Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Владимир Новиков
Русская литературная усадьба





Особенности русской литературной усадьбы


Русская классическая литература — от Державина до Бунина — тесно связана с жизнью дворянской усадьбы. Великие писатели — А. С. Пушкин в Захарове, М. Ю. Лермонтов в Тарханах, Л.H. Толстой в Ясной Поляне, А. А. Блок в Шахматове — созревали как личности в условиях усадебного быта и впоследствии всю жизнь были связаны с этим бытом. В «деревне» жили прототипы их героев. Только с выходом во второй половине XIX века на культурную сцену в качестве главенствующей творческой силы разночинцев русская литература становится прежде всего городской.

При мысли о русских литературных усадьбах в голову сразу же приходит названий двадцать — если не больше. Еще столько же можно добавить, немного подумав и покопавшись в памяти. Вообще литературной усадьбе в России повезло больше, чем какой-либо иной. Внимание к таким памятным местам никогда не ослабевало. По-видимому, это объясняется спецификой русского национального характера. В свое время Д. С. Лихачев писал, что «в России… нацией стала литература»[1]. Действительно, для русского человека искусство слова является важнейшим из искусств. Именно этим объясняется столь своеобразное и не имеющее аналогов в мировой культурной практике явление, как самовозрождение русской литературной усадьбы.

Спасское-Лутовиново сгорело в огне первой русской революции в 1906 году. Такая же участь постигла Шахматово, но несколько позднее — уже после 1917 года. Из «пушкинских усадеб» чудом в неприкосновенности до наших дней дошло только Болдино, а Михайловское горело дотла несколько раз. Дом в Овстуге был продан «на кирпич» потомками Ф. И. Тютчева и разобран незадолго до Первой мировой войны. Ныне всему сказанному трудно поверить, но это всего лишь единичные, взятые наугад примеры, когда на пепелище вновь забурлила жизнь. Вообще судьба благоволила лишь к некоторым из русских литературных усадеб когда наследники вовремя позаботились о том, чтобы они сохранили свой культурный статус. Таковы Мураново, Ясная Поляна, Тарханы, Щелыково. Другим же пришлось пережить множество перипетий.

Следует отметить и то, что литературные усадьбы имеют тенденцию не только возрождаться из пепла, но и расти вширь. Эталоном является Михайловское, уже немыслимое без Тригорского и Петровского. По тому же пути присоединения к себе соседних мемориальных усадеб (причем не всегда литературных) идут Болдино, Хмелита, Шахматово. Образуются как бы целые исторические регионы, но основу их составляют именно литературные усадьбы.

Понятно, что счастливая судьба большинства литературных усадеб определялась еще и тем, что у истоков их возрождения и обновления стояли яркие личности, отдавшие избранному делу не только свою незаурядную энергию, но и собственный богатейший культурный потенциал. Мураново долгое время возглавлял внук поэта Н. И. Тютчев, а наследником его стал выдающийся литературовед К. В. Пигарев. Поистине всероссийскую славу обрел С. С. Гейченко; но рядом с ним вполне можно поставить многолетнего директора Мелихова Ю. У. Авдеева. Надо подчеркнуть, что последние оба были талантливыми литераторами, и написанное ими — незаурядный вклад и в пушкинистику и в чеховедение. Замечательной фигурой является директор Хмелиты В. Е. Кулаков, вынесший на своих плечах нелегкое бремя восстановления грибоедовской усадьбы. Эта тенденция имеет продолжение и в наши дни. Пример — Ясная Поляна, где вновь правят Толстые.

Культурное значение литературной усадьбы обусловлено тем, что каждый писатель — и великий и малый — творит свой собственный мир, материалом для которого служит его индивидуальный человеческий опыт. Вещественная атмосфера, в которой он жил, также становится литературным документом и соответственно принадлежностью национальной культуры. Дом писателя, предметы обихода, окружающий пейзаж — все это необходимые компоненты его «художественной вселенной». Материальные памятники — связующее звено между писателем и современным читателем. Часто благодаря знакомству с ними становится понятным многое из того, что в другом случае требует разъяснительного анализа.

О литературной усадьбе в России можно говорить начиная с середины XVIII века. Налицо хронологическое совпадение с эпохой бурного усадебного строительства. С другой стороны, именно с этого времени начинается расцвет новой русской литературы. Если к допетровской Руси применимо понятие литературной жизни, то она сосредотачивалась либо в крупных городах (Москва, Новгород, Тверь), либо в монастырях. После указа «о вольности дворянской» приоритет был перенесен с государственной службы на частную жизнь. Это дало возможность дворянам — наиболее образованному классу того времени — посвятить себя культурным и творческим занятиям. Первыми знаменитыми литературными усадьбами, многократно описанными в стихах и постоянно упоминаемыми в переписке, стали Званка Г. Р. Державина и Гребнево М. М. Хераскова. «Деревенская жизнь» становится как бы продолжением столичной. Среди гостей усадьбы многие представители интеллектуальной элиты. Переселение в деревню уже не означало уход на покой вдали от деятельной жизни.

Усадьба образованного, погруженного в творческий труд дворянина превращается в культурный центр округи. В таких усадьбах не только сосредоточиваются обширные книжные собрания, но и «физические кабинеты», минералогические и ботанические коллекции. В некоторых усадьбах даже устраивались типографии и издавались книги (Рузаевка поэта Н. Е. Струйского). До начала XIX века литература еще не стала специфической сферой, обособленной от науки и философии. Энциклопедизм был одной из определяющих сторон эпохи. С этой точки зрения к литературным усадьбам того времени следует причислить Васькино историка М. М. Щербатова (сюда приезжал в юности его племянник П. Я. Чаадаев), Авдотьино книгоиздателя Н. И. Новикова, Дворяниново знаменитого садовода и «землеустроителя» А. Т. Болотова. Дальнейшая профессионализация литературного труда изменила и упорядочила картину.

Уже сказано, что список русских литературных усадеб включает несколько десятков названий. В первую очередь следует выделить усадьбы, где крупнейшие писатели в силу тех или иных обстоятельств провели большой отрезок жизни и создали целый ряд значительных произведений. Таковы Михайловское (А. С. Пушкин), Ясная Поляна (Л. Н. Толстой), Спасское-Лутовиново (И. С. Тургенев), Щелыково (А. Н. Островский), Красный Рог (А. К. Толстой), Воробьевка (А. А. Фет), Мелихово (А. П. Чехов). Сюда же с некоторыми оговорками можно причислить Хантоново (К. Н. Батюшков), Мураново (Е. А. Баратынский), Шахматово (А. А. Блок). Другие известные усадьбы связаны с детскими годами известных литераторов. Это Даниловское (К. Н. Батюшков), Тарханы (М. Ю. Лермонтов), Хмелита (А. С. Грибоедов), Овстуг (Ф. И. Тютчев), Спас-Угол (М. Е. Салтыков-Щедрин), Рождествено (В. В. Набоков). Некоторые усадьбы знамениты не столько благодаря владельцам, сколько благодаря гостям. В их числе: Остафьево (Н. М. Карамзин, А. С. Пушкин), Виноградово (И. А. Крылов), Середниково (М. Ю. Лермонтов), Приютино (И. А. Крылов, поэты «пушкинского круга»), Знаменское-Губайлово (поэты «серебряного века»).

В последнее время большое внимание привлекает Слепнево, связанное с именами Н. С. Гумилева и А. А. Ахматовой. Это, пожалуй, хронологически последняя знаменитая литературная усадьба. Дальше можно говорить только о «даче».

Тема русской усадьбы ностальгически прозвучала в поэзии крупнейшего русского поэта XX века Б. Л. Пастернака. В юности он соприкоснулся с усадьбой, но уже как «дачник». С именем Пастернака связан целый ряд усадеб. В Оболенском (вблизи Малоярославца) летом 1903 года произошла встреча с композитором А. Н. Скрябиным, оставившая след на всю жизнь. В Молодях (1913 год) были написаны стихи, вошедшие в первую книгу поэта «Близнец в тучах». Особо следует отметить Жучки (Голышкино). Эта усадьба (уже ранее прозвучавшая в русской поэзии, так как в ней прошло детство другого выдающегося поэта, А. Н. Майкова) стала ареной юношеского романа Пастернака с будущей героиней книги «Сестра моя — жизнь». В стихотворении «Старый парк» из цикла «Стихи о войне» (1941 год) описана усадьба Измалково (вблизи писательского дачного поселка Переделкино).

Парк преданьями состарен.
Здесь стоял Наполеон
И славянофил Самарин
Послужил и погребен.

Как правило, литературные усадьбы принадлежат к усадьбам средней руки. Такие усадьбы включают в себя деревянный одноэтажный дом незамысловатой архитектуры и несколько жилых и хозяйственных флигелей. Липовая аллея и большая клумба перед домом заменяли парк.

Выдающиеся архитектурные комплексы среди литературных усадеб являются исключением (Остафьево, Середниково). Особо следует отметить Красный Рог. Предание приписывает Б. Растрелли проект главного дома этой усадьбы.

Лишь некоторые из литературных усадеб являются высокохудожественными произведениями искусства. Остафьево, Середниково, Мураново представляют собой своего рода «синтез архитектуры и поэзии». В усадьбе границы искусств размывались. К примеру, в Абрамцеве и Приютине наряду с литературой процветали живопись и музыка. То же можно сказать о литературе и науке. Шахматово и Боблово (усадьба Д. И. Менделеева) закономерно рассматриваются как единый культурный комплекс. В Демьянове прошли детские годы А. Белого. Одновременно здесь на даче жили известные профессора Московского университета. В первую очередь необходимо упомянуть ботаника К. А. Тимирязева, оборудовавшего в усадьбе лабораторию. Демьяново тесно связано и с музыкальной жизнью России (С. И. Танеев, П. И. Чайковский). Владелец усадьбы, известный адвокат В. И. Танеев (старший брат композитора), собрал здесь редкую по полноте библиотеку по общественным наукам. Любимовка не только «малая родина» Художественного театра. В этой усадьбе А. П. Чехов написал «Вишневый сад».

Особо следует подчеркнуть, что деревенская тема пришла в русскую литературу благодаря усадьбе. В Дулебине Д. В. Григорович нашел сюжеты своих известных повестей — «Деревня» и «Антон-горемыка». В этих повестях описаны подлинные судьбы крестьян Дулебина. «Записки охотника» И. С. Тургенева и «деревенские поэмы» Н. А. Некрасова («Мороз Красный Нос», «Коробейники») были бы невозможны без Спасского-Лутовинова и Карабихи. М. Е. Салтыков-Щедрин в Витеневе собрал богатый материал для описания пореформенной деревни («Убежище Монрепо»).

Связь с усадебной культурой прослеживается и в творчестве писателей-урбанистов. Самым ярким примером является Ф. М. Достоевский. В его произведениях постоянно всплывали воспоминания об усадьбе Даровое, где он в детстве в течение нескольких лет проводил летние месяцы.

Нетрудно отыскать ностальгические отзвуки темы русской усадьбы у писателей-разночинцев. Например, герой повестей Н. Г. Помяловского «Молотов» и «Мещанское счастье» постоянно задает себе тоскливый вопрос: «Где же те липы, под которыми прошло мое детство?»

Как культурный феномен, литературная усадьба пережила революцию и послереволюционные катаклизмы. Характерно, что Дома творчества Литфонда в советское время первоначально создавались на основе литературных усадеб (дом М. А. Волошина в Коктебеле, дача известного театрального антрепренера Ф. А. Корша в Голицыне под Москвой). Особо следует сказать о Малеевке. Это была усадьба В. М. Лаврова, редактора-издателя журнала «Русская мысль». Она описана в известной повести А. П. Чехова «Дом с мезонином».

В заключение следует опять подчеркнуть, что классическая русская литература просто невозможна без русской усадьбы. Перерубить столь глубокие корни попросту невозможно. Думается, что мы присутствуем отнюдь не при окончательной гибели русской усадьбы, а, наоборот, где-то у начала нового витка ее культурной истории. Свой потенциал русская усадьба (в том числе и литературная) еще далеко не исчерпала.

Еще следует сказать, что автор не ставит целью дать читателю своего рода энциклопедию русской литературной усадьбы. Такая книга представляла бы собой увесистый том, да и далеко не каждому она была бы интересна. Ведь от многих перечисленных выше усадеб сохранились только остатки парка. Поэтому автор прежде всего описывает те усадьбы, которые в наши дни остаются целостными комплексами; большинство их — музеи. Там всюду «есть на что посмотреть».

История литературы знает целый ряд писателей, упорно писавших в стол, не помышлявших ни о читателе, ни о славе, кажется, вообще лишенных каких-либо литературных амбиций, но ставших после смерти необычайно знаменитыми — что, кажется, удивило бы их. По-видимому, здесь дело не в отсутствии честолюбия, а в своеобразной жизненной позиции. Такой писатель берется за перо потому, что это «потребность души». Для него главное — как можно лучше исполнить то, к чему он считает себя предназначенным; только тогда он ощутит себя честным перед Богом и людьми — а большего ему и не надо.


Дворяниново


Таков Андрей Тимофеевич Болотов. Сначала увидели свет ставшие сразу же знаменитыми его записки. Они длинно озаглавлены, что характерно для времени их создания: «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные им самим для своих потомков». Затем наступил почти столетний перерыв. О Болотове вспоминали исключительно как о первом классике русской сельскохозяйственной науки. Действительно, можно считать, что он был одним из тех, кому наша страна обязана картофелем, ибо Болотов своим авторитетом рачительного землеустроителя поддержал правительство Екатерины II, насаждавшее заимствованные из Европы и неизвестные в России «земляные яблоки». То же и о помидорах; очень долго их считали чисто декоративными растениями, а плоды даже почитались ядовитыми. Болотов первым опровергнул такие диковатые, на наш взгляд, воззрения, во всеуслышание объявив, что помидоры не только съедобны, но и крайне полезны.

Русская литература не знает более плодовитого писателя, чем Болотов. По подсчетам им написано 350 полновесных томов. У современников он приобрел широкую известность благодаря журналу «Экономический магазин» — одного из издательских предприятий знаменитого просветителя Н. И. Новикова. В духе времени Болотов был и его единственным автором. Для своей эпохи этот журнал стал подлинным компендиумом сельскохозяйственной науки. Слава Болотова как садовода, агронома, ботаника была огромной; он гордился тем, что очень многие искали его знакомства и дорожили его мнением.

Малой родиной Болотова было сельцо Дворяниново в Тульской губернии. Здесь он родился, сюда постоянно возвращался в годы военной и гражданской службы и, наконец, окончательно осев в родном углу, провел последние десятилетия своей долгой жизни; а умер он в возрасте девяноста пяти лет.

Повествование о собственной жизни Болотов начинает с момента своего появления на свет. Его рождение сопровождалось анекдотическим происшествием, заставившим роженицу, несмотря на боль, много смеяться. Сам Болотов считал это счастливым предзнаменованием, ибо в его жизни оказалось куда более счастливых минут, чем горестных и мрачных. Героиней рассказа была старая повитуха:

«Как случилось мне родиться ночью после полуночи, то не было никого в той комнате, кроме одной сей бабушки старушки да моей матери. Мать моя сидела на постеле, а старушка молилась Богу и клала земные поклоны. Вы ведаете, как старухи обыкновенно молятся. Где-то руку заведет, где-то на плечо положит; где-то на другое, где-то нагнется, где-то наклонится; и где-то начнет подниматься с полу и где-то встанет; одним словом, в одном поклоне более минуты пройдет. Но представьте себе, какой странный случай тогда сделался! В самую минуту, как назначено было мне свет увидеть, бабушка отправляла свой поклон и была нагнувшись, и в самый тот момент попади крест ея в щель на полу между рассохшимися досками и там повернись ребром, что его ей вытащить никак было не можно. Мать моя начала кричать и звать ее к себе, она «постой, матушка» говорит, «погоди немножко, крест зацепил, не вытащить». И между тем барахталась на полу головою и руками. Вытянуть его было не можно, перервать также; гайтан не рвется, крепок; вздумала его скидывать с головы. Но что ж, еще того хуже сделала. Голова не прошла, а только увязла и привязалась к полу! Что оставалось тогда делать и не смешное ли приключение? Мать моя рассказывала потом часто, что она не могла от смеха удержаться видя сию проказу, и слыша усиленные ея просьбы, чтоб немного погодила, ибо в ея ли власти было погодить.

Ежели спросите, каким же образом она освободилась, то скажу, что на крик их проснулась и прибежала еще баба и гайтан принуждена была разрезать. И по счастию поспела бабка к исправлению своей должности»[2].

Родную вотчину мальчику пришлось очень скоро покинуть. Он неразлучно находился при отце, полковнике Архангелогородского полка; сам он был записан в тот же полк и к четырнадцатому году (когда отец умер) был произведен в чин сержанта. Отрок на год получил отпуск, возвратился к матери в Дворяниново, где усердно уселся за книги по географии, истории, фортификации, а также много рисовал, проявляя недюжинные способности. Едва ему исполнилось шестнадцать лет, он поспешил в свой полк, квартировавший в Эстляндии. Болотов принял боевое крещение во время Семилетней войны; служа в Петербурге, он дружил с Григорием Орловым и оказался непосредственным свидетелем дворцового переворота (именуемого тогда революцией), который возвел на престол Екатерину II. Но военная карьера не прельщала Болотова. Он одним из первых воспользовался дарованным по закону «о вольности дворянской» правом выйти в отставку.

В сентябре 1762 года Болотов возвращается в Дворяниново. Ему было всего двадцать четыре года, но он уже был умудрен богатым жизненным опытом, который современный человек обретает разве что лет в сорок. Свою родную усадьбу он нашел в полной разрухе. Вот его впечатления при приезде:

«Не могу забыть той минуты, в которую вошел я впервые тогда в переднюю комнату моего дома, и тех чувствований, какими преисполнена была тогда вся душа моя. Каково ни мило и не любезно было мне сие обиталище предков моих и мое собственное в малолетстве, но возвращаясь тогда в оное, не только уже в совершенном разуме, но, так сказать, из большого света и насмотревшись многому большому, смотрел я на все иными уже глазами: и как сделал я уже привычку жить в домах светлых и хороших, то показался мне тогда дом мой и малым-то, и дурным, и тюрьма тюрьмою, как и в самом деле был он. А особливо тогда при вечере, с маленькими своими потускневшими окошками, и от древности почти почерневшим потолком и стенами — весьма, весьма не светел. И передняя моя комната, по множеству образов, в кивотах и без них, которыми установлены были все полки и стены в угле переднем, походила более на старинную какую-нибудь большую часовню, нежели на зал господского дома, а особый пустынный запах придавал еще более неприятности»[3].

Для жилья оказались пригодными только две комнаты; в одну из них Болотов перенес сундучки с накопленными за годы военной службы книгами, другая стала одновременно спальней, столовой и гостиной. Ночью его укусила за палец крыса (по-видимому, никогда человека не видевшая); причем, даже будучи ранен на войне, Болотов, по собственным словам, никогда не испытывал ранее подобной боли.

Вскоре Болотов начал привыкать к деревенской жизни. Его деятельная натура не позволяла ему сидеть сложа руки. Прежде всего он начал благоустраивать сад, действуя методом проб и ошибок. Первые посадки приносили огорчения; желаемого обилия и качества плодов он добиться не мог. Все свои наблюдения Болотов тщательно фиксировал в особой амбарной книге, вскоре превратившейся в журнал научных наблюдений. Во время поездки в Москву он случайно купил на улице только что вышедший первый том трудов Вольного экономического общества, недавно образованного в Петербурге. Это общество приглашало всех желающих присылать свои статьи. Болотов сразу же стал его активнейшим корреспондентом, положив начало своей писательской известности. В XVIII веке никто не видел разницы между научной и художественной литературой; и то и другое рассматривалось как различные роды словесности. Впрочем, Болотов не ограничивался только учеными занятиями. Из-под его пера выходят философско-нравственные сочинения. Достаточно только прочитать заглавия, чтобы понять направленность их: «Путеводитель к истинному человеческому счастию», «Чувствования христианина при начале и конце всех дней недели». Особо примечательна еще одна книга под названием «Детская философия»; она явно написана с сугубо педагогическими целями. В этой книге, представляющей собой диалоги матери и детей, кратко и доходчиво для детского разума излагаются естественная история и основы христианского миропонимания. Надо сказать, что не только дети от матери, но и она сама получает от них много полезного.

Через несколько лет Болотов построил новый усадебный дом. С особым тщанием он выбирал для него место. Дом был поставлен на самом гребне крутой горы, возвышавшейся над излучиной реки Скниги: «…из окон дома моего видима была великая обширность мест, украшенная полями, лесами, рощами и вдали многими селениями и несколькими церквами, и вид был столь прекрасной, что я и по ныне еще не могу красотами онаго довольно налюбоваться»[4].

Строительство потребовало и времени, и труда, и изобретательства: «Как случилось самое место тут косогористо, то под весь нагорный фас подвел из камня своего довольно высокий фундамент и чрез то придал дому своему из-под горы вид гораздо возвышеннейший, а все оставшееся место перед ним на ребре горы обработал террасами и на верхнем довольно просторном расположил регулярный и красивый цветник и засадил его множеством разных цветов и цветущих кустарников.

Случившуюся же подле самых хором с боку и на самой горе старинную небольшую сажелку обработал сколько можно было лучше, и бывший за оною старинный верхний сад соединил с нижним, бывшим издревле на косине горы, пред домом находящейся, и распространив сей последний, присоединил к ним и всю пустую часть горы сей и со временем обработав все сие место, превратил в сад английской и украсив оный со временем множеством вод и других садовых украшений, превратил в наилучшее из всей моей усадьбы»[5].

Деревенские труды Болотова неожиданно были прерваны. Он получил предложение от императрицы. Екатерина II решила завести собственные земли. Она приобрела сначала Киясовский уезд, затем Богородицкий в Тульской губернии. Управляющим этими угодьями она пожелала сделать Болотова, о знаниях и энергии которого была наслышана. Для последнего же начался самый творчески плодотворный период жизни. Именно тогда Болотов свел знакомство с Н. И. Новиковым (уже издавшим «Детскую философию»), и плодом их деятельной дружбы стал знаменитый «Экономический магазин», который Болотов был склонен считать главным достижением своей жизни.

Болотов покинул Дворяниново более чем на двадцать лет. Вновь вернулся он в свою усадьбу только после смерти Екатерины II в 1796 году. Ему предстояло еще почти сорок лет жизни, которые он посвятил писательскому труду; именно в это время и были созданы знаменитые записки. Однако публиковаться он не стремился, справедливо полагая, что, если его труды достойны внимания, они рано или поздно найдут своего читателя.

О неукоснительности распорядка дня Болотова свидетельствует его внук: «Андрей Тимофеевич вставал всегда очень рано (летом — в четвертом часу, а зимою — в шестом); прочитывал одно из утренних размышлений на каждый день года, потом садился за свой письменный стол и записывал:

1) в «Книжке метеорологических наблюдений»: погоду вчерашнего дня и наступившего утра, т. е. сколько градусов по термометру, какое стояние или изменение барометра, какой ветер и какое небо при восходе солнца. Весь этот труд, кажется за 52 года постоянных отметок, после кончины Андрея Тимофеевича отправлен отцом моим Павлом Тимофеевичем в Санкт-Петербург, в Академию наук, которая с признательностью приняла этот подарок, ибо подобных наблюдений и за столь продолжительный период времени в средней России никто не делал;

2) в «Журнале вседневных событий» записывались занятия и приключения, бывшие в течение протекшего дня, т. е. чем именно он занимался, какие приходили ему идеи или размышления, а если бывали гости, то какой в особенности занимательный был разговор или рассказ.

Все это он успевал сделать до того времени, пока весь дом подымется уже на ноги и бабушка моя пришлет ему чая. Дедушка очень любил чай и пивал его всегда однообразно. При этом Андрей Тимофеевич читал всегда любимые свои газеты… Во время чтения газет он доставал всегда тетрадь под названием «Магазин достопримечательностей и достопамятностей»; в этот «Магазин» вписывал он все, что находил особенно замечательным. Потом принимался за свои сочинения и, таким образом, в писании проводил время до обеда.

В первом часу А. Т. постоянно садился за стол; обед состоял из 4, иногда и 5 блюд (холодного, горячего, соуса, жареного и пирожного); кроме кваса он ничего не пил; потом отдыхал ровно час, а проснувшись, всегда любил чем-нибудь полакомиться и в особенности любил фрукты. В 5 часов приходил в диванную пить чай, во время которого любил слушать чтение газет… а в 9 часов ужинал и тотчас уходил спать. Постоянно он проводил таким образом каждый день осенью и зимой, а весной и летом занятия в саду делали некоторые изменения в дневных занятиях, так что он занимался сочинениями только в ненастные дни»[6].

Болотов скончался, не дожив три дня до своего девяностопятилетия. На его могильном памятнике была выбита следующая эпитафия:

Не знатностью и не чинами
Отечеству известен был;
И не украшен орденами
Честнейшим человеком слыл.
Не витьеватыми речами
Прилежнейший писатель был;
Общеполезными трудами
Он благодарность заслужил.


Хмелита


Грибоедов всегда будет одной из главных загадок русской литературы. С одной стороны, бесспорный шедевр «Горе от ума», уже в детстве заученный чуть ли не наизусть, с другой — ряд заурядных сценических опусов, слабых стихов, тяжеловесных прозаических отрывков. Одновременно блестящая дипломатическая карьера, романтическая любовь к юной грузинской княжне и трагическая гибель. Нет слов: Грибоедов — человек-легенда. Но как писатель он — гений одного произведения. Впрочем, это отнюдь не редкость в истории литературы.

Для кое-кого из современников он был просто хорошим музыкантом-любителем, добрым товарищем, остроумным собеседником, театралом и поклонником хорошеньких актрис, успешным чиновником Министерства иностранных дел; но большинство единодушны в том, что Грибоедов — один из самых даровитых и прозорливых людей своего поколения. В «Горе от ума» он высказался весь целиком. Но что породило эту комедию? Не надо ли вглядеться в окружение молодого литератора? Сразу же в памяти всплывает Хмелита — смоленская родовая вотчина.

Нельзя даже точно указать год рождения Грибоедова. Колебания значительны: от 1790 года (более или менее общепринятая дата) до 1795 года. Столь же удивительно и то, что его родители до свадьбы, не состоя в родстве, носили одну фамилию. Отец — отставной секунд-майор Сергей Иванович Грибоедов — был из дворян Владимирской губернии; мать — Настасья Федоровна Грибоедова — из дворян Смоленской губернии. По-видимому, детские годы будущего дипломата и литератора прошли во Владимире. Но брак родителей вскоре фактически распался. В 1801 году мать с сыном и дочерью переселяется в Москву в собственный дом на Новинском бульваре; отец же остался в своей деревне и при редких наездах в первопрестольную столицу почти не уделял внимания семье, проводя дни и ночи вне дома за ломберным столом. Пристрастие к картам в конце концов его разорило.

Об отце Грибоедов никогда не упоминал. Но и к матери он не испытывал большой привязанности. Ее расчетливость, решительный и резкий характер ставили непреодолимые препятствия даже для близости с детьми. При наездах в Москву Грибоедов редко останавливался у матери. Характерна его обмолвка в письме Ф. В. Булгарину 12 июня 1828 года: «Дом родимый, в котором я вечно как на станции!!! Приеду, переночую, исчезну!!!»[7]. Стоит вспомнить и то, что при известии об аресте сына после 14 декабря мать разразилась жестокой бранью, в сердцах обозвав его карбонарием.

Родня матери принадлежала к влиятельной московской знати. Фактически среди обширного и разветвленного семейства первенствовал ее брат Алексей Федорович Грибоедов. Это был тип «большого барина», с размахом тратящего большие деньги на великолепные балы в Москве и шумное хлебосольство в своей усадьбе Хмелита. Его противоречивая натура, в которой были причудливо перемешаны широта и мелочность, бесшабашность и низкопоклонство, до некоторой степени запечатлены Грибоедовым в образе Фамусова. Но все-таки Фамусов представляется гораздо менее значительным по сравнению со своим прототипом. По-видимому, это понимал и сам Грибоедов.

Среди его бумаг сохранился маленький набросок «Характер моего дяди», где он вновь пытается проникнуть в тайну природы своего ближайшего родственника: «Вот характер, который почти исчез в наше время, но двадцать лет назад был господствующим, характер моего дяди. Историку предоставляю объяснить, отчего в тогдашнем поколении развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезности; извне рыцарство в нравах, а в сердцах отсутствие всякого чувства. Тогда уже многие дуэлировались, но всякий пылал непреодолимою страстью обманывать женщин в любви, мужчин в карты или иначе; по службе начальник уловлял подчиненного в разные подлости обещаниями, которых не мог исполнить, покровительством, не основанным ни на какой истине; но зато как и платили их светлостям мелкие чиновники, верные рабы-спутники до первого затмения. Объяснимся круглее: у всякого была в душе бесчестность и лживость на языке. Кажется, нынче этого нет, а может быть, и есть; но дядя мой принадлежит к той эпохе. Он как лев дрался с турками при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями. Образец его нравоучений: «я, брат!..»[8].

О взаимоотношениях дяди и племянника — со слов самого племянника — свидетельствует его ближайший друг С. Н. Бегичев: «Как только Грибоедов замечал, что дядя въехал к ним на двор… разумеется затем, чтобы везти его на поклонение к какому-нибудь князь-Петру Ильичу, он раздевался и ложился в постель. «Поедем», — приставал Алексей Федорович. «Не могу, дядюшка, то болит, другое болит, ночь не спал», — хитрил молодой человек»[9]. Подличать в передних будущий поэт с ранних лет не был охотником.

Семейными неурядицами объясняется то, что мать Грибоедова с детьми предпочитала проводить лето в Хмелите, а не во владимирской деревне мужа. Так продолжалось с 1803 по 1811 год. Привычный строй жизни прервало нашествие Наполеона. Одушевленный патриотическими чувствами, юноша Грибоедов вступил в армию; затем началась его дипломатическая служба. Заезжать в усадьбу дяди у него уже просто не было времени.

Земли на Смоленщине предки поэта получили от казны после Смутного времени. Еще в начале XX века в Хмелите хранилась грамота царя Михаила Федоровича о пожаловании в 1614 году Михаилу Ефимовичу Грибоедову за «многие службы» «в прискорбное время» вотчин «со всеми угодьями в Вяземском уезде». Хмелита стала центром грибоедовских земель. Впервые это село упоминается в челобитной «Сеньки Федорова сына Грибоедова» митрополиту Сарайскому и Подольскому о постройке здесь новой церкви Казанской Божьей Матери, по-видимому, взамен прежней, уже обветшавшей (1683 год).

Свое название усадьба получила от протекающей в версте от нее речки Хмелитки, а последняя — из-за обилия хмеля, некогда росшего по речным берегам. Усадебный комплекс сформировался при деде поэта, отставном гвардии капитане Федоре Алексеевиче Грибоедове (умер в 1788 году). Он несколько лет избирался губернским предводителем дворянства; уже одно это свидетельствует, что это был энергичный и деятельный человек. Не удивительно, что именно он приступил к обустройству Хмелиты. Им поставлены главный дом с четырьмя флигелями, многие служебные постройки, возведена новая Казанская церковь, разбит обширный парк. Весь ансамбль выдержан в стиле так называемого «елизаветинского барокко», всегда пышного, нарядного, поражающего множеством изящных деталей. Подобные постройки редко можно встретить в русской провинции — и это ставит Хмелиту в ряд уникальных памятников архитектуры.

Традиционно датой постройки главного дома считается 1753 год, но она документально не подтверждается. Также не известно, кто был архитектором. По преданию, он был крепостным. Но с первого взгляда ясно, что это был высокоодаренный художник, и его творение вполне могло бы украсить любую из двух столиц.

Мемуарные свидетельства о жизни в Хмелите немногочисленны и отрывочны. В целом она мало чем отличалась от других богатых и процветающих усадеб. Летом в Хмелите собиралось большое общество — в основном обширный круг родственников. Конечно, в Хмелите был и свой театр, где выступал цыганский хор, на которого владелец смотрел как на собственность, ибо цыгане жили на его землях. Вообще великолепие Хмелиты поражало воображение. Достаточно сказать, что, когда дочь дяди поэта и его кузина Елизавета вышла замуж за молодого дивизионного генерала И. Ф. Паскевича, это казалось далеко не блестящим браком для единственной наследницы Хмелиты, ибо никто не подозревал будущей бурной карьеры жениха — фельдмаршала, князя Варшавского и любимца Николая I.

Наиболее ценными представляются воспоминания последнего владельца Хмелиты Н. В. Волкова-Муромцева. Он застал в живых столетнего старика Прокопа, служившего водовозом в усадьбе еще в грибоедовские времена (он родился в 1799 году и умер в 1911 году). По его словам, «это был дворец, мы всей округой правили», «мы ходили как павы, никто с нами не равнялся, ни Нарышкины в Богородицком, ни Волконские в Сковородкине»[10]. Достаточно одних этих громких фамилий, чтобы понять, какими глазами смотрели окружающие — и помещики и крестьяне — на блеск Хмелиты.

Не забыл Прокоп и племянника своего барина: «…часто к нам приезжал, чудак он был, все над всеми подтрунивал, говорили, писал он что-то, но он своих двоюродных сестер сильно изводил»[11]. Действительно ли юноша Грибоедов пробовал перо уже в Хмелите — сомнительно. Скорее всего, в словах Прокопа отзвуки какой-нибудь позднейшей легенды. Но в остальном он правдив. Родственник будущего поэта В. И. Лыкошин, учившийся вместе с ним в Московском университете, свидетельствует: «…в ребячестве он нисколько не показывал наклонности к авторству и учился посредственно, но и тогда отличался юмористическим складом ума и какою-то неопределенную сосредоточенностью характера»[12]. Следовательно, вопреки утверждениям биографов Грибоедова, его блестящие способности проявились сравнительно поздно — отнюдь не в детском возрасте. Но обаяние «Горя от ума» оказалось столь могущественным, что среди обитателей и гостей Хмелиты стали искать прототипы героев комедии. Сам владелец оказался Фамусовым, его дочь — Софьей, Паскевич — Скалозубом. Но подобные домыслы слишком однобоки. Конечно, некоторые реальные черты этих людей были присущи и грибоедовским героям, но только как штрихи характера — не больше.

В 1812 году Хмелита оказалась в зоне военных действий. Прокоп уверял, что в усадьбе при отступлении из Москвы останавливался сам Наполеон. Но его описание нежданного гостя отнюдь не соответствует внешности императора. По словам Прокопа, «он был высокий, с черными кудрявыми волосами и баками, и одет был в гусарский мундир»[13]. Это точный портрет Мюрата, а вовсе не Наполеона. По-видимому, Мюрат действительно переночевал в Хмелите. Большинство же гусар, которыми он командовал, были не французами, а поляками. К счастью, ущерба усадьбе они не причинили.

Молодой племянник владельца Хмелиты в это время служил в чине корнета в Московском гусарском полку, сформированном на свои средства графом П. И. Салтыковым. Кстати, его однополчанином был отец Л. Н. Толстого. Переход от юности к зрелости оказался быстрым. Уже очень скоро Грибоедов почувствовал разлад с родственниками. Он писал С. Н. Бегичеву 18 сентября 1818 года, подводя итоги своему приезду в Москву после нескольких лет отсутствия: «Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят»[14]. Понятно, что его не тянуло и в Хмелиту. Там Грибоедов больше не был.

Здесь можно было бы поставить точку. Но необходимо сказать несколько слов и о дальнейшей судьбе Хмелиты. В 1869 году усадьба ушла из семьи Грибоедовых в купеческие руки. Начались перестройки и постепенные разрушения. Одного из новых владельцев старый Прокоп кратко, но метко охарактеризовал словом «халдей», способным только все распродать и все разорить. После революции темпы разрухи убыстрились. Из главного дома были вывезены последние сохранившиеся ценности. Некогда великолепный дворец превратился в заурядное неказистое строение. Поочередно здесь сначала была школа, затем правление колхоза и, наконец, просто склад. А в середине 1950-х годов его, казалось бы, окончательно сгубил пожар.

Своим возрождением Хмелита обязана энтузиазму одного человека. Им стал простой автомеханик Виктор Кулаков. В молодости судьба свела его со старейшиной русских реставраторов П. Д. Барановским, и встреча с этим легендарным человеком перевернула всю жизнь молодого рабочего парня. Он вступил на многотрудный путь хранителя исторической памяти. Поднять из руин Хмелиту представлялось безнадежным делом. Но это стало жизненным подвигом Кулакова. Поистине не оскудела русская земля подвижниками!


Даниловское


Устюжна благодаря Н. В. Гоголю стала в девятнадцатом веке символом российского захолустья; отсюда «три года скачи, ни до какого государства не доскачешь». По преданию (есть много оснований считать это предание подлинным происшествием), именно в Устюжне имел место случай, послуживший сюжетом гоголевского «Ревизора».

Удивительно, но эта глухомань — «малая родина» одного из самых утонченных русских поэтов Константина Николаевича Батюшкова.

Родовым гнездом дворян Батюшковых было село Даниловское в семнадцати верстах от Устюжны. Семейное предание называет их первопредком татарского хана Батыша; он полюбил русскую княжну и ради женитьбы на ней принял православие и перешел на службу великому московскому князю.

Батюшковы не теряются во тьме веков; они упоминаются в «Истории государства Российского» Карамзина. В 1553 году Семен Батюшков возглавлял посольство Ивана IV в Молдавию и Валахию и, судя по всему, успешно исполнил свою миссию. В следующем году его племянник Иван Батюшков был есаулом при взятии Казани. Как-то в письме поэт обмолвился: «…прадед мой не Анакреон, а бригадир при Петре Первом, человек нрава крутого и твердый духом».

У смелого петровского вояки Андрея Ильича Батюшкова было пять сыновей. Старший Лев Андреевич (родной дед поэта) проявил себя деятельным и расчетливым помещиком, значительно преумножившим семейное достояние. Его крестьяне были на оброке, и их сравнительно хорошее состояние являлось наглядным примером преимущества такой системы хозяйствования. В своем уезде дед Батюшкова пользовался непререкаемым авторитетом и в течение пятнадцати лет бессменно избирался предводителем дворянства.

Однако непоправимый удар по репутации Батюшковых нанес его младший брат Илья Андреевич. Он был объявлен главой заговора, ставящего целью сместить с престола Екатерину II. Дело было в 1769 году. Фактически оно сводилось лишь к тому, что отставной корнет Илья Батюшков, владелец села Тухань (40 километров от Устюжны), постоянно в пьяном виде уверял своего соседа Ипполита Опочинина, что тот сын английского короля и покойной императрицы Елизаветы Петровны и поэтому имеет законное право на русский престол (якобы упомянутый монарх приезжал в Россию инкогнито в свите британского посла). В действительности отцом Ипполита был генерал-майор Александр Васильевич Опочинин.

В Петербург был сделан донос. Екатерина II не ощущала опоры в провинциальном дворянстве и поэтому к доносу отнеслась внимательно. Она придерживалась правила «не пропускать врак без исследований» и была права, если вспомнить, что вся гвардия — и офицеры и солдаты — состояла из дворян.

Ныне история кажется нелепой, но тогда она вызвала немедленную и беспощадную реакцию. В декабре 1769 года в Устюжну прибыл для проведения следствия обер-прокурор Синода В. А. Всеволожский. Уже одно то, что была задействована столь крупная фигура, свидетельствует, какое значение правительство придавало этому деревенскому заговору. Виновников с пристрастием допрашивали, и даже под пыткой. Илья Батюшков покаялся в «говорении важных злодейственных слов, показывающий умысел их о лишении ее императорского величества престола». Якобы предполагалось во время поездки Екатерины II в Царское Село схватить ее, свиту перебить, императрицу постричь в монахиню, а на престол возвести цесаревича Павла (а возможно — Ипполита Опочинина). Иначе Россия пропадет, «ибо страна отдана в лапы Орловым». Вообще в ужасе Илья Батюшков готов был сознаться во всем, что потребуют от него петербургские судейские чиновники. В конце концов он был сочтен склонным к умопомешательству и сослан в Мангазею, где до 1775 года содержался в кандалах (село Трухань еще в 1773 году отошло Льву Андреевичу Батюшкову). В дальнейшем о нем не было ни слуху ни духу.

К делу был привлечен пятнадцатилетний племянник главного обвиняемого Николай Львович Батюшков (отец поэта). Он слышал все «злодейственные слова» и пересказал их следователям. Конечно, никакой вины за ним не было, но он был уволен из лейб-гвардии Измайловского полка, куда чуть ли ни во младенчестве был записан солдатом. Следствие сочло достаточным «отпустить его в дом по-прежнему, а чтобы однако же, когда он будет в полку, то по молодости лет своих не мог иногда о сем деле разглашать, то велено его от полка, как он не в совершенных летах, отпустить, ибо по прошествии некоторого времени, особливо живучи в деревне, могут те слышанные им слова из мысли его истребиться; при свободе же накрепко ему подтвердить, чтоб все те слова, как оне вымышлены Ильею Батюшковым, из мысли своей истребил и никому во всю жизнь свою ни под каким видом не сказывал»[15].

Впрочем, Николай Львович Батюшков, несмотря на суровый приговор, продолжал оставаться на военной службе, хотя, скорее всего, номинально. Он вышел в отставку в 1780 году и после этого служил по гражданской части в Вологде. Последней его должностью стала должность губернского прокурора в Вятке. В 1795 году он окончательно покидает службу. По-видимому, причиной стало психическое заболевание жены, скончавшейся в этом году и оставившей ему четырех дочерей и сына Константина Николаевича. Да и отъезд из Вологды в далекую Вятку, вероятно, объясняется необходимостью разлучить детей с матерью.

Три старших дочери были помещены в пансион мадам М. Эклебен в Петербурге. Константин и младшая сестра Варенька (семейное предание связывает с ее рождением начало психической болезни матери) остались с дедом в Даниловском. Будущий поэт провел здесь все детство — от четырех до десяти лет.

Об этом времени мало что известно; необходимо прибегать к косвенным данным. Дедом — рачительным помещиком — в 1796 году была составлена подробная опись имущества усадьбы, досконально перечислены не только серебро и хрусталь, но и хомуты и дуги. Из этой описи известно, что в Даниловском имелось большое количество исторических картин, портреты царей, начиная с Алексея Михайловича до царствующего императора Павла. В сенях (удивительно!) висели «рожа Дмитрия Самозванца» и «рожа Емельки Пугачева». Библиотека состояла из книг духовных, «гражданских» (уставы и инструкции. — В. Н.), «письменных» (научных. — В. Н.) и исторических. В числе последних налицо: «Марка Аврелия», «Житие Жильблазово», «Сократово учение», «Езоповы басни», «Письменные оды Ломоносова». Что касается «письменных книг», то прежде всего привлекает внимание двухтомное «Житие Петра Великого» (вероятно, знаменитый труд И. И. Голикова). Подборка для того времени выглядит неплохой.

Способный мальчик быстро выучился читать и писать. Вообще Батюшков считал Даниловское колыбелью своей поэзии.

…………………………………………от первых впечатлений,
От первых свежих чувств заемлет силу гений
И им в теченье дней своих не изменит!
………………………………………………………….
Наперсник Муз, — познал от колыбельных дней,
Что должен быть жрецом парнасских олтарей.
Младенец счастливый, уже любимец Феба,
Он с жадностью взирал на свет лазурный неба,
На зелень, на цветы, на зыбку сень древес,
На воды быстрые и полный мрака лес.
Он, клону матери приникнув, улыбался,
Когда веселый Май цветами убирался
И жавронок вился над зеленью полей.
Златая ль радуга, пророчица дождей,
Весь свод лазоревый подернет облистаньем? —
Ее приветствовал невнятным лепетаньем,
Ее манил к себе младенческой рукой.
Что видел в юности, пред хижиной родной,
Что видел, чувствовал, как новый мира житель,
Того в душе своей до поздних дней хранитель
Желает в песнях Муз потомству передать.

В 1797 году отрок Батюшков на долгие годы покинул Даниловское. Как старшие сестры, он был отправлен в Петербург и помещен в пансион О. П. Жакино. Его отец через год вернулся в родовую усадьбу, поскольку Лев Андреевич заболел и передал сыну хозяйство. С этого момента Даниловское стало постепенно клониться к упадку.

В письмах поэта к любимой сестре Александре постоянно встречаются намеки на «несчастную страсть» отца. По-видимому, речь идет о картах. Судя по всему, он был игроком страстным, но малоудачливым. Долги росли и наконец превысили 90 тысяч рублей (цифра по тому времени громадная). Удивительно, но главным кредитором Николая Львовича Батюшкова была его вторая жена Авдотья Никитична Теглова. Этот долг перешел к ней после смерти ее родителя, устюжского предводителя дворянства Ивана Никитича Теглова. Согласно векселям сумма равнялась 60 тысячам рублей.

Обстоятельства второй женитьбы отца поэта туманны. Невеста была на двадцать два года моложе жениха; ее возраст уже перевалил за тридцать лет. Общего языка с детьми мужа от первого брака она не нашла, да, по-видимому, к этому и не стремилась. Александра в письме к брату отзывается о ней как о «самой бесчувственной женщине». Не удивительно, что результатом стал семейный раздел. Дети от первого брака опасались, что мачеха приберет к рукам слабовольного мужа и завладеет значительным имуществом их покойной матери. Константину Батюшкову еще не исполнилось двадцати одного года, и наследником он быть не мог. Ему и сестрам угрожало в новой ситуации «остаться на бобах». В конце концов дело завершилось миром и поэт с сестрами Александрой и Варварой переехали в материнскую усадьбу Хантоново, ставшую по его словам их «единственным верным приютом».

Примирение не произошло и после смерти второй супруги отца (в 1814 году). Поэт навестил его весной следующего года. Обветшалый дом был восстановлен пленными французами, но в целом впечатление было тягостным. Он писал своей родственнице Е. Ф. Муравьевой: «Я был у батюшки и нашел его в горестном положении: дела его расстроены. Но поправить можно ему самому. Шесть дней, которые провел у него, измучили меня». Над Даниловским нависла угроза продажи за долги. Имение было описано, сроки назначены. Зимой Батюшков вновь здесь. Настроение было мрачное. Письмо Н. И. Гнедичу начинается словами: «Замерзлыми перстами пишу тебе несколько слов». Далее следует стихотворный набросок:

От стужи весь дрожу,
Хоть у камина я сижу.
Под шубою лежу
И на огонь гляжу.
Но все как лист дрожу,
Подобен весь ежу.
Теплом я дорожу,
А в холоде брожу;
И чуть стихами ржу.

И затем: «В такой стуже лучше писать не умею».

Но Константин Николаевич твердо решил сохранить гнездо предков и предпочел расстаться со своей долей в материнском наследстве. Сверх ожидания ему это удалось. Но неожиданно в ноябре 1817 года Николай Львович умер, и поэт срочно выехал на похороны. Декабрь и начало января следующего года он провел в родительской усадьбе, всецело погрузившись в хозяйственные заботы (надо сказать, здесь он, как и отец, силен не был!). Это был последний приезд поэта в Даниловское.

Знаменитое стихотворение «Мои Пенаты» — общепризнанный шедевр русской усадебной поэзии. Встает вопрос, что здесь вспоминает «русский Гораций с берегов Шексны»: Хантоново (к этому времени уже прочно вошедшее в жизнь Батюшкова) или дедовское Даниловское? В пользу последнего говорят первые строки, сразу же заставляющие вспомнить «начало жизни»:

Отечески Пенаты,
О пестуны мои!

Далее следует описание усадьбы, полное бытовых деталей:

В сей хижине убогой
Стоит перед окном
Стол ветхой и треногой
С изорванным сукном.
В углу, свидетель славы
И суеты мирской
Висит полузаржавый
Меч прадедов тупой;
Здесь книги выписные,
Там жесткая постель —
Все утвари простые,
Вся рухлая скудель!
Скудель!.. но мне дороже,
Чем бархатное ложе
И вазы богачей!..

«Меч прадедов» мог висеть на стене только в Даниловском!

Черная тень наследственного недуга все время преследовала Батюшкова. Угроза нависала как с материнской, так и с отцовской стороны (вспомним судьбу младшего брата его деда). Удар скосил поэта именно в тот момент, когда, казалось бы, его выдающийся талант достиг полного расцвета. Более тридцати лет Батюшков был психически болен (он умер в 1855 году). Всеми забытый, он жил в Вологде у родственников в условиях добровольного заключения. В один из редких моментов умственного просветления он сказал посетившему его Вяземскому: «Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился в дребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!»[16]

Даниловское принадлежало Батюшковым с начала XVII века. После смерти Николая Львовича вновь встал вопрос о его продаже, но после некоторых перипетий усадьба была спасена, и владельцем стал сводный брат поэта Помпей Николаевич. Он сделал большую административную карьеру. Достаточно сказать, что он возглавил комиссию по завершению строительства храма Христа Спасителя в Москве. Но пожалуй, крупнейшей его заслугой перед русской культурой стало издание полного собрания сочинений знаменитого брата в связи со столетием со дня его рождения. Помимо этого он собрал большое количество документов о жизни поэта.

Загруженный делами Помпей Николаевич Батюшков годами не приезжал в Даниловское. О своем последнем наезде в родительскую усадьбу он вспоминает: «Отрадно и грустно было мне посетить наше старое Даниловское. Я приехал туда рано утром на наемных лошадях. Управляющий, извещенный мною из Москвы, отпер дом и велел открыть все окна и ставни. Проходя по комнатам, в которых я увидел ту же мебель, как и во времена моего детства, а на стенах все те же портреты Батюшковых в простых деревянных рамках, я мысленно переносился в то время, когда в сумерках маленьким мальчиком любил взбираться на диваны и глядеть на своих дедушек и бабушек в высоких прическах, строго и ласково взирающих на меня, их потомка… Войдя в кабинет отца, я остановился у порога и готов был увидеть его самого, сидящего в вольтеровском кресле, услышать его резкий голос, приводивший в трепет всех обитателей дома. Но в кабинете царила тишина… Я обошел весь дом, преклонил колени перед образницей и спальней матери и вернулся снова в кабинет отца. Раскрыл книжный шкаф, наугад взял один из томов. Это был римский поэт Овидий. Отец преклонялся перед латинскими классиками и свое преклонение передал Константину, хотя никогда не занимался его образованием… На других полках находились произведения французских просветителей…

Все последующие дни я жил только прошлым: представлялось детство несчастного Константина, его безумная мать, в припадках ужасной немощи, из-за которых ее пришлось отделить от семьи, и всегда такая краткая неудачная жизнь моего отца.

О, эти старые родовые гнезда, некогда полные жизни, радости, страданий, а теперь забытые и никому не нужные! Сколько дум навевают они! Да, лучше передать Даниловское в надежные руки»[17].

Надежные руки нашлись. Последним владельцем Даниловского был широко известный в свое время критик и журналист Федор Дмитриевич Батюшков (внучатый племянник поэта). Открылась новая страница литературной истории старинной усадьбы.

В молодости он — ближайший ученик столпа русского академического литературоведения А. Н. Веселовского. Стоит упомянуть, что подающий большие надежды ученый был своим человеком в семействе ректора Петербургского университета А. Н. Бекетова и частым гостем Шахматова, где ему всегда предоставлялась гостевая комната. Дочерям Бекетова он одной за другой делал предложения (в том числе и будущей матери А. А. Блока), но его искания ни к чему не приводили; может быть, потому, что в душе он был убежденным холостяком и мог умело, не оскорбляя предмет своего ухаживания, сводить дело на нет.

Научная деятельность Ф. Д. Батюшкова первоначально была успешной, но в 1899 году он, уже профессор, покинул университетские стены в знак протеста против избиения полицией студенческой демонстрации и к преподаванию уже не возвращался. С этого времени Ф. Д. Батюшков становится профессиональным литератором; он быстро завоевал репутацию критика, свободного от групповых пристрастий и сохраняющего в своих статьях строго научный подход. Убежденный сторонник реализма, он не признавал «односторонности» как народничества, так и нарождающегося символизма. В 1902–1906 годах Ф. Д. Батюшков был редактором влиятельного «внепартийного» журнала «Мир Божий». Тогда-то он сближается с А. И. Куприным, и они вскоре становятся друзьями.

В Даниловское Ф. Д. Батюшков приезжал редко с единственной целью поохотиться. Имение сдавалось арендаторам, которые чувствовали себя здесь полными хозяевами.

Дом ветшал, старый парк зарастал, и даже светлым днем в его чаще стояла сумеречная темень. Кое-кто из арендаторов при выезде не стеснялся прихватить с собой предметы старинной мебели и фарфора. Ф. Д. Батюшков смотрел на это сквозь пальцы, на горьком опыте убедившись, что навести порядок в усадьбе он не в состоянии.

Сосед Ф. Д. Батюшкова барон Штемпель был образцовым хозяином. Принадлежавший ему лес был тщательно расчищен, и все деревья пронумерованы на коре; поэтому легко можно обнаружить самовольного порубщика. По его совету Ф. Д. Батюшков нанял нового управляющего-немца, который в свою очередь пригласил лесника, сдал сад лавочнику из Устюжны, а тот завел сторожевых собак. Но едва лесник попытался пресечь воровство леса, как мужики избили его до полусмерти. Вскоре собаки искусали крестьянских детей, забравшихся в сад. После этого Ф. Д. Батюшков решил, что с него довольно. Он уволил управляющего и лесника, расторг аренду — и прежние патриархальные отношения с деревней вернулись. Яблок, груш и слив хватало всем. Даниловское по-прежнему никакого дохода не приносило.

Таково было положение дел, когда Батюшков пригласил Куприна провести в своей усадьбе лето 1906 года. В то время это был глухой угол Новгородской губернии; до ближайшей железнодорожной станции примерно девяносто верст. В округе водились медведи, и даже днем в поле можно было встретить волка. Основным преимуществом было то, что никто из богемного окружения Куприна сюда бы не добрался. Следовательно, Даниловское представлялось идеальным местом не только для летнего отдыха, но и для работы.

Куприн приехал с женой Марией Карловной Давыдовой и трехлетней дочерью Лидией. Кроме того, он привез и свою мать, жившую во Вдовьем доме в Петербурге. Вскоре здесь же оказался брат Марии Карловны — Николай Карлович со своим камердинером Яковом Антоновичем. Собралось значительное общество, и первое время потребовалось на то, чтобы привести дом хоть в какое-нибудь пригодное для жилья состояние. Работать в библиотеке Куприн не захотел, поскольку обилие книг представляло непреодолимый соблазн. Свой кабинет он оборудовал на чердаке.

Уже 11 мая Куприн писал Марии Павловне Чеховой в Ялту, подытоживая свои первые впечатления: «Я теперь живу: Новгородская губерния, Устюженского уезда почтовая станция Круглицы, имение Даниловское. Старая усадьба, дом с колоннами и сторожевой узорчатой башней; сад такой густой, что в нем в полдень темно, и этого благополучия на три десятины, три аллеи — березовая, липовая и кедровая, пруд с карасями… рядом роща 300 десятин, за обедом брага-пиво, холодная и хмельная, под окном все бело и лилово от сирени, мычат коровы, скрипят ворота, кусают комары, мошкара лезет в уши, в глаза и в нос. На 50 верст вокруг нет аптеки, мужики стоимость продуктов определяют не копейками, а водкой: «да што, дайте на бутылочку или на полбутылочки». У девок одежды наполовину белые, наполовину красные с чудесными узорами, названия рек и сел живописные: Звана, Ижина, Портково.

Сейчас в саду чокают дрозды и поют малиновки, пахнет сиренью. Вот бы сюда милого Ивана Бунина».

Тогда же Куприн написал Батюшкову, что он собирается купить лошадь и взять напрокат шарабан для поездок по округе. Батюшков мысленно разругал себя, что не подумал о таких необходимых для жизни в деревне вещах, и взял хлопоты на себя. Для начала он отослал Куприну в подарок охотничье ружье. Куприну ничего не оставалось, как в шутливой форме поблагодарить его за щедрость:

Дорогой Федор Дмитриевич!

Пощадите!

Вы положительно изливаетесь на нас дождем из ружей, экипажей, консервов, конфет, бисквитов и т. д. Мария Карловна делает мне за это сцены. (При чем здесь я?) А я все думаю: вот Вы из-за нас разоритесь, будете жить в одной комнате наверху 6-этажного дома под железной крышей (ход через жильцов), будете готовить себе сами обед на керосинке и вести дела литературного фонда при свете стеаринового огарка. Даниловское перейдет в руки лавочника Образцова из с. Никифоровского. Пруды заглохнут, парк вырубят. И все это из-за Вашей бесконечной любезности.

Нет, Федор Дмитриевич, будемте умереннее и бережливее. Очень Вас прошу об этом…

Кончится тем, что мы с женой рассердимся и вдруг сразу пришлем Вам фортепьяно, фребелевский билиард, лаун-теннис, телескоп, pas des geants (гигантские шаги. — В.Н.), автомобиль, и все это — наложенным платежом!!!..

Ваш А. Куприн

Вскоре Куприн усиленно засел за работу на своем чердаке. Он не любил рассказывать о своих замыслах, но Мария Карловна догадалась, что муж пишет большой рассказ. Однажды он случайно в библиотеке открыл том Державина и наткнулся на посмертное стихотворение поэта:

Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей.
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей…

От этих строк Куприн пришел в восторг. Они показались ему одновременно и одически торжественными и глубокими по мысли. Свой новый рассказ он озаглавил «Река жизни» — и этот рассказ одно из лучших его произведений.

На охоту Куприн ходил этим летом с новым управляющим имением Иваном Александровичем Араповым, бывшим матросом, пережившим Цусиму и японский плен и недавно возвратившимся на родину. Охота была не просто удовольствием, но и диктовалась нуждою, поскольку мяса в соседних деревнях достать было невозможно. Однажды они заблудились и завязли в болоте. Началась гроза. Куприн уверял, что воочию видел черную молнию; так в тех местах называют линию в небе, следующую за отблеском молнии и кажущуюся черной и извилистой. Этот случай впоследствии стал сюжетом рассказа «Черная молния».

Крестьяне избегали Даниловского; прислугу нанять было невозможно. Вскоре Куприну стала известна причина. По всей округе и даже в Устюжне ходили слухи, что в доме на чердаке в черном гробу лежит огромная человеческая нога и по ночам с шумом ходит по комнатам. К удивлению писателя, этому верил и Арапов; он по вечерам никогда в дом не заходил. Но основания для таких разговоров были. Вскоре после приезда Куприн нашел в библиотеке на нижней полке длинный ящик, напоминавший не то футляр для виолончели, не то гроб. В ящике лежал гигантский ножной протез явно заграничной работы, обтянутый голландской замшей. Отыскался поблизости и костыль. Все некогда принадлежало генералу Кривцову (родственнику Батюшковых), потерявшему ногу в сражении при Кульме в 1813 году.

Владелицей соседнего хутора Свистуны была известная пианистка профессор Петербургской консерватории Вера Уваровна Сипягина-Лилиенфельд. Она была женщиной трагической судьбы. Ее муж — морской офицер — застрелился сразу же после брачной ночи. Вновь замуж она не вышла и уединилась в новгородской глуши. Как-то Батюшков и Куприн с женой нанесли ей визит. В этот день она села за рояль и по просьбе гостей сыграла Аппассионату — и сыграла с необыкновенным одушевлением и трагизмом. Гости были потрясены. На обратном пути разговор был о том, какая необыкновенная и жестокая сила заключена в музыке. Ночью Куприн спать не мог. Он и Батюшков всю ночь бродили по парку. Именно тогда зародился замысел «Гранатового браслета».

В сентябре Куприн со всем многолюдным семейством покинул Даниловское, но уже в начале декабря возвратился на целых два месяца. Его спутником был фельдшер Евсей Маркович Аспиз, с которым он познакомился в Балаклаве. Это был именно тот человек, который был Куприну необходим для упорной усидчивой работы: умный, сдержанный и абсолютный трезвенник. Он оставил интересные воспоминания. Приведем некоторые выдержки.

Вот его характеристика соседей Даниловского: «Казалось, что перед нами воскресла эпоха Гоголя, персонажи «Мертвых душ». Те же Коробочки, Маниловы, полинявшие, оскудевшие, выцветшие Ноздревы и Собакевичи…»[18]. Деревня оставляла тягостное впечатление: «Поражала бедность и мрачность крестьянской жизни. Единственный денежный доход у них был от продажи молока в сливной пункт при сыроваренном заводе. Мы были поражены, когда узнали, что за ведро молока платили не то 13, не то 15 копеек, причем нередко молоко приходилось возить или носить за 10–12 верст. Это была чудовищно низкая цена даже по тем временам.

Однажды мы зашли в избу, где увидели женщину в скорбной позе, тихо качающую люльку. Лицо ее выражало глубокую печаль, да и все остальные в избе были словно после похорон: ходили тихо, говорили печально. Александр Иванович осторожно стал расспрашивать женщину о причине ее печали. С рыданиями крестьянка рассказала, что накануне у них пала корова»[19].

К слову, сыроваренный завод принадлежал барону Штемпелю.

На следующий год Куприн приехал в Даниловское уже с новой женой. Это была Елизавета Морицевна Гейндрих, воспитанница в семье Мамина-Сибиряка. У Куприных ранее она была гувернанткой. С Елизаветой Морицевной писатель прожил более тридцати лет; с ней он вернулся из эмиграции на родину.

Осень 1907 года в Даниловском (сентябрь, октябрь и почти весь ноябрь) была на редкость творчески плодотворной. Здесь написаны такие шедевры, как рассказ «Изумруд» и повесть «Суламифь».

Сюжетом «Изумруда» послужила наделавшая большой шум история отравления знаменитого призового рысака Рассвет коннозаводчиком-конкурентом. Рассказ посвящен памяти «несравненного пегого рысака Холстомера». Батюшков в своих воспоминаниях сообщает любопытные подробности:

«Однажды возвращались из какой-то поездки к соседям верхами. Подъезжая к усадьбе, я заметил потраву: чья-то лошадь забралась в овес. Я спешился, чтобы прогнать лошадь, но Александр Иванович подхватил ее за челку и привел ее в дом. Сев на нее верхом, заставил ее подняться по ступеням балкона и, как капризный ребенок, настоял, чтобы ее оставили ночевать в доме, и привязал около своей кровати.

«Я хочу знать, когда и как лошадь спит, — говорил он, — хочу с ней побыть». На другой день повторилась та же история, но приведена другая лошадь. Александр Иванович за ней ухаживал, кормил, поил и решился прекратить свои опыты лишь тогда, когда его спальня пропиталась запахом конюшни. В ту пору он задумал рассказ «Изумруд», и нельзя не признать, что «психология» лошади им представлена в высшей степени правдоподобно»[20].

В последующие несколько лет Куприн постоянно приезжал в Даниловское. Он сам не раз говорил, что всем курортам предпочитает русскую деревню. Здесь в новгородской глуши писатель оставил по себе добрую память. Батюшков вспоминает: «Годами спустя после его пребывания в деревне о нем усиленно расспрашивали — ямщик, возивший его два-три раза, церковный сторож, водивший его на голубятню, лесник, с которым он ходил на охоту, работник, с которым он мастерил какую-нибудь машину, и т. д.»[21].

Последний раз Куприн был в Даниловском поздней осенью 1911 года; но отголоски впечатлений, почерпнутых в этой отдаленной усадьбе, еще долго отзывались в его творчестве — даже в эмиграции.


Приютино


В наши дни имя Алексея Николаевича Оленина не принадлежит к числу широко известных. Однако каждый интересующийся жизнью Пушкина или Крылова его знает. Встает вопрос: кем же был этот человек, некогда стоявший в центре художественной и литературной жизни России?

Карьера Оленина удивительна — тем более что он никогда не принадлежал к числу царских фаворитов. Отпрыск близкого ко двору семейства (его матерью была княжна Волконская, а теткой Е. К. Воронцова-Дашкова), способный мальчик привлек внимание Екатерины II. После окончания Пажеского корпуса он некоторое время был ее пажом; затем императрица (по его собственной просьбе) отправила Оленина в Дрезден для обучения артиллерийскому делу. В этом городе, снискавшем славу германских Афин, юноша в своих занятиях отнюдь не ограничивался военными науками; он со страстью погрузился в изучение древностей, историю и искусство. В скором времени Оленин стал замечательным рисовальщиком. Не удивительно, что, вернувшись на родину, он оказался членом кружка Державина. Екатерина II мечтала воспитать государственных мужей, которые были бы на своем месте всюду, куда бы их ни поставила служебная необходимость. Оленин, как никто другой, подтвердил своим блестящим примером, что чаяния императрицы были отнюдь не беспочвенными.

Знаменитый историк В. О. Ключевский следующим образом описывает широту и разнообразие его трудов на благо отечества: «Юнкер Пажеского корпуса, студент Артиллерийской школы в Дрездене, батарейный командир в шведской и польской кампаниях, инженер в Финляндии, потом, по переходе на гражданскую службу, — управляющий Конторой по покупке металлов, чиновник Ассигнационного банка, составляющий по поручению министра финансов графа Гурьева краткое рассуждение о бухгалтерии, обер-прокурор 3-го Департамента Сената, директор Юнкерской школы, помощник директора и потом директор Императорской Публичной библиотеки, статс-секретарь Государственного совета по Департаменту гражданских и духовных дел и потом государственный секретарь, наконец, президент Академии художеств, ее реставратор, поднявший ее из хозяйственного и художественного упадка — такова служебная карьера Оленина»[22].

Про Оленина злые языки говорили, что он «единственно не архимандрит Александро-Невской лавры». Интересно отметить, что на месте государственного секретаря он сменил Сперанского после опалы последнего накануне вторжения Наполеона в 1812 году. Его служебный взлет объясняется благоволением Александра I, но и при Николае I Оленин остался на всех постах.

Женой Оленина стала Елизавета Марковна Полторацкая, дочь директора Придворной певческой капеллы. В приданое он получил трехэтажный особняк на Фонтанке, напротив строящегося дома Державина. Вскоре здесь у гостеприимного, хлебосольного хозяина сам собой образовался литературный салон, ставший на несколько десятилетий одним из притягательнейших творческих оазисов Северной Пальмиры. Его определяющим качеством была литературная «внепартийность». На вечерах у Оленина встречались приверженцы «Беседы любителей русского слова», впоследствии названные архаистами, с молодой порослью карамзинистов, вскоре образовавшими «Арзамас». Сам Оленин не видел большого различия между архаистом Гнедичем и арзамасцами Жуковским и Батюшковым. Для него они были прежде всего первостепенными поэтическими талантами.

На деньги жены Оленин купил в Шлиссельбургском уезде вблизи Охтенских пороховых заводов почти восемьсот десятин земли (скорее болота) и начал строительство усадьбы, которую он в духе времени назвал Приютиным. Первоначально Оленин намеревался создать экономически доходную усадьбу, но вскоре забыл о своих планах. Приютино было недалеко от Петербурга, семейство Олениных проводило здесь половину года (с мая по октябрь). Все это способствовало тому, что в усадьбу Оленина зачастили те же люди, которые были завсегдатаями его петербургского салона. Приютино превратилось как бы в его летний филиал.

Приютино быстро вошло в русскую поэзию. Вот послание К. Н. Батюшкова Н. И. Тургеневу с приглашением на «дачу Олениных»:

Есть дача за Невой,
Верст двадцать от столицы,
У Выборгской границы,
Близ Парголы крутой;
Есть дача или мыза,
Приют для добрых душ,
Где добрая Элиза
И с ней почтенный муж,
С открытою душою
И с лаской на устах,
За трапезой простою,
На бархатных лугах,
Без бального наряда,
В свой маленький приют
Друзей из Петрограда
На праздник сельский ждут:
Там муж, с супругой нежной,
В час отдыха от дел
Под кров свой безмятежный
Муз к грациям привел.
Поэт, лентяй, счастливец,
И тонкий Философ,
Мечтает там Крылов,
Под тению березы,
О басенных зверях,
И рвет парнасски розы
В приютинских лесах,
И Гнедич там мечтает
О греческих богах,
Меж тем как замечает
Кипренский лица их,
И кистию чудесной,
С беспечностью прелестной,
Вандиков ученик,
В один крылатый миг
Он пишет их портреты,
Которые от Леты
Спасли бы образцов,
Когда бы сам Крылов
И Гнедич сочиняли
Как пишет Тянислов
Иль Балдусы писали,
Забыв и вкус и ум!
Но мы забудем шум
И суеты столицы,
Изладим колесницы,
Ударим по коням,
И пустимся стрелою
В Приютино с тобою.
Согласны? — По рукам.

Какова была атмосфера приютинского кружка, можно судить по следующему: всеевропейская знаменитость Александр Гумбольдт, прибыв в Петербург, сразу же после представления в Зимнем дворце отправился в дом Оленина; по всей русской столице передавались его слова, что он, объехав оба полушария, везде был вынужден только говорить, а здесь с великим удовольствием весь вечер слушал других.

Центральной фигурой оленинского кружка был И. А. Крылов. Оленин представил его ко двору и сделал библиотекарем Императорской Публичной библиотеки, где сам был директором. В доме Оленина великого баснописца ласково называли Крылышком и баловали как старого ребенка.

Едва ли не каждый вечер Крылов из библиотеки направлялся либо в дом Оленина, либо летом в Приютино. Он нанимал извозчика, но почти никогда к нему не садился, а шел рядом и разговаривал; Крылов любил беседовать с простыми людьми. В Приютине для него был выстроен особый домик, получивший в кружке название «крыловской кельи». За обедом ему готовили любимые блюда (Крылов был не дурак поесть!): бараний бок с кашей, утка с груздями, поросенок под хреном со сметаной, подовые пироги; тут же ставился громадный кувшин ледяного кваса. Часто после такого, ныне кажущегося сверхчеловеческим, обеда Крылов, не выходя из-за стола, засыпал.

В Приютине устраивались и домашние спектакли. Особо следует отметить постановку шуточной пьесы Крылова «Трумф» в день именин Елизаветы Марковны Олениной 5 сентября 1834 года. Эта пьеса, с одной стороны, была пародией на классические трагедии, с другой — в то время она представлялась злой инвективой на порядки, царившие при Павле I. В своих воспоминания декабрист Д. И. Завалишин писал: «Ни один революционер не придумывал никогда злее и язвительнее сатиры на правительство. Все и всё были беспощадно осмеяны, начиная от главы государства до государственных учреждений и негласных советников»[23]. Более полувека эта пьеса принадлежала к «подпольной литературе». Впервые она была опубликована только в 1871 году.

Другим постоянным гостем Приютина был Гнедич. Жизненным подвигом этого чрезвычайно знаменитого в свое время поэта стал ныне признанный классическим перевод «Илиады». Первоначально первые песни Гнедич перевел александрийским стихом, но затем по совету Оленина перешел на гекзаметр.

Гнедич был высок, статен, но с изрытым оспой лицом и одноглаз. Но внешняя некрасивость быстро забывалась, поскольку это был человек высокой души и чрезвычайной доброты. Сказывалось и обаяние большого таланта. Гнедича часто просили читать отрывки из «Илиады», и он декламировал великолепно. Особенно захватывающе звучала сцена прощания Гектора и Андромахи.

Дочь Оленина Варвара Александровна в своих фрагментарных записках вспоминает следующий случай: «В 1819-м Гнедич… спас Приютинскую деву, такую же кривую, как он сам, дочь чудеснейшей старушки-прачки из числа бесконечной дворни того времени. Побежали к батюшке сказать, что Маша утонула в омуте. Батюшка и все туда побежали, и Гнедич туда же. Умея хорошо нырять, он тотчас же сбросил свое платье, кроме нижнего, и вытащил несчастную, но еще не совсем умершую. После долгих разных способов ее привели в чувство, для счастия несчастной матери-вдовы, имевшей только одну на утешение. Легко можно представить ее счастье и благодарность Николаю Ивановичу, который тотчас побежал переодеваться. И что же, не успел он переодеться, как вдруг дверь отворятся и Маша бросается к его ногам вся в слезах, не зная, как его благодарить за спасение. Что ты, что ты, Маша? Да разве ты того же бы не сделала? Встань, пожалуйста. Да кому же тебя спасать, как не мне, у тебя один глаз, а у меня другой, и составляем теперь целое»[24].

Приютину и его просвещенным и радушным владельцам Гнедич посвятил одно из лучших своих стихотворений. Оно так и называется «Приютино»:

Еще я прихожу под кров твой безмятежный,
Гостеприимная приютинская сень!
Я, твой старинный гость, бездомный странник прежний,
Не раз главу свою в твою склонявший тень.
Край милый! Сколько раз с тобою я прощался;
Но как проститься с тем, что в нас слилось с душой?
Все, чем я здесь дышал, чем втайне наслаждался,
Все неизгладимо везде ношу с собой!
Есть край, родной мне край зефиров легкокрылых;
Там небо и земля и воздух мне милей!
Но где людей найти, душе моей столь милых?
Где столько сладостных воспоминаний ей?
Здесь часто удален от городского шума,
Я сердцу тишины искал от жизни бурь;
И здесь унылая моя светлела дума,
Как неба летнего спокойная лазурь.
Здесь часто по холмам бродил с моей мечтою,
И спящее в глуши безжизненных лесов
Я эхо севера вечернюю порою
Будил гармонией Омеровых стихов.

Одной из самых ярких глав литературной истории Приютина является роман Пушкина с младшей дочерью Оленина — Анной Алексеевной. Она — любимица не только семьи, но и всего поэтического круга, собиравшегося в оленинской усадьбе. Крылову она была «мой друг Анюточка». Гнедич, не скрывая душевного восхищения, наблюдал, как прелестная «малютка Анеточка» превращается в очаровательную «барышню Анету». Но в памяти потомства Анна Оленина осталась благодаря Пушкину.

В доме Олениных Пушкин был принят сразу же при приезде в Петербург после окончания Лицея. Вряд ли он тогда обратил особое внимание на десятилетнюю девочку, бойкую и резвую как мышка (по словам Вяземского). Им завладела племянница жены Оленина, молодая генеральша Анна Петровна Керн, приехавшая с мужем в Северную Пальмиру.

Вновь Пушкин увидел Анну Алексеевну Оленину — тогда уже фрейлину двора — в конце 1827 года на балу у Е. М. Хитрово. Она сама пригласила «самого интересного человека своего времени» (слова из ее дневника) на танец, но в смущении все время молчала. Вскоре за поэтом в Приютине закрепилось прозвище Red Rover (Красного корсара. — В. Н.) по романтическому герою знаменитого в то время романа Ф. Купера. Пушкин сразу же влюбился.

Новому предмету своего увлечения Пушкин посвятил целый любовный цикл — пожалуй, самый большой в поэтическом корпусе великого поэта. Однако остается загадкой: любил ли Пушкин Анну Оленину по-настоящему? В это не верили ни ее родители, ни проницательный друг семейства И. А. Крылов. В петербургском свете все действующие лица этого романа были слишком заметными фигурами, и настойчивое ухаживание Пушкина не могло не компрометировать девушку. Из уст в уста переходили его слова: «Мне бы только с родными сладить, а с девчонкой уж я слажу». Понятно, что они были известны и Анне Алексеевне и глубоко ее оскорбили. В конце концов Пушкин уехал в Москву, предложения так и не сделав. В Москве он встретил Наталью Гончарову.

Но удивительно! Через три года Пушкин завершил оленинский цикл еще одним шедевром:

Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.

Остается подвести итог. В 1838 году умирает Елизавета Марковна Оленина. В своем завещании она умоляет супруга продать Приютино. Он исполнил ее волю, на вырученные деньги купил дачу в Павловске, где и провел последние годы. Дальнейшая история Приютина интереса не представляет.


Захарово


Некогда М. А. Волошин писал, что звенигородский край сыграл для русской культуры приблизительно такую же роль, как окрестности Парижа для французской. Здесь неподалеку от блистательной вотчины князей Голицыных Большие Вяземы скромная усадьба Захарово, но именно она притягивает многочисленных паломников.

Без упоминаний о Захарове не обходится ни одна биография Пушкина. Здесь прошли «золотые дни» его малолетства. Эта «деревенька» в сорока верстах от Москвы с 73 душами крепостных была куплена бабушкой поэта Марией Алексеевной Ганнибал в 1804 году у помещицы Тиньковой за 28 тысяч рублей. «Бабушка Ганнибал» хотела, чтобы ее внуки росли на свежем воздухе. Каждый летний сезон — с мая по октябрь — в течение шести лет здесь жило все семейство Пушкиных. Пушкины провели в усадьбе даже зиму 1808–1809 годов. По-видимому, в связи с поступлением старшего внука в только что открывшийся Царскосельский лицей М. А. Ганнибал в начале 1811 года продала Захарово с 57 душами мужского пола невестке своей сестры полковнице X. И. Козловой за 45 тысяч рублей (разница в цене объясняется быстрым обесцениванием денег в связи с постоянными войнами).

Маленькое сельцо Захарово сыграло в жизни Пушкина такую же роль, как Тарханы в жизни Лермонтова или Спасское-Лутовиново в жизни Тургенева. Уже современники хорошо понимали, что Захарово (по выражению критика П. В. Анненкова) стало для великого поэта «путем крайнему сближению с народными обычаями и приемами»[25] Другой свидетель, С. П. Шевырев, пишет о Захарове, что «деревня была богатая; в ней раздавались русские песни, устраивались праздники, хороводы, и, стало быть, Пушкин имел возможность принять народные впечатления»[26]. Вспомним мужика Марея, ставшего для Достоевского на всю жизнь воплощением доброты и человечности русского крепостного крестьянина. Барчонок Пушкин таких Мареев мог встретить только в Захарове. В «деревне» Пушкин, как и Лермонтов, был на попечении бабушки, неизмеримо больше уделявшей внимание своим внукам, чем их родители. Вообще бабушка Мария Алексеевна Ганнибал — светлый образ пушкинского детства. О ней все мемуаристы единодушно вспоминают как о женщине, одаренной замечательными душевными качествами.

Ю. Н. Тынянов так описывает Захарово в романе «Пушкин»: «Из… окна виден был пруд, обсаженный чахлыми березками; на его противоположной стороне чернел еловый лес, который своей мрачностью очень нравился Надежде Осиповне, — он был в новом мрачном духе элегий, — и не нравился Сергею Львовичу. Господский дом и флигель стояли на пригорке. Сад был обсажен старыми кленами. В Захарове везде были следы прежних владельцев — клены и тополи были в два ряда; следы старой, забытой аллеи, В роще Сергей Львович читал чужие имена, вырезанные на стволах и давно почернелые. Часто встречалась на деревьях и старая эмблема — сердце, пронзенное стрелою с тремя кружками — каплями, стекающими с острия; имена были расположены парами, что означало давнее свидание любовников. Захарово переходило из рук в руки, — новое, неродовое, невеселое поместие. Никто здесь надолго не оседал, и хозяева жили, как в гостях».

Но вряд ли Захарово было уж таким неуютным. О роскоши, конечно, говорить не приходится, но помещичий комфорт, следует полагать, присутствовал. Действительно, в купчей, составленной при продаже усадьбы в 1811 году, написано, что продается имение «с господским в том сельце Захарове домом и с имеющеюся в оном мебелью, кроме мебели из красного дерева, кресел с сафьянными подушками, черного с бронзой стола, зеркалов, поваренной, столовой и чайной посуды»[27]. Летом в ясные дни веселые обеды и чаепития происходили под сенью березовой рощи за большим столом, собиравшим все семейство. Конечно, велись и литературные беседы и читались стихи. С. Л. Пушкин прославился мастерским чтением комедий Мольера; его остроты передавались из уст в уста по всей Москве. Столь же образованной женщиной была и мать поэта; но и для нее и для мужа существовала исключительно французская литература. Отечественной словесности они попросту не знали.

Правда, частым гостем в Захарове был заметный поэт того времени И. М. Долгоруков. Ему принадлежало ближнее село Новоивановское. Ныне он известен исключительно как мемуарист. Однако в пушкинском кругу это имя произносилось с почтением. Вяземский считал Долгорукова неоцененным, но «великим русским дарованием», особенно отмечая национальный склад его поэзии.

О Захарове Пушкин вспоминал в Лицее. В «Послании Юдину» (другому лицеисту) он писал в 1815 году:

О, если бы когда-нибудь
Сбылись поэта сновиденья!
Ужель отрад уединенья
Ему вкушать не суждено?
Мне видится мое селенье,
Мое Захарово; оно
С заборами в реке волнистой,
С мостом и рощею тенистой
Зерцалом вод отражено.
На холме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад.
Где вместе Флора и Помона
Цветы плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона,
И глухо тополы шумят.
Туда зарею поспешаю
С смиренным заступом в руках,
В лугах тропинку извиваю,
Тюльпан и розу поливаю —
И счастлив в утренних трудах;
Вот здесь под дубом наклоненным
С Горацием и Лафонтеном
В приятных погружен мечтах.
Вблизи ручей шумит и скачет,
И мчится в влажных берегах,
И светлый ток с досадой прячет
В соседних рощах и лугах.

Захарово разделило судьбу большинства остальных пушкинских мест. Усадьба неоднократно приходила в упадок и возрождалась вновь. Перемены начались уже при жизни Пушкина. Небольшой флигелек, в котором летом жили дети, был разобран из-за ветхости еще полтора века назад. Пушкинское «зерцало вод» — старый пруд — вновь запрудили только в 1950-х годах. Когда-то к дому вела липовая аллея; теперь от нее осталось лишь несколько деревьев.

Близкий друг Пушкина П. В. Нащокин передает воспоминания поэта о Захарове: «Семейство Пушкиных жило в деревне. С ними жила одна родственница, какая-то двоюродная или троюродная сестра Пушкина, девушка молодая и сумасшедшая. Ее держали в особой комнате. Пушкиным присоветовали, что ее можно вылечить испугом. Раз Пушкин-ребенок гулял по роще. Он любил гулять, воображая себя богатырем, расхаживая по роще и палкою сбивая верхушки и головки растений. Возвращаясь домой после одной из прогулок, на дворе он встретил свою сумасшедшую сестру, растрепанную, в белом платье, взволнованную. Она выбежала из своей комнаты. Увидя Пушкина, она подбегает к нему и кричит: «Mon frere, on me prend pour un incendie»[28].

Дело в том, что для испуга к ней в окошко провели кишку пожарной трубы и стали поливать ее водою (таков был «метод» лечения. — В. Н.). Пушкин, видно знавший это, спокойно и с любезностью начал уверять ее, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также поливают»[29].

После продажи Захарова в усадьбе осталась дочь Арины Родионовны — Марья (Мария Федоровна Никитина). П. В. Анненков пишет, что «при продаже Захарова она (Арина Родионовна. — В. Н.) отклонила предложение выкупить семейство одной из дочерей своих, вышедшей замуж за здешнего крестьянина, сказав: «Я сама была крестьянка, на что вольная!»[30]. Ее многочисленные потомки живут здесь и сейчас и носят самые разные фамилии. Мало что известно об этой женщине; разве лишь то, что Пушкин был к ней искренне привязан. Впоследствии Марья говорила литератору Н. В. Бергу, расспрашивавшему ее о Пушкине: «Умные они были такие и как любили меня — господи, как любили»»[31].

Поэт и переводчик Берг посетил Захарово в 1851 году. Он записал некоторые из захаровских преданий. Марья рассказала ему, что Пушкин любил часами сидеть с книгой, погруженный в раздумья, на берегу пруда под огромной липой. Здесь стояла полукруглая скамейка. Около липы росло несколько берез. Мальчик исцарапал их набросками стихотворных строчек. Он не раз мечтательно говорил, что хотел бы быть похороненным среди захаровских берез. На одной из этих берез Берг действительно обнаружил какие-то стихи, но прочитать их уже не было возможности. Однако сестра поэта О. С. Павлищева опровергает Марью. По ее словам, Пушкин в те годы не писал русских стихов, а только что-нибудь случайное и по-французски. Поэтому «надписи и стихи, уцелевшие на деревьях в Захарове… должно приписать или отцу его Сергею Львовичу, или дядям, или, наконец, другим посетителям»[32].

В Захарове, расположенном рядом с принадлежавшим некогда Борису Годунову селу Большие Вяземы (чрезвычайно богатым историческими воспоминаниями; здесь по пути в Москву останавливалась Марина Мнишек), у Пушкина впервые мог пробудиться интерес (хотя бы пока и смутный) к прошлому. Отголоски старины донеслись до него уже в детстве. Неподалеку от Захарова возвышается курган, вероятно насыпанный в эпоху Древней Руси, когда нынешнее Подмосковье населяли летописные вятичи. Мальчик Пушкин не мог не знать его, но трудно сказать, произвел ли этот курган тогда на него впечатление. С уверенностью можно сказать лишь то, что места его детских игр ассоциировались у него с кровавыми буднями Смутного времени. В «Борисе Годунове» в сцене «Корчма на литовской границе» звучат известные названия. Хозяйка объясняет Григорию дорогу за рубеж Руси: «Прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево». Действительно, рядом с Захаровом есть село Хлюпино. Интересно отметить, что эти запомнившиеся Пушкину названия вновь повторяются в «Барышне-крестьянке».

В пушкинское время владельцем Больших Вязем был московский генерал-губернатор князь Д. В. Голицын. Он несколько раз косвенно соприкоснулся с судьбой великого поэта. Начиная с 1826 года Пушкин часто бывал в Москве и посещал блестящие «голицынские балы», о которых даже не питавший любви к России де Кюстин обмолвился, что они — то ли сказочный Багдад из «Тысячи и одной ночи», то ли еще более сказочный Вавилон эпохи Семирамиды. Юная Н. Н. Гончарова была одним из украшений этих празднеств.

На одном из балов у Д. В. Голицына в начале 1830 года знакомый Пушкина И. Д. Лужин (офицер из близкого окружения Д. В. Голицына, впоследствии московский обер-полицмейстер. — В. Н.) в беседе с матерью первой московской красавицы обмолвился несколькими словами об отсутствующем поэте. В ответ мать и дочь передали Пушкину поклон. Когда последний узнал об этом, он понял произошедшее как знак, что его искания начинают восприниматься благосклонно. Действительно, по приезде в Москву он получил долгожданное согласие после очередного сватовства.

В июле 1830 года, накануне женитьбы, когда Пушкин мысленно подводил итоги первой половины своей жизни, его потянуло в Захарово. По словам матери, он совершил «сентиментальное путешествие». Берг записал воспоминания Марьи: «Приезжал он ко мне сам перед тем, как вздумал жениться. Я, говорит, Марья, невесту сосватал, жениться хочу… И приехал это не прямо по большой дороге, а задами: другому бы оттуда не приехать… а он знал. (Вероятно, Пушкин приехал кратким путем из Больших Вязем. — В. Н.) Я… сижу, — продолжает Марья, — смотрю: тройка! Я эдак… А он уже ко мне-то в избу-то и бежит… «Чем, мол, батюшка, угощать-то я стану? Сем, мол, яишенку сделаю». — «Ну, сделай, Марья!» — Пока он пошел по саду, я ему яишенку-то и сварила; он пришел, покушал…»[33]. Вряд ли приготовление яичницы заняло более четверти часа. Пушкину же этого времени вполне хватило, чтобы обежать усадьбу. Он заметно погрустнел. «Все наше решилось, — сказал он Марье, — все поломали, все заросло».

Больше приехать в Захарово Пушкину уже не довелось.


Михайловское


Ныне в России нет города Воронина. В свое время он был одной из пограничных крепостей на литовских рубежах, но благодаря выгодному расположению на реке Сороти стал обширен и многолюден. Однако Ливонская война поставила крест на процветании Воронина; его разорили войска Стефана Батория, а затем и фактически стерли с лица земли. Но каков был этот город, можно судить по тому, что в нем было целых шесть монастырей, владевших большими «губами» (волостями). Одному из них — Михайловскому — принадлежала Михайловская губа, центром которой было село Зуево. В дальнейшем старое название забылось, и село стало просто Михайловским. После исчезновения Воронича все монастырские земли в начале XVII века отошли в казну.

В 1742 году Михайловская губа была пожалована императрицей Елизаветой Петровной «арапу Петра Великого» А. П. Ганнибалу — крестнику и любимцу царя. Затем владельцем села стал третий сын Осип Абрамович. Пылкий и необузданный, он вскоре после свадьбы оставил молодую жену с малолетней дочерью (будущей матерью поэта) и, не удосужившись оформить развод, обвенчался с другой женщиной. Хотя двоеженство считалось тяжким преступлением, но дворянство того времени привыкло смотреть свысока на закон, полагая, что родовитость и деньги решат все проблемы. Но в данном случае нетерпеливый муж просчитался. Его первая жена оказалась женщиной умной и энергичной. Она добилась признания нового брака супруга недействительным и закрепила за своей дочерью права единственной наследницы. О. А. Ганнибал умер в 1806 году. Пушкин его не знал, хотя в возрасте пяти месяцев его привезли в «псковскую глушь» для того, чтобы показать деду.

Правда, нельзя сказать, чтобы семейство Пушкиных, в котором «бабушка Ганнибал» играла первенствую роль, не поддерживало связи со своим непутевым патриархом. Наоборот, свидетельством противного является рапорт, поданный начальству С. Л. Пушкиным, служившим в Московском коммисариатском депо:

«Тесть мой, Иосиф Абрамович Ганнибал, живущий в дальней своей деревне, не имея никого родных, кроме меня, и в совершенном одиночестве, опасно болен. Он не в силах будучи писать ко мне, просил одного из своих соседей, уведомить меня о его положении и желании его меня увидеть»[34].

Просьба была уважена; С. Л. Пушкин был командирован в Псковскую губернию для закупок холстов и смог увидеться с О. А. Ганнибалом незадолго до его смерти.

Известие о кончине деда не могло оставить гениального внука, в котором уже проснулся пытливый интерес к тайнам бытия, равнодушным. В программе своих автобиографических записок он упоминает об отъезде матери в деревню в связи с этими событиями. По словам Пушкина, дед умер «от следствий невоздержанной жизни». Владелицей Михайловского стала «бабушка Ганнибал». Она умерла также в Михайловском в 1818 году. Смерть как бы разрешила все проблемы и соединила супругов, почти тридцать лет живших раздельно. Их могилы оказались рядом на кладбище Святогорского монастыря. Михайловское унаследовала мать поэта Н. О. Пушкина.

Понятно, что младенческая поездка в Михайловское никак не отразилась на духовной жизни Пушкина. Можно сказать, что по-настоящему он приехал в это сельцо только после окончания Лицея в июле 1817 года. Его прежде всего заинтересовали родственники Ганнибалы. Почти сразу же после приезда он наносит визит своему двоюродному деду Петру Абрамовичу Ганнибалу, унаследовавшему главное имение отца — арапа Петра Великого — Петровское и жившему в родовом доме. Об этом посещении сохранилась красноречивая запись самого поэта: «…попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести; я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда. Принесли… кушанья поставили…» Следует отметить, что одобрение П. А. Ганнибала не в последнюю очередь было вызвано тем, что поднесенная водка была его собственного изготовления.

Вообще клан Ганнибалов славился своим беззаботным нравом, добротою, хлебосольством и порой доходящим до навязчивости гостеприимством. У соседей все это получило название ганнибаловщины. Не обошлось и без курьезного случая, о котором рассказывает (со слов сестры поэта) его племянник Л. Н. Павлищев. Пушкин вообразил себя влюбленным в некую девицу Лошакову, отнюдь красотой не блиставшую. Его дядя Павел Петрович Ганнибал в одной из фигур котильона увел у Пушкина его кратковременную пассию, и поэт не нашел ничего лучшего, как вызвать родича на дуэль. Правда, через десять минут ссора кончилась мировой, и за последовавшей пирушкой гости распевали тут же сочиненный одним из Ганнибалов экспромт:

Хоть ты, Саша, среди бала
Вызвал Павла Ганнибала;
Но, ей-Богу, Ганнибал
Ссорой не подгадил бал.[35]

В первый приезд Пушкин пробыл в Михайловском месяц. Тогда же он свел знакомство с соседями в усадьбе Тригорское (в двух верстах от Михайловского) Осиповыми-Вульф; это семейство (мать и дочери) сыграло большую роль в его жизни. Пушкин сразу же понял, что обрел здесь близких по душевному складу людей. Именно к обитателям Тригорского обращено прощальное стихотворение Пушкина (единственное написанное им в те дни):

Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
И легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!
Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?
От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам.
Быть может (сладкое мечтанье!)
Я к вашим возвращусь полям,
Приду под липовые своды,
На скат тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы
Веселья, граций и ума.

Вновь Пушкин приехал в Михайловское через два года. Летом 1819 года он провел здесь месяц, ставший тяжким для семьи поэта. 16 июля умер последний брат поэта Платон, проживший едва восемь месяцев; его похоронили в Святогорском монастыре — новый камень в семейном некрополе. Правда, смерть младенца не нашла отражения в поэзии Пушкина.

Вероятно, Пушкину даже не могло прийти в голову, что ему придется провести в Михайловском безвыездно два года на положении политического узника, лишенного даже права прокатиться в ближайший уездный город. Но случилось именно так. Пушкин был отправлен в Михайловское по непосредственному указанию Александра I.

В материнскую усадьбу Пушкин приехал в состоянии глубокой депрессии. Вся семья была в сборе, и он свалился на родных как снег на голову; было известно и то, что над ним установлен бдительный надзор (конечно, тайный!) и осуществлять его должны были уездный предводитель дворянства Пещуров (дядя А. М. Горчакова) и сосед-помещик Рокотов. Правда, оба они постарались отделаться от щекотливого поручения. Рокотов сослался на болезнь, а Пещуров, оказавшийся в более деликатном положении, не нашел ничего лучшего, чем возложить надзор над сыном на отца поэта, и тот в растерянных чувствах малодушно согласился. Кроме того, церковный надзор должен был блюсти игумен Святогорского монастыря Иона. В такой атмосфере Пушкину было не до поэтических трудов.

В конце концов Пушкин не выдержал. Произошла шумная ссора сына с отцом, слух о которой быстро распространился по уезду. Пушкин не на шутку был испуган. В сердцах он написал письмо псковскому гражданскому губернатору Б. А. Адеркасу с просьбой «для успокоения отца» перевести его самого в одну из царских крепостей. К счастью, крепостной, с кем было послано это письмо, не застал Адеркаса в Пскове и не вручил послания, которое было бы воспринято как очередная вызывающая пушкинская дерзость. После этого все семейство уехало из Михайловского, и поэт остался в одиночестве. Он поддерживал отношения только с братом Львом, которого забрасывал просьбами о присылке книг и шампанского.

Изгнанник поселился в маленькой комнате рядом с крыльцом. Здесь умещались только кровать с пологом, письменный стол, диван, книжный шкаф. Всюду исписанные бумаги и обкусанные куски перьев; Пушкин всегда писал крошечными обглоданными перышками, которые едва можно удержать в пальцах. Эта комната — одновременно кабинет, спальня, столовая и гостиная. Дома Пушкин отсюда не выходил и почти все время проводил за чтением; писал он ночью. Свет горел постоянно. Поэт много гулял по окрестностям, а также ездил верхом. Он всегда ходил с тяжелой железной палкой, которую подбрасывал вверх и ловил на лету; иногда он бросал ее вперед и, подойдя, подбирал. Для отвлечения Пушкин играл в два шара на бильярде. Было летом и утреннее купание в Сороти, но он далеко не плавал, а только окунался у берега. В четвертой главе «Евгения Онегина», написанной в Михайловском, читаем:

Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К плывущей под горой реке.

Еще одним любимым занятием (как и у Байрона) была стрельба из пистолета в цель — у погреба за банькой. Дни за днями тянулись однообразно.

В Михайловском Пушкин ходил «по-народному» — в красной рубахе, подпоясанной кушаком, и с белой соломенной шляпой на голове. Ногти у него всегда были длинные, бакенбарды можно было принять за бороду. В таком «славянофильском» виде он появлялся на ярмарке у стен Святогорского монастыря, где всегда обращал на себя внимание.

В беловой рукописи уже упомянутой четвертой главы «Евгения Онегина» находится строфа, впоследствии выпущенная при печати:

Носил он русскую рубашку,
Платок шелковый кушаком,
Армяк татарский нараспашку
И шляпу с кровлею, как дом
Подвижный. Сим убором чудным
Безнравственным и безрассудным,
Была весьма огорчена
Псковская дама Дурина,
А с ней Мизинчиков. Евгений,
Быть может, толки презирал,
А вероятно их не знал,
Но все ж своих обыкновений
Не изменил в угоду им,
За что был ближним нестерпим.

Хозяйственными заботами Пушкин себя не обременял, передоверив их няне Арине Родионовне и управляющему Михаилу Калашникову. По позднейшим воспоминаниям престарелых дворовых Михайловского он «в свое домашнее хозяйство не входил никогда, как будто это не его дело и не он хозяин… Ему было все равно, где находились его крепостные и дворовые крестьяне — на его работе или у себя в деревне»[36]. Именно тогда старушка няня стала для поэта «доброй подругой бедной юности». Он писал своему одесскому знакомцу Д. М. Шварцу 9 декабря 1824 года: «Уединение мое совершенно — праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством и то вижу его довольно редко — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны… она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно»[37].

Упомянутое единственное семейство, с которым Пушкин поддерживал близкие отношения, были Осиповы-Вульф из соседнего Тригорского. Оно состояло из недавно овдовевшей матери Прасковьи Александровны Осиповой (рожд. Вындомской, в первом браке Вульф) и восьми детей. Сама П. А. Осипова была в отдаленном родстве с матерью поэта; в то время ей было 43 года. Дети от брака с Осиповым были малолетними, и их можно не принимать во внимание. Помимо умной сердечной матери искренними друзьями Пушкина стали Алексей Вульф — студент Дерптского университета — и старшие дочери: Анна и Евпраксия. Они представляли собой противоположные женские типы, подобно Татьяне и Ольге Лариным. Анна была глубокой натурой, способной на самоотверженную любовь; образованная и остроумная, в разговоре она в первое время часто ставила в тупик поэта, также отличавшегося едким языком. Наоборот, Евпраксия была внешне легкомысленна, всегда весела и естественным образом становилась центром общества молодежи; этому способствовало и то, что она была хорошей музыкантшей, разыгрывавшей привезенные Пушкиным ноты Россини, и, кроме того, великолепно готовила жженку. Алексей (кажется, без больших оснований) считал себя прототипом Ленского. Прасковья Александровна чутко понимала душевное состояние Пушкина. В письме Жуковскому она обмолвилась, что Псковская губерния, по сути дела, ничем не лучше Сибири. Не удивительно, что изгнанник вскоре стал проводить в Тригорском все дни.

Главным трудом михайловского изгнанника стала трагедия «Борис Годунов». Ее замысел возник у поэта «на городище Воронич» в самом конце 1824 года после чтения только что вышедших X и XI томов «Истории государства Российского» Карамзина. Впоследствии Пушкин вспоминал: «Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрения малого числа людей избранных». Работа над «Борисом Годуновым» продолжалась весь 1825 год; последняя точка была поставлена 7 ноября.

Посетители в Михайловском были редки. Первым приехал проведать своего лучшего лицейского друга И. И. Пущин в январе 1825 года. Он провел в Михайловском всего один день, но этот день навсегда запомнился им обоим до мельчайших подробностей. Он описан Пущиным в знаменитых «Записках о Пушкине».

Пущин решил завернуть в Михайловское по пути из Москвы в Петербург, куда он собирался к родным на Рождество. Перед отъездом на вечере у московского главнокомандующего Д. В. Голицына он обмолвился о своем намерении А. И. Тургеневу, и тот стал всячески его отговаривать, поскольку Пушкин находится под двойным надзором — и полицейским и духовным. Почти те же самые слова услышал Пущин и от дяди-поэта В. Л. Пушкина, к которому заехал проститься. Но и А. И. Тургенев и В. Л. Пушкин, видя твердость его намерения, по окончании разговора со слезами на глазах попросили передать поэту дружеский привет и ободрение.

Пущин привез с собой рукопись комедии Грибоедова «Горе от ума», бывшей тогда новинкой. Чтение ее было прервано приездом игумена Святогорского монастыря Ионы, решившего проверить, что за посетитель у Пушкина в Михайловском. После чаепития с ромом (до которого священник был большим охотником) он уехал, извинившись за то, что своим вторжением прервал беседу друзей. После этого Пушкин стал читать «Цыган». Пущин не скрывал, что вступил в тайное общество, но поэт не стал расспрашивать подробности, понимая, что это слишком опасная тема.

В апреле несколько дней в Михайловском гостил Дельвиг. Приезд друга совпал с работой Пушкина над первым изданием своих стихотворений — и это еще больше его обрадовало. Пушкин высоко ценил художественный вкус Дельвига, его чувство русского языка и постоянно советовался с ним. Обычно утро проходило в поэтических дебатах, после чего друзья отправлялись в Тригорское. В письме брату Льву Пушкин писал 23 апреля: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились — а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь Чигиринским старостою. Приказывает тебе кланяться, мысленно тебя целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей (например, устриц)»[38]. Под «Чигиринским старостой» имеется в виду только что напечатанный в «Полярной «Звезде»» отрывок из поэмы Рылеева «Наливайко».

Еще одним лицейским другом, с которым Пушкину посчастливилось свидеться, был Горчаков. Он уже сделал первые шаги на своей блестящей дипломатической карьере. Горчаков только что вернулся из Англии и по пути заехал в имение своего дяди Пещурова село Лямоново. Пушкин, узнав об этом, сразу же помчался в Лямоново, где провел целый день. Свидание с Горчаковым оставило у него смутное впечатление. 15 сентября он писал Вяземскому: «Горчаков мне живо напомнил Лицей, кажется, он не переменился во многом — хоть и созрел и, следственно, подсох»[39]. Через несколько дней он пишет ему же: «Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием: первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии, попроси его не говорить об них, не то об ней заговорят, а она мне опротивит, как мои «Цыганы», которых я не могу докончить по сей причине»[40].

В Лямонове Горчаков заболел, и Пушкин, сидя на его постели, читал ему отрывки из «Бориса Годунова», в том числе сцену в келье Чудова монастыря, где беседуют Пимен и Григорий Отрепьев. Горчаков вспоминает: «В этой сцене… было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о «слюнях»… Такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона, которым писана сцена… «Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?» — «А посмотри, у Шекспира и не такие еще выражения попадаются», — возразил Пушкин. «Да; но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени»… Пушкин подумал и переделал свою сцену»[41].

В Михайловском Пушкин пережил, пожалуй, самое страстное увлечение своей жизни. По эмоциональному накалу ни раньше, ни позже ничего подобного с ним не было. Длинен список женщин, в которых был влюблен Пушкин; но только две овеяны романтической легендой. Конечно, первой всегда останется жена — это бесспорно; но второй сразу же приходит на память А. П. Керн. Здесь причина не столько в посвященном ей хрестоматийном стихотворении. А. П. Керн была не только красива и обаятельна; она была талантлива — и именно своей незаурядной одаренностью обворожила не только Пушкина, но и Глинку. Достаточно прочесть ее мемуарные очерки, чтобы также проникнуться восхищением перед «гением чистой красоты».

По-видимому, Пушкин был готов перейти все границы. Осипова не на шутку встревожилась; она опасалась скандала, могущего только усугубить положение Пушкина. Она спешно отправила Керн в Ригу к мужу вместе со своей дочерью Анной. В день их отъезда поэт пришел в Тригорское рано утром и принес Керн в подарок неразрезанный экземпляр первой главы «Евгения Онегина», между страницами которого был вложен листок со знаменитым стихотворением. Впрочем, страсть поэта оказалась кратковременной.

Еще одним поэтом, помимо Дельвига, посетившим Пушкина в Михайловском, был Языков. Он учился в Дерпте и был приятелем Алексея Вульфа. Пушкин с самого начала хотел заманить его к себе, но Языков долго не ехал. Одной из причин стала природная лень, мешавшая певцу разгульных студенческих пиршеств сдвинуться с места. Другая причина была более глубокого характера. Поэты пушкинского круга всячески стремились подчеркнуть свою независимость и постоянно дистанцировались от признанного «главы русской поэзии». Для них это было внутренней необходимостью. Отсюда нелестные отзывы о «Евгении Онегине» и пушкинских сказках у Баратынского. Особенно упорно сопротивлялся его влиянию Языков, находя всюду у Пушкина недостатки и предпочитая ему Жуковского.

Только через два года, в июне 1826 года, Языков принял приглашение Пушкина и Алексея Вульфа и приехал в Тригорское. По его собственному признанию, он провел восхитительные и беззаботные шесть недель. Об атмосфере «поэтических пиршеств» вспоминает А. Вульф: «Сестра моя Euphrosine, бывало, заваривает всем нам после обеда жженку: сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдете немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова, — сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится»[42]. В жизни Языкова это был, может быть, самый яркий эпизод. Он отдал ему дань в большом стихотворении «Тригорское»:

Что восхитительнее, краше
Свободных, дружеских бесед,
Когда за пенистою чашей
С поэтом говорит поэт?
Жрецы высокого искусства,
Пророки воли божества!
Как независимы их чувства,
Как полновесны их слова!
Как быстро, мыслью вдохновенной,
Мечты на радужных крылах,
Они летают по вселенной
В былых и будущих веках!
Прекрасно радуясь, играя,
Надежды смелые кипят,
И грудь трепещет молодая,
И гордый вспыхивает взгляд!

Но такие светлые дни общения с близкими по духу людьми выпадали Пушкину крайне редко. В деревне он тосковал, временами даже доходил до отчаяния. Не удивительно, что у него возникали планы побега — один фантастичнее другого. Прежде всего Пушкин вспомнил, что у него врачи находили аневризм (расширение артерии); эта болезнь считалась в то время чрезвычайно распространенной и крайне опасной. Впервые он заговорил о своем недуге еще в Одессе, когда просился в отставку. В письме заведующему канцелярией М. С. Воронцова А. И. Казначееву поэт писал: «Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уж 8 лет, как я ношу с собою смерть. Могу представить свидетельство какого угодно доктора»[43]. Трудно сказать, насколько Пушкин был искренним и существовали ли в действительности показания медиков.

В апреле 1825 года Пушкин решил направить прошение Александру I разрешить ему уехать за границу для лечения, ибо его аневризм, которым он якобы страдал более десяти лет, требовал немедленной операции. В черновике письма царю он писал об аневризме сердца, но впоследствии всюду речь стала идти об аневризме ноги — уже отсюда ясно, что все разговоры о болезни были надуманными. С Жуковским Пушкин был откровенен: «Мой аневризм носил я 10 лет и с Божьей помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен»[44]. Друзья же встревожились не на шутку.

Многоопытный царедворец Жуковский не передал царю письма Пушкина. Вместо этого ходатаем за сына-изгнанника (по его совету) стала мать поэта. Она просила разрешения выехать Пушкину в Ригу для операции, но Александр I разрешил только Псков. Сюда по просьбе того же Жуковского согласился приехать из Дерпта и оперировать его знаменитый хирург Мойер. Пушкин был взбешен. В сердцах он пишет Вяземскому: «Псков для меня хуже деревни, где по крайней мере я не под присмотром полиции. Вам легко на досуге укорять меня в неблагодарности, а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так, может быть, пуще моего взбеленились. Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как езуит, но все же мне не легче. Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, последним доводом за освобождение — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! Душа моя, поневоле голова кругом пойдет. Они заботятся о жизни моей; благодарю — но черт ли в эдакой жизни. Гораздо уж лучше от нелечения умереть в Михайловском. По крайней мере могила моя будет живым упреком, и ты бы мог написать на ней приятную и полезную эпитафию. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике; лишают меня права жаловаться (не в стихах, а в прозе, дьявольская разница!), а там не велят и беситься. Как не так!»[45] Пушкин полагал, что его друзья сделали именно то, чего нельзя было делать ни при каких условиях. Немного поостыв, он разъяснил Жуковскому, что всегда готов принять бесплатную услугу от него — собрата по лире, но никогда не согласится принять ее у Мойера — прославленного и дорогого врача.

Впрочем, друзья Пушкина простаками не были. Широко циркулировали слухи, что поездка в Ригу только предлог для того, чтобы Пушкин и Алексей Вульф (поэт с паспортом крепостного последнего) бежали бы за границу. План наивный, но приятели потратили достаточно времени на его обдумывание. В сложившейся ситуации и Жуковский, и Вяземский проявили как благоразумие, так и предусмотрительность.

Известно, что в декабре 1825 года Пушкин собирался тайно уехать из Михайловского в Петербург, но поворотил с дороги, испугавшись неблагоприятных примет. Со слов самого поэта рассказывает С. А. Соболевский: «Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оного колебаний по вопросу о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких сложных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет в Тригорское проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник, который шел проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. «А вот каковы бы были последствия моей поездки — прибавляет Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно… попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!»»[46] Итак, по Соболевскому, поездка должна была состояться накануне 14 декабря.

Однако существует другой вариант этого таинственного события. Младшая дочь Осиповой Мария, которой в то время было пять лет, вспоминает в беседе с историком М. И. Семевским:

«Однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у… печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был, извольте видеть, человек Арсений — повар. Обыкновенно, каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург; там эти яблоки и всякую деревенскую провизию Арсений продавал и на вырученные деньги покупал сахар, чай, вино и т. п. нужные для деревни запасы. На этот раз он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привез, ничего на них не купив. Оказалось, что он в переполохе, приехал даже на почтовых. Что за оказия! Стали расспрашивать — Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню.

Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно — не помню.

На другой день — слышим, Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебегал ему дорогу, а при самом выезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку в Петербург, а между тем подоспело известие о начавшихся в столице арестах, что окончательно отбило в нем желание ехать туда»[47].

Трудно сказать, какое из повествований соответствует истине. Они совпадают в ярких частных моментах (заяц, священник), что, по-видимому, и имело место на самом деле. Относительно даты вопрос остается открытым (сам Пушкин по-разному рассказывал об этом Далю и Вяземскому); но все — и аберрация памяти, и мистическая окраска — свидетельствует о смятении умов после 14 декабря. Пушкин понимал, что его участь висит на волоске. Он формально не был членом тайного общества, но дружил со многими заговорщиками, и в их изъятых бумагах всегда находились его стихи. Страшась ареста, он спешно уничтожил свои «Записки», которые писал в Михайловском, о чем впоследствии постоянно жалел; но в те дни, попади эти откровенные «Записки» в руки полиции, они могли бы только усугубить положение многих людей — и причастных заговору, и знавших о нем только понаслышке.

Нельзя обойти молчанием еще один эпизод «михайловского бытия» Пушкина. В конце апреля — начале мая 1826 года он пишет Вяземскому: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится… Милый мой, мне совестно ей-богу… но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел, болен ли ты или нет; мы все больны — кто чем»[48]. Героиней «деревенского романа» была Ольга, дочь управляющего Михаила Калашникова. Она вскоре родила сына Павла, умершего младенцем. По-видимому, здесь была не просто кратковременная связь барина и крепостной красавицы. Взволнованный тон пушкинского письма красноречиво свидетельствует об обратном. Ведь впоследствии Пушкин дал Ольге вольную и крестил ее детей. Эта пейзанка была его искренней привязанностью.

Друзья, которых Пушкин бранил год назад, советовали ему воспользоваться благоприятным моментом после завершения следствия по делу декабристов и вновь напомнить о себе правительству. В мае 1826 года Пушкин в Пскове дал подписку о непринадлежности к тайному обществу и, возможно, одновременно направил прошение Николаю I о позволении уехать или в Москву, или в Петербург, или за границу для лечения. Причиной расстроенного здоровья был назван по-прежнему аневризм. Конечно, с точки зрения бюрократической формалистики это был единственно правильный путь. Однако вопрос о возвращении Пушкина из ссылки уже рассматривался. В Псковскую губернию был командирован тайный агент полиции А. К. Бошняк (известный ботаник), целью которого было выяснить, нет ли за Пушкиным «поступков, клонящихся к возбуждению вольности крестьян». Ничего подобного, к счастью, Бошняк не обнаружил. Занимаясь научными изысканиями, он одновременно расспрашивал всех, кого можно, о Пушкине. На его вопросы игумен Святогорского монастыря Иона ответил, что поэт «ни во что не мешается и живет как красная девка». По единодушному отзыву простолюдинов, Пушкин — «отлично добрый барин», обожаемый своими крестьянами. Чиновничество было более сдержанным, но резюме их слов сводилось к тому, что Пушкин — краснобай, возводящий на себя небылицы и старательно культивирующий свои странности; никакой опасности для «законного правления» он представлять не может. В таком духе Бошняк и представил свой доклад.

Об отъезде Пушкина из Михайловского вспоминает М. И. Осипова: «1-го или 2-го сентября 1826 года Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге Михайловское…

Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказался фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель и через полчаса его уже не было»[49].

Дата неверная; на самом деле Пушкин уехал из Михайловского в ночь с 3 на 4 сентября.

В Москве Пушкина сразу же принял Николай I. Царь не скрывал, что он говорил с «умнейшим человеком в России» (его собственные слова), но одновременно заметил, что за Пушкиным нужен глаз да глаз. В литературных кругах Пушкина встретили с распростертыми объятиями. Слухи о милостивом отношении Николая I к поэту сделали его желанным гостем также и в московских гостиных. Москва, шумно и не заглядывая в будущее, праздновала коронационные торжества. В конце концов Пушкин устал от бурного хлебосольства «старой столицы» и в октябре на месяц возвратился в «свою избу» в Михайловском.

Крестьяне радостно встретили своего барина, и это по-настоящему растрогало Пушкина. Он писал Вяземскому: «Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни, хамов и моей няни — ей-богу приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом»[50].

«Делом» были отнюдь не стихи, а «презренная проза». По заданию царя Пушкин написал записку «О народном воспитании». Официальный заказ поставил его в затруднительное положение, но он решил (как сам выразился в разговоре с Вульфом) «не пропускать такого случая, чтобы сделать добро». Пушкин едко отозвался о системе домашнего воспитания, когда «ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести». Среди предлагаемых им мер было также уничтожение в учебных заведениях унизительных телесных наказаний. Кроме того, Пушкин писал, что русскую историю необходимо преподавать по Карамзину. Николаю I кое-что понравилось из пушкинских рассуждений, но в целом он остался недоволен. Бенкендорф передал Пушкину его слова, что на первое место должно ставить «нравственность, прилежание, служение, усердие» — и именно это следует сделать предметом народного воспитания.

В следующем году Пушкин уединился в Михайловском на целых два месяца. На этот раз он серьезно занялся прозой. Его первым опытом стал незаконченный роман «Арап Петра Великого». Характерно, что старый замысел стал воплощаться

В деревне, где Петра питомец,
Царей, цариц любимый раб
И их забытый однодомец,
Скрывался прадед мой арап,
Где, позабыв Елизаветы
И двор, и пышные обеты,
Под сенью липовых аллей
Он думал в охлаждены лета
О дальней Африке своей.

А. Вульф, посетивший Пушкина 15 сентября 1827 года, нашел его за письменным столом «в молдавской красной шапочке и халате». На столе лежали «Журнал Петра Великого» и тома карамзинской истории. После обеда Пушкин поделился с гостем своими планами. Он непременно собирался писать «Историю Петра I» и «Историю Александра I»; последнюю — «пером Курбского». Мимоходом поэт заметил (пожалуй, преждевременно), что уже можно описывать царствование Николая I и 14 декабря.

Прошли долгие семь лет, когда Пушкин вновь приехал в Михайловское (сентябрь 1835 года). Это был уже усталый человек, мучимый мыслью, что он не в состоянии справиться со своей ролью главы многочисленного и постоянно растущего семейства. Денежные заботы гасили вдохновение. Пушкин уединился в деревне для работы, но трудиться с прежней интенсивностью не получалось. Он писал жене 25 сентября: «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился, да и подурнел. Хотя я могу сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был»[51]. Фактически единственным итогом этой осени стало знаменитое стихотворение «Вновь я посетил» — поразительное своей просветленной мудростью; оно воспринимается как завещание поэта будущим поколениям.

Последний раз Пушкин приехал в Михайловское в апреле 1836 года, привезя туда гроб матери. Она была похоронена 3 апреля у алтарной стены Успенского собора Святогорского монастыря рядом с могилами родителей О. А. и М. А. Ганнибал. Поблизости Пушкин, обуреваемый мрачными предчувствиями, купил место для себя. На похоронах присутствовал весь семейный клан Осиповых-Вульф. На следующий день поэт послал письмо Языкову с поклоном «от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Сороти».

После смерти матери поэта встал вопрос о наследстве; решалась и судьба Михайловского. Как часто бывает в подобных случаях, между наследниками начались бесконечные расчеты, утомлявшие Пушкина; брат Л. C. Пушкин и сестра О. С. Павлищева надеялись, благодаря наследству, он — выкрутиться из долгов, она — поправить шаткое финансовое положение своего семейства. Поэт до последнего дня стремился сохранить Михайловское за собой, но в случае продажи мог уплатить за него не более 40 тысяч. Вопрос не был решен до гибели Пушкина. Михайловское стало собственностью детей поэта, но только благодаря тому, что оно было в их пользу выкуплено опекой у остальных наследников.

На рассвете 6 февраля 1837 года Пушкин был похоронен рядом с могилой матери. Гроб с его телом был доставлен из Петербурга в сопровождении А. И. Тургенева и камердинера поэта Никиты Козлова. Об обстоятельствах похорон вспоминает младшая дочь П. А. Осиповой-Вульф Екатерина Ивановна Фок, которой в те дни было тринадцать лет:

«Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15 февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно: едет к нам возок с какими-то двумя людьми, за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим фоб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, — ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе — сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году»[52].

Более двадцати лет Михайловское оставалось без хозяина; усадьба постепенно ветшала. Только в 1866 году здесь поселился младший сын поэта Григорий Александрович, занявшийся ее обустройством. Казалось, судьба благоволила к Михайловскому. В дни торжеств в связи со столетием со дня рождения Пушкина усадьба была выкуплена государством и вскоре стала музеем. Но революция не обошла Михайловское стороной; 3 февраля 1918 года усадьба была сожжена, как и все усадьбы округи, поскольку пронесся слух, что из Петрограда «пришла бумага» с указанием спалить все дворянские усадьбы без разбора.

Восстановили Михайловское в 1937 году к новой столетней годовщине, на этот раз смерти Пушкина. Вновь усадьба сгорела в пламени войны. По-настоящему Михайловское начало возрождаться только в 1949 году, когда пышно отмечалось 150-летие со дня рождения Пушкина. Такова — от годовщины к годовщине — его драматическая летопись.


Болдино


Творцом легенды про «род Пушкиных мятежный» был сам великий поэт; и обаяние его гения оказалось столь велико, что все безоговорочно поверили в эту легенду. На самом деле ничего подобного не было; никто из предков поэта не выделялся яркой индивидуальностью; они были типичными представителями своего социального круга, стремившимися идти в ногу с бурными и не всегда понятными событиями жестоких эпох Ивана Грозного и Смутного времени. Не отличаясь ни большими достоинствами, ни из ряда вон выходящими пороками, они проявили себя заурядными, но тем не менее достойными сынами дворянского сословия, сумевшими сохранить доброе имя в самых трудных обстоятельствах и верно послужить престолу и Отечеству.

Даже изображенный в «Борисе Годунове» Гаврила Пушкин, как бы воплощавший, по мнению поэта, «мятежный дух» этого рода, по словам известного историка С. Б. Веселовского, «в действительности был более ловким и осмотрительным человеком, чем смутьяном и мятежником»[53]. Его дальнейшая благополучная, но ничем не выделяющаяся карьера при дворе Михаила Романова только подтверждает приведенные слова. Поэту же страстно хотелось иного. Он мечтал видеть своих предков активными участниками бурных событий Смутного времени. Поэтому он легко впал в ошибку.

Пушкин в «Истории государства Российского» Карамзина нашел упоминание о том, Евстафий Пушкин был отправлен Борисом Годуновым в Сибирь «в опалу, что на него доводили люди его», то есть по доносу дворовых. На самом деле Евстафий Пушкин был просто назначен воеводой в Тобольск и фактически стал наместником русского царя в этом далеком краю. Если это и была ссылка, то почетная. Никакой бурной ненависти к Борису Годунову она вызвать не могла. У Пушкиных не было оснований питать мстительные чувства и искать их удовлетворения в стане Лжедмитрия I. Скорее, наоборот. Ведь еще ранее, при Федоре Иоанновиче, Евстафию Пушкину были пожалованы большие земли в Арзамасском уезде — в краю мордвы. Центром его владений было село Большое Болдино.

Устроителем усадьбы в Большом Болдине был дед поэта Лев Александрович Пушкин. Им же была построена каменная (на месте прежней деревянной) церковь Успения Божьей Матери. В свое время он упустил возможность «сделать фортуну» во время переворота, возведшего на престол Екатерину II; он — офицер лейб-гвардии Семеновского полка — отказался присягать новой императрице. Об этом Пушкин пишет в «Моей родословной»:

Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин.
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин.

Правда, и здесь преувеличение. По всей вероятности, «крепости» не было. Дед поэта был просто посажен под домашний арест и на следующий год уволен со службы в чине подполковника. После этого он зажил «большим барином».

Во время своего первого приезда в Болдино Пушкин слышал глухие воспоминания крестьян о своем деде. Они не могли не поразить его. В «Начале автобиографии» Пушкин пишет:

«Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе… Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли».

Сказанное вполне в духе преданий о помещичьих бесчинствах конца XVIII века. Достаточно вспомнить Салтычиху или «старого барина» из Спасского-Лутовинова. Но в данном случае возникают сомнения. Когда в 1840 году незаконченное начало «Автобиографических записок» было опубликовано, отец поэта, обычно с великим трудом бравшийся за перо, выступил с резким протестом. Сын рисует крайне привлекательный образ своего родителя: «Он был любим, уважаем, почитаем даже теми, которые знали его по одному слуху. Он был примерный господин для своих людей, оплакиваем ими, как детьми; многие из вольных, по тогдашнему обычаю, пожелали быть его крепостными»[54]. Тем более он не был способен на жестокость. Однако легенда явно имеет под собой подлинную основу. Известен формуляр Л. А. Пушкина, в котором написано, что означенный Пушкин «за непорядочные побои находящегося у него на службе венецианина Харлампия Меркадия был под следствием, но по именному указу повелено его, Пушкина, из монаршей милости, простить»[55]. Вероятно, дело сводилось к измене его первой жены, и обиженный муж таким, достаточно обычным, способом свел счеты с ее любовником.

Эта история наверняка наложила тяжелый отпечаток на память о Л. А. Пушкине. Он умер в 1790 году, разделив свои нижегородские земли между сыновьями. Болдино досталось Сергею (отцу поэта) и Василию (дяде-поэту). Но С. Л. Пушкин, отнюдь не чуждавшийся деревенской жизни (он охотно живал и в Захарове, и у жены в Михайловском), впервые приехал в Болдино в 1825 году — и то по нужде. Ему необходимо было вступить в наследство сельцом Кистеневым, отошедшим ему после смерти бездетного брата Петра. Мать же Пушкина вообще в Болдине никогда не была. Ни отдаленностью расстояния, ни простой леностью этого не объяснить. Вероятно, существовало нечто такое, что упорно удерживало родителей Пушкина от путешествия в свою главную семейную вотчину.

Знаменитые в анналах русской литературы слова «болдинская осень» давно уже стали крылатым выражением, означающим наивысший подъем творческих сил. Между тем первый приезд Пушкина в Болдино был вынужденным. Только трудные жизненные обстоятельства заставили его пуститься в длительное путешествие. Женитьба поэта все откладывалась и откладывалась. Невеста фактически была бесприданницей — о чем Пушкину без обиняков сообщила его будущая теща. Следовательно, быть ли свадьбе, зависело от энергии и распорядительности самого жениха; ему надлежало достать деньги и на приданое невесте, и на свадьбу. Выход был найден. С. Л. Пушкин выдал сыну — коллежскому асессору Александру Сергеевичу Пушкину — дарственную на принадлежащую ему часть недвижимого имущества в селе Кистеневе, а именно 200 ревизских душ мужского пола «с принадлежащею на число оных двух сот душ в упомянутом сельце пашенною и непашенною землею, с лесы, с сенными покосы, с их крестьянским строением и заведениями, с хлебом наличным и в земле посеянным, со скотом, птицы, и протчими угодьи и принадлежностями, что оным душам следует и во владение их состояло»[56]. Таков был канцелярский слог этой деловой бумаги; в числе свидетелей сделки «коллежский советник и кавалер князь Петр Андреевич Вяземский». Пушкин вовсе не был заинтересован в приобретении доходного имения; оно было ему нужно только для того, чтобы немедленно заложить и сразу же получить крупную сумму денег на свадьбу и приданое невесте. Уже 5 февраля 1831 года Кистенево было заложено на 37 лет за 40000 рублей.

Итак, необходимость вступить во владение Кистеневом заставило Пушкина отправиться в Нижегородскую губернию. Поэт ехал в Болдино с неохотой. О его настроении красноречиво свидетельствует письмо другу и издателю П. А. Плетневу 31 августа 1830 года: «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска… Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день от дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настает — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь… Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя…»[57]

Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Во-первых, вся процедура оказалась не столь уж простой. Отправляясь в Болдино, Пушкин неясно понимал, чем его одаривает отец. Он полагал, что ему будет принадлежать отдельное имение, а оказалось — просто часть деревни, которую еще предстояло размежевать. Во-вторых, из-за нахлынувшей на Русь холеры Пушкин оказался запертым в Болдине до конца ноября. Результатом стал богатейший творческий урожай «болдинской осени».

По приезде в Болдино настроение Пушкина быстро поднялось. Уже 9 сентября он писал все тому же Плетневу: «…Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю… Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать… Что за прелесть здешняя деревня! Вообрази: степь, да степь; соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов»[58]. Удивительно, но о хозяйстве и делах ни слова.

Накануне отъезда Пушкина в Болдино скончался (как подозревают, от холеры) «дядя-поэт» Василий Львович. Узнав, что в Нижегородской губернии объявилась «холера-морбус», Пушкин с горечью подумал, как бы не пришлось ему вскоре отправиться на свидание к «дяде Василию». Но мрачные мысли оказались всего лишь минутным настроением. Вообще, по его словам, «холера не страшнее турецкой картечи», с которой он познакомился во время прошлогоднего «путешествия в Арзрум». Известен рассказ писателя П. Д. Боборыкина о «проповеди» по поводу холеры, которую Пушкин прочел в церкви болдинским крестьянам, сам, по-видимому, внутренне умирая от смеха:

«Дядя… любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней нижегородской губернаторшей Бутурлиной… Это было в холерный год. — «Что же вы делали в деревне, Александр Сергеевич? — спрашивала Бутурлина. — Скучали?» — «Некогда было, Анна Петровна. Я даже говорил проповеди». — «Проповеди?» — «Да, в церкви, с амвона, по случаю холеры. Увещевал их: и холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!»»[59] В Болдине Пушкин собирался пробыть не более месяца. Хлопоты по вводу во владения частью Кистенева завершились неожиданно быстро благодаря расторопности и сообразительности крепостного писаря П. А. Кареева, знавшего все ходы и выходы в Сергачском уездном суде. Пушкин мог вернуться в Москву со спокойной совестью в начале октября, но до Болдина дошло ошеломляющее известие: из-за холеры Москва закрыта для въезда и выезда вплоть до высочайшего распоряжения. Пушкин оказался как бы в западне. Правда, он назначил свой отъезд на 1 октября, но уже через 20 верст столкнулся с первым карантином и возвратился в Болдино. Днем ранее он пишет невесте: «Я уже почти готов сесть в экипаж, хотя дела мои еще не закончены и я совершенно пал духом. Вы очень добры, предсказывая мне задержку в Богородицке лишь на 6 дней. Мне только что сказали, что отсюда до Москвы устроено пять карантинов, и в каждом из них мне придется провести две недели, — подсчитайте-ка, а затем представьте себе, в каком я должен быть собачьем настроении. В довершение благополучия полил дождь и, разумеется, теперь не прекратится до санного пути. Если что и может меня утешить, то это мудрость, с которой проложены дороги отсюда до Москвы; представьте себе, насыпи с обеих сторон, — ни канавы, ни стока для воды, отчего дорога становится ящиком с грязью, — зато пешеходы идут со всеми удобствами по совершенно сухим дорожкам и смеются над увязшими экипажами. Будь проклят час, когда я решился расстаться с Вами, чтобы ехать в эту чудную страну грязи, чумы и пожаров, — потому что другого мы здесь не видим… Ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, мой дед повесил француза-учителя аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье…»[60]

Впрочем, этим сетованиям не следует придавать большого значения. Внутренне Пушкин был рад случившемуся. Он быстро обрел душевное равновесие и «засел писать стихи». Первым плодом «болдинской осени» стало стихотворение «Бесы», свидетельствующее, что поэт еще не преодолел своего первоначального мрачного настроя. Оно датировано 7 сентября. Но уже на следующий день написана знаменитая «Элегия», где звучат совсем иные, мажорные ноты. Пушкин как бы возвращается к жизни, но не просто для того, чтобы «мыслить и страдать»; ему необходимо «упиться гармонией», «над вымыслом облиться слезами». Чувствуется, что стихия творчества одолевает его все с большей и большей силой.

Вынужденно уединившийся в далекой нижегородской деревне, Пушкин наконец-то довел до завершения свой заветный замысел — «Евгения Онегина». Есть некая логика в том, что это самое личное создание молодого Пушкина было закончено накануне крутой перемены в его жизни. В свой «роман в стихах» он вложил весь обретенный опыт и многочисленные наблюдения, накопленные за годы скитаний.

«Декабристская глава» романа была также написана в Болдине. Однако Пушкин не решился даже сохранить ее в рукописи. Он сжег ее в знаменательный день «лицейской годовщины» 19 октября. Но по-видимому, он и не собирался вводить эту главу в окончательный текст «Евгения Онегина». Во всяком случае, на другой день после окончания 9-й главы романа, помеченной 25 сентября (она должна была стать заключительной), им написано короткое стихотворение «Труд», в котором он расстается со своим «молчаливым спутником ночи», тайно в душе испытывая «непонятную грусть», подобно «ненужному поденщику», свой труд свершившему.

Именно в Болдине Пушкин серьезно начал писать прозой. Более ранние опыты («Арап Петра Великого», «Роман в письмах») остались незавершенными; по-видимому, сам Пушкин считал их только «пробой пера». В Болдине он быстро создал сборник из пяти новелл, приписав их авторство некому помещику села Горюхина Ивану Петровичу Белкину. До некоторой степени это был автопортрет поэта. Первой была написана новелла (или, привычнее, повесть) «Гробовщик», еще полная воспоминаний о Москве. Героем ее был гробовщик Адриан Прохоров, сосед Гончаровых по Большой Никитской улице. В одном из последующих писем невесте Пушкин с усмешкой предполагает, что холера способствует его процветанию (как никому другому) и он завален работой. Другим трудом Белкина стала «История села Горюхина».

Управляющим в Болдине с начала 1826 года был Михаил Калашников — отец девушки, с которой у Пушкина в Михайловском был «крепостной роман». Сколь успешной была деятельность управляющего, свидетельствуют сухие цифры: в 1825 году оброка было собрано 13 106 р. 17 к.; в 1826—10 578 р. 65 к.; в 1827–7862 р. 04 к.; в 1828–5518 р. 77 к.; в 1829–1639 р. 46 к. (данные на 1 апреля).

«История села Горюхина» завершается описанием «правления приказчика **» (конечно, Калашникова), действующего согласно собственной «политической системе»:

«Главным основанием оной была следующая аксиома: чем мужик богаче, тем он избалованнее, чем беднее, тем смирнее. Вследствие сего ** старался о смирности вотчины, как о главной крестьянской добродетели. Он потребовал опись крестьян, разделил их на богачей и бедняков. Недоимки были разложены меж зажиточных мужиков и взыскаемы с них со всевозможною строгостию. Недостаточные и празднолюбивые гуляки были немедленно посажены на пашню, если же по его расчету труд их оказывался недостаточным, то он отдавал их в батраки другим крестьянам, за что сии платили ему добровольную дань, а отдаваемые в холопство имели полное право откупаться, заплатя сверх недоимок двойной годовой оброк. Всякая общественная повинность падала на зажиточных мужиков. Рекрутство же было торжеством корыстолюбивому правителю; ибо от оного по очереди откупались все богатые мужики, пока наконец выбор не падал на негодяя или разоренного. Мирские сходки были уничтожены. Оброк собирал он понемногу и круглый год сряду. Сверх того, завел он нечаянные сборы. Мужики, кажется, платили и не слишком более противу прежнего, но никак не могли ни наработать, ни накопить достаточно денег. В три года Горюхино совершенно обнищало».

В этой мрачной картине не трудно увидеть то, что Пушкин нашел в «родовой вотчине». Но сам он ничего не сделал для того, чтобы поправить положение.

Попытки Пушкина вырваться в Москву вновь привели его в соприкосновение с местными властями. Лукояновский предводитель дворянства (Болдино входило в Лукояновский уезд) В. В. Ульянин вспоминает: «Во время холеры мне поручен был надзор за всеми заставами со стороны Пензенской и Симбирской губерний. А. С. Пушкин в это самое время, будучи женихом, находился в поместье отца своего, селе Болдине. — Я отношусь [т. е. пишу] к нему учтиво, предлагая принять самую легкую должность. Он отвечает мне, что, не будучи помещиком здешней губернии, он не обязан принимать должность. Я опять пишу к нему и прилагаю министерское распоряжение, по коему никто не мог отказаться от выполнения должности. И за тем он не согласился и просил выдать ему свидетельство на проезд в Москву. Я отвечал, что за невыполнение первых моих отношений свидетельства выдать не могу. Он отправился так, на удалую, но во Владимирской губернии был остановлен и возвратился в Болдино. Между тем в Лукоянов приехал министр [граф Закревский] и был чрезвычайно доволен всеми моими распоряжениями. «Нет ли у вас из дворян таких, кои уклонялись бы от должностей?» — «Все действовали усердно, за исключением нашего стихотворца А. С. Пушкина». — «Как он смел это сделать? Покажите мне всю вашу переписку с ним». Вследствие этого Пушкин получил строгое предписание министра и принял должность»[61]. Но, судя по всему, исполнение поэтом взятой на себя должности ограничилось лишь вышеупомянутой «проповедью» перед болдинскими крестьянами.

Лишь в конце ноября Пушкин смог выехать из Болдина. Его не раз задерживали карантинные заставы. Путь продолжался более недели. Только 5 декабря Пушкин прибыл в Москву.

Пушкин неоднократно сетовал на дробление помещичьих вотчин, благодаря чему самый образованный класс в России лишался необходимой материальной базы. Но когда за смертью дяди Василия Львовича ему представилась возможность воссоединить Болдино, он после недолгого колебания отказался. Желая все проверить на месте, он второй раз приезжал сюда в октябре — ноябре 1833 года. 6 ноября он писал жене: «Здесь я было вздумал взять наследство Василия Львовича. Но опека так ограбила его, что нельзя и подумать»[62]. Но этим словам не очень-то верится, поскольку, судя по всему, делами по имению Пушкин не занимался. В предыдущем письме от 30 октября он рассказывает о своем житье: «Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду; ус да борода — молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо»[63]. Не удивительно, что в конце концов часть имения Василия Львовича была продана с аукциона.

Творческий урожай второй «болдинской осени» оказался обильным: повесть «Пиковая дама», поэма «Анджело», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», перевод двух баллад А. Мицкевича («Воевода», «Будрыс и его сыновья»), большое стихотворение «Осень». Кроме того, была окончательно завершена «История Пугачева». 6 октября были написаны первые строки вступления к поэме «Медный всадник». Работа над «Медным всадником» продолжалась с перерывами весь октябрь. Последняя часть поэмы была написана за один день 31 октября. В тот же день Пушкин переписал свое заветное творение набело.

На рукописи стоит дата: 31 окт<ября> 1833 Болдино 5 ч. — 5 <минут утра >.

Весь месяц Пушкин провел в полном уединении; посещать соседей ему не хотелось. Тем не менее его пребывание в Болдине не могло не породить слухов, которые поэт с юмором сообщает жене: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава»[64].

Еще в первый приезд в Болдино Пушкин оформил «вольную» Ольге Калашниковой. На этот раз он передал ей большую сумму денег, и через два месяца она купила собственный дом в Лукоянове. Самого же Михаила Калашникова Пушкин по просьбе крестьян удалил с должности, но оставил управляющим собственным селом Кистеневом.

В следующем 1834 году Пушкин по настоянию отца взял на себя управление нижегородскими имениями. Обязательствами перед родными объясняется последний визит Пушкина в Болдино в сентябре того же года. На этот раз поэт попытался более глубоко вникнуть в хозяйство, но вскоре понял свое бессилие. Он пишет жене 15–17 сентября: «Сейчас у меня мужики с челобитьем; и с ними принужден я был хитрить, но эти наверное меня перехитрят…»[65] В дневнике он позднее подвел итог своему деловому вояжу: «…съездил в нижегородскую деревню, где управители меня морочили, а я перед ними шарлатанил и, кажется, неудачно» (запись от 28 ноября).

В этот приезд Пушкин застал в главном доме усадьбы ремонт. Он был вынужден поселиться в здании конторы. Житейскими неудобствами, удручающими заботами и отсутствием необходимого для творческого труда покоя объясняется то, что третьей «болдинской осени» не получилось. «Расписаться» Пушкину не удалось. Он только завершил уже начатое: «Сказку о золотом петушке» и, по-видимому, небольшую повесть «Кирджали».

Итак, из всего семейства только поэт постоянно наезжал в Болдино. Его отец до самой смерти в 1848 году так и не выбрался вновь в эти места. По имущественному разделу Болдино унаследовал младший брат поэта Лев Сергеевич; тогда он впервые побывал здесь, остался усадьбой очень доволен, но предпочел провести последние годы жизни не в нижегородской глуши, а в веселой, солнечной Одессе, придаваясь разгульной жизни. Он оставил свою вдову с тремя маленькими детьми совершенно разоренной, и ей не оставалось другого выхода, как переселиться в Болдино (1852 год). Они и стали первыми Пушкиными, наконец-то осевшими в родовой вотчине. Кистенево и примыкающая к этому селу деревня Львовка отошли детям поэта, и их фактическим хозяином стал старший сын Александр Александрович, выстроивший во Львовке усадебный дом.

Во владении Пушкиных Болдино оставалось до начала XX века. В 1911 году усадьбу купило государство. Вообще Болдину повезло как ни одной из пушкинских усадеб; она дошла до наших дней в первозданном виде — такой, какой она была при жизни создателя «Евгения Онегина». Достаточно вспомнить, сколько раз горело и возрождалось из пепла Михайловское. С Болдином ничего подобного не было; основная заслуга принадлежит местным крестьянам, постановившим на сельском сходе в 1918 году сохранить усадьбу, дабы увековечить память «нашего помещика» и великого поэта. И затем по собственному почину больше года крестьяне ночами дежурили в усадьбе, чтобы спасти ее от разграбления и гибели…


Ярополец


Ныне Ярополец — одно из самых популярных пушкинских мест. Между тем великий поэт заезжал сюда только дважды — и оба раза на один-два дня. Эти приезды не нашли отражения в его произведениях, и поэтому понятно, почему Ярополец долгое время был как бы на периферии «пушкинской географии». Блестящая гончаровская усадьба покорно отошла в тень перед внешне скромными, но гораздо более весомыми в жизни Пушкина Михайловским и Болдином.

С Яропольцем связано множество преданий. Одно из них объясняет происхождение названия села от имени сына Владимира Мономаха Ярополка, якобы построившего крепость на высоком берегу Ламы (именно там, где ныне стоит усадьба Гончаровых). При Алексее Михайловиче здешние леса были любимым местом царских охот. Всюду проложили тропы, прорубили просеки, для привлечения зверья расставили кормушки. Еще одно предание сообщает, что именно в окружающих Ярополец лесах увлеченный ловитвой Алексей Михайлович простудился, занемог и вскоре скончался (1676 год) Через несколько лет, в 1684 году, правительница Софья пожаловала это село «на прокорм» бывшему гетману Украины Петру Дорошенко (1627–1698).

Дорошенко был одним из последних ярких представителей запорожской вольницы. Он был убежденным врагом власти Москвы и, став в 1668 году гетманом, попытался проводить независимую политику; но в конце концов, проиграв борьбу за гетманство другому претенденту, московскому ставленнику Ивану Самойловичу, оказался вынужденным именно в Москве искать убежище. Он прожил в своей новой вотчине до самой смерти и здесь же похоронен. Однако народная молва передавала из поколения в поколение, что Дорошенко бежал из Яропольца на свою родную Украину, переодетый участвовал в Полтавском сражении и именно им был ранен в ногу Карл XII накануне битвы. Бурной жизни опального гетмана посвящен лубочный роман «Таинственный монах», некогда пользовавшийся большой популярностью. Дорошенко действительно одно время скрывался в монашеской рясе в Межгорье (под Киевом), но это было задолго до ссылки в Ярополец.

После смерти Дорошенко его вотчина была поделена между двумя сыновьями. Старший Александр был женат на Прасковье Пушкиной, дочери стольника, казненного за участие в заговоре стрелецкого полковника Циклера в 1697 году. Он был предком великого поэта, хотя и не по прямой линии; Пушкин упомянул его в «Моей родословной»:

С Петром мой пращур не поладил,
И был за то повешен им.

Их дочь Екатерина вышла замуж за А. А. Загряжского (1716–1786). Благодаря родству с Г. А. Потемкиным последний оказался в поле зрения Екатерины II и удостоился почетного и небезвыгодного места попечителя Воспитательного дома в Петербурге.

Младший брат Петр Дорошенко продал в 1717 году свою половину графу Г. П. Чернышеву. Так образовались два Яропольца: Загряжских-Гончаровых и Чернышевых. Характерно, что еще одно местное предание также считает Чернышевых потомками Дорошенко, а происхождение фамилии истолковывает следующим образом: первый из Чернышевых был простым казаком; он был ранен в лицо — от брови до уха. По обычаю запорожцев, он затер рану порохом; она зажила, но на ее месте от пороха остался черный шов. Отсюда его прозвище, впоследствии ставшее фамилией — уже когда он прославился и получил графский титул.

Наталия Николаевна Пушкина была правнучкой Дорошенко по материнской линии. Сначала усадьба, как приданое старшей дочери старшего сына гетмана, отошла к Загряжским, а затем в 1807 году таким же образом к Гончаровым (подробности далее). Ансамбль был создан в 1760-х годах. Очередное местное предание связывает его с именем Растрелли. Владелец Яропольца якобы пригласил знаменитого зодчего, воспользовавшись тем, что он находился неподалеку, в Новом Иерусалиме, где восстанавливал монастырь.

Архитектурный облик Яропольца благодаря своей завершенности представляется как бы эталоном русской усадьбы. «Готические» башни ворот напоминают шахматные ладьи. Пройдя их, посетитель оказывается внутри полукруга, образуемого служебными постройками. Главный дом с пристроенными флигелями стоит по диаметру. Его шестиколонный портик необыкновенно красив. Весь ансамбль выдержан в стиле классицизма с элементами неоготики. Высокие художественные достоинства заставляют предполагать авторство выдающегося архитектора. По-видимому, им был И. В. Еготов (1756–1815) — один из самых талантливых мастеров московской школы Баженова — Казакова.

Свой окончательный облик усадьба приобрела при генерал-майоре Б. А. Загряжском (1744–1809). О нем известно немногое; стоит упомянуть лишь то, что в 1791–1794 годах он был волоколамским уездным предводителем дворянства. После отставки он почти безвыездно жил в Яропольце, всецело посвятив себя хозяйству.

Его полной противоположностью был брат И. А. Загряжский (1749–1807). Он выделялся своей несдержанностью даже в среде дворянства того времени, отнюдь не склонного строго следовать предписаниям морали. Его рано женили на А. С. Алексеевой, по-видимому надеясь обуздать его буйство, но случилось как раз наоборот. Почувствовав волю, он пустился во все тяжкие. Близость к Потемкину только способствовала проявлению его страстей игрока и кутилы. Впрочем, он был храбрым офицером и дослужился до чина генерал-поручика.

Нелюбимую жену младший Загряжский отвез в Ярополец и забыл о ней. Неожиданно через несколько лет (около 1784 года) он приехал сюда с новой женой. Это была Ульриха фон Поссе, которую Загряжский похитил у мужа, владельца усадьбы Выйду около Дерпта. Правда, предварительно она все же успела развестись с прежним супругом. Загряжский не сказал ей, что женат, и они обвенчались. Но быстро выяснилось, что брак незаконен. Молодой женщине не оставалось ничего другого, как только оплакивать свою судьбу. Загряжский оставил и ее в Яропольце и вернулся в свой полк. Вскоре у новой жены родилась дочь Наталия, будущая теща Пушкина. Таким образом, она фактически была незаконнорожденной.

Но случилось неожиданное. Прежняя супруга прониклась к своей сопернице сестринской любовью. У нее уже были две дочери Екатерина и Софья. Все девочки воспитывались вместе; никакой разницы между ними никто не подчеркивал. Ульриха фон Поссе умерла в 1791 году. Благодаря протекции своей родственницы Н. К. Загряжской (дочери последнего гетмана Малороссии К. Г. Разумовского) сводные сестры были взяты ко двору и пожалованы во фрейлины императрицы Елизаветы Алексеевны, супруги Александра I. Наталия быстро освоилась во дворце, где стала общепризнанной красавицей. Говорили, что в нее был страстно влюблен А. Я. Охотников, фаворит императрицы.

Наталия Ивановна оставила без ответа любовь Охотникова. Она, конечно, не предчувствовала, что произойдет кровавая драма. Великий князь Константин Павлович был также влюблен в Елизавету Алексеевну. Поговаривали, что это он подослал к Охотникову наемного убийцу. Вечером 4 октября 1806 года в театре неизвестный смертельно ранил Охотникова ударом кинжала. Он умер через три месяца на руках Елизаветы Алексеевны. Об этом мрачном эпизоде в царской семье предпочитали не вспоминать.

А спустя неделю, 27 января 1807 года, в Придворной церкви Зимнего дворца состоялось венчание Наталии Ивановны Загряжской с Николаем Афанасьевичем Гончаровым (1787–1861). С первого взгляда партия выглядела блестящей. Замечательно образованный и красивый жених еще к прочим своим достоинствам был наследником громадного состояния. Но через несколько лет у него проявились первые рецидивы психического заболевания, со временем только прогрессировавшие. Семья фактически оказалась разрушенной. Муж уединился затворником в своем московском доме, а жена поселилась в Яропольце, полновластной хозяйкой которого она стала в 1821 года после имущественного раздела со сводными сестрами.

Венчание Пушкина с младшей из трех дочерей Гончаровых Наталией Николаевной состоялось 18 февраля 1831 года. Теща поэта продолжала жить в Яропольце почти в затворничестве. Ее отношения с Пушкиным, по крайней мере в первое время, были натянутыми. Между тем его семейство быстро увеличивалось — родились сын Александр и дочь Мария. После этого Наталия Ивановна несколько подобрела к своему зятю. У нее возник план выделить дочери в счет приданого часть Яропольца. По-видимому, Пушкин заехал в усадьбу по пути в Москву именно для того, чтобы выяснить новые денежные обстоятельства. В письме жене 26 августа 1833 года он сообщает подробности:

«…Пишу тебе продолжение моих похождений — из антресолей вашего Никитского дома, куда прибыл я вчера благополучно из Яропольца. В Ярополиц приехал я в середу вечером. Наталия Ивановна встретила меня как нельзя лучше. Я нашел ее здоровою, хотя подле нее лежала палка, без которой далеко ходить не может. Четверг я провел у нее. Много говорили о тебе, о Машке… Хотя она по своей привычке и жаловалась на прошедшее, однако с меньшей уже горечью. Ей очень хотелось бы, чтобы ты будущее лето провела у нее. Она живет очень уединенно и тихо в своем разоренном дворце и разводит огороды над прахом твоего прадедушки Дорошенки, к которому ходил я на поклонение. Семен Федорович, с которым мы большие приятели, водил меня на его гробницу и показывал мне прочие достопамятности Ярополица. Я нашел в доме старую библиотеку, и Наталия Ивановна позволила мне выбрать нужные книги. Я отобрал их десятка три, которые к нам и прибудут с варением и наливками. Таким образом, набег мой на Ярополиц был вовсе не напрасен…»[66]

По-видимому, Пушкин и Наталия Ивановна не уладили денежные вопросы. Он собирался вновь заехать в Ярополец на обратном пути, но Наталия Ивановна спешно отправилась в Полотняный Завод, известив поэта, что интересующие его книги будут высланы при первой же оказии. Помимо двух ящиков французских книг Пушкин также отобрал в библиотеке гончаровской усадьбы годовые комплекты «Санкт-Петербургских» и «Московских ведомостей» (за 1755, 1756, 1758 и 1766 годы). Упоминаемый в письме — явно саркастически — как «большой приятель» Семен Федорович Душин — управляющий имением. Вся семья единодушно обвиняла его в том, что просто-напросто грабит Наталию Ивановну, но та упорно не желала расстаться с ним. Это дало основание к сплетне, что они состояли в связи. Вообще замкнутый образ жизни Наталии Ивановны питал слухи, что она за закрытыми дверями пила — и «даже с лакеями» (так говорил Соболевский Бартеневу). Душин проводил Пушкина к могиле Дорошенко. Поэт сказал, что хорошо бы поставить над ней часовню. Его совет был принят; часовню воздвигли в 1842 году.

Второй раз Пушкин приезжал в Ярополец 9-10 октября 1834 года. На этот раз главным вопросом был переезд сестер жены к нему в Петербург, но, конечно, опять обсуждались и денежные проблемы. Об атмосфере, царящей в семье, можно судить по письму одной из сестер, Екатерины, к уже упомянутому Дмитрию Гончарову 16 октября 1834 года: «Пушкин приехал позавчера в 10 часов утра… он был у матери, она ему наговорила Бог знает что о нас, и вдобавок утверждает, что это мы подговорили Ташу (Наталию Николаевну Пушкину. — В.Н.), чтобы она не возила к ней своего сына, когда Таша последний раз заезжала к матери; мы так и знали, что будет еще одна вина, которую она нам припишет…»[67]

Несмотря на краткость наездов, Пушкин оставил в Яропольце о себе память, жившую десятилетия. Одна из липовых аллей парка напротив дворцового фасада до сих пор зовется пушкинской; якобы поэт полюбил ее и подолгу просиживал там; в этой аллее начиная с ранней весны не смолкали соловьиные трели. Во дворце оставались в неприкосновенности комнаты Пушкина (где он ночевал) и Наталии Николаевны; но до нас, к сожалению, дошли только фотографии. В комнате Пушкина на маленьком столике в углу находился его бюст; над письменным столом на стене висело чучело совы — древний символ всесильного времени. Под совой стоял на столе портрет Наталии Николаевны, рядом с ним стопка книг — тех самых, которые поэт отобрал в библиотеке.

В конце девятнадцатого века еще живы были люди, помнившие Пушкина. Родственница Гончаровых М. П. Карцова пишет: «Когда я живала в Яропольце до моего замужества (1894, 95, 98 гг.) и после с моими детьми, я постоянно видела старую Дуняшу-экономку… Дуняша была горбата, невысокая, с некрасивым, но веселым лицом — всегда… с прибауточками и присказками на устах. Мне говорили, что в молодости она была высока и стройна, мастерица плясать и петь… Она мне рассказывала, что Пушкин, прослышав про ее пляску, приходил не раз в девичью, прося ее поплясать; она не заставляла себя упрашивать, он в такт бил в ладоши, приговаривая: «Ах, славно, славно!» Хор сенных девушек пел плясовую… «А ногти у него были длинные на белых рученьках и перстень на указательном! А сам смеется — зубы — что белый жемчуг! А кончу я плясать, он подойдет да поцелует. «Ну, спасибо, Дуняша, потешила!» Раз серебряный рубль подарил, он и сейчас у меня хранится». И раз она достала сундучок из-под кровати и мне его показала. «Плакали мы все тут, как его убили, и наша касаточка осталась молодой вдовушкой…»»[68]


Полотняный Завод


Среди пушкинских уголков России Полотняный Завод находится как бы на периферии. Ни одно из произведений великого поэта не связано с этой усадьбой. Пушкин приезжал сюда дважды — и оба раза это были чисто деловые поездки. Тем не менее Полотняный Завод сыграл в жизни Пушкина исключительно важную роль — прежде всего потому, что это было родовое гнездо его жены.

Полотняный Завод представляет собой редкий пример усадьбы при промышленном предприятии. В 1718 году калужский купец Тимофей Карамышев испросил у Петра I разрешение о постройке в излучине реки Суходол фабрики «для делания парусных полотен». Через два года, в 1720 году, он «на собственный кошт» поставил рядом с этой фабрикой бумажную мельницу и начал изготовлять бумагу. Такое сочетание производств было обычной практикой того времени, поскольку на бумагу шли отходы от полотна. В январе 1732 года компаньонами Карамышева становятся Афанасий Гончаров и Григорий Щепочкин — тоже калужские купцы. Уже через месяц Карамышев умирает, и фактическим хозяином дела становится Гончаров, капитал которого в три раза превышал долю Щепочкина. Он происходил из посадских людей, из поколения в поколение бывших «горшешниками» и державших мелкие гончарные лавки (отсюда и фамилия). По-видимому, по инициативе Гончарова в 1735 году происходит «полюбовный раздел» дела, «чтобы каждый в своей части прилежнее рачить мог». Отныне Гончаров не обременен какими-либо обязательствами; он смело пускается в «свободное плавание» и быстро добивается внушительных успехов.

На гончаровскую мануфактуру приходилось до трети всего парусного полотна, производимого в России. Качество было отменным — и это сразу же оценили не только русские моряки, но и европейцы. Сам Гончаров хвастался, что под его парусами плавает чуть ли не весь английский флот. Особенно поднимался спрос во время войн — а их было достаточно. Он без разбора продавал свои изделия всем воюющим сторонам и богател день ото дня.

«Первою в России» почиталась и бумага, изготовлявшаяся на фабрике Гончарова. Все это было признано в Петербурге. Уже в 1742 году императрица Елизавета Петровна даровала ему чин коллежского асессора, дающий право на потомственное дворянство. Екатерина II сделала Гончарова «поставщиком двора Ее Императорского Величества». Кажется, о большем невозможно было и мечтать.

Но Екатерина II пожелала все увидеть своими глазами. В декабре 1775 года она изволила посетить Полотняный Завод и осталась чрезвычайно довольна. К этому времени А. А. Гончаров окончательно обустроил свою усадьбу. Первой еще в 1738 году была возведена каменная церковь Спаса Преображения — и почти тогда же рядом поставлены Спасские ворота. Главный дом был расположен напротив — по одной линии с бумажной фабрикой. Следовательно, подъезд к нему не был по обширному парадному двору, и это придавало облику усадьбы своеобразную уникальность. В 1770 году был перестроен главный дом. Отныне он уже не напоминал об эпохе Петра I. Это типичное здание второй половины XVIII века с ризалитами (выступающими частями) на фасаде. Внутренняя планировка также соответствовала вкусам того времени: в центре парадный двухсветный зал, от которого в обе стороны расходятся анфилады комнат. Императрицу приятно удивили и обилие каменных служб, и обширный парк с целой системой прудов.

По-видимому, желая спасти своих потомков от разорения, расчетливый А. А. Гончаров учредил «майорат», включавший полотняный завод, бумажную фабрику и прилегающие земли. Майорат означал неделимую недвижимость, не подлежащую ни продаже, ни залогу и передававшуюся по наследству старшему в роде.

Впрочем, как очень часто бывает, расчеты оказались тщетными. После смерти патриарха семейства майорат унаследовал его старший сын Николай. Но он пережил отца всего на год. Владельцем Полотняного Завода стал внук Афанасий Николаевич, и он сделал все возможное, чтобы громадное состояние было пущено по ветру. Нажитый дедом капитал равнялся шести миллионам, внук же умудрился оставить полтора миллиона долга. Именно с ним в свое время Пушкину пришлось иметь дело.

Правда, надо сказать, что А. Н. Гончаров отнюдь не выделялся среди других богатых помещиков своего времени. Он швырял деньги направо и налево, но так делали многие из тех, у кого были деньги. В журнале «Старые годы» искусствовед А. В. Средин писал о А. Н. Гончарове: «… В его личности сосредоточились, как в фокусе, все недостатки русского барства екатерининской эпохи. Широко гостеприимный, нерасчетливый, не могший никому отказать в просьбе, «милостивый», как его называет народ, — влюбленный в блеск и роскошь, он постоянно окружен гостями, ведет жизнь шумную и праздную; по своему мировоззрению, будучи от природы недальнего ума, он является типичным выразителем правила «после нас хоть потоп»… Жизнь его проходит среди шума и блеска на Полотняных Заводах, а зимою — в Москве»[69].

Прежде всего А. Н. Гончаров занялся обустройством своей усадьбы, причем проявив при этом незаурядный художественный вкус. Главный дом уже трехэтажный; внутренние помещения отделываются богатой лепниной и расписываются. Внешне он стал более строгим; с фасада были убраны барочные детали. Парк благоустраивается, и там появляются беседки, павильоны, на аллеях скульптуры. В оранжерее выращиваются экзотические фрукты. Как и положено большому барину, А. Н. Гончаров завел конный завод с обширным манежем и, конечно, имел свой крепостной театр.

Жизнь Полотняного Завода представляла собой сплошной праздник. Но семейного счастья здесь не было. А. Н. Гончаров был женат на Надежде Платоновне Мусиной-Пушкиной; у них родился единственный сын Николай — всеобщий баловень. Несмотря на нелады в семье, он получил прекрасное домашнее образование и с малолетства стал проявлять недюжинные способности, особенно, музыкальные. Его мать в конце концов не выдержала беспутства супруга и уехала в Москву, где поселилась в собственном доме. Тогда же муж отправился лечить душевные раны за границу, где провел четыре года. Вернувшись домой накануне нашествия Наполеона, он пустился в новые сумасбродства, заведя целый крепостной гарем.

Николай Афанасьевич был тонкой художественной натурой. При этом он унаследовал деловые способности и энергию прадеда. Ко времени распада семьи и отъезда отца в Европу он уже был женат на Наталии Ивановне Загряжской и жил в Полотняном Заводе. За четыре года отсутствия отца ему удалось поправить дела. Но последний, вернувшись, властно устранил сына от управления заводами и имениями и фактически низвел до роли нахлебника.

Молодому человеку пришлось терпеть его бесконечные капризы. Все это он (глава семьи и отец четырех детей, из которых младшая дочь Наталия родилась в 1812 году) тяжело переживал. Униженное положение не могло не сказаться на его душевном состоянии. Начало болезни спровоцировал несчастный случай: в 1814 году Николая Афанасьевича сбросила лошадь, он сильно расшиб голову и в результате «впал в меланхолию». Недуг, начавшийся депрессией, прогрессировал, и около 1824 года он уже полностью обезумел, стал кидаться с ножом на жену и детей. Жена — будущая теща Пушкина — не стала помещать сумасшедшего мужа в лечебницу; его просто-напросто заперли в отдаленном флигеле собственного дома на Большой Никитской улице в Москве. До конца своих дней несчастный оставался узником. Периоды временного просветления чередовались с припадками буйства. Пушкин просил жену не водить к нему детей, опасаясь, как бы он не откусил им носа.

Первый приезд Пушкина в Полотняный Завод 25–27 мая 1830 года связан с переговорами о приданом невесте, и поэту пришлось вступить в контакт с новоявленным «дедушкой». Последний не особенно ясно представлял себе, кто такой Пушкин, и почему-то считал его важной персоной при дворе. А. Н. Гончаров стал вести двойную игру. У него еще оставались незаложенные имения, и в приданое внучке он обещал выделить часть села Катунки Балахинского уезда Нижегородской губернии, но при этом просил Пушкина стать его ходатаем перед правительством о «временном вспоможении» в двести — триста тысяч рублей.

Изобретательным стариком был задуман один проект. В свое время он приобрел в Германии статую Екатерины II с намерением поставить ее в Полотняном Заводе в память приезда императрицы в усадьбу в декабре 1775 года. Эта статуя ранее была заказана Потемкиным знаменитому скульптору Мейеру, но из-за смерти фаворита не выкуплена. С постановкой ее в Полотняном Заводе А. Н. Гончаров затянул, а при правлении Павла I об этом нельзя было и помыслить. «Медная бабушка» (так окрестил скульптуру Пушкин) нашла свое убежище в сарае. По-видимому, А. Н. Гончаров уже давно задумывался над тем, чтобы статую переплавить и получить за металл наличные. Необходимость дать внучке приданое показалась ему удобным предлогом. Но просто уничтожить изваяние царицы было рискованно; следовало заручиться разрешением в правительственных верхах. Это стало еще одной просьбой, с которой А. Н. Гончаров обратился к Пушкину. Поэт пишет Бенкендорфу 29 мая 1830 года:

«Прадед моей невесты некогда получил разрешение поставить в своем имении Полотняный Завод памятник императрице Екатерине II. Колоссальная статуя, отлитая по его заказу из бронзы в Берлине, совершенно не удалась и так и не могла быть воздвигнута. Уже более 35 лет погребена она в подвалах усадьбы. Торговцы медью предлагали за нее 40000 рублей, но нынешний ее владелец, г-н Гончаров, ни за что на это не соглашался. Несмотря на уродливость этой статуи, он ею дорожил как памятью о благодеянии великой государыни. Он боялся, уничтожив ее, лишиться также и права на сооружение памятника.

Неожиданно решенный брак его внучки застал его врасплох без всяких средств, и, кроме государя, разве только его покойная августейшая бабка могла бы вывести нас из затруднения. Г-н Гончаров, хоть и неохотно, соглашается на продажу статуи, но опасается потерять право, которым дорожит. Поэтому я покорнейше прошу Ваше Превосходительство не отказать исходатайствовать для меня, во-первых, разрешение на переплавку названной статуи, а во-вторых — милостивое согласие на сохранение за г-ном Гончаровым права воздвигнуть, — когда он будет в состоянии это сделать, — памятник благодетельнице его семейства»[70].

На обе просьбы Гончаров и Пушкин получили согласие Николая I. Но выяснилось, что за «медную бабушку» можно было выручить только 7 тысяч рублей. В результате было решено скульптуру сохранить до лучших времен. Неудачно сложились дела и со «вспоможением». Пушкин обращался и к Бенкендорфу, и к министру финансов Канкрину (которого он считал своим родственником), но в обоих случаях получил решительный отказ. Причину Пушкин объясняет в письме Гончарову 9 сентября 1830 года из Болдина: «Сношения мои с правительством подобны вешней погоде: поминутно то дождь, то солнце. А теперь нашла тучка…»[71] Таким образом, визит поэта в Полотняный Завод оказался безрезультатным.

Бальзамом на душу Пушкину стал неожиданный приход в Полотняный Завод в день его рождения 26 мая двух калужан. Ими были владелец городского книжного магазина и библиотеки Иван Антипин и его приятель Фаддей Абакумов. Они прошли пешком 18 верст специально для того, чтобы поздравить поэта. Вряд ли стоит распространяться о том, сколь дорого было русскому гению такое очевидное доказательство его широкой популярности.

Пушкин уехал из Полотняного Завода, затаив в душе обиду. Выход ей он дал через год в письме П. В. Нащокину 22 октября 1831 года: «Дедушка свинья; он выдает свою третью наложницу замуж с 10000 приданого, а не может заплатить мне моих 12000 — и ничего своей внучке не дает»[72]. Впрочем, Пушкин давно уже полагался только на собственные труды.

Второй раз поэт приезжал в Полотняный Завод в конце лета 1834 года. Здесь произошли большие изменения.

А. Н. Гончаров умер двумя годами ранее. Наследовать ему должен был бы единственный сын, но очередное медицинское освидетельствование окончательно признало его душевнобольным. Опекуном был установлен старший из потомков по мужской линии Дмитрий Николаевич Гончаров. Жена Пушкина по многим соображениям (в том числе финансовым) решила провести четыре летних месяца в калужском имении родных вместе с братом и сестрами. Сам он был вынужден остаться в Петербурге, где занимался изданием «Истории Пугачева». Началась интенсивная переписка. В целом супруги обменялись почти тридцатью письмами с каждой стороны.

Пушкин скучал в Петербурге. Привязанный ко двору (пусть и не слишком обременительными обязанностями), опутанный долгами, он ощущал всей душой, что прежней — необходимой для творчества — свободы у него уже нет. Ему оставалось только мечтать в письме 11 июня: «Кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином»[73]. Жену он предостерегает (20 апреля): «В деревне не читай скверных книг дединой библиотеки, не марай себе воображения»[74]. По-видимому, Пушкин все же втайне рассчитывал и на денежную помощь со стороны родственников: «Сейчас приносили мне корректуру… Я прочел, что Пугачев поручил Хлопуше грабеж заводов. Поручаю тебе грабеж Заводов — слышишь ли, моя Хло-Пуш-кина? Ограбь Заводы и возвращайся с добычею»[75]. Но вместо денег жена привезла в Петербург сестер. Отныне семья поэта увеличилась двумя свояченицами, ранее влачившими одинокую жизнь в деревне.

21 августа Пушкин приехал в Полотняный Завод. Он нашел свое семейство живущими не в главном, а в так называемом Красном доме — отдельном строении в парке, стоящем на берегу пруда. Красный дом был просторен; в нем было 14 комнат. Кроме того, он находился вдалеке от фабрик, и поэту здесь явно было уютнее. Как и в Яропольце, Пушкин прежде всего заинтересовался усадебной библиотекой. Его постоянно видели с ворохом книг, которые он переносил в свои апартаменты. Сохранился любопытный документ пребывания поэта в усадьбе, а именно рукописный на четырех страницах «Реестр книгам у А. С. Пушкина». В реестре значатся 69 книг и 23 рукописи (причем и произведения самого поэта). По-видимому, это и было то, что Пушкин отобрал для себя в Полотняном Заводе и что переехало с ним в Петербург.

Отныне Пушкина с Полотняным Заводом связывали только деловые отношения. Он чрезвычайно нуждался в бумаге для своих издательских предприятий. Жена поэта выступала посредницей во взаимоотношениях мужа и брата. В ее письмах последнему не раз встречаются просьбы о присылке бумаги. Д. Н. Гончаров всегда охотно откликался на них, и бумага поступала Пушкину в срок.

После гибели поэта молодая вдова (ей было всего 25 лет) почти на два года уединилась в Полотняном Заводе. Летом 1837 года ее посетили здесь друзья Пушкина — В. А. Жуковский и П. В. Нащокин. Почти десять дней прожил в Полотняном Заводе и отец поэта С. Л. Пушкин. Но трагическая нелепость ситуации состояла в том, что Гончаровы были связанными родственными узами не только с Пушкиным, но и с Дантесом. Кроме того, после смерти тещи в 1848 году он — расчетливый француз — стал требовать долю наследства для своих детей от Е. Н. Гончаровой (она сама умерла в 1844 году). В конце концов по суду Д. Н. Гончаров был вынужден выплатить Дантесу то, что последний настойчиво домогался. Надо сказать, что если Гончаровы беднели, то Дантес, наоборот, богател. При Наполеоне III он сделал блестящую политическую карьеру, став сенатором 2-й империи. Кроме того, он, используя свое положение, без конца занимался финансовыми махинациями; его имя постоянно мелькало в числе учредителей коммерческих банков, директоров промышленных и железнодорожных компаний, страховых обществ. Понятно, что Гончаровым не с руки было порывать отношения с влиятельным, пусть и не особенно желанным, иностранным родственником. Именно этим объясняется появление в Полотняном Заводе большого фотографического портрета Дантеса, который он прислал в 1859 году. Одетый с иголочки джентльмен с тростью стоит в небрежной позе на ступенях лестницы. В этом холеном буржуа с трудом можно узнать бедного офицера, некогда приехавшего в Россию «на ловлю счастья и чинов».


Остафьево


Остафьево находится «в семи верстах от уездного города Подольска Московской губернии, недалеко от старой калужской дороги» (так сказано в одном из старых путеводителей). На культурной карте России эта усадьба по праву занимает место рядом с Ясной Поляной: здесь была написана первая великая книга новой русской литературы — «История государства Российского» Н. М. Карамзина.

В XIX веке Остафьево принадлежало последовательно трем Вяземским — отцу, сыну и внуку, каждый из которых является ярким представителем своего времени. Самый знаменитый из них — средний — Петр Андреевич Вяземский — блестящий поэт пушкинской плеяды. Именно при нем Остафьево приобрело свою славу Русского Парнаса. Но создателем художественного ансамбля усадьбы был его отец — князь Андрей Иванович Вяземский. Он же дал первоначальный импульс богатой умственной жизни Остафьева. Ясно и без пояснений, что в самом духе усадьбы, как в зеркале, отражается личность ее владельца; характер ее определяется его интересами, тем дружеским кругом, который он сюда привлек.

Жизненный путь князя Андрея Ивановича Вяземского до некоторой степени напоминает перипетии карьеры старика Болконского из «Войны и мира» Л. Н. Толстого. Начав с военной службы, он поднялся до чина генерал-поручика, участвовал в турецкой кампании, но лавров не снискал; затем служил по гражданской части — нижегородским и пензенским наместником, но тоже неудачно. «Он хотел в Пензе создать Лондон»[76], — едко заметил один из современников. Выйдя в отставку, князь Андрей Иванович безвыездно поселился в Москве. Блестяще образованный, остроумный и горячий, он стал звездой первой величины на московском общественном горизонте. Уже во второй половине XIX века Петр Андреевич Вяземский вспоминает о своем отце: «…гостеприимный собиратель Московской земли; в течение многих лет дом его был сборным местом всех именитостей умственных, всех любезностей обоего пола. Сам он слыл упорным, но выносливым спорщиком: старый и сильный диалектик, словно вышедший из Афинской школы, он любил словесные поединки и отличался в них своею ловкостью и изящностью движений»[77]. Умственные интересы Вяземского-старшего определялись французскими энциклопедистами. Он ежегодно выписывал из Франции большие партии книг, прежде всего исторических и философских. Его библиотека была одной из самых больших в Москве. Недаром в памяти сына он запечатлелся целые дни сидящим с книгою в большом, обитом зеленым сафьяном кресле у камина. Мальчик не знал фамусовской Москвы; для него существовала другая — «образованная, умственною и нравственною жизнью жившая Москва».

Приобретение Остафьева связано с женитьбой стареющего князя Вяземского на ирландке Евгении О’Рейли, которую он встретил во время одного из своих заграничных вояжей, увез от мужа в Россию и с большими трудами добился для нее развода. Мезальянс рассорил его с родственниками. В пику им князь Андрей Иванович продал наследственное имение Удино под Дмитровом и купил Остафьево. Не терпевший праздности, он сразу же энергично приступил к переустройству усадьбы. Есть все основания предполагать, что ему удалось привлечь одного из крупнейших архитекторов того времени Старова. Хотя документально это не подтверждается, но остафьевский палаццо несет на себе характерные черты художественного почерка знаменитого мастера. На авторство Старова также указывает кубическая форма флигелей со скошенными углами и низкими, в один этаж, портиками.

Князь Андрей Иванович Вяземский был одним из последних титулованных меценатов, какими богат XVIII век. Не написавший ни строчки, он тем не менее занимает свое место в истории русской литературы, во-первых, как наставник сына-поэта и, во-вторых (и в главных), как друг и покровитель Карамзина. Великий писатель и историк породнился с Вяземским, женившись в 1804 году на его дочери от первого брака Екатерине. После смерти князя в 1807 году Карамзин на несколько лет становится фактическим хозяином Остафьева.

«Остафьево достопамятно для моего сердца: мы там наслаждались всею приятностию жизни, не мало и грустили; там текли средние, едва ли не лучшие лета моего века, посвященные семейству, трудам и чувствам общего доброжелательства, в тишине страстей мятежных…»[78] — такими прочувствованными словами почтил великий писатель место своего творческого уединения. Двенадцать лет «остафьевского затворничества» (с 1804 по 1816 год) он посвятил главному «труду жизни». День за днем он внимательно шлифовал каждую фразу, подчинив себя самому жесткому режиму.

Карамзин сам говорил, что, начав работу над «Историей государства Российского», он принял монашеский постриг. Весь строй жизни в Остафьеве был подчинен его главному труду. П. А. Вяземский так описывает день остафьевского затворника: «Карамзин вставал обыкновенно часу в 9 утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Возвратясь с прогулки, завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, т. е. до 3-х или 4-х часов… Во время работы отдохновения у него не было, и утро его исключительно принадлежало Истории и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило его и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог избавиться… В кабинете жена его сиживала за работой или за книгою, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать»[79].

По семейному преданию, Карамзин любил гулять в старой березовой роще за усадебным парком; поэтому на протяжении всего XIX века ее так и называли — карамзинская роща. Кабинет историка находился на втором этаже, окном в парк. «Служенье муз не терпит суеты» — и современников и потомков поражала аскетическая обстановка, в которой творил Карамзин. Комната его долгое время оставалась в неприкосновенности. В описании профессора Московского университета, писателя и историка М. П. Погодина, посетившего Остафьево в 1845 году, убежище великого труженика выглядело следующим образом: голые штукатуреные стены, выкрашенные белой краской; у окна — большой сосновый стол, ничем не прикрытый, около него деревянный стул. На козлах с досками у противоположной стены были разложены в беспорядке рукописи, книги, тетради и просто бумаги. В комнате было мало мебели — ни шкафа, ни этажерки, ни пюпитра, ни кресла. Лишь в углу стояли как попало несколько ветхих стульев. Поистине ничего лишнего; удалена любая мелочь, которая могла бы отвлечь или рассеять мысль. Одним словом — благородная простота.

В начале 1816 года Карамзин выехал в Петербург. Поездка была вынужденной в связи с многочисленными хлопотами по поводу печатания первых восьми томов «Истории государства Российского». Поначалу Карамзин рассматривал свое пребывание в Петербурге как временное и мечтал о возвращении в Москву; но оно затянулось на десять лет до самой смерти историка. В Остафьеве больше он никогда не был. Полновластным хозяином усадьбы стал П. А. Вяземский, его воспитанник.

Молодой поэт принадлежит уже к следующему этапу новой российской словесности. Вяземский с первых же шагов зарекомендовал себя пылким карамзинистом, но его кумир с неудовольствием смотрел на «стихотворные шалости» своего питомца. Последний вспоминает: «С водворением Карамзина в наше семейство письменные наклонности мои долго не пользовались поощрением его… Карамзин боялся увидеть во мне плохого стихотворца. Он часто пугал меня этой участью. Берегись, говоривал он: нет ничего жалче и смешнее худого писачки и рифмоплета. Первые опыты мои таил я от него, как и другие проказы грешной юности моей. Уже позднее, а именно в 1816 году, примирился он с метроманиею моей. Александр Тургенев давал в Петербурге вечер в честь его… Хозяин вызвал меня прочесть кое-что из моих стихотворений. Выслушав их, Карамзин сказал мне: «Теперь уж не буду отклонять вас от стихотворства. Пишите с Богом…» С того дня признал я и себя сочинителем»[80].

Что такое «Арзамас»? Каждый знакомый с историей русской литературы скажет, что это общество писателей-карамзинистов, объединившихся в противовес шишковской «Беседе любителей русского слова». Остафьево и городской дом Вяземского стали главными центрами московской части «Арзамаса» (а значит, всей русской поэзии). Началась следующая, самая блестящая глава его истории. С приходом новых людей изменился строй жизни усадьбы. Если раньше он вплоть до мелочей был подчинен тихому, сосредоточенному труду Карамзина, то теперь здесь царило поэтическое веселье. В Остафьеве происходили празднества, орошаемые шампанским и освященные чтением стихов, еще не успевших попасть в печать. Турниры поэтов чередовались с пирушками. Карамзин с ревнивой завистью старика к молодежи следил за рассеянной остафьевской жизнью. Действительно, расцветающий талант Вяземского, его искрометное остроумие как магнит притягивали в Остафьево все самое даровитое, что было тогда в России.

Особая страница истории Остафьева связана с именем Грибоедова. Что он бывал здесь, косвенно подтверждается двумя его письмами Вяземскому из Петербурга летом 1824 года. Знакомство поэтов состоялось в середине предыдущего, 1823 года, когда Грибоедов на длительное время приехал с Кавказа. Рукопись «Горя от ума» тогда была еще «в работе»; автор настойчиво отделывал свою комедию. Он не мог не прислушиваться к замечаниям такого умного и тонкого критика, как Вяземский. Последний не без гордости писал, что в «Горе от ума» «есть и моя капля, если не меда и желчи, то, по крайней мере, капля чернил, то есть: точка».

Можно сказать совершенно точно, когда в Остафьеве впервые было произнесено имя Пушкина. 19 сентября 1815 года Жуковский сообщает из Петербурга: «Я сделал приятное знакомство! С нашим молодым чудотворцем Пушкиным… Это надежда нашей словесности… Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет»[81].

В период 1826–1830 годов Пушкин неоднократно посещал подмосковную своего друга. П. П. Вяземский — сын поэта — оставил интересные воспоминания о Пушкине. Он ярко рисует его приезд в Остафьево накануне нового, 1831 года: «Я живо помню, как он во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как будто катаясь на коньках, и, потирая руки, декламировал, сильно напирая на: я — мещанин, я — мещанин, я — просто русский мещанин»[82]. Радость Пушкина легко понять; он привез с собой богатейший рукописный багаж «болдинской осени». Бытует легенда о чтении им здесь в большом зале усадьбы «декабристской главы» «Евгения Онегина». Во всяком случае, Вяземскому она была известна. «Славная хроника», — лаконично отметил он в записной книжке.

Из московских поэтов ближе всего Остафьеву был Баратынский — самая крупная величина «пушкинской плеяды». Вяземский принадлежал к небольшому кругу его друзей. Отъезд Вяземского в Петербург (окончательно расстроив свое состояние, поэт был вынужден поступить на службу в Министерство финансов) Баратынский воспринял как жестокий удар судьбы. Он писал в северную столицу (декабрь 1832 года): «Вы недостаете Москве. Нет общества, в котором бы вас не вспоминали и не сетовали на ваше отсутствие… Д. Давыдов прислал мне начало вашего послания к нему, в котором вы поэтически подделались к его слогу. Он думает недели на две прискакать в Москву. Не решитесь ли и вы последовать его примеру и пригласить с собою Пушкина? Тогда слово будет делом, тогда

Будут дружеской артели
Все ребята налицо»[83].

Шли годы. Пушкинский круг распался; одних унесла смерть, другие горестно предчувствовали приближение собственного заката. В 1837 году Жуковский совершил долгое и утомительное путешествие по России в свите наследника. «Проглотил около 2000 верст», — писал он Вяземскому из Москвы (30 сентября). Далее в том же письме: «Приближаясь к Москве через Подольск, я проехал в виду Астафьева, вспомнил немногие, но прекрасные, свежие дни астафьевские… те дни, в которые мы сами когда-то были лучше и все около нас было лучше».

Единственный раз — 5 июня 1849 года — в Остафьеве был Гоголь. Он приехал вместе с Погодиным. В дневнике Погодина есть краткая запись: дорогой — разговоры «о Европе, о России, о правительстве»; у Вяземского — «о Карамзине, о крестьянах, о Петре Великом, о литературе и пр.». Любитель ворошить старые бумаги, Гоголь не мог не заглянуть в остафьевский архив. Он решил внести и свою лепту. На отдельном листке он написал: «Рылись здесь Гоголь…»; далее подписи Погодина, Вяземского.

После смерти поэта Остафьево наследовал его сын Павел Петрович Вяземский, автор нашумевшей мистификации — «Писем и дневников» Омер де Гелль. При нем Остафьево приобрело ярко выраженный эклектический характер. Новый владелец был страстным коллекционером. Увлечения его были самыми разнообразными: старинное оружие, немецкая живопись XV века, новгородские иконы. Все это стекалось в Остафьево. Особо следует подчеркнуть, что П. П. Вяземский одним из первых обратил внимание на изделия народных промыслов. В ампирных остафьевских залах можно было наткнуться на деревянную игрушку, расписную прялку или яркий праздничный наряд северной крестьянки. Но главной приманкой Остафьева была карамзинская комната. Она долгое время после смерти историка сохранялась в неприкосновенности, но затем вещи Карамзина должны были потесниться, чтобы дать место пушкинским реликвиям. По описаниям можно мысленно реставрировать вид этой комнаты. Стол Карамзина — массивный, некрашеный, совершенно деревенский — стоял в самом дальнем углу. Рядом с ним — стол Пушкина — столь же непрезентабельный, с потертым зеленым сукном. (Вдова поэта подарила его П. А. Вяземскому вскоре после гибели мужа.) Рядом в витрине под стеклом — жилет Пушкина, в котором он был на дуэли. Тут же белая перчатка П. А. Вяземского, вторую он опустил в гроб друга. К витрине была прислонена трость А. П. Ганнибала — «арапа Петра Великого»; в нее вделана пуговица с мундира царя. На стенах многочисленные портреты людей карамзинской и пушкинской эпохи; среди них знаменитый портрет Жуковского, подаренный Пушкину с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя».

Так — в доме; а в парке в начале XX века были поставлены памятники Пушкину, Карамзину, Жуковскому, П. А. Вяземскому, П. П. Вяземскому. В Остафьеве никогда не было увеселительных скульптур, беседок, и эти памятники писателям лишний раз показали ненужность подобных атрибутов легкомысленного безделья в усадьбе, где все дышало литературой.

Таким Остафьево встретило революцию. В 1920-е годы в Остафьеве был создан музей, пользовавшийся большой популярностью. Здесь, как нигде в Подмосковье, можно было пофузиться в атмосферу пушкинского времени. Посетитель переходил из комнаты в комнату, как из одной эпохи в другую. В кабинете П. А. Вяземского еще чувствовалось присутствие старого поэта, а в библиотеке царил скептический XVIII век. Вот что можно прочитать в статье из искусствоведческого журнала «Среди коллекционеров» за 1924 год: «Лиризм — доминирующая нота Остафьева, одной из немногих целиком сохранившихся старых усадеб. В Остафьеве нет грусти запустения и осеннего умирания, и благодаря этому усадьба получает свой стиль, стиль слившихся с домом вещей, пусть различных по своему характеру и художественным достоинствам, но бесконечно ценных запечатленным на них духом сменивших друг друга поколений»[84]. К сожалению, впоследствии музей в Остафьеве был ликвидирован. Коллекции рассеялись. Пушкинские реликвии возвратились в квартиру поэта на Мойке, вещи же Карамзина и Вяземского канули в запасники, различные фонды, другими словами, в неизвестность.

Ныне, как феникс из пепла, Остафьево возродилось. Но понадобились годы и годы, чтобы восстановить все то, что было разрушено в одночасье.


Тарханы


Жизнь Лермонтова полна множеством тайн — как ни у кого другого из русских поэтов. Темные семейные предания, яростная распря отца и бабушки, наконец, гибель от руки человека, долгие годы считавшегося его близким другом, — кажется, этого достаточно.

Лермонтову было отведено всего 27 лет жизни; из них на детство и раннее отрочество в усадьбе бабушки Тарханы приходится почти половина (с 1815 по 1827 год). Приезжал сюда Лермонтов и позднее; здесь же он нашел последнее упокоение. Стало трафаретом изображать Лермонтова в бурке на фоне Кавказских гор. Затерянная в пензенской глуши усадьба Тарханы как бы отошла на задний план. Но любой человек представляет собой продукт наследственного опыта. На войну с горцами Лермонтов попал уже зрелым сформировавшимся человеком с трагическим мировосприятием; корни же этого трагизма были здесь — в российской глубинке.

Село Тарханы (в четырнадцати верстах от уездного города Чембара у истоков реки Маларайки) было основано Нарышкиными в начале XVIII века. Крестьяне были вывезены из подмосковных и владимирских вотчин и долго сохраняли характерный окающий выговор тех мест; по преданию, это был разбойный контингент — воры, конокрады, — а также закоренелые раскольники. Здесь их главным занятием стала покупка у местного населения меда, сала, шерсти, но прежде всего — шкурок домашних животных, которые после обработки они перепродавали далеко за пределами округи. Таких разъезжавших по селам скупщиков называли тарханами; отсюда новое наименование села, первоначально бывшего Никольским или Яковлевским. В документах оно начинает мелькать примерно с 1805 года.

Нарышкины здесь никогда не жили. Имение было бездоходным и в конце концов было продано в 1794 году уездному предводителю дворянства капитану лейб-гвардии Преображенского полка Михаилу Васильевичу Арсеньеву. Деньги были взяты из приданого жены Елизаветы Алексеевны, урожденной Столыпиной; поэтому усадьба была оформлена на ее имя. Покупка состоялась вскоре после свадьбы; молодые уехали в Тарханы и на первых порах вели веселую и счастливую жизнь. Сюда постоянно съезжались соседи на многодневные пиршества. Из Москвы Арсеньев привез карлика, напоминавшего скорее куклу, чем человека. Этот карлик постоянно спал на подоконнике и являл собой занятное зрелище и для гостей, и для дворовых.

Однако вскоре союз деда и бабушки Лермонтова дал трещину. Муж охладел к жене вскоре после рождения дочери Марии (будущей матери поэта). Причиной принято считать ее послеродовую болезнь. М. В. Арсеньев без памяти влюбился в соседку по имению Мансырову. Между супругами неоднократно происходили сцены. Вечером 1 января 1810 года в Тарханах был костюмированный бал с театральным представлением, а именно «Гамлетом». Были приглашены все помещики округи, но Елизавета Алексеевна дала себе слово, что разлучница больше никогда не переступит ее порога. Она послала ей письмо с отказом от дома в резкой форме. Между тем ничего не подозревавший супруг несколько раз выбегал на крыльцо в надежде услышать долгожданный колокольчик, но все было тщетно. Только после спектакля, где он играл роль могильщика, ему передали записку от Мансыровой, в которой она объяснила причину своего отсутствия. Прямо в гардеробной Арсеньев выпил яд, подействовавший мгновенно. В руках он сжимал злополучную записку.

Как и следовало ожидать, подобное из ряда вон выходящее происшествие обросло домыслами. Чембарский помещик П. К. Шугаев оставил запись одной из таких поздних легенд, полную красочных подробностей:

«Михаил Васильевич сошелся с соседкой по тарханскому имению, госпожой Мансыревой и полюбил ее страстно, так как она была, несмотря на свой маленький рост, очень красива, жива, миниатюрна и изящна; это была резкая брюнетка, с черными как уголь глазками, которые точно искрились; она жила в своем имении селе Онучине в десяти верстах на восток от Тархан; муж ее долгое время находился в действующей армии за границей, вплоть до известного в истории маскарада 2 января 1810 года, во время которого Михаил Васильевич устроил для своей дочери Машеньки елку. Михаил Васильевич посылал за Мансыревой послов с неоднократными приглашениями, но они возвращались без всякого ответа, посланный же Михаилом Васильевичем самый надежный человек и поверенный в сердечных делах, первый камердинер, Максим Медведев, возвратившись из Онучина, сообщил ему на ухо по секрету, что к Мансыревой приехал из службы ее муж и что в доме уже огни потушены и все легли спать. Мансыреву ему видеть не пришлось, а вследствие этого на елку и маскарад ее ждать нечего.

Елка и маскарад были в этот момент в полном разгаре, и Михаил Васильевич был уже в костюме и маске; он сел в кресло и посадил с собой рядом по одну сторону жену свою Елизавету Алексеевну, а по другую несовершеннолетнюю дочь Машеньку и начал им говорить как бы притчами: «Ну, любезная моя Лизанька, ты у меня будешь вдовушкой, а ты, Машенька, будешь сироткой». Они хотя и выслушали эти слова среди маскарадного шума, однако серьезного значения им не придали или почти не обратили на них внимания, приняв их скорее за шутку, нежели за что-нибудь серьезное. Но предсказание вскоре не замедлило исполниться. После произнесения этих слов Михаил Васильевич вышел из залы в соседнюю комнату, достал из шкафа пузырек с каким-то зелием и выпил его залпом, после чего тотчас же упал на пол без чувств, и из рта у него появилась обильная пена, произошел страшный переполох, и гости поспешили сию же минуту разъехаться по домам»[85].

Такова трагическая предыстория жизни Лермонтова. Бабушка, несмотря на измену, продолжала любить мужа и своего обожаемого внука назвала в его честь. Ей казалось, что он весь в деда — и по нраву, и по причудливостям характера, — она даже надеялась (в письме к одной родственнице): «…дай Бог, чтоб добродетель и ум его был»[86]. Она с того времени постоянно носила траур и даже стала прибавлять себе годы.

Драматическая смерть главы семейства не могла не отложить тяжелого отпечатка на атмосферу Тархан. Не удивительно, что по отношению к единственной дочери мать становилась все деспотичнее, и девушка мечтала о скором замужестве, надеясь обрести не только любовь, но и защиту. По дороге из Москвы в имении своих тульских родственников Арсеньевых она познакомилась с их соседом, капитаном в отставке Юрием Петровичем Лермонтовым. Немногие знавшие его мемуаристы единодушны в том, что это был белокурый красавец, острослов, весельчак, женский угодник, другими словами, настоящий бонвиван. Состояния у него не было, и, понятно, он задумывался о богатой невесте. Но скорее всего, расчетливым он не был, а просто-напросто искал радостей жизни. Не удивительно, что молодая женщина искренне им увлеклась; а она была не только привлекательна, но и имела состояние. Дело решилось быстро; мать, как ни старалась, не смогла воспрепятствовать браку. Но новорожденный младенец по ее настоянию был назван Михаилом вопреки воле отца, в семье которого мальчики традиционно нарекались либо Юрием, либо Петром. Он родился в ночь с 2 на 3 октября 1814 года в Москве. В конце года или весной следующего, 1815 года (не позднее первой половины апреля) семейство переехало в Тарханы, где Ю. П. Лермонтов стал управляющим имением.

Первое время молодые были счастливы. Но вскоре судьба матери повторилась с дочерью. После рождения сына она заболела, и муж охладел к ней. Вероятно, и недоброжелательство тещи внесло свою лепту в семейную драму.

Ю. П. Лермонтов завел роман с бонной сына, немкой Сесилией Федоровной; были у него связи и с дворовыми девушками. Ни для кого все это не было тайной, да и не выходило за пределы помещичьей распущенности нравов крепостнической эпохи. Но молодая пылкая женщина не пожелала смириться; начались сцены ревности. Муж отвечал гневными вспышками. Однажды, возвращаясь из гостей, он после упреков жены, сопровождаемых потоками слез, ударил ее по лицу кулаком. Спустя некоторое время мать поэта слегла в скоротечной чахотке. Она умерла 24 февраля 1817 года. На могильном памятнике отмечено, что «жить ей было 21 год, 11 месяцев и 7 дней».

Отец поэта был не хуже, а, пожалуй, даже лучше очень многих дворян своего времени. Крепостные вспоминали о нем, как о добром, даже «очень добром барине». Просто в Тарханах он пришелся не ко двору. Тяжело пережив смерть жены, он не захотел здесь больше оставаться и после девятого дня уехал в свое имение Кропотово Тульской губернии, где жил до самой смерти (в 1831 году) с матерью и тремя сестрами. Перед отъездом у него было очередное бурное объяснение с тещей, не пожелавшей отдать ему внука. Она откупилась деньгами, выдав Ю. П. Лермонтову 25 тысяч рублей. Отец рассудил, что у него нет средств дать сыну необходимое воспитание, и отступился, выговорив себе право периодически видеться с ним.

Все эти неясности породили легенду, что Ю. П. Лермонтов не был настоящим отцом своего гениального сына. Дескать, он только согласился за деньги прикрыть грех невесты, у которой была любовная связь с крепостным кучером, а тот за молчание получил вольную. Но никаких оснований относиться серьезно в этой легенде не существует.

После смерти дочери Е. А. Арсеньева продала помещику ближнего села Владыкина старый усадебный дом. Он был перенесен в это село и стоял еще в конце XIX века. На его месте Е. А. Арсеньева поставила небольшую каменную ампирную церковь Марии Египетской в память усопшей. В непосредственной близости она построила новый одноэтажный дом с мезонином и тремя балконами. Любопытную подробность сообщает Шугаев:

«Из дома, несмотря на… ничтожное расстояние, Елизавету Алексеевну почти всегда возили вместо лошадей, которых она боялась, крепостные лакеи на двухколеске, наподобие тачки, и возивший ее долгое время крепостной Ефим Яковлев нередко вынимал чеку из оси, последствием чего было то, что Елизавета Алексеевна нередко падала на землю, но это Ефим Яковлев делал с целью из мести за то, что Елизавета Алексеевна в дни его молодости не позволила ему жениться на любимой им девушке, а взамен этого была сама к нему неравнодушна. Он не был наказуем за свои дерзкие поступки, что крайне удивляло всех обывателей села Тархан»[87].

Лермонтову было немногим более двух лет, когда умерла его мать. Мальчик рос болезненным. Бабушка внимательно следила за каждым его шагом, впадая в панику от малейших признаков нездоровья. Внук спал в ее комнате. Стоило ему занемочь (а это случалось часто), как бабушка освобождала от работ всех дворовых девушек и заставляла их молиться о здравии молодого барина. Любым способом она стремилась создать вокруг своего ненаглядного отрока атмосферу радости. Зимой около дома устраивалась снежная гора; на Святках дом наполнялся ряжеными из крестьян, и они пели и плясали без удержу. Появление нового диковинного персонажа приводило мальчика в восторг, и он бежал в соседнюю комнату известить бабушку и описать пришедшего. На Пасху красили яйца в неимоверном количестве. С утра Светлого воскресенья в зале дворовые затевали популярную игру в катание яиц; требовалось своим яйцом разбить яйцо соперника. Барчонок с азартом катал яйца, но выигрывал редко; при успехе же он бурно торжествовал. Летом на Троицу большой толпой девушки и парни отправлялись в лес, и будущий поэт возглавлял шествие.

Для забавы внука бабушка даже выписала из Москвы олененка и лосенка. Первое время он с ними охотно играл, но вскоре животные выросли и стали опасными не только для мальчика, но и для взрослых. Олень своими рогами поранил нескольких дворовых. Те отомстили ему, уморив животное голодом. Бабушка решила, что олень пал от болезни, и приказала зарезать лося, опасаясь, что он тоже заболеет. Все было исполнено немедленно и в точности; мясо пошло в пищу.

Бабушка не пожалела ни стараний, ни средств, чтобы окружить любимого внука ровесниками, с которыми он мог бы учиться и играть. Прежде всего это были А. П. Шан-Гирей, живший в соседней усадьбе Апалиха, и двоюродный брат Лермонтова (сын сестры отца) М. А. Пожогин-Отрашкевич (с ними Лермонтов дружил всю жизнь). Кроме того, в Тарханах жили дети ближних помещиков: Н. Г. Давыдов, два брата Юрьевы, Н. и П. Максютовы; временами их число доходило до десяти человек. Как и все мальчишки на свете, они обожали играть в войну. Летом разыгрывались настоящие сражения по всем правилам военной науки. Остатки выкопанных для игры траншей сохранились в Тарханах и сегодня. Зимой воевали снежками, разбившись на два отряда. В играх Лермонтов верховодил. Пожогин-Отрашкевич вспоминает: «В нем обнаруживался нрав добрый, чувствительный, с товарищами детства был обязателен и услужлив, но вместе с этими качествами в нем особенно выказывалась настойчивость… Пример… обнаруживается в словах, сказанных им товарищу своему Давыдову. Поссорившись с ним как-то в играх, Лермонтов принуждал Давыдова что-то сделать. Давыдов отказывался исполнить его требование и услыхал от Лермонтова слова: «хоть умри, но ты должен это сделать»[88]. Но кроме товарищей по учению у Лермонтова был и отдельный собственный отряд, набранный из дворовых мальчишек. Они были одеты в подобие военной формы и представляли собой род «потешного» полка, наподобие того, который имелся у Петра Великого. С ними Лермонтов также играл в войну, но больше всего в разбойников.

Учителями тарханских недорослей в соответствии с духом времени были иностранцы. Бабушка внимательно отнеслась к выбору воспитателей и отыскала по-настоящему достойных людей. Ими были немка Христина Осиповна Ремер и бывший наполеоновский офицер Жан Капе. Будучи исключительно доброй женщиной, Христина Осиповна учила своих воспитанников прежде всего видеть человека в человеке, не делая различия между дворянином и крепостным. Жан Капе во время отступления из Москвы в 1812 году был тяжело ранен и оказался в плену. Русские врачи его выходили, и он навсегда остался в России, считая ее своей второй родиной. Голодные дни страшной зимы, завершившей «русский поход» Наполеона, привили ему одну странность. Об этом обмолвился Пожогин-Отрашкевич: «Он любил жаркое из молодых галчат и старался приучить к этому лакомству своих воспитанников. Несмотря на уверения Капе, что галчата вещь превкусная, Лермонтов назвал этот новый род дичи падалью, остался непоколебим в своем отказе попробовать жаркое, и никакие силы не могли победить его решения»[89]. Своими замечательными душевными качествами эти выходцы из Европы быстро завоевали любовь и уважение всего села, что особенно показательно в свете того, что русский человек неохотно жалует иностранцев.

Встает закономерный вопрос: как отразились впечатления детства в зрелом творчестве великого поэта? Прежде всего вспомним «Песнь о купце Калашникове». В «тарханскую пору» Лермонтов был постоянным свидетелем одной из любимых забав русского народа — кулачного боя. Побоище происходило на центральной площади села. Любопытно, что молодой барин выступал его зачинщиком. Шугаев пишет: «Михаил Юрьевич ставил бочку с водкой, и крестьяне села Тархан разделялись на две половины, наподобие двух враждебных армий, дрались на кулачки, стена на стену, а в это время, как современники передают, «и у Михаила Юрьевича рубашка тряслась», и он был не прочь принять участие в этой свалке, но дворянское звание и правила приличий только от этого его удерживали; победители пили водку из этой бочки; побежденные же расходились по домам, и Михаил Юрьевич при этом всегда от души хохотал»[90]. Конечно, без непосредственного впечатления от разгула русской удали знаменитая поэма вряд ли могла быть создана.

Первым прозаическим опытом Лермонтова был роман о временах пугачевщины, получивший условное название «Вадим». Он полон «тарханских замет» и, пожалуй, именно этим и интересен. Сам Лермонтов одним из источников «Вадима» называет «воспоминания бабушки». Пензенская губерния была охвачена крестьянской войной, и редко можно было найти усадьбу, где бы пугачевцы ни чинили расправу над помещиками и управляющими. К числу усадеб, избежавших кровавой драмы, принадлежали Тарханы; барин здесь никогда не жил, а управляющий, некто Злынин, предусмотрительно открыл господские амбары и раздал весь хлеб крестьянам. Он умилостивил народ и избежал гибели. Но это явилось исключением. Почти все помещики округи (а среди них было много родственников бабушки) были убиты. В «Вадиме» есть ряд жестоких сцен, чинимых бунтовщиками расправ. Кроме того, в романе много конкретных описаний местности, где происходит действие. Семейство помещика Палицына скрывается от пугачевцев в пещере, известной в народе как Чертово логовище. Ее можно отыскать и ныне в девяти-десяти километрах от Тархан. По-видимому, нечто подобное имело место в действительности и Лермонтов слышал об этом в детстве.

В 1827 году Е. А. Арсеньева переехала с внуком в Москву. Бабушка понимала, что только домашнего воспитания под руководством гувернеров явно недостаточно для успеха в жизни. Лермонтову была предначертана дорога в Московский университет, но судьба распорядилась иначе. Молодой поэт стал офицером.

Последний раз Лермонтов приезжал в Тарханы 31 декабря 1835 года и пробыл здесь до 13 марта следующего года. Он получил отпуск по семейным обстоятельствам и поспешил встретить Новый год с бабушкой. Морозы стояли лютые. О своем времяпрепровождении Лермонтов пишет близкому другу и крестнику бабушки С. А. Раевскому (он также в детстве некоторое время жил в Тарханах) 16 января 1836 года: «Слушаю, как под окном воет мятель (здесь все время ужасные, снег в сажень глубины, лошади вязнут… и соседи оставляют друг друга в покое, что, в скобках, весьма приятно), ем за десятерых… пишу четвертый акт новой драмы, взятый из происшествия, случившегося со мною в Москве… Теперь ты ясно видишь мое несчастное положение и, как друг, верно, пожалеешь, а, может быть, и позавидуешь, ибо все то хорошо, чего у нас нет… Вот самая деревенская филозофия!»

Последний раз в поэзии Лермонтова ностальгические воспоминания о Тарханах воскресают в знаменитом стихотворении, помеченном 1 января 1840 года. Оно является отголоском шумных новогодних празднеств, навевающих на поэта только тоску:

И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, — памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей;
И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
……………………………………………………..
Так царства дивного всесильный господин —
Я долгие часы просиживал один,
И память их жива поныне
Под бурей тягостных сомнений и страстей,
Как свежий островок безвредно средь морей
Цветет на влажной их пустыне.

После гибели Лермонтова бабушка добилась разрешения перевезти останки поэта в Тарханы и вторично похоронить в фамильном склепе Арсеньевых у деревенской церкви Михаила Архангела, построенной на ее средства в конце 1830-х годов. Великий поэт нашел свой последний приют рядом с матерью и дедом 23 апреля 1842 года. Через три года (в 1845 году) здесь же была положена скончавшаяся бабушка. Через много лет около церкви появилась еще одна могила. В 1974 году сюда были перенесены останки Ю. П. Лермонтова. Так отец, мать и сын оказались рядом.

После смерти бабушки Лермонтова Тарханы опустели. Никто из последующих владельцев здесь не жил. Главному дому пришлось тяжко. В 1867 году управляющий имением продал на снос мезонин (правда, вскоре он был восстановлен). В ночь на 14 июня 1908 года обветшавший дом сгорел. Через год на его фундаменте был поставлен новый дом, копирующий прежний, но, конечно, уже Лермонтова не помнящий. В 1939 году в Тарханах был создан музей-усадьба великого поэта.


Середниково


Мало есть мест, подобных Середникову. Здесь, кажется, соединилось все: романтическая природа и рукотворная архитектура, поэтические предания и историческая память. Великолепный классический дворец, невзирая на бури времени, сохраняет величественность. Он стоит на холме и едва виден с дороги за вековыми деревьями. От дворца крутая лестница спускается к пруду. Над глубоким оврагом перекинут белокаменный псевдоготический Чертов мостик. Но, как ни странно, через этот мостик тропа ведет к старинной, конца XVII века, церкви Алексея Митрополита.

Замечательный усадебный комплекс был создан в конце XVIII века; заказчиком явился екатерининский вельможа В. А. Всеволожский, исполнителем — знаменитый архитектор И. Е. Старов. Надо сразу же оговориться, что название «Середниково» впоследствии закрепилось только за усадьбой. Деревня называлась Лигачево.

В начале нового столетия Середниково переходило из рук в руки, пока наконец в октябре 1825 года не было приобретено генерал-майором Д. А. Столыпиным, родным братом бабушки Лермонтова. Он был известен как образованный и прогрессивно мыслящий военный. Его близким знакомым был П. И. Пестель. Декабристы предполагали ввести Столыпина в состав временного правительства. Весьма вероятно, что разгул репрессий после 14 декабря не пощадил бы и его, но неожиданно 3 января 1826 года Столыпин умер в Середникове. Ходили слухи, что он застрелился. Усадьбу наследовала его вдова Екатерина Аркадьевна. Она стала во главе семейного клана, одним из самых юных членов которого был ее двоюродный племянник Лермонтов.

Четыре лета подряд — с 1829 по 1832 год — Лермонтов проводил в Середникове; молодому родственнику было отведено одно из верхних помещений гостевого флигеля. В Середникове были созданы первые лирические шедевры Лермонтова. Здесь же написаны начальные варианты «Демона» — его «дела жизни»; задумана поэма о молодом монахе — замысел, впоследствии воплотившийся в «Мцыри». Под сводами старовского дворца родилась и укрепилась дружба гениального юноши с группой молодежи, которой он дорожил до своей последней минуты. Достаточно сказать, что один из этого сообщества, Алексей Столыпин (по прозвищу Монго), все последующие годы оставался добрым приятелем Лермонтова и был его секундантом в роковой дуэли; другая — Сашенька Верещагина — бережно хранила в немецком замке Хохберг лермонтовские реликвии (ныне они вернулись на родину); третья — Варенька Лопухина — может быть, единственная подлинная любовь поэта. По-видимому, в Середникове Лермонтов впервые встретился со своим убийцей Мартыновым — имение Мартыновых Иевлево-Знаменское находилось поблизости. Слишком многое, определившее судьбу великого тираноборца, именно отсюда берет свои истоки.

Лермонтов сам позаботился о том, чтобы оставить доказательства справедливости этих слов. На автографах ряда своих юношеских стихотворений он пометил: «В Середникове» («Пан», 1829); «Сидя в Середникове у окна» («Ночь, III», 1830); «Середниково: ночью у окна» («Завещание», 1831); «Середниково. Вечер на бельведере. 29 июля» («Желание», 1831). Кумиром гениального юноши был Байрон, и он сознательно строил свою жизнь «по Байрону». Но веселая, беспечная молодежь Середникова вовсе не была склонна разделять его тайные амбиции, да и сам Лермонтов не стремился выделиться из их круга и охотно принимал участие в любых шалостях.

Летом 1830 года постоянной гостьей Середникова была подруга Сашеньки Верещагиной — Катя Сушкова. Умная, образованная девушка, она приехала к московским родственникам из Петербурга, где за одну зиму покорила высший свет и даже удостоилась благосклонного внимания великого князя Михаила Павловича. Большие черные глаза составляли ее главное очарование. Катя Сушкова сразу же произвела неизгладимое впечатление на шестнадцатилетнего кузена Сашеньки, которого она даже толком не разглядела. Но именно она первой оценила поэтический гений неуклюжего, косолапого юноши со вздернутым носом и вечной насмешкой на устах.

Ничего странного в том, что обе подруги в его присутствии не желали отрешиться от покровительственного тона, свойственного старшим. Сушкова вспоминает: «Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина и Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его острого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сентиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятым и неоцененным снимком с первейших поэтов.

Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел, телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут он не на шутку взбесился, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным»[91].

Шалость действительно выходит за пределы утонченности. Но лето приближалось к концу, предстояло возвращение в Москву, и уже поэтому Лермонтову не пришлось долго сердиться. Он был полонен чарами новой знакомой. Сушкова продолжает: «Накануне отъезда я сидела с Сашенькой в саду; к нам подошел Мишель. Хотя он все еще продолжал дуться на нас, но предстоящая разлука смягчила гнев его; обменявшись несколькими словами, он вдруг опрометью убежал от нас. Сашенька пустилась за ним, я тоже встала и тут увидела у ног своих не очень щегольскую бумажку, подняла ее, развернула, движимая наследственным любопытством прародительницы. Это были первые стихи Лермонтова, поднесенные мне таким оригинальным образом.

Вблизи тебя до этих пор
Я не слыхал в груди огня;
Встречал ли твой волшебный взор —
Не билось сердце у меня.
И пламень звездочных очей,
Который вечно, может быть,
Останется в груди моей,
Не мог меня воспламенить.
К чему ж разлуки первый звук
Меня заставил трепетать?
Он не предвестник долгих мук,
Я не люблю! Зачем страдать?
Однако же, хоть день, хоть час
Желал бы дольше здесь пробыть,
Хоть блеском ваших чудных глаз
Тревогу мыслей усмирить»[92].

На сохранившемся автографе этого стихотворения Лермонтов пометил: «При выезде из Середникова к Miss black-eyes». Им начинается ряд его юношеских стихотворений, получивших условное наименование «сушковского цикла».

Другим замыслом, берущим начало из Середникова, является знаменитое «Бородино». Здесь, по-видимому, был создан первый вариант его — «Поле Бородина». Сама форма — рассказ солдата, — вероятно, возникла как отражение подлинных бесед юноши с кем-нибудь из рядовых участников великой битвы; действительно, тридцать семь середниковских крестьян в рядах народного ополчения участвовали в войне с Наполеоном; местный священник отец Михаил Зерцалов был награжден бронзовой медалью «1812» за свои воинские деяния.

В деревню Лермонтов часто ходил вместе с семинаристом Орловым, домашним учителем у Столыпиных. Старшие косо смотрели на то, что молодежь приняла Орлова в свой круг. Он отличался традиционным русским пороком — пристрастием к крепким напиткам. Но скорее всего, именно Орлов привил юному гению любовь к народной поэзии. Походы в деревню имели целью запись крестьянских песен. Следствием погружений Лермонтова в народную песенную стихию стали его юношеские стихотворения «Атаман» и «Воля» — своеобразные стилизации разбойничьего фольклора. Конечно, все это не прошло даром для будущего автора «Песни о купце Калашникове».

При Столыпиных Середниково — процветающее село. Крестьяне были и трудолюбивы, и сообразительны, и оборотисты. Благополучие деревне принес столярный промысел, ставший для Середникова традиционным. Изготовленная мебель отправлялась в Москву, где продавалась как немецкая. Торговые обороты составляли сотни тысяч рублей.

Другой статьей дохода была охота. Уроженец Середникова, известный в свое время литератор И. Г. Прыжов, вспоминает: «В селе много охотников. Зимой они бьют волков, лисиц, зайцев, летом ходят за вальдшнепами и другой дичью. Стреляют отлично. «Стреляй в яйцо» говорит один другому, и кидают вперед яйцо, и вот другой выстрелил, и яйцо разлетелось. Речка весной полна рыбой. Несмотря на холодную воду и что на реке лед, здоровый народ идет в воду босиком и заводит невод, а выйдет из воды — только жарко, и водки даже не выпьет…»[93]

Вообще в Середникове пьянства не наблюдалось даже на праздниках. Правда, на Пасху устраивались так называемые пиры, иногда называемые беседами. Но и здесь водки не было; пили чай с ромом и красное вино, в том числе и дорогое: привозимые из Москвы херес и лиссабонское.

В заключение Прыжов пишет: «Скажу несколько слов о нравственном состоянии жителей. На стенах в разных домах я нашел лубочные картины духовного содержания, потом портрет Рашели, карты Европейской Турции и Крыма; гравюры: Эсмеральду с козою, купающихся женщин и тому подобные соблазнительные вещи. Многие крестьяне служили прежде и служат теперь натурщиками в школе живописи и ваяния, а потому в деревне известны и школа и ее выставки; во многих домах хранятся масляные портреты натурщиков и разные лепные фигуры. Люди богатые знакомы с театром. Меньшинство грамотно, но, несмотря на то, чувствует, что им одной грамоты мало, что им чего-то недостает; все же остальные неграмотны и горюют об этом»[94].

Середниково принадлежало Столыпиным до 1869 года. В этой усадьбе провел детские годы будущий выдающийся реформатор Петр Аркадьевич Столыпин, приходившийся Лермонтову троюродным братом.

Последним владельцем Середникова стал московский миллионер И. Г. Фирсанов, разбогатевший на спекуляциях доходными домами. В числе принадлежавшей ему недвижимости оказались и «Сандуны». Поэтому для продолжения рассказа о Середникове следует обратиться к такому неожиданному источнику, как знаменитая книга В. А. Гиляровского «Москва и москвичи», глава «Бани»: «После смерти Ивана Фирсанова владелицей бань, двадцати трех домов в Москве и подмосковного имения Середниково… оказалась его дочь Вера. Широко и весело зажила Вера Ивановна… У нее стали бывать и золотая молодежь, и молодые бонвиваны — львы столицы, и деловые люди, вплоть до крупных судейских чинов и адвокатов… Через посещавших ее министерских чиновников она узнавала, что надо, и умело проводила время от времени свои коммерческие дела».

Впрочем, владелица Середникова далеко не была просто «разгулявшейся купчихой». Она умела привлечь в свой круг и знаменитого актера Малого театра Ленского, и самого Шаляпина, гостившего здесь и певшего в церкви. К чести новой помещицы из буржуазии, она позаботилась о сохранении Середникова, не превратила усадьбу в доходное предприятие, не поделила на дачи. Постепенно Середниково стало своеобразным лермонтовским мемориалом. Потолок овального зала второго этажа был расписан художником В. К. Штембергом на мотив поэмы «Демон»; правда, живопись вызывает смешанные чувства, поскольку она мало соответствует мятежному духу оригинала. Но подлинным шедевром является находящийся в соседнем помещении бюст поэта, изваянный А. С. Голубкиной также по заказу Фирсановой.

В 1914 году, к столетию со дня рождения Лермонтова, владелица установила в парке обелиск, сохранившийся до сих пор.


Мураново


Начнем с одного делового документа.

«Лета тысяча восемьсот шестнадцатого октября в тридцатый день надворный советник Александр Григорьев сын Черевин продал я генерал-майорше Екатерине Петровне Энгельгардт и наследникам ее крепостное свое недвижимое имение, состоящее Московской губернии Дмитровской округи: сельцо Мураново и деревню Григорову и к оным принадлежащие пустоши отхожие… с пашенною и непашенною землею, с лесы, с сенными покосы, прудами и рыбными ловлями… а людей и крестьян, написанных по нынешней… ревизии, мужеска пола дворовых людей и крестьян восемьдесят две души»[95]. Итак — из этой купчей узнаем, что в 1816 году у Муранова появилась новая помещица — Екатерина Петровна Энгельгардт.

Хозяйка Муранова была дочерью московского богача и масона Петра Алексеевича Татищева. В его доме у Красных ворот в октябре 1782 года было образовано «Дружеское ученое общество», ставшее официальной вывеской обширных просветительских, книгоиздательских и филантропических предприятий Н. И. Новикова. Фамилию Энгельгардт молодая женщина приняла после замужества в 1799 году; избранником, вытащившим счастливый жребий, оказался блестящий военный, отдаленный родственник светлейшего князя Потемкина, в свои тридцать с небольшим лет успевший повоевать под знаменами Румянцева и Суворова и дослужиться до чина генерал-майора.

Ко времени женитьбы Лев Николаевич Энгельгардт, по-видимому, уже устал от тягот походной жизни и поэтому, связав себя узами брака, поспешил выйти в отставку. Не чуждый литературных занятий, он под конец дней своих начал писать воспоминания о временах Екатерины II и Павла I. Вероятно, взять в руки перо его побудил пример знаменитого «поэта-партизана» Дениса Давыдова; он породнился с Энгельгардтами, взяв в жены племянницу Екатерины Петровны — Софью Чиркову. Неоднократный гость Муранова, Давыдов стал первым поэтом, переступившим его порог.

Перед мурановским домом стояли две пушки — свидетельницы «дней Очакова». Старый генерал по торжественным дням (дни рождения или именин членов императорской семьи) производил салют. При всех регалиях он с крыльца взирал, как его маленькая дочь, скрывая дрожь, поджигала фитили. Эти пушки были завещаны им «славному Денису».

Посолидневший бывший партизан ввел в дом Энгельгардтов своего молодого друга Евгения Баратынского. Последний появился в Москве в конце 1825 года. Члены братства поэтов (не только Давыдов, но и Жуковский, Вяземский, Дельвиг) всячески опекали Баратынского. В их глазах он был и перворазрядный поэтический талант, и измученный роком страдалец. Наивная юношеская шалость в духе романтических разбойников стала для Баратынского началом суровых жизненных испытаний. Он был вынужден долгие годы тянуть солдатскую лямку. Лишь дослужившись до низшего офицерского чина, уже признанный поэт получил наконец-то право выйти в отставку (31 января 1826 года).

Давыдов, конечно, не подозревал, что вводит в дом Энгельдгартов жениха их старшей дочери Анастасии. Это была любовь с первого взгляда, для друзей Баратынского совершенно неожиданная. Свадьба состоялась уже 9 июня 1826 года. Бесспорный «король элегии» избрал своей подругой женщину, которая, казалось бы, была далека от образов его поэзии. Если жениха уподобить Ленскому, то невеста представлялась скорее Ольгой, чем Татьяной. Вяземский в этой связи писал А. И. Тургеневу: «Брак не блестящий, а благоразумный. Она мало имеет в себе элегического, но бабенка добрая и умная. Я очень полюбил Баратынского: он ума необыкновенного, ясного, тонкого. Боюсь только, чтобы не обленился на манер московского Гименея и за кулебяками тетушек и дядюшек…»[96]

После смерти Л. Н. Энгельдгардта в 1836 году усадьба отошла его единственному сыну Петру Львовичу, но он был душевнобольным, и Баратынский взял на себя обязанности хозяина Муранова. Исполнилась его мечта обрести «свой угол на земле». Он всю жизнь стремился основательно осесть в деревне. Скоро выяснилось, что старый дом для семейства мал, и в 1841 году поэт начал перестраивать его по собственным чертежам. В качестве образца он взял тамбовскую усадьбу Любичи своего (общего с Пушкиным) знакомого Н. И. Кривцова. Его привлекало то, что дом в Любичах — как вспоминает Б. Н. Чичерин — был «без прихотей старого русского барства, но со всеми удобствами английского комфорта». По письмам Баратынского можно проследить все стадии работ в Муранове. Они закончились осенью 1842 года, о чем поэт сообщает своей матери: «Слава Богу, все мало-помалу уладилось и у меня остались только обычные заботы, которые не столь сложны. За год, прожитый мною здесь, я построил лесопилку, дощатый склад и свел 25 десятин леса:.. Новый дом в Муранове уже стоит под крышей и оштукатурен внутри. Остается настелить полы, навесить двери и оконные рамы. Получилось нечто в высшей степени привлекательное: импровизированные маленькие Любичи»[97].

Мурановский дом — шедевр уюта и функциональности, где любой архитектурный элемент необходим. Известный искусствовед М. И. Ильин пишет: «Если мы проследим замысел, лежащий в основе планировки дома, то мы поразимся продуманности каждой части, каждой детали. Так окна средней комнаты верхнего этажа, служившие классной для детей Баратынского, помещены под крышей купола с целью не отвлекать их во время уроков. Под домом идет подземный ход, по которому в зимнее время слуги проносили в дом дрова, минуя жилые комнаты»[98]. Уже прошла пора парадных построек с обязательными портиками. Их сменили скромные небольшие усадьбы, предназначенные для тихой семейной жизни. Дом Баратынского был именно таким. Вот картина Муранова, отличающаяся большой точностью:

Я помню ясный чистый пруд;
Под сению берез ветвистых,
Средь мирных вод его три острова цветут;
Светлея нивами меж рощ своих волнистых,
За ним встает гора, пред ним в кустах шумит
И брызжет мельница. Деревня, луг широкой,
А там счастливый дом… туда душа летит,
Там не хладел бы я и в старости глубокой!

Обосновавшись в Муранове, Баратынский всерьез занялся подъемом благосостояния своего семейного клана. В 1837 году сестра его жены вышла замуж за товарища Баратынского по военной службе Н. В. Путяту. Молодожены жили в Петербурге и полностью доверили управление Мурановом поэту, который ставил своего друга в известность обо всех предпринимаемых шагах. Его письма полны деловыми расчетами. Трудно поверить, что они вылились из-под пера задумчивого элегика. Занимаясь хозяйством, Баратынский ощущал себя в собственной стихии. Его деловые письма представляют собой увлекательное чтение, несмотря на прозаичность их тематики. Он пишет Н. В. Путяте в сентябре — ноябре 1841 года: «Долго думал я о сбыте нашего мурановского леса, о причинах, по которым он и за среднюю цену не продается, и нашел главные две: 1-е, что купцы так часто у беспорядочных дворян имеют случай покупать лесные дачи почти задаром, что им весьма мало льстит покупка, представляющая только 20 обыкновенных процентов; 2-е, боязнь ошибиться самим в настоящей ценности леса неровного, неправильно рубленного и проч. Из этого я на первый случай заключил, что должно хотя несколько десятин свести самому хозяину и постараться сбыть бревнами и дровами. Наконец вспомнил, что в Финляндии видел пильную мельницу… Когда же я вычислил баснословную выгоду, которую нам может принести устроение подобной мельницы, я ухватился за мысль и тотчас принялся за дело… Ты видишь, какой ничтожный капитал нужен для самых блестящих результатов!.. Главное: трудно сбыть товар, которого цена неопределенна как лес на корню. Когда он обратится в доски, в дрова, продашь дешево, но продашь как хлеб; а лес после хлеба первая необходимость»[99].

Как и следовало ожидать, первоначальные расчеты потребовали корректив, но они вовсе не охладили пыла Баратынского. В феврале следующего года он вновь пишет длинное письмо Путяте: «В первой смете моей, как ты, вероятно, ожидал, я значительно ошибся, не так, однако ж, чтобы раскаяться в предпринятом… Машину неделю назад пробовали начерно, т. е. на один готовый постав и без пил, чтобы испробовать тяжесть. На 8-ми лошадях, новая, не обтертая, она пошла хорошо и даже слишком. Лошади привели ее в первое движение с большим напряжением, но вдруг, почувствовав облегчение от действия махового колеса, понесли, все затрещало, и мужики наши разбежались в страхе»[100]. Затея с пильной мельницей не оправдала себя; машина часто ломалась и приносила одни убытки. Их покрывал доход от кирпичного завода. Но торговля лесом шла бойко, поскольку в округе одновременно строилось около десяти усадеб.

В последний период творчества Баратынского Мураново становится одной из его главных тем. В 1842 году он выпустил свой итоговый сборник «Сумерки». По семейному преданию, уже в самом названии скрыт намек на Мураново. Конечно, «сумерки» — прежде всего закат жизни поэта, но так называлась и одна из аллей в его усадьбе. В августе 1842 года Баратынский писал своему старому другу Плетневу: «Обстоятельства удерживают меня теперь в небольшой деревне, где я строю, сажу деревья, сею, не без удовольствия, не без любви к этим мирным занятиям и к прекрасной окружающей меня природе»[101].

Баратынский умер вдали от Муранова. Он скоропостижно скончался в Неаполе 29 июня 1844 года во время своего единственного заграничного путешествия. Эта смерть как бы подвела черту под первой главой литературной истории Муранова. Вдова сюда уже не вернулась. С Баратынским окончательно ушла в прошлое пушкинская эпоха. В дальнейшем судьба этой усадьбы будет тесно переплетена с судьбой соседнего Абрамцева.

Как уже сказано, младшая сестра Анастасии Львовны Баратынской Софья в 1837 году вышла замуж за одного из ближайших друзей поэта Николая Васильевича Путяту. Этой дружбе насчитывалось уже почти двадцать лет. Баратынский и Путята вместе служили в Отдельном Финляндском корпусе, правда, Баратынский рядовым, а Путята — адъютантом генерала А. А. Закревского, корпусного командира. Но неравенство обстоятельств не помешало быстрому сближению молодых людей. Их притягивали друг к другу и общие интересы. Путята в последние годы жизни исполнял обязанности председателя «Общества любителей российской словесности» при Московском университете (с 1866 по 1872 год). Через Баратынского Путята познакомился с Пушкиным; впоследствии он составил короткие, но яркие и подробные воспоминания о своих друзьях-поэтах.

По имущественному разделу между сестрами Мураново в 1850 году перешло в семейство Путяты. Новые владельцы свято соблюдали традиции культурной преемственности. Свято сохранялись вещи и архив Баратынского. В 1859 году Путята опубликовал найденные в Муранове интересные воспоминания Л. Н. Энгельгардта. Среди гостей усадьбы привлекают имена В. Ф. Одоевского, знаменитого эпиграммиста С. А. Соболевского, поэтессы Е. П. Ростопчиной, наконец, Н. В. Гоголя. Именно через Гоголя завязываются связи с Аксаковыми, жившими в Абрамцеве. Знакомство Путяты с автором «Ревизора» относится к 1830-м годам. Свидетельством является заметка в путевом дневнике Путяты о встрече с Гоголем в Аахене 25 июня 1836 года. Приехав в Абрамцево к Аксаковым в августе 1849 года, Гоголь тотчас отправил с посыльным письмо в Мураново своему старому приятелю: «Известите меня… будете ли вы дома сегодня и завтра, потому что, если не сегодня, то завтра я и старик Аксаков, сгорающий нетерпением с вами познакомиться, едем к вам». Однако Путята предпочел сам отправиться в Абрамцево. Ответный визит Гоголя и «старика Аксакова» должен был состояться через несколько дней. Но приехал один Гоголь. Причину раскрывает С. Т. Аксаков в письме сыну Ивану: «20-го, позавтракав, поехали мы с Констой (К. С. Аксаковым. — В. Н.) проводить Гоголя до Путяты (он живет в своем имении Мураново, 8 верст от нас) и отдать последнему визит; но только стали подъезжать к… лесу, как нас догнал верховой с известием, что приехал Хомяков. Разумеется, мы воротились домой… Гоголь уехал уже один и очень недоволен: ему хотелось, чтобы мы его проводили». Великий писатель переночевал в Муранове. Обстановка его комнаты (это вообще была гостевая комната) сохраняется до сих пор; она на втором этаже.

Аксаковы вскоре стали завсегдатаями Муранова. Патриарха семьи — Сергея Тимофеевича Аксакова — привлекала сюда возможность заняться своим любимым делом. В мурановском пруду водились судаки, и маститый автор «Записок об ужении рыбы» часами просиживал с удочкой на его берегах. Художественный талант С. Т. Аксакова раскрылся в последние годы жизни; одна за другой выходили книги, его прославившие. Все они с дарственными надписями посылались добрым знакомым в Мураново. Сыновья старого писателя публицисты-славянофилы Константин и Иван (в те годы еще более знаменитые, чем отец) также наезжали в гостеприимную усадьбу Путяты.

Теперь — о главном. Среди многочисленных знакомых Путяты был Ф. И. Тютчев. Они впервые встретились еще в юности на литературных вечерах у поэта Раича. Правда, затем связь прервалась на несколько десятилетий, ибо Тютчев уехал на дипломатическую службу за границу. Она возобновилась после возвращения поэта на родину. Приезжая в Москву, он, по-видимому, бывал и в Муранове (хотя документально это не зафиксировано). Наконец старая дружба переросла в родственные узы; в 1869 году его младший сын Иван Федорович Тютчев женился на единственной дочери Путяты — Ольге Николаевне.

По семейному преданию, последний раз Тютчев был в Муранове летом 1871 года; через два года — 15 июля 1873 года — поэт скончался.

Вдова поэта Эрнестина Федоровна впервые приехала в Мураново 24–25 августа 1873 года. Впоследствии до самой смерти в 1894 году она проводила здесь каждое лето.

В 1879 году для нее даже был построен отдельный флигель. Уже в декабре 1874 года она отправила в Мураново обстановку кабинета и спальни поэта.

Другие тютчевские места — Овстуг (Брянский уезд Черниговской губернии) и Варварино (Юрьев-Польский уезд Владимирской губернии) постепенно приходили в запустение, и вещи оттуда отправлялись в Мураново. В 1886 году в усадьбу были также доставлены предметы из московского кабинета И. С. Аксакова. Все это новое соседствовало со свято сберегаемой в неприкосновенности обстановкой Баратынского. Отныне Мураново было посвящено памяти прошлого.

Сразу после революции усадьба приобрела официальный статус музея. Его благополучно миновали административные гонения начала 1930-х годов, жертвой которых пал музей в Остафьеве. Своеобразный «семейный» колорит Муранову придавало то, что «домом поэтов» руководили прямые потомки Ф. И. Тютчева: сначала внук Н. И. Тютчев, затем правнук К. В. Пигарев. Благодаря их трудам здесь царила атмосфера не только высокой поэзии, но и настоящего человеческого тепла.


Овстуг


Семейные предания русского дворянства часто начинаются с того, что «первопредок» впоследствии широко раскинувшейся поросли «выехал» из-за границы. Тютчевы считали себя русским ответвлением флорентийского купеческого рода. Но их родословное древо не знает никакого выходца из Италии, отправившегося на Русь в поисках фортуны. Наоборот, первым историческим Тютчевым был человек, которым его многочисленное потомство имеет все основания гордиться. Это Захарий Тютчев (ок. 1350 — ок. 1400 годов), посланный Дмитрием Донским с дипломатической и разведывательной миссией к Мамаю накануне Куликовской битвы.

Тютчевы принадлежали к кашинскому дворянству. Их появлению на Брянщине предшествовал еще один яркий эпизод из родовых исторических анналов. Дед поэта, уроженец Угличского уезда, секунд-майор Николай Андреевич Тютчев, женился на Пелагее Денисовне Панютиной, владевшей подмосковным селом Троицким. Неподалеку было имение Дарьи Ивановны Салтыковой, прославившейся своим беспредельным садизмом. Потомкам она известна как Салтычиха. Воспылав «любовною страстию» к соседу, решительная помещица не скрывала, что она пойдет на все. Не нашедшая ответа любовь легко переходит в ненависть. Дело кончилось тем, что Тютчевы под покровом ночи тайно бежали лесными тропами, обманув соглядатаев, выставленных Салтыковой. Их путь лежал в село Овстуг Брянского уезда Орловской губернии, также принадлежавшее жене отставного майора.

Надо сказать, что сам Николай Андреевич Тютчев отнюдь не был кротким агнцем. На новом местожительстве он прославился своим разгулом, сутки напролет бражничая с соседними помещиками. Во главе «ряженых» дворовых он выходил на торговый тракт из Орла в Смоленск и собирал дань с проезжавших купцов. Впрочем, подобные деяния придавали ему своеобразное обаяние в глазах окружающих; он постоянно избирался предводителем уездного дворянства. Но даже этот, отнюдь не робкого десятка, человек устрашился Салтычихи.

Дед поэта построил в усадьбе помещичий дом. Он, как и принято, стоял на возвышенности, господствуя над крестьянскими избами. Вокруг дома был разбит небольшой парк, уступами спускавшийся к реке Овстуженке, впадавшей неподалеку в Десну. В этом доме 23 ноября 1803 года увидел свет будущий поэт. Его отец Иван Николаевич Тютчев не унаследовал «бурнопламенного» темперамента своего родителя. Наоборот, он был полной противоположностью отцу. Добрый, мягкосердечный, высоконравственный человек — он пользовался всеобщей любовью. Едва дослужившись до чина поручика, он уже в 22 года вышел в отставку и женился на Екатерине Львовне Толстой. Первый биограф поэта И. С. Аксаков характеризует ее как «женщину замечательного ума, сухощавого, нервного сложения, с наклонностью к ипохондрии, с фантазией, развитою до болезненности»[102]. По своему психическому складу даровитый сын был гораздо ближе к матери, чем к отцу; но мягкосердечие он с очевидностью унаследовал от отца.

Тютчевы, имея дом в Москве и подмосковную (упомянутое Троицкое), тем не менее, предпочитали проводить лето в Овстуге. Путь от первопрестольной столицы в далекий Брянский уезд был чреват большими трудностями и занимал более десяти дней. По-видимому, решающим аргументом была сентиментальная привязанность родителей поэта к этой отдаленной вотчине, полной семейных воспоминаний.

Помимо Тютчевых землями Овстуга владели еще пятнадцать помещиков. Понятно, что тютчевская усадьба была небольшой. Вернувшийся спустя четыре десятилетия в родные пенаты поэт взглянул на прошлое трезвым взглядом. Он пишет жене 31 августа 1846 года: «Старинный садик, 4 больших липы, хорошо известных в округе, довольно хилая аллея шагов во сто длиною и казавшаяся мне неизмеримой, весь прекрасный мир моего детства, столь населенный и столь многообразный, — все это помещается на участке в несколько квадратных сажен»[103]. Но этот крошечный парк представлял для мальчика целую вселенную; здесь впервые еще смутно ощутил он иррациональность бытия человека и природы. Под родительскими липами пробудилась в нем и тяга к словесному творчеству. Дочь поэта Д. Ф. Тютчева сообщает сестре Е. Ф. Тютчевой 20 августа 1855 года: «Мы отправились вместе, папа

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно