Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Анджей Иконников-Галицкий
Три цвета знамени. Генералы и комиссары. 1914–1921

© А. Иконников-Галицкий, 2014

© А. Рыбаков, оформление серии, 2012

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство КоЛибри®


Вступление

В окне виднелось сероватое пространство Финского залива. Над блеклой водой взлетали и пикировали чайки. Их тревожные крики не проникали сквозь плотно закрытые окна кабинета. В кабинете было очень тихо, настолько тихо, что тиканье каминных часов казалось нестерпимо громким и назойливым. Стрелки на циферблате показывали четыре часа три минуты.

Лучик, пробившийся из заоконного простора, ударился о белый циферблат, отразился от него и точкой-зайчиком упал на темно-зеленое сукно письменного стола. Чернильный прибор, несколько фотопортретов в рамках, настольная лампа – больше на широкой поверхности стола ничего не было. За столом на вращающемся стуле с удобной дугообразной спинкой сидел человек. Он сидел прямо, не опираясь на спинку стула. Телосложения он был среднего и роста, по-видимому, среднего. Образцово сшитый мундирный китель облегал его непримечательную фигуру точно и гладко, не морща. Его правильное, приятных очертаний лицо, оформленное аккуратной бородой и соразмерными усами, ничего не выражало. Только под глазами залегла неожиданная пугающая темнота. Он сосредоточенно смотрел вниз, на ближний край письменного стола, и молчал.

По другую сторону темно-зеленого суконного поля на стульях с высокими резными спинками помещались еще двое: один – в военном мундире с аксельбантом, другой – в штатском сюртуке и жилете, при галстуке, охватывающем стоячий воротничок. Оба были напряжены, оба ждали чего-то.

Лучик-зайчик добрался до граненого края чернильницы и рассыпался маленькой радугой. В этот миг человек за письменным столом поднял глаза и, не меняя позы, не меняя выражения лица, заговорил, обращаясь к сидящим напротив. Он говорил с трудом, и в его глуховатом баритоне звучало что-то мучительное, что-то такое, что резко контрастировало с неподвижной бесстрастностью благообразного лика.

– Сергей Дмитриевич, принять сказанное вами – это значит обречь на смерть сотни тысяч русских людей. Как не остановиться перед таким решением?..

Он вновь умолк, как будто боясь выпустить на волю слово, которое потом не поймаешь, которое натворит неслыханных бед.

– Но, ваше императорское величество, – штатский нарушил готовую вновь установиться тишину, – вы сделали решительно все, что было в ваших силах, дабы предотвратить непоправимое. Не на вас, не на вас ляжет ответственность за последствия. И мы, ваши слуги, в точности исполняли вашу волю. Но из ситуации, которая сложилась не по нашей вине, нет иного выхода.

Человек за письменным столом молчал. Темнота под его глазами обозначилась еще резче, еще тяжелее. Наконец, как бы поднимая огромный камень, произнес:

– Вы правы. Нам ничего другого не остается делать, как ожидать нападения. Передайте начальнику Генерального штаба мое приказание о мобилизации.

И встал, давая понять, что разговор окончен.

Министр иностранных дел Российской империи Сергей Дмитриевич Сазонов и генерал-адъютант Илья Леонидович Татищев тоже встали, отдали поклон и вышли из кабинета императора.

Через несколько минут на столе начальника Генерального штаба генерал-лейтенанта Янушкевича зазвонил телефон. Генерал снял трубку:

– У аппарата Янушкевич.

– Говорит Сазонов. Николай Николаевич, я телефонирую из Петергофа. Я был у государя и только что получил от него повеление передать вам приказ об общей мобилизации.

Семнадцатое июля 1914 года. Последний день перед началом мировой войны.


Когда Первая мировая война назревала, когда начиналась, никто, ни один человек в мире не знал, какой она будет и к какому рубежу приведет человечество. Думали, что она продлится два-три месяца, много – полгода. Думали, что армии повоюют да и разойдутся. Николай II, хозяин земли Русской, возможно, больше других боялся и не хотел войны, потому что лучше других понимал, как велика и взрывоопасна его держава. Но и он в своей беседе с Сазоновым говорит о сотнях тысяч смертей. На самом деле на полях сражений погибнут миллионы. А главное – война не замрет на этих заваленных гниющими трупами полях сражений, она ринется по тылам, она свергнет правительства, она опрокинет устои общества, она перевернет вверх тормашками законы морали, она отменит все, что было до нее. Огонь войны переродится в пламя мировой революции, сожжет целые державы в междоусобных смутах, потом ненадолго утихнет, потом вспыхнет снова и еще страшнее огненным смерчем Второй мировой войны. И наконец, атомным взрывом 6 августа 1945 года вознесется до космических высот.

Изменив мир, война изменила и душу человеческую.

Эта книга – о войне и о людях, изувеченных войной. В отличие от миллионов других изувеченных, к этим вместе с увечьем пришла слава. Думаю, не ошибусь, если скажу, что никому из них слава не принесла счастья.

Про каждого из них можно написать книгу. Про многих книги уже написаны.

Чтобы не повторять многократно рассказанное, мы сосредоточим наше внимание на том, как эти люди, совершенно разные и в то же время чем-то похожие, оказались на фронтах Первой мировой войны, как прошли ее дорогами, как были захвачены вихрями революции – русской смуты – и как потом разошлись по разные стороны фронтов войны Гражданской.


Иду на прорыв


Каледин

В начале третьего часа пополудни 29 января (11 февраля) 1918 года на втором этаже Атаманского дома в Новочеркасске, в комнате, расположенной напротив кабинета войскового атамана, прогремел выстрел. Короткая траектория револьверной пули, пробившей навылет сердце генерала Каледина и расплющившейся о железную сетку походной кровати, прочертила границу между двумя войнами – Первой мировой и Гражданской – и сцепила их в единое, непрерывное кровопролитие. Весть о гибели атамана Всевеликого войска Донского полетела по телеграфу вслед за опубликованным в тот же день приказом красного главковерха Крыленко о демобилизации русской армии. Накануне народный комиссар Троцкий объявил в Брест-Литовске, что Россия выходит из войны. Это был выход в бездну.


Генеральский гнев

Лесистые горбы карпатских предгорий потонули в волокнистом тумане. Дожди зарядили не на шутку: казалось, вся Галиция залита небесной водой. Речка Стрвяж, месяц тому назад казавшаяся игрушечной, славной, радовавшая солдатский глаз бодрящими солнечными переливами, теперь помутнела, вздулась, шумела раздражительно, почти грозно. Раскисшая, скользкая дорога тянулась в узкой долине, прижимаясь к сварливому потоку. Дорога была наполнена движением – таким же недовольным, хмурым, как погода. Имя этому движению – отступление. 12-я кавалерийская дивизия вот уже пятый день под нескончаемыми дождями продвигалась на восток, от Ольшаницы на Хыров, под защиту пехотных позиций.

Война шла уже два месяца, и шла она как-то неправильно. Все происходило не так, как ожидалось. Не было ни блестящих атак, ни победоносных походов, ни полководцев, скачущих на белых конях. Нескончаемые массы людей, лошадей, повозок, орудий и всевозможного армейского скарба толклись и крутились в разных направлениях, без видимого порядка, сталкиваясь друг с другом и расходясь; люди иногда двигались организованно, иногда разбегались в панике, иногда бросались друг на друга в необъяснимом остервенении. Где-то над всем этим были штабы армий и командующие; из заоблачных высот время от времени прорывались телеграммы и вестовые с указаниями: выдвигаться туда-то, концентрироваться там-то, овладеть таким-то пунктом… Но через несколько часов или дней новые телеграммы приносили новые директивы, в корне противоречившие предыдущим. И массы подвижного живого и неживого материала разворачивались, перестраивались, перетекали по дорогам, горным проходам и речным долинам. 12-я кавалерийская дивизия, за два месяца дважды приняв участие в крупных боях, тоже металась, изматывая собственные силы в бесконечных переходах: от Тарнополя[1] к Рогатину, от Рогатина к Миколаеву, от Миколаева к Комарно; оттуда – через горные кряжи в долину реки Сан. И вот теперь это отступление на восток, столь же непонятное, как и предшествовавший ему бросок на запад.

Отступление угнетающе действует на людей. Кавалеристы ехали понуро, кутались в промокшие насквозь шинели, изредка материли лошадей и старались не смотреть на валяющиеся здесь и там гниющие конские туши – воспоминание о боях, прокатившихся по этой долине месяц назад. Драгуны и уланы давно прошли поэскадронно во главе колонны и теперь, наверно, уже грелись в обывательских хатах в Хырове. Вслед за ними тянулся дивизионный обоз: сотни телег, колымаг и двуколок. Обозным строго-настрого было приказано двигаться в два ряда по краям дороги, оставляя среднюю часть свободной для передвижения верховых. Но утомительный путь усыплял возниц, и лошади, предоставленные своей воле, то там, то сям вытягивали повозки на удобную, менее размокшую середину и тащились по ней. Потом раздавался окрик какого-нибудь унтера, звучала непродолжительная ругань – и повозки снова выстраивались в две цепочки по краям дороги.

В очередной раз одна из телег выкатилась на запретную середину. Обозные командиры не успели вернуть ее в строй. Послышался топот копыт нескольких десятков лошадей, из-за поворота появилась группа всадников и, разбрызгивая грязь, подлетела к злополучной повозке. Посреди верховых выделялся крупный, чуть сутулый усатый седоватый кавалерист; выкатывая глаза из-под густых, яростно сведенных бровей, он что-то кричал вознице, но слова его сливались с чавканьем подков по лужам. Лампасы на штанах, три звездочки на генеральских погонах.

– Батюшки! Дивизионный, Каледин, – успел шепнуть обозный унтер легкораненому бойцу, полусидящему рядом с ним на двуколке, спрыгнул и вытянулся перед начальством.

Возница на злополучной телеге ничего не замечал. Он сидел, согнувшись в три погибели, завернувшись в шинель, и, видимо, крепко спал.


Очевидец, подполковник фон Валь: «Подводчик с закутанными башлыком ушами не услышал криков сзади, потом медленно повернулся. Пока смысл слов дошел до его мозгов и произвел нужную эволюцию, в течение которой он раскрыл рот, вытаращил глаза и дал лошадям идти в прежнем направлении. Каледин взбешенный выхватил шашку и размахнулся, чтобы ударить его по голове. Штабные успели ухватить его за руку»[2].


Резким движением генерал направил оружие в ножны. Ему было неловко за свою нелепую вспышку перед офицерами и хотелось сорвать на ком-нибудь копившуюся неделями злость. Тут он увидел бойца на двуколке.

– Эт-то что? Мертвая душа? Почему в обозе?

Солдат, рыжеватый веснушчатый парень, пытался встать, но мешала больная нога и сваленный в двуколке хлам. От страха он онемел и дико таращился на белую генеральскую ладонь, сжимающую рукоять шашки.

– Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, раненый! – пророкотал многоопытный унтер.

– Почему не в лазарете? – крикнул генерал на излете гнева. Потом подбежавшему офицеру:

– Поручик! Убрать! К черту! Взыщу!

Развернул коня, стегнул нагайкой, рванул с места и ускакал в сопровождении свиты.


Портрет героя

Характеристики, которые современники и потомки дают генералу Каледину (ударение в фамилии – на последнем слоге), весьма разноречивы, хотя в чем-то они сходятся. Вот некоторые из них.


Эрнест Георгиевич фон Валь, в начале Первой мировой войны подполковник, офицер для поручений, с декабря 1914 года полковник, начальник штаба 12-й кавалерийской дивизии:

«Солдаты инстинктивно чувствовали силу личности ген[ерала] Каледина, слепо доверяли ему и любили его, несмотря на суровый вид и строгость. В офицерской среде он пользовался еще и в мирное время исключительным уважением. Но командиры полков и высшее начальство недооценивали его.

<…>

Никто в русской армии не может сравниться с ним по глазомеру, по быстроте схватывания обстановки, оценке тактического ключа дела, быстроте решения, железной воле при приведении в исполнение намеченной цели, твердости и упорству в минуты великой опасности»[3].

Владимир Иванович Соколов, генерал-лейтенант, в 1916 году командир 14-й дивизии, входившей в состав 8-й армии Каледина:

«…Мрачная, угрюмая, молчаливая фигура Каледина внушала уныние, страх, а при дальнейшем знакомстве даже озлобление. Его, что называется, не любили в войсках… <…> Неблагоприятное впечатление самой личности Каледина явилось с первого же его появления перед войсками. Его обращение к офицерам, горевшим желанием идти в бой, звучало обидной угрозой, если в готовящемся прорыве не будет успеха. <…>

Насколько был щедр на боевые награды солдатам Брусилов, настолько скуп был Каледин. Как и многие другие начальники, он, очевидно, не понимал, что есть невозможное и для первейших храбрецов и что при общей неудаче дела могут быть выдающиеся подвиги отдельных лиц и целых частей, достойные поощрения наравне с самыми удачными делами. <…>

Проявив полную бездарность, Каледин все-таки продолжал оставаться на своем посту командующего армией. Думали, что он поддерживается тем же Брусиловым, благоволившим к Каледину, как кавалерийский начальник к кавалеристу, хотя Каледин был казак, т. е. не вполне кавалерист»[4].


Алексей Алексеевич Брусилов, генерал от кавалерии, в начале войны командующий 8-й армией, затем главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта:

«Я его близко знал еще в мирное время. Дважды он служил у меня под началом, и я изучил его вдоль и поперек. Непосредственно перед войной он командовал 12-й кавалерийской дивизией, входившей в состав моего 12-го армейского корпуса. Он был человеком очень скромным, чрезвычайно молчаливым и даже угрюмым, характера твердого и несколько упрямого, самостоятельного, но ума не обширного, скорее, узкого, что называется, ходил в шорах. Военное дело знал хорошо и любил его. Лично был он храбр и решителен. В начале кампании, в качестве начальника кавалерийской дивизии, он оказал большие услуги армии в двух первых больших сражениях, отлично действовал в Карпатах, командуя различными небольшими отрядами. <…> По моему настоянию он был назначен командиром 12-го армейского корпуса. <…> Кавалерийская дивизия – по своему составу небольшая, он ею долго командовал, его там все хорошо знали, любили, верили ему, и он со своим делом хорошо управлялся. Тут же, при значительном количестве подчиненных ему войск и начальствующих лиц, его недоверчивость, угрюмость и молчаливость сделали то, что войска его не любили, ему не верили; между ним и подчиненными создалось взаимное непонимание»[5].


Константин Михайлович Оберучев, бывший полковник, лишенный чинов за участие в деятельности партии социалистов-революционеров; в 1917 году возвращен Временным правительством на службу в чине генерал-майора и назначен комиссаром, а затем командующим войсками Киевского военного округа:

«Я знал Каледина в молодых годах. Я только что поступил в Артиллерийское училище и был в младшем классе его, а он был юнкером старшего класса. Вспоминаю его всегда сосредоточенным, без улыбки, несколько угрюмым человеком. После выхода его из училища я потерял его из виду. И вот, в Черновицах, мне пришлось с ним встретиться как с командующим армией. Встретился тот же угрюмый человек, которого я знал еще в ранней молодости. И я сразу узнал его»[6].


Александр Смирнов, наш современник, журналист, писатель, историк казачества:

«Он остался непонятым многими современниками и не оценен потомками. Он был настолько яркой личностью, что это зачастую мешало оценивать его дела и поступки объективно»[7].


Итак, суммируем – с учетом фотографий, сохранивших внешний облик Каледина.

Высокий, массивный, крупноголовый (с возрастом стал слегка сутулиться). Правильные, истинно казачьи черты лица, под конец жизни заметно одутловатого. Волосы темные, в последние годы на висках обозначилась седина. Высокий лоб с залысинами. Стрижка бобриком. Черные густые брови. Широкие, опущенные вниз усы. Карие небольшие глаза. Губы поджаты. Выражение лица как будто недовольное. Замкнут, молчалив, неулыбчив, производит впечатление хмурого до угрюмости человека. В характере наблюдается упрямство. К делу относится ответственно, не без педантизма. С подчиненными резок, но сдержан. Безусловно храбр; иногда бравирует этим. Исправный командир, но лидерских, а тем более харизматических качеств не проявлял.

Этому портрету соответствует послужной список, да и вообще биография Алексея Максимовича Каледина – по крайней мере, до августа 1914 года.


Согласно послужному списку

До августа четырнадцатого – почти 53 года из 56 лет земного пути Каледина – ничего примечательного. О его жизни до начала Первой мировой войны вообще мало что известно. Основной источник информации – послужной список.

Согласно этому документу, Алексей Каледин родился 12 октября 1861 года в семье казачьего офицера Максима Васильевича Каледина в станице Усть-Хоперская. Его семье вроде бы принадлежал близ станицы хутор, который так и называли – Каледин. Поэтому зачастую местом рождения будущего атамана называют хутор Каледин. Однако впоследствии никакого недвижимого имения за генералом Калединым, как и за его братом Василием, не числилось. Их отец Максим Васильевич дослужился до полковника; дед Василий Дмитриевич – до майора (войскового старшины): значит, выслужил потомственное дворянство. Являлись ли дворянами более далекие предки нашего героя – неизвестно.

С самого рождения Алексею была предопределена военная служба. О его раннем детстве нет никаких сведений, но, несомненно, со станичными мальчишками он играл в войну. После нескольких лет обучения в Усть-Медведицкой классической гимназии родители отправили Алексея в Воронеж, в Михайловскую военную гимназию. Военными гимназиями тогда назывались кадетские корпуса.

Любопытный факт: тот же Михайловский воронежский кадетский корпус в 1901 году, через двадцать два года после Каледина, окончит некто Владимир Овсеенко, сын капитана. Позднее он станет революционером, известным под псевдонимом Антонов. 8 декабря 1917 года Антонов-Овсеенко будет уполномочен руководить большевистскими войсками, действующими «против калединских войск и их пособников»[8]. Направляемые им красные части ворвутся в Новочеркасск, когда тело Каледина с пробитым сердцем уже будет сокрыто в безымянной могиле…

После Воронежа – Петербург. 1 сентября 1879 года Каледин зачислен юнкером во 2-е военное Константиновское училище. Два года учился там, потом прошел еще годичный курс в Михайловском артиллерийском училище. По окончании учебы 7 августа 1882 года определен сотником в конноартиллерийскую батарею Забайкальского казачьего войска (чин сотника в казачьих войсках соответствовал армейскому чину поручика). В Забайкалье прослужил несколько лет и был вновь направлен в Петербург на учебу. В подъесаулы (чин соответствует штабс-капитану) произведен в 1889 году, во время обучения в Николаевской академии Генерального штаба. В том же году, как окончивший Академию по первому разряду, причислен к Генштабу и отныне именуется армейским чином с прибавлением: Генерального штаба штабс-капитан (через два года уже капитан). Следующие шесть лет служил в Варшавском военном округе, по большей части в штабах. В 1895 году переведен на родину, на Дон: старшим адъютантом войскового штаба Войска Донского. Там же получил погоны подполковника, затем полковника. В 1900–1903 годах служил в управлении пехотной бригады. В 1903 году был назначен начальником Новочеркасского казачьего юнкерского училища – три года готовил офицеров для будущих войн, мировой и Гражданской… С 1906 по 1910 год снова на штабной работе: помощник начальника войскового штаба войска Донского – то есть ответственный за всю нудную канцелярскую рутину. Исполнительность и педантизм пригодились: в 1907 году произведен в генерал-майоры за отличие. В 1910 году, на пороге пятидесятилетия, – назначение в строй: получил бригаду. В декабре 1912 года назначен начальником 12-й кавалерийской дивизии. 14 апреля 1913 года произведен в генерал-лейтенанты.

Удачная карьера образцового службиста. Служба не боевая и в основном не строевая, а административно-штабная. В ней нет ничего интересного, ни одного яркого пятна. Молчаливый человек неспешно поднимается по ступеням чинов.

У него, правда, нет детей – для природного казака это, конечно, горе.

Личная и семейная жизнь Каледина – тайна за семью печатями. Известно только, что с будущей своей женой, Марией Гранжан (урожденной Ионер), гражданкой Швейцарии, он познакомился во время службы в Варшавском округе. Венчались они уже в Новочеркасске в 1895 году. На одной из немногих сохранившихся их совместных фотографий – пышнотелая дама скорее еврейского, нежели французского типа, в темном бархатном платье, в очках со шнурком; рядом с ней высокий молодцеватый темноусый офицер с погонами полковника. Стало быть, фотография сделана не ранее декабря 1899 года (время производства в этот чин). В источниках встречаются глухие и лишенные подробностей упоминания о том, что их единственный сын, одиннадцатилетний мальчик, утонул в речке Тузловке под Новочеркасском. Фотография, по-видимому, сделана раньше: на лицах супругов нет той затаенной скорби, которая навсегда поселяется в глазах, в морщинках, в осанке, в положении рук родителей, потерявших единственного ребенка.

На этом можно было бы ставить точку. Жизнь прожита – худо ли, хорошо ли. Скорее хорошо, чем худо. Ему шестой десяток, река его судьбы течет размеренно, спокойно. Ему обеспечены почетная старость и хорошая пенсия – лет этак через десять.

Кто же знал, что взлет и трагедия – впереди. И что предвестием этого самоубийственного взлета станет выстрел, прогремевший 28 июня 1914 года в Сараеве, в Боснии. Пуля, вылетевшая из браунинга, который сжимал в руках боснийский серб Гаврила Принцип, смертельно ранила наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца Фердинанда Габсбурга. Она же, подобно маленькому камушку, упавшему с вершины горы, породила титанический камнепад – гром миллиардов выстрелов Первой мировой войны. И бесконечным рикошетом, как эхом отражаясь от излучин времени, домчавшись до охваченного революционной смутой Дона, она же, эта пуля, или одна из бесчисленных ее сестер поразит через три с половиной года сердце генерала Каледина.


Дивным утром 18 июля…

12-я кавалерийская дивизия, входившая в состав XII армейского корпуса[9] Киевского военного округа, дислоцировалась в Подолии, вблизи от австро-венгерской границы, за которой – Галиция. Штаб дивизии находился в городе Проскурове[10], на Южном Буге. Отсюда до Винницы, до штаба корпуса, чуть больше ста верст. Летя с непривычной даже для кавалериста скоростью – в автомобиле! – по хорошо укатанной дороге, Каледин не мог не наслаждаться видом пышно-густых садов, расписных хат, начинающих золотеть полей, за которыми темнели живописные рощицы. Утреннее солнце играло на водах Буга. Над высоким берегом слева показались и поплыли мимо романтические руины Меджибожского замка. Все это радовало и умиротворяло душу. Но все же что-то беспокоило генерала. Какая-то колючка засела внутри, поблизости от сердца, и ворочалась там, не давала покоя.

Зачем ни свет ни заря вызвал корпусной командир генерал от кавалерии Брусилов? Почему он вернулся из отпуска на две недели раньше срока? Казак Каледин недолюбливал выпускника Пажеского корпуса Брусилова и считал, что тот недооценивает его. Поговаривали, что корпусной скоро уйдет на повышение, – может быть, хочет попрощаться? Это бы ладно, а то – чего хорошего можно ждать от внезапных вызовов к начальству?

Позавчера в Проскурове был получен секретный пакет из штаба округа о приведении войсковых частей в предмобилизационное положение. Что это означает? Проверка готовности? Учебная тревога? Не воевать же, в самом деле, собрались там, наверху! С кем воевать? Решили погонять этих строевых хорошенько. Однако же предмобилизация – дело нешуточное. Вторые сутки в дивизии никому нет покоя. И мчится автомобиль, сжигая казенный бензин, из Проскурова в Винницу средь роскошных полей Украины, один вид которых, счастливый и безмятежный, исключает всякую мысль о какой-то там войне.

И тут случилось нечто странное. Беспокойная колючка разорвалась в сердце Каледина маленькой злой шрапнелью… и исчезла. В ту же минуту генерал понял: будет война. Вокруг все кипело и наслаждалось жизнью. Но он уже знал: что-то страшное, смертельное, отвратительное притаилось за горизонтом. Оно наползало. Оно подбиралось к нему.

Политика – не его, не офицерское дело. Но тут вспомнились недавние телеграммы о сараевском убийстве. Антисербская истерика немецких газет. Всеславянский пафос газет русских. Удивленная настороженность, внезапно появившаяся в движениях офицеров, – напряжение натянутой струны. И что-то странное в глазах солдат, какие-то блики и тени: то ли преданность, то ли ненависть. Все эти люди хотели жить. Но слишком многие из них хотели убивать. Были готовы убивать.

Адъютант провел Каледина в кабинет Брусилова. Первые же слова командующего, услышанные после уставного рапорта и приветствий, ударили в ту самую точку.

– Алексей Максимович, не знаю, успели ли вам передать: только что получен приказ о мобилизации.

Невольная пауза. Командующий продолжал:

– Я два дня как из Германии. В Берлине творится нечто неописуемое: наше посольство в осаде; тысячные толпы требуют крови. Не буду от вас скрывать: ситуация развивается так, что, по-моему, война неизбежна.

Брусилов помолчал, призадумался, тронул кавалерийские усы, подошел к штабной карте:

– Не знаю нынешних планов Генштаба, но полагаю, что нас ожидает выдвижение на запад, в общем направлении на Дружкополь, Каменку-Струмилову и Львов. В связи с этим я вызвал начдивов, а вам, дорогой мой, вам надлежит…

…Через несколько часов, выходя после совещания из здания штаба корпуса, Каледин остановился на ступеньках, осмотрелся и, прежде чем надеть фуражку, тряхнул головой. Как будто хотел вытряхнуть больные, мрачные мысли. Огляделся. Милейший городок раскрывал ему свои объятия. Тихий вечер плыл над Бугом. Светились маковки Спасо-Преображенского собора. Гуляла молодежь. Слышались обрывки напевно произносимых фраз:

– Я бачу, що вы якая-то до мене нерасположенная…

– От дурашку, я ж тебе кохаю…

Невозможно было представить, что через несколько дней, недель или месяцев будет война. Что она вообще будет. Что весь этот мир вскоре полетит в тартарары.


Из воспоминаний Брусилова:

«Винница – очень хорошенький, уютный городок, живописно расположенный на холмистых берегах красивой реки… – удивительное сочетание культуры и захолустья одновременно. Рядом с целыми старосветскими усадьбами в садах и огородах посреди города – театр, который смело можно перенести в любую столицу, шестиэтажная гостиница с лифтом, электричеством, трамваи, водопровод, прекрасные парные извозчики. И тут же боковые улички и переулки, заросшие травой, и мирно разгуливающие поросята, куры и цыплята. Окрестности очень красивые, много старинных польских и украинских поместий, монастырей и хуторов»[11].


Из мемуаров Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, летом 1914 года полковника, впоследствии – генерал-лейтенанта Советской армии:

«Лето было в разгаре. Кое-как сколоченные столы на городском базаре ломились под тяжестью розовых яблок, золотых груш, огненных помидоров, лилового сладкого лука, „шматков“ тающего во рту трехвершкового сала, истекавших жиром домашних колбас – словом, всего того, чем так богата цветущая Украина. Безоблачное, ослепительно-голубое небо стояло над сонным городом, и, казалось, ничто не может нарушить мирного течения тихой провинциальной жизни…

Полковые дамы наперебой варили варенье и бочками солили превосходные огурцы; господа офицеры после неторопливых строевых занятий шли в собрание, где их ждали уже на накрахмаленных скатертях запотевшие графинчики с водкой; полк стоял в лагере, но ослепительно-белые палатки, и разбитые солдатами цветники, и аккуратно посыпанные песочком дорожки только усиливали ощущение безмятежно мирной жизни, владевшее каждым из нас»[12].


Из воспоминаний Брусилова:

«Винница – это последний этап нашего мирного, тихого бытия в прошлом. Всего год мы там прожили до войны. Наш скромный уютный домик с садиком, любимые книги и журналы, милые люди, нас окружавшие, масса зелени, цветов, прогулки по полям и лесам, мир душевный… А затем – точка… Налетел ураган войны и революции, и личной жизни больше нет»[13].


Даты и факты

23 июля (10 июля по принятому в России юлианскому календарю[14]) 1914 года правительство Австро-Венгерской империи предъявило ноту правительству королевства Сербия. Возлагая на сербскую сторону ответственность за убийство эрцгерцога Франца Фердинанда, венский кабинет в ультимативной форме выдвигал ряд требований, несовместимых с государственным суверенитетом Сербии. Говорили, что, утверждая текст ультиматума, император Франц-Иосиф произнес:

– Россия никогда не примет его. Будет большая война.

Германия поддержала требования Австро-Венгрии.

25 июля, после напряженных консультаций с Петербургом и Лондоном, правительство Сербии заявило о готовности принять все пункты ультиматума, кроме одного – об участии австрийских властей в расследовании сараевского убийства на территории Сербии. В тот же день Австро-Венгрия приступила к частичной мобилизации войск против Сербии.

26 июля (13 июля по юлианскому календарю) начальник российского Генерального штаба генерал-лейтенант Янушкевич известил командующих войсками в округах о начале подготовительного к войне периода. (Приказ о приведении войск в предмобилизационное состояние был получен в частях Киевского военного округа только к вечеру 16 июля.)

28 июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии и всеобщую мобилизацию.

30 (17) июля Николай II санкционировал приказ о всеобщей мобилизации в Российской империи.

31 (18) июля в России началась мобилизация. Император Германии Вильгельм II направил Николаю II требование немедленно прекратить мобилизацию. Требование было отклонено. В то же утро командир XII корпуса Брусилов прибыл из отпуска в штаб корпуса в Винницу.

1 августа (19 июля) Германия объявила войну России и одновременно приступила ко всеобщей мобилизации. Телеграмму об этом Брусилов получил в Виннице вечером того же числа. В тот же день всеобщая мобилизация началась во Франции.

2 августа (20 июля) Николай II назначил Верховным главнокомандующим русскими войсками великого князя Николая Николаевича; начальником штаба Главковерха – генерал-лейтенанта Янушкевича. Образованы фронты: Северо-Западный (главнокомандующий – генерал от инфантерии Яков Григорьевич Жилинский) и Юго-Западный (главнокомандующий – генерал от артиллерии Николай Иудович Иванов). В составе Юго-Западного фронта образована 8-я армия под командованием Брусилова. 12-я кавдивизия влита в ее состав.

3 августа Германия объявила войну Франции. В тот же день германские войска вторглись в Бельгию.

4 августа королевское правительство Британии объявило войну Германии.

6 августа (24 июля) Австро-Венгрия объявила войну России. В этот же день произошла первая перестрелка между австрийскими войсками и русской пограничной стражей у железнодорожного моста через реку Збруч у станции Волочиск.

27 июля по русскому календарю (9 августа – по европейскому) два эскадрона 12-го уланского полка 12-й кавалерийской дивизии генерал-лейтенанта Каледина атаковали восточнее Волочиска полуэскадрон 2-го австрийского полка.

2 (15) августа командование 8-й армии получило директиву главнокомандующего фронтом: «наступая на фронт Ходоров – Галич, атаковать противопоставленные ей войска противника, имея в виду воспрепятствовать отходу значительных сил их за Днестр. Начать наступление 5 августа и 7 августа главными силами достичь реки Збруч»[15].

5 (18) августа части 8-й армии переправились через реку Збруч, по которой проходила российско-австро-венгерская граница.

17 (30) августа на фронте 8-й армии развернулись первые большие бои, вошедшие в историю как сражение на реке Гнилая Липа. Брусилов впоследствии напишет: «Должен отметить серьезную услугу, которую в первый день сражения оказал армии генерал Каледин со своей 12-й кавалерийской дивизией. Она заняла разрыв фронта между 12-м и 7-м корпусами по собственной инициативе и боролась с подавляющею силою противника до подхода бригады 12-й пехотной дивизии…»[16]

Так начиналась Первая мировая война – для всего мира и лично для Каледина. Бои на Гнилой Липе стали в жизни пятидесятидвухлетнего генерала боевым крещением и одновременно полководческим экзаменом. Экзамен был сдан весьма неплохо.


«Кровь – это грязь, текущая внутри нас»

Не будем подробно рассказывать о боях, в которых участвовала дивизия Каледина. Развернувшаяся в августе – сентябре 1914 года Галицийская битва представляла собой хаотичное столкновение и взаимоистребление двухмиллионной массы людей на огромной территории между Вислой, Западным Бугом и Днестром. Никто из военачальников – ни русских, ни австрийских – не умел управлять таким огромным количеством войск на таких обширных пространствах. Имевшиеся средства связи не годились для своевременной передачи информации; разведданные устаревали, не успев достигнуть штабов. Штабы не поспевали за событиями; командующие принимали решения вслепую. Эффектно задуманные удары приходились по пустым местам, а в то же время целые полки на марше попадали под густую шрапнель, под сабли неведомо откуда взявшейся кавалерии, вырубались и расстреливались без остатка. Тыловые коммуникации не справлялись с переброской резервов и подкреплений; эшелоны и обозы с продовольствием и боеприпасами безнадежно отставали от наступающих войск, обрекая их на бессилие, голод, скорое и неминуемое отступление. Раненых не на чем было вывозить и негде размещать. В тылах царил хаос.


Из дневника Александра Ивановича Верховского, в начале войны капитана, впоследствии военного министра Временного правительства (запись относится к военным действиям на Северо-Западном фронте, но то же самое происходило и на Юго-Западном):

«Семь суток мы ходили без отдыха и перерыва вперед и назад, днем и ночью между Лыком и Маркграбовым, не зная зачем и почему. Три раза наша бригада попадала в одну и ту же деревню Калиновен и готовилась принять в ней бой. Могло создаться впечатление, что люди, руководившие нами, сошли с ума…Наше маневрирование, не руководимое из штаба армии, носило хаотический характер. Никакой связи между частями, никакой ориентировки начальников о том, что происходит, и о целях действий… Все, чему мы, молодежь, учились о современной войне, все было позабыто, все не исполнялось. Мы не знали, куда и зачем идем, откуда гремят выстрелы, кто и почему стреляет. Мы не знали, кто вправо и влево от нас, где нам получать наше продовольствие и снаряды»[17].


Никакие результаты, достигнутые в такой войне, не могли быть прочными.

Вначале австрийцы разбили 5-ю армию Плеве под Томашувом на Люблинско-Холмском направлении. Потом 3-я армия Рузского и 8-я Брусилова сокрушили австрийцев на Гнилой Липе и рванулись на Галич и Львов. Австрийцы из Львова бежали, но через несколько дней нанесли встречный удар в районе Городка и Самбора, едва не окружили русские корпуса, едва не отобрали Львов. Когда Брусилов и Рузский уже не чаяли отбиться, австрийский фронт вдруг затрещал и покатился назад, за реку Сан, за Вислу и Дунаец, за хребты Карпат. Но и русское наступление вскоре захлебнулось: тылы отстали, убыль в войсках была колоссальной, а северо-западнее Галиции в начале октября германо-австрийские войска мощным ударом пробили фронт в направлении Варшавы, угрожая выйти во фланг и тыл всей галицийской группировке русских. Пришлось откатываться назад. Потом и рывок немцев на Варшаву обернулся их отступлением. Снова русские армии в Галиции двинулись вперед и снова уперлись в Карпаты.

Австрийские офицеры прозвали эти бесконечные растягивания и сжатия линии фронта «гуммикриг» – резиновая война.

В конце августа дивизия Каледина двигалась на Самбор, южнее Львова. Потом была выброшена навстречу прорвавшимся австрийцам у Комарно на реке Верещице западнее Львова. Здесь, во встречном бою, впервые дивизия понесла серьезные потери. Потом, в сентябре, был бросок на Сан и трудное отступление вдоль горных кряжей под холодными осенними ливнями. Потом короткий отдых в тылу – и снова наступление, встречные бои, броски, отступление…

Лили дожди, потом падал снег. Деревья оголились. Земля кругом была опустошена, разорена, загажена, вытоптана, выворочена наизнанку. К исходу осени стало ясно: война будет долгой, очень долгой. И неизвестно, сколько еще людей, полных жизни и сил, будет убито, искалечено, изуродовано, сколько рук и ног оторвано, сколько черепов пробито, сколько животов распорото штыками, сколько человеческих и конских внутренностей выворочено осколками снарядов, сколько криков, стонов, хрипов, ругательств еще пронесется под этим хмурым, задымленным военным небом.

Война была грязна и топила человека в безысходной грязи.


Из рассказов подполковника (с декабря 1914 года полковника) Эрнеста фон Валя:

«Из Хырова оттянули 12-ю кав[алерийскую] дивизию за фронт пехоты в резерв в дер[евню] Максимовцы. Это мирное передвижение участникам его показалось более отвратительным, чем предшествовавший отход. Важная дорога в ближайшем тылу армии была приведена в такой вид, что конные люди рисковали жизнью, двигаясь по ней. Ямы на шоссе были залиты водой, а на дне их лежали трупы утонувших в них лошадей и развалившиеся повозки.

<…>

…Белая лошадь с громадной раной в голове от попавшего в нее осколка гранаты стояла, вытянув шею, обливаясь кровью и шатаясь на ногах. Рядом в крестьянском дворе за избами лежали раненые гусары; прислоненный к стене в судорогах корчился контуженый бар[он] Черкасов…

На мосту лежали трупы и раненые лошади, брыкающие ногами. Когда все перебежали, вдоль обстреливаемого шоссе подлетала батарея. Очередь шрапнелей: часть лошадей падает, другие бьются в постромках…

<…>

В том месте, где накануне переправилась вброд через Быстрицу [Кавказская] туземная дивизия, на следующий день и 12 кав[алерийская] дивизия перешла на тот берег. <…> На том берегу Каледин слез, чтобы выждать сбор всей дивизии. Зайдя в избу, он отшатнулся от луж крови на полу. Хозяин рассказал, что накануне здесь спрятались два австрийских офицера. Они на коленях умоляли туземцев (солдат Кавказской туземной дивизии. – А. И.-Г.) о пощаде – но их зарезали на полу кинжалами»[18].


Замечателен финал последнего процитированного эпизода воспоминаний фон Валя: «Каледин поморщился и вышел на свежий воздух».

Что еще может сделать генерал-лейтенант, командир дивизии его императорского величества, при виде крови зарезанных пленных? Поморщился и вышел на свежий воздух…

В этот день – 16 февраля 1915 года, на речке Быстрице, к юго-западу от Станиславова[19] – военная судьба, доселе к Каледину благосклонная, впервые грозно обернулась против него. Шел артиллерийский бой возле деревни Беднарово. Генерал отправился на батарейный наблюдательный пункт.


Рассказывает фон Валь (в это время исполняющий должность начальника штаба дивизии):

«Ехал он, как раньше часто случалось, впереди фронта позиции и свернул назад на батарею. Полковник Богалдин, который сделал все, чтобы его батарея стала на позицию незаметно для противника, увидев начальника дивизии с группой сопровождавших его чинов, слезших с коней и подходивших по снегу к батарее, выбежал вперед и сказал начальнику штаба (фон Валю. – А. И.-Г.): „Неужели вы не можете его удержать от этого? Теперь будет обнаружена и батарея и мой наблюдательный пункт…“ Противник немедленно открыл огонь и уничтожил наблюдательный пункт, ранив сперва солдата-артиллериста, а потом и остальных наблюдателей. Тогда Каледин отошел на несколько сот шагов назад, и стал открыто, несмотря на просьбу начальника штаба, прислоняться к дереву. <…> Но вот новый разрыв шрапнели – и Каледин падает на спину. Солдат ординарец и корнет Скачков его хватают под мышки и тащат в лощину, что была вправо и назад от рощи. Противник, замечая выход людей, открывает ураганный огонь по оставшимся, которые выбегают по очереди. Рощица превращается в ад… Но вот все собрались в лощине, покрытой высоким кустарником, около лежащего бледного с стиснутыми зубами Каледина… Шрапнельная пуля попала в толстую стопу туалетной бумаги в кармане Каледина, пробила ее и проникла в ляжку»[20].


Показная храбрость, ненужное упрямство, ввержение окружающих в опасность, бессмысленное ранение. Прав, видимо, был Брусилов, характеризуя Каледина как человека «характера твердого и несколько упрямого». Но, может быть, виновата тоскливая, засасывающая жуть бессмысленной и беспощадной бойни? Может быть, генерал восчувствовал всю безнадежность резиновой войны – и пошел под шрапнель, дабы избавиться от этого невыносимого чувства?


Перелом

Ранение оказалось серьезным. Пуля ударила в бедренную кость и скользнула по ней вниз почти до коленного сустава. Врачи говорили, что пройди она еще три-четыре сантиметра – не избежать было бы ампутации. Но обошлось. Недели через три Каледин пошел на поправку. Однако в строй вернуться смог только в июле.

Его карьере эта история пошла на пользу. Он был представлен к награде: «За то, что, состоя начальником 12-й кавалерийской дивизии, в середине Февраля 1915 года, будучи направлен во фланг противнику, теснившему наши войска от гор. Станиславова к Галичу и угрожавшему последнему, лично командуя дивизией и находясь под действительным огнем противника, причем 16-го Февраля был ранен, энергичными действиями сломил упорное сопротивление бывшего против него противника в районе с[ела] Беднаров»[21]. И осенью того же года петлица его кителя украсилась крестом ордена Святого Георгия третьей степени. (За сражения на Гнилой Липе и подо Львовом он еще в октябре четырнадцатого получил георгиевское оружие и Георгия четвертой степени.)

Но главное: пока он лежал в госпиталях, пока отбывал положенный отпуск, ситуация на всем восточном театре мировой войны роковым образом изменилась.

В конце апреля 1915 года германо-австрийская группировка войск под командованием Макензена нанесла по центру Юго-Западного фронта мощнейший удар. Бои у Горлице привели к тяжелому поражению 3-й армии генерала Радко-Дмитриева, прорыву фронта и отступлению русских войск на огромном пространстве от Балтийского моря до Днестра. Галиция, на протяжении девяти месяцев ежедневно удобряемая трупами и поливаемая кровью – русской, австрийской, немецкой, чешской, польской, украинской, венгерской, – была полностью потеряна. Отбиваясь от фланговых ударов и испытывая острейшую недостачу во всем – в винтовках, в снарядах, в медикаментах, в обмундировании, в людях, – русская армия с боями оставила Польшу, Литву, Курляндию. Приняв на себя 23 августа Верховное главнокомандование, Николай II смог добиться лишь относительной стабилизации фронта. К началу второго года войны людские потери России исчислялись уже семизначными цифрами, и конца-краю этой бойне не было видно. В победу верить становилось все труднее. В умах и душах людей что-то сдвигалось и надламывалось.

Злоба. Вот какое растение все гуще, все заметнее пробивалось сквозь унавоженную войной почву. Кто виноват? Кто враг? Его надо найти, убить, растоптать, уничтожить. Нет, мало: разорвать его на куски, содрать с него шкуру, зарыть живьем в землю – и его самого, и его жену, и его детей… Так прорастала великая и неделимая российская ненависть – исходная причина революции, Гражданской войны, красного и белого террора, массовых бессмысленных репрессий…

А первым делом надо было найти тех, кто виновен в весенне-летнем поражении. Давление общего настроения стопятидесятимиллионного народа было таково, что даже государь император, лучше других понимавший, что виновных нет или, что то же самое, – виноваты все, все общество, отравленное неверием, наполненное враждой, разделенное своекорыстными интересами, не желавшее ничем жертвовать для общего дела, для подготовки к войне, – даже он, государь, вынужден был выдать первую жертву на расправу. В июне был уволен в отставку военный министр Сухомлинов, и в отношении его началось судебное расследование. Юридических результатов оно не принесло: ничего преступного в деятельности бывшего министра обнаружено не было. Вокруг Сухомлинова бытовали обыкновенные для военного ведомства воровство, подхалимаж и разгильдяйство – так ведь то же самое творилось и при его предшественниках. Но был явлен образ врага народа российского: вот он, в министерском кресле, в генеральском мундире. По всем углам огромной страны разлетелось слово «измена» – произносимое сначала шепотом, потом все громче и громче. Враг – там, наверху. А кто выше всех?

Не будем забегать вперед. Тогда, летом 1915 года, эти события только способствовали продвижению Каледина по службе. За время военных действий в Галиции он завоевал репутацию умелого, храброго, толкового военачальника. Многие генералы в хаосе этой войны оказывались не способны принимать своевременные решения, теряли управление войсками, а порой и самообладание. Он – нет. Он всегда оставался внешне спокоен, никогда не выпускал командирскую узду из рук. В июле 1915 года он был назначен командиром XII армейского корпуса – того самого, в котором раньше состоял под началом Брусилова (свою «родную» 12-ю кавдивизию Каледин, будущий глава Вольного Дона, сдал генерал-майору барону Карлу Маннергейму, будущему главе независимой Финляндии). Брусилов еще год назад поднялся на ступень командующего армией. Теперь он поднял – поближе к себе – давно и хорошо знакомого генерала. Конечно: Каледин надежен, Каледин упорен. А главное – он не амбициозен, не лидер, не вождь. Брусилову, который всегда метил высоко, нужны были именно такие подчиненные – чтобы не вырвались вперед и вверх из-под его (несуществующего, но снившегося ему, наверно, по ночам) фельдмаршальского жезла.

Что подарила жизни Каледина новая должность? Да ничего. Все та же упорная, въедливая военная работа; за ней – то успехи, то неудачи. Ничего великого корпус под командованием Каледина не совершил.


Из воспоминаний Брусилова:

«Командиром корпуса он был уже второстепенным, недостаточно решительным. Стремление его всегда все делать самому, совершенно не доверяя никому из своих помощников, приводило к тому, что он не успевал, конечно, находиться одновременно на всех местах своего большого фронта и потому многое упускал. <…> На практике на нем ясно обнаружилась давно известная истина, что каждому человеку дан известный предел его способностям, который зависит от многих слагаемых его личности, а не только от его ума и знаний, и тут для меня стало ясным, что, в сущности, пределом для него и для пользы службы была должность начальника дивизии; с корпусом же он уже справиться хорошо не мог»[22].


Впрочем, Брусилов едва ли объективен (почему – узнаем позже). К тому же 8-я армия, в состав которой входил корпус Каледина, со второй половины лета 1915 года находилась в стороне от главных военных событий: постепенно отступала, сначала за Западный Буг, потом за Стырь, отбиваясь от не слишком назойливых, тоже измотанных и обескровленных австро-венгерских войск. Некомплект в частях достигал пятидесяти процентов. Почти треть сил армии была переброшена в Белоруссию и Литву, где складывалась угрожающая ситуация. Полководческому гению в таких условиях не развернуться. И все же в чем-то Брусилов прав: после ранения в Каледине произошла неуловимая перемена. Какая-то в его облике проявилась безнадежная понурость, следствие душевной усталости, неверия в успех.


«…Из него как будто вынут был тот „аршин“, который полагается „проглотить“, чтобы получить настоящую военную выправку. Однако дело было уж не в этой внешней выправке, когда ему были вверены Брусиловым силы, действующие на ведущем участке фронта: важна была выправка внутренняя – армия в голове, и об этом был острый разговор по существу дела между двумя генералами от кавалерии, из которых один был старше другого на восемь лет, но смотрел на него с сожалением, недоумением и горечью, которую не только не мог – даже и не хотел скрывать.

Правда, и два предыдущих дня, и этот, в который приехал Брусилов, были днями ожесточеннейших контратак немцев по всему вообще фронту и главным образом на участке восьмой армии, однако такой прием немецких генералов не был новостью для Брусилова, и он не понимал, почему им так явно даже для невнимательного глаза удручен боевой командир Каледин.

<…>

– Мы чтобы шли в наступление? – изумился Каледин.

– Непременно, – тоном приказа ответил Брусилов.

Но Каледин, вдруг насупясь, глядя не на него, а куда-то вбок, буркнул:

– Наступать мы не можем»[23].


Этот отрывок из «Горячего лета» Сергеева-Ценского относится уже к событиям следующего, 1916 года – к событиям, с которых начинается последний взлет в жизни Каледина: начало славы и исходная причина гибели.


Как во сне

Брусиловский прорыв – одна из самых знаменитых операций Первой мировой войны. А мог бы называться Калединским прорывом. Впрочем, ни то ни другое название не имеют отношения к действительности. Потому что прорыва – вперед, на оперативный простор, к победам, к звездам – не было. Была очередная кровавая военная работа, только еще более смертоносная и безжалостная, чем в первые годы войны.

Об операции в целом – позже. Сейчас – о Каледине. В марте 1916 года он становится командующим 8-й армией. Вполне понятно: 17 марта государь подписал приказ о назначении Брусилова главнокомандующим Юго-Западным фронтом. Алексей Алексеевич шагает еще на ступень выше. И тут же подтягивает за собой Алексея Максимовича: передает ему прежнюю свою армию; это назначение состоялось уже через три дня, 20 марта. Стало быть, доверяет ему больше, чем кому-либо из подручных военачальников. Откуда же нарочито-пренебрежительный тон той характеристики, которую дает Брусилов Каледину в мемуарах? Дело в том, что три четверти успеха единственного крупного наступления, осуществленного войсками фронта под командованием Брусилова, пришлись на долю 8-й армии Каледина. Калединский прорыв. И в чинах они сравнялись: Каледин произведен в генералы от кавалерии. А вдруг вся слава победы достанется ему? Генералы ревнивы к славе.

22 мая артиллерия 8-й армии (716 орудий) ударила по позициям противника и 29 часов перемалывала несчастную землю между речкой Путиловкой и Стырью. 23 мая корпуса перешли в наступление. 25 мая был взят город Луцк. (В овладении Луцком, кстати говоря, участвовала 4-я стрелковая Железная дивизия генерала Деникина.) К 1 июня взяты Рожище, Сокаль, Шепель. Австрийские войска в беспорядке отступали на Владимир-Волынский и Ковель. Бодрящие телеграммы полетели в императорскую Ставку в Могилев, в Петербург, в Москву; в газетах замелькало: Луцк, Брусилов, Каледин, наступление, прорыв, победа. Фронт противника в самом деле был прорван. И…

И все. Успех был достигнут – но развить его не удалось. Не помогли соседи. Не хватило резервов. Не подвезли вовремя снаряды и патроны. Противник перебросил подкрепления. Словом, много было причин того, что армия Каледина, пробив толщу вражеской обороны, застряла в двух десятках верст к западу от Луцка. В июне развернулись бесконечные бои на реке Стоход, на Ковельском и Владимир-Волынском направлениях – и продолжались пять месяцев. Сколько тут было угроблено народу – трудно даже представить. Потери 8-й армии были самыми высокими среди армий фронта. Уже в первые три дня наступления, 23–25 мая, убитыми было потеряно до 6 тысяч человек, ранеными 26 тысяч человек, пропавшими без вести – около тысячи человек (15 процентов состава армии)[24]. И дальше было не лучше. Только в одном бою 14 сентября у Корытницы 10-я Сибирская дивизия потеряла убитыми, ранеными, пленными 4899 солдат и офицеров[25]. Тут со всей ужасающей ясностью обозначилась ранее несвойственная Каледину черта: он перестал жалеть людей. Впрочем, не только он. Одно и то же творилось по всему фронту. Главнокомандующий требовал наступать, командующие армиями бросали дивизии на укрепленные позиции противника, батальоны один за другим уходили в огненное небытие.


Вот горячая, сбивчивая, полная желчи запись о Каледине в воспоминаниях генерала В. И. Соколова (в ходе боев на Луцко-Ковельском направлении командовал 14-й дивизией в составе VIII корпуса):

«…Кровавую он оставил о себе память в VIII армии; с ним обычно связываются воспоминания не о светлых днях Луцкого прорыва, когда по странной случайности он только что принял армию, уже подготовленную к Луцкой операции, и ему оставалось только спустить тетиву уже натянутого лука, а, по несчастью, принадлежавшим к его творческим потугам прорвать фронт сконцентрированных сил немцев и австрийцев на лобном месте небольшого фронта между Корытницею и Шeльвовым, где в одну и ту же точку в июле, августе, сентябре и октябре месяцах Каледин бросал корпус за корпусом, укладывая их под подавляющим огнем многочисленной артиллерии неприятеля; постепенно гибли VIII, IX Сибирский, XL, оба гвардейских корпуса, гибли лучшие дивизии по непонятному упрямству Каледина, повторявшего ошибку немцев под Верденом, но Верден сам по себе представлял пункт особой стратегической важности, признаков которой никак нельзя было найти в безвестных деревнях Корытница, Свинюха и Шельвов. Никто не понимал, зачем нужно толочь людей в этой огненной ступе, но Каледин толк их упрямо и уже заслужил себе прозвище мясника, графа Кладбищенского-Корытницкого и тому подобное. Особенно приходила от него в ярость гвардия, на традиции которой пытался наложить Каледин свою руку. Мне приходилось слышать, что в данном случае Каледин являлся только исполнителем требований Брусилова и что будто бы он чуть не плакал, получая требования Брусилова о повторении этих бессмысленных атак, но если это так, то это все же не может оправдать Каледина, который имел возможность со своего наблюдательного пункта лично видеть обстановку, обязан был открыть глаза Брусилову на несоответствие его требований, да они и не могли простираться до указания точки удара, а ее всегда мог изменить Каледин, отнеся ее только к югу от Корытниц, но мы продолжали долбить четыре месяца в одну и ту же точку»[26].


К исходу ноября все стихло. Фронты застыли в бессильном изнеможении. Победы не было. Впереди – новые бои, новые жертвы. Когда возобновится бойня? Через неделю? Через месяц?

Командование 8-й армии располагалось в Луцке. Заканчивалась третья осень войны. После очередного объезда позиций Каледин вернулся в штаб армии. Провел совещание. Отпустил генералов и офицеров. Остался в кабинете один. Он устал, устал беспредельно. Попытался еще раз просмотреть сводки и донесения, накопившиеся за последние сутки. Понял, что уже не может бороться с усталостью и сном. Глаза слипались, голова не держалась на плечах. Ушел в соседнюю комнату, лег, не снимая мундира, на походную кровать. Расстегнув ворот, ощутил под ладонью эмаль и металл Георгиевского креста. Другой Георгий легкой тяжестью лежал на нагрудном кармане, над самым сердцем. Сердце замерло в преддверии покоя.

Перед глазами генерала уже темнели карпатские предгорья, неслась вздувшаяся от дождей река, вдоль нее по размокшей дороге двигалась колонна войск. Он скакал верхом вдоль колонны в сопровождении офицеров штаба. Вдруг за поворотом наперерез ему на середину дороги выползла телега; возница сидел к генералу спиной, закутавшись в какое-то тряпье, и, видимо, спал. Генерал окрикнул, но возница как будто не слышал его. Подскакав к телеге вплотную и чувствуя прилив неудержимого гнева, генерал заорал изо всех сил на незадачливого солдата. Тот наконец медленно обернулся, разматывая башлык. Его лицо было землисто-бледным, точь-в-точь как у пленного австрийского офицера, зарезанного в Бендарове. Глядя на генерала остекленевшими пустыми глазами, солдат стал неестественно медленно вытаскивать из-под полы шинели какой-то нелепый нож – именно не саблю, не шашку, а нож, темный, покрытый пятнами то ли ржавчины, то ли крови. Страх охватил генерала: он понял, что сумасшедший солдат сейчас бросится на него с этим ножом. Генерал выхватил шашку, замахнулся ею – но тут на него накинулись десятки людей: офицеры, унтеры, казаки; они схватили его за руки, за сапоги, за одежду, стащили с седла, бросили наземь. Один щуплый солдат, легкораненый, с веснушчатым детским лицом, скинул с плеча винтовку, размахнулся и что было силы ударил штыком прямо по Георгию 4-й степени, белевшему на генеральском мундире…

Каледин проснулся от внезапной боли – как удар в сердце. И тут же прошло. Встал, тряхнул головой, одернул китель, застегнул воротник, пошел руководить армией – готовить ее к новому наступлению.


Вверх дном

Новому наступлению не суждено было состояться.


Из воспоминаний генерал-майора Бориса Владимировича Геруа, в начале 1917 года генерал-квартирмейстера Особой армии, располагавшейся под Луцком справа от армии Каледина:

«…Никому не приходило в голову, что мы накануне революции. Поэтому первые известия о ней 27 февраля явились громом с неба, которое казалось нам чистым и голубым, или почти таким. Четыре дня до отречения Государя прошли в почти непрерывных разговорах по прямому проводу со штабом фронта. На моей обязанности было принимать лично днем и ночью эти длиннейшие ленты с выстукиваемыми на них „последними новостями“. Ползли из машины неожиданные слова, медленно складывавшиеся в совершенно невероятные фразы»[27].


В ночь с 3 на 4 марта телеграф принес ошеломляющие новости.

Государь император отрекся от престола.

В Петрограде[28] – правительство из депутатов Прогрессивного блока.

Верховный главнокомандующий – Николай Николаевич.

В России произошла революция.

Нет! Если бы произошла! Она только начиналась.


Из воспоминаний Эраста Николаевича Гиацинтова, штабс-капитана артиллерии, в начале 1917 года находившегося в войсках Юго-Западного фронта:

«Первого марта вечером дошли до нас первые вести о событиях в Петрограде. Впечатление было ошеломляющее…В первый момент на всех нас нашло самое мрачное отчаяние, так как никто не думал, что правительство без всякого сопротивления отдаст власть. Ясно было, что внутренние беспорядки отзовутся гибельно на состоянии фронта, значит, сорвется наступление и еще затянется война…

Через два дня пришел Манифест Государя Императора об отречении от престола и манифест великого князя Михаила Александровича. Командир батареи, не будучи в силах читать эти манифесты солдатам сам, поручил это сделать мне. Солдаты молча выслушали оба манифеста. Никто из них никаких восторгов не выражал»[29].


Из записок Маркела Михайловича Максимова, в 1917 году рядового солдата:

«Не доходя до г[орода] Черновицы, послали вперед квартирьеров, и, когда стали подходить к городу, нас встретили посланные вперед люди для подыскания квартир. Один из них был унтер-офицер, подходит к офицерам, шедшим впереди. Мы тоже шли впереди, слышим, докладывает командирам о квартирах, а потом говорит: „Ваше благородие, что мы там слышали! Как будто говорят – царь отрекся от престола“. Тут все офицеры ахнули от ужаса, как то, что мы будем делать?»[30]


Из воспоминаний К. Попова, штабс-капитана Сводного полка Кавказской гренадерской дивизии:

«Все перевернулось сразу вверх дном. Грозное начальство обратилось в робкое, растерянное, вчерашние монархисты – в правоверных социалистов, люди, боявшиеся сказать лишнее слово из боязни плохо связать его с предыдущими, почувствовали в себе дар красноречия и началось углубление и расширение революции по всем направлениям»[31].


Мы еще не раз будем возвращаться к событиям февраля – марта семнадцатого. Сейчас скажем только, что за два месяца русская армия стремительно прошла путь от боеспособной до разлагающейся. Действительно, все перевернулось сразу вверх дном. Хаос вылезал отовсюду. Снизу – в образе распоясанной черни, озлобленной солдатчины, анархической матросни. Сверху – в виде лавины декретов, постановлений, распоряжений и приказов Временного правительства, полных безудержной демагогии и горячечных нелепостей. Три мотива звучали в этих актах государственного безвластия: тотальная некомпетентность, безудержные амбиции, страх перед массами. Следствием этого страха стала так называемая демократизация армии, приведшая к созданию в войсках всевозможных выборных комитетов, проведению бесконечных митингов, на которых ничего не решалось, но зато с озлобленной легкостью отменялись любые приказы командования. Офицеров никто не слушал. Генералы ничем не управляли. За их прямыми, по военному расправленными спинами уже не было силы, не чувствовалась державная мощь. Гучков, военный министр Временного правительства, тщеславный дилетант, не доверял старым генералам, подозревал их всех в симпатиях к свергнутому царю и, во избежание заговора, выдавливал одного за другим с командных должностей. Понеслась беспорядочная кадровая чехарда. Николай Николаевич так и не смог вступить в должность Верховного главнокомандующего; назначенный Временным правительством вместо него бывший начальник штаба Верховного главнокомандующего (на тогдашнем военном жаргоне – наштаверх) Алексеев продержался семьдесят один день. Вслед за ним до конца года успели сменить друг друга пять Верховных…

К маю месяцу развал армии стал очевидным.


Брусилов:

«Офицер сразу сделался врагом в умах солдатских, ибо он требовал продолжения войны и представлял собой в глазах солдата тип барина в военной форме. <…> Офицер в это время представлял собой весьма жалкое зрелище, ибо он в этом водовороте всяких страстей очень плохо разбирался и не мог понять, что ему делать. Его на митингах забивал любой оратор, умевший языком болтать и прочитавший несколько брошюр социалистического содержания»[32].


Гиацинтов:

«Чем дальше я отъезжал от позиции, тем более и более поражался распущенности тыла. Встречающиеся солдаты все реже и реже отдавали честь. Подъезжая к Луцку, я встретил какую-то орду, не имеющую, кроме одежды, ничего общего с воинской частью. <…> По улицам Луцка бродило множество солдат самого гнусного вида. Почти никто из них не отдавал честь. <…> На вокзале вместо расторопного, чистого и хорошо одетого жандарма, всегда идеально знающего расписание поездов не только своей ветки, но и соседних с ней, увидел какое-то недоразумение в обмотках, именующееся милиционером, которое ни на один из вопросов не ответил. <…> Заплеванный семечками и загаженный Петроград, переполненный праздношатающимися солдатами и декольтированными матросами, превзошел самые мрачные ожидания»[33].


Попов:

«Волна людского лицемерия, злобы, низкой подлости, разнузданного хамства и прочих земных пороков захлестнула всю Россию. Грусть и отчаяние охватили меня. В эти дни я думал: „Наверное, найдется вождь, который кликнет клич и соберет вокруг себя все честное, сильное духом и мужественное и продиктует свое властное решение“. Я мысленно перебирал в уме имена всех наших генералов с большими именами – их было много, но все молчали, как заколдованные»[34].


Каледин тоже молчал. В вожди он не метил. Первое время как-то пытался примириться с творящимся вокруг него. Со всеми этими советами и комитетами, декретами и лозунгами, которых понять не мог, которые претили его душе – душе потомственного офицера. Он привык всю жизнь делать одно дело – военное. А они не давали ему делать это дело, разваливали порядок, без которого он не мыслил бытия. Компромисс не мог быть долгим.


Константин Оберучев, комиссар, направленный Временным правительством осуществлять «демократизацию» Киевского военного округа:

«Мы разговорились с ним (Калединым. – А. И.-Г.) о текущем моменте, и он не относился отрицательно к перевороту (Февральской революции. – А. И.-Г.). Но он не был доволен введением войсковых и иных комитетов и терпел их, как введенные правительственною властью организации. <…> Но уже то, что он не шел к ним навстречу, создало ему массу врагов среди чинов черновицкого гарнизона, и члены Исполнительного комитета черновицкого гарнизона в первое же свидание посвятили меня в свое недовольство генералом Калединым»[35].


Это могло закончиться только одним – уходом из армии. 29 апреля 1917 года, на тридцать восьмом году службы, генерал от кавалерии Каледин был отстранен от должности командующего 8-й армией и нового назначения не получил. Армию сдал присланному Временным правительством генералу Корнилову и, оказавшись не у дел, отправился на родину, на Дон. В Новочеркасске в это время шумел и митинговал Донской войсковой круг – детище демократизации. Там Каледин был принят с почетом, даже с восторгом. Тут и возникла, сразу во многих умах, мысль – избрать его войсковым атаманом. Кого, как не его – природного казака, прославленного Луцким прорывом, носящего высший воинский чин русской армии? Из всех казачьих генералов он был в тот момент самой значительной фигурой. К тому же его хорошо помнили в Новочеркасске. Его добросовестность, любовь к порядку, а главное, отсутствие политических амбиций – давали основание полагать, что он обеспечит области Войска Донского устойчивое положение посреди шатающейся России.

19 июня 1917 года впервые со времен Петра Великого Войсковой круг избрал главу Вольного Дона. Войсковым атаманом стал Алексей Максимович Каледин.


224 ступени

Последнее служение Каледина длилось 224 дня. Каждый из этих дней – шаг в пропасть.

Должность войскового атамана была скорее общественной, чем властной. Да, собственно, власти уже не было во всей стране. Повсюду росли всевозможные комитеты, кипели митинги; власть заместилась уговариванием. А за завесой бесконечной политической болтовни зрела гражданская война. Разрастались страшные трещины в основании общества; сквозь них то там, то сям прорывалась лава социальной ненависти. Армия уже не деградировала – она разваливалась; неповиновение солдат командирам стало повседневным явлением, расправы над офицерами совершались все чаще, и десятки тысяч дезертиров несли с фронта в тыл безжалостный дух и опыт безнаказанного убийства.

Войсковой атаман ясно понимал, что ничего не может сделать. Как тогда, в оскверненной убийством пленных галицийской хате. Только выйти уже некуда.

Ободряло только одно: всеобщий развал как будто не затронул донское казачество. Пока Дон оставался тихим, можно было на что-то надеяться.

В середине августа в Москве проходило Государственное совещание, созванное Временным правительством ради благой цели – объединения всех и всяческих общественных сил. В зале Большого театра собрались 2600 участников. От имени представителей всех двенадцати казачьих войск поручено выступать Каледину.


Из речи Каледина 14 августа 1917 года:

«Выслушав сообщение Временного правительства о тяжелом положении Русского государства, казачество… приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели. <…>

Служа верой и правдой новому строю, кровью своей запечатлев преданность порядку, спасению родины и армии, с полным презрением отбрасывая провокационные наветы, обвинения в реакции и контр-революции, казачество заявляет, что в минуты смертельной опасности для родины, когда многие войсковые части, покрыв себя позором, забыли о России, оно не сойдет со своего исторического пути служения родине в с оружием в руках на полях битвы и внутри в борьбе с изменой и предательством. <…>

В глубоком убеждении, что в дни смертельной опасности для существования родины все должно быть принесено в жертву, казачество полагает, что сохранение родины, прежде всего, требует доведения войны до победного конца в полном единении с нашими союзниками. <…>

Армия должна быть вне политики. Полное запрещение митингов и собраний с их партийными борьбой и распрями.

Все советы и комитеты должны быть упразднены, как в армии, так и в тылу, кроме полковых, ротных, сотенных и батарейных, при строгом ограничении их прав и обязанностей областью хозяйственных распорядков. <…>

Дисциплина в армии должна быть поднята и укреплена самыми решительными мерами. <…>

Россия должна быть единой. Всяким сепаратным стремлениям должен быть поставлен предел в самом зародыше. <…>

Время слов прошло. Терпение народа истощается – нужно делать великое дело спасения родины»[36].


Речь не особенно впечатляющая. Дежурные заверения в почтении к Временному правительству, клятвы верности родине и революции (как будто полгода назад не клялись точно так же в верности государю). Опасливые оговорки в самых важных местах: «все советы должны быть упразднены… кроме полковых, таких, сяких и прочих…» Прочитанная по бумажке ровным, глуховато-монотонным голосом, заурядная по форме и компромиссная по содержанию, эта речь не должна была бы произвести впечатления… Однако произвела. Бурные аплодисменты справа, яростное негодование слева. Реакция зала говорит о том, что люди, даже эти, избранные, не были в состоянии воспринимать слова, а ждали только лозунгов, под которыми, как под яркими знаменами, можно было бы броситься друг на друга.

Гражданская война уже началась – в душах людей. Возможно, об этом думал атаман Каледин, возвращаясь из Москвы в Новочеркасск. Государственное совещание завершилось явным провалом. Единства не было. Ничего не было. Из кратких разговоров в Москве с главковерхом Корниловым, с другими генералами Каледин вынес уверенность в том, что готовится новая неприятность, новый удар по рушащемуся порядку. Какая-то масштабная политическая интрига, в которую его не посвящали, на которую, однако, многозначительно намекали.

Через десять дней произошли события, официально объявленные Корниловским мятежом. События странные, парадоксальные, путаные и трагические (речь о них впереди). Из Новочеркасска происходящее было видно плохо. Генералы, арестованные 1 сентября по приказу Керенского, как и осуществлявший арест генерал Алексеев, были хорошо знакомы Каледину. Имя Каледина было упомянуто Корниловым в показаниях, данных им Чрезвычайной следственной комиссии, как имя возможного военного диктатора. Это означало: конфликт с Временным правительством неминуем. Назначение Керенского главковерхом могло вызвать у Каледина только чувство брезгливого отвращения к штатскому болтуну, напялившему на себя какой-то полунаполеоновский френч. Но когда 25 октября из Петрограда пришла отчаянная телеграмма от министра юстиции Малянтовича о вооруженном захвате Советами власти в столице, атаман и его окружение незамедлительно выступили в поддержку Временного правительства. Уже на следующий день Каледин объявил, что вся полнота власти в области Войска Донского переходит к нему и возглавляемому им Войсковому правительству. Переворот в Петрограде он назвал преступным и недопустимым. Ввел на Дону военное положение. Запретил деятельность Советов.

Теперь уже каждый день телеграф приносил Каледину новые мучительные известия. Керенский разбит и бежал. Казачий генерал Краснов под Петроградом арестован казаками, правда тут же и отпущен. В Могилеве мятеж; убит исполняющий обязанности главковерха генерал Духонин. Большевики заключили с немцами перемирие. Корнилов и арестованные вместе с ним генералы бежали из Быхова и из Бердичева из-под стражи. Вскоре они один за другим стали появляться в Новочеркасске. Сюда же массами устремились офицеры, спасающиеся от репрессий красных и ненависти солдат. Каледина это не радовало, скорее пугало. События неслись уже с такой скоростью и по такому руслу, что шансов уцелеть в их потоке становилось все меньше. Бывший главковерх Алексеев и быховско-бердичевские беглецы – Корнилов, Деникин, Романовский – занялись формированием своих войск. Это был удар по нему, Каледину. Многие офицеры, казаки, добровольцы, на которых он мог рассчитывать, записывались в армию Алексеева и Корнилова. Впрочем, и в этом деле царил такой же ужасающий хаос, как и во всем остальном. В Донскую армию, как и в Алексеевскую, записывались тысячи, а когда надо было выступать – собирались едва лишь десятки. Рабочие в городах были откровенно за большевиков; крестьяне по большей части тоже; огромная масса казаков держалась выжидательно, но защищать Войсковое правительство с оружием в руках не собиралась.

И всюду, всюду, всюду – злоба и кровь. Миллионноголовое бесформенное чудище уже хозяйничало везде, наползало со всех сторон.

Запретить Советы оказалось легче, чем уничтожить. В конце ноября в Ростове-на-Дону большевики и анархисты восстановили Совет и захватили власть при поддержке солдат и при заинтересованном нейтралитете казаков. Верные части, отправленные Калединым, Корниловым и Алексеевым в Ростов, выбили оттуда большевиков и анархистов. Но великое бедствие стало свершившимся фактом: Гражданская война на Дону началась.

Как и опасался Каледин, формирование Алексеевской (или, как ее стали называть, Добровольческой) армии дало петроградскому правительству большевиков и левых эсеров повод для военного вторжения на Дон. 6 декабря было опубликовано обращение Совета народных комиссаров: «В то время, как представители рабочих, солдатских и крестьянских депутатов ведут переговоры, чтобы обеспечить стране мир, враги народа – помещики и банкиры с их союзниками генералами – предприняли последнюю попытку сорвать дело мира и вырвать власть из рук Советов и землю из рук крестьян и заставить солдат, матросов и казаков истекать кровью за барыши русских и союзных империалистов. Каледин на Дону и Дутов на Урале подняли знамя восстания… Совет народных комиссаров распорядился двинуть необходимые войска против врагов народа. Контрреволюционное восстание будет подавлено. Виновники понесут кару, отвечающую тяжести их преступления»[37].

Вооруженные формирования, именуемые красными, более похожие на банды, чем на войсковые части, предводительствуемые какими-то неведомыми личностями – на взгляд Каледина, крикунами и убийцами, – двинулись со стороны Воронежа и Харькова на Ростов и Новочеркасск. Командовать этим полуанархическим «фронтом» был прислан из Петрограда большевик Антонов, по документам Владимир Овсеенко (тот самый, выпускник родного Воронежского кадетского корпуса). В ответ на это в Новочеркасске 10 декабря был образован Донской гражданский совет во главе с тремя генералами: Алексеевым, Корниловым, Калединым. Но войск у триумвирата было ничтожно мало. Против красных действовали отряды добровольцев-партизан, которыми управлял не Каледин, не Войсковое правительство и не Гражданский совет, а самочинные предводители, удальцы-головорезы вроде есаула Чернецова. Про этого Чернецова, совершившего несколько удачных рейдов по тылам красных, тут же пошло гулять что-то такое в стихах: «Но проснулся донской Степан Разин, сын степей есаул Чернецов». Не Каледин, законно избранный войсковой атаман, был хозяином Новочеркасска, а донской Степан Разин – пусть и с погонами на плечах.

И тут же, под боком, в казачьем миру, вдруг появились свои большевики, стали расти свои Советы. 10 января в станице Каменской на Съезде фронтового казачества был образован Донревком – красное правительство Дона. Удальцу Чернецову удалось выбить советских из Каменской и разбить один за другим несколько красных отрядов. Но 21 января в бою у станицы Глубокой Чернецов попал в плен и был зарублен председателем Донревкома Федором Подтелковым.

Красные продвигались к Новочеркасску. Части Добровольческой армии по приказу Корнилова были стянуты к Ростову. Новочеркасск оборонять было некому. Войск у правителя Дона не оставалось.


Та самая пуля

28 января в Новочеркасске было расклеено воззвание войскового атамана: «Время не ждет, опасность близка, и если вам, казаки, дорога самостоятельность нашего управления и устройства, если вы не желаете видеть Новочеркасск в руках пришлых банд большевиков и их казачьих приспешников-изменников, то спешите на поддержку Войсковому правительству посылкой казаков-добровольцев в отряды»[38]. Ощутимого результата не последовало.

29 января Каледин собрал в Атаманском дворце последнее заседание Войскового правительства.

Он выглядел неплохо: не подавленным, скорее бодрым. Обычным своим невыразительным, глуховатым голосом начал говорить. Ровно, с расстановкой, но без пауз.

– Господа, положение донских властей безнадежно. Почти все окружные станицы уже в руках противника. Отношение населения к нам не сочувственно, скорее враждебно. Боевых частей у нас нет. Для защиты Донской области на фронте имеется лишь сто сорок семь штыков. От генерала Корнилова поздно ночью я получил телеграмму. Добровольческая армия, ввиду безнадежности положения на Дону, покидает Ростов и уходит на Кубань.

Тут он сделал наконец паузу. Чуть подождав, так же бесстрастно завершил:

– Таким образом, господа, у нас больше нет сил и сопротивление бесполезно. Я не хочу лишних жертв, лишнего кровопролития, предлагаю сложить свои полномочия и передать власть городскому самоуправлению. Пусть оно само выйдет на переговоры с большевиками и предотвратит кровопролитие.

На том и порешили: собраться через два часа в здании городской управы и официально передать ей несуществующую власть. Разошлись. Каледин вызвал начальника походного штаба, продиктовал ему приказ: «Объявляю, что каждый партизан, каждый отдельный партизанский отряд может считать себя свободным и может поступать с собой по своему усмотрению… Я открываю фронт с единственной целью – не подвергать город всем ужасам гражданской войны». На часах было что-то около двух.

Каледин неспешно вышел из кабинета. Как будто без цели прошелся по комнатам второго этажа дворца. У двери комнаты, отведенной его брату, генерал-майору Василию Каледину, немного помедлил. Там никого не было, это он знал. Открыл дверь и тихо затворил ее за собой.

Через несколько минут из-за этой двери раздался выстрел.


P. S

Факт самоубийства генерала Каледина ни тогда, ни много десятилетий спустя не вызывал сомнений. Сразу после выстрела в комнату вбежали несколько человек: денщик, жена Мария Петровна Каледина, заместитель атамана Митрофан Богаевский, затем и другие. Обстановка вокруг умирающего атамана и положение его тела были подробно описаны; пуля найдена и сохранена Богаевским. Была обнаружена и предсмертная записка Каледина, адресованная генералу Алексееву. Казалось бы, сомнений в обстоятельствах гибели Каледина быть не может.

В наше время историк Вячеслав Родионов выдвинул альтернативную версию: Каледин был убит. Эта версия подробно им обосновывается в книге «Тихий Дон атамана Каледина». Действительно, в источниках, на которые опирается традиционная версия гибели войскового атамана, содержатся противоречия, неувязки, странности. Некоторые аргументы, приводимые Родионовым, заставляют задуматься. Впрочем, теперь, по прошествии почти столетия, установить истину с абсолютной достоверностью невозможно.

Во всяком случае, мотивы для самоубийства у Каледина были. Он оказался в трагическом тупике. По складу личности он не мог признать власть большевиков, и уж тем более – перейти в их лагерь. Нарождающаяся атаманщина явленная в образе Чернецова, ему претила. Для продолжения борьбы в рядах белых у него не было ни сил, ни желания. Он видел, что борьба эта бесперспективна, потому что люди, массы не сочувствуют ей. Многое говорит и о том, что еще в первый год мировой войны Каледин испытал глубокий душевный надлом, да и ранение не прошло без последствий для его здоровья.

Деваться ему было некуда. Спрятаться от пули негде.

И пуля нашла его.


Брусилов

В то самое время, когда Каледин в Атаманском дворце в Новочеркасске навсегда затворял за собой двери в братнину комнату, далеко на севере, в Москве, в тихом и чистом покое лечебницы Руднева в Серебряном переулке, Брусилова терзали неутолимые боли, телесные и душевные. Три месяца назад, во время октябрьских московских боев, когда большевизированные солдаты вели артиллерийский огонь с Воробьевых гор по зданию штаба Московского военного округа, снаряд ударил в дом № 4 по Мансуровскому переулку, где жил Брусилов. Осколками его ранило в ногу. Ранение оказалось нелегким, мучительным. И еще больнее сознание того, что все это нелепо, что удар получил от своих же солдатушек и что теперь он не победоносный вождь боевых дружин на поле брани, а отставной генерал, раненный революцией.

А ведь, пожалуй, Брусилов должен был благодарить этот шальной осколок: вполне возможно, что он продлил генеральскую жизнь лет на девять. Из-за ранения Брусилов полгода пролежал в постели – и потому не был унесен первыми, самыми враждебными вихрями Гражданской войны. Не был брошен на солдатские штыки, как Духонин; не погиб от случайного снаряда, как Корнилов; не был зарублен красноармейскими шашками, как Рузский; не вогнал себе пулю в сердце, как Каледин. А умер в преклонные семьдесят три года; до самой смерти состоял на военной службе – в Рабоче-крестьянской Красной армии – и был похоронен со всеми подобающими воинскими почестями.


Кавалерист, любимец счастья

Брусилов всегда стоял на служебной лестнице ступенью или двумя выше Каледина. Так пошло от самого рождения. Каледин – сын полковника; Брусилов – сын генерал-лейтенанта. Каледин – из казаков, лишь недавно выслуживших дворянство; Брусилов – из старинной дворянской семьи. Каледин учился в хорошей воронежской военной гимназии и в превосходных юнкерских училищах Петербурга. Брусилов окончил сверхпривилегированный Пажеский корпус. Статус пажа (как называли себя выпускники этого военно-придворного учебного заведения независимо от возраста и чина) означал прикосновенность к придворному обществу и широкий круг знакомств среди высшей военной элиты.

О семье, в которой родился и рос Каледин, мы ровным счетом ничего не знаем. Вокруг семейства Брусиловых заметен ореол романтических преданий. Красавица-полька Мария-Луиза Нестоемска страстно полюбила старого воина, ветерана Бородинского сражения Алексея Брусилова, который был старше ее почти на сорок лет, и вышла за него замуж вопреки воле родителей. От этого брака 19 августа 1853 года в Тифлисе родился сын, нареченный по отцу – Алексеем. Старый генерал умер, когда первенцу было шесть лет. Мать не перенесла смерти мужа, захворала от горя и вскоре тоже умерла. Троих сыновей взяли на воспитание родственники по материнской линии, Карл и Генриетта Гагемейстер – семейство родовитое, имевшее связи при дворе. Отсюда – путь в Пажеский корпус. В 1867 году юный Алексей Брусилов был принят в этот питомник военно-служилой аристократии, пять лет провел в бывшем Воронцовском дворце на Садовой улице в Петербурге, и в 1872 году был выпущен прапорщиком в 15-й Тверской драгунский полк.

Будучи старше Каледина на восемь лет, Брусилов успел в молодые годы понюхать настоящего боевого пороху. В 1877-м – начале 1878 года он вместе с полком участвовал в Русско-турецкой войне, в военных действиях на Закавказском театре, вокруг ключевой крепости Карс. Войну закончил в чине штабс-капитана. Скучная в мирное время служба на Кавказе его не манила. Через три года капитан Брусилов был направлен в Офицерскую кавалерийскую школу в Петербург, да там, на берегах Невы, и остался. Этот поворот в его биографии совершился в 1882 году – в то же самое время, когда сотник Каледин из имперской столицы отправился на службу в далекое Забайкалье. Еще через год Брусилов был зачислен ротмистром в гвардейский конно-гренадерский полк с оставлением его в составе Офицерской кавалерийской школы. Здесь прослужил 23 года, поднявшись от адъютанта до начальника школы, выслужил погоны полковника, генерал-майора.

В мирное время продвижение по службе – дело рутинное. Мерный подъем по ступеням. Когда в 1907 году Каледин получил долгожданные две генерал-майорские звездочки, Брусилов уже несколько месяцев носил свеженькие три звездочки генерал-лейтенанта. Когда в 1910 году Алексей Максимович принял бригаду, Алексей Алексеевич, прокомандовав три года блестящей 2-й гвардейской кавалерийской дивизией, уже поднялся до командира корпуса. Когда Алексей Максимович дослужился до генерал-лейтенанта, Алексей Алексеевич год как пребывал в чине генерала от кавалерии. В одном паж уступал казаку – в военном образовании. В Академии он, в отличие от Каледина, не обучался и к Генеральному штабу причислен не был.

Всякая государственная служебная система полна внутренних антагонизмов. Армейские не любят гвардейских, милиционеры – прокуроров, полицейские – жандармов, строевые – штабных. В дореволюционной русской армии существовал известный антагонизм между офицерами Генерального штаба и прочими армейскими строевыми. Поясним: быть офицером Генерального штаба вовсе не значило служить именно в нем. Это звание присваивалось тем офицерам, которые окончили Николаевскую академию Генерального штаба по первому и второму разрядам. Офицеры Генштаба склонны были свысока посматривать на обыкновенных строевых сослуживцев, считая их неучами. Строевые недолюбливали генштабовских как карьеристов и всезнаек.

Сам Брусилов впоследствии писал об офицерах Генерального штаба: «…В их среде находился некоторый, к счастью небольшой, процент людей ограниченных, даже тупых, но с большим самомнением. Впрочем, самомнением страдала значительная часть чинов этого корпуса, в особенности молодежь, которая льстила себя убеждением, что достаточно окончить 2,5-гoдичнoe обучение в академии, чтобы сделаться светилом военного дела, и считала, что только из их среды могут выходить хорошие полководцы. <…> Они не задерживались ни на каком месте – ни на штабном, ни на строевом, а потому трудно было им входить основательно в круг своих обязанностей и приносить ту пользу, которую они могли и должны были принести. Такое перелетание с места на место также озлобляло армию, которая называла их белою костью, а себя – черною»[39].

Можно себе представить, что подумали друг о друге генералы Брусилов и Каледин, когда встретились в Виннице, в штабе XII корпуса, в августе 1913 года, почти ровно за год до начала войны. В глазах Каледина Брусилов был баловень счастья, гвардейский франт со связями, да притом крикун-кавалерист, берейтор, без систематического военного образования. Брусилов видел в Каледине ученого штабного делопроизводителя с карьерными замашками генштабиста.

Надо сказать, что по свойствам характеров и чертам внешности они являли собой полярные противоположности. Рядом с массивной, плотной фигурой Каледина особенно бросалась в глаза молодцеватая подтянутость, худощавая легкость, подвижность Брусилова. На фоне хмурой задумчивости Каледина ярко блистала светская живость, стремительность мысли Брусилова. И поток его остроумных речей особенно выразительно звучал в обществе калединской молчаливости. Не потому ли они прошли Первую мировую войну в неразрывной сцепке, что являли собой взаимодополняющее противоречие?


Вот характеристики, которые дают Брусилову генералы и офицеры Первой мировой, воевавшие (все, кроме одного – Оберучева) под его командованием. Учтем, правда, что военные относятся друг к другу с искренней симпатией тем реже, чем выше они в чинах.


Андрей Евгеньевич Снесарев, в 1916 году генерал-майор, начальник штаба 12-й пехотной дивизии (запись во фронтовом дневнике):

«Брусилов – человек настроения. Во время отступления бежал и нельзя было остановить, впал в панику (Трусилов), только и было по телеграфу делов, что с ним. Хотели офицеры Генерального штаба его арестовать и приволочить во фронт. Пролом весною 1916 г[ода] не его мысль, это сделали 7-я и особенно 9-я армии, предоставленные совершенно своим силам. Брусилов ломил на Ковель, уложил гвардию, видя успех на юге, не поддержал его, продолжая долбить все туда же, пока не стали у него отбирать корпуса. „Даже ребенку было ясно, где главный удар… дай он туда два корпуса, и теперь мы были бы на Сане; обход слева заставил бы немцев бросить и Львов, и Ковель, и прочее“. Человек настроения… один день вопит, что не может держаться, а на другой день: „Всеми силами перехожу в наступление; предо мною что? Ведь сволочь!“»[40]


Генерал-лейтенант В. И. Соколов, комдив-14:

«…Смелого полета стратегической мысли, дара быстро схватывать стратегическую обстановку, сделать дальнейшую оценку и на основании этого создавать смелые и целесообразные решения – у Брусилова не было, но тогда что же сделало его в минувшую войну почти народным героем? По моему скромному разумению, прежде всего военное счастье, которое в высокой мере сопровождало Брусилова. <…> Счастье, несомненное счастье сопровождало Брусилова. Счастье в том, что он начал войну с исключительно доблестным VIII корпусом[41], продолжал с такой же доблестной 8-й армией; счастье в том, что ему пришлось выполнить грандиозную демонстрацию у Луцка, где в неодолимых, по-видимому, укрепленных линиях стояли против него австрийцы, а не германцы; Луцкий успех настолько превзошел все ожидания, что, к несчастью нашему, вылился в так называемое Брусиловское наступление… <…>

Уменья, по крайней мере личного, у Брусилова не было. Вместо него было упрямство… <…>

Обладая в то же время природным умом и выработанными продолжительной службой в гвардейской кавалерии тактом, Брусилов знал, что обаяние начальника в гораздо большей степени поддерживается начальнической щедростью, т. е. поощрением достойных, нежели строгостью, одинаково страшной для достойных и недостойных. Поэтому Брусилов щедрою рукой осыпал наградами отличившиеся части, особенно во время личных посещений… В войсках знали, что приезд Брусилова сопряжен с широкой раздачей наград и поэтому ждали его с радостью и без страха; создавалась таким путем популярность в войсках»[42].


Евгений Эдуардович Месснер, к концу Первой мировой войны штабс-капитан, участник Брусиловского прорыва:

«В 8-й армии не любили Брусилова. В 1914 г. он гнал свои корпуса, дивизии вперед, не жалея сил людей, не разрешая дневок для отдыха, не считаясь с тем, что обозы отстали и солдаты остаются без хлеба и мяса. А в 1915 г., когда войска его армии были уже у предела сил человеческих и на грани полного их уничтожения мощной артиллерией Макензена, он отдает приказ: „Пора остановить и посчитаться с врагом как следует и совершенно забыть жалкие слова о превосходстве врага и об отсутствии у нас снарядов“. Мы вознегодовали: „посчитаться как следует“ было равносильно требованию самоубийства армии – настолько силы врага превосходили наши; а отсутствие артиллерийских снарядов – это не „жалкие слова“, а трагично-жалкий факт, и отрицать его значило издеваться над войсками, принужденными без выстрела – нечем было стрелять пехоте и артиллерии – ждать под барабанным вражеским огнем момента, когда можно будет этому врагу показать, что значит „русский штык удалый“.

Такие приказы не способствовали популярности Брусилова в войсках, но они были полезны для самого Брусилова: в высших сферах восхищались полководческой волей этого генерала и выдвинули его в главнокомандующие и (при Временном правительстве) в Верховного. <…>

Будучи офицером волевым и энергичным, Брусилов умел заражать своей энергией подчиненных – свойство очень ценное в полководце… В оперативной логике он не был силен, потому что, ставши генералом от кавалерии, остался корнетом, которому дорог лозунг конницы: „Скачи, лети стрелой“. <…>

Заканчивая на этом словесный портрет Брусилова, видим, что он как человек – неуживчив, обидчив, мнителен к интригам, не объективен. Как офицер был карьеристом, позером, плохим товарищем (заслуги – себе, промахи – другим), обладал твердой волей для отстаивания своего мнения и для жертвования в бою солдатами… Но он был любимцем военного счастья, а потому был победителем»[43].


Константин Оберучев:

«Бодрый, седой, суховатый на вид старик, небольшого роста и с полным энергии лицом, генерал Брусилов производил двойственное впечатление. Деланая суровость во взгляде и неподдельная доброта, сквозившая в то же время в его глазах, ясно показывали, что напрасно он старается напустить на себя суровость. Он не может скрыть доброты, таящейся в тайниках его души»[44].


От себя добавим: возможно, Брусилов и был любимцем счастья, но оно, счастье, обошло его в одном отношении. Первая жена Брусилова рано умерла, оставив ему единственного сына, тоже названного Алексеем. И этот единственный сын погиб при не вполне ясных обстоятельствах во время Гражданской войны. Тут судьбы Брусилова и Каледина сходятся.


Гримасы военной фортуны

Нет, конечно, «Трусиловым» он не был. Но полководческой славы хотел. Отчасти этим объясняется быстрота отступления, о которой говорит Снесарев[45]: во что бы то ни стало увести свои войска от разгрома, даже если это идет во вред фронту в целом. Ведь о командире, который потеряет войска, прикрывая отход соседей стойкой обороной, будут говорить: «Он был разбит». А о том, который вовремя удерет, скажут: «Он отступил, но сохранил свои силы». Эта же усердная забота о своей полководческой репутации была, очевидно, одной из главных причин упрямого долбления в одну точку, невзирая на колоссальные потери, на что намекает Соколов, когда говорит о «несчастном» брусиловском наступлении. Тут было стремление любой ценой добиться впечатляющей победы, а знания, как это сделать, – не было.

К началу Первой мировой войны все действующие генералы русской армии разделялись на две группы. Первая – те, которые имели опыт командования крупными войсковыми соединениями в Русско-японской войне; то есть имели только опыт поражений. Вторая – те, кто вовсе не имел полководческого опыта; многие из них, как Брусилов, давным-давно, будучи младшими офицерами, участвовали в Русско-турецкой войне, а иные, как Каледин, вообще не бывали никогда в настоящем бою. Первые, битые, склонны были проявлять чрезмерную осторожность, действовали пассивно, зачастую боялись развивать даже явно наметившийся успех. Представители второй группы были амбициозны, жаждали славы, но совершенно не представляли себе условий той войны, в которую вступила Россия в августе 1914 года. Более того, не имея сплошь и рядом достаточной военно-теоретической подготовки, не смогли научиться искусству ведения современной войны и на собственном двухлетнем опыте. На поле боя они вынуждены были добиваться своих целей не умением, а числом. Огромные потери при этом неизбежны.

Брусилов был ярким представителем второй группы.

Славы он хотел. И ведь в начале войны ему улыбнулось военное счастье. После блестяще выигранного сражения на Гнилой Липе его 8-я армия устремилась на Львов. Правда, впечатляющий успех, высоко вознесенный газетчиками, был достигнут благодаря двукратному превосходству в силах. Австро-Венгерское командование допустило ошибку: не разглядело сосредоточение крупной группировки русских войск в районе Проскурова. Свои главные силы австрийцы бросили на Томашов[46], против 5-й армии генерала Плеве, с целью прорыва на Люблин и Холм. На Гнилой Липе удару двух наиболее мощных армий Юго-Западного фронта – 3-й и 8-й – противостоял сравнительно малосильный заслон австро-венгерских войск.

Со взятием Львова вообще приключилась история забавная и поучительная.

Командование Юго-Западного фронта и командующие армиями были уверены, что брать Львов придется с тяжелого боя, что на подступах к нему противник будет драться отчаянно на хорошо подготовленных позициях. Эта уверенность основывалась на преувеличенном представлении о численности и силе австро-венгерских войск в районе Львова. Между тем австро-венгерское командование, убедившись в том, что со стороны Проскурова в наступление перешли главные силы Юго-Западного фронта, испугалось за судьбу своей ударной группировки на Люблинско-Холмском направлении, оказавшейся под угрозой флангового обхода. И приняло решение: отойти правым флангом за Днестр и Верещицу, Львов же оставить без боя.

Об этом, естественно, не знали командующие армиями, наступавшими на Львов, – Брусилов и Рузский. И тому и другому ужасно хотелось овладеть городом. Вот это была бы победа! Не какая-то там Гнилая Липа – древний Львов, столица Галиции! Обстановка подстегивала: на фоне далеко не блестящего начала войны, тяжелого положения Плеве под Томашовом и уже явно совершившегося разгрома 2-й армии Самсонова в Восточной Пруссии взятие Львова выглядело бы особенно эффектно. Награда за такую победу обещала быть великой. И оба командарма, буквально отталкивая друг друга локтями, устремились на Львов. Тщетно командующий Юго-Западным фронтом (на тогдашнем военном жаргоне – главкоюз) Иванов посылал Рузскому директивы, перенаправлявшие 3-ю армию к северу, на поддержку Плеве. Дипломат и хитрец Рузский под разными предлогами не выполнил установки главкоюза. Его войска подошли к Львову с востока в то же самое время, когда правофланговые части 8-й армии приближались к городу с юга.

Между тем 20 августа два полковника штаба 8-й армии, Гейден и Яхонтов, проезжая в автомобиле по дороге в направлении расположения 3-й армии, встретили толпу мирных жителей, беженцев, бредущих со своим скарбом со стороны Львова, подальше от боевых действий. Полковники поинтересовались, как обстановка в городе и много ли там австрийских войск. И получили в ответ:

– Нема никого, вси утиклы.

Эти «разведданные» к вечеру подтвердила авиаразведка: массы австрийских войск двигаются к востоку от Львова. Город пуст. 22 августа он был занят частями 3-й армии. Рузский опередил-таки Брусилова.

В приказе Верховного главнокомандующего честь взятия Львова была полностью приписана 3-й армии. Армии Брусилова в утешение была объявлена благодарность за взятие маленького Галича. Рузский, имевший уже боевые награды за Русско-японскую войну, получил Георгия сразу 4-й и 3-й степени и тут же прошел на повышение: был назначен главнокомандующим Северо-Западным фронтом вместо Жилинского, уволенного за восточно-прусский разгром. Брусилов, боевых наград не имевший, должен был довольствоваться Георгием 4-й степени.

Эту несправедливость он не забудет до самой смерти. В воспоминаниях, написанных в 1924 году, он признается, что не может вспомнить о ней без душевной боли. Там же он будет утверждать, что первыми во Львов ворвались доблестные кавалеристы 12-й кавдивизии Каледина – то есть все-таки бойцы 8-й армии. Даже если это и так (доказательств, впрочем, нет), никакого военного значения этот факт не имеет. Удар двух армий пришелся по пустому месту.

История эта раскрывает три тайных порока русской армии в Первой мировой войне. Указывает на чрезвычайную слабость разведывательной работы: перемещения огромных масс войск противника разведка замечает тогда, когда о них уже знают мирные жители по эту сторону линии фронта. И ярко рисует обстановку ревнивого генеральского соперничества: ради почестей и славы приносится в жертву военная целесообразность. И являет пример отсутствия единого и твердого руководства со стороны высшего командования – фронта и Ставки, указания которых можно попросту игнорировать. На протяжении всей войны эти болезни русской армии так и не были излечены.

После неудачной попытки контрудара на Львов и шестидневного сражения у Городка на реке Верещице надломленные австро-венгерские войска начали откатываться на запад, к Висле и карпатским перевалам. В тылу русских армий, в кольце окружения осталась первоклассная австро-венгерская крепость Перемышль[47] – то ли досадная заноза, то ли вожделенный приз наиболее удачливому из военачальников. В том, что Перемышль будет скоро взят, никто не сомневался. Но первая попытка овладения им потерпела неудачу. Потом блокаду крепости пришлось временно снять из-за варшавско-ивангородского наступления австрийских и германских войск. Наступление завершилось откатом на исходные позиции, и в октябре русские снова приступили к осаде Перемышля. И вот военная фортуна еще раз поворачивается лицом к Брусилову: он назначен командующим группой из трех армий в составе Юго-Западного фронта с оставлением в должности командарма-8. Задача группировки: силами одной армии осуществлять блокаду и взятие Перемышля, в то время как две другие будут обеспечивать эту операцию со стороны австро-венгерского фронта. Казалось, лавры победителя Брусилову обеспечены. И Перемышль – крепость ключевая, название громкозвучное – достойная компенсации за Львов.

Капризно военное счастье! Взять Перемышль не удалось ни в октябре, ни в ноябре. В декабре с немалым трудом пришлось отражать новый австро-германский натиск. Резиновая война затягивалась. Слава не давалась в руки. Потери росли.

Вот это было самое страшное – потери. И даже не количество убитых, раненых, пропавших без вести тревожило командующего 8-й армией. На его глазах армия перерождалась качественно. В осенних и зимних боях был выбит офицерский состав. Новые поручики и прапорщики, приходившие на место прежних, в глазах гвардейца-конногренадера и офицерами-то не были. Вчерашние унтера или, того хуже, штатские, наскоро пропущенные через ускоренные офицерские курсы, – что они знали, что умели, на кого были похожи? Ничего общего со старым, довоенным офицерством. Собственно, они ничем не отличались от солдат, разве что большей исполнительностью, ретивостью, что, конечно, можно им поставить в заслугу. Но зато и солдатики из прибывающих команд представляли собой уже совсем не тот материал, что в начале войны. Среди них все больше было слабосильных, нездоровых, таких, каких еще год назад никто бы и близко не подпустил к военной службе. Обучены они были из рук вон плохо, порой вовсе необучены. Чем только занимаются там, в учебных командах в тылу? Бывает, что половина солдат в прибывшей команде не умеет заряжать винтовку. Что еще хуже, эти новобранцы совсем не хотят воевать, и многие из них на все готовы, только бы уклониться от боя.

Тревожно, тревожно все это.

Тревожился не один Брусилов. К весне 1915 года беспокойная неуверенность в будущем охватывала души все большего количества генералов. А они еще не знали главного. И хорошо, что не знали. А то многим бы не осталось другого выхода, как пустить себе пулю в сердце или в висок.

Военные запасы России близки к исчерпанию.

На тыловых складах нет снарядов, винтовок, патронов, шинелей, сапог. Неизвестно, когда будет налажено производство всей этой продукции. На действующую армию скоро будет накинута страшная удавка – кризис снабжения. Катастрофа неизбежна.

Перемышль все-таки сдался – 9 марта. Брусилов провел государя императора Николая Александровича по фортам захваченной крепости. И вскоре был пожалован генерал-адъютантским чином (чин высший, но двусмысленный: то ли генерал, то ли адъютант…). Но этот успех уже не грел сердце. Чувствовалось, что впереди большие испытания.


Главкоюз

Удар был нанесен противником в двадцатых числах апреля. Брусилову повезло: его армия оказалась в стороне от главных и грозных событий. Под германский каток попала 3-я армия, та самая, которая отобрала у Брусилова славу львовского взятия; ею после Рузского командовал болгарин Радко-Дмитриев. Но прорыв немцев и австрийцев в районе Горлице поставил под угрозу окружения части 8-й армии, сильно растянутые вдоль Карпат. Пришлось отступать. К началу мая отошли за реку Сан; в мае был сдан Перемышль, в июне – Львов. Потом, из-за поражений на Северо-Западном фронте, пришлось отступать еще дальше на восток, за Буг, за Стырь. К осени положение на всем Юго-Западном фронте стабилизировалось.

Отступление было бедственным. Армии оказались безоружны. У артиллерии не было снарядов. Потери росли изо дня в день с пугающей быстротой. Впрочем, все это многократно описано в книгах и показано в фильмах. Но у эпопеи «великого отступления» была еще одна сюжетная линия – кадровая. Тяжелые поражения привели к перестановкам в высшем командовании. Великий князь Николай Николаевич был отправлен наместником на Кавказ, смещен его начальник штаба (наштаверх) Янушкевич – и тоже услан на Кавказ, подальше от реальных дел. Отстранение главкоюза Иванова было только вопросом времени – особенно после провальной неудачи наступления Юго-Западного фронта в конце 1915 года. Образован был новый, Северный фронт, – стало быть, появились новые высокие посты. На лестнице чинов и должностей пошло активное движение.

17 марта 1916 года Верховный главнокомандующий государь император Николай Александрович подписал приказ о назначении генерал-адъютанта Брусилова главнокомандующим армиями Юго-Западного фронта.

Все-таки отчасти правы те, кто называет Брусилова любимцем счастья. Он стал во главе фронта не потому, что одержал выдающиеся победы, а лишь потому, что избежал крупных поражений. Избежал же он их не благодаря талантливым стратегическим решениям, а в силу того, что его армия оказалась в стороне от направления главного удара неприятеля. Конечно, как командующий армией он оказался на высоте; неплохо себя проявил в трудных условиях военных действий в Карпатах и во время боевого отступления под натиском прекрасно вооруженного и оснащенного противника. Но все же главный мотив его назначения сводился к тому, что его имя не связывалось в сознании офицеров и солдат с провалами и потерями, не наводило уныния, не создавало ощущения безнадежности. И внешний облик, и манера поведения выгодно отличали его от других больших военных начальников русской армии. В особенности же от предместника, Николая Иудовича Иванова, топорного, медлительного, обросшего дремучей бородой, – генерала с внешностью отставного унтера. Брусилов, легкий, подвижный, быстрый, щеголяющий прекрасной гвардейско-кавалерийской выправкой, пробуждал бодрость в людях. Такой главнокомандующий был нужен изверившимся в успехе войскам.

Счастье Брусилова проявилось и в том, что командование фронтом он принял после длительного, почти трехмесячного перерыва в боевых действиях. Состояние войск в марте 1916 года было несравненно лучше, чем в декабре 1915-го. Они отдохнули, они получили обученное пополнение. Они наконец-то были вооружены: винтовки, пулеметы, снаряды подвозились вовремя и лежали в запасе на складах. Ощущался недостаток в артиллерии, особенно тяжелой, но все же не в такой катастрофической степени, как полгода назад. Наладилась и работа тыла. К войне стали привыкать, на войну научились работать. В общем, Брусилов принял фронт, состоящий из боеспособных частей и соединений, во главе которых стояли офицеры и генералы, поднабравшиеся боевого опыта. Конечно, это была не прежняя, довоенная, вышколенная армия. Старые кадровики глядели на нее с опасливым недовольством: ополчение, вооруженный народ, милиционная армия. Но зато она была куда лучше приспособлена к современной войне. Многому научилась эта армия, многое знала такого, о чем и не слыхивали два года назад. Как зарываться в землю, как проделывать проходы в колючей проволоке, как надевать противогазную маску, как вести огонь по вражеским аэропланам…

1 апреля в Ставке Верховного главнокомандующего в Могилеве состоялось совещание. Кроме самого Верховного, на нем присутствовали: генерал-инспектор артиллерии великий князь Сергей Михайлович, наштаверх Алексеев, генерал-квартирмейстер штаба Ставки Пустовойтенко, военный министр Шуваев, генерал-адъютант Иванов, главкосев Куропаткин, главкозап Эверт, главкоюз Брусилов, начальники штабов фронтов Сиверс, Квецинский, Клембовский. На совещании обсуждался общий план военных действий на германском и австро-венгерском фронте летом 1916 года.

Странное это было совещание.

Главная установка не подлежала сомнению: необходимо наступление, и наступление могучее. Все присутствующие знали, кожей чувствовали: войну надо заканчивать как можно скорее. Страна не может нести далее великие жертвы. Страна не понимает, зачем эти жертвы нужны. Народ страны прошел военную школу и держит в руках семь миллионов винтовок. Эти винтовки могут повернуться против них, командующих, если они не завершат войну победой. Лучше всех это знал Верховный главнокомандующий. Поэтому сомнений быть не могло: летнее наступление должно обеспечить коренной перелом в ходе всей войны.

Докладывал Алексеев.

– Итак, учитывая степень готовности наших союзников и имея в виду упредить противника, надо готовиться к наступлению в конце мая, – журчала негромкая, бесстрастно-убедительная речь начальника штаба Верховного главнокомандующего. – Наиболее целесообразным, учитывая пожелания союзников, следует признать нанесение главного удара силами Западного фронта одновременно со стороны Молодечно и Двинска на Ошмяны и Вильну… Северный фронт должен содействовать наступлению Западного фронта, нанося удар четырьмя корпусами из района Риги на Митаву… Юго-Западный фронт готовится к производству атаки из района Ровно ко времени развития наступления севернее Полесья…

Все знали, что содержание доклада еще накануне согласовано с государем и, стало быть, решение предопределено. После Алексеева должны были высказаться главкомы по старшинству чинопроизводства. Первым поднялся с места генерал-адъютант Куропаткин.

– Ваше императорское величество! Господа! – произнес он хорошо поставленным, приятно-вкрадчивым голосом. – По моему мнению, сил Северного фронта к исходу мая будет недостаточно для осуществления той задачи, которую предлагает нам господин начальник штаба вашего императорского величества. Имеющимися в моем распоряжении силами и средствами прорвать фронт немецких войск совершенно невероятно, ибо их укрепленные полосы настолько развиты и сильно укреплены, что трудно предположить удачу…

Проговорив еще несколько минут о причинах провала декабрьского наступления на Нарочи, Куропаткин умолк и с верноподданным вниманием направил взор на погоны Верховного.

– Благодарю вас, Алексей Николаевич, – произнес государь. По его лицу невозможно было понять, удивлен ли он речью Куропаткина, доволен ли, сердится ли. Кивком он разрешил генерал-адъютанту сесть. – Что скажет нам главнокомандующий Западным фронтом?

Встал мрачный темнобородый Эверт:

– Ваше императорское величество! Господа…

Речь главкозапа сводилась к тому, что выполнить любой приказ он готов, но фронт наступать не может. Упомянул он о самом больном:

– Неудача произведет тяжелое впечатление не только на войска, но и на всю Россию… При недостаточном материальном обеспечении войск задача, на них возложенная, не может быть выполнена…

Император вновь кивнул. Эверт поклонился и сел, угрюмо насупившись. Очередь дошла до Брусилова.

– Ваше императорское величество! – В волнении он как бы забыл обратиться к другим присутствующим. – По моему мнению, наступление не только необходимо, но имеет все шансы на успех. Войска вверенного вашим императорским величеством мне фронта к наступлению готовы.


Из воспоминаний Брусилова:

«Я заявил, что, несомненно, желательно иметь большее количество тяжелой артиллерии и тяжелых снарядов, необходимо также увеличить количество воздушных аппаратов, выключив устаревшие, износившиеся. Но и при настоящем положении дел в нашей армии я твердо убежден, мы можем наступать. Не берусь говорить о других фронтах, ибо их не знаю, но Юго-Западный фронт, по моему убеждению, не только может, но и должен наступать, и полагаю, что у нас есть все шансы для успеха, в котором я лично убежден. На этом основании я не вижу причин стоять мне на месте и смотреть, как мои товарищи будут драться. Я считаю, что недостаток, которым мы страдали до сих пор, заключается в том, что мы не наваливаемся на врага сразу всеми фронтами, дабы лишить противника возможности пользоваться выгодами действий по внутренним операционным линиям, и потому, будучи значительно слабее нас количеством войск, он, пользуясь своей развитой сетью железных дорог, перебрасывает свои войска в то или иное место по желанию. В результате всегда оказывается, что на участке, который атакуется, он в назначенное время всегда сильнее нас и в техническом, и в количественном отношении. Поэтому я настоятельно прошу разрешения и моим фронтом наступательно действовать одновременно с моими соседями; если бы, паче чаяния, я даже и не имел никакого успеха, то, по меньшей мере, не только задержал бы войска противника, но и привлек бы часть его резервов на себя и этим существенным образом облегчил бы задачу Эверта и Куропаткина»[48].


Выступление только что назначенного главкоюза произвело впечатление. Алексеев улыбался в усы; Куропаткин закивал головой; даже на мрачном лице Эверта появились пятна света. Только государь знал, что смелая атака Брусилова опиралась на заранее подготовленные позиции. Несколько дней назад, в Каменец-Подольске, при высочайшем посещении войск Юзфронта, Брусилов уже докладывал ему об этом же и этими же словами.

Государь прекрасно понимал их всех, понимал и Брусилова. Куропаткин не хочет рисковать: после несчастной Японской войны, после нелепого мукденского разгрома, он впервые получил высокую командную должность; удержаться на своем месте любой ценой – вот его главная задача. Эверт всегда шел вослед Куропаткину или кому-нибудь еще, когда Куропаткина не было поблизости; сам никогда ничем не командовал, ничего не решал и ответственности нести не хотел. А вот Брусилов – честолюбив. Ему нужна слава, а следовательно, победа в наступлении. Боевитый Брусилов – хороший противовес опытному интригану Куропаткину. Да, надо его поддержать.

Государь не кивнул, а слегка наклонил голову в сторону Брусилова и милостиво улыбнулся:

– Что ж, Алексей Алексеевич, я весьма рад слышать от вас слова о готовности фронта к наступлению, сказанные с такой уверенностью и с таким знанием дела. Господа! – добавил он, вставая. – Перерыв. Прошу к завтраку.


Прорыв…

Решение было принято. Главный удар по-прежнему предполагался на Западном фронте, на Виленском направлении. Но начинать общее наступление должен был фронт Брусилова в первых числах июня. Удар этот планировался как отвлекающий. Однако все понимали: сила австро-венгерских войск, противостоящих Юзфронту, совсем не та, что у германцев. Шансов на успех у Брусилова куда больше, чем у Эверта.

Собственно говоря, у Эверта и у Куропаткина шансов на успех не было никаких по одной простой причине: ни тот ни другой не хотели наступать. Оба боялись поражения и не знали, что делать в случае успеха. Видя это, Верховный должен был бы немедленно отстранить их от командования, заменить другими, подобными Брусилову… Но он, самодержец и хозяин земли Русской, не мог этого сделать, потому что зависел от многих людей, сообществ, традиций и взаимоотношений, был опутан множеством нитей, натянутых вокруг него как тонкая, почти невидимая, но прочнейшая паутина. Он зависел от союзных правительств, зарубежных финансовых кругов, от собственной родни, от министров, от этих вот генерал-адъютантов, которые так преданно, так умильно смотрят ему в лицо и которые за его спиной ведут свои хитроумные игры.

Высший генералитет русской армии представлял собой тесный и единый круг. Как бы ни ненавидели порой эти люди друг друга и как бы ни интриговали между собой, решительное вмешательство императора в их карьерные расчеты грозило сплочением их всех против него одного. А за этим в условиях войны следовала неминуемая гибель монархии. Николай II не был нерешительным человеком – он принужден был быть нерешительным. Он должен был выжидать, лавировать, терпеть, выказывать милость…

Характерен пример с увольнением генерала Иванова с поста главнокомандующего Юго-Западным фронтом. Наштаверх Алексеев в письме представителю русского командования во Франции Жилинскому так характеризовал деятельность главкоюза в декабре 1915 года: «Отсутствие, по-видимому, веры в операцию у ген. Иванова и его индифферентное отношение к разработке; много в сношениях хитрил, а в самый важный период подготовки менял начальника штаба; оттянул без нужды начало операции на четыре дня, утратив всякое подобие внезапности; не давал руководящих указаний для объединения работы армий, ограничиваясь писанием после совершившихся фактов критического обзора»[49]. Даже одного из этих пяти пунктов достаточно для того, чтобы отрешить военачальника от командования, а то, по условиям военного времени, и под суд отдать. Перед нами факт явного саботажа. Между тем Иванов оставался в должности главкоюза еще три месяца, а после отстранения, в виде особой милости, был назначен состоять при особе государя императора.

Но и эта почетная отставка насторожила высший генералитет и околоправительственные круги. Странные слухи стали распространяться по армии, по России. Сплетни о Распутине, слухи об изменниках в окружении царя, о придворных шпионах… Они не имеют под собой ни малейшего реального основания, но отравляют сознание миллионов людей в столице, в стране, а теперь уже и на фронте. Где источник этих слухов? Думские болтуны из Прогрессивного блока? Политический интриган Гучков, тесно связанный со многими чинами военного ведомства? Отставленные министры? Обиженные генералы из окружения великого князя Николая Николаевича? Или сам «дядя Николаша», уязвленный отправкой на Кавказ?

К лету 1916 года Николай II чувствовал, что окружен врагами со всех сторон. Он не был и не мог быть настоящим Верховным главнокомандующим, потому что не пользовался поддержкой генералов. Он проводил совещания в Ставке, он выслушивал мнения, противоречившие друг другу, зачастую продиктованные корыстью и амбициями, он скреплял своим словом компромиссные решения, которые потом не выполнялись, он нес всю ответственность за последствия этих решений… И ничего не мог изменить.

Войска Юго-Западного фронта начали усиленно готовиться к предстоящему наступлению. Личный состав неустанно копал траншеи, щели, ходы сообщения, готовил мостки и мешки с землей, учился преодолевать проволочные заграждения. Артиллеристы оборудовали позиции и наблюдательные пункты, пристреливались. Все виды разведки действовали и доставляли сведения в штабы. В штабах кипела работа днем и ночью…

Наступление Юзфронта было намечено на 10 мая; потом его отложили на начало июня; потом пришли известия о разгроме итальянцев австрийцами в Трентино; ради помощи Италии передвинули срок наступления на более раннее время, на две недели. Окончательное решение в виде директивы Ставки было дано 18 мая.

22 мая – началось.


Евгений Эдуардович Месснер:

«Артиллерийская подготовка атаки – 28 часов методической, прицельной стрельбы – была отлична: проволочные заграждения были сметены (не были в них, как приказано, сделаны проходы, просто они были уничтожены); все важные точки неприятельской позиции разрушены; окопы, убежища обвалены, батареи приведены к молчанию… Пошла работать пехота: первые ее волны накатились на передовой неприятельский окоп и заполнили его, выбивая, добивая уцелевших от канонады врагов; последующие волны, обогнав первые, кинулись вглубь атакуемой позиции…»[50]


Леонид Николаевич Белькович, в 1916 году генерал-лейтенант, командир XLI армейского корпуса:

«Переживания, которые испытывает человек во время боя, есть высшая степень душевных страданий человеческих. Все, что пришлось переживать раньше, – все беды, несчастья, печаль и слезы, пролитые человеком среди юдоли этого мира, покажутся ему такими ничтожными, мелочными в сравнении с тем, что ему приходится переживать вот здесь, в этом окопе, или в узкой щели, вырытой им параллели плацдарма, которая вот-вот может обвалиться от громоподобного взрыва тяжелого снаряда и похоронить его заживо под своей тяжестью… Все эти люди, набитые в окопах и параллелях, знают, что через час-другой, но им неизбежно придется выйти из этих закрытий и стать во весь рост перед противником, который устремит против них всю силу своего огня, и что под этим металлическим дождем придется преодолеть известное расстояние, и ожидание этого момента значительно более ведет к смятению душевному, нежели его переживание…»[51]


Месснер:

«Странное было это сражение и страшное. Только мгновеньями были видны с артиллерийских наблюдательных пунктов и с командных пунктов передвижения по земле наших атакующих частей. И это не потому, что их скрывали дым и пыль от тысяч артиллерийских разрывов, а потому, что значительная часть боя взводов, рот, батальонов, полков велась в земле, в траншеях, где смельчаки, пользуясь ручными гранатами, штыками, прикладами (при поддержке бомбометов и минометов), теснили врага шаг за шагом, зигзаг за зигзагом ходов сообщений»[52].


…и тупик

Главная особенность операции Юго-Западного фронта заключалась в том, что удары одновременно наносились не на одном или двух направлениях, а сразу на четырех. Самая мощная 8-я армия Каледина наступала на Луцк – Ковель; 11-я армия Сахарова на Зборов – Злочев; 9-я армия Лечицкого севернее Черновиц; 7-я армия Щербачева должна была ограничиться тактическим прорывом обороны противника в районе Язловец. С одной стороны, такой разброс сил сбивал противника с толку в определении направления главного удара и ограничивал его возможности маневрировать резервами. Но, с другой стороны, в этих условиях невозможно было создать мощные группировки, обеспечивающие не только прорыв обороны противника, но и быстрое продвижение вглубь его территории. Это было наступление, заранее обреченное на ограниченный успех.

На всем планировании летнего наступления русских войск лежала печать половинчатости, нерешительности и компромисса. Переносились сроки, менялись направления главных ударов, пересматривались стратегические цели. Вначале главный удар Западного фронта планировался в направлении Вильны, потом был перенесен на Барановичи. Время начала этого наступления (по замыслу Ставки – главного) откладывалось трижды. Впоследствии именно задержке с наступлением войск Эверта Брусилов будет приписывать неудачу второго этапа своего наступления на Ковель. Но и сам Брусилов, запланировав в мае двойной удар по Ковелю – со стороны Ровно через Луцк и со стороны Рафаловки вдоль железной дороги Сарны – Ковель, в дальнейшем не настоял на осуществлении этого многообещающего плана.

Кстати, интересно почему?

Смысл двойного удара по Ковелю заключался в следующем. Главные силы противника и наиболее развитые рубежи его обороны располагались вокруг Луцка. Со стороны Рафаловки Ковель был прикрыт лесами и болотами, и здесь сплошной обороны у противника не было. Расстояние от Рафаловки до Ковеля примерно в полтора раза меньше, чем при наступлении через Луцк. Если бы частям IV кавалерийского и XLVI армейского корпусов (группа генерала Гилленшмидта) удалось, обходя очаги обороны австро-венгерских войск, через леса и болота выйти к Ковелю, как это было намечено в плане Брусилова, то вся луцкая группировка оказалась бы под угрозой окружения. Именно такого рода маневры будут через двадцать восемь лет осуществлены советскими войсками в ходе операции «Багратион» и приведут к полному разгрому мощнейшей германской группы армий «Центр». (Заметим в скобках, что танкам Второй мировой войны было отнюдь не легче маневрировать в лесисто-болотистой местности, нежели кавалерии Первой мировой.)

Однако ни 23 мая, как было намечено, ни на следующий день группа Гилленшмидта к осуществлению плана не приступила.

24 мая Брусилов телеграфирует Каледину: «Приказываю во что бы ни стало спешить действиями XLVI армейского и IV кавалерийского корпусов». 25 мая – новая телеграмма с повторением «непреклонного требования» о производстве набега и с предложением «сменить Гилленшмидта, если он не может выполнить этого». В тот же день – телеграмма от наштаверха Алексеева: «Весьма важно, чтобы ген. Гилленшмидт проникся мыслью необходимости во что бы то ни стало использовать свою сильную конницу, не долбя своею пехотою сильно укрепленные участки без артиллерийской подготовки, оставаясь во время этого боя безучастным зрителем». На следующий день Брусилов опять телеграфирует Каледину: «Прошу передать ген. Гилленшмидту мое полное неудовольствие его слабыми действиями и плохою распорядительностью». В ответ – телеграмма Гилленшмидта Каледину от 28 мая: «В виду силы противника и наличия у него тяжелой артиллерии, успех набега нельзя считать обеспеченным».


Свидетельствует начальник штаба Юго-Западного фронта генерал от инфантерии Владимир Наполеонович Клембовский:

«Передавая эту телеграмму главнокомандующему, ген. Каледин прибавил с своей стороны, что вследствие малых шансов на успех он полагал бы с набегом „повременить“. Идея набега была совершенно оставлена; неосуществление или неуспех ее можно было заранее предсказать, в виду несочувствия исполнителей, т. е. командарма и в особенности самого ген. Гилленшмидта»[53].


Итак, пажу и гвардейцу Гилленшмидту не хотелось лезть в болото; Каледин не верил в успех, Брусилов не настоял… В результате две кавалерийские дивизии и одна пехотная простояли без всякого толка неделю, не сходя с места, пока остальные корпуса армии с большими потерями прорывали оборону Луцка с фронта. За это время противник успел перебросить в Ковель несколько германских дивизий и подготовить оборону этого важнейшего коммуникационного узла.

Самое удивительное – это объяснение невыполнения приказа главнокомандующего, которое дает Гилленшмидт: «Успех набега нельзя считать обеспеченным». А когда на войне успех можно считать обеспеченным? Когда враг заранее схвачен, связан и положен на землю? Вновь – прямой саботаж. Никакого наказания за свое бездействие командир IV кавкорпуса не понес: не мог же паж Брусилов обидеть Гилленшмидта – пажа, да еще к тому же генерала свиты его императорского величества…

Успех у Луцка был все же достигнут – и, главное, широко разрекламирован прессой (с которой Брусилов умел дружить – не без помощи своей второй жены, Надежды Владимировны, урожденной Желиховской, причастной к газетно-журнальному делу). Взят сам город Луцк, взяты трофеи и пленные. Но уже к исходу мая стало ясно, что 8-я армия увязла на Ковельском направлении. Крупных резервов, которые можно было бы использовать для развития первоначального успеха Луцкого прорыва, у Брусилова не было. Полнейшая пассивность армий Западного фронта в течение всего мая и половины июня позволила противнику перебрасывать на угрожаемое направление новые и новые дивизии, прежде всего германские, значительно более боеспособные, чем австрийские. Бои на Ковельском направлении приняли затяжной характер.

В начале июня неожиданно определился крупный успех на левом фланге Юзфронта. 9-я армия овладела Черновицами и быстро стала продвигаться к Карпатам, южнее Станиславова. Но и этот успех развить было нечем. В двадцатых числах июня противник и здесь смог организовать ряд контрударов. Продвижение 9-й армии замедлилось и вскоре остановилось.

Наступил «второй этап наступления Юго-Западного фронта». Начала работать страшная мельница, в которой без всякого видимого результата и смысла ежедневно перемалывались тысячи человеческих жизней.


Генерал Соколов:

«…Опьяненный первыми успехами и, главное, огромным количеством пленных, что всегда нам мешало должным образом учитывать степень успеха, Брусилов гнал нас вперед всем фронтом без резервов, без пополнений, результат такого общего фронтального наступления сказался быстро: распыляясь и неся потери с каждым переходом, мы быстро обессилили, и резервам неприятеля легко было обратить наш успех в катастрофу. Если этого не случилось, то только благодаря необычайному подъему духа в войсках, явившегося еще до начала наступления; об этот дух разбились даже подведенные на помощь австрийцам отборные германские войска, но зато успех Брусиловского наступления выразился лишь в незначительном территориальном приобретении, вернее, возвращении полоненных наших земель и занятии Восточной Галиции»[54].


Конечно, не один Брусилов ответствен за огромные и бесплодные потери, понесенные на втором и последующих этапах летнего наступления. И еще того менее виновен в них Каледин, которого страстно обвиняет тот же генерал Соколов. Кто же виновен? Ставка? Эверт? Союзники? Безынициативные корпусные командиры? Неумелые командиры дивизий? Штабные генералы, выслуживающие звездочки ценой человеческих жизней? Выбирайте ответ по вкусу.

Составить представление о ходе второго этапа Брусиловского прорыва можно на примере одного боя, произошедшего 22 июня – какая примечательная дата! – возле неведомой деревни Живачов на реке Черешне, к югу от Станиславова. Обстоятельства этого боя подробно и по горячим следам зафиксировал в своем дневнике начальник штаба 12-й пехотной дивизии генерал-майор Снесарев.


«23.6.[19]16 г.

Вчера с 4.30 ч. было дело у д. Завачув[55], кончившееся изничтожением 45-го полка. (Вся дивизия понесла [тяжкие потери]: в 45-м офицеров убито 3, ранено 15, контужено 4 (из 31 в ротах осталось 9); нижних чинов: убито 367, ранено 1458, контужено 46, остал[ось] на поле сражения [не подобранные] 186, [итого] 2057; осталось людей (штыков) 983; <…> Общие потери дивизии за 22.6: офицеров убито 11, ранено 38, нижних чинов (убито, ранено и не подобрано) 4698. Осталось в дивизии 5900 шт[ыков].)

Приказ был хорош, но не выполнен: на [взятие] 304-й [высоты] началось накопление, протолкнуты взводы, но в 9.15 [второй] приказ: атаковать с 10 часов высоту 353. А в [первом] приказе было: останавливаться на рубежах и закрепляться. Результаты: пошли на 304-ю и Безымянную к северу, но пока шли, были искрошены и разбиты ураганным огнем противника (пошли волнами, как учили, а ходить ими можно и должно сейчас же после артиллерийской подготовки с переносом огня дальше). На рубеж вышли изнемогшие, подпер[ли] 3 бат[альона] украинцев: первый – направо, второй – влево, третий – за прав[ым] флангом. Они шли легче, но тоже под огнем. Конечно, люди залегли вокруг Завачува. В 3.30 часа категорический приказ кор[пусного] командира и нач[альника] дивизии (какое-то „двойное“ [отношение к нам]: „Мне дела нет, если не найдут 4-й бат[альон] 47-го полка… Пусть становятся командиры полков впереди“). Мысль правильная, но выражена: 1) хамски, 2) трусом). Пробовали идти в атаку, но и силы, и порыв, и сердце были прикончены. Бросались, кричали „ура“, резали проволоку. Бронированный автомобиль был мною выпущен в момент „ура“, но шофер ранен, 1 пулемет уничтожен, другой поврежден, радиатор испорчен, лица других обожжены. Я с 4.30 часов до часу на 317-й [высоте] под артиллерийским огнем, а затем на выс[оте] 290 под непр[ерывным] ружейным и артиллерийским до 21 часу. <…>


24.6.[19]16 г.

Вспоминаем позавчерашнее дело (22.6 у Завачува). Характерна потеря пульса боя около 13 часов. Я чуял, что что-то не так, начинаются сетования, пересуды и страшное вранье. Предлагаю отправиться на [высоту] 290 (наблюдательный пункт командира 45-го, бывший под страшным огнем). Отправляюсь на 290-ю, а буде нужно, пойду дальше (т. е. в цепи). Я чувствовал, что нужно изменить точку наблюдения.

Отпущен. На лошади еду, сколько можно, а затем иду окопами, дохожу до 290-й и застаю всех прижавшимися к ямкам в передней крутости окопа. [Докладывают: ] „Убиты в 2 шагах такие-то, перебиты 8 телефонистов, связь потеряна, высунешь голову – стреляют“. Командир 45-го [полка] в удрученном состоянии: полк разбит (осталась треть), офицеры перебиты (выбыли все батал[ьонные] командиры, один до ранения 3 раза падал в обморок от жары), а приказывают наступать; кругом огонь, впереди форт, сердце людей ослабло. И когда мне было ясно, что дальше двигаться нельзя, что „сердца нет, значит и успеха нет“, в это самое время „крикуны в безопасном наблюдательном пункте“ развоевались. Ком[андир] корпуса и начальник дивизии приказывают в 5 часов атаковать и непременно взять Завачув и [высоту] 353. Что же? Взять – так взять. Поднялись и вновь умерли.

Дивизия в ночь с 21 на 22 [июня] заступила на позицию, и ей было приказано атаковать. Для изучения [обстановки] нужно было бы как минимум 2 дня, а могли наскоро осмотреться лишь от 16 час[ов] до 20 часов накануне. Что же дал [командир] 33-го корпуса, приказавший атаковать? Ничего! Ни [сведений о том], сколько артиллерии у врага, ни его пристрелочные данные, ни что такое Завачув, ни что на 353-й, ни про основную позицию, на которую [сам] готов был отступить и действительно отступил на нашем правом фланге („победой“ здесь страшно играли). Что же должен был делать начальник дивизии? Или просить 2 дня для осмотра, или требовать обстановки.

Ни то ни другое сделано не было, и дивизия легла.


26.6.[19]16 г.

Все еще переживаем думы за 22.6. Обнаруживаются такие факты. Доносилось, что в батальонах 45-го оставалось по одному офицеру; к вечеру явилось 9 целых. „Доносите одно, а выходит другое“, – говорит штаб. Не понимает. При том ужасе, который был, оказались отсталыми и спрятавшимися не одни нижние чины (этих было 355), но и офицеры, а к вечеру (затишье боя) подошли и подползли все. В разгаре-то были, конечно, не все. Кап[итан] Лобза (Петр Степанович) вел на позицию последний украинский батальон, после уже 2 часов, когда было сравнительно тихо, и до того был удручен и подавлен огнем, что „заболел“, отправился в обоз и выразился так: „Не могу больше, готов быть кашеваром, но дальше от этих ужасов“. Конечно, не всем дано. Дерганье исходило от корпусного [командира], который трепещет пред армией, а начальник дивизии не имел мужества, потеряв пульс боя, да никогда его и не имев, представить свое дельное возражение. Корпус[ной командир], передав директиву армии, построил коридор для дивизии и в нем указал рубежи. Считал, что этим дело его сделано, а затем начал толкать ругательствами и угрозами – картина довольно обычная»[56].


Главное – подчеркнуть:

«Что же? Взять – так взять. Поднялись и вновь умерли».

«Не могу больше, готов быть кашеваром, но дальше от этих ужасов».

Общие потери Юго-Западного фронта с начала наступления до завершения активных боевых действий в ноябре 1916 года составили, по данным штаба фронта: убитыми – 2930 офицеров и 199 836 солдат; ранеными – 14 932 офицера и 1 075 959 солдат; пропавшими без вести – 928 офицеров и 151 749 солдат; всего 18 006 офицеров и 1 436 134 солдата. Из числа раненых в строй вернулись 204 000 человек. Потери противника по приблизительным оценкам оказались в полтора-два раза меньше[57]. Оговоримся: данные эти неточны, и вообще точных данных об убитых, изувеченных, умерших от ран, пропавших без вести на русско-германском и русско-австрийском фронтах – нет.

Наступление Юго-Западного фронта летом 1916 года принесло Брусилову желанную славу. Это была, конечно, победа – последняя победа русской императорской армии.


Неизбежность

Приведенные цифры и факты с полной ясностью показывают, что к началу 1917 года революция в России стала неизбежной.

Сильные мира сего пребывают в убеждении, что народы суть управляемые массы, стада, которые они, умелые пастухи, могут гнать куда угодно. Это верно – но только до некоего момента. Массы, какими бы управляемыми они ни казались, состоят из отдельных людей, и каждый отдельный человек думает свои мысли, чувствует свои чувства и страдает своими страданиями. В тот момент, когда мысли и чувства миллионов вдруг направляются в одну сторону (а это чаще всего случается на почве общей ненависти к источнику страданий), массы перестают быть управляемыми, власть мгновенно рушится, а сильные мира сего превращаются в бессильных, беспомощных одиночек, и если не успевают убежать, то бывают растоптаны толпой.

Русская революция не представляет собою никакой загадки. Она есть неизбежное следствие суммирования мыслей, чувств и страданий десятков миллионов человек, измученных многовековой великодержавной гонкой и под конец брошенных в печь мировой войны. Что революция принесет им еще большие страдания – этого они, конечно, не могли знать.

К исходу зимы 1917 года над всей Россией, над ее столицей, над ее армией нависла странная тишина.

Войска готовились к новым боевым действиям. Глубокий тыл жил своей тыловой, почти мирной жизнью. В Петрограде, как всегда, кипели карьерно-политические страсти.


Из воспоминаний жандармского генерала, долгое время служившего в дворцовой охране, Александра Ивановича Спиридовича:

«Все ждут какого-то переворота. Кто его сделает, где, как, когда – никто ничего не знает. А все говорят и все ждут»[58].


Случайно начались в столице уличные беспорядки; они выросли из ругани домохозяек, томившихся в хлебных очередях, – и внезапно породили тот самый момент суммирования мыслей, чувств и страданий миллионов. Все сошлось в двух словах: долой царя! В этом порыве (осознанном или в большинстве случаев неосознанном) объединились богатые и бедные, революционеры и монархисты, солдаты и генералы. Именно генералы завершили то, что начали домохозяйки. 2 марта начальник штаба Ставки, главнокомандующие всеми четырьмя фронтами и один из двух командующих флотом – Алексеев, Николай Николаевич, Рузский, Эверт, Брусилов, Сахаров, Непенин, итого семь высших военачальников – единодушно, почтительно и твердо потребовали у «хозяина Земли Русской» и «Верховного вождя русской армии» отречения от престола.

Какую роль играл в этом Брусилов?

Как главнокомандующий фронтом, не мог остаться в стороне от политики. Информированный Спиридович в мемуарах заявляет, что «о необходимости пойти на уступки не раз говорил Государю в тот месяц (январь 1917-го. – А. И.-Г.) и брат, Михаил Александрович. Его инспирировали Родзянко и генерал Брусилов, и, по их просьбе, он передал Государю об общей тревоге, о непопулярности правительства и особенно Протопопова, о желании широких кругов получить ответственное министерство»[59]. Но Спиридович не был очевидцем этих переговоров: в августе его отправили подальше от двора и Ставки на должность градоначальника в Ялту. В Петрограде он появился только 20 февраля, за несколько дней до начала революционных событий. Так что передает он в данном случае лишь слухи, которые свидетельствуют о том, что Брусилов слыл умеренным либералом конституционно-монархического толка. То же самое можно сказать о большинстве министров, генералов, придворных и даже родственников Николая II.

Существует мнение (весьма популярное среди сторонников модной «теории элит»), что государь и империя пали жертвой заговора. Говорят даже именно о «заговоре генерал-адъютантов», имея в виду тех самых высших военачальников русской армии. Есть разрозненные и туманные указания на существование такого заговора, но нет надежных доказательств. Вероятнее всего, заговора (как сознательной конспирации) не было, а была единодушная готовность правящих кругов и высшего генералитета избавиться от Николая II, заменив его кем-нибудь или чем-нибудь более удобным. Может быть, какой-нибудь марионеткой: несовершеннолетним больным цесаревичем Алексеем или великим князем Михаилом Александровичем, не имевшим ни авторитета, ни влияния, ни желания властвовать. Или «своим человеком» – великим князем Николаем Николаевичем, покровителем военных карьеристов. Или временным регентским советом (нет ничего более постоянного, чем временное). В любом случае при новом монархе или без него вся власть сосредоточилась бы в руках правительства, совета или комитета, составленного из них – высших вельмож и генералов. Так они думали, к этому готовились еще с 1905 года.

Поэтому 2 марта позиция высших военачальников оказалась столь солидарной, а действия столь согласованными.


Из телеграммы наштаверха Алексеева за № 1872 главнокомандующим фронтами. Отправлена из Ставки около 10 часов 15 минут 2 марта 1917 года:

«…Войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявляемых требований относительно отречения от престола в пользу сына при регентстве Михаила Александровича. <…> Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать спешно свою верноподданническую просьбу Его Величеству через Главкосева, известив Наштаверха».


Из переговоров по телеграфу между Алексеевым и Брусиловым 2 марта около 10 часов 30 минут:

«Брусилов: Колебаться нельзя. Время не терпит. Совершенно с вами согласен. Немедленно телеграфирую через Главкосева телеграмму с всеподданнейшею просьбою Государю Императору. Совершенно разделяю все ваши воззрения. Тут двух мнений быть не может.

Алексеев: Будем действовать согласно. Только в этом возможность пережить с армией ту болезнь, которой страдает Россия и не дать заразе прикоснуться к армии. До свидания. Всего хорошего.

Брусилов: Очевидно, должна быть между нами полная солидарность. Я считаю вас по закону Верховным главнокомандующим, пока не будет другого распоряжения. Да поможет вам Господь».


Телеграмма Брусилова Алексееву, отправленная этим последним Николаю II в Псков вместе с телеграммами аналогичного содержания от других главкомов:

«Прошу вас доложить Государю Императору мою всеподданнейшую просьбу, основанную на моей любви и преданности к Родине и царскому престолу, что в данную минуту ЕДИНСТВЕННЫЙ ИСХОД, могущий спасти положение и дать возможность дальше бороться с внешним врагом, без чего Россия пропадет – ОТКАЗАТЬСЯ ОТ ПРЕСТОЛА в пользу Государя Наследника Цесаревича при регентстве Великого Князя Михаила Александровича. Другого исхода нет, но необходимо спешить, дабы разгоревшийся и принявший большие размеры народный пожар был скорее потушен, иначе он повлечет за собою неисчислимые катастрофические последствия. Этим актом будет спасена и сама династия, в лице законного наследника. Генерал-адъютант БРУСИЛОВ»[60].


Отречение Николая II, плененного главкосевом Рузским в Пскове и окруженного изменой со всех сторон, было неизбежным. Воля генералов слилась в едином порыве с волей масс. Но это слияние не могло продолжаться долее того времени, которое необходимо для осознания массами факта свержения власти.

В то самое время, когда генералы вели переговоры об отречении императора, телеграф уже разносил по стране приказ № 1 неведомого Петросовета, которым в армии упразднялась дисциплина, то есть власть генералов. Через два дня, 4 марта, в Гельсингфорсе матросами был убит вице-адмирал Непенин. 11 марта Временное правительство под давлением общественных настроений отрешило от командования Николая Николаевича, вожделенного кандидата в диктаторы от генеральской верхушки. 22 марта был снят с должности Эверт, 2 апреля – Сахаров; 24 апреля под предлогом болезни ушел в отставку Рузский. Наконец, 22 мая за неосторожное высказывание против «мира без аннексий и контрибуций» был смещен Алексеев, фактически исполнявший все это время обязанности Верховного. Не прошло и трех месяцев после осуществления «заговора генерал-адъютантов», а из всех его участников на своем посту в армии остался только один Брусилов.


Последний снаряд

Почему он один? Потому что с его именем связана была последняя победа русской армии. И еще потому, что он более других готов был терпеть безумие революции.


Из телеграмм Брусилова.

Главковерху Алексееву, 18 марта: «Армии желают и могут наступать». «Наступление вполне возможно. Это наша обязанность перед союзниками, перед Россией и перед всем миром».

Ему же, 20 марта: «Мы должны атаковать противника, так как это единственный выход при создавшейся обстановке».

Военному министру Гучкову, 24 апреля: «Солдаты отрицают войну, не хотят и думать о наступлении и к офицерам относятся с явным недоверием, считая их представителями буржуазного начала. Такое состояние частей действует на соседей, как зараза. Является настоятельная необходимость скорейшего прибытия в части 7-й и 11-й армий, готовящихся к решительному удару, вдохновленных, горячо любящих родину членов Государственной думы и рабочих депутатов для самой искренней и горячей проповеди необходимости вести победоносную войну»[61].


Итак, Брусилов, сохраняя бодрую верность идее наступления, пытается включиться в революционную реальность, принять стратегию митингов и «главноуговаривания».

Расходились пути сослуживцев. Закадычные друзья становились врагами, заклятые враги оказывались в одной упряжке, подчиненные превращались в начальников, начальники один за другим уходили в небытие. Тут вот и разошлись окончательно пути Брусилова и Каледина. Упрямый, верный, добросовестный Каледин не имел сил бодриться и не умел митинговать. Он был помимо воли выброшен революцией во вражеский стан – и с ним вместе многие другие верные, упрямые, добросовестные. Брусилов обладал той степенью честолюбия и той долей авантюризма, которые дали ему возможность какое-то время удерживаться на волнах революционной бури. 22 мая декретом Временного правительства он был назначен на должность Верховного главнокомандующего.

Каждый юнкер, наверно, мечтает стать генералом. И каждый генерал спит и видит себя Верховным главнокомандующим. Военная фортуна в последний раз жестоко подшутила над шестидесятитрехлетним Брусиловым. Предела карьеры и предмета вожделений любого профессионального военного он достиг как будто специально для того, чтобы лишиться завоеванной с таким трудом полководческой славы. Он был назначен командовать разваливающейся армией, от которой требовали идти в наступление. И кто? Правительство, едва держащееся, неспособное решить ни одного принципиально важного вопроса. А в это же время на фронте и в тылу открыто агитируют большевики: «Мир любой ценой!»; «Землю – крестьянам!» Он, главнокомандующий, должен приказывать солдату идти под пули и шрапнель, когда этот солдат в мыслях своих уже дома, вместе с односельчанами делит помещичью землю.


Из воспоминаний Брусилова:

«Позицию большевиков я понимал, ибо они проповедовали „долой войну и немедленно мир во что бы то ни стало“, но я никак не мог понять тактики эсеров и меньшевиков, которые первыми разваливали армию якобы во избежание контрреволюции, что не рекомендовало их знания состояния умов солдатской массы (так в тексте. – А. И.-Г.), и вместе с тем желали продолжения войны до победного конца»[62].


Генерал от инфантерии Андрей Медардович Зайончковский:

«В армию вводился новый элемент духовной подготовки в виде революционного экстаза Керенского. Фронт намеченных ударов обратился в фронт сплошных митингов в присутствии военного министра Керенского.

<…>

Летнее наступление 1917 г. прошло, в общем, под знаком митингов, уговоров»[63].


Две недели Ставка под началом нового Верховного и штабы фронтов готовили план наступления. Но когда все уже было готово, оказалось, что наступать без санкции Всероссийского съезда Советов нельзя. Несколько дней Керенский в Петрограде уговаривал делегатов съезда; несколько дней секретные планы Ставки служили предметом громогласного публичного обсуждения. Наконец согласие было получено.

16 июня началось наступление армий Юго-Западного фронта.

Началось вдохновенным порывом – и закончилось полным провалом.

Войска Юго-Западного фронта, добившись поначалу заметных успехов, при первых неудачах стали целыми дивизиями сыпаться в тыл. На других фронтах дело обстояло еще хуже. Полки, дивизии и корпуса митинговали и отказывались наступать. Не помогло даже и то, что 12 июля декретом Временного правительства была восстановлена смертная казнь за воинские преступления на фронте. Впрочем, восстановлена она была на бумаге: любой военно-полевой суд, осмелившийся покарать паникера или дезертира, сам стал бы жертвой ярости солдат.


Зайончковский:

«Составителю стратегического очерка здесь следовало бы положить перо. То, что происходило далее, не имело уже никакого подобия войны…»[64]


19 июля утром главковерх Брусилов в Ставке получил следующую телеграмму: «Временное правительство постановило назначить Вас в свое распоряжение. Верховным главнокомандующим назначен генерал Корнилов. Вам надлежит, не ожидая прибытия его, сдать временное командование начальнику штаба Верховного главнокомандующего и прибыть в Петроград. Министр-председатель, военный и морской министр Керенский»[65].

19 июля он уехал из Могилева – но не в Петроград, а в Москву.

В это время среди командиров разваливающихся войск и в окружении министра-председателя Керенского уже витала, уже оформлялась идея генеральско-комиссарской диктатуры. Претендовал ли Брусилов на роль диктатора? В своих воспоминаниях он утверждает, что если бы ему сие предложили, он бы, не раздумывая, отказался. Но ему не предложили. А то, может быть, и не отказался бы…

Его даже не пригласили на Государственное совещание, проходившее в августе в Москве. Участвовал он, правда, в каком-то бессмысленном и бессильном Совещании общественных деятелей, собиравшемся дважды, в августе и в октябре. Это была странная компания: вчерашние политические тузы, выброшенные из колоды; пассажиры, отставшие от поезда событий, – Родзянко, Милюков, Рябушинский…

Корниловское выступление прошло мимо него, и провал корниловщины его не затронул. Существует легенда, опирающаяся на поздние воспоминания сомнительных мемуаристов, что он якобы сам готовил офицерское восстание и захват власти в Москве. Доказательств тому нет, да и любая такого рода попытка после корниловского краха была бы безумием. С высшего командного поста Брусилов был выброшен в бездеятельную изоляцию – отставной генерал, обитатель Остоженки. Казалось, история забыла о нем.

…И вот этот мортирный снаряд, залетевший 2 ноября, на исходе кровавых революционных московских боев, в обычно тихий Мансуровский переулок. Нет, история еще не выпустила отставного главковерха из своих смертельно опасных объятий. Осколки снаряда перебили кости правой голени в нескольких местах. Первое и последнее в его жизни ранение. Угроза ампутации. Восемь месяцев в лечебнице доктора Руднева.

Ранение и вынужденная восьмимесячная жизненная пауза предопределили последний поворот в его судьбе, последний выбор в его жизни.

В мае 1918 года, когда огненный конь Гражданской войны уже несся по всей России, в большевистскую Москву полулегально прибыла Мария Антоновна Нестерович-Берг, знакомая жены Брусилова, сестра милосердия, общественная деятельница предреволюционных лет, а теперь – агент белогвардейского движения. Цель ее прибытия – привлечение нужных людей на сторону белых. Брусилов в перечне таковых был одним из первых. Она посетила его в лечебнице. Спустя годы, в эмиграции, Мария Антоновна будет вспоминать: «Он лежал, но чувствовал себя бодро. Сказал, что рана не так серьезна, но он ей нарочно не дает зажить, чтобы оставили в покое и большевики и небольшевики».

Героическая женщина не поняла намека.

«Я передала ему письмо, привезенное из Новороссийска, в котором генералу предлагалось бежать на Дон с помощью нашего комитета.

Брусилов прочел письмо, положил под подушку и сказал, отчеканивая слова:

– Никуда не поеду. Пора нам всем забыть о трехцветном знамени и соединиться под красным»[66].

Состоялся ли такой разговор в действительности, или он является плодом мемуарного вымысла, но образ мыслей Брусилова эти слова отражают.

Брусилов не хотел вступать в русскую смуту на ее первом, разрушительном этапе. И видел, что большевики, пришедшие к власти под знаменем разрушения, уже сейчас вынуждены начинать созидание новой российской государственности.

Он, маневрируя, уклонялся от Гражданской войны, но Гражданская война подступала с разных сторон. 30 августа 1918 года прогремели выстрелы, поразившие сразу многих. В Москве стреляли в Ленина, в Петрограде был убит Урицкий. В ответ на это 5 сентября Совнарком издал декрет о красном терроре: «Необходимо обеспечить Советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях», «подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам»[67]. Вместе со многими другими «бывшими» – капиталистами, чиновниками, военными и общественными деятелями – Брусилов был арестован ВЧК и почти два месяца содержался под арестом в Кремле. Потом его выпустили по случаю празднования годовщины пролетарской революции и точно к годовщине его ранения.

Но это еще было не горе – горе впереди. Единственный сын генерала, Алексей, в прошлом офицер конногренадерского полка, в начале 1919 года уехал из Москвы – и пропал без вести. История его бегства и гибели так и осталась не разъясненной до конца. Из столицы он бежал, по-видимому, спасаясь от голода, семейных неурядиц, а может быть, и от угрозы ареста, от всесильной «чеки». Есть сведения, что он вступил в Красную армию, командовал кавалерийской частью, попал в плен к белым и был расстрелян. Существует и иная версия: из Красной армии перебежал к белым, но вскоре заболел и умер от тифа. Обе версии документально не подтверждаются – впрочем, как и обстоятельства гибели многих десятков тысяч людей в мешанине Гражданской войны.


С воинскими почестями

1 мая 1920 года, в день новоблагословенного советского праздника, начальник Всероглавштаба товарищ Раттэль, разбирая утреннюю корреспонденцию, увидел конверт, надписанный хорошо знакомым ему почерком. Немедленно вскрыв его, вгляделся в аккуратные строчки:


«Милостивый государь Николай Иосифович!

За последние дни пришлось мне читать ежедневно в газетах про быстрое и широкое наступление поляков, которые, по-видимому, желают захватить все земли, входившие в состав Королевства Польского до 1772 г., а может быть, и этим не ограничатся.

<…> При такой обстановке было бы желательно собрать совещание из людей боевого и жизненного опыта для подробного обсуждения настоящего положения России и наиболее целесообразных мер для избавления от иностранного нашествия. Мне казалось бы, что первою мерою должно быть возбуждение народного патриотизма, без которого крепкой, боеспособной армии не будет. <…> Польское нашествие на земли, искони принадлежащие русскому православному народу, необходимо отразить силою. Как мне кажется, это совещание должно состоять при главнокомандующем, чтобы обсуждать дело снабжения войск провиантом, огнестрельными припасами и обмундированием…»[68]

Подпись: «Брусилов».


Брусилов! Вот уж поистине, сколько лет, сколько зим! Когда-то (как это было давно! три года назад, в иной жизни!) Генерального штаба генерал-майор Раттэль служил при Брусилове – помощником генерал-квартирмейстера штаба Юго-Западного фронта, в переводе на советскую терминологию: замначоперодом – заместителем начальника оперативного отдела. Служил во время Брусиловского прорыва! И теперь вот старик обращается к нему с этим странным письмом, в котором революционная фразеология переплетена с формулами православия и народности.

О письме Брусилова Раттэль немедленно доложил в Реввоенсовет республики. Уже 5 мая в «Правде» был опубликован приказ об образовании при главнокомандующем Вооруженными силами республики Особого совещания по вопросам увеличения сил и средств для борьбы с наступлением польской контрреволюции. В составе совещания целый сонм бывших генералов: Балуев, Гутор, Клембовский, Зайончковский, Цуриков, Парский. Председатель – Брусилов.

Обстановка была в это время тревожная. В апреле войска новообразованного Польского государства развернули наступление на Украине. Дела у красных на новом фронте шли из рук вон плохо. Плоды только что достигнутых побед в Гражданской войне могли быть утрачены. Поэтому руководство Советской России и Реввоенсовет сочли очень своевременной инициативу Брусилова.

Брусилов и другие «бывшие господа генералы», по-видимому, надеялись вернуться на службу в войска. Но советскую власть больше интересовала пропагандистская сторона дела. 23 мая в той же «Правде» было опубликовано обращение «Ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились». В нем – призыв ко всем офицерам русской армии вступать добровольно в армию Красную. Внизу – подписи членов Особого совещания с Брусиловым во главе. За обращением последовал декрет Совнаркома о полной амнистии всем бывшим офицерам, даже служившим в белых армиях, если они перейдут под красные знамена.

Откликнулись тысячи. Многие из них потом будут репрессированы… Но это уже другая история.

Брусилов вновь был принят на военную службу. С лета 1920 года он – инспектор Центрального управления коннозаводства. В 1923–1924 годах – инспектор кавалерии Рабоче-крестьянской Красной армии. С 1924-го состоял для особо важных поручений при Реввоенсовете республики. Умер от воспаления легких 17 марта 1926 года. (Это можно было бы считать мистическим совпадением – в день десятилетия своего назначения главнокомандующим Юго-Западным фронтом! Но, увы, 17 марта по новому стилю – это 4 марта по старому.)

19 марта 1926 года в полдень у дома № 4 по Мансуровскому переулку выстроились войска: рота пехоты, эскадрон кавалерии. Отворились двери парадного подъезда. Командиры со знаками различия в петлицах и на рукавах вынесли гроб, поставили на орудийный лафет. Грянул военный оркестр. Эскорт двинулся к Новодевичьему кладбищу.

Генерал-адъютант государя императора, состоявший при Революционном военном совете республики Брусилов был похоронен с воинскими почестями.


Два главкома


Деникин

Если кто из генералов русской армии времен Первой мировой войны и революционной смуты мог бы именоваться генералом солдатским, народным, так это Антон Иванович Деникин, сын офицера, выслужившегося из солдат, внук крепостного крестьянина. Именно ему по прихотливой воле истории привелось возглавить поход против власти, именовавшей себя властью Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Сторонники и соратники хотели видеть в нем народного вождя, нового Дмитрия Пожарского. Но нет, вождем он не стал. Провал Белого дела превратил его в исторического неудачника, обрек на долгие годы вынужденного бездействия в эмиграции, затмил ту полководческую известность, даже славу, которую принесла ему мировая война на австро-венгерском фронте.

Впрочем, полководческая слава всегда двусмысленна и ценность ее сомнительна. А в Деникине ни двусмысленности, ни сомнительности нет. Человек единого пути. Никуда не сворачивал и нигде не отсиживался. Шел туда, куда предписано по диспозиции. Вся жизнь – поход. А что в конце? И будет ли конец этому походу? Ведь и после смерти продолжается путь: похоронен в Детройте, перезахоронен в Кесвилле (Джексон, Нью-Джерси), вновь перенесены его останки в Москву, в Свято-Данилов монастырь…


Начало похода

Когда у отставного майора Ивана Деникина родился сын, майору было шестьдесят пять лет. Майор был из крепостных. Отдали его в солдаты, по семейному преданию, в двадцать семь лет. О его житье-бытье до солдатчины, о его крестьянской родне ничего не известно, как и о его первом, бездетном браке. Служил долго и добросовестно: двадцать лет и два года, рядовым, потом унтером; и был наконец допущен к экзамену на офицерский чин. В 1856 году, на пятидесятом году жизни, дождался производства в прапорщики. Направлен в пограничную стражу, в Польшу, на российско-прусскую границу. И снова служил государю, тянул лямку еще тринадцать лет. В 1869 году, при отставке, получил чин майора и пенсион: тридцать шесть рублей в месяц. Жить остался в Польше. Тут нашел себе невесту: бедную, но из благородных. Была она, Эльжбета Вржесинска, на тридцать шесть лет моложе мужа. Стала Елизаветой Федоровной Деникиной, женой отставного штаб-офицера. Он православный, она католичка. Он говорит только по-русски, она только по-польски. Но друг друга научились понимать неплохо. По истечении положенного после свадьбы срока, 4 декабря 1872 года, родился у них сын. Назвали Антоном.

Отвлекусь.

В памяти моей семьи сохранилась история, во многом похожая. Моя родня по одной из линий была родом из Пинска Минской губернии. Тогда это был городок с населением на две трети еврейским, на четверть польским. Русских было мало, в основном присланные служащие – чиновники, офицеры. Обитало там польское семейство Макарских – тоже «благородные, но бедные». Своим шляхетским происхождением гордились, а есть в доме нечего. Положение случалось до того отчаянное, до того в тягость был каждый лишний рот, что когда прапрапрабабушка моя заболела чем-то заразным (чуть ли не холерой), то ее дочку, малышку, родственники подложили к ней специально – чтоб заразилась и умерла. Но малышка выжила. Звали ее Мария. Выросла – и стала красавицей-бесприданницей. Положение бесприданницы безвыходное: сиди зарабатывай шитьем на кусок хлеба и жди, когда кто-нибудь посватается. Посватался мой прапрадед, отставной унтер-офицер из кантонистов – солдатских или унтер-офицерских детей. Жених был много старше невесты, лет на тридцать. Но куда денешься? И Марыся Макарская стала Марией Игнатьевной Кондратьевой.

Достойно удивления то, что этот брак, как и брак Деникиных, оказался удачным, прочным. И когда прапрадед мой, Иван Александрович Кондратьев, человек беспокойный и бродячий, уехал куда-то по делам и пропал на долгие годы, – Мария Игнатьевна, уже мать двоих детей, оставалась ему верна и не вышла замуж, хотя долгий срок безвестного отсутствия мужа позволял ей это сделать, да и женихи присватывались. Дождалась: нежданно-негаданно суженый вернулся. Следствием его возвращения стала дочка Эмилия, 1887 года рождения. Эмилия Ивановна, тетя Миля, запечатлелась в моей детской памяти: маленькая, дивная старушка, с белыми-белыми волосами и нежно-обходительными манерами. Ее старший брат, мой прадед Александр Иванович Кондратьев, был почти ровесником Антона Ивановича Деникина. Он пропал без вести во время Гражданской войны – кажется, где-то там, на деникинском фронте…

Вернемся к делу.

Антон похож на отца. Это неистребимое сходство сохранилось в нем до конца дней; оно проступает на всех его фотографиях. Кто он? Военный, военный насквозь, до последнего волоска бороды и усов. Генерал. Даже в штатском платье, даже на поздних стариковских фотографиях – генерал. Но не генерал-аристократ, как Брусилов, не генерал-интеллигент, как Май-Маевский, не генерал-чиновник, как Алексеев, не генерал-вождь, как Корнилов. А генерал-солдат или, точнее, генерал-унтер: проникнутый духом службы, правдой службы, верою в службу. Взгляд его прям, светел и по-своему добр. Так старый заслуженный фельдфебель смотрит на испуганного новобранца. «Ну-с, парнишка, слабоват ты у нас – да ничего, подтянем! Не боись! Держи хвост пистолетом! Смирно! Кругом! Шагом… арш!»

Как и полагается солдату, Деникин всю жизнь прожил в походной скудости. Детство и юность – так и просто в бедности. 36 рублей отцовской пенсии означали по тем временам минимум во всем. На такие деньги невозможно было прожить в Варшаве, поэтому Деникины поначалу обосновались в деревеньке Шпеталь Дольни, и лишь когда надо было отправлять Антона в школу, перебрались в ближний городок Влоцлавск[69] Варшавской губернии, на Висле. Там жили в доме на Пекарской улице, в двухкомнатной квартире впятером: отец, мать, Антон, дед – отец матери – и прислуга, она же нянька Аполония.

Отец умер, когда Антону, ученику реального училища (реалисту) было тринадцать лет. Пенсия вдове полагалась совсем скудная – двадцать рублей. Реалисту пришлось подрабатывать – частные уроки давать. Впрочем, репетиторство в те времена было обычным заработком малоимущих реалистов и гимназистов старших классов. В часы нудных уроков, в училище и дома, в мальчишеских играх на берегу Вислы созревала в сердце Антона мечта: стать как отец, стать офицером. Но он не мог и думать о поступлении в привилегированную военную школу, подобно Каледину или Брусилову. Окончил реальное училище (в городе Ловиче, ибо во Влоцлавске не имелось последнего, седьмого класса), записался вольноопределяющимся в 1-й стрелковый полк и через положенные три месяца был зачислен на военно-училищный курс при Киевском юнкерском училище.


Из воспоминаний Деникина:

«…Условия жизни в училище отличались суровой простотой и скромностью, являясь хорошей школой для вступления в обер-офицерскую жизнь. Надо заметить, что в начале 90-х годов младший офицер получал в месяц около 50 рублей содержания. И хотя до революции дважды увеличивалось содержание, но стандарт офицерской жизни стоял всегда на низком уровне. И потому, когда во время революции митинговые ораторы большевистского лагеря причисляли к буржуазии, ими ненавидимой и истребляемой, офицерство, это была неправда: русский офицерский корпус в главной массе своей принадлежал к категории трудового интеллигентного пролетариата»[70].


4 августа 1892 года пришел приказ о производстве в офицеры окончивших военно-училищный курс. В этот день Антон Деникин напился пьян – как он сам утверждает, единственный раз в жизни. В сентябре того же года, после положенного двадцативосьмидневного отпуска, подпоручик Деникин явился к месту службы, во 2-ю артиллерийскую бригаду в захолустное местечко Бела[71] Седлецкой губернии, на 50 рублей жалованья. Как еще Пушкин писал: «Жизнь армейского офицера известна…»


Из воспоминаний Деникина:

«Из года в год все то же, все то же. Одни и те же разговоры и шутки. Лишь два-три дома, где можно было не только повеселиться, но и поговорить на серьезные темы. Ни один лектор, ни одна порядочная труппа не забредала в нашу глушь. Словом, серенькая жизнь, маленькие интересы – „чеховские будни“»[72].


От скуки чем не займешься? Деникин стал пописывать: забавные рассказики из местечковой жизни, фельетоны, а потом и статьи посерьезнее, на темы военной жизни. Печатались они, начиная с 1898 года, под псевдонимом Иван Ночин в русских изданиях Варшавы (журнал «Офицерская жизнь», газета «Варшавский дневник») и в Петербурге, в военном журнале «Разведчик». Конечно, это не великие литературные произведения. Но они многое говорят об авторе. Он образован и весьма начитан, кругозор его широк – не подумаешь, что пишет армейский офицер из захолустного гарнизона. Он наблюдателен, владеет даром слова. Он обладает вполне сложившимся мировоззрением, которое можно охарактеризовать так: либеральный гуманизм на основании здравого смысла (несколько прямолинейного, по-военному). И еще один мотив здесь постоянно звучит; назовем его так: тревожный патриотизм. Как в словах лесковского Левши: «В Англии ружья кирпичом не чистят… Передайте государю, а то вдруг война, так они стрелять не годятся».


В статьях Ночина:

«Армейский поезд идет с громадным опозданием вследствие загромождения пути».

«Все сверху донизу требует фундаментального ремонта».

«Более чем когда-либо нам нужен мир. Новая война была бы для нас несчастьем»[73].


Подпоручик, поручик, штабс-капитан Деникин еще не знает, с чем столкнется, когда будет генералом…

Три года Деникин служил в бригаде. И вместе с тремя другими офицерами бригады принял решение пойти на приступ далекой манящей крепости – Николаевской академии Генерального штаба в Петербурге.


Ничего величественного

Удивительно: в характеристиках Деникина все (или почти все) мемуаристы сходятся на положительном знаке. Даже у недоброжелателей его образ вызывает плохо или хорошо скрываемое сочувствие; у доброжелателей эмоции доходят до восторга. Право же, скучновато становится: эдакая фельдфебельская добропорядочность, гугенотская праведность…


Константин Николаевич Соколов, юрист, публицист, член Особого совещания при главнокомандующем Вооруженными силами Юга России в 1918–1919 годах:

«Впечатление, которое я получил от первого свидания с генералом Деникиным и которое неоднократно имел случай проверить при многочисленных последующих встречах с ним, было впечатление неотразимого обаяния. Наружность… самая заурядная. Ничего величественного. Ничего демонического. Просто русский армейский генерал, с наклонностью к полноте, с большой голой головой, окаймленной бритыми седеющими волосами, с бородкой клинышком и закрученными усами. Но прямо пленительна застенчивая суровость его неловких, как будто связанных, манер, и прямой, упрямый взгляд, разрешающийся добродушной улыбкой и заразительным смешком… В генерале Деникине я увидел не Наполеона, не героя, не вождя, но просто честного, стойкого и доблестного человека, одного из тех „добрых“ русских людей, которые, если верить Ключевскому, вывели Россию из Смутного времени»[74].


Другой Соколов, Владимир Иванович (известен нам по тем нелицеприятным характеристикам, которые он дает в своих воспоминаниях Каледину и Брусилову), генерал, в 1914–1916 годах воевал бок о бок с Деникиным. Мемуарист желчный, всеми недовольный, добавляет красок к портрету Деникина:

«Это человек необъятного честолюбия, к удовлетворению он шел всеми способами, до самой дешевой рекламы включительно, но при этом он был человек безусловно храбрый, не только с военным, но и с гражданским мужеством. Мы знали, что своего Деникин не упустит, а при случае захватит и чужое, разумеется, не в материальном, а в моральном смысле; хорошее дело раздувалось в выходящее за обычные рамки. Для рекламных целей Деникин держал при себе специального адъютанта (забыл фамилию), который посылал корреспонденции во все мелкие бульварные южные газетки, откуда в перепечатке реклама попадала и в большую прессу. <…>

Деникин не выделялся острым, живым умом и способностью быстро схватывать и правильно оценивать обстановку, т. е. качествами крупного начальника, не любил штабную службу и вообще представлял собою чисто строевого начальника, мужественного и отважного, способного на личный пример и самопожертвование. Поэтому в роли корпусного командира он чувствовал себя не в своей тарелке, ему необходима была близость боевых частей, но опять-таки не крупного масштаба, с которым он разбирался плохо»[75].


Барон Петр Николаевич Врангель, генерал, преемник Деникина на посту главнокомандующего Вооруженными силами Юга России; как аристократ и как бывший подчиненный, ставший преемником, относится к Деникину положительно, но немного свысока:

«Среднего роста, плотный, несколько расположенный к полноте, с небольшой бородкой и длинными черными с значительной проседью усами, грубоватым низким голосом, генерал Деникин производил впечатление вдумчивого, твердого, кряжистого, чисто русского человека. Он имел репутацию честного солдата, храброго, способного и обладавшего большой военной эрудицией начальника. <…>

Один из наиболее выдающихся наших генералов, недюжинных способностей, обладавший обширными военными знаниями и большим боевым опытом, он в течение Великой войны заслуженно выдвинулся среди военачальников. Во главе своей „железной дивизии“ он имел ряд блестящих дел. <…> Он отлично владел словом, речь его была сильна и образна. В то же время, говоря с войсками, он не умел овладевать сердцами людей. Самим внешним обликом своим, мало красочным, обыденным, он напоминал среднего обывателя. У него не было всего того, что действует на толпу, зажигает сердца и овладевает душами. Пройдя суровую жизненную школу, пробившись сквозь армейскую толщу исключительно благодаря знаниям и труду, он выработал свой собственный и определенный взгляд на условия и явления жизни, твердо и определенно этого взгляда держался, исключая все то, что, казалось ему, находится вне этих непререкаемых для него истин. Сын армейского офицера, сам большую часть своей службы проведший в армии, он, оказавшись на ее верхах, сохранил многие характерные черты своей среды – провинциальной, мелкобуржуазной, с либеральным оттенком»[76].

Священник Георгий Шавельский, в 1914–1917 годах протопресвитер (руководитель духовенства) русской армии и флота, в 1919–1920 годах протопресвитер Вооруженных сил Юга России, добавляет тонкой нравственной позолоты:

«К сожалению, надо сказать, что ни в гражданских, ни в военных кругах ген. Деникин особой любовью не пользовался. Кроме его замкнутости, этому в сильной степени способствовало следующее обстоятельство. И офицерство, и все чины Добровольческой армии, и сам ген. Деникин влачили нищенское существование. <…>

Сам генерал Деникин летом 1919 г. ходил в теплой черкеске. Когда его спросили, почему он это делает, он ответил:

– Штаны последние изорвались, а летняя рубаха не может прикрыть их.

Все обвиняли ген. Деникина в скупости. Между тем скупость Деникина вызывалась его поразительной честностью и опасением, как бы потом не обвинили его в расточительности. Но толпа видела крохотные оклады, особенно заметные при сравнении их с донскими и кубанскими окладами, испытывала нужду и не замечала чудной души, прекрасных порывов, кристальной честности Деникина»[77].

Относительно замкнутости отец Георгий, думаю, ошибается: Деникин был вполне общительным человеком – правда, в своем кругу. Среди пестрой публики, составлявшей окружение главнокомандующего Вооруженными силами Юга России в 1919 году, он чувствовал себя непривычно, неловко, оттого и казался замкнутым.


Характер

На фоне осторожно-сочувственных или прямо хвалебных отзывов о Деникине диссонансом звучит краткий фрагмент в мемуарах Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича:

«Антона Ивановича я знал еще по Академии Генерального штаба, слушателями которой мы были в одно и то же время. Приходилось мне встречаться с Деникиным и в годы службы в Киевском военном округе.

Репутация у него была незавидная. Говорили, что он картежник, не очень чисто играющий. Поговаривали и о долгах, которые Деникин любил делать, но никогда не спешил отдавать. Но фронт заставляет радоваться встрече с любым старым знакомым, и я не без удовольствия встретился с Антоном Ивановичем…

Деникин был все тот же – со склонностью к полноте, с такой же, но уже тронутой сединой шаблонной бородкой на невыразительном лице и излюбленными сапогами „бутылками“ на толстых ногах.

Я пригласил генерала к себе. Расторопный Смыков, мой верный слуга и друг, мгновенно раздул самовар, среди тайных его запасов оказались водка и необходимая закуска, и мы с Антоном Ивановичем не без приятности провели вечер.

– А знаете, Михаил Дмитрич, я ведь того… собрался уходить от Брусилова, – неожиданно признался Деникин…

– С чего бы это, Антон Иванович? – удивился я. – Ведь оперативная работа в штабе армии куда как интересна.

– Нет, нет, уйду в строй, – сказал Деникин. – Там, смотришь, боишко, чинишко, орденишко! А в штабе гни только спину над бумагами. Не по моему характеру это дело…»[78]


О генерале Бонч-Бруевиче у нас речь впереди. Многое из того, что он пишет, надо читать как шифровку, в которой слова иногда меняют значения на противоположные. В своих мемуарах, написанных в советские времена, бывший царский генерал, исполнитель тайных поручений великого князя Николая Николаевича, многие годы ходивший под ножом сталинских чисток, естественно, не мог положительно отозваться о враге советской власти номер один, каковым считался Деникин. Отсюда эти навязчивые негативные эпитеты: если бородка, то шаблонная; если лицо, то невыразительное; если ноги, то толстые. Отсюда же бездоказательные, на уровне клеветы, обвинения в нечистой картежной игре. Все остальное построено по принципу: знающий – поймет. «Знающий» читатель понимал, конечно, что долги, которые якобы «любил делать» Деникин, обусловлены были скудостью жалованья армейского офицера. Многие офицеры жили в долг, и особенно – слушатели Академии Генерального штаба, из непритязательной провинции попавшие в столицу с ее блеском и дороговизной.

Главное, Бонч-Бруевич признает, что рад был встрече с Деникиным. В Советской стране такое признание уже стоило дорого и могло обернуться для пишущего крупными неприятностями. Суть их разговора в том, что Деникин высказывает намерение с теплого, карьерно выгодного штабного места уйти в строй, то есть, в условиях того момента, – прямо на передовую. Начальник бригады, каковым был назначен Деникин в сентябре 1914 года, – это командир, непосредственно руководящий боем, не засиживающийся на командном пункте, в штабе или в укрытии. Из всех генеральских должностей эта была связана с наибольшим риском для жизни, ведь «боишки» на фронте шли жестокие, кровавые. А вот в отношении «чинишек» она особых перспектив не сулила: служба начальника бригады проходила где-то там, в строю, а генерал-квартирмейстера – на глазах высокого начальства.

Кстати, и заключительная фраза, насчет характера, – тоже для посвященных.

Бонч-Бруевич окончил Академию Генштаба на год раньше Деникина, но был, конечно же, наслышан о скандальной истории следующего выпуска, 1899 года. Историю эту Деникин потом подробно опишет в книге воспоминаний «Путь русского офицера».

А дело вот в чем.

Для простого армейского офицера без связей едва ли не единственный путь к чинам в мирное время открывался через Академию Генштаба. Окончившие ее по первому разряду причислялись к Генеральному штабу, что впоследствии давало преимущество при замещении различных командных и штабных должностей. Однако достичь вожделенного первого разряда было трудно. Из примерно полутора тысяч офицеров, ежегодно устремлявшихся на штурм академических высот, более тысячи отсеивались на экзаменах в штабах округов. Из оставшихся только полтораста человек, после сдачи экзаменов в самой Академии, зачислялись на первый курс; многие потом отсеивались; третий (последний) курс оканчивало около сотни, из них лишь первые пятьдесят – по первому разряду. Как раз перед деникинским выпуском в Академии сменилось начальство. Новая метла – генерал Сухотин, креатура военного министра Куропаткина, – выметая старинный сор, задела и слушателей третьего курса. В последний момент перед выпуском была изменена система начисления баллов (по утверждению Деникина, изменена произвольно, сумбурно и незаконно). В результате несколько выпускников, уже состоявших в списках перворазрядников, были из него вычеркнуты. Один из них – штабс-капитан Деникин. Крах карьеры.

И вот Деникин сделал то, на что никогда не решились бы 999 из тысячи самых храбрых офицеров русской армии. Он подал жалобу непосредственно государю императору. Можно представить себе, какой переполох поднялся в Академии, в Генштабе, в министерстве! О поступке Деникина только и говорили выпускники и слушатели Академии. Дело пытались замять всеми способами. Предлагали подать «прошение о милости», обещая благоприятный ответ. Деникин отрезал: «Милости не прошу, а добиваюсь того, что мне полагается по праву».

Жалоба штабс-капитана завертелась в водовороте придворно-правительственных интриг. Обвинение начальника Академии в беззаконии било по Куропаткину. Враги военного министра, имевшие поддержку в лагере министра финансов Витте, рьяно взялись помогать «бедному офицеру», постарались довести историю до императора в выгодном им свете – и, видимо, перестарались. Разумеется, Деникин не имел понятия об этих тайных пружинах своего дела. Он ждал правды от государя.

Настал день, когда выпускники Академии должны были представиться Николаю II. Во дворце они были выстроены в порядке полученных баллов. Деникин оказался за роковой чертой, во втором разряде. Наконец вошел государь император.


Из воспоминаний Деникина:

«По природе своей человек застенчивый, он, по-видимому, испытывал немалое смущение во время такого большого приема – нескольких сот офицеров, каждому из которых предстояло задать несколько вопросов, сказать что-либо приветливое. Это чувствовалось по его добрым, словно тоскующим глазам, по томительным паузам в разговоре и по нервному подергиванию аксельбантом.

Подошел, наконец, ко мне. Я почувствовал на себе со стороны чьи-то тяжелые, давящие взоры… Я назвал свой чин и фамилию. Раздался голос государя:

– Ну, а вы как думаете устроиться?

– Не знаю. Жду решения Вашего Императорского Величества.

Государь повернулся вполоборота и вопросительно взглянул на военного министра. Генерал Куропаткин низко наклонился и доложил:

– Этот офицер, Ваше Величество, не причислен к Генеральному штабу за характер.

Государь повернулся опять ко мне, нервно обдернул аксельбант и задал еще два незначительных вопроса: долго ли я на службе и где расположена моя бригада? Приветливо кивнул и пошел дальше.

Я видел, как просветлели лица моего начальства. Это было так заметно, что вызвало улыбки у некоторых близ стоявших чинов свиты… У меня же от разговора, столь мучительно жданного, остался тяжелый осадок на душе и разочарование… в „правде воли монаршей“…»[79]


Так что слова о характере, произнесенные Деникиным в разговоре с Бонч-Бруевичем (или приписанные ему Бонч-Бруевичем) имели определенный и весьма лестный для репутации Деникина подтекст. Не причислен за характер.

Правда, в капитаны он был-таки при выпуске произведен. Вернулся в бригаду. Но не успокоился. Через два года написал письмо Куропаткину. И получил неожиданный ответ в виде телеграммы: высочайшим повелением он включен в списки офицеров Генерального штаба. Видимо, в Петербурге, в министерстве или в Зимнем дворце, изменилась погода.

В мемуарах Деникин приписал это чудо раскаянию Куропаткина. Но, надо полагать, и в первом и во втором случае решение определялось все-таки именно «волей монаршей». Тогда, на церемонии представления, самодержец не мог оказать высочайшую милость офицеру, потому что это было бы расценено всеми как выражение немилости министру. В чуткой к интригам придворной среде такой афронт имел бы непременным следствием бегство сторонников Куропаткина от него на противоположную сторону. Шаткое равновесие группировок было бы нарушено, «система сдержек и противовесов» пришла бы в опасное движение… Нельзя!

Нельзя сейчас. Надо выждать. Придет благоприятный момент.

Эти слова часто, слишком часто вынужден был говорить себе последний российский самодержец. В случае с капитаном Деникиным благоприятный момент пришел. Но в других случаях его так и не удалось дождаться: в очень важных случаях, на судьбоносных переломах. И вот в итоге император с «добрыми, словно тоскующими глазами» оказался жертвой собственного бессилия. И с ним – тысячи, десятки тысяч, миллионы…

Впрочем, это все станет явью через пятнадцать лет после благополучного завершения истории о деникинском характере.


Путь к звездам

Анализируя причины поражений русских войск в Русско-японской войне, один из главных виновников этих самых поражений, генерал-адъютант и военный министр Куропаткин, писал, что в предвоенные годы в нашей армии «люди с сильным характером, люди самостоятельные, к сожалению, не выдвигались вперед, а преследовались; в мирное время они для многих начальников казались беспокойными. В результате такие люди часто оставляли службу. Наоборот, люди бесхарактерные, без убеждений, но покладистые, всегда готовые во всем соглашаться с мнением своих начальников, выдвигались вперед»[80]. Истинная правда. Это мы видели на вышеуказанном примере. То же самое, надо сказать, имело место и после Русско-японской войны.

Деникину, человеку самостоятельному и с сильным характером, для того чтобы выдвинуться, нужны были особые условия. Как только началась война в Маньчжурии, старший адъютант штаба II кавалерийского корпуса Генерального штаба капитан Деникин подал рапорт о командировании его в действующую армию (вот оно: «боишко, чинишко, орденишко»). В марте 1904 года, не залечив травму, полученную при падении вместе с лошадью на зимних маневрах, Деникин отправился на Дальний Восток – в штаб 3-й бригады Заамурского округа отдельного корпуса пограничной стражи.

Подробности маньчжурской эпопеи Деникина и всей русской армии мы рассказывать не будем. Сам Деникин правдиво и развернуто описал свою фронтовую жизнь на пространствах между Ляояном и Харбином в книге «Путь русского офицера». Бульшую часть военного времени он прослужил в кавалерии под командованием генералов Ренненкампфа и Мищенко. Отметим тот факт, что в боевых условиях он нашел себя, а чины и награды нашли его. Должности, которые он занимал, – начальник штаба бригады, потом дивизии – полковничьи, а то и генеральские. Уже в конце 1904 года красный крестик ордена Святой Анны с мечами и бантом (третья степень, «за военные, против неприятеля, подвиги») заблестел на его мундире, а на плечах уже красовались свеженькие погоны с двумя штаб-офицерскими просветами и звездочками подполковника. К этому добавился вскоре Станислав второй степени с мечами. Перед самым заключением мира пришло производство в полковники – «за боевые отличия». И наконец, уже после завершения войны аннинский крестик переместился на шейную ленточку (степень вторая).

С войны вернулся новый Деникин – тридцатитрехлетний боевой полковник и российских императорских орденов кавалер.

Да, все-таки мирное время – не для таких людей. Следующие девять лет его жизни прошли, может быть, и плодотворно для внутреннего развития, но как-то непримечательно. Вновь офицер для особых поручений при штабе корпуса в Варшаве (год). Потом штаб-офицер при управлении бригады в Саратове (три с половиной года). Потом командир 17-го пехотного Архангелогородского полка в Житомире (почти четыре года). Полковничьи погоны уже, кажется, приросли к плечам. Что ж, так и суждено умереть полковником?

Наконец в марте 1914 года решающий ход судьбы: назначение на должность генерала для поручений при командующем войсками Киевского военного округа, генерал-адъютанте, генерале от артиллерии Николае Иудовиче Иванове. Через три месяца, 21 июня (4 июля), – производство в генерал-майоры «за отличия по службе».

В это время уже полным ходом раскручивалась пружина общеевропейского кризиса.

Мятник войны и мира качался туда и сюда. В войну верить не хотелось, и ничего к ней не было готово.

Мобилизация обрушилась на штабы как снег на голову. Штаб Киевского округа был, как и все, захвачен врасплох потоком событий.


Из воспоминаний Деникина:

«…Колебания, отмены, проволочки, „ордры и контрордры“ Петербурга, продиктованные иллюзорной надеждой до последнего момента избежать войны, вызывали в стране чувство недоумения, беспокойства и большую сумятицу. <…>

…Плана формирования штаба и управления новой 8-й армии не существовало вовсе. Высший состав армии был назначен телеграммой из Петербурга 31 июля, т. е. в первый день мобилизации. Прочий личный состав мне пришлось набирать экспромтом с большими трудностями, в хаосе первых дней мобилизации. А тыловые учреждения были составлены для 8-й армии только на 15-й день мобилизации…

…Мы не имели новых данных о правах и обязанностях, о штатах и окладах должностных чинов войск, штабов и учреждений. <…>

Вообще об этой первой неделе мобилизации у меня и у моих сотрудников осталось впечатление какого-то сплошного кошмара»[81].


18 (31) июля (в то самое время, когда в Виннице Брусилов с Калединым и другими генералами корпуса решали головоломные вопросы развертывания) в Киев, в штаб округа, пришла телеграмма об образовании командования 8-й армии. Командующий – Брусилов; начальник штаба – Ломновский; генерал-квартирмейстер штаба – Деникин.

Должность генерал-квартирмейстера в дореволюционной армии примерно соответствует должности начальника оперативного отдела штаба в войсках советского времени. Разработка операций, планы перемещений, боевая подготовка и обучение личного состава, разведка и контрразведка – все это входило в его компетенцию. Работа кабинетная, тонкая, кропотливая, элитарная. Что и говорить, не по деникинскому характеру. Сам он впоследствии признавался: «Штабная работа меня не удовлетворяла. Составлению директив, диспозиций и нудной, хотя и важной штабной технике я предпочитал прямое участие в боевой работе, с ее глубокими переживаниями и захватывающими опасностями»[82]. Уже на исходе первого месяца войны, в разгар Галицийской битвы, Деникин стал проситься в строевые части. Тогда и состоялся известный нам разговор между ним и недавно назначенным генерал-квартирмейстером 3-й армии Бонч-Бруевичем. 24 августа приказом командующего 8-й армией Брусилова генерал-майор Деникин был назначен начальником 4-й стрелковой бригады.

Эта бригада, позднее развернутая в дивизию, имела долгую боевую историю, восходящую к Русско-турецкой войне 1877–1878 годов и с тех еще пор носила наименование «Железная». В ходе боев первого года мировой войны к ней приросло не такое красивое, но, если вдуматься, еще более почетное прозвание: «пожарная команда 8-й армии». Деникин наконец-то нашел свое место: во главе такого соединения он мог и должен был войти в историю.

Как раз в день его назначения на новую должность австро-венгерские войска перешли в наступление западнее Львова. Началось Городокское (или Гродекское) сражение, решившее исход первой битвы за Галицию. По левому флангу армии Брусилова был нанесен мощный удар, грозивший обходом Львова с юга. На острие этого удара оказались 4-я бригада Деникина и 48-я дивизия Корнилова. Под сильным натиском противника, неся большие потери, 48-я дивизия стала подаваться назад, обнажая фланг деникинской бригады. Обходной удар 12-й кавалерийской дивизии Каледина отчасти выправил положение. Левый фланг 8-й армии устоял. 28 августа в ходе сражения наступил перелом; австрийцы начали откатываться на запад.

Так в Городокском сражении соединились биографии четырех наших героев: Брусилова, Каледина, Деникина, Корнилова.


Георгиевское оружие с бриллиантами

Деникин действительно оказался прекрасным боевым командиром. Он, что называется, хорошо чувствовал пульс боя, умел поддержать и стойкость войск в обороне, и порыв в атаке.

В середине октября 1914 года на фронте 8-й армии шли затяжные позиционные бои. Ежедневные безрезультатные атаки и контратаки, перестрелки; постоянное напряжение, телесное и душевное; потери, смысл которых непонятен… Такая обстановка надоедает всем – и солдатам, и офицерам, порождает безотчетное желание рвануть по-настоящему. Уж лучше в наступление, чем так… Обходя расположение бригады, осматривая позиции противника, Деникин своим врожденным солдатским чутьем почувствовал нечто напряженно-вопросительное в лицах, в движениях, в уставных и неуставных разговорах бойцов. И понял: надо! Внезапно, без подготовки и санкции свыше, приказал полкам атаковать близко расположенный участок боевой линии австрийцев. Неожиданный порыв – и блестящий успех: прорыв тактической обороны и захват села Горный Лужек[83], в котором, как оказалось, располагался штаб командующего VII австрийским корпусом эрцгерцога Иосифа Августа. Все это произошло настолько внезапно, что сам эрцгерцог со своими штабными едва успел бежать, когда деникинские стрелки уже ворвались на окраину деревни. Командир Железной бригады мог похвастаться тем, что в Горном Лужке ему довелось отведать еще неостывшего кофе, сваренного для родственника австрийского императора.

Конечно, большого стратегического значения этот эпизод не имел, но Деникину принес известность и орден Святого Георгия четвертой степени.

Подобные боевые происшествия случались и позже.

В ноябре смелым налетом был захвачен городок и станция Мезиляборч[84]. Его, правда, тут же пришлось оставить, но трофеи, пленные и слава достались Деникину и его бригаде.

В феврале 1915 года – еще одно успешное, хотя и нелегкое дело: бросок на помощь дивизии Каледина (как раз перед самым ранением будущего донского атамана), бои в заснеженных предгорьях Карпат, захват деревни Лутовиско[85] и высот близ нее.


Е. Э. Месснер о февральских боях:

«В Карпатах австро-венгры предприняли отчаянное наступление, чтобы прорваться к Перемышлю и деблокировать его. На горе Козювка 4-я стрелковая дивизия генерала Деникина, не ощущая страшного горного холода, в жарком бою отбила в сутки 24 атаки»[86].


Эта победа, давшаяся большой кровью, украсила шею генерала Деникина Георгиевским крестом третьей степени и оставила тяжкий след в его памяти: «Не забыть никогда этого жуткого поля сражения… Весь путь, пройденный моими стрелками, обозначался торчащими из снега неподвижными человеческими фигурами с зажатыми в руках ружьями. Они – мертвые – застыли в тех позах, в каких их застала вражеская пуля во время перебежки. А между ними, утопая в снегу, смешиваясь с мертвыми, прикрываясь их телами, пробирались живые навстречу смерти»[87].


В мае весь русский фронт покатился назад, на восток, унося и «железных стрелков» Деникина. Гибельное отступление прекратилось только осенью. Но жестокие бои не утихали.

В сентябре 1915 года австрийцы предприняли попытку прорвать еще не устоявшийся русский фронт в направлении на Ровно. Дивизия Деникина (к этому времени развернутая из бригады) оказалась под сильным напором противника. Спасая положение, русское командование осуществило контрудар на Луцк, увенчавшийся неожиданным (хотя и временным) успехом. Честь осуществления этого первого за полгода на всем русском фронте удачного наступления не могли потом поделить генералы Брусилов, Зайончковский и Деникин.


Брусилов излагает события так:

«При подходе к Луцку Стельницкий (командир XXXIX корпуса, в который включена была Железная дивизия. – А. И.-Г.) доносил, что начальник 4-й стрелковой дивизии Деникин затрудняется штурмовать этот город, сильно укрепленный и защищаемый большим количеством войск. Я послал тогда телеграмму Зайончковскому (командиру XXX корпуса. – А. И.-Г.) с приказанием атаковать Луцк с севера, чтобы помочь Деникину. Зайончковский тотчас же сделал соответствующие распоряжения, но вместе с тем в приказе по корпусу объявил, что 4-я стрелковая дивизия взять Луцк не может и что эта почетная задача возложена на его доблестные войска. Этот приказ, в свою очередь, уколол Деникина, и он, уже не отговариваясь никакими трудностями, бросился на Луцк, одним махом взял его, во время боя въехал на автомобиле в город и оттуда прислал мне телеграмму, что 4-я стрелковая дивизия взяла Луцк… Впоследствии оба эти генерала смотрели друг на друга очень враждебно и примириться так и не могли»[88].


Деникин описывает ситуацию динамичнее и короче:

«Я вызвал к телефону своих трех командиров полков и, очертив им обстановку, сказал:

– Наше положение пиковое. Ничего нам не остается, как атаковать.

Все три командира согласились со мной.

Я тут же отдал приказ дивизии: атаковать Луцк с рассветом. <…>

Вслед за сим Зайончковский донес о взятии им Луцка. Но на его телеграмме Брусилов сделал шутливую пометку: „…и взял там в плен генерала Деникина“»[89].


Свою долю желчи и скепсиса в луцкую историю вносит генерал В. И. Соколов:

«За взятие Луцка, в котором главная тяжесть и честь боя принадлежала VIII корпусу, Деникин получил одну из редких боевых наград – бриллианты на Георгиевское оружие, ибо въехал в Луцк в автомобиле и там с драгунами кого-то побеждал, как значилось в газетах; как это возможно сделать при наличии перед Луцком заблаговременно укрепленных позиций с 9 рядами проволоки, если предварительно не взять эту позицию, газетным писакам, да, по-видимому, и высокому начальству не приходило в голову, но факт взятия Луцка Деникиным на автомобиле закрепили осыпанным бриллиантами Георгиевским оружием. Возбужденному по этому поводу протесту VIII корпуса, конечно, не только не был дан ход, но он даже не дошел до адресата, бывшего начальника штаба фронта Клембовского»[90].


Здесь Соколов смешивает два эпизода: взятие Луцка в сентябре 1915 года, породившее полулегендарную историю о въезде комдива в пылающий город на автомобиле, и штурм того же города в мае 1916 года. За первую удачу Деникин был произведен в генерал-лейтенанты, за вторую получил то самое георгиевское оружие с бриллиантами. Заметим, что такую награду за всю Первую мировую войну получили всего восемь человек, причем за наступление Юго-Западного фронта в 1916 году – двое: Брусилов и Деникин.

Во втором взятии Луцка в ходе Брусиловского прорыва дивизия Деникина участвовала, наступая на самом что ни на есть Центральном направлении – штурмуя в лоб оборонительные рубежи противника, пробивая кровавый путь на запад. 22 мая пошли в атаку; к утру 23 мая прорвали первую полосу у деревни Жарнище. За первой полосой обороны была вторая, пробитая на следующий день; за второй третья – опирающаяся на извилистую речку Стырь.


Участник прорыва Е. Э. Месснер:

«Третья вражеская фортификационная полоса в оперативном коридоре, которым шла Ровненская группа, лежала на восточном берегу реки Стырь, прикрывая Луцк и переправу в нем, а также мостовые переправы выше и ниже по течению реки. Укрепления были очень солидны, в особенности по сторонам от Ровно-Луцкого шоссе, где предстояло атаковать 4-й стрелковой и 15-й пехотной дивизиям… Нам надо было атаковать поспешно, пока противник подкреплен лишь местными резервами, пока не подошли свежие силы из тыла. Начальники двух дивизий – генералы Деникин и Ломновский, не сговариваясь, решают атаковать, что называется, с ходу: развернули свои походные колонны в боевой порядок и дали приказ: пехоте атаковать, а артиллерии поддержать атаку. Бой начался часов в 9 утра 25 мая. <…>

Под вечер 25 мая 4-й стрелковой дивизии удалось ворваться и прорваться через укрепленную полосу врага. Прорвалась затем и 15-я пехотная дивизия. Обе устремились вперед: 15-я – на Луцк, как ей было заранее указано, а 4-я – к реке Стырь; но и ее, словно магнит, притягивал Луцк, и поэтому ее левый фланг захватил одно из предместий города, когда полки генерала Ломновского брали город и мостовую переправу в центре его. Ночью обе победоносные дивизии переправились через Стырь. Враг бежал. 25 мая число пленных возросло до 1240 офицеров и 71 000 солдат, а количество трофеев увеличилось до 94 орудий, 232 пулеметов и бомбометов»[91].


Луцк был взят, но дальнейшее наступление замедлилось. Продвигаясь вперед, на Ковель, дивизия лоб в лоб столкнулась с переброшенными с севера немецкими частями. С середины июня развернулись кровавые и малорезультативные встречные бои на Ковельском направлении. Сюда подходили все новые резервы, здесь они таяли, перемалывались, истекали кровью. Таяла и дивизия Деникина. Бои шли за крохотные деревушки, малоприметные высоты, ложбинки, рощицы. Стратегические задачи наступления растворялись, тонули в море дробных и невыполнимых тактических задач. По мере того как утрачивался смысл сражения, командиры переставали понимать суть происходящего, теряли видение боя.


Из воспоминаний барона Карла Маннергейма, в 1916 году генерал-майора, начальника 12-й кавалерийской дивизии (той самой, которой в начале войны командовал Каледин):

«Дивизия была уже на полпути к Ковелю. Неподалеку от моей колонны возвышались несколько холмов. Судя по всему, генерал Деникин, дивизию которого мы оставили позади, не видел в них никакого практического смысла. Поскольку генерал не позаботился о захвате высот, я решил сделать это по собственной инициативе. Но стоило моим частям пойти в атаку, как сражение за эти высоты началось буквально со всех сторон. По сведениям, полученным от пленных, мы узнали, что силы, атакованные нами, были передовыми частями немецких войск, переброшенных из Ковеля. Как видно, начали прибывать резервы из Германии. Я позвонил Деникину и предложил ему в течение дня сменить мои части на этих высотах, если он не хочет, чтобы холмы оказались в руках неприятеля. Генерал отказался – он уже начал передислокацию, но в дальнейшем, если высоты ему понадобятся, он всегда сможет захватить их. На что я ответил, что через какое-то время будет очень сложно отбросить немцев назад.

– Где вы видите немцев? – закричал Деникин. – Здесь нет никаких немцев!

Я сухо заметил, что мне легче их видеть, так как я стою прямо перед ними… Когда мою дивизию с приходом ночи отвели в резерв армейского корпуса, холмы снова оказались в руках немцев. Значение этого факта генерал Деникин осознал уже на следующий день»[92].


Это значит: снова приказ атаковать высоты, снова, после кратенькой артподготовки, а то и вовсе без нее, бегут солдаты вперед, кричат «ура», падают, уцелевшие отбегают и отползают назад, таща за собой раненых… И снова «ура», в атаку…

О результатах этих безрезультатных боев мы уже рассказывали.

В конце августа 1916 года генерал-лейтенант Деникин был назначен командиром VIII корпуса. Когда луцко-ковельско-владимир-волынская бойня стала выдыхаться, корпус был переброшен на новообразованный Румынский фронт. Там и находился к исходу зимы 1917 года.


Не стерпело русское сердце

В своем первом стихийном порыве – «Долой царя!» – революция соединила огромные массы, десятки миллионов россиян. Но как только ближайшая общая цель была достигнута, революция приступила к делу разделения. И первая линия разлома прошла между теми, кто всей душой, всей силой деятельно включился в творение событий, и теми, кто поплыл по течению, попадая в водовороты и ударяясь о берега, восторгаясь или возмущаясь происходящим и в глубине души надеясь поскорее успокоиться в тихой заводи.

Активных участников русской смуты было ничтожно мало: единицы на тысячи. Пассивные составляли огромное, подавляющее большинство. Но, увлеченные инерцией движения, они создавали ту гигантскую массу, которая сметала все на своем пути и либо подхватывала отдельного человека своим потоком, либо убивала.

И сам поток в первые же недели стал разделяться на русла: сначала почти параллельные, потом все более расходящиеся… Потом отдельные потоки, закружившись, столкнулись между собой. Активные творцы событий прокладывали первоначальные направления потоков, но очень скоро сами оказывались во власти той инерции, которой положили начало, и тех масс, которые привлекли на свою сторону.

Из всех направлений, по которым устремились люди и события в самом начале революции, важнейшими были два: анархия и порядок, разгул и должность, безудерж и принцип, воля и строй. Впоследствии во главе так называемой контрреволюции (на самом деле – одного из мощнейших потоков революционного происхождения) оказались преимущественно военные, офицеры и генералы. И это не случайно. Те, для кого невыносимы хаос и анархия, стражи порядка, честные прапорщики, добросовестные фельдфебели, заслуженные генералы.

Конечно, Белое движение (название тоже условно) в последующие год-два вобрало в себя множество самых разнородных личностей, среди которых были недавние разрушители устоев, революционеры, обличители, бомбисты. Но все же силу, костяк этого лагеря составили не они. И первыми были не они, а оскорбленные и униженные, но смелые и готовые к борьбе люди порядка. Такие, как Деникин, Крымов, Алексеев, Май-Маевский, Дроздовский, Врангель и те неизвестные пофамильно солдаты, офицеры, унтера, которые предпочитали смерть в бою жизни в перевернутом вверх тормашками мире.

Интересно, что именно революция на первых порах выдвинула Деникина в первые ряды российского генералитета. В конце марта 1917 года он, как один из самых популярных в армии генералов, к тому же по мировоззрению своему вполне либерал, по происхождению вполне демократ, был переведен в штаб Верховного главнокомандующего и вскоре назначен наштаверхом при главковерхе Алексееве. Но революция слишком быстро разрушала армию и все основы жизненного порядка, и Временное правительство не имело ни сил, ни желания бороться с этим. Деникин не мог ужиться с таким правительством. Уже в мае начались конфликты Деникина с комиссарами, с новым военным и морским министром Керенским, с Советами.

Когда Алексеев был смещен и в Ставке ненадолго воцарился гибкий Брусилов, строптивого Деникина отправили главкомом на Западный фронт.

Вот зарисовка: одно из бесчисленных заседаний лета 1917 года. Действующие лица: Верховный главнокомандующий Брусилов, главнокомандующий армиями Западного фронта Деникин и представители Исполнительного комитета Солдатского совета Западного фронта. Рассказчик – член Исполкома Запфронта большевик И. Е. Любимов.


«Маленький, тщедушный Брусилов – „типичный рубака“. Говорил он непривычные слова о революции, о свободе, и вылетали они неуклюже, отрывочно, как дурное и непривычное командование эскадрону.

– Как смотрит комитет на положение, о чем считает нужным заявить? – спрашивает он.

– Вот командование не дает нам автомобилей, не оказывает содействия в работе, – как-то некстати заявил председательствовавший товарищ председателя исполкома эсер Полянский…

Вдруг поднимается здоровенная солдафонская фигура генерала и, стуча кулаком по столу, заявляет:

– Какое вам содействие! Вы скажите сначала, как вы смотрите на наступление и отменили ли вы пораженческие резолюции?»


Конечно же, это взорвался Деникин. Исполкомовские эсеры обиделись, один из них вскипел:


«– Мы здесь собрались с представителями военного командования, по меньшей мере, как равные с равными. Поведение генерала Деникина грубо и недопустимо, и я предлагаю ему вести себя на нашем собрании более корректно, иначе мы вынуждены будем покинуть заседание.

Брусилов извиняется за Деникина, говорит, что не стерпело его русское сердце. Деникин сидит с налитым кровью лицом и злобно блестящими глазами…»[93]


Другое заседание, 16 июля того же года, Ставка Верховного главнокомандующего, – кстати говоря, последнее заседание, в котором Брусилов участвовал в качестве главковерха, а Деникин в качестве главкозапа. Прочие лица: военный министр Керенский, наштаверх Клембовский. Рассказывает Брусилов:


«Заседание затянулось до 12 часов ночи. Я… объяснил, каково было в то время действительное состояние армии. Я заявил, что стараюсь выполнять программу, выработанную моим предшественником Алексеевым, хотя считаю, что ее выполнить мудрено. Клембовский заявил что-то вроде моего. Когда же дело дошло до Деникина, то он разразился речью, в которой яро заявлял, что армия более не боеспособна, сражаться более не может, и приписывал всю вину Керенскому и Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов. Керенский начал резко оправдываться, и вышло не совещание, а прямо руготня. Деникин трагично махал руками, а Керенский истерично взвизгивал и хватался за голову. Этим наше совещание и кончилось»[94].


И там и там мы видим одно и то же: Деникин «стучит кулаком», «разражается речью», «трагически машет руками», «сидит с налитым кровью лицом». Не может он жить в таком кавардаке. Но и сдаваться он не приучен. Он будет бороться.

Вопрос о борьбе перед Деникиным не стоял – он был решен в нем изначально. 27 августа он, к тому моменту главнокомандующий Юго-Западным фронтом, не задумываясь, присоединился к выступлению Корнилова. Через два дня был арестован комиссаром Временного правительства Иорданским. Вместе с десятью соратниками заключен в Бердичевскую тюрьму.

Это означало: Рубикон перейден и возврата нет. Не казнит власть, так солдаты убьют корниловцев, когда только доберутся до них. При переводе группы арестованных генералов из Бердичева в Быхов едва удалось избежать солдатского самосуда. Это было 27 сентября, за месяц до Октябрьского переворота. После Октября выйти из тюрьмы и выжить стало равнозначно чуду.

Чудо совершилось: 19 ноября пришел приказ главковерха Духонина об освобождении быховских сидельцев. Они еще не знали, выходя из ворот тюрьмы, что этот приказ был для Духонина последним: уже приближается к Могилеву, к Ставке, отряд красных матросов из Петрограда, уже беспокойно поблескивают штыки, на которые завтра бросят Духонина…

И тут, в сей трагический момент, в простую ткань жизни Деникина вплетается неожиданно нежный, лирический узор.


Луч света

«Я иногда думаю: а что если те славные, ласковые, нежные строчки, которые я читаю, относятся к созданному Вашим воображением идеализированному лицу, а не ко мне, которого Вы не видели шесть лет и на внутренний и внешний облик которого время наложило свою печать. Разочарование? Для Вас оно будет неприятным эпизодом, для меня – крушением… Письмо придет к Пасхе. Христос Воскресе! Я хотел бы, чтобы Ваш ответ был не только символом христианского праздника, но и доброй вестью для меня…»[95]


Это не отрывок из сентиментального романа, это строки из письма сорокатрехлетнего боевого генерала, прошедшего Городок, Карпаты, первый Луцк…

История женитьбы Антона Ивановича Деникина, как и положено подобным историям, окружена ореолом легенд. Если очистить ее от стилистики дамского романа, то получится примерно следующее.

Совсем молодой офицер Антон Деникин приезжает в провинциальную Белу. Гарнизонный быт скучен; общение офицеров однообразно; местной русской интеллигенции почти нет, поговорить не с кем. Развлечений в такой жизни немного: чьи-нибудь именины или крестины, приезд новых лиц, смена начальства. Ну, еще охота, на которую, как на праздник, собирается чуть ли не все городское русское «общество».

Как-то раз на охоте случается происшествие: разъяренный кабан несется прямо на податного инспектора Василия Чижа, тот едва успевает залезть на дерево… И тут поручик Деникин стреляет – кабан падает замертво. Эпизод, конечно же, забавный, хотя мог обернуться и трагедией. В благодарность за спасение инспектор приглашает поручика к себе домой – и офицер вскоре становится в семье Чижей своим человеком. Тут ему есть с кем побеседовать и за кем слегка поухаживать (этого требуют законы гарнизонной жизни). Хозяин дома умен и образован, хозяйка молода и обворожительна.

Ухаживания поручика, очевидно, не переходят за определенную черту. Доброе знакомство продолжается. И когда в семействе рождается дочка Ксения, поручика, разумеется, приглашают на крестины (к счастью, не крестным отцом, а то не состоялось бы в будущем соединение двух сердец). Идет время; штабс-капитан Деникин уезжает в Петербург, в Академию; через три года возвращается. Дочь податного инспектора подросла, ей уже семь лет. Офицер играет с ней, дарит ей приятные подарочки. Потом его переводят по службе, и он уезжает из Белы насовсем.

Проходят годы, и они вновь встречаются в Петербурге после Русско-японской войны. Ксения Чиж – воспитанница Института благородных девиц. Антон Деникин – полковник с орденами. Дядя Антон. Их знакомство продолжается эпизодически: Деникин служит в провинции и лишь изредка бывает в Петербурге. Но тем приятнее редкие встречи. Ксения – девушка артистичная, умная, ей интересно побеседовать, а порой поспорить с дядей Антоном о литературе, о жизни, об истории. Именно об истории: выйдя из института, Ксения поступает на Высшие женские курсы, с увлечением слушает лекции филологов и историков: Бодуэна де Куртенэ, Кареева, Приселкова, Сергея Федоровича Платонова…

Начинается Великая война. Деникин сражается на фронте, Ксения живет в Петрограде, куда отголоски войны доходят в виде газетных статей, списков убитых или представленных к наградам. В сентябре 1915 года Ксения узнает из газет: генерал Деникин во главе дивизии железных стрелков ворвался в город Луцк, захватил четыре тысячи пленных, обратил в бегство полчища австрийцев. Газетчики, конечно, разукрасили как могли эти события. Ксения пишет письмо генералу на фронт. Он отвечает взволнованно и радостно. Завязывается переписка. Через полгода приходит очередное письмо с Юго-Западного фронта. В нем – неожиданно – предложение руки и сердца.

Ксения в смущении. Все-таки дядя Антон, генерал, старше ее на двадцать лет… Но в сердце уже родилось решение. Она отвечает: согласна, но подождем до конца войны.

Трудно сказать, насколько двадцатитрехлетняя девушка верила в сделанный выбор. Год назад у нее был жених – погиб на фронте. Выбор, сделанный даже под влиянием случайности, постепенно подчиняет себе человека. К осени 1917 года Ксения Чиж уже привыкла считать себя невестой, почти женой генерала Деникина. А его имя звучало все громче, он стал знаменит.

Потом – корниловское выступление и его провал, имя Деникина среди арестованных… Она ездила в Быхов, навещала суженого в тюрьме. Потом октябрь, большевики, хаос… Страх за себя и за любимого человека. Да, уже так: любимого человека.

…Выйдя из ворот Быховской тюрьмы, генералы отправились кто куда. Несколько человек сговорились пробираться на Дон, к Каледину. Там нет Совдепов, там сохранился порядок, там можно что-то делать, собирать людей, бороться с наступившим ужасом.

Деникин через знакомых раздобыл документы на чужое имя, сбрил всем известную свою бородку, по-штатски подкоротил усы, переоделся в гражданское и отправился рискованным путем в Новочеркасск – по забитой составами железной дороге, в вагонах, переполненных дикой и пестрой публикой: мешочниками, солдатами, крестьянами, офицерами, уголовниками, буржуями, светскими дамами… Во всей этой смертельно опасной суматохе он не забыл списаться, связаться через знакомых со своей Ксенией. И она отправилась тоже, теми же безумными путями по охваченной смутой стране, в Новочеркасск. Там они встретились.

Новочеркасск был наводнен беглецами от совдепов, кипел, шумел. Формировались какие-то армии, войска, отряды.


Свидетельствует участник Белого движения писатель Роман Гуль:

«На тротуаре трудно разойтись: мелькают красные лампасы, генеральские погоны, разноцветные кавалеристы, белые платки сестер милосердия, громадные папахи текинцев.

По улицам расклеены воззвания, зовущие в „Добровольческую армию“, в „партизанский отряд есаула Чернецова“, „войскового старшины Семилетова“, в „отряд Белого дьявола – сотника Грекова“.

Казачья столица напоминает военный лагерь.

Преобладает молодежь – военные.

Все эти люди – пришлые с севера. Среди потока интеллигентных лиц, хороших костюмов иногда попадаются солдаты в шинелях нараспашку, без пояса, с озлобленными лицами…»[96]


Деникин вместе с Алексеевым, Корниловым и иными занимался созданием Добровольческой армии. С севера наступали полуанархические отряды красных. Уже шли бои, уже Гражданская война стала фактом.

На Рождество, 25 декабря 1917 года, Антон Деникин и Ксения Чиж обвенчались в Новочеркасске. Сохранилась предсвадебная фотография. Жених, немолодой, в штатском пиджаке и галстуке, без бороды, бритоголовый, был бы похож на коммерсанта средней руки или на преуспевающего доктора, если бы не военная выправка. Невеста годится ему в дочери; волнистая прическа, пухлые губы, но во взгляде – решительность, такая же, как и в его взгляде.

В феврале Добровольческая армия с боями отступила с Дона на Кубань. Начались походы, тяготы, опасности. После гибели в апреле генерала Корнилова Деникин принял командование Добрармией, спас ее, повел в наступление. Летом 1918 года он уже признанный лидер движения, за которым закрепилось название Белого. После смерти Алексеева в сентябре того же года – главнокомандующий Добровольческой армией. С декабря – главнокомандующий Вооруженными силами Юга России. В феврале 1919 года у Деникиных родилась дочь, которую назвали Мариной.


На Москву!

Деникин оказался во главе белогвардейских сил, потому что он олицетворял собой самую суть Белого движения, причем позитивную суть. Он не был гением, харизматическим вождем, Бонапартом. В нем жило честолюбие и даже военное тщеславие, но идеал служения был сильнее. Служения кому? Когда-то, в юные годы, – царю. Царя нет. Значит – России.

Но той России, которой продолжал служить Деникин, тоже не было.

Соратники хотели видеть в нем нового князя Пожарского. Пожарский не был гением и вождем. Он просто делал свое дело, он просто был бескорыстен и честен. Деникин – главнокомандующий Вооруженными силами Юга России – тоже был бескорыстен и честен, тоже как мог делал свое дело. Но Пожарского повел за собой и потом стоял рядом с ним Кузьма Минин – олицетворение единства земли Русской. Рядом с Деникиным не было и не могло быть такого человека, потому что единство России перестало существовать.

В самом Белом движении не было никакого подобия единства; в войсках Деникина не было единоначалия. Разноголосица политических взглядов, столкновение амбиций, своекорыстие маленьких местных элит, порывы удалой грабительской вольницы, самостийная неуправляемость командиров, нерассуждающая жестокость одних и фаталистическое безразличие других… И над всем этим – малочисленная горстка людей, проникнутых благородными намерениями, ни над чем не властвующих, несущихся на волнах событий в неизвестном им самим направлении. Вот что представляло собой Белое движение и белая армия. Такая армия могла совершать подвиги и одерживать временные победы, но не могла существовать долго. Она была обречена на распад.


Роман Гуль:

«Как добровольно я вступил в Добрармию, так же добровольно и ушел. Я не мог оставаться – и политически и душевно. Политически потому, что всем существом чувствовал: такая „офицерская“ армия победить не может. Несмотря на доблесть и героизм ее бойцов, поражение ее неминуемо. И вовсе не потому, что „псевдонимы“[97] сильнее (они слабее), а потому, что народ не с ней. К белым народ не хотел идти: господа. Здесь сказался один из самых больших грехов старой России: ее сословность. И связанный с ней страшный разрыв между интеллигенцией и народом… Если бы вместо генерала Антона Деникина во главе армии стал бы тамбовский сельский учитель Антонов с мужицким лозунгом „земля и воля“, тогда бы дело было иное. Но в 1918 году до взрыва крестьянских восстаний (тамбовского, Кронштадта и др.) было далеко. Крестьяне еще пребывали в бакунинском дурмане революции. И царскому генералу Антону Деникину… мужик не верил»[98].


«Той» России нет. Но ведь какая-то есть, ведь не исчезла же она, одна шестая часть суши! Вот она, вот, перед нами, и мы видим ее, но узнать не можем. И мы не можем принять ее, и она нас.

Впрочем, это отвлеченные рассуждения. А война – конкретна. Она требует людей. В начале 1918 года Белое движение было слабо: люди хотели мира, какого угодно, любой ценой. Но к лету ситуация изменилась. Мирный договор в Брест-Литовске был подписан, армия демобилизована.

И тут оказалось…

Первое: цена мира непомерна. Расчленение российской территории, грабительская контрибуция похуже ордынской дани, унизительное чувство всенародного провала.

Второе: среди миллионов демобилизованных не всем мирная жизнь пришлась по душе. А удаль? А риск? А подвиг? Скучно сидеть на печи. Не лучше ли пойти погулять по волюшке, да с оружием, принесенным с войны…

Третье: да мира-то нет, его нет дома, в тылу. Два простых слова, под воздействием которых развалилась в 1917 году русская армия – «мир» и «земля», – столкнулись друг с другом, и произошел взрыв. Коль настал мир, надо делить землю. А как? И началась война за землю – ту самую, которая и есть Россия.

Конфликт из-за земли между малоимущими «иногородними», которых поддерживало правительство Ленина, и коренными казаками, организованными и сплоченными, привел ко всеобщему казачьему восстанию против Советов. Ситуация на всем Юге России изменилась. Летом 1918 года добровольцы Деникина при поддержке кубанских казаков Шкуро отвоевали Кубань. В ноябре рухнула добитая западными союзниками и революцией Германия. Появилась надежда: теперь-то большевикам, германским шпионам, не устоять! При поддержке былых союзников, Антанты, – объединить усилия в борьбе! Глава Дона атаман Краснов, нуждаясь в помощи профессиональных военных, заключил союз с Деникиным. Дон снова поднял трехцветное знамя.

В январе – феврале Вооруженные силы Юга России разгромили красных на Северном Кавказе. В апреле – мае перешли в наступление в Нижнем Поволжье и в Донбассе. В июне взяли Харьков, Екатеринослав[99], Царицын[100].

3 июля главнокомандующий Деникин подписал директиву:

«Имея конечной целью захват сердца России – Москву, приказываю:

1. Генералу Врангелю выйти на фронт Саратов – Ртищево – Балашов… и продолжать наступление на Пензу, Рузаевку, Арзамас и далее – Нижний Новгород, Владимир, Москву…

2. Генералу Сидорину… продолжать выполнение прежней задачи по выходу на фронт Камышин – Балашов. Остальным частям развивать удар на Москву в направлениях: а) Воронеж, Козлов, Рязань и б) Новый Оскол, Елец, Кашира.

3. Генералу Май-Маевскому наступать на Москву в направлении Курск, Орел, Тула. Для обеспечения с запада выдвинуться на линию Днепра и Десны, заняв Киев и прочие переправы на участке Екатеринослав – Брянск…»[101]


Смысл этого документа укладывается в два слова: «На Москву!»


Каменев

Летом и осенью 1919 года судьба России, да, может быть, и всего мира, решалась на пространствах между Доном, Днепром и Окой, где в вихре встречных боев, стремительных обходов и тыловых рейдов сошлись Красная армия и Вооруженные силы Юга России. Во главе этих войск стояли два выученика одной школы, два выпускника Императорской Николаевской академии Генерального штаба. Они не были вождями своих армий, скорее профессионалами-штурманами, волей обстоятельств оказавшимися у руля почти неуправляемых, несущихся навстречу друг другу кораблей. И вот что удивительно: в то время как главнокомандующим армиями «их превосходительств» был внук крепостного крестьянина Антон Иванович Деникин, главкомом армии рабочих и крестьян был назначен потомственный дворянин, военный интеллигент, кабинетный работник, бывший Генерального штаба полковник Сергей Сергеевич Каменев. Вот уж действительно: свой среди чужих, чужой среди своих.


Человек с большими усами

Сергей Сергеевич Каменев – герой полузабытый. И в Советской стране, и в мире русской эмиграции о нем редко вспоминали, мало писали. В Советской-то стране его имя долгое время вообще пребывало под запретом. В 1937 году он (редкий случай) посмертно был причислен к лику врагов народа. И хотя после ХХ съезда партии обвинения с него были сняты, все-таки советские военные историки и авторы популярных книг предпочитали о нем помалкивать.

Но затененность его образа объясняется не только этим. Он вообще до странности неброский человек. Хотя внешностью обладал неординарной: высокий, крепкий, черты лица правильные, можно сказать красивые. Глаза крупные, стеклисто-влажные. Взгляд внимательный, проникновенный. И главная примета: огромные роскошные усы. Не усы, а усищи.

С этими усами связана биографическая легенда. В 1903 году двадцатидвухлетний поручик Каменев прибыл в Петербург сдавать экзамены в Николаевскую академию Генерального штаба. В своих силах и знаниях был уверен. И вдруг – неудовлетворительная оценка. Провал. Прошло несколько месяцев. Отец нашего поручика, полковник, отдыхая где-то на курорте, познакомился с неким преподавателем Академии, тоже полковником. Слово за слово – выяснилось, что этот второй полковник и есть экзаменатор, который Сергея зарубил.

– Да помилуйте, за что же?

– Понимаете, как получилось… Принимаю экзамен. Соискателей много. Устал. Смотрю вполглаза: сидит офицер, готовится к ответу; над листом бумаги низко склонился; лица не видно, зато видны огромные усы. Старик, что ли, какой-то? Что ж, таких стариков в Академию брать? Не надо!

И, не выслушав, влепил неудовлетворительный балл.

Это, скорее всего, вымысел, нечто вроде анекдота. Об усах Каменева всегда в военной среде ходили шутки, добрые и недобрые. Кто-то из недругов пустил такую злюку: «Сергей Сергеевич Каменев – это человек с большими усами и маленькими способностями». Несправедливость сего Каменев доказал, поступив в Академию и окончив ее по первому разряду, – но шепоток о соотношении длины усов и размеров ума следовал за ним всю жизнь. В годы Гражданской войны мифология каменевских усов пополнилась бесспорно положительным для массового сознания мотивом. В 1919 году весной Каменев был назначен командующим красным Восточным фронтом, в составе которого действовала дивизия Чапаева. Чапай, понятное дело, решил проверить, что там за Генштаба полковник такой поставлен над ним командовать. Не крыса ли кабинетная, не контра ли? Отправил «на разведку» в штаб фронта своего посланца, бойца Якова Пугача. Тот поехал. Вернулся. Характеристику новому главкому дал положительную:

«Перво-наперво – усищи во-о-о! Глазищи как у разбойника Чуркина. Собой детина што надо. Ручищи… Во! Одно слово, старик правильный. Как мигнет глазами, ажно мурашки по загривку пойдут»[102].

Старику, заметим, было тридцать восемь лет.

По своему происхождению, по обстоятельствам детства и юности и даже по особенностям характера Каменев – прямая противоположность Деникину (по крайней мере, тому Деникину, каким мы его видели до рокового 1919 года).

Деникин решителен и энергичен; Каменев раздумчив, склонен семь раз отмерить. Деникин, когда считает нужным, смело идет на конфликт; Каменев покладист, ссор не любит. Деникин может стукнуть кулаком по столу, крикнуть по-генеральски. Каменев тих, выдержан, голос не повышает (хотя «мигнуть глазами» может – так, что мурашки по спине бегут). Деникин – строевой командир, любит музыку боя, штабная работа не по нем; Каменев – типичный штабист, постоянно размышляющий над картой, знающий толк в бумажной работе. Деникин всегда на виду; Каменев всегда в тени.

Но есть между ними нечто общее. В оценках современников оба они предстают одинаково незапятнанными. О Деникине писали многие; характеристики Каменева встречаются в мемуарах участников Первой мировой и Гражданской войн несравненно реже. В этих характеристиках, даже когда они принадлежат заклятым врагам или лукавым недоброжелателям, нет обвинений в злых и неблаговидных делах, нет проклятий.


Лев Давидович Троцкий, председатель Реввоенсовета республики, начальник и отчасти покровитель Каменева в годы Гражданской войны:

«Каменев… отличался оптимизмом, быстротой стратегического воображения. Но кругозор его был еще сравнительно узок, социальные факторы Южного фронта: рабочие, украинские крестьяне, казаки – не были ему ясны… Я не переоценивал Вацетиса (предшественника Каменева на посту главкома РККА. – А. И.-Г.), дружески встретил Каменева и стремился всячески облегчить его работу… Трудно сказать, кто из двух полковников был даровитее. Оба обладали несомненными стратегическими качествами, оба имели опыт Великой войны, оба отличались оптимистическим складом характера, без чего командовать невозможно. Вацетис был упрямее, своенравнее и поддавался, несомненно, влиянию враждебных революции элементов. Каменев был несравненно покладистее и легко поддавался влиянию работавших с ним коммунистов… С. С. Каменев был, несомненно, способным военачальником, с воображением и способностью к риску. Ему не хватало глубины и твердости»[103].


Генерал-майор Петр Семенович Махров, в 1916 году исполняющий должность генерал-квартирмейстера 8-й армии Каледина; во время Гражданской войны начальник штаба Вооруженных сил Юга России при Деникине и Врангеле; противник Каменева в Гражданской войне:

«Каменев был одного выпуска со мной из Академии Генерального штаба, и мы с ним были в дружеских отношениях. Он был хорошим офицером Генерального штаба и отлично командовал полком в конце войны. Его политических убеждений я не знал, но во время революции он умел ладить с комитетами, а потом, попав в Красную армию, он служил большевистскому правительству так же честно, как и царю и Временному правительству»[104].


Полковник Анатолий Леонидович Носович, в 1918 году перебежавший от красных к белым:

«По сведениям из Совдепии, новым главнокомандующим всеми „красными“ силами назначен бывший офицер Генерального штаба бывший генерал-майор Каменев. Служба этого бывшего офицера протекала большей частью в штабах, и он во время прошлой кампании не командовал никакой строевой частью. Каменев в мирное время служил в Петроградском военном округе, где мне приходилось довольно часто его встречать… Его внешность жгучего брюнета, с большими черными навыкате глазами и иссиня-черными, пушистыми усами очень походит на румына… На тотализаторе Каменев играл с большим увлечением и азартом. Вероятно, его страстная натура и была причиной того, что он увлекся авантюрой и попал в русло большевистского потока»[105].


(Заметим в скобках: Носович – личность весьма сомнительная. Перебежчик, выдававший себя за разведчика; в дальнейшем стал одним из руководителей белогвардейской контрразведки, то есть ловил и порой расстреливал таких же сомнительных перебежчиков, как он сам. Ненадежны и приводимые им сведения. В цитируемом фрагменте он допускает по меньшей мере две ошибки. Каменев не имел чина генерал-майора. Каменев никогда не служил в Петербургском военном округе. Поэтому непонятно, где Носовичу «приходилось довольно часто его встречать». Однако характерно, что о Каменеве он пишет в извинительно-сочувственном тоне, в то время как характеристики большинства других красных военачальников в его очерках буквально пропитаны ядом.)


Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, генерал-майор, в 1919 году исполнял обязанности начальника полевого штаба Реввоенсовета республики. Характеристика относится к моменту назначения Каменева на пост главкома Красной армии:

«Я давно и довольно близко знал Каменева и понимал, что не сработаюсь с ним. Его нерешительность, известная флегма, манера недоговаривать и не доводить до конца ни собственных высказываний, ни принятых оперативных решений, – все это было не по мне.

В начале минувшей войны Сергей Сергеевич занимал скромную должность адъютанта оперативного отделения в штабе армии Ренненкампфа. Между тогдашним моим и его положением была огромная разница, но во мне говорило не обиженное самолюбие, а боязнь совместной работы с таким офицером, которого я никак не считал способным руководить давно превысившей миллион бойцов Красной армией»[106].


Все-таки отчасти «обиженное самолюбие» проступает в оценке, которую дает Каменеву Бонч-Бруевич. Как генерал-майору быть под началом полковника? Вообще-то, Михаил Дмитриевич, всегда прежде превосходивший Сергея Сергеевича по службе двумя, тремя и даже четырьмя ступенями, а в июле 1919 года на какое-то время оказавшийся во главе управления всей Красной армией, рассчитывал, что именно его Реввоенсовет назначит главнокомандующим. Поэтому в словах его сквозит затаенная генеральская ревность.


Офицер, сын офицера

Как мы уже говорили, родился и рос Сергей Каменев в условиях совершенно иных, нежели Деникин: в материальном достатке, в интеллигентной дворянской среде. Каменевы – потомственные, хотя и не особо знатные дворяне. По всей вероятности, их род восходит к Федосею Каменеву, служившему в Курском уезде и в 1654 году назначенному на воеводство. Отец будущего главкома, Сергей Иванович Каменев, тоже служил. Ко времени рождения второго сына Сергея (4 апреля 1881 года) он в чине полковника артиллерии занимал должность инженера-механика киевского военного завода «Арсенал». Военный инженер в те времена – это элита. Чин и должность обеспечивали Сергею Ивановичу прочное положение в обществе, его семье – безбедное существование. Детство сыновей – старшего Петра и младшего Сергея – обещало быть благополучным, но ранняя смерть матери внесла в их жизнь трагическую ноту.

Вопрос о выборе жизненного пути перед Сережей не стоял: двери киевского Владимирского кадетского корпуса для него, полковничьего сына, были открыты; да и отцу одному трудно воспитывать сыновей. Учась и живя в корпусе, кадет младшего класса Каменев, наверно, не без зависти смотрел на старших товарищей, среди которых красотой, статью и учебными успехами выделялся Николай Духонин (кто бы мог подумать, что ему суждено стать последним главковерхом русской армии и умереть на солдатских штыках). В 1898 году Сергей Каменев окончил кадетский корпус с отличием. Выпускникам-отличникам предоставлялось право продолжать образование в любом военном училище по своему выбору. Каменев уехал в Москву, где был зачислен юнкером в Александровское военное училище, одно из самых престижных в России и при этом более доступное для незнатных дворян, чем петербургские школы. Учился весьма успешно, и через два года, окончив училище третьим по баллам, был выпущен подпоручиком в 165-й Луцкий пехотный полк. Четыре года прослужил батальонным адъютантом, был произведен в поручики. Принял решение поступать в Академию Генштаба.

Историю его поступления в Академию мы уже знаем. Поручик Каменев привык к успехам в учебе, поэтому и в Академии учился старательно, с истинным рвением. Но жизнь и учеба в помпезном здании на Суворовском проспекте в Петербурге – дело нелегкое.


Из воспоминаний генерала Махрова:

«Несмотря на его усидчивость, Академия давалась ему трудно. На последнем, дополнительном курсе его положение было критическим по общей сумме баллов. Для того, чтобы быть причисленным к Генеральному штабу, ему нужно было получить не меньше 11 баллов за работу по стратегической теме. На его счастье, ему досталась та же тема, которую защищал мой брат Николай Семенович Махров, за два года до него, в 1905 году.

Каменев через меня обратился с просьбой к моему брату выслать срочно его доклад, что мой брат, служивший в это время уже в штабе Виленского военного округа, и сделал. Каменев вызубрил присланную моим братом „тему“, и его доклад был оценен в 12 баллов. Попав вместе с нами на службу в Вильну, Каменев не раз вспоминал эту историю и сердечно благодарил нас с братом»[107].


Преодолев все препоны, в 1907 году Каменев окончил Академию по первому разряду, был произведен в штабс-капитаны и причислен к Генеральному штабу.

В последующие годы его служба продолжается без заметных шероховатостей, вполне рутинным образом. Сначала, как положено, – командование ротой в родном Луцком полку. Потом – по штабам. В 1909 году (ненадолго) направлен в штаб Иркутского военного округа помощником старшего адъютанта. Произведен в капитаны. В 1910 году – в штаб 2-й кавалерийской дивизии, в Сувалки, старшим адъютантом. С 1911 года и до начала мировой войны – помощник старшего адъютанта штаба Виленского военного округа.

В сущности, это все работа канцелярская. Каменев выполнял ее, но, по-видимому, скучал. В воспоминаниях генерала Самойло, служившего перед войной в разведывательном отделении Генштаба, есть упоминание о том, что в начале 1914 года капитан Каменев обратился к нему с просьбой о зачислении его в это отделение. Но стать разведчиком ему не довелось: на вакантное место уже был назначен полковник Духонин, тот самый…

С началом войны на базе Виленского округа была развернута 1-я армия под командованием генерал-адъютанта генерала от кавалерии Ренненкампфа. Капитан Каменев назначается исполняющим должность помощника старшего адъютанта отдела генерал-квартирмейстера штаба армии. Каково название, такова и суть. На такой работе любой офицер, даже самый способный, остается незаметным – винтиком штабного механизма. Поэтому никаких сведений о службе Каменева в начале войны мы не имеем.

В августе 1914 года развернулось сражение в Восточной Пруссии – первое для русских войск, и крайне неудачное. 1-я армия Ренненкампфа вначале имела успех в боях под Гумбинненом[108], но после разгрома 2-й армии Самсонова оказалась под двойным ударом превосходящих сил немцев и в тяжелых условиях должна была отступать. В это время Каменеву и его товарищам оставалось только радоваться, что они служат не в армии Самсонова, штабу которой с боями и потерями пришлось пробиваться из окружения. Если, конечно, в напряжении походной жизни у них оставались силы на такого рода мысли и эмоции.

В середине октября то, что осталось от 1-й армии, было переброшено в Польшу, в район Плоцка – Влоцлавска, и там пополнено новыми тысячами людей, лошадей и прочего военного материала, предназначенного к уничтожению. (Вполне возможно, что капитан Каменев, выполняя служебные поручения, побывал на родине генерала Деникина, во Влоцлавске. Но ни тот ни другой об этом пересечении своих жизненных путей так и не узнали.) Ставка готовила наступление из середины польского выступа в сердце Германии, по кратчайшему направлению на Берлин. Но немцы успели нанести удар первыми. В конце октября и в ноябре между Вислой и Вартой закипели жестокие и многосложные боевые действия, получившие в военной истории название «Лодзинская операция».


Федор Федорович Новицкий, генерал-майор, во время Лодзинской операции начальник штаба I корпуса, впоследствии – один из создателей советских военно-воздушных сил:

«…Вряд ли в военной истории найдется еще один такой пример, когда успех, можно сказать, сам лез в руки одной из сторон, в данном случае – русской, и когда эта сторона, благодаря своему военному убожеству, сделала, по-видимому, все, чтобы этим успехом не воспользоваться»[109].

Он же об одном из эпизодов этого сражения:

«…Наша наступательная операция рухнула, ибо немцы… сбили наши части у Кутна и Ленчицы и хлынули в образовавшийся прорыв между нами и левофланговыми корпусами 1-й армии, переброшенными через р. Висла на ее левый берег у Плоцка…

…С молниеносной быстротой надо было отменить все ранее отданные приказы, проследить за получением и выполнением новых и постараться переломить наступательную психологию войск. Если принять во внимание, что после директивы о „глубоком вторжении в Германию“ все мысли и устремления русских были направлены на запад, что передовые части корпуса, выдвинутые далеко вперед, подходили уже к границе и что в ожидании серьезных боев в ближайшие дни все тылы были подтянуты к войскам, то тяжесть создавшейся обстановки станет вполне понятной…

Утро 16 ноября застало корпус в таком положении, когда кое-какие части продолжали наступление на запад, т. е. навстречу друг другу. Хаос усугублялся вдобавок тем, что не представлялось возможным в полной мере своевременно убрать тылы, загромождавшие все пути отхода»[110].


Дальнейший рассказ Новицкого изобилует ситуациями такого типа: «полученное распоряжение совершенно не соответствовало наличной обстановке»; «штаб Ловичской группы во главе с третьим по счету за 5 дней операции начальником… был отрезан в ночь на 24 ноября в Брезинах, чем было окончательно парализовано управление». Конечно, в воспоминаниях, написанных в советское время, бывший генерал-майор несколько сгущает краски. И все же по этой зарисовке можно представить себе, в каких условиях проходила штабная работа в ходе Лодзинской операции.

Для Каменева участие в этих хаотичных и опасных боях означало долгожданное продвижение по службе. В декабре он произведен в подполковники и назначен старшим адъютантом генерал-квартирмейстерского отдела штаба армии. В этой должности он оставался в дальнейшем. В конце 1915 года дослужился до полковника. Полученные им ордена – Анна и Станислав третьей степени, без мечей, Владимир четвертой степени, боевой, с мечами, – свидетельствуют о большой и успешно осуществляемой, иногда с риском для жизни, оперативно-штабной работе. Он по-прежнему незаметен, но не на таких ли незаметных, усидчивых и выносливых штабных тружениках держится управление войсками?

В аттестационной характеристике, составленной в штабе 1-й армии, о Каменеве сказано: «По всем отношениям выдающийся офицер Генерального штаба и отличный боевой строевой начальник»[111]. Достоин выдвижения на генеральские должности.


Из царских полковников – в красные генералы

Но производства в генералы он не дождался.

4 марта 1917 года датируется назначение Каменева на должность командира 30-го Полтавского пехотного полка.

Манифест об отречении только-только был опубликован, Николай II еще не успел передать Верховное главнокомандование. Все командующие оставались на своих местах, отданные ими приказы исполнялись. Значит, вопрос об уходе Каменева из штаба армии был решен раньше, еще до начала революции.

Весной 1917 года ожидалось большое наступление. По-видимому, полковник Каменев решил попробовать себя в качестве боевого командира. Это ли не лучший путь к генеральским чинам?

Но грянула революция – и все перевернулось.

Наступления, подвигов, чинов и наград не получилось. Но во главе полка Каменев остался. И даже больше того: по всем правилам революционной демократизации армии был избран солдатскими комитетами на должность полкового командира.

Тут надо отметить одну черту: при всей своей генштабовской интеллигентности Каменев умел поладить с комитетами, с солдатским миром и даже расположить к себе эту буйную и опасную публику. Он прост, деловит, доступен, профессионален – эти качества роднят его с Деникиным. Но в нем нет начальственного грома, нет генеральского окрика.

По легенде, о которой мы уже упоминали, Яков Пугач так продолжал свой рассказ Чапаю о Каменеве:


«Не балуется. Денщиков и вообще бездельников около себя не держит. Сапоги сам чистит, как наш Василий Иваныч. Твердый и смелый в речах. Подручных держит в руках. Над планами они сидят до петухов. Баб в штабу не приметил. Старик „свой“ и не зазнается: единым махом к нему в избу проскочил. Говорит, скажи привет доблестным красным войскам Пугачевской округи и Чапаеву. Сам, говорит, скоро приеду знакомиться, как только, мол, здесь вздохну. На прощеванье за руку взял»[112].


Как видим, легенда приписывает Каменеву качества образцового «народного» начальника.

Каменев оставался в составе старой армии вплоть до ее демобилизации и расформирования в начале 1918 года (последняя должность – начальник штаба 3-й армии – связана именно с хлопотным и неприятным делом расформирования). С апреля 1918 года он числится в составе Рабоче-крестьянской Красной армии. Красная армия тогда еще формировалась на добровольной основе. Значит, выбор Каменева был добровольным. А через полгода Реввоенсовет республики принял решение о назначении Каменева командующим Восточным фронтом – главным на тот момент фронтом Гражданской войны.

Бывший полковник стал красным генералом.

Почему?

Старые знакомые Каменева из белого лагеря хотели верить, что его переход на службу большевикам был случайным («увлекся, как увлекался игрой на тотализаторе») или вынужденным («куда ему было деться-то? заставили!»). В советской историографии доминировала версия «идейного перерождения» под влиянием солдат и комиссаров – сознательных большевиков, а также чтения марксистской литературы. Отчасти могло иметь место и то, и другое, и третье. Но главным был какой-то иной мотив, не учтенный ни красными, ни белыми судьями.

В 1931 году сотрудниками ОГПУ был арестован бывший начальник Всероглавштаба и бывший генерал-лейтенант Александр Андреевич Свечин. Чекисты добивались компрометирующих показаний в отношении многих его коллег по штабной работе в Красной армии. Показания Свечина о Каменеве проливают некоторый свет на мотивы, которыми руководствовались Каменев и многие другие военные профессионалы, вступая в Красную армию:

«В 1918 году в сентябре или октябре месяце ко мне как к Начальнику Всероссийского Главного штаба поступил приказ от Троцкого выбрать наиболее пригодного офицера Генерального штаба для назначения на должность командующего Восточным фронтом. Я остановился на выборе С. С. Каменева, который был известен мне как дельный работник оперативного отделения штаба Виленского военного округа и штаба 1-й армии в мировую войну, а в службе завесы[113] Западного фронта выделился как дельный руководитель Невельского участка. К этому времени С. С. Каменев являлся моим преемником по руководству Смоленским участком, где он также проявлял полную согласованность с требованиями его комиссаров…»


(Тут надо пояснить. К началу февраля 1918 года старая армия полностью разложилась, утратила боеспособность и управляемость. Мирные переговоры в Брест-Литовске зашли в тупик. Все очевиднее становилась опасность нового германского наступления – и что тогда? Даже безумные романтики разрушения – левые коммунисты, левые эсеры, анархисты; даже Ленин и народные комиссары, вдохновляемые верой в скорую мировую революцию, должны были задуматься: как защитить республику и самих себя? Тогда и возникла идея завесы. Из распадающейся армии и из добровольцев-красногвардейцев сформировать небольшие по численности мобильные отряды, которые смогли бы воспрепятствовать продвижению вражеских войск к жизненно важным центрам России или хотя бы максимально затруднить их продвижение. Для формирования таких соединений и для эффективного руководства ими необходимы были военные специалисты высокой квалификации. Без генералов и штабных офицеров старой армии обойтись было невозможно.

29 января (11 февраля) стало известно: переговоры в Бресте сорваны. Через неделю германское наступление началось. В спешном порядке создавались отряды завесы. В них пошли служить многие офицеры и генералы… К этой теме мы еще будем возвращаться. Невельский участок, кстати говоря, был одним из самых важных: это направление от Пскова на Смоленск и Москву).


Продолжим знакомство с показаниями Свечина:

«В то время все офицеры старой армии, поступившие на службу в Красную армию, считали, что они приняли обязательство сражаться против внешнего врага на Западном фронте и более чем неохотно смотрели на какое-либо использование их в связи с Гражданской войной…

Под этим настроением С. С. Каменев расценил назначение его на Восточный фронт как незаслуженную обиду… Эту оценку он выразил в жалобах, посланных по телеграфу Троцкому и Склянскому на меня. С моим объяснением Склянскому, что в назначении Каменева я пользовался только соображениями целесообразности, последний согласился и подтвердил приказ Каменеву ехать на Восточный фронт»[114].


Итак, вступая в Красную армию, Каменев просто продолжал то дело, которому служил раньше: воевал против внешнего врага.

Подписанный 3 марта Брестский мир ничего принципиально не изменил: всем, даже большевикам-ленинцам, ясно было, что такой мир не может быть прочным. Завеса сохранялась, и именно она стала ядром формирования новой Красной армии – не той добровольной, стихийной, полуанархической, какой была вначале, а организованной, способной решать серьезные боевые задачи – словом, настоящей.

Возможно, Каменев и в самом деле воспринял свое назначение на Восточный фронт как обиду. Этот фронт и позднее в среде военспецов из «бывших» считался непрестижным. С кем там воевать? С сибирскими татарами, с адмиралом Колчаком (к нему сухопутные генералы и генштабисты относились как к щуке, которая взялась охотиться на мышей), с войском эмира Бухарского? То ли дело Запад: там немцы или хотя бы поляки… Возможно, и даже несомненно, Каменева не радовала перспектива вести войну против белых, своих вчерашних начальников, приятелей или подчиненных. Но все же он принял фронт – и руководил им добросовестно. Из-за конфликта с главкомом Вацетисом был, правда, ненадолго отстранен от командования. Но вскоре возвращен решением Реввоенсовета республики.


Михаил Николаевич Тухачевский, весной – летом 1919 года командующий 5-й армией Восточного фронта красных:

«Командвост тов. С. С. Каменев был освобожден от должности и на его место был назначен т. Самойло А. А. Это обстоятельство совершенно испортило блестящее начало нашего контрнаступления и позволило белым упорядочить их отступление. <…>

Члены реввоенсовета Востфронта 2 июня обратились в Центральный комитет с телеграммой, в которой говорилось, что вместо т. Каменева „назначен человек бездарный, бестолковый, без знаний и опыта, без инициативы, неспособный самостоятельно принять ни одного решения, кроме нелепых…“

Вмешательством ЦК партии выдвиженец Троцкого 29 мая был снят и командующим фронтом вновь был назначен т. Каменев С. С., что обеспечило дальнейшее наступление»[115].


Под командованием Каменева к середине лета 1919 года решающая победа на Восточном фронте была достигнута: войска Колчака отброшены за Урал. Именно после этого было принято решение о его назначении главкомом Вооруженных сил Советской республики.

По принуждению или случайно можно попасть в армию, можно даже исправно служить, но нельзя служить хорошо. Каменев 1919 года, командвост, а потом главком, – это военачальник большого масштаба, работающий много, вдохновенно и в общем успешно. Конечно, рядом с ним и над ним стояли комиссары, Реввоенсовет, ЧК. Надо учесть и то обстоятельство, что главком Красной армии в условиях Гражданской войны не был высшим военачальником, воля которого непререкаема. Скорее, он выполнял функцию начальника штаба при коллективном Верховном главнокомандующем – Реввоенсовете республики. И все же нет сомнения: Каменев нашел свое место в руководстве армии рабочих и крестьян.

И снова: почему?

Ответ, полагаю, прост: потому что это была армия.

Та власть, которая установилась в 1917 году как власть разрушения, постепенно, поневоле, под влиянием неумолимых обстоятельств превращалась во власть нового государственного строительства. В силу тех же неумолимых обстоятельств Россия заново объединялась вокруг этой власти. В 1919 году большевики перехватили у белых – не в лозунгах, а на деле – роль восстановителей единой и неделимой России. И это красное царство, разоренное, озлобленное и полуголодное, уже обретало черты великой мировой державы.

Малосознательные пролетарии распевали частушку:

Сидит Ленин на березе,
Держит серп и молоток,
А под ним товарищ Троцкий
Ведет роту без порток.

Однако эта рота уже готовилась идти на штурм Перекопа и Варшавы…

Где держава – там и армия. Где армия – там и будут служить такие люди, как Каменев. Без армии они могут доживать свои дни – на пенсии или в изгнании.


Так кто же победил?

Здесь сходятся противоположности: Каменев и Деникин. Оба они принадлежат целиком армии и государственному служению.

Боевой, прямолинейный характер Деникина привлек его сначала на сторону Корнилова против «комитетов»; потом в Добровольческую армию против национальной измены, развала и анархии. Обратного пути не было, вернее, был только один: победителем во главе белых войск вступить в Москву.

Тихий, выдержанный, несколько флегматичный Каменев смог переждать времена распада, притерпелся к хамству «товарищей» и кровожадности комиссаров. И дождался своего часа.

О дальнейшем.

В июле – сентябре наступление деникинских войск разворачивалось успешно. В августе были взяты Полтава, Одесса и Киев; в сентябре – Курск; в октябре – Воронеж и Орел; дошли до Тулы. Но в середине октября в сражениях южнее Орла белые потерпели поражение и начали стремительно откатываться назад. К исходу декабря были потеряны Украина и Донбасс. В феврале 1920 года деникинские войска потерпели новое поражение – на Дону. Армия стала разваливаться. Остатки войск переправились в Крым. 17 апреля 1920 года Деникин передал полномочия главнокомандующего генералу Врангелю и в тот же день отбыл на миноносце Британского флота в Стамбул.

Последующие двадцать семь лет Деникин прожил в эмиграции: в Англии, Бельгии, Венгрии; дольше всего во Франции – с 1926 по 1945 год. Во время гитлеровской оккупации находился под надзором гестапо; с оккупационными властями не сотрудничал и открыто призывал русских эмигрантов не поддерживать Германию в борьбе с Советской Россией. В 1943 году тайно отправил в СССР вагон медикаментов, приобретенных на личные средства. Возможно, этот его поступок стал причиной того, что после войны советское руководство не поднимало вопрос о его экстрадиции. Не имея на этот счет надежной информации, Деникин с семьей все же предпочел перебраться в США. В 1945 году поселился в Нью-Йорке.

За годы жизни в эмиграции политической деятельностью не занимался. Много писал, главным образом в мемуарно-историческом жанре. Умер от сердечного приступа 7 августа 1947 года в больнице Мичиганского университета. Похоронен с воинскими почестями как главнокомандующий войсками союзной с США державы.

Каменев оставался в должности главнокомандующего Вооруженными силами республики до апреля 1924 года. В 1920 году осуществлял общее руководство войсками в ходе войны с Польшей (лично разрабатывал план наступления на Варшаву) и в борьбе против Врангеля (участвовал в разработке Перекопско-Чонгарской операции). В 1922-м и последующих годах руководил военными действиями в Туркестане, в частности разгромом и ликвидацией формирований турецкого панисламиста Энвер-паши.

Весной 1924 года в партийно-государственных верхах разгорелась борьба группировки Зиновьева – Каменева – Сталина против Троцкого и его сторонников. Хотя Каменев не принадлежал к троцкистам, да и вовсе не был членом партии, его постарались на всякий случай убрать с высшего командного поста: все-таки около шести лет он прослужил под началом председателя Реввоенсовета Троцкого и пользовался его покровительством. Далее Каменев последовательно занимал должности инспектора РККА, начальника штаба РККА, главного инспектора РККА, начальника Главного управления РККА. С 1927 года он – заместитель наркома по военным и морским делам (Ворошилова). В 1930 году, на волне «развернутого наступления социализма по всему фронту», вступил в ВКП(б). Благополучно избежал ареста во время первых чисток комсостава Красной армии в 1930–1931 годах. В 1934 году, однако, был понижен в должности: с замнаркома – до начальника Управления ПВО. Это был дурной знак. В следующем году в стране развернулись неслыханные по масштабам репрессии, среди первых жертв которых были бывшие офицеры царской армии. Тучи над Каменевым сгущались. В 1936 году летом в Москве состоялся процесс Троцкистско-зиновьевского объединенного центра. Троцкий был на нем заочно приговорен к высшей мере наказания. Среди осужденных на смертную казнь фигурой номер три после Троцкого и Зиновьева был Лев Каменев (Розенфельд), революционный псевдоним которого случайно совпал с фамилией офицера Генерального штаба. Партийный деятель Каменев был расстрелян 25 августа 1936 года. По странному стечению обстоятельств командарм первого ранга, бывший главком РККА Сергей Сергеевич Каменев умер в этот же день. Диагноз – острая сердечная недостаточность.

Через год его объявили троцкистом, врагом народа, и имя его на полвека было вычеркнуто из истории Первой мировой и Гражданской войн.


Люди взрыва, или Сойдется Запад с Востоком


Корнилов

Лавр Корнилов принадлежал к категории людей, которых можно назвать неуемными. Ему не сиделось на месте. Он никогда не был доволен занимаемым положением. Он всегда рвался куда-то – вперед и вверх. Где бы он ни служил, служба заканчивалась ссорой с начальством. Сейчас уже невозможно понять, кто был прав, а кто виноват в этих столкновениях. Ясно только одно: на мировую Корнилов не соглашался. Конфликт и риск необходимы были ему как воздух. Он сам шел прямиком на опасность, тянул за собой и подчиненных, и вышестоящих, и близких. Казалось, он был начинен каким-то взрывчатым веществом. Сама его гибель от случайного фугасного снаряда (в те времена такие снаряды называли гранатами) выглядит трагически символично. Как будто ушел в энергию взрыва, до конца растворился в ней.


В манерах угловат

Неуемность была, по-видимому, у него в роду. Его старший брат Александр был исключен из военной прогимназии за «предерзостное поведение». Другой брат, Автоном, страдал эпилепсией – болезнью, вызванной той неуправляемой энергией, которая бывает спрятана внутри человека. Впрочем, проследить в поколениях истоки корниловской неуемности не представляется возможным: родословная его родителей неизвестна.

Известно, что отец его, Георгий (Егор) Николаевич Корнилов, был семиреченский казак, из рядовых, дослужившийся до младшего офицерского чина – хорунжего. Перешел на гражданскую службу, но там не преуспел, поднялся лишь на одну ступень Табели о рангах, в коллежские секретари. Однако был человек не простой: с ним водил дружбу Григорий Николаевич Потанин, знаменитый путешественник, географ, этнограф, ссыльнокаторжный и тоже яркий представитель породы неуемных людей. О матери Корнилова Прасковье Ильиничне[116] говорили, что она калмыцкого (ойрат-монгольского) рода, и чуть ли не ханского. Никакими документами это не подтверждается; ее девичья фамилия – Хлыновская – указывает на происхождение от переселенцев (крестьян? чиновников? ссыльных?). Но все же очевидно: кто-то из предков передал в наследство Лавру Георгиевичу монгольский разрез глаз и горячую кровь кочевника.

Родился он, по документам, 18 апреля 1870 года в Каркаралинске, уездном городе Семипалатинской области (по другим сведениям – в Усть-Каменогорске, куда на некоторое время переехал его отец по делам службы). Впоследствии, когда Лавр Георгиевич стал знаменит, пошла гулять легенда: будто бы был он сыном не своих официальных родителей, а казачки, сестры Егора Николаевича Корнилова, и некоего крещеного калмыка Гильджира Дельдинова. Никаких доказательств этому нет, но легенда живет, как отблеск того романтического сияния, которое всегда окружало образ Корнилова.

Обратим внимание на один крохотный, но любопытный завиток того узора, которым Творец истории любит украшать ткань бытия. Всего через четыре дня после того, как в доме Корниловых запищал младенец, нареченный Лавром, за две с половиной тысячи верст от Каркаралинска, в городе Симбирске, в семье инспектора народных училищ Ильи Николаевича Ульянова тоже родился сын. Его назвали Владимиром. Пройдет сорок семь с половиной лет, и ровесники – Лавр Корнилов и Владимир Ульянов-Ленин – станут заклятыми политическими врагами, главными фигурами-символами двух противоборствующих лагерей.

Но тогда родители ничего подобного предвидеть не могли и просто радовались своим малышам.

Мальчик Лавр рос смышленым, активным. Рано проявил способности к учебе. Начальную школу окончил в Каркаралинске. Оттуда семья Корниловых перебралась в совсем уже пограничный Зайсан. Там год подготовки к серьезнейшему испытанию – поступлению в Сибирский Императора Александра I кадетский корпус. В корпус, в Омск, двенадцатилетнему мальчишке пришлось отправиться из привольных казахских степей и чистых предгорий Алтая. Затем – шесть лет учебы и окончание корпуса с отличием. Такой успех давал ему право продолжения образования и выбора военного училища. В 1889 году из Омска Лавр отправляется в Петербург и поступает в Михайловское артиллерийское училище[117].

Интересно, что в характеристиках, выданных кадету и юнкеру Корнилову, преобладают вовсе не бунтарские, а идиллические мотивы: «В классе внимателен и заботлив, очень прилежен… Скромен, правдив, послушен, очень бережлив… К старшим почтителен, товарищами очень любим…»; «…тих, скромен, добр, трудолюбив, послушен, исполнителен, приветлив…». Правда, намечаются и другие оттенки образа: «В манерах угловат»; «Вследствие недостаточной воспитанности кажется грубоватым… Будучи очень самолюбивым… серьезно относится к наукам и военному делу»[118].

Училище окончено в 1892 году по первому разряду. Как следствие – право выбора места службы. Подпоручик Корнилов мог бы выбрать столицу, но он выбирает близкий ему Туркестан. И через месяц прибывает в Ташкент, в 5-ю батарею Туркестанской артиллерийской бригады. Три года службы под Среднеазиатским солнцем, производство в поручики и новый рывок – в Николаевскую академию Генштаба. И вновь успех за успехом: поступил с наивысшим баллом, окончил в 1898 году с малой серебряной медалью. За академическими успехами – рост в чинах: на втором курсе – штабс-капитан, по окончании Академии – капитан.

Капитан – это старший обер-офицерский чин. Ступень серьезная. И возраст уже зрелый. Настало Корнилову время жениться. Невеста его – Таисия Марковина, дочь петербургского чиновника средней руки. Отныне маленькая, худенькая, как бы фарфоровая Тая станет спутницей своего беспокойного Лавра в его многотрудных походах.

А походы начались сразу же по окончании Академии. Корнилов снова отказывается от столичной карьеры и снова едет в Туркестан. На сей раз – в пограничный Термез, в распоряжение начальника 1-й Туркестанской линейной бригады генерал-майора Михаила Ефремовича Ионова.


Все дальше к востоку

От Термеза начинаются две дороги. Одна ведет в Душанбе и оттуда – на высокогорья Памира; другая соединяет цветущую Фергану с суровым Афганистаном. На этом пути, кратчайшем из пределов Российской империи в Индию, русским пограничным войскам противостоял афганский гарнизон Мазари-Шарифа и крепость Дейдади, прикрывавшая дороги к перевалам Гиндукуша. Крепость возводилась афганцами под руководством английских инженеров в спешном порядке и, разумеется, очень интересовала русское военное командование. Однако сведения, получаемые о ней традиционным способом – от платных осведомителей (таджиков и узбеков), – были непрофессиональны и ненадежны.

И тут Корнилов впервые показывает характер. На свой страх и риск, без ведома начальства, с двумя спутниками из местных совершает разведывательный рейд через границу. Помогли азиатская внешность и знание языков.


Из отчета Корнилова:

«План мой заключался в следующем: переодевшись туркменом, скрытно пройти у Чушка-Гузара линию афганских пограничных постов, далее же идти совершенно свободно, днем – на Балх, Дейдади, Тахтапуль, Мазар-и-Шериф и через Сиягырт вернуться в Патта-Гиссар. <…>

В ночь с 12 на 13 января мы переправились через Аму-Дарью на гупсарах (бурдюках) в кишлак Шор-Тепе. В последнем Худай-Назаром заблаговременно подготовлены были лошади»[119].


Вернувшись через несколько дней, капитан Корнилов предоставил генералу Ионову подробное словесное описание, профессионально выполненные кроки` – эскизы крепости, и даже фотографии (что уж совсем удивительно: как удалось скрытно пронести туда и обратно громоздкий фотоаппарат, верный признак шпиона, да еще переправиться с ним вплавь через широкую Амударью?). За успешно проведенную операцию Ионов представил Корнилова к награде – ордену Святого Владимира, но от начальства получил два выговора: на свою долю и на долю Корнилова. Ташкентское начальство можно понять: обстановка на границе опасная, в любой момент жди войны; за спиной афганского правительства стоит могучая Британская империя… А тут такой случай: русский офицер незаконно пересекает границу, проникает на секретный объект, фотографирует, срисовывает план. Хорошо, что все обошлось, а если бы попался?

В этом эпизоде – тот Корнилов, который потом войдет в историю. Храбрец, азартный до безоглядности, не думающий о возможных последствиях своих действий, неуправляемый, привлекающий к себе и увлекающий, опасный и для врагов, и для своих.

Что делать с таким офицером? Через полгода после дейдадинской эскапады Корнилова переводят в штаб Туркестанского округа, а еще через несколько месяцев отправляют в Синьцзян, на должность офицера Генерального штаба при Императорском Российском Генеральном консульстве в Кашгаре. Если перевести на общепонятный язык – чрезвычайным и полномочным разведчиком в пограничной с Российским Туркестаном области Китайской империи. Уже в декабре 1899 года он с небольшим отрядом казаков отправляется разведывать горные дороги и тропы, ведущие из Кашгара на восток, в Яркенд.

Первый, декабрьский поход – разведка пути от укрепления Иркештам до города Кашгар (216 верст за девять дней). В марте 1900 года – изучение путей от Кашгара к Яркенду (в сопровождении двух казаков). В октябре – ноябре того же года – дальняя и трудная разведка (совместно с подпоручиком Кирилловым и двумя казаками): от Кашгара к Яркенду через Янги-Гиссар (187 верст по труднейшим горным тропам; шесть переходов); от Яркенда к Каргалыку (72 версты, два перехода). От селения Каргалык до города Хотана через Гуму (259 верст за двенадцать дней). В апреле 1901 года Корнилов отправляется в Сарыкол «для осмотра нашего поста и для личного ознакомления дел в Сарыколе». Затем, тою же весной, вместе с подпоручиком Кирилловым прошли и описали пути: от укрепления Таш-Курган до Кашгара через перевал Улуг-Рабат и укрепление Булун-Куль (261 верста за четырнадцать дней); от Таш-Кургана до Яркенда через Шинди, Чехил-Гумбез и Якка-арык (303 версты, четырнадцать дней марша); от Таш-Кургана до селения Янги-Гиссар через перевалы Тер-Арт и долину Кингулсу (284 версты за двенадцать дней)[120].

Надо пояснить: горы над Кашгаром – не просто горы, а всем горам горы. Тут сходятся и в тугой узел завязываются хребты Памира, Тянь-Шаня и Кунь-Луня. Перевалы на путях от Кашгара и Яркенда к Таш-Кургану лежат на высотах четыре-пять тысяч метров, а окружающие вершины вздымаются еще на два – два с половиной километра выше. Тропы пролегают по каменистым осыпям, по моренам, по ледникам. Даже лошади не всегда могут их одолеть. Особенно впечатляет путь из Таш-Кургана на Янги-Гиссар. Вначале подъем из зеленой долины, постепенно все круче и круче; слева сине-белая громада ледника, взбирающегося к вершине Музтагата на высоту семь с половиной тысяч метров. Обогнули ледник, по осыпям все вверх и вверх – и вот вышли на перевал Тер-Арт. Кругом – необозримая горная страна, бурый вздыбленный камень, снежные вершины, ледяные реки, небо – и ничего более. Вода из-подо льда струится по камушкам; один, другой, третий поток сливаются в речку Кингулсу. По ней – долгий, опасный спуск на широкие просторы долины Яркенда.

Результаты походов отложились в обширной монографии «Кашгария или Восточный Туркестан. Опыт военно-статистического описания», изданной в Ташкенте в 1903 году малым тиражом для служебного пользования. И тут же, конечно, новый конфликт с начальством. На сей раз не поладил Корнилов с российским консулом в Кашгаре Петровским. Консул обвинил Корнилова в сборе недостоверной информации, Корнилов резко возражал… Но, надо думать, причина конфликта заключалась не в методике разведывательных действий, а в неуправляемости Корнилова: никак он не хотел признавать над собой власть гражданского чиновника. Кончилось дело рапортом о невозможности совместной работы с Петровским, отзывом в Ташкент, награждением орденом Станислава 3-й степени, производством в подполковники – и скорой отправкой на новое разведывательное задание, в Персию, в Хорасан. Снова дороги, описания, полусекретные публикации. В 1903 году – командировка в Британскую Индию, на сей раз вполне официальная.

В январе 1904 года Генерального штаба подполковник Корнилов в сопровождении британских офицеров изучал военные объекты в Пешаваре. Тут он узнал из газет о нападении японского флота на Порт-Артур и о начале Русско-японской войны. Немедленно выехал в Петербург, представил отчет о командировке в Генеральный штаб, получил выгодное назначение в Главное управление Генштаба – и тут же написал прошение о переводе в действующую армию в Маньчжурию.

Но оказалось, что до фронта добраться не так-то легко. Сначала не находилось должности, потом долго формировались части Сводно-стрелкового корпуса. Только в ноябре эшелоны двинулись на восток. Корнилов – штаб-офицер при штабе бригады. Должность, конечно, не по нем, да и с командиром бригады отношения сразу не заладились. Ехали долго: Транссибирская магистраль была плотно забита военными эшелонами, товарными составами, санитарными поездами. На театр военных действий прибыли в середине декабря. Настроение в войсках было мрачное: неудачи в этой войне обретали характер фатальный; за бестолково проигранным сражением под Ляояном последовало долгое и безрезультатное пролитие крови на реке Шахэ. Затем – многонедельная томительная пауза.

Через два дня после прибытия бригады к месту дислокации телеграф разнес по всему миру известие о капитуляции Порт-Артура. Потом еще полтора месяца прошло в ожидании чего-то. Из России приходили тревожные вести: беспорядки и кровопролитие в Санкт-Петербурге, взрывы эсеровских бомб… Наконец главнокомандующий генерал Куропаткин двинул войска в осторожное наступление. Впрочем, какое это было наступление! Как робкий купальщик входит в холодную воду: шаг сделает – остановится, другой раз шагнет – отпрыгнет. Стратегические просчеты сочетались с тактической робостью и неразберихой в управлении войсками. В феврале японцы нанесли контрудар; главные силы русских очутились в Мукденском мешке. Полтора полка из бригады, в которой служил Корнилов, попали в окружение у деревни Вазые; командиры куда-то делись. Один подполковник Корнилов оказался на высоте: принял командование, организовал рассыпающиеся боевые порядки, ободрил бойцов, повел в атаку и вывел из окружения вместе с артиллерией, обозом и ранеными.

Это был его первый боевой подвиг. За него он получил Георгия четвертой степени, золотое оружие и чин полковника.

Война закончилась, отшумела первая революция. В 1906 году Корнилов опять назначен в Главное управление Генштаба – курировать разведывательную деятельность на Кавказе и в Туркестане. В Генштабе он близко сошелся с группой амбициозных интеллектуалов, реформаторов, без пяти минут революционеров в мундирах с аксельбантами. Во главе этой компании – начальник Главного управления Генерального штаба генерал-лейтенант Палицын; рядом с ним обер-квартирмейстер генерал-майор Алексеев. Еще – подполковник Романовский, капитан Марков: с ними пересекутся дороги Корнилова в будущей смуте.

А ведь смута вызревала уже тогда, и не только в подпольных ячейках революционных партий, но и в кругах военной и бюрократической элиты. Штабные полузаговорщики имели связи с лидерами нарождающихся политических партий (с честолюбивым Гучковым, во всяком случае) и пользовались покровительством великого князя Николая Николаевича, председателя Совета государственной обороны. Все это отзовется эхом в событиях февраля – марта 1917 года.

Генштабовская фронда обеспокоила высшие сферы. В 1907 году Палицын был уволен, а Корнилов, недолго думая, вновь подал по начальству рапорт дерзкого содержания. Он, мол, «вследствие отсутствия работы не считает свое дальнейшее пребывание в Управлении Генерального штаба полезным для Родины и просит дать ему другое назначение». Скандал замяли при участии генерала Алексеева, а бунтаря отправили подальше от Петербурга. И вновь поезд уносит нашего героя на восток: военным агентом (по современной терминологии, атташе) в Пекин.

Служба в столице великого Китая, конечно же, не могла обойтись без нового конфликта – на сей раз с первым секретарем посольства Арсеньевым. Полковник смог победить дипломата: Арсеньева отозвали, а Корнилов остался в Китае еще на два года. В конце 1910 года, совершив долгое, но весьма познавательное в военно-политическом отношении путешествие через Внутреннюю и Внешнюю Монголию, Синьцзян и Туркестан, он вернулся в Петербург. В Генштаб сданы отчеты о состоянии войск и администрации Китая.

Китай стоял тогда на пороге революции. В Петербурге задумывались о том, как бы прибрать к рукам отваливающиеся окраины империи Цин. В 1914 году было совершено последнее территориальное присоединение в истории Российской империи: под протекторат русского царя перешел Урянхайский край (Тува), ранее подвластный Китаю. Хотя Корнилов через Урянхай не проезжал, но непрочность китайской власти в соседней Монголии видел отчетливо. Возможно, решение о принятии Урянхая под царскую руку было принято не без влияния докладов Корнилова.

И опять счастливая судьба предлагает Корнилову процветание на благословенном Западе; и снова он выбирает дикий и трудный Восток. В феврале 1910 года он получает полк в Варшавском военном округе, а через четыре месяца, по собственному прошению, отбывает в Харбин на должность начальника 2-го отряда Заамурского округа пограничной стражи. (Начальник округа генерал-лейтенант Евгений Иванович Мартынов впоследствии станет первым советским биографом Корнилова, и, конечно же, биографом недоброжелательным.) По численности подчиненных войск это должность генеральская, вровень с командиром дивизии. В декабре того же года погоны генерал-майора ложатся на плечи Корнилова. Ему идет сорок второй год.

Два года проходят в пограничных хлопотах, и что же? Лавр Георгиевич оказывается инициатором и героем нового скандала, прогремевшего теперь уже на всю Россию.


Из письма Корнилова сестре Анне:

«…В конце 1913 года у нас в округе начались проблемы по части довольствия войск, стали кормить всякою дрянью. Я начал настаивать, чтобы довольствие войск было поставлено на других основаниях, по крайней мере у меня в отряде. Мартынов поручил мне произвести расследование по вопросу о довольствии войск всего округа. В результате открылась такая вопиющая картина воровства, взяточничества и подлогов, что нужно было посадить на скамью подсудимых все Хозяйственное управление округа во главе с помощником начальника округа генералом Савицким. Но последний оказался интимным другом премьер-министра Коковцова и генерала Пыхачева, которые, во избежание раскрытия еще более скандальных дел, потушили дело. В результате Мартынова убрали, а я, несмотря на заманчивые предложения Пыхачева, плюнул на пограничную стражу и подал рапорт о переводе в армию…»[121]


Корнилов недоговаривает, не хочет слишком тревожить сестру. Скандал вышел превеликий. Дошло до государя. Премьер Коковцов лично уговорил доброго царя закрыть официальное расследование, которое начинало уже пахнуть десятками каторжных приговоров для самых высокопоставленных лиц. Мартынов подал в отставку, а после этого опубликовал собранные комиссией Корнилова факты военно-тылового воровства в газетах и отдельными брошюрами. Кого же наказали? Все воры остались на свободе и при чинах. Мартынов был отдан под суд, хотя и оправдан после долгой волокиты. Корнилов ушел из пограничной стражи в армию, отправлен (фактически с понижением) командовать бригадой во Владивосток, на отрезанный от всего мира остров Русский.

Это – самая восточная точка жизненных странствий Корнилова.

Отделенный от Владивостока проливом Босфор Восточный, остров этот скалист, его гранитные осыпи поросли лесом. Хоть называется он Русский, но пейзажи здесь русскому глазу непривычные, японско-корейские. Даже березы, невысокие, раскидистые, выглядят как на японских гравюрах. Сверху, с горы Русских, видны внутренние озера, пляжи и бухты, бесконечные тихоокеанские дали. На вершине в зарослях высоких трав греются на солнце два береговых орудия. Огромные стволы высовываются из гигантских вращающихся башен. Внутри, в скале, – устрашающее сооружение: шесть этажей, лифты, казармы, снаряды, подъемники – батарея береговой обороны, возведенная, точнее, врубленная в скалу в 1930-х годах. Строительство фортов и батарей на Русском началось на полвека раньше, так что помнят они и генерал-майора Корнилова. Правда, командовал он гарнизоном на острове Русском недолго: около года.


Из письма Корнилова сестре, апрель 1914 года:

«…Занимаем небольшую квартирку в неотстроенном доме, квартира сырая, климат здесь суровый, крайне резкий. Таиса и Юрка (жена и сын Корнилова. – А. И.-Г.) стали болеть… Таисе необходимо серьезно полечиться, так как у ней болезнь почек, которая под влиянием климата и др. неблагоприятных условий жизни сильно обострилась… Я остаюсь здесь, т. к. мне придется до октября командовать дивизией… В конце октября выяснится окончательно, – останусь ли я здесь или же перевожусь в Евр[опейскую] Россию: мне обещан перевод или в строй или в Гл[авное] Управление Генерального Штаба»[122].


Но не перевод в Генеральный штаб и не продолжение службы во влажном климате Приморья ждали Корнилова. Его ждала война. Как всю Россию. Как и весь мир.


В нем было «героическое»

Ну а теперь послушаем, что говорят о Корнилове люди, знавшие его лично.

Надо, однако, учесть, что характеристики Корнилова всегда пристрастны: этот человек редко кого оставлял равнодушным. Участники Белого движения восхваляют Корнилова; для них он прежде всего герой, сложивший голову в борьбе с красным чудовищем; о Корнилове либо хорошо, либо ничего. Авторы воспоминаний, написанных в Стране Советов, с тем же постоянством Корнилова ругают: он-де враг народа, авантюрист, честолюбец, узколобый упрямец. Кроме того, все его бывшие начальники отзываются о нем отрицательно; подчиненные – положительно до восторженности.


Оберучев:

«Калмыцкого вида, с косо поставленными разрезами глаз, живой и подвижный, полный молодой энергии, с огоньком в глазах, – таков был Корнилов»[123].


Из телеграммы венгерских властей, 1916 год:

«…Бежал сегодня утром Корнилов Лавр, военнопленный генерал… Наружное описание: 45 лет, среднего роста, продолговатое, худощавое лицо, коричневый цвет лица, плоский нос, большой рот. Глаза, волосы, острая бородка черные, говорит по-немецки, по-французски, по-русски»[124].


Роман Гуль, писатель, участник первых походов Добровольческой армии Корнилова:

«Лицо у него – бледное, усталое. Волосы короткие, с сильной проседью. Оживлялось лицо маленькими, черными как угли глазами. <…>

Что приятно поражало всякого при встрече с Корниловым – это его необыкновенная простота. В Корнилове не было ни тени, ни намека на бурбонство, так часто встречаемое в армии. В Корнилове не чувствовалось „Его Превосходительства“, „генерала от инфантерии“. Простота, искренность, доверчивость сливались в нем с железной волей, и это производило чарующее впечатление.

В Корнилове было „героическое“. Это чувствовали все и потому шли за ним слепо, с восторгом, в огонь и в воду»[125].


Георгий Гуссак, участник первых походов Добровольческой армии Корнилова:

«В обед разнесся слух, что сегодня к нам прибудет ген. Корнилов…

Мы и до этого часто видели его портреты на страницах журналов и газет, но нам представлялся он иным. Нам казалось, что появится генерал во всем блеске и величии: грудь колесом, твердый шаг, зычный голос и все прочее, что полагается вождю и народному герою.

И вот, в сумерки, при тусклом свете слабо накаленных лампочек, он вошел к нам медленной, как бы утомленной походкой, в обыкновенной бекеше с серым воротником. Вошел так просто и свободно. Мы стояли строем вдоль коек. И странно: и эта простота в движениях, во всей его фигуре, и негромкий голос, каким он поздоровался с нами, не рассеяли, не умалили того чувства, которым мы были полны еще до его прихода. Наоборот, оно расширилось. Выросло до того предела, когда все человеческое, обыденное отходит на задний план. В такой момент не страшна уже ни смерть, ничто. Это чувство не оставляло нас и в походе. Бывало, едва плетемся. Усталые, сонливые, с одним только желанием – прилечь, припасть к земле и, вытянув натруженные ноги, лежать без движения, забыться. И в это время издалека доносится «ура», и катится волной по колонне все ближе и громче. Наконец – трехцветное знамя, группа всадников-текинцев, а впереди – генерал Корнилов. Вмиг все забыто. Точно с его появлением в нас вливались свежие силы и бодрость…»[126]


Деникин:

«С Корниловым я встретился первый раз на полях Галиции, возле Галича, в конце августа 1914 г. <…> Тогда уже совершенно ясно определились для меня главные черты Корнилова-военачальника: большое умение воспитывать войска: из второсортной части Казанского округа он в несколько недель сделал отличнейшую боевую дивизию; решимость и крайнее упорство в ведении самой тяжелой, казалось, обреченной операции; необычайная личная храбрость, которая страшно импонировала войскам и создавала ему среди них большую популярность; наконец, – высокое соблюдение военной этики, в отношении соседних частей и соратников»[127].


Брусилов:

«Считаю, что этот безусловно храбрый человек сильно повинен в излишне пролитой крови солдат и офицеров. Вследствие своей горячности он без пользы губил солдат, а провозгласив себя без всякого смысла диктатором, погубил своей выходкой множество офицеров. Но должен сказать, что все, что он делал, он делал, не обдумав и не вникая в глубь вещей»[128].


Али-Ага Исмаил-Ага-Оглы Шихлинский, генерал-лейтенант артиллерии:

«Главнокомандующий (Брусилов. – А. И.-Г.) спросил:

– Скажите, пожалуйста, как действовал этот новоявленный герой Корнилов?

Генерал Балуев оглянулся, увидел, что в комнате никого кроме нас нет, потом встал, два раза повернул ключ в дверях, вернулся к нам и пониженным голосом доложил:

– Ваше высокопревосходительство, у этого человека сердце льва, а голова барана»[129].


Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич:

«Корнилов окончил Академию Генерального штаба одновременно со мной. Был он сыном чиновника, а не казака-крестьянина, за которого во время мятежа выдавал себя в воззваниях к народу и армии. В академии он производил впечатление замкнутого, редко общавшегося с товарищами и завистливого человека. При всей своей скрытности Корнилов не раз проявлял радость, когда кто-нибудь из слушателей получал плохую отметку…

Он был очень честолюбив; служба на границе показалась ему более коротким путем к карьере. Смуглый, с косо поставленными глазами, он лицом своим и подвижной фигурой напоминал кочевника-калмыка, и сходство это с годами увеличивалось»[130].


Евгений Иванович Мартынов[131], генерал-лейтенант, в 1910–1913 годах непосредственный начальник Корнилова, начальник Заамурского округа пограничной стражи:

«Это был генерал без широкого кругозора, но лично очень храбрый и не боявшийся ответственности. Самонадеянный, болезненно-самолюбивый и упрямый, он не признавал боевого авторитета своего корпусного командира Цурикова и с величайшим пренебрежением относился к своему соседу начальнику 49-й дивизии Пряслову. В оценке военной обстановки Корнилов вообще отличался большим оптимизмом, что объясняется как присущий ему смелостью и сопровождавшим его счастьем, так и тем, что до сих пор ему приходилось действовать лишь против австрийцев. <…>

Под ударами неприятеля, раздираемый внутренней смутой, русский народ тщетно искал героя-избавителя и посреди общего безлюдья некоторые думали его найти в смелом солдате, коего военные и политические таланты далеко не соответствовали его беспредельному честолюбию»[132].


В общем, портрет выразительный. Яркий человек, настоящий во всех своих проявлениях, привлекающий сердца и ставящий в тупик умы, созидатель и разрушитель одновременно.

Таких людей по-особому любила безумная русская революция: она возносила их на вершины славы, а потом убивала…


Бросок на запад

Телеграфное сообщение о начале войны генерал Корнилов получил на острове Русском.

В конце июля бригада Корнилова отбыла из Владивостока на Юго-Западный фронт. Включена в состав XXIV корпуса 8-й армии Брусилова. В августовских боях на Гнилой Липе действовала успешно. Во взятии Галича сыграла решающую роль. После этого командующий армией принял решение назначить Корнилова начальником 48-й пехотной дивизии. Во главе этого соединения Корнилов будет действовать следующие восемь месяцев, вызывая восхищение одних, нарекания других, гневные обвинения со стороны третьих.

Каким военачальником был Лавр Георгиевич Корнилов?

Ответить на этот вопрос трудно.

С уверенностью можно сказать одно: его полководческая манера резко отличалась от стратегических принципов и методов управления войсками, принятых в русской армии в годы Первой мировой войны.

Оценки, которые дают его действиям начальники, подчиненные и соратники, расходятся до полной противоположности. Разногласия начинаются уже с описания хода Городокского сражения в последних числах августа 1914 года. Командующий 8-й армией Брусилов и начальник Железной бригады Деникин рассказывают о роли 48-й дивизии и ее командира в боях к юго-западу от Львова в совершенно разных тональностях:


Брусилов:

«В 3 часа ночи 29 августа явился ко мне начальник штаба 24-го армейского корпуса генерал-майор Трегубов с просьбой разрешить 48-й пехотной дивизии остаться на занятых ею с вечера местах и не отходить на высоты севернее Миколаева… Я спросил начальника штаба корпуса, каким образом командир корпуса, получивший диспозицию к 9 часам вечера, решился не выполнить ее немедленно… Ведь подобным самовольным действием нарушаются мои соображения, и это может повести к глубокому охвату левого фланга армии. На это мне начальник штаба корпуса ответил, что он… приехал по просьбе начальника дивизии генерала Корнилова…

На второй день боя… левый фланг, к сожалению, как я это предвидел, потерпел крушение. 48-я пехотная дивизия была охвачена с юга, отброшена за реку Щержец в полном беспорядке и потеряла 26 орудий. Неприятель на этом фланге продолжал наступление, и, если бы ему удалось продвинуться восточнее Миколаева с достаточными силами, очевидно, армия была бы поставлена в критическое положение»[133].


Деникин:

«Упираясь левым флангом в Миколаев, правый корпус сильно выдвинулся вперед и был охвачен австрийцами. Бешеные атаки их следовали одна за другой. Положение становилось критическим, в этот момент Корнилов, отличавшийся чрезвычайной храбростью, лично повел в контратаку последний свой непотрепанный батальон и на короткое время остановил врагов. Но вскоре вновь обойденная 48-я дивизия должна была отойти в большом расстройстве, оставив неприятелю пленных и орудия. Потом отдельные роты дивизии собирались и приводились в порядок Корниловым за фронтом моей Железной бригады. <…>

Получилась эта неудача у Корнилова, очевидно, потому, что дивизия не отличалась устойчивостью, но очень скоро в его руках она стала прекрасной боевой частью»[134].


Еще более резки расхождения в оценках действий Корнилова при описании боевых действий в ноябре 1914 года. Тогда, после затяжных боев у Хырова и на реке Сан, австро-венгерские войска отступили к карпатским перевалам и, не удержавшись на них, начали откатываться вниз, в Закарпатье, на Венгерскую равнину. Казалось, еще один натиск – и австро-венгерский фронт рухнет. Боевые командиры дивизий и бригад, подобные Корнилову, рвались вперед. Высшее командование всячески сдерживало их рвение, тормозило наступление собственных войск. Какие соображения руководили главкоюзом Ивановым и наштаюзом Алексеевым? Опасение флангового удара с северо-запада, со стороны Германии; нарастающие трудности в снабжении вырвавшихся вперед соединений; все заметнее обозначающаяся нехватка боеприпасов; нарушение связи при быстром наступлении, грозящее потерей управления войсками… А главное – неверие в собственные силы, неумение и нежелание вести маневренную войну.

Корнилов всем своим существом не мог принять ту осторожно-вялую стратегию, которую упорно и последовательно осуществляло высшее командование. Горячая кровь воина и вождя бурлила в нем; военные барабаны и трубы неумолимо звали вперед; боевой азарт не давал остановиться, оглядеться, оценить опасность. Вольно или невольно, он вырвался из-под бремени приказов корпусного, армейского, фронтового начальства.

Брусилов тоже не был сторонником выжидательно-оборонительной войны. Он, кавалерист, хотел наступать. Но в его тылу оставался огромный неликвидированный нарыв – осажденный Перемышль. Брусилов уже знал то, о чем не думал Корнилов: сапоги, винтовки, артиллерийские снаряды, медикаменты поступают на полевые склады в недостаточном количестве и что будет твориться со снабжением дальше – неизвестно. В начале ноября Брусилов все же двинул свои корпуса за Лупковский перевал. Но осторожно, с оглядкой.

Корнилов почувствовал вольный воздух атаки. Его дивизия рванулась вперед, вниз, с перевала; с ходу захватила станцию Гуменное.

Его увлекала победа; Брусилова страшила неудача.


Брусилов:

«…Корпусу было приказано не спускаться с перевала, но тут генерал Корнилов опять проявил себя в нежелательном смысле: увлекаемый жаждой отличиться и своим горячим темпераментом, он не выполнил указания своего командира корпуса и, не спрашивая разрешения, скатился с гор и оказался, вопреки данному ему приказанию, в Гуменном; тут уже хозяйничала 2-я сводная казачья дивизия, которой и было указано, не беря с собой артиллерии, сделать набег на Венгерскую равнину, произвести там панику и быстро вернуться. Корнилов возложил на себя, по-видимому, ту же задачу, за что и понес должное наказание. Гонведская[135] дивизия, двигавшаяся от Ужгорода к Турке, свернула на Стакчин и вышла в тыл дивизии Корнилова. Таким образом он оказался отрезанным от своего пути отступления; он старался пробраться обратно, но это не удалось, ему пришлось бросить батарею горных орудий, бывших с ним, зарядные ящики, часть обоза, несколько сотен пленных и с остатками своей дивизии, бывшей и без того в кадровом составе, вернуться тропинками.

Тут уже я считал необходимым предать его суду за вторичное ослушание приказов корпусного командира, но генерал Цуриков вновь обратился ко мне с бесконечными просьбами о помиловании Корнилова, выставляя его пылким героем и беря на себя вину в том отношении, что, зная характер Корнилова, он обязан был держать его за фалды, что он и делал, но в данном случае Корнилов совершенно неожиданно выскочил из его рук»[136].


Деникин:

«Виновником неудачи был исключительно сам ген. Брусилов. <…>

Все мы получили совершенно определенный приказ командира корпуса – овладеть Бескидским хребтом и вторгнуться в Венгрию. Дивизия Корнилова, после горячего и тяжелого боя, овладела Ростокским перевалом, встречая затем слабое сопротивление отступающего противника, двигалась на юг, спускаясь в Венгерскую равнину, и 23 ноября заняла г[ород] Гуменное, важный железнодорожный узел. <…>

Движение дивизии Корнилова почему-то ничем не было обеспечено с востока, с этой стороны чем дальше он уходил на юг, тем более угрожал ему удар во фланг и тыл. Для обеспечения за собой Ростокского шоссе он оставил один полк с батареей у с[ела] Такошаны – все, что он мог сделать. <…>

И австрийцы обрушились с востока, сначала на заслон у Такошан. Полк отразил первые атаки, но 24-го австрийцы силами более дивизии смяли его, и он отошел к перевалу. Дивизия Корнилова была отрезана от Росток… 25 ноября Гуменное было атаковано с запада. По приказу армии, передав Гуменное подошедшим на помощь частям 49-й див[изии], Корнилов тремя полками вступил в бой с 1 1/2 див[изиями] противника у Такошан. 26-го и 27-го шли тяжелые бои. Командир корпуса, считая положение безнадежным, просил Брусилова об отводе дивизии по свободной еще горной дороге на северо-запад. Но получил отказ. <…>

А 48-я дивизия, уже почти в полном окружении, изнемогала в неравном и беспрерывном бою…

27-го вечером пришел наконец приказ корпусного командира – 48-й дивизии отходить на северо-запад. Отходить пришлось по ужасной, крутой горной дороге, занесенной снегом, но единственной свободной. Во время этого трудного отступления австрийцы вышли наперерез у местечка Сины, надо было принять бой на улицах его, и, чтобы выиграть время для пропуска через селение своей артиллерии, Корнилов, собрав все, что было под рукой, какие-то случайные команды и роту сапер, лично повел их в контратаку. На другой день дивизия выбилась наконец из кольца, не оставив противнику ни одного орудия (потеряны были только 2 зарядных ящика) и приведя с собой более 2000 пленных»[137].


Невозможно понять, кто прав: Корнилов, Деникин или Брусилов. Приказы отдавались и тут же менялись; чем выше стоял командующий, тем противоречивее и половинчатее были его решения. Да, бросок через Карпаты мог состояться и мог увенчаться впечатляющим успехом. Но только в том случае, если бы был поддержан общими усилиями всего фронта и тыла. Но такой совместной однонаправленности действий как раз и не было в русском командовании, в русской армии, в России. Осторожничанье одних командиров и карьеризм других; недоверие подчиненных к начальникам, обиды, амбиции, ненависть, корысть – словом, глубокий разлад и раскол, охвативший все российское общество, – вот что обесценивало победы, достигнутые героизмом и кровью, подрывало любой успех.

Корнилов с его темпераментом был обречен в бесцельных, не поддержанных свыше бросках губить людей, рисковать собственной жизнью и знаменами своей дивизии.

Ничем хорошим это закончиться не могло.

В феврале 1915 года Корнилов был произведен в генерал-лейтенанты и получил Владимира с мечами – орден, в котором ему отказали тогда, на заре службы, после разведки под Мазари-Шарифом.

А в апреле 1915 года XXIV корпус генерала Цурикова в Бескидах попал под сильнейший фланговый удар австрийских и германских войск, наносимый со стороны Горлице.

Разумеется, с прямым начальником у Корнилова отношения были прескверные. Этого корпусного командира так характеризует известный уже нам мемуарист генерал В. И. Соколов: «Приветливый внешне, с змеиной улыбкой на тонких губах… Цуриков был типичным иезуитом»[138]. Корнилов презирал Цурикова и не доверял ему; Цуриков терпеть не мог Корнилова и радовался каждой его неудаче. Кто больше виноват в той беде, которая случилась в дальнейшем, – Цуриков или Корнилов, – определить трудно. В ходе отступления связь между штабами корпуса и дивизий была нарушена. К тому же Корнилов, незадолго до этого захвативший важные высоты у селения Зборов и гордый этой победой, до последнего момента не хотел отступать. Угрозу, нависавшую над его дивизией с севера, он вовремя не увидел, не оценил. В итоге главные силы дивизии оказались отрезаны от путей отступления в районе Дуклы и 24 апреля разгромлены. Спаслись, как это ни странно, обозы и знамена; около 6000 солдат и офицеров попали в плен, примерно столько же погибло.


Из донесения германского командования:

«На предложение немецкого парламентера сдаться начальник дивизии ответил, что он не может этого сделать, сложил с себя командование и исчез со своим штабом в лесах… После четырехдневного блуждания в Карпатах генерал Корнилов 12 мая (29 апреля. – А. И.-Г.) со всем своим штабом также сдался одной австрийской войсковой части»[139].


Деникин:

«Дивизия Корнилова (48-я) была совершенно окружена и после геройского сопротивления почти уничтожена, остатки ее попали в плен. Сам ген. Корнилов со штабом, буквально вырвавшись из рук врагов, несколько дней скрывался в лесу, пытаясь пробраться к своим, но был обнаружен и взят в плен. Более года он просидел в австрийском плену, из которого в июле 1916 г. с редкой смелостью и ловкостью бежал, переодевшись в форму австрийского солдата. С большими трудностями и приключениями перебрался в Россию через румынскую границу»[140].


Шихлинский:

«Будучи начальником дивизии, при отступлении нашей армии из Австрии он по тупому своему упрямству задержался на позиции, когда всем частям приказали отходить. Его дивизия была окружена, и он, серьезно раненный в ногу, попал в плен. После того, как рана у него была залечена, он бежал из плена. Конечно, бегство генерала, начальника дивизии, из плена – это выдающийся подвиг, и Корнилов прославился»[141].


Верховский, военный министр Временного правительства в сентябре – октябре 1917 года:

«Сам Корнилов с группой штабных офицеров бежал в горы, но через несколько дней, изголодавшись, спустился вниз и был захвачен в плен австрийским разъездом. Генерал Иванов пытался найти хоть что-нибудь, что было бы похоже на подвиг и могло бы поддержать дух войск. Сознательно искажая правду, он прославил Корнилова и его дивизию за их мужественное поведение в бою. Из Корнилова сделали героя на смех и удивление тем, кто знал, в чем заключался этот „подвиг“»[142].


Как хотите, не может душа осудить Корнилова за все происшедшее. Но и восхищение отравлено горечью. Лавр Георгиевич снова перед нами, весь на ладони, такой, каким он был. Генерал-подвижник, генерал-бунтарь. Он должен совершать необыкновенные деяния. Он не может ходить теми путями, которыми идут все. Он обязан все время смотреть в лицо смерти, как будто это зеркало, в котором отражаются его раскосые ханские глаза. Он губит сотни, тысячи людей – как будто бы только ради того, чтобы гордо заявить немцам: «Я не сдаюсь!» – а потом прорваться с несколькими верными людьми в горы и там бродить до изнеможения, душевного и телесного. А потом, чуть залечив раны, бежать из плена, быть пойманным, снова бежать…

Необыкновенный это человек. Рыцарственность Запада и удаль Востока соединяются в нем – и происходит взрыв. И руины остаются кругум…


На белом коне – в красную смуту

В плену ему было не высидеть. Просто не высидеть – не то чтобы плохо, или позорно, или мучительно было. О побеге он думал с первых дней плена.

История корниловского плена и побега обросла множеством легенд. Теряющаяся в их дымке правда вряд ли может быть детально восстановлена. Сам герой о своем подвиге рассказывал мало. Версии свидетелей противоречивы. Документы фиксируют лишь моменты обнаружения побега венгерскими властями и появления беглеца в Румынии.

Дело обстояло приблизительно так.

Первое время Корнилов содержался в лагере для высокопоставленных военнопленных в замке Нойленгбах (в источниках встречаются искаженные названия «Нейгенбах», «Неленбах»). Оттуда пытался бежать на аэроплане. Не удалось. Беспокойного генерала перевели в другой лагерь, в третий, в четвертый (их названия и местоположение установить затруднительно; по-видимому, все они находились на территории Венгрии). В последнем – неожиданная встреча: генерал Мартынов, бывший начальник по Заамурскому округу пограничной стражи. Мартынов в самые первые дни войны на аэроплане залетел на австрийскую территорию и был пленен. Теперь Корнилов вдохновил его на побег… План двух генералов был раскрыт, попытка не состоялась.

И тогда Корнилов заболевает. Перестает есть. Доводит организм до истощения. Как шаман или граф Калиостро, научается вызывать у себя сердцебиение и чуть ли не остановку сердца. Его переводят в лазарет, в городок Кесег. Там он «обращает в свою веру» помощника аптекаря солдата-чеха Франтишека Мрняка и склоняет его к совместному побегу. Мрняк достает документы Корнилову (на имя Штефана Латковича, хорвата) и австрийскую солдатскую форму – и вот они вместе исчезают в ночи из замка; едут, скрывая лица под темными очками, в поезде через всю Венгрию в Трансильванию. Добравшись до станции Карансебеш, меняют военную форму на штатскую одежду; несколько дней плутают в лесу возле румынской границы. И надо же – Мрняк попадается жандармскому патрулю[143], а Корнилов после трехнедельных блужданий оказывается на румынской территории близ города Турну-Северин.

(Впоследствии родилась легенда: Корнилов, изможденный многодневным скитанием по лесу, из последних сил переплывает широкий и могучий Дунай. На самом деле граница между Австро-Венгрией и Румынией проходила не по Дунаю, а по маленькой речушке Бахна. Впрочем, где именно Корнилов пересек румынскую границу – неизвестно.)

Это август 1916 года. После успешного брусиловского наступления Румыния присоединяется к Антанте. Корнилов – на земле союзника. 22 августа исхудалый, обросший щетиной человек в оборванной одежонке был доставлен в фильтрационный пункт для бежавших из плена, к русскому военному агенту полковнику Татаринову. И военный агент услышал:

– Я генерал-лейтенант Корнилов.

4 сентября Корнилов прибыл в Петроград. Это было триумфальное прибытие.

Газеты, захлебываясь, кричат о его подвиге и о несуществующих ужасах плена. Орден Святой Анны первой степени с мечами, редкая награда, добавляется к Георгию третьей степени, пожалованному за тот апрельский бой в окружении. Государь император вызывает его в Ставку и удостаивает высокомилостивой аудиенции. Тут же следует назначение командиром корпуса.

Он, Корнилов, превращается в символ всего героического, русского, сверхъестественно побеждающего. Прав генерал Мартынов: «русский народ искал героя-избавителя». Вот он – Лавр Корнилов! Генерал на белом коне!

И ведь удивительно: Лавр Георгиевич ничуть не зазнался, не вознесся, не возгордился. Он остался точно таким, каким был: простым, искренним, ничего не боящимся, ни в чем не сомневающимся. Славу и высокое назначение воспринял как должное; не как свое торжество, а как торжество той правды, в которую он верил.

Чудесный ореол не рассеялся вокруг его образа и после неудач возглавляемого им корпуса в ноябре 1916 года – все там же, между Луцком и Ковелем, в бесконечной мельнице несостоявшегося прорыва. На Корнилова уже привыкли смотреть как на спасителя от всех бед, прошлых и будущих.

А будущие, неумолимо надвигающиеся беды были грознее прошлых.

В начале 1917 года по просьбе казаков станицы Каркаралинской епископ Омский Сильвестр благословил Корнилова нательным крестом и образом Богоматери. Генерал благодарил и писал в ответ с твердой верою: «…Сила Господня… сохранит меня целым и невредимым в предстоящих боях и даст мне новый запас сил для служения Царю и Родине…»[144]

Это письмо датировано 24 февраля. Царю оставалось царствовать семь дней. Родина стояла на краю революционной бездны. В Петрограде уже закипала стихия бунта.


Из телеграмм командующего войсками Петроградского военного округа генерала С. С. Хабалова генералу М. В. Алексееву в Ставку.

25 февраля, 17 часов 40 минут. «Доношу, что 23 и 24 февраля, вследствие недостатка хлеба на многих заводах началась забастовка. 24 февраля бастовало около 200 тысяч рабочих… В середине дня 23 и 24 февраля часть рабочих прорвалась к Невскому, откуда была разогнана… Оружие войсками не употреблялось…»

26 февраля, 13 часов 5 минут. «Доношу, что в течение второй половины 25 февраля толпы рабочих, собиравшиеся на Знаменской площади и у Казанского собора, были неоднократно разгоняемы полицией и воинскими чинами. Около 17 часов у Гостиного двора демонстранты запели революционные песни и выкинули красные флаги с надписями: „Долой войну!“…»

27 февраля, 20 часов 10 минут. «Прошу доложить его императорскому величеству, что исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог. Большинство частей одни за другими изменили своему долгу, отказались сражаться против мятежников. Другие части побратались с мятежниками…»


Из телеграммы председателя Государственной думы М. В. Родзянко в Ставку царю.

27 февраля, 12 часов 40 минут. «Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров. Примкнув к толпе и народному движению, они направляются к дому Министерства внутренних дел и Государственной думе…»[145]


27 февраля Николай II отдал приказ генерал-адъютанту Иванову во главе группы войск направиться в Петроград. Вследствие сложившихся обстоятельств приказ фактически выполнен не был.

28 февраля рано утром император выехал из Ставки в Петроград. При подъезде к столице выяснилось, что железнодорожные пути на станции Любань захвачены восставшими. Собственный его императорского величества конвой в Петербурге в полном составе примкнул к восстанию.

1 марта рано утром царский поезд развернулся от Малой Вишеры и к вечеру прибыл в Псков, где находилась ставка главкосева генерал-адъютанта Рузского. Начались переговоры между генералами и руководством Временного комитета Государственной думы о политическом будущем России. Император оказался в западне.

2 марта телеграммою за подписью государя Корнилов был назначен командующим Петроградским военным округом вместо сдавшегося Хабалова.

Что это значило? Кем должен был стать Корнилов? Последним защитником самодержавия или первым генералом революции? Был ли он связан с тем генералитетом, который давно исподволь готовил отстранение императора от власти? Однозначного ответа на эти вопросы известные ныне источники не дают. Решение о назначении Корнилова Николай II принял до отречения, но уже тогда, когда власть его испарялась так быстро, как капля влаги в пустыне. Вероятнее всего, это назначение было результатом соглашения между обреченным царем и его врагами. Корнилов с его популярностью был нужен и ему, и им.

Во всяком случае, Корнилов оказался лоялен новой власти. Именно он 8 марта выполнил ответственнейшее поручение Временного правительства – арестовал бывшую императрицу, императорских дочерей и сына. И вновь вопрос без ответа: совершал ли он эту операцию, в которой столь мало было героического, с радостью или с горестью? Панегиристы и поклонники Корнилова будут потом утверждать, что своими действиями он спасал царскую семью от самосуда революционных толп. Его недоброжелатели с той же настойчивостью будут распространять рассказ (не особенно достоверный) об оскорбительном по отношению к императрице поведении Корнилова, о красном революционном банте, вызывающе нацепленном на его мундир.

И то и другое – позднейшая мифология. Корнилов, символ всего русского, просто вел себя, как «все русское» вело себя в тот момент. Свержение царя и отвержение всего связанного с его именем стало моментом общенародного единства. Арест «немки» и ни в чем не повинных детей воспринимался как необсуждаемое должное. Кому осуществить этот акт высшей правды, как не долгожданному герою-избавителю?

Впрочем, революция изменила многое – но не характер Корнилова. С новым военным министром Гучковым он не сработался. Разнузданность Петроградского гарнизона оказалась для его военной натуры неприемлема. Более же всего невозможно было примирение с Петросоветом. После нескольких столкновений с этим самочинным и неуправляемым органом революционного безначалия 21 апреля Корнилов отказался от должности. Через неделю был назначен командующим 8-й армией (той, которой до этого командовали Брусилов и Каледин) и отправился на фронт.

19 мая командарм-8 своим приказом образовал 1-й ударный отряд добровольцев под командованием капитана Неженцева. Созданный для противодействия развалу армии, отряд стал прообразом будущих добровольческих частей и соединений Гражданской войны. Тогда появилось словосочетание «добровольцы-корниловцы»; через год оно наполнится новым содержанием…

(Примечательно, что в те же дни на съезде комитетов Юго-Западного фронта с инициативой формирования добровольческих ударных частей выступил некий капитан Муравьев. Об этом человеке речь впереди.)

Тогда же Корнилов отобрал из состава Текинского (туркменского) конного полка отряд всадников для охраны штаба армии. Этот отряд стал личной гвардией своего генерала и последовал за ним при переводе в штаб фронта, в Ставку Верховного главнокомандования и даже в Быховскую тюрьму.

Формирование войск на основе добровольности, по принципу личной преданности командиру и его идеям (признак бессилия регулярной армии) станет характерным явлением начального этапа Гражданской войны, а позднее сохранится в традициях атаманщины и басмачества. Чапаев и Сапожков, Булак-Балахович и Джунаид-хан, Махно и Котовский, Унгерн и Соловьев, Шкуро и Думенко будут прежде всего предводителями лично им преданных добровольческих отрядов. Первый в этом ряду вождей, отмеченных печатью славы и смерти, – генерал Корнилов.


Вершина Верховного

Что произошло дальше, мы уже знаем. Революционный хаос нарастал на фронте и в тылу. Летнее наступление провалилось в волчью яму анархии. Новый глава правительства Керенский искал «своего» главковерха. И обрел – как казалось – его в лице Корнилова.

27 июня Корнилов был произведен в генералы от инфантерии; 10 июля назначен главнокомандующим Юго-Западным фронтом. Его назначение состоялось в условиях неудержимого распада фронта. Пассивно наблюдать за этим, терпеть поражение не от военного врага, а от внутреннего хаоса Корнилов не мог. Он опять должен стать против течения. Что можно сделать, чтобы остановить неудержимый поток? Только то, что сделать нельзя. Со свойственной ему решительной простотой он произносит те слова, которые не решались произнести другие генералы «демократизированной» армии: смертная казнь. Смертная казнь за воинские преступления на фронте, за дезертирство, за самовольное оставление позиций, за покушение на командиров. Восстановить ее, отмененную революцией, – вот что нужно сделать немедленно.


Из телеграммы Корнилова Керенскому от 11 июля:

«Армия обезумевших темных людей, не огражденных властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. Меры правительственной кротости расшатали дисциплину, они вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдерживаемых масс. Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценой гибели немногих изменников, предателей и трусов»[146].


Через три дня фронтовая смертная казнь была восстановлена – на бумаге. Громогласный приказ был издан, но… Выносить и осуществлять смертные приговоры было некому; и те командиры, которые в душе без колебаний одобряли жесткие требования Корнилова, боялись солдатского самосуда.

Еще через четыре дня, 18 июля, последовал приказ о назначении Корнилова Верховным главнокомандующим. Он вступил на высший пост в той армии, которая уже не существовала. Понимал ли он это? Понимал. На что надеялся? На бросок, удар, подвиг, победу. Один против многих; с немногими против всех.

Сорок дней в должности Верховного – это был подъем к горной вершине наперерез лавинам. И – падение, безоглядное, как полет.

10 августа от имени Корнилова в правительство была подана докладная записка, содержание которой получило громкое название «Программа Корнилова». Речь в ней шла о необходимости укрепления дисциплины в армии, однако же при сохранении комитетов и комиссаров, при обжаловании солдатами дисциплинарных взысканий и при прочих атрибутах февральско-мартовской «демократизации». Эта словоблудная и двуликая программа совсем не в духе Корнилова; она вдохновлена окружавшими его комиссарами типа бывшего бомбиста Бориса Савинкова и эсера Максимилиана Филоненко. Верховный подписал ее, но душа его требовала другого – действия.

12 августа в Москве открылось Государственное совещание. Участвовал в нем и Верховный. От Корнилова ждали чего-то необыкновенного – и ничего не дождались. Выступление хмурого Каледина вызвало больший резонанс, чем речь «народного главнокомандующего», написанная, судя по всему, тем же Филоненко. Однако по Москве от Брестского вокзала до Большого театра, от Большого театра до Кремля за Корниловым ходили толпы; ему кричали «ура!» и «спаситель России», падали перед ним на колени. Это было ему понятнее, чем слова политических программ. Что ж, он всегда боролся с дурным начальством и всегда вырывался наверх. Теперь над ним был только один начальник – министр-председатель Керенский. И путь только один – к верховной власти.

Он принял решение: на штурм.

В политических перипетиях так называемого Корниловского мятежа разобраться трудно. Здесь много нагорожено всякого вранья: вранья от обиды, вранья от трусости, вранья от демагогической увлеченности… Один человек в этих мутных и кривых потоках остался прям, ясен, прост – Корнилов.

20 августа в переговорах между правительством и Ставкой было принято решение объявить Петроград на военном положении.

24 августа Петроградский округ передан в прямое подчинение Верховному. В этот же день в Ставку в Могилев приехал бывший член Временного правительства Владимир Николаевич Львов. В беседе с ним Корнилов сформулировал идею объединения высшей военной и государственной власти в одних руках до созыва Учредительного собрания.

25 августа по приказу Корнилова наиболее надежные части III кавалерийского корпуса и Туркестанской дивизии под общим командованием генерал-майора Крымова начали движение на Петроград. Цель – «занять город, обезоружить части петроградского гарнизона, которые примкнут к движению большевиков, обезоружить население Петрограда и разогнать советы»[147]. Это делалось открыто, в соответствии с полномочиями Верховного главнокомандующего.

26 августа В. Н. Львов, вернувшись в Петроград, сообщил о замыслах Корнилова Керенскому.

Вину за дальнейшее многие сваливают на Львова: он-де представил инициативу Корнилова как попытку захвата власти и установления военной диктатуры. Проверить это невозможно. Но и поверить в то, что великие последствия наступают из-за маленькой лжи, тоже трудно. В неясных или неправдивых речах люди слышат то, что хотят услышать. Если Корниловым всегда владел боевой порыв, то Керенским всегда владел испуг. Это был самый испуганный правитель за всю историю России. Как зверь с испугу бросается на источник возможной опасности, так Керенский бросился на Корнилова.

26 августа вечером на заседании правительства Керенский объявил Корнилова мятежником и потребовал для себя диктаторских полномочий.

27 августа в Ставке была получена телеграмма от Керенского с требованием Корнилову сложить полномочия и выехать в Петроград. Корнилов категорически отказался.

28 августа был опубликован указ правительства об отстранении Корнилова от Верховного главнокомандования и предании его суду за мятеж. В этот же день войска Крымова заняли город и станцию Луга в 130 верстах от Петрограда. В этот же день появилось «Обращение к народу»:

«Я, Верховный главнокомандующий, генерал Корнилов, пред лицом всего народа объявляю, что долг солдата, самопожертвование гражданина Свободной России и беззаветная любовь к Родине заставили меня, в эти грозные минуты бытия Отечества, не подчиниться приказанию Временного правительства и оставить за собою верховное командование народными армиями и флотом.

Поддержанный в этом решении всеми главнокомандующими фронтов, я заявляю всему Народу Русскому, что предпочитаю смерть устранению меня от должности Верховного.

Истинный сын Народа Русского всегда погибает на своем посту и несет в жертву Родине самое большое, что он имеет, – свою жизнь. <…>

Не мне ли, кровному сыну своего Народа, всю жизнь свою на глазах всех отдавшему на беззаветное служение Ему, стоять на страже великих свобод, великого будущего своего народа!

Но ныне будущее это в слабых безвольных руках; надменный враг, посредством подкупа и предательства распоряжающийся у нас в стране, как у себя дома, несет гибель не только свободе, но и существованию Народа Русского.

Очнитесь, люди русские, от безумия ослепления и вглядитесь в бездонную пропасть, куда стремительно идет наша Родина!

Избегая всяких потрясений, предупреждая какое-либо пролитие русской крови в междоусобной брани и забывая все обиды и все оскорбления, я, перед лицом всего Народа, обращаюсь к Временному правительству и говорю: Приезжайте ко мне в Ставку, где свобода ваша и безопасность обеспечены моим честным словом, и, совместно со мной, выработайте и образуйте такой состав Правительства Народной Обороны, который, обеспечивая победу, вел бы Народ Русский к великому будущему, достойному могучего свободного народа.

Верховный главнокомандующий, генерал Корнилов.

28 августа 1917 года. Ставка»[148].


Но люди русские видели то, что хотели видеть; слышали то, что готовы были услышать. В шуме приказов и воззваний слишком многие услышали только два слова: «генерал» и «мятеж».

29 августа передовые эшелоны Крымова были остановлены на перегоне Вырица – Павловск, где железнодорожники вместе с рабочими-красногвардейцами разобрали пути. За следующие два дня агитаторы из Петрограда, преимущественно большевики и левые эсеры, распропагандировали солдат и офицеров крымовского отряда, и те отказались выполнять приказы командования.

30 августа генерал Крымов прибыл в Петроград для переговоров с Керенским. После встречи и беседы с министром-председателем Крымов был доставлен в Николаевский военный госпиталь с огнестрельным ранением, от которого в тот же день скончался. Ни содержание беседы, ни обстоятельства смертельного ранения Крымова не известны. По господствующей версии, Крымов застрелился.

31 августа стало ясно, что армия подчиняется не Ставке, а революционным агитаторам. Никто из крупных политических деятелей (даже Каледин) не встал открыто на сторону «мятежника». Верховное главнокомандование Корнилова повисло в воздухе.


Из воспоминаний Ивана Александровича Родионова, казачьего офицера, находившегося в Ставке в последних числах августа 1917 года:

«Какая тяжелая, гнетущая атмосфера была в этом полутемном, полупустынном доме, еще недавно сиявшем огнями и полном делового оживления! В дивном приемном зале где-то на стене горевшая электрическая лампочка только еще безнадежнее подчеркивала царивший в ней угрюмый полумрак.

Входя в него, я чуть не натолкнулся на проходившую наперерез мне скорбную фигуру почтенной Таисии Владимировны, жены Верховного.

На залитом слезами лице несчастной женщины выражалось глубокое горе.

– Где его высокопревосходительство? – поздоровавшись, осведомился я.

– У себя в кабинете. Он вас ждет.

У меня… мелькнула страшная мысль, что Корнилов хочет покончить с собой. Эта мысль, как буравом, сверлила мой мозг, и с языка моего сам собою сорвался неделикатный вопрос:

– Верует ли генерал в Бога?

– Верить-то верит. Но какие люди подлые… негодяи… обманули его… А он так доверчив… – И она зарыдала пуще прежнего. – Где Юрик? Пошлите к нему Юрика. Очень прошу… <…>

При моем входе в кабинет Корнилов сидел у стены под лампой…

Верховный пригласил меня сесть рядом с ним у маленького письменного стола.

Он был еще худее, чем всегда, чувствовал себя нездоровым; на желтом, как лимон, лице его выступали темные пятна. <…>

– Подлец Керенский обманул меня, – заявил мне Верховный. – И эти „общественные“ и „государственные“ деятели – все предатели, слякоть! – Он с отчаянием махнул рукой. – Предупредите своих, чтобы, кто может, скрылись, пока есть время, потому что нам пощады не будет. Несомненно, что мы будем преданы суду революционного трибунала… на суд сознательных „товарищей“… А вот что будет с Россией?»[149]


Не то же ли самое записано в дневнике Николая II? 2 марта 1917 года, в день отречения: «Кругом измена, трусость и обман». И 1 мая: «Что готовит провидение бедной России?»

1 сентября Корнилов был арестован прибывшим в Могилев генералом от инфантерии Михаилом Васильевичем Алексеевым. Аресту подверглись также генералы А. С. Лукомский, И. П. Романовский, Н. М. Тихменев, полковник[150] Ю. Н. Плющевский-Плющик и другие. Наиболее важные арестанты во главе с Корниловым были доставлены в город Быхов, где содержались под стражей в одном из зданий бывшего замкового комплекса. Охрану несли части Текинской «гвардии» Корнилова.


Муравьев

Газеты в Быховскую тюрьму доставлялись исправно. 26 октября 1917 года арестанты узнали о событиях в Петрограде, о захвате власти большевистско-левоэсеровским Военно-революционным комитетом и о провозглашении власти Советов. Через четыре дня Корнилов и его соузники прочитали в газетах телеграмму:


«Всем Советам рабочих и солдатских депутатов!

30 октября, в ожесточенном бою под Царским Селом, революционная армия наголову разбила контрреволюционные войска Керенского и Корнилова.

Именем революционного правительства призываю все вверенные полки дать отпор врагам революционной демократии и принять меры к захвату Керенского, а также к недопущению подобных авантюр, грозящих завоеваниям революции и торжеству пролетариата.

Да здравствует революционная армия!»[151]


Подпись: «Муравьев».


Сложные, наверно, чувства охватили Корнилова. Он с удивлением узнал: он еще воюет! Его, а не чьи-нибудь войска, оказывается, «разбиты в ожесточенном бою»! Значит, борьба не закончена, значит, есть цель! Не все подвиги еще совершены!


Но кто автор победной реляции?

Какой это Муравьев?


Деревенский пастушок, он же красавец-поручик

Михаил Артемьевич Муравьев так быстро вспыхнул и сгорел в революционном пожаре, что о нем не успели написать, высказаться, крикнуть. Сам он тоже ни записок, ни рассказов о себе не оставил. Достоверных сведений о его личности и жизни существует немного, гораздо меньше, чем легенд. Это – первое, что роднит его с Корниловым: жизнь обоих обросла преданиями. Конечно, мифы о Корнилове гораздо масштабнее и известнее. Будучи на десять лет старше Муравьева, Корнилов к исходу 1917 года не только взял штурмом высоты славы, но и закрепился на них. Муравьев успел только совершить рывок к этим вершинам: пуля остановила его за шаг до исторического бессмертия.

Вот что говорят о Муравьеве люди, с которыми революция столкнула его в последний год жизни; его ненавистники и враги. Их речи заведомо необъективны, но сходятся в главных тонах: честолюбец, храбрец, красавец, вождь.


Троцкий:

«Муравьев был прирожденным авантюристом. В этот период он считал себя левым эсером… Хлестаков и фанфарон, Муравьев не лишен был, однако, некоторых военных дарований: быстроты соображения, дерзости, умения подойти к солдату и ободрить его. В эпоху Керенского авантюристские качества Муравьева сделали его организатором ударных боевых отрядов, которые направлялись, как известно, не столько против немцев, сколько против большевиков…

В отличие от других военных работников того периода, особенно партийных, он не жаловался на недочеты, прорехи, на саботаж, а, наоборот, все недочеты заделывал жизнерадостным многословием, заражая постепенно и других верою в успех»[152].


Тухачевский:

«Муравьев отличался бешеным честолюбием, замечательной личной храбростью и умением наэлектризовывать солдатские массы… Мысль „сделаться Наполеоном“ преследовала его, и это определенно сквозило во всех его манерах, разговорах и поступках. Обстановки он не умел оценить. Его задачи бывали совершенно нежизненны. Управлять он не умел. Вмешивался в мелочи, командовал даже ротами. У красноармейцев он заискивал. Чтобы снискать к себе их любовь, он им безнаказанно разрешал грабить, применял самую бесстыдную демагогию и проч. Был чрезвычайно жесток. В общем, способности Муравьева во много раз уступали масштабу его притязаний. Это был себялюбивый авантюрист, и ничего больше»[153].


Бонч-Бруевич:

«Сам Муравьев не внушал доверия ни мне, ни политическим руководителям ВВС[154]. Называя себя левым эсером, он пользовался поддержкой входившей еще в советское правительство парии левых эсеров и ее „вождя“ Марии Спиридоновой. Бледный, с неестественно горящими глазами на истасканном, но все еще красивом лице, Муравьев был известен в дореволюционной офицерской среде как заведомый монархист и „шкура“. Этим нелестным прозвищем солдаты наделяли наиболее нелюбимых ими офицеров и фельдфебелей, прославившихся своими издевательствами над многотерпеливыми „нижними чинами“»[155].


Последние фразы о монархизме и шкурничестве, противоречащие многим фактам, оставим на совести Бонч-Бруевича и его редакторов из Идеологического отдела ЦК ВКП(б).

Итак, достоверных сведений о Муравьеве мало. Нам придется конструировать его образ из сложного материала: разрозненных фактов, догадок, противоречий. Несомненно только одно: он был наделен той же взрывной энергией, что и Корнилов. Разве что, может быть, разрушительного начала в Муравьеве было больше. Больше атакующей анархии. Меньше принципов и чести.

Так же как и Корнилов, Муравьев происходил, что называется, из народных глубин (если, конечно, не сочинил себе «народную» родословную после победы революции). Согласно общепринятой версии, он родился 13 сентября 1880 года в деревне Бурдуково Ветлужского уезда Костромской губернии[156]. Однако ныне существующая недалеко от Ветлуги деревня Бурдуково до революции относилась не к Ветлужскому, а к Варнавинскому уезду Костромской губернии. Между тем на честь быть родиной Муравьева претендует не только Ветлужская земля, но и Самарская: в некоторых публикациях местом его рождения именуется Мелекесс[157].

О его родителях известно еще меньше, чем о родителях Корнилова. Одни называют его отца зажиточным крестьянином, другие – середняком, третьи намекают на бедняцкое происхождение. Последнее маловероятно: Михаил получил образование, позволившее ему поступить в юнкерское училище, а для сына бедняка средняя школа едва ли могла быть доступна.

Говорят, что он с малолетства работал пастухом. Что это: легенда или правда? Скорее всего, легенда: пастух в деревне – фигура серьезная, ответственная. А может быть, ходил в подпасках? Может быть.

Окончил начальную школу – это безусловно. Говорят, что уже в церковно-приходской школе на его способности обратили внимание учителя и что даже кто-то из местных благотворителей дал семье Муравьевых денег, чтобы устроили Мишу в школу второй ступени – в уездное трехклассное училище. Возможно.

Также сохранились сведения о его обучении в семинарии: одни говорят, что в учительской, другие – в духовной. И вновь возникает версия – то ли правда, то ли легенда, – что, мол, семинарию не окончил: слишком оказался бунтарь, неслух, драчун. Это тоже вполне вероятно.

Тем не менее (и это уже определенно правда) Михаил Муравьев был зачислен на военную службу вольноопределяющимся. А для этого требовался документ об образовании. Здесь опять-таки является полулегендарная история о том, как исключенный из семинарии юнец едет без денег, зайцем, в Петербург, там бедствует в поисках фортуны, живет чуть ли не воровством, наконец находит знакомого офицера (откуда такое знакомство?), оказывает ему какие-то секретные услуги, и тот помогает юноше без нужных бумаг надеть окантованные погоны «вольнопера». Может такое быть? Вполне. И такая история, конечно, соответствует образу Муравьева – героя революционной смуты.

Следующий несомненный факт его биографии – поступление в Казанское двухгодичное юнкерское училище после отбытия положенного срока службы вольноопределяющимся. (Выбор Казанского училища плохо согласуется с легендой о побеге в Петербург.) И снова расхождения: на сей раз в датах. Одни источники указывают год окончания училища 1899-й, другие утверждают, что в 1899 году он поступил в юнкера, а выпущен был в 1901 году.

Так или иначе, Казанское пехотное юнкерское училище он окончил и был определен на службу в армию подпоручиком. Тут, понятное дело, мы сталкиваемся с новой легендой, даже с двумя, одна краше другой.

Излагается эта история примерно так.

Подпоручик был направлен на службу в Рославль Смоленской губернии. Там как раз в это время начинаются большие маневры: настолько большие, что на них присутствует сам государь император и в них участвует (в качестве командующего одной из сторон) военный министр генерал-адъютант Куропаткин. И вот в ходе маневров некий отважный подпоручик (мы уже догадываемся кто) отправляется на разведку в тыл «противника» и берет в плен проезжавшего по дороге генерала. Нетрудно догадаться, что это – генерал Куропаткин. Подпоручик хочет доставить пленного государю. Но тут уж генерал раскрывает свое инкогнито, идти к царю пленником отказывается наотрез, но хвалит подпоручика за удаль и обещает продвижение по службе.

Подпоручик счастлив. Но карьере его не суждено взлететь. Сразу по окончании маневров полковые офицеры приглашены местным обществом на бал. Подпоручик Муравьев, молодой красавец и сердцеед, пользуется успехом у уездных барышень и дам. К одной из них он и сам готов воспылать серьезной страстью. Это замечают другие офицеры. Один из них, грубиян и бурбон, значительно старше нашего героя в чине, отпускает по этому поводу оскорбительную шутку. Муравьев вспыхивает… Дуэль… Обидчик убит. За убийство старшего офицера Муравьева предают суду, приговаривают к разжалованию в солдаты… Вот тут-то пригодилось короткое знакомство с военным министром. Высокие покровители молодого храбреца-дуэлянта добиваются смягчения приговора. Отбыв несколько месяцев на гауптвахте, подпоручик Муравьев возвращается в строй.

Конечно, эти истории – «плод романтических затей»; они просто выписаны из бульварных приключенческих романов того времени и приклеены к уже сложившемуся образу Муравьева – человека, известного своей удалой бесшабашностью, храбростью, неуживчивостью – теми же качествами, которые так заметны в характере молодого Корнилова.

Возможно, и даже скорее всего, какие-то приключения в жизни офицера Муравьева имели место. Мифы, как известно, не врут, они стирают детали и подают истину в наиболее обобщенном и запоминающемся обличье. Мог быть какой-то выдающийся успех на маневрах, о котором говорили в офицерских собраниях и который со временем отлился в полусказочную форму. Есть сведения (их, правда, трудно проверить), что Муравьев был осужден на полтора года арестантских рот за убийство офицера прямо на балу, но помилован по случаю войны с Японией и в связи с отправкой на фронт.

Во всяком случае, в Русско-японской войне Муравьев участвовал в чине поручика 122-го Тамбовского пехотного полка. Любопытно, что тут Муравьев служил под началом двух командиров, с которыми ему придется столкнуться на исходе мировой и на восходе Гражданской войны. Командиром полка был тогда полковник Владислав Наполеонович Клембовский. В августе 1917 года главкосев генерал от инфантерии Клембовский поддержит (правда, только словесно) выступление Корнилова и будет отстранен от должности; в 1918 году, незадолго до гибели Муравьева, он вступит в Красную армию; в 1920 году будет арестован ЧК и погибнет в тюрьме при невыясненных обстоятельствах. Начальником штаба корпуса, в составе которого числился Тамбовский полк, был в 1904 году генерал-майор Афанасий Андреевич Цуриков, известный нам как начальник и недруг Корнилова. Этот генерал не забыл давних обид: 28 августа 1917 года он подписал резолюцию солдатских комитетов, объявлявшую Корнилова изменником и врагом народа. Умрет он вскоре после Гражданской войны в должности инспектора кавалерии Рабоче-крестьянской Красной армии. С ним военные дороги сведут главкома Муравьева в начале 1918 года в Одессе.

В августе 1904 года 122-й полк в составе 1-й бригады 31-й пехотной дивизии X армейского корпуса участвовал в сражении при Ляояне.

X корпус был выдвинут в центр расположения русских войск; левый его фланг опирался на деревню Пегоу. 13 августа 122-й полк столкнулся около этой деревни с наступающими частями японцев и после ожесточенного боя вынужден был отступить. В этом бою был ранен полковник Клембовский; поручик Муравьев принял тут боевое крещение.

Мы не знаем, как он вел себя в кровопролитном сражении. Увлек ли его азарт боя, бежал ли он в наполеоновском порыве, размахивая штатным револьвером, в атаку впереди своих солдат, или в смертельном испуге пытался укрыться в каком-нибудь овражке, или же просто честно сделал свое боевое офицерское дело… Так или иначе, бой у Пегоу предшествовал главным событиям Ляоянского сражения, а сражение, развивавшееся в общем неплохо для русских войск, закончилось неожиданным и необъяснимым отступлением.

О дальнейшем участии Муравьева в этой войне тоже почти ничего не известно. Вполне возможно, что как-нибудь зимой, перемещаясь с полком с места на место по желтовато-серым, слегка запорошенным снегом дорогам Маньчжурии, он повстречал худенького невысокого подполковника, со скуластым смуглым лицом и черными, искрящимися, немного раскосыми глазами. Может быть, видел где-нибудь другого подполковника, бравого, рослого, в лихо заломленной фуражке, усами и бородкой напоминающего государя императора… Даже если они и оказались рядом друг с другом, внимания друг на друга все равно не обратили. Мало ли поручиков и подполковников толчется в разных направлениях по военным дорогам Маньчжурии. Пройдет тринадцать лет (роковое число!), и их фамилии – Корнилов, Деникин, Муравьев – станут символами двух миров, двух Россий, схлестнувшихся в непримиримой и жестокой борьбе под знаменами красным и трехцветным.


От Западной Маньчжурии до Восточной Пруссии

В Мукденском сражении, том самом, за которое Корнилов получил своего первого Георгия, Муравьев был серьезно ранен в голову. Пока находился на излечении, война кончилась. Поручик получил длительный отпуск. В биографических справках упоминается поездка Муравьева за границу вскоре после Русско-японской войны. Говорят даже о нескольких годах жизни во Франции, о посещении занятий в Парижской военной академии, об увлечении культом Наполеона. Иные столь же уверенно пишут о знакомстве с эсерами-эмигрантами, с революционными бомбистами, с Савинковым. И даже утверждают: Муравьев становится организатором эсеровских военно-террористических формирований. На чем основаны эти утверждения – непонятно. Опять же легенды, мифология.

Достоверный же факт заключается в том, что к 1909 году Михаил Артемьевич Муравьев числится в 1-м Невском пехотном полку в чине поручика. В списках офицеров полка на начало 1911 года он – штабс-капитан. Повышение в чине свидетельствует о том, что военная служба Муравьева не прерывалась. Медленное продвижение, возможно, объясняется длительностью отпуска «для поправки здоровья». Надо иметь в виду и то, что офицеру без связей, протекции и значка выпускника Академии Генерального штаба очень трудно было расти в чинах; многие так и оставались «вечными поручиками» и лишь перед отставкой получали возможность ощутить на плечах по четыре штабс-капитанские звездочки.

Наверно, Муравьеву так и привелось бы тянуть служебную лямку годами и спиться от скуки где-нибудь в захолустном гарнизоне, если бы не мировая война. Ему к началу войны тридцать три года – возраст знаковый. Пора идти на штурм судьбы.

Но первый штурм не удался. Штабс-капитан с ходу попадает в первую бойню этой войны, жестокую и катастрофическую для русских войск. Остается жив и в строю, но без надежды на желанное, по-наполеоновски скорое продвижение по службе.

1-й Невский полк отправился на войну в составе XIII армейского корпуса 2-й армии генерала Самсонова. В августе 1914 года армия начала многообещающее наступление в Восточной Пруссии. 4 августа полк выступил в поход и 8 августа перешел государственную границу близ местечка Зарембы.

Колонны тянулись, огибая озера, минуя аккуратные деревеньки, по непривычно хорошим дорогам, с юга на север, на Алленштейн[158]. Погода стояла жаркая, сухая. Боев не было, лишь порой издалека доносились звуки перестрелок, но быстро затихали. Солдаты шли бодро, настроение у всех поначалу было веселое, как перед хорошим воскресным пикником. Но на шестой день марша не подвезли хлеба людям и овса лошадям; на седьмой день и вовсе заночевали на биваке натощак. На восьмой день марша смех и песни в колоннах поутихли, зато, проезжая верхами вдоль рот, офицеры слышали матерную ругань в адрес интендантов. Да, впрочем, и сами офицеры про себя бранили начальство. Люди и лошади устали, направление движения менялось, запасы продовольствия заканчивались, а боя, которого все почему-то хотели и который оправдывал бы эти неудобные, трудные условия жизни, все не было.


Из донесения исполняющего должность генерала для поручений при штабе 8-й армии полковника Крымова командующему армией генералу от кавалерии Самсонову от 10 августа:

«Необходимо улучшить вопрос о снабжении. Кавалерия обеспечена, так как у нее еврей-подрядчик, но пехота и артиллерия обеспечены скверно. Я не знаю, как войска справятся дальше… Необходимо наладить связь. Телефоны со штабом армии не работают. Необходимо командировать сапер для исправления телеграфных и телефонных линий…»[159]


Из донесения командира XIII корпуса генерал-лейтенанта Клюева в штаб 2-й армии от 12 августа:

«Сегодня утром удалось подвезти часть хлеба и сухарей, полагаю, что дня на три теперь обеспечены, а потом настанет опять нужда… Буквально нельзя найти ни куска хлеба, что испытываю на себе лично. Полков, богато обеспеченных хлебом и сухарями, в корпусе нет»[160].


На десятый день движения что-то тревожное повисло в воздухе, что-то вроде тех темных туч, которые все настойчивее скапливались по краям ясного еще неба. Слева, из-за длинного озера, слышался странный, неприятный гул, как будто великаны молотили зерно, хрипло выдыхая при каждом ударе. Это была канонада, и раздавалась она со стороны левофлангового XV корпуса. Там, стало быть, завязывалось дело. А на направлении движения колонн Невского полка было все тихо, пели птицы, и это создавало особенно беспокойное, неуверенное настроение.


Из цитированного выше донесения Крымова:

«Я, находясь под впечатлением виденного, считаю долгом сказать, что, по-моему, они умышленно нас затягивают в глубину. Лучше бы бросить правый берег Вислы и переходить на левый… Они уходят так поспешно, что это равносильно бегству».


Так писал Крымов, тот самый, который через три года возглавит поход корниловских войск на Петроград и погибнет после переговоров с Керенским. Тогда, в августе 1914 года, он одним из первых ощутил тревожное предчувствие катастрофы. 14 августа части XV корпуса попали под сильный удар противника у городка Хохенштейн[161]. Это было начало того наступления 8-й германской армии Гинденбурга, которое имело итогом полный разгром главных сил армии Самсонова.

Поздним вечером 14 августа в штабе XIII корпуса был получен приказ командующего армией о немедленном оказании содействия левофланговому соседу. Но войска были до того утомлены переходами, что генерал Клюев отложил выступление до утра.

Ранним утром 15 августа Тамбовский полк был поднят с бивака и начал движение от Алленштейна на Хохенштейн. Там, куда шли солдаты, гремело все сильнее. Шутки уже прекратились совершенно. Люди шли с сосредоточенными лицами, глядя под ноги, молча. Шли долго. Солнце поднялось в самый зенит. Внезапно колонны остановились и с полчаса стояли без движения. Потом проскакали в разных направлениях вестовые, забегали офицеры, раздались многоголосые крики команд. Колонны стали разворачиваться в боевые порядки по обеим сторонам широкого шоссе.

Роты Невского полка двинулись в сторону леса, видневшегося в полуверсте от дороги. За лесом справа маячили крыши домиков Хохенштейна. Оттуда послышался нарастающий воющий звук, над головами как будто прогрохотал поезд, что-то треснуло с нестерпимой, оглушающей силой. Потом застрекотала частая винтовочная стрельба со стороны леса. Начался бой.


Из сообщения генерала Клюева:

«1-й пехотный Невский полк повел атаку на лес, западнее Хохенштейна, занятый сильно противником; только к 10-ти часам вечера удалось отбросить его окончательно. Невский полк потерял до 600 человек»[162].


С наступлением темноты бой затих. Но в это время генерал Клюев уже знал: XV корпус разбит и отступает, немцы выходят в тыл. Глубокой ночью началось отступление XIII корпуса. Невский полк снялся последним. Когда выходили из леса, попали под обстрел, залегли… Через час выяснилось: стреляли свои же, приняв за немцев. Пока разбирались – появились настоящие немцы, с разных сторон. Где-то в тылу застучали пулеметы. Из-за леса ударила немецкая артиллерия. Начался ад.


Из сообщения генерала Клюева:

«Окруженный превосходными силами арьергард доблестно дрался во главе со своим командиром… В конце концов, потеряв убитыми командира бригады и командира полка, он был разбит и взят в плен по частям. Половина Невского полка успела отойти за озерное дефиле, половина была отрезана…»[163]


Вскоре отступление XV и XIII корпусов приобрело беспорядочный характер. Все смешалось и обрушилось за какие-то несколько часов. Массы людей и лошадей, все менее и менее управляемые, метались внутри тонкостенного мешка, пытаясь вырваться из него. Гремело со всех сторон; отовсюду била германская артиллерия, отовсюду вырастали страшные германские полки… Раненный в штыковом бою командир Невского полка полковник Первушин попал в плен. Дальше пробивались кто как мог.


Из воспоминаний полковника П. Н. Богдановича:

«Я проехал через небольшой перелесок, отделявший нас от штаба XIII корпуса, и перед глазами открылась следующая картина. Слева стояла в полной боевой готовности немецкая конная батарея, до нее было не больше 300–400 метров; немцы молча стояли и смотрели. Толпой в 3–4 тысячи человек, почти без оружия, без фуражек и сапог, с лицами каких-то одержимых, наши стремились на восток; кругом этой толпы дико носились с обрубленными постромками обозные, тоже без фуражек и сапог…

В средине толпы реял флаг командира XIII корпуса; с трудом я продрался туда. В этот момент находившийся там генерал Клюев громко сказал приблизительно следующее: „Дальнейшее сопротивление нахожу невозможным и во избежание бесполезного кровопролития приказываю сдаться“… Происшедшее стало моментально известно толпе, и в воздухе замелькали белые платки и ночные рубахи»[164].


Из двух корпусов 2-й армии разрозненными группами и поодиночке прорвались к своим около 10 000 бойцов; остальные погибли или попали в плен. Погиб командующий армией генерал Самсонов. Среди прорвавшихся был подпрапорщик Невского полка Никифор Удалых, спасший полковое знамя. За свой подвиг был награжден Георгиевским крестом (для нижних чинов) первой степени и стал одним из первых в той войне полных кавалеров «солдатского Георгия».

Почему это случилось? Почему 2-я армия, имея превосходство в силах над противником, потерпела такое тяжкое поражение? Было проведено расследование, названы разные причины. Среди них и поспешность в подготовке наступления, и недостатки снабжения, и отсутствие тяжелой артиллерии, и неналаженная связь, и стратегические просчеты командования. Все это так, но все же в ключевых моментах Восточно-прусской операции решающую роль сыграл один фактор – плохая управляемость войск. Не составляя единого организма, они при сбое руководства легко превращались в неуправляемую массу разрозненных людских единиц. Любая армия при поражении может превратиться в толпу обезумевших людей; русская армия в Первой мировой войне обернулась колыхающейся, разъяренной толпой до поражения. Это – болезнь, которой русское общество заразило армию: распад общественных связей. Та картина, которую увидел в лесах под Ниденбургом полковник Богданович, была страшным знамением грядущей русской cмуты: в ней так же «с лицами каких-то одержимых» будут носиться и сталкиваться между собой сотни тысяч вооруженных людей, обуянных бесами разрушения и истребления.

…Из окружения вышел и Михаил Муравьев. Сведений о его награждении за участие в Восточно-прусской операции нет. Как нет почти никаких сведений о дальнейшем его участии в сражениях мировой войны. Известно, что он был произведен в капитаны, несколько раз ранен. После очередного ранения не смог вернуться в строй и был направлен преподавателем в школу прапорщиков (так назывались ускоренные офицерские курсы военного времени).


«За землю и волю, за мир всего мира…»

Революция извлекла его из несродного его душе покоя учебных классов.

Впрочем, был ли покой? Весной 1917 года мы видим Муравьева на Юго-Западном фронте в должности капитана 21-й автомобильной роты (так он поименован в приказе главкоюза). Когда он получил это назначение? Неизвестно.

В мае 1917 года он – участник съезда делегатов фронта, проходившего в Каменец-Подольске. Именно здесь прозвучали первые призывы к созданию добровольческих ударных частей. Энтузиастов было немало: десятки, сотни. Свою записку об этом представил главкоюзу Брусилову капитан Муравьев. Тут же он организует коллективное обращение к Брусилову и Керенскому от имени группы солдат, офицеров, рабочих, о создании волонтерских батальонов в тылу. Интересна формулировка задачи: «…Чтобы этим вселить в армию веру, что весь русский народ идет за нею во имя скорого мира и братства народов… Чтобы при наступлении революционные батальоны, поставленные на важнейших боевых участках, своим порывом могли бы увлечь за собою колеблющихся»[165]. Это значит: энтузиазм и порыв приходят на смену военной организации и дисциплине.

22 мая главкоюз утвердил образование при штабе фронта Исполнительного комитета по формированию революционных батальонов тыла. Член комитета – капитан Муравьев.

Но ему уже тесно в рамках фронта. Ему нужно общероссийское поле деятельности. В начале июня он в кипящем Петрограде, участник совещания различных военных и тыловых общественных организаций. 3 июня на одном из этих бурных заседаний под одобрительный гул и гром аплодисментов принято постановление об образовании Всероссийского центрального комитета по организации Добровольческой революционной армии. Председатель – Муравьев. В «проходных казармах» на Мойке[166] (рядом с роскошным особняком Юсупова, где полгода назад был убит Распутин) началась запись в добровольческие батальоны.


Из воззвания ВЦК ДРА, за подписью Муравьева:

«Во имя защиты свободы, закрепления завоеваний революции, от чего зависит свобода демократии не только России, но всего мира, приступлено к формированию Добровольческой революционной армии, батальоны которой вместе с доблестными нашими полками ринутся на германские баррикады во имя скорого мира без аннексий, контрибуций, на началах самоопределения народов… Все, кому дороги судьбы родины, кому дороги великие идеалы братства народов, рабочие, солдаты, женщины, юнкера, студенты, офицеры, чиновники, идите к нам под красные знамена добровольческих батальонов…»[167]


Обратим внимание: термин «Добровольческая армия» впервые появляется в ходе русской смуты в связи с именем Муравьева. В дальнейшем этот термин прочно свяжется с именем Корнилова.

Обратим внимание также на словосочетания: «завоевания революции», «свобода демократии», «братство народов», «мир без аннексий и контрибуций». Именно эти лозунги были написаны на красных знаменах и транспарантах тех революционных сил, которые в октябре 1917 года взяли Зимний.

Отметим, что и знамена, и погоны ударников-корниловцев тоже пламенели красным цветом – правда, в сочетании с траурным черным.

И еще: лозунг всех добровольцев-ударников, принятый еще на Съезде делегатов Юго-Западного фронта: «За землю и волю, за мир всего мира с оружием в руках – вперед!» Что это, если не лозунг мировой революции? И ведь генерал Корнилов принимал этот лозунг так же, как и капитан Муравьев!

Не капитан, уже подполковник. Приобретший широкую известность офицер был повышен в чине: военному министру и министру-председателю Керенскому были нужны популярные соратники.

Но Керенский, ошибавшийся во всем, ошибся и тут.

Муравьев метил выше, дальше. Ему неинтересно было служить подпоркой падающего министра.

Он чувствовал в себе то, что чувствует ветер, вырвавшийся из тесного ущелья на простор бескрайней равнины.

По этой же причине не присоединился Муравьев к Корниловскому движению. Если не сам Корнилов, то окружавшие его люди олицетворяли собой порядок, границу, приказ. Муравьев слишком долго прожил под гнетом порядка, слишком долго выполнял чужие приказы, чтобы теперь снова подчиниться кому-то. Не Корнилов и не Керенский – он, Муравьев, сам себе главнокомандующий!

Ни в какую партию он не вступил. Сблизился с левыми эсерами, партией молодой, боевой, анархической. Вместе с ними участвовал в октябрьских событиях в Петрограде.

26 октября в Петрограде было арестовано Временное правительство и сформировано большевистское советское правительство, возглавляемое Лениным.

27 октября несколько сот казаков при поддержке артиллерии заняли Гатчину. Во главе этих незначительных сил стоял генерал-майор Петр Николаевич Краснов и безвластный уже Верховный Керенский. На следующий день казаки без боя заняли Царское Село. В нервном, замученном истерикой революции Петрограде разлетелся слух: казаки идут свергать большевиков.

29 октября образованный меньшевиками и правыми эсерами Комитет спасения родины и революции предпринял попытку вооруженного выступления против правительства Ленина. Попытка, в которой участвовали в основном юнкера Николаевского и Владимирского училищ, была подавлена к утру 30 октября.

30 октября постановлением советского правительства Муравьев был назначен на должность со следующим грамматически странным названием: «главнокомандующий по обороне Петрограда». В революционной смуте Россия обучалась новому языку, нелепому и странному, но по-своему выразительному.

Существует великолепная легенда о назначении Муравьева на это «по обороне»: якобы привел его в Смольный зеленый змий. После захвата Зимнего дворца солдаты, матросы, рабочие, истомленные тремя годами сухого закона, бросились в подвалы бывшей царской резиденции, где хранились огромные запасы спиртных напитков. Ни резолюции, ни аресты не могут помочь: борцы за свободу винопития предпочитают смерть с перепою пролетарско-сознательному похмелью. Самые надежные отряды матросов и красногвардейцев, отправляемые Военно-революционным комитетом на этот фронт, быстро тают, братаясь с погромщиками, ложатся костьми в подвалах возле полуопустошенных бочек. Ленин и Троцкий не знают, что делать; не теряет присутствия духа один Муравьев. Он является в Смольный, получает от вождей большевиков все нужные мандаты, собирает ударный отряд добровольцев с пулеметами, занимает стратегически важные точки на подступах к винным погребам и открывает огонь в упор по мародерам. Около 200 человек убито, остальные разогнаны. После этого Муравьев твердым голосом, сжимая маузер в недрогнувшей руке, приказывает: все бочки и бутылки разбить, а все их содержимое слить в канализацию. Так как десятки тысяч литров коллекционных вин и редких коньяков невозможно вычерпать вручную из затопленных подвалов, образовавшийся коктейль выкачивают в Неву помпами с крейсера «Аврора».

После успешного осуществления этой операции Муравьев обретает доверие вождей революции и назначается ими на следующий пост – спасать Петроград от войск Керенского.

История красивая, но нисколько не соответствующая истине. Погромы винных складов действительно имели место в Петрограде, но не в первые дни пролетарской революции, а позже, начиная с середины ноября. Во время октябрьских событий солдаты и матросы действительно пытались попользоваться спиртными сокровищами царских погребов (как, впрочем, и юнкера, охранявшие Временное правительство), но эти попытки тогда были пресечены. Подлинный штурм подвалов Зимнего дворца случился 7 декабря 1917 года, и стихийный погром удалось остановить, только открыв пожарные водоводы из Невы. Эту воду потом пришлось вычерпывать помпами (конечно, не с «Авроры»). Участвовал ли Муравьев в подавлении пьяных бунтов – неизвестно.

Как же на самом деле состоялось его назначение «главнокомандующим по обороне Петрограда»?


По словам председателя Петросовета Троцкого, вот как:

«…С приближением Краснова к Петрограду, Муравьев сам, и притом довольно настойчиво, выдвинул свою кандидатуру на пост командующего советскими войсками. После понятных колебаний, кандидатура его была принята. При Муравьеве была учреждена выбранная гарнизонным совещанием пятерка из солдат и матросов, которым внушено было иметь за Муравьевым неослабное наблюдение и, в случае малейшей попытки к измене, убрать его прочь. Муравьев, однако, не собирался изменять. Наоборот, с величайшей жизнерадостностью и верою в успех он принялся за дело»[168].


В должности главкома Муравьев продержался недолго. Поход Керенского – Краснова провалился. После небольшого боя у Пулковских высот начались переговоры, в ходе которых распропагандированные казаки отказались подчиняться своим предводителям. Керенский бежал, Краснов сдался.

Уже 8 ноября Муравьев сдал командование генерал-майору Тигранову. Еще через два дня главнокомандующим войсками Петроградского округа стал большевик, бывший подпоручик Овсеенко (Антонов).

Муравьев ненадолго ушел в ноябрьскую тень.

19 ноября, как мы уже знаем, арестованные генералы и офицеры покинули Быховскую тюрьму. Последним во главе колонны текинцев ушел в сторону Дона Корнилов.

Возле станции Унеча, на полпути между Быховом и Курском, колонне преградили дорогу советские воинские части, поддержанные вооруженным поездом. После неудачного боя текинцы попросили своего вождя оставить их. Отсюда до Новочеркасска Корнилов пробирался в гражданской одежде, с поддельными документами – как полтора года назад, когда бежал из австрийского плена.

В начале декабря в том же направлении – на Дон – отбыл и Муравьев. 9 декабря он был назначен начальником штаба Антонова-Овсеенко, народного комиссара по борьбе с контрреволюцией на Юге России. Бывший поручик и нестроевой подполковник повели разношерстные, полуанархические-полудобровольческие красные формирования против белых формирований, спешно создаваемых генералами Корниловым, Алексеевым, Деникиным.

Так разделились цвета русского знамени.

Корнилову оставалось жить четыре месяца, Муравьеву – семь.


Из записи разговора по прямому проводу Муравьева с председателем Воронежского ВРК Моисеевым 19 декабря 1917 года.

Муравьев: «Именем революции призываю вас действовать энергично, где нужно и без пощады… Колеблющихся и стоящих на неопределенной точке зрения… считать врагами революции и действовать против них хотя бы силой оружия…

Итак… вперед, давите крепче на казаков, необходимо покончить с этой бандой»[169].

Там, куда направлял красные полки Муравьев, уже начинала действовать Добровольческая армия Корнилова. Но Муравьеву не довелось столкнуться в боях с мятежным главковерхом. В январе Муравьев возглавил наступление красных на Киев, против разрозненных и слабых вооруженных формирований Центральной рады.


Из записей разговоров по прямому проводу главкома Муравьева со штабом Антонова-Овсеенко.

17 января 1918 года. Муравьев: «Вчера только вечером закончился бой за обладание участком Бахмач-Круты. Противник был разбит, командовал войсками рады сам Петлюра… Вопрос о взятии Киева – [вопрос] нескольких дней…»

21 января. Муравьев: «Что касается событий в Киеве, то там революция, восстание рабочих, солдат, части гарнизона против рады идут, происходят ежедневно уличные бои… Войска рады занимают Киев Второй и другие пункты, откуда грозят революционерам и громят их артиллерией. Мы страшно спешим на выручку… Передайте в Петроград, что сегодня начинаю бой под Киевом…»[170]


Из приказа главкома Муравьева от 22 января 1918 года:

«…Приказываю беспощадно уничтожить в Киеве всех офицеров и юнкеров, гайдамаков, монархистов и всех врагов революции. Части, которые держали нейтралитет, должны быть немедленно расформированы…»[171]


После взятия Киева, в феврале, Муравьев был назначен главнокомандующим войсками эфемерной Одесской Советской Республики. В конце февраля нанес поражение румынским войскам в Бессарабии (Молдавии). Решающий бой произошел возле Рыбницы на Днестре 23 февраля (примечательная дата: в Стране Советов она станет именоваться Днем Красной армии; имя Муравьева при этом вспоминать не будут).


Две смерти (Вместо эпилога)

В конце февраля части Добровольческой армии Корнилова начали свой знаменитый Первый, или Ледяной, поход – с Дона на Кубань. 14 марта красные отряды заняли столицу Кубани – Екатеринодар. После ряда маневров и боев с красными Корнилов принял решение брать Екатеринодар штурмом. Однако бой 12 апреля на окраинах города оказался неудачным.

В ночь с 12 на 13 апреля[172] Корнилов не спал: в маленькой комнате на ферме близ Екатеринодара готовил план новой отчаянной атаки. Всю ночь красные вели артиллерийский обстрел расположения корниловцев. В 7 часов 20 минут был сделан артиллерийский выстрел – как утверждают многие очевидцы, последний. Фугасный снаряд попал в стену фермы, пробил ее и разорвался внутри.


Свидетельствует адъютант Корнилова корнет Хан Хаджиев:

«Раздался сильный шум и треск. Верховного швырнуло в сидячем положении к печке, и он, очевидно, ударившись о нее головой, рухнулся на пол. На него обрушился потолок»[173].


Через десять минут он скончался, не приходя в сознание.

Похоронен Верховный был тайно, в поле. Добровольческой армии пришлось отступить. Через несколько дней тело Корнилова было извлечено из земли красными и после издевательств сожжено.

Вдова Корнилова умерла в сентябре того же года. Брат Корнилова Петр, бывший офицер, был расстрелян в 1919 году в Ташкенте; сестра Анна арестована и расстреляна в 1929 году в Луге. Дети жили в эмиграции долго и в общем благополучно.

Муравьев после вступления 13 марта в Одессу австро-германских войск бежал в Москву – уже столицу Советской России. Был отдан под суд революционного трибунала за многочисленные злоупотребления властью. Однако 13 июня назначен главнокомандующим Восточным фронтом Красной армии и отбыл в Казань. Там вступил в контакт с представителями левых эсеров и в начале июля попытался повернуть войска фронта против германцев и заключивших с ними мир большевиков. 10 июля он с отрядом верных бойцов на двух пароходах ушел из Казани и высадился в Симбирске. Оттуда он разослал телеграммы-воззвания.


Из последних телеграмм Муравьева:

«Защищая власть советов, я от имени армий Восточного фронта разрываю позор Брест-Литовского мирного договора и объявляю войну Германии. Армии двинуты на Западный фронт…»

«Всем рабочим, крестьянам, солдатам, казакам и матросам. Всех своих друзей и бывших сподвижников наших славных походов и битв на Украине и юге России ввиду объявления войны Германии призываю под свои знамена для кровавой последней борьбы с авангардом мирового империализма – германцами. Долой позорный Брест-Литовский мир! Да здравствует всеобщее восстание!»[174]


Не правда ли, чем-то стиль этих воззваний напоминает «Обращение к народу» Корнилова?

Установить полный контроль над Симбирском ему не удалось, несмотря на арест командующего 1-й армией красных Тухачевского и нескольких большевиков. В ночь с 11 на 12 июля он был убит.


Обстоятельства его гибели изложены в мемуарах Бонч-Бруевича:

«В зал, расположенный рядом с комнатой, где по требованию Муравьева должно было состояться совместное с ним заседание губисполкома, ввели несколько десятков красноармейцев – латышей из Московского отряда. Против двери поставили пулемет. И пулемет и пулеметчики были тщательно замаскированы. <…>

Ровно в полночь, закончив свое совещание с левыми эсерами, Муравьев в сопровождении адъютанта губвоенкома Иванова и нескольких эсеров явился в губисполком. Главкома окружали его телохранители – увешанные бомбами матросы и вооруженные до зубов черкесы.

Председательствовавший на заседании Варейкис (председатель Симбирского губкома большевиков. – А. И.-Г.) дал слово главкому, и тот надменно изложил свою „программу“… Сам Варейкис так описывает дальнейшие события:

„Я объявляю перерыв. Муравьев встал. Молчание. Все взоры направлены на Муравьева. Я смотрю на него в упор. Чувствовалось, что он прочитал что-то неладное в моих глазах, что заставило его сказать:

– Я пойду успокою отряды.

Медведев наблюдал в стекла двери и ждал сигнала. Муравьев шел к выходной двери. Ему осталось сделать шаг, чтобы взяться за ручку двери. Я махнул рукой. Медведев скрылся. Через несколько секунд дверь перед Муравьевым растворилась, из зала блестят штыки.

– Вы арестованы.

– Как? Провокация! – крикнул Муравьев и схватился за маузер, который висел на поясе. Медведев схватил его за руку. Муравьев выхватил браунинг и начал стрелять. Увидев вооруженное сопротивление, отряд тоже начал стрелять. После шести-семи выстрелов с той и другой стороны в дверь исполкома Муравьев свалился убитым“»[175].


Правду ли рассказывают Бонч-Бруевич и Варейкис, или первый красный главком погиб по-другому – этого мы не знаем. Его смерть, как и его жизнь, осталась окутана туманом недомолвок, версий, предположений.

Муравьев и Корнилов – фигуры разного исторического масштаба. Корнилов возглавил Белое движение и после своей гибели остался символом этого движения. О нем хранили благоговейную память эмигранты, его с бранью и ненавистью поминали советские учебники истории.

Муравьев был убит – и забыт. В следующие месяцы и годы у Гражданской войны появились новые герои. И все же между ним и Корниловым есть глубинная связь. Оба они – люди взрыва, оба они смогли окончательно найти себя лишь в грохоте и хаосе русской смуты. Революция вознесла обоих – и убила обоих.

Что бы мы знали о генерале Корнилове, если бы не революция? Немногим больше, чем о капитане Муравьеве.


Пенсне для их превосходительств


Май-Маевский

30 октября 1920 года по русскому календарю, или 12 ноября по календарю России совдеповской, в Севастополе, на улицах, спускающихся к морю, к порту, творилось нечто неописуемое. Тысячи, десятки тысяч людей, толпы – мужчины всех возрастов, штатские и в военных шинелях; дамы с картонками и котомками; барышни в сбитых набок шляпках; мальчики и девочки в пальтишках и матросках – в смятении, с криками, с ужасом в глазах, спешили, толкаясь, к пристани. Последние пароходы уходили в Констанцу, в Варну, в Стамбул. Людей гнал страх, как штормовой ветер гонит пыль и мусор на обезлюдевших улицах. Страх этот приходил сверху, с гор, нависших над Южным берегом Крыма. Где-то там еще держались последние арьергардные части белогвардейских войск; оттуда шли красные. Это было страшнее, чем смерть.

В толпу там и сям влипали повозки и экипажи; сквозь людскую массу проталкивались, гудя, автомобили. В одном из них, обшарпанном «рено» с откидным верхом, ехали несколько военных. Водитель беспрестанно сигналил, яростно выкрикивал какие-то ругательства. Автомобиль уже почти протиснулся к вожделенной набережной, но тут опять застрял, упершись в повозку, на которой полулежала какая-то полная немолодая дама. При каждом гудке клаксона дама припадочно вскрикивала и хваталась за виски руками в грязных белых перчатках.

Внезапно военный, ехавший в автомобиле, грузный краснолицый господин в пенсне и с генеральским погонами, поднялся с сиденья, вытянулся как перед главнокомандующим. Правую руку понес к фуражке… В руке – револьвер… От звука выстрела шарахнулась во все стороны и без того перепуганная толпа… Тяжелое генеральское тело рухнуло обратно на сиденье машины…


«Единственный в своем роде»

Свидетельствует известный кинорежиссер Сергей Иосифович Юткевич, в 1920 году – шестнадцатилетний художник, зарабатывавший частными заказами в Севастополе:

«Я и сейчас с ужасом вспоминаю то невообразимое, что творилось в Севастополе, когда к городу подходили красные. Обезумевшие люди рвались к порту. На моих глазах генерал Май-Маевский, привстав в машине, выстрелил себе в висок»[176].


Наша зарисовка не претендует на документальность. Паники, говорят историки, в этот день в Севастополе не было; она началась через два дня, когда стало ясно, что всем мест на пароходах не хватит, что многие и многие завтра-послезавтра окажутся в руках большевиков. Что же касается свидетельства Юткевича, то он, скорее всего, не знал генерала в лицо и мог ошибаться. Общепринятая версия гибели одного из самых известных военачальников Вооруженных сил Юга России генерал-лейтенанта Владимира Зеноновича Май-Маевского – иная. В большинстве случаев говорится о внезапной кончине, о смерти от разрыва сердца. Но дата не вызывает сомнений: 12 ноября (30 октября по старому стилю) 1920 года, первый день эвакуации из Севастополя частей белой армии «и всех, кто разделял ее крестный путь».

Генерал Май-Маевский происходил из дворян Могилевской губернии. О его родителях и вообще о родне мы никакими сведениями не располагаем. Однако род Май-Маевских записан в шестую часть «Списка дворянских родов Могилевской губернии», а это говорит о многом. В первых четырех частях «Списка…» значились те, кто получил права дворянства за выслугу или за орден; в пятой – несколько особенно знатных титулованных фамилий; а в шестой – многие старинные шляхетские роды. Некоторые – знаменитые. Здесь встречаются такие фамилии, как Грум-Гржимайло, Коллонтай, Станкевич, Шокальский, Стравинский; здесь числятся предки святого врача и епископа Луки Войно-Ясенецкого; здесь же – родичи многих военачальников, с которыми Май-Маевскому предстоит встретиться на путях службы и борьбы: Войцеховские, Янушкевичи, Ромейко-Гурко, Бонч-Бруевичи…

Могилевская шляхта, хотя и мелкая, небогатая, могла похвастаться многочисленностью и древностью. В иных домах семейные предания восходили ко временам варяго-росским, к родовой знати племен радимичей и дреговичей. Правда, Май-Маевские – фамилия не белорусская, а польская: среди могилевской шляхты фамилий польского происхождения и семей католического исповедания было не меньше трети. Владимир Зенонович, однако, всегда во всех документах числился православным и был, по-видимому, крещен по православному обряду.

Родился он, как указано во всех документах, 15 сентября 1867 года. С отчеством в документах имеются разночтения. К примеру, в «Списке полковникам по старшинству» 1907 года он поименован Владимиром Зиновьевичем[177]. Скорее всего, это просто следствие писарской ошибки. В некоторых публикациях встречается утверждение, что отец будущего генерала сменил имя при переходе из католичества в православие. Но оба имени – Зенон (Зинон) и Зиновий – есть в православных именословах. Поэтому говорить о замене католического имени на православное не приходится.

Хотя никаких земельных владений за Май-Маевскими не числилось, семья, судя по всему, была обеспеченная и не без связей. Можно предположить, что Зенон Май-Маевский тоже служил на военной службе, иначе вряд ли бы ему удалось устроить сына в кадетский корпус, да не в какой-нибудь, а в Первый, самый престижный, привилегированный из всех кадетских корпусов России. В Петербурге, под старинными сводами Меншиковской усадьбы на Васильевском острове, прошли школьные годы Владимира. Сохранилась фотография: Владимир в выпускном классе. Юноша с чуть наметившимися усиками, высоким крутым лбом, аккуратной стрижкой бобриком, устремленным вдаль взглядом. Кадет как кадет.

Первый кадетский корпус он окончил в 1885 году. В тот же год из бывших хором генералиссимуса князя Меншикова перекочевал в другое историческое здание – в Михайловский замок, где до сих пор по ночам бродит призрак императора Павла и где вплоть до революции размещалось Николаевское военно-инженерное училище. Из этого знаменитого учебного заведения, стены которого помнят Эдуарда Тотлебена, Федора Достоевского, Дмитрия Брянчанинова (святителя Игнатия), Владимир Май-Маевский был выпущен в 1888 году подпоручиком в 1-й отдельный саперный батальон. Батальон входил в состав I армейского корпуса Петроградского военного округа и дислоцировался в маленьком живописном городке Боровичи Новгородской губернии. Вдали от столичного шума подпоручик Май-Маевский прослужил, однако, недолго (если вообще доехал до места назначения). Почти сразу он был переведен тем же чином в блестящий лейб-гвардии Измайловский полк. Опять-таки – тут не могло обойтись без протекции…

Кто помогал молодому офицеру, мы не знаем, но карьера его на первых порах была весьма успешной, и средства для того, чтобы вести в столице дорогостоящую жизнь гвардейца, у него имелись. Может быть, именно поэтому развилась в нем та привычка к кутежам и выпивке, которая потом, во время Гражданской войны, будет предметом осуждения со стороны многих соратников по Белому делу. Но молодой гвардеец не только предавался веселью, но отдавал дань и военным наукам. В 1893 году гвардии поручик Май-Маевский поступил в Николаевскую академию Генерального штаба и в 1896 году окончил ее, конечно же по первому разряду. Он был слушателем третьего курса, когда на первом учились Корнилов и Бонч-Бруевич, а Деникин готовился к штурму академических высот.

При выпуске из Академии Май-Маевский, как положено, получил повышение – штабс-капитан гвардии; но так как гвардейская служба давала преимущество в чинах, то к Генеральному штабу он был причислен уже в чине капитана.

Далее – четыре года службы в штабах войск Одесского военного округа. В конце 1900 года – производство в подполковники (что неплохо для тридцатитрехлетнего офицера) и перевод в Осовецкую крепость, близ Белостока, начальником штаба. Это примерно соответствует должности начальника штаба бригады. Крепость активно строилась и перестраивалась; военно-инженерное образование нового начштаба пришлось очень кстати.

В ходе Первой мировой войны эта крепость сыграет особенную роль. Первостепенные крепости той эпохи, такие как Мобеж, Льеж, Намюр на западном театре военных действий, Новогеоргиевск (Модлин), Ковно – на восточном – падут, продержавшись лишь по шесть – двенадцать дней. Второразрядный Осовец в 1915 году будет вести непрерывную оборону в течение семи месяцев; гарнизон оставит его только после приказа об общем отступлении русских войск. Надо полагать, свой вклад в эффективность обороны Осовецкой крепости внес и подполковник Май-Маевский.

Возвращаясь к жизнеописанию нашего героя, мы вынуждены констатировать, что в его служебном продвижении назрел кризис. До сих пор пред нами типичный «момент» – так звали в армии офицеров, быстро делающих карьеру благодаря связям, гвардейской службе или причислению к Генштабу. После 1900 года наш герой постепенно переходит в категорию «вечных». Вечный подполковник? Все идет к тому. О служебных неприятностях свидетельствует тот факт, что первый орден – Станислава третьей степени – Владимир Зенонович получил только на шестнадцатом году службы. Этой награды удостаивались практически все служащие, офицеры и штатские, не имеющие серьезных взысканий. Преуспевающие офицеры нацепляли на парадный мундир восьмиконечный крест с орлами в двадцать пять – тридцать лет. Май-Маевскому Станислав был пожалован с явным запозданием. Почему? Имели место, очевидно, какие-то трения с начальством. Может быть, уже давал о себе знать тот самый «недуг запоя», о котором напишет много позже Деникин?

Впрочем, был ли недуг? К этому вопросу еще вернемся.

Из Осовца подполковник Май-Маевский в ноябре 1903 года был переведен в 7-ю Туркестанскую стрелковую бригаду, штаб-офицером при управлении. Это уже выглядит как понижение: и должность ниже, и место гиблое. Бригада дислоцировалась в юго-восточном Прикаспии, в окружении туркменских степей и пустынь, вдоль беспокойной персидской и афганской границы. Места сии неплохо изображены в культовом советском фильме «Белое солнце пустыни». Пески, да жара, да опасные наездники на горизонте. Корнилов чувствовал себя здесь как рыба в воде, но он был уроженец Семиречья, детство свое проведший среди казахов и киргизов. Для Май-Маевского, столичного кадета и гвардейца, это была явная ссылка.

Избавиться от служебных неприятностей и продвинуться в чинах Май-Маевскому, как и многим офицерам, помогла война. В 1904 году, вскоре после начала Русско-японской войны, он (очевидно, по собственному прошению) был направлен в действующую армию. Однако удача оказалась половинчатой. Место ему нашлось хорошее, полковничье: начальник штаба 8-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. Но дивизия за всю войну так и не приняла участия в боевых действиях: она была сосредоточена во Владивостоке, составляла его гарнизон. Возможностей отличиться в бою, как Корнилов, Деникин или Муравьев, Май-Маевский не имел. А вот инженерная подготовка опять пригодилась Владимиру Зеноновичу: главная работа дивизии заключалась в строительстве и усилении Владивостокской крепости на случай нападения японцев. И эта работа была оценена. В декабре 1904 года Май-Маевский получил погоны полковника и орден Святой Анны третьей степени. Через год – еще и Станислава второй степени.

Правда, за два года службы во Владивостоке случались и иные занятия, не из приятных. Война закончилась, и до Приморья докатилась революционная смута. В октябре 1905 года в городе вспыхнули массовые беспорядки; войска гарнизона подавили их. Но уже через два месяца революционное брожение забурлило и в армии. Были образованы солдатские комитеты, матросы захватили склады с оружием… Восстание удалось ликвидировать в середине января. Мы не знаем, какое участие принимал в этих событиях начальник штаба 8-й Восточно-Сибирской дивизии, но ясно одно: в те дни во Владивостоке будущий белогвардейский генерал впервые столкнулся со стихией революции.

Постепенно все возвращалось на круги своя. Штаты сибирских и забайкальских частей подверглись сокращению до норм мирного времени. Около года Май-Маевскому не могли найти подходящего места. В России еще не окончательно утихли бури первой революции. В августе 1907 года его наконец отправили в полк – 48-й Одесский пехотный. Май-Маевский отбыл в Киев.

Это вновь понижение: после должности начальника штаба дивизии – вторым по старшинству офицером в полку. Не складывается служба у Владимира Зеноновича! Теперь, на пятом десятке, он уже явно стал вечным полковником. О генеральских чинах нечего и мечтать. Разве что дадут полком покомандовать.

Дали. В 1910 году полковник Май-Маевский получил 44-й Камчатский пехотный полк. Это как гимназистов за плохое поведение отправляют сидеть на камчатку. Слава богу, ехать на настоящую Камчатку не пришлось: полк, состоявший в 11-й пехотной дивизии XI армейского корпуса, дислоцировался в Луцке Волынской губернии. В том самом Луцке, вокруг которого прольется столько крови в 1915 и 1916 годах.

Отметим еще одну биографическую деталь. Владимир Зенонович никогда не был женат. О романтической стороне его жизни не сохранилось никаких сведений. Также почти ничего не известно о его родственниках. Да и были ли они? Была племянница, Вера; она вышла замуж за морского офицера Георгия Седова и уехала с ним на Север. Через год Седов отправился в полярную экспедицию и пропал без вести…

Похоже, что к сорока семи годам полковник Май-Маевский остался один на свете (он да служба). Единственный в своем роде.

В должности командира Камчатского полка он встретил мобилизацию 1914 года.

С началом войны XI корпус генерала от кавалерии Сахарова вошел в состав 3-й армии генерала от инфантерии Рузского. 5 (18) августа 3-я армия двинулась в наступление. Бригады XI корпуса выступили из района сосредоточения Дубно – Кременец в направлении Рудня – Броды – Буск. Началась Галицийская битва.

На правом фланге у XI корпуса находился XXI корпус, выдвигавшийся параллельно из района Острожец по реке Стырь на Боремель – Радехов – Каменку. В составе корпуса наступал 176-й Переволоченский полк, которым командовал полковник Бонч-Бруевич, один из соседей Май-Маевского по списку могилевского дворянства. Правда, уже через несколько дней он был отозван в штаб армии; там начался стремительный взлет его карьеры. Но полковник Май-Маевский не знал и не думал об этом. Он ехал верхом по разбитым дорогам Волыни рядом с колыхающимися колоннами солдат, не предполагая, какие изгибы жизненного пути, какие взлеты и падения готовит ему и тысячам подобных ему офицеров эта невиданная, непонятная война.


«Кто? Толстый этот генерал?»

Почти все оценки, характеристики, описания Май-Маевского, сохранившиеся в воспоминаниях очевидцев, а также почти все фотографии относятся к последним двум годам его жизни. И даже к одному, предпоследнему, 1919 году. Ему уже было за пятьдесят, он был грузен, близорук, изрядно измучен войной и холостым походным житьем-бытьем. Вот таким он запомнился разного пошиба людям, общавшимся с ним на кроваво-боевом закате его биографии.


Верховский (зарисовка относится к 1915 году):

«Суровый, но твердый старик…»

«…Толстый, стоявший на своих коротких, как тумбы, ногах…»[178]


Врангель:

«Небольшого роста, чрезвычайно тучный, с красным обрюзгшим лицом, отвислыми щеками и громадным носом-сливой, маленькими мышиными глазками на гладко выбритом без усов и бороды лице, он, не будь на нем мундира, был бы несомненно принят каждым за комика какой-либо провинциальной сцены. Опытный, знающий дело военачальник и, несомненно, не глупый человек, генерал Май-Маевский в разговоре производил весьма благоприятное впечатление. Долгие месяцы ведя тяжелую борьбу в Каменноугольном бассейне, он не потерял бодрости духа. Он, видимо, близко стоял к своим войскам, знал своих подчиненных»[179].


Борис Александрович Штейфон, полковник, участник Белого движения на Юге России (в 1920 году произведен Врангелем в генерал-майоры):

«Человек несомненно способный, решительный и умный, Май-Маевский обладал, однако, слабостью, которая в конце концов парализовала все лучшие стороны его души и характера, принесла много вреда Белому делу и преждевременно свела генерала в могилу.

Среднего роста, полный, с профилем „римского патриция времен упадка“, он был красен и возбужден. Когда я вышел от Мая и затем высказал кому-то свои впечатления об этом странном визите, то мне разъяснили причины моего удивления.

А когда вы были у Мая? До его обеда или после?

– Думаю, что после, так как денщик доложил, что „генерал сейчас кончают обедать, просят подождать“.

– Ну так Май был просто на взводе!.. <…>

В фигуре Май-Маевского было мало воинственного. Страдая одышкой, много ходить он не мог. Большевицкие пули щелкали по паровозу и по железной обшивке вагона.

Май вышел, остановился на ступеньках вагона и, не обращая внимания на огонь, спокойно рассматривал поле боя.

Затем грузно спрыгнул на землю и пошел по цепи.

Здравствуйте, N-цы!

Здравия желаем, ваше превосходительство.

Ну что, заробел? – обратился он к какому-то солдату.

Никак нет. Чего тут робеть!

Молодец. Чего их бояться, таких-сяких?»[180]


Павел Васильевич Макаров, авантюрист, в 1919 году адъютант Май-Маевского, прообраз капитана Кольцова из фильма «Адъютант его превосходительства»:

«На кровавом фоне белогвардейщины вырисовывалась грузная, высокая фигура генерала Май-Маевского. <…>

Май-Маевский поставил дело крепко: стоило ему нажать клавиши правления, как под мбстерскую игру генерала плясали и правые, и левые…

Шли беспрерывные бои, железнодорожные станции переходили из рук в руки. У Май-Маевского было не много войск. Но, перебрасывая их с одного участка на другой, генерал вводил в заблуждение красных. Одним и тем же частям белых войск в течение дня приходилось участвовать во многих боях и разных направлениях; для этой цели был хорошо приспособлен подвижной состав транспорта. Такая тактика и удары по узловым станциям были признаны английским и французским командованием выдающейся новостью в стратегии. Май-Маевский в течение недели раз пять выезжал на фронт, поднимая своим присутствием стойкость бойцов. Войска его уважали, называя вторым Кутузовым (фигурой генерал был похож на знаменитого полководца)»[181].


Михаил Александрович Критский, поручик, участник Белого движения на Юге России:

«Страдал Май-Маевский от своей тучности ужасно – для него не было большей муки, чем молебны и парады, когда он, стоя, непрестанно утирал пот с лица и багровой шеи огромным носовым платком, но этот же человек совершенно преображался, появляясь в боевой обстановке. Пыхтя, он вылезал из вагона, шел, отдуваясь, до цепи, но как только равнялся с нею, на его лице появлялась бодрость, в движениях уверенность, в походке легкость. На пули, как на безобидную мошкару, не обращал никакого внимания. Его бесстрашие настолько передавалось войскам, что цепи с ним шли в атаку, как на учении. За это бесстрашие, за умение вовремя сказать нужное подбодряющее слово добровольцы любили своего „Мая“»[182].


Деникин:

«До поступления его в Добровольческую армию я знал его очень мало. После Харькова до меня доходили слухи о странном поведении Май-Маевского, и мне два-три раза приходилось делать ему серьезные внушения. Но теперь только, после его отставки, открылось для меня многое: со всех сторон, от гражданского сыска, от случайных свидетелей, посыпались доклады, рассказы о том, как этот храбрейший солдат и несчастный человек, страдавший недугом запоя, боровшийся, но не поборовший его, ронял престиж власти и выпускал из рук вожжи управления. <…>

Но считаю долгом засвидетельствовать, что в активе его имеется тем не менее блестящая страница сражений в Каменноугольном районе, что он довел армию до Киева, Орла и Воронежа, что сам по себе факт отступления Добровольческой армии от Орла до Харькова при тогдашнем соотношении сил и общей обстановке не может быть поставлен в вину ни армии, ни командующему. Бог ему судья!»[183]


Описания мемуаристов складываются в весьма своеобразный, колоритный портрет. Так и видишь, так и чувствуешь этого человека, слугу войны, отца солдатам, в своем тучном, обрюзгшем теле скрывающего боевитый дух; человека деятельного и в то же время зависимого, привлекательного и отталкивающего, благородного и отчаянного, хитроватого, доверчивого и, бесспорно, одинокого. За стеклами его генеральского пенсне прячутся неведомые миру чувства, мысли, планы.


Кресты с мечами и лаврами

Как мы знаем, до 1914 года Май-Маевский не участвовал в боевых действиях. И тут, на сорок седьмом году жизни, вдруг выяснилось, что он – настоящий, прирожденный боевой командир.

Великая война изменила многие устоявшиеся представления, одни репутации разрушила, другие создала. Немало было генералов, занимавших высокие места в довоенной служебной иерархии, которые в первые же месяцы войны показали свою полную неспособность управлять войсками. На их места выдвигались вчерашние полковники и подполковники. При всей косности российской военно-бюрократической системы, тормозившей выдвижение способных, этот процесс невозможно было сдержать.

Непригодность начальника выявляется тем быстрее, чем ниже он стоит на служебной лестнице. Никчемный правитель может десятилетиями стоять во главе государства; бездарный главнокомандующий бывает терпим во главе войск даже до конца войны. А вот негодный командир полка или трусливый и безграмотный начальник бригады в боевых условиях долго на своем посту не удержится.

Май-Маевский удачно проявил себя в первом же большом бою у деревень Утишков и Брыконь на Буге, южнее Буска, 13 августа 1914 года. В те дни войска двух армий, 3-й Рузского и 8-й Брусилова, спешили прорвать оборону австрийцев на Золотой Липе и Буге, а в сердцах их командующих уже рождалась тщеславная надежда овладеть Львовом.

Этот бой, приведший к взятию важной железнодорожной станции Красне на пути к Львову, отмечен в подробном описании Галицийской битвы, которое в 1928 году составил комбриг РККА, бывший полковник Генерального штаба Александр Сергеевич Белой:


«11-я дивизия, наступавшая вдоль жел[езной] дороги на Красне, к 12 часам установила, что переправы у Бриконь и д[еревни] Уцишков сильно заняты пехотой австрийцев. На западном берегу Буга, на гористом кряже, была обнаружена вторая линия окопов. Авангардный 44-й полк повел наступление на бриконские переправы… Несмотря на открытую местность и большие потери, авангард к 18 час[ам] овладел переправами у Брикони, рощей к северу от него и д[еревней] Уцишков и продвинулся немного западнее, заночевав в окопах на линии д[еревни] Стронибабы…

[На следующий день] части 93-й [австрийской] ландш[турмовой] бригады около 6 часов утра перешли в наступление… Поддерживая атаку огнем новых батарей от Красне, австрийцы пытались охватить левый фланг 11-й дивизии у Уцишкова. Губительный огонь батарей 11-й и 78-й дивизий, расстреливавших во фланг открыто наступавшую пехоту, заставил в 11 часов утра 93-ю ландш[турмовую] бригаду повернуть назад. Вторичная атака около 13 часов была снова отбита с громадными потерями… В 15Ѕ часов… 11-я дивизия начала наступать, направляя правый фланг на Красне, которое к 18 часам было взято с боя»[184].


Как видим, 44-й полк сыграл решающую роль в овладении переправами и в отражении контратак противника, а стало быть, и во взятии Красне, открывающем дорогу на Львов. За бой под Красне полковник Май-Маевский вскоре получил орден Святого Георгия четвертой степени. Это была его первая боевая награда. За три года войны к ней добавятся еще три: георгиевское оружие, Анна первой степени с мечами, Владимир второй степени с мечами.

В октябре 1914 года Камчатский полк снова отличился во время затяжных боев на реке Сан. После этого Май-Маевский был произведен в генерал-майоры и назначен командиром 2-й бригады своей родной 11-й дивизии. В этой должности он пробыл более года.

Полководческая манера Май-Маевского складывалась в сложных условиях Галицийской битвы, боев на Сане и в совсем уж драматической ситуации весны – лета 1915 года. Каковы были главные трудности? Первое – плохое снабжение боеприпасами, перераставшее порой в катастрофу. Второе – слабая согласованность действий с соседями, особенно с частями соседних корпусов. В результате действовать часто приходилось в одиночку, на свой страх и риск. Одиночество усугублялась постоянными затруднениями со связью, так что делить ответственность было не с кем. Эти обстоятельства, тяжелые для ведения военных действий в «организованной», «правильной» войне, окажутся неплохими факторами подготовки к войне Гражданской – с ее непредсказуемостью, переменчивостью ситуации, разбросанностью войск, ненадежностью тыла.

К осени 1915 года Май-Маевский – уже вполне сложившийся военачальник: хладнокровный, настойчивый, умеющий принимать неожиданные и потому весьма эффективные решения.

Об этом свидетельствует Александр Иванович Верховский, во время описываемых событий (сентябрь 1915 года) капитан, исполняющий должность старшего адъютанта отделения управления генерал-квартирмейстера 9-й армии (то есть замначоперод штаба армии – так называлась бы его должность на телеграфном языке времен Гражданской войны); заметим, что к этому времени XI корпус был передан в состав 9-й армии генерала от инфантерии Лечицкого):


«На командном пункте полка я застал начальника штаба корпуса генерала Май-Маевского, жестоко спорившего с командиром 9-й кавалерийской дивизии генералом князем Бегильдеевым. <…>

Суровый, но твердый старик, каким был генерал Май-Маевский, видел один только выход из положения. Он говорил Бегильдееву:

– Вы должны с наличными силами атаковать противника в конном строю и отбросить в исходное положение. Это задержит его до утра, а на рассвете подойдет генерал Раух со своими дивизиями.

Бегильдеев возражал со всей страстностью:

– Вы шутите, ваше превосходительство. Разве вы не видите, что наступает темнота, что все поле изрыто окопами и опутано проволочными заграждениями. Здесь не только коннице, но и пехоте атаковать невозможно.

– Я вижу только одно, – спокойно, но настойчиво возражал Май-Маевский, толстый, стоявший на своих коротких, как тумбы, ногах, – что мы все служим нашему императору – и пехота, и конница. И если пехота может сидеть и погибать в окопах, то и конница, спасая пехоту, может сделать невозможное. Я вас предупреждаю, что в случае отказа я немедленно телеграфирую, что вы струсили и отказались атаковать, как на Днестре.

…Бегильдеев насупился:

– Нет, ваше превосходительство, конница не трусит. У каргопольских гусар выбило за войну народу не меньше, чем в любом пехотном полку.

– Если так, то вы имеете случай показать, что говорите не пустые слова, – твердо произнес Май-Маевский. – Вы должны отбросить германскую атаку.

Не говоря больше ни слова, Бегильдеев повернулся, сел на коня и, с места подняв его в галоп, скрылся из виду»[185].


Отчаянная кавалерийская атака, на которой настоял Май-Маевский, завершилась неожиданно блестящим успехом: немцы не выдержали вида всадников, несущихся из тьмы в свете прожекторов, и обратились в бегство.

Правда, в воспоминаниях Верховского присутствует неточность. Май-Маевский никогда не занимал должность начальника штаба корпуса. В сентябре 1915 года начальником штаба XI корпуса числился генерал-майор Сушков. Май-Маевский оставался командиром 2-й бригады 11-й пехотной дивизии; его действия в этой должности и в эти самые дни описаны полковником Александром Халильевичем Базаревским, исполнявшим тогда обязанности начальника штаба 11-й пехотной дивизии[186]. Однако вряд ли Верховский мог с кем-нибудь перепутать Май-Маевского: слишком уж характерна его внешность. Возможно, мемуарист ошибся в датах, и в описываемый им момент Май-Маевский, оставаясь во главе бригады, по каким-то причинам временно исполнял обязанности наштакора.

В октябре 1915 года начальник XI корпуса генерал Сахаров был назначен командующим 11-й армией. Два месяца спустя он забрал к себе Май-Маевского на должность генерала для поручений. Это, разумеется, повышение. Но все же обратим внимание: десять месяцев Владимир Зенонович ходит в порученцах, не получает самостоятельной командной должности. Это после успешного руководства полком и бригадой! Почему? То ли потому, что незаменим он для Сахарова в качестве полномочного представителя, исполнителя воли командующего. То ли потому, что не доверяет Владимир Викторович самостоятельности Владимира Зеноновича: как бы чего не вышло… Опять эта странная тень на репутации генерала.

Только осенью 1916 года, на исходе изнурительно кровопролитных наступательных боев Юго-Западного фронта, Май-Маевский получил дивизию – 35-ю пехотную, в составе XVII корпуса. Но особо отличиться на новой должности не успел. Бои местного значения, штурмы и обороны деревень, названия которых и на карте-то не найдешь: Баткув, Звыжин, Грабковце, Кудобинде, Пасюжова, Янковице, Стехниковице, Ханчариха… Убитые, раненые – и никакой славы.

Наступило зимнее затишье. И далее – революция. Март семнадцатого.

Как воспринял генерал Май-Маевский ошеломляющие новости из Петрограда и Пскова, мы не знаем. Скорее всего, как большинство офицеров: с изумлением, страхом и… затаенной радостью. Никаких оснований считать Май-Маевского монархистом у нас нет. С новой властью он неплохо поладил: это видно из того, что остался в должности, пережил Гучковскую чистку. В конце апреля был назначен начальником 4-й пехотной дивизии. Во главе этого соединения участвовал в июньско-июльском наступлении. Тут, правда, выражение «во главе» не совсем подходит. «Фронт сплошных митингов» рушился, и никакой генерал, самый отважный и самый решительный, не мог спасти положения. Май-Маевский, правда, пользовался уважением солдат и доверием Советов: ему дали «Георгия с веточкой» (Георгиевский крест с веткой лавра) – награду, присуждавшуюся по решению солдатских комитетов.

В августе 1917 года Май-Маевский был назначен командовать IV гвардейским корпусом. Так нежданно-негаданно, по неисповедимой воле революционной власти, произошло его возвращение в гвардию. Правда, гвардия теперь уже была не опорой и охраной престола, а одной из неуправляемых сил в революционной смуте.


Белая дорога

Генерал-майор Май-Маевский долгое время пытался быть вне политики. В корниловском выступлении не участвовал. Ни в октябре, ни в ноябре семнадцатого года никак себя не проявил. Что делал? Плыл по течению? Жил надеждой на совесть русского народа и доблесть русского солдата? Вряд ли: совесть испарилась, а доблесть обратилась в свирепость. Пил? Это более вероятно. Но скоро и выпить стало нечего. Стремительнее, чем немцы, наступала разруха. Вихри Гражданской войны буйствовали все шире, все сильнее. Отсиживаться на нейтральной почве было невозможно, потому что нейтральная почва исчезала, уходила из-под ног.

Необходимо выбирать. И как трудно это сделать!

Для многих генералов и старших офицеров выбор – на чьей стороне быть в русской смуте – определялся не идейными принципами, а личными мотивами, зачастую случайными, основанными на человеческих симпатиях и антипатиях, инстинктивном приятии своих и неприятии чужих. Немалую роль могли играть родственные связи, знакомства, прежние служебные отношения. Зерно, из которого выросла Добровольческая армия, – сообщество генералов и офицеров, сблизившихся во время «быховского сидения». К ним невольно тянулись бывшие сослуживцы и подчиненные, не ведавшие, к какому берегу пристать в бушующей вокруг буре.

Мы не знаем, что думал и как собирался жить дальше Владимир Зенонович Май-Маевский в те долгие и трудные месяцы, которые прошли от Октябрьской революции до его вступления в Добровольческую армию. Он был одинок, он был немолод. Сумбурным и непонятным Советам он, во всяком случае, не имел желания служить. В конце концов он просто пошел к своим.

Когда это произошло? Как ни странно, однозначного ответа на этот вопрос нет. Казалось бы, генерал – не иголка; однако нет ясных и надежных сведений о присутствии Май-Маевского в белых формированиях до осени 1918 года. Там, где нет определенных фактов, появляются легенды. Бытует легенда, что Май-Маевский пробрался в марте 1918 года на Дон и был принят рядовым солдатом в отряд полковника Дроздовского, пробивавшийся из Румынии на Кубань (впоследствии отряд вырос в 3-ю дивизию Добровольческой армии). Этого, конечно, не было и быть не могло. Все-таки генерал, бывший командующий гвардейским корпусом! Уж хоть полк ему бы дали. Да и трудно представить себе нездорового, тучного, одышливого Владимира Зеноновича в качестве участника труднейшего Ледяного похода Добровольческой армии или многоверстных маршей дроздовцев. Но, во всяком случае, пятьдесят второй год своей жизни он начал в составе белых войск.

В ноябре 1918 года, после ранения Дроздовского, приказом главнокомандующего Деникина Май-Маевский был назначен временно начальником 3-й дивизии. В январе 1919 года Дроздовский умер от пустяковой, как вначале казалось, раны, и Май-Маевский унаследовал его дивизию, одно из лучших соединений белых войск. В это время развернулось сражение за Донецкий угольный район. Главнокомандующий Вооруженными силами Юга России Деникин назначил Май-Маевского командиром 2-го корпуса, воевавшего с превосходящими силами красных между Ростовом и Горловкой. Весь февраль и март красные и белые, казаки и махновцы метались по донецким степям. Города по нескольку раз переходили из рук в руки. 9 марта 1919 года Деникин подписал приказ о производстве Май-Маевского в генерал-лейтенанты. В апреле части 2-го корпуса взяли Горловку, повели наступление на Юзовку и Мариуполь. В начале мая весь Донецкий район оказался в руках белых. 22 мая Деникин назначил «генерала Мая» командующим Добровольческой армией, главной ударной силой белых в готовящемся наступлении на Москву.

В воспоминаниях многих участников Белого движения о Май-Маевском ощущается некоторый холодок. Отчасти это объясняется тем, что он поздно вступил в их ряды, «пришел на готовенькое». Иные и вовсе молчат о нем. Так, например, не упоминает его имени дроздовец Антон Васильевич Туркул в своей книге «Дроздовцы в огне», хотя именно его полк и дивизия наступали на острие армии Мая. В эмигрантской мемуаристике сложилась традиция: о Май-Маевском либо молчать, либо вспоминать с оттенком горького сожаления, как о падшем ангеле, увлекшем многих своим падением. Именно из этих мемуаров почерпнуты общеизвестные сведения о запойном пьянстве Май-Маевского. Между тем никто и никогда не привел ни одного факта, свидетельствующего о том, что Владимир Зенонович в качестве командующего принимал решения (или, наоборот, не мог принять нужных решений) под влиянием проклятого вина.

Война шла такая, в которой трудно было сохранить душевное равновесие. Свои истребляли своих с бессмысленным, неостановимым остервенением. А была ли надежда на победу?


Из воспоминаний Туркула:

«В Тихорецкой 1-й солдатский батальон опрокинул красных, переколол всех, кто сопротивлялся. Солдаты батальона сами расстреляли захваченных ими комиссаров».

«Снег заносил сугробами наших мертвецов».

«Все знали, что в плен нас не берут, что нам нет пощады. В плену нас расстреливали поголовно. Если мы не успевали нести раненых, они пристреливали себя сами».

«Безмолвной, страшной была ночная атака 4-й на красных в деревне под самым Дмитриевом. Они перекололи всех, они не привели ни одного пленного».

«Среди тел, покрытых инеем и заледеневшей кровью, мы едва отыскали Димитраша. Он был исколот штыками, истерзан. Я узнал его тело только по обледеневшим рыжеватым усам и подбородку. Верхняя часть головы до челюсти была сорвана. Мы так и не нашли ее в темном поле, где курилась метель».

«Толпа уже ходила ходуном вокруг кучки пленных… Их били палками, зонтиками, на них плевали, женщины кидались на них, царапали им лица… С жадной яростью толпа кричала нам, чтобы мы прикончили матросню на месте, что мы не смеем уводить их, зверей, чекистов, мучителей. Какой-то старик тряс мне руки с рыданием:

– Куда вы их ведете, расстреливайте на месте, как они расстреляли моего сына, дочь! Они не солдаты, они палачи!..

…Их расстреляли».

«…Из опросов пленных, мы отыскали… кривоногого краскома, мальчишку-коммуниста. Краскома расстреляли».

«У насыпи едва освещало огнем подкорченные руки убитых. Уже нельзя было узнать в темноте, кто красный, кто белый. Бронепоезда догорали, снаряды продолжали рваться всю ночь»[187].


Надежда не покидала фанатиков Белого дела, таких как Туркул, готовых ради торжества высшей касты, к каковой причисляли себя, искрошить половину собственного народа, гордящихся количеством убитых и расстрелянных по их приказу большевиков.

Надежду долго хранили слуги совести и долга: Деникин, Врангель, Махров. Они знали, что за ними люди, десятки, сотни тысяч людей, что они не имеют права на слабость – и, следовательно, на правду.

Надежда раньше всего оставила людей мыслящих, умеющих смотреть правде в глаза, таких как Роман Гуль. Они понимали, что эшелон истории уходит в другом направлении и никто не в силах его остановить.

Генерал Май не был ни фанатиком, ни вождем, ни отчаявшимся интеллигентом. Он был военным. Он понимал, что у белых армий нет тыла, нет резервов, нет единства действий. Белые могли победить только при условии всенародной поддержки. Но народ России в массе своей не встал на сторону белых.

Генерал Май пил, конечно; может быть, пил слишком. Но ума не пропивал, это точно. За обвинениями в пьянстве, особенно со стороны Деникина, виднеется стремление задним числом найти объяснение той катастрофе, которая постигла белые армии в ноябре – декабре 1919 года. Списать все на Мая: запил, мол, не удержался и не удержал фронт. Но катастрофе предшествовало ошеломляюще успешное наступление Добровольческой армии, которой командовал тот же Май-Маевский. 25 июня после пятидневных боев был взят Харьков. 27 июля части Добровольческой армии вошли в Полтаву. В августе были взяты Одесса и Киев, в сентябре – Курск и Воронеж, 13 октября – Орел. В Москве царила паника: одни с тайной радостью готовились встречать белых, другие собирались бежать на север, в Вологду и Пермь, вслед за красными…

И тут все рухнуло. Удар, нанесенный красными под основание изгибающейся в сторону Москвы линии фронта, отразить оказалось нечем. 20 октября обессиленные белые оставили Орел и с боями стали откатываться к Курску. 17 ноября был потерян и Курск.

27 ноября Деникин подписал приказ об отстранении Май-Маевского от командования.

Потом в своих «Очерках русской смуты» Деникин напишет: «Личность Май-Маевского перейдет в историю с суровым осуждением… Не отрицаю и не оправдываю…»[188]

Май-Маевский уехал в Крым, где жил, оставаясь не у дел, до самой своей смерти в первый день крымской эвакуации.


Старая киносъемка.

Титры: «Взятие Полтавы войсками генерала Май-Маевского. 18 июля 1919 года». Дата – по старому стилю. В окружении всякого рода военных и штатских – толстый генерал в черном мундире, с одутловатым лицом, в пенсне, в фуражке немного набекрень. На рукаве – треугольная нашивка добровольца. Вот он отдает честь, вот поворачивается, командно машет рукой. Солдаты маршируют.

Вот он же стоит в открытом автомобиле; его приветствуют, кричат что-то восторженное; в воздух летят фуражки и шляпы; какая-то барышня, явно робея, бочком протискивается к нему с букетом цветов. Он пожимает чьи-то руки, кому-то кланяется легким поклоном. Несмотря на тяжелую полноту, в нем чувствуется гвардейская выправка, точное благородство манер. Он садится, сняв фуражку и обнажив генеральскую плешь. Автомобиль трогается.

(…В таком же автомобиле будет пробираться он по запруженным перепуганной толпой улицам Севастополя утром 12 ноября 1920 года…)

А вот он же на вокзале. Выходит из вагона. По бокам – конвой с саблями наголо. Вот он позирует у стенки вагона. И не позирует, а просто пожилой усталый генерал стоит, щуря близорукие глаза за стеклами пенсне. Чувствует себя перед камерой немного непривычно. Его можно хорошо рассмотреть. Нет, не прав Врангель: это не комик провинциальной сцены. Серьезный, вдумчивый человек, чем-то похожий на капитана дальнего плавания. Над нагрудным карманом френча светятся два креста: Георгий и Анна.

Вот к нему подходят, его окружают генералы и офицеры с аксельбантами. Один из них, молодой офицер с неприметным лицом и пышным аксельбантом, – адъютант его превосходительства Макаров. Интересная личность. Говорят, генерал без него шагу не может ступить. Через полгода Макаров перебежит к красным, будет выдавать себя за разведчика, работавшего в тылу врага… Адъютант стоит несколько боком и явно чувствует себя не в своей тарелке. Руки его судорожно комкают белые перчатки.

Все. Сеанс окончен.


Бонч-Бруевич

В то время, когда штабной поезд Май-Маевского стоял неподалеку от уже взятой Полтавы и безымянный кинооператор, быть может, уже пробовал свою аппаратуру перед съемкой торжественной встречи, в Петрограде, на замусоренном Николаевском вокзале, разводил пары

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно