Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика



Франсуа Фонтен
Марк Аврелий

Марк Аврелий.


СВЯТОЙ ИМПЕРАТОР
Вступительная статья

Марк Аврелий занимает уникальное место в истории. И не потому, что это был философ на троне. Философов на троне было много. Марк Аврелий был праведник на троне. При этих словах мы обыкновенно представляем себе царя Федора Иоанновича, милого, кроткого добряка, бросившего неприятные его чистой душе дела управления на умного преступного Годунова. Но Марк Аврелий не был Федором Иоанновичем. Дни напролет, без отдыха он занимался делами государства. Даже в цирке римляне видели своего императора погруженным в чтение официальных бумаг. При этом управлял он прекрасно. Империя при нем благоденствовала. Когда же началась война с северными варварами, император, облаченный в доспехи, сел на коня, возглавив армию, и разбил врага. Какой уж тут Федор Иоаннович! Но кто же тогда?

Не было ни одного из современных Марку Аврелию писателей, кто оставил бы нам портрет императора. Не то чтобы век этот беден был талантами. Напротив, то время иногда называют «Греческое Возрождение». Тогда жили Лукиан, Апулей, Элий Аристид, астроном Клавдий Птолемей, возможно, Лонг, автор «Дафниса и Хлои», и математик Диофант Александрийский. Но эта эпоха не родила великого историка. Мы как живого видим перед собой Нерона, нарисованного Тацитом, а образ Марка Аврелия остается для нас далеким и туманным.

Но есть один памятник, который приоткрывает завесу, скрывающую от нас императора. Марк Аврелий говорил, что человек часто ищет уединения. Это самое естественное чувство. Только уединение это надо искать не в глуши, среди гор и дерев, но уходя внутрь себя, в свою душу. И вот это-то уединение внутри себя он описал в удивительной книге, которая называется «Размышления» и адресована «самому себе». Это не философский трактат, не поучение потомкам; это своего рода дневник. Вел его император всю жизнь. Многие страницы написаны в палатке, в диких варварских землях, когда полководец сидел ночью перед скудным ночником после дня, полного боевых трудов. Это не описание событий, которым он был свидетелем, не история жизни внешней. Это, если хотите, история его жизни внутренней, история его души. Это не связный текст, не рассуждения, а отрывочные мысли, из которых вырисовывается портрет их автора.

Он живет во дворце среди роскоши и великолепия. Но ему чужд весь этот блеск. Пышный церемониал вызывает у него одно отвращение (I, 17). Он смотрит на драгоценное пурпурное платье и думает: «Это просто шерсть овцы, окрашенная выделениями улитки». Он глядит на стол, уставленный аппетитнейшими блюдами, и говорит себе: «Вот труп рыбы. Вот труп птицы. А это труп поросенка» (I, 13). Ночью он лежит на голых досках, прикрытых лишь звериной шкурой (I, 1–6). Он живет в согласии с природой с «безыскусственной серьезностью» (I, 9). Он всегда завален делами, но ни одно самое неотложное дело не служит ему оправданием, чтобы не выслушать ближнего, не помочь ему (I, 12). Иногда его мучат острые боли, иногда еще более страшные душевные страдания, когда умер его ребенок. Но окружающие не видят в нем перемены. Он всегда верен себе (1, 8).

Слова его иногда звучат сурово. Но суровость эта обманчива. Перед нами человек, полный глубочайшей любви к людям, кротости и смирения. Подчас, если бы мы не знали имени автора, мы готовы были бы поклясться, что строки эти писал христианин, притом христианин истинный, не на словах только, а на деле. Какой подлинно христианской кротостью проникнуты его слова. Я, говорит он, благодарю богов за то, что меня всегда окружали такие хорошие люди. И еще я благодарю богов за то, что «мне ни разу не пришлось обидеть никого из них, хотя у меня такой характер, что… я мог сделать что-нибудь подобное» (I, 19)[1]. И еще он смиренно благодарит небеса за то, что «не было случая, чтобы я хотел помочь бедному или вообще нуждающемуся, но должен был отказаться за неимением средств» (I, 17).

Никогда не следует отвечать злом на зло, говорит Марк Аврелий. «Лучший способ оборониться — это не уподобляться обидчику» (VI, 6). «Если можешь, исправь заблуждающегося; если же не можешь, то вспомни, что на этот случай дана тебе благожелательность. И боги благожелательны» (IX, 11). Если же ты все-таки поддашься гневу, есть верный способ его обуздать. Обрати свои взоры на самого себя и подумай, безгрешен ли ты сам? Наверняка у тебя самого есть сходный грех. Быть может, преступника толкнула на грех страсть к наживе. Тогда подумай, свободен ли ты сам от сребролюбия? Вспомни затем, что его наверно грызла нужда, которой ты не знаешь. Так лучше не осуждай, а помоги этой нужде (X, 30).

Любить надо всех, даже своих врагов. Помни — «даже ненавидящие тебя по природе твои друзья» (IX, 26). «Благожелательность, если она искренняя… есть нечто неодолимое. Что, в самом деле, сделает тебе самый разнузданный насильник, если ты останешься неизменно благожелательным к нему… а в тот самый момент, когда он собирается сделать тебе зло, ты, сохраняя спокойствие, обратишься к нему: „Не нужно, сын мой: мы рождены для другого. Я-то не потерплю вреда, но ты потерпишь“». Только сказать это надо без внутренней обиды, без тайного желания покрасоваться собственным благородством, без снисходительного презрения к нечестивцу. И ни в коем случае не принимай вид наставника. Нет. Держись просто и смиренно (XI, 18).

Некоторые воображают, что гнев — признак мужественности. Неправда. Кротость и мягкость гораздо более достойны мужчины (ibid.).

А вот мысль, почти дословно повторяющая толстовскую: «Не живи так, точно тебе предстоит еще десять тысяч лет жизни. Уж близок час. Пока живешь, пока есть возможность, старайся стать хорошим» (IV, 17). «И каждое дело исполняй так, словно оно последнее в твоей жизни» (II, 5).

Однако искренен ли император? Многие владыки прикрывали медовыми словами дела темные и страшные. Да и не только владыки. Сколько прекрасных истин изрек Сенека. Но современники поговаривали, что, проповедуя аскетизм и бедность, он грязными путями наживает неслыханные богатства, а толкуя о смирении, безудержно рвется к власти. Не тот ли случай мы имеем с записками императора-философа?

Но нет. Все современники и ближайшие потомки хором твердят нам, что Марк Аврелий — праведник, святой, равного которому не бывало. «Не было человека в империи, который бы принял без слез известие о кончине императора. В один голос все называли его кто лучшим из отцов… кто великодушным, образцовым и полным мудрости императором — и все говорили правду» (Геродиан)[2]. На похоронах его случилось неслыханное. Недавно еще люди рыдали и бурно сетовали. Но сейчас вдруг все успокоились и явились с ясными лицами. «Несмотря на всеобщую скорбь, никто не считал возможным оплакивать его участь; так все были убеждены, что он возвратился в обитель богов, которые лишь на время дали его земле» (Капитолин)[3]. Все последующие императоры громогласно утверждали, что будут подражать ему. Он был идеалом для Юлиана Отступника. Но и враги Отступника, христиане, гонений на которых, кстати, Марк Аврелий не отменил, называют его добрым, великим и мудрым. Его лечащий врач Гален говорит о доброте императора как о вещи общеизвестной.

Почти каждое положение из «Размышлений» Марка Аврелия доказывается его жизнью. Он говорит, что нельзя ни на кого гневаться. И вот мы знаем, как взбалмошные капризные риторы бросали ему в лицо едкие и несправедливые упреки, а он неизменно сохранял доброжелательное спокойствие. Ни одно резкое слово не сорвалось с его языка. Он говорит, что надо быть снисходительным к ближним своим. Но судьба подвергла эту снисходительность большим испытаниям. Жена его была развратна; весь Рим гремел слухами о ее грязных и скандальных похождениях. Считали, что в конце жизни она вошла в заговор против мужа. Источники говорят нам, что император видел все, но терпел и прощал. В своих же «Размышлениях» он благодарит богов за то, что они послали ему такую жену (I, 17). Его легкомысленный и беспутный брат отравлял ему жизнь. Он был соправителем, но палец о палец не ударил, чтобы помочь Марку Аврелию. Вдобавок он кутил, бросал на ветер то, что годами скапливал в казне император. Его даже называли маленьким Нероном, хотя он и не был жесток. «Марк Аврелий, зная о нем все, делал вид, что не знает ничего, стыдясь упрекать брата»[4].

Против Марка Аврелия восстал Авидий Кассий, которого он облагодетельствовал. Сам Кассий был убит солдатами. «Для всех было ясно, что он (император. — Т. Б.) пощадил бы его, если бы от него зависело»[5]. Всех же остальных бунтовщиков он простил. Город Антиохия за свое восстание поплатился лишь тем, что на некоторое время был лишен права на публичные игры.

Марк Аврелий говорит, что всегда старался помочь ближним. И мы знаем, как усердно занимался он благотворительностью. Как заботился о воспитании бедных детей и сирот.

Он пишет: «Умирая, не ропщи, а благодари богов» (II, 3). И он умер именно так. Все поражались его спокойствию, благости и терпению в страданиях.

Мы должны признать, что Марк Аврелий был искренен. Таково было единодушное мнение всей Античности. Итак, некогда существовал такой праведник, и праведник этот управлял Империей. Но как это возможно? Неужели политик, облеченный вдобавок огромной властью, может быть, не говорю уже святым, но просто хорошим человеком? Как удалось достичь святости Марку Аврелию? С этим тесно связан другой вопрос: что вообще удерживает человека на трудной стезе добродетели? Ради чего должен он быть хорошим? Обратимся вновь к его дневнику.

Марк Аврелий был стоик, а значит, верил, что миром управляют благие и разумные боги. Он не раз говорил об этом. И первая мысль, которая приходит в голову, что награда ждет праведника на небесах. Эту мысль часто высказывали стоики. Персей, ученик Зенона Китийского, считал, что души праведников становятся божествами. Цицерон, одно время близкий к стоикам, уверенно утверждал в каждом своем диалоге, что душа бессмертна. В «Сне Сципиона» герой поднимается на небо и видит на Млечном Пути сонм праведников. Именно там, когда душа сбросит оковы тела, начинается истинная жизнь. Убежденный стоик Катон Младший, когда Цезарь при нем сказал, что смерть — вечный сон, резко возразил: «Различны пути добрых и злых, и грешники попадают в места мрачные, бесплодные и отвратительные». Сенека же восклицает: «Этот краткий смертный век — только пролог к лучшей и долгой жизни». И он сравнивает земную жизнь с существованием зародыша в тесной темной материнской утробе. Но настанет день — день твоей земной смерти — и ты выйдешь оттуда. Тогда откроются перед тобой тайны природы, рассеется туман и в глаза тебе хлынет ослепительный свет. «Представь себе, каково будет это сияние, в котором сольется блеск бесчисленных звезд». Как же рисует рай для праведников Марк Аврелий?

И тут нас ждет неожиданность. Никакого рая нет, ибо нет вообще вечной жизни. Это не значит, что нет у нас души. Душа есть, это божественное начало в нас; о ней надо думать в первую очередь, махнув рукой на навязчивые требования тела. Но когда мы умираем, тело наше рассыпается на составные элементы, становясь землей, частью материи. Также и души наши разлагаются на элементы и возвращаются к «семенообразному разуму» (IV, 21). «Ты существуешь как часть Целого. Тебе придется исчезнуть в породившем тебя, правильнее, ты в силу изменений будешь поглочен его семенообразным разумом» (IV, 14).

Иногда говорят, что гелиоцентрическая картина мира мрачна. Ведь ранее Земля была в центре мироздания, человек же — в центре Земли. Само Солнце ежедневно совершало свой круг, чтобы согреть его, осветить его жизнь и дать созреть плодам земным, которые должны его насытить. Наука же разбила эту картину. Оказывается, Земля — ничтожная былинка, затерянная во Вселенной.

Но если мы рассмотрим мировоззрение Марка Аврелия, геоцентриста, религиознейшего человека, эта научная концепция покажется почти радостной. Земля, говорит он, — точка. Человек — былинка. Он стоит перед двумя безднами — прошлым и будущем. В них тонет все. «Сколько Сократов, сколько Эпиктетов поглотила уже вечность» (VII, 19). «Ничтожна жизнь каждого, ничтожен тот уголок земли, где он живет» (III, 10). Природа все время находится в движении — она рождает одно, поглащает другое, но ничего нового не производит. Все идет по кругу. Поэтому «безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или десяти тысяч лет. Ибо что ты увидишь нового?» (VII, 49) (IV, 14). «Что было вчера в зародыше, завтра уже мумия и прах» (IV, 49). «Сущность Целого подобна стремительному потоку; она все уносит с собой. Как жалки все эти политики!.. Хвастливые глупцы» (IX, 29). И самое сильное и страшное сравнение: «Для природы Целого вся мировая сущность подобна воску. Вот она слепила из нее лошадку; сломав ее, она воспользовалась ее материей, чтобы вылепить деревце, затем человека, затем что-нибудь еще» (VII, 33).

Смерть не зло, говорит Марк Аврелий. Она столь же естественна, как рождение или любовь. И принимать ее мы должны смиренно, безропотно, даже радостно. Это лишь простое разложение элементов, из которых слагается каждое живое существо (II, 17). «Ты взошел на корабль, совершил плавание, достиг гавани; пора слезать» (III, 3).

Но, быть может, надо жить для славы, этого идола древних римлян, ради которого они готовы были пожертвовать всем? Увы! Она вызывала у Марка Аврелия только грустную и презрительную улыбку. «Время человеческой жизни — миг… Ощущение — смутно; строение всего тела — бренно; душа — неустойчива; судьба — загадочна; слава — недостоверна… Жизнь — странствование по чужбине; посмертная слава — забвение» (III, 17). И далее: «Все земное ничтожно. Ничтожна даже посмертная память — слава. Она ничто для умершего, ничто для живого, суетный дар» (IV, 19). Бездна забвения поглотит все дела человеческие. «Скоро ты забудешь обо всем, и все, в свою очередь, забудет о тебе» (VII, 21).

Итак, после смерти тебя ждет ничто. Даже память о тебе погибнет. Где же тогда получит праведник свою награду? Здесь, на земле, отвечает Марк Аврелий. Ибо «боги существуют и проявляют заботливость по отношению к людям» (II, 11). Но как же так, спросит читатель. Разве мы все не знаем, как часто праведников гонят, мучат, не ценят при жизни; как часто умирает честный труженик в нищете, всеми забытый. А вор или разбойник живет, как царь. А сколько прекраснейших людей погибали в ранней юности! Какие страшные болезни испытали! Это ли мировая справедливость? Это ли забота богов? Дело в том, объясняет Марк Аврелий, что все эти якобы блага — всего лишь горсть пепла (V, 33). «Смерть и жизнь, слава и бесчестье, страдание и наслаждение, богатство и бедность — все это одинаково выпадает на долю как хорошим людям, так и дурным» (II, 11). Все это и не добро и не зло. Ибо зло для человека — только его собственный дурной поступок, добро — только его собственный добрый поступок (VII, 74; 13). И боги позаботились о людях и дали им свободу воли и способность творить добро. «Они устроили так, что всецело от самого человека зависит, впасть или нет в истинное зло» (II, 11).

Что остается в этом зыбком, темном и равнодушном мире? «Есть ли что-нибудь, к чему следовало бы отнестись серьезно?» Только одно — твори добро и покорно принимай все, что ни пошлют тебе боги (IV, 33). И «пусть будет тебе безразлично, терпишь ли ты, исполняя свой долг, от холода и зноя, клонит ли тебя ко сну или ты уже выспался, плохо ли о тебе отзываются или хорошо» (VI, 2). Ноги не требуют награды за то, что ходят. Ведь на то они и созданы. «Точно так же человек, рожденный, чтобы творить добро; сделав какое-нибудь доброе дело… выполняет тем свое назначение и должен считать себя удовлетворенным» (IX, 42). «Все человеческое — есть дым… Чего же ты еще добиваешься? Почему тебе недостаточно достойно провести свой краткий век?» (X, 31).

Некоторые находят эти слова странными. Одно чувство долга, говорят они, не может заставить человека держаться пути добродетели. Христианский богослов Лактанций писал: «Без надежды на бессмертие, которое Бог обещает своим верным, было бы величайшим неразумием гоняться за добродетелями, которые приносят человеку бесполезные страдания и труд» (Div. Inst., IV, 9). Один пассаж из «Размышлений», как мне кажется, объясняет поведение Марка Аврелия. Есть люди, говорит он, которые, сделав добро, немедленно требуют у должника благодарности. Другие не требуют, но так гордятся своим поступком, что в самой этой гордости находят награду. Но поступать надо иначе. Надо делать добро, не отдавая в этом себе отчета. Будь как лоза, для которой естественно приносить виноград (V, 6). В этом, мне кажется, разгадка. Не философия заставляла Марка Аврелия делать добро, не вера в богов, не мечта о загробных наградах, не страх перед вечными муками. Нет. Для него добро было естественной потребностью, и он творил его так, как дерево, приносящее плоды.

Вряд ли кто-нибудь усомнится, что для такого государя, как Марк Аврелий, высокий сан был в тягость. Все те соблазны, которые неодолимо влекут людей к трону — богатство, власть, роскошь, раболепие окружающих, — для него не существовали. Были лишь каждодневные утомительные обязанности и еще более утомительный из-за своей бессмысленности церемониал. И несмотря на всю силу воли императора, ему порой бывало нелегко. Вот один из примеров. Марк Аврелий много лет воевал, даже умер в военном лагере. И вот мы раскрываем его дневник и с изумлением узнаем, что войну он презирал и ненавидел, недорого ценил славу. Но слава полководца казалась ему уж совсем ничтожной. Все полководцы в его глазах не стоили одного философа (VIII, 3). А вот, пожалуй, самая поразительная запись: «Паук горд, завлекши муху; кто гордится, подстрелив зайчонка, кто — одолев вепря… а кто — сарматов. Но разве не окажутся все они разбойниками, если поисследовать их основоположения» (X, 10). Действительно странные слова в устах императора, которого современники называли «доблестнейшим из полководцев» (Капитолин, 58).

Но он неуклонно следовал своему долгу, не жалуясь, не отлынивая от дела, не зная отдыха. «Есть люди, превосходящие тебя в искусстве борьбы. Но пусть никто не превзойдет тебя в преданности общественному благу» (VII, 52). А как он понимал это благо и свой долг государя? Тщетно мы будем искать в «Размышлениях» хоть какие-нибудь мысли о государстве и способе правления. Какая форма лучше — республика или монархия? Какой должна быть роль сената в Риме? Должна ли власть императора быть чем-то ограниченной? Все эти вопросы, так интересовавшие республиканца Цицерона, очевидно, совершенно не занимали Марка Аврелия. Многие философы увлекались построением утопий и идеального общества. Но Марк Аврелий, как мы узнаем из его дневника, относился ко всем этим проектам с полнейшим равнодушием. Чем объяснить этот странный феномен? Могут сказать, что политика вообще была противна Марку Аврелию. Верно. Но то был человек с необыкновенно развитым чувством долга. Боги поставили его во главе государства. Все свои силы он отдавал служению ему и просто обязан был думать о его устроении. Как же совместить с этим подобное странное равнодушие?

Дело в том, что император был убежден, что зло не в общественном строе, а в душах человеческих. «Кто изменит образ мыслей людей? А что может выйти без этого изменения, кроме рабства, стенаний и лицемерного повиновения?» (IX, 29). Поистине прекрасные слова! Но что же в таком случае остается правителю? Он должен заботиться о подданных и быть счастлив, если хоть немного облегчит их судьбу (ibid.). Так работал он изо дня в день. Внешние бури потрясали государство. Его самого терзали мучительные болезни. Дети один за другим умирали у него на руках. Жена, которую он так любил, строила за его спиной козни и позорила его имя. Его сын, единственный, которого сохранила ему судьба, был извергом и негодяем. Но ничто не могло заставить Марка Аврелия согнуться, отступить и бросить порученное ему Богом дело. «Я буду идти, неуклонно держась природы, пока не свалюсь; лишь тогда я отдохну, отдав свое дыхание тому, из чего я черпал его ежедневно, и возвратившись… в ту землю, которая столько лет кормила и поила меня, которая носит меня, топчущего ее и пользующегося сверх меры ее дарами» (V, 4). Поистине у этого человека был железный дух.

* * *

Фигура Марка Аврелия во все времена привлекала к себе внимание. Однако предлагаемая читателю книга отличается от остальных. Дело в том, что писал ее не историк. Франсуа Фонтен — высокопоставленный чиновник в Европейском сообществе. Он много работал над созданием единой Европы. Иными словами, перед нами профессиональный политик. Римской империей он увлекается, увидев в ней прообраз единой Европы. Это может шокировать историков: как, о такой сложной переломной эпохе пишет человек, который даже источников в подлиннике прочесть не может! Но именно личность автора придает определенный интерес книге. В самом деле, математик лучше разберется в «Началах» Евклида, а астроном — в сочинениях Клавдия Птолемея, нежели любой историк. Быть может, и политик современный лучше поймет политика римского?

И действительно, Фонтен сумел взглянуть на Рим со стороны. Наши историки называют Рим первых веков нашей эры деспотией. И это естественно. Ведь они мысленно сравнивают его с Республикой, причем и ее-то считают недостаточно демократичной, потому что в свою очередь сравнивают с Афинской демократией. Но Фонтен сравнивает Империю с тем, что видит перед глазами и так хорошо знает — с современными демократиями. И он находит, что Рим мало чем от них отличался. Общество времен Антонинов было, по его словам, «либеральным и открытым». Была полная свобода слова, работало местное самоуправление. Император — тот же президент, только управляющий длительное время. Можно возразить, что императорская власть была наследственной. Но автор парирует этот довод. Во-первых, говорит он, «президентская власть имеет тоже тенденцию делаться наследственной»; во-вторых, императорская власть, строго говоря, не переходила по наследству. Считалось, что император выбирает самого достойного, усыновляет и передает ему власть. Поэтому Фонтен невольно представляет себе Антонина «затянутым в черный костюм, приносящим присягу на Библии в одном из современных англосаксонских парламентах».

При этом оба «президента» — и Антонин, и его преемник Марк Аврелий — были выше всяких похвал. Антонин — образец бескорыстного служения обществу. Марк Аврелий — вообще «один из самых добросовестных правителей, когда-либо существовавших». Команда у них тоже была великолепная. Римская администрация работала честно, энергично и необыкновенно добросовестно.

Точно так же мы привыкли представлять себе Рим кровавым колонизатором, который соорудил свой трон на костях покоренных народов. Фонтен рисует совершенно иную картину. Он приводит слова грека Элия Аристида, современника своего героя: «Благодаря вам (римлянам — Т. Б.) весь мир стал общей родиной людям. Варвар и грек безопасно могут отправляться, куда заблагорассудится. Чужестранцы повсюду встречают гостеприимство. Каждое ваше дело подтверждает слова Гомера, сказавшего, что мир есть общее достояние… Повсюду вы улучшили жизнь, утвердили закон и порядок… Человечество… благодаря вам наслаждается благоденствием и процветанием». И автор говорит, что Рим действительно осуществил вековечные чаяния человечества. Все народы Средиземноморья цивилизовались, земли очищены от разбойников, повсюду проведены широкие безопасные дороги, введена единая монета, общие меры, честная администрация и, главное, всеобщий мир и порядок. «Появилась новая идея: идея общечеловеческой солидарности». Он описывает жизнь римской Галлии: тихая мирная страна процветала под надежной защитой Рима. Приведя множество фактов, автор иронически замечает: «Понятно, до какой степени мифичен образ распятой и растоптанной завоевателями провинции».

Фонтен приходит к парадоксальному на первый взгляд выводу: внешняя политика Рима в то время была самой миролюбивой! Действительно, Рим, утверждает он, занят был только тем, чтобы защитить своих цивилизованных и совершенно отвыкших от войны подданных от натиска агрессивных соседей. С одной стороны, была Парфия во главе с экстремистами-фанатиками, стремившимися смести с лица земли ненавистную западную культуру. С другой — варвары-германцы, которые напирали на границы империи, желая разграбить богатые культурные города.

Эта точка зрения полезна особенно нам, ибо в нашей науке долго бытовал односторонний взгляд на Рим как на мрачную тюрьму народов. При таком взгляде становится совершенно непонятно, почему в течение первых веков нашей эры все жители империи получили римское гражданство; почему жители завоеванных силой оружия Испании и Галлии с гордостью называли себя римлянами; почему все средневековые папы и германские императоры пытались возродить Римскую империю. Мы знаем подобные колоссальные империи Востока, например Ассирию. Восставшие народы разрушили ее, стерли с лица земли великолепную столицу Ниневию, «логово львов», как называли ее пророки. Сама память о ней была предана проклятию. И греческие ученые тщетно спрашивали, где же находилась столица некогда мощной державы. Да и персы не оставили у покоренных народов доброй памяти. Между тем все европейские народы спешат возвести себя к римлянам, а папа называет себя pontifex maximus. Сам Фонтен, потомок галлов, завоеванных Юлием Цезарем, с гордостью утверждает, что его страна — истинная наследница великого Рима.

Все это, на мой взгляд, хотя и спорные, но удачные моменты. Менее удачно другое. Книга посвящена Марку Аврелию. Действительно, мы узнаем, чем болел император, имена его учителей, хронологию его походов. Но это только рамка портрета, а внутри нее пустота. Марк Аврелий для нас остается загадкой. Автор и сам это, видимо, ощущает. И вот он зовет на помощь врачей, сексологов, психоаналитиков. Мы не знаем, что это за человек, который среди грязи политики остался чистым, среди роскоши — нищим и всегда самим собой. Видимо, Фонтен полагает, что и добр-то император был от слабости. Между тем у каждого, кто прочтет «Размышления», остается впечатление огромной, хотя и мрачной силы.

Но почему же такое прекрасное, совершенное государство, каким была Римская империя, так быстро после Марка Аврелия погрузилось во мрак и смуту? Общество это, говорит Фонтен, не имело перспектив, ибо оно не знало научно-технического прогресса с его неисчерпаемыми возможностями роста. Поэтому кончается книга на оптимистической ноте — Рим погиб, но нам предстоит светлое будущее.

Из труда Фонтена рисуется такой образ. Марк Аврелий — последний осколок прежней культуры. На империю вот-вот хлынут варвары. Изнутри ее разрушает анархия и новое могучее духовное течение — христианство. Он же ничего не видит и не слышит, но мягко и бессильно протягивает руку, чтобы их остановить.

Татьяна Бобровникова


Глава 1
ВВЕДЕНИЕ В ИСТОРИЮ ИМПЕРИИ
(27 г. до н. э. — 121 г. н. э.)

Когда-то привычные слова, а теперь ученая редкость. Так же имена прославленных ныне людей нынче некоторым образом — забытые слова: Камилл, Цезон, Волез, Дентат; а там, понемножку, и Сципион с Катоном, затем и Август, потом Адриан, Антонин… И это я говорю о тех, кто, некоторым образом, великолепно просиял… Вздор все это. Так что же есть такого, ради чего стоит усердствовать? Единственно справедливое сознание, деяние общественное и разум, никогда не способный ошибаться, и душевный склад, принимающий все происходящее как необходимое, как знакомое, как проистекающее из того самого начала и источника.

Марк Аврелий. Размышления, IV, 33[6]


Полтора века истории

По официальной римской хронологии, считавшейся от мифического основания Города Ромулом, Марк Аврелий родился 26 апреля 874 года. В нашем летоисчислении эта дата соответствует 121 году н. э. Чтобы точнее соотнести ее с течением римской истории, скажем, что это был сто сорок восьмой год Империи, основанной Августом: 16 января 27 года до н. э. Октавий, внучатый племянник Юлия Цезаря, взял себе новое имя и на дымящихся руинах Республики установил новый режим. Природа этого режима была неопределенной, конституции не существовало, но он казался вечным. Государство возглавляли уже пятнадцать Цезарей — вернее одиннадцать, если не считать эфемерных носителей этого титула, обладателями которого становились отныне все правители. Одни из них были лучше, другие хуже; иногда их власть раздувалась сверх всякой меры, иногда правители вели себя очень скромно. Пресеклись уже две династии: Юлиев-Клавдиев (от Августа до Нерона, 27 г. до н. э. — 68 г. н. э.) и Флавиев (Веспасиан и его сыновья — Тит и Домициан, 68–96 г. н. э.). Вакуум, оставленный падением второй династии, которая, в свою очередь, утвердилась на развалинах первой, заполнила новая, которую в 121 году представлял Адриан. Прямой преемственности между всеми тремя вовсе не было.

В общем, фундамент у здания был солидный. Его архитектор Август оказался очень умелым; ему непрестанно воздавали хвалу. Наследники принимали его имя как залог благоденствия и зорко следили, чтобы поклонение ему не прекращалось повсеместно. Более того: только его имя они и почитали, делая все возможное, чтобы стереть из памяти людей или опорочить имя его непосредственного предшественника, в то время как сами вовсе не блистали добродетелями. В Риме не знали, что такое прогресс. Адриан был всем обязан Траяну и все делал наперекор ему. Но каков бы ни был по природе государь, будь он гениален, тщеславен или безумен, природа системы, налаженной Августом, пересиливала все — очевидно, потому, что была задумана в согласии с природой вещей. Поэтому надо вернуться к эпохе основания Империи: иначе нельзя понять политический, экономический и нравственный строй общества, при котором у сенатора Анния Вера III родился сын по имени Марк.


Когда умирала Республика (44–27 гг. до н. э.)

В результате убийства Цезаря, совершенного в Мартовские иды 44 года, образовалась пустота, заполнить которую преступникам было не под силу. Если Брут и Кассий думали восстановить Республику, уничтожив ее убийцу, то это были пустые мечты. Может быть, они хотели, чтобы не сбылась мечта Цезаря, но и это было неосуществимо. Никто никогда так и не смог сказать, что именно задумывал божественный Юлий и задумывал ли что-нибудь вообще. Понятно, что он хотел занять место, подобающее его необычайным способностям, а для этого надо было убрать старую элиту Города. Цезарь стал пожизненным диктатором, но собирался ли он, как подозревали, стать царем и основать монархию эллинистического типа со столицей в Риме или в Александрии?

Если он действительно вынашивал такие планы, то в глазах всякого истинного римлянина заслуживал смерти. После изгнания Тарквиниев все потомки Капитолийской волчицы инстинктивно ненавидели царей. Они были не против временного или даже пожизненного единовластия[7], но не переносили мысли, что такая власть может быть наследственной, стать чьим-то личным достоянием. Мы никогда не узнаем, справедливо ли Цезарю вменяли эти намерения. Некоторые думают, что он и сам не понимал, куда шел. Как ни велик был его гений, время, чтобы Рим получил институты, соответствовавшие его новой всемирной роли, еще не пришло.

Но система кланов, соперничавших на Форуме, уже не подходила для потребностей завоеванного мира. Так можно было с грехом пополам управлять областями Италии вдоль Тибра, но дальними провинциями муниципальная администрация ни технически, ни морально править не могла. Время грабежа и эгоцентризма кончалось — надо было изобретать новые сбалансированные структуры, что еще не укладывалось в сознании. Помпей и Цезарь соревновались, кто больше совершит подвигов в дальних походах, покоряли миллионы квадратных километров ради расположения нескольких тысяч римских избирателей. Хотели они только одного: триумфа в Капитолии и избрания на государственную должность. Но при том они должны были управлять огромными территориями: от Африки до Испании и Галлии, от Атлантического океана до Черного моря и Ближнего Востока. Что они собирались делать, лихорадочно расширяя границы колониальной империи, никто так и не узнал, потому что они ушли из жизни раньше, чем это стало понятно.

В какой-то момент показалось, что их наследство перейдет к Марку Антонию, в чьих руках находилось завещание Цезаря. Но никто не принял в расчет незаметно появившегося в Риме провинциала Октавия[8], внучатого племянника диктатора. Этот девятнадцатилетний юноша мог законно предъявить свои права как приемный сын, но рядом с великолепным помощником Цезаря он казался хрупким и невзрачным. Октавий же повел дело в высшей степени ловко; после десяти с лишним лет беспокойного, противоестественного, страшно циничного и бесчеловечного союза, благодаря которому соперники сдерживали друг друга, первым занял боевую позицию. Он выбрал себе Рим, Италию и Запад, Антоний поставил на Египет, Клеопатру и Восток: реальность против мечты, два стремления римской души. Дело в конечном счете решил ветер: посреди Средиземного моря, при Акции, флот Октавия 2 сентября 31 года до н. э. обратил в бегство флот Антония. Большой вклад в победу внес главный флотоводец Августа Агриппа. Безумная любовь Антония к Клеопатре ускорила его поражение. Известно, как победитель преследовал их и как они трагически кончили жизнь в Александрии.


Основатель (27 г. до н. э. — 14 г. н. э.)

Завоевание Египта и овладение Востоком не вскружили голову Октавию. Он вернулся в Рим, чтобы установить законный порядок для объединившихся наконец-то частей необъятных владений Рима. Октавий замыслил изменить этот порядок, делая вид, что скрупулезно восстанавливает его. Его сдержанность, так непохожая на беспощадную жестокость при завоевании власти, была лишь простой осторожностью. Римляне и италийцы в любом случае желали, чтобы для великого дела общего примирения руки у него были развязаны. Пятнадцать лет гражданской войны разорили весь полуостров, семьи носили траур, частные состояния погибли.

Ради гражданского мира Октавий осторожно, ничего не нарушая, стал смещать центр тяжести власти. С помощью небольших перемен он присвоил себе все самые почетные и влиятельные старые должности. Он посадил в сенат новых сановников на место уничтоженных проскрипциями, но законы исходили от него. Впрочем, он был и принцепсом — первоприсутствующим в собрании сената. Консулы сохранили свои вековые атрибуты, но Октавий временно сам стал одним из консулов. Он оставил и институт народных трибунов, но ему были делегированы их неприкосновенность и право вето. Само собой, он сохранил «империй» над Италией и провинциями, в которых стояли войска, а потому получил и титул «императора войск», или просто императора. Наконец, он получил верховный понтификат, что сделало его главным лицом государственной религии. Осталось лишь констатировать его верховную власть, дав ему особый титул Августа — он предпочел его слишком устаревшему и скомпрометированному имени Ромула. Имя Август имеет религиозные коннотации (авгуры) и происходит от глагола augere — умножать, увеличивать. Так оно и было: Август все оставил на месте, но имел большую власть, чем любой другой, и обладал ни с кем не сравнимым почетом.


Деградация (14–98 гг. н. э.)

Республику никто не упразднял; законы утверждались сенатом и издавались от имени римского народа. Держа под контролем эту двусмысленную ситуацию, Август процарствовал еще сорок лет. Времени у него было достаточно, чтобы укрепить воздвигнутое им здание, сочетая мелкие хитрости с большим здравым смыслом. Граждане не жаловались, что больше не избирали власть, — взамен они получили мир и стали лучше жить. Но в самый день смерти Августа режим разладился: император не установил неоспоримой процедуры наследования, что ослабляло Империю. Он надеялся передать власть естественным наследникам, но судьба распорядилась иначе. Поневоле пришлось передать престол нелюбимому зятю Тиберию. Этот мрачный, уже пожилой аристократ[9], возможно, предпочел бы олигархическое правление — республику благородного сословия. Но сенат был уже не тот, что раньше: он пал ниц перед Тиберием. Презиравший его Тиберий замкнулся в старческой мизантропии, а кончил отвратительнейшей тиранией.

Государственный аппарат остался без контроля, а поскольку институтов, стоявших выше отдельных личностей, не существовало, стало вообще трудно что-либо менять. Как можно было помешать полоумным и ненормальным злоупотреблять властью, сдержать которых могла только она сама? Мы не будем здесь останавливаться на эксцентричных царствованиях Калигулы, Клавдия, Нерона — они и так хорошо известны и не улучшают в наших глазах образ Империи. Здравый смысл мог быть привнесен только извне. В конце концов он воплотился в начальнике восточных армий Веспасиане, в Тите. Но после них полоумный Домициан в последние годы своего царствования вновь привел в действие машину чистки сената. У сената были и свои недостатки. Хотя он часто обновлялся, в нем по-прежнему царили кастовость и консерватизм, но императоры, имевшие добрую волю, могли с ним ладить. Кроме того, там было много компетентных людей. Именно в сенате отыскали и выдающегося юриста Нерву на смену убитому Домициану. С воцарением этого либерала на время показалось, что Республика восстановлена и в правящем классе установилось согласие. Но Нерва был стар, а преторианцы хотели запугать его. Тогда он совершил еще один отчаянный поступок — из тех, совершать которые совершенно неожиданно способны лишь так называемые «переходные фигуры», старые и безобидные правители: Нерва объявил, что наследовать ему будет безупречный, популярный военачальник Траян. Вскоре он умер. Этот эпизод продолжался всего шестнадцать месяцев.


Реставрация (98 г. н. э.)

Это было в 98 году. Весь облик Империи изменился. Впервые в Риме правила провинциальная династия: Траян происходил из римских поселенцев, осевших в Испании. Его отец был сенатором, командовал легионом. Сам Траян тоже был командиром легиона в Рейнской армии. Он был силен и энергичен; его благородная натура открыла Риму путь к свободе и величию. Военачальник в нем, конечно, бывал слишком самовластен и нетерпелив, но его административный гений возродил Империю, которую он расчертил дорогами и обставил памятниками. Он был великим стратегом, но, пожалуй, слишком далеко продвинул границы своих завоеваний. Дакия (нынешняя Румыния) была понятной целью, но зачем он пошел в глубь Парфии до самого Персидского залива? Траяну пришлось отступить и на обратном пути бесславно скончаться в малоазиатском городе Селинонте. Рим, рыдая, похоронил его.

Племянник Траяна Адриан, тоже выходец из Бетики, принял наследство при неясных обстоятельствах[10] — но кому тогда приходило в голову оспорить права престолонаследия? Как мы увидим из биографии Марка Аврелия, «выбор лучшего лучшим» всегда оставался лишь мечтой тоскующих республиканцев. Впрочем, Адриан не сомневался и никому не позволял сомневаться, что он действительно лучший. Этот эстет, страстно влюбленный в эллинство, прекратил завоевательную политику, но легионы держал в боевой готовности. Все его двадцатилетнее царствование прошло в беспрерывных инспекционных и туристических поездках. Его не любил никто, а он любил самого себя и Антиноя. Проницательность позволила ему разглядеть ум и душевные достоинства мальчика Анния Вера, по первому имени Марк, своего внучатого племянника. На всякий случай он оставил его запасным наследником.


Исторические источники

В 121 году, когда родился Марк, Тацита уже наверняка не было в живых. Историк-консул свел все счеты с прошлым, и это были счеты не сенаторской касты, как часто говорят, а образованного общества, которому хотелось видеть главу государства серьезным и скромным. «Анналы» и «История» вынесли безапелляционный приговор безответственным правителям из династии Августа, и безусловно не могли не помочь наведению порядка, начатому Антонинами. В то же самое время и Светоний прославился «Жизнью двенадцати Цезарей». Впрочем, Светоний, как и Тацит, благоразумно оборвал рассказ на смерти Домициана. Тем не менее он навлек на себя гнев надменного Адриана, который уволил его с должности заведующего государственной перепиской — как говорят, за слишком короткие отношения с императрицей. Обличил он и злоупотребления I века, правда, не столь высоким слогом, как Тацит. Несомненно, юный Марк вскоре прочел их сочинения, которые произвели на него определенное впечатление, хотя он нигде их не упоминает.

Впрочем, до конца столетия не явилось больше ни одного историка. Лишь около 160 года появилось новое поколение, которое вступило на службу, когда на престол взошел сын Марка Аврелия Коммод и начались десятилетия смуты. Свидетельства о Марке Аврелии оставили три современника, которые могли его видеть и, вероятно, были воспитаны на его культе. Двое из них, Дион Кассий и Геродиан, писали по-гречески, третий, Марий Максим, очевидно, по-латыни, но его сочинение утрачено.

Дион Кассий родился около 155 года в семье сенатора. При Коммоде он сам стал сенатором, при Северах был консулом, при Гелиогабале проконсулом. Его карьера развивалась успешней и ярче, чем его литературное дарование, которому он дал волю, сочинив «Римскую историю» в восьмидесяти книгах. Лишь некоторые из них дошли до нас отчасти в подлинном виде или в сокращении, составленные восемь столетий спустя византийским монахом Ксифилином. Но за неимением лучшего эти отрывки имеют для нас неоценимое значение. Геродиан тоже мог бы быть ценнейшим свидетелем жизни Марка Аврелия, но он смотрел с точки зрения скромного чиновника императорской администрации. Его произведение начинается с самых последних моментов жизни императора, но тем яснее в нем чувствуется смятение среднего класса от внезапного падения порядка так называемого века Антонинов.

Существование третьего историка, Мария Максима — соблазнительная и удобная гипотеза современных исследователей. Утверждается, что этот человек, о блестящей карьере которого нам достоверно известно, как известно и то, что она вполне соответствовала карьере Диона Кассия, написал продолжение «Двенадцати Цезарей» Светония, на которое ссылались позднейшие историки, располагавшие этим трудом. Конкретно речь идет о позднем сочинении, дошедшем до нас под общим названием «Жизнеописания Августов». Сочинение это посредственное, шероховатое, не слишком достоверное. Тем не менее оно остается основным источником по интересующему нас периоду. Содержащиеся в нем сведения о первых Антонинах говорят о существовании утраченного более раннего источника, а консул Марий Максим, имевший больше всего сведений о Марке Аврелии, представляется самым вероятным соединительным звеном между ним и автором его самой пространной биографии, который в «Жизнеописаниях» именует себя Юлием Капитолином.


Честный фальсификатор

Капитолин — один из шести авторов сборника тридцати девяти биографий императоров, начиная с Адриана. Некоторые из них посвящены императору Диоклетиану, что позволяло датировать сборник самым концом III века. Так и полагали историки Нового времени, ничего не подозревая до тех пор, пока один немецкий ученый не догадался о масштабной литературной мистификации. Пришлось признать факт: Капитолина и его товарищей вовсе не существовало, а их произведение написано по крайней мере на сто лет позднее и, вероятно, одним автором. Зачем был нужен этот обман, к чему анонимность? На закате Империи «Жизнеописания Августов» должны были служить каким-то непонятным для нас целям политического воспитания. Во всяком случае, нас интересует лишь историческая ценность этих жизнеописаний, особенно биографий Антонина Пия и Марка Аврелия, подписанных нашим апокрифическим автором.

Уже несколько десятилетий целые коллективы исследователей бьются над этой проблемой; псевдо-Капитолина подвергли самой суровой проверке. Обнаружилось, что это довольно бездарный, примитивный, лишенный воображения писатель, который, очевидно, наспех и по заказу скомпилировал массу данных из книг своей библиотеки. Может быть, для нас и лучше: он ничего не выдумывал, а факты, поддающиеся проверке, обычно сходятся. Детали текста, скроенного из кусочков и обрезков, соотносятся с множеством свидетельств эпохи Антонинов: археологическими находками, монетами, надписями, памятниками, литературными произведениями. Автор не погрешил даже против хронологии — в общем, это был вполне добросовестный фальсификатор. Вот почему мы для удобства оставили ему его псевдоним, а из его свидетельств ссылаемся только на те, которые подтверждаются другими.


Статистика Империи

По оценке, в начале II века н. э. Империя в самой широкой части, от Марокко до Евфрата, простиралась примерно на 5000 километров, а с севера на юг, от Шотландии до Аравии и Асуана, примерно на 3000 километров. Ее защищала граница (limes) протяженностью 12 000 километров, хорошо охранявшаяся тридцатью легионами, стоявшими в постоянных лагерях. Лагеря были связаны между собой линиями укреплений, защищены рвами и палисадами, прикрывались большими реками (Рейном и Дунаем), стенами (вал Адриана в Шотландии) или нейтральными зонами (Десятинные поля между Бонном и Регенсбургом в Германии, Сирийская пустыня). Буферными зонами служили и вассальные государства вокруг Черного моря, на Кавказе, в Армении. Мирные провинции управлялись сенатом, те, в которых находились войска, — императором. Всего провинций насчитывалось около сорока четырех. Половина из них завоевана или присоединена в эпоху Империи: германские провинции, Паннония к югу от Дуная, Каппадокия — Августом и Тиберием; Британия и Фракия — Клавдием; Дакия, Аравия, Армения — Траяном и т. д. Египет, который Октавий отобрал у Клеопатры, был владением императора.

Каждый из тридцати легионов, как правило, состоял из пяти тысяч человек под началом шестидесяти офицеров — центурионов, шести трибунов и легата. Армию составляли также вспомогательные войска, равные легионам по численности, и кавалерия — итого, 350 тысяч человек. К этим силам надо прибавить военно-морской флот с базами во Фрежюсе, Мизене, Равенне и Александрии. Еще один вооруженный отряд — преторианские и городские когорты, кроме которых никаким войскам не дозволялось находиться в Италии, — насчитывали около двенадцати тысяч отборных воинов.

Военный бюджет может быть оценен в 415 миллионов сестерциев плюс 40 миллионов пенсий отставникам, что составляло от 40 до 70 процентов всего государственного бюджета. Для сравнения: прокуратор (финансовый инспектор) получал жалованье от 60 до 200 тысяч сестерциев в год.

Доходы бюджета обеспечивались поземельной таксой (от нее освобождались Рим и Италия), податью, которую платили провинции, косвенными налогами (5 процентов — налог на наследство, 1 процент — сбор с аукционных продаж, шедший на военные нужды, 4 процента — на продажи рабов, 5 процентов — с выкупа вольноотпущенника, в среднем 2 процента — на ввоз товаров и подорожные) и как минимум наполовину доходами с императорских владений, поступавших в «казну Цезаря» (fiscus Caesaris). Император лично платил жалованье чиновникам и легионерам. Отдельно следует считать суммы, взятые от почти принудительного меценатства — они покрывали огромные расходы Империи на постройки, которыми кичились ее города.

Сведения о населении Империи ненадежны. По переписи 47 года н. э., насчитывалось 5900 тысяч полноправных римских граждан, то есть глав семейств. Но общее число жителей всех сословий в Риме и в провинциях, включая рабов, вероятно, достигало 70–80 миллионов человек. Только в Сирии было 10 миллионов, а в Египте 8,5 миллиона жителей.


Глава 2
В НЕГО БЫЛО ВЛОЖЕНО ВСЕ (121–145 гг. н. э.)

Из меня что-нибудь выйдет, если ты пожелаешь.

Марк Аврелий. Письмо Фронтону


Ученик Цезаря

«У нас все хорошо. Сегодня я, соблюдая добрый распорядок дня, работал с трех до семи часов утра. С семи до восьми гулял в одних сандалиях перед своим покоем. Это было поистине очень приятно. Потом я надел сапоги и плащ — нам было велено представляться именно в таком виде — и пошел поклониться своему владыке и господину.

Мы поехали на охоту, где проявили доблесть. Говорят, мы взяли несколько кабанов, но мне не удалось их видеть. Потом мы поднялись верхами на очень крутой холм. После полудня вернулись домой, что до меня — к книгам. Я разделся, разулся, лег на постель и прочел две речи Катона. Окончив чтение, написал два отрывка, посвященных божествам огня и воды. Поистине сегодня я был не в духе: опыт дурен, в точности достоин тех охотников и сборщиков винограда, от гама которых я не могу укрыться и в комнате.

Кажется, я простудился. Потому ли, что на рассвете гулял, или потому, что написал дурную вещь, — не знаю. У меня обыкновенно бывает насморк, но сегодня он стал сильнее. Итак, долой масло из светильника, колпак на голову — и в постель! От верховой езды и насморка я вовсе лишился сил. Будь же в добром здравии, дражайший и любимейший из наставников, которого мне, смею сказать, не хватает больше, чем самого Рима…

Спал я долго, и моя простуда прошла. Сегодня с пяти до семи часов утра снова читал Катона и писал, немного получше, чем вчера. Пошел поклониться отцу, лечил горло водой с медом, которую после выплевывал, — так я передаю слово „полоскать“, которое встречается у древних писателей. Был рядом с отцом при жертвоприношении, и мы сели завтракать. Что я ел? Немного хлеба, а другие насыщались хлебом, луком и рыбою. Затем мы пошли помогать виноградарям. В полдень — снова домой.

Я немного поработал, потом долго разговаривал с матушкой, которая присела ко мне на постель. Я спросил ее: „Как ты думаешь, что делает сейчас мой Фронтон“? И она: „А ты как думаешь, что делает Грация“? И я в ответ: „А их воробушек“? Мы спорили, кто из нас больше любит тебя и ее, и тут ударили в било: оповещали, что отец отправился в баню. Ужинали после бани в давильне (не баня была в давильне, а ужин после нее). Шутки виноградарей весьма забавляли нас. А теперь, собираясь лечь на бок и опочить, я отчитываюсь о прожитом дне любимому учителю».

Автор этих простодушных писем — двадцатитрехлетний Цезарь, соправитель Империи, назначенный консулом следующего года. Он живет в сельской вилле в двадцати километрах юго-восточнее Рима. Его корреспондент — знаменитый адвокат, друг семьи, его наставник, преподающий ему также высший курс риторики. Неотложные дела задержали его в столице с женой и маленькой дочкой. «Отец», о котором говорится в письме, — царствующий император, дядя автора, усыновивший его согласно династическому плану своего предшественника, скончавшегося семь лет тому назад. «Матушка» — родная мать Цезаря, двадцать лет назад овдовевшая.

Все эти люди несметно богаты, владеют огромными угодьями и мануфактурами, не говоря уже об императорской казне, вполне легально не отделенной от частного состояния государя. В их распоряжении десятки дворцов в Риме, в Италии и по всей империи. Но атавистическая любовь к простоте удерживает их в деревенских домах — старых ухоженных поместьях, где к хозяйскому дому примыкают службы, а рядом с термами стоит давильня. Да и создан этот тип виллы для полного самообеспечения. Кузницы, ткацкие станы, мельницы, стада дают все необходимое для семьи в течение ее отдыха. Когда самый богатый человек на земле именуется просто Антонином, он живет только тем, что дает ему маленькое имение Лорий в Лациуме. Он вовсе не скуп. Просто он — богатый провинциальный помещик, родом галло-римлянин.

Те же склонности и у его приемного сына Марка Аврелия. Но воспитан Марк не приемным отцом, а в Риме собственной матерью и родителями отца, по происхождению тоже провинциалами — испано-римлянами. И если в его письмах чувствуется некоторая похвальба самодисциплиной, которую он соблюдает сверх меры, — быть может, это потому, что некогда его предки дышали сухим воздухом и обитали на скудной почве Бетики. У него нет, как у его отца-императора, интуитивной, непосредственной связи с плодородной почвой Лациума, для него она служит только подходящей метафорой, да и то случайно.

И вообще кратчайший путь к любым вещам для юного Цезаря в этот момент проходит через риторику, которую преподает ему адвокат Фронтон. Но он уже начал заниматься и философией — главной соперницей риторики в римском воспитании. Честолюбивые дед с бабкой рано стали развивать и культивировать естественную склонность молодого Марка к самонаблюдению и диалектике: они спешили раз и навсегда связать себя с самой верхушкой государства. И это им прекрасно удалось: именно образованность мальчика привлекла к нему внимание двоюродного деда Адриана, не имевшего детей.

Марк Аврелий стал императором: дело было блестяще доведено до конца. Он получил надлежащее воспитание для исполнения властных полномочий: при Адриане власть стала обязанностью, требующей высочайших административных и юридических знаний. Главным теперь было хорошо распоряжаться наследством: завоевания и новые идеи после неубедительных походов Траяна полувековой давности не стояли на повестке дня. Что касается моральных качеств юного кандидата на престол, избранного помимо собственной воли, они явно соответствовали его прямому и честному уму. Раньше и серьезнее, чем могли научить его лекции двадцати пяти профессоров, он впитал в себя «колониальные» традиции ригоризма и сосредоточенного труда. А сравнительно недавно он, к великому неудовольствию Фронтона, увлекся учением стоиков. Пока великий император удил рыбу, он читал Катона[11].

У обоих первых лиц империи была общая страсть: прогулки верхом. Пятидесятидевятилетний высокорослый Антонин выезжал с образцовой для римского сенатора статью и элегантностью. Он был красив и дороден. Император благоразумно поддерживал телесное и душевное здоровье. В частности, когда в аристократическом обществе практиковалась ежедневная охота. Марк был ниже ростом, хрупче телом, часто жаловался на боли в горле и желудке. Он плохо спал и ел, а наложенные им на себя стоические ограничения возвышали его дух, но плохо сказывались на физическом состоянии, что вызывало беспокойство матери. И все-таки он ездил верхом: это еще почти две тысячи лет оставалось необходимо для человека, занятого активной деятельностью.

Его мать Домиция Луцилла — редкий уже в то время тип настоящей древней римской матроны. Вопреки обычаю, при Августе узаконенному, после смерти мужа Анния Вера она больше не вышла замуж. Конечно, она при этом потеряла в наследственных правах и социальном статусе, но богатства и почета у нее оставалось достаточно, чтобы вдова, которая могла сделать самую блестящую партию, позволила себе предпочесть независимость. По всей видимости, она употребила ее только для воспитания и возвышения своего сына. Еще у нее была дочь, которой три года назад справили пышную свадьбу с богатым приданым. Домиция разговаривает с двадцатитрехлетним сыном как с маленьким, сидя у него на постели. Она все еще главная женщина в его жизни — и, похоже, останется ею навсегда. Между тем Марк уже семь лет как обручен со своей кузиной, дочерью императора Фаустиной, которой теперь шестнадцать лет. Он давно мог бы на ней жениться, но, видимо, попросил еще время подумать. Все с уважением отнеслись к его осторожности, но дальше откладывать решительный час уже нельзя. Фаустина — несущий элемент династической конструкции, и Марку ее не миновать. Императрица-мать, которую теперь называют Фаустиной Старшей, умерла пять лет тому назад. Дочь унаследовала ее красоту и, без сомнения, властный характер. Будущей весной Марк совершит обряд, а пока болтает с матушкой, которая все время оставалась с ним рядом — неприметная, но бдительная. Она не успокоится, пока ее сын не станет зятем Антонина и отцом новых Цезарей, пока его связь с династией не станет неразрывной. После этого он получит и tribunicia potestas — «неприкосновенность народного трибуна», которая сделает его личность священной.

Старому Катону, великому Вергилию, моралисту Сенеке, гуманисту Плинию понравилась бы эта царственная простота. И в самом деле, перед нами совершенный пример исполнения очень древних и глубоких чаяний римлянина. Возврат к природе был не только литературной модой, а желание поселиться в деревне — не только мечтой горожан. В упорных буколических стремлениях следует видеть инстинктивную потребность существа, живущего в постоянной тревоге, агрессивного и подверженного агрессии, обеспечить себе тыл, почерпнуть сил у своих истоков перед лицом бесконечных сражений, избранных им добровольно или ему навязанных. Гражданину, рожденному свободным и желающему остаться свободным, природа кажется последней защитой от смертельного риска, связанного с политикой, а если он философ — еще и от скверны жизни в обществе.

В племенном обществе, где изолированный человек не имеет ни малейшего шанса выжить, попытки убежать и скрыться или сосредоточиться на себе одном совершенно иллюзорны. Но миф был прочнее любых опровержений. Крупный землевладелец Антонин, ставший хозяином всех провинций, думал, что можно уйти от физического и морального гнета Города. Вундеркинд Марк Аврелий в уединении искал философию, предмет которой — единение всего человеческого рода. Они прожили свою жизнь гармонично, и это заставляет нас верить, что они преодолели в себе внутренние противоречия. Но ценой каких компромиссов и скорбей — это тайна, к разгадке которой надо приблизиться.


Либеральная Империя

Династия Антонинов правила большую часть II века н. э. Древние историки дали ей имя двух самых почитаемых императоров: Антонина, прозванного Пием (Благочестивым), и его приемного сына Марка Аврелия, прозванного Антонином Философом. С тем же правом она могла бы называться именем своего первого эфемерного императора Нервы, или, еще лучше, своего настоящего основателя Траяна.

Нерва, как мы видели, был старый юрист, уполномоченный сенатом восстановить мифические республиканские вольности, о которых мечтала римская элита при тирании Домициана. Когда тот был наконец убит своими приближенными, Нерва поклялся никогда не осуждать на смерть ни одного сенатора. Это соглашение о перемирии, заключенное людьми высшего общества между собой и всегда должным образом соблюдавшееся, не могло не иметь серьезного влияния. Пусть оно было вызвано чисто эгоистическим инстинктом самосохранения правящего класса, но, опосредованно действуя на клиентуру высокопоставленных лиц, чем дальше, тем больше вело к восстановлению личной безопасности и обеспечению собственности в римском обществе. Нерва запретил доносы и произвольные конфискации, попытался вернуть преторианцев в казармы, а главное — постарался как можно скорее передать власть весьма уважаемому военачальнику Ульпию Траяну. Тот установил в Риме самый толерантный, если не либеральный, и уж во всяком случае самый гуманный режим, который когда-либо видели там. Он заслужил имя Optimus Princeps, но испанская династия, которую Траян привел к власти, стала называться династией Антонинов, а не Ульпиев, и это лишний раз указывает, чем в то время больше всего дорожили. Народное чувство, которому неприступность и равнодушие Адриана, преемника Траяна, были неприятны, а его интеллектуальные достоинства безразличны, узнало себя в двух следующих государях — простых и добрых. Религиозная душа Империи нашла своих святых, и потомство утвердило этот выбор. Даже современная историческая критика почти не ставит под сомнение эту легенду — разве что указывает, что крупный землевладелец Адриан был консерватором, а стоик Марк Аврелий — фаталистом. И действительно, эти святые не были пророками. Но тогда, во второй половине II века, богатое общество желало прочного общественного порядка, цивилизованной морали, миролюбивого государственного строя, надежного управления. Скорее всего, там не было места для масштабных политических прозрений. Никто ясно не видел, чего желают неудовлетворенные классы, не слышал подземного гула новых духовных течений. Империя была совершенной административной, судебной и военной машиной. Проблемы в ней решались неторопливо, тогда, когда их уже нельзя было не заметить или отложить. Все устраивалось надолго. Никто не забывал о совершенствовании нравов, гуманизме, равенстве возможностей, но ощущения неотложной надобности перемен, которые могли бы потрясти общественный порядок, тогда не было. Самые жгучие амбиции сводятся к личной карьере, тысячи клапанов предохраняют от взрывов. Господствующая философия, которую будет разделять и наследник, готовый соответствовать всем ее требованиям, исходит из представления о линейном времени, о вечном возвращении.

В поместье под Римом была не только удобная вилла с жилыми покоями и термами да сельскохозяйственные угодья с винными погребами и давильнями. Другие здания в парке были заняты административными службами, жилищами чиновников и сановников всех рангов, охраны. За исключением виллы Адриана в Тиволи, время ничего не сохранило для нас из этих центров принятия решений — филиалов Палатинского дворца, рассеянных по уютным местам Италии, куда переселялись Антонины, чтобы избежать давления не любимого ими Рима. Мы должны представить себе рассредоточенный аппарат поразительной машины, управлявшей миром от Шотландии до Аравии, от Пиренейского полуострова до Каппадокии. Его деятельность координировал префект претория, сидевший в Риме на Виминале и принадлежавший к сословию всадников; ему подчинялись ведомства администрации, также возглавляемые всадниками (второе по рангу сословие после сенаторов). В распоряжении префекта находились также силы безопасности в составе преторианских когорт, которыми он сам командовал, и учрежденных Адрианом «страторов» и «фрументариев». Курьеры постоянно скакали по дорогам Лациума и большим стратегическим дорогам, протянутым Адрианом по всему миру (он занимался этим почти все свое царствование).

Средства сообщения играли главную роль в укреплении Римской империи, и это делает понятными фантазии, которые нам кажутся совершенно нелепыми. Тиберий затворился на Капри, Адриан вел бродячую жизнь — и это при том, что оба императора имели репутацию чрезвычайно дотошных и превосходно информированных. Конечно, эти фантазии очень дорого стоили: недаром ведь Антонин, решив сократить расходы, обе свои загородные резиденции устроил вблизи Рима: одну к северо-востоку от него, в Лории на Аврелиевой дороге, где он был воспитан, другую к югу, в Ланувии, где родился. Но в действительности ссылка на экономию служила только для того, чтобы как-нибудь его не упрекнули в чрезмерном домоседстве. Марк Аврелий рядом с ним настолько привык к тому же, что, говорят, только два раза за двадцать лет, проведенных при Антонине, отлучался из его резиденции, и то лишь на одну ночь. Потом же он удалялся от Рима только тогда, когда этого требовали драматические обстоятельства — в последний раз навстречу смерти.

Такое постоянство было совершенно необычно для римских императоров. «Куда ты бежишь, Друз?» — спросила брата Тиберия германская жрица, предсказавшая его гибель. Причин куда-то отправиться находилось множество: чувство долга, удовольствие, угроза государственной границе. Среди причин мог быть и тяжелый характер (как у Калигулы и Нерона), и мечты о славе (как у Траяна) или любознательность эстета (как у Адриана). Но надо поискать и более глубокую причину: на деле римский император держался благодаря своим солдатам. Он не мог находиться в безопасности среди роскоши своих дворцов, среди непостоянного римского народа. Его охраняла преторианская гвардия, но следовало надзирать и за легионами в провинциях с их блестящими полководцами. Чтобы их слава стала в первую очередь императорской, ему нужно было иногда ходить в походы вместе с ними, а поскольку вместе с ним шли и преторианцы, безопасность его была обеспечена, а по возвращении именно его ожидал триумф.

Но если это было условием безопасности и популярности, то каким образом два государя, поставленные на царство только сенатом, а армией лишь пассивно признанные и никогда не командовавшие легионом, могли спокойно править, живя в загородном доме и не считая нужным показываться перед строем своего войска? Как два владыки провинций заслужили любовь и почитание миллионов людей, принадлежавших к тысячам племен, которые видели их разве что на редких в то время монетах? И чем была обеспечена безопасность Империи, окруженной неспокойными народами, если у ее верховных командующих не было никакого военного опыта?

Возможно, ответ на этот вопрос дает дальнейший ход истории, в конце столетия увидевшей падение династии слишком благоразумных управленцев: перед лицом беспорядков, которых даже представить себе не могли, они оказались слепы. Но было бы несправедливо ставить упадок Рима в вину толерантности и миролюбию Антонина и Марка Аврелия, если только не считать виновным всякое цивилизованное или цивилизующееся общество. Если ответственные лица и элиты Империи думали — и не без причины, — что сложились благоприятные условия для серьезного нравственного прогресса, правильно ли было бы отказаться от такой возможности ради унылого реализма? Рядом с ними, конечно, были и такие, что утверждали именно так (ниже мы увидим свидетельства тому), и теперь в свете дальнейших событий многие говорят, что они были правы. Эту проблему надо рассмотреть внимательно, потому что mutatis mutandis мы видим, что она остается одной из центральных и в современном западном обществе, когда многие боятся, что прогресс мира и благосостояния может привести к анемии и безволию. Так что приготовимся, говоря о Марке Аврелии, постоянно сталкиваться со спорами о величии и упадке Рима.


Каталог благодарностей

«1. От деда моего Вера — изящество нрава и негневливость.

2. От славы и памяти, оставленной по себе родителем, скромное, мужеское.

3. От матери благочестие и щедрость, воздержание не только от дурного дела, но и от помысла такого. И еще — неприхотливость ее стола, совсем не как у богачей.

4. От прадеда то, что не пошел я в общие школы, а учился дома у хороших учителей и понял, что на такие вещи надо тратиться не жалея» (I, 1–4).

Так, главой о том, кому чем обязан автор, начинается книга «Размышления». Марк Аврелий без гордыни и, кажется, не без резона думает сам о себе как о редком, образцовом продукте своего времени, чье предназначение — служить людям. Как будет видно дальше, он имеет в виду не предопределение, а особую удачу, за которую он благодарен богам. Сверхъестественная удача — иметь замечательных родителей. А дальше все зависит от среды и тщательного выбора наставников и друзей. Перед нами крупным планом разворачивается картина воспитания правящего класса в Риме. Как правило, это воспитание было очень строгим, а в случае юного Вера — ни с чем не соразмерным, а вернее, соразмерным с тайными амбициями клана, стремившегося к власти. Вот почему все имеющиеся у нас сведения о том, каким образом все это было задумано, проведено и доведено до конца, могут помочь нам проникнуть в тайну римского могущества.

Ведь это действительно тайна. На первый взгляд случай Марка Аврелия доказывает, что обычный человек в Империи мог достичь вершины власти без наследственных прав и без государственного переворота. Он был избран лучшими как лучший. Такова была, по крайней мере теоретически, система передачи власти при Антонинах; Плиний Младший в «Панегирике Траяну» потратил много труда для ее обоснования. Реальность была в общем-то немного другая. Однако верно, что воцарение Марка Аврелия было достаточно близко к идеалу стоиков и сторонников небывалой имперской республики. Если вообще существует система демократической передачи аристократической власти, то юный Анний Вер был ее совершенным примером.

Дед, доброту и негневливость которого внук хвалил на склоне лет, — это Марк Анний Вер, трехкратный консул, префект Рима, занимавший эти должности как раз в 121 году, когда родился маленький Марк. Он первым из своего рода поселился в Риме, а, как считается, родился в городке Уккуби (ныне Эспаго) в Бетике, куда его семья переехала за несколько поколений до него. Это, несомненно, были италийские поселенцы — возможно, солдаты Сципиона Африканского, получившие земельный надел во II веке до н. э., — богатые хозяева, занимавшие все муниципальные должности. В то же самое время мы видим точно такие же семьи в соседнем городке Италика — на родине Траяна и Адриана. Эти семьи, по всей вероятности, смешивались с туземцами-иберами или с африканцами из Мавритании.

Взглянем еще назад и разглядим императорского прадеда из Уккуби, первого известного (только по имени) Анния Вера, назначенного римским сенатором в 69 году в числе многих, когда Веспасиан заново пополнял сенат, униженный и даже физически почти уничтоженный Нероном и его предшественниками, а также гражданскими войнами. Многие италийцы и провинциалы получили тогда награду за помощь, оказанную против несчастливых конкурентов начальнику восточных легионов, чрезвычайно одаренному выскочке, типичнейшему homo novus Флавию Веспасиану, который вместе с сыном Титом вновь привел к власти в Риме здравый смысл. В Курии этот Анний Вер не заседал, но его семье (как и семье Траяна) был открыт путь наверх. Испанский клан устремился в Город.

Анний Вер-сын был, несомненно, очень значительной персоной: ведь префектура Рима — весьма высокая должность со значительной судебной и административной властью над обширной территорией вокруг столицы, куда, между прочим, входило командование над городской милицией — соперницей преторианцев. Что касается третьего консульства, оно было совершенно исключительным отличием. В том, что этот человек был «изящен нравом и негневлив», мы не имеем оснований сомневаться: Марк Аврелий, росший под его кровлей с десяти до семнадцати лет, помнил его лучше, чем собственного отца, который умер в его раннем детстве и о котором он сохранил лишь смутное воспоминание («скромное, мужеское»). И других свидетельств об отце — третьем Аннии Вере — осталось немного. Мы знаем, что он скончался около 125 года, незадолго до тридцатилетия, в должности претора (это был этап сенаторской карьеры, предшествовавший консулату). Его смерть была очень серьезной неудачей для всего клана. И тогда Марк был тотчас усыновлен дедом по отцу, принял его имя и вместе с матерью поселился у него на Эсквилине.

Где он с родителями жил до тех пор и какое носил имя? Предание доносит, что сначала он звался Катилием Севером, как прадед по матери, в доме которого на холме Целий жили молодые супруги. Тут мы подходим к области, почти не поддающейся изучению: семейным отношениям в Риме, где смешивались уважение к традициям и корыстные расчеты, законный патриархат и фактический матриархат, наследственное право и многочисленные новые браки. Все это в одних случаях упрощалось, в других усложнялось принятой процедурой усыновления, после которого разом менялись все права, родовые связи и даже имя лица[12].

У матери Марка — простой и строгой нравом Домиции Луциллы — были могущественные, но отнюдь не блестящие предки. Ее отцом был некий Русон, консул и сын консула. В руках ее матери Домиции Луциллы I, или, как говорили, Старшей, вдруг оказалось сказочное наследство нечистого происхождения: в основном это было состояние Домиция Афра, крупного нимского адвоката, который при Тиберии, Клавдии и Нероне прославился тем, что затевал и чаще всего выигрывал процессы о конфискациях. Он играл роль «делатора», что буквально значит «доносчик», но должно переводиться как «общественный обвинитель». В римской системе правосудия должность прокурора была частной, и исполнявший ее гражданин в случае выигрыша процесса получал четверть состояния обвиненного. Если в иске ему отказывали, он подвергался штрафу. Эта практика была безнравственна не сама по себе, а вследствие злоупотреблений, когда правитель давал волю произволу. При Юлиях — Клавдиях, а потом при Домициане она была средством жестокого сведения счетов и циничного захвата чужих состояний.

Мы знаем из Плиния, что Домиций Афр довел до казни богача Тулла, присвоил его богатства, а двух его сыновей взял на свое содержание. Один из его братьев был незаконным или приемным отцом Домиции Луциллы Старшей, которая оказалась единственной наследницей проклятого семейства. Еще большее богатство, нажитое в основном на кирпичных заводах — ключевой промышленной отрасли в это время усиленного строительства, — сосредоточилось в руках ее дочери.

Остается сказать, кто такой был знаменитый прадед Катилий Север, великодушно взявшийся дать воспитание Марку. Нам известна его карьера, похожая на карьеру Линия Вера-деда: дважды консул и префект Рима. Но он исполнял эту должность в тот самый момент, когда умирал Адриан, и не мог скрыть желания стать его наследником. В беспокойное время конца царствования в глазах больного императора это было преступлением. Катилию удалось отделаться отставкой от должности. Можно заподозрить его в эгоистическом желании испортить карьеру правнуку Марку, который вместе с дядей по отцу Антонином был фаворитом в этом соревновании. Но он, вероятно, просто счел, что регентство над малолетним наследником, избранным Адрианом — а обойтись без регента было никак нельзя — в первую очередь должно принадлежать воспитавшему его предку. Но Катилий был старше, причем, вероятно, деспотичнее и честолюбивее Антонина, и предпочтение было отдано ему — поразительный проблеск прозорливости Адриана!

Откуда взялся этот Катилий Север — родич, которому историки затрудняются найти место на генеалогическом древе? Был ли он приемным отцом или свекром Домиции Луциллы-бабки, вопрос спорный, но несомненно одно: он готовил Марку очень высокое место в обществе, вложив в его воспитание значительные средства, ради него одного создав хорошую частную школу. Учеником мальчик, может быть, и жаловался на нее, но пятьдесят лет спустя был от нее в восторге. Кроме прочего, большой удачей в его глазах было то, что он не провел детство на женской половине, то есть на кухне, как все маленькие принцы в мире. Он благодарит богов, что «не воспитывался дольше у наложницы деда» (I, 17).


Размеченная карьера

Мальчика опекали со всех сторон — мы видели, как робок и наивен он был еще в двадцать три года, — но в то же время рано, с самых малых лет, он держал испытания на зрелость. Шести лет от роду специальным указом дяди Адриана он зачисляется в сословие всадников и возглавляет его с почетными титулом «принцепса юношей». Благодаря этому раннему скачку в карьере он сразу перепрыгнул через несколько этапов. Ему был предоставлен «конь от государства», и он символически поступил на государственную службу. Более того — семи лет он был принят в высоко аристократическую корпорацию салиев. Это была жреческая коллегия, созданная в незапамятные времена и поддерживавшая непонятные уже традиции. Ее название происходило от глагола «salire» (прыгать), и дважды в год двадцать четыре члена коллегии исполняли священную пляску в честь Марса, ударяя копьем по щиту и громко читая хором заклинания, смысл которых был уже давно утрачен. Предание гласит, что маленький Марк, кинув, как и старшие, свой венок в сторону статуи, попал ей прямо на голову. Весь его клан, искавший предзнаменований в свою пользу, не упустил и это.

Другое дело разглядел ли в нем Адриан, как любили утверждать впоследствии, необыкновенные дарования. В то время он разъезжал по свету и не думал о наследнике. Но ему было важно связать себя с могущественной галло-испанской партией, с которой у него к тому же были и родственные узы. Чтобы понять динамику властных отношений в Риме, надо вкратце описать эти связи.

Клан Анния Вера был связан с кланом Аррия Антонина через брак тетки Марка (сестры его отца) Аннии Галерии Фаустины и консула Антонина. Бабкой Фаустины была, как думают, Матидия — племянница Траяна и теща Адриана. Так соткалась сеть политических союзов, обладавшая неизмеримой финансовой мощью, к которой мужчины трех семейств — все превосходные юристы и испытанные руководители — добавляли и административные возможности. Как ни парадоксально, в империи Цезарей военное искусство в системе воспитания правящих классов не было приоритетным. Хотя в принципе командные должности и привилегии в войсках были закреплены за патрициями[13], военная служба для латиклавиев (имевших право носить широкую красную полосу на тоге[14] — знак сенаторского достоинства) была недолгой (три года при штабе легиона), а то и вовсе факультативной. Подчас они предпочитали проходить гражданские должности. Рим уже давно не был военно-аристократическим обществом: оборону он доверил профессиональным солдатам, из которых, в порядке старшинства и заслуг, и набирался командный состав, пригодный для поля боя.

Впрочем, видимость в этом отношении могла вводить в заблуждение: ведь самый выдающийся император династии Траян был великим завоевателем и всю жизнь провел во главе своих легионов. Правда же состоит в том, что даже в глазах современников Траян был блестящим исключением. Его наследнику и воспитаннику Адриану хватило хитроумия поддерживать видимость сохранения политики престижа; он продолжал держать армию в боевой готовности, но эта армия служила чисто оборонительной стратегии. Он нанес удар касте военных, сложившейся вокруг Траяна, а инспекцию вооруженных сил Империи лишил властных полномочий.

В связи с проблемой наследования мы убедились, что римское общество по сути своей было штатским и обладало талантом к выполнению административных функций и поиску наиболее миролюбивых путей создания Империи. Наследники, на которых обратил свое внимание Адриан, не имели никакого военного опыта. Не будем раньше времени смотреть на долгосрочные последствия такого выбора — мы должны понять его логику: для Империи, которая, по мнению своих руководителей и признанию всех здравомыслящих людей, достигла оптимальных размеров в разумных естественных и исторических границах, абсолютными приоритетами должны были стать организация и поддержание порядка. Для этих целей армия и администрация были неразрывно связаны и одинаково нужны. Но в правильно понимаемом правовом государстве и то, и другое опиралось не только на одну и ту же власть, но и требовало одинаковых технических умений.

И действительно: мирные провинции подчинялись сенату, неспокойные провинции и Египет — императору. С общего молчаливого согласия обе эти власти со времен Траяна полностью объединились. По общему правилу, наместники, назначенные как императором, так и сенатом, были бывшими консулами, их легионами командовали более молодые сенаторы, а при них состояли трибуны из латиклавиев. Стратегия разрабатывалась в Риме опытными офицерами генерального штаба, тактика была делом профессиональных обер- и унтер-офицеров — примипилариев и центурионов. Все было превосходно устроено, чтобы в любом случае поддерживать порядок. Администрацией ведали всадники, подчиненные наместникам, которые лично надзирали за надлежащим отправлением правосудия. Как еще можно сделать лучше? Гражданское управление и военное командование осуществляли одни и те же люди, занимая эти должности в порядке, соответствовавшем строго соблюдавшемуся принципу: cedant arma togae[15].

Никогда не надоест восхищаться этой картиной, которую на самом деле видел перед собой молодой цезарь Марк Аврелий: самые достойные его современники подтверждают, что она точна. Что же удивительного, что столь гармоничное политическое устройство сопровождалось и экономическим процветанием? Конечно, лишь с расстояния в восемнадцать веков, зная последующие события, будучи во всеоружии современного обществоведения, мы можем различить первые трещинки на фреске, которая безвозвратно облупится меньше чем через полвека. Гуманизм, умеренность, добросовестность и хорошее управление окажутся недостаточны, чтобы удержать под контролем брожение в обществе, развивавшееся в слишком плохо приспособленных к переменам юридических и социальных рамках. Марк обнаружит в своем багаже непрочные победы Траяна, поверхностный культурный лоск Адриана, рыхлый консерватизм Антонина. Понимал ли он, что обездоленные слои общества, мощные мистические течения, проникающие извне, неудовлетворенное личное честолюбие воспользуются терпимостью системы, чтобы разложить ее изнутри? Видел ли он, что варварские народы, со всех сторон обложившие Империю, уже готовятся воспользоваться ее хрупкостью? Это значило бы предполагать слишком большую проницательность обеих сторон — мы сейчас в самом лучшем случае можем строить лишь гипотезы о том, что происходило на самом деле.


Наследники Адриана

Чтобы объяснить мирный приход к власти в Риме вопреки всякой династической легитимности одного галло-испанского клана, уже больше двух поколений назад вернувшегося на прародину, недостаточно указать на его прочное общественное положение. Этот случай беспрецедентен, он останется недосягаемой мечтой на много столетий. Здесь слишком большую роль сыграл случай, чтобы можно было надеяться на его повторение. Между тем никогда более удача престолонаследия не была менее сверхъестественной по природе. Просто один раз в истории институциональный разум заполнили логика и благоразумие.

Юный наследник рода Анниев действительно — что правда, то правда — уже давно слыл общеизвестным любимцем Адриана, но сделать своим наследником он сначала хотел не его. Его планы относительно престолонаследия прошли несколько непоследовательных фаз, смысл которых до сих пор непонятен. Супруга императора Сабина, двоюродная бабка Марка, не принесла ему детей. Он ее терпеть не мог, ничем не был ей обязан и в своем выборе руководствовался не семейными чувствами и не клановым духом. Если бы это было так, у него под рукой находился довольно близкий наследник из испанской ветви рода — муж его сестры проконсул Юлий Сервиан, который уже состарился, но мог служить регентом при своем внуке (сына уже не было в живых) Педании Фуске.

И действительно, когда в 134 году император вернулся на свою великолепную виллу-музей в Тиволи, утомленный двумя десятилетиями туристических и инспекторских вояжей, он на какой-то миг подумал и о своем зяте, и о маленьком внучатом племяннике и, кажется, оставил им кое-какую надежду. Но вдруг в декабре 136 года стало известно, что он усыновил молодого, тридцатипятилетнего аристократа Цейония Коммода, который, казалось, был ему никем. Думали — впрочем, без всяких оснований, — что он находился с императором в гомосексуальной связи. Этот каприз верховного дилетанта можно объяснять элитарным сознанием, удовольствием от провокации или циничным политическим расчетом, согласно же одной остроумной современной работе усыновление было прикрытием незаконного отцовства. Но, что бы там ни думали и ни предполагали, из этого нелепого выбора ничего не вышло. Цезарь Цейоний умер в январе 138 года. Адриан потратил в его память много денег и принес в жертву Сервиана и Фуска, заплативших жизнью за неуместную нетерпеливость.

Адриана настигло проклятие. Его здоровье становилось все хуже; мучительные припадки, сопровождавшиеся кровотечениями из носа, разрушали его физически и нравственно. Потеряв контроль над своим подозрительным и жестоким от природы характером, он дошел до крайности. Император тщетно просил убить себя — и убивал сам. Сенат перепугался. Тут-то и явилась фигура важного сановника, сенатора Антонина. Он был членом Императорского совета, уважаемым императором и своими коллегами. В момент последнего просветления Адриан вызвал к себе этого мудреца и при свидетелях усыновил его. Пятидесятидвухлетний человек стал сыном шестидесятидвухлетнего. Он процарствовал двадцать три года — на два больше, чем его приемный отец.

На самом деле произошла более сложная операция. В то же самое время Антонину пришлось усыновить своего семнадцатилетнего племянника Марка и сына Коммода Луция, восьми лет от роду. Тем самым они становились наследниками второй степени. Невозможно было лучше обеспечить преемственность династии — с первых лет Империи не видели столь мудрой предосторожности. Аристократия и сенат были, по всей видимости, задобрены, во всяком случае, нейтрализованы. Возможно, только этого и добивался Адриан, который не мог привязать к себе аристократию и потому не переставал ее третировать. Очевидно, когда ему не удалось заманить в ловушку старый Рим в лице древнего рода Цейониев, он задумал сделать то же самое с новой знатью — могущественными кланами провинциалов-репатриантов, которые смотрели на него как на выскочку. Можно сказать, что у него уже не существовало выбора. Это был последний шанс Антонина уйти с миром, а еще лучше — похвалить его рассудительность и чувствительность страдавшего от бездетности человека, на краю гроба получившего детей напрокат. Если правда, что он прозвал Марка «Вериссимом», то это слово, значит ли оно «правдивейший» или «самый настоящий Вер», в некотором роде выражает умиление. То, что он не забыл маленького Цейония, — жест верности его покойному отцу, а может быть, и бабке Плавтии, которая была любовницей Адриана. Согласимся, что все расчеты и чувства смешивались в его чрезвычайно утонченном, чтобы не сказать необычайно противоречивом, уме. Известны его последние стихи — фантазия эстета, которую позволил себе этот уникальный человек на пороге смерти: «Душенька[16] малая, милая, что от меня улетает, гостья моя, подруга моего тела, куда ты уходишь — бледная, закоченелая, голая? Больше нам с тобой не играть».

Этот метафизический пируэт совсем не похож на старательные исследования небытия, которые оставил нам Марк Аврелий. Перед нами два способа быть римлянином, один и тот же целомудренный героизм последнего мига. Император-эстет встретился с императором-стоиком в мавзолее на берегу Тибра — нынешнем замке Святого Ангела.


Плечи из слоновой кости

«В самый день его усыновления юному Веру (Марку Аврелию), — пишет его биограф, известный под именем Юлия Капитолина, — почудилось, будто плечи его из слоновой кости, будто он попробовал, какой груз они могут вынести, и убедился, что плечи его стали гораздо крепче. Он скорей огорчился, чем обрадовался, узнав, что Адриан усыновил его, и с сожалением покинул материнские сады ради императорского дворца. Люди, его окружавшие, спрашивали его, почему он грустен после столь славного усыновления, и он указывал им на беды, сопряженные с властью государя. В это самое время он вместо Вера стал называться Аврелием по семейному имени Антонина».

Картина более чем ясна: восемнадцатилетний юноша, уже имеющий некоторую склонность к морализаторству на словах и на деле, вдруг чувствует, какое расстояние отделило его от близких, и смущенно принимает их поздравления. Он выходит из положения при помощи нравоучительной философской речи, подобной упражнениям в риторике, которые начинал задавать ему Фронтон. Это первое его публичное заявление. Позже он познакомился с красноречием искренности — тем, что обезоруживает противника не хуже любых уловок. Его голос, ставший глухим и слабым, привлекал к себе внимание слушателей. В момент его усыновления никак нельзя было предвидеть, что этого юного интеллектуала будут слушаться воины, что этот маленький ритор станет трогать сердца народов. Ставка Адриана была рискованной: он рассчитывал, что наставник, данный им ребенку, из которого неизвестно что может выйти, и неопытному подростку, проживет долго. А если два юных Цезаря и успеют созреть под сенью Антонина — много ли шансов, что они смогут ужиться друг с другом, деля неделимую, по сути, власть?

Античные авторы задним числом объясняли поразительную прозорливость Адриана его познаниями в астрологии. Он читал судьбы близких, так же как и свою, по гороскопам, поясняют они. Но почему тогда сначала он избрал Цейония Коммода — того, про которого после смерти сам сказал: «Я оперся на шаткую стену и потерял три миллиона сестерциев»? Один астролог намекнул ему, не ошибся ли он в гороскопе, но император ответил: «Нет, нужно было быть такому Цейонию». Не менее загадочна для нас и верность Марка Аврелия своему названному брату, когда уже никому не было дела до предсмертных капризов Адриана.

У нас, конечно, мало сведений о смутном времени передачи власти от императора, воцарение которого после смерти Траяна тоже происходило среди тайн и драматических событий. Можно представить себе, как приходилось Марку — кандидату на престол, которого умирающий в бреду избрал на крайний случай, меж тем, как другой претендент, его ровесник, был казнен. Чтобы вынести это испытание, поистине нужно было иметь крепкие плечи — пожалуй что и из слоновой кости. Хотя биографы Антонинов оставили нам совершенно безмятежный облик их Империи, она никогда не знала примера спокойной передачи власти. Отсутствие конституционных правил престолонаследия каждый раз делало кризис неизбежным и в некотором роде служило обоснованием явного или неявного государственного переворота.

В письме к матери Марка Аврелия, написанном по-гречески — на языке образованных людей, — Фронтон признавался: «Я восхищался Адрианом, но никогда не мог полюбить его». Один из величайших римских императоров, дотошный администратор, великолепный строитель, безукоризненный гуманист, но вместе с тем феноменальный гордец и эгоист не оставил ни одного друга, ни одного наследника, близкого ему по крови или равного по уму. По этой причине, хотя, может быть, и из-за тайного презрения к окружающим, он в конце концов уступил место почтенному сановнику и двум юнцам при нем. Иначе говоря, он бросил вызов своему старому врагу — сенату. Наследники, думал он, не затмят память о его царствовании собственным блеском, но и не похоронят под развалинами. Адриан Великолепный надеялся, что заставил забыть Траяна, и был уверен, что останется первым в своем веке.

Он рассчитал все, кроме чужого душевного благородства. У Антонина не было ни одного из многочисленных дарований императора-испанца, который желал быть греком и жил как космополит, но через несколько месяцев он уже достиг императорского величия или, вернее, предъявил Империи собственное человеческое величие. Он быстро принял императорские полномочия, которые Адриан, уехавший в Байи, исполнять уже не мог, и пользовался ими, чтобы следить за последними отчаянными поступками больного. Сначала тот велел приближенным убить его (телохранитель отказался и отдался под покровительство Антонина, врач предпочел самоубийство), потом пытался лишить себя жизни сам. Он искал татуировку, давно сделанную, чтобы точно обозначить, где находится сердце, но его обезоружили. После чего вмешался сам Антонин. Кто-то удивился, зачем он старается продлить жизнь безнадежного, опасного для других больного. «Иначе я стал бы отцеубийцей», — ответил он. Смертные приговоры Антонин отменил, но не смог помешать отставке предка Марка по матери — старого Катилия Севера, префекта Рима.

Когда 10 июля 138 года Адриан расстался с душой, которую так любил, Антонину пришлось в последний раз выдержать натиск сената, отказывавшегося обожествить человека, царство которого началось с казни четырех важных лиц. Обожествление императора было почти автоматическим — надо было быть Нероном или Домицианом, чтобы этого не произошло[17]. Говорили даже, что следует отменить его указы. Антонин вновь ставит на кон собственную личность: «Ведь это значит и мое усыновление отменить», — указывает он. Тут же, на месте, он отдает предшественнику последние почести, а Марк между тем готовит церемонию апофеоза в Риме: это цезарская привилегия — да и до наших дней дошла традиция, что она принадлежит главному наследнику.


Первые перемены

Очень быстро были приведены в порядок все чины и власти, но в первую очередь — символы, задававшие тон царствованию. Сенат даровал Антонину прозвище «Пий» (Благочестивый), а также имя Августа, бывшее сперва прозвищем Октавия, а потом превратившееся в титул. Когда Траяна прозвали «Оптим» (Наилучший), все поняли, что значит такая честь. Прозвище «Пий» не столь однозначно. Даже современники давали ему много толкований. В данном случае оно не означает какой-то особой набожности. Известно, что Антонин ревностно поклонялся земледельческой богине Кибеле, не забывал отдавать почести Юпитеру, Венере и Аполлону. «Благочестие» означало некую весьма редкую человеческую добродетель, почтенную и волнующую. Антонин явил ее перед всеми в тот день, когда толпа увидела, как он выходит из сената, поддерживая своего тестя Анния Вера. Только что доказанная им порядочность по отношению к своему приемному отцу Адриану была другим ее знаком. Но больше всего сенаторы были благодарны ему за то, что он отвратил от них смертные приговоры, которые умирающий подписывал по делу и нет. Ближайшие и отдаленные потомки утвердили за ним эти определения: Справедливый, Праведный, Добрый или даже, не побоимся этого слова, Святой.

Итак, сенат раздал почетные титулы: Антонин стал Августом, его супруга Августой. Это был всего лишь номинальный титул, но он очень подходил для властной красоты и гордости дочери Анния Вера. Античные хронисты считали, что она его запятнала. Антонин терпеливо сносил роскошь и измены Аннии Фаустины Галерии Старшей. Она упрекнула его, что он мало потратил на празднование своего восшествия на престол, по сути — на укрепление власти. Антонин ответил: «Мой бедный друг, ты так и не поняла, что мы уже ничем не владеем. Даже дом, в котором мы живем, — не наш». И он был прав — мы увидим, что весь бюджет императора оплачивался из государственной казны. Да она не так уж далека была от истины, если вспомнить, что в Риме спокойствие и любовь народа даже самым популярным государям не давались даром. Императрица умерла, не дожив до пятидесяти, но ее место в протоколе и в сердце императора заняла другая Анния Фаустина Галерия Младшая, казавшаяся новым воплощением матери. Ее отец писал Фронтону: «Я предпочел бы жить с моей Фаустиной на Гиаросе, чем без нее на Палатине». Остров Гиарос в Кикладах был местом ссылки. Впрочем, обычно Антонин жил в деревне с любимой наложницей, вольноотпущенной гречанкой.

Все брачные планы, задуманные Адрианом, были тотчас оспорены. Они не соответствовали новой ситуации, да и сами пары подобраны не лучшим образом. Год назад Марка обручили с дочерью Цезаря Цейония, который был тогда наследником. Цейония Фабия была на несколько лет старше его, то есть зрелой девицей, а он, как мы видели, оставался инфантильным переростком. В рамках той же династической конструкции Адриан обручил брата Фабии, семилетнего малыша Луция Цейония с Фаустиной Младшей, которой исполнилось десять. Такие ранние брачные обязательства были в порядке вещей, но требовали от молодых людей терпения. Когда Антонин стал императором, Фабия была, очевидно, готова для замужества, но Марк нет — и природа, и государственные соображения требовали перестроить всю систему союзов. Луция послали играть в игрушки, Фабии нашли другого жениха, а Фаустину Младшую Фаустина Старшая отдала кузену Марку, который, как и пять лет спустя, все еще «просил подумать». Каждый может предполагать, что хочет, как смотрели на это мать и дочь. Женская гордыня в истории Антонинов играла самую важную роль.

И это еще не все. Наши герои вновь обменялись именами. Марка стали звать Марк Элий Аврелий Вер Цезарь, а маленького Цейония — Луций Элий Аврелий Цезарь. Позже Марк отдал ему свое прозвище Вер, а сам назвался Антонином — под этими именами их и запомнили современники. Антонин же стал Императором Цезарем Титом Элием Адрианом Антонином Августом Пием[18].


Здоровый дух…

Если бы мы не знали Антонина по актам его правления, то по репутации, оставшейся в памяти веков, и по статуям можно было бы подумать, что Марк Аврелий сам придумал его портрет — идеал, к которому он стремился сам и который хотел поставить в пример своему сыну Коммоду. Но увидеть здесь простое упражнение в стоической риторике не получается. Это портрет вполне уравновешенного человека, подобных которому каждый из нас хоть раз в жизни встречал. Почему же такой человек не мог оказаться во главе Империи? Верно, что власть развращает и искажает человека; еще вернее, что к власти не приходят без компромиссов и не удерживают ее без потерь. Но бывает, что власть неожиданно, сама по себе сваливается на человека вполне сложившегося, укорененного в своей мудрости, имеющего свои привычки, изменить которые не хочет и не может: тогда уже власть приспосабливается к человеку. Сила Антонина, как и Марка Аврелия, была в том, что они ничего не домогались. Они получили должность — так они ее и будут исполнять.

Эта очень простая логика поможет понять, что знаменитое место из «Размышлений», где Марк Аврелий вспоминает об Антонине, нисколько не выдумано и совершенно правдоподобно. Оно закреплено и в предании, и в мраморе. Если принимать его буквально, оно становится магическим откровением, и мы лучше представим себе облик императора, поняв, что его — а как же иначе? — надо искать в чертах провинциального помещика, каким всегда и оставался Антонин. Если же правда, что Марк Аврелий невольно примерял эту похвалу на себя, то надо искать в ней и что-то из его автопортрета: дядя и приемный отец, рядом с которым он прожил с шестнадцати до сорока лет, делить мысли и решения которого ему было совсем не трудно, сформировал его отношение к миру и сильно повлиял на его нравственные представления об обществе. Где проходят границы для одного, там же и для другого. Они в одном и том же видят достоинство. Разница между ними только в культуре и, так сказать, в психофизическом балансе.

Силу свидетельства Марка Аврелия могло бы уменьшить волнение, с которым он восхваляет бесстрастие Антонина. Мы видим, как он перескакивает от одного качества к другому, мешает образцово высокое с образцово анекдотическим — а между тем целое не обескураживает, а убеждает. Нам хочется верить в существование этого образца порядочного человека. Теперь, когда он получил наследство, ничто не принуждало его платить долги, а подарки предшественникам императоры делали редко. Антонин воздержался от похвал Адриану, а тот был по меньшей мере равнодушен к памяти Траяна. Марк же Аврелий в самом деле хотел, чтобы мы разделили его искреннее восхищение, и ему это удалось.

«От отца нестроптивость, неколебимое пребывание в том, что было обдумано и решено; нетщеславие в отношении того, что считается почестями; трудолюбие и выносливость… умение когда нужно напрячься или расслабиться… Во время совещаний расследование тщательное и притом до конца, без спешки закончить дело, довольствуясь теми представлениями, что под рукой… предвидение издалека и обдумывание наперед самых мелочей… всегда он на страже того, что необходимо для державы; и при общественных затратах, словно казначей, бережлив; и решимость перед обвинениями во всех таких вещах; а еще то, что и к богам без суеверия и к народу без желания как-нибудь угодить, слиться с толпою: нет, трезвость во всем…» (I, 16).

К трем последним словам сводится дух эпохи. Во II веке они казались возвышенными. Трезвость или умеренность, moderatio была девизом Антонинов; они выбивали это слово на своих медалях именно потому, что оно нравилось большинству граждан, боявшихся возврата злоупотреблений властью. Мы еще увидим, к чему приводит чрезмерная трезвость, которая тормозит развитие общества. Но Империи, несомненно, нужно было пройти через период стабильности: ведь в великом консерваторе, который, по словам Марка Аврелия, не забыл его уроков и не любил «никаких новшеств», она узнала себя. Даже домоседство государя вошло в число добродетелей — не только потому, что позволяло экономить государственный бюджет (едва прикрытая критика Адриана), но и потому, что поддерживало умственную гигиену. Рядом с ним идут терпение, спокойствие и постоянство. Редко менять занятие, доводить начатое дело до конца, трудиться до вечера — биографы Марка Аврелия находят эти черты и у него, но дают понять, что Марку приходилось принуждать себя, а Антонин следовал своей природе. Вот почему слишком впечатлительный сын постоянно и как бы ностальгически обращался к слишком благодушному отцу.


…в здоровом теле

Говоря о римлянах, слабо отличавших дух от тела, сразу переходишь к физиологии. Марк Аврелий от «здорового духа» к «здоровому телу» переходит легко, так как на него, как на хронического больного, здоровье Антонина производило большое впечатление. Для него и это было связано с умственной дисциплиной. «Не из тех, кто купается спозаранку… на скудном столе, и даже испражняться он имел обыкновение не иначе, как в заведенное время» (I, 16; VI, 30). В наших глазах эти похвалы как-то нестройно вставлены в нравственный портрет, но если приглядеться повнимательнее, это всего лишь выражение древнего пифагорейского воззрения, прошедшего через эпохи. В жизни Антонина диета прекрасно сочеталась с домашней экономией. «Собственные птичники, охотники, рыболовы доставляли ему к столу все, в чем он нуждался», — сообщает Юлий Капитолин. Нет никакого сомнения, что Антонин был приверженцем натуральной пищи и щадящей медицины. «Забота о своем теле с умеренностью <…> с тем, чтобы благодаря собственной заботе как можно меньше нуждаться во врачебной, в лекарствах или наружных припарках» (I, 16). Тут Марку Аврелию пришлось в корне разойтись со своим образцом. Лекарства были его спутниками всю жизнь, а одно снадобье — пресловутый «фериак» — заменял ему даже пищу.

О том, что Антонин был по-настоящему почвенным человеком, мы узнаем и из отрывка о его одежде: «Верхнюю одежду он получал из Лория, а остальную большей частью из Ланувия… Не заботился о том, какие у него чаши и какого цвета» (Там же)[19]. Напомним, что речь идет об одном из самых богатых императоров, причем никто не говорил о нем, что он мрачен, как Тиберий, скуп, как Веспасиан, или мелочен, как Домициан. Он просто не любил показухи и мотовства. «Благодеяние богов <…>, что оказался в подчинении у принцепса и отца, отнявшего у меня всякое самоослепление и приведшего к мысли, что можно, живя во дворце, не нуждаться в телохранителях, в одеждах расшитых, в факелах и всяких этаких изваяниях и прочем таком треске; что можно выглядеть почти так же, как обыватели, не обнаруживая при этом приниженности или легкомыслия в государственных делах, требующих властности» (I, 17). Мы не можем подвергать сомнению такое свидетельство, подтверждаемое превосходным состоянием финансов (Антонин после смерти оставил профицит в два с половиной миллиарда сестерциев) и еще одним, не столь однозначным обстоятельством — немногочисленностью памятников этого царствования. Литература при нем также не была блестящей[20]: Антонин любил только простонародный театр — пантомимы. Но искать сведений о характере и даже внутренней жизни человека, как всегда в Риме, приходится в скульптурных изображениях — живописные утрачены. Подлинный Антонин уже две тысячи лет стоит на пьедесталах.

Мы можем видеть в Ватикане его статую во весь рост в императорской кирасе, которую он, должно быть, нечасто надевал. В Лувре — бюст: волосы и окладистая борода завиты, над большими глазами ясность и чистота, которые сумел донести до нас талант скульптора, прямые брови. Величественная осанка, о которой говорят самые ранние биографы, с годами портилась, но Антонин исправлял ее с помощью лыкового корсета-кольчуги. Он был элегантным до самого конца своей долгой жизни.

Нет ни одной фальшивой ноты в этой явной гармонии, к которой необходимо внимательно прислушаться, чтобы без диссонанса перейти к гармонии в несколько иной тональности, на которой строилось царство Марка Аврелия. Разумеется, Антонин не был великим императором по мерке Траяна или Адриана — последний и не выбрал бы его, если бы видел в нем гения. Но именно после безмерности двух предыдущих монархов он явился со своей спокойной силой и оказался точно соразмерен моменту. Благодаря лыковой кольчуге он не дал себе сгорбиться — и точно так же не дал разболтаться государственной власти, словно у него и не было иного предназначения, как сохранить и передать наследство. Этот юрист строго держался врученного ему мандата, далеко вперед он не глядел. Он был дотошен до крайности, про него говорили, что он «разрезает тминные зернышки». Между тем именно благодаря природной скрупулезности он стал арбитром, безусловно почитаемым и римлянами и иностранцами. Потенциальных противников он отговаривал от нападения, и весьма эффективно: хватило одного письма, чтобы отбить у парфян охоту начать опасную военную авантюру. Будущее показало, что столкновение было неизбежно, если только вообще имеет смысл исторический фатализм. Но надо ли было лишать мир двадцати лет мира ценой одного письма, отправленного с верховым курьером?


Царевич-эрудит

Отныне Марк Аврелий принимал участие в этом патриархальном управлении государством и постепенно получал все новые полномочия, но он не сразу явился назначенным наследником престола при Антонине-регенте, как представляется тем, кто приписывает Адриану верховную власть над самой историей. Так видится задним числом, но не так смотрели современники, для которых Антонин был (тайные намерения Адриана никого уже не заботили) единственным владыкой мира, а при нем скромно находился юный Цезарь, спокойно готовившийся принять у него смену в случае не счастья. Только потому, что царствующий император очень порядочен и предусмотрителен, ему приходится показывать при атрибутах власти этого неприметного соправителя, которого видят рядом с ним в цирке и в колеснице, которого он посылает в сенат зачитывать свои речи. Это было то самое время, когда он находился в Ланувии во время сбора винограда. Отдых от обязанностей государя, попытка расслабиться, возвращение в детство — вот чем можно объяснить инфантильность писем к Фронтону, единственному старому другу, который соглашается играть в эту игру, потому что и в его натуре осталось что-то от детства. Фронтон был африканец, уроженец Цирты (современная Константина), который сам себя объявил коренным римлянином и с удовольствием оставался в этом неопределенном статусе: он служил оправданием его независимости и легкомыслия. Нам он кажется довольно тяжелым и педантичным, но в свое время мог считаться блестящим и оригинальным — таким он, конечно, и был и как оратор, и как собеседник. Часто этот род одаренности невозможно зафиксировать и передать на бумаге. Из блестящих салонных парадоксов получается прескверная литература, которая не стоит пергамента, сохранившего ее для нас. Говорили, что лень помешала ему написать похвалу лени. Но это неправда. Фронтон был достаточно работоспособен, ловок, располагал к себе тех, к кому сам был расположен, умел волновать, когда говорил о своих.

Между прочим, Марк Аврелий отдает долг не столько его уму, сколько чувству. «От Фронтона я разглядел, какова тиранская алчность, каковы их изощренность и притворство и как мало тепла в этих наших так называемых патрициях» (I, 11). Краткость этой похвалы поражает. Можно было бы много чего еще сказать об учителе, которому он некогда писал: «Из меня что-нибудь выйдет, если ты пожелаешь». Но когда пятидесятилетний Аврелий «в Карнунте» и «близ Грана» платил по старым долгам, он был уже только моралистом. Умственная культура для него стала безразлична — ценность в его глазах имела только культура души. Тогда он вспоминал, что мать передала ему любовь к простоте, «совсем не как у богачей». Это могло быть аристократическое равнодушие к деньгам, которых он получил с избытком, или состояние души, тянущейся к суровой жизни. Марк Аврелий отказался от атрибута своего положения — лампадариев[21] — и хотел жить «подобно обывателю», но не подобно «так называемым патрициям», в которых «мало тепла». Была ли в нем жилка социалиста, желал ли он не отрываться от народа? По-видимому, он об этом не заботился. Он был просто сдержан по природе и по семейной традиции, откуда и выбор его философии. У него не видно сочувственного отклика на страдания бедняков. Благотворительность не дело стоиков — это дело христиан, что тогда еще недостаточно ясно можно было увидеть. В римском обществе она, совершенно очевидно, существовала, но в другой форме и под другими именами: общественная помощь (alimenta) и частная, зародыш будущих касс взаимопомощи — «похоронные коллегии» плебса.

Итак, можно удивляться, что бывший ученик Фронтона запомнил только добрые качества его сердца, в то время как всем остальным учителям чувствует себя обязанным умственными и нравственными уроками, которые пошли ему впрок. Он не хвалится тем, что в точности их исполнил, но и не обвиняет себя в том, что ими пренебрегал. И это действительно великолепная записная книжка, которую он всю жизнь держал перед глазами. Богатством и точностью каталога нельзя не восхищаться. Его построение давно исследовано: Марк начинает с родителей и дедов, потом переходит к воспитателям, далее к учителям и друзьям, затем к приемному отцу Антонину и, наконец, к богам. В этом нет никакого однообразия и, при ближайшем рассмотрении, никаких повторений, а только гармоничный рассказ о добрых влияниях знакомых и незнакомых, знаменитых или безвестных, но всегда поистине образцовых людей. За уроками, изложенными немногословно и очень энергично, видны лица учителей. Эти семнадцать портретов относятся к величайшим страницам литературы.


Философия против риторики

«Все это „в богах имеет нужду и в судьбе“», — заключает Марк Аврелий (I, 17): это его манера бесконечно удивляться своей удаче. Но ведь не случайно его воспитанием занимались выдающиеся люди: дед предполагал воспитывать его как государя. А у государей всегда бывают менторы: Аристотель или Платон[22], Фенелон или Боссюэ. Гораздо реже случается, что ученик их достоин, еще реже — что он не выбивается из сил или не гибнет от переедания. Кажется, Марк Аврелий избежал этих опасностей. Недаром он говорит, что у Секста Херонейского — племянника Плутарха, философа, несомненно, стоической школы — научился «постигающему и правильному отысканию и упорядочению основоположений, необходимых для жизни» (I, 9).

Хотя Марк старается поддерживать равновесие между своими учителями, он не может удержаться от того, чтобы специально не отметить троих: Аполлония, Рустика и Максима. Аполлоний, как и Секст, был философом-стоиком, человеком глубоко независимого духа. Наблюдая за социальным слоем, из которого происходили их ученики, эти люди приобретали знание механизмов власти и опытное понимание мотивов человеческих действий, которые потом формулировали как руководство к действию. Они заимствовали у риторики искусство метафоры, чтобы приложить его к случаям из практики. По рассказу Марка Аврелия, каким правилам поведения учил Аполлоний на своих занятиях, можно представить себе, каковы были общие принципы стоиков: «Независимость и спокойствие перед игрой случая; чтобы и на миг не глядеть ни на что, кроме разума, и всегда быть одинаковым — при острой боли или потеряв ребенка, или в долгой болезни… и что воочию я увидел человека, который считал опыт и ловкость в передаче умозрительных положений самым меньшим из своих достоинств…» (I, 8).

Слава Секста, приехавшего из Херонеи, и Аполлония, которого Антонин пригласил перенести школу из Халкедона в Рим, показывают нам, какое значительное место в греко-римском мире занимали профессора. Начальное и среднее образование было оставлено на долю малоуважаемых педагогов или «литераторов», нередко рабов, но преподаватели высшего ранга пользовались чрезвычайными привилегиями. В Риме риторы и философы так же делили между собой духовную власть, как и уже много веков в Афинах, но в масштабах огромной процветающей империи. Ораторское искусство было необходимо постольку, поскольку на смену пришедшему в упадок красноречию Форума пришел и расцвел стиль судебных заседаний. В Италии и в Галлии речи произносились и просто для удовольствия. Без красноречия не было влияния, красноречия не было без правил, а правилам обучали. Греки из Аттики и Азии, африканцы, некоторые галлы почти монополизировали искусство риторики и открывали школы, попасть в которые было трудно и дорого.

Они учили правилам составления речей. Но требования римской культуры росли. Параллельно она обратилась к философам, чтобы дать содержание красноречию и в то же время ввести в рамки воспитание характера. Но эта дополнительность не всем казалась естественной. Каждая дисциплина пыталась занять всю территорию, завладеть всеми привилегиями. Фронтон, увидев склонность Марка Аврелия к философии, не находит себе места от боли и гнева: «Я слышал, как ты говорил: „Когда я талантливо говорю, то бываю доволен собой, и потому остерегаюсь красноречия“. Странное рассуждение! Если ты тщеславен, исправляй тщеславие, а не красноречие. На самом деле ты забросил риторику, потому что тебе надоело работать. Ты обратился к философии, где не надо украшать вступление, не надо немногословно проводить изложение, разделять проблему, наполнять тему…» Но поздно: Цезарь вернулся к отроческому искушению искать суть вещей. Он больше не спит на досках, но очень усердно работает. Он отпустил бороду по моде греческих интеллектуалов, в Риме введенной Адрианом, и говорит, что понял: это «жизнь, сообразная природе».

Дело в том, что он осознал доступные ему пределы. У него нет особо яркого дарования, замкнутый склад характера не предрасполагает его к ораторским сражениям, а они в Риме были бескровными, но смертными гладиаторскими боями образованных классов. Даже кроткий Фронтон, выступая на процессе, умел быть профессиональным бойцом, а Марк Аврелий, как мы увидим, старался успокоить его в деле, где он столкнулся с коллегой, также дружным с императорской фамилией. Юный Цезарь понял, что ни талант, ни роль не предрасполагают его к подвигам и триумфам претория, — и сделал выбор. Позже он выражал признательность другому своему учителю за то, что благодаря ему «не стал… выдумывать учительные беседы… отошел от риторики, поэзии, словесной изысканности». Этим учителем, сыгравшим определяющую роль и в его жизни, и, несомненно, в направлении его царствования, стал Юний Рустик.


Рустик, учитель стоицизма

О Рустике известно только то, что он был сенатором, дважды консулом и долго занимал очень высокую должность префекта Рима. Возвышение Рустика приписывали его влиянию на молодого Марка. Но, может быть, прежде (и прежде всего) его моральная власть в сенате и в Риме принесла ему доверие императорской фамилии? Он вел переписку с матерью Марка. Это был стоик одной породы с Сенекой и Тразеей, ставших жертвами тиранических императоров. Мягкость нравов его времени лишила Рустика такой славы — он мог давать полную волю суровости своего характера. Было бы интересно поближе с ним познакомиться. Описал для нас своего учителя Марк Аврелий, который велел поставить ему золотую статую; по сообщению Юлия Капитолина, Рустик «был ему ближе всех, и он всегда приветствовал его первым, даже прежде префекта претория». Но Рустик был с ним и грубее всех, потому что тридцать лет спустя император благодарил богов за то, что «досадуя часто на Рустика… не сделал ничего лишнего, в чем потом раскаивался бы» (I, 17).

Чем же Марк Аврелий обязан этому выдающемуся человеку? От него он «взял представление, что необходимо исправлять и подлечивать свой нрав; не свернул в увлечение софистической изощренностью… что не расхаживал дома пышно одетый или что-нибудь еще в таком роде; и что письма я стал писать простые… еще и то, что в отношении тех, кто раздосадован на нас и дурно поступает, нужен склад отзывчивый и сговорчивый, как только они сами захотят вернуться к прежнему; и читать тщательно, не довольствуясь мыслями вообще…», а главное, «что встретился… с эпиктетовыми записями, которыми он со мной поделился» (I, 7).

Здесь мы подходим к переломной точке античной цивилизации. Будущий император становится учеником бывшего раба. Ни тот, ни другой не были гигантами мысли. Но их встреча через книгу, которой поделился важный сановник (сам Эпиктет умер в безвестности лет за десять до того), станет символом, если не причиной глубокой переоценки ценностей. Стоицизм — мораль приятия действительности, но и отваги, индивидуального спасения, но и человеческой солидарности, дисциплины, но и терпимости. Укоренится ли он в сознании Империи, запечатлеет ли собой мысль, определит ли нравы?

Задним числом легко найти неопровержимые доказательства, что об этом и речи быть не могло, что стоицизм светил холодным, колючим светом, что он не мог удовлетворить чаяниям масс. И действительно история рассудила так. Но история же была свидетельницей, как на противоположной стороне Земли полутысячелетием раньше и едва ли не навеки утвердились две системы человеческой мудрости, разработанные мыслителями — Гаутамой Буддой и Конфуцием. Сами эти мудрецы видели только, как их учение вращалось в узких кругах образованных людей, а потом передавалось от учителя к ученику — точно так же, как стоицизм, которому за четыре века до Марка Аврелия учил под афинскими портиками Зенон Китийский. Стоило бы задуматься, почему учение, у которого были такие предшественники, как Сократ и Аристотель, такие адепты, как Цицерон, Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий, которое чтили еще Монтень, Декарт и Паскаль, в истории морали и метафизики никогда не становилось всеобщим.

Наверное, при Марке Аврелии стоицизму не повезло. Множество людей стало философствовать по примеру императора, сообщает его биограф и добавляет, что эта мода настораживала плебс и некоторых военачальников. Если так, императору следовало больше действовать своим личным авторитетом, чтобы религиозно-политическое сообщение, носителем которого он был, лучше отпечаталось в сознании современников. Когда он только вступал на высшие должности, подданные Империи были готовы принять трансцендентную истину или несколько таких истин. Более открытая и боевая натура могла бы — как позже явили пример Диоклетиан и Юлиан — противопоставить новым религиям откровения, пришедшим с Востока, очень сильную систему социальной этики, гораздо лучше подходившую к римскому гению, к коренному римскому язычеству. Но ведь очерк этой этики как раз и виден начиная с первых же строк знаменитого «каталога благодарностей». Так почему бы не помечтать, что почти сверхъестественная власть императорской должности, поставленная на службу стоицизму, могла бы дать иное направление цивилизации?

Не один Рустик давал уроки, не забытые прилежным учеником. Кроме него и Аполлония Марк Аврелий упоминает сенатора Клавдия Максима. О нем мы знаем только то, что он был консулом, легатом Паннонии и проконсулом Африки. Этот стоик был не так суров, как Рустик; он показан нам не столько как носитель учения, сколько как просто хороший человек: «Владение собой, никакой неустойчивости и бодрость духа… Никогда не изумлен, не потрясен, нигде не торопится и не медлит, не растерянный и не унылый… благодетельствующий и прощающий, нелживый; от него пришло представление, что лучше невывернутый, чем вправленный…» (I, 15). Марк Аврелий не раз возвращается к последней формуле, очевидно, имевшей для него глубокий смысл. Как ни упражнял он волю, но больше доверял природе, чем средствам исправления. И еще он говорит о Максиме: «Как выполнял он без сокрушения лежащие перед ним задачи; и как все ему верили, что он как говорит, так и думает, а что делает, то беспорочно делает» (I, 15). Словом, личность для императора явно важнее проблем.

Аполлоний, Рустик, Максим были учителями, посланными Провидением; всем им, а также Фронтону, воздвигли статуи на Форуме. Они служили образцами молодому Цезарю, но еще раньше на него влияли другие — те, кого избрали ему для первоначального образования деды. В самом первом из них, даже имени которого не сохранилось, ему запомнилась обескураживающая сдержанность, советы воздержания: «Не стал ни Зеленым, ни Синим, ни пармуларием, ни скутарием[23]; еще выносливость и неприхотливость, и чтобы самому делать свое и не вдаваться в чужое» (I, 5). Такие правила вряд ли сильно восхищали мальчика, но в ранней мудрости своей он встретил нового, по-видимому, весьма замечательного учителя, Диогнета, который учил его, вероятно, живописи, но он-то и сделал из него того философа, которого мы знаем. И вновь — удаление от суеверий, от повадок молодости и даже полное равнодушие к окружающему: «Несуетность; неверие в россказни колдунов и кудесников об их заклинаниях, изгнаниях духов и прочее; и что перепелов не стал держать и волноваться о таких вещах; что научился сносить свободное слово и расположился к философии… и пристрастился спать на шкурах и ко всему тому, что прививают эллины» (I, 6).

От грека Диогнета многое зависело в царствовании, которое могло бы стать заурядным и непрочным, если бы с самых ранних пор ум Марка Аврелия не обрел потребность во внутреннем костяке, который не сломает никакое искушение в мире. Мы видели, как он поддавался на прелести внешней науки и сдавался на риторические увещания, посылаемые Фронтоном. Но в его письмах видна какая-то усталость, и старый адвокат прекрасно это видел. Он пытается удержать его на пути: «Работай еще, и я обещаю тебе, что ты достигнешь вершин красноречия». Но Диогнет победит. В один прекрасный день Фронтон получит такое письмо: «Возвращение твое для меня и радость, и мучение. Почему радость — можно не спрашивать. Почему мучение — скажу тебе откровенно. Ты дал мне тему для обработки. Я не притрагивался к ней, и не из праздности, но сейчас меня занимает книга Ариста Стоика. Из-за него я то согласен с собой, то несогласен: согласен, когда он учит меня добродетели, несогласен, когда показывает, до чего я страшно еще далек от этих прекрасных образцов. И твой ученик стыдится, как никогда, что, дожив до двадцати пяти годов, еще не проникся всей душой этими глубокими мыслями».

Коллективный портрет учителей, написанный стареющим учеником, еще не завершен. Есть в нем и другие имена: Секст («Мысль о том, чтобы жить сообразно природе» (I, 9), Александр грамматик («Рассматривать не слова а дела» (I, 10)[24], Александр Платоник («Не извиняться вечно… что… не делаешь надлежащего, ссылаясь на обступившие тебя дела» (I, 12) и особенно однокашник и друг Север («Представление о государстве, которым правят в духе равенства и равного права на речь» (I, 14). Эта сеть переплетающихся, дополняющих друг друга, сознательно принятых, хорошо укорененных связей была удачей не только для человека, но и для общества. Еще тридцать пять лет они будут влиять на правление, определять структуру политики Империи. Так что не праздным кажется заданный выше вопрос: как объяснить, что общество не получило от них устойчивого импульса? Какие скрытые силы и ошибки вскоре дестабилизируют складывающееся государство? Лишь дойдя до конца этого царствования, можно будет рискнуть дать ответ.


Глава 3
АНТОНИНОВ МИР (145–161 гг. н. э.)

Во всем ученик Антонина: это его благое напряжение в том, что предпринимается разумно, эта ровность во всем, праведность, ясность лица, ласковость, нетщеславие…

Марк Аврелий. Размышления, VI, 30


Возраст посвящения во власть

Весной 145 года для Марка настало время жениться на кузине Фаустине. Для римлян этот брак был великим праздником, для молодых людей — потерей невинности, для имперской политики — новым этапом. О празднике известно только то, что он запомнился. Предположение, что молодые получили первый опыт, очень вероятно. Фаустина, выходя в пятнадцать лет из гинекея, не могла не быть девственна, Марк тоже явно сохранял невинность. Он долго оставался мальчиком, занимавшимся детскими забавами в ногах мамочкиной постели, а позже был доволен, «что сберег юность свою, и не стал мужчиной до поры, но еще и прихватил этого времени» (I, 17). Для римлянина это необычное признание. Немногие, если не считать христиан и некоторых адептов Кибелы, хвалились половым воздержанием. Но до сих пор мало обращали внимание на заповедь, которую Марк наверняка прочел в «Беседах» Эпиктета — она дает мерку нравственных требований нормального стоицизма: «Что же до любовных удовольствий, старайся, насколько возможно, хранить себя чистым до брака». Это всего лишь совет, но в контексте очень последовательной системы «Бесед» он вполне способен привлечь к себе душу, полюбившую чистоту, тем более что Эпиктет с его релятивизмом не ставит перед читателем неразрешимых дилемм: «Вступив же в брак, получай дозволенное». Понятно, что и царевич не избежал этой участи — несколько месяцев спустя стало известно, что Фаустина беременна.

До чего доходила лукавая мудрость Эпиктета, которую Паскаль считал дьявольской, видно из продолжения этого совета: «Но не будь высокомерен с тем, кто делает это, не хули их и не возносись тем, что этого не делаешь». Подобная терпимость, делавшая добродетель не тираническим требованием, а личным выбором и во многом — примером, не могла не ободрять Марка Аврелия. Есть и другие доказательства того, что он хранил невинность до брака. Читая некоторые из его «Размышлений», поневоле усомнишься, что физическая любовь доставляла ему огромное удовольствие. Зато о том, что он, будучи уверен в своем нравственном праве, неукоснительно выполнял свой супружеский и государственный долг, свидетельствуют тринадцать беременностей Фаустины. А то, что он, овдовев в пятьдесят девять лет, завел себе наложницу, может объясняться как силой привычки, так и принятым в медицине его времени представлением о телесной гигиене.

Одновременно с браком Марк преодолел еще один важный этап, получил новое посвящение: он второй раз стал консулом, вновь отправляя эту должность вместе с императором, но теперь уже «ординарным», то есть весь год оставаясь названным его именем. Марк по-настоящему принимал на себя ответственность, что было важнее мужской тоги, которая для него не так отчетливо, как для других молодых римлян, отмечала момент вступления в ряды граждан. Как ни парадоксально, до сих пор наследный принц учился всему, кроме реалий римской жизни, в которую его сверстники, независимо от сословия, уже десять лет как вступили. Конечно, он гораздо раньше положенного возраста стал всадником и даже «принцепсом юношества» — высокопоставленным жрецом, приближенным к императору. Нам ясно, сколь совершенным было его воспитание. Но надо учесть, какой богатый опыт к этому возрасту успевали накопить его товарищи сенаторского и всаднического звания. Все они проходили начальную военную подготовку на Марсовом поле и усиленное риторическое образование в частных или общественных школах Аполлония, Секста или кого-либо из их менее знаменитых коллег. Следом за учителями они приходили и на Форум, и в салоны, и в таверны.

На двадцатом году начиналась собственно карьера (cursus). Для латиклавиев вначале это были «вигинтивиратские» должности при Монетном дворе, в муниципальном суде или по благоустройству города. Затем в течение года молодой человек был трибуном легиона, потом исполнял разные должности в кулуарах Сената и наконец в двадцать пять лет начинал заседать в нем в звании квестора. От сына всадника требовалось больше. Его воинское воспитание начиналось тремя годами службы в трех званиях (tres militiae) — префекта вспомогательной когорты, трибуна легиона, префекта кавалерийской алы; затем он служил помощником высших чиновников ведомств мостов и дорог, водного или фискального, а затем и занимал их место. Разнообразие должностей и в войсках, и в канцеляриях давало ему если не компетентность, то хотя бы знакомство с полем действия практического гения римлян. Но что знал о происходившем в Италии и провинциях Марк? Только то, что слышал из разговоров в императорском кабинете и за ужинами с виноградарями в Ланувии. Что знал он о честолюбивых помыслах разных начальников и подчиненных, волновавших административную и военную иерархию от Рима до самого края света?

Казалось, что Антонин, сам хранивший мудрое и реалистическое представление об Империи (в его глазах она была очень большим, но в сущности управляемым так же, как и Ланувий, поместьем), не особенно заботился о практической неопытности своего наследника. Почему бы ему не вытащить племянника из комнаты, не отправить в Мавританию, где начиналась партизанская война, или в Сирию — воспрепятствовать агрессивным поползновениям парфян? С точки зрения династической стратегии это было бы логично. Разве сам Август не подверг очень ранним испытаниям своих сыновей, цезарей Луция и Гая[25]: первому доверил поход в Испанию, второму поручил возвратить престол вассальному армянскому царю, которого прогнали парфяне? Адриан также счел себя обязанным отправить цезаря Коммода, который никогда не был воином, на паннонский театр войны во главе действующих легионов. В том и другом случае задачей было дать будущим императорам военный опыт, укрепить их положение в глазах армии, а также, конечно, приготовить им триумф в Риме. Но Луций и Гай умерли в своих походах, а Коммод приехал умирать в Рим.

Держал или нет Антонин эти примеры в своем суеверном уме? Он конечно же думал, что нет никакого смысла подвергать хотя бы малейшему риску доверенного ему наследника, законность которого не нуждалась в подтверждении. Выбор мира или войны был делом государственного престижа — не столько применением, сколько демонстрацией силы. По крайней мере, уже тридцать лет — с тех пор, как Траяна сменил на престоле Адриан, — проводилась именно такая политика. Казалось, что даже враги Рима с этим смирились. Уже то, что Адриан, Антонин и Провидение выбрали Марка, подтверждало примат разума над силой и дипломатии над войной: иначе зачем вообще нужен на высшем посту молодой интеллектуал хрупкого сложения? Однако двадцать лет спустя, как мы увидим, сам Марк оценит глубину этой ошибки и своему сыну Коммоду определит — с еще меньшим успехом — прямо противоположную участь.


Безмятежное терпение Антонина

Антонин был не из тех, кто любит переламывать природу. «Все обдуманно, по порядку, и будто на досуге, невозмутимо, стройно, сильно, внутренне согласно» (I, 16). Он нисколько не торопил созревание Марка, а позволял ему жить в своем ритме, не противоречил его интеллектуальным увлечениям, хоть сам и не разделял их, никак не проявлял желания поскорее разделить со своим коллегой обязанности, которыми и самого себя не перегружал. Антонин не был столь предприимчив, как Адриан или Траян; видимо, он ввел вмешательство государства в рамки строго необходимого, особенно в том, что касалось строительства и нового законодательства. Он щедро делегировал свои полномочия, особенно двум префектам претория, побившим все рекорды чиновничьего долгожительства. Двадцать пять лет подряд Гавий Максим, человек скромного происхождения, был настоящим премьер-министром при двух императорах. «Он был так постоянен в выборе, что по семь и даже по одиннадцать лет оставлял на местах губернаторов провинций, если они хорошо справлялись с должностью». В системе, где привыкли к быстрой смене лиц на службе в отдаленных местах, для того чтобы удовлетворить как можно больше кандидатов (как и для того чтобы избежать их чрезмерной влиятельности и злоупотреблений), сроки были действительно рекордные. В общем, этот благодушный либерал скупо использовал свое всемогущество. «Ничего резкого, не говорю уж беззастенчивого или буйного, — рассказывает Марк Аврелий, — никогда не был он, что называется „весь в поту“» (I, 16).

Император, не мучившийся потом от гнева, страха или переутомления, в Риме действительно был чрезвычайной редкостью. Антонин застал на редкость мягкий исторический климат, так сказать, средиземноморское бабье лето середины II века. Этот крупный землевладелец, строивший храмы богине Кибеле, был создан, чтобы собирать урожаи поздних культур. Словом, после того как Траян вновь инвентаризировал Империю, ею можно было управлять двумя способами. Сам Траян правил активно — лично вел легионы и саперные команды на край света; вслед за ним Адриан двадцать лет хлопотал на самой большой строительной площадке, виданной в истории. Другой способ — спокойный, и Антонин затормозил так резко, что систему могло бы и занести. Но тут проявилась глубинная природа Империи: это была превосходная административная машина. Если ее хорошо завести, она могла несколько десятилетий функционировать автономно, разве что ее могли сломать внешние воздействия: военный переворот или сумасброд на Палатине.

Конечно, такие несчастные случаи прямо или косвенно были связаны с чрезмерным либерализмом и слишком большой свободой действий, допускавшейся для правителей. Однако опыт, начатый Антонином и доведенный до крайности Марком Аврелием, имел свою логику и был, по крайней мере с виду, подлинным завершением режима, установленного Августом, а также образцом для «просвещенных монархий» и «добродетельных республик» нашего века Просвещения. Для этого было довольно беспрерывного функционирования системы кооптации власти элитой, эмпирически установленной Основателем. Потом ее полвека извращала его же собственная династия, а затем Нервой и Траяном она была восстановлена в почти конституционной форме. Плиний в «Панегирике Траяну» прекрасно говорил об этом — может быть, даже слишком хорошо.


Марк и Фаустина на Палатине

30 ноября 147 года Фаустина родила на свет девочку, получившую имя Домиции Фаустины. На следующий день, 1 декабря, сенат по просьбе Антонина дал Марку Аврелию проконсульский империй. Теперь у него была равная с императором власть над войском и провинциями, и tribunicia potestas — исключительные полномочия, изобретенные Августом, чтобы пожизненно, хотя с ежегодным подтверждением, получить священную власть народных трибунов. Насколько важен был юридический трюк Основателя, станет понятно, если учесть, что он тем самым становился неприкосновенен: действующего трибуна никто, даже сенат, не мог ни наказать, ни сместить. Эта же фикция давала ему право созывать сенат, блокировать его решения, а также решения любого должностного лица[26]. В то же время сохранялись и прежние трибуны, но с меньшими полномочиями. Нет лучшего примера конституционной уловки, при помощи которой совершился переход от Республики к Империи: ведь она и полтора века спустя все еще управлялась от имени римского сената и народа.

Теперь Марк стал коллегой Антонина, соправителем императора, но не носил неделимого титула верховного понтифика и не был Августом. Поэтому мы с удивлением видим, что в тот же самый день Фаустина получила от сената титул Августы. Быть может, Антонин хотел передать ей титул покойной матери, которая по смерти была объявлена Божественной? На Палатине образовалась протокольная вакансия, которую следует заполнить? Может быть, отец, потерявший двух сыновей и дочь, перенес всю свою любовь на последнего ребенка, и его сожительнице, гречанке Лисистрате, приходилось с этим считаться? Говорили, что эта беспримерная милость поощряла гордыню, властность и независимость Фаустины в ущерб ее мужу. Но хотя эти психологические заключения опираются на древнюю и прочную традицию, они не согласуются с посмертной хвалой, которую Марк Аврелий воздал матери своих детей: «И что жена моя — сама податливость, и сколько тепла, неприхотливости» (I, 17). Прежде чем говорить о лицемерии, слепоте или по крайней мере вежливой неправде, следовало бы во всех подробностях изучить, как жила эта чета, посмотреть на их плодовитость, вынужденные разлуки, вместе перенесенные испытания, проблемы со здоровьем. Сразу же скажем, что вопрос, был ли искренен на этот счет муж и верна ли была ему жена, так и не удастся решить.

Молодая семья поселилась в императорской резиденции, так называемом Доме Тиберия, на северной стороне Палатина, над Форумом и Священной дорогой. Этот дворец был, конечно, представительнее, чем нарочито скромный дом Августа и Ливии, но не столь пышен, как дворец Домициана, закрывавший с восточной стороны овраг, в котором стоял Большой цирк (теперь он служил для официальных церемоний). У каждого императора был свой стиль, выражающий его амбиции и фантазии. Веспасиан и его сыновья, происходившие из италийских мещан, любили пустить пыль в глаза римским жителям. Они снесли Золотой дом Нерона с парком развлечений и огромным причудливым театром, выстроенным по замыслу эксцентричного режиссера, и на его месте возвели массивный нерушимый Колизей (названный в память колоссальной статуи прежнего хозяина, стоявшей там). Сменивший их Траян почти не появлялся на Палатине — он всю жизнь провел в походных шатрах. Благодаря Траяну в Риме появился большой и полезный кирпичный рынок. Для него гениальный архитектор Аполлодор Дамасский построил самый величественный из Форумов, где от императора осталась великолепная мраморная спираль в память его дакских походов. Нет доказательств и тому, что на Палатине долго задерживался испанец Адриан, плененный Грецией. Рим, как и все города Империи, украсился плодами его дерзких архитектурных замыслов: куполом Пантеона, твердыней замка Святого Ангела, — но чтобы полюбоваться столицей его космополитической мечты, надо поехать в Тиволи.

Трудно не остановиться в мечтах о великолепной вилле Адриана, которой ее строитель почти не успел насладиться, а жили ли в ней вообще его преемники, неизвестно. Там все противоположно обстановке комфортабельной простоты, к которой привыкли Антонины. Даже в суровом Доме Тиберия, с его мрачными воспоминаниями и старым этикетом, им было неуютно. В придворной обстановке Рима были свои неизбежные ритуалы: ежедневные утренние аудиенции чиновников и клиентов семьи, приемы послов, выходы в амфитеатр и на скачки. Весь Палатинский холм был застроен дворцовыми службами — это при том, что администрация главным образом находилась в префектуре претория на Виминале. Поскольку из Ланувия или Лория, где чиновничества было меньше, а официальных обязанностей совсем мало, управлять Империей можно было не хуже, Антонин и перенес туда свои пенаты. Империя стала практически двуглавой; молодой соправитель императора разлучался с ним только затем, чтобы отправиться в Рим председательствовать на заседании сената и присутствовать на торжественных церемониях.


Душа в мраморе

Скульптура подтверждает донесенные литературой свидетельства о душевном облике Марка Аврелия — так же, как и Антонина. Нет ничего удивительного, что самые лучшие места его философского наследия ассоциировали с бородатым всадником на Капитолии. Здесь внешний облик так соответствует внутренней жизни, что можно даже подумать, будто художник сделал это нарочно. Но и другие парадные изображения императора — медали, барельефы — говорят нам то же, если учесть, что им трудно выразить больше, рефлектировать над нюансами и противоречиями.

К счастью, у нас есть и изображения молодого Марка. Лицо безбородого мальчика на них парадоксальным образом больше говорит о человеке, который, став взрослым, словно спрятался за принятыми атрибутами. На сохранившемся бюсте мы видим юношу лет шестнадцати-семнадцати с треугольным лицом, высоко поднятыми бровями над большими неглубоко посаженными глазами. Нос острый и довольно длинный, волосы густые, курчавые. Все вместе производит впечатление ума и сосредоточенности, несомненно, восходящее к модели, поскольку портрет, совершенно очевидно, сделан с натуры.

Если держать в уме эту чистую схему внешности, в последующих портретах, на которых лицо скрывается все более пышной с годами растительностью, легче разглядеть, как черты становятся резче и некрасивее. Глаза начинают выступать из орбит — это позволяет заключить, что они испорчены долгими бдениями и чтением; щеки становятся впалыми, четко выступают скулы. Говорят о рассеянном и грустном взгляде Марка Аврелия. И действительно, на весьма реалистичном золотом бюсте из Лозанны мы видим измученного пожилого человека с морщинистым лбом и отсутствующим взглядом. Мы не знаем, какого он был роста — очевидно, ниже Антонина или своего названого брата Луция Вера. О том, что он был худ, говорится только намеками, но если вспомнить о тяготах военных походов, постоянном посте и бессонных ночах, это будет не просто предположение.

Уже легендарным является облик Марка Аврелия в сочинении его отдаленного преемника императора Юлиана. Двести лет спустя, когда между двумя военными кампаниями он занялся лихорадочным сочинительством, ему пришло в голову написать притчу, в которой обожествленные императоры на Олимпе празднуют сатурналии. Ромул пригласил на царский пир богов и прежних властителей Рима. Меркурий объявил состязание, на котором из многих кандидатов избирают превосходнейшего. И вот входит Марк Аврелий: «Когда его позвали, он явился. Видом он был величествен, глаза и лицо слегка тронуты утомлением, но его изысканная и элегантная повадка являла неоспоримую красоту. Борода его была пышная и ухоженная, одежды простые и скромные. Тело его так было измождено и утончено постоянным воздержанием, что все казалось лишь чистым сиянием света». Понятно, что Юлиан, в то время сражавшийся с наступавшим христианством и притязаниями Церкви на власть в Империи, отдает пальму первенства стоику Марку Аврелию. Но чтобы игра шла по правилам, ему сначала приходится оправдаться от обвинений в преступной слабости к жене и сыну.

Потомство запомнит Марка Аврелия только взрослым, преждевременно состарившимся. Поэтому нужно усилие воображения, чтобы представить себе его засидевшимся в мальчиках молодым человеком рядом с Фаустиной, которая, не достигнув еще двадцати лет, родит вторую дочь, причем в это самое время Марк будет принимать все большее участие в государственных делах. Известные нам изображения Фаустины не говорят о ней почти ничего — лишь показывают классическую, холодную, высокомерную красоту. Ее прическа весьма интересна для специалистов по истории моды: видно, что по сравнению со стилем предыдущего поколения произошла серьезная и долговременная перемена. Фаустина Старшая заплетала волосы в косы, уложенные на голове высоким шиньоном. Теперь их стали носить на пробор, уложенные крупными волнами, слегка закрывая ухо и с пучком на затылке. Мать и дочь были похожи: у обеих лица были полные, с красивым овалом и резковато очерченным носом. Судить, насколько Фаустина Младшая была обаятельна, нам трудно, сведений о ее уме у нас тоже нет. Точно известно одно: после тридцати лет она стала играть большую роль в управлении Империей, а двигали ею честолюбие, материнская любовь и династический долг.

Вторая дочь родилась в марте 150 года. Ее назвали Анния Галерия Луцилла. Свое имя она оставила в истории. За год до этого два сына умерли при рождении. Наследника, оставшегося в живых, ждали еще много лет: мальчики умирали гораздо чаще девочек, а поскольку продолжить династию без мужского потомства было нельзя, Фаустине пришлось за отпущенное ей время жизни произвести на свет еще семь детей. С ней случались горячки, сильно тревожившие семью: отрывки до нас донесли письма к Фронтону, превратившиеся в бюллетени о состоянии здоровья людей, брошенных на милость бессильной медицины. Колыбели малюток окружала то радостная, то встревоженная любовь. Об этой стороне эмоционального мира римлян слишком часто забывают. Привязанность к новорожденным в латинской литературе действительно проявляется не часто, но в каком жанре оставалось для нее место во II веке, когда даже христиане еще и не думали о культе Младенца Иисуса? Но ведь надо только почитать римские эпитафии, чтобы увидеть эту любовь, нередко смешанную с отчаянием и уж точно не такую смиренную, как хотели бы стоики.

Читая суровые заклинания «Размышлений», надо помнить о трогательных интонациях писем: тогда станет понятно, что автор заклинал самого себя. Не надо доверять ученику Эпиктета, когда он требует спокойно подсчитывать детей, «взятых природой», в числе прибылей и убытков. Лучше почитаем его письмо к Фронтону: «Если будет угодно богам, можно, кажется, надеяться на выздоровление. Понос прекратился, лихорадка успокоилась. Но тревожит еще слабость и грудной кашель. Понимаешь, конечно, что я говорю о нашей Фаустиночке, о которой мы очень беспокоились. Но скажи мне, лучше ли стало моими молитвами твое здоровье…» Фронтон отвечает: «Боги великие, как я испугался, читая твое письмо! Поначалу можно было подумать, что ты пишешь о собственном здоровье… После понял, что речь о Фаустиночке, и страх мой прошел. Нет, на самом деле не прошел, но стал некоторым образом легче. Слышу, как ты говоришь мне: „Так ты о моей девочке беспокоишься меньше, чем обо мне?“ Как можешь думать так, если я знаю, что ты зовешь это дитя своим днем праздничным, светом тихим, желаний исполнением, радостью совершенною?» Запутавшись в собственной диалектике, старый друг выпутывается пируэтом: «Поцелуй же от меня, если ей будет угодно, ручки и ножки своей маленькой барышне».


Третье лицо

Приходит пора опять увидеть на сцене подзабытого было молодого Луция Цейония, второго приемного сына Антонина, в правах равного брату, но из-за разницы в годах отодвинутого далеко на задний план. Впрочем, он отстал еще больше, поскольку первое консульство получил только в двадцать три года (конечно, и это было намного раньше обычного срока), в то время как Марк Аврелий впервые заступил на эту должность в восемнадцать лет. Вторым он был, вторым и оставался, пока был жив Антонин, не уделявший ему большого внимания. Марк всегда был по правую руку от императора; он ездил на его колеснице, а Луций — на колеснице префекта претория. Такое обращение не испортило его характера: он оставался веселым и добродушным. Самые недоброжелательные хронисты могли поставить ему в вину только праздность и сластолюбие. Как и его отец Цезарь Цейоний, он, видимо, всегда плыл по течению. Имя и внешность работали на него. Скульптура и здесь подтверждает письменные источники: бюсты показывают нам замечательно красивого человека с ясным, привлекательным взглядом из-под длинной непрерывной линии совершенно горизонтальных бровей. Его кудрявые волосы и борода были, вероятно, светлыми или осветлены золотым порошком. Как и отец, он любил лошадей, состязания, игры, женщин, но в отличие от своего предка обладал превосходным здоровьем.

Физическое и нравственное здоровье, несомненно, не давало повода для волнений Антонину и очень впечатляло Марка. Оно было нечаянной радостью для Империи, которую соперничество двух равноправных наследников могло разрушить. Адриан словно прочел по звездам или по наследственным признакам этих отпрысков хороших семей, что они будут миролюбивы и дополнять друг друга. И действительно, старший взял младшего под покровительство, а тот охотно принял его первенство, тем более что это избавляло его от умственных усилий и должностных обязанностей. Он был вполне доволен местом по левую руку от Антонина в цирке и в театре — там, где утверждалась популярность государей, особенно тех, которые поддерживали конюшню Зеленых, самую любимую среди плебеев. Луций, как и Антонин, любил пантомимы, на которых Марк Аврелий явно скучал. Таким образом, казалось, что государство пришло в равновесие и можно ни о чем не беспокоиться. Формально у него было три главы, на деле же два, что видно и по монетам, где Луций — просто приемный сын императора — не изображается.

Правда, надо ли говорить, что молодой Луций был добр по натуре? Быть может, неиспорченность его характера надо приписать духу времени? Можно попробовать представить себе Нерона, не искалеченного морально матерью, не развращенного вольноотпущенниками, усерднее учившегося у Сенеки, не отказавшегося от первоначальных добрых намерений, разделившего правление с молодым Британником. Но вряд ли такое могло быть. Моральный климат правящих слоев римского общества I века был испорчен произволом и преступлениями Тиберия, Калигулы, Клавдия. Когда же зрелости достиг Луций, уже полвека, за исключением четырех-пяти случаев, соблюдалось табу на кровопролитие, установленное Нервой и Траяном. Тацит и Светоний красноречиво предупреждали, как страшен бывает цезаризм. Впрочем, ленивого молодого наследника учили очень хорошо: он брал уроки у тех же учителей, что и Марк, включая Фронтона.

Очень трогательно наблюдать, как знаменитый ритор, когда его переписка с Марком Аврелием выдохлась, вновь обретает молодой задор в письмах его младшему брату, а тому, в свою очередь, явно льстит, что его принимают всерьез. Переход от Марка к Луцию прошел гладко. По примеру отца Луций считал долгом быть покровителем словесности, у него были свои придворные сочинители, но больше всего его занимали лошади. Древние биографы писали, будто его знаменитого жеребца по имени Пернатый кормили из мраморных яслей, будто палатинских коней покрывали парчовыми чепраками, но эти фантазии в духе Калигулы всегда встречаются в полумифических жизнеописаниях второстепенных Цезарей. Биографии отца и сына Цейониев были сфабрикованы на основе очень скудных фактов, исходя из соображений симметрии; ложе из лепестков роз и гурманские роскошества — все это риторические общие места. Того, что нам известно о Луции: симпатичное лицо, милейшие письма и малая роль в государстве, — достаточно, чтобы судить, что человек он был, в общем, самый обыкновенный.

Три строчки, посвященные ему Марком Аврелием, не такого рода, чтобы ясно очертить его образ: «Что брат у меня был такой, который своим нравом мог побудить меня позаботиться о самом себе, а вместе радовал меня уважением и теплотой» (I, 17). Эта невнятная похвала заставляет задуматься, но не столько о самом адресате, сколько об авторе. Всегда было непонятно, как же Марк относился к Луцию. Нередко почести, которые старший щедро даровал младшему, его долготерпение, изъявления привязанности к брату приписывали комплексу слабого по отношению к сильному. Другие давали понять, что он его едва терпел, что ранняя смерть Луция была Марку облегчением, если он ее вообще не ускорил. Одно другого не исключает (кроме предположения о братоубийстве). Можно себе представить, что легкомысленный и безобидный нрав Луция и раздражал брата, на которого ложилась вся ответственность, и не давал долго сердиться. Как государственный деятель Марк Аврелий задавал себе не вопрос «как от него избавиться?», а вопрос «на что он может сгодиться?». Вскоре явится и удачное решение, но оно окажется иллюзорным. Слишком серьезный брат плохо ладил со слишком веселым. Отсюда и весьма двусмысленная благодарность, которую мы только что прочли. Возможно, рассказ о дальнейших событиях поможет нам расшифровать ее.


«Общий рынок по всей земле»

В 148 году Антонин праздновал девятисотую годовщину основания Рима. Традиция требовала отмечать этот праздник грандиозными Столетними играми. Потребовалось несколько лет подготовки: ведь римляне должны были увидеть демонстрацию силы и необъятных масштабов Империи. Она стала всемирной, и на этот раз по улицам Города проходили не пленники, осужденные на рабство или смерть, а представители союзных или присоединившихся народов: батавы, бритты, мавры, сирийцы, арабы, иудеи, египтяне, другие союзники, не столь известные — всякие альбиоталы и осроэняне; все они несли яркие и помпезные символы своих культур. Но больше всего поразили умы редчайшие дикие животные: крокодилы, тигры, гиппопотамы и даже, как передавали, леокрокотты и стрепсицероты — помеси антилоп, гиен и львов. По случаю этого праздника Единства, в честь которого были выбиты медали, в Риме собрались лучшие представители всех народов Империи.

Именно тогда великий оратор из Смирны Элий Аристид прочел свою знаменитую «Похвалу Риму», где, с поправкой на неизбежно присущие жанру риторические преувеличения, ясно высказана политическая философия элиты, бессознательно, через повсеместный культ императорского гения, проникавшая и в народ: «Благодаря вам весь мир стал общей родиной людям. Варвар и грек безопасно может отправляться, куда заблагорассудится. Чужестранцы повсюду встречаются с гостеприимством. Каждое ваше дело подтверждает слова Гомера, сказавшего, что мир есть общее достояние… Через реки вы перебросили мосты, через горы провели дороги, населили пустынные места, повсюду улучшили жизнь, утвердив закон и порядок. Скажем, что человечество, в тоске стенавшее, благодаря вам наслаждается ныне благоденствием и процветанием».

Главное в этом длинном панегирике вот что: сбылось одно очень древнее чаяние — чаяние безопасности. Верно то, что Империя создала никогда прежде не собиравшиеся вместе условия, чтобы на огромном пространстве создать всеобщее процветание. Для этого нужны были дороги, единая монета, общая политика, честная администрация и долгий период внутреннего мира при хорошо охраняемых границах. Все это стало результатом огромной работы, проведенной за полтора века после Августа. Но расцвета устройство Империи достигло благодаря гению династии Антонинов: бескорыстию, либеральной открытости и миролюбивой внешней политики. Вместе с ней как раз появляется новая идея: идея общечеловеческой солидарности. У этого понятия, как и у понятий общества и свободы, было, конечно, не то содержание, которое мы им приписываем, и прежде, чем сравнивать две эпохи, употребляя одни и те же слова, их надо подвергнуть тщательнейшему семантическому анализу. И все-таки можно позволить себе услышать в энтузиазме эллинского ритора, говорившего перед молодым царственным слушателем, первые признаки новой эпохи.

«Ни море, ни протяжение континента не могут препятствовать стяжанию общего гражданства. Для гражданина нет границы между Азией и Европой. Все открыто для всех — ни один человек, достойный власти или почтения, не останется в стороне. Повсюду в мире одна демократия под единым главенством. Имя римлянина вы сделали именем не одного города, но единого народа. К Городу же сходится все: он подобен общему рынку для всей земли». Похвала заходит далеко — слишком далеко: ясно видна опасность, что общий рынок станет монополистическим. Город может поглотить все: огромный крытый рынок Траяна на это способен. Властителям Рима потребуется очень ясный ум, чтобы рассредоточить и перераспределить богатства. Они сделают все, что смогут: ведь они считали, что имеют мандат от всех народов, находившихся под их попечением. Траян сказал своим старым друзьям: «Если вы станете моими наследниками — поручаю вам провинции». Впрочем, ему можно поставить в упрек, что он не помог Испании во время неурожая, в то время как Марк Аврелий, по сообщению Капитолина, послал в эту провинцию зерно из запасов, предназначенных для Рима. Как видим, дух солидарности ушел далеко вперед.

Элий Аристид был отнюдь не мелким наемным краснобаем. Весьма известный уже к тридцати годам, он демонстрировал свое блестящее красноречие, объезжая города вокруг Средиземного моря, где царила мода на так называемую «новую софистику». Возрождение аттицизма воплотилось в процветании художников слова, украшавших культурные действа. Города Азии, Греции и Италии сулили им золотые горы, чтобы они защищали их интересы в Риме, чтобы оставались в них как адвокаты и руководители школ. Так Аристид стал гражданином Смирны. Позднее он так замечательно ходатайствовал за этот город, разрушенный землетрясением, что добился от Марка Аврелия значительной субсидии на его восстановление. Как и многие другие виртуозы красноречия, он был знаменит своими капризами. Все знали, как он почитал Асклепия: затворялся в храмах чудотворца, ничего не делал без его оракулов, в последний момент отменял публичные выступления, если предсказания были недобрыми. Мы еще увидим, как однажды он очень настойчиво просил у императора Марка Аврелия дозволения говорить перед ним.

Есть предположение, что Элий Аристид был эпилептиком. Но главной болезнью великих риторов было тщеславие актеров, испорченных славой, а иногда и расчетливые капризы. Хроники донесли до нас много примеров психодрам, служивших рекламе этих капризных и в то же время священных чудовищ. Например, у знаменитого Полемона, учителя Аристида, был один из лучших домов в Смирне, и когда Антонин, тогда проконсул Азии, остановился в этом городе, городские власти сочли за благо поселить его у ритора, который был тогда в отъезде. Но среди ночи хозяин вернулся и бушевал до тех пор, пока проконсул не очистил помещение. Позже, когда Полемон приехал в Рим и явился на Палатин, Антонин, ставший уже императором, сказал ему, что предоставит такое жилище, где ритор сможет хотя бы спокойно выспаться.


Новая софистика

За несколько лет до выступления Аристида к Цезарю Марку Аврелию был приглашен давать уроки стоик Аполлоний, и мы знаем, какие именно уроки вынес для себя ученик: «независимость и спокойствие… не глядеть ни на что, кроме разума… всегда быть одинаковым» (I, 8). Ясно, что такого мудреца мы представляем себе скромным и спокойным. Но свидетельства современников говорят нам, что всем своим поведением напоминал он взбалмошных коллег. Едва прибыв в Рим вместе со всей своей школой, он получил прозвище Ясон, потому что походил на капитана судовой команды, отправившейся в поход за золотым руном. Он нанял богатый дом на Эсквилине и не выходил из него. К нему прислали сказать, что его ждут на Палатине. «Положено ученику приходить к учителю», — ответил он. Антонин не упрямился. «В конце концов, — заметил он с юмором, — Аполлонию было гораздо легче добраться от Халкедона до Рима, чем пройти с Эсквилина на Палатин». Консул Марк Аврелий отправился в школу.

Если вдуматься, здесь нет ничего нелепого. В новой софистике встретились два течения, издревле проявлявших себя в греческой мысли: красноречие Эсхина и Демосфена и мудрость Сократа и Диогена. У этой педагогической системы, при всей пошлости ее чисто формальных упражнений, было две вполне практические цели: научить логически связной речи и формированию характера. Если ее усваивали как следует, получались строгие юристы и добросовестные чиновники. Честолюбцам она давала возможность соотнести себя с высокой культурой, а заодно являлась инструментом для достижения успеха. Она на все наводила лак гуманизма, необходимый для однородности общества, жившего на огромном пространстве: лаборатории находились в Греции, Малой Азии, Александрии, их филиалы — в Риме, Лионе, Отёне, Кордове, Карфагене, а потребители повсюду, от Британских островов до Аравии. Была широко распространена латынь, но основным языком все же оставался греческий.

По тому, что мы знаем об этой схоластике, она может показаться поверхностной, а то и примитивной, но ведь то же можно сказать и о нашей университетской науке от Абеляра до прошлого поколения, если взять из нее только риторические упражнения — само название показывает их ограниченность. На состязаниях в красноречии чем банальнее тема, тем выше ценятся искусство и воображение. Речи в защиту абстрактного победоносного военачальника, обвиняемого в нарушении приказа, или изнасилованной девушки, требующей казнить отца своего ребенка, мало чем отличаются от современных школьных сочинений. Неверно было бы с пренебрежением относиться к этому желанию подняться над интеллектуальным уровнем общества, в котором и без того часто видят только любовь к физической силе и кровавым зрелищам. Умственные поединки ценились в нем ничуть не меньше, чем в нашем, и доходили до такой остроты, какой у нас не бывает. Дело в том, что магическая сила слова происходила из одного источника с силой крови: и словом и мечом убивали.

Крайнее интеллектуальное напряжение той эпохи с его насыщенностью и пустотой, со светом и тенями видны в необычайной судьбе Герода Аттика. Странно, что его имени нет в каталоге благодарностей Марка Аврелия, у которого он был учителем одновременно с Фронтоном. Это был несметно богатый афинский грек. Откуда взялось богатство его отца, для современников осталось тайной: говорили, что он нашел под домом клад, но вернее всего — наживался на спекуляциях и ростовщичестве, утаивая прибыль от Нероновых и Домициановых фискалов-грабителей. Когда Нерва объявил о возвращении свободы, Аттик-отец благоразумно написал ему: «Я нашел клад — что мне с ним делать?» Император ответил: «Употреби его себе во благо». Старый грек и тут поостерегся и отписал: «Я должен сказать тебе, что клад очень большой». «Тогда употреби его себе во вред», — был ответ. Как только в Империи вновь появилась вольность, вернулось и благосостояние.

Аттик-отец, римский сенатор и дважды консул, был связан с семьей матери Марка Аврелия, а его внук учился вместе с Домицией Луциллой. У Герода был необычайный ораторский дар, которым он снискал славу в Греции. Оттуда в 30-х годах его призвали в Рим, чтобы преподавать греческое красноречие Марку Аврелию, который был младше на двадцать лет. Слава его уже тогда не уступала богатству, а честолюбие почти не имело пределов. Как и его учитель Полемон, Аттик имел недоразумения с проконсулом Антонином, экипажу которого он, как говорили, отказался уступить дорогу на горе Иде. Чрезмерная властность по отношению к афинянам втягивала его в бесконечные тяжбы, причем в конце концов его противники обратились к Фронтону.

Совесть профессионального адвоката этим не смутилась, но Марку было горько смотреть, как его учителя и друзья готовы уничтожить друг друга в судебных залах. До нас дошло его смущенное письмо к Фронтону: «Правосудие должно идти своим чередом, и я не могу давать тебе советы… Но ты знаешь, как я люблю вас обоих… Могу ли я надеяться, что ты в личных нападках не зайдешь слишком далеко?» Фронтон решительно возражает: «Но не могу же я позволить нападать на себя в таком деле, где противная сторона обвиняется в растрате, мздоимстве и даже человекоубийстве… Я не знал, что Герод тебе так дорог. Скажи тогда, что мне делать». Обмен письмами продолжился: они по-прежнему были осторожны, но непонятно, где там кончались теплые чувства и где начиналась строгость закона. Юный Цезарь не оставлял вежливого давления, Фронтон — завуалированного сопротивления. Под одним углом зрения анализ этой переписки покажет глубокую драму человеческой совести, под другим — пустяковый конфликт с предрешенным заранее результатом. Несомненно, этот случай весьма наглядно демонстрирует, как на самом деле функционировало римское общество и каково было разделение властей в государстве. Но ключ к делу потерян: история лукаво скрыла от нас приговор суда.

По-видимому, Герода лично все-таки не осудили, если процесс вообще дошел до конца: год спустя он уже был консулом вместе с Фронтоном. Дальше в его жизни триумфы чередовались с несчастьями. Он открыл свою школу в Марафоне, в великолепном имении с надписью на воротах: «Здесь начинаются владения Всемирного Согласия». Учащиеся съезжались со всей Империи. Повсюду стояли памятники и статуи из мрамора близлежащего Пентиликийского карьера — изображения его духовных детей и гробницы скончавшихся детей любви. Его страсть к знаниям была неутолима. Он читал за столом и в бане, диктовал секретарям в повозке, сам чертил планы строений, которыми одаривал Афины, страдавшие от его же злоупотреблений. Свидетельством тому до наших дней остался Одеон на боковом склоне Акрополя. Герод считался самым богатым человеком в мире, был признан самым красноречивым, но, как мы увидим, не избежал печального конца.

Риторы вызывали друг друга на состязания, как чемпионы, защищающие титулы. Эти блестящие зрелища освещали небо Античности, подобно метеорам, не оставляющим следов. Здесь кроется одна из причин бедности интеллектуального наследия той эпохи. Огромная энергия уходила в жар словесных поединков в амфитеатрах, одеонах и преториях. Отзвуки народных комедий, на которые римляне ломились не меньше, чем на скачки и гладиаторские бои, до нас также не дошли. Фантазий и слушателей для литературного творчества оставалось мало. Книжная торговля процветала, однако новинки, видимо, были редки. Современники почти не донесли до нас сведений о крупных именах, время — значительных произведений. Историки постоянно задаются вопросом о природе и степени этого упадка и о том, был ли он на самом деле[27].


Недвижный страж

Механизм совместного правления Антонина и Марка Аврелия превосходно работал уже двадцать два года (мировой рекорд). Даже самые недоброжелательные хронисты не оставили никаких свидетельств нетерпеливого недовольства или огорчения наследника. Рассказывают только, что однажды старый император гулял в саду со своим другом Гомуллом и тот указал ему на Домицию Луциллу, молившуюся перед статуей Аполлона. «Видишь, — сказал Гомулл, — она молит Бога поскорее забрать тебя». Но шутить было позволено, потому что ничего серьезного за этим не стояло. Марк Аврелий не возводил в проблему то, что в правлении он играл вторую роль, и мы, пожалуй, не должны на этом основании заключать, что он был слаб характером. Ему казалось нормальным делить неисчерпаемые обязанности, которых он не домогался и к каким не имел провиденциального призвания. Как мы увидим, он дважды по собственной инициативе и в гораздо менее благоприятных условиях повторил опыт соправления с разными партнерами.

На следующий, 161 год Антонин ослабел. Ему исполнилось семьдесят пять лет — для античности возраст преклонный. Его сильно беспокоили внешнеполитические проблемы. Царствование Антонина оставалось спокойным только ценой активной дипломатии и постоянной политики вооруженного сдерживания. В предсмертном бреду, ругая «царей, бросающих вызов Риму», он выражал тайную заботу всей своей жизни: поддерживать престиж и целостность Империи своих предшественников, но другими средствами. Он не мчался при каждом случае на границу, не являлся потомству в блестящих доспехах — разве что на статуе в Ватикане. Больше двадцати лет ему удавалось это чудо: стоя в центре, быть недвижным наблюдателем волнений на окраинах, выслушивать доклады, посылать обдуманные приказы понимающим дело легатам и недвусмысленные знаки беспокойным соседям.

Многие полагают, что секрет такой удачной внешней политики следует искать в совпадении чрезвычайно благоприятных условий, которыми Антонин пользовался или которым у него хватало мудрости не противиться. Действительно, вполне вероятно, что именно программа выпрямления и укрепления стратегических границ, начатая Домицианом, реализованная Траяном и методически завершенная Адрианом, дала Риму передышку, продолжавшуюся до середины века. Нет сомнения и в том, что варварских конников, гарцевавших возле рубежей Империи, обескуражили удары, нанесенные Траяном, и слава его оружия: наследники побежденных стали осторожнее, и Антонин застал поколение не слишком предприимчивых парфянских, германских и британских вождей. Ему не пришлось противостоять большим организованным нашествиям. Но он вполне догадывался, что история лишь задержала дыхание, и, умирая, не был спокоен.

Император жил в Лории — поместье, где он вырос, на Аврелиевой дороге, ведущей из Рима в Галлию. Однажды на ужин он немного переел своего любимого альпийского сыра. Началось отравление, поднялся жар. Наутро Антонин вызвал обоих префектов претория и в их присутствии препоручил государство и дочь Марку Аврелию. Он велел перенести статую Фортуны (богини удачи), лежащую в постели императора, в комнату своего зятя и наследника. Затем он погрузился в беспокойный сон — тут-то все и услышали, как он впервые высказывает тревоги и гнев, таившиеся в нем всю жизнь. Но к утру он вновь успокоился, а вечером, когда дежурный центурион вошел к императору спросить пароль для стражи, тот прошептал: «Aequanimitas», — что приблизительно можно перевести как «ровность духа». «Наконец, — сообщает биограф, — он повернулся на бок, как будто хотел спать». Это было 7 марта 161 года.

Здесь легенда в высшей степени правдоподобна. В этом человеке, прозванном Святым или Праведным, о котором у нас нет ни одного отзыва, выбивающегося из общего мнения, все было так ладно, что можно подумать, будто фортуна всю жизнь верно сопутствовала ему. И почему бы не допустить, что иногда общество приходит в счастливое состояние равновесия, в котором порождает правителей по образу своему? Пока поколение, естественно желающее быть верным самому себе, не завершит свой жизненный путь, действует совокупность взаимодействий и подражаний, придающая картине глубину и размах. Гораздо труднее сохранить это равновесие, приспособить его к обновляющемуся обществу. Но Антонин принял свои меры. При Марке его царство вместе со всем аппаратом управления продолжалось в неизменном пространстве-времени. Император уходил к своей Фаустине, оставляя другую подругу молодому коллеге, у которого было довольно времени стать таким же, как он.

Но если дух времени и впрямь был таков — куда же девались беспощадная сила, жестокость, произвол, которыми согласно Тациту Рим был исполнен на несколько десятилетий раньше и которые Дион Кассий увидел несколькими десятилетиями позже? Очень краткие циклы перехода от жестокости к терпимости и обратно к цивилизации, которая кажется замкнутой и находящейся в плену у своих традиций насилия, нарушают наши предвзятые представления. Не следовало ли, чтобы уйти от исконного наследства, разрушить ее, а на ее развалинах построить новую? Ведь наше иудеохристианское сознание не может не отбросить проклятый мир, уничтожаемый собственными грехами, безвозвратно в прошлое. Кроме того, многие возразят, что в Риме не могло быть таких благодатных периодов, как мы говорили, потому что если немногие избранные и подошли к представлениям о гуманности, то для большинства эти идеи были недоступны.

Этот редемпционистский тезис (а все мы более или менее сознательные редемпционисты) заслуживает рассмотрения. Конечно же блеск Антонинов не должен нас ослеплять. Оставались еще огромные области мрака, и когда (вспомним тут последние слова Марка Аврелия) «солнце зашло за Дунай», римские небеса снова покрылись мраком. Но остается фактом, что во II веке н. э. история стала выглядеть лучше, причем распространение христианства еще не оказало своего влияния. То и другое лишь совпадало по времени, и отсюда, конечно, можно извлечь важные выводы.

Смерть Антонина могла бы быть самой надежной точкой отсчета. У нас нет доказательств, что она сильно затронула умы и сердца жителей Империи, которую он сделал защищенной от многих опасностей. При его кончине не было ни одного дурного знака, в отличие от обстоятельств смерти почти всех других императоров. Можно было бы сказать: «Антонин умер, да здравствует Антонин», потому что Марк Аврелий тотчас принял его имя, чтобы сделать преемственность еще более наглядной. Тело человека, дожившего свой век до естественного конца, было сожжено на Марсовом поле, а прах положен в мавзолей Адриана. Орел, взлетевший с погребального костра, унес его «гения». По декрету сената Антонин стал богом. Был учрежден его культ, жрецом которого стал «фламин» — юноша из знатной семьи. Был завершен храм, начатый им в честь покойной супруги. До сих пор стоят на Форуме его великолепные колонны.


Свет и тени

Итак, казалось, что в обществе царят спокойная ясность духа и справедливость. В этой блестящей видимости было много и реального. Мы уже видели, сколь успешно проводилась политика мира с оружием в руках. Военное сословие занималось здоровой повседневной работой. Легионеры были еще и строителями: они совершенствовали самую прекрасную систему путей сообщения из всех, когда-либо связывавших людей. Торговля соединяла провинции между собой, и поэтому все они жили по одному времени — римскому. Антонин оставил общественной казне солидный профицит. Между тем внешняя торговля по структуре своей была дефицитна вследствие ввоза предметов роскоши — восточных пряностей и шелков — без достаточного эквивалента. Чтобы избежать разорительной комиссии парфянским и арабским посредникам, Рим завязывал прямые связи с Востоком. Там принимали индийские посольства, посылали благодарственные миссии в Восточную Африку, а греческие мореплаватели открыли муссоны, которые донесли их до Тонкина.

Даже серьезные проблемы правительства были локальными и эпизодическими и никогда не омрачали общей картины. В Риме случился перебой с продовольствием, когда в проезжавших Антонина с Марком Аврелием кидались камнями. Что это было: гнев избалованной толпы или отчаяние несчастного народа? Первое предположение вероятнее. Во время бунта был убит префект Египта, папирусы подтверждают хронический голод и беспорядки в Дельте. Некоторые решили, что именно этот нетленный папирус сохранил для нас подлинную память эпохи, а другие сведения до нас не дошли. Но разве нищета феллахов — не банальная константа истории? Из этих разрозненных случаев невозможно вывести никакого общего заключения, так же, как и из локального восстания мавров и кабилов в Магрибе и Рифе. Чтобы остановить эти племена (из которых никто никогда не доводил дело до конца), пришлось послать войска из Германии и с Дуная. Неспокойные варварские племена грозили и на севере Британских островов. Чтобы прекратить набеги каледонцев, Антонин велел построить новую линию укреплений, короче и севернее старой, между Фортом и Клайдом.

Эта центральная стратегия разрабатывалась в Риме, но сами жители города о ней ничего не знали. Основную нагрузку несло только войско, а почести получали в лучшем случае военачальники. Почет и слава уже не были связаны с этим родом военных действий — поддержанием порядка в областях, считавшихся составными частями неделимого наследия. Настоящая война, если уж нельзя было ее избежать, велась совсем с другими противниками и на других направлениях. В первую очередь это были непосредственно грозившие Империи народности к востоку от Рейна и к северу от Дуная, а также далекий наследственный враг на Востоке — Парфия на Евфрате. Адриану и Антонину благодаря предусмотрительности, дипломатии и конечно же подкупу удавалось отдалить новый виток вековых конфликтов. На соседей смотрели с другого берега длинной речной границы.

Во внутренних делах были свои проблемы. Если судить о прогрессе общества по законотворчеству (а в Риме право регулировало наимельчайшие повседневные акты), то совершенствование регламентации видно яснее, чем увеличение свободы. При том еще вопрос, не имели ли весьма многочисленные в то время меры, касавшиеся опеки, наследства, отпуска рабов на волю и семейного права, серьезных гуманитарных последствий для тесно замкнутого общества. Антонин — скрупулезный юрист, по словам Марка Аврелия, «вообще ничего не оставлял, пока не рассмотрит дело хорошо и ясно». Он радовался, «если кто укажет лучшее» (VI, 30), был очень осторожен в реформах. «Никаких новшеств» (I, 16) ради новшеств — кажется, одна из главных черт, которые его преемник взял у него. Тем больше его заслуга в кардинальном усовершенствовании уголовного права: именно его указом впервые установлен принцип презумпции невиновности.

Христиане, желая отблагодарить «доброго императора», приписали Антонину рескрипт, по которому «имя христианина как таковое запретно, но если обвиняемый отрицает его и обвинитель не может доказать обвинения, то обвиняемый освобождается от тяжкого наказания». Подлинность этого текста, закрепляющего инструкции Траяна Плинию, ныне оспаривается, но по крайней мере стоит запомнить, что среди первых апологетов шла та же молва о великодушии Антонина, что и среди язычников. До нас дошел текст о положении рабов — на сей раз уже бесспорный — в виде инструкции императора проконсулу Бетики, которому некий хозяин жаловался на неповиновение слуг: «Необходимо, чтобы рабам, законно требующим защиты против жестокости и непереносимой суровости хозяев, не было в ней отказа». Дело могло доходить даже до лишения хозяина прав на жалобщика. Так началось дело улучшения положения рабов, завершившееся лишь полтора тысячелетия спустя. Большего и нельзя спрашивать с господина всех господ Империи. В других же отношениях, в частности, что касается положения вольноотпущенников в обществе, он проявлял косный консерватизм.


Глава 4
ПЕРВАЯ ВОЛНА БЕД (161–166 гг. н. э.)

Не стыдись, когда помогают.

Марк Аврелий. Размышления, VII, 7


Безупречная интронизация

В час смерти Антонина власть была в руках его соправителя, Цезаря Марка Аврелия, в четвертый раз исполнявшего должность консула, имевшего империй над провинциями и трибунскую власть. Это были очень значительные титулы, но они еще не обеспечивали совершенной легитимности. Не хватало еще имени Августа, данного сенатом, и именования императором, провозглашенного вооруженными силами. Венцом всего было достоинство великого понтифика. Хотя все это представлялось в высшей степени возможным — дело обстояло лучше, чем при любой интронизации со времен Августа. Правда, маневр предстоял сложный, поэтому нельзя было пренебрегать никакой формальностью. Инициатива сената была правилом, которое после смерти Августа почти всегда нарушалось. Тиберия, Калигулу, Клавдия, Веспасиана и даже Адриана к власти привели легионы или преторианцы, а сенат спешно ратифицировал государственные перевороты, которые не мог предупредить.

На этот раз процедура предварительного усыновления, придуманная, чтобы заполнить огромный пробел в конституционной системе Августа, сработала хорошо. Кажется, нигде легионы не пытались поставить собственного кандидата. Когда Марк Аврелий после похорон явился в сенат в качестве простого консула просить его об апофеозе Антонина, собрание единогласно объявило его принцепсом и Августом. Он отказался, и никто в общем-то не удивился: это был жест приличия, «non sum dignus»[28], который при настойчивых просьбах быстро берут назад. Так делал даже Тиберий, которого чуть не поймали на слове (это было первое из его роковых недоразумений с сенатом). Марк Аврелий мог не опасаться подобной ловушки, однако, ко всеобщему изумлению, он стоял на своем, объясняя, что эта ноша для него действительно тяжела и он хочет ее хотя бы разделить. Случилось недолгое замешательство, и хотя никто не думал, что видит нового Тиберия, но и Марка Аврелия не узнавали.

Впрочем, если приглядеться, между двумя ситуациями, разделенными полутора столетиями, было и некоторое сходство. Первоначальный отказ не был чистой проформой: он был одновременно искренним, суеверным и тактическим. Тиберий — природный аристократ и антиавгустианец — предпочел бы разделить полномочия с республиканским сенатом. Ипохондрик по натуре, он неуклюже пытался ублажить Фатум. Наконец, как человек хитрый, он желал испытать, до какой степени дойдет оппозиция его персоне, чтобы потом диктовать свои условия. И вот теперь милейший воспитанник Антонина имел все резоны вести себя так же, как жестокий сын Ливии. Марк Аврелий был искренен, не решаясь принять на себя всю полноту тягостной власти. Он уже знал ее на опыте, и ему не хватало воображения и бодрости духа представить ее себе неразделенной. Его уму представлялись иногда удачные, но слишком рискованные примеры единовластия Адриана, Траяна и Домициана. Что до суеверия, то кто не был бы суеверен, переступая порог священного и абсолютного? Наконец, тактическая пауза имела целью потом взять инициативу в свои руки и тогда уже ставить условия.

Это условие всех удивило, но для приемного внука Адриана и названого брата Луция Коммода оно было вполне логично. Те, кто за двадцать лет забыл про Луция, почти не появлявшегося в Государственном совете и намеренно отодвинутого Антонином в тень, не ожидали, что он выйдет на авансцену. Тем не менее это было первое конституционное деяние Марка Аврелия. В качестве консула он немедленно провел беспрецедентный законопроект: его младший брат получал одинаковые с ним полномочия, так что впервые в истории Рима у него стало два равноправных императора. Кажется, удивление и неприятие этого акта сенатом были не так глубоки, как наше теперешнее изумление. Во всяком случае, они скоро прошли. Воцарение соимператора Луция Цезаря Августа, имевшего все священные должности, кроме лишь верховного понтификата, было утверждено овацией.

Это конституционное новшество было так легко принято не только потому, что политический класс поддался ненавязчивому шантажу Марка Аврелия, но и потому, что многие еще помнили про завещание Адриана. Нет никакой нужды предполагать, что в нем была какая-то тайна, но нет и сомнения в том, что воля умиравшего императора была неоднозначна. Чем бы на самом деле ни вызывалась его привязанность к Цейониям, были у него какие-то обязательства перед старой римской знатью или нет, — завещание оставалось священным и по-прежнему хранилось у весталок. Марк Аврелий, лучше всех осведомленный о сути проблемы, не хотел начинать царствование с клятвопреступления и вполне вероятной тяжбы. Кроме того, для римского правосознания это новшество отнюдь не являлось двусмысленным: разделение должностей входило в республиканскую традицию. Консулов всегда было двое, и Антонин на консульство 161 года предложил именно Марка и Луция. Наконец вспомнили, что Август дважды назначал себе двух равноправных преемников — было ли это мудро или глупо, мы не узнаем, поскольку оба раза смерть преждевременно унесла наследников.

Что двигало Марком Аврелием? Моральное обязательство или это был лишь предлог? Можно только предполагать. Если бы он оставил брата на втором месте, ему в любом случае ничего серьезно не грозило бы. За ним оставалось бы преимущество старшинства, опыта и положения — того нераздельного достоинства, которое с первых времен Империи называли auctoritas. Как мы видели, этот термин коренится в сакральной сфере и обнаруживается в титуле, избранном для себя Августом. В конечном же счете основание для решения, принятого в марте 161 года, следует искать в искренней дружбе двух наследников и в том, что они во многом дополняли друг друга, в том числе и по физическим качествам.

Отныне у сената и римского народа (теоретически сенат был представителем народа) было два Цезаря, два Августа, два принцепса, но еще не было императора. Это следовало исправить как можно скорее, обратившись к ближайшим представителям вооруженных сил — единственным, имевшим право квартировать в Риме: преторианцам. Преторианский корпус из семи тысяч человек, разделенных на десять когорт, служил для охраны порядка в Империи. Их командир, префект претория из сословия всадников, фактически был военным и гражданским главой правительства. Начиная с Сеяна, фаворита и соперника Тиберия, в лагере преторианцев на Виминале бродила мечта о власти. Траян призвал их к порядку, и вот уже шестьдесят лет префекты — сильные люди часто низкого происхождения — крепко держали их в руках. Итак, Марк Аврелий и Луций по обычаю отправились в их казармы, где получили одобрение (acclamatio), сопровождаемое страшной клятвой верности. Надо упомянуть и об ответном даре, знаменитом донативе: подарки в честь благополучного воцарения были неразрывно связаны с присягой. На этот раз каждый солдат получил по двадцать тысяч сестерциев, а офицеры еще больше, что равнялось нескольким годовым жалованьям.

Легионам тоже давался донатив, правда, не столь высокий. Но на триста пятьдесят тысяч человек был весьма обременительным расходом для новой власти. Однако если императоры, не имевшие никакого военного образования и никогда не бывавшие в лагерях, хотели мира хотя бы для самих себя, им приходилось быть щедрыми. До самых границ Империи ходили золотые монеты с портретами двух Цезарей и девизом «Concordia Augustorum» («Согласие Августов») или «Felicitas temporum» («Блаженные времена»). В то время это было самой доходчивой формой императорской пропаганды. Позже появился еще один девиз: «Hilaritas» («Радость»). Его следовало понимать так, что совершилось счастливое событие: Фаустина наконец-то родила мальчиков, полновластных Цезарей, близнецов Аврелия Антонина и Аврелия Коммода. Матери приснилось, что она разродилась двумя змеями, один из которых пожрал другого. Так бессознательно выразился миф об основании и проклятии Города — о Ромуле и Реме — тайная тревога династии, у которой уже была пара близнецов, предчувствие, что, если оба выживут, один может оказаться лишним. В мире, где страх, днем изгонявшийся мужеством или колдовством, по ночам овладевал уснувшими душами, часто видели во сне змей и морских чудовищ.


Рождение и свадьба

Много лет спустя этот день — 30 августа 161 года, день рождения Коммода, — причислят к несчастным. Тогда вспомнят и о других сновидениях, других феноменах, случившихся в последние годы царствования Антонина, в которых признали предзнаменования скорого окончания благих времен: на небесах явилась косматая комета, одна женщина родила пятерых близнецов, другая — младенца с двумя головами. «…В Аравии видели колоссального размера змею с гривой, — сообщает Юлий Капитолин, — пожравшую собственный хвост. Наконец, в тех же краях четыре льва, лишившись всякой свирепости, добровольно позволили связать себя». Но в тот момент все предавались провозглашенной Радости, тем более что новое счастливое событие стало поводом для новых праздников и раздач: Марк Аврелий выдал свою дочь Луциллу замуж за своего коллегу Луция.

Совершенно понятно, в чем была выгода от этого укрепления союза. Луцию было за тридцать, римские хроники вовсю писали о его роскошествах и сладострастии. Говорили, что его великолепная вилла на Клодиевой дороге при выезде из Рима была ареной утонченного разврата. Вполне возможно. Скульптурные портреты обессмертили его обворожительность. В этом видели опасность для единства и равновесия династии. Надо было, пока не поздно, ввести Луция в круг семьи. Мы не знаем, что стало бы с престолонаследием, если бы у новой четы появились наследники мужского пола, насколько был бесспорен закон первородства. Драма — а такая ситуация в тех редких случаях, когда она действительно случалась в Риме, была непростой — оказалась отложена.

Пикантность состояла в том, что двадцать лет назад Луций был обручен с матерью, а потом женился на дочери, так что план Адриана осуществился, отложенный на поколение. Фаустине пришлось бы выйти за мальчишку на три-четыре года младше себя, Луцилла выходила за собственного дядю, на девятнадцать лет старше, довольно истасканного жуира. Даже для древних такая разница в возрасте была противоестественной. Если так, то можно придумать любые ужасы, что люди и сделали. Говорили, например, что Фаустина стала любовницей своего зятя, словно чтобы вернуть несбывшийся брак, а потом, когда он пригрозил рассказать об этой связи Луцилле, будто бы старалась от него избавиться. Может быть, в скандальной хронике этой искусственно созданной семьи и не все легенда: ведь в ней нечестолюбивым, но облеченным всей полнотой власти мужчинам приходилось считаться с тщеславными женщинами, объявлявшими себя главными представительницами интересов династии. Со временем несходство темпераментов только обострилось, в результате чего пострадала легитимность власти.

Радость и Согласие оставались лозунгом дня еще несколько месяцев. Марк Аврелий и Луций переменили имена. Марк принял фамильное имя Антонинов, а собственное имя Вера отдал названому брату Луцию, который стал Луцием Вером. Это небольшое изменение в метрике сильно сбило с толку позднейших историков: отсюда произошло много анахронизмов — Марк Аврелий стал известен под именем Антонина Философа, а Луция стали считать потомком рода Веров. В этом обмене родовыми именами, путанице личных, произвольном переходе из одного семейства в другое можно видеть одну из причин того, что современная публика мало интересуется римской историей: трудно освоиться в обществе, если не понимаешь, как оно устроено. В этих сложных именах, которые менялись в течение жизни одного человека, но не менялись в течение нескольких поколений, непросто разобраться. Из-за того, что трудно отследить и подлинные социальные связи этих людей, мы, возможно, утратили способность понимать жизнь не такого дифференцированного, как может показаться, общества[29].

И действительно, мы имеем дело с отдельными людьми. Они называли себя свободными — мы так и относимся к ним, но ведь они были связаны клановым духом. Нас возмущает различие «знатных» и «меньших» людей, которое законники Марка Аврелия тщательно проводили и в гражданском, и в уголовном кодексе, но мы не представляем себе меры сильнейшей вертикальной спайки в семье и в роде. На самом деле устройство римского общества далеко не так прозрачно, как утверждал, чтобы узаконить сам себя, классический рационализм, влюбленный в латинскую культуру. Современные социологи справедливо возводят структуру общества к архаическим мифам. Но разве эти мифы не живы в нашем подсознании? В совсем недалеких от нас регионах — там, где, сохранилась система патроната и племенных обычаев, — они действуют и до сих пор. Достаточно взглянуть на них, чтобы, mutatis mutandis, восстановить контакт с римскими корнями, продолжающими давать всходы по всему Средиземноморью. Но это трудная работа. Проще провести исследование на примере жизни и деятельности лиц, выделившихся из группы, получивших по наследству или по заслугам право на индивидуальность. Конечно, они не так показательны для среднего уровня своих современников, но для нас именно они лучше всего выражают дух своего времени, несут на себе его печать и сами запечатлевают его в истории. В их числе и Марк Аврелий. Немногие люди так сознательно и доверчиво передали нам ключи от своей души и своей эпохи.


Первая волна бед

Осенью Тибр выходил из берегов, подмывал обрыв и стоявшие на нем дома падали. По бурной реке плыли трупы людей и животных. Это случалось по нескольку раз за столетие, несмотря на меры, принимавшиеся властями с тех пор, как Август учредил должность надзирателя за берегами Тибра, поручавшуюся одному из сенаторов. При Траяне этот пост занимал Плиний Младший. Упрекать римских сановников и инженеров в некомпетентности нельзя. Никто и поныне не защищен от таких бедствий. В Риме они становились катастрофическими: городские стоки забивались, и тиф, никогда далеко не уходивший, начинал буйствовать с особой силой. Торговые суда с египетским и североафриканским зерном не могли причалить. Весь отлаженный механизм снабжения Города продовольствием останавливался.

Мы не хотим сказать, что реальный ущерб был мал, но вполне возможно, что из-за сбоя в работе столь совершенно устроенного центра власти при наличии очень плотного и эгоистичного городского населения, психологически и политически значение таких событий преувеличивалось. Рим был нерушим, но непрочен. Забота Города о самом себе, демагогическое внимание, которое ему оказывали правители, держали его в состоянии постоянного невроза. При Республике его причуды разоряли внешний мир, который он эксплуатировал. Империя родилась из моральной и материальной необходимости привести в равновесие сначала Рим с остальной Италией, а после их примирения — и провинции. Но гипертрофия Города была неизлечима. Поскольку Рим был чрезвычайно велик и прекрасно устроен, он неизбежно становился величайшим в мире театром. Самые ничтожные события в нем становились историческими. Конечно, и наводнение на Тибре в 161 году осталось в памяти потомков.

Императоры приняли срочные меры. В Риме привыкли и умели справляться с чрезвычайными обстоятельствами. Гений этого народа и был гением противостояния. Римляне только тем и занимались, что встречали вызовы, которые от скуки сами себе бросали во время мира, а мир они получили, завоевав, рискуя жизнью, все земли, на которые могли посягнуть. Выход Тибра из берегов был чистым Фатумом, который необходимо было победить как магией, так и устройством плотин. В храмах жрецы приносили этому слепому божеству жертвы, а когорты городской стражи торопились чинить разрушенные дамбы. Императорская казна щедро распахнулась. Построили новые дамбы, немного шире в основании, но пониже — не выше семнадцати метров, — и по-прежнему на грани риска, потому что другая богиня, «необходимость», требовала экономить землю в столице, раздвигать границы которой запрещала религия. Мы еще увидим, что дух религиозности и дух спекуляции вместе поддерживали в Риме постоянный жилищный кризис.

Не успел Тибр войти в берега, как пришла весть, что германские варвары вышли из своих лесов и наводнили северные провинции: Верхнюю Германию и Рецию, то есть левый берег Рейна, а также часть Вюртемберга и Австрии, с большим трудом колонизированные при Августе. Эти пограничные области, которые считали сильно укрепленными, были теперь не базой для завоевания Германии, углубиться в которую не было решительно никакой возможности, а барьером, охранявшим от народов, всегда готовых двинуться на запад. Оборонительная стратегия уже со времен Августа считалась твердым принципом, правда, толковать его пытались по-разному. Если император любил славу, он всегда мог нанести превентивный удар, как в I веке делали Тиберий и Германик, а позже Домициан и Траян. С большим или меньшим успехом они зачищали и укрепляли рейнско-дунайские рубежи. Никогда нельзя было решить, где необходимость, а где предлог устроить триумф; мудрости последовательного миролюбия Адриана и Антонина, наоборот, всегда удивлялись. Но в этот раз все было ясно: варвары нарушили границы Империи.


Непогода в Европе

Мы не знаем никаких подробностей об этом событии, кроме того, что нападавшими были катты — бродячее племя, несколько раз встречающееся в истории германских войн. Они устроились было в Гессене на правом берегу Рейна и там, возможно, гермундуры и маркоманы, сами стремившиеся к западу, прижали их к стратегическому барьеру между Рейном и Дунаем, устроенному Домицианом, — так называемым Десятинным полям. А может быть, это было одиночное, не согласованное с другими племенами предприятие какого-нибудь честолюбивого вождя. В том и в другом случае момент, выбранный, чтобы испытать удачу, показателен. Справедливо или нет, древние и современные историки видели в этом эпизоде предвестие большой германской войны, как бы первое предупреждение той судьбы, о которой, казалось, догадывался Антонин на смертном одре. И в самом деле, можно предположить со стороны германцев разумный расчет, что невзрачные и неопытные новые правители Рима не смогут принять вызов.

На самом деле правителям особенно и не пришлось им заниматься. Провинциальные власти в те времена могли сами ответить агрессорам. В распоряжении наместника Верхней Германии Авфидия Викторина находились два боеготовых легиона. Соученик Марка Аврелия по частным урокам в доме Домиции Луциллы был человеком незаурядным. Друг детства Марка женился на «воробушке» Грации, дочери Фронтона. Теперь граница находилась в надежных руках. Неизвестно, какой ценой, но катты были отброшены. Перед плодовитыми воинами, которые шли на приступ вместе с женами, не ставилось задачи беречь человеческие жизни. Семьи ехали за ними в обозе, потом селились на завоеванных землях. Защитники Империи, напротив, не разбрасывались живой силой: воинский набор был труден, и воины стоили дорого. Как и все легаты, Авфидий Викторин получил приказ Антонина: «Для меня дороже сохранить жизнь одного гражданина, чем видеть тысячу убитых врагов». Принцип не бесспорный и с точки зрения гуманности, и с точки зрения тактики. В ходе многочисленных регулярных боев и стычек германцы научились многим приемам легионерского боя, и вот они испытали на прочность рубеж Реции, который тянулся от Кобленца до Регенсбурга. Вскоре этот опыт им пригодился.

В свою очередь, римское командование не заблуждалось, видя победы противника, которые в лучшем случае давали время приготовиться к общей обороне. Реция была ключом к Венеции и долине По, и теперь потенциальные агрессоры ясно увидели, что завладеть этим ключом не трудно. А будут ли достаточно надежны войска, охраняющие сам Рим? Резервной армии под рукой у них не было. Судьба Италии зависела от обороноспособности одиннадцати рейнских и дунайских легионов, то есть от ста тысяч человек. Считалось, что этот предохранительный кордон способен остановить локальные вторжения, если варвары не откажутся от новых попыток, и даже уничтожить их войско. Что же до общего наступления, такая возможность не принималась в расчет, что было не легкомыслием, а реальной оценкой. Два десятка германских племен, способных угрожать Империи, были разобщены и собственными потомственными распрями, и умелыми маневрами римской дипломатии. Так что все зависело от эффективности этой дипломатии, от ее информированности, а главное, конечно, от того, правильно ли по ту сторону римского рубежа оценят характер новых правителей. Не в первый раз в истории накопившиеся психологические ошибки могли привести к политическому катаклизму.


Разгром на Ближнем Востоке

Роковая ошибка и совершилась, но там, где ее уже не ждали: в далеком Парфянском царстве. Германцы были лучше осведомлены и поняли, что Марк Аврелий продолжит твердую политику Антонина с теми же людьми и в том же духе. Верность легионов не позволяла им в этом усомниться. Но за три тысячи километров от Рима нашелся человек, впавший в заблуждение. Царь Царей за Евфратом решил, что настал момент свести старые счеты с Римом. Вологез III находился у власти уже больше двенадцати лет. В конце царствования Антонина он еле терпел присутствие сильного римского войска на границе своего царства. Очевидно, подстрекаемый иранскими националистами, он потребовал, грозя войной, вернуть из Рима золотой трон, служивший Дарию, который Траян после взятия Ктесифона (парфянской столицы) вывез в качестве военного трофея. Требование было справедливо: Адриан обещал вернуть трон-символ. Но спор потянул за собой другой: спор об Армении, за господство над которой две империи ссорились уже полтора столетия. В тот момент в ней правил царь, избранный Римом. Вологезу ради престижа требовалось отдать ее своему вассалу. Римляне по той же причине не собирались делать ему такой подарок. Антонин дважды начисто отклонил парфянские требования, послал Вологезу весьма решительное предупреждение и усилил легионы на Востоке.

Царь Царей какое-то время раздумывал. Когда же он увидел, что на Палатине воссели два совершенно неопытных в военном деле новичка, то решил привести в дело свою знаменитую конницу. Парфянские войска вторглись в Армению. В Риме об этом узнали только в начале осени, но ближайшая из римских армий — каппадокийская, уже вступила в войну. В распоряжении наместника Каппадокии Седатия Севериана было два легиона. Почему он взял только один? Если верить Лукиану Самосатскому, это удивительная история, проливающая свет на бездну суеверия в римском обществе. Некий современник и соотечественник знаменитого сатирика плутовством завоевал во всей Малой Азии славу великого волшебника. Он стал известен под именем Александра Абонитихийского, по названию городка в Пафлагонии на берегу Черного моря, и торговал своими предсказаниями по всему греко-римскому Востоку. Среди жертв его обмана оказался и Севериан.

Маг разговаривал с Роком, используя питона по имени Гликон, которому на голову надевалась маска, при помощи особого устройства способная произносить слова. Вопросы подавались ему в письменном виде, а он отвечал на них стихами. Лукиан разоблачал мошенников своего времени с иронией и талантом, не уступающим Свифту и Дидро. Александр был в их числе, но по его портрету видно, что сам сатирик попал под обаяние его личности и дьявольской ловкости. Колдуну прислуживала девица невиданной красоты, рожденная им, как он говорил, от Луны. Эта полубогиня очаровала стареющего наместника Азии Рутилиана, которого Антонин по своему обычаю слишком долго держал на посту. Выйдя замуж за проконсула, она стала доставлять своему отцу самых блестящих клиентов. Императорский легат Севериан также обратился к питону с вопросом, что ждет его в войне с захватчиками. Гликон ответил: «Ты победишь парфянина, покоришь Армению и вернешься в Рим, где тебя ждет триумф». Поэтому современники ничем иным не объясняли тот факт, что легат, считавшийся опытным воином, пошел на врага лишь с половиной своих сил. Сейчас предлагают и другое объяснение: Севериан не желал делиться обещанным успехом, а потому поспешил отправиться в поход, не дожидаясь подкреплений с Дуная. Он выступил из Саталы с 15-м Аполлинарийским легионом и на горной дороге к армянской столице Артаксате был застигнут врасплох лучшим парфянским полководцем, «суреном» Хосровом. Севериан бежал от окружения в крепость Элигию, но продержался там всего три дня. Поняв, что попал в ловушку, он покончил с собой, а все войско перебили.

Это поражение ошеломило Рим. Вся добрая память о легате испарилась. Зато кстати вспомнили, что он был галл — то ли пиктав, то ли сантон, то есть легковерен и легкомыслен. Между тем на доверии к Александру Абонитихийскому это не сказалось. Позже при римском штабе опять появился неотразимый мистификатор в длинном парике и пурпурном хитоне с белыми полосами, из-за пазухи которого высовывалась голова Гликона. И все-таки причины поражения в Элигии следует искать в другом, например в плохой разведке, в неподготовленности и изнеженности восточных легионов. Вскоре тому появилось и новое доказательство. Не успели римляне вполне пережить эти новые Карры (битва, в которой Красс за два столетия до того потерял месопотамскую армию), как узнали о третьем историческом разгроме: легат Сирии Аттидий Корнелиан потерпел поражение в Сирийской пустыне — его легионы разбежались под натиском тяжелой парфянской кавалерии. Дорога на столицу Антиохию и берег Средиземного моря была открыта. Вся римская стратегическая позиция на Востоке могла рухнуть.

Эта позиция опиралась главным образом на два войсковых соединения. Одно из них обороняло Малую Азию, за которой находилась сфера римского влияния на Армению, а к северу — буферные причерноморские государства. Как мы уже видели, оно находилось под командованием легата Каппадокии и состояло из упомянутого 15-го Аполлинарийского и 12-го Молниеносного легионов. Второе соединение — сирийская армия из трех легионов: 4-го Скифского, 3-го Галльского и 16-го Верного Флавиева, объединенное командование которыми находилось в Антиохии. Места их дислокации показывают, что большая часть этих легионов имела задачей кроме поддержания порядка на местах контролировать сухопутные дороги — так называемые шелковые и ладанные пути, шедшие из Европы через Малую Азию вдоль границ Армении и дальше либо через Мидию, Туркестан и Памир к Китаю, либо на юг, к Аравии и Египту через Сирию — Палестину или же к Персидскому заливу через Пальмиру и Ктесифон. Об этих караванных путях к великим плоскогорьям Центральной Азии, к Красному морю, к долине Инда грезили завоеватели Помпей, Цезарь и Траян. Но эра миражей для Рима завершилась. Теперь на неочерченной границе между Западом и Востоком следовало оборонять уже приобретенное. Сатала, Мелитена, Самосата были узловыми точками на стратегических, а вместе с тем и торговых путях. Сразу видно, что они сходятся у подножия спорной территории — Армянского нагорья.


Старый спор об Армении

Каково же было соотношение сил, которое теперь, как казалось, было решительно изменено не в пользу Рима? Это очень древняя история, которая тянулась от мидийских царей Кира и Дария до Александра, заключившего их восточную империю в оболочку эллинизма. И вот это восточное прошлое пятисотлетней давности вдруг воскресло на глазах у эллинского мира. Вологеза III звали уже «новым Ксерксом». В Афинах его боялись, но в Антиохии иные были готовы приспособиться к его власти. Ведь парфяне объявили себя наследниками Селевкидов — македонской династии, сохранившей осколок империи Александра между Ираном и Средиземным морем. Восстановить эту континентальную державу со средиземноморским фасадом было старой мечтой, разбитой Помпеем, за двести лет до Марка Аврелия покорившим сирийское побережье.

Но на самом деле парфяне были вовсе не наследниками македонян, а еще менее — Дария и Навуходоносора. Как они внушали: пришли они совсем с другой стороны, будучи потомками кочевых скифских племен, ушедших из Туркестана, очевидно, под натиском гуннов, и осевших на Иранском нагорье. Там-то за двести лет до Рождества Христова их вождь Аршак установил власть своей династии, придя на смену эллинам — Селевкидам. Старую клановую систему он распространил на всю обширную державу. Семь коневодческих племен стали семью сатрапиями, выбиравшими своего общего главу. Этот Царь Царей заносил свое имя в династический список, восседал на троне Дария, пока его не захватил Траян, прекрасно управлялся с унаследованной от греков администрацией и по праву носил эпитет Филэллина, то есть Греколюбивого. Но в действительности он подчинялся феодальным законам и требованиям старого культа предков своих кочевых племен. Национальной религией был культ Солнца; жрецы Мазды были косными традиционалистами, а если знать чересчур поддавалась западным соблазнам, становились фанатиками.

Правившему государю приходилось оправдываться в своем модернизме, то есть в сношениях с Римом, где жили члены его семьи. Еще при Августе вошло в обычай отсылать туда заложников из царствующего дома — собственно учащихся, официозных представителей или нежелательных претендентов. В особую вину Вологезу ставили его бездействие при Антонине. На самом деле такое бездействие было вызвано правильной оценкой баланса политических и стратегических сил, которые за два столетия так уравнялись, что ни одна сторона не могла надолго склонить чашу весов в свою пользу. Тем не менее в определенных кругах существовало сильное искушение воспользоваться мигом слабости другой державы, а предлог найти было легко. Парадоксально, но этот предлог всегда бывал ничтожен, случаен и уж никак не затрагивал главного. Никаких серьезных причин сталкиваться напрямую у двух гигантов не было. Если бы римляне отодвинули границу на восток, с точки зрения логистики это было бы очень слабое и труднозащитимое преимущество. Парфяне, хотя их и тянуло к Средиземному морю, из-за недостатка средств не могли вести завоевательную политику на западе. В то же время они обладали естественным выходом к морю через Персидский залив, а политический центр тяжести находился далеко на востоке: столица империи Экбатана укрыта за горами Загрос в далекой Мидии. Статус-кво основывался на взаимной выгоде, а гарантом его была Сирийская пустыня — почти непреодолимое препятствие, воздвигнутое самой природой.

И все же в 161 году столкновение состоялось: Вологез сверг проримского царя Армении Сохема и посадил на его место своего брата Пакора. Тем самым пакт, подписанный выдающимся военачальником Нерона Корбулоном в Рандее ровно сто лет назад, был разорван. Он предусматривал необычный компромисс: армянским царем должен был быть князь-аршакид младшей ветви, избранный и возведенный на трон римлянами. В сущности, проблема не решалась, но на какое-то время те и другие сохраняли лицо. Позднее дворцовые перевороты, устроенные пропарфянской партией, поставили ситуацию под вопрос. Ответ Траяна в 111 году оказался в высшей степени энергичным; поход настолько вышел за рамки первоначальной цели — Армении, — что «наилучший государь», увлекшись, завоевал всю Месопотамию и очутился на берегу Персидского залива. Но и сила ничего не решила. Рим не мог долго оккупировать такую обширную неприятельскую территорию. Траяну пришлось вернуться восвояси: слишком растянутым коммуникациям повсюду, от Вавилона до Александрии, грозили мятежи еврейских диаспор.

Марк Аврелий хранил в памяти эпизоды этой грандиозной и ненужной кампании — гениальной по исполнению и незначительной по результатам. Он мог задумываться, какова была настоящая цель Траяна: завоевать Месопотамию или проучить Царя Царей, открыть пути для дальней торговли или захватить ближнюю Армению? А может быть, по мере продвижения цели менялись. Следование обстоятельствам — риск, неизбежный для больших военных походов: военная машина существует за счет собственных успехов, пока не разбивается о неожиданное препятствие. Точно было только то, что Адриан немедленно извлек уроки из ненадежных побед Траяна. В 117 году, едва тот на возвратном пути испустил дух в Селинонте, новый император отказался от всякого авантюризма. Он сохранил лишь слабое косвенное влияние на Армению. В тот момент это было мудро.

Раны, которые римляне и парфяне нанесли друг другу, требовали продолжительного лечения. Оно и позволило Адриану с Антонином сорок лет вести блестящую политику мира с оружием в руках. Теперь все раны затянулись. Вологез чувствовал себя достаточно сильным, чтобы напасть на Рим, считая его слабым. Он предполагал, что сведения его верны: у парфянской разведки была прекрасная репутация. Каппадокийский замок взломан, сирийская оборонительная линия дала трещину, а значит, Рим потерял Армению и цепь малых государств: Осроэну на Евфрате, Иберию и Албанию на севере, вокруг Черного моря. На юге же под угрозой Пальмира, а также Ливан. Примут ли новые римские императоры первый страшный вызов и каковы будут их действия?

Но в первую очередь, срочно оценив ситуацию, надо было восстановить легион, истребленный в Элигии. У Империи всегда был в запасе специалист по кризисам. При Антонине с этими обязанностями успешно справлялся легат Стаций Приск, посылавшийся с рискованными поручениями во все горячие точки Империи. Его вызвали с Британских островов, где он усмирял мятежных бригантов, и форсированным маршем с отборными войсками, взятыми по дороге с Рейна и Дуная, отправили в Каппадокию. Одновременно три соединенных легиона из Верхней Паннонии под предводительством легата Геминия Марциана отправились ликвидировать брешь на сирийском фронте. Вероятно, это были те самые войска, которые Антонин с Марком Аврелием уже приводили в боевую готовность, чтобы отвадить Вологеза от его первых поползновений. Стало быть, план действий уже созрел. Но теперь приходилось отвоевывать утраченные земли, начинать новую кампанию на Востоке. Поход Траяна готовился пять лет по его собственной инициативе. Теперь условия складывались не так благоприятно. Всякое промедление позволяло противнику усилить свою оккупацию. Он мог уже находиться в предместьях Антиохии — неукрепленного города, где, несомненно, царили паника и капитулянтство.

Новости с Востока до Рима доходили не быстрее чем за три недели, так что ценные указания могли прийти на место через полтора месяца после события. Зимой, когда прерывалась морская навигация (возобновлялась она, как правило, только в апреле), а сухопутные дороги заносило снегом, этот срок увеличивался. Обычно в это время военные действия приостанавливались или совсем прекращались, за исключением тех районов, где местные жители, привыкшие к холоду и хорошо знавшие местность, беспокоили изолированные и лишенные провианта римские посты. Легионы же, не имея возможности использовать преимущества своей организации, закрывались в неприступных лагерях. Войска на Востоке всегда были очень автономны. Их главной ставке в Антиохии, подчинявшейся императорскому наместнику Сирии и трем командующим легионами, давались самостоятельные полномочия. Притом и средства, и живую силу легионы брали на месте. Но какой толк был в этой великолепной механике, если вся ее структура рассыпалась?

Однако в Риме, несмотря на позор Элигии, сохраняли спокойствие. Паника там всегда была обратно пропорциональна расстоянию: одно дело кимвры и тевтоны[30] в долине По, совсем другое — скифские всадники где-то за морем. Труды и удовольствия шли своим чередом. Волновались только сенаторы и всадники, знавшие, сколько вложено в заморские территории и связи с дальними странами. План сокрушительного ответа был готов. В центре этой невидимой работы стоял император (надо было бы сказать «императоры», но история пока что показывает лишь одного), которому помогали Императорский совет и ведомства канцелярии. Еще несколько месяцев судьбу богатейшей части Империи и десяти миллионов жителей, попавших в ловушку, решали несколько человек, склонившихся над картами на Палатине. Поскольку со времен Траяна не предпринималось ничего грандиозного, а безумного расточительства, как при Нероне, тоже не наблюдалось, им достаточно было задействовать на полную мощь административно-военную машину, возможности которой обычно использовались не до конца. Этот запас энергии принес удачу Империи. В древности на этом стоял весь Рим, а Антонин восстановил его, как добрый отец семейства, заставляя государство тратить меньше, чем можно. Но мы увидим: он не был неисчерпаем.


Парфянская война

Когда первое возбуждение улеглось, римляне почти не почувствовали мобилизации, постановление о которой вышло из недр Императорского совета, хотя постепенно она привела в действие все интендантство и значительные вооруженные силы. Приказы, доставленные курьерами статорам и фрументариям, казались рутинными. Ни они, ни переходы войск по большим дорогам не нарушали привычной картины. Легионы всегда куда-то шли: марши, работы, передислокация не давали им покоя. Армия была профессиональной, отделенной от гражданского населения, жила своей собственной жизнью. В Риме ее не видели по той простой причине, что ей запрещалось там появляться. Кроме того, военную тайну соблюсти было нелегко: ведь следовало проявить явную активность против открытого врага — парфян, но так, чтобы потенциальный противник, германцы, не знал, что перемещения воинских частей ослабили оборону дунайского рубежа. Нам известно, что Марк Аврелий дал наместникам европейских провинций наставления договориться, но при помощи каких аргументов, мы не знаем.

У полководцев, которые отправились со своими легионами на помощь к Стацию Приску, в том числе у Геминия Марциана, возглавившего авангард из имевших боевой опыт паннонских частей, было славное прошлое. Всадники, за военные заслуги ставшие сенаторами, или сенаторы, доказавшие организаторские способности; все они уже занимали самые высокие командные посты. В Рим они являлись не часто, а управляли то одной, то другой провинцией, имея, безусловно, большие полномочия, но всегда находясь под наблюдением императора, которому непосредственно подчинялись и которому управляемые могли жаловаться через местные собрания. Уже давно никто не слышал о вопиющих злоупотреблениях. Впрочем, повсюду сидели финансовые контролеры, а связи местных властей с римской канцелярией, как показывают переписка Плиния с Траяном и еще многие документы того же типа, были весьма тесными. Движение Империи в сторону централизации уже никогда не останавливалось. Стало заметно, что оно идет к чрезмерной бюрократизации, но во времена Антонинов находилось как раз на стадии равновесия, весьма благоприятного для экономического, политического и военного единства Империи, хотя и приходилось защищать его от внешних вторжений.

Этим и занимались весной 162 года великие легаты, получившие в своих ставках близ Рейна и в Центральной Европе приказ с ударными войсками отправиться в Антиохию. Это были Клавдий Фронтон во главе 1-го легиона «Минерва» из Бонна, Антистий Адвент со 2-м вспомогательным легионом из Будапешта, Марций Вер с 5-м Македонским из Мизии. Другие, как Юлий Вер и Понтий Лелиан, уже прежде были наместниками Сирии — они участвовали в разработке плана кампании. Эти люди вошли в историю, а история избавила от забвения тех, кто выполнял скромную и честную роль защитника пограничных провинций. Наконец, было решено, что один из двух префектов претория, Фурий Викторин — человек с блестящими воинскими заслугами, сражавшийся в Британии, потом на Дунае, бывший наместником Египта, — с четырьмя своими когортами присоединится к командующему восточным походом.

И в этот момент появилась крупная политическая проблема. Марк Аврелий отправился в сенат и сообщил о намерении поручить миссию командующего Луцию Веру. Современники, очевидно, удивились меньше нашего, но требовалось обоснование. Марку Аврелию пришлось изложить свои резоны, к которым не преминули угодливо добавить еще и другие. Почему он, как верховный главнокомандующий (Imperator), не возглавил войско в самом серьезном со времен Траяна дальнем походе Рима? Разве римский император не должен был лично принять вызов Царя Царей? И действительно, ни один серьезный и заботившийся о своем престиже цезарь не упускал прежде и не упустит впредь такую возможность прославиться. Но для Марка Аврелия этот аргумент не имел никакого значения — не будем долго объяснять почему. Важнее были хорошо известные проблемы со здоровьем. Биографы говорят о них, напоминая при этом, как восхищался старший соправитель физической силой младшего. Кроме того, по их словам, Марка Аврелия беспокоили суетность и неопытность коллеги, которому, чтобы повзрослеть, необходимо было серьезное испытание. Все это давало хорошие поводы услать его с глаз долой.


Ставка главнокомандующего на Палатине

Все эти более или менее лукавые домыслы не противоречат логике, которой руководствовался Марк Аврелий. С тех пор как его допустили к делам, он мог как следует оценить реальные возможности власти, прочность ее инфраструктуры и оптимальные условия ее эффективности. Все сходилось на вершине Палатинского холма, в нескольких сотнях метров от Золотой мили на Старом Форуме, к которому вели все главные дороги Империи. Конечно, можно было ездить по ним туда и обратно, таская с собой огромный штат бюрократов и множество бумаг. Так, собственно, и поступали великие императоры, чтобы наполнить свою жизнь или просто ради дорогого удовольствия. Но Антонин и его воспитанник считали правильным работать именно там, где скапливалась масса тщательно обработанной информации, на равном удалении от всех проблем, которые следовало решить.

Руководить войсками на поле боя было делом военных, но чтобы эти войска мобилизовывать, содержать и обеспечивать тыл, не ломая жизни десятков миллионов штатских, необходимо было находиться именно в центре принятия решений. Марк Аврелий считал, что так же, как и его полководцы, участвует в войне. Позже он скажет, что именно он издалека вел и выиграл эту войну на Востоке. Траян, который сам отправился туда во главе своих легионов, вскоре оторвался от своих опорных баз. Он чуть не попал в западню в пустыне, а Рим был важнее пустыни. Правда состоит в том, что Марк Аврелий все время находился с Империей в весьма необычных отношениях: он очень добросовестно управлял ею, во все вникал, решал все ее насущные проблемы, но не трогался с места. Как он представлял себе мрачные герцинские леса, анатолийские нагорья, аравийские пустыни, какие образы видел за донесениями легатов из Британии и Палестины, докладами эдилов из Смирны, жалобами колонистов из Магриба, которые читал до рези в глазах? И неужели ему не хотелось самому все это увидеть?

А между тем, как мы знаем, большому домоседу, самому нелюбопытному из всех императоров (даже Антонин побывал проконсулом Азии) потом пришлось на долгие годы покинуть Рим. Он познакомился с дунайскими холодами и нильской жарой. За эти отлучки его, правда, упрекали, и они оказали дурную услугу его царствованию. Вопрос, почему он так резко изменил свои привычки, мы обсудим ниже. Пока же, как видим, он уступил славу более представительному коллеге. Можно восхищаться его самоотверженностью, но можно и задаться вопросом о политических мотивах. Несомненно, решение оставаться в Риме в начале царствования, когда следовало утвердить авторитет нового принцепса, было благоразумным. Луций таким принцепсом быть не мог, зато мог стать идеальным императором для войск, руководимых одаренными полководцами: для этой показной роли достаточно было представительной внешности, а сирийских жителей он явно должен был очаровать. Итак, в тот момент Марк Аврелий правильно рассчитал разделение полномочий. Но у его рискованного решения была более глубокая причина, связанная с просчетом: он недооценивал значимость парфянского вопроса.

По-настоящему Восток его не интересовал. Для него это был источник множества бесчинств и тайных опасностей. Легенда об Александре, пленявшая воображение Помпея, Цезаря и Траяна, для Марка Аврелия была просто риторическим упражнением, а парфянские войны, которые он изучал по книгам, представлялись упражнениями стратегическими: одни наступают, другие отступают, после чего все возвращаются на свои места и нет ни победителей, ни побежденных. Единственная цель, которой можно достичь, — восстановление статус-кво. Надо только найти для этого средства — вот задача правительства вместе с сенатом. Мы уже знаем, что Марк Аврелий не собирался ничего делать ради того, «что считается почестями». Самой большой уступкой проформе было то, что он доехал с Луцием по дороге в Брундизиум — большой порт, откуда плыли на Восток, — до станции в Капуе. Римляне и италики насладились великолепным бесплатным зрелищем конных преторианцев, окружавших двух людей в пурпуре — императоров — на Священной, а потом на Аппиевой дороге. Возвращалась великая эпоха колониальных войн, славы без риска.


Сады на Оронте

Луций не торопился — очевидно, потому, что войска в Сирии еще не собрались. В конце лета он задержался в Коринфе; в Афинах его принял старый учитель Герод Аттик, который, будучи гиерофантом, посвятил его в Элевсинские мистерии. Луций удостоился этой чести вслед за Адрианом, с которым у него вообще было немало общих черт — может быть, и наследственных. Но люди предпочитали сравнивать его с Нероном, с которым он и родился в один день — восемнадцатый до январских календ[31] (15 декабря): настолько закрепилась за ним репутация неисправимого тщеславного развратника. Эта репутация сопутствовала ему и в истории; вероятно, она преувеличена и создана ради антитезы, чтобы сильнее высветить величие души Марка Аврелия. Луций был создан для удовольствий, но был не таким эстетом, как Адриан, и не так разнуздан, как Нерон. Если бы у него были дурные инстинкты, ничто бы не помешало ему удовлетворять их в обществе своих подозрительных вольноотпущенников, которые, как потом оказалось, были способны на самое худшее. Так что в сущности он был нормальным человеком, а в его время и в его сословии это значило, что в молодости надо жить весело. Так почему он вместе со своим штабом и небольшим двором должен был отказывать себе в удовольствиях знаменитых заведений известного рода в Эфесе, Пергаме и Смирне? Приятностями зимы Луций наслаждался в Лаодикии и только в начале 163 года, через год после отъезда из Рима, добрался до Антиохии, где уже нечего было бояться.

Там серьезные люди уже несколько месяцев как взяли положение в свои руки. Понтий Лелиан сразу по прибытии занялся серьезной задачей реорганизовать потрепанные и деморализованные сирийские легионы и восстановить в них дисциплину. Помощником ему стал блестящий офицер, которого он отыскал на месте. Отличное знание местности и ее жителей сделали этого человека главным действующим лицом парфянской войны. Его звали Авидий Кассий, ему было сорок лет и родился он в Кирре, в материковой части Сирии, где находились значительные владения его родителей. Знаменитый ритор, Гелиодор, отец Кассия, друживший с Адрианом и ставший начальником его греческой канцелярии, принадлежал к сословию всадников и завершил карьеру в должности префекта Египта. Сам Авидий Кассий получил сенаторский сан, затем консульство и командовал одним из сирийских легионов (3-м Галльским), где имел репутацию весьма энергичного начальника. Его считали даже жестоким — он, не колеблясь, отрубал ноги дезертирам, — но мы не знаем, по природе или по необходимости он был таким. Точно одно: в сирийских войсках издавна царила вольница. Фронтон оставил ее смехотворную картину: солдаты ходили из таверны в таверну с цветком за ухом, размякшие после бань, неспособные сесть на лошадь; командиры наслаждались жизнью вместе с богатыми клиентами Дафны — изысканного горного курорта в нескольких часах езды от Антиохии.

Дафна, своим происхождением связанная с мифом (именно там Аполлон преследовал нимфу, которая, спасаясь от него, превратилась в лавр), для римлян была легендарным символом восточной роскоши и изнеженности. С прелестями ее климата, дававшего отдохнуть от изнуряющей жары долины Оронта, познакомились, конечно, и Помпей, и Антоний, и многие другие. Но в скандальную хронику она попала именно благодаря Луцию Веру: справедливо или нет, но считается, что летом его штаб-квартира находилась именно там, а зимой переезжала в другое знаменитое злачное место — Лаодикию. Он подражал жизни Антония и Клеопатры. Правда, царственной в его подруге была только красота, если верить восторженному портрету, оставленному Лукианом, да и то она сама возразила, что этот портрет ей льстит. Звали ее Пантея[32]; Луций встретил ее в Смирне, и она имела над ним такую власть, что ради нее он даже сбрил свою Юпитерову бороду. Сделав скидку на преувеличения биографов-моралистов и писателей-сатириков, можно предположить, что Луций в течение войны, которая могла перевернуть ход истории, действительно жил без особых забот. Но разве ему было место между верховным командованием, находившимся в Риме, и боевыми полководцами? Ему хватило благоразумия и благонамеренности не пытаться исполнять обязанности, к которым он был не готов. Зато обладал великолепным даром себя преподносить, и тут он в глазах легковерных, но насмешливых сирийцев играл свою роль лучше, чем мог бы Марк Аврелий, хотя парфяне едва ли трепетали при его имени.

Заставить их трепетать было обязанностью полководцев, чей талант все и решал. Стаций Приск вернул господство над Арменией. Говорили, что легенда о непобедимости легата шла впереди него и гром ее сокрушал противника. Однако новое завоевание заняло гораздо больше времени, чем прежний разгром. В этой стране с очень сложным рельефом, где редкие проходы были защищены феодальными крепостями, пехотинцу-легионеру трудно было тягаться с парфянским лучником. Зато и главная ударная сила противника — всадники в железных латах — на горных тропах была не так эффективна, как на равнине. В общем, об этой войне, точно такой же, как все прежние войны Рима на этой территории, известно только, чем она кончилась: Приск взял Артаксату — столицу, расположенную в суровой северо-восточной части страны, — и разрушил ее. Затем он заложил новую, названную Койнеполис (Новый город)[33], и посадил там привезенного с собой в обозе старого царя. Царь Сохем из династии подчиненного Риму княжества Эдесса имел сан римского сенатора и уже потому был крайне подозрителен для местной знати и жречества. Эта история повторялась неоднократно: в очередной и не в последний раз римский протеже держался во главе Армении до тех пор, пока поблизости стояли римские легионы, а парфяне держали оборону.


Трон Дария

А в конце 163 года именно так оно и было. История уже не раз показывала, что парфяне могут добиваться блестящих успехов, но не умеют их использовать. У этой могучей державы — единственной, которая могла еще казаться римлянам опасной, — были свои внутренние тормоза, сдерживавшие ее экспансию. Август извлек уроки из опытов Помпея, Красса и Антония и первым определил надлежащую меру в отношениях с ними: если не трогать парфянских святынь, священной границей которой на Западе считался Евфрат, они всегда будут согласны на более или менее болезненные для их самолюбия компромиссы. По крайней мере так было все время, пока царствовали Аршакиды, которым никогда не удавалось достигнуть такого единства и административной централизации, как в Римской империи. С учетом того, что Царь Царей не имел собственных вооруженных сил, ему приходилось использовать те, что доставляли вассалы — князья огромных сатрапий. Эта сила, начальство над которой и вся наступательная мощь которой были сосредоточены в привилегированной кавалерии, не могла действовать круглый год. Пешее войско было составлено из жалких крестьян, которых приходилось отсылать домой для сбора урожая.

Эта ситуация в общем-то банальна: с ней мы сталкиваемся во всех больших монархиях, которые вплоть до нового времени неверно именовали нациями. То, что называют Парфянским царством, было просто надстройкой над феодальными правами лиц, связанных общей племенной принадлежностью и обретавших единство только перед лицом общей опасности. Но вот тут политика римлян, которую они сами считали оборонительной, а парфяне — агрессивной, — не раз и не два способствовала пробуждению патриотических чувств у этих так называемых наследников Ксеркса и Дария. Золотой трон все еще находился в Риме. Насколько же далеко на сей раз могли зайти недоверие, политические амбиции, стратегические расчеты и просто материальные возможности противников? Мы недостаточно знаем об этой войне — многие рассказы о ней утрачены. Но можно себе представить, что осенью 163 года выдохшиеся парфянские всадники уже покинули пустынные места, отделявшие их от провинции Сирия. Реорганизация десяти легионов, от Каппадокии до Аравии служивших оплотом римского присутствия на так называемом Ближнем Востоке, была завершена: их энергично укрепляли Кассий с Лелианом. Дипломатия была делом государя и его кабинета. Очевидно, пришла пора пустить ее в действие: ведь цели войны — контроль над Арменией и Сирией — были достигнуты.


Есть ли обратный путь?

Вер отправил Вологезу предложения о мире. Вологез не мог не считаться с количеством сил, поставленных под оружие против него — не менее сорока восьми тысяч превосходно подготовленных воинов. В чем состояли римские требования, неизвестно. Можно предположить, что они были достаточно разумными: ведь восстановление статус-кво смывало оскорбление и позволяло Веру, которому сенат дал почетное прозвище Армянского, триумфатором вернуться в Рим, а Марк Аврелий вовсе не был расположен ради престижа пускаться на авантюру в духе Траяна. И все-таки римский император не мог отмахнуться от одного серьезного аргумента: правильно ли было бы возвращать домой большое войско, собранное для противостояния неожиданному нападению, которое, правда, было отражено, но по-прежнему представляло угрозу? Не следует ли воспользоваться этим экстраординарным сосредоточением сил, чтобы разгромить противника на его же базах? Дальнейшее показало, что это мнение разделяли многие командиры в легионах, задействованных в Сирии, а также деловые круги Антиохии и Рима, желавшие сокрушить торговую монополию парфян.

Эта дилемма — с какого момента не остается обратного пути — возникала при всех мобилизациях разных времен и стояла в начале множества нескончаемых войн. Расчеты парфян, очевидно, были примерно такими же: ведь Вологез наверняка терял лицо в глазах своих воинов и вассалов, если при первой же угрозе вновь соглашался на позорный компромисс по Армении. В общем, переговоры были трудными, о чем можно судить по письму, в котором Луций Вер извиняется перед Фронтоном за долгое молчание: «Поистине мне не удалось ничего такого, чтобы я мог просить тебя разделить мою радость, которой тебе желаю, и не хочу, чтобы ты входил в заботы, день и ночь весьма беспокоящие меня и приводящие почти в отчаяние. Впрочем, как описать подробно планы, которые меняются со дня на день». Вологез отклонил предложения Вера. Луций не мог потребовать меньше, чем освободить правый берег Евфрата и дорогу из Пальмиры в Дура-Европос — место переправы через реку, — оставить месопотамские крепости и дать обязательства относительно свободы внешней торговли. Это означало ограничение парфянского суверенитета и сокращение сверхдоходов от невероятных пошлин и сборов в гаванях теплых морей. От Басры до Пальмиры цена корицы возрастала в десять раз.


Призрак третьей державы

Было бы недальновидно усматривать в восточном вопросе только наследственную вражду между парфянами и римлянами — двумя древними цивилизациями, двумя направлениями военно-экономического империализма. Это действительно было главной темой циклотимической эпопеи, регулярно портившей мирный лик легендарного Эдема финикиян и вавилонян. Но не следует забывать, что в региональное равновесие вмешивались и другие силы, что обе господствующие державы сами испытывали внешнее и внутреннее давление. Такое положение, несомненно, входило в расчеты тех и других, поскольку по караванным и морским путям передавались сведения об этом, а перебежчики сообщали полезнейшие разведывательные данные. Эти секретные или не слишком точные сведения о пограничных стычках, дальних потрясениях, военных действиях на второстепенных театрах дошли до нас крайне отрывочно. Но они достаточно хорошо показывают, какие опасности грозили на периферии двум державам, укрепившимся к западу и к востоку от Средиземного моря. Как ни парадоксально, эти опасности были общими.

Их описание вышло бы далеко за рамки биографии императора, в расцвете лет имевшего несчастье оказаться в точке схождения мощнейших сейсмических волн от дальних и непредсказуемых толчков. Как бы ни был Марк Аврелий убежден в единстве всего мира, он, наверное, так и не понял, что на племена, нападавшие на Рим, тоже нападали их старые и новые соседи. Мы еще мало знаем о Кушанской империи на стыке Ирана, Индии и Монголии, но по мере того, как она выходит из мрака безвестности, в котором из-за отдаленности своей пребывала для римлян, становится все понятней, что она была самым настоящим арбитром отношений между континентами. Во второй половине II века Кушаном правил великий индо-скифский завоеватель Канишка, зимняя столица которого находилась в Пешаваре, а летняя возле Кабула. Ее границы плохо известны; предполагают, что она простиралась от Мерва, Самарканда и Ташкента на севере до устья Инда на юге и до Индии на востоке. Становой хребет этого царства — Гиндукуш — отделял старые эллинистические провинции Бактрианы от долины Инда, современный Афганистан от настоящего Пакистана. На западной границе Кушан соприкасался с иранскими провинциями Парфянского царства и с индийскими княжествами непонятного статуса. Еще хуже известно, кто соседствовал с ним к северу от реки Оксус, в прикаспийских и приаральских степях. Там, в современных Туркестане и Узбекистане, жили скифские и монгольские племена, номинально подчинявшиеся Ханьской империи.

Канишка называл сам себя и магараджей, и шахиншахом, и даже Сыном Неба — это выражает неоднозначность природы его индопарфянской державы на перекрестке великих цивилизаций Азии. Он более чем кто бы то ни было контролировал Шелковый путь. Хотя его больше влекли богатства Индии, чем персидские пустыни, Кушан все время оставался опасностью и для Парфии — до нас дошли сведения о кампании, которую Вологезу III пришлось вести против своего восточного соседа. Не поможет ли современная ситуация в этом регионе, где под пристальным взором великих держав с трудом уживаются иранцы, афганцы и пакистанцы, понять соотношение сил, существовавшее в те времена? Может быть. В той мере, в какой скудость этих мест и суровый климат всегда накладывали печать на сменявшие там друг друга народности. Все-таки удивительно, как устойчиво сохраняются исконные черты у населения местности, через которую в течение столетий прошло столько цивилизационных влияний. Правда, во II веке н. э. там еще можно было отыскать следы эпопеи Александра Великого, разыгравшейся за пятьсот лет до этого. Нетрудно представить, как выглядел бы мир, если бы македонский завоеватель прожил подольше и мощной рукой преобразовал бы его. Он стремительно промчался по странам, где, казалось бы, уже по природе не могло быть ничего западного, и этого оказалось достаточно, чтобы окрасить их в эллинские цвета. Там, где он являлся, возникали эллинистические царства. Марк Аврелий еще мог поддерживать кое-какие связи с греческими государями Бактрианы, говорившими и писавшими на языке Платона. Но это был уже только мираж. Неумолимое наступление скифских племен положило конец этому первому и, несомненно, уникальному опыту синтеза мировых культур.

Парфяне — Аршакиды, изгнавшие последних наследников македонских Селевкидов, предшествовали и вместе с тем препятствовали великому переселению своих дальних родичей — кочевников Средней Азии. Гунны были где-то недалеко, а скифы, на которых, возможно, уже надвигались гунны, — повсюду: за Карпатами, на Кавказе, в Казахстане. Рим также сдерживал их — на своих северных европейских границах и на Среднем Востоке. Было ли ошибкой при Нероне отказаться от предложения парфян вместе напасть на кавказских аланов? Нет — Рим умно и терпеливо вел свою собственную политику. Ее проявления видны при Траяне, который, прежде чем завоевать Армению, не преминул установить протекторат над маленькими кавказскими государствами Албанией, Колхидой и Иберией. Адриан и Антонин замкнули кольцо оборонительного союза вокруг Черного моря, наполовину окруженного скифами-сарматами, которых сдерживали только местные царьки, купленные римской дипломатией. Об этом следует прочесть в отчете, по приказу Адриана написанном каппадокийским легатом Аррианом — тем самым, который собрал знаменитые «Беседы» Эпиктета, прочитанные Марком Аврелием благодаря Рустику. Этот отчет, озаглавленный «Период Евксинского[34] моря», описывает великолепную позицию римлян от Трапезунта до Севастополя — ряд укрепленных пунктов, охраняемых небольшими гарнизонами. Но главное — перечень встреченных по дороге народностей, говорящий нам о том, с какими невероятными по сложности этническими факторами приходилось считаться римлянам.

«Жители Трапезунта, — докладывал Арриан, — как и сообщает Ксенофонт, соседствуют с колхидянами. Что касается весьма воинственного и враждебного требизондцам народа, который он называет дриллами, то я думаю, что это савны. Они живут в укрепленных поселениях и не имеют царя. Прежде они платили дань Риму, ныне же предались разбою и перестали платить. Впредь, клянусь богами, мы возьмем с них дань или истребим их. За ними живут махелоны и гариохийцы, у которых царем Анхиал. Далее зидриты, подданные фарсаманцев. Далее лазы, у которых царем Маласс, получивший власть от тебя, и апсилы, которым царя Юлиана дал Траян. Их соседи — абаски, которым ты дал в цари Ресмага, и еще саниги, над которыми ты посадил Сападака в Севастополе. От Гиппа до Диоскурии мы видели Кавказские горы, высотой равные Альпам. Нам показывали вершину по имени Стробил, где, как гласит предание, Вулкан по приказу Юпитера приковал Прометея».

Эта по счастью сохранившаяся часть отчета — лишь один из примеров той поистине прометеевской энергии, с которой римская администрация действовала по всей Империи и в ее ближайших окрестностях. Адриану приходилось в Бесарабии отражать набег язигов и роксоланов. Вспомним еще, что Антонин и Марк Аврелий оказывали помощь жителям Ольвии против таврических аланов. Говорить по всем этим поводам о римском империализме значило бы буквально противоречить истине: единственной целью этих титанических усилий была защита Средиземноморья от бурного натиска неведомых племен. Для греко-римского мира было жизненно важно возвести против скифов-сарматов, уже овладевших древним Персидским царством до самого Персидского залива и Туркестаном до Индийского океана, такую преграду, чтобы они не могли с Кавказских гор и от устья Дуная хлынуть к Mare Nostrum[35]. Такой преградой были провинция Дакия (нынешняя Румыния) и вассальная Армения (Восточная Турция и Азербайджан). Завоевания, в которых упрекают Траяна, имели стратегический смысл. Они были опорными пунктами обороны Малой Азии и Сирии — в конечном счете законного эллинистического наследия. Но стоило ли ради этого вторгаться в Месопотамию? Это был тот же самый вопрос, что в начале 164 года стоял перед Марком Аврелием и на деле уже был решен.


Месопотамская кампания

Так что о том, чтобы Луций вернулся в Рим за титулом Армянского, речи уже не шло. Он честно предложил Марку Аврелию разделить этот титул, но тот дал знать сенату, что не считает себя достойным его. Он следовал все той же логике: брал на себя политическую ответственность, а коллеге в войске предоставлял играть роль Геркулеса, поражающего парфян. Впрочем, он еще колебался, не поехать ли ему в Сирию. Для Луция это было бы вдвойне неудобно: ведь именно теперь он должен справить свадьбу с Луциллой, которой 17 марта исполнялось пятнадцать лет. Приезд Марка Аврелия в Антиохию выглядел бы явно не вполне уместным: он в любом случае появился бы там в качестве главнокомандующего, чем бросил бы тень на своего коллегу и отошел от собственной роли верховного арбитра. Предложили компромисс: старший император должен был отвезти дочь в Эфес — роскошную столицу провинции Азия, — где и сыграть свадьбу. Но это было еще хуже: император доставлял себе неудобство — первое в жизни большое путешествие, — но не пользовался случаем появиться перед готовыми к войне легионами в двух днях морского пути оттуда. Наконец сошлись на программе-минимум: Марк Аврелий доехал с Луциллой до Брундизиума, где она села на корабль под охраной Луциева дяди Верулена Цивики Барбара. Фаустина с ней также не поехала, но это было естественно: она тогда каждый год носила ребенка.

Луций прибыл в Эфес. Луциллу провозгласили Августой наравне с матерью. Этого было уже многовато для неокрепшего рассудка капризной девицы, а все остальное — праздники на Оронте, свита из молодых военных и, главное, поклонение толпы, — совсем вскружило ей голову. У римских императриц была опасная привилегия: им поклонялись как Диане в Эфесе, как Артемиде на Хиосе, как Дафне в Антиохии. Многие из них возгордились от этого сверх меры, начиная от Юлии, дочери Августа, кончая Фаустиной Старшей — родной бабкой Луциллы. О Пантее с тех пор не было слышно, зато в хрониках появляются другие непонятные личности, в частности некий Агрипп по прозвищу Мемфис, которого Вер назначил «аполавстом» — министром удовольствий. Мы не будем в той же мере, как древние авторы, возмущаться его окружением из флейтистов и арфистов, актеров и танцоров — тех, кого так ценили и так чернили в высшем римском обществе. Но тут же возникают имена, не предвещающие ничего хорошего — среди них молодой египетский авантюрист Эклект, который приехал в Рим с домочадцами Луция, потом стал одним из ближайших служителей Коммода, преемника Марка Аврелия, а потом его же и задушил.

На Палатине было объявлено, что императора задержали в Риме неотложные дела, но люди, кажется, поняли его иначе: «Он не хотел молвы, будто поехал в Сирию возноситься славой от уже окончившейся войны». На самом деле война только начиналась. Когда Армения вернулась в римскую сферу влияния, а вся Передняя Азия до Кавказа была замирена Клавдием Фронтоном и Марцием Вером (старый Стаций Приск на этом, кажется, завершил карьеру), ударные части 3-го легиона «Минерва» и 5-го Македонского получили возможность участвовать в контрнаступлении на Месопотамию. Эта легендарная земля, орошаемая реками-близнецами, была садом Парфии, как Египет был житницей Рима. Для армии же в походе это был укрепленный вал, по которому приходилось идти тысячу с лишним километров, так как солнечное сплетение царства, по которому и следовало ударить, находилось на самом юге — там, где Тигр и Евфрат, вместе родившиеся в Армении, вновь сходятся перед впадением в Персидский залив. Этот райский сад оборачивался адом для легионов, периодически шагавших по нему то в одну, то в другую сторону. Они несли потери, когда сталкивались с сопротивлением жителей многолюдных городов, но еще больше — когда встречали безжизненную пустоту. Парфяне любили тактику выжженной земли. Римляне боялись этих всадников, удиравших от них, осыпая тучей стрел.

На севере, на траверсе Каппадокии, легионы перешли Евфрат через Зевгму — известный в истории брод через узкую еще реку — и вошли в княжество Осроэна, нейтральное, но постоянно разорявшееся. Столица княжества, богатая Эдесса, и ее правители, династия Абгаров, знали римлян и склонялись к ним. В Дасауре парфянский гарнизон перебили жители. Наступление на севере продолжалось, был взят укрепленный город Нисибис на Тигре, а в это время другая, более сильная группа войск под командованием Авидия Кассия прошла вниз по Евфрату, преследуя парфян, которые, верные своей тактике, оставляли за собой пустыню. Решительные битвы произошли при Никифории и Суре. Трудно судить, перешли легионы реку или шли по обоим берегам одновременно. У нас нет об этой войне такого подробного рассказа, как о походе Траяна, но на него можно опираться, говоря о характере местности, о вооружении и о тактике, которая за несколько лет не могла измениться.

Несомненно, именно с этим планом кампании как с образцом Марк Аврелий выходил из своего палатинского кабинета, чтобы отдавать арсеналам приказы готовить необходимые боевые машины для осады крепостей: катапульты, баллисты, скорпионы, громадные башни на колесах. Придумывать форму кораблей для речного флота уже не приходилось: их планы передавались прямо из архивов римского генерального штаба. Фронтон по просьбе Луция написал рассказ о войне. До нас дошли только помпезно-красноречивые отрывки, в которых герой сегодняшнего дня превозносится за счет вчерашних.

Кампания 165 года была отмечена взятием Дура-Европоса — крупного речного порта и перекрестка сухопутных дорог в Сирийской пустыне. Этот эллинизированный караванный город в течение столетий переходил из рук в руки. Как и Пальмира, он находился в ленной зависимости от Рима. Судьбы этих двух городов тесно связаны. Их ворота, выходившие на дороги в песках, смотрели друг на друга с расстояния полутора сотен километров. Битва за Дуру была очень кровавой и стала решающей. Теперь все боевые легионы могли координированно наступать на месопотамском фронте. Там были лучшие полководцы своего времени: сириец Авидий Кассий, аквитанец Марций Вер, его тезка далматинец Юлий Вер, азиатский грек Клавдий Фронтон. То, что на Вавилонской дороге сошлись такие разные судьбы, говорит о мощной ассимилирующей силе Империи. Перед соединенной силой этих войск парфянская армия отступила к Тигру, но это было не тактическое отступление: ведь так ее могли прижать ко дну месопотамского кармана. Ей оставалось только пытаться бежать на просторы континента, к своим историческим иранским убежищам. Царские войска с трудом перебрались через Тигр, их предводитель Хосров спасся вплавь.


Страшная победа Авидия Кассия

Два главных города западных провинций неприятельского царства — греческая Селевкия на правом берегу и парфянский Ктесифон на левом — оказались беззащитны перед Авидием Кассием. Они открыли ему ворота. Селевкия была великолепным торговым городом эллинской культуры с населением в четыреста тысяч душ. Несомненно, римлян там встретили далеко не так радушно, как утверждали позже некоторые римские историки. Селевкийские греки прекрасно ладили с парфянами: они по традиции вели их внешнюю торговлю и благодаря этому имели наполовину независимый статус. Приход победителей-римлян грозил этим привилегиям, так как за войском шли крупные торговые дома европейских городов и Антиохии. Конечно, селевкийцы были готовы договариваться, как это было с Траяном (впрочем, помнили они и о том, как затем оказались лицом к лицу с парфянами), но в этот раз легионы хотели вознаградить себя за все страдания. Город был разграблен самой многоязычной в истории солдатней: там были сирийцы, азиаты, исаврийцы, фракийцы, германцы, италийцы, галлы, батавы, нумидийцы. Невозможно даже представить себе, до какой разнузданности могли дойти эти люди, сбросив с себя бремя жесточайшей дисциплины в одном из самых богатых в мире торговых центров. Кассий потом утверждал, что население взбунтовалось первым, а солдаты просто оборонялись.

Разрушение Селевкии, о масштабах которого идут споры, осталось пятном на истории Рима, потому что этот город был причастен к легенде об Александре и представлял собой аванпост греко-римской цивилизации на Востоке. На процессе, возбужденном позднее против Авидия Кассия, обвинение так и не доказало, что это было: случайность или приказ, отданный в целях безопасности. По крайней мере такие же действия в Ктесифоне не возбудили такого негодования, а ведь в сожженном дворце Вологеза наверняка хранились сокровища персидского искусства. Как выяснилось позднее, в нем таились и чары, позволившие Царю Царей отомстить за кровавое унижение.

В тот же момент царь, окруженный наемной иноземной гвардией «Бессмертных», скакал через Иранское нагорье к своим восточным столицам: Экбатане за горами Загр и Гекатомпиле за Эльбрусом на южном берегу Каспийского моря. Там он будет ждать нового, более подходящего случая отвоевать Армению. Он постарается заставить своих крупнейших вассалов и зороастрийское жречество забыть о своих симпатиях к западной культуре и модам. В своих неприступных крепостях, под охраной привилегированной гвардии «Бессмертных», числом, как считается, десять тысяч человек, он начнет учить свою разношерстную армию, в которой скифы, индийцы, монголы и персы под командой перебежавших со всех концов света греков и римлян станут готовиться к отражению маловероятного нападения Авидия Кассия.


Иранское убежище

Никто не видел Царя Царей в его отдаленном горном убежище. Древний персидский этикет не давал для этого никакой возможности. Даже послы говорили с ним только пав ниц — никто в принципе не имел права поднять на него глаза. Его лазоревые одеяния, расшитые звездами, его жемчужная корона были наследием прошлого и прообразом все более абсолютистского и теократического будущего. Чувствовал ли Вологез, что его династия уже осуждена консерваторами и фанатиками, возмущенными неспособностью Аршакидов противостоять и римской агрессии, и римским соблазнам? Впрочем, соотношение сил совсем не однозначно склонялось в сторону римлян. Их затянули чересчур большие пространства, на которых легионы выдыхались, обремененные огромными обозами и даже совершенством организации тыла как таковым. Тяжело груженная пехота — знаменитые «Мариевы мулы»[36] — была не слишком эффективна против стремительной кавалерии. «Парфянские стрелы», густой тучей пускавшиеся через плечо, нельзя было отразить. Персидские «катафрактарии», с головы до пят вместе с лошадьми защищенные кольчугами, казались неуязвимы. Но с римским прагматизмом придумано немало контрмер.

Конечно, легион еще долго оставался основой войска квиритов[37]. Благодаря единообразию организации, корпоративному духу и способности приспосабливаться к обстоятельствам, он выдерживал борьбу с любым организованным противником — а долгое время легионам угрожали только такие. Но чем дальше они удалялись от привычной климатической зоны и знакомого мира, тем больше убеждались, как в дискомфортном окружении растворялась их атакующая мощь. Особенно болезненными оказались два крупных поражения: разгром Красса как раз в Месопотамии, в Каррской долине (53 год до н. э.) и Вара в темном Тевтобургском лесу в Германии (9 год н. э.). Оба раза Рим надевал траур, но не предпринимал реформ. Перемены совершались постепенно и прямо на месте. В один прекрасный день появилась кольчуга. Воинские части, противостоя врагам, прибегавшим к партизанским действиям, становились разнообразнее, легче, мобильнее. Против всадников пустыни выпускали их же сородичей под командованием римских офицеров (numeri) — своего рода колониальные войска, приспособленные для выполнения задач командос. Фракийские лучники нейтрализовали парфянских. Вышло так, что функции неприкосновенного легиона из десяти когорт по шестьсот человек, иначе говоря, из шестидесяти центурий, дополнялись вспомогательными кавалерийскими и пехотными частями, способными решать особые задачи, требуемые особенностями местности или тактики неприятеля.

Но не только римляне приспосабливались к боевым методам противника. Парфяне уже многому научились у своих македонских и греческих подданных, а теперь изучали римскую стратегию при помощи пленных и перебежчиков, да и из собственных поражений извлекали уроки. Если бы их войско было единым, имело постоянную армию и штаб на службе у авторитетной политической власти, они бы могли на равных сражаться с римлянами в классическом бою. Некоторые в Парфии уже начинали серьезно об этом думать. Но Аршакидам было трудно избавиться от своих племенных корней, они так и не ушли вперед от стадии феодальной конницы. В пехоте у них служили крепостные, вооруженные пиками, да и стрелы их лучников были плохого качества. Шанс им давало пространство, по которому неслись благородные всадники с копьями, саблями, луками и арканами, прикрепленными к шлему вместе с длинными разноцветными лентами, развевавшимися на ветру. Вдогонку за ними шли на восток Авидий Кассий и Клавдий Фронтон, чтобы если не завоевать, то очистить левый берег Тигра.


Глава 5
ИМПЕРАТОРСКАЯ РЕСПУБЛИКА (166–169 гг. н. э.)

Гляди не оцезарей, не пропитайся порфирой — бывает такое.

Марк Аврелий. Размышления, VI, 30


Империя доброй воли

Сорокапятилетний Марк Аврелий производит впечатление одного из самых добросовестных государей, когда-либо существовавших, да и его окружение было одним из лучших. Если и есть в его царствование что-то неясное, то не потому, что управление было непрозрачно, а потому, что документы не сохранились. И хотя о демократичности Империи нельзя говорить всерьез, трудно было бы найти пример более благонамеренной власти. То, что результаты не соответствовали намерениям, тоже вряд ли кого-нибудь удивит. Наследство Марку Аврелию досталось отличное, и хотя оно было оплачено некоторым отступлением, связанным с чрезмерными гедонизмом Адриана и консерватизмом Антонина, но после отважных предприятий Траяна это можно было понять. Добропорядочному наследнику предписывалось восполнить дефицитные статьи общего положительного баланса. Как мы только что видели, статья «Оборона» находилась в залоге, зато статья «Система управления и участие в нем принцепса» — в полном порядке. Современные историки непрестанно анализируют эту систему, и даже политики, при всем их пренебрежении к прошлому, могут извлечь из нее весьма полезные уроки.

Вполне уместно, в развитие этого наблюдения, признать, что среди римских императоров было больше превосходных администраторов, чем дурных, и неумеренный интерес к последним не дает разглядеть великое дело первых. Августа (и даже Тиберия), позднее Веспасиана (и даже Домициана) и уж бесспорно Антонинов можно назвать предельно ответственными государственными деятелями, а многие из них были талантливее Марка Аврелия. Но превзошел он всех в памяти потомков (это прекрасно увидел его преемник Юлиан) полным бескорыстием и самоотверженностью в общественных и частных бедствиях. Всех остальных вознаграждали слава, всемогущество или хотя бы извращенные удовольствия. Он ничего не просил и ничего не знал, кроме тягот долга.

Эту скрупулезную добросовестность, которую при благоприятных обстоятельствах могла бы засосать обыденность, возвысили и обессмертили испытания, обрушившиеся на Марка Аврелия с первых месяцев царствования, казалось бы, обреченного на рутину, но увлеченного потоком истории, внезапно ускорившей ход. Но во всех этих испытаниях он нимало не явил паники, в его жизненном распорядке никто не заметил никаких изменений. Значит, он был готов к своей должности еще лучше, чем показывают собранные нами до сих пор о нем сведения. Лишь когда он достиг сорокалетия и, заняв первое место, встретился с неожиданными ударами, в нем становится виден взрослый муж, внутри него начинают зреть «Размышления», которые он через несколько лет сведет воедино. В «Размышлениях» мы без труда обнаружим черты верного автопортрета — чаще всего невольные. С этого момента мы получаем право ссылаться на них: человек созрел, его характер установился.

Мы уже рассматривали облик Марка Аврелия в скульптуре — теперь обратимся к чертам его характера в изображении биографов. «Он был государем не пышным, любезным, легко доступным, — сообщает нам его современник Геродиан, — подавал руку всем, подходившим приветствовать его, и не велел стражам никого отгонять». Капитолин, на основании непосредственных свидетельств, позже писал: «Он был трезв без кичливости, добр без слабости и солиден без хмурости». Солидность поведения (gravitas) для римлян была высшим достоинством; те, кто не обладал ею от природы, брали ее напрокат. У Марка Аврелия она происходила от природной робости и нелюбви к лишним движениям, но впечатляла современников настолько, что через тридцать лет после его смерти один из его эфемерных наследников, император Макрин, пытался придать себе вес, подражая поведению «Божественного Марка». Он ходил с важным видом, сообщает Геродиан, и говорил так тихо, что его речи невозможно было расслышать. У Юлиана Дионис на суде богов говорит: «Он кажется мне квадратом без всякого изъяна». Если, конечно, не считать изъянов телесных, которые, как мы помним, тот же Юлиан описывал весьма снисходительно: «Видом он был величествен, глаза и лицо слегка тронуты утомлением… тело измождено и утончено постоянным воздержанием…» Этот портрет можно прочесть уже у современника, Диона Кассия: «Усердное учение повредило его сложению, хотя когда-то он был довольно крепок, чтобы научиться всем упражнениям… Его здоровье до того разрушилось, что почти все время царствования он был нездоров». Ниже мы подробно остановимся на тех недомоганиях, в которых он сам признавался: кровохарканиях, ангинах, желудочных болях, — и на диагнозах, которые ставил его врач Гален.

Значит, за внешней любезностью и безмятежностью крылось высочайшее напряжение: стремительный ход событий не мог не сказаться на ритме работы. На это указывает переписка с Фронтоном. Она продолжалась, в ней по-прежнему говорилось о вопросах грамматики и о здоровье, но видно, как часто Марк уходит от разговора: «Два последних дня у меня вовсе не было досуга, кроме как для недолгого ночного сна. Поэтому я не успел прочесть твое большое письмо к Луцию. С нетерпением жду случая сделать это завтра…» Несколько дней спустя длинное письмо опять не получается: «Из-за срочных дел, которыми надеюсь заниматься не всю ночь, могу только приписать строчку-другую. Если у тебя есть под рукой отрывки из писем Цицерона, пришли мне их или скажи, что мне надо в первую очередь прочесть, чтобы усовершенствоваться в языке». Вообще же он старался переключить переписку старого учителя на младшего ученика, Луция, чтобы передохнуть самому и завершить воспитание своего коллеги.


Умение принимать помощь

И вот мы возвращаемся к центральной проблеме: велик ли был запас энергии у императора. Дион Кассий, знавший его, пишет: «Соправителя себе он выбрал потому, что сложения был хрупкого и сильно пристрастился к учению, Луций же был во цвете лет». Таким образом, Марк Аврелий берег силы. Ему следовало рассчитать пределы своей физической выносливости, а для этого он все время старался отыскать равновесие в распределении времени и усилий. Нужно ему было выкроить время и для своей внутренней жизни. Инстинкт говорил ему, что если он не будет владеть своей душой, то потеряет и контроль над телом, и власть над внешним миром.

Как показала римская история, медлительный и скрупулезный по природе человек, обремененный безмерной ответственностью, может стать и мудрым и безумным императором — смотря по тому, позволит ли он себе плыть по течению. У Марка Аврелия были две очень прочные точки опоры. Одна не давала впасть в бесчинства, сопряженные с властью, — это были сочинения Тацита и Светония; другая позволяла привести в порядок свои задачи — это был опыт, день ото дня приобретавшийся рядом с Антонином. Уроки Тиберия и Домициана учили Марка следить за своими нервами и держать при себе свое плохое настроение. Чему научил его приемный отец, он сам рассказал очень убедительно: «Неколебимое пребывание в том, что было обдумано и решено… Во время совещаний расследование тщательное и притом без спешки закончить дело, довольствуясь теми представлениями, что под рукой…» (I, 16). На то же самое обращает внимание и Дион Кассий: «Марк Аврелий наималейшие обязанности исполнял тщательно, никогда ничего не говорил, не делал и не писал с небрежностью или для вида. Он отдавал целые дни незначительным делам, будучи убежден, что император ничего не должен делать с небрежением».

Похвала эта не без подвоха; она приводит на память шуточки о «крохоборе» Антонине, но мы слишком часто забываем, что это был век строжайшей экономии, что само слово «скрупулезность» происходит от мельчайшей меры веса древних менял. «Все взвешивать, ничего не делать в спешке», «не удовлетворяться общей оценкой, сохранять силу духа, владеть собой и быть осторожным в решениях» — превосходные правила для правителя, подходящие для той «солидности», которой мы уже давно предпочли «мобильность». И никогда они не применялись так, как при Антонинах — трудолюбивых «провинциалах», сознательно не придававших значения политическим традициям и тенденциям, которые италийская аристократия использовала в корыстных целях. Во главе государства они вели себя не как хозяева, а как управляющие, и хотя мистика императорской власти сохраняла провиденциальное значение, но теперь сильно умерялась гуманностью. Кажется, недостаточно отмечено, что испанский выходец Траян, его племянник Адриан и внучатый племянник Марк Аврелий принесли на римский престол элитарную стоическую философию своих соотечественников Сенеки и Лукана, павших жертвой палатинских интриг, Антонин же, родом галл, привел к власти эпикурейскую мудрость сельского жителя Горация.

Эти два мощных философских течения, которые в конце I века до н. э. вышли из долгого пребывания в подполье школ греческих ораторов и охватили всю Империю, встретились в рабочем кабинете всемогущего государя. Он больше всего хотел уделить им все свое внимание, осуществить их синтез и оформить его законодательно, но внезапно оказалось, что ему пришлось столкнуться с колоссальными управленческими проблемами. Тогда он оставил философию как неприкосновенный запас в глубине души и стал заниматься только им, что было нужно для дела. Отсюда практические правила, восходящие и к Эпикуру, и к Эпиктету, а вернее, к Антонину и к Рустику: «…Не перекидывался, не метался, а держался одних и тех же мест и тех же дел» (I, 16); «…Его друзьям не приходилось гадать, чего он хочет или не хочет, а было это всегда ясно» (I, 14); «…Без готовой улыбки или, наоборот, без гнева и подозрений» (I, 15); «…Внимательность и размеренность человека, вперившего взгляд в то самое, что должно быть сделано» (I, 16). Но главное — умение принимать помощь.

Это правило в «Размышлениях» изложено в таких выражениях, как будто речь идет о воинском уставе: «Не стыдись, когда помогают; тебе предстоит задание, как бойцу на крепостной стене. Ну что же делать, если ты, прихрамывая, не в силах один подняться на башню, а с другим вместе это возможно?» (VII, 7). Тут же приходит на память раздел власти с Луцием, и это, несомненно, подтверждает замечание Диона Кассия, который, скажем кстати, вероятно, не знал «Размышлений». Но Марк Аврелий принимал в помощь не только соправление. Немногие римские императоры да и вообще государственные деятели окружали себя такими талантливыми, добросовестными и верными сотрудниками. Большинство из них уже работали вместе с ним и с Антонином: они вдвоем подбирали всех главных должностных лиц. Новая команда состояла из молодых людей, а чаще всего — как увидим, к великому возмущению сенаторов, отодвинутых от ключевых стратегических постов, — из кадровых военных.


Либерализм ограниченной власти

Мы можем себе представить, каким аппаратом для принятия решений — «кризисным штабом», как говорят в современных компаниях, располагал Марк Аврелий. Его средоточием был центральный орган власти — Императорский совет, чье начало велось от группы родичей и друзей Августа, которых он негласно собирал спросить их мнение. Советники Августа, все избранные из сенаторского сословия, ни в коем случае не были министрами: эта роль при Юлиях — Клавдиях была официально закреплена за лицами, служившими императорскому дому, — «палатинскими отпущенниками». Они были способными деятелями, отчего лишь опаснее становились их злоупотребления; поэтому они разделили утрату доверия со своими самовластными хозяевами и мало-помалу уступили место всадникам, происходившим из крупной римской буржуазии. Они подготовлены лучше бывших рабов и сенаторских сынков, почему в течение первых двух столетий и призывались регулярно заполнять места в администрации для решения все более специализированных задач государства. Их главой по иерархии был префект претория (нередко на этом посту находилось два человека) — командующий гвардией и начальник гражданских служб, тоже всадник, полностью подконтрольный императору. Его роль стала огромной; он носил титул eminentissimus «высокопревосходительства» и руководил работой Императорского совета.

Совет, в котором теперь заседали близкие (amici), верные товарищи и сотрудники (comites) принцепса, а также префекты претория, начальники важнейших служб и самые уважаемые юристы, определял государственную политику, составлял законы и был судом последней инстанции для гражданских и уголовных дел. Но какова же тогда была роль пресловутых «Римского сената и народа» (Senatus populusque Romanus), именем которых принимались все постановления, подписывались договоры, санкционировались аресты? Что стало с римской демократией? Ответить на эти вопросы — значит пересмотреть теорию абсолютной монархии. На ряде примеров мы увидим фактические границы императорской власти в контексте особенностей гуманного правления Антонинов в первые три четверти II века. Сейчас скажем, что эти пределы устанавливались не столько контролем народа и сената, сколько качествами самого принцепса и настроениями общества. Граждане совершенно отвыкли от избирательного права: уже когда Калигула в блаженные первые дни своего царствования хотел его вернуть, они не понимали, зачем оно им. Для сената же правительство, вышедшее из его рядов, никогда не забывавшее с ним советоваться и оповещать его о своих делах, было настолько своим, что у него и резонов не было противоречить ему. Однако, как мы увидим ниже, это всеобщее согласие было недолговечным, а точнее, его конституционные основы были непрочными.

В чем же тогда состояла абсолютная власть Марка Аврелия, который, очевидно, не был готов защищать ее силой и произволом, если подданные ее как-нибудь вдруг станут оспаривать? Для себя он, конечно, никогда так не формулировал вопрос, но все его поступки показывают, что император всегда с крайним вниманием заботился, чтобы в обществе и в армии сверху донизу не было никакого недовольства. Дело тут не только в его природном благодушии и не в его философии. Искать причины такой добровольной уступчивости следует глубже: в его неспокойной совести. «Он поставил себе правилом бывать на заседаниях сената, — сообщает Капитолин, — даже если его присутствие не было необходимо. Когда же у него самого было дело в сенате, он приезжал туда даже из своей резиденции в Кампании. Часто видели его сидящим в комициях до ночи, и он не выходил оттуда, пока консул не произносил заключительных слов: „Отцы сенаторы, нам больше нечего вам сказать“. Заставлял он себя бывать и в амфитеатре на зрелищах, которые ему не нравились и даже отталкивали, но там являл неуважение к римскому народу тем, что на виду у всех разбирал почту, и народ роптал». Впрочем, как пишет тот же Капитолин, «праздники он устраивал великолепные и однажды показал народу в одной охоте разом сто львов, убитых стрелами». Понятно, что Марк Аврелий, к восхищению биографа, жившего на двести лет позже, делал все возможное, чтобы удовлетворить ожидания своих сограждан. Что касается войска, то он всегда находил нужный тон для сердец простых воинов, а военачальники изменили ему только однажды, то ли потому, что он на них слишком понадеялся, то ли просто по недоразумению.

Можно думать, что за подчеркнутой внешней предупредительностью таилось глубинное беспокойство: любят ли его, достаточно ли он беспристрастен. Социологи могли бы даже сказать, что его обходительность («он давал руку всякому, кто подходил к нему») — старый ритуал успокоения общества. Если вспомнить, каким замкнутым Марк был в детстве, неудивительно, что он был робок и неуверен в себе на публике. Свидетельство Капитолина, видимо, подтверждает этот диагноз: «Он чрезвычайно заботился о своей репутации, подробно выспрашивал, кто что о нем говорит, и то, что, по его мнению, ему заслуженно ставили в упрек, больше не повторял». Мы, конечно, не очень хорошо можем себе представить, как это он выносил себя на публичное обсуждение — для него органичнее самонаблюдение и тайная исповедь, — но надо вспомнить, что он жил в окружении великих моралистов и, «даже будучи императором, продолжал посещать уроки Аполлония». Отсюда можно сделать вывод, что Марк Аврелий вел себя явно не как самодержец, способный возглавлять абсолютистскую систему. Между тем историки-буквалисты утверждают, что принципат — типичный случай бесконтрольной власти.

Но почему античная государственная система не могла быть либеральной, даже не отвечая всем современным нормам демократии? В наш век тоже идут споры о соотношении формальной и реальной свободы. Разве реальными были свободы Римской республики с ее Катилинами и Клодиями? Их распри разрешил Цезарь. Можно ли считать его тираном за то, что он хотел покончить с анархическим популизмом различных группировок; а Брута, развязавшего разрушительную гражданскую войну, записать в демократы? Угнетал ли римский народ Август, самовластно положивший конец этой войне? В наших глазах истинная природа императорской системы, начало которой положил референдум 30 года до н. э., неоднозначна, но, видимо, лишь потому, что мы ставим анахронические вопросы.

Во времена Марка Аврелия римляне уже не спорили всерьез о достоинствах республиканского строя и принципата: они прекрасно приспособились к компромиссу, тщательно обоснованному Плинием и Тацитом. По словам последнего, он «совместил вещи, дотоле несовместимые, — принципат и свободу»[38]. Если бы Тациту пришлось писать панегирик Антонину или Марку Аврелию, он мог бы уточнить: максимум свободы, возможной в огромном, неоднородном, политически централизованном, социально и экономически далеком от равенства обществе. Нет сомнения, что, постольку, поскольку эти оговорки не особенно замечались современниками, в сознании людей это была оптимальная демократия. Величие Марка Аврелия в том, что он не удовлетворялся пассивным консенсусом и подвергал себя непрестанной самокритике, желая убедиться, что не пренебрег ни одной из обязанностей. Но обстоятельства уже стремительно обращались против него, подрывая основы его гуманистического дела.


Необычайный правитель

Военные действия, мирные переговоры, развертывание новых вооруженных сил на Востоке, на Дунае и на Рейне не мешали Марку Аврелию усердно заниматься гражданскими делами. Хотя в его административном наследии постановления, подписанные им самим, нелегко отделить от решений, принятых лишь от его имени (эта проблема существует для всех монархов и чревата серьезным искажением исторической перспективы), можно безошибочно утверждать, что его рука видна повсюду. Мы не можем подвергать сомнению установившуюся за ним общепринятую репутацию чрезвычайно добросовестного и скрупулезного администратора. Нерону нельзя приписывать все распоряжения Бурра и Сенеки, скрепленные его печатью, но личность Траяна с первого взгляда видна и в его письмах, и в его эдиктах. Правильно это было или нет, но Антонины делегировали мало полномочий, хотя вокруг них находились чрезвычайно надежные и способные помощники. Зато внутри Императорского совета доверие к подчиненным создавало атмосферу единомыслия всех его членов во главе с председателем — принцепсом. Адриан, давший Совету статус постоянно действующего органа с функциями Государственного совета, Верховного суда и Кабинета министров одновременно, брал его с собой, колеся по дорогам Империи. Ему хватало умственных и физических сил распространять свой авторитаризм на всю административную деятельность. У Марка Аврелия не было ни данных, ни честолюбия Адриана, но и он поддался искушению самому заниматься всем.

Поддался, впрочем, нехотя. С удивлением видишь, как в «Размышлениях» не раз повторяется совет, воспринятый от первого наставника, «самому делать свое и не вдаваться в чужое» (I, 5). «Многословен… не будь», — пишет еще Марк Аврелий (III, 5). «А не лучше ли необходимое делать — столько, сколько решит разум общественного по природе существа и так, как он решит? Потому что тут будет благочувствие не от прекрасного только, но и от малого дела» (IV, 24). Он явно боится разбросанности — его с детства учили ее бояться, — и чем больше живет, тем больше бережется[39]. Но в то же время он не может уйти и от требований профессиональной добросовестности, которым его учил Антонин: пребывание «всегда… на страже того, что необходимо для державы… трудолюбие и выносливость… предвидение издалека и обдумывание самых мелочей» (I, 16). Вспомним черту, сохраненную биографом: «Он отдавал целые дни незначительным делам». Поскольку очевидно, что и значительных дел император не оставлял, он изнемогал от работы. Как мы увидим, он все с большей тревогой будет стараться уберечь себя с помощью самодисциплины или бегства от дел. Все, что он станет делать, заключено в рамки этого тяжелейшего противоречия.

Как мыслитель, Марк Аврелий считал, что «вся земля — точка» (VIII, 21), «Азия, Европа — закоулки мира» (VI, 36), а как государственный человек — по примеру Антонина вникал в каждую подробность. «Ведь если бы он пренебрег хоть одной мелочью, — поясняет Дион Кассий, — он бы счел, что упрек, заслуженный им за нее, распространяется и на все остальные его дела». Это правило — одно из ключевых в морали Марка Аврелия. В его глазах все вещи во Вселенной связаны и одна нечистая частица портит все, будь то в государственном устройстве, в общественном порядке или в Космосе. Принцип всеединства действия приводит к требованию всеобъемлющей деятельности. Здесь стоицизм проявляет себя как учение о бесконечно большом и малом одновременно, что не оставляет человеку ни минуты покоя.

И притом еще мало добросовестно делать свое дело. Автор «Размышлений», как иногда кажется, склоняется к чистому стоицизму, сведенному к правилу «Делай, что должно, и будь, что будет». Но Капитолин показывает, как заботился император о последствиях своих действий, а особенно о своей личности в глазах общественности. Мы уже видели, что он «подробно выспрашивал, кто что о нем говорит». Кроме того, мы читаем, «что он ничего так не боялся, как прослыть скупым, и во многих письмах оправдывался в таких упреках», а также что, «когда прошел слух, будто некоторые под прикрытием философии угнетают Республику и ее жителей, он сам выступил их обвинителем», а «когда из-за его нелюдимости, которую приписывали занятиям философией, стали строго судить его военные походы и все его поведение, он во всеуслышание и письменно отвечал на эти упреки». Со времен Августа не случалось, чтобы правитель так слушал общество и так отвечал ему. Довольно неожиданно видеть это свойство у императора, склонного скорее к замкнутости, во времена, которые все историки характеризуют как «неуклонное сползание от принципата к доминату», то есть от ограниченной власти к абсолютной. Следовательно, следует изменить оценку весьма оригинальной природы императорской власти в последние годы ранней империи перед началом ее развала — а для этого (начало 167 года) еще не видно никаких причин.


Сенат: реальность мифа

Кажется удивительным, что до сих пор была почти не видна роль пресловутого Римского сената в деятельности власти, хотя эту самую власть обвиняют в чрезмерном соблюдении интересов аристократии. В действительности это учреждение формально отнюдь не утратило престижа, а Антонины во многом вернули ему прежнее значение. Верно и то, что все важные мероприятия правительства исходили из сената и в конце концов к нему же возвращались. Собрание, которое управляло провинциями, чеканило монету, по согласованию с принцепсом назначало высших чиновников и давало императору верховную власть, отнюдь не было фикцией. Впрочем, упразднить его никогда никто и не пытался. Иногда в нем устраивали чистку, но тотчас пополняли его состав. Но не менее очевидно и другое: от прежней самостоятельности сената не осталось и следа. Все, где сенат еще играл роль, он делал по согласованию с императором и вместе с ним. Адриан из-за одного только дурного характера позволял себе править, подчеркнуто его игнорируя: с Палатина можно было и не замечать курию на Форуме. Но можно было, выглянув из окна, дружески махать ей сверху рукой, иногда даже спускаться туда и заходить. Так поступал Траян и заслужил почетное прозвище Наилучшего. Так поступал Антонин и получил имя Праведного. Марк Аврелий чувствовал себя там как дома. С сенатом ему было легче пользоваться личной властью.

По правде говоря, сами сенаторы не строили иллюзий по поводу масштабов своей власти, от которой оставались лишь почетные украшения: монету они чеканили только мелкую медную, провинции и без них были спокойны, все назначения настоятельно рекомендовались императором, а императоров еще до сената обычно провозглашало войско. Законы («сенатус-консульты»), которые они торжественно принимали, писались в палатинских канцеляриях. Но вот уже тридцать лет сенаторы имели, если можно так выразиться, присносущное чувство причастности к управлению. Не стоит приписывать им покорность и подлое раболепие: с правительством их, конечно, связывал общий интерес, но вовсе не обязательно корысть. Представьте только себе собрание из шестисот человек родом со всех концов Империи, каждый из которых весьма влиятелен в своей родной общине. Множество клиентов по родству и по общественным связям, местные кланы, экономические (ремесленные и земледельческие) интересы, воинская и интеллектуальная репутация делали их, взятых вместе, достаточно серьезной силой, чтобы служить правительству опорой или, как можно было видеть при Тиберии, Домициане и даже при Адриане, рано или поздно доставить властителю серьезные неприятности. На самом деле такое собрание было не менее представительным и более влиятельным, нежели наши парламенты при Старом режиме и сенат при Империи.

Отрицать представительность этого собрания на том основании, что оно формировалось не на выборной основе и не всенародно, было бы буквально неуместно. По отношению же к идеям, господствовавшим при Империи, оно имело полностью легитимную форму, альтернативы которой не было. Ведь невозможно было организовать голосование всех жителей в провинциях по римским законам, но еще хуже — ставить провинции в зависимость от голосования одних только римских жителей. Август испробовал кое-какие юридические фикции, но они не пережили его правления. Применялась система кооптации членами крупных магистратур, причем эта система находилась под серьезным контролем императора, который мог вычеркивать имена из списков — знаменитых «альбумов»[40] — или добавлять туда своих друзей. Именно таким образом к когорте сенаторских детей, от рождения предназначенных занять места родителей, присоединились Фронтон, Авфидий Викторин и Клавдий Помпеян. Впрочем, императорский произвол ограничивался строго соблюдавшейся системой очередности прохождения должностей (cursus honorum). Карьера императора могла в виде исключения проходить быстрее, но никому не дозволялось перепрыгивать через ступени, не считая, разумеется, революционных ситуаций вроде тех, когда Веспасиан и Тит в 70 году полностью разогнали сенат Нерона, а Нерва с Траяном в 96 году очистили сенат Домициана.

Эти великие чистки стали удачами для провинциалов. Фактическая монополия древних римских и чисто латинских фамилий окончилась. Впрочем, они уже потеряли способность выполнять свою историческую миссию. Одни были истреблены, другие разорены. В сенате Антонинов уже не было ни Сципионов, ни Метеллов и Гракхов, а выходцев с Востока, из Африки, из Испании становится почти столько же, сколько италийцев. Как ни странно, становится в нем все меньше галлов, хотя галльские провинции были самыми законопослушными. Как полагают, все дело в том, что галлы не видели смысла переезжать в Рим или вкладывать, как это требовалось, четверть своего состояния в покупку земель в Италии.

Как мы уже видели, Марк Аврелий «присутствовал на заседаниях Курии до самого конца. Ни один государь, — пишет далее Капитолин, — не выказывал большего, чем он, почтения к сенату. Чтобы окружить это учреждение еще большим почетом и дать многим его членам уважение, приличествующее отправляющим правосудие, он поручал многим сенаторам, имевшим преторское звание, решение тех или иных дел. Некоторым же сенаторам, обедневшим не по своей вине, он давал звания эдилов и трибунов, не принимал в сенаторское сословие ни одного гражданина, который не был ему хорошо известен…». На самом деле то, чем Капитолин так восхищается, — ловкое манипулирование. Но такова цена гражданского мира. Парадокс в том, что сенат был и бесполезен, и необходим: можно править без него, но никак не против него.


В средоточии исполнительной власти

Слишком пристально вглядываясь в это легендарное учреждение, античные историки и поколения последующих компиляторов оставили неизученными настоящие центры принятия решений и новые социальные слои, по окончании эпохи двенадцати Цезарей[41] вырвавшие исполнительную власть из рук палатинских отпущенников. Мы уже упоминали Императорский совет, члены которого назначались сроком на год и получали вознаграждение. Больше мы знаем об исполнительных органах — крупнейших канцеляриях. Они функционировали как статс-секретариаты. На второстепенных должностях в них по-прежнему встречаются отпущенники, но в один прекрасный день они сами или их дети пополняли ряды всадников. Большая часть властных и управленческих функций перешла в руки именно этого среднего класса — так называемого всаднического сословия.

Это богатое и предприимчивое сословие из второго уже давно превратилось бы в первое, если бы сенату не удалось сохранить и упрочить свои привилегии, став открытым снизу или сбоку для высших слоев всадничества, усвоив новые стремления и ценности. В каждом отдельном случае процесс перетекания из сословия в сословие контролировался императором, который, таким образом, по-прежнему поддерживал равновесие сословий. Сохранение формальной иерархии маскировало рост реальной мобильности внутри римского общества. Теперь человека из его природного положения вырывали не войны, не революции, не интриги, не чрезвычайные дарования и даже не просто случай. Труд, профессиональные достижения, упорная интеллектуальная деятельность всякого рода все большему числу людей позволяли продвигаться вверх или по крайней мере надеяться на возвышение. Этот фактор был менее заметен, но более полезен для общественного порядка, чем любое репрессивное законодательство. Случалось даже, что всадники отказывались от возможности получить сенаторский сан, сохраняя прежний статус, дававший им доступ к истинным рычагам политической и экономической власти. Сенаторское и всадническое сословие скорее дополняли друг друга, чем противостояли. Взаимного недовольства избежать было нельзя, тем более что Траян и Адриан не скрывали своего предпочтения всадникам, а Антонин отдавал им только должное. Но в любом случае если аристократия отступила перед натиском талантливых и честолюбивых людей, винить в этом она может только себя. Пример кланов Анниев и Ариев показывает, что все козыри были у нее на руках — только надо было уметь их разыгрывать.

Всадничество приобреталось по императорскому патенту; по воспоминаниям о военном происхождении сословия, оно еще долгое время давало привилегию символически или реально содержать «общественного коня», но в первую очередь это было благородное звание, символом которого служило золотое кольцо. Всадник должен был доказать доход в четыреста тысяч сестерциев в год — меньше половины сенаторского ценза. Для этих людей — в большинстве своем финансистов и предпринимателей — это не было проблемой. Наибольшего расцвета всадничество достигло, когда брало на откуп налоги, но с тех пор как взимание налогов перешло под контроль государства или прямо проводилось государством, всадникам пришлось превратиться в податных инспекторов. Кто-то из всадников возглавлял и финансовое ведомство — Счетную канцелярию (a rationibus). Другие стояли во главе ведомства переписки (ad epistulis), разделенного на два отделения, латинское и греческое (своего рода два министерства внутренних дел, между которыми делилась Империя к западу и к востоку от Эгейского моря), канцелярии ad libellis, ведавшего прошениями, ad studiis, занимавшегося личными делами чиновников, a memoria, хранившего архивы фараонов. Правда, трудно вообразить себе эту гору пергамента; огонь, вода и крысы за многие века не истребили бы ее, если бы во времена монахов-переписчиков она бы попросту не отправилась в переработку. Мы должны понять, что о настоящей жизни Империи знаем очень мало. Осталась лишь память римского народа, воплощенная в камне.


Бессмертные законники

«Вечный эдикт», составленный величайшим юрисконсультом той эпохи Сальвием Юлианом, самим названием показывает, до какой степени римляне полагались на свою юридическую деятельность — даже если слово «вечный» здесь надо понимать более скромно, в смысле «постоянный», в противоположность временному. Юлиан был уроженцем Гадрумета в Тунисе, происходил, очевидно, из семьи римских поселенцев и сделал в Риме блестящую юридическую карьеру. Адриан ввел его в Императорский совет и удвоил ему жалованье, чтобы удержать его там. Этот исключительно строгий и ясный ум сыграл, возможно, сам того не зная, исключительную цивилизующую роль: он упорядочил нормы права. На этой стадии развития античного общества не было ничего важнее. До тех пор римский закон, уже около тысячи лет опиравшийся на Двенадцать бронзовых таблиц, развивался лишь благодаря эмпиризму так называемого преторского права. Каждый претор (высший судебный чин), вступая в должность на очередной год, объявлял свою программу, то есть правила своего судопроизводства, и тем самым на свой лад толковал закон. Даже если произвол ограничивался здравым смыслом, чувством справедливости и апелляционными процедурами, беспорядок был неизбежен. Адриан решил положить этому конец.

Сальвий Юлиан почти ничего не выдумал, но расчистил заросли и сделал просеки в запущенном лесу, который двести лет спустя вновь почистил Феодосий, а триста — Юстиниан. Кодификация отнюдь не остановила развитие права, а создала в нем пространство для творчества, как в следующем поколении, при Северах, показали знаменитые специалисты по государственному праву: Папиниан, Павел и Ульпиан. Но Юлиан не был прогрессистом: он принадлежал к более консервативной из двух крупнейших школ философии права при Империи — так называемой сабинианской. Другая, прокулианская, считалась новаторской. Чтобы понять разницу между ними, приведем такой пример. Если у сабинианца спросили, кому принадлежит стол, сделанный столяром из моего дерева, то он ответил бы, что мне, поскольку существо вещи — материя, а она не меняла собственника. Прокулианец возразил бы: столяру, потому что форма изменила природу вещи. Это уже Средние века и даже еще более позднее время: ведь основные принципы права, которым учат сейчас в университетах, — все те же принципы этих римских школ.

Отныне император, издающий эдикты и рескрипты, вполне естественно привлекал в свой Совет лучших юрисконсультов. Марк Аврелий завоевывал уважение у Сальвия Юлиана и учился вместе с его внучатым племянником Дидием Юлианом, который позднее стал одним из его главных военачальников. В Императорский совет при нем входили два ученика Сальвия: Волузий Мециан и Корвидий Сцевола. «Больше всего он любил советоваться с юрисконсультом Сцеволой», — передает Капитолин. Странно, что историк не упоминает имени, оставшегося в веках: Гая, автора «Институций», до сих пор хранящихся во всех университетских библиотеках. Гай для нас так и остается знаменитым незнакомцем. Вероятно, он не занимал государственных постов, но был весьма уважаем: его «Руководство права» переписывали все студенты-юристы. Уже в последние годы Империи «Руководство» было потеряно и в XIX веке обнаружено на обороте рукописи святого Иеронима. Эта находка, начиная со знаменитой формулы «Руководства» «Всякое право относится к лицам, действиям или вещам», перевернула все современное учение о праве. Возможно, никому не известный Гай входил в число «мудрецов» (prudentes), частные мнения которых, если они совпадали между собой, приобретали силу закона. Таким образом, правотворчество и юриспруденция все отчетливей становились прерогативой весьма обособленной корпорации, которая обладала доверием и служила совестью самого высокопоставленного из своих членов — самого императора.

Охватить одним взглядом и оценить законодательное и регламентаторское творчество Марка Аврелия трудно. Традиция, что естественно, особенное значение придает его деятельности, касавшейся состояний частных лиц. Действительно ясно, что пора было навести порядок в семейных делах, издавна оставленных произвольным решениям: «Он первый создал должность претора по опеке, надзиравшего за опекунами, прежде дававшими отчет лишь консулам. Он издал новые законы о наследстве, об опеке отпущенников, о материнском имуществе, о доле сыновей в наследстве матери». Сохранились тексты относительно положения сирот, отпуска рабов на волю, приданого: они свидетельствуют об элементарном стремлении защитить слабого, но еще больше — о простой необходимости равновесия и единообразия. Напрасно было бы искать в этих текстах дух высокого гуманизма, носителем которого был философ Марк Аврелий. Неужели он, как думают многие, был так далек от жизни, так нерешителен, а то и лицемерен, что величие его души привело лишь к отдельным незначительным реформам?


«Самую малость продвинуться»

Дать только один ответ на этот вопрос значило бы разом найти ключ ко всему античному миру. Подобные ключи пытались подобрать Монтескье, Гиббон, Ренан. Но к секретному замку не подошел ни один. Прежде всего отрывочность сохранившихся текстов и, что еще хуже, обычно посвящавшихся им исследований делает любые обобщения рискованными. Но может быть и наоборот: обрывки актов о правах лиц низшего или униженного состояния, может быть, вполне представительны для положения дел своего времени. Это подтверждает другой пример: «Он принимал все возможные меры, чтобы положение граждан было обеспечено, и первый повелел в течение тридцати дней записывать у префекта Сатурновой казны имена всех свободнорожденных младенцев. В провинциях Империи он учредил должности секретарей, также с обязанностью записывать всех новорожденных, чтобы каждый, рожденный в провинции, если ему случится подтверждать свои права свободнорожденного, мог доказать их». Историки видят в этом постановлении зародыш современной регистрации актов гражданского состояния, то есть не просто периодический фискальный ценз, а постоянную гарантию личного статуса каждого. Это, несомненно, была социальная мера огромной важности, но критически мыслящие умы тотчас усматривают здесь нечто противоестественное.

Дело в том, что для некоторых «прогрессивных» историков очень соблазнительно отвести Марку Аврелию почетное место в галерее консервативных политиков. Оправданием им служит неловкая похвала Капитолина: «Он не столько издавал новые законы, сколько вновь ввел в действие старые», — да и сам он хвалил Антонина за то, что тот не желал «никаких новшеств». И разве формальная регистрация состояния граждан не может быть средством зафиксировать его, заблокировать общество? Рассказав о том, что обеспечивало постоянные переходы из одного высшего сословия в другое, мы обязаны ради правды упомянуть и о том, что именно в правление нашего философа официально установилось неравенство перед законом людей «почтенных» (honestiores) и «подлых» (humiliores) с его ужасными следствиями для уголовных дел. Как записано в юридических текстах, начиная со времен Марка Аврелия, граждане несли различные наказания за одинаковые преступления в зависимости от социального положения. Если бы он мог осознать свою несправедливость, то в свою защиту сказал бы, что величайшая несправедливость — это произвол. Граждане, внесенные в правильно составленные списки, застрахованы хотя бы от того, что их лишат прав по ошибке. И действительно, многие тексты гарантируют отпущенникам, освобожденным заключенным и жертвам пиратов полную неоспоримость их статуса свободных людей.

В общем, каждая государственная мера внутри себя двойственна, поэтому из текстов, вырванных из плохо известного нам контекста, трудно вывести заключения, сведенные воедино задним числом. Понять, чего хотел Марк Аврелий, трудно; оценить, что он мог, рискованно; мера того, чего он достиг, конечно, невелика, но не надо забывать его собственной записи: «Довольствуйся, если самую малость продвинется». Может быть, стремление довольствоваться малым, в котором он признался к концу царствования, пришло ближе к старости, но больше всего старит опыт. Марк Аврелий не был прогрессистом — а кто до него был? Говорят, Цезарь, но его дерзость была настолько самоубийственной, что Брут, без сомнения, спас его от катастрофы. Август — конечно, но своим преемникам он закрыл дальнейший путь. Новшества Траяна и Адриана были блестящими, но каждым из них двигал собственный эгоизм, и они не смотрели в будущее. Марк Аврелий, бесспорно, был самым великодушным, самым восприимчивым к духу правосудности, но он не был готов или не имел времени разрушить старый неудовлетворительный баланс и на его месте установить новый, лучший. Может быть, он бы и пошел на риск во внутренней политике, если бы ему почти сразу не пришлось заниматься прежде всего внешними проблемами. Если так, вот наш ключ к его деятельности; она представляется нам изнурительным поиском компенсации; чем неопределеннее становились политические перспективы, тем крепче был философский пессимизм, не дававший развернуться его воображению. Если так, то предположение, что от ложного смирения в его душе открылась настоящая язва, очень соблазнительно, но, как мы увидим, психопатологи на этот счет не единодушны.


Коронация Фаустины

Марк уже двадцать лет как женат на Фаустине, а мы про нее еще ничего не знаем. Так она и останется загадочной, но ее образ в истории — правдивый или легендарный — остался отрицательным. Образ этот сложился в последние годы ее жизни, в связи с совершенно непредвиденными событиями, в которых императрице приписывают не самую лучшую роль. Падает тень и на всю ее супружескую жизнь, хотя у нас нет точных данных. Скажем прямо: Фаустина приобрела репутацию Мессалины — а ведь супруг ее говорил: «Жена моя — сама податливость, и сколько тепла, неприхотливости» (I, 17). Впрочем, если верить древним авторам (которым обычно верят), Марк Аврелий прекрасно знал о ее беспутстве и даже жаловался друзьям. Поэтому ему придумали роль терпеливого мужа — одни считали это героизмом, другие слабостью. В момент окончания парфянской войны Фаустине было тридцать пять лет. Нам известно, что она уже родила одиннадцать детей, в том числе по крайней мере дважды близнецов. О некоторых из них так и не осталось более подробных сведений, чем медали и надгробные надписи. В живых оставалось семеро: Луцилла — жена Луция Вера; Галерия Фаустина, родившаяся в 151 году, вышедшая замуж за Клавдия Севера — друга детства Марка, в то время командовавшего XXX Ульпиевым легионом, воевавшим в Месопотамии; их младшие сестры Фадилла и Корнифиция. В 161 году родились первые два мальчика: Аврелий Антонин и, несколько минут спустя, Аврелий Коммод. Год спустя непрерывность престолонаследия была подкреплена рождением Анния Вера.

Иногда замечали, что состояние почти непрерывной беременности оставляло мало места для адюльтера, если не предполагать, что дети были от разных отцов. Но такое предположение совсем не обязательно. Для римлян, не в пример многим другим обществам, законнорожденность была священным императивом: юридической и нравственной альтернативой для нее было только законное усыновление (впрочем, применявшееся очень широко). Сколько бы ни было написано о римских адюльтерах и распущенности римских императриц — при ближайшем рассмотрении никак нельзя поставить под сомнение законность рождения детей в семьях Юлиев — Клавдиев, Флавиев и Антонинов. Исключением может быть только Клавдий, но его дети стали просто жертвой репутации своей матери — Мессалины. Известно, как радовался Август, узнавая в детях своей легкомысленной дочери Юлии черты зятя Агриппы. И наоборот: Тиберий пожертвовал правами своего внука Гемелла в пользу Калигулы, которого терпеть не мог, потому что серьезно сомневался в законности рождения внука. Династия Антонинов дважды чуть не пресеклась из-за бесплодности браков сначала Траяна, а потом Адриана, и потому эта проблема превратилась в политически-нравственное наваждение. Как бы, возможно, ни были легкомысленны Фаустина Старшая и Фаустина Младшая, их чувство ответственности перед династией и страх богов, вероятно, удерживали их от нарушения закона о чистоте императорской крови.

Впрочем, было бы неосторожно настаивать, что Фаустина не сбрасывала эту моральную узду как раз во время беременностей. Такая вольность обеспечивала максимальную безопасность римским женщинам, не знавшим эффективных методов контрацепции, а особенно дамам императорского дома, для которых затруднительны были тайные аборты. Так поступала пресловутая Юлия, которая, по собственным словам, «брала пассажиров только на борт груженого корабля». И все-таки, если верить разговорам о неверности императрицы, они скорее относятся к более позднему времени, когда Марк Аврелий часто отбывал на Дунай. Легко представить себе, что женщина на пороге климакса, постоянно лишенная супружеской близости, позволяет себе лишнее. Но в 166 году до этого было еще далеко. В это время семейный круг императора был, напротив, вполне крепким — может быть, слишком замкнутым — и высоко, чтобы не сказать строго, нравственным.


Любовь к детям

Дети занимали большое место в жизни: это естественно, поскольку их было много, да все со слабым здоровьем. Росли они вместе с родителями. И хотя на Палатине содержалось вокруг них вполне достаточно кормилиц и гувернанток, сама Фаустина, видимо, принимала в их воспитании большое участие. Трудно оценить меру любви римлян к своим детям: мы поражаемся их суровому воспитанию и не видим, какими они могли быть сентиментальными. Правда, из эпитафий и записок в храмы видно, что простые люди умели испытывать нежные чувства к младенцам. Но с возрождением гуманизма высшие классы тоже стали больше обращать внимание на своих малышей или по крайней мере не скрывать своей привязанности к ним. Об этом говорит очень показательный текст, сохраненный для нас грамматиком Авлом Геллием, в котором выведен Фаворин — знаменитый галльский коллега Фронтона, уроженец Арля, друг Адриана, в его царствование хваливший возврат к природе (в то время эта тема была в моде, как и вообще старина). Фаворин навещает молодую роженицу из сенаторской семьи.

«Надеюсь, — говорит гость, — она сама будет кормить дитя. — Нет, — возражает мать, — ей нужно беречь себя. — Ради богов, позвольте ей быть матерью своему сыну! Что это за противоестественное, неполноценное полуматеринство, которое производит дитя на свет и тут же отталкивает его, вскармливает в своем лоне собственной кровью нечто невидимое и отказывает в своем молоке тому, кого видит живым, имеющим человеческий облик, молящим о материнской помощи?» Он осуждает женщин, сцеживающих молоко: «И это под предлогом не портить грудь, столь важную для их красоты! В своем безумии они доходят до того, что преступно прерывают беременность, чтобы линия их живота не искажалась морщинами…» Далее он возвращается к кормлению детей, обличает опасность кормилиц с их «наемным млеком», особенно тех, которые из варваров: «Попустите ли вы, чтобы дитя — ваше дитя — приняло в свою плоть и душу эманации души и плоти низшего свойства?» Здесь выражается не расизм — порок, не слишком свойственный римлянам, — а интеллектуальный элитаризм. Римляне были убеждены, что от молока гречанки начинают говорить с греческим акцентом, а потому то искали греческих кормилиц, то отказывали им, смотря по тому, начиналась или проходила мода на эллинизм. Но и в риторических упражнениях Фаворина, которые лишь шестнадцать веков спустя смог превзойти Жан-Жак Руссо, нельзя не поразиться искренности таких его слов: «Разве не очевидно, что женщины, отталкивающие детей, которых отдают на воспитание другим, если не рвут, то ослабляют теснейшие узы душ и тел, которыми Природа соединила родителей с детьми?»

Когда Марк и Фаустина были молоды, Фаворин в римских аудиториях еще пользовался почетом. Он считался глашатаем новых идей: «Когда ребенок не растет пред глазами матери, жар любви в сердце матери нечувствительно тухнет, а ее беспокойное попечение в конце концов иссякает…» Такие речи не могли не найти отклика в сердцах обитателей Палатина, которым были свойственны скорее буржуазные добродетели, чем аристократическая холодность. Неожиданное свидетельство тому — одно из писем Фронтона к Марку Аврелию в деревню, написанное в 162 году: «Я видел твоих цыпляток. В жизни моей не было более сладкого зрелища. Они похожи на тебя так, что ничего не бывает подобнее такого подобия. Так я словно кратчайшим путем отправился в Лорий — кратчайшим, но не падая на скользкой дороге и не взбираясь в гору, — и увидел тебя не только прямо в лицо, но и со всех сторон, откуда ни смотри: справа или слева. Благодаря богам, они хороши с лица и у них сильный голос. У одного в руке была белая булка, как у царского сына, у другого, как у отпрыска философа, — сухарь. Я слышал их милые голоски, и в их лепете узнавал ясный и приятный звук твоего голоса на трибуне. Будь же настороже: теперь мне есть кого вместо тебя любить, на кого смотреть, кого слушать». Эти «цыплятки» — Антонин и Коммод, которым тогда было по два года.

В 166 году шутки вдруг сменяются скорбью: перед нами открывается мало известная область истинных чувств — того, что называют «жизнью, как она есть». Фронтон пишет Марку Аврелию: «Я в крайнем отчаянии плачу и рыдаю… Подряд я потерял сначала супругу, а потом, в Германии, внука. О проклятие! — да, я только что потерял моего Децимана». Это был трехлетний сын Грации и Авфидия Викторина, бывшего легатом Верхней Германии. Фронтон никогда не видел внука, но говорил со слезами: «Рядом со мной другой мой внук, которого я воспитал, и от этого моя скорбь еще сильнее: ведь в его чертах я словно узнаю того, кого потерял, словно вижу его лицо и улыбку, слышу его голос». Он с головой погружается в воспоминания: «Я потерял пятерых детей при самых горестных для меня обстоятельствах. Ведь все они уходили от меня поодиночке, и каждый раз я как будто терял единственное дитя: только лишившись одного, я обретал другого, и всякий раз некому было меня утешить». Фронтон многословно рассуждает о диалектике скорби, но в этот раз живая боль побеждает опытного ритора и уязвленный человек возбуждает наше сочувствие. Он даже сетует на Провидение, которое столь благородного человека, как Викторин, лишает законной надежды на своих наследников: «Неужели боги так безрассудны?» — спрашивает Фронтон. Больше всего его возмущает несправедливость: ведь ни Викторин — человек великих достоинств, — ни сам он не заслужили такой утраты. На этом месте старый адвокат начинает долгую речь, доказывая, что жизнь его была чиста.

Это отнюдь не те стоические «утешения», которые с легким сердцем плодили великие классики жанра от Цицерона до Сенеки и Плиния. Как мы показали, Фронтон далеко не достиг их вершин и в наших глазах вообще олицетворяет упадок мысли во II веке, но здесь он кажется предшественником чувств нового времени: смутных и многомерных, наивных и соблазнительных. Идущая из глубины души жалоба пожилого человека, жалеющего, что не умер раньше и увидел свое несчастье, признающегося, что бессмертие души вовсе не утешение, — уникальный документ. Он уже забыл свою любимую супругу Грацию и едва находит время пожалеть другую Грацию — мать ребенка. В своем жалком эгоизме он говорит еще только о зяте и жалеет об упадке нравственных ценностей: Фронтон с Викторином остались их носителями, а ребенок должен был их унаследовать. Может быть, так понимал истину не только он сам, но и все его время?

Ответы Марка Аврелия и Луция Вера (который тоже получил пространную жалобу) трогательны, но банальны. Возможно, они думали, что старику учителю недолго осталось жить — и действительно, считается, что он умер несколько месяцев спустя, хотя об этом говорит только прекращение переписки. Фронтон был еще не очень стар — никак не старше шестидесяти пяти лет, — но его здоровье, на которое он жаловался давно, действительно резко ухудшилось из-за острого приступа артрита. Нам не приходится ставить под сомнение его великие душевные качества: привязанность императорской фамилии, которой он пользовался в течение двух поколений, очевидно, была заслужена какими-то неизвестными нам добродетелями. Преданности и придворной ловкости для этого было бы недостаточно. Точно известно, что благодаря обстоятельствам он заменил юному Марку Аврелию отца. Ученик писал: «Если ты хочешь, я чего-нибудь добьюсь»; учитель двадцать лет спустя ответил: «Я прожил довольно. Я увидел тебя императором — таким славным, как я надеялся, таким справедливым, как я предвидел, таким любезным римскому народу, как я желал». Сам учитель был хороший человек (не приходится сомневаться), красноречивый оратор (надо верить) и опытный юрист (этому тоже есть доказательства).

Кстати, благодаря нескольким упоминаниям о деле ожерелья Матидии — племянницы Траяна и тетки Марка Аврелия — мы можем оценить роль, которую хороший адвокат и делец мог играть в жизни семейства, стоявшего выше подозрений. Дело о наследстве по поводу этого ожерелья было казусным. Марк Аврелий не хотел судиться с теми, кто получил его по некоему приложению к завещанию покойной старухи, составленному при неясных обстоятельствах. Фронтон решительно дал ему понять, что эта щепетильность лишает Фаустину и ее дочерей законного наследства. «Ты всегда был сведущим и справедливым судьей — неужели же в деле, которое прямо касается твоей жены, впервые рассудишь неправедно?» — спрашивает он. Император благодарил его за заботу и сказал, что прежде окончательного решения посоветуется с друзьями и с Луцием Вером. Он явно колебался и тянул время. Фронтон рассказал о деле своему зятю Викторину и в заключение написал: «Боюсь, как бы твоя философия не привела тебя к дурному решению». Учитель и ученик находились на двух разных полюсах общества, больного законничеством и смущенного философскими учениями. Чем кончилось дело, мы не знаем.


Психотерапия

Впрочем, вскоре выяснилось, насколько философия выше риторики. Вскоре после смерти маленького Децимана ушел из жизни четырехлетний Антонин — брат-близнец Коммода. Хотя в те времена и вообще до самых недавних времен подобные удары судьбы переносили лучше, нельзя преуменьшать скорбь отца, за несколько лет до того писавшего: «Когда мои малыши в добром здравии, мне кажется, что и я уже не болен, и что погода прекрасная». Впрочем, он уже готовился давать отпор излишней чувствительности, неуместной для главы Империи: ведь главным в его роли было не умение говорить красивые речи, а умение при любых обстоятельствах сохранять достоинство. Вот когда ему пригодились уроки Аполлония: «Всегда быть одинаковым — при острой боли или потеряв ребенка…» (I, 8). Что это — героизм? Нет — глубокое понимание природы вещей. Значит, фатализм? Пожалуй, если только взять этот термин во всем его метафизическом значении. С этих пор мы больше не можем видеть в Марке Аврелии вечного студента, каким он долго был, наивного молодожена, каким он мог быть, императорского подмастерья, скромного помощника. Хотя за все государство он отвечал только пять лет, опыт, приобретенный за четверть века на Палатине, не мог не привести его к ранней зрелости. Отныне его личность полностью сложилась. Конечно, у Марка Аврелия были и пределы нервной выносливости, и ограниченность понятий. Но даже при том, что он явно не обладал сверхуравновешенностью своих предшественников, однако восполнял этот недостаток проницательным умом, требовательной интеллектуальной прямотой и необычайной методичностью.

Таланты он не получил от природы. Ему их дали уроки наставников, собственная воля, а главное — он использовал их в контексте философской системы, на практике ставшей для него второй совестью. Чтобы понять глубоко оригинальный механизм деятельности этого ума, которым обычно только восхищаются, а не изучают, посмотрим на его поведение после смерти своего ребенка. Мы не знаем, чем мог ему помочь Аполлоний, чтобы перенести эту скорбь (возможно, только собственным примером), но знаем поучения Эпиктета, которые Марк Аврелий всегда держал под рукой рядом с лекарствами, изготовленными для него врачом Галеном. Эпиктет ведет свою психотерапию с поразительной диалектической ловкостью и, начиная с самых банальных основ, постепенно опрокидывает самые прочные утверждения. Кто не согласится с его первым, фундаментальным постулатом: «Одни вещи от нас зависят, другие не зависят»? Но смерть, продолжает философ, от нас не зависит, а наше представление о ней зависит. То, что смерть страшна сама по себе, не важно — с этим мы все равно ничего не поделаем. Зато нашему представлению мы хозяева. Так будем воздействовать на наши собственные фантазии, и все станет хорошо. Отсюда приходим к поразительному утверждению: «Не требуй, чтобы вещи случались по твоему желанию, но желай, чтобы они случались так, как случаются, и будешь счастлив».

Трудно поверить, что на таком примитивном рассуждении основана великая гуманистическая мораль. Мы просто не видим, как лукаво это упражнение, переходя от банальностей к понятным образам и от афоризмов к замаскированным парадоксам. Обезоруживает страх и мятежный дух. В самом деле — к чему все рыдания и проклятия Фронтона: ведь он мог успокоиться, следуя совету Эпиктета: «Никогда ни о чем не говори: „Я потерял“, говори: „Я отдал“. Умер ли твой ребенок — ты отдал его; жена ли умерла — и ее отдал». Кому отдал, он не говорит. Для общества, искавшего потусторонний мир, в котором соединятся все души, его речь слишком кратка. В то же время и в ту же сторону двигались христиане, но эти попутчики торопились сами и торопили других: они бежали на свое великое последнее свидание. Их представления становились все богаче, образы стоиков — все бледнее. Более того: многие из стоиков поворачивали назад, искали убежища в бесчувствии. Среди них был и Марк Аврелий. Не находя лекарства против чувствительности своих нервов, он попытался подорвать ее концептуальные корни. «Сотри представление. Не дергайся» (VII, 29; ср. также XII, 22). К какому результату ведут его поиски? Победа над собой или поражение. В этом весь парадокс радикального стоицизма. Поэтому не надо удивляться, читая в «Размышлениях»: «Этот молится:… как бы не потерять ребенка! Ты: как бы не бояться потерять!» (IX, 40). Это говорит не о черствости, а о попытке победить отчаяние.


Мир и мор

От горя Фаустины, потерявшей четырехлетнего сына, не осталось следов — мы можем их разглядеть разве что в чрезвычайной заботе, которой она окружила оставшегося в живых Коммода. Она отправилась в Сирию к Луцилле, только что родившей девочку от Вера. Две императрицы встретились. Ни один злопыхатель даже не упоминает о ревности, которая могла бы их поссорить. Рассказывали, будто бы Фаустина была любовницей своего зятя, но приложила все усилия, чтобы дочь об этом не узнала. Больше похоже на то, что Луцилла была с матерью очень близка, и позже они объединились против отца. Капризная любимица, она затмевала сестер. Антиохия ликовала. Луция провозгласили Парфянским, потом Мидийским, хотя вторжение легионов в область персидских святынь было бесперспективно. На сей раз Марк Аврелий согласился и сам принять эти титулы, а также императорскую салютацию — высшую почесть, дававшуюся сенатом за особо выдающиеся победы. Эта победа была четвертой. Все они перечислялись в официальной титулатуре, которой подписывались все акты и послания. Весной 166 года заключается мир. Историки не знают его точных положений, но можно констатировать кое-какие его территориальные следствия. Армения и Осроэна вернулись под контроль римлян; стратегически важные Карры и Дура-Европос стали римскими форпостами; римские базы для обороны и наступления покрыли Армению, Кавказ, Каппадокию, Сирию, сдерживали Парфию, угрожали Месопотамии. Большего и желать нельзя.

Возврат к довоенной ситуации был для Вологеза поражением, но винить за это он мог только себя. Его утешала (но не избавляла от унижения) цена, которую заплатил противник ради того, чтобы даже не повторить завоевания Траяна и всего лишь обеспечить минимальную безопасность своих восточных провинций. А цена была огромная, что еще долго отражалось на Империи. Победоносные легионы вернулись, потерпев большие потери в боях — и лишились они лучших своих подразделений. Но прежде всего они занесли споры гибели для себя и для миллионов жителей Европы: чуму. Мор уже несколько месяцев косил их ряды. Кажется, взрыв эпидемии случился в Селевкии. Родилась даже легенда, что ее вызвал гнев богов за разграбление храма Аполлона. Некий легионер будто бы украл ларец со спорами того, что в истории получило имя «Антониновой чумы».

Этот мор, природа и последствия которого в точности неизвестны, до такой степени поразил воображение поздней Античности, что преуменьшать его масштабы никак нельзя. Но стоит ли именно чуме вменять нарушение хода истории, ускорившее конец ранней Империи? Чтобы ответить с уверенностью, надо было бы обратиться к другим, более изученным великим пандемиям. Об этой же известно, что она началась в 165 году на Тигре и вместе с легионами прошла по всей Европе. Год спустя достигла Италии, потом была отмечена в Галлии и, наконец, на самом Рейне. Нет сомнений, что в воинских лагерях и в Риме число жертв было огромно. Императорам пришлось запретить хоронить покойников в Городе и в частных владениях. Они решили отнести расходы на похороны на казенный счет и отмечали память особо выдающихся личностей, сраженных бедой, которая не обошла ни одно семейство. Безусловно, это можно назвать социальным катаклизмом. Он длился несколько лет, распространяясь вдоль больших дорог. Но невозможно оценить его влияние ни на экономику, ни на демографию, поскольку чума совпала с другими явлениями, в те же самые годы сотрясавшими ойкумену. Во всяком случае, можно предположить, что между разными факторами дестабилизации просматривалась связь.

Есть вероятность, что, например, эпидемия, начавшаяся в Вавилонии, принудила римлян изменить планы и свернуть восточную кампанию. Если так, то можно предположить далее, что стратегические цели войны были более внушительными (вплоть до оккупации Месопотамии, которую осуществил сорок лет спустя Септимий Север), и отказ от них вызвал недовольство в окружении Авидия Кассия. Кроме того, возможно, что потери от чумы в причерноморских легионах ослабили оборону дунайской границы и соблазнили германцев не мешкая войти в пределы Империи. Но рассказы древних историков, будто целые области превратились в пустыню, позволившие новым историкам предположить, что варвары устремились в эти пустоты, можно поставить под сомнение. Убыль сельского населения имела, конечно, другие причины. А вот смута от сбоев в работе администрации, особенно средств сообщения, возврат забытого чувства постоянной опасности, глубокая психологическая травма от смерти, скачущей по Империи, действительно ускорили исподволь нараставший кризис, и следы этого сохранились в коллективной памяти.


Парфянский триумф

Луций ехал быстрее чумы. Вместе с Луциллой и своим развеселым двором он вернулся в Италию морем. Мисенский флот дошел от устья Оронта до своей базы к концу мая 166 года. Возвратившихся встретили как героев. Фронтон, хотя он очень плохо себя чувствовал и вскоре умер, успел написать введение и несколько первых страниц из официальной истории Парфянской войны на основе донесений, полученных с гонцом от Кассия. Сохранившиеся отрывки не слишком ценны, и грустно слышать наставления ученика учителю, сделанные в форме почтительных пожеланий: «Ты можешь свободно рассуждать о причинах этой войны и особенно о наших первых поражениях, случившихся до моего прибытия… Чтобы справедливо оценили значение моих действий, надо особенно указать на большое превосходство парфян… Короче, подвиги мои таковы, каковы есть, но ты можешь представить их столь великими, сколь сочтешь за благо». Эти строки дают нам представление о непомерном тщеславии Луция и заставляют отчасти поверить намекам современников, будто Марк Аврелий терпел его все хуже и хуже. Вначале его простодушие хорошо гармонировало с обаянием, но теперь все затмили его претензии. Этого следовало ожидать. При режиме, требующем сильной персонализации одной из двух властей, двум правителям трудно одновременно исполнять одни и те же функции. Как бы ни был бескорыстен Марк Аврелий, ему было трудно стерпеть, что кто-то присваивает себе слишком заметную долю его заслуг.

Марк взял на себя слишком много. Говорят, он принял приглашение Луция посетить виллу на Клодиевой дороге. Он пробыл там пять дней, захватив с собой все свои дела, но во время работы не мог не заметить пресловутую «бесподобную жизнь» Вера. Правду говорят: кое-что надо увидеть, чтобы поверить. Вернувшись, Марк Аврелий знал, с чем имеет дело. Лето было занято приготовлениями к триумфу — магической, в сущности, церемонии, подтверждавшей легитимность правителя и закреплявшей единство Империи. Принцепса вводил в должность сенат, император получал признание преторианцев и легионов, но надо было еще всех граждан и все сословия приобщить к зрелищу неодолимого римского господства. Триумф часто венчал такие войны, которые велись только ради триумфа и победа в которых не была очевидной. Требовалось и вознаградить за труды войско: хотя бы на миг повергнуть Рим к его ногам, и эта церемония должна была быть тем более грандиозной, что в принципе у войска уже не будет другого повода и возможности войти в Город. Гордость и радость римского плебса в весьма заметной степени связаны с этим безмерным самовозвеличиванием силы Империи.

Организацией большого триумфа церемониймейстеры, преторианцы, городские когорты, муниципальные службы занимались иногда целый год. От прецедента к прецеденту доходили до воспроизведения триумфов Помпея и Цезаря, но по сравнению с республиканским ритуал стал пышнее и спокойнее. Это были уже не предвыборные манипуляции и не великие «очищения», кончавшиеся кровавыми банями. Если бы кто-нибудь повторил массовую казнь иудейских пленников, устроенную Титом, это зрелище, пожалуй, опять собрало бы публику, но у новых властителей не было ни желания, ни надобности устраивать такие общественные жертвоприношения. Начиная со Столетних игр Антонина, на этих великих зрелищах представала в сжатом виде вся ойкумена (известный мир). Они стали своего рода всемирными выставками. Вслед за военным парадом шла внушительная демонстрация делегаций дружественных народов в экзотических национальных костюмах, а потом колонны пленников, сопровождаемые легионерами. За ними следовали носильщики с ценностями, взятыми у врага. С Кавказа и из Мидии везли животных с дрессировщиками: азиатских слонов, верблюдов, даже львов, тигров и барсов в клетках на колесах.

Этот пестрый и бестолковый бродячий цирк, несомненно, приводил в недоумение римлян, сотнями тысяч толпившихся вдоль улиц, взбиравшихся на памятники вдоль Священной дороги от Фламиниева цирка мимо Триумфальных ворот и Великого цирка до Форума и Капитолия, чтобы посмотреть на эту процессию. Какое связное представление о мире могло запечатлеться в умах городского плебса, неспособного осознать, какое огромное пространство защищала ради него профессиональная армия? Только взгляд рабов, захваченных на пределах Империи, мог было охватить это зрелище как всемирное и хотя бы смутно ощутить единство жителей всего мира. Хозяева — римляне из Рима прежде всего были ослеплены своим богатством и чувством превосходства, которое давала им сила. С триумфов они выносили, несомненно, смутное представление о событиях и неприязнь к диким областям и беспокойным людишкам, которых все никак не удается до конца победить и покорить.

Зато порядок и дисциплина чеканной поступи когорт, блеск всадников с султанами на шлемах, лес значков и орлов, открывавший шествие, давали им чувство уверенности. Величие двух людей в порфирах и золотых венцах, стоявших на колеснице, запряженной четверкой белых лошадей, подкрепляло сознание единства государства. Наконец, зрелище магистратов в тогах с пурпурными оторочками, жрецов в золотых и зеленых одеждах воплощало историческую традицию, гибель которой нельзя было вообразить. Ее поддерживали хранительные мифы, заступничество настоящего перед прошлым, видимого мира перед невидимым. Консулы и трибуны с их номинальной властью, фламины Юпитера, превратившиеся в чиновников, стали чистой видимостью, но если на Рим нагрянет беда — они вернутся в первые ряды, сразятся с ней оружием и молитвой. Ходят слухи, что беды уже обступили Рим, но как их назвать — не знают: то ли это голод вследствие нескольких подряд неурожайных лет в Италии, то ли варвары, собравшиеся на границах, то ли повсеместная чума, то ли все сразу. Все хотят, чтобы легионы поскорее ушли: их тяжело терпеть, гражданам незнакомы эти лица далматинских горцев, фракийцев, батавов, бедуинов, вылупивших глаза, впервые увидев невообразимый Город. Скоро, окончив службу, все эти мужики, втиснутые в кожу и сталь, станут римскими гражданами. Их поселят на окраинах Империи и дадут земли, которые они будут оборонять от собственных родичей.


Апогей

Как ни гляди, даже тем, кто мало что понимает, ближе всадники в красных плащах, окружающие императорскую колесницу. Это чистокровные италийцы — имперская гвардия, преторианцы. Они обсуждают, как сажали на престол императоров. Об этом все знают, но кто же теперь может их заподозрить в подобном превышении полномочий? С самого начала столетия во главе преторианцев стояли люди безупречной честности, умиравшие либо на должности, либо в сражении. Фурий Викторин тоже из таких. Народ, впрочем, больше любит другие части — городские когорты, подчиненные префекту Города, высокопоставленному сенатору, также доверенному лицу императора. Сейчас этот могущественный человек — не кто иной, как Юний Рустик, любимый учитель Марка Аврелия, возведенный им на высшую степень почестей. Преторианская гвардия и городское ополчение втайне соперничают. Их начальники, всадник и сенатор, всегда могут стать открытыми соперниками. Первый начальствует над вооруженными силами и общим управлением Империей, второй — над Римом и его пригородами в радиусе 150 километров. В его распоряжении силы поддержания порядка днем (когорты), отряд ночной стражи, полиция и пожарные, что очень важно в городе, где постоянно случаются драки и пожары. Эти две силы должны друг друга уравновешивать и конечно же друг над другом надзирать, но как сделать, чтобы они мирно сосуществовали? Императоры прошлого не могли разрешить эту проблему. Антонины ее урегулировали, но надолго ли? Фурии Викторины и Юнии Рустики не всегда раньше могли и наверняка не всегда впредь смогут поддерживать дисциплину вооруженных до зубов гвардейцев.

Только власть, обладающая высшей легитимностью, может рискнуть поставить сильных людей во главе всех учреждений, служб и войск Империи, память которой еще хранит всевозможные насилия и бесчинства. Эта легитимность считается сверхъестественной, но опирается на естественное право; она существует только благодаря исключительной адекватности духу времени, а точнее — благодаря опоре на самые живые силы момента. В течение четырех поколений она поддерживается династией прирожденных администраторов и посредников, у которых нет другой цели, кроме укрепления и упрочения огромного аппарата поддержания социальных связей. Это и был глубинный смысл зрелища, которым любовались римляне, когда триумфальная колесница наконец поднималась на Капитолий. Зритель, который смог бы отвлечься от ошеломительного величия режиссуры (а римляне этого никак не могли), разгадал бы секрет Антонинов: они были центром тяжести системы из превосходно уравновешенных элементов.

И пусть казалось, что они подавляют и чуть ли не сокрушают ее своей мощью, пусть им даже поклонялись как живым богам. Траян отождествил себя с Геркулесом Гадесским, и в нем правда было нечто геркулесовское, как и в Адриане — юпитеровское, но неужели они сами всерьез верили в свою божественную сущность? Марк Аврелий никак не нуждался в том, чтобы ликтор, сопровождавший императорскую колесницу, по обычаю шептал ему на ухо: «Помни, что ты лишь смертный». Он получил мандат посредника, но посредничал не столько между людьми и богами, сколько просто между людьми. Теоретически он искал только то, что могло бы устроить всех, а практической его задачей было поддержание царства равновесной справедливости.

Триумф 12 октября 166 года был его апогеем. Марк Аврелий и Империя вместе вступили в зрелый возраст — их судьбы были неразрывно связаны. Для триумфа избрали день годовщины возвращения Августа из Сирии и освящения алтаря Возвращенной Фортуны — возврата удачи в Рим. Оба императора приняли титул Отца Отечества, который приличие требовало долго отклонять. Значение этого дня было еще и в том, что он дал новый старт процессу престолонаследия: оба оставшихся в живых сына Марка Аврелия, пятилетний Коммод и трехлетний Анний Вер, получили имя Цезарь. При этом они стояли рядом с отцом, а еще примечательнее было, что там же находились и их сестры — семилетняя Фадилла и шестилетняя Корнифиция, «так что на триумфальной колеснице, — век спустя удивлялся Капитолин, — увидели сразу двух девочек». Так между римским народом и императорской фамилией был заключен пакт, итогом которого стала трагедия, но лишь четверть века спустя.

Это второе посвящение в императоры дало короткую передышку, чтобы выйти из состояния войны и вернуться к управлению внутренними делами. На Востоке мир больше держался молчаливо признанным новым соотношением сил, чем торжественно подписанным трактатом. Правительство извлекло уроки из авантюры Корнелиана и создало там сильное генерал-губернаторство. Марк Аврелий поручил его человеку, звезда которого непрестанно шла к зениту — Авидию Кассию. Если даже предположить, что он колебался, у него, может быть, просто не было выбора. Так долго и думали, но наши источники на сей счет сомнительны. Скорее всего, биография Авидия Кассия, включенная в «Жизнеописания Августов», сочинена на основании его репутации и очень немногих достоверных фактов. В частности, знаменитое письмо, якобы уже в 166 году написанное Луцием Марку Аврелию, чтобы предупредить об амбициях главнокомандующего Восточной армией, вне всякого сомнения, выдумано, однако основано на правдоподобных сведениях, и его не следует отводить как источник информации: «Авидий Кассий, как мне кажется, завидует императорской власти, что замечал уже и отец наш Антонин. Советую тебе следить за его поступками. Он противится всему, что мы делаем, копит большие средства, смеется над твоей любовью к наукам и называет тебя старым философом, а меня буйным школьником. У меня к нему нет ненависти, но я опасаюсь за безопасность твою и твоих детей, если ты оставишь во главе армии подобного ему человека, которого могут слушать и любить воины».

Марк Аврелий якобы ответил так: «Я прочел твое письмо, где ты проявляешь страх, недопустимый для императора и для такого образа правления, как наш. Если боги предназначили Кассию быть императором, мы не могли бы этого избежать, даже если бы хотели — ведь ты знаешь слова Адриана: „Ни один государь никогда не убил своего преемника“. Если же ему не должно царствовать, самые его замыслы погубят его, даже если мы и не примем никаких чрезвычайных мер. Прибавь к этим доводам, что мы не можем объявить преступником человека, которого никто ни в чем не обвинил и который, как ты сам говоришь, любим воинами. Наконец, природа государственных преступлений такова, что даже изобличенные в них всегда представляют себя жертвами. Напомню тебе, что говорил тот же Адриан: „Как несчастно положение государей: в заговоры против них никто не верит, пока они не станут жертвой заговорщиков“. Итак, позволим Кассию поступать так, как он поступает, потому что во всем остальном в его лице мы имеем превосходного военачальника — властного, смелого и весьма полезного для наших дел. Что касается моих детей — пусть они погибнут, если Авидий больше них достоин любви, если для блага государства жизнь Кассия полезнее жизни Марка Аврелия».

Это умелая — слишком умелая — подделка. Ясно, что письма написаны после того, как десять лет спустя из хода событий стало ясно, сколь глубокую трещину дала нравственность Восточной армии после Месопотамской кампании. Но возможно, что какие-то признаки уже в 166 году давали повод говорить о проблеме, изложенной здесь по-риторски, что Луций и Марк Аврелий горячо спорили, стоит ли учреждать и вручать Авидию Кассию исключительные полномочия командующего. Возможно, Марк Аврелий был готов делегировать заслуженному проконсулу, как Август Агриппе, обширные права, с тем чтобы крепко держать в руках Восток, пока он будет занят на другом фронте. Но было недальновидно ставить под контроль одного военачальника, к тому же главы могущественного местного клана, сразу несколько провинций: Сирию, Иудею, Аравию, — с шестью легионами, а еще недальновидней давать ему вдобавок право поглядывать и на Египет. Однако так и случилось: настолько выросли престиж и амбиции Кассия, по мере того как европейские легионы возвращались на исходные позиции и восточный театр военных действий опять становился второстепенным. Оправдание такой беспечности Марка Аврелия конечно же в том, что европейские провинции стратегически уже были сильно скованы германцами. Из одного только удовольствия ответить парадоксом на каламбур Луция Вера он не стал бы так рисковать с «Авидием, который завидовал». Зато как знак чрезвычайной дальновидности можно отметить, что Марций Вер был назначен управлять Каппадокией. Ключи от Сирии, Армении и Месопотамии были в надежных руках.


Передислокация

1-й легион «Минерва» вернулся в Бонн. 2-й Вспомогательный, которым командовал легат Клавдий Помпеян, — в Будапешт в Нижней Паннонии. Здесь впервые появляется это имя, сыгравшее значительную роль в истории царствования. Выше по Дунаю Иалий Басс убедился, что ему предстоит защищать Верхнюю Паннонию: теперь все должны были вести оборону на центрально-европейской границе, уже пять лет как ненадежной. Клавдий Фронтон отвел 5-й Македонский легион в Дакию — оплот против дунайских сарматов, с трудом удерживавшийся со времен Траяна. Передислокация проводилась в рамках нового стратегического плана. Неужели Марк Аврелий стал настоящим полководцем? Нет, его роль была и более скромной, но не менее важной. «Прежде чем что-либо предпринять, — сообщает нам Капитолин, — он советовался с помощниками по военным и даже по гражданским делам. У него было любимое правило: „Справедливее следовать советам сведущих друзей, чем заставлять их следовать моим“». Постоянные упоминания об исключительной способности императора слушать других создают впечатление об Императорском совете как о весьма демократичном органе. Сразу вспоминается Антонин: «Радость, если кто укажет лучшее» (VI, 30).

Это перераспределение сил, в какой-то мере входившее в план всеобщей мобилизации и реорганизации управления провинциями, осталось скрытым от глаз римлян. Да их жизнь и не особенно тревожила колониальная война, людские и финансовые тяготы которой несли не они. Они лишь узнавали о победах из присылавшихся донесений и еще не понимали, что с лихвой отплатили за эти победы чумой. Наступил один из лучших моментов в истории Империи — оптимум, который ни одной социальной группе не было выгодно оспаривать из внутриполитических соображений. Марк Аврелий лучше других знал, как непрочно это состояние, но не делал никаких несвоевременных движений, чтобы предупредить внешние опасности, о которых также был осведомлен. Общество не понимало, что Рим опять без повода втягивался в войну — для этого нужна была по крайней мере новая Элигия, новое непереносимое для имперской гордости вторжение. Императорская ставка лихорадочно готовилась к нему; Фурий Викторин набирал два новых легиона для обороны провинций Северной Италии, где альпийские хребты с густыми лесами и глубокими долинами все же не давали надежной защиты от германских завоевателей.

На самом деле Риму всегда не хватало сил быстрого реагирования — как раз двух легионов. Но и теперь вновь созданные легионы тотчас заняли свое место в длинной, довольно прерывистой цепи лагерей и укреплений, тянувшейся от Шотландии до Черного моря, Сирии, Аравии, Египта, Северной Африки, Испании. Трудно поверить, что самая прославленная военная держава древности не имела резервных войск. Каждый год с трудом находили пять-шесть тысяч человек (ровно один легион), чтобы заменить вышедших в отставку. Воинов приходилось искать в самых отдаленных провинциях. В Италии не стало людей, италийцы до такой степени лишились гражданского сознания? Историки-моралисты так и считают. Но лучше представим себе нечеловеческие условия службы и легендарную жестокость центурионов. Как ни бедно жил римский гражданин, ему не выгодно облачаться в военную форму, которую, между прочим, еще надо было купить.


Глава 6
НАТИСК ВАРВАРОВ (169–173 гг. н. э.)

А я делаю, что надлежит, прочее меня не трогает.

Марк Аврелий. «Размышления», VI, 30


Прорыв

В июне 167 года, перед рассветом, несколько тысяч германцев переправились через Дунай и неожиданно напали на укрепления, занятые вспомогательными войсками верхне-паннонского легиона — вероятно, 2-го Вспомогательного, стоявшего в Бригеции (ныне Сёни) примерно в ста километрах западнее Аквинка (нынешний Будапешт). Они не выбирали слабый пункт пограничной линии, как шесть лет назад катты в малоукрепленной Реции — впрочем, как мы видели, безуспешно. Правый берег Дуная в среднем течении, от устья Инна до слияния с Тисой и Савой, был укреплен хорошо. Паннонские провинции защищались прямым углом, который Дунай образует, поворачивая к югу. Они имели большое стратегическое значение для обороны иллирийских областей и сухопутных коммуникаций Италии с провинциями Востока. Их охраняли четыре легиона, в том числе и стоявший в Бригеции. Укрепления были хорошо устроены, но нападавшие, несомненно, знали о том, что людей на них не хватает. Часть людей легионы отправляли на Восток, другие погибли в боях, третьих унесла чума. Но несмотря ни на что врасплох они застигнуты не были. Все гарнизоны Центральной Европы уже несколько месяцев стояли в полной боеготовности.

Как проходила эта операция, неизвестно. Да и вообще мы вступаем в область полной неуверенности в фактах. Несмотря на долгие усердные исследования, регулярные раскопки, проводившиеся немецкими, австрийскими, чешскими и венгерскими археологами, несмотря на тщательный анализ всех сохранившихся текстов, наши сведения о войне, которую тринадцать лет до самой смерти вел Марк Аврелий, весьма скудны. Даже датировка отдельных походов до сих пор проблематична. Об этом трагическом периоде, за которым последовали столетия хаоса, не случайно не осталось памяти в эпических произведениях, как о войнах Цезаря и Германика. Ожесточенная, с неизвестным исходом изнурительная оборона не так вдохновляет историков, как блистательные победы, а народное воображение не так воспламеняет война на истощение, как картина образцовой баталии стройных колонн. Да и какими словами описать ожидание, налеты, кровавые стычки, многие годы днем и ночью, зимой и летом повторявшиеся тысячи раз на протяжении сотен километров? И не только отсюда заговор молчания: римляне не знали и не очень хотели знать, что делала их регулярная армия в местах, которые они плохо себе представляли и боялись. Как показывают некоторые весьма вспомогательные примеры, они вспоминали о ней либо тогда, когда опасность подходила совсем близко, либо когда приходилось помогать этим далеким защитникам своими средствами.

Дней через десять римские жители узнали, что где-то в диких местах орды варваров напали на отважные легионы, но были уничтожены. Командир вспомогательных войск, молодой всадник Макриний Авит Виндекс, был награжден тремя золотыми дротиками и стенным венком[42]. Правда, радость уменьшала тяжкая атмосфера, все еще висевшая над Римом: чума никак не хотела отступать от Города, а очередная засуха стала причиной нехватки продовольствия. Чтобы противостоять новым бедам, Марку Аврелию понадобились все его философии, а точнее, все принципы стоической морали. Он не сомневался: набег лангобардов был зна

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно