотограф и художник. Изобрел новую систему приклеивания наждака и всех абразивов. Стал техническим директором французской компании СЕТА (Compagnie des Emeris et Tous Abrasifs), единственного конкурента крупной американской компании «Нортон». Он убедил В.П. Дона, который прозябал в своем магазине, поступить к нему в сотрудники. Муж автора приспособился к совсем новой для него области, стал заведующим цеха и в этом качестве проработал до пенсии.

Владимир Дитерихс был женат на русской. У них было две дочки. Конец его жизни был омрачен одиночеством. Скончался В. Дитерихс 28 декабря 1951 года.


Мадам де Вижи скоро развелась с первым мужем и вышла замуж за банкира польского происхождения, графа де Рола (сокращенная фамилия). Мадам де Рола согласилась быть крестной матерью внука автора, Алексея, старшего сына Ростислава. Она всю жизнь осталась не только верным другом, но и благотворительницей семьи Дон. Кроме красивой квартиры в центре Парижа, она обладала двумя большими усадьбами: одна в деревне в области Пуату (в центре Франции), другая на берегу моря в курорте Гетари недалеко от Биаррица. Систематически мадам Рола приглашала всю семью проводить у нее целый месяц летом то в одной усадьбе, то в другой. Во время немецкой оккупации, пользуясь своими знакомствами, она помогала доставать в провинции необходимое продовольствие, когда становилось очень трудно с питанием. Она дожила до девяноста девяти лет и до конца дней обладала всеми своими способностями.


Воспоминания автора ясно показывают, что Ляля Клевезаль была человеком, который больше, чем кто-либо, имел на нее глубокое влияние (со значимым исключением, что она не смогла отговорить Нину от брака, который не одобряла). Все, кто хорошо ее знал, были свидетелями магнетического влияния, которое Ляля охотно оказывала на диких животных. Про жизнь Ляли последний ее муж, американский писатель Вудланд Келлер (Woodland Kahler), написал два романа: Early to Bed и The Giant Dwarf. Нина Сергеевна дает понять достаточно ясно, что Ляля вышла замуж за первого мужа – морского офицера – только потому, что он был влюблен в другую девушку, и очень быстро от него ушла. Ее второй муж, англичанин Сэрк, увез ее в Англию после революции, и она прожила с ним несколько лет, но ее манера и громогласное поведение, хорошо описанные в книге, не могли сойтись с особенностями английского уклада жизни, поэтому развод здесь был неизбежен. Ее третий муж являлся большим исключением. Это, наверное, единственный мужчина, которого она искренне любила. Он был бедный, больной австриец, и его ум и мягкий характер не могли покрыть такие handicaps (может быть, «недостатки»). Они жили в большой квартире в Париже, и Ляля приютила обезьяну – большого орангутана, чьим главным развлечением было давать пощечины мужу. Когда он запротестовал, Ляля сказала: «Будь осторожен, ты отлично знаешь, кого я выберу, если заставишь меня выбирать между тобой и обезьяной». Она действительно была привязана к нему, но решила все-таки с ним расстаться в конце 30-х годов только после того, как стало очевидно, что его туберкулез неизлечим и у них не хватает средств на жизнь, даже если не полностью соблюдать образ жизни, к которому она привыкла. В то время они были в Париже, куда приехал упоминавшийся Woodland Kahler, сын богатого американского банкира, которому отец приказал «рано ложиться», чтобы развивать свои литературные способности. Встретив Лялю, он сразу в нее влюбился, она познакомила его со многими русскими эмигрантами, он щедро угощал, они постоянно кутили и часто не ложились до самого раннего утра. Время пришло определить свою судьбу. Ляля поставила определенные условия: она готова развестись и выйти замуж за Келлера, если он согласится за свой счет определить бывшего мужа в лучший частный санаторий в Австрии. Так и было сделано.

Несколько лет спустя, в 1945 году, сын автора был назначен в Америку и прожил несколько месяцев в Нью-Йорке в доме Ляли и ее мужа. Он был свидетелем двух незаурядных эпизодов. Ляля и Келлер вели светский образ жизни, как-то они были приглашены в советское консульство и там познакомились с морским атташе. Этот еще молодой человек объяснил быстрое развитие своей карьеры покровительством влиятельного адмирала Григорьева. Это, как оказалось, был первый муж Ляли, оставшийся в России.

Они сразу решили, что поедут в Москву с целью повидаться. Келлер предвкушал удовольствие описания встречи жены с первым мужем, советским адмиралом и бывшим царским офицером, в третьем романе. Келлер взялся за третий роман о жизни Ляли: о ее встрече тридцать лет спустя с первым мужем, царским офицером, превратившимся в советского адмирала. Это путешествие так и не совершилось; они долго хлопотали, но им было окончательно отказано в визе.

Не менее удивительной была следующая сцена: Ляля и Келлер громко вместе рыдали. Они были ошеломлены печальной новостью о смерти в Австрии ее третьего мужа. Он был хороший человек, и Келлер тоже его любил. Их горе было неподдельным.

Вскоре после этого они вернулись в Европу и поселились в Испании. С Лялей, конечно, не могло обойтись без необыкновенного приключения. У нее появилась новая фамилия: она стала marquise de Saint-Innocent (маркиза де Сент-Инносан), причем с соблюдением всех правил. Сент-Инносан – признанный старинный титул Римского Папы. Последняя настоящая маркиза, умирая в бедности, за хорошую сумму усыновила Вудланда Келлера. Это усыновление было признано судом совершенно законным, и при входе большой усадьбы, которую они приобрели в окрестностях Барселоны, стоял у них семейный герб рода Сент-Инносан.

Многие люди строго осуждали Лялю… и было за что. Но справедливость требует признать, что у нее также было немало положительных черт. У нее было четыре мужа, но никогда она никого из них не обманывала; многие мужчины усердно за ней ухаживали, но посторонние любовные приключения не были в ее характере. Она была способна на благородные поступки: автор просила ее выручить их бывшую общую подругу по институту, которая оказалась замешана в сотрудничестве с немцами во время войны, – ей грозил очень строгий приговор. Ляля согласилась ее приютить и не испугалась крупных расходов, чтобы скрыть ее и увезти за границу.

Автору не суждено было встретиться со старой подругой, но ее сыну на каникулах в Испании в 1970 году довелось навестить Лялю в Барселоне. Он провел ночь в соседстве с упорно свистящей змеей, хотя ее не было видно. Ляля уверяла, что это животное безопасно, так как его кормили зайцем каждые два месяца, что было вполне достаточно.

Она неожиданно скончалась у себя дома в феврале 1972 года.

Морское собрание
(продолжение «Близких друзей»)

С самого начала эмиграции моряки, у которых кают-компания всегда являлась важным элементом в организации свободного времени, устроили в Париже особенный клуб, в котором они часто встречались по вечерам и в конце недели. Разумеется, Всеволод Павлович Дон был его активным членом и поддерживал дружбу со своими товарищами, бывшими морскими офицерами. Таким образом он более или менее регулярно встречал Машукова, Геринга, Галанина[69], Горбова[70], Пелля и других моряков.

В 1930 году клуб превратился в настоящее официальное объединение «Морское собрание», созданное в рамках французского закона 1901 года, который регулирует права, обязанности и методы действия всех частных организаций, в которых добровольно собираются люди, имеющие общие интересы. Кроме встреч, обедов, праздников, балов и т. п., была устроена касса для похорон и взаимной помощи, проводились лекции, исторические доклады и т. д. В 1951 году была издана книга «Колыбель Флота» к 250-летию создания Навигацкой школы и Морского корпуса. После войны количество бывших морских офицеров, еще остававшихся в живых, значительно сократилось, и было решено, чтобы «сомкнуть ряды», допустить в Собрание их сыновей как «наследственных членов» и даже принять некоторых в Совет старшин. Таким образом сыну автора Ростиславу было поручено заниматься юридическими вопросами и, главным образом, вести переговоры с хозяином помещения. Это был четырехэтажный особняк в центре Парижа. Он принадлежал украинскому еврею Качуре, который сдавал помещение за очень скромную цену, но постепенно стал требовать повышения в связи с эволюцией рынка. В конце концов пришлось судиться, и Собранию удалось остаться до того, как новый закон установил значительно более выгодные условия для владельцев. Собранию пришлось покинуть особняк в начале 1980-х годов и пережить трудный период. Ему помогла администрация города Парижа, которая даром предоставила новое помещение, более скромное, но вполне достаточное, чтобы продолжить обычную деятельность.

Ростислав Дон стал председателем Морского собрания в 1995 году, в 2000 году его заменил высокопоставленный чиновник французского министерства финансов, Александр Борисович Жевахов. За последние двадцать лет Собрание организовало 2 поездки в Бизерту в память русской эскадры с целью принять участие в восстановлении могил моряков на местном кладбище. Собрание участвовало и во многих других мероприятиях, в том числе в приеме российских кораблей в Шербуре и Тулоне в честь торжественного посещения этих портов царем Николаем Вторым в связи с Франко-Российским союзом до Первой мировой войны.

Одним из самых верных друзей семьи Дон был бывший охотник флота Henry Pecquet du Bellet de Verton (Генрих дю Белле де Вертон). Его невероятная судьба является примером превратностей жизни эмигранта. Его предки были французскими дворянами, обосновавшимися в бывшей колонии Луизиане. Фактически они стали американскими подданными. Его отец был дипломатом во Франции, потом его перевели в Россию, где он женился на русской. Их сын родился и был воспитан в Петербурге. Семья осталась в России, Генрих поступил в 1920 году на Балтийский флот, был делопроизводителем Гвардейского экипажа, уволен был со службы в 1922 году и уехал во Францию. Работал он в канцелярии Военного Морского союза и был активным членом Морского собрания. Во время оккупации Парижа немцами он был арестован как американец, его посадили в концлагерь в Compi`egne (Компьень). Оттуда он отправлял знакомым посылки, предоставленные американским Красным Крестом. В начале 1944 года ему объявили, что в порядке обмена его отправляют в Америку. Он протестовал («У меня там нет никаких связей, я ни слова не говорю по-английски»). Ничего не поделаешь, его увезли через Португалию. После продолжительного карантина в Эллис-Айленде (Ellis Island) (власти удивлялись, откуда взялся этот субъект) его отпустили в Нью-Йорке без гроша, вдобавок требуя возмещения стоимости путешествия из Франции. Скоро он умудрился устроиться экспедитором в большой компании, стал членом Совета старшин Морского собрания в Нью-Йорке, организатором всех пиров ив 1972 году главным редактором Бюллетеня Собрания. Скончался в 1976-м.

Перемена настроения в русской эмиграции накануне войны и после

Еще двадцать лет после революции русские беженцы жили «на чемоданах». Были уверены, что советская власть скоро рухнет и они смогут вернуться к себе на Родину. Две причины способствовали окончанию этой иллюзии.

Во-первых, надежда, что произойдет разложение коммунистического правительства – либо само собой, либо как результат восстания народа внутри страны, может быть, с помощью других держав, – постепенно была развеяна. Когда в октябре 1924 года французы официально признали Советский Союз, шесть стран это уже сделали до Франции, включая Соединенное Королевство (Англию), Германию, США. Во-первых, успешные покушения советских агентов средь бела дня в Париже на председателей Общевоинского союза генерала Кутепова (1930) и генерала Миллера (1937), не вызвавшие мировой реакции, являлись ярким доказательством того, насколько укрепилась советская власть. Во-вторых, проходили годы и новость о трагической судьбе его матери и сестры произвели удручающее впечатление на мужа автора. В то же самое время дети росли, родители должны были беспокоиться об их будущем: оставаясь эмигрантами, то есть иностранцами, они были лишены многих возможностей хорошо устроить свою жизнь (не могли получать стипендий, работать в государственных и разных общественных заведениях и т. д.). Для автора и ее мужа подавать прошение на французское гражданство было тяжелым решением. В душе они оставались глубоко русскими. Они все же сделали это, и в 1938 году семья была натурализована. Все же главной причиной получения французского гражданства, как и у многих других русских семей, была потеря всякой надежды вернуться в Россию и нежелание согласиться с коммунистическим строем.

В начале войны и особенно когда разразился конфликт между Германией и Советским Союзом в эмиграции столкнулись два противоположных взгляда. 1) Большинство считало, что немцы напали на Россию, чтобы ее покорить, и что настоящий патриотизм требовал желать их поражения, независимо от личных последствий для каждого эмигранта. 2) Однако меньшинство смотрело на Гитлера главным образом как на врага большевиков, готового вернуть России ее прежний строй и минувшую славу.

Этот второй взгляд постепенно потерял многих своих приверженцев, поскольку поведение немцев быстро открыло их настоящее намерение. Эмиграция почти полностью примкнула к точке зрения Сопротивления.

Когда Париж был освобожден союзниками, здесь появилось немало советских военных представителей.

В эмиграции не было никакого желания входить с ними в контакт – да они сами боялись реакции своих же властей.

Это объясняет, что, когда советское правительство объявило полную амнистию белой эмиграции в 1950 году (сам Молотов ее провозгласил в Париже в зале большого театра Плеель (Pleyel), развивая тему: «Вы оказались патриотами, предлагаем вам вернуться в Россию с полными правами или просто получить советское гражданство»), очень мало кто из белой эмиграции ответил положительно, кроме редких исключений.

Так, сын бывшего адмирала Старка, ставший священником, заявил: «Мне надоело хоронить, я хочу крестить». Он поехал служить в Ярославль, а его дочка поступила во французское посольство в Москве.

Был еще друг семьи, Горбов, с супругой они эвакуировались из Крыма вместе с Донами, – работал во Франции шофером, потом вернулся в Одессу; он хорошо пел и попал в хор в местном колхозе. Их не преследовали.

Совсем другая судьба ожидала многих возвращенцев, как показал известный фильм «Восток – Запад».

Военное время было также тяжелым периодом для семьи, как и для всего человечества. Но она пострадала меньше, чем многие, и самое главное – все остались в живых. Воспитанник Н.С. Алейниковой, Джон Кольман, перед войной вернулся в Америку, что значительно сократило общий семейный доход. Муж автора тяжело заболел, и ему пришлось оставить работу вскоре после войны. Его пенсия оказалась очень скромной; затруднения с продовольствием все время увеличивались. К счастью, к этому времени дочка и сын с успехом окончили вузы – пришла их очередь материально обеспечивать семью.

Им было суждено недолго оставаться во Франции. Сына назначили в Вашингтон в 1945 году, дочка тоже перебралась в Америку в 1954-м. Но жизнь родителей оставалась близко связанной с переменами в судьбах детей.

Смерть мужа автора

Нина Сергеевна была предупреждена, что ее муж, страдающий жабой, мог внезапно умереть в любое время. Это и произошло 6 января 1954 года: он ехал на метро в церковь, чтобы присутствовать на службе в сочельник Рождества Христова, и по дороге скончался от молниеносного сердечного припадка. Горе вдовы (как и всей семьи) было глубоким и продолжительным. Ведь они дружно, в любви и согласии прожили тяжелую жизнь со многими приключениями: пережили революцию, потеряли Родину, многих родственников, не говоря уж об имуществе и положении в обществе, – и все это без малейшего кризиса в своих отношениях. Нина Сергеевна находилась в каком-то тумане, и только после пяти лет – не меньше – она стала постепенно приходить в себя.

Друзья усопшего разными способами свидетельствовали о том, насколько они его ценили. Его товарищи, морские офицеры, произнесли на похоронах стихотворение:

Памяти Вернаго Штурмана. 6.I.1954

Кап. 2-го ранга В.П. Дон

Милый мой, ласковый друже,
Ты – боевой капитан.
Любимым Тобою оружьем
Были верный компас и секстан.
Яркими звездами ночи
В море Ты курс пролагал.
У Тебя были зоркия очи.
Воля твердая. Крепкий закал
Верно давал дальномером
Нашим орудьям прицел.
И бестрепетно узкими шхерами
На лихом миноносце летел.
Да. Но компас сердечный
Главным стоял у Тебя.
За него-то Господь память вечную
И подаст тебе, верных любя[71].

Большой друг Всеволода Павловича и его товарищ по выпуску контр-адмирал Машуков дал подробную оценку его достоинств[72].

Следует уточнить, что карьера В.П. Дона фактически началась сразу после «Мессинского выпуска»[73] Морского корпуса в 1908 году. Вместе с другими офицерами российской эскадры, которые так отличились в помогли населению после трагического разрушения главного порта Сицилии в 1908 году, он был лично принят королем Италии Виктором-Эммануилом III и получил почетное гражданство города Мессины (после революции наверняка мог бы лучше устроиться в Италии, но не захотел).


В рассказах о Мессине он упоминал о трех реальных событиях:

1. Слышали слабый, писклявый голос зарытого ребенка, умоляющего о помощи. Команда матросов работала шесть часов и в конце концов спасла… попугая.

2. Одна девушка потребовала медицинское удостоверение, что она потеряла невинность по случаю ранения в живот.

3. В разрушенном подвале была обнаружена рука раненой женщины. Приблизился итальянский солдат. Можно было подумать, что он собирается ее выручать, но он отрезал штыком ее палец, чтобы украсть кольцо. В.П. Дон это увидел… последовал немедленный военный суд… и через двадцать минут солдат был расстрелян.


Николай II проводил каждое лето один месяц с семьей на корабле «Штандарт». В 1913 году В.П. Дон был назначен одним из четырех морских офицеров, которые сопровождали Императора. Каждое воскресенье они были приглашены обедать с ним и проводили несколько часов с его семьей. Он говорил, что особенно подружился с маленьким Цесаревичем Алексеем – в честь Цесаревича был назван старший внук Всеволода Павловича.

Добродушие – всеми признанное – было одним из его главных качеств, но были и другие. Он любил веселиться, хорошо пел, особенно известные мотивы классических опер. Его невероятная память позволяла ему часами декламировать стихи на русском и немецком языках. Но он не пренебрегал также философией и написал целый ряд размышлений, связанных с разными понятиями власти, и даже – для забавы – составил систему с математическими данными, определяя точное местонахождение Бога в космосе.

В.П. Дон был незаурядным человеком, благородным в самом лучшем смысле этого слова.

Дети автора

Жизнь Н.С. Алейниковой оказалась, как и можно было предположить, тесно связанной с жизнью ее детей.

Дочь Ольга, которая была старшей, родилась в Гельсингфорсе (Финляндия), окончила коммерческую школу в 1936 году, поехала в Словакию, куда ее пригласили венгры-помещики, чтобы пожить с ними, практикуя французский язык с их детьми и племянниками. Так как ее очень хорошо приняли, она осталась там на два года и вернулась невестой сына хозяина по фамилии де Неснера. Тогда же она поступила в несколько коммерческих компаний как личная ассистентка директора. Во время войны Ольга стала переводчицей с русского и немецкого языков во французской армии и дошла до чина капитана. Во время знаменитого суда в Нюрнберге над главными помощниками Гитлера ее назначили переводчицей с немецкого и с русского языков на французский и поместили в дом, находящийся рядом с американской делегацией. Вполне естественно, она познакомилась с некоторыми высокопоставленными лицами, включая генерала Эйзенхауэра, с которыми развились дружеские отношения. После этого она вернулась в Париж, и 28 мая 1948 года состоялась давно отложенная свадьба с ее венгерским женихом. К тому времени в мире произошли большие перемены. Советские войска заняли почти всю Восточную Европу, венгерских помещиков ожидала та же судьба, что и русских тридцать лет назад: у них отобрали все имения, и, более того, им пришлось спасаться за границей. Члены семьи и родственники Ольги разъехались кто куда смог: в Австрию, в США, в Бразилию. Ее муж поселился во Франции, но, несмотря на то что он был доктором со всеми необходимыми документами, ему, как иностранцу, согласно законам того времени, запретили практиковать самостоятельно, он мог только исполнять второстепенные должности в частных клиниках. Поэтому супруги решили перебраться в США, где по службе находился брат Ольги Ростислав. После необходимой двухлетней стажировки в Вашингтоне и в Нью-Джерси доктор де Неснера поселился с Ольгой в Нью-Йорке, открыл свой кабинет и стал известным доктором, особенно ценимым французскими, русскими и венгерскими пациентами.

Ольга приняла должность старшей документалистки в отделе торгпреда французского посольства. Один факт свидетельствует, насколько ценили ее способности и умение общаться с людьми. Жена высокопоставленного чиновника, директора экономического отдела французского МИДа, мадам Альфан (madame Alphand), деловая женщина, вела «внешние связи» в знаменитой компании «Ланвен» (Lanvin) и поэтому, приезжая в Нью-Йорк раз-два в год по делам, просила, чтобы ей предоставили примерно на две-три недели ассистентку со всеми подобающими качествами. С первого же раза ей предложили Ольгу, после чего систематически обращались только к ней. Француженка по происхождению, Жаклин Кеннеди, вдова президента США, убитого в 1963 году, давно дружила с мадам Альфан, они часто виделись, таким образом Ольга познакомилась с Жаклин, и впоследствии они стали друзьями. Жаклин нередко принимала Ольгу.

Интересно также отметить, что во время своего недолгого пребывания в Вашингтоне, сразу по приезде в Америку, Ольге поручили сопровождать как секретарше-переводчице короткие экономические миссии, посланные Францией в разные города в рамках плана Маршалла (организация которых входила в служебные обязанности ее брата).

Тогда президентом США был генерал Эйзенхауэр. Ольга дала ему знать о своем присутствии и была трижды приглашена на встречу личного и частного характера в Овальный кабинет в Белом доме. Каждая встреча требовала невероятного количества предварительных формальностей. Последний раз, когда они прощались, Эйзенхауэр сказал ей: «Не забудьте, Ольга, что мы были в Нюрнберге хорошими друзьями».

На старости лет дочь автора и ее муж, уходя на пенсию, приобрели дачу на севере штата Нью-Йорк и дом в городишке Роmрton Lakes в Нью-Джерси, в трех часах езды от Нью-Йорка, в который они сразу и переехали. Доктор (замечательный человек примерной доброты), говорящий на 8 языках, с талантом к пению и художеству, подвергся болезни Альцгеймера и умер в январе 2003 года. В настоящее время с Ольгой живет ее дочь Елизавета и ее муж – адвокат. У Ольги есть еще два сына. Один, Андрей, занимает высокий пост в «Голосе Америки». Он основал в 1988 году российский офис. Другой, Александр, доктор в Конкорде (столица штата Нью-Хэмпшир), директор городского госпиталя и профессор психиатрии.

Ростислав, брат Ольги, окончил во Франции юридический факультет, школу политических наук и Сорбонну[74]. Во время войны он служил во французской армии и в период оккупации Франции поступил в феврале 1941 года в государственную организацию распределения стали личным секретарем ее директора. В июле 1942 года вошел в одно из секретных движений Сопротивления (Resistance), Organisation Civile et Militaire, и стал помощником директора Института экономических исследований. Ему поручили составить серию монографий, описывающих структуру и деятельность каждой отрасли промышленности и экономики. Эти доклады регулярно отправлялись в Лондон, где временно находилось французское правительство, в течение двух лет, пока немцы не раскрыли канал их передачи.

При освобождении Франции Ростислава определили во французский Госплан под руководством Жана Монне (Jean Monnet) (фактически отца Евросоюза), который послал молодого P.B. Дона в Вашингтон с заданием собрать все данные, способные ответить на вопрос: «В чем заключается превосходство американской экономики?» С этой целью Ростислав подготовил серию докладов (монографий) параллельно тем, которые были написаны во Франции, с ответом: в Америке производительность труда в три раза выше, чем во Франции. Но почему? Что надо делать, чтобы ее догнать? Заключение исследований определило, что ответ заключался не в техническом развитии или в объеме рынка, а главным образом в методах менеджмента, в чем Франция (как и вся Европа) существенно отстала. Чтобы исправить это положение, было решено, что необходим «психологический шок», который должен затронуть все слои общества: предпринимателей, рабочих, чиновников, профессоров и т. д. С этой целью Госплан принял Национальную программу роста производительности. Как раз в это время появился известный план Маршалла. Благодаря ему многочисленные «миссии производительности» – группы из всех отраслей экономической жизни направлялись в Америку с 1949 по 1956 год (приблизительно 500 миссий и 5000 участников из Франции). Ростиславу Дону была поручена организация этой программы.

По ее окончании в 1956 году он вернулся в Париж и поступил в Европейскую организацию экономического сотрудничества (ЕОЭС), которая создала Европейское агентство производительности, включающее все страны, участвующие в плане Маршалла. Впоследствии ЕОЭС стала всемирной (ОЭСР), приняв США, Канаду, Австралию, Новую Зеландию, Мексику и Японию. Р. Дон стал начальником департамента, которому было поручено использование опыта этих стран для распространения современных методов производительности в слаборазвитых странах Азии, Африки и Южной Америки. Для выполнения своих обязанностей ему пришлось путешествовать почти по всему миру.

В 1971 году французское правительство предложило ему покинуть ОЭСР и занять должность заместителя торгпреда во французском посольстве в Москве. Он согласился, и стоит кратко объяснить, в каких обстоятельствах случилась эта перемена.

Генерал де Голль, который, признав Китай, вел политику независимости по отношению к США, незадолго до своей отставки в 1969 году подписал соглашение с Советским Союзом с целью умножить в три раза за пять лет слабый торговый оборот между Францией и СССР. Для этого была создана специальная двусторонняя комиссия. В то же самое время Л.И. Брежнев, который недавно заменил Н.С. Хрущева, по-видимому, отдавал себе отчет в том, что советские экономические методы постепенно ведут страну в тупик, и понимал, что для того, чтобы состязаться с такими странами, как США, необходимы существенные изменения в политике советского Госплана. Он заинтересовался системой «гибкой планификации», которую с большим успехом Жан Монне провел во Франции после войны, и попросил назначить во французское посольство человека, хорошо знакомого с этой системой. Будучи эмигрантом и сыном офицера, сражавшегося в Белой армии, Р. Дон колебался, принимать ли ему такое предложение, но в конце концов согласился и поехал в Москву в ноябре 1971 года. Он участвовал затем во многих заседаниях с сотрудниками Госплана, и следует заметить, что за два года немало изменений было внесено в организацию отношений между предприятиями, техническими министерствами и региональными объединениями. Первым результатам этого опыта была дана положительная оценка, но одержало верх мнение, что эти изменения могли принести ожидаемые плоды только при условии, что будут сделаны дополнительные шаги в предоставлении большей свободы действия каждому предприятию. Такое решение могло быть принято только на самом высоком уровне – в Политбюро. По его заключению, такая система могла угрожать политическому контролю над предприятиями, и оно вынесло однозначное решение: Брежневу было приказано отменить всю реформу и вернуться к прежнему строю… и ему же была поручена реализация этого решения. Он согласился, принял все необходимые меры и вполне обоснованно заработал в истории репутацию чемпиона застоя.

Пребывание Ростислава в Москве окончилось в ноябре 1974 года. Его с повышением назначили торгпредом в Уругвай (1974–1979), затем в Израиль (1979–1983), где он заметил большое положительное влияние в этой стране людей русского происхождения. Свою карьеру Р.В. Дон завершил в Люксембурге – одном из трех главных центров собраний Евросоюза.

После этого, вернувшись в Париж, он несколько лет был добровольным членом совета директоров во франко-израильской торговой палате. Р.В. Дон по сей день активно участвует в русской эмигрантской жизни Парижа. Он был членом, затем председателем Морского собрания и теперь является его почетным председателем. Одновременно Ростислав Всеволодович член ревизионной комиссии «Голоса православия» – организации, которая готовит в Париже и распространяет в России – в сотрудничестве с «Градом Петровым» в Петербурге – радиопередачи религиозного характера, объясняя населению истинную суть православия. Остается Р.В. Дон и членом кадетского объединения (был кадетом в Париже в 1934–1935 годах).

Среди французских организаций ему ближе всего Федерация парижских студентов, предводителем которой Ростислав был в молодости. И теперь он активно участвует в сборах бывших председателей студенческих объединений. Ростислав Всеволодович входит в состав совета ассоциации Париж – Санкт-Петербург (лекции, фильмы, путешествия для французов, интересующихся Петербургом). Еще он член Европейской ассоциации Святого Владимира.

Жизнь автора после смерти мужа

Глубокое горе Н.С. Алейниковой после смерти мужа медленно утихало, и этому способствовали некоторые положительные события.

Первым из них была свадьба сына. Она состоялась 19 июня 1954 года в Монреале (Канада). Почему тогда и там? Ростислав и Мария-Магдалина считали себя женихом и невестой уже несколько лет, но для них было желательно получить полное согласие обеих семей. Невеста принадлежала к старинному дворянскому роду де Местр (de Maistre), который происходит с 1187 года от короля Людовика VIII (отца Святого Людовика IX). Весь этот род был очень предан католической вере. Дальний родственник, Жозеф де Местр, еще теперь считается одним из главных теологических писателей XIX века; он воевал против Наполеона, уехал в Россию, стал министром Александра I, написал (по-французски) классическое произведение «Петербургские ночи». Его брат Ксавье тоже известен своим эссе «Путешествие вокруг моей комнаты». Семейный священник взял на себя миссию объяснить родителям, что православные не еретики, а схизматики, после чего больше не осталось принципиальных возражений, семья согласилась на брак. Сама Мария-Магдалина решила (без давления) перейти в православие ради сохранения религиозного единства в семье. Свадьба состоялась (отец жениха, В.П. Дон, до своей смерти просил больше ее не откладывать) в Петропавловской церкви в Монреале – для французского дипломата русского происхождения это было удобней, чем в Вашингтоне. Обе матери присутствовали на свадьбе вместе с маленькой группой близких друзей. Так как мать невесты, баронесса де Местр, была дочерью маркиза де Рошамбо (de Rochambeau) и являлась поэтому прямой потомицей маршала Рошамбо, главнокомандующего армией Людовика XVI, которая вместе с генералом Вашингтоном победила англичан в 1781 году и обеспечила независимость США, было решено после свадьбы посетить город Иорктаун в Вирджинии, где произошла в свое время решительная битва. Н.С. Алейникова несколько месяцев пробыла в Америке, а ее сын вернулся в Париж в 1956 году. Еще до его отъезда, 19 марта 1955 года, в молодой семье родилась дочь Наталья.

Втроем они поселились в Париже в семейной квартире в 5-м (Латинском) квартале. Это, конечно, было большим утешением для Нины Сергеевны, тем более что семья быстро росла: следом за дочерью родились три мальчика. Старший, Алексей, – 2 декабря 1956 года; второй, Владимир, – 4 декабря 1957-го и, наконец, младший, Филипп, 11 марта 1961 года. Квартира стала слишком маленькой, ив 1961 году бабушку поселили поблизости в отдельную трехкомнатную квартиру. Ее, конечно, постоянно посещали, и она еще раз показала свой компанейский характер, часто принимая друзей (причем не только своих: впоследствии к ней даже ходили сами друзья внуков). Регулярно продолжали все вместе ездить в Покровку, и могилы ее отца и мужа всегда были покрыты свежими цветами.

Через несколько лет произошло незаурядное явление. У Ростислава не было тогда никаких служебных отношений с Советским Союзом, который не входил в западные международные организации. Переписка частного характера с семьей в Петербурге существовала только до 1929 года: тогда Сергей Алейников, брат Нины Сергеевны, сын Клеопатры Михайловны, послал свою фотографию, написал, что учится на кинооператора, что ему суждено в ближайшем будущем отбывать воинскую повинность и просит больше не писать, пока он не сообщит нового адреса. После этого контакты были абсолютно прерваны – Сталин победил Троцкого и установил особый «порядок».

Ростислав решил поехать с женой простым туристом в Москву и Ленинград на десять дней к Новому году в декабре 1966-го. Эти путешествия становились в Париже обычными, и ими распоряжался большой друг Ростислава Николай Лианозов (из знаменитой армянской семьи, которой принадлежали до революция вся икра и большая часть нефти). Ростислав обещал матери найти следы ее брата Сергея. Путешествие оказалось успешное, интересное и прошло без инцидентов: сын морского офицера Христофорова[75], друга Всеволода Павловича, даже успел в Москве жениться на советской гражданке, с которой познакомился в летнем лагере в Сочи, и умудрился затем, хотя и с большим трудом, увезти ее в Париж. Ростиславу даже удалось присутствовать на свадьбе.

Р.В. Дон пошел в адресный стол, чтобы исполнить поручение мамы, но без малейшей надежды (ведь семья всегда жила в старой столице, а не в новой), не полностью смог заполнить анкетный лист и, к своему огромному удивлению, получил адрес в Каретном ряду. Он бросился с женой в такси, шофер сказал: «А! Это дом артистов». Сердце его усиленно начало биться.

Когда он позвонил в указанную квартиру, вышла довольно молодая женщина, сказала: «Сергей, это к тебе». Появился человек; по последней фотографии сразу было видно, что это Сергей. Пали в объятия друг другу. Было согласовано поужинать у них (женщина была его супругой Нелли – Нинель Лаврова) на другой день. Долго разговаривали: было о чем. Обещали, что сразу по возвращении в Париж им будет послано приглашение посетить сестру, Н.С. Алейникову, во Франции.

Нина Сергеевна очень обрадовалась, но сомневалась в том, что это сбудется. Однако сбылось.

Хлопоты длились несколько месяцев, но Сергей и Нелли все-таки получили визу с разрешением провести месяц в Париже. Встреча брата и сестры была особенно трогательной, ведь они не виделись со времен революции (почти пятьдесят лет). В Советском Союзе он был известным конферансье, часто ездил на гастроли и, понятно, очень интересовался парижской ночной жизнью.

Талант его бросался в глаза. Он был человек веселый, умный, начитанный, обладал естественным чувством юмора и сохранил деликатность и вежливость прежних времен. Жена была немного моложе его, стройная, интересная женщина, тоже с хорошим образованием. Ее родные были текстильщиками из Кривого Рога, отец, убежденный коммунист, был заслуженным генералом Советской армии. Но язык у нее был острый, она совсем не стеснялась, и это иногда наносило ей серьезный ущерб.

Она рассказала, например, как однажды дома у них ужинали трое давно знакомых, хороших друзей. Кто-то случайно произнес фамилию Ленина, она сказала: «Ленин… Это ему не помешало умереть от сифилиса». Молчание… Никто не отреагировал, но через два дня она получила вызов на Лубянку, где три господина в фуражках с голубыми околышами заявили ей: «Вы глубоко оскорбили память создателя Советского Союза. Это не может быть ничем иным, кроме части заговора против советской власти. Если вы сознаетесь и дадите фамилии всех лиц, замешанных в этом заговоре, мы будем снисходительны. Иначе…»

Она ручалась, что никогда не произносила эти слова, отказалась сознаться и требовала, чтобы сделали очную ставку с человеком, который на нее донес. Наконец ей заявили: «Мы вас отпускаем, но вы должны явиться через два дня. В ваших интересах сознаться». Она бросилась к отцу (с которым была в плохих отношениях из-за разницы во взглядах), он понял, что она была в большой опасности, и выручил ее. Когда она вернулась на Лубянку, ей просто приказали не повторять ничего подобного и отпустили.

Когда она вернулась в Москву с подарками, не сдержалась и показала работницам красивое белье из Парижа. Ее вызвал директор и сказал ей, что на нее было так много доносов, что он вынужден ее уволить. Нелли не запротестовала и впоследствии давала уроки вязания.

После этого много раз Доны посылали приглашения Сергею и Нелли снова их навестить. Систематически власти давали отрицательный ответ без объяснения, только с заметкой: «Вы можете возобновить просьбу в следующем году».

Поездка Н.С. Алейниковой в Москву и путешествия за границей

В свою очередь Сергей пригласил свою сестру в Москву. Она получила необходимую визу и поехала. Это случилось в мае 1968-го, как раз когда во Франции были большие беспорядки, на наших улицах постоянно выступали студенты, по всей стране бастовали рабочие. Париж оказался в положении, похожем на революцию, воздушные и железнодорожные рейсы были приостановлены, и Н.С. Алейникова задержалась у брата, пока в Париж не вернулся порядок.

Понятно, что пребывание в родной стране, которую ей пришлось покинуть в ужасных условиях почти полвека тому назад, произвело на нее большое впечатление. Ее встреча с сестрой («Наши родители были врагами народа») вызвала у нее особенное переживание, которое она упоминала много лет. Она ясно описала свои ощущения (читатель найдет ее рассказ в отдельной части).

Через три с половиной года после ее возвращения произошло новое событие в жизни семьи: Ростислав покинул международную организацию и был назначен в Москву в вышеуказанных обстоятельствах. Летом 1972 года Нина Сергеевна поехала туда навестить его и через несколько дней тяжело заболела: у нее воспалился желчный пузырь, пришлось срочно оперировать в Боткинской больнице, операция прошла благополучно, и она лежала в хороших условиях в отделении для иностранцев. Забавно, что ее соседка, американка, была в ужасе, увидев, как ночью с крыши спускались коты, их ласкали и кормили.

Вскоре, однако, у Нины Сергеевны обнаружилось воспаление легких, антибиотики не справлялись с болезнью, ей становилось с каждым днем все хуже. Она была в большой опасности, предвидели даже неминуемую кончину, когда доктора приняли героическое решение бросить антибиотики и стали интенсивно лечить горчичниками и банками. Таким образом ее чудом спасли.

После этого Н.С. Алейникова еще несколько раз приезжала в Россию, останавливалась у сына, регулярно встречалась с Сергеем и Нелли. Они ценили представления Большого и МХАТа и с удовольствием констатировали, что «Яр» – хотя под новым названием и в другой обстановке – все же существует и умеет как следует принимать гостей. Она даже поехали в Одессу навестить вдову старого друга Горбова (того, который согласился с амнистией и вернулся с женой «на Родину») – он к тому времени уже умер.

Сбылось предсказание, которое ее так тревожило в молодости в Петербурге. Ей суждено покинуть Россию и на старости лет много путешествовать. Незадолго до конца пребывания сына в Москве, в сентябре 1974 года, она со всей семьей совершила очень интересное двухнедельное путешествие по Средиземному морю из Одессы в Ялту, посещая по дороге Варну, Истамбул, Афины, Дельфы, греческие острова Родос и Миконос, Венецию, Сплит и Дубровник. Так как советское управление всегда применяло к дипломатам привилегированный режим, поездка состоялась в ВИП-каютах в самых благоприятных условиях.

Когда сына перевели в Уругвай, Нина Сергеевна также навещала его каждый год, присутствовала на торжественных праздниках, организованных в 1978 году по случаю двухсотлетия основания Монтевидео, столицы. Но самое главное – она имела радость снова встретиться с ее подругой детства Лизой Варун-Секрет, бывшей институткой в Одессе. Елизавета приехала в Канаду навестить своего близкого родственника М.Д Каратеева[76], писателя, известного в эмиграции главным образом своими историческими рассказами про времена татарского ига – «Ярлык великого хана». СССР заинтересовался этой книгой, но собирался издавать ее только при условии, что писатель уменьшит роль церкви в сопротивлении народа, от чего автор отказался.

После этого в Израиле, где сын служил в 1979–1983 годах, проявилась одна достопримечательная черта характера Нины Сергеевны: полное отсутствие каких бы то ни было расовых предрассудков. Как нам уже известно, сын поддерживал хорошие отношения с местными жителями и принимал некоторых из них, как посла, так и французских друзей, на традиционное разговение после пасхальной литургии. Все они приходили, и один из них, высокопоставленный чиновник сельского хозяйства Зви Гат, в свою очередь принимал Ростислава и его семью на еврейскую Пасху; мать присутствовала два раза от начала до конца на длинной церемонии, включая ужин с непривычными блюдами, и атмосфера была вполне симпатичной.

С Америкой Нина Сергеевна поддерживала регулярную связь, гостя у дочки в Нью-Йорке. Ее внучка Елизавета всегда очень внимательно к ней относилась и впоследствии, после ее смерти, проявила ту же самую преданность к своей матери – дочери Нины Сергеевны, которая из-за старческой болезни постоянно нуждается в уходе. Елизавета работает дома как специалист озвучки и охотно исполняет роль сиделки.

В Люксембург (последнее место службы Ростислава, 1983–1985 годы) Н.С. Алейникова успела поехать только один раз до ее кончины в 1984 году: сын находился всего в трех с половиной часах езды от Парижа и навещал мать два раза в месяц.

Последние годы жизни автора

В Париже Нина Сергеевна продолжала вести обычный образ жизни: очень часто принимала старых друзей, которые остались в живых, и ходила на регулярные сборы, объединяя бывших институток. Одна из них была родственницей Набокова, и через нее произошло знакомство с этим писателем. У нее была особенная дружба с поэтессой Марией Вега и с певицей Зоей Григорьевной Ефимовской, женой журналиста и писателя Евгения Ефимовского.

Ее также занимали уроки русского языка детям в школе РСХД (Русское студенческое христианское движение).

В продолжительной жизни автора книги за границей можно обнаружить удивительное явление. Ее воспоминания ясно представляют, насколько страстно она любила театр, желая посвятить ему свою жизнь. В Париже не было постоянного русского театра, зато часто многочисленными эмигрантскими объединениями организовывались представления, и в них нередко выступали, кроме любителей разных уровней, опытные артисты, обученные еще в России. Даже когда у нее была возможность, она не стремилась входить с ними в контакт или просто присутствовать на удачных спектаклях, не говоря уж о французском театре. Ни разу она не пошла в «Комеди Франсез». Когда-то там с большим успехом давали «Орленка» Эдмона де Ростана. Это была одна из ее любимых ролей в Петербурге. И тогда не удалось ее заманить. «Ах! Старый трафарет», – говорила она, но это был очевидный предлог.

В то же самое время у нее проявилась активная литературная деятельность. «Дороги дальние, невозвратные» были изданы (ею, и ею одной) после двухлетней работы. У нее было личное общение с редакторами журналов и газет в разных странах. «Русская мысль» в Париже (кн. Зинаида Шаховская), «Новое русское слово» и «Русская жизнь» в Америке (A.A. Соллогуб), «Часовой» в Брюсселе (В. Орехов) и «Наша страна» в Буэнос-Айресе (Т. Дубровская) отозвались весьма положительно о ее произведении, что подчеркнули такие признанные критики, как Николай Кремнев и Кира Сапгир.

Среди ее произведений есть одна короткая пьеса в четырех действиях «Неизбежное».

Два эмигранта в Париже (и Покровке), жених и невеста, он приспосабливается к быту в чужой стране. Она к этому не стремится и остается привязанной только ко всему русскому. Они расходятся, он женится на француженке и исчезает с горизонта. Несколько лет спустя они случайно встречаются в церкви на пасхальной литургии. Он присутствует на разговении с ее семьей, сознается в том, что русские традиции остаются близкими его сердцу, и они решают сохранить дружеские отношения.

Творческая работа полностью основана на описании ее жизни и соответствует ее наблюдениям. Все рукописное наследие Н.С. Алейниковой можно разделить на две группы.

Одна из них включает: а) полный отчет об эвакуации белогвардейцев из Керчи на транспорте «Поти» 2 ноября 1920 года; б) поездки автора в Россию (1972–1974); в) четыре доклада, посвященные впечатлениям об Америке (Нина Сергеевна часто навещала в США свою дочь Ольгу).

В другую группу можно включить рассказы, в которых автор излагает некоторые сюжеты ее помещичьей жизни до революции. Два из них, «Три марша» и «Галиевка», рисуют с некоторыми дополнениями истории, уже известные читателю. Первая – о смерти матери и появлении звуков похоронного марша Шопена. Вторая – о продаже Веселого Раздола и покупке усадьбы Галиевка в Подольской губернии, в которых привидение играет решающую роль.

Повесть «Розовая карточка» относится уже к эмигрантской жизни в Париже и описывает некоторые приключения, происходившие с 1924 по 1941 год. В своих повестях она почему-то меняла имена и фамилии, а порой даже второстепенные биографические детали.

Н.С. Алейникова вложила много усилий в образование подрастающих в Париже внуков. Ее вклад в их воспитание был незаменимым в том, что касается русского языка и продолжения русских традиций. Все четверо остались ей глубоко благодарны за это.

Внуки Н.С. Алейниковой

Наталья родилась 19 марта 1955 года в Вашингтоне.

Окончила Сорбонну с несколькими дипломами, охватывающими следующие специальности: перевод с русского языка, преподавание французского и русского как иностранных языков с уклоном к мультимедийным методам.

Преподавала французский во Франции (в том числе в Сорбонне), в Калужском инязе (1980–1981), в Канаде. Ныне, в Вашингтоне, Наталья обучает французскому все возрастные группы – от детского сада до студентов, будущих учителей французского языка. Была она также переводчицей на советских рыболовных судах и атташе по лингвистическому и образовательному сотрудничеству при французском посольстве в Москве (1994–1998).

Замужем за известным ученым в области нейропсихологии Франсуа Боллером.

Один сын (от первого брака): Кевин (род. 30 ноября 1984).


Алексей родился 2 декабря 1956 года в Париже.

Окончил технологический институт Парижского университета номер 11 (международная торговля).

Работал в департаменте по экспорту в фирме коньяка «Хеннесси». Потом стал профессиональным фотографом и кинорежиссером документальных и прочих фильмов по заказам крупных компаний, таких как «Рено», «Арева», БНП-Парибас и т. д. Главным произведением был фильм о болезни Альнгеймера. Алексей много работал и с японцами.

Жена служит в отделе внешних сношений страховой компании.

Двое детей: Феликс (род. 7 февраля 1997) и Василий (род. 9 октября 2000).


Владимир родился 4 декабря 1957 года в Париже.

Окончил Сорбонну и Высшую школу переводчиков (ESIT).

Работал частным переводчиком с русского, испанского и английского языков. Потом стал журналистом, специализирующимся в социологическом анализе картин и образов. Написал две книги: «L'Humour Cathodique» («Юмор на телевидении»), 1995, и «Toutes les T'el'es du Monde» («Телевидение вокруг света»), 2007. Сотрудничал во многих теле– и радиопередачах. В частности, руководил командами Culture Pub (Рекламная Культура) на канале Мб, Rive Droite Rive Gauche (культурная передача) и Toutes les T'el'es du Monde на Art'e – Арте. Ныне продюсер и партнер в фирме по производству документальных и прочих фильмов.

Жена преподает в институте Sup de Pub, выпускающем специалистов по рекламе.

Двое детей: Павел (род. 21 сентября 1992) и Октав (род. 4 мая 1997).


Филипп родился 11 марта 1961 года в Париже.

Окончил Сорбонну в департаменте испанской цивилизации.

Уже много лет работает на международную компанию ГФК по исследованию рынков. Его главная роль – организация семинаров специалистов разных стран с целью разработать планы развития рынка в определенной отрасли промышленности.

Жена была директором по производству аксессуаров в компании моды Джона Галльяно (John Galliano). Скончалась от тяжелой болезни в 2009 году. У нее двадцатидвухлетняя дочка от давно скончавшегося первого мужа.

* * *

Нина Сергеевна Алейникова умерла 28 июля 1984 года, в День святого Владимира.

Она лежала в больнице для общей проверки. Сын приехал навестить ее поздно вечером из Люксембурга. Она была весьма бодрой. Доктор заявил, что она совсем здорова, и решил ее отпустить после последней проверки зрения.

На другой день рано утром сообщили, что она внезапно скончалась из-за совершенно неожиданного застоя крови в легких. Ей было девяносто лет.

Она посвятила эти мемуары своему потомству, ссылаясь на предсказание Иоанна Кронштадтского, что оно будет благословенно. Человек может и должен жить с надеждой.


ИВИКОВЫ ЖУРАВЛИ
В.А. Благово

Эмигрантские судьбы… Теперь мы уже немало знаем о них, но, сколько бы ни читал об этом, всякий раз сжимается сердце, когда в деталях узнаешь о том, как растение с оборванными корнями вживается в чужую почву.

Да и можно ли бесстрастно слушать или читать, как мучительно оживали они в чужих палестинах, эти обескорневевшие растения, уцелевшие в красно-белой сече, но варварски выброшенные из родных глубин и разметанные по всему белу свету… Ивиковы журавли[77], разлетевшиеся по всему поднебесью, чтобы свидетельствовать против московских убийц, – так назвал своих соотечественников, вынужденно оказавшихся за пределами Родины, И. Бунин в речи о миссии русской эмиграции (Париж, 16 февраля 1924 года).

Одним из таких свидетельств является и книга Нины (Анны) Сергеевны Дон, урожденной Алейниковой. Когда-то в запале спора эта девочка, на рубеже XIX–XX веков учившаяся в Павловском институте в Санкт-Петербурге, категорически отказалась от предложения отца продолжить образование в Англии. «Я ни за что из России не уеду» – таков был ее решительный ответ. Нине тогда и в страшном сне не могло привидеться, как жестоко и беспощадно опровергнет жизнь ее такую естественную и искреннюю юношескую полуклятву.

Санкт-Петербург, любимый город, где все так прекрасно начиналось для талантливой девушки из дворянской семьи, оказался щедрым на подарки. Именно в этом городе был окончен Павловский институт, здесь открылся для Нины профессиональный путь в театральный мир и пережит был многообещающий успех начинающей актрисы. Главное же – Петербург и познакомил, и обвенчал Нину Алейникову и Всеволода Дона, в котором юная особа нашла «верх совершенства» и потому не сомневалась в своем выборе ни минуты. Жизнь не один раз и не шутя проверила потом чувства молодых и крепость их семейного союза – революцией, Гражданской войной и эмиграцией. Куда уж серьезнее!

В.П. Дон

Семья обречена была на отъезд из России: В.П. Дон был офицером Императорского флота и воевал в Гражданскую отнюдь не за красных…

Всеволод Павлович Дон (1887–1954) окончил Морской корпус, службу начал гардемарином на эскадренных миноносцах, на которых, как написал в 1954 году контр-адмирал H.H. Машуков, «незабвенный адмирал Н.О. фон Эссен сколачивал души флота и готовил личный состав русских Морских Сил». Был лейтенантом, младшим штурманом «Петропавловска», старшим – флагманского дредноута «Гангут».

Особая строчка в послужном списке – штурман на яхте Морского министерства, постоянно соприкасавшийся с министрами, выдающимися сановниками, военачальниками, ездившими на ежедневные доклады к своему Императору… А штурман он был, по общему признанию, блестящий.

Во время Гражданской войны Всеволод Дон служил в Вооруженных силах Юга России, принимал участие в боевых действиях в качестве командира канонерской лодки «Страж». Как указано в бюллетене, рассказывающем об офицерах российского флота за границей, за высадку десанта корабль получил Николаевский вымпел; а при высадке десанта донских казаков атамана полковника Назарова «Страж» загнал «неприятельский флот в его главную базу».

Довелось Всеволоду Павловичу и оберегать древний Босфор Киммерийский (Керченский пролив) от нашествия 9-й Армии противника с Таманского полуострова на Керченский. Это был тот самый «Боспор» – пролив, который перешел когда-то святой апостол Андрей Первозванный.

Сторожевые корабли под славным Андреевским флагом, которыми командовал капитан 2-го ранга В.П. Дон, как раз и отделяли белый мир от красного, хранителей веры Христовой от безбожников…

Враг был жесток, средства для борьбы с ним – ничтожные, но были ДУХ И ВОЛЯ, бесценное наследие старой морской доблести. Они и вели, они и спасали во всех свиданиях с неминуемой, казалось, смертью… Они и не позволяли Всеволоду Павловичу принять ряд лестных и спокойных предложений. На своем самом передовом посту он оставался до последнего момента, пока не покинул родную землю по причине, которую трудно писать и выговаривать, – из-за невозможности там оставаться.

«Свой долг, – пишет контр-адмирал H.H. Машуков, – Всеволод Павлович Дон исполнил скромно, спокойно, доблестно и другим – в пример. За это ему честь и слава».

Дух и воля

Именно эти два слова стали ключом ко всей непростой жизни семьи Дон. С самого начала 1916 года в городе, который с 1914-го стал Петроградом, «атмосфера, – как вспоминает Нина Сергеевна, – очень испортилась» и для молодой семьи началась «совсем другая жизнь». После недолгого благополучия – во время службы Всеволода Павловича в Гельсингфорсе – семью завертело в вихре неожиданных событий: в России, прежде всего в Петрограде, начался хаос – непреодолимый и все нарастающий, – который сопровождал Донов в движении на юг России в поисках спасения.

Спасение и стало на долгие годы главной жизненной задачей, решать которую приходилось так, как подсказывала сама жизнь. Чего только не было на этом пути!..

Нелегко пришлось и родителям, и детям. Неизбежными на этом пути оказались и пансионы, и детские приюты, например созданный специально для поддержки эмигрантов приют Великой княгини Елены Владимировны Греческой в Сен-Жерменском предместье. На этом фоне настоящим благом была специальная школа, где детей брали на полный день.

Но какие бы испытания ни посылала жизнь, Доны, как пишет Нина Сергеевна, оставались «верны нашим традициям и нашему мировоззрению». Несмотря на все катаклизмы, Нине Сергеевне суждено было прожить с мужем долгие годы, сохраняя пришедшее в самом начале их отношений чувство: «На душе было спокойно, я твердо верила, что он меня любил, понимал и верил в наше счастье».

Н.С. Дон (Алейникова)

Нине Сергеевне по праву принадлежит особая роль в сохранении своей семьи, в укоренении ее в новой, парижской, почве. Ее самоотверженность вкупе с безукоризненным французским стали залогом так непросто, с нуля, создаваемого благополучия семейства Дон. К этому надо прибавить силу характера этой женщины, ее бездонное терпение в соединении с истинной добротой и широтой натуры.

Этой незаурядной женщине мы обязаны тем, что она, доверив бумаге перипетии своей судьбы, сохранила для нас живые картины прошлого, столь далеко отстоящие от нас во времени. На страницах книги живописно соединились разные сферы жизни: Малороссия – и Петербург, усадебная жизнь – и светское времяпрепровождение «золотой» столичной молодежи, родственное общение – и богемная театральная жизнь. И все это перечеркнуто тремя словами: революция, эвакуация, эмиграция…

Сын

Из ползавшего по палубе во время эвакуации младенца Роньки, как звали его опекавшие матросы, из мальчонки, которого суровая эмигрантская жизнь в самом нежном возрасте провела через многие тернии, вырос человек, имя которого присутствует в национальной французской энциклопедии типа «Кто есть кто» при каждом ее переиздании.

Как же это случилось?

Что бы ни происходило вокруг, учился мальчик всегда всерьез и с огромным интересом. В 1937 году, окончив лицей, Ростислав поступил сразу в три высших учебных заведения: в Сорбонну – на литературный факультет (для общего развития), в Университет Парижа – на юридический факультет и в Школу политических наук, готовившую дипломатов и финансистов. Эту школу Ростислав Всеволодович считает главной для себя.

Тяга к образованию и максимальному жизненному росту у молодого человека была такой, что он счел необходимым еще и посвятить два года подготовительным офицерским курсам. И все это – параллельно с университетскими занятиями. При этом Дон был активистом студенческого движения и даже возглавлял Корпоративное объединение студентов юридических факультетов Парижа.

И в армии Ростислав послужил (сначала в моторизованной кавалерии, затем в альпийских частях), и все прелести оккупации прочувствовал (после двенадцати нельзя выходить, продукты – строго по талонам, особенно страдал тогда Ростислав из-за хлеба, которого ему катастрофически не хватало), и в Сопротивлении участвовал (за это был отмечен крестом).

Однако все это было только прелюдией к блестящей карьере французского дипломата, о которой Ростислав Всеволодович рассказал в своем послесловии. Его интенсивная квалифицированная работа во Франции и во многих зарубежных странах продолжалась до самого выхода на пенсию 31 декабря 1985 года.

Сейчас Ростислав Всеволодович Дон по-прежнему активен – натура такая. К тому же он входит в состав целого ряда общественных объединений, в частности является почетным председателем Морского собрания, членом Ассоциации друзей Института Святого Сергия и «Голоса православия» и поддерживает тесные отношения со многими русскими эмигрантскими союзами в Париже. Ростислав Всеволодович – кавалер нескольких французских орденов.

Молодая поросль

Господь подарил Ростиславу Всеволодовичу и большую любовь, и прекрасную семью. 19 июня 1954 года его женой стала Мария-Магдалина де Местр, отец которой происходил из знатного рода потомков графа Ксавье де Местра, французского писателя, ученого, художника, военного деятеля, широко известного в России. Мама Марии-Магдалины была из рода французского маршала графа Рошамбо.

Ростислав Всеволодович свято чтит память любимой жены, ушедшей двадцать семь лет назад, и каждый год в день ее кончины в храме Александра Невского, прихожанкой которого была Мария-Магдалина, собираются дети и друзья.

В семье Ростислава и Марии-Магдалины родилось четверо детей: Наталья, Алексей, Владимир, Филипп. У Р.В. Дона пятеро внуков: Кевин, Феликс, Василий, Павел и Октав.

Вот уже много-много лет каждый понедельник дети собираются на семейный ужин в каком-нибудь парижском ресторанчике, а каждую православную Пасху торжество устраивается дома у Ростислава Всеволодовича. Пасха – особо почитаемый в семье праздник. Так было и тогда, когда Ростислав Всеволодович Дон был французским дипломатом за пределами Франции. Он всегда был и остается православным человеком и свято чтит семейные традиции.

* * *

Площадь Жюсьё в Латинском квартале. Середина мая. Хрупкие деревья в сиреневой дымке из-за крупных загадочных цветов. Под деревьями – островки осыпающихся граммофончиков. Ветерок и резвые студенческие ноги разносят их по всей небольшой треугольной площади.

В двух шагах от метро – старый, XIX века, дом с нарядным парижским фасадом: лепнина; окна, перехваченные ажурными юбочками легких, неповторимо узорчатых решеток. Дом-крепость, квадратом охватывающий внутренний двор-колодец и впускающий в себя через большую рельефную дверь, больше похожую на ворота.

Семьдесят три года Ростислав Всеволодович Дон входит в эту дверь и поднимается на третий этаж в крошечном лифте с мягкой внутренней обивкой и трогательной полочкой, для удобства, или идет пешком по винтовому вееру деревянных ступеней, делая несколько кругов вверх по спирали вокруг лифта.

С 1935 года здесь родовое парижское гнездо семьи Дон, выходцев из России. Место рождения во французском паспорте Ростислава Всеволодовича – город Севастополь. Родился мальчик в конце 1919-го, и к моменту крымской эвакуации ему не исполнилось и года. И все-таки он россиянин – по рождению и духу.


КОММЕНТАРИИ
Р.В. Дон

1 Графиня Софья Федоровна де Сегюр, урожденная Ростопчина (1 августа 1799, Санкт-Петербург – 9 февраля 1874, Париж) – дочь графа Федора Васильевича Ростопчина, генерал-губернатора Москвы во время нашествия Наполеона, а также оригинального, как его называли современники, писателя. С 1816 г. семья Ростопчиных во Франции. 14 июля 1819 г. София вышла замуж за французского графа Анри Раймона Сегюра, бывшего в юном возрасте пажом Наполеона. Графиня де Сегюр – известная французская писательница, обогатившая французскую классическую литературу книгами для детей, до сих пор пользующимися большим успехом. Во Франции в честь ее создан музей, ее имя носит одна из школ в Нормандии, в ее честь названа восхитительная красная роза, а в год двухсотлетия со дня рождения писательницы (1999) выпущена была посвященная ей почтовая марка. Ее произведения экранизированы, по ним созданы мультфильмы. Известный французский певец Жан Ферра назвал свою песню «Примерные девочки», по названию одного из рассказов графини де Сегюр, а одна из современных рок-групп называется «Софи» – по имени главного персонажа забавных историй писательницы.

2 Прошение на высочайшее имя – особая процедура в дореволюционной России, позволявшая письменно обратиться непосредственно к императору, для того чтобы добиться исключения в применении какого-либо закона или административного правила или для смягчения судебных решений и т. п.

3 Один из сыновей Рустанович, полковник в отставке, по-видимому Александр Васильевич (? – 17.03.1979, Воан-Велэн), эмигрировал во Францию, стал директором лагерей в организации русских разведчиков; был связан близкими отношениями с семьей Н.С. Алейниковой.

4 Елизавета Сергеевна Варун-Секрет – дочь крупного землевладельца Херсонской губернии, депутата I, II, IV Государственной думы, октябриста Сергея Тимофеевича Варун-Секрета (1.09.1866–2.03.1962). Подруга Н.С Алейниковой по институту, по окончании которого они потеряли друг друга из виду и встретились случайно у знакомых в Париже в 1934 г. Мергарита, дочь Е.С. Варун-Секрет от ее брака с русским скрипачом Александром Орлинским, вышла замуж за инженера русского происхождения Олега Караивана. В 1952 г. вся семья переехала в Канаду, но сохранила теплые и близкие отношения с семьей Дон. Подруги снова встретились в Монтевидео в 1978 г. Лиза скончалась в возрасте 103 лет в Монреале. Дочь ее стала руководителем отдела переводчиков в компании AIR CANADA и преподавала русский язык в должности профессора в университете в Монреале, где умерла в 2007 г.

5 Русская традиция колядования отчасти похожа на американский Хеллоуин (отмечаемый в конце октября праздник кельтского происхождения). Подобные праздники не были распространены в Западной Европе. Попытки внедрить во Франции эту американскую традицию не получили здесь поддержки.

6 Дом Мурузи весьма известен в Петербурге и благодаря своему мавританскому стилю даже включен в туристические программы. Строился этот дом в 1874–1877 гг., когда в архитектуре популярны были восточные мотивы. Строительством фешенебельного дома для «миллионера и византийского князя» А.Д. Мурузи руководил архитектор А.К. Серебрякова. На углах пятиэтажного здания – башни с куполами, на балконах – изящные перила из листового цинка. Подъезды дома были украшены фризами с орнаментом из арабской вязи. На фасадах здания – колонки из обожженной глины. Внутреннее убранство дома выполнено в стиле рококо: лепка с позолотой, скульптура, живописные плафоны, штоф на стенах. Всего в доме Мурузи было пятьдесят семь квартир и семь магазинов. Второй этаж, состоявший из двадцати шести комнат, занимал хозяин дома. Мурузи, бывшие хозяева дома, князья византийского происхождения, после событий 1917 г. попали в эмиграцию, некоторые члены этой большой семьи – во Францию.

Старший из французских Мурузи, Константин Александрович, автор перевода Л. Толстого на французский язык, был первым заместителем посла Российской империи в Париже Александра Петровича Извольского (1856, Москва – 1919, Париж), но в 1920 г. ему пришлось покинуть посольство. Его сын, Павел Константинович (1914–2005), известен как прозаик, драматург и поэт. Его перу принадлежат написанные по-французски романы, поэтические сборники, исторические произведения (об императорах Александре I, Александре III, императрицах Екатерине Великой и Александре Федоровне, о Г.А. Потемкине, Григории Распутине). В своих исторических трудах о современных событиях П.К. Мурузи касался и фигуры Ленина, которого строго осуждал.

Константин Мурузи, сын Павла, 1942 г. р., президент Association Europ'eene de Saint Vladimir (Европейская ассоциация Святого Владимира, франко-русская благотворительная и культурная ассоциация, основанная князем Константином Мурузи в 1987 г. и объединяющая русских и французов, работающих на добровольных началах). Ассоциация играет большую роль в светской жизни Парижа и очень активна в благотворительных мероприятиях: особенно высоко ценится ее постоянная поддержка детской больницы номер 2 Святой Марии-Магдалины в Санкт-Петербурге. Скончался несколько лет назад.

Близкий его родственник, Иван Мурузи, остался в памяти французов как один из самых талантливых на телевидении комментаторов и новостных журналистов.

7 Клеопатра Михайловна Нейперг (вторая жена отца Н.С. Алейниковой, мать ее полусестры Гели и полубрата Сергея) происходила из знаменитого австрийского рода. Ее отец был потомком знаменитого австрийского фельдмаршала-лейтенанта генерала графа Адама Адальберта фон Нейперга (1775–1829), который после смерти Наполеона женился на его вдове, бывшей императрице Марии Луизе. О нем высоко отзывается французский автор Эдмон Ростан в его известной пьесе «Орленок». После смерти Нейперга (он рано умер) Мария Луиза говорит: «Я все потеряла, потеряв…» (ее сын в этот момент думает, что она назовет Наполеона, его отца, но она произносит: «Генерала Нейперга»).

8 Отец автора книги, СП. Алейников, рассказывал, что во время этого пребывания в Париже с Клеопатрой Михайловной он получил письмо от предводителя дворянского собрания с категоричным настоянием срочно вернуться и урегулировать свое незаконное положение. Было принято решение о возвращении в Россию, и, когда до отхода поезда оставалось несколько минут, в вагоне появился нищий, собиравший милостыню. С. Алейников вынул из кармана существенную сумму золотых франков и отдал нищему, сказав: «Мне они больше не нужны. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь во Францию». Нищий, не поблагодарив щедрого дарителя, посмотрел на него и произнес: «Вы вернетесь в Париж, но, когда это сбудется, вы будете более нищим, чем я сейчас». Пророчество это сбылось: когда он действительно попал в Париж после революции совершенно без средств, первые три ночи он провел под мостом Александра III, и, когда полиция просила его убраться, он отвечал на ломаном французском: «Я русский, мост русский – я здесь остаюсь…»

9 Н.В. Демидов был послом Советского Союза в Уругвае в 1976–1979 гг., когда сын автора книги, Р.В. Дон, служил французским торгпредом в Монтевидео. Их отношения были весьма приязненными. Муж графини де Рола, большой подруги Н.С. Алейниковой, был польского происхождения, и однажды супруги познакомили Нину Сергеевну с другом графа, польским иезуитом. Рзевуски, человек преклонного возраста, проживал в доме для престарелых священников на юге Франции. Оказалось, что в молодости Рзевуски дружил с князьями Святополк-Мирскими и часто навещал их в Подолии, в усадьбе Галиевка, которую он подробно описал и подтвердил всю мистерию странных появлений, из-за которых было решено ее продать.

10 Семья Шестаковых. После революции Михаил Шестаков остался и умер в России, но его семья эмигрировала во Францию. Его сын, Александр Михайлович, работал сначала в металлургической компании «Юджин», близ Гренобля, а потом в «Рено» в Париже и был соседом Н.С. Алейниковой. Скончался он в конце 60-х гг. Его дочь Елена вышла замуж за чиновника, занимавшего ответственную должность во Французской национальной библиотеке, Ореста Тутцевича, которому были поручены произведения на русском языке. Скончался он в возрасте 96 лет. Родившаяся от этого брака дочь Екатерина вышла замуж за инженера Николая Жесткова, который служил в разных компаниях, в том числе несколько лет в России, во времена Ельцина, в Тольятти в компании «Бош». Она же долго исполняла роль генерального секретаря в Морском собрании, где их сын, Петр Шестаков, помимо его служебной должности пейзажиста, является казначеем в теперешнем совете.

11 Михаил Николаевич Тухачевский – блестящий офицер дореволюционной армии, историческая личность, судьба которой весьма известна. Во время революции он примкнул к Красной армии и особенно отличился в сражениях с новообразованными польскими войсками. Он также руководил подавлением бунта моряков в Кронштадте. В 30-х гг. был произведен в маршалы и стал достопримечательным лицом в армии Советского Союза. Как всегда в таких случаях, Сталин решил от него избавиться и дал приказание подготовить фальшивые документы, по которым Тухачевский якобы передал фашистской Германии секретные сведения. На этом основании он был расстрелян в 1936 г. Малоизвестно, что «изобретатели» компрометирующих документов случайно наткнулись на доказательства того, что Тухачевский всерьез готовил заговор, чтобы свергнуть советскую власть и с этой целью собирался секретно перевести в Москву из Сибири верные ему полки, но руководство ВКП(б) решило не раскрывать этого факта, и маршал был приговорен к смертной казни на основании подделанных документов о связи с Гитлером, а не за настоящую попытку устроить переворот.

12 Фитингоф-Шель, полковник. Один из его близких родственников уехал после революции в Монтевидео, где устроился как красильщик. Н.С. Алейникова познакомилась с ним, когда поехала в Уругвай в 1978 г. навестить сына. При встрече они вспоминали приемы в Монетном дворе, хотя лично они там не встречались.

13 Абрау-Дюрсо. Ростислав Всеволодович Дон, сын автора книги, во время своего пребывания в Москве в качестве французского дипломата (1971–1974) узнал, что шампанское «Абрау-Дюрсо», впервые произведенное в Крыму в конце XVIII в. французами, сопровождавшими по поручению Екатерины Великой основателя Одессы губернатора Ришелье, продолжает существовать в Советском Союзе под тем же именем, но его фактически можно достать только на берегу Черного моря. Р.В. Дон предложил Министерству внешней торговли принимать регулярные заказы на поставку этого шампанского для приемов во французском посольстве, однако довести этот взаимно интересный проект до конкретного исполнения не удалось из-за невероятной сложности методов работы советской бюрократии.

14 Дело Дрейфуса – судебное дело французского офицера Альфреда Дрейфуса, спровоцировавшее политический кризис во Франции (1898–1899); связано с подъемом антисемитизма после Панамского скандала (1892). Капитан А. Дрейфус, еврей по национальности, был несправедливо осужден в 1894 г. как предатель, передавший немцам важные секретные документы. Он пробыл несколько лет на остров Дьявола, или Чертовом, во Французской Гвиане. Вокруг этой ситуации развернулась острая борьба дрейфусаров и антидрейфусаров. Одним из энергичных защитников Дрейфуса был писатель Эмиль Золя, выразивший свой протест в статье «Я обвиняю», распространявшейся в виде прокламации. Дрейфус был помилован в 1899 г. Полностью признан невиновным и реабилитирован судом в 1904 г. Дело Дрейфуса имело сильный резонанс не только во Франции, и теперь, по прошествии 115 лет, оно является поводом для продолжительных рассуждений об антисемитизме.

15 Гиппиус (Нина и Зинаида). У Нины Николаевны Гиппиус (супруги юриста из обрусевшей немецкой семьи), кроме трех дочерей, в том числе Ксении и Марины, была еще дочь Зинаида (1869–1945), которая вышла замуж за знаменитого писателя Дмитрия Мережковского. Еще до революции она писала стихи, часть которых вызвала строгую и порой несправедливую критику. В эмиграции ее произведения были популярны в русских литературных кругах в Париже. У С. Алейникова, отца автора книги, были с 3. Гиппиус, как и ее мужем, дружеские отношения.

16 Френкель активно действовал на стороне белых во время Гражданской войны, нажил себе врагов и даже одно время был в заключении на Соловках, но по прошествии времени стал влиятельным лицом в Коммунистической партии. Его упоминает А.И. Солженицын в романе «Архипелаг ГУЛАГ».

17 Балтийские бароны были потомками тевтонских рыцарей, которые в Средние века активно участвовали в Крестовых походах и завоевали Пруссию. Были разбиты поляками в 1400 г. при Танненберге и поселились в прибалтийских странах. Большинство их были лютеранами и говорили по-немецки. После победы Петра Великого над шведами балтийские бароны принесли присягу русскому императору и приняли русский уклад жизни и русские обычаи. Балтийскими баронами по происхождению были писатель Фонвизин, министр иностранных дел Ламсдорф, генерал фон Ренненкампф, адмирал фон Гессен и др. Феодальное происхождение балтийских баронов побудило многих из них после революции считать, что их преданность была личного характера и относилась к русскому императору, а не к России как таковой.

18 Мичман Геринг был вторым шафером жениха на свадьбе Н.С. Алейниковой и В.П. Дона, товарищем которого являлся по «Мессинскому» выпуску. Курсантская дружба продолжалась и в эмиграции. Геринг хорошо устроился в Париже, занимаясь торговлей книгами на русском языке, среди которых особым спросом пользовались издания со старой орфографией – с ером (Ћ) и ятем (

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно