Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Адам Замойский
1812. Фатальный марш на Москву

Adam Zamoyski

1812. NAPOLEON’S FATAL MARCH ON MOSCOW

Copyright © Adam Zamoyski 2004

This edition is published by arrangement with Aitken Alexander Associates Ltd and The Van Lear Agency

© Колин А., перевод на русский язык, 2012

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013


Вступительное слово

Нашествие Наполеона на Россию в 1812 г. стало одним из самых драматических моментов в европейской истории – событием титанических масштабов, прочно впечатавшимся в народную память. Стоило мне лишь упомянуть тему книги, как люди тут же оживлялись, вспоминая «Войну и мир» Толстого, поражаясь размаху трагедии, оживляя какие-то осевшие в дальних уголках мозга воспоминания или просто представляя внутренним взором кошмар плетущейся через снега наполеоновской армии. Но за моментом этим – за вспышкой осознания – почти всегда неминуемо следовало признание в полном неведении относительно того, что и почему происходило тогда и там на самом деле. Причина такого любопытного несоответствия сама по себе поразительна.

Ни одна другая военная кампания в истории не подвергалась такой политизированности. С самого начала в изучении предмета в работах о нем сталкиваешься с упорными попытками каким-то определенным образом интерпретировать и оправдать необъективное, в то время как уже само количество материала – свыше пяти тысяч книг и вдвое больше этого статей опубликовано в одной только России за почти две сотни лет после 1812 г. – скорее не помогало прояснить, а затуманивало действительность{1}.

Однако, принимая во внимание все задействованные тут факторы и фигуры, ожидать чего-то другого было бы трудно. На кону стояли высочайшие репутации: Наполеона, царя Александра, фельдмаршала Кутузова, не говоря уже о многих других. Не забудем и о необходимости разобраться во всем непростом деле, поскольку описываемое противоборство, не имевшее прецедентов в истории Европы как в плане размаха, так и количества ужасных эпизодов, не так-то просто однозначно оценить в военном отношении. Часто результаты боевых действий оказывались неопределенными. Обе стороны заявляли о своей победе чуть ли не в каждом боевом столкновении. И если французы проиграли кампанию, то и русских довольно сложно назвать победителями в ней. В то же самое время люди с обеих сторон проявляли порой дикую жестокость, чего не хотелось бы признавать ни одной стране.

Во Франции первые попытки дать сбалансированную оценку войне осложняли политические факторы: режим, сменивший правление Наполеона вскоре после рассматриваемой кампании, желал выставить все связанное с императором в самом негативном свете. У русских же, по более сложным причинам, играла свою важную роль цензура. События 1812 г. и их последствия подняли вопрос, касавшийся самой природы русского государства и его народа. Как изящно высказался историк Орландо Файджес, «поиск русской народности в девятнадцатом столетии начался в воинских шеренгах 1812 г.»{2}

Поиск этот по природе своей являлся губительным для царизма и наиболее ярко выразился в первую очередь в восстании декабристов 1825 г. Сходные цели преследовали, пусть и самыми отличными способами, те, кто стремился к более современной России, интегрированной в главенствующий поток западной цивилизации, и славянофилы, отвергавшие Запад и все на чем тот стоит, а искавшие вместо того истинный «русский» путь. Событиями 1812 г. обе стороны воспользовались для подкрепления своих позиций, отчего те приняли мифологический характер и, в итоге, чем дальше, чем больше искажались. Такую раздвоенность только сильнее осложнило появление марксизма.

Первые французские историки, взявшиеся писать о 1812 г., были либо враждебны Наполеону, либо имели весомым мотивом желание снискать себе расположение со стороны постнаполеоновского режима, а потому валили всю вину на демона Бонапарта. Но большинство французских писателей, занимавшихся темой данного похода, участники его или академические историки более позднего времени, старались использовать взвешенные и объективные мерки. Частенько демонстрируя некоторую степень смущения из-за откровенно империалистического характера предприятия и из-за бедствий, принесенных Францией русскому народу, не говоря уж о своих и союзнических солдатах, они старались обелить репутацию Наполеона и честь французского оружия щедрой репрезентацией доблести русского солдата и суровости русского климата. Авторы эти также хватались и за любимую соломинку представления романтиков 1820-х и 1830-х годов, которые превращали ужасную катастрофу в этакую картину величия в несчастье.

В последние десятилетия девятнадцатого столетия удаленность событий и рост сердечности между двумя странами позволил французским историкам выработать более объективный подход к предмету. Столетняя годовщина, наступившая как раз накануне Великой войны и в момент, когда оба государства выступали союзниками, стала свидетельницей тесного сотрудничества исторических комиссий французских и русских штабов и привела к публикации значительного количества первоисточников. Но французские историки продолжают выказывать определенное нежелание иметь дело с рассматриваемой войной и так и не выдали сообразного событиям генерального труда по данному вопросу.

Первое изображение событий русской стороной, вышедшее из-под пера полковника генштаба с такой скоростью и рвением, что вышел сей труд аж на английском и даже не в Старом свете, а в Бостоне в течение одного года, преследовало, несомненно, пропагандистские цели, чтобы помочь вымостить России путь для ее будущей роли в событиях Европы. Но версия эта и в самом деле отражала ощущения и взгляды значительных сегментов русского общества. В данной работе Александр изображался неким стержнем, сплотившим вокруг себя отважное патриотически настроенное дворянство и верное крестьянство, готовое защищать Веру, Царя и Отечество.

Дмитрий Петрович Бутурлин, сам участвовавший в войне и написавший ее первую подробную историю, добавил парочку новых составляющих. Во-первых, идею России как невинной жертвы агрессии. Во-вторых, образ Кутузова как квинтэссенционального русского героя – простого и мудрого. В четырехтомной истории А. И. Михайловского-Данилевского, вышедшей в свет в 1839 г., Александр изображался своего рода моральным маячком, пробудившим духовные, а равно и физические силы русского народа и поднявшим его на оборону отечества. Именно в этом труде данная кампания впервые аттестована как «Отечественная война», или война патриотическая. Подспудным мнением автора служило видение во всех событиях явного перста Всевышнего, действовавшего через царя и русский народ против мирового зла. А коли так, все утверждения французов о том, что-де победила их русская зима, а не войска, отметались как неуместные.

Именно в стремлении выразить мысли, противоположные подобным декоративным шаблонам фундаментально духовной интерпретации, летом 1863 г. Лев Толстой засел за работу над романом «Война и мир», в котором толковал многие события через призму своих особых взглядов.

Толстой на первых порах испытывал определенную восторженность по поводу программы либеральных реформ, начатых царем Александром II при восшествии его на трон в 1855 г. Граф даже пытался опередить новшества за счет предложения крепостным в своем имении определенного договора, освобождавшего их от прежних обязательств и дававшего им землю для обработки. Но крепостные отнеслись к инициативе барина с подозрением и отвергли его начинание. Однако такое их отношение не повернуло Толстого против крестьян, а подтолкнуло к отвержению либерализма вообще. Он воспринял точку зрения славянофилов о том, что либералы доведут Россию до гибели внедрением иностранных идей и институтов, чуждых русскому характеру. Толстой также отреагировал на волну выражения самоуничижения, поднявшуюся среди интеллектуалов, рассматривавших недавнее поражение в Крымской войне как часть парадигмы русской отсталости. В своем изображении событий 1812 г. Толстой прослеживает метафору проникновения в Россию иностранного влияния: Наполеон у него носитель «чужеродного» порядка, каковой принимала и разделяла часть «испорченного» окружения Александра. Но русский народ отверг такой порядок. И все же «Война и мир» не прославление русского простого народа – герой романа Толстого почтительное крестьянство, возглавляемое мелким дворянством, которое, в отличие от офранцуженных аристократов, сохранило верность русским ценностям. Однако труд Толстого – не полный вымысел, и он сделал свое дело.

В первых предложениях «Войны и мира» выражается негодование по поводу действий французов в Генуе и Лукке в 1799 г., в то время как на следующей странице один из героев высказывает утверждение о том, что Россия будет спасительницей Европы. Начав роман именно так, Толстой решительно отверг утверждение, будто вторжение французов в 1812 г. являлось актом ничем не спровоцированной агрессии: ему было очевидно, что кампания эта была лишь частью продолжительной борьбы между Францией и Россией за господство в Европе. И все же прошло некоторое время прежде, чем об этом завели речь русские историки.

Вторая половина девятнадцатого столетия стала свидетельницей публикации большого количества дневников, воспоминаний, писем участников событий, кроме того штабных документов с данными о количестве войск и их диспозиции, а также официальных рапортов, приказов и писем. Тогда же появился и ряд полезных анализов определенных аспектов кампании, отдельных битв и реакции в обществе на события.

Следующее поколение русских историков, обращавшихся к предмету с той или иной глубиной, испытывало влияние идей Маркса и Энгельса и выработало более прагматический взгляд на события 1812 г. Это правда, что Александр Николаевич Попов, писавший в 1912 г., идеализировал Кутузова и «русское общество», но его более приземленный современник, Владимир Иванович Харкевич, признавал ошибки, совершенные Кутузовым, и не соглашался с образом России как невинной жертвы. Константин Адамович Военский держался сходной линии и относил военные неудачи русских в 1812 г. к слабостям структуры страны и общественного устройства. Ряд историков, в отличие о того, как все изображалось раньше, публиковали исследования отдельных аспектов и приводили примеры реакции русского общества, отнюдь не исполненного лубочного патриотизма, а также доказывали, что просчеты в плане тылового обеспечения у французов и климат сыграли основную роль в результатах кампании.

Вероятно, самым сильным в данном поколении историков и наиболее решительно выступавшим против старых мнений следует считать Михаила Николаевича Покровского. Согласно ему, царистское государство было вынуждено расширять российское господство все дальше за пределы границ империи, чтобы гарантировать выживание отсталой, по существу феодальной системы у себя дома. Автор этот дошел даже до того, что выставил вторжение Наполеона в Россию как акт необходимой для него самообороны. Покровский сильно и глубоко критиковал Кутузова и прочих русских генералов. Он подчеркнул значение погодных условий в поражении французов и, оспорив миф о патриотизме крестьян, умалил роль «русского общества». Те, кто сопротивлялись захватчикам, делали это, по его мнению, в стремлении спасти своих кур и гусей, а вовсе не ради защиты отечества{3}.

Мнение Покровского разделял и Ленин, а потому в первые два десятилетия советской власти оно пользовалось популярностью. Войну тогда «отечественной» не называли, поскольку она велась из-за соответствующих экономических интересов русских империалистов и французской буржуазии. Русские войска так скверно защищали страну, прежде всего потому, что находились под командованием дворян, а страх правительства перед вооружением крестьян не позволил дать старт настоящей партизанской войне против французов.

С подачи Сталина, 16 мая 1934 г. правивший в СССР Центральный Комитет Всесоюзной коммунистической партии (большевиков) выпустил особое постановление, в котором рекомендовалось применить свежий подход к изучению истории, нацеленный на привлечение масс. Но как эти новые веяния должны отражаться на представлении о событиях 1812 г., стало ясно не сразу. Писавший в 1936 г. историк Евгений Викторович Тарле подтверждал, что русский народ не играл никакой роли в войне, низводя партизанскую деятельность крестьян не более чем к нападениям на отставших от своих частей французских солдат. В следующем году он опубликовал труд о войне, в котором говорил почти диаметрально противоположное, представляя ее как триумф патриотизма русского народа. После слома определенного количества копий и подчистки завихрений в русле взгляда с позиции марксистской диалектики, войну 1812 г. вновь нарекли «Отечественной», но только, вывернув все наизнанку. Тарле не отрицал определенного влияния погодных условий на поражение французов, но не избежал позднее обвинений в распространении идей – как выразился один писатель – «троцкистско-бухаринской контрреволюции врагов народа» и в «прославлении измышлений зарубежных авторов». Даже мнение величайшего военного теоретика Карла фон Клаузевица, лично участвовавшего в кампании на стороне русских, заклеймили как «ложное».

Тарле принял за основу традиционное духовное видение событий, изобразив победу французов под Бородино как «моральную победу» для русских, а саму войну как плавильный тигель для всего самого лучшего в русской истории на протяжении нескольких следующих десятилетий. Он также создал монументальный образ Кутузова, представив его как некую метафизическую эманацию русского народа – истинного вождя во всех возможных смыслах{4}. Но не Тарле, а его коллега П. А. Жилин стал тем, кто провел очевидные параллели между Кутузовым и Сталиным как двумя спасителями отечества.

Нашествие войск Гитлера на СССР в 1941 г. и титаническое противостояние, вызванное вторжением, добавили точек соприкосновения той войне и событиям 1812 г., каковые оказались прекрасным источником пропагандистского материала. «Отечественная война 1812 года», как стала она отныне называться, могла вполне рассматриваться как своего рода генеральная репетиция другой – «Великой Отечественной войны». Труд Тарле был переведен и широко публиковался на Западе, чтобы поддержать образ миролюбивой России, подвергшейся нападению ни за что ни про что. При этом, однако, совершенно списывался со счетов довольно неприятный факт: как и в 1812 г., Россия являлась союзником и соучастником той другой, позднее враждебной стороны, вплоть до начала военных действий между ней и вчерашним другом. Но ясно читающиеся параллели должны были подтверждать главную мысль: русский народ и выпрыгнувшие из его лона вожди – непобедимы.

На короткий период после смерти Сталина в 1953 г. в русской историографии появилась хотя бы толика объективности, и тогда свет увидели ряд довольно основательных работ, посвященных экономической, политической и дипломатической подоплеке событий, военным приготовлениям и прочим аспектам. Но приход к власти Брежнева заставил положить все эти идеи под сукно или спрятать в запасниках. Историки вроде Л. Г. Бескровного хватались за старую панацею патриотизма и бесстыдным образом повторяли очевидное вранье. Численность французских войск неизменно завышалась, а русских, напротив, занижалась. Персона Кутузова получила свою собственную жизнь. Изнеженный в роскоши князь-сластолюбец превратился в нечто вроде крестьянского вождя, у которого имелся своего рода почти мистический «конфликт» с царем и системой. Совершаемые им грубые просчеты представлялись как глубокая хитрость, хотя действительные результаты ее как будто бы и не ощущались, а каждая ошибка изображались некой гениальной стратегической уловкой.

Такие интерпретации жили себе полнокровной жизнью до конца 1980-х, когда поколения новых историков, таких как A. A. Абалихин, В. Г. Сироткин, С. В. Шведов, Олег Соколов и Н. А. Троицкий, придали освещению темы неведомые доселе свежесть и честность. Однако, похоже, понадобится какое-то время для некоего обобщения всего привнесенного ими.

Ряд западных историков, рассматривавших в работах данный предмет, довольно скромно пользовались первичными русскими источниками, полагаясь вместо того все больше на работы своих российских коллег. Совершенно неудивительно, что факты и данные, находимые там, воспринимались как истина. Что более любопытно, так это принятие большинством таких исследователей определенных интерпретаций событий и усвоение, пусть и подсознательное, определенной порции эмоционального и политического духа.

По существу весь сохранившийся документальный материал, касающийся политических и военных событий, освещаемых данной книгой, публиковался и находился в свободном доступе на протяжении десятилетий. Было бы интересно и, возможно, полезно охватить вопрос шире, присмотреться к тому, как данный исторический эпизод отразился на структуре русского государства, на его экономике и отношении к власти. Следовало бы, наверное, обратиться к рукописным оригиналам некоторых напечатанных источников, в особенности переводов с французского на русский. Однако маловероятно ожидать выхода в свет каких-то новых значимых документов или дальнейших детальных исследований в сопутствующих сферах, которые могли бы дать свежие свидетельства причин и поводов для той войны, ее хода, численности войск сторон, размеров урона или каких-то иных жизненно важных аспектов.

Посему можно подытожить: почва подготовлена, и теперь, когда националистические страсти пошли на убыль, и снизилась довлеющая над умами категоричность политических императивов, задача написания книги о событиях 1812 г. не должна уже казаться особенно рискованным предприятием. Однако же предприятие по-прежнему остается гигантским по размаху. Ибо речь не просто о какой-то войне, а о противостоянии, ставшем свидетелем высшего накала страстей в длительном поединке между Наполеоном и Александром, между Францией и Россией, между – с одной стороны – идеологическим наследием европейского Просвещения и Французской революции и – с другой – реакцией, сочетавшей христианство, монархизм и традиционализм. Противоборство это охватило всю Европу, а эхо его оказалось слышным очень далеко и очень долго. Размах состязания систем был беспрецедентным и поднял ряд вопросов, прежде неизвестных и незнакомых в военной истории. Конфликт стал также и первой современной войной, к активному участию в которой правительство России привлекло весь русский народ, и где народные настроения выступали в качестве составляющего элемента военной стратегии. Совершенно невозможно отделять одни эти компоненты от других, поскольку без осознания всей широты и глубины множества свойственных конфликту обстоятельств и факторов невозможно понять его суть и подоплеку.

Для воздаяния должного предмету потребовались бы многие годы и работа, по крайней мере, вдвое более длинная, чем представленная вниманию читателя, каковую автор вовсе не мыслил некой финальной и закрывающей тему раз и навсегда. Здесь нет полного отчета обо всех военных действиях, включавших в себя десятки сражений и боев, проходивших на широком ареале. Нет у автора претензий и на нечто большее, чем выведение общего контура дипломатических взаимоотношений между Францией и Россией. Моя главная задача при написании этой книги состояла в рассказе о необычайных явлениях, о которых всякий хотя и слышал, но мало что действительно о них знал. Я попытался рассмотреть все события в более широком контексте и затронуть самые глубинные моменты. Помимо всего прочего я постарался показать значение той войны для свидетелей и участников происходившего на всех уровнях, ибо история эта – история человеческая во всем своем надменном величии и унижении, в торжестве и горести, во славе и мерзости, в радости и страданиях.

В своей работе я в основном использовал сведения из первых рук, то есть свидетельства непосредственных участников событий. К счастью, источники такого рода весьма многочисленны, хотя они заметно разнятся между собой в плане точности и литературных качеств. Часто речь идет о письмах и дневниках, в другой раз доводится иметь дело с основанными на дневниках воспоминаниями, составленными как по свежим следам, спустя год или два после войны, так и много позже, спустя десятилетия. Есть среди привлеченного материала и рассказы, базирующиеся на личных переживаниях и документах, мемуары, написанные участниками кампании, из которых одни занимали ключевые посты и были лучше информированы, а другие являлись рядовыми исполнителями или же наблюдали за всем происходившим со стороны. Я принимал в рассчет данные факторы при использовании мемуарных источников и старался избегать опасности увлечься каким-то отдельными точками зрения, например, доверять мнению и оценкам Сегюра, который не являлся ключевой фигурой, но писал так, как будто бы он ею был, вследствие чего я относился к его опусу с особым пристрастием. Также скептически воспринимал я и его главного критика, Гурго, положение которого не давало ему права приходить ко всем сделанным им выводам, и который к тому же молился на Наполеона, как на Бога.

Теми же желаниями я руководствовался при выборе иллюстраций, в чем мне потворствовали другие уникальные особенности рассматриваемой войны. Данная кампания единственная на пороге появления фотографии, отраженная в графических работах участников, некоторые из которых вошли в историю как значимые художники. Прошло еще около полустолетия, когда во время Гражданской войны в США реалии войны были показаны с той же живостью и непосредственностью взгляда изнутри. Принимая во внимание вышеизложенные соображения, я решил обойтись без воспроизведения множества помпезных, но по большей части малозначимых для общей картины войны батальных сцен, которыми обычно иллюстрируют подобные книги, но сосредоточить силы на воссоздании некоего фотографического рассказа о походе. Если не считать небольшого количества портретов основных фигурантов, почти каждая картинка из представленных была написана или нарисована кем-то из участников либо с натуры на месте, либо по памяти, либо – в самом крайнем случае – по указаниям очевидцев событий.

Когда я ощущал потребность в подтверждении цитат, то обращался к другим первоисточникам, которые говорили то же самое. Однако в стремлении избежать слишком большого количества ссылок на одной странице, я зачастую сводил вместе несколько высказываний или серию связанных между собой фактов в единый абзац с одной сноской. Все переводы мои, за исключением случаев, когда та или иная книга сама оказывалась переводом или оригиналом на немецком, в чем мне помогали другие.

Существуют несколько методик транслитерации русских слов и имен, ни один из которых, по моему мнению, не является полностью сообразным и удовлетворительным. Дело заключается в попытках добиться точной совместимости там, где это попросту невозможно, к тому же новые схемы транслитерации неизбежно делают неправомочными слова, переданные с использованием предыдущих методов, каковые уже стали привычными. Посему я следовал своему лингвистическому чутью и тому, что считал здравым смыслом. Однако могу легко догадаться, что иные специалисты найдут мой подход раздражающим.

В основе моей транслитерации русских имен фонетический метод, – то, как они звучат при произношении, – а потому я отдаю предпочтение Yermolov перед Ermolov. Или же я следовал традиции – тому, в каком виде имена собственные прижились на Западе и существовали на протяжении десятилетий, вследствие чего придерживаюсь Tolstoy, а не Tol’stoi, Galitzine, а не Golitsuin. По тем же причинам выбираю «-sky» в окончаниях многих русских имен в противоположность «-skii». Однако я придерживался универсальных новых правил в библиографии, потому что в таком виде имена появляются в (большинстве) библиотечных каталогов. В случае нерусских, служивших в русской армии, я брал за основу написание оригинального языка, поскольку, руководствуясь чисто прагматическими соображениями, не вижу никакого смысла переделывать Wittgenstein в Vitgenshtain, a Czaplic в Chaplits, или Clausewitz в Klausevits, правда, с двумя исключениями: Baggovut (по-шведски Baggehuff wudt)[1] и Miloradovich (по-сербски Miloradovi`e).

Вероятно, самый сложный вопрос представляют географические названия. Боевые действия в ходе кампании протекали на территориях, которые лишь недавно отошли от одного государства к другому, а порой были возвращены старым владельцем, притом, что теперь там образовались совсем новые страны.

В случае тогдашней Восточной Пруссии я использовал немецкие названия и опирался на русские традиции по России к западу за Смоленском. В части топографии Великого герцогства Варшавского я руководствовался польским языком и при транслитерации опирался на польские названия на территориях, принадлежавших Речи Посполитой всего за несколько десятилетий до 1812 г. Поступал я так потому, что французы в своих мемуарах применяли собственные формы написания польских топонимов (иногда довольно забавные). Русское звучание названий сильно отличается от польских, в то время как современные литовские или белорусские и вовсе стали бы сбивать читателя с толку. Единственное исключение я сделал для столицы Литвы: французы обычно прибегали к написанию Wilna, русские – Вильна, а поляки – Wilno, что казалось неуместным, особенно в передаче Vilno, а потому я остановился на Vilna. По той же причине я выбрал русское Glubokoie (Глубокое), а не на польское Glebokie, транслитерация которого приняла бы форму Gwembokie.

Все даты даны по новому стилю, то есть в соответствии с григорианским календарем.

Мне хотелось бы поблагодарить профессоров Изабель де Мадариага, Дженет Хартли, Линдси Хьюз, Доминика Ливена и Александра Мартина за советы и помощь. Я также очень признателен Мирье Кремер и Андреа Остермайер за помощь с рядом немецких текстов, а Галине Бабковой за скорость и точность, с которыми она доставала, копировала и переправляла мне все нужное из библиотек в России. Я благодарен доктору Доброславе Пьятт, Лоренсу Келли, Артемис Бивор и Жану де Фукьеру за помощь в поиске иллюстраций. На долю Ширви Прайса вновь выпал неблагодарный труд чтения манускрипта, каковой в результате подвергся ценнейшим критическим замечаниям, а Роберт Лэйси показал себя исключительно дотошным редактором. Тревор Мэйсон заслуживает медали за его терпение в работе со мной над картами и диаграммой.

Не могу не сказать спасибо послу, Стефану Меллеру, за помощь во время моей поездки по театру военных действий, и Миколаю Радзивиллу за то, каким замечательным водителем стал он для меня на дорогах России, Литвы и Белоруссии, а также спутником в Вильнюсе, Орше и Смоленске, на поле Бородинского сражения и на берегах Березины.

Помимо всего прочего я признателен за все моей жене Эмме.


1
Цезарь

Как только утром 20 марта 1811 г. прогремел выстрел из первой пушки в ряду выстроенных около Дома Инвалидов орудий, на Париж вдруг обрушилась неожиданная и не свойственная ему тишина. Повозки и кареты остановились, замерли на месте пешеходы, в окнах всюду появились лица людей, а ученики подняли глаза от страниц книг. И все принялись считать выстрелы, раздававшиеся один за другим через строго определенные промежутки времени. В конюшнях 'Ecole Militaire (Военной школы) кавалеристы гвардии чистили коней, когда… «Внезапно звук пушки из Дома Инвалидов заставил руки прекратить движения, щетки и гребни на мгновение словно бы зависли в воздухе, – писал один молодой конный егерь. – Все умолкло, и среди множества людей и лошадей любой мог слышать шуршание мыши»{5}.

Когда в предыдущий вечер разнеслась весть о начавшихся у императрицы схватках, многие начальники и хозяева предоставили работникам внеочередной выходной, и те, переполняемые ожиданием, столпились всюду на улицах, прилегавших к дворцу Тюильри. Парижская биржа перестала работать, и единственным финансовыми сделками, совершавшимися в тот день, стали ставки и пари по поводу пола ребенка.

«Трудно даже представить себе, с каким волнением люди считали первые выстрелы пушек, – вспоминал один очевидец, ибо все знали, что двадцать один выстрел будет возвещать о рождении девочки, и целых сто выстрелов – о рождении мальчика. – Глубочайшая тишина царила до двадцать первого выстрела, когда же прогремел двадцать второй, во всех уголках Парижа одновременно раздались настоящие взрывы ликования и радостных поздравлений»{6}.

Люди словно бы сошли с ума, они бросались обнимать совершенно незнакомых им прохожих и восклицали: «Vive l'Empereur!» («Да здравствует Император!») Другие танцевали на улицах, пока в воздухе грохотали оставшиеся семьдесят восемь выстрелов этой ухающей канонады.

«Никогда прежде, даже в самые величайшие праздники, Париж не являл собой картины большей всеобщей радости, – замечал другой очевидец. – Праздновали повсюду»{7}. В небо поднялся воздушный шар с прославленным аэронавтом, мадам Бланшар, и тысячами листовок с благой вестью о случившемся, каковые она разбрасывала над сельской местностью. Гонцы с новостями скакали во всех направлениях. В тот вечер гремел салют, а столицу украсила иллюминация – даже в окнах самых бедных мансард горели свечи. В театрах ставились особые представления, художники-граверы наперегонки изготавливали слащавые картинки с изображением новорожденного чада императора, вознесенного на небо в облачках и с гирляндами лавровых венков вокруг него, поэты же строчили бравурные памятные оды. «Но чего никто не в силах передать в полной мере, – писал молодой граф Филипп-Поль де Сегюр, – так это поражающей всех дикой волны народной экзальтации, накатившейся на город, когда двадцать второй выстрел возвестил Франции о рождении наследника Наполеона и империи!»{8}

Двадцатилетняя императрица Мария-Луиза ощутила первые болезненные толчки около семи часов предыдущим вечером. Доктор Антуан Дюбуа, premier accoucheur (первый акушер) империи, находился рядом. Скоро к нему присоединились доктор Корвисар, первый врач, доктор Бурдье, врач-ординатор императрицы, и врач-хирург Наполеона, доктор Иван. К ним добавился император, его мать и сестры, а также дамы из двора императрицы – всего двадцать два человека в спальне и в соседней комнате, готовые помочь и поддержать роженицу.

А далее в залах Тюильри неуютно толпились две сотни чиновников и сановников при полном придворном параде. Их стали созывать с момента первых признаков начала родов у императрицы. Время от времени одна из дежуривших у постели фрейлин выходила, чтобы сообщить собравшимся о том, как идут роды. По мере течения вечера слуги принесли небольшие столики, накрыв их легким ужином: цыплята с рисом и шамбертен, чтобы промочить горло.

Однако рассевшуюся было атмосферу вновь сгустило ощущение, что происходящие в спальне императрицы процессы явно далеки от нормальных. Около пяти утра великий маршал империи вышел и уведомил всех о том, что боль отступила и императрица заснула. Затем он разрешил собравшимся разойтись по домам, но предупредил о необходимости находиться в состоянии готовности к вызову во дворец. Некоторые уехали, но большинство придворных устроились кто как на лавках и свернутых коврах, превращенных в импровизированные матрасы, и улеглись там прямо в парадном облачении и при регалиях в стремлении урвать хоть маленькую толику сна.

Наполеон неотрывно находился с Марией-Луизой, он разговаривал с ней, старался утешить и подбодрить со всей плохо скрываемой нервозностью будущего отца. Когда она уснула, Дюбуа сказал императору, что тот может пойти и немного отдохнуть. Наполеон умел обойтись без сна. Излюбленным способом расслабления для него служила горячая ванна, каковую он считал самым подходящим средством для борьбы с большинством хворей, будь то простуда или констипация, которые одолевали его регулярно. Именно так он и поступил в описываемом случае.

Однако императору не пришлось особенно долго наслаждаться купанием в горячей воде, поскольку Дюбуа поспешил к нему по скрытой лестнице, ведущей из апартаментов Наполеона в спальню императрицы. Родовые схватки возобновились, а доктор беспокоился из-за того, что ребенок шел неправильно. Наполеон спросил врача, существует ли какая-то опасность. Дюбуа кивнул, сетуя по поводу осложнений, возникших у императрицы. «Забудьте, что она императрица и обращайтесь с ней так, как если бы она была женой лавочника с улицы Сен-Дени, – оборвал его Наполеон и добавил: – В любом случае спасайте мать!» Он выбрался из ванны, наскоро оделся и отправился вниз к докторам, дежурившим у постели жены.

Увидев, как Дюбуа достает щипцы, императрица вскрикнула от страха, но Наполеон успокоил супругу, взял ее за руку и гладил, пока графиня де Монтескью и доктор Корвизар держали роженицу. Ребенок шел ножками вперед, и Дюбуа углубился в труды, чтобы вытащить младенца. Он тянул, потом отпускал и, наконец, примерно в шесть утра закончил работу. Дитя казалось мертвым, и Дюбуа, отложив его, вместе с другими занялся матерью, для которой кризис еще не миновал.

Но вот Корвизар взял ребенка и принялся энергично растирать его. Примерно через семь минут новорожденный ожил, и тогда врач передал его графине де Монтескью, возвестив о рождении мальчика. Увидев, что опасность для Марии-Луизы миновала, Наполеон взял ребенка на руки, вбежал в соседнее помещение, где уже в предчувствии самого скверно исхода ожидали высшие офицеры и придворные империи, и воскликнул: «Зрите же короля Рима! Две сотни пушечных выстрелов!»

Когда, спустя недолгое время, падчерица императора и жена его брата, королева Гортензия, подошла поздравить Наполеона, тот ответил ей: «Я не чувствую счастья – бедняжка так страдала!»{9} Он действительно думал так. Они поженились всего год назад, и династический брак быстро превратился в семейную идиллию. Одна из тринадцати детей австрийского императора Франца II, Мария-Луиза была любимицей отца, его «adorable poup'ee» («очаровательной куколкой»). Ее растили в ненависти к Наполеону, говоря о котором неизменно употребляли эпитеты вроде «корсиканец», «узурпатор», «Аттила» или «антихрист». Но дипломатия потребовала жертв, и девушка склонилась перед волей отца. Когда же она познала радости супружеской постели, ее восхищение французским императором не знало предела. Наполеон, до дрожи преисполненный благоговения от возможности иметь в женах «дочь цезарей», как он называл жену, бывшую к тому же вдвое младше его, быстро превратился в счастливого супруга. Словом, оба радовались жизни как простые влюбленные друг в друга муж и жена из среднего класса.

В тот же вечер, пока вся столица праздновала событие, дитя окрестили в соответствии с вековыми ритуалами французского королевского семейства. На следующий день Наполеон, восседая на императорском троне, давал большую аудиенцию, принимая официальные поздравления. Затем весь двор отправился за ним, чтобы лицезреть инфанта, лежавшего в великолепной посеребренной колыбели, подаренной государю жителями Парижа. Разрабатывал ее художник Пьер Прюдон. Он изобразил фигуру Славы, держащей триумфальную корону, и молодого орленка, поднимающегося к яркой звезде, каковая символизировала Наполеона. Канцлеры L'egion d'honneur (Почетного легиона) и Croix de fer (Железной короны) положили знаки обоих орденов на подушечку рядом со спящим ребенком. Живописец Франсуа Жерар сел за написание портрета.

На протяжении многих дней поток поздравлений и выражений покорности тек в императорский дворец отовсюду – города присоединялись к ликующему Парижу по мере того, как новость достигала их, и отправляли в столицу свои депутации. Потом все повторялось, как только известие долетало до ушей людей, живших во все более удаленных уголках империи и в других странах. Ничего удивительного – нечто подобное и должно было происходить в сложившейся ситуации. Однако в празднованиях и поздравлениях присутствовало нечто большее, чем выражение верноподданнических чувств населения, Для большинства французов рождение мальчика служило неким знаком – символом, знаменовавшим начало эры мира и стабильности, а может и чего-то еще не менее важного.

До того в течение целых девятнадцати лет Франция почти беспрерывно воевала. С 1792 г. против нее действовала коалиция Пруссии и Австрии. В последующие годы к этим державам присоединялись Британия, Испания, Россия и другие государства поменьше, и все они горели желанием задушить революционную Францию и восстановить династию Бурбонов. Война шла не из-за территории, нет, она являла собой идеологическую борьбу за будущий порядок в Европе. Если оставить в стороне зверства, революционная Франция принесла в жизнь народа все идеалы Просвещения, и само уже существование этой страны рассматривалось монархическими режимами как угроза их выживанию. Франция широко пользовалась этим оружием для самозащиты путем экспорта революции и разжигания огня мятежей в землях врагов. Постепенно она перестала быть жертвой и превратилась в агрессора, но, тем не менее, продолжала сражаться за выживание. Революционная Франция не могла гарантировать себе длительного мира, поскольку почти все прочие государства в Европе не желали примириться с самим существованием республиканского строя и стремились уничтожить его.

Захват власти в Париже в ноябре 1799 г. генералом Наполеоном Бонапартом должен был бы, казалось, разорвать сей порочный круг страха и агрессии. Он обуздал демагогов, закрыл ящик Пандоры, открытый революцией, и навел порядок в стране. Как дитя Просвещения и одновременно деспот, он мобилизовал энергетические потоки внутри Франции и начал управлять ими ради строительства отлично организованного, процветающего и мощного государства – «'etat polic'e», о котором мечтали философы Просвещения.

Он шагал по пути, проложенном такими правителями, как король Пруссии Фридрих Великий, царица России Екатерина Великая и император Австрии Иосиф II, которые дали старт общественным и экономическим реформам и одновременно упрочили структуры государства, за что повсюду встречали уважение и восхищение. Но, даже являясь их последователем, Бонапарт оставался словно бы некой гротескной фигурой – зловредным отпрыском ужасной революции.

К 1801 г., после серии впечатляющих побед, он сумел принудить к миру все державы европейского континента. Наполеон гарантировал безопасность Франции за счет расширения границ и создания нескольких теоретически автономных республик в Северной Италии, Швейцарии и Голландии, представлявших собой на деле французские провинции. В марте 1802 г. Бонапарт даже заключил Амьенский мир с Британией. Однако этому договору не стоило прочить большое будущее.

Для Британии гегемония Франции в Европе являлась чем-то совершенно нетерпимым. Для Франции же постоянную угрозу представляло превосходство Британии на море. Попытки французов обеспечить себе позиции на Мальте, в Египте и в Индии являли собой призрачный, но навязчивый кошмар для Британии, тогда как способность последней находить себе союзников на европейской территории и вести войну опосредованно оставалась неизбывным источником неудобства для Франции. Враждебные действия между двумя этими странами возобновились в мае 1803 г.

В последующие годы Бонапарт сам способствовал усилению противодействия его правлению в странах Европы. В марте 1804 г. он приказал захватить в Эттенхайме (на территории Бадена, то есть за пределами Франции) герцога Энгиенского и привести его в Париж. Император пребывал в убеждении, что герцог участвует в заговоре с целью реставрации монархии Бурбонов, и приказал казнить молодого человека после формального разбирательства. Такое нарушение всех принятых законов и обычаев напугало Европу. Оно как будто бы подтверждало правильность мнения тех, кто видел в Бонапарте воплощение дьявола, и усиливало порыв желавших хоть до смерти сражаться за образец порядка, олицетворяемого ancien r'egime — «старым режимом», против сил зла в облике революционной Франции.

На самом деле Франция к тому времени прекратила заниматься экспортом революции. Она сделалась чем-то не многим большим, чем проводником амбиций Бонапарта, который спустя пару месяцев провозгласил себя императором французов под именем Наполеона I.

Какова была на деле суть этих притязаний, вопрос спорный – во всяком случае, он сбивает с толку и разделяет между собой историков на протяжении более чем двух столетий, ибо Наполеон постоянно демонстрировал непоследовательность едва ли не во всем, чем занимался. Сделанные им высказывания в лучшем случае могут иллюстрировать некоторые из его мыслей и чувств, тогда как поступки императора французов зачастую оказывались неоднозначными и противоречивыми. Он был умен и прагматичен – все верно, но при этом увлекался иллюзорными фантазиями, показывал себя как отъявленный оппортунист и в то же время попадал в плен собственного догматизма. Будучи последним циником, он порой гонялся за романтическими миражами. У него не существовало генеральной сверхидеи или некоего суперпроекта.

В значительной мере Наполеоном двигали некие совершенно простые вещи вроде жажды власти и господства над прочими. К этому – когда кто-то или что-то мешало ему, стояло на его пути – нередко добавлялся комплекс почти детских реакций. Не обладая чувством справедливости и каплей уважения к желаниям других, император французов воспринимал любое несогласие со своими действиями как настоящий бунт, на что отвечал с несообразной страстью и энергией. Вместо того чтобы просто не замечать малых неудач или обходить препятствия, он вкладывал в ответные удары всю силу, каковая склонность часто вовлекала его в совершенно ненужные и дорогостоящие лобовые столкновения.

К тому же он нередко становился пленником странного чувства предначертанного – некоего изобретенного им самим понятия о судьбе, каковое подчас влияло на поступки молодых людей, воспитанных на литературе романтиков, с героями которой он ассоциировал себя (любимым чтением Наполеона являлись стихи Оссиана и «Страдания юного Вертера» Гёте). «Найдется ли слепец, – вопрошал он во время Египетской кампании в 1798 г., – неспособный видеть того, что все мои действия направляет судьба?»{10} Кроме того, Наполеон восхищался пьесами Корнеля и, как есть основания считать, рассматривал себя в качестве персонажа, призванного играть главную роль в этакой величайшей драме жизни по образу и подобию трагедий, создаваемых любимым драматургом на сцене.

Такое вот чувство определяющей судьбы то и дело заставляло Наполеона поступать вразрез с разумом в погоне за туманными мечтаниями. Его триумфы в Италии, за которыми последовали поразительные победы при Аустерлице и Йене, только усилили тягу к фантазиям, передавшимся и его солдатам. «Опьянение радостным и горделивым восторгом безоглядно кружило нам головы, – писал молодой офицер после блистательной победы Наполеона над Пруссией. – Один из наших армейских корпусов провозгласил себя “10-м легионом Нового Цезаря”![2]. Другие требовали отныне и впредь именовать Наполеона “Императором Запада!”»{11}

Однако Наполеон кроме всего прочего являлся правителем Франции. А как таковой он неизбежно действовал под влиянием политических, культурных и психологических движущих процессов, каковые диктовали необходимость придерживаться шаблонов поведения французских государей прошлого – таких, например, как Франциск I и Людовик XIV, – стремившихся к французскому господству над Европой ради достижения продолжительной безопасности.

Франция всегда искала способов добиться равновесия в Центральной Европе с целью предотвратить крупную мобилизацию против нее сил германцев, каковую задачу удалось реализовать в 1648 г. путем заключения Вестфальского мирного договора, позволившего Франции и Австрии, совместно с рядом других стран, создать этакую систему сдержек и противовесов. Баланс нарушился в восемнадцатом столетии из-за становления прусской державы и восхождения России как игрока в европейских делах. Данные процессы отозвались крупными подвижками в Германии, выразились в разделе и исчезновении Польши, а также повлекли за собой гонку за влияние на Балканах. Принимая во внимание все вышесказанное, вполне естественным выглядит поиск Наполеоном способа поддержать и защитить интересы Франции, в процессе чего он стремился к «французской» Европе в той же степени, в какой и к удовлетворению собственных притязаний. И, похоже, тут на стороне его была история.

В восемнадцатом столетии Франция, если оперировать культурными и политическими категориями, сделалась путеводной звездой Европы. Передовые позиции страны в данном разрезе только усилились за счет революции, базовые идеи и посыл которой встречали не только приятие, но и восхищение среди мыслящей элиты всюду на континенте. Французские политический и военный классы являли собой «la Grande Nation» – первую нацию в Европе, сумевшую эмансипироваться, и считавшую себя наделенной великой миссией нести свои достижения прочим народам. Наступила эра Неоклассицизма, и в ней Франция стала рассматриваться как некий новый Рим – светоч, от которого во все стороны лучами распространялась новая идеологическая цивилизация, столица современного мира.

Наполеон вовсе не был закрыт перед энтузиазмом своей эпохи, ибо он жил в ней. Как и положено самому могущественному правителю со времен цезарей, император распорядился очистить Тибр и Forum Romanum, а также велел позаботиться о сохранении оставшихся в Риме памятников. Вскоре после рождения короля Рима, его отец дал старт реализации планов сооружения гигантского императорского дворца на Капитолийском холме. А кроме того намеревался построить еще один для римского папы в Париже, в который тому предстояло переехать, как бы символически повторяя переезд св. Петра в Рим из Святой земли{12}.

Уже в середине 1790-х годов французские революционные армии начали привозить в Париж не только ценные шедевры искусства, но и библиотеки, научные инструменты и целые архивы. Эпические раунды грабежей не являлись исключительно следствием алчности. Замысел состоял в сосредоточении всего самого нужного и полезного для развития цивилизации в сердце империи, а раз так – не оставлять же все это одним лишь живущим в уделенных провинциях. «Французской империи предстоит стать метрополией высшей суверенной власти, – заявил Наполеон как-то одному из друзей. – Я хочу заставить всех королей Европы построить по большому дворцу для себя в Париже. Когда будут короновать императора французов, сии короли съедутся в Париж и украсят церемонию своим присутствием, приветствиями и изъявлениями покорности». И дело тут не в некоем лозунге Франция «"uber alles»[3]. «Европейскому обществу необходимо возрождение, – утверждал Наполеон в одном разговоре в 1805 г. – Нужна сверхмощная держава, которая господствовала бы над прочими странами, имела достаточно авторитета для того, чтобы заставить их жить в гармонии друг с другом, и наилучшим образом для этого подходит Франция». Он, как многие тираны, был утопистом в своих честолюбивых замыслах. «Нам нужны европейская судебная система, европейский апелляционный суд, единая валюта, общие для всех системы мер и весов, одинаковые законы, – как-то сказал Наполеон Жозефу Фуше. – Я должен превратить народы Европы в один народ и сделать Париж столицей мира»{13}.

Притязания Франции на мантию имперского Рима как будто бы обрели основания в 1810 г., когда Наполеон женился на Марии-Луизе, дочери кайзера Священной Римской империи, Франца II[4]. Тесть государя Франции, являвшийся и императором Австрии под именем Франца I, выказывал согласие в отношении перераспределения власти. Когда же Наполеон произвел на свет наследника, Франц даровал младенцу титул короля Рима, каковой традиционно присваивался сыну императора Священной Римской империи.

Положение Франции на континенте сделалось тогда беспрецедентно сильным. Ее политическая культура и новая система были приняты на значительных пространствах тут и там в Европе. Но для среднего француза данный момент представлял куда меньше интереса, чем плюсы, полученные им на протяжении десятилетия на домашнем фронте. Все лучшие завоевания революции сохранились, но к ним добавились гарантии порядка, процветания и стабильности, а общая amnesia (амнезия) если уж не амнистия позволила людям, разделенным революционной борьбой, оставить позади самые неприятные аспекты прошлого. Степень выживаемости этого нового порядка зависела не только от умения Наполеона защищать его вооруженной рукой, но и от способности императора обеспечить дальнейшее течение процесса за счет предотвращения реставрации Бурбонов. Возвращение Бурбонов означало бы не только восстановление «старого режима», но и создание условий для сведения счетов.

В этом смысле появление на свет короля Рима являлось важнейшим моментом. Многие из подданных Наполеона ожидали, что их государь, недавно преодолевший сорокалетний рубеж, отныне будет проводить больше времени в кругу семьи, чем в армии, что на смену Наполеону Великому однажды придет Наполеон II, а остальная часть Европы примирится с неизбежностью окончательного превращения эпохи Бурбонов в достояние истории. Потому-то люди и ликовали столь бурно. «Народ искренне верил в скорый приход периода прочного мира. Идеи войны и захвата территорий не занимали сознание людей и не казались реалистичными», – писал шеф полиции Наполеона, генерал Савари, добавляя, что младенец представлялся всем гарантом политической стабильности{14}.

Сам Наполеон тоже радовался, причем в значительной мере по тем же причинам. «Теперь начинается лучшая эпоха моего правления», – воскликнул он. Император французов всегда очень трезво осознавал непреложный факт: человек, захвативший престол, никогда не будет сидеть на нем уверенно, достигнуть же прочности положения сможет только за счет применения династических принципов. «С рождением сына в моей судьбе появилось будущее, – говорил он своим дипломатическим агентам. – Теперь мною создана законная преемственность. Империи образуются силой меча, а упрочиваются наследственностью»{15}.

Однако пока он не был готов отложить в сторону оружие. Ему удалось уничтожить единство целей, служившее на протяжении долгих лет питательной средой для всех коалиций против Франции. Австрия, Россия и Пруссия теперь служили такой же угрозой друг для друга, как и для Франции, прежнее нежелание иметь дело с «корсиканским выскочкой» в основном улетучилось, императорский титул за ним признали всюду на континенте, а претендент на французский трон от Бурбонов, Людовик XVIII, начинал выглядеть все большим анахронизмом. И, тем не менее, Наполеон остро осознавал свою никуда не подевавшуюся уязвимость, поскольку окончательного решения до сих пор не было.



На протяжении последнего десятилетия Франция превратилась в империю, включавшую в себя всю Бельгию, Голландию и побережье Северного моря вплоть до Гамбурга, Рейнскую область, всю Швейцарию, Пьемонт, Лигурию, Тоскану, Папскую область, Иллирию и Каталонию, вследствие чего Париж напрямую управлял примерно сорока-пятью миллионами человек. Французскую империю окружал целый ряд зависимых государств: королевства Вестфалия, Саксония, Бавария, Вюртемберг и другие политические образования, объединенные в Рейнский Союз, великое герцогство Варшавское, королевства Италия, Неаполь и Испания, где у власти стояли братья Наполеона, его родственники или преданные союзники. Единственным беспокойным местом на всем этом пространстве являлась Испания, где вооруженную оппозицию, противостоящую брату императора, королю Жозефу, поддерживали британские войска. Все это, однако, не представляло особо крупной проблемы, ибо решить вопросы с восстанием испанцев Наполеон мог за счет сосредоточенных действий армии под его собственным началом.

Настоящая трудность, вставшая перед Наполеоном, состояла в том, как завершить созидательные процессы, заключить все завоевания в рамки некой системы, которая гарантировала бы ему и его преемникам прочное положение. Тогда как другие видели в нем мегаломана, стремившегося завоевать всё и вся, император французов рассматривал ведомые им войны как оборонительные, нацеленные на обеспечение гарантий безопасности для Франции и для него самого. «Чтобы оставить трон наследникам, – говорил он одному из камергеров своего двора, – мне придется стать господином над всеми столицами Европы!» В письменных наставлениях к одному своему дипломатическому посланцу император французов пояснял, что хотя Франция и находилась в зените мощи, «если мы не сумеем обеспечить политическое устройство Европы теперь, страна может потерять все преимущества ее нынешнего положения и стать свидетельницей провала всех своих предприятий»{16}.

Но вот как раз эти-то последние шаги по урегулированию, призванные гарантировать сохранность достижений в будущем, сделать никак и не удавалось, отчасти по причине постоянного подъема планки требований им самим с целью достигнуть максимума возможного, а отчасти из-за того, что война была его стихией. Наполеон попросту не знал других способов и иных средств получить желаемое. Потому-то все его договоры до сего момента представляли собой лишь соглашения о перемирии, и все его устроения оставались весьма зыбкими, отложенными до не дававшегося в руки окончательного мирного решения. Империя находилась в процессе строительства.

На момент рождения сына Наполеону было почти сорок два года. Роста в нем было пять футов и два дюйма, что считалось маловато для мужчины даже в те времена, однако он мог похвалиться пропорциональным телосложением. «Лицо его никогда не покрывалось румянцем. Равномерно матово-белые щеки делали лицо бледным, но не таким, как случается у тяжело больных людей, – писал секретарь императора, барон Фэн. – Коротко постриженные каштановые волосы не вились, а лежали ровно. Голова была круглой, лоб – широким и высоким, глаза – серо-голубыми, взгляд – мягким. Он мог похвастаться аккуратным носом, благородно вырезанной линией губ и отличными зубами». Однако в последнее время Наполеон начал набирать вес. Торс расширился, шея, и без того недлинная, стала казаться и вовсе короткой, появился животик. По словам тех, кто видел императора французов часто, глаза его утратили былую пронзительность. Говорил он теперь медленнее, а решения принимал не сразу. Феноменальная способность к сосредоточению ума снизилась, и те, кто привык к его вспышкам ярости, с удивлением наблюдали за появившейся в нем меланхоличностью и нерешительностью. Словно бы нечто поедало жизненные силы этой яркой, словно Прометей, личности. Принято считать, что по достижении Наполеоном возраста сорока лет начал давать сбои его гипофиз, отчего развивалась адипозогенитальная дистрофия, в условиях которой человек как раз толстеет и утрачивает значительную часть энергии{17}.

Совершенно нельзя с точностью сказать, чувствовал ли сам Наполеон какие-то внутренние признаки упадка. Враги его, конечно же, указывали, что победы императора французов стали не такими впечатляющими, как прежде, каковой момент он, должно быть, и сам осознавал. Пусть все это не означало заката жизненного пути, конец карьеры находился где-то не так уж далеко, а посему следовало поспешить с последними битвами и в ближайшем будущем достигнуть, наконец, окончательного мирного урегулирования.

Главным препятствием на пути такого устроения выступала Британия, давным-давно ведшая с Францией бесконечный поединок. Обладая господством на море, Британия имела шанс подрывать французскую торговлю и поддерживать сопротивление в любой точке на европейском континентальном берегу, точно так, как она и делала на тот момент в Испании. После уничтожения франко-испанского флота в Трафальгарской битве в 1805 г. Наполеон лишился инструмента для противодействия британским ВМС и не мог дать им решающего сражения. Посему в борьбе с врагом он предпочитал прибегнуть к экономическим средствам – закрыть весь континент для британской коммерции.

Идея не отличалась оригинальностью. Французы пребывали в полном убеждении относительно того, что богатство Британии проистекает не от собственно метрополии, а от колоний, каковые и служили источником притока товаров, продажа которых в Европе позволяла британцам наживать огромные барыши. Любой конфликт между Британией и Францией на протяжении последнего столетия обязательно отчасти выливался в таможенную войну, а революционное правительство и Директория лишь унаследовали данную традицию. Поскольку в плане торговли Британии завидовали очень многие, подобная политика пользовалась популярностью. Наполеон поддержал старые начинания, поднял и без того высокие пошлины, а в конце концов наложил запрет на британскую торговлю на континенте.

В теории шаги французского руководства должны были вызвать экономические трудности в Британии, каковые в свою очередь подорвали бы в стране поддержку войне. Виги, находившиеся тогда в оппозиции, симпатизировали революции во Франции и выступали против ведения против нее военных действий, к тому же многие восхищались личностью Наполеона. Хотя они и находились в меньшинстве, их призывы к миру с Францией вполне имели шанс быть услышанными, когда бы от войны начала страдать британская торговля. Однако если смотреть в долгосрочной перспективе, Франция, возможно, претерпевала убытки большие, чем Британия. Наполеоновская Континентальная система, как он величал ее, фактически не работала, контрабанда и коррупция позволяли найти лазейки даже во французских портах, в то время как зависимые от Франции государства и союзники на деле и вовсе не вводили ее.

Что еще хуже, система континентальной блокады вызывала нужду у населения повсюду в подчиненных и союзнических странах. Как раз этого-то Франции было бы разумнее всего не допускать. Германия особо остро ощущала убытки, и политическое брожение в ней все расширялось. Пусть многие из правивших там государей прочно придерживались французского дела, настроения людей заставили руководство дважды подумать, какой путь выбирать, если бы только нашлась альтернатива. Впрочем, такая ситуация могла возникнуть лишь в случае, если бы кто-то бросил настоящий вызов власти французов, но сделать это было по силам лишь двум державам – Британии, которая не могла всерьез рассчитывать закрепиться на земле континентальной Европы, и России, выступавшей тогда союзницей Франции.

Между тем никто не назвал бы Россию счастливым союзником, и Наполеон лучше всех осознавал опасность перспективы вызова его господству со стороны русских, поскольку в таком случае Британия ни за что не села бы за стол мирных переговоров, а вся стабильность в Германии рухнула бы в одночасье. Посему Россия служила ключевым моментом – ее предстояло непременно перетянуть на свою сторону раз и навсегда, без чего становилось невозможным любое окончательное урегулирование. Император французов не мог понять одного – того, что уже опоздал, и в то время как французское общество смотрело в будущее с надеждой на золотой век мира, Россия начинала рассматривать войну с Францией как нечто неизбежное, даже желаемое, а государь ее лелеял собственные мечты в отношении возрождения Европы.


2
Александр

Когда ровно за половину столетия до 1812 г. Екатерина Великая взошла на трон, Россия играла довольно незначительную роль в непосредственно прилегавших к ней ареалах Восточной Европы. Петр Великий предпринял колоссальные усилия для модернизации своего царства, построив в частности с нуля новую столицу в Санкт-Петербурге. В 1721 г. он даже титуловал себя императором. Однако по его смерти правление страной попало в руки по большей части неспособных государей, большинство из которых приходили к власти и расставались с ней в результате грязной игры и в ходе дворцовых переворотов. Подданные боялись этих русских монархов, однако другие властители в Европе часто лишь презирали их, не признавая за наследниками Петра императорского достоинства.

Екатерина изменила все. Она упорно трудилась над организацией государства, вмешивалась в дела Европы, дала старт напористой внешней политике, в результате которой на протяжении следующих пятидесяти лет страна присоединила всю Финляндию, сегодняшние Эстонию, Латвию, Литву, Белоруссию и Украину, значительную часть Польши, Крым, кусок нынешней Румынии, Кубань, Грузию, Кабардино-Балкарию, Азербайджан, огромные участки Сибири, Чукотку и Камчатку, не говоря уже об Аляске и военном поселении чуть к северу от Сан-Франциско. Все эти процессы не только увеличили территорию и население России, но и сдвинули ее границы в Европе на добрых шесть сотен километров дальше на запад, а государей ее сделали активными участниками европейской политики. В 1799 г. русские армии действовали уже в Италии, Швейцарии и Голландии. В меморандуме преемника Екатерины, Павла I, российский канцлер Федор Васильевич Ростопчин писал: «Россия, как по положению ее, так и по неистощимости ресурсов, есть и должна быть первой державой в мире»{18}. Российская политика постоянно нацеливалась на расширение влияния страны на Балканы, далее на Османскую Турцию и в Средиземноморье.



Многие в Европе встревожились по поводу казавшегося неумолимым роста мощи России. Звучали голоса о безжалостных азиатских ордах, возникал даже страх (особенно после первого раздела Польши в 1772 г.), как бы Россия не наложила лапу на всю Европу подобно тому, как варвары подмяли под себя античный Рим. «Польша была только на завтрак… а где же они собираются обедать?» – гадал вслух Эдмунд Берк, задаваясь встававшим перед многими тревожным вопросом{19}. Дипломаты содрогались от целеустремленности и беспощадности внешней политики России: страна эта не желала играть по правилам, привычным для всех остальных. Однако мало кто понимал, до какой степени чем-то неповторимо особенным виделась сама себе Россия.

Когда в 1547 г. Иван IV, повсеместно известный под прозвищем Грозный, короновался в Успенском соборе на территории Кремля, он принял титул царя (цезаря) и объявил о том, что Русь есть преемница Византии. По словам Джеффри Хоскинса: «Иван претендовал не только на суверенитет, независимость от всех прочих держав, но фактически на превосходство собственного царства как мировой христианской монархии, поставленной над всеми прочими на Земле»{20}. Он использовал регалии царей Византии и ставил себя в один ряд с римскими императорами. Его преемники и их политические слуги оставались верны наследию Ивана и избранной им миссии. Не надо думать, будто Екатерина нарекала своих старших внуков Александром и Константином просто так.

У Франции традиционно имелась целая череда союзников на востоке – Швеция, Польша и османская Турция, – призванных сдерживать главенствующую угрозу со стороны власти Габсбургов в Центральной Европе. Когда Россия начала играть все более заметную роль на политической сцене Европы, для Франции стал особенно важен «barri`ere de l’est» – восточный барьер, способный оградить ее от новой грозы, собиравшейся на востоке. Но к концу восемнадцатого столетия Швеция угасла и перестала быть мощной державой, Польша исчезла с карты мира, а Турцию, погрузившуюся в состояние политического упадка, русские выдавили из Крыма и Молдавии. Франции приходилось искать союзников где-то еще.

В 1801 г. генерал Бонапарт, в ту пору пока только первый консул, решил превратить в союзника саму Россию. Когда в ходе переговоров по обмену пленными, британцы и австрийцы отказались зачесть семь тысяч русских солдат (союзников, взятых в плен французами в Швейцарии) при обмене на захваченных ими французских пленных, Бонапарт предложил отдать их царю Павлу безвозмездно. Он даже выразил готовность обмундировать и вооружить этих людей. Павел, который прежде и слышать не желал ни о каких делах с революционной Францией, был в равной степени обезоружен столь рыцарским жестом и раздражен узколобостью своих австрийских и британских союзников. Бонапарт, знавший, в какой степени русским мечталось заполучить гавань в Средиземном море, продолжил курс на сближение предложением Павлу острова Мальта (который все равно вот-вот грозил попасть в руки британцев). На данной стадии он подумывал даже подарить России Константинополь, лишь бы только заручиться ее поддержкой против Британии. Будущий император французов находился на прямом курсе к достижению задуманного, когда в ночь с 23 на 24 марта группа генералов, гвардейских офицеров и придворных чиновников ворвалась в спальную Павла в Михайловском дворце в Санкт-Петербурге, где заговорщики и убили императора{21}.

Павел был умственно и эмоционально нестабилен, если не сказать безумен, и смерть его вызвала у многих в России большое облегчение. Всюду и всякий раз, когда его старший сын и наследник Александр показывался на публике в первые недели своего правления, его окружали толпы людей, желавших поцеловать платье и руки нового царя, а поэт Пушкин позднее писал про «дней александровых прекрасное начало». Но хотя молодой российский император выделялся среди современных ему монархов щедростью натуры, отсутствием мстительности и ненавистью к несправедливости и жестокости, он тоже страдал от сильных психологических проблем.

Пусть Александр и не заслуживал называться недалеким, все же императору России недоставало способности предвидеть последствия своих слов и поступков.

Все бы, возможно, и не имело такого острого значения, если бы не характер образования, которое задумала дать своему старшему внуку бабушка, Екатерина Великая. Она была деспотом, не допускавшим никаких либеральных идеек в своем царстве или в непосредственной близости от него.

Помимо всевозможных математиков и священников, царица выбрала в качестве педагога для внука швейцарского философа республиканца, Фредерика-Сезара де Лагарпа. Ребенок подвергался нравственному воспитанию, в каковое входили изучение и разбор поучительных притч из писаний, история и мифология, как и светские законы Просвещения. Едва ли следовало ожидать от ограниченного разума ученика способности объять религиозные догмы и мирские понятия или примирить в себе реалии деспотизма и радикальные концепции, проповедником которых выступал Лагарп. «Маленький мальчик сущий узел противоречий», – после нескольких лет такой учебной диеты признавалась Екатерина, хотя и не вполне искренне{22}.

Не стоило бы всерьез обращать внимание на основные слабости Александра, – тщеславие, слабость и лень, – когда бы не печать нравственного воспитания, которому он подвергался и которое при ограниченных возможностях заставляло его замахиваться на нечто глобальное. Ему приходилось вести дневники, куда он заносил любой просчет, любое проявление скверного поведения, каждый случай потери самообладания или пример проявления недостаточного усердия в учебе. «Я лентяй, отдающийся безответственности, неспособный верно мыслить, говорить и действовать», – записал в свой кондуит двенадцатилетний мальчик 19 июля 1789 г. «Себялюбие есть один из моих недостатков, и главная причина – тщеславие. Легко представить себе, до чего они могут довести меня, если я дам им возможность развиться», – комментировал он 27 августа{23}. Такого рода постоянные самобичевания лишь усугубляли врожденное чувство собственной несостоятельности.

В момент восхождения на трон в возрасте двадцати трех лет Александр являл собою излучавшего огромный шарм молодого человека, подогреваемого желанием сделать окружающий мир лучше. Однако в то время как он от всей души стремился оправдать ожидания, возлагавшиеся на него, как он сам считал, многими, юного царя подтачивала ужасная моральная язва. Заговорщики, готовившие госудаственный переворот 1801 г., конечно же, посвятили Александра в свои планы, поскольку их целью являлось возведение на престол именно его. Он мог сколько угодно утверждать, что взял с них клятву не лишать жизни Павла, но оставался, тем не менее, соучастником убийства своего собственного отца. Молодой император не мог даже по сути дела наказать заговорщиков, а потому те продолжали занимать высокие посты при дворе и в армии. Вина соучастия в преступлении, какой бы пассивной ни была его роль, не оставляла Александра до конца жизни.

Царь и в самом деле представлял собою клубок противоречий. Он заявлял, что презирает принципы наследственной монархии и испытывает омерзение перед необходимостью принимать власть. «Мое намерение – поселиться с женой на берегах Рейна, где я буду жить мирно как частное лицо, находя счастье в компании друзей и изучении природы», – признавался девятнадцатилетний Александр одному из своих друзей. Однако скоро ему разонравилась как жена, так и затея вести тихую жизнь обыкновенного человека. Кроме того он любил разглагольствовать на тему либеральных законов, каковые собирался ввести в стране. Когда же в руках его оказалась власть, молодой царь стал вдруг очень ревностно относиться ко всем, кто высказывал какое-то мнение о том, как и что нужно делать, а также демонстрировал печально известную склонность обижаться, когда дарованные им права и привилегии кем-то фактически использовались{24}.

Александру хотелось привнести элемент профессионализма в дело управления Российской империей за счет введения институциональных структур. Реорганизуя государственную службу, он поставил доступ к высоким постам в зависимость от наличия у соискателя поста университетского диплома или успешной сдачи письменного экзамена (каковые новшества не вызвали прилива любви к царю со стороны дворянства). Александр I учредил министерства и государственный совет, задача которых состояла в оказании ему помощи в управлении страной. Царю хотелось бы ввести нечто в общих чертах подобное системе, созданной Бонапартом во Франции, – авторитарное правительство, эффективно мобилизующее всю нацию по рациональным и либеральным схемам. Однако такая перестройка потребовала бы освобождения крепостных и ломки всего общественного устройства России, а царю недоставало твердости отважиться на столь радикальные перемены.

Итак, поглощенный внутренними реформами, Александр не особенно обращал внимание на внешнюю политику. Устроенное Бонапартом похищение герцога Энгиенского, судилище над этим принцем и его узаконенное убийство вызвало возмущение со стороны царя, каковой присовокупил свой гневный глас к осуждающим голосам других правителей Европы. Случившееся затронуло все фибры рыцарственной натуры Александра, к тому же он счел себя лично задетым до глубин души: великий герцог Баденский, на чьей территории захватили Энгиена, приходился царю тестем. Желая показать себя защитником справедливости, Александр выразил свое негодование в весьма высокопарной форме. Однако ему пришлось пожалеть об этом. Французская сторона не преминула напомнить миру, что убийцы Павла не только не понесли наказания, а на деле занимали высокие посты при дворе его сына, посему, принимая во внимание роль, сыгранную им в заговоре против отца, право Александра указывать пальцем на кого-то другого ставилось Бонапартом под сомнение. Александр был жестоко уязвлен и затаил за это ненависть к французу. Когда через несколько месяцев Наполеон сделался императором, раздражение Александра переросло в ярость негодования, и носитель присвоенного некогда Петром Великим титула решительно отказал выскочке-корсиканцу в праве равняться с ним императорским достоинством.

Александр считал, что Европа вступила в кризис – как моральный, так и политический, – и написал британскому премьер-министру Уильяму Питту с предложением реорганизовать континент в лигу либеральных государств, основанных на священных правах гуманизма. Питта подобные затеи не интересовали, но он счел за благо поддакивать Александру и, не мешая тому мечтать о великих деяниях, в 1805 г. добился от царя вступления в третью коалицию против Наполеона: Австрии и России предстояло атаковать Францию, а Британия бралась поучаствовать в богоугодном деле материально.

У России отсутствовали побудительные мотивы для войны с Францией, так как последняя ни в коей мере не угрожала интересам первой, к тому же Франция служила для России культурным маячком. Русское общество разделилось в данном вопросе. Пусть те, кто считал Наполеона силой зла, которую необходимо сокрушить, и составляли большинство, хватало и тех, кто мыслил иначе. Бывший канцлер граф Ростопчин громогласно выступал против войны, мотивируя свое несогласие тем, что Британия просто-напросто использовала Россию. Его будущий преемник, граф Николай Румянцев, рассматривал Францию как естественного союзника России. Наполеоном в России восхищались многие, в особенности среди молодежи – некоторые из дворян не уставали поднимать кубки за его здравие даже после начала военных действий{25}.

Но Александр смотрел на ситуацию через призму некоего более широкого морального аспекта. Он принял на себя роль рыцаря-защитника христианской монархической традиции перед лицом натиска нового варварства, представляемого Наполеоном. Тут, однако, присутствовала и некоторая доля соревновательности, ибо царь жаждал отличиться на поле брани. Александр унаследовал от отца любовь к парадам и к мелочам военной жизни – он всегда сам вникал в детали обмундирования и обучения солдат, к тому же верил, что место царя было впереди войск и во главе их. Посему он настаивал вести войну лично, хотя и передал общее командование своими армиями единственному имевшемуся у него на тот момент по-настоящему испытанному полководцу – пятидесятивосьмилетнему Михаилу Илларионовичу Кут узову.

Первый опыт Кутузов приобрел в действиях против польских повстанцев и впоследствии отличился в нескольких кампаниях против Турции. В 1774 г. в Крыму ему в голову попала пуля, перебившая мышцы за правым глазом, в результате чего тот деформировался и, в итоге, перестал видеть. Кутузов служил генерал-губернатором Санкт-Петербурга как раз во время убийства царя Павла, а потому, конечно же, что-то знал о заговоре.[5]. Данный момент являлся не последней причиной того, почему Александр побаивался и недолюбливал генерала, в результате чего снял того с должности и отправил в ссылку в собственное поместье[6]. Там Кутузов остался наедине со скукой и ревматическим болями, топя их в выпивке и сексуальных утехах настолько, насколько могла удовлетворить его ненасытный аппетит сельская жизнь. И вот посреди всего этого мирного бытия летом 1805 г. генерал внезапно получил приказ принять командование армией и соединить ее силы с австрийцами.

Все русские войска оказались неготовы к выступлению, а посему Кутузов двинулся на усиление армии австрийского генерала Макка[7] с одним только авангардом. Наполеон, однако, отреагировал со всей стремительностью и, пока Кутузов находился на марше, успел окружить Макка в Ульме и принудить его к капитуляции. Очутившемуся в значительном численном меньшинстве Кутузову пришлось отступать и идти на соединение с ведомыми Александром основными русскими силами и уцелевшими австрийскими формированиями под началом императора Франца.

Наполеон никогда не видел сколь либо веских причин, способных столкнуть в войне Францию и Россию, и пребывал в убеждении, что Александром манипулировала Британия, которая и завлекала его в участники коалиции. Посему император французов отправил к царю генерала Савари с предложением встретиться, поговорить и решить все разногласия полюбовно. Однако Александр отозвался надменно, дав свой знаменитый ответ «главе французского правительства», поскольку ему претила сама мысль обращаться к Наполеону, называя того императором.

Кутузов хотел продолжить отступление, но Александр твердо вознамерился драться и вынудил генерала дать неприятелю битву, известную как сражение под Аустерлицем, состоявшееся 2 декабря.

Точно юный субалтерн, вообразивший себя командующим, Александр отверг замысел Кутузова и заставил того принять план, предложенный одним австрийским генералом[8]. В день сражения царь негодовал на Кутузова и пенял ему на промедление в развертывании войск, а потом с ужасом наблюдал за разгромом союзнической армии. Вынужденный бежать с поля боя, Александр впал в депрессию. «Под Аустерлицем он сам потерпел куда более крупное поражение, чем его войска», – утверждал французский дипломат Жозеф де Местр{26}. Теперь царь еще сильнее негодовал на Кутузова, которого отстранил от командования, дав взамен незначительный пост губернатора Киева.

Австрия запросила мира, но война продолжалась, так как в антифранцузскую коалицию вступила Пруссия. Тридцатипятилетний король Фридрих-Вильгельм III тянул и выжидал, не желая никуда вмешиваться до тех пор, пока его прекрасная и решительная жена Луиза, в конце концов, не побудила мужа помериться силами с Наполеоном. Однако в бурном водовороте кампании в октябре 1806 г. знаменитые прусские войска потерпели сокрушительное поражение при Йене и Ауэрштедте, после чего король Пруссии бежал, оставив свою столицу, Берлин, на милость французов. Наполеон выступил в город и продолжил преследование Фридриха-Вильгельма, который укрылся в Восточной Пруссии под боком у русской армии, находившейся на тот момент под командованием генерала Леонтия Беннигсена.[9].

В постигшем его несчастье Александр выказал примечательную решимость к действию. Он набрал в войска новых солдат, а в 1807 г. призвал на службу крестьянское ополчение. Однако требовалась изрядная предосторожность, чтобы крепостные сохранили верность системе, делавшей их фактически рабами. Известия о революционных переменах во Франции на протяжении прошедших пятнадцати лет пусть и медленно, но все же распространялись среди необразованных крестьян Центральной и Восточной Европы. Однако растянутый во времени процесс способствовал перемешиванию правды и вымысла и как следствие возникновению местных легенд и даже религиозно-мистических верований в избавление, в результате чего фигура Наполеона порой оказывалась в ряду мифологических народных героев и как таковая виделась не только освободителем, но и мессией. Российские власти хорошо осознавали данные умонастроения, а потому соответственно готовились оградить себя от худшего, по мере того, как французская армия приближалась к границам империи.

Посещая одного высшего чиновника в 1806 г., писатель Сергей Глинка с удивлением увидел в руках государственного служащего текст Апокалипсиса.

В России существовала давняя традиция ассоциировать врага с антихристом, чтобы поднять боевой дух солдат, вот и теперь власти ухватились за идею выставить Наполеона этаким правителем бездны, Аваддоном и Аполлионом. В ноябре 1806 г. Священный синод Русской православной церкви выступил с громогласным обличением Наполеона, обвинив его в присвоении звания и роли мессии, в сговоре с евреями и другими дурными людьми против христианской веры. Духовенство старательно подчеркнуло тот факт, что, будучи в Египте, Наполеон заявлял о своем уважении к исламу, а нельзя забывать о почти беспрестанном противостоянии русских с мусульманами татарами и турками – о вековой тяжбе, рассматривавшейся как своего рода крестовый поход. Таким образом, в глазах среднего солдата и крестьянина Наполеон изображался неким лицом, действовавшим в согласии со всеми демонами ада{27}.

Однако крестовый поход против него зачах на корню. В феврале 1807 г. Беннигсен потерял 25 000 чел. в кровопролитной битве при Эйлау, а в июне потерпел сокрушительное поражение от Наполеона под Фридландом. Александр оказался перед неминуемым выбором. Он мог либо отступить и попытаться перегруппироваться, что означало открыть противнику путь на территорию империи, или же договориться с Наполеоном. Армия не получала жалования, солдат плохо кормили, а толковых офицеров не хватало, к тому же земли, которые пришлось бы уступить неприятелю, всего-то каких-нибудь десять лет назад принадлежали Польше, а потому в них, как следовало ожидать, французы нашли бы немало доброхотов.

24 июня 1807 г. Александр отправил генерала Лобанова-Ростовского в ставку Наполеона в Тильзите на реке Неман с личным посланием, где говорилось о готовности царя не только подписать мир, но и составить альянс с Бонапартом. «Совершенно новая система должна заменить ту, которая существовала до сегодняшнего дня, и я льщу себе тем, что мы легко найдем понимание с императором Наполеоном, при условии того, что встретимся без посредников», – писал Александр{28}.

Переговоры стартовали на следующий день. На плоту, расположенном посреди Немана, воздвигли шатер. Александр облачился в самый роскошный мундир, твердо намереваясь сразить Наполеона шармом и вытащить себя из отчаянного затруднения, в котором очутился. Со своей стороны Наполеон стремился улестить Александра, чтобы подвигнуть того раз и навсегда порвать узы коалиции, в результате чего Франция получила бы ценную фигуру в шахматной партии с Британией.

Пусть Александр и обладал изрядной привлекательностью, однако Наполеон куда лучше умел манипулировать людьми. Он бесстыдно заискивал перед Александром, обращался с ним, как с равным. К тому же император французов не преминул вбить клин между русским царем и его прусским союзником. Фридриха-Вильгельма III на плот не пустили, и в день открытия переговоров король Пруссии наблюдал за происходящим с русского берега реки, а в один момент, словно бы надеясь услышать разговор, даже двинулся вперед и вошел в воду так, что коню его было по грудь. На следующий день Наполеон смягчился и позволил Александру представить ему Фридриха-Вильгельма, однако говорил с ним с сухой краткостью и не пригласил на торжественный обед в честь царя тем вечером. Император французов то и дело напоминал Александру, что вообще оставил жалкого короля на троне лишь из уважения к нему, русскому государю. Какой бы шок и боль ни испытывал Александр из-за столь оскорбительного поведения Наполеона в отношении такого же наследственного брата-монарха, царь все же дал убаюкать себя тем фактом, что его-то Наполеон ставит на одну ступеньку с собой.

В то время как министры иностранных дел обоих государств занимались выработкой условий и подготовкой самого соглашения, Наполеон и Александр принимали парады, отправлялись погулять, отъезжали куда-нибудь в каретах или верхом. После ужина они сидели рядом и беседовали далеко за полночь. Наполеон позволял себе обронить странноватые замечания по поводу того, что-де граница России должна пролегать по Висле, говорил о возможности совместно отхватить куски от Турции, о том, как они вдвоем будут разрешать стоящие перед Европой трудности. Император французов изъявлял благоволение мечтам Александра о преобразовании мира. Он разворачивал карты Европы и Азии, и оба государя делились мыслями о том, как они общими усилиями победят зло за счет глобальной перекройки территорий. Наполеон рассказал августейшему собеседнику о своих достижениях в деле переустройства Франции, намекая Александру на наличие и у него возможности осуществить высокие замыслы, что означало: все самобичевание, которому подвергал он себя перед лицом своих учителей, наконец-то окупится и отольется в некие великие деяния{29}.

Александр рос в ненависти к Наполеону и к тому, за что тот ратовал, в такой же же атмосфере жила семья русского царя и его двор. В день первой встречи императоров на плоту сестра Александра, Екатерина, написала брату письмо, в котором обрушивалась на Наполеона как на лжеца и чудовище, убеждая царя не иметь с ним никакого дела.

Однако нет сомнения, что лесть великого завоевателя Европы, каким бы чудовищем он кому-то ни казался, обладала должными магическими свойствами. Для неуверенного в себе, осознававшего собственную слабость Александра, привыкшего считать себя неудачником, честь считаться ровней человека, который столь многого достиг сам, перед именем которого трепетала Европа, оказалась очень крепким напитком. Субалтерн сидел за столом рядом с самым успешным полководцем в истории. «Только представьте себе, как я провожу целые дни с Бонапартом, часами говорю с ним наедине! – писал он в ответном послании к Екатерине. – Я спрошу вас, не кажется ли все сие каким-то сном?»{30}

Несмотря на весь цинизм в начале общения с вчерашним противником, Наполеон, в свою очередь, не устоял перед мальчишеским шармом Александра и с удовольствием проводил с ним время в роли этакого старшего брата. И его до какой-то степени захватила эпическая природа происходившего вокруг. Они встречались на плоту, на виду у двух огромных армий, выстроенных в парадном обмундировании по обоим берегам реки, устраивали банкеты, где два самых могущественных человека в Европе пили за здоровье друг друга и, обнимаясь, клялись создать лучший мир. Гренадеры обеих армий тоже поднимали кубки за процветание императоров Востока и Запада. Разве не назовешь трогательной сцену, когда Наполеон, поинтересовавшийся у русских, кого они считают храбрейшим из солдат в строю, приколол к груди воина знак ордена Почетного Легиона, а в ответ Александр наградил Георгиевским крестом самого отважного француза? Зрелище было великолепным, но являлось именно зрелищем – спектаклем, в котором основные действующие лица оказались в плену собственной игры и режиссуры{31}.

По условиям договоров, подписанных 7 июля после трех недель споров и маневров, Россия отдавала Франции Ионические острова, но взамен получала небольшие кусочки Польши. Александр обязался отозвать войска из Дунайских княжеств, в то время как Франция брала на себя ведение переговоров с Турцией от имени России. Но что куда важнее, последняя становилась союзником Франции в войне против Британии, обещала закрыть все порты для британской торговли, если Британия со всей поспешностью не подпишет мира с Францией до конца текущего года.

Более всех, совершенно очевидно, проиграла в Тильзите Пруссия. Фридриху-Вильгельму лишь позволили сохранить за собой трон, да и то только из уважения к желанию Александра. Королю приходилось отдать значительную часть территории, отнятой Пруссией за последние десятилетия у Польши, заплатить Франции огромные репарации за ведение войны против нее, радикально сократить армию, сделав ее едва ли не символической, и принять французские гарнизоны тут и там по всему королевству. На отторгнутых у Пруссии польских землях Наполеон образовал великое герцогство Варшавское – новое государство-сателлит Франции[10].

Если иметь в виду положение Александра как побежденного и вынужденного искать мира, то Тильзит, безусловно, являлся триумфом для него – ему удалось избежать чаши горечи, полагавшейся разгромленному полководцу и государю. Однако при более внимательном взгляде на соглашение становилось понятным, что оно на деле являлось не мирным договором, а почвой для вызревания всходов новой войны и основой партнерства, более связывавшего Россию, нежели Францию. Весь флер тех волнующих ночных бесед испарился дымом в воздухе, тогда как в условиях реальности России приходилось вставать на путь экономической войны с Британией. И в то время как размещение наполеоновских войск на территории Пруссии становилось унижением для этой страны, только самые наивные взялись бы утверждать, будто французские гарнизоны дислоцируются там не с целью держать в узде Россию и подкреплять положение вновь созданного великого герцогства Варшавского. Само его существование являлось открытым вызовом России. Пусть и маленькое, данное образование могло послужить потенциальным ядром для возрождения польского государства, окончательно стертого с карты Европы всего какое-нибудь десятилетие тому назад, – остатки его на тот момент фактически составляли весь западный пояс Российской империи.

Что бы там ни выиграл от договора с императором французов Александр, ему не пришлось долго ждать реакции подданных, в глазах которых он не спас ни своего лица, ни чести России. Сестра царя, Екатерина, назвала соглашение унизительным провалом, а мать не пожелала объятий сына, когда тот возвратился в Санкт-Петербург. Двор, и так-то не одобрявший обращения государя с пользовавшейся популярностью императрицей Елизаветой, которую царь отодвинул на второй план из-за любовницы, Марии Антоновны Нарышкиной, ощущал себя преданным. Приверженцы традиций из аристократии выступали против любых переговоров с презренным «выскочкой» и рассматривали соглашение как продажу интересов России. Как казалось многим, Наполеон выставил Александра дураком. Драматург Владислав Александрович Озеров написал пьесу «Дмитрий Донской», историческая героика которой встречала овации в полных театральных залах и выставляла Александра на фоне сложившихся условий в неблаговидном свете.

Хотя русская армия неизменно терпела поражения от Наполеона, молодые офицеры испытывали веру в себя и лелеяли мечты о войне до окончательной победы, а потому, естественно, тоже ощущали себя обманутыми. Солдаты не понимали, почему их царь вдруг бросился в объятия того, которого сам же прежде называл антихристом, почему стал его союзником. Генерал Уилсон, британский советник при русской армии, развернул войну слухов против политики Александра. По углам активно шептались о возможном убийстве царя. «Берегитесь, государь! Вы кончите, как ваш отец!» – предостерег императора однажды некий придворный. Поскольку в последнее столетие в России случалось немало дворцовых переворотов, многие предполагали, что разочарованные придворные могут отважиться прибегнуть к «азиатскому лекарству», как выразился один дипломат. «Я видел, как властелин сей входит в собор следом за убийцами деда, окруженный душегубами отца, тогда как замыкают процессию, вне сомнения, иные, которые станут его палачами», – писал один французский эмигрант после коронации Александра. Подобные опасения надо, вероятно, считать преувеличенными, хотя совсем сбрасывать их со счетов тоже не стоило{32}.

Обстановка только больше усугубилась, когда Британия не стала подписывать мира с Францией, а России приходилось уважать соглашение с Наполеоном и объявлять ей войну. Этот разворот во внешней политике казался противоестественным, и тогда только русской элите стали ясны истинные последствия Тильзитского мира. «Альянс России с Вашим Величеством, а в особенности война с Англией, перевернули с ног на голову естественный ход мышления в этой стране, – доносил посол Наполеона из Санкт-Петербурга в декабре. – Это все равно, что полная смена религии»{33}. У Александра возникли сложности с поиском подходящих министров, которым он мог бы поручить проводить в жизнь избранный им политический курс. Единственный из вельмож, всем сердцем стоявший за союз французами, граф Николай Румянцев, занял теперь пост министра иностранных дел.

Трудно сказать, что именно думал Александр о Наполеоне и о договоренностях, достигнутых в Тильзите, поскольку царь почел за благо таиться от окружающих и не проявлять с ними искренности. Так или иначе, внешне он прикидывался, будто горой стоит за договор и за дружбу с императором французов. Чувствуя отторжение со стороны подданных, Александр замкнулся в себе. Вынужденный противостоять общественному мнению, он, как мог, поливал бальзам на раны уязвленной гордости и бинтовал их обрывками духовного полотна – некоего материала, оставшегося у него от странноватого воспитания.

Как ни странно и удивительно, но, по иронии судьбы, в подписанном в Тильзите договоре таилось и зерно будущих ростков поражения Наполеона. Если смотреть поверхностно, император французов совершил выгоднейшую сделку. Он переломил хребет коалиции и образовал великое герцогство Варшавское как некую французскую пограничную марку – аванпост, служивший амбивалентной субстанцией, выгодно расположенной фигурой на шахматном столе дипломатии, которую представлялось возможным использовать для наступления на одного или многих его потенциальных врагов, либо задействовать в качестве торгового актива при какой-нибудь большой политической сделке. Словом, козырь этот выступал пороховой бочкой, заложенной под один из бастионов здания крепости России в Центральной Европе, а также и создавал угрозу для Австрии. Договор обнулил шансы Пруссии и гарантировал законность сильного военного присутствия французов в данном ареале, готовых к действию при возникновении малейших сложностей. Помимо всего прочего договор выглядел как афронт для Британии, для судоходства которой закрывались очередные порты, и которая больше не могла найти союзников на европейском континенте. Наполеон вплотную приблизил момент, когда Британии пришлось бы садиться с ним за стол переговоров. Вскоре после подписания соглашения с Россией император французов получил шанс сосредоточить усилия на очистке от британских метастазов Пиренейского полуострова, и в ноябре 1807 г. французские войска вошли в Лиссабон.

Ключевым моментом в Тильзитском договоре выступала нацеленность его на осуществление альянса, настоящей entente («антанты»), между двумя императорами.[11]. Однако Наполеон не знал, как обходиться с союзниками, ибо привык к вассалам. По сей причине альянс можно назвать в особенности неестественным. Он наступал на горло мечте России о продолжении экспансии – расширения собственной территории за счет Турции, ставил большой знак вопроса в отношении владения русскими Польшей и заставлял их идти против своей коммерческой выгоды из-за обязанности вести экономическую войну против Британии. Те из русских, кого не особенно волновал вопрос чести страны, могли, однако, почувствовать разницу, когда дело зашло об их кошельках. России пришлось вступить с Францией в неравный брак без любви, а потому страна эта стала испытывать к последней чувства, столь типичные для обиженных жен. Рано или поздно она должна была совершить измену, вынуждая Наполеона опять отправляться на войну, чтобы вновь прижать ее своим каблуком. Победить страну и даже покорить ее подчас куда легче для завоевателя, чем заставить всех в ней плясать под его дудку.

Наполеон превратил Россию в краеугольный камень своей стратегии. «Дела всего света будут решаться там… всеобщего мира надо искать в Санкт-Петербурге», – наставлял он посла для специальных поручений, которого оправлял туда после Тильзита{34}. Для сей жизненно важной миссии император французов избрал одного из наиболее доверенных людей – обер-шталмейстера императорского двора, генерала Армана де Коленкура. Тому было всего тридцать четыре года, но он оставил за спиной длинный путь. Отпрыск старинного дворянского рода из Пикардии, Коленкур начинал воспитываться при дворе в Версале, каковой момент делал его более желанным для сторонников «старого режима». Он уже бывал в России, поскольку Наполеон посылал его в Санкт-Петербург для переговоров с Павлом I. Задание Коленкура состояло в поддержании любыми средствами особых взаимоотношений – «тильзитского духа» – между Наполеоном и Александром.

Как чрезвычайный посол императора французов, Коленкур появлялся на публике рядом с царем, сидел с ним за одним столом и занимал положение, ставившее его особняком от всех прочих представителей дипломатического корпуса в российской столице. Коленкур щедро тратился на балы и приемы, и пусть поначалу русское общество избегало его, скоро он перетянул на свою сторону даже самых закостенелых недоброжелателей патрона. В попытке как-то скомпенсировать ситуацию во французской столице, Наполеон купил парижскую резиденцию своего зятя, Мюрата, – меблировка, серебро, постельные принадлежности и все прочее – за астрономическую сумму, чтобы только посол Александра, граф Толстой, почувствовал себя там уютно по прибытии{35}. Но Толстой хранил холодную сдержанность, едва скрывая презрение и нелюбовь к Наполеону. Однако и преемника этого посла, князя Александра Борисовича Куракина, являвшего собой шарж во плоти на безмерно богатого и расточительного русского вельможу и прозванного «le prince diamant», или «князь-алмаз», вряд ли стоило считать более благорасположенным к императору французов.

Чувствуя охлаждение атмосферы, Наполеон решил помахать перед носом Александра очередной морковкой. В длинном письме от 2 февраля 1808 г. он изложил царю грандиозный план совместного наступления на позиции британцев в Индии, маня того перспективой великой империи на востоке. Идея была не нова. Уже в 1797 г. генерал Бонапарт заявлял, что самый верный способ победить Британию – выбросить ее из Индии. Отправляясь к берегам Египта в мае 1798 г., Наполеон прихватил с собой карты Бенгалии и Индостана. Он даже написал Типу Сахибу, султану Майсура, воевавшему тогда с британцами, с обещанием придти к нему на помощь.

«Я был объят мечтами и видел средства, с помощью которых мог бы сделать их явью, – признавался он два года спустя. – Я представлял себя основателем новой религии, следующим маршем через Азию, едущем верхом на слоне в тюрбане на голове с новым Кораном в руке, который я бы сочинил на потребу своих нужд. В деяниях своих я бы объединил опыт двух миров, используя для своей выгоды театр всей истории, атакуя мощь Англии в Индии, и, путем завоевания, возобновляя связи со старой Европой. Время, проведенное мною в Египте, стало самым прекрасным за всю мою жизнь, поскольку оно было самым идеальным». Он чувствовал, что Восток обещает ему более высокую сцену для розыгрыша спектакля своей судьбы. «На протяжении двух последних столетий в Европе все уже сделано и не осталось решительно ничего нового, – заявлял он спустя еще пару лет. – Только на Востоке можно развернуться по-настоящему». Решительно, Наполеон с большей готовностью подражал бы великому Александру, нежели великому Карлу{36}.

В 1801 г. он скормил идею совместного марша в Индию Павлу I, который уже на деле начал двигать войска в направлении Кавказа в качестве так сказать предварительной меры, и о том же император французов заводил речь в Тильзите. Обстоятельства складывались как будто бы благоприятно. Правитель Персии, Фетх Алишах, недавним захватом Кабула и Кандагара заметно сократил расстояние между своей армией и аванпостами британцев в Индии, к тому же государь этот являлся ярым поклонником Наполеона и хотел получить французское оружие и офицеров, чтобы модернизировать персидское войско. Он отправил посла, который достиг штаб-квартиры Наполеона в 1807 г., и в мае стороны к взаимному удовлетворению подписали договор о союзе. В Персию как посол во главе военной миссии из семидесяти человек, с инструкциями разведать пути и дороги в Индию и нанести на карту удобные для устройства лагерей точки отправился генерал Гардан. Посланник прочертил маршрут, пролегавший через Багдад, Герат, Кабул и Пешавар{37}.

«Если армия из 50 000 русских, французских и, возможно, отчасти австрийских солдат выступит из Константинополя в Азию, достаточно будет ей выйти к Евфрату, чтобы Англия задрожала и пала ниц на континенте», – писал Наполеон Александру 2 февраля 1808 г. Коленкур заметил, как выражение лица царя изменилось и по мере чтения послания делалось все более оживленным. «Это язык Тильзита», – воскликнул Александр. Он содрогался перед грандиозностью замысла и, похоже, испытывал желание принять участие в таком походе{38}. Однако во время их следующей встречи, происходившей спустя несколько месяцев, речь о Востоке не заходила, так как на тот момент Наполеону требовался союзник для иного предприятия.

2 мая 1808 г. в Мадриде вспыхнул бунт против французского владычества, и хотя он был подавлен со всей жестокостью, очаги восстания запылали по территории Испании всюду. 21 июля противник нанес удар по военному престижу французов, когда 20-тысячный корпус генерала Дюпона был отрезан испанскими войсками и вынужден сложить оружие при Байлене. Ровно через месяц генерал Жюно потерпел поражение от британцев при Вимейру в Португалии. Наполеон понял, что придется ехать в Испанию самому и вести военные действия там лично. Однако он очень опасался, как бы, в то время пока он будет вовлечен в события по ту сторону Пиренеев, Австрия не ухватилась за благоприятную возможность вновь развязать против него войну. Посему император французов хотел знать наверняка, прикроет ли ему спину русский союзник.

Два императора решили встретиться в Эрфурте, в Тюрингии. Они прибыли в город 27 сентября 1808 г. и провели две следующих недели в обществе друг друга. Александру предложили наслаждаться зрелищем Наполеона как господина Европы, окруженного выражающими ему почтение королями Вестфалии, Вюртемберга, Баварии и Саксонии, герцогом Веймарским и дюжиной другой прочих суверенных государей. Царь созерцал величественные постановки пьес Корнеля, Расина и Вольтера в исполнение лучших парижских актеров, выписанных в Эрфурт специально для развлечения сиятельной публики. Среди актрис наличествовали самые признанные красавицы, которых Наполеон, судя по всему, попробовал пристроить в постель к Александру. Наполеон провел парад войск перед царем, часами говорил с ним об административных реформах, о новых зданиях, об искусстве и обо всех тех вещах, которые, как он знал, интересуют российского государя. Бонапарт свозил гостя на поле боя под Йеной, они побывали на холме, откуда император французов командовал войсками, и он в захватывающих подробностях рассказал Александру о событиях сражения. После того оба отобедали по-походному на бивуаке так, словно оба находились на войне, участвуя в совместной кампании. Внешне Александр выглядел весьма заинтересованным. Когда в один из вечеров во время постановки вольтеровского «Эдипа» прозвучали слова «дружба великого человека – дар богов», Александр поднялся с сиденья и демонстративно протянул руку Наполеону, в то время как все собравшиеся зааплодировали{39}. Но все это было чистым притворством.

Когда Александр объявил о намерении отправиться в Эрфурт, большинство из его окружения уговаривали царя не поступать подобным образом, поскольку знали о его слабости и боялись, как бы он не подписал там каких-нибудь новых соглашений. Существовал также и скрытый страх, что он чего доброго не вернется: всего несколькими месяцами ранее, Наполеон пригласил испанского короля Карла IV с сыном на встречу в Байонну, где без лишних церемоний низложил монарха и велел взять обоих под стражу. Эти подспудные страхи наилучшим образом отразились в письме матери царя, написанном как раз, когда тот собирался в дорогу. Хотя тон послания и неоднозначен, тем не менее, он выдает отчаяние автора. Вдовствующая императрица умоляла сына не ездить на встречу, говоря, что его присутствие у Наполеона послужит ударом по достоинству всех русских людей и приведет к потере ими веры в своего государя. «Александр, трон непрочен, если власть не основывается на сильном чувстве, – говорила мать императора. – Не разочаровывайте людей в том, что они считают самым священным и дорогим в вашей августейшей персоне. Распознайте любовь в их нынешней тревоге и не идите добровольно склонить голову, увенчанную самой прекрасной из диадем, перед идолом удачи, идолом, проклятым во имя настоящего и будущего гуманизма. Отступите от края пропасти!» Она вновь и вновь заводила разговор о самом сильном из страхов. «Александр, во имя Божие, бегите своего падения. Уважение людей утратить легко, а вернуть непросто. А вы потеряете его из-за этой встречи, и вы потеряете империю и погубите семью…»

Александр отвечал спокойно, основательно аргументировал избранную позицию и демонстрировал истинный макиавеллизм в своем ясном видении ситуации. Он словно плеснул холодной воды на воодушевление, порожденное Байленом и Вимейру, указывая на отсутствие действительной значимости у обоих поражений, на наличие у Наполеона достаточного могущества для завоевания Испании и разгрома России, пусть даже на помощь ей придет Австрия. Единственно верным направлением представлялось ему проводить курс на мобилизацию мощи России и терпеливо ждать момента, когда силу эту, вкупе с австрийской, можно будет использовать самым наилучшим образом для достижения решительных результатов. «Однако трудиться в направлении сей цели мы можем лишь в полнейшей тишине, а не похваляясь нашим оружием и приготовлениями публично или громко понося того, кому желаем бросить вызов», – разъяснял в ответ царь.

Он указывал, что Франция всегда будет предпочитать союз с Россией состоянию конфликта, а посему Наполеон ничего дурного ему не сделает, как и не пойдет войной на Россию, если только та не спровоцирует императора французов. Царь опасался, как бы Австрия слишком рано не соблазнилась возможностью выиграть в войне с Наполеоном, чем гарантировала бы собственное падение и отодвинула на годы момент, когда бы они встали против него вместе, имея верный шанс победить. Кроме того Александр считал, что поездкой в Эрфурт и явной готовностью поддерживать Францию против Австрии заставит правителей последней дважды подумать прежде, чем перейти в наступление, заранее обреченное на поражение. «Если встреча не принесет никаких плодов, но лишь поможет предотвратить прискорбное несчастье, то и тогда уже стоит поехать, несмотря ни на какие неприятные стороны, связанные с этим визитом», – мотивировал принятое решение царь. С сестрой Екатериной он позволял себе быть более кратким. «Наполеон считает меня дураком, – писал он, – но хорошо смеется тот, кто смеется последним»{40}.

Наполеон, надо полагать, не замечал еще внешних признаков такого рода мышления, хотя и был неприятно поражен переменами, произошедшими в Александре. Император французов нашел в нем больше самообладания и раздражающего упорства, к тому же беседы их ничем не напоминали задушевное общение в Тильзите, причем до такой степени, что как-то Наполеон не на шутку распалился, сорвал с головы шляпу, бросил ее и принялся топтать{41}.

Александр приехал в Эрфурт в поисках каких-то выгод или уступок, которые могли бы послужить оправданием его видимого подчинения Наполеону перед скептиками у себя дома. Однако Наполеон пребывал не в том настроении, чтобы дарить. Он отклонил предложения Александра по части дальнейшего наступления в сторону Константинополя, поскольку пришел к заключению о невыгодности для Франции какого бы то ни было деления Османской империи, ибо оно сулило больший выигрыш России. Он позволил Александру закрепиться в Молдавии и Валахии, а также отобрать у Швеции Финляндию. Согласился вывести свои войска из великого герцогства Варшавского и начать снимать французские гарнизоны в городах Пруссии. Однако на том уступки и ограничивались. Александр не стал открыто восставать против основ альянса, и согласился, как и прежде, играть роль верного союзника в свете австрийской угрозы. «Оба императора расстались довольно-таки удовлетворенными достигнутыми договоренностями, но в глубине души разочарованными друг в друге», – писал об Эрфурте Коленкур{42}.

Обеспечив, как он считал, поддержку со стороны Александра, в ноябре Наполеон вернулся к делам в Испании, куда и отправился лично. 4 декабря он находился в Мадриде и оттуда приступил к действиям по умиротворению страны. Точь-в-точь как и предвидел император французов, Австрия не преминула воспользоваться благоприятной возможностью ударить ему в спину и в апреле 1809 г. вторглась на территории его баварского и саксонского союзников.

Наполеон перешел Пиренеи в обратном направлении и отправился помогать германцам. 21–22 мая он дал австрийской армии сражение при Эсслинге. Оно едва не закончилось проигрышем для Наполеона, его аура непобедимого воителя несколько померкла, а в сердцах врагов затеплилась надежда. Однако 6 июля император французов решительным образом одержал верх над противником в битве при Ваграме и затем продиктовал мирный договор с Австрией. Однако удовлетворения он вовсе не чувствовал. Александр, на помощь которого Наполеон так рассчитывал с момента, когда узнал о наступлении австрийцев, реагировал очень вяло – его войскам понадобилась целая вечность на дорогу к театру военных действий в Галиции. Когда же русская армия[12], наконец, добралась туда, она принялась исполнять этакие тактические пируэты, нацеленные на избежание столкновения с австрийскими формированиями, причем настолько виртуозно, что за весь поход в числе потерь оказался лишь один человек.

Наполеон поверил Александру и уже начинал платить свою цену за это. Ему отныне предстояло приложить больше усилий для удержания при себе союзника и следовало хорошенько обдумать, на какие уступки пойти для достижения целей в данном вопросе. Однако император французов даже и не предполагал, до какой степени Александр освободился от его влияния. Наполеон, совершенно очевидно, не знал о происходивших в Эрфурте тайных переговорах с царем его собственного министра иностранных дел, Талейрана. «Вам спасать Европу и вы достигните сего, только если встанете против Наполеона», – будто бы говорил Талейран Александру тогда. Но и Талейран, похоже, пребывал в неведении относительно замыслов царя, который уже тогда считал себя ведущим личный поединок с Наполеоном. Вместо получения ценного союзника усилиями своими Наполеон сотворил грозного соперника, который стремился сковырнуть императора французов с пьедестала величайшего монарха мира, а не просто-напросто победить его. «Места для нас двоих в Европе нет, – писал Александр сестре Екатерине перед отъездом в Эрфурт, – рано или поздно одному из нас придется уйти»{43}.


3
Душа Европы

Сам факт того, что Александр начал думать о себе как о противовесе или даже как об альтернативе Наполеону на международной сцене, служит красноречивым примером того, сколь сильно император французов обострил свои отношения с другими нациями Европы, а в особенности с немцами.

На протяжении длительного времени Франция оказывала доминирующее интеллектуальное и культурное влияние на народы континента, а к концу восемнадцатого столетия прогрессисты и либералы повсюду вкушали плоды французского Просвещения. Штурм Бастилии 14 июля 1789 г., последовавшие за ним отмена привилегий, провозглашение декларации прав человека, учреждение представительного правительства и другие тому подобные меры вызвали сильнейший прилив воодушевления у представителей образованных сословий в каждом уголке Европы. Даже умеренные либералы видели в революционной Франции тот катализатор, который поспособствует трансформации старого мира в некий иной – более справедливый, а посему более цивилизованный и спокойный.

Ужасы революции напугали и оттолкнули многих немцев, прочих же задело бесцеремонное поведение Франции по отношению к ареалам вроде Голландии и Швейцарии, ставших полем для военных действий против различных создаваемых неприятелем коалиций. Но французы пребывали в глубочайшей уверенности, будто выполняют прогрессивную миссию – несут свободу и счастье другим народам. В том же духе, хотя и с большим прагматизмом, рассуждал и Наполеон, любивший говаривать: «Что хорошо для француза, хорошо для всех». Либералы повсюду цеплялись за ту точку зрения, что-де процесс преобразований и возрождения человечества всегда шел по восходящей, но неровно, а потому на этом тернистом пути неизбежны и потери. Те, кто страдал от засилья иностранной воли или от аристократического угнетения, с вожделением смотрели на достижения Франции и усваивали преподанные ею уроки. И вполне оправданно.

Политические границы, исполосовавшие вдоль и поперек большую часть территории Европы к моменту окончания восемнадцатого столетия, и конституциональные устроения внутри них являли собой в значительной мере наследие предпринимаемых еще в средневековье попыток создания общеевропейской империи. Германия была расколота на более чем три сотни различных политических образований, возглавляемых курфюрстами, архиепископами, аббатами, герцогами, ландграфами, маркграфами, городскими советами, графами и рыцарями империи. Нынешняя Бельгия принадлежала Габсбургам и управлялась из Вены. Италия состояла из одиннадцати государств, в большей части которых царствовали австрийские Габсбурги или французские и испанские Бурбоны. В Священную Римскую империю германской нации входили чехи, венгры и еще с полдюжины других народов, Польшу же поделили на три части Берлин, Вена и Санкт-Петербург.

Всякий раз, когда французская армия проходила через какой-нибудь из таких ареалов, она повергала в хаос закостенелый порядок с его архаичными законами и правилами, с привилегиями и прерогативами, правами и обязанностями, высвобождая или пробуждая томившиеся под спудом или дремлющие чаяния. Когда бы Франция ни захватывала и ни аннексировала ту или иную территорию, все там переустраивалось в соответствии с ориентирами и идеями французского Просвещения. Правители сгонялись с тронов, церковные институты отменялись, открывались ворота гетто, аннулировались права гильдий, кастовые привилегии и прочие ограничения, а крепостные и рабы получали свободу. Хотя захват зачастую сопровождался бессовестной эксплуатацией занятой территории французами и откровенными грабежами, в виде сухого остатка, с либеральной точки зрения, выпадало тем не менее немало позитивного. В результате значительная часть, а в отдельных случаях и большинство политически сознательного населения в таких странах, как Бельгия, Нидерланды, Швейцария, Италия, Польша и даже Испания переходили на сторону Франции против тех, кто искал способа восстановить «старый режим», пусть даже те люди едва терпели французское правление и порицали алчность французских солдат. И нигде подобная картина не выглядела более актуальной, чем в Германии.

В состав Священной Римской империи, основанной тысячу лет тому назад Карлом Великим, входили почти все земли, населенные говорящими по-немецки народами, однако данная общность не сближала их и не служила им представительством. Абсурдное деление территории на сотни политических образований осложняло культурное и экономическое развитие, как душило и политическую жизнь. Германское мышление в восемнадцатом столетии скорее можно назвать космополитическим, чем националистическим, однако многие образованные немцы, тем не менее, мечтали о некоем более общем германском доме.

В период между 1801 и 1806 г., после побед над Австрией и Пруссией, Наполеон радикальным образом преобразовал политический, общественный и экономический климат повсюду в немецких землях. Он секуляризировал церковные государства и аннулировал статус так называемых имперских городов, упразднил устаревшие институты и отменил остатки готского права. Фактически он разрушил империю, в процессе чего дал свободу значительным слоям населения. В 1806 г., после поражений, понесенных императором Францем под Ульмом и Аустерлицем, Наполеон вынудил того отречься от престола Священной Римской империи и отправил в тираж ее саму. В ходе так называемой «медиатизации» сотни зачастую крошечных суверенных государств исчезли с карты континента – имперские графы и рыцари потеряли земли, каковые поглотило образование из тридцати шести стран различного размера, объединенных между собой в рамках Рейнского Союза. В прошлое канули бессмысленные границы и всевозможные ограничения, столь сильно осложнявшие жизнь людей. Взамен были введены институты, скроенные по французскому образцу.

С ликвидацией феодальных обычаев наметился бурный рост сельского хозяйства, отмена гильдий и прочих такого рода структур подхлестнула промышленность и торговлю, каковая стала куда более свободной после слома границ и отмены таможенных сборов. Вслед за конфискацией церковной собственности началось строительство школ, развивались университеты. Совершенно неудивительно, что выше перечисленные процессы сделали Наполеона особенно популярным среди представителей среднего класса, у мелких торговцев, крестьян, ремесленников и евреев, в равной степени как и у прогрессивно мыслящих интеллектуалов, студентов и писателей. Иоганн Вильгельм Гляйм, поэт, более привыкший воспевать славу Фридриха Великого, написал оду Наполеону, Фридрих Гёльдерлин тоже увековечил его в стихах, а Бетховен – в музыке, посвятив императору французов «Героическую» симфонию.

Хотя многих либерально настроенных жителей Германии оттолкнуло решение первого консула Бонапарта увенчать себя императорской короной, а некоторые даже почувствовали предательство с его стороны из-за этого шага, немецкие интеллектуалы продолжали взахлеб восхищаться Наполеоном, которого они расценивали как фигуру, подобную Александру Великому. Часть из них надеялась, что он возродит некое подобие древней германской империи, сыграв роль современного Карла Великого. Другим Бонапарт и вовсе виделся неким олицетворением божества. Молодой Генрих Гейне, наблюдавший за вступлением Наполеона в родной Дюссельдорф, рисовал его в образе Христа, въезжавшего в Иерусалим в вербное воскресенье. Георг Вильгельм Фридрих Гегель, как известно, отозвался о нем как о проскакавшей мимо верхом «душе мира».

Но момент сразу после двойного сражения при Йене и Ауэрштедте, где Наполеон уничтожил прусскую армию и потряс до основ прусское государство, стал чем-то вроде поворотного пункта. Пруссаков шокировали и глубоко задели победы французов, но они также видели в них доказательство превосходства Франции и ее политической культуры. Когда Наполеон въезжал в Берлин, там его приветствовали толпы, которые, согласно воспоминаниям одного французского офицера, проявляли восторженности не меньше, чем народ, приветствовавший императора в Париже после триумфа при Аустерлице годом раньше. «Не поддающееся определению чувство – смесь боли, восхищения и любопытства – царило в толпах, стремившихся приблизиться к нему, когда он проезжал по улицам», – рассказывал один из очевидцев{44}. Наполеон завоевал сердца берлинцев, равно как и вызывал их восторг на протяжении следующих недель.

Однако он обошелся с Пруссией и ее королем куда хуже, чем поступал с покоренными странами и побежденными монархами прежде. В Тильзите император французов публично унизил Фридриха-Вильгельма III, отказавшись вести с ним переговоры, а также проявив оскорбительную обходительность по отношению к королеве Луизе, явившейся к нему просить за свою страну. Наполеон не собирался договариваться, а попросту вызвал прусского министра, графа Гольца, и поставил того в известность относительно своих намерений. Он поведал министру, что собирался отдать королевский трон Пруссии своему брату Жерому, но из-за уважения к царю Александру, попросившего пощадить Фридриха-Вильгельма, император французов милостиво соблаговолил оставить короля на месте. Однако при всем том он уменьшил территорию Пруссии, отторгнув ранее отобранное той у Польши, а потому количество подданных Берлина, достигавшее прежде 9 744 000 чел., снизилось до 4 938 000. Наполеон не собирался вести дискуссию, а потому Фридриху-Вильгельму осталось только покориться{45}.

Склонившись перед неизбежным, 3 августа 1807 г. король написал императору с просьбой принять Пруссию в число союзников Франции, при этом обращаясь к Наполеону как к «величайшему человеку нашего столетия». Наполеон игнорировал просьбу. Причина нежелания приобретать такого союзника состояла в намерении императора французов ограбить страну. В договоре, навязанном им Пруссии, он брал на себя обязательство вывести оттуда войска, но не ранее окончания выплаты всех репараций. Однако четкое решение в отношении их размеров отсутствовало, и в то время как гигантские суммы перетекали из прусской казны во французские сундуки, около 150 000 французских солдат продолжали вдохновенно «кормиться с земли», бесцеремонно забирая себе все им потребное у местного населения. Французские военные власти фактически осуществляли надзор за администрацией страны, тогда как экономика рушилась. Прусскую армию сократили до 42 000 чел., в результате чего сотни тысяч уволенных солдат и даже офицеров бродили тут и там по градам и весям в попытках как-то обеспечить себе средства к существованию{46}.

Наполеон действительно замышлял вообще аннулировать Пруссию как государство. Королевство, в общем-то, совсем недавно заявило о себе как о мощной державе – всего пятьдесят лет тому назад (как раз в результате поражения, нанесенного французам)[13], но оно оказалось сильным и способным к расширению, а посему могло в один прекрасный день объединить вокруг себя остальные государства Германии, чего император французов как раз-таки любой ценой стремился избежать. Но пусть он продолжал использовать ее ресурсы и унижать правителя, покончить со страной он все никак не решался. В действительности обращение Наполеона с Пруссией есть хрестоматийный пример его общей близорукости в отношении германского вопроса, за что другим французам пришлось потом заплатить немалую цену, в том числе и в 1940 г.

Если Фридрих-Вильгельм III имел все основания для печали, большинство прочих правителей Германии, объединенных в составе Рейнского Союза, с полным на то основанием могли сказать спасибо Наполеону. Прежде всего, они избавились от тяжелой руки господства Габсбургов. И пусть теперь государи эти подчинялись Наполеону, связавшему их рядом союзнических договоров и соглашений, власть правителей в своих областях выросла и окрепла. Некоторые же и вовсе получили повышение, и практически все выиграли в плане приобретения территорий, сделавшись настоящими суверенными властителями со своими собственными армиями.

Ландграфу Людвигу Гессен-Дармштадтскому довелось возвыситься до великого герцога и стать свидетелем роста своих владений. Скромное ландграфство Баденское тоже превратилось в великое герцогство, а его правитель, Фридрих Карл, с полной на то готовностью женил внука на падчерице Наполеона, Стефании де Богарне. Курфюршество Саксония увеличилось в размерах и приобрело статус королевства. Бавария тоже расширила свои границы и стала королевством, а в 1809 г. баварский король Максимилиан I присоединил к своему государству новые территории, вследствие чего оно обошло по размерам Пруссию. Вюртемберг, бывший всего лишь герцогством, прирастал землею с каждой победой наполеоновских войск, а курфюрст его, Фридрих, в 1806 г. получил звание короля. И он радовался, когда выдал дочь за Жерома Бонапарта, самого младшего из братьев Наполеона.

Сам Жером правил королевством Вестфалия, созданным Наполеоном в самом сердце Германии Карла Великого со столицей в Касселе и вновь расширенным в 1810 г. за счет включения в его состав Ганновера, Бремена и части побережья Северного моря. «Народ Германии страстно желает того, чтобы индивидуумы, не обладающие благородным происхождением, но наделенные талантами, были равными перед вами в правах, чтобы любые формы порабощения и все посреднические инстанции между государем и представителями самых низовых сословий были полностью упразднены», – писал Наполеон Жерому, когда тот вступил на престол Вестфалии.

«Преимущества Кодекса Наполеона, прозрачность процедур и судебной системы будет отличительной характеристикой вашей монархии. И позвольте мне быть совершенно откровенным с вами: я в большей степени рассчитываю на их воздействие в плане расширения и консолидации вашей монархии, чем на самые великие победы. Ваши люди должны жить в условиях свободы, равенства и процветания, неведомых другим народам Германии», – продолжал император французов, недвусмысленно давая понять брату, что на благо его трону, как и престолу и Франции в большей степени послужат величайшие преимущества, дарованные ею людям, нежели численность армий или количество крепостей{47}.

Некоторые другие правители и в самом деле последовали примеру французов и приняли Кодекс Наполеона. Король Баварии Максимилиан даже ввел в своей стране конституцию. Однако большинство их взяли на вооружение лишь те французские законы, которые давали государям больше прав над подданными, сметая в процессе преобразований освященные веками институты и с трудом завоеванные привилегии. Но вне зависимости от того, кем были те государи, просвещенными либералами или авторитарными деспотами, как король Вюртемберга, их подданные в любом случае очутились в несравнимо лучшем положении, чем то, в котором они находились до того, как узнали Бонапарта.

Тем не менее, росло и количество недовольных. Наиболее громогласными оппонентами новых преобразований становились, что и вполне понятно, все те орды имперских графов и рыцарей, лишившихся владений и привилегий. В то же время многие в либеральных кругах испытывали разочарование из-за недостаточной, по их мнению, глубины начатых Наполеоном преобразований. Древние свободные города и некоторые епископства, служившие пристанищем для немецкого патриотизма, отошли теперь к тем или иным правителям по воле и желанию Наполеона. Вместе с независимостью они утратили и ряд прежних свобод. Многие негодовали, почему старые аристократические олигархии не сменила республика, к тому же такие люди вообще предпочли бы создание единого немецкого государства.

С известным высокомерием вселенского устроителя Наполеон произвольно тасовал провинции и области, отбирая их у одних и даруя другим владельцам, в процессе чего нередко успевал задеть и обидеть немцев, на каких бы уровнях те ни находились. В некоторых местах французский стал государственным языком. Ключевые должности занимали французские чиновники, высшие посты в армии также резервировались для французов. Немало досаждали немцам и широкомасштабные лихоимства и злоупотребления на официальном верху. Военные пошлины французов и Континентальная блокада, которая на деле послужила стимулятором для развития угольной промышленности и сталелитейной индустрии в Германии, сделались объектом повсеместного недовольства у представителей тех же классов, которые естественным образом поддерживали привнесенные Наполеоном перемены.

Свою роль играли и культурные факторы. Какими бы космополитами, готовыми на контакты с другими народами, ни выглядели немцы, они к тому же – вне зависимости от принадлежности к католикам или протестантам – отличались большой набожностью, а потому находили шокирующим безбожие революционной и наполеоновской Франции. В лютеранских кругах ленточку ордена Почетного Легиона называли не иначе как «знаком Зверя». Наполеон пользовался большей популярностью у католиков-немцев, но только до июня 1809 г., когда лишил владений римского папу и заточил его в Савоне, чем навлек на себя отлучение от церкви со стороны понтифика. К тому же немцы давно лелеяли в себе вековое чувство «непохожести» – следствие ощущения себя «истинными» и «чистыми» в отличие от французов, которых они считали в сути своей легковесными и неестественными, если уж не вовсе лживыми и испорченными{48}.

Прошло не так уж много времени, прежде чем чувства эти начали облекаться в практические формы и повлекли за собой соответствующие последствия. Катастрофический разгром в 1806 г. заставил Пруссию дать старт программе далеко идущих реформ и преобразований. Те, кто занимался претворением планов в жизнь, осознавали необходимость настоящей революции, причем как в армии (где солдат превращался из призывника, мотивированного одной лишь жесточайшей дисциплиной восемнадцатого столетия, в профессионала, сражающегося за свою страну из-за любви к ней), так и обществе в целом. В данном случае указом 1807 г. уничтожались последние остатки феодализма – крестьяне получали свободу.

То была революция сверху, проведенная, если воспользоваться словами графа Карла Августа фон Харденберга, министра короля Фридриха-Вильгельма, «по причине мудрости тех, кто стоял в нашем управлении», а не из-за исходившего снизу импульса. Данным преобразованиям суждено было вылиться также и в духовную революцию. Один из главных ее архитекторов, барон Штейн, подвергнувшийся медиатизации рыцарь, желал «заново пробудить коллективистский дух, гражданское чувство, преданность стране, ощущение национальной чести и независимости, чтобы оживляющее и творческое вдохновение заменило ограниченный формализм механического аппарата»{49}.

Процесс в изрядной степени поддерживался германскими националистами из разных мест. Сам барон Штейн происходил из Нассау, граф Харденберг – из Ганновера, как и генерал Герхард Иоганн Шарнхорст. Гебхард Блюхер был мекленбуржцем, а Август Гнейзенау – саксонцем. В стремлении вдохнуть национальную душу в каждую пору армии и государственной машины их вдохновлял пример революционной Франции. Однако реформы имели целью не только и не столько освобождение народа, а в первую очередь превращение его в деятельного и преданного делу слугу государства. Многие верили, что одной лишь сильной Пруссии будет под силу освободить и объединить немецкие земли, чтобы потом бросить вызов культурному и политическому первенству французов. Мощным оружием в данном случае им мыслилось образование, и Вильгельм фон Хумбольдт получил задание провести реформы в этой области, каковое начинание в 1810 г. выразилось в открытии университета в Берлине.

На уровне народа толчок к поиску путей для возрождения через очищение повлек за собой образование тайного общества под названием Тугендбунд (Tugendbund — «Союз добродетели»), созданного группой молодых офицеров в Берлине[14]. Цели Тугендбунда в принципе не являлись политическими, поскольку подразумевали самосовершенствование путем повышения уровня образованности и морального возвышения, однако в его программу входило воспитание национальной сознательности и установки на любовь к отечеству, а потому, как получалось на практике, совсем уйти от политики все-таки не удавалось. Количество членов никогда не превышало ста, и все что делали такие люди – сидели и говорили о восстании, о партизанской войне и о мести. Но такова уж природа всех тайных обществ – они кажутся более грозными и опасными, чем являются на деле, а потому Тугендбунд имел глубокое символическое значение.

К тому же данное общество действовало как вдохновляющий момент и центр притяжения разочарованных из других частей Германии. Беспомощность германского народа перед лицом высокомерных французов особо подчеркивал фактор экономического воздействия Континентальной блокады. Ранения гордость в умах немецких патриотов превращалась в угрюмую решительность, а первый проблеск надежды забрезжил на горизонте, когда летом 1808 г. пришли первые ободряющие новости о Байлене. «События в Испании возымели огромное воздействие и показали, на что способна нация, обладающая силой и отвагой», – писал Штейн другу{50}.

Наполеон прекрасно осознавал, что за новый призрак бродит по Германии. Данный момент не слишком-то заботил его, однако в период пребывания в Эрфурте и Веймаре, во времена встречи с Александром в 1808 г., император французов предпринял некоторые несвязные усилия для повышения собственной популярности, пригласив в частности на обед профессоров университета Йены. Он наградил Гёте орденом Почетного Легиона. Наполеон распорядился доставить в Веймар поэта Кристофа Мартина Виланда и под взглядами удивленных придворных на балу потратил около двух часов в беседах с тем о судьбах немецкой литературы. Затем император французов подошел к Гёте и завел разговор с ним. Данное событие нашло отражение в придворном бюллетене, где содержались следующие восклицания: «Герой эпохи доказал тем самым приверженность нации, защитником коей он являлся, а также то, сколь он ценит ее язык и литературу, каковые есть ее национальная связующая сила». Однако на следующий день тот же человек отправился на экскурсию на поле битвы под Йеной, где велел немцам воздвигнуть небольшой храм в знак своего триумфа над ними{51}.

В 1802 г. немецкий философ Фридрих Шлегель ездил в Париж с намерением основать международный институт знаний в этом новом Риме. Теперь и он все больше поглядывал в сторону Германии. Гёте, с гордостью носивший орденский знак Почетного Легиона и часто в обращении к Наполеону использовал слова «мой император», тоже начал жаловаться на позорное подчиненное состояние, в которое силой была приведена Германия. Философ Иоганн Готтлиб Фихте, писатель Эрнст Мориц Арндт и теолог Фридрих Даниэль Шляйермахер находились среди тех, кто призывал к национальному германскому возрождению и к неприятию французского господства. Многие из тех, кто вчера еще видели в Наполеоне освободителя, теперь смотрели на него не более чем как на угнетателя.

Вполне предсказуемо, в 1806 г. в Австрии после учиненного над ней Наполеоном разгрома всколыхнулась целая волна национальных чувств, выразившаяся в форме писем и памфлетов, призывавших к германскому единению против французов. Естественное стремление австрийцев отомстить за унизительное поражение и возвратить потерянные земли, сильнейшим образом поддерживалось обозленными имперскими графами и рыцарями, подвергшимися медиатизации, североитальянскими и в особенности пьемонтскими вельможами, лишившимися своих владений, а также немецкими патриотами с территории Рейнского Союза, которые укрылись в Австрии и, как произошло во многих случаях, поступили на службу в австрийскую армию. В январе 1808 г. император Франц сочетался браком в третий раз. Его невеста, Мария-Людовика Габсбург, являлась дочерью капитан-генерала Ломбардии, выброшенного оттуда Наполеоном, но на том причины ненависти к французам для нее не ограничивались.

Новое правительство под руководством графа Филиппа Штадиона, назначенного Францем на должность в 1808 г., приступило к приготовлениям к противоборству с Францией, давая старт среди прочего созыву национального ополчения, или ландвера (Landwehr). Война-месть, как четко определял ее суть граф Штадион, должна была стать национальным германским предприятием, имевшим целью раз и навсегда положить конец влиянию Франции на Центральную Европу – изгнать ее оттуда прочь. В то время как императрица Мария-Людовика и дама по имени Каролина Пихлер, поэтесса и проповедница здорового образа жизни, заново привносили в жизнь страны традиционное национальное германское платье, или Tracht, историк Иоганнес фон Мюллер, публицист Фридрих фон Генц и другие занимались обоснованием антифранцузской позиции с помощью фактов.

Они изрядно употребили в пользу своих проповедей борьбу испанского народа против засилья иноземцев (как понималась ими партизанская война в Испании), видя в ней пример для подражания немцам. Авторов всех мастей по одному и скопом вызывали в полицейскую штаб-квартиру, где обращались с просьбами обратить их перья на службу национальному делу, а издателей периодики, под страхом закрытия их заведений, наставляли в отношении целесообразности публикации патриотических поэм и статьей. Без всякой на то стимуляции поэт и драматург Генрих фон Кляйст обнародовал драму «Die Hermannschlacht» («Битва Арминия»)[15] – горячий призыв к немцам, а равно и к австрийцам подняться на борьбу с французами и покарать всех пронаполеоновских «предателей»{52}.

В апреле 1809 г., сочтя Наполеона глубоко увязшим в делах в Испании, Австрия вторглась в Баварию и начала войну за «освобождение» Германии. «Мы сражаемся, чтобы добиться независимости австрийской монархии, вернуть Германии независимость и национальную честь, кои ей принадлежат», – заявлял Штадион в опубликованном им манифесте. Главнокомандующий, эрцгерцог Карл, выпустил прокламацию, написанную Фридрихом Шлегелем, где упиралось на общегерманскую сущность войны, которая подавалась как благоприятная возможность для воздаяния и возрождения нации{53}.

Призыв был услышан. Прусский офицер, Фридрих Карл де Катт, с отрядом сторонников и единомышленников попытался захватить Магдебург, но потерпел неудачу и оказался вынужден искать спасения на территории австрийской Богемии. Полковник Дорнберг, происходивший из гессенских земель и служивший в королевской гвардии Жерома, начал плести сети заговора со Штейном, Гнейзенау и Шарнхорстом, намереваясь захватить короля Жерома и призвать население к оружию. На деле же ему удалось собрать только где-то между шестью и восемью сотнями человек, каковой отряд был быстро разгромлен. Случившееся стало скверной новостью для майора Шилля, прусского офицера, отличившегося в 1806–1807 гг. при обороне Кольберга. 28 апреля 1809 г. он вместе со своим гусарским полком выступил из Берлина, сообщив солдатам о плане вторгнуться в Вестфалию и изгнать французов из Германии. Он собирался соединиться с Дорнбергом, который, как ожидалось, к тому времени возьмет в плен Жерома, но очутился перед лицом превосходящих сил неприятеля и вынужденно отступил к балтийскому берегу, где закрепился в надежде на поддержку британцев с моря. Однако помощь не пришла, а Шилль погиб в перестрелке 31 мая.

Заметно более громкий отклик нашли вышеупомянутые начинания в Тироле, где ненависть к французам пустила более глубокие корни. В регионе традиционно правили Габсбурги, отдававшие дань уважения местным традициям и характерным особенностям уклада жизни населения, но Бавария, каковой ареал был отдан Наполеоном в 1806 г., опиралась на более централизованную администрацию. Народ же раздражали повысившиеся налоги и обязательный призыв на военную службу. Кроме того духовенство не одобряло секуляризации, проводившейся в Баварии, отчего неприязнь к переменам только усиливалась. В январе 1809 г. Андреас Хофер и несколько других тирольцев отправились в Вену с целью подготовки восстания, долженствовавшего совпасть по времени с вторжением Австрии в Баварию. 9 апреля загорелись маяки, и Тироль взорвался мятежом. Баварскому формированию из двух тысяч человек пришлось сложить оружие, а австрийские войска заняли Инсбрук. Однако их скоро выбили оттуда французы и баварцы под началом маршала Лефевра.

21–22 мая Наполеон дал австрийцам эрцгерцога Карла двойную битву при Асперн-Эсслинге. Хотя технически столкновение закончилось победой французов, всюду в Европе результат восприняли как поражение. Наполеон понес личную утрату – погиб маршал Ланн, к тому же пришлось отзывать Лефевра на соединение с основной армией, что позволило восстанию в Тироле запылать с новой силой. Лозунгом стали слова «Бог и император», и враги Наполеона повсюду в Европе уже лихорадочно потирали руки, грезя новой Испанией.

В тот момент на сцене событий появился герцог Брауншвейг-Эльсский. Отец его подвергся постыдному разгрому при Ауэрштедте в 1806 г., а сам он стал заклятым врагом французов. Вельможа отправился в Вену, где ему выделили субсидии на сбор 20-тысячного «Легиона мести», силами которого герцог собирался освободить Северную Германию. Он скоро начал действовать, победил саксонцев под Циттау, 11 июня захватил Дрезден, а спустя десять дней и Лейпциг. 21 июля победитель двинулся дальше через Брауншвейг и Ганновер, однако особого воодушевления на местах не встречал и, в итоге, оказался вынужден искать спасения на борту британского линейного корабля в Балтийском море.

Тем временем Наполеон одержал бесспорную победу в решительном сражении при Ваграме, и Австрии пришлось подписывать Венский договор, по условиям которого она лишилась любых способов оказывать противодействие французам. Имидж страны как потенциального освободителя Германии пошатнулся, и она покорно склонилась перед наполеоновской системой. Франц был счастлив отделаться такой данью, как собственная любимая дочь, каковую преподнес «людоеду-корсиканцу», и австрийский народ приветствовал этот брак как счастливое событие.

Провал предприятия Австрии в значительной степени обусловило отсутствие поддержки со стороны России, а помимо всего прочего неспособность вовлечь в войну против французов Пруссию. Закоперщики общегерманского дела проявляли на данном поприще немало активности, и Вена находилась в тесных сношениях со Штейном, Харденбергом, Шарнхорстом и другими прусскими реформаторами, которые из кожи вон лезли, чтобы побудить Фридриха-Вильгельма объявить Франции войну. Но малодушный прусский король испытывал страх перед мощью французов и опасался, что «национальная» война может стоить ему трона. Он вообще задумался о целесообразности сопротивления завоевателю только тогда, когда Шилль маршем выступил в Вестфалию, а народное возбуждение достигло пика напряженности. Вот тут прусский монарх почувствовал, что рискует потерять престол, если не начнет войны.

По одному из пунктов Венского договора Францу предстояло изгнать всех французских эмигрантов, пьемонтцев и немцев из других государств, осевших в Австрии или поступивших на службу в ее войска. Ряд их, включая Карла фон Грольмана, прусского офицера, приехавшего воевать за Австрию, теперь отправлялись в Испанию, где могли вести свой персональный крестовый поход против наполеоновской Франции. Многие другие предпочли дорогу на Санкт-Петербург, уже протоптанную иными из немецких патриотов, уехавших было в Пруссию в надежде стать защитниками и спасителями Германии. После того, как обе страны – и Пруссия, и Австрия – дискредитировали себя, Александр начал превращаться в фактически единственную альтернативу. Он по-прежнему оставался союзником Наполеона, к тому же поступил как таковой, когда отправил войска создать угрозу Австрии в ходе последней войны. Однако царь сделал лишь минимум того, чего ожидал от него император французов. Снедаемые желанием, захваченные мечтами, многие из противников Наполеона и французского господства стали видеть в Александре этакого ангела-хранителя своего дела.

Одним, то есть одной из первых, кто разглядел в Александре исполнителя великой миссии еще в 1805 г., стала жена Фридриха-Вильгельма III, королева Луиза, назвавшая его «спустившимся на землю героем Шиллера». «В вас воплощено совершенство, – писала она царю, – надо узнать вас, чтобы узнать совершенство». Нельзя сказать, что сей порыв остался без вознаграждения. Возможно, как раз он-то и спас Пруссию от полного крушения в Тильзите. Однако Александр мало что мог сделать для королевы и ее несчастного мужа. В январе 1809 г. царь пригласил чету в Санкт-Петербург, где чествовал их и устраивал празднества, посылая тем самым четкий сигнал всем противникам Наполеона в Европе. Взаимное уважение между Александром и Луизой росло. Услышав о ее кончине в Пруссии в июле 1810 г., царь счел ее жертвой варварского притеснения Наполеона и отреагировал достойно – по-рыцарски. «Клянусь вам отомстить за ее смерть и добиться того, чтобы убийца заплатил за свое преступление», – сказал он, как считается, прусскому министру в Санкт-Петербурге{54}.

В качестве потенциального спасителя рассматривали Александра и другие униженные или лишенные вотчин монархи и вельможи, в том числе короли Франции, Сардинии, Обеих Сицилий, Испании, великий магистр Мальтийского ордена, целые стаи обездоленных немцев, равно как неисчислимые орды французских, пьемонтских, испанских и прочих эмигрантов.

Ничего не мешало также с ожиданием смотреть на царя даже тем, кто сильнее или слабее противодействовал в свое время «старому режиму». Многие немцы, возлагавшие надежды на Александра, являлись республиканцами или, по крайней мере, либеральными националистами, находившимися в конфликте с прусской монархией. Туда же можно отнести членов Тугендбунда и к тому же франкмасонов, в которых король Фридрих-Вильгельм видел опасных диверсантов. Среди испанцев и итальянцев, связывавших тогда многие чаяния с царем, попадались либералы-вольнодумцы, каковые в свое время еще окажутся закованными в железо их собственными монархами.


Среди других неожиданных членов этого клуба оказались французские либералы-оппоненты Наполеона, как те же Бенжамен Констан и мадам де Сталь. Пусть они с готовностью подписывались под всеми достижениями французской революции, но ненавидели императора французов за склонность к деспотизму и культурное высокомерие, проявляемые им в обращении с Европой. Опубликованный в 1807 г. и принятый публикой на ура роман мадам де Сталь «Коринна», излучал плохо замаскированную критику в отношении деяний французов в Италии, в то время как ее трактат о германской литературе, «De l’Allemagne», оказался столь откровенно нелицеприятным для Наполеона, что тот велел конфисковать первое издание.

Поведение его и проводимая им политика способствовали быстрой потере Наполеоном господства над сердцами и умами людей, каковое он с такой легкостью завоевывал в прежние годы, в то время как великий интернационал отчужденных по всей Европе собирался вместе исключительно из-за ненависти к императору французов. Даже Веллингтон начал уже рассматривать и позиционировать свою войну против Наполеона в Испании как часть некоего морального крестового похода{55}.

Ничего из вышеперечисленного пока не приносило ядовитых плодов, а положение Наполеона в Европе оставалось по-прежнему прочным. Он контролировал обширный imperium за счет уз верности помощников, начиная с коронованных братьев. Повсюду в Европе он насадил обязанную ему всем новую международную аристократию, представителям которой были пожалованы вотчины, оказавшиеся вакантными в результате медиатизации Священной Римской империи или приобретенные в ходе завоеваний. К 1812 г. в императорском альманахе значились четыре князя, тридцать герцогов, около четырех сотен графов и свыше тысячи баронов, не говоря уже о титулах, розданных Наполеоном членам собственной фамилии.

Кроме того, необходимо заметить, что император французов имел немало естественных союзников, связанных с ним взаимным интересом того или иного свойства. Фридрих-Вильгельм III и Харденберг боялись социального взрыва, грозившего произойти из-за национального возрождения, сильнее, чем ненавидели Наполеона. Другие в Германии и в Европе в целом опасались могучего натиска русской экспансии и опасались, как бы ослабление французского влияния не повлекло за собой установление русского господства. Такие люди не доверяли мотивам Александра{56}.

Между тем шпики Наполеона пристально присматривались к потенциальным диверсантам повсюду в Германии и отмечали факты поддержки, получаемой ими из России. К лету 1810 г. император французов с растущим раздражением наблюдал за ростом количества русских, прибывавших с визитами к европейским дворам и посещавших столицы в намерении настроить людей против Франции.

В Вене бывший посол граф Разумовский, saloni`ere[16] княгиня Багратион и старый корсиканский враг Наполеона, Поццо ди Борго, носивший в то время русскую военную форму, создали настоящую пропагандистскую сеть. Другие обрабатывали умы в духе вражды к Наполеону на водных курортах Германии. Император французов попросил Александра отозвать всю эту камарилью обратно в Россию, но с весьма малым результатом.

В ноябре 1810 г. преемник Талейрана на посту министра иностранных дел, Жан-Батист де Шампаньи, сообщал Наполеону о «громадной революции», закипавшей в Германии и питаемой национальной ненавистью к Франции. Процесс набирал силу по мере роста напряженности между Францией и Россией и недовольства, порождаемого залезавшей в кошельки немцев Континентальной блокадой. Хотя обычно Наполеон смотрел на такие угрозы сквозь пальцы, теперь он начал относиться к происходящему серьезнее и даже заявил о намерении «искоренить германский национальный дух». Но единственный способ, которым он мог «выкорчевать» те дающие ростки семена крамолы, отобрать у них питательную почву, унавоживаемую из России{57}.


4
Дрейф к войне

В Эрфурте Наполеон как-то неожиданно спросил Коленкура, как, по его мнению, Александр отнесется к династическому союзу между двумя империями. Император французов как будто бы не вкладывал большого значения в свои слова, но потом раза два возвращался к теме. Выражение подобного интереса не застало Коленкура врасплох. С того самого момента, когда Наполеон увенчал себя императорской короной, возник вопрос о наследнике, так как императрица Жозефина вышла из репродуктивного возраста, и давно ходили слухи о разводе. После Тильзита начались неофициальные разговоры о возможном сватовстве императора к одной из сестер царя, что способствовало бы упрочению новой entente.

У Александра имелись две незамужние сестры: великая княжна Екатерина – обаятельная, умная и повсеместно уважаемая – и великая княжна Анна, которой едва исполнилось четырнадцать лет. До своей гибели от рук убийц-заговорщиков их отец издал особый указ, дававший супруге, позднее вдовствующей императрице, полную власть в отношении решения о браке дочерей. Царица-мать ненавидела Наполеона, и в 1808 г., вне сомнения встревоженная слухами о возможном сватовстве, быстро подыскала мужа Екатерине. Вскоре после возвращения Александра из Эрфурта великую княжну выдали замуж за принца Георга Гольштейн-Ольденбургского[17].

Данный момент не обеспокоил Наполеона, который и без того подумывал о младшей сестре. Он не спешил и хотел пока оставить вопрос открытым. Такой расклад устраивал и Александра, позволяя ему до некоторой степени свободно выражать воодушевление относительно идеи брака, зная, что давать окончательный ответ придется не сразу, а через несколько лет.

Однако в свете начала крушения союза с царем, Наполеон решил поскорее связать их обоих династическим альянсом. В конце ноября 1809 г. он дал указание Коленкуру выйти к Александру с предложением посватать сестру за императора французов. Александр отреагировал положительно, но на том дело и встало. Когда же Коленкур попробовал нажать в стремлении получить определенный ответ, царь попросил две недели на обдумывание вопроса и получение одобрения у матери. Под конец второй недели Александру понадобились дополнительные десять дней. Затем еще неделя. В начале февраля 1810 г. он продолжал пожимать плечами и сетовать на возражения матери, обусловленные слишком юным возрастом Анны. Наполеон, оскорбленный очевидным недостатком воодушевления со стороны Александра и подозревавший уже, что тот никогда не согласиться на брак, поспешил избежать грядущего унижения – официального отказа – и обратился с подобным предложением к Австрии.

Император французов уже озвучивал в довольно туманном виде подобную возможность австрийскому двору в предыдущем году, а посему теперь мог действовать быстро. Прочитав донесения от Коленкура, где шла речь о негативном ответе Александра, утром 6 февраля, император французов призвал князя Карла фон Шварценберга, австрийского посла в Париже, и потребовал от того обязывающего решения сразу и бесповоротно. Шварценберг ухватился за подворачивавшийся, как он считал, исторический шанс, и превысил собственные полномочия, дав Бонапарту ответ, которого тот ждал. Придворный с посланием Наполеона к Александру, уведомлявшем последнего о перемене планов, буквально пересекся с посланцем царя, везшим письмо, где тот фактически говорил твердое «нет» Наполеону, объясняя отказ острым нежеланием матери даже говорить о сватовстве Анны, по крайней мере, еще два года.

Услышав о помолвке Наполеона с эрцгерцогиней Марией-Луизой, Александр предположил, что тот все время вел параллельные переговоры с Австрией, а потому почувствовал себя уязвленным таким откровенным двуличием. Вряд ли стоит сомневаться в предпочтении, оказываемом Наполеоном перспективе женитьбы на великой княжне Анне, поскольку такой брак имел бы грандиозный резонанс символического венчания Востока и Запада – объединения двух половинок римской империи. Однако в результате развернувшихся приготовлений к помпезному бракосочетанию императора французов с Марией-Луизой, поглощавшему все внимание Европы, Александр очутился в незавидной роли посмешища перед своими собственными подданными. Он-то стоял за entente с Наполеоном перед лицом почти всеобщего единодушного противодействия альянсу у себя дома, и что же теперь? С ним, как по всему получалось, попросту позабавились и отбросили за ненадобностью. Между тем марьяжные гулянья в Париже, похоже, таили в себе и куда более глубокую угрозу.

Во время свадебного празднества австрийский канцлер граф Меттерних, представлявший своего царственного господина, императора, встал и поднял кубок «за короля Рима!», выражая, таким образом, надежду на появление у Наполеона наследника и передавая один из старинных титулов кайзера дому Бонапарта. Из Санкт-Петербурга все выглядело так, будто Франция и Австрия входили между собой в альянс даже более тесный, чем особый франко-русский союз, заключенный в Тильзите. Одним неприятным признаком перемены настроения в общественном сознании стала история с российским займом, который Александр старался сделать в Париже с целью добыть так нужные ему средства, но который внезапно не нашел ни одного подписчика. К тому же новая ситуация заключала в себе и иной смысл{58}.

Когда французы выходили к Александру с предложениями о заключении брака императора с его сестрой, царь давал понять о намерении увязать согласие в данном вопросе с условием, навеки исключавшим реставрацию Польского королевства. Наполеон отвечал положительно, вполне готовый обменять Польшу на Анну. Теперь же Александр потерял главный актив в торге – в деле крайней важности для России.

Создание Наполеоном в 1807 г. великого герцогства Варшавского являлось на деле первым вещественным конфликтом интересов между Францией и Россией. Новое политическое образование неминуемо создавало шанс восстановления польского королевства. Подобная процедура грозила Российской империи потерей части, если уж не всех территориальных приобретений, сделанных за счет Польши в ходе серии ее разделов, – региона площадью в 463 000 квадратных километров с населением примерно в семь миллионов человек.

Образование великого герцогства Варшавского таило и еще одну опасность для России из-за введения в новом государстве Кодекса Наполеона. Такой шаг приводил к кардинальной трансформации общественных взаимоотношений и влек за собой полное освобождение крестьян. Землевладельцы-помещики России, 95 процентов населения которой приходились на крепостных, никогда бы не смогли смотреть на такого соседа спокойно.

Поляки, являлись ли те гражданами великого герцогства или нет, конечно же, видели в нем ядро для восстановления королевства Польша, а потому в провинциях, остававшихся под властью русских или австрийцев, многие предавались мечтам, а многие и строили планы на будущее. Когда в 1809 г. Австрия решилась на войну с Францией, одна из ее армий[18] захватила Варшаву, но оказалась вынуждена оставить город и откатываться, преследуемая поляками, которые вступили в Галицию, – в часть Польши, аннексированную Австрией.

При заключении мирного договора Наполеон позволил полякам включить небольшую часть завоеванной территории в состав великого герцогства Варшавского. Сей шаг встревожил австрийцев, так как породил у них страх перед перспективой потери остального, но и раздосадовал поляков, ибо те считали себя в праве получить весь освобожденный ими ареал. Они и вовсе пришли в ярость из-за решения Наполеона уступить часть региона России, чтобы задобрить царя.

Однако умаслить русских этим не удалось. Как доносил Коленкур, все в Санкт-Петербурге, начиная с царя, пребывали в твердой уверенности относительно того, что великое герцогство не должно получить ни пяди территории Галиции, ибо в противном случае создастся опасный прецедент. «Все новости, поступающие из Москвы и провинции, подтверждают, что опасения носят всеобщий характер: лучше взяться за оружие и умереть, говорят они, чем стать свидетелями воссоединения Галиции с великим герцогством», – писал он. Вопрос обострялся до готовности не повиноваться царю, которому многие не доверяли[19]. «Против императора Александра высказываются уже без всякой стеснительности. Об убийстве его говорят открыто, – сообщал Коленкур. – Я не видел такого брожения умов с самого моего прибытия в Санкт-Петербург»{59}.

Наполеон никогда не имел намерения восстанавливать Польшу – все его утверждения в обратном относятся к более позднему времени, когда он старался удержать поляков на своей стороне или хватался за последнюю соломинку самооправдания. Посему он предложил Александру подписать обоюдную конвенцию, обязывавшую их обоих не подзадоривать поляков в их мечтах. Чтобы остудить чаяния польских патриотов, император французов отправил лучшие силы армии великого герцогства, Висленский легион, сражаться в Испании[20].

Но Александр велел подготовить черновое соглашение, исключавшее слова «Польша» и «поляки» из официальной корреспонденции, запрещавшие ношение польских наград и не допускавшее использование польских гербов в великом герцогстве. Царь хотел связать Наполеона обещанием ни при каких обстоятельствах не допустить реставрации Польши и обязательством выступить против поляков с оружием, если те попытаются проделать это самостоятельно. Наполеон ответил, что он готов высказаться против возрождения Польского королевства, однако не может и не будет предпринимать действия с целью помешать этому. Предложенные Россией формулировки являлись бессмысленными, поскольку связывали Францию клятвами, которые та была не в состоянии сдержать. Император французов заметил, что, если бы пожелал, мог возродить Польшу еще в 1807 г. и прибавить всю Галицию к великому герцогству в 1809 г., но он не сделал ничего подобного, поскольку не имел такого рода намерений. Тем не менее, десятки тысяч поляков на протяжении более десятилетия сражались плечом к плечу с французами, подогреваемые надеждами когда-либо увидеть свою родину свободной и сочувствием Франции к их делу. Подписать предложенный Россией текст, как говорил Наполеон Шампаньи, означало бы «скомпрометировать честь и достоинство Франции»{60}.

Александр же продолжал настаивать на своем черновике в противовес более общему варианту, выдвигаемому Наполеоном. Стремясь усилить нажим на императора французов и сделать того более уступчивым, царь прозрачно намекал на то, как нелегко будет ему поддерживать блокаду Британии без единодушной поддержки Наполеона в польском вопросе. Однако все более нетерпеливые настояния в отношении данного соглашения, равно как и озвучиваемые царем подозрения, показывали, как мало тот доверял Наполеону, который уже начинал гадать, что же в действительности лежит за всеми теми пируэтами. «Совершенно нельзя представить себе, какую цель преследует Россия, отказываясь от версии, по которой получает все, что хочет, в пользу догматического, несоразмерного варианта, противоречащего элементарной предусмотрительности, каковой император просто не может подписать, не покрыв себя бесчестьем», – писал он Шампаньи 24 апреля 1810 г.{61}

30 июня, когда Шампаньи представил официальное послание из Санкт-Петербурга с содержавшимся в нем списком жалоб и новыми требованиями к подписанию русского проекта конвенции, Наполеон потерял терпение и вызвал русского посла, князя Куракина. «Что имеет в виду Россия под этими выражениями? – потребовал он ответа. – Она хочет войны? К чему сии бесконечные жалобы? К чему оскорбительные подозрения? Если бы я желал восстановить Польшу, я бы так и сказал и не выводил бы войска из Германии. Не пытается ли Россия подготовить почву для отступничества? Я объявлю ей войну в тот же день, как только она заключит мир с Англией». Затем он продиктовал письмо Коленкуру в Санкт-Петербург, поставив того в известность о том, что, если Россия собирается шантажировать его, используя польский вопрос как повод для сближения с Британией, будет война{62}.

Тогда Наполеон впервые прямо заговорил о войне, но то была реплика, брошенная сгоряча. Менее всего на свете он хотел воевать с Россией. Россия, со своей стороны, все с большей целеустремленностью искала предлога перейти к вооруженной конфронтации. Русское общество с самого начала проявляло враждебность к французскому альянсу, а прошедшие годы только упрочили неприятие. Причины носили скорее культурный и психологический, чем стратегический характер.

Россия являлась молодым обществом, и высшие эшелоны его представляли выходцы из разных социальных и этнических слоев. При дворе, в администрации и в армии вельможи из древних боярских родов боролись за место под солнцем с порослью новой аристократии, происхождением своим обязанной политической нестабильности и разгулу фаворитизма прошедшего столетия, породившего такие яркие аристократический фамилии, как Разумовские и Орловы, предки которых всего каких-нибудь два поколения назад вышли из слуг или выслужились из солдат. Завоевания и аннексии добавили к имевшимся родам прибалтийских немецких баронов, польскую знать, грузинских и балканских князей, в то время как потребность в талантливых людях в расширяющемся государстве засасывала в него иммигрантов отовсюду. Одним словом, сложилось довольно подвижное и крайне динамичное общество, но вместе с тем страдающее от этакой культурной ненадежности.

На протяжении последней сотни лет образованные русские всецело прониклись французской культурой. Для них Франция являлась форпостом цивилизации даже больше, чем для элиты какого-нибудь другого европейского государства. Дворянство воспитывалось французскими учителями на французской литературе и говорило между собой на французском языке[21]. Попадалось немало таких, кто посредственно владели русским и прибегали к нему только для отдания указаний слугам. Французские книги в Москве и Санкт-Петербурге пользовались такой же популярностью, как в Париже. Беглый французский являлся необходимым атрибутом для любого, кто стремился сделать карьеру в армии или в администрации. Единственным высокопоставленным офицером в русской армии в 1812 г., не говорившим по-французски свободно, был генерал Милорадович, серб по происхождению, а Александр гордился тем фактом, что говорил на французском лучше, чем Наполеон{63}.

Нуждам этой аристократии служила громадная колония преподавателей, художников, музыкантов, портных, модисток, краснодеревщиков, ювелиров, учителей танцев, парикмахеров, поваров и всевозможных слуг, чьи родители или даже родители родителей осели в России и основали профессиональные династии. После начала революции во Франции к ним добавились тысячи французских эмигрантов, некоторые из которых происходили из высшей аристократии, и многие из них поступили на службу в русскую армию[22][23].

Знание французского значило куда больше, чем просто владение иностранным языком, оно подразумевало естественное знакомство с литературой последних ста лет и с идеями Просвещения, равно как и с модными псевдодуховными и оккультными течениями той эпохи. В высших кругах русского общества распространилось франкмасонство, как и принимаемые с воодушевлением эзотерические учения вроде мартинизма[24]. Александр лично поддерживал тесные взаимоотношения со многими масонами и даже основал ложу, в которой помимо него самого состояли Родион Кошелев, последователь Сен-Мартена и Сведенборга, и Александр Николаевич Голицын (которого царь к тому же назначил прокуратором Священного синода).

Столь явно парадоксальная склонность таила и моменты более неудобного свойства, поскольку приверженность французской культуре плохо сочеталась с неотъемлемыми для русской жизни традиционными православными ценностями. И вот в то время как французская культура правила бал, а в просвещенном обществе, где говорили по-французски, одевались во французские наряды и повсеместно копировали все французское, на саму Францию все те же люди смотрели с какой-то обидой или раздражением. Революция только усилила неприязнь, а события 1805–1807 гг. превратили эти настроения в своего рода национальное движение.

Для большинства молодых офицеров военная служба состояла преимущественно из участия в парадах (за обучение солдат отвечали унтер-офицеры, а потому командирам оставалось только возглавить своих бойцов) и придворных балах. Остальное время уходило на азартные игры, пьянство и волокитство. Сами офицеры не получали почти или вовсе никакого военного образования. «У нас не было нравственности, совершенно ложные понятия о чести, почти никакого настоящего образования и едва ли не всегда неуместная бравада, которую я иначе как порочной не назову», – писал князь Сергей Волконский, младший офицер Кавалергардского полка{64}.

В 1805 г. они отправились на войну так, точно собирались на охоту. Некоторые, как князь Андрей Болконский, герой знаменитого романа Льва Толстого «Война и мир», в мечтах копировали Наполеона. Потерпев страшное поражение под Аустерлицем, они в следующем году были разбиты под Пултуском и в двух других небольших сражениях[25]. В 1807 г. они проиграли кровавую битву при Эйлау и, наконец, были разгромлены под Фридландом.

В большинстве своем русские офицеры отнеслись к поражениям крайне болезненно. Кампания способствовала их отрезвлению, и они начали взрослеть. Даже в сердцах самых испорченных бездельников из аристократических кругов вспыхнули искры патриотизма, а отвага солдат пробудила невиданное ранее уважение к крепостным в военной форме. Офицеры испытывали унижение от той видимой легкости, с какой французы наносили им поражения, как бы храбро и упорно они ни сражались, и досада на противника густо замешивалась на комплексе неполноценности, каковой буквально сквозит со страниц всего написанного ими на данную тему. Поручик Денис Давыдов и его братья офицеры буквально пришли в ярость, когда граф Луи де Перигор, доставивший письмо от маршала Бертье к генералу Беннигсену, не снял свой кольбак[26], будучи препровожден к русскому генералу. Они усматривали в этом пренебрежении удар по чести России и вырабатывали в себе упорную уверенность в необходимости продолжать воевать до тех пор, пока, в итоге, не удастся выиграть битву против Франции. Таким людям Тильзитский мир представлялся чем-то очень сродни предательству{65}.

Боль раненой гордости этих офицеров отражалась в ощущении унижения, испытываемого слоями дворянства на родине. Когда народы встают на путь соискания статуса великой державы, у них начинает развиваться любопытное видение того, что может представлять угрозу им и самому их существованию. И русские быстро начали усматривать такую опасность во французах. «Земля наша была свободна, но воздух стал тяжелее, мы шагали свободно, но не могли дышать, – жаловался Николай Греч после Тильзита. – Ненависть к французам нарастала». Но дело обстояло не в одной лишь ненависти. Начинало появляться ощущение миссии. Примитивная ксенофобия невежд шла рука об руку с антимасонской паранойей и первым дыханием романтизма, создавая убеждение, будто Россия иная, чем прочие европейские страны, она живет более духовной жизнью, а потому ей лучше отвергнуть главенствующую (то есть французскую) культуру Европы и идти своим путем{66}.

Потоком посыпались памфлеты, наполовину религиозные страстные призывы против всего французского, выступающие за возвращение к русским ценностям, а в 1808 г. Сергей Глинка основал новое периодическое издание, «Русский вестник», задуманное как «чисто русское» для борьбы с предательской философией Запада за счет противопоставления ей образа мыслей и добродетели старой Руси – воображаемой культуры некой идиллической непорочности. В бой вступили защитники русского языка, а группа интеллектуалов, включавшая поэта Гавриила Романовича Державина, создала дискуссионный клуб «Беседа» для противодействия иностранному влиянию в литературе. Патриоты осуждали использование учителей-французов и французских горничных как проявление «галломании», а отставной адмирал Александр Семенович Шишков призывал воспитывать детей в русских традициях. Сестра Александра, великая княгиня Екатерина, чей немецкий муж принц Георг Ольденбургский получил пост губернатора Твери, Ярославля и Новгорода, сумела сделаться belle id'eale [прекрасным идеалом] самых горячечных борцов за русскую культуру. Среди них находился бывший канцлер граф Федор Ростопчин и историк Николай Карамзин, который называл ее «тверской полубогиней»{67}.

В таких обстоятельствах создание Наполеоном великого герцогства Варшавского являлось для русских настоящей красной тряпкой для быка. В ходе боевых действий Россия получила клочок польской территории, но земля сама по себе не служила единственным соображением. Русские православные традиционалисты демонстрировали тенденцию видеть в католиках, и особенно в западных поляках, этакие гнилые яблоки в славянской корзине. Теперь же польские жители западных областей России, зачастую ставшие подданными царя всего-то лет десять-пятнадцать назад, грозили образовать ужасную пятую колонну развращенных западников в самой Российской империи.

Такого рода мышление приводило к навязчивой убежденности, озвучиваемой Сергеем Глинкой и другими, что Франция под сатанинским началом Наполеона стремится к покорению России, а потому Тильзитский договор, как и любые перемирия с императором французов, лишь оттягивают наступление страшного дня. Общественная паранойя разом шагнула на новую ступень, когда в конце мая 1810 г. шведы избрали маршала и родственника Наполеона, Жана-Батиста Бернадотта, князя Понте-Корво, кронпринцем и de facto правителем Швеции.

Располагая колонией в Померании, Швеция по-прежнему господствовала на протяжении половины всей линии побережья Балтийского моря. В 1809 г. страна вынужденно отдала Финляндию России, а свержение полоумного Густава IV и замена его Карлом XIII вызвали конституциональный кризис. Новый король был дряхл и к тому же бездетен, и вот в поисках преемника шведы обратились за советом к Наполеону. Тот не пожелал вмешиваться во внутренние дела страны, и в конце концов они остановили выбор на человеке, которого, как им представлялось, одобрил бы и принял император французов. Их ошибка возымела судьбоносные последствия.

Бернадотт был давним товарищем Наполеона. Когда оба они являлись еще не более чем стремящимися к подвигам молодыми офицерами, он унаследовал, а возможно и потеснил будущего императора как соискатель прелестей красавицы Дезире Клари, на которой позднее женился. Сестра Дезире, Жюли, вышла за брата Наполеона, Жозефа, что, казалось бы, позволяло им всем теперь зажить счастливым семейством. Но ничего подобного не произошло.

Бернадотт всегда испытывал ревность к стремительному взлету коллеги. Пусть он с радостью принял звание маршала Французской империи и благородный титул, пожалованный ему Наполеоном, Бернадотт в тайне недолюбливал Наполеона за дерзость облачиться в императорский пурпур и за постоянную жажду к завоеванию. Наполеон со своей стороны держался невысокого мнения о Бернадотте и как-то проронил, что расстрелял бы его по крайней мере в трех случаях, если бы не связывавшие их родственные узы{68}.

Когда Бернадотт сделался кронпринцем Швеции, Наполеон, осознавая ситуацию, не видел особых оснований ожидать от того доброй воли к сотрудничеству, но все же предположил, что бывший коллега будет вести себя и как француз, и как швед. Швеция же с ее извечными естественными врагами в образе России и Пруссии традиционно выступала доброй союзницей Франции. Только в предыдущем году Россия вторглась на территорию Швеции и после затяжных боевых действий принудила отдать Финляндию. Дружеское расположение шведов в отношении Франции подверглось определенному испытанию из-за Континентальной системы, однако протяженное побережье позволяло им нарушать блокаду и потихоньку торговать с Британией, в то время как обладание шведской Померанией, на северном побережье Германии, давало возможность сбывать товары на немецких рынках с очевидной выгодой.

Русские не могли рассматривать сочетание факторов создания великого герцогства Варшавского, женитьбы Наполеона на дочери императора Австрии и недавние перестановки на самом верху в Швеции иначе как попытки окружить их с агрессивными целями, и избрание Бернадотта в кронпринцы вызывало громкий резонанс.

И без того взбудораженные чувства только больше обострялись из-за экономического гнета Континентальной блокады, которая превратилась в своего рода регулярный тарифный аукцион. Британия ответила на наполеоновский Берлинский декрет 1806 г., запрещавший ее кораблям появляться в контролируемых им портах, заявлением о том, что любое судно, ведущее торговлю с портами, откуда изгнаны британцы, будет рассматриваться Королевскими ВМС как законная добыча и подлежать конфискации. Французские, испанские, нидерландские и немецкие купцы попытались обойти запрет за счет использования для доставки товаров нейтральных американских кораблей, но Британия выступила с разъяснением, что не будет считать нейтральным ни одно судно, если оно перевозит грузы между вражескими портами. С целью преодолеть и это препятствие, дело повели так: американские корабли брали на борт грузы, везли их в американский порт, выгружали там, загружали снова и отправлялись с ними в европейский пункт назначения.

Британия отказалась воспринимать подобные ухищрения как законные действия. Наполеон отозвался в декабре 1807 г. декретом, в соответствии с которым любой корабль, заходивший в британский порт или оплачивавший британцам пошлины автоматически подпадал под конфискацию. 1 марта 1809 г. Соединенные Штаты закрыли все гавани для британского и французского судоходства, но Наполеон сумел достигнуть соглашения с американцами в ущерб Британии, каковое обстоятельство привело в 1812 г. к вспышке враждебных действий между Британией и Соединенными Штатами.

У России почти отсутствовала промышленность, а потому она зависела от импорта в плане огромного количества нужных в повседневной жизни товаров. Теперь все приходилось везти контрабандой через Швецию или через малые порты на балтийском побережье России. Предметы экспорта страны – древесина, зерно, пенька и тому подобные вещи – были слишком крупными для тайной транспортировки. Русский рубль упал в цене по отношению к большинству европейских валют где-то на 25 процентов, что сделало иностранные товары особенно дорогими. За период между 1807 и 1811 гг. цена кофе выросла более чем вдвое, сахар подорожал втрое, а бутылка шампанского обходилась против прежних 3,75 в целых двенадцать рублей. Русским дворянам приходилось платить огромную цену не только за шампанское, но и за все прочее, что не производилось внутри их страны, тогда как сами они не могли найти рынка сбыта для продукции своих вотчин{69}.

Горький коктейль из уязвленной гордости и финансовых трудностей лишь способствовал росту критики в адрес политики Александра и его статс-секретаря, Михаила Михайловича Сперанского, фактически являвшегося премьер-министром. Сперанский происходил из семьи священника. Способный человек, выходец из довольно невысокого общественного слоя, аскет, он был чужд любым социальным или финансовым амбициям. Радикал в душе, он пребывал в уверенности относительно несовместимости самодержавия и торжества закона. Ему хотелось бы дать старт куда более далеко идущим реформам государственного устройства. Однако он осознавал ограничения, диктуемые существующим положением, и сосредотачивал усилия на совершенствовании механизмов управления. Вскоре после своего назначения на должность в 1807 г. Сперанский провозгласил так никогда и не вступившую в силу реформу судебной системы, взялся за финансовые структуры правительства и администрацию.

Аристократия, чувствуя в нем врага, делала все возможное в стремлении подорвать позиции министра. Скоро распространились слухи о том, будто на самом-то деле Сперанский франкмасон и революционер, состоящий в тайных сношениях с Наполеоном, а потому ищет путей уничтожить всю общественную систему.

Царь в России являлся теоретически всемогущим самодержцем, но его взаимоотношения с народом отличались сложностью и своего рода амбивалентностью. Власть покоилась на мистическом, священном фундаменте, ибо государь представлял собою для подданных и главу религиозной иерархии, и наместника Бога на Земле. Данное положение вынуждало людей к полному послушанию монарху. Однако если возникало убеждение, будто какой-то царь действует в разрез со своими божественными задачами, он в глазах подданных становился не просто негодным правителем, а демоном, подлежавшим уничтожению. Если брать чисто светскую ипостась царя, то и тут его положение было не менее двусмысленным. Сам факт сосредоточения у него всей полноты власти означал отсутствие у него в руках реальных рычагов для выполнения своей воли. Таким образом, император России любопытным образом оказывался в зависимости от благорасположения аристократии, которая заполняла посты в армии и в государственном аппарате, а также формировала общественное мнение. А вот как раз общественное мнение тогда было сильнейшим образом настроено против Александра и его политики по существу по каждому пункту. Он казался многим виновником унижения России и понимал, что единственный путь смыть пятна позора – вступить в войну. Завоевание Финляндии немного разрядило атмосферу, но его явно не хватало.

26 декабря 1809 г., в тот самый период, когда Александр заверял Наполеона в собственном стремлении сделать все для устроения его брака со своей сестрой Анной и просил императора французов раз и навсегда похоронить польский вопрос, царь вызвал к себе князя Адама Чарторыйского, близкого друга и известного польского патриота, который еще десять лет тому назад разработал план реставрации королевства Польши под протекторатом России. Поведав этому вельможе о возникшем у него теперь желании привести замысел в действие путем «освобождения» великого герцогства Варшавского и объединения его с польскими областями, ныне находящимися под властью России, Александр попросил Чарторыйского озвучить полякам такое намерение. Князь мог ответить без подготовки. Он знал, что схема могла бы сработать только в двух случаях – в 1805 или в 1809 гг., когда Наполеон вел войну с Австрией, но, тем не менее, поехал в Варшаву и повидался с человеком, рассматривавшимся как ключевая фигура при реализации плана, то есть с князем Юзефом Понятовским, главнокомандующим армией великого герцогства и племянником последнего короля Польши. Как легко себе представить, Понятовский отклонил предложение русских{70}.

Об этом Чарторыйский лично доложил Александру в апреле 1810 г. Он не преминул указать, что ветер донес до многих поляков известия о переговорах Александра с Наполеоном относительно предотвращения реставрации Польши, а подобные вещи вряд ли могли способствовать реализации плана. Но царь упорно хватался за мнение о том, будто поляков все же можно перетянуть на свою сторону. «Теперь только апрель, так что можем начать через девятимесячный срок», – заключил он{71}.

От Коленкура не укрылось обстоятельство поступательного снижения дружелюбия Александра в направлении французской политики зимой 1809–1810 гг., а к весне 1810 г. французский посланник обнаружил, что сложившаяся между ним и царем дружба все менее совместима с обязанностями посла. Коленкур начал намекать Наполеону, что хотел бы быть отозванным. Но Наполеон не обращал внимания на его предостережения и желания.

Император французов убедил себя, будто Британия сильно теряет на экономическом фронте, а потому через какие-то несколько месяцев нужда заставит ее сесть за стол переговоров. Посему он с большей энергией взялся за механизмы Континентальной блокады. В его корреспонденции появились во множестве подробные указания губернаторам и правителям прибрежных регионов, какие суда и за что тем надлежит подвергать конфискации, а каким, напротив, давать свободный проход. Он рекомендовал отсекать альтернативные источники снабжения и разъяснял принципы, положенные в основу своей политики, увещевая всех на местах строго придерживаться его указаний.

Словно бы одних финансовых проблем было мало, Наполеон сделал пилюлю еще более горькой – решил частично повернуть денежные потоки во Францию, перестроив систему за счет прочих государств. Он вздумал последовать примеру контрабандистов и выдать лицензии ряду купцов на ввоз грузов из Британии (за что те платили кругленькие суммы в казну), после чего полученные таким путем товары экспортировались сухопутным путем в другие страны, в том числе и многие – в Россию. Подобные процедуры практически не оставили Александру выбора, как только лишь бросить открытый вызов блокаде. 31 декабря 1810 г. он издал указ, открывавший русские порты для американских кораблей и в тоже самое время наложил высокие пошлины на промышленную продукцию (французскую), ввозившуюся в Россию по суше.

Скоро британские товары потоком хлынули в Германию из России. Континентальная блокада трещала и рвалась по всем швам. И все же Наполеон не желал признавать очевидного. «Континентальная блокада стала главной его заботой, он захвачен ею более, чем когда-либо прежде, – отмечал секретарь императора французов, барон Фэн, в начале 1811 г. – и, пожалуй, слишком сильно!»{72}

В решимости держать под контролем все точки поступления импорта, Наполеон аннексировал ганзейские порты. В январе 1811 г. он поступил точно таким же образом с герцогством Ольденбург, правитель которого приходился отцом зятю Александра. Правда, император предложил тому в качестве компенсации другую германскую область, но встретил отказ. Александр пришел в ярость и счел себя оскорбленным лично – его формальный союзник начал свергать с престолов членов царской фамилии, чем значительно укреплял мнение и без того широко распространенное в России, что Тильзит был не альянсом, а подчинением. Царь чувствовал себя обязанным перейти к действиям ради обеспечения безопасности собственного положения в своей стране. «Кровь должна пролиться вновь», – признался он сестре, Екатерине{73}.

6 января 1811 г. Александр вновь написал Чарторыйскому с просьбой убедить поляков принять его в роли освободителя и реставратора королевства. Военный министр царя, генерал Барклай де Толли, уже разрабатывал планы нанесения удара по великому герцогству с последующим продвижением в Пруссию на соединение с прусскими войсками[27]. Во втором письме к Чарторыйскому Александр подобно перечислял войска, которые он уже стянул к границе для осуществления операции: 106 500 чел. в передовых формированиях при поддержке 134 000 во втором эшелоне, плюс третья армия из 44 000 чел. и в дополнение к ней 80 000 рекрутов, уже закончивших прохождение подготовки. В случае необходимости все эти войска представлялось возможным усилить несколькими дивизиями из состава армии, действовавшей против турок в Молдавии. «Не может быть сомнения в том, что Наполеон старается спровоцировать Россию на разрыв с ним, надеясь, что я совершу ошибку и выступлю зачинщиком, – объяснял ситуацию царь. – Сие бы и в самом деле было ошибкой в сложившихся обстоятельствах, и я решительно настроен не совершить оную, но все будет выглядеть по-другому, когда поляки встанут на мою сторону. Поддержанный 50 000 солдат, на коих могу рассчитывать от них, да 50 000 пруссаками, кои могут присоединиться к ним без риска, и моральной революцией, каковая неизбежно произойдет в Европе, я сумею без выстрела выйти к Одеру»{74}.

Александр едва ли мог рассчитывать скрыть передвижения войск, и к лету 1811 г. приближающаяся война стала темой обсуждения всюду в России. Не остались тайной и настроения в Польше, равно как не стали секретом разговоры царских дипломатов в Вене и в Берлине. Правда пошедший шумок побудил некоторых думать, будто все происходящее есть просто-напросто блеф. Но независимо от того, собирался или нет Александр перейти в наступление на той стадии, он сделал шаг, каковой, несомненно, уверенно вел его в сторону вооруженной конфронтации{75}.

Наполеону приходилось всерьез обратить внимание на угрозу. Понятовский и так уже предостерегал его о сосредоточении русских войск на границе великого герцогства осенью 1810 г., и император французов со всей тревогой осознавал, насколько слабы его силы в данном регионе. Он незамедлительно отдал распоряжения командирам на местах стянуть и сосредоточить вместе отдаленные формирования и снабженческие склады перед лицом возможного неожиданного нападения и наметил позиции для отхода по Висле, одновременно приступив к наращиванию войск в Польше и в Германии. Наполеон принялся бомбардировать маршала Даву, осуществлявшего командование французскими войсками в северных районах Германии, письмами с указаниями укрепить опорные пункты и перевести солдат на военное положение. 3 января 1811 г. император взялся за перегруппировку войск с целью усиления фронтовой полосы. «Я считал войну объявленной», – утверждал он позднее. Многим во Франции старт враждебных действий тоже виделся лишь делом времени. «Здесь много говорят о войне. Рано или поздно до нее дойдет, и теперь время кажется подходящим», – писал сестре один офицер шволежеров-улан Императорской гвардии из депо в Шантийи 9 апреля 1811 г.{76}

В то же самое время Наполеон делал все от него зависящее, чтобы отвратить конфликт. В феврале он велел Коленкуру потребовать беседы с Александром и его министром иностранных дел, Румянцевым, чтобы заверить их в стремлении Франции поддержать союз и полном отсутствии даже и мыслей воевать с Россией, если только та не выступит как союзник Британии. В апреле император французов повторил указания генералу графу Жаку Ло де Лористону, новому послу, которого отправлял в Санкт-Петербург на замену Коленкуру, поскольку того он наконец-то отозвал.

Наполеон также не упускал благоприятной возможности уведомить Куракина и любых других знатных русских, оказывавшихся проездом в Париже, в своем желании мира и дружбы с их страной. «У меня нет намерения вести войну с Россией, – заявил он князю Шувалову в беседе в Сен-Клу в мае 1811 г. – Это было бы преступлением с моей стороны, поскольку я воевал бы без всякой цели, а я пока, благодарение Богу, не утратил рассудка, не стал сумасшедшим». Полковнику Александру Ивановичу Чернышеву, доверенному лицу царя, которого тот время от времени посылал в Париж с письмами к Наполеону, последний то и дело повторял, что не имеет намерений изматывать себя и своих солдат во имя Польши, и «он официально заявил и поклялся всем святым для него в этом свете, что восстановление королевства меньше всего заботит его»{77}.

Однако Александр не мог так запросто отложить в сторону польскую проблему. Когда царь осознал тщетность надежд положиться в борьбе против Наполеона на поляков, он вернулся к идее упрочения взаимоотношений с императором французов в отношении польского вопроса. Перед самым отъездом Коленкура из России Румянцев предложил ему положить в один и тот же мешок герцогство Ольденбургское и великое герцогство Варшавское, встряхнуть его как следует, а потом посмотреть, что оттуда высыпется. Он считал разумным для Наполеона удовлетворить отца царева зятя за потерю Ольденбурга, передав тому в качестве компенсации часть территории великого герцогства. Наполеон отреагировал гневно и отказался даже рассматривать подобный вариант, хотя сам же на каком-то этапе обдумывал в качестве одного из решений проблемы передачу трона восстановленного Польского королевства брату Александра, цесаревичу Константину{78}.

Когда утром 5 июня 1811 г. фаэтон Коленкура въехал в Париж, то направился прямиком в Сен-Клу, где квартировал Наполеон. Не прошло и нескольких минут с момента, как карета вкатилась во двор, а Коленкура уже отвели к Наполеону, у которого тот провел следующие семь часов. Рассказ о беседе, записанный тем же вечером, позволяет превосходным образом понять ход мыслей Наполеона в тот критический момент истории{79}.

Коленкур ответил Наполеону, что, по его мнению, Александр желает мира, но не стоит ожидать от него готовности подвергать своих подданных тяготам Континентальной блокады, к тому же царь хочет ясности в отношении проблемы Польши. Кроме того, бывший посол предостерег Наполеона относительно того, что Александр перестал быть тем податливым мальчиком, которого император встретил в Тильзите, и теперь царя так просто не запугать. Как говорил Коленкуру Александр, он, коли уж дойдет до войны, будет сражаться, если потребуется, то и в глубине территории России, и никогда не подпишет мира, продиктованного ему в собственной столице, как сделали император Франц и король Фридрих Вильгельм. Наполеон отмел все приведенные соображения заявлением о лживости и слабохарактерности Александра и предположил, что Коленкур, возможно, подпал под влияние царя.

Император французов терзался неприятными подозрениями в отношении намерений царя, опасаясь, как бы тот не покусился на великое герцогство Варшавское, если он повернется к нему спиной. Наполеон то и дело повторял, что он – не Людовик XV, имея в виду слабую реакцию Франции на раздел русскими ее польского союзника в восемнадцатом столетии. Разговор пошел по кругу: Наполеон с интересом справлялся о мнении Коленкура, а потом, услышав его, только отмахивался. На самом деле император, вероятно, был прав, когда считал Коленкура убаюканным верой в мирные намерения Александра, но все же не мог полностью списать со счетов соображения бывшего посла.

Только одно утверждение царя, похоже, произвело глубочайшее впечатление на Наполеона, как говорит о том Коленкур. «Если судьба решит против меня на поле битвы, – сказал Александр. – Я скорее буду отступать хоть до самой Камчатки, чем отдам губернии и подпишу в своей столице договор, который будет лишь перемирием. Француз храбр, но длительная нужда и плохой климат измотает его и лишит твердости. Наш климат, наша зима станут сражаться за нас. Яркие победы достигаются только там, где сам император, а он не может быть везде или годами не являться в Париж»{80}. Александр говорил, что отлично осознает способность Наполеона выигрывать битвы, а потому постарается избежать сражаться с французами, когда те будут под командованием своего государя. Царь также упомянул о партизанской войне в Испании и заявил, что, в случае необходимости, весь русский народ встанет против завоевателя. Но по некотором размышлении Наполеон отбросил эти грозные обещания, списав их на обычную браваду.

Император французов считал Александра слишком слабохарактерным для реализации подобного плана, а русское общество – не готовым к таким жертвам. Он полагал, что вельможи не захотят видеть неприятеля опустошающим их земли во имя одной лишь чести Александра, в то время как крепостные скорее восстанут против дворян и царя, чем пойдут воевать за систему, делающую их рабами.

На вопрос, какой, по его мнению, выбор следует сделать в такой ситуации, Коленкур выдвинул два альтернативных варианта. Наполеон должен либо отдать Александру значительную часть если не все великое герцогство Варшавское, за счет чего упрочить альянс, либо начинать войну с целью восстановления королевства Польша. Как заметил он, Австрию будет нетрудно удовлетворить компенсациями, а дело Польши настолько широко признается в мире, что даже Британия, в итоге, одобрит такой курс действий{81}. На вопрос, какой вариант избрал бы сам Коленкур, будь у него такая возможность, тот ответил, что отдал бы великое герцогство Александру, за счет чего гарантировал себе прочный мир. Наполеон возразил, что не может получить мир, поступившись достоинством, а бросить поляков для него означало бы покрыть себя бесчестьем. По его мнению, купленное такой ценой миролюбие Александра неизбежно приведет к русской экспансии в сердце Европы.

В действительности к тому времени военный задор Александра значительно угас. Весомую роль, скорее всего, по-прежнему играла память об Аустерлице, поскольку, как отмечал Чарторыйский, царь все еще «очень боялся» Наполеона. Александру досаждала непрочность собственного положения у себя дома, сердце задевало дружное общественное неприятие его политики. Если же говорить о сугубо личном, его печалили произошедшие одна за другой в 1808 г. и 1810 г. смерти новорожденных дочерей. Но, возможно, главным соображением, сдерживавшим царя, было нежелание очутиться в роли агрессора – стать зачинщиком войны. Как высказывался он в июле 1811 г. в письме к сестре, самым лучшим путем стало бы предоставить судьбе самой уничтожить Наполеона. «Мне представляется более разумным надеяться на исправление зла временем и одними уже собственными его масштабами, ибо я не могу избавиться от убежденности, что подобное положение дел не может продолжаться долго, что страдания всех сословий как в Германии, так и во Франции столь велики, что терпение их когда-нибудь непременно иссякнет»{82}.

Но на самом деле раньше иссякло терпение Наполеона. Он рассматривал отказ русских от условий поддержания Континентальной блокады как предательство, он видел, как Россия сосредотачивает войска, создавая угрозу или же провоцируя его, и пребывал в убеждении, что Александр использовал польский вопрос и торговые дела как предлог для разрыва союза. Такое видение вопроса как будто бы подтверждал и рост дипломатической деятельности русских в Вене, где те довольно открыто пытались вбить клин между Австрией и Францией.

Наполеону надо было уезжать и лично принимать на себя командование войсками в военных действиях в Испании, чтобы отбросить британцев и умиротворить полуостров, однако он не мог предпринять подобный шаг, когда русские войска накапливались на границах великого герцогства Варшавского и подогревали надежды немцев на отмщение. Император французов не сомневался, что, точно так же, как австрийцы в 1809 г., Александр ударит ему в спину, едва он повернется{83}.

Гнев императора вылился наружу 15 августа 1811 г., в его сорок второй день рожденья. В полдень он взгромоздился на трон в Тюильри, где собрался весь двор и все старшие чиновники и офицеры, находившиеся в Париже, облаченные в полную церемониальную и парадную форму, несмотря на исключительно жаркую погоду. Император французов занял место на престоле, чтобы выслушать поздравления сановников и дипломатического корпуса. Когда же официальная часть закончилась, Наполеон спустился в зал и принялся расхаживать среди гостей.

Подойдя к русскому послу, князю Куракину, император упомянул о донесениях о недавней победе русских над турками при Рущуке на Дунае и выразил сомнение в достоверности сведений, поскольку после победы русские оставили город. Куракин объяснил, что-де царю пришлось снять часть войск с турецкого фронта по финансовым соображениям, а посему он решил не удерживать Рущук. Тут-то Наполеон и взорвался. Он заявил, что русские не выиграли, а понесли поражение от турок, и все вследствие вывода солдат с турецкого фронта, но вовсе не по причине нехватки финансов, а из-за продолжавшегося наращивания численности армий на границах великого герцогства Варшавского, а их так называемое возмущение по поводу Ольденбурга являлось на деле лишь предлогом для вторжения в великое герцогство и начала враждебных действий против него, Наполеона.

Несчастный Куракин открыл было рот для ответа, но не мог вставить и слова и казался похожим на рыбу, судорожно хватающую ртом воздух, в то время как пот тек по его лицу из-за сильнейшей жары. Наполеон обвинил Россию в вынашивании агрессивных намерений, когда же Куракин все же сумел высказаться и уверил императора в обратном, он обратился к послу с вопросом, имеются ли у того полномочия для ведения переговоров, ибо если они у него есть, тогда новый договор можно заключить прямо на месте и без отлагательств. Поскольку ответ прозвучал негативный, Наполеон просто развернулся и ушел, оставив посла в состоянии остолбенения{84}.

Поздним вечером император возвратился в Сен-Клу, а следующим утром заперся с педантичным тружеником Югом Маре, герцогом де Бассано, сменившим Шампаньи на посту министра иностранных дел. Вместе они словно тралом прошлись по всей документации, касавшейся альянса с Россией с самого Тильзита. Согласно их анализу, сложности начались в 1809 г., когда русские продемонстрировали этакую неоправданную робость в войне против Австрии вместо энергичного развертывания наступления с целью захвата Галиции, как подобало бы верным союзникам. Сделай они так, им бы позволили оставить завоеванное себе. Теперь же территорией овладели поляки, не дать которым хотя бы части добытого ими никак не представлялось возможным. Данный факт вызывал панику в России и подвигнул царя к требованию нарезать ему некую долю от великого герцогства. Подобных запросов Франция ни в коем случае выполнить не могла. И не только единственно из-за соображений чести, поскольку, когда Россия получила бы надел в великом герцогстве, она со временем возжаждала бы очередного дара, а потому очень быстро расположилась бы по Висле, если уж не по Одеру. По сходным же причинам Франция противилась какому бы то ни было дальнейшему продвижению русских на территории Турции.

В меморандуме, суммировавшем ситуацию, император и министр обозначили позицию Франции следующим образом: Франция желала дружбы с Россией и нуждалась в ней как в союзнике в борьбе против Британии, которая оставалась последним препятствием для наступления всеобщего мира. Франция не желала воевать с Россией, поскольку ничего не хотела получить от последней. К тому же у нее имелись насущные задачи в Испании, каковые требовали личного присутствия Наполеона. Но Франция не могла позволить себе идти по пути покупки дружбы России за счет бесконечных уступок и передачи польских или османских земель. Посему Франции надлежит приготовиться к войне, чтобы быть в состоянии диктовать мир. Лористону велели открыто дать понять в Санкт-Петербурге: «Мы хотим мира, но готовимся к войне»{85}.

Раздражение Наполеона из-за невозможности вернуть Александра в лоно тесного союза очевидно прослеживается в личном письме, написанном им царю 6 апреля. «Результатом моих военных приготовлений станет наращивание войск Вашим Величеством. Когда же известия об их действиях достигнут меня здесь, мне придется собрать еще больше войск – и все из ничего!» – писал он. Оба государя следовали по этакой взаимной спирали недоверия и политики силы, каковая сильно затрудняла для них возможность придти к договорному урегулированию. Как признавал Наполеон позднее, они поставили себя «в положение двух размахивающих кулаками задир, которые, не имея желания драться, пытаются запугать друг друга»{86}.


5
La Grande arm'ee

Вечером 25 марта 1811 г., наблюдая за ночным небом из импровизированной обсерватории в Вивье, Оноре Фложерг заметил комету в ныне несуществующем созвездии «Корабль Арго». Астроном видел ее вновь на следующий день и начал следить за движением кометы. Она находилась внизу на юге, но перемещалась в северном направлении и становилась ярче. 11 апреля ее засек Жан-Луи Понс в Марселе, а 12 мая – Уильям Дж. Бёрчелл в Кейптауне. Скоро комета стала видима невооруженным глазом, а к концу осени она сияла в ночном небе всюду от Лиссабона до Москвы. Люди глазели на нее, многие с простым любопытством, но другие усматривали в ней дурное предзнаменование{87}.

Причем, похоже, такие чувства росли, чем дальше тем больше на восток Европы. «Созерцая яркую комету 1811 г., – вспоминал приходской священник, – люди в Литве готовились к сверхъестественным событиям». Другой житель данной области не мог забыть, как все встали из-за обеденного стола и пошли глазеть на комету, а потом говорили о «голоде, пожарах, войне и кровопролитии». В России многие связывали комету с настоящей напастью в виде пожаров, опустошавших страну летом и осенью, и слепой испуг охватывал людей, видевших сияние. «Я помню, как пристально смотрел в небо на нее безлунной осенней ночью, и как меня охватывал детский страх, – писал сын русского помещика. – Ее длинный и яркий хвост, который, казалось, вздымался на волнах с движением ветра и словно бы подскакивал время от времени, наполнил меня таким ужасом, что в следующие дни я не смотрел вверх на небо по ночам до тех пор, пока комета не исчезла».

В Санкт-Петербурге даже сам царь Александр был очарован феноменом и обсуждал происходившее в небе с Джоном Куинси Адамсом, тогдашним американским послом при его дворе. Император России уверял, будто в комете его интересует чисто научный аспект и смеялся над теми суеверными душами, которые видели в явлении предвестника катаклизмов и военных бедствий{88}.

Однако царь либо хитрил, либо обманывал себя, ибо механизмы войны уже начали вращаться, причем колеса крутились во все нараставшем темпе, так что ни Наполеону, ни Александру не представлялось возможным остановить кручение иначе как ценой собственного падения. Наблюдая за развитием событий из Вены, Меттерних не сомневался: «высшая борьба» между «старым режимом» и революционными замыслами Наполеона (как называл это австрийский канцлер) сделалась неминуемой. «Кончит ли он триумфом или крушением, в любом случае положение в Европе никогда не будет прежним, – делился Меттерних опасениями с кайзером 28 декабря 1811 г. – Ужасные времена, к сожалению, наступают для нас из-за непростительного поведения России»{89}.

«Я далеко не простился с надеждами на мирное урегулирование, – писал Наполеон брату, Жерому, 27 января 1812 г. – Но коль скоро в отношении меня избран неподобающий способ вести переговоры во главе сильных и многочисленных войск, честь моя требует также вести переговоры во главе сильной и многочисленной армии. Я не желаю открывать враждебные действия, но хочу поставить себя в должное положение для их отражения»{90}. Посему ему предстояло выставить в поле войско сообразной численности, способное запугать Александра или, если последнее не удастся, заставить его подчиниться за счет быстрого и сокрушительного удара. В подготовке присутствовал признак спешки, ибо императору французов приходилось считаться с шансом нанесения первого удара русскими в любой момент. К счастью, начинать приходилось не с нуля.

После заключения мирного договора в Тильзите некоторое количество французских солдат осталось в великом герцогстве Варшавском, тогда как происходила там и организация местных войск, плюс к тому – гарнизоны в таких ключевых крепостях Пруссии, как Данциг, Глогау, Штеттин и Кюстрин. После войны с Австрией в 1809 г. Наполеон поставил также гарнизоны в Дюссельдорфе, Ханау, Фульде, Ганновере, Магдебурге, Байройте, Зальцбурге и Ратисбоне (Регенсбурге). В мае 1810 г. он усилил дислоцированные на немецкой земле формирования и создал Arm'ee d’Allemagne (Армию Германии) под командованием маршала Даву.

Осенью 1810 г., после начала наращивания русскими войск на границе великого герцогства Варшавского, Наполеон продолжил процесс упрочения своего военного присутствия в регионе. Кроме того он дал старт передислокации ближе к Германии расположенных во Франции частей и соединений, сосредоточив артиллерийские парки в Страсбурге, Меце, Везеле и Ла-Фере, а также начал выводить отборные части из Испании.

Весной 1811 г., опасаясь вторжения русских в пределы великого герцогства Варшавского, Наполеон приказал полякам мобилизовать 50 000 чел. Ранее он уже дал распоряжение своему приемному сыну, вице-королю Италии Евгению де Богарне, перевести на военное положение Армию Италии. Теперь император французов проинструктировал брата Жерома и прочих монархов из союзнического лагеря пополнять и готовить к действиям войска Вестфалии, Вюртемберга, Баварии, Бадена и прочих германских государств. Для противодействия России он намеревался собрать войско численностью полмиллиона человек и приступил к широкомасштабному призыву на военную службу во Франции, а жандармы его бросились прочесывать сельскую местность в поисках десятков тысяч дезертиров и уклонистов, которые периодически сбегали со своих мест под знаменами и возвращались к крестьянскому быту. Их ловили и возвращали обратно в войска, куда гнали и тысячи новобранцев.

Французская армия делилась на дивизии, которые обычно состояли из четырех полков. Пехотный полк в нормальных условиях насчитывал около 3800 чел., в том числе сто офицеров[28]. Он включал пять батальонов, один из которых (5-й) всегда находился в полковом депо.[29]. В батальон входили шесть рот: одна гренадерская, одна вольтижерская (voltigeurs) и четыре фузилерные[30]. В роте по штату полагалось иметь 140 чел., включая двух мальчиков-барабанщиков, командовал ротой капитан, которому помогали один лейтенант, один суб-лейтенант, старший сержант и дюжина сержантов и капралов[31]. Чтобы разумнее разместить поступающие пополнения, Наполеон учредил в ряде существовавших полков дополнительный, шестой батальон, что довело количество действующих батальонов до пяти[32]. Новобранцев распределяли по старым батальонам, но также и группировали в составе новых, где их подкрепляли небольшими группами испытанных ветеранов.

Наполеон лично занимался всеми мелочами. В его переписке касательно данного вопроса обнаруживается поразительное множество доказательств хорошего знания состояния каждой бригады, полка и батальона, мест их дислокации, районов предстоящего выдвижения, командиров частей, потребного им пополнения и источников и сроков его поступления. Маловажных деталей для императора французов не существовало. От него не ускользали никакие моменты, будь то надписи на знаменах и эмблемах, калибр и качество оружия и амуниции, количество лошадей и типы потребных снабженческих фур. Чтобы обеспечить средства переправы через множество рек, которые встретятся на пути, император сформировал в Данциге мостовой обоз, укомплектованный понтонами и прочим необходимым имуществом.

Самое любопытное, что ни в тот момент, ни когда-либо прежде на протяжении своей военной карьеры Наполеон не уделял внимания основному вооружению армии. В артиллерии по-прежнему пользовались орудиями и лафетами Грибоваля, разработанными и внедренными пятьдесят лет тому назад, в то время как пехотинец все так же применял заряжающийся с дула кремневый мушкет, чья конструкция оставалась по существу без изменения на протяжении добрых ста лет. Тогдашнее ружье представляло собой чрезвычайно примитивное оружие. Для заряжания солдат брал патрон, состоявший из бумажного цилиндра с мерой пороха и свинцовой шарообразной пулей. Воин откусывал край патрона, держа пулю во рту, насыпал немного его содержимого как затравку на полочку замка, закрывал крышечкой, потом высыпал основную массу пороха в ствол, выплевывал туда же пулю, сжимал бумагу в комок и забивал вглубь канала ствола с помощью шомпола. Хорошо обученный солдат демонстрировал способность осуществить перезарядку и изготовиться к стрельбе за полторы минуты.

Кремневое гладкоствольное ружье славилось печальной неметкостью огня даже на малых расстояниях, а некоторые его свойства и вовсе представляли опасность. Черный порох быстро засорял ствол, а потому после десятка или полутора выстрелов загнать в канал пулю и пыж представлялось довольно непростым делом, и процесс стрельбы замедлялся. К тому же порох на полке ружейного замка обычно загорался, производя привычное облачко дыма, но при этом не всегда воспламенял заряд в стволе – не даром же говорят «пшик на полке». В горячке боя солдат мог не зафиксировать момента осечки и начать заряжать ружье новым патроном. Если затем взрывался первый заряд, создавался вполне реальный шанс разрыва ствола в лицо бойцу. Однако это считалось одним из обычных дел на войне – она ведь штука опасная. Пехотинцев хватало, их было кем заменить – проблем с недостаточной рождаемостью в те времена не существовало.

Лихорадочно наращивание сил шло всю осень и зиму 1811 г., продолжалось оно и весной 1812 г. В семь часов утра 3 января 1812 г. двадцатилетний сын винодела из Бургундии явился в префектуру Лиона, но не прошло и пары дней, как он уже очутился в казармах 17-го легкого пехотного полка в Страсбурге. «В самое утро нашего прибытия мы получили обмундирование и оружие, и, не дав нам передышки, капралы принялись вколачивать в нас премудрости нашего ремесла, – вспоминал он впоследствии. – Они очень спешили…»{91}

Набрать солдат было лишь частью задачи: личный состав приходилось кормить, одевать и вооружать. В походе французскому солдату полагался следующий паек: 550 граммов сухарей, тридцать граммов риса или шестьдесят граммов сушеных овощей, 240 граммов мяса или две сотни граммов говяжьей солонины и свиного сала, немного соли, четверть литра вина, одна шестая литра бренди и, в жаркую погоду, мера уксуса. К январю 1812 г. интенданты Наполеона собрали в Данциге на пятьдесят дней сухарей, муки, солонины и сушеных овощей для 400 000 чел. и фуража для 50 000 лошадей. И это помимо миллионов пайков, хранившихся в Штеттине и Кюстрине{92}.

Предприятие требовало также запасти сотни тысяч комплектов обмундирования, разного сорта башмаков и стрелкового оружия. Не говоря уже о приобретении десятков тысяч лошадей для кавалерии, каковых предстояло обучить носить на спине тяжеловооруженных всадников, слушаться их, когда они применяют саблю, пику или карабин. Коням предстояло привыкнуть к грохоту пушек и звукам прочего оружия, в то время как им придется то и дело скакать в направлении шеренг стреляющих людей, грохочущих барабанов и изрыгающих огонь пушек. За все это всякий раз полагалась награда в виде морковки.

Наполеон оборудовал огромные склады боеприпасов, устроив депо в Магдебурге, Данциге, Кюстрине, Глогау и Штеттине. К маю 1812 г. он заготовил 761 801 снаряд различного типа и калибра для полевой артиллерии – более чем по тысяче выстрелов на каждое из восьми сотен орудий, которые он собирался выставить в поле.

В данное количество не входили боеприпасы для осадного парка тяжелой артиллерии, предназначавшейся для взятия неприятельских крепостей. Конечно, эти масштабы не сравнить с приготовлениями высоко индустриализированной имперской Германии сто лет спустя, но для своего времени размах был вполне впечатляющим.

Коль скоро император французов в любой момент ожидал от России наступления, наипервейшей задачей его являлось обеспечение рубежа обороны по линии Вислы и усиление гарнизонов крепостей Модлин, Торунь и Замосць. Данные действия позволяли его основным силам сосредоточиться для противодействия неприятелю в первые два-три месяца 1812 г. Наполеон наделся собрать свыше 400 000 чел. в регионе Северной Германии и Польши к середине марта. По его расчетам, эти массы войск дали бы ему возможность достойно встретить русский натиск, даже если бы наступление противника сопровождалось вспышкой немецкого национального восстания{93}.

Обстановка в Германии на протяжении какого-то времени становилась все более напряженной, и патриоты с растущим волнением наблюдали за приготовлениями к войне с обеих сторон. Русское посольство в Вене вело агитационную работу по всей Германии. Полковник Чернышев рекрутировал разочарованных прусских офицеров и работал над планом создания в России Германского легиона, который, когда война начнется по-настоящему, стал бы принимать в свои ряды пленных немцев из войск Наполеона. Тот же самый человек занимался прощупыванием возможностей создания пятой колонны потенциальных сторонников по всей Германии – людей, готовых к восстанию, когда русские войска двинутся на запад{94}.

Рапорты и донесения от французских военных командиров и дипломатических агентов в Германии полнились рассказами о заговорах разных тайных обществ и предупреждали Наполеона, что нужда, вызванная Континентальной блокадой, доводит людей до отчаяния. Осенью 1811 г. Пруссия казалась стоящей на грани восстания – король с его профранцузским кабинетом едва сдерживали рвущихся в бой националистов. Прусская армия тайком мобилизовала резервы. Жером в Вестфалии все больше нервничал. «Брожение достигло высочайшей степени, в народе вынашиваются и с воодушевлением высказываются самые дичайшие замыслы, – извещал он Наполеона 5 декабря 1811 г. – Люди приводят в пример Испанию, и если дойдет до войны, все земли между Рейном и Одером охватит огромное и деятельное восстание». Наполеон не считал немцев способными на народное восстание, а тайные общества вообще рассматривал как посмешища. Однако он все же проинструктировал Даву быть готовыми по первому требованию наступать на Берлин с целью разоружить прусскую армию{95}.

Армия, которую на сей раз сколачивал Наполеон, обещала стать самой большой на свете[33][34]. В рядах ее служили солдаты едва ли не из всех стран Европы. Основное ядро состояло из французов, бельгийцев, голландцев, итальянцев и швейцарцев, происходивших с территорий, включенных в состав империи. Вдобавок к тому ее усиливали контингенты из всех вассальных или союзнических государств. Наличие под знаменами такого пестрого многообразия разных народов неизбежно поднимало вопрос единства, не говоря уже о мотивации и верности делу. Однако за исключением польского и австрийского корпусов все контингенты находились под командованием французских генералов. Многие части и соединения были проникнуты французской военной культурой и подкреплены высокой репутацией французского оружия. «Вера в непобедимость делала их непобедимыми, точно так же, как осознание того, что в конце он обязательно будет побежден, парализовало дух и волю противника», – так высказывался о войсках Карл фон Функ, немецкий офицер, прикомандированный к французскому императорскому штабу{96}.

«Три четверти народов, собиравшихся вот-вот принять участие в противостоянии, имели интересы, диаметрально противоположенные тем, каковые привели к открытию враждебных действий, – писал немецкий лейтенант граф фон Ведель, служивший в 9-м шволежерском полку. – Среди них находилось немало таких, кто в глубине души желал успеха русским, и все же в момент опасности все сражались так, точно защищали собственные дома»{97}. Дух соревновательности оказался силен, к тому же нельзя сбрасывать со счетов магию присутствия Наполеона.

«Никто, кто не жил во времена Наполеона, не может представить себе морального воздействия, оказываемого им на умы современников», – уверял один русский офицер и добавлял, что любой солдат, на чьей бы стороне тот ни воевал, инстинктивно ощущал безграничную власть при одном упоминании этого имени. Ведель соглашался. «Какие бы личные чувства по отношению к императору ни испытывали люди, не было никого, кто не видел бы в нем величайшего и способнейшего полководца и не испытывал чувства уверенности в его талантах и ценности его суждения… Аура величия поглощала и меня, наполняя воодушевлением и восторженным преклонением. Как и прочие, я кричал: “Vive l’empereur!”»{98}

Крупнейший контингент войск не собственно французского происхождения составляли поляки, которых насчитывалось около 95 000. Многие из них сражались под французскими знаменами с конца 1790-х годов и являлись верными союзниками Франции. В 1807 г. Наполеон сформировал и включил в состав Императорской гвардии отборный полк польских шволежеров, давая тем самым понять, сколь высоко ценит он своих польских солдат. В том же году великое герцогство Варшавское приступило к набору собственной армии и создало Висленский легион – вспомогательный корпус, предназначенный для ведения войны за французское дело. Солдаты его отличились на многих театрах военных действий, и с готовностью сражались на стороне французов. Единственная сложность состояла в настоянии Наполеона, вынуждавшего великое герцогство поставить в строй больше войск, чем это маленькое государство могло позволить себе как в плане людских ресурсов, так и в экономическом смысле, что заставляло руководство скрести по всем сусекам. В армию набирали физически негодных рекрутов, обмундирования не хватало, должной подготовки бойцы не получали, а после июня 1812 г. личный состав повсеместно не видел жалования. Но, по крайней мере, верность солдат делу и преданность Наполеону никогда не ставились под вопрос{99}.

Следующий по численности контингент выставили итальянцы, принадлежавшие к итальянской армии вице-короля Евгения и к неаполитанской армии короля Иоахима Мюрата. Вице-король Италии возглавлял 45-тысячный Итальянский обсервационный корпус, который с апреля 1812 г. стал именоваться 4-м корпусом Grande Arm'ee. Входившие в его состав 25 000 итальянцев представляли собой организованное на французский манер войско, высоко дисциплинированное и спаянное сильным esprit de corps (корпоративным духом), что в особенности верно в отношении Королевской гвардии. Наряду с ними под началом Евгения Богарне служили 20 000 дислоцированных в Италии французов, многие из которых происходили из Савойи и Прованса. Как и поляки, воины Итальянского королевства также являлись мотивированным контингентом, вдохновленным национальной гордостью. Глядя на солдат стольких национальностей, образовывавших Grande Arm'ee, один молодой итальянский офицер невольно уносился в мыслях к временам Древнего Рима с его легионами, также формировавшимися из представителей разных народов, и испытывал величайшее чувство гордости за принадлежность к великой армии{100}.

То же самое, однако, никак нельзя сказать и о неаполитанском контингенте. Он являл собою по большей части бесполезное формирование, плохо подготовленное и ослабленное многочисленными соперничающими между собой тайными обществами. Когда бы солдаты ни выходили из казарм, они начинали дезертировать в огромных количествах и сколачивали банды разбойников, терроризировавших население на прилегающей территории.

Большинство немецких войск в Grande Arm'ee отличалось высокими боевыми качествами. 24 000 баварцев были самыми надежными союзниками Наполеона и сражались под его знаменами не один раз. Меньший по численности баденский контингент, организованный по французским шаблонам, участвовал в кампании 1805 г. против Австрии и России, а потому вполне вписывался в состав многонационального войска. Саксония выставила под знамена Наполеона 20 000 солдат, славившихся своей высокой дисциплиной и тоже занявших достойное место в Grande Arm'ee. Для участия в Русском походе саксонцы выделили лучшие части своей кавалерии{101}.

По мнению капитана Иоганна фон Борке из Касселя, среди 7000 чел. вестфальского контингента попадалось не особенно много жарких сторонников дела Наполеона. Главный министр Вестфалии докладывал государю, что солдаты верны присяге, но противятся мысли об отправке на войну куда-то далеко сильнее, чем бояться погибнуть. «Активное сопротивление с их стороны представляется мне невозможным, – писал Маре в январе 1812 г., – однако сила их инертности может, особенно на первых этапах, создать сложности главным образом за счет широкомасштабного дезертирства»{102}.

В общем и целом, немецкие формирования хранили верность Наполеону. Многих солдат увлекала идея погнать русских вон из Европы, к тому же они испытывали сильнейшее желание доказать собственную храбрость и силу германского оружия. Пусть бы немецкие солдаты и не питали любви к французам, они демонстрировали тенденцию проявлять даже больше антагонизма к немцам из других краев, при этом большинство военных из стран Рейнского Союза в особенности не переваривали пруссаков. Ну и наконец свое слово говорила воинская честь. «Я знаю, что ведомая нами война противна интересам Пруссии, – признался как-то полковник Цитен из прусского гусарского полка.[35] одному польскому офицеру, – но, если будет надо, я дам изрубить себя в куски, сражаясь на вашей стороне, ибо того требует воинская честь»{103}.

Пруссаки вошли в состав Grande Arm'ee по условиям договора между Наполеоном и Фридрихом-Вильгельмом III от 24 февраля 1812 г. и составляли в ней вспомогательный корпус численностью 20 000 чел. Австрия также передала в подчинение Наполеона 35 000 чел. под началом князя Карла фон Шварценберга. Многие из солдат австрийского вспомогательного корпуса еще недавно сражались против французов и поляков, и хотя они готовы были честно воевать с теми и тогда, с кем и когда им прикажут, австрийцев не стоило считать восторженными союзниками Франции. Из-за политической позиции их правителя и их командира, они не сыграли существенной роли в кампании.

Если говорить о составляющих поменьше, стоит отметить как солдат очень высокого качества и к тому же закаленных в боях в Испании и Португалии четыре швейцарских полка.

Наличествовали и два батальона испанцев из пехотного полка Жозефа-Наполеона, облаченных в приметную белую форму с зеленой отделкой и служивших на протяжении последнего года у Даву в Германии. Они находились под командованием полковника Дорея, провансальского офицера, не говорившего по-французски.[36]. Еще около трех тысяч испанцев служили в составе трех пехотных и одного конно-егерского полков Португальского легиона генерала д'Алорны, насчитывавшего всего около пяти тысяч человек в коричневом обмундировании с красной отделкой (любопытно, что пехотинцы этого легиона носили кивера английского образца). «Солдаты эти, кои весьма рвутся в бой, составляют отличные части, на которые мы можем рассчитывать», – докладывал генерал Кларк, военный министр Наполеона. Ну и, наконец, надо вспомнить о двух полках хорватов, насчитывавших вместе более 3500 чел{104}.

Качество всех перечисленных войск неизмеримым образом поднималось из-за присутствия в армии Наполеона. И не только в силу признанной за ним репутации военного гения, но и вследствие его дара получать лучшее от них. Он мастерски умел обращаться с солдатами, которых пленял bonhomie (добродушием) и порой грубоватой манерой, обходясь с бойцами без лишних церемоний. Император французов всегда знал, какие полки и где сражались, и во время смотров он вдруг подходил к «старикам» в строю и спрашивал их, помнят ли те Пирамиды, Маренго, Аустерлиц, или какую-то другую битву, где часть особенно отличилась.

Ветераны переполнялись гордостью, чувствуя, что император ценит их и помнит, к тому же ощущали дыхание почтительной зависти молодежи вокруг. С молодыми солдатами Наполеон беседовал по-отечески. Интересовался, досыта ли их кормят, хороша ли амуниция, иногда просил показать содержимое ранцев и заводил непринужденный разговор. Все знали, что он частенько пробовал солдатское варево и хлеб, когда посещал походные кухни, а потому у бойцов не было основания сомневаться в искренности его интереса к ним.

В ходе смотра незадолго до начала похода Наполеон как-то остановился около лейтенанта Калоссо, уроженца Пьемонта, служившего в 24-м конно-егерском полку, и сказал ему несколько слов. «Прежде я восхищался Наполеоном, как восхищалась им вся армия, – писал тот. – С того же дня готов был отдать за него жизнь с фанатизмом, не уменьшившимся с годами. Огорчало меня лишь то, что у меня всего одна жизнь, которую я могу отдать на службу ему». Такое поклонение вовсе не было чем-то особенно редким и не ограничивалось рамками национальной принадлежности. Но Наполеон не мог находиться всюду, и чем больше была армия, тем реже видели его в частях{105}.

Решимость Наполеона собрать огромную армию грозила неминуемо отразиться на общем ее качестве. Инженерный полковник барон Луи-Франсуа Лежён, адъютант маршала Бертье, получил задание инспектировать войска, уже стоявшие на Одере и Висле в марте 1812 г., и был буквально засыпан жалобами командиров о негодности к службе половины поступавших в части новобранцев.

Лежён поделился информацией с генералом Дежаном, занимавшимся организацией кавалерийских формирований в данном регионе. Дежан со своей стороны признался, что треть присланных ему лошадей слишком слабы для несения полагающейся ноши, в то время как около половины всадников чересчур малы и не в состоянии орудовать саблей. «Меня вовсе не радовало, как формируется кавалерия, – вторил ему полковник Альбер-Арман-Робер де Сен-Шаман, командовавший 7-м конно-егерским полком, – Молодые новобранцы, которых прислали из депо во Франции, даже не научив управлять конем и выполнять обязанности всадника на марше или в походе, по прибытии в Ганновер восседали на замечательных лошадях, заботиться о каковых не умели».

В результате к моменту их вступления в Берлин большинство лошадей хромали или страдали от натертых спин под седлом, вызванных неправильной посадкой солдат или же отсутствием у них сноровки и способности должным образом оседлать коня. Не один и не два офицера отмечали, что новобранцев не научили проверять, не трет ли коню седло или вовремя распознавать начало образования потертостей{106}.

Сержант[37] Огюст Тирион из 2-го кирасирского полка придерживался иного, куда более высокого, мнения относительно качества кавалерийских частей, выступивших в поход против России. «Такой прекрасной кавалерии никто прежде не видывал, никогда ранее в полках не бывало столь замечательного состава и у всадников – таких дивных коней», – писал он, добавляя, что неспешный переход через Германию закалил лошадей и солдат. Но кирасирские полки являлись элитой французской кавалерии. Хорошие же лошади сами по себе могли представлять сложность, если верить артиллерийскому офицеру Антуану-Огюстену Пьону де Лошу[38]. «Наши расчеты были наилучшими, снаряжение – другого и не пожелаешь, но все сходились на том, что лошади на деле слишком высоки и чересчур сильного сложения и непривычны к нужде и к нехватке хорошего корма», – писал он после выступления из депо в Ла-Фере 2 марта 1812 г.{107}

Наполеона не особенно беспокоило подобное положение дел. «Если я вывожу в поход 40 000 верховых, то прекрасно понимаю, что не могу надеяться получить такое же количество добрых всадников, но я оказываю давление на моральных дух неприятеля, каковой знает от соглядатаев, из слухов или из газет о том, что у меня есть 40 000 кавалерии, – ответил он Дежану, ознакомившись с его донесениями о состоянии дел с конницей. – Раз за разом, от одного к другому люди будут скорее раздувать, нежели умалять численность моих полков, репутация которых отлично известна. В день же, когда я дам старт походу, впереди меня будет следовать психологическая сила, каковая умножит фактически собранную мной»{108}.

Самым главным преимуществом французской армии являлся факт принадлежности всех ее военнослужащих, даже самого низкого ранга, к числу свободных граждан, получивших особо патриотическое образование в бесплатных школах.

Они могли не только сражаться, но и думать, и если проявляли инициативу и отвагу, имели все основания рассчитывать на продвижение по службе и на шанс подняться очень и очень высоко. Однако обычай Наполеона награждать повышением исключительно за храбрость приводил к выдвижению в командиры частей порой людей недостаточно для того компетентных. «Среди генералов, быстро доросших до таких высот, – писал Карл фон Функ, – находилось совсем немного тех, кто обладали даром хороших военачальников. Многим не хватало даже самых элементарных военных знаний… В безумии отваги они научились только вести вперед своих неустрашимых бойцов на врага, но и понятия не имели о том, как оценить преимущества и недостатки позиции, не ведали и первых оперативных принципов того, как должно отступать в порядке, коли первый приступ не удался…» Кроме всего прочего в армии присутствовало полным-полно молодых офицеров из парижской jeunesse dor'ee (золотой молодежи), получивших повышение за счет выгодных знакомств. Они особенно охотно шли в кавалерийские полки, поскольку любили красивую форму, или в штаб, надеясь оказаться поближе к Наполеону. Многие, совершенно очевидно, не подходили для избранной профессии{109}.

Революционное рвение, питавшее воодушевлением французские армии 1790-х и начала 1800-х годов, к 1812 г. в значительной мере угасло. «По мере того, как форма все больше покрывалась шитьем, сердца под ней становились все менее благородными», – заметил один из современников. Наполеон и сам чувствовал недостаток воодушевления в отношении предстоящей кампании. «Люди всегда охотно шли за ним, и он удивлен, что они не готовы закончить свою карьеру с той же энергией, с какой начинали», – отмечал секретарь императора французов, барон Фэн{110}. Но именно сам великий воитель превратил командиров в то, чем они стали.

По словам генерала Бертезена: «С момента прихода Наполеона к власти военные обычаи быстро менялись, союз сердец исчезал вместе с бедностью, а вкус к материальным благам и комфортабельной жизни пробирался в лагеря, где обретались лишние рты и было слишком много повозок. Забывая о счастливом опыте своих бессмертных походов в Италию, об огромном превосходстве, даримом привычкой к лишениям и презрением к излишествам, император верил, будто потакание такой испорченности сослужит ему добрую службу»{111}.

Он пожаловал маршалам и генералам громкие дворянские титулы, земли и пенсии по цивильному листу. Требовал от них содержания дворцов в Париже, где им надлежало давать балы и приемы сообразного положению уровня. Будучи членами придворного круга, они обязывались окружать себя сверкающей свитой, как все больше поступал сам император французов. Светская жизнь расслабляла их, они все с меньшей охотой оставляли мягкие постели и прекрасные дворцы в модных районах Парижа, не говоря уже о женах и любовницах, чтобы отказаться от всего этого ради бивачной жизни и превратностей войны. И особенно верно данное замечание в отношении маршалов.

«Большинство из них было в возрасте от тридцати пяти до сорока пяти лет, когда после бурной юности мужчина начинает искать домашней жизни и оседлости, – писал фон Функ. – Им вряд ли стоило ожидать достигнуть большей славы, но у них всегда оставался риск подвергнуть опасности заслуженную репутацию». Хорошим примером мог служить начальник штаба Наполеона, маршал Бертье, князь Нёвшательский, полный человек сложившихся вкусов, имевший в свои пятьдесят восемь лет великолепный удел и обожаемую им и обожавшую его любовницу в Париже{112}.

В то же самое время щедрые дары, полученные отличившимися в сражениях, служили невыносимым соблазном для солдат и офицеров вплоть до генерала, все из которых видели в войне возможность сколотить состояние. Простой воин имел шанс получить повышение, гарантировавшее лучшее жалование и статус, или же удостоиться кавалерского креста Почетного легиона, дававшего право на пенсию. Генерал мог рассчитывать добыть вожделенный маршальский жезл, означавший славу, богатство, да еще и герцогский титул в придачу.

Существовала к тому же и благоприятная возможность подзаработать на стороне за счет более или менее законного способа овладения ценными предметами. Грабежи не поощрялись, но в ходе кампании в далеких землях нередко возникал шанс приобретать вещи по бросовым ценам и привозить их домой, не платя никаких пошлин и налогов. Ценности, обнаруженные на поле битвы или во вражеском лагере, являлись законной добычей, как и все оказавшееся бесхозным в ходе военных действий. Поскольку готовился последний поход, призванный закончить все кампании, очень многие начинали понимать, что у них остается последняя возможность разбогатеть.

Конечно же, находилось немало тех, кого война привлекала шансом испытать приключения, получить шанс отличиться и покрыть себя славой, быть может, в последний раз. «Наконец-то я окажусь в одном из тех сражений, которым судьбой предначертано изменить ход истории. Я буду биться на глазах у многих прославленных воинов, заставивших мир помнить их имена: Мюрата, Нея, Даву, принца Евгения и многих других и на глазах величайшего из них, Наполеона! – вспоминал креол из Сан-Доминго. – Там мне представится шанс проявить себя, там я смогу получить награды и повышение, чем буду гордиться и с честью показывать всему миру! Не пройдет и года, как я стану батальонным начальником[39]. Дослужусь до полковника к концу похода, а после того…»{113}

Между тем многие в окружении Наполеона, начиная от Коленкура и включая многих друзей и соратников таких, как генерал Дюрок, то и дело уговаривали императора французов не вставать на путь войны. Едва ли не все они предупреждали его о тщетности надежд победить Россию традиционными методами. Наполеон читал рассказы о катастрофическом походе Карла XII в Россию почти ровно сто лет тому назад, в том числе и знаменитое описание Вольтера, а тот утверждал: «Нет правителя, который, прочитав историю жизни Карла XII, не излечился бы от глупости завоевания». Наполеон отметал такие аргументы с раздражением. «Его столицы досягаемы так же, как и многие другие, а когда у меня будут столицы, у меня будет все», – заявил он одному из своих дипломатов, приводивших доводы об опасности войны с Александром. Однако Наполеон имел привычку высказывать утверждения, в которые сам не верил, так, словно пытался убедить себя путем убеждения других. Особенность природы предстоящей кампании вовсе не ускользала от него. «Если люди думают, что я буду вести войну по-старому, то они очень заблуждаются», – будто бы говорил он{114}.

Безусловно, император французов готовился к грядущему походу так, как не готовился ни к одному другому. Прежде всего, осознавая вынужденную необходимость действовать отдельными корпусами, разделенными изрядным расстоянием, Наполеон решил превратить в показательный пример генерала Дюпона, чья капитуляция при Байлене стала таким глубоким унижением для страны. Перед выступлением в Россию Наполеон велел выгнать его со службы и как следует наказать{115}.

Он распорядился прикрепить к каждой части офицеров, говоривших по-немецки и по-польски или по-русски, в то время как других заставил брать уроки русского, чтобы они могли допрашивать пленных и собирать сведения о противнике, а также создал разведывательную сеть из агентов, окинув ею Польшу и западные области России. Библиотекарю своему император французов приказал снабдить себя книгами о русской армии, а также – о топографии Литвы и России, которую изучал, особенно заостряя внимание на дорогах, реках, болотах и лесах. Еще в апреле 1811 г. Наполеон озадачил D'epot de la guerre (Военно-топографическое депо) изготовлением нескольких крупномасштабных карт западного региона России{116}.

Весьма устрашающим моментом в кампании выступала уже сама неприятельская граница, пролегавшая по реке Неман, отстоявшей примерно на 1500 километров от Парижа. Только по одной этой причине требовалось время и огромные усилия для переброски на исходные в районы сосредоточения живой силы, техники и снабжения до начала похода. А российские столицы – города Санкт-Петербург и Москва – находились на дистанции соответственно 650 и 950 километров от границы[40]. На марш армии от Парижа к Москве и без всяких боев понадобилось бы полгода. Что и того хуже, последние три сотни из 1500 километров вплоть до берега Немана пролегали по бедным, неплодородным районам Пруссии и Польши, тогда как первые пять сотен из следующих 950 километров приходились на даже более скудную местность. Помимо всего прочего землю вкривь и вкось разрезали русла рек, тут и там находились крупные пятна болот, глухих лесов – многие участки были фактически пустынными.

Тактика Наполеона всегда основывалась на быстроте движения, на способности сосредоточить крупные скопления вооруженных людей в нужных точках прежде, чем противник успевал понять суть происходящего, разгромить вражеские войска решительным ударом и принудить правителей принять условия императора французов. Однако на таком театре военных действий для достижения цели пришлось бы основательно потрудиться.

В прошлом его армиям удавалось передвигаться быстро, благодаря привычке путешествовать налегке – традиции, некогда продиктованные необходимостью. Французские революционные армии 1790-х годов сколачивались на скорую руку и не располагали настоящими интендантскими службами. Коль скоро солдаты рассматривали неприятельскую территорию как собственность тиранов и врагов революции, они пробавлялись грабежом. Со временем вошло в обычай покупать все нужное у населения, но, поскольку армия повсеместно платила бесполезными бумажными ассигнациями, разница была невелика.

Наполеон не одобрял грабежи и ввел специальных администраторов. Те занимались удовлетворением нужд армии более или менее методично. Они покупали все необходимое и платили либо настоящими деньгами, либо расписками, заявленные расходы по которым обычно покрывались после подписания мира правительством побежденной страны. Но факт остался фактом – французские армии кормились от тука земель, по которым следовали. А поскольку двигались они быстро, то не задерживались нигде надолго и не истощали местных ресурсов.

Когда административно-управленческая машина давала сбой или оказывалась не в состоянии справиться со всеми задачами, французы прибегали к старой системе «la maraude» (мародерства). Обычно в роте или в сходном по размерам подразделении выбирали восемь или десять человек под началом капрала и посылали их в районы вдоль направления движения войск. Такие маленькие отряды веером раскидывались по местности, заходя в села, деревни и хутора, платили за приобретенное и возвращались в роту через несколько дней с телегами, нагруженными зерном, яйцами, курами, овощами и прочими продуктами, гоня перед собой небольшие стада скота. Время от времени основные войска останавливались, чтобы подождать, пока подтянутся партии фуражиров.

Поскольку французская армия состояла из призывников, в роте обычно имелись свой пекарь, сапожник, помощник или ученик портного, бондарь, кузнец и колесный мастер, а следовательно в подразделении могли не только сами испечь хлеб, но также, при условии возможности раздобыть время от времени ткани, кожу, железо и другое сырье, сами латали обмундирование, сапоги, ремонтировали амуницию и повозки.

Касательно же всего прочего, у роты имелась cantini`ere или маркитантка – своего рода уникальный институт, присущий в те времена исключительно французской армии. «Такая дамочка начинала путь обычно, увязавшись за солдатом, пробудившим в ее душе теплые чувства, – рассказывал лейтенант Блаз де Бюри. – В первое время она шла за войском с висевшей на шее флягой водки. Спустя неделю уже довольно удобно устраивалась на лошади, найденной кем-то для нее, обвешанной слева, справа, спереди и сзади флягами, сухой колбасой, сырами и прочей снедью, которые бог весть как держались там. Не успевал кончиться месяц, как о процветании предприятия хозяйки наилучшим образом говорила набитая всевозможной провизией телега с упряжкой из пары лошадей»{117}.

В лагере палатка cantini`ere превращалась в ротный бар, где сиживали офицеры, игравшие в карты или просто коротавшие время за беседой о том о сем. Это был так же и банк, где давали взаймы и ссужали деньгами. В походе cantini`ere всячески исхитрялась обеспечить солдат любыми простыми, но важными мелочами, способными хоть как-то если не обеспечить выживание, то скрасить жизнь воина. У нее всегда бывало припасено хоть что-то для солдата, способного заплатить сразу или, если она доверяла ему, потом – тогда, когда он разживется деньгами. Маркитанка обычно пользовалась услугами покровителя, иногда мужа, но чаще временного дружка, который обладал способностью и возможностями обеспечить ей безопасность и оказать помощь взамен на провизию, и порой смена друга подразумевала финансовую сделку между старым и новым покровителем.

Дамочки видели себя неотъемлемой частью армии и презирали любого штатского. Они расценивали опасность войны как часть ремесла. Если они становились добычей врага, бывали ограблены и теряли все, то, не долго сетуя на судьбу, принимались за дело снова. Иные отваживались приносить фляги с бренди на поле боя и давали глотнуть его солдатам бесплатно. Случалось, отважных маркитанток даже ранило в такие моменты.

Когда полк выступал в поход, за ним следовала cantini`ere с небольшой свитой поставщиков, слугами офицеров, дюжиной прачек и одним или двумя конокрадами. По пути к части прибивались мелкие жулики, у которых земля начинала гореть под ногами в своем местечке, юнцы, ищущие приключений, бродячие псы и всевозможные шлюхи. «В то время как полк маршировал по дороге в должном порядке, куда бы он ни направлялся, конный сброд – или, будем называть его своим именем, банда воров – сновал вокруг слева и справа, впереди и позади, используя полк как некую точку опоры, – писал лейтенант фон Ведель. – Все они тащили с собой большие и маленькие мешки и ранцы и бутыли для добычи и вооружались клинками, пистолетами и даже карабинами, когда удавалось разжиться таким оружием. Банды часто без страха прочесывали округу в отдалении с флангов, а когда возвращались, приносили припасы для солдат. Работа была опасной, и многие гибли – гибли мучительно, если попадали в лапы разъяренных крестьян… Такие кучки грабителей также образовывали нечто вроде боевого флангового охранения для армии, поскольку если они сталкивались с неприятельскими подразделениями, мчались назад с великой поспешностью и громкими криками»{118}.

Подобные подходы освобождали французских командиров от необходимости таскать за собой большие запасы провизии, каковой момент давал им важное преимущество в быстроте над традиционно организованными противниками. Данная тактика великолепно срабатывала в богатых, густонаселенных, плодородных и коммерчески развитых районах Северной Италии и Южной Германии, где при малых расстояниях, хороших дорогах, часто расположенных городах и изобилии всевозможных ресурсов даже сравнительно крупная армия могла двигаться быстро и в достатке снабжать себя провиантом. Не подводила сия схема французов, в общем-то, и на менее заселенных и более засушливых просторах Испании. Однако она не могла сохранить действенность в России, где дистанции бывали огромны, дороги примитивны, города попадались редко и стояли на большом удалении друг от друга, а население в сельской местности оказывалось численно малым и бедным. И никто не видел проблему яснее, чем Наполеон. «Ожидать от страны ничего не приходится, и нам придется все везти с собой», – предупреждал он Даву{119}.

Интендантство, созданное императором французов и определенное под командование генерала Матьё Дюма, методически и в гигантских количествах собирало оружие, боеприпасы, обмундирование, обувь, седла, равно как и провизию. Однако проблема транспортировки всех этих предметов снабжения представляла собой настоящий кошмар для служб обеспечения тыла. «Польская война ничем не похожа на войну в Австрии.

В отсутствии средств подвоза все становится бессмысленным», – писал Наполеон принцу Евгению в декабре{120}.

Система снабжения французской армии как таковая находилась в руках транспортного корпуса, или обоза – военной структуры, основанной в 1807 г. и называемой le train des equipages[41]. В 1811 и в 1812 гг. Наполеон постепенно расширил объемы обоза до двадцати шести батальонов, располагавших парком из 9336 повозок и фур, которые приводились в движение с помощью 32 500 упряжных лошадей (кроме того, при обозных батальонах имелось шесть тысяч запасных лошадей). Император позаботился об изготовлении тяжелых повозок, запряженных волами и предназначенных для доставки муки на передовую, где потом сами волы пускались бы в пищу вместе с их грузом. Понимая, что тяжелые фуры, способные перевозить полторы тонны разом, смогут проходить только по самым лучшим дорогам, он оснастил восемь батальонов более легкими повозками, но не горел желанием увеличивать их количество, что привело бы к повышению потребности обоза в конском составе: четыре лошади могли тянуть тяжелую фуру с полутора тоннами груза, но двум лошадям было не под силу тащить повозку полегче с тремя четвертями тонны. К тому же лошадей приходилось кормить.

Этот момент будет ключевым элементом в предстоящей кампании. Он даже определял дату начала похода: коль скоро вопрос о транспортировке фуража для лошадей наряду с провизией для личного состава армии даже не стоял, конский парк предстояло кормить из выросшего урожая овса и скошенного сена (кавалеристы получали серпы для такой надобности), а ни злаки, ни травы не могли созреть для уборки в самом лучшем случае ранее конца июня. Данные соображения означали, что, пусть Наполеон и начал передислоцировать войска маршами в суровых условиях зимы и ранней весны, он не мог дать старт самому походу до середины лета, вследствие чего у него оставалось меньше времени на достижение победы.

1 января 1812 г. бельгиец Франсуа Дюмонсо, капитан 2-го полка гвардейских шволежеров-улан (голландских «красных улан»), присутствовал на параде в Тюильри. «Императорская гвардия, Молодая и Старая, казалась более многочисленной и впечатляющей, чем когда бы то ни было раньше», – вспоминал он. Играл оркестр польских шволежеров-улан во главе с литаврщиком, сидящим на прекрасной лошади с великолепной попоной, в дивном мундире и шапке с пышным султаном. Там же присутствовали и два хорватских пехотных полка, «чья отменная и грубоватая выправка вызывала восхищение». Они только что маршем прибыли из балканских земель, а потому имели счастье повидать своего императора прежде, чем соединились с Grande Arm'ee в Германии, и их принимали как гостей, показывая им Париж, гренадеры Старой гвардии. Несколько дней спустя Дюмонсо и его люди выступили из полкового депо в Версале, следуя через Брюссель, Маастрихт, Оснабрюк, Ганновер, Брауншвейг, Магдебург и Штеттин в Данциг{121}.

Скоро вся карта Германии покрылась колоннами солдат, маршировавших в восточном и в северном направлении. Тянулись колонны кавалерии: кирасиры в стальных касках и кирасах, конные егеря в зеленой форме, в черных киверах или медвежьих кольбаках, уланы в синих куртках с малиновыми, красными, белыми или желтыми лацканами и в четырехугольных польских шапках, драгуны и шволежеры в касках и зеленых мундирах с отделкой разных цветов и оттенков, гусары в нарядных доломанах и ментиках. По дорогам ползли длинные вереницы артиллерии, солдаты которой при черных киверах носили синие, а ездовые, управлявшие лошадьми, – голубовато-серые мундиры. И помимо всего прочего шли и шли бесконечные колонны пехоты.

Французский линейный пехотинец получал стандартный синий мундир с вырезом спереди и длинными фалдами, белый жилет, носимый под мундиром, белые кюлоты (узкие панталоны длиной чуть ниже колена) или походные штаны, доходившие до щиколотки, белые или черные гетры и кивер или медвежью шапку. Создатель данного обмундирования ни на минуту не помышлял об удобстве солдата, не говоря уж о комфорте. «Никогда не понимал, почему при Наполеоне, когда мы постоянно воевали, солдату приходилось носить эти ужасные кюлоты, которые давили на ногу за коленом и не давали нормально ходить в них, – писал лейтенант Блаз де Бюри. – Мало того, поверх их колено покрывали длинные гетры на пуговицах, и их подвязка давила на подвязку кюлотов. Внизу длинное исподнее, удерживаемое шнуром, только лишь сильнее осложняло движение колена. Все про все получался этакий заговор трех слоев материала, двух рядов пуговиц – один поверх другого – и трех подвязок, словно бы специально созданных, чтобы поскорее лишить возможности ходить самого храброго в колонне». Солдат носил немодные башмаки с квадратным носом, чтобы предотвратить продажу военных туфель гражданским лицам. Обувь рассчитывалась на тысячу километров марша, однако обычно разваливалась куда быстрее{122}.

Пехотинец тащил на себе гладкоствольное кремневое ружье длиной 1,54 метра без штыка. На выбеленной перевязи, перекинутой через левое плечо, солдат носил giberne — кожаную патронную сумку, содержащую в себе два пакета патронов, пузырек масла, отвертку и прочие инструменты для чистки ружья. Солдатам элитных рот – гренадерам и вольтижерам – полагалось дополнительное холодное оружие в виде короткой сабли, которую носили на левом боку на перевязи, перекинутой через правое плечо. На спине помещался ранец из уплотненной воловьей кожи, где покоились пара сменных рубах, воротнички, носовые платки, парусиновые гетры, хлопчатобумажные чулки, запасные башмаки, набор принадлежностей для починки обмундирования, одежные щетки, трубочная глина и сапожная вакса, а также сухари, мука и хлеб. Скатанная шинель и прочие предметы снаряжения привязывались поверх ранца.

Самые красочные элементы обмундирования во время марша не присутствовали. Кивера и медвежьи шапки исчезали в чехлах из промасленной ткани и крепились к ранцу, султаны убирались в вощенные парусиновые мешочки, которые подвешивались к ремням портупеи или к патронташу. Вместо них солдаты надевали bonnet de police — фуражную шапку, представлявшую собой нечто вроде пилотки со свисавшей сбоку лопастью, увенчанной кисточкой. Кюлоты и гетры заменялись мешковатыми холщовыми штанами, а в Старой гвардии пешие гренадеры и егеря вместо мундиров с вырезом спереди и нагрудными лацканами надевали однобортные мундиры, носимые при так называемой tenue de route — «дорожной форме».

Солдаты шли темпом pas ordinaire в семьдесят шесть шагов в минуту или же ускоренным pas acc'el'er'e — сто шагов в минуту. Обычный дневной переход составлял от пятнадцати до тридцати пяти километров, но если приходилось двигаться форсированным маршем, армия покрывала до пятидесяти пяти километров. Каждая часть, каждая лошадь и каждый воин имели четкий предписанный маршрут следования, снабжались указаниями, где останавливаться на ночлег, получать пищу и вставать на постой. По прибытии в пункт для устройства бивуака, ковочный кузнец части или другой унтер-офицер отправлялся к военному коменданту или commissaire des guerres (военному комиссару), где ему выдавали разрешительную записку. С ней он шел в ратушу, где получал полный список мест постоя для личного состава формирования, а также соответствующие предписания на выдачу фуража и провизии. Ордера передавались назначенным в обеспечение торговцам, которые снабжали часть всем полагающимся на вечер и на следующий день. Во Франции и в Германии система работала как часы – когда усталые воины добирались до обозначенного в их приказе места отдыха, все снабжение для них уже бывало готово{123}.

Тем не менее, неразберихи хватало – образовывались пробки из сгрудившихся лошадей, пушек и повозок всех типов и назначений, отставали отдельные солдаты и целые взводы, а более крупные формирования растягивались в ходе марша на несколько километров. Дополнительные заторы на дорогах создавали офицеры в личных каретах, спешившие скорее попасть в свои части, туда и сюда по трактам и проселочным путям сновали курьеры, мчавшиеся с депешами и донесениями во всех возможных направлениях. В особенности сложности возникали на переправах через Рейн – в Везеле, Кёльне, Бонне, Кобленце и Майнце.

Те, кто пока оставался в Париже, старались напоследок получить как можно больше удовольствия от непрекращающихся там празднеств и увеселений. Так, например, лейтенант Мари-Анри де Линьер из 1-го полка гвардейских пеших егерей, нашел приказ о выступлении, когда вернулся в казармы в четыре утра после бала. Парижские нотариусы не покладая рук трудились над оформлением завещаний, а некоторые увязывались за отправлявшимися на войну генералами и офицерами вместе с их женами и любовницами, желавшими подольше побыть со своими дорогими и близкими{124}.

Итальянский обсервационный корпус принца Евгения де Богарне перевалил через перевал Бреннер и спустился в долину Дуная, где его войска соединились с контингентом из Баварии. «Наш марш походил на великолепный слаженный променад», – отмечал суб-лейтенант полка Королевских велитов граф Чезаре де Ложье, выходец с острова Эльба. Лейтенант фон Меерхаймб пережил горечь и слезы прощания, оставляя родную Саксонию, но настроение его изменилось, как только войска начали продвижение. «С самого первого этапа все лица лучились всеобщей радостью, отличное настроение царило всюду в тянувшейся змеей колонне», – писал он. Их тепло встречали во время следования через Южную Германию, где происходило немало любовных приключений с местными женщинами и девушками{125}.

«У древних было одно величайшее преимущество перед нами, поскольку за их армиями не тянулась вторая армия из чинуш», – частенько жаловался Наполеон в разговорах{126}. Он не имел в виду гигантским образом разросшееся интендантство, преобразованное им для нужд той конкретной кампании.

С момента выдвижения на роль господина Франции, Наполеон начал брать на войну некоторые элементы структуры правительства наряду с военным штабом.

Когда же он сделался императором, стал окружать себя компактным двором. В случае описываемого похода, отличавшегося таким грандиозным размахом и рассчитанного на длительное время, Наполеон решил прихватить с собой, так сказать, всю систему жизнеобеспечения: средства для управления правительством и все необходимое для грандиозных шоу, которые он предполагал устраивать по тем или иным случаям, будь то торжественное возведение на трон короля Польши или коронация его собственной персоны императором Индии. Выезд Наполеона, вверенный под командование обер-шталмейстера Коленкура, состоял из четырех сотен лошадей и сорока мулов, перевозивших шатры, походные кровати, канцелярию, гардероб, аптеку, серебряную посуду, кухню, всевозможную утварь и кузницу, не считая ассорти из секретарей, чиновников, слуг, поваров и грумов. Плюс к тому 130 верховых лошадей для императора и его адъютантов. Среди поклажи находилось полным-полно палаток, которые никто так никогда и не поставил, как и оставшегося не распакованным снаряжения. Надо упомянуть и об отряде в сотню форейторов. Их предполагали размещать вдоль маршрута наступления для обеспечения быстрого движения почты между Парижем и ставкой Наполеона – передачи запечатанных ящиков с государственной корреспонденцией от одного курьера, или estafette (посыльного) к следующему{127}.

Средства для обеспечения потребностей управления армией, ее поддерживающих служб и окружения императора ощутимо расширяли ряды всевозможного далекого от полей сражений персонала. Тысячи комиссаров и администраторов калибром поменьше, каждый со слугами, следовали за войсками. «В военной администрации находилось полным-полно людей, никогда не видевших войны и открыто заявлявших о том, что они отправились в этот поход с целью сколотить состояние», – сетовал полковник де Сен-Шаман. Генерал Анри-Жозеф Пэксан, воевавший в России в звании капитана артиллерии, не жалел эпитетов, обращенных против таких господ, «надутых важностью ничтожных личностей», которые вместе с их прихлебателями создавали «клоаку некомпетентности, низости и алчности»{128}.

У каждого из офицеров имелся хотя бы один экипаж с хранившимися там запасной формой, оружием, картами, книгами и личными вещами, управляемый собственным кучером, под присмотром, по крайней мере, одного слуги. Генерал Компан, командовавший 5-й пехотной дивизией в 1-м корпусе Даву, вовсе не принадлежал к числу каких-то особенных сибаритов. Если уж говорить объективно, его среди офицеров можно было назвать ведущим самую аскетичную жизнь. И все же свита его в начале кампании состояла из ma^itre d'h^otel (дворецкого) Луи, valet de chambre (камердинера) Дюваля, кучера Во, двух лакеев, Симона и Луи, собственного жандарма Труйе и трех других слуг, Пьера, Валантена и Жанвье. Для передвижения по дорогам России у Компана и сопровождавших его людей имелось пять упряжных коней, полдюжины верховых и около тридцати тягловых лошадей, одна карета и несколько повозок{129}.

Неизвестность в отношении цели похода, неуверенность, куда заведут пути дороги, и большие расстояния, лежавшие впереди, заставляли многих офицеров готовиться на все случаи жизни, и далеко не один заказал накануне выступления новую форму для себя и ливрею для слуг. Очутившись перед перспективой надолго оставить дома, многие, в особенности среди итальянцев, похоже, проигнорировали строгий приказ Наполеона и прихватили с собой жен{130}.

Когда войска следовали через Германию и Польшу, у них отсутствовало четкое понимание задач кампании, что несколько остужало энтузиазм у некоторых солдат. «Будущее виделось в тумане, удача казалась далекой. Не было и намека – ничего, что бы заставляло работать воображение, будило воодушевление», – писал в своих мемуарах барон Жан-Франсуа Булар, который участвовал в Русском походе как майор гвардейской пешей артиллерии и в 1813 г. дослужился до полковника, а затем до бригадного генерала.

Отсутствие информации не мешало строить самые невероятные версии. Якоб Вальтер из Штутгарта считал, что армия направляется в какой-то балтийский порт, откуда ее морем отвезут в Испанию. Но большинство смотрели все же в восточном направлении. «Мы думали, что вместе с русскими пересечем пустыни этой великой империи, чтобы атаковать владения Англии в Индии», – рассуждал генерал Пуже. Один солдат писал домой о том, что армия идет в Англию сухопутным путем через Россию{131}.

«Как уверяли некоторые, Наполеон заключил тайный союз с Александром, а потому объединенные франко-русские войска выступят против Турции и заберут ее владения в Европе и в Азии. Другие говорили, будто война приведет нас в Великую Индию, чтобы прогнать оттуда англичан», – вспоминал один доброволец[42]{132}. «Все это мало беспокоило меня: пойдем ли мы направо, налево или прямехенько вперед – не представляло для меня большой разницы, коль скоро таким путем я мог войти в реальный мир, – писал другой. – Все мои друзья, все товарищи моего детства почти повсеместно были в армии. Они уже обретали славу. Что же мне было, бесполезно топтать землю, сидеть сложа руки и со стыдом дожидаться их возвращения? Мне было восемнадцать лет». Другой, фузилер из 6-го полка гвардии, рассказывал в письме родителями, что находится на пути в «Великие Индии» или, возможно, в «Egippe». «Что до меня, так мне все равно, куда. Я бы хотел дойти до края Земли». Его устами говорили многие{133}.


6
Конфронтация

Пока сотни тысяч мужчин, созванных в поход со всех концов Европы, топтали пыль дорог Германии, готовые сражаться и умереть за императора французов, грезя эпическим маршем в Индию или просто мечтая поскорее вернуться домой, Наполеон готовил сцену для катастрофического спектакля, сыграть в котором трагичные роли предстояло почти всем им, за исключением лишь немногих.

Наполеон собирался вот-вот столкнуться в противоборстве с огромной империей, в то время как по-прежнему вел подтачивавшую силы войну в Испании, когда Германия грезила мятежом, а Британия пристально следила за его путем, ожидая любой благоприятной возможности, чтобы ускорить деструктивные процессы. Обычным делом при подготовке войны является практика собрать в свой лагерь как можно больше союзников, в подобной же ситуации это было особенно важно. К счастью или к несчастью, вокруг Франции имелось немало стран, готовых поддержать ее. Швеция с длинной историей франкофилии, плюс желанием возвращения Финляндии и завоеванных Россией балтийских анклавов представляла собой естественного союзника. Турция, другой традиционный партнер Франции, фактически уже вела кровопролитную войну с Россией. Австрия, император которой был тестем Наполеона, разделяла с французами многие интересы. Пруссия униженно просилась в союз с Францией, а поляки только ждали сигнала подняться на борьбу всюду в западных областях России.

Принимая во внимание данные обстоятельства, поведение Наполеона не может не озадачивать. 27 января 1812 г., под предлогом проявления несообразной энергии в деле поддержания Континентальной блокады в Шведской Померании, он отправил туда войска и овладел территорией. Затем потребовал от Швеции вступить с ним в альянс против России и прислать воинский контингент. Когда Бернадотт отказался, император пообещал позволить шведам отбить Финляндию, а также предложил ряд торговых льгот. Когда и эти уступки не встретили положительного отклика, Наполеон изъявил готовность вернуть Померанию и добавить к ней Мекленбург, а также посулил щедрые субсидии. Однако он опоздал. Бесцеремонный захват Померании в Швеции восприняли как оскорбление, и не прошло и двух недель после достижения известия о том Стокгольма, как черезвычайный посол Бернадотта уже просил в Санкт-Петербурге о заключении договора с Россией, который стороны и подписали 5 апреля.

Касательно же другого традиционного союзника Франции, Турции, Наполеон вообще пальцем не пошевелил, полагая, что та и так будет продолжать воевать с Россией. Все правильно, отношения между Францией и Турцией натянулись после Тильзита, поскольку мирное соглашение и союз Франции с противником османов последние просто не могли воспринять доброжелательно. Верно также и то, что Наполеон держался невысокого мнения о трех султанах, сменявших один другого после очередной дворцовой резни. Однако в сложившейся ситуации хотя бы жест поддержки в адрес Турции сулил ощутимые преимущества: Александр уже приказал своему командующему на турецком фронте, генералу Кутузову, начать переговоры и заключить мир едва ли не любой ценой, поскольку стремился собрать все возможные войска для противодействия французам.

С Австрией Наполеон обошелся не намного лучше. По договору, подписанному 14 марта, после победы французов Молдавию и Валахию предполагалось вернуть Турции, в случае же восстановления Польши, Австрии позволялось сохранить за собой Галицию или, если бы она предпочла, получить компенсацию в Иллирии. И в то время как соглашение подразумевало проведение совместной политики в Центральной Европе и на Балканах, все в нем выглядело довольно туманным, поскольку Наполеону не хотелось связывать себе руки. По этой причине он попросил у тестя лишь небольшой австрийский вспомогательный контингент под началом князя Шварценберга, предназначенный для прикрытия правого фланга.

Фридрих-Вильгельм Прусский умолял Наполеона об альянсе, который бы позволил его покоренной стране вернуть себе хоть часть достоинства. Но Наполеон отозвался на это договором, подписанным 4 марта, по условиям его император французов милостиво дозволял Пруссии предоставить небольшое формирование для грядущего похода на самых унизительных условиях. Такой шаг не только лишь больше раззадорил прусских националистов, но также подорвал позиции партии сторонников Франции в Берлине, вымостив путь для вспышки сильных антифранцузских настроений. Кроме того подобная обстановка влекла за собой вынужденное отвлечение части сил империи для пристального приглядывания за страной – Наполеон настаивал на ежедневных маршах войск через Берлин и поддерживал сильные гарнизоны в крепостях вроде Шпандау и Данцига{134}.

И, наконец, он не пожелал послать полякам недвусмысленный сигнал, чем способствовал усилению в стране позиции тех польских кругов, которые не доверяли ему и связывали шансы Польши с Александром. Сам факт отказа Наполеона от такого шага красноречивым образом говорит как о его самоуверенности, так и об упорном нежелании вредить России более чем обоснованно необходимостью. Император французов хотел запугать ее, но не уничтожать как державу. Он по-прежнему видел в ней союзника против Британии. Других поводов воевать с Россией у Франции не имелось: у России не было ничего нужного Франции. Единственный мыслимый мотив для конфронтации с Россией состоял в стремлении спихнуть ее с недавно обретенной господствующей позиции в европейских делах и нейтрализовать шансы повредить Франции.

В начале марта в длинной беседе с одним из помощников Наполеон заявлял, что решительно настроен «отбросить на две сотни лет неумолимую угрозу вторжения с севера». Император французов высказал историческое видение, в соответствии с которым плодородные и цивилизованные области на юге Европы всегда будет подвергаться опасности опустошения варварскими ордами с севера. «Вот посему я и вовлекаюсь в сию рискованную войну из-за политических реалий, – проговорил он утвердительно. – Только учтивость Александра, его преклонение передо мной, каковое я считал подлинным, и его готовность принять все мои замыслы заставляли меня пренебрегать сим непреложным фактом… Вспомните Суворова с его татарами в Италии: единственный ответ – отбросить их за черту Москвы, а когда еще Европа будет в состоянии совершить подобное, если не сейчас, если не моими усилиями?»{135}

Однако ни во что из сказанного выше он не верил. Император французов уже показал, что, напротив, готов прибавить мощи России, лишь бы удалось сделать ее помощницей в деле борьбы с Британией и победить последнюю. И, как и всегда, когда он думал о России и Британии, воображение Наполеона заполнял туман видения, трудно уживавшийся рядом с представлением о себе как об этаком новоявленным римском цезаре, отбрасывающим варварские орды, а именно – мечта о совместном с Александром походе в Индию{136}.

С генералом Вандаммом император говорил о причинах решения воевать в более прозаических выражениях. «Тем или иным способом придется покончить с этим делом, – признавался он, – ибо оба мы стареем, мой дорогой Вандамм, а я не хочу на старости лет очутиться в положении, когда люди смогут поддать мне под зад коленом, посему я настроен привести дела к финишу тем или иным путем»{137}. Как получалось, великий завоеватель собирал величайшую из прежде виденных миром армию фактически без определенной задачи. Между тем одно уж точно не подлежит сомнению – невозможно выиграть войну без цели.

И не надо спешить с выводами, будто Наполеон не осознавал этого. За немногие недели до выступления он озвучивал особенно туманные фаталистические комментарии. «И что же мне поделать, коли тщета власти влечет меня к диктаторству над миром?» – заявил он одному из министров, пытавшихся отговорить его от войны. «Я чувствую, как нечто тянет меня к неведомой цели», – говорил он другому{138}. Этот фатализм вполне объясняет отсутствие скорости и решительности в действиях императора французов, бывших прежде его типичными чертами. В то время как в марте гигантская военная машина обретала очертания в северных и восточных районах Германии, продолжались дипломатические реверансы.

Под гром рассуждений относительно выбрасывания из Европы варварских орд, незадачливый русский посол в Париже, князь Куракин, никак не мог выбраться из передряги. Он и прежде-то никогда не приходил в восторг от доставшейся должности, находя все более сложным выполнение порученной ему миссии в условиях нарастания напряженности в отношениях между Наполеоном и Александром. Обстановка ничуть не улучшилась, когда в феврале в Париже разразился шпионский скандал, связанный с представителем Александра для специальных поручений, полковником Чернышевым. Тот в течение некоторого времени содержал на жаловании клерка из французского военного министерства в целях выуживания данных в отношении количества французских войск и маршрутов их продвижения. Французская полиция кое-что пронюхала о происходящем и информировала Наполеона. 25 февраля, как раз накануне отъезда Чернышева в Санкт-Петербург с личным письмом к Александру императора, последний почтил посланника длительной беседой, в которой обходился с ним сердечно и уважительно. На следующий день полиция ворвалась в апартаменты, только что оставленные Чернышевым, и все дело вскрылось с совершенной ясностью.

Куракину пришлось выслушать потоки направленной на самооправдание яростной риторики императора, обрушенные на его голову в связи с данным предметом. Видя уходящие из Парижа в сторону Германии войска, князь чувствовал себя очутившимся в совершенно смехотворном положении. Он считал разумным просить о паспортах и разрешении на выезд, но всякий раз, когда заговаривал о том с Маре или с самим Наполеоном, оба демонстрировали полнейшее удивление, уверяя Куракина в отсутствии каких-то поводов для его отъезда, каковой, по их мнению, выглядел бы практически как объявление войны{139}.

24 апреля Куракин обратился к Маре по поводу письма от Александра, где содержалось утверждение о нежелании России вести переговоры с Францией до тех пор, пока войска ее не уберутся за Рейн. Пожалуй, многовато, особенно если учесть, что всего двумя неделями ранее Александр выехал в расположение армий на границе великого герцогства Варшавского. 27 апреля Куракин получил аудиенцию у Наполеона в Тюильри для обсуждения послания царя. Беседа оказалась не такой бурной, как можно было бы ожидать, и Наполеон вручил русскому послу письмо для Александра. В нем Наполеон выразил сожаление по поводу попыток царя приказывать ему, где дислоцировать войска, в то время как сам он возглавлял армию на рубежах великого герцогства. «Ваше Величество позволит мне, однако, уверить его, что, коли заговором судьбы суждено будет сделать войну между нами неизбежной, сие ни в коей мере не нарушит теплых чувств, пробужденных во мне Вашем Величеством, каковые и в самом худшем случае никак не подвержены превратности и возможности перемены», – закончил Наполеон{140}.

Но император французов не мог долее откладывать решительных действий – надо было ехать принимать командование армией. Прежде чем тронуться в путь, Наполеон отдал распоряжения по части обороны и управления Францией. Хотя он и бросил камушек на удачу, сделав Британии предложение о мире на условиях вывода всех французских и британских войск с Пиренейского полуострова, оставления Жозефа королем Испании и возвращения династии Браганса в Португалию, успеха от этой инициативы не ждал. Посему император усилил береговую оборону, чтобы отбить у британцев любую охоту на вторжение, и организовал национальную гвардию из 100 000 чел., которую представлялось возможным использовать в случае возникновения какой-то опасной ситуации на домашнем фронте.

Наполеон подумывал оставить регентом принца Евгения, но потом отказался от такой мысли. На самом деле он доверил распоряжаться делами в Париже архиканцлеру империи Жан-Жаку Камбасересу. Тому поручалось председательствовать в Государственном совете, каковой представлял собой неполитический исполнительный орган, состоявший из способных и верных специалистов.

В последней беседе накануне отбытия Наполеона Этьен Паскье, префект полиции, высказал озабоченность в связи с опасностью попыток противников существующего режима на разных уровнях захватить власть, пока император находится так далеко от Парижа, в то время на месте не окажется никого с полномочиями, достаточными для решительного подавления восстания. «Наполеон, казалось, был поражен такой возможностью, – вспоминал префект. – Когда я закончил, он хранил молчание, расхаживая туда и сюда между окном и камином, скрестив руки за спиной, как человек, глубоко объятый раздумьями. Я следовал за ним, когда он резко повернулся ко мне и произнес следующее: “Да, в ваших словах, безусловно, есть известная доля правды. Это лишь еще одна проблема в дополнение к тем, кои выпадают на мою долю в сем величайшем, труднейшем деле из всех, за какие я принимался. Но надо достигать того, за что берешься. До свиданья, monsieur le pr'efet”»{141}.

Наполеон умел скрывать волнение, которое наверняка испытывал. «Никогда прежде отъезд в армию не выглядел таким приятным путешествием», – отмечал барон Фэн, когда император выступил из Сен-Клу в субботу, 9 мая, с Марией-Луизой и довольно солидной частью двора{142}. Скоро всем стало видно – грядет император.

В Майнце Наполеон дал смотр войскам и принял великого герцога Гессен-Дармштадтского и князя Анхальт-Кётена, прибывших засвидетельствовать ему почтение. В Вюрцбурге, где император остановился на ночлег с 13 на 14 мая, он нашел короля Вюртемберга и великого герцога Баденского, ожидавших государя как вернейшие из вассалов.

16 мая Наполеона приветствовали король и королева Саксонии, выехавшие встречать высокого гостя. Вместе они тем же вечером с триумфом вступили в Дрезден в свете факелов, под грохот орудийного салюта и колокольный звон. Следующим утром lever [утренний выход] императора французов почтили своим присутствием князья Саксен-Веймара, Саксен-Кобурга и Дессау. За всем этим последовала торжественная месса (было воскресенье), на которой присутствовал весь двор и дипломатический корпус. Наполеон не поленился особо поприветствовать представителя России. Позднее в тот же день в Дрезден прибыли королева Вестфалии и великий герцог Вюрцбургский, а назавтра – император Австрии Франц с императрицей. Спустя несколько дней приехал и Фридрих-Вильгельм Прусский с сыном, кронпринцем.

Наполеон, охраняемый больше саксонскими, а не французскими часовыми, расположился в королевском дворце, который любезно освободил для него Фридрих-Август. Хозяином был император французов, он и диктовал этикет, обращаясь с королем Саксонии и императором Австрии как с гостями. В девять часов Наполеон устраивал ежеутренние lever — такой демонстрации могущества Европа не видела столетиями. На церемонии присутствовали австрийский император и все германские короли и князья, «почтение коих к Наполеону превосходило любое воображение», как выразился Бонифас де Кастеллан, тогда двадцатичетырехлетний капитан и адъютант генерала Мутона{143}. Затем император французов вел их поприсутствовать при toilette (туалете) Марии-Луизы. Они наблюдали ее за выбором из поразительной коллекции ювелирных драгоценностей и parures (украшений), которые она примеряла и поочередно отвергала, и вдруг предложила одно из них едва ли превосходившей ее возрастом мачехе, императрице Марии-Людовике, и та чуть не закипела от стыда и гнева. Она ненавидела Наполеона как выскочку, к тому же тот много лет тому назад сбросил ее отца с трона Модены. Отвращение только усиливалось смущением и негодованием, ощущаемыми ею посреди всего этого великолепия, поскольку жалкое финансовое состояние австрийского государства не позволяло даже императрице иметь много украшений, да и те выглядели безделушками по сравнению с бриллиантами Марии-Луизы.

Вечером всем предстояло обедать за столом Наполеона, вкушая яства с блюд сервиза из позолоченного серебра, подаренного Марии-Луизе на свадьбу горожанами Парижа, каковой французская императрица не поленилась захватить с собой. Приглашенные лица прибывали в гостиную в обратном порядке старшинства, при этом о каждом докладывал глашатай, начиная с менее знатных особ. Затем следовали разные герцоги и короли и, как кульминация, – их величества император и императрица Австрии. Когда все монархи и владетельные князья собрались, дверь в очередной раз снова распахнулась, и в зал вошел Наполеон, о котором объявили всего одним словом: «Император!» Только один он из всех собравшихся не снимал шляпы.

Для некоторых из присутствовавших, тех, кто был годами постарше, и в особенности для императора Франца, в происходящем должно быть наличествовал некий сюрреалистический элемент. Не прошло и двадцати лет с тех пор, как его сестру, Марию-Антуанетту, с позором приволокли на эшафот и обезглавили на потеху парижской толпе, и вот теперь продукт французской революции не только командовал тут всеми, но и породнился с ним, сделавшись зятем, членом августейшего семейства. За обедом как-то вечером разговор коснулся темы трагической судьбы Людовика XVI. Наполеон выразил сочувствие, но также и упрекнул «бедного дядю» за недостаток твердости{144}.

Пребывание императора французов в Дрездене сопровождалось балами, банкетами, театральными представлениями и выездами на охоту. Конечно, подобные вещи являлись обычной данью традиции и вежливости, но выступали вместе с тем и в качестве части хорошо оркестрованного спектакля демонстрации власти. «Наполеон был и в самом деле богом в Дрездене, королем среди королей, – так описывал церемонии один очевидец. – То, вне всякого сомнения, был высочайший момент его славы: достигнуть большего, чем достиг он, казалось невозможным». Наполеон играл мускулами перед всем светом и желал, чтобы все сидели, смотрели и мотали себе на ус. С одной стороны он хотел напомнить своим немецким и австрийским союзникам об их подчиненной роли. Но – куда важнее – император продолжал надеяться, что у Александра не выдержат нервы, и, увидев себя в изоляции перед лицом такой мощи, царь все-таки согласится договариваться.

Для большинства подобный исход дела казался самым вероятным. «Знаешь ли, как много людей не верит, что будет война? – писал 18 мая принц Евгений своей беременной жене из Плоцка на Висле. – Они говорят, войны не случится, поскольку сторонам нечего взять друг у друга, а потому все закончится переговорами». Секретарь Наполеона, Клод-Франсуа Меневаль, отмечал «чрезвычайное нерасположение» к войне у своего патрона{145}.

Наполеон давно убедил себя, будто Александр попросту позволяет окружению манипулировать собой, и что если бы только удалось поговорить с царем напрямую или через какого особо доверенного посредника, третью сторону, они бы пришли к соглашению. Поэтому император французов отправил к царю посла для специальных поручений. Для такой тонкой и, как он считал, чрезвычайно важной миссии Наполеон выбрал одного из адъютантов, графа Луи де Нарбонна.

Пятидесятисемилетний генерал Нарбонн успел в свое время, на ранней стадии революции, побывать военным министром, затем эмигрантом и послом Наполеона в Вене. Он славился как человек широко образованный, обладавший отменным вкусом к литературе и питавший особый интерес к дипломатии эпохи Возрождения, в вопросах которой разбирался как завзятый эксперт. Графа повсеместно считали внебрачным сыном Людовика XV, и он просто очаровывал всех элегантностью и грацией, присущей аристократам времен «старого режима». Если уж кто и сумел бы вызвать доверие в Александре, так только один Нарбонн.

Но Наполеон обманывал себя. Даже пожелай Александр того, все равно не смог бы вести с ним переговоры. «Поражение при Аустерлице, разгром при Фридланде, Тильзитский мир, заносчивость французских послов в Санкт-Петербурге, пассивное поведение императора Александра I в свете политики Наполеона – то все были глубокие раны на сердце всякого русского, – вспоминал князь Сергей Волконский. – Отмщение и еще раз отмщение – вот какие чувства пылали во всех и в каждом». Даже если он и преувеличивал силу и масштаб распространения подобного рода настроений, они, несомненно, начинали завоевывать позиции, подогреваемые популярной литературой, которая пестрела примерами героев-патриотов России в прошлом. «Подъем национального духа проявлялся в словах и делах при первой возможности, – писал Волконский. – Во всех слоях общества была только одна тема для разговоров, в сверкающих позолотой салонах высших кругов, в констатирующей с ним простоте казарм, в тихих беседах между друзьями, за праздничными обедами и вечерами – об одном и только об одном говорили все: о желании войны, о надежде на победу, возвращении достоинства страны и славы самого имени России»{146}.

Читая письма и воспоминания русских дворян в то время, поражаешься, что никто – похоже, ни один человек – не хотел сказать доброго слова в адрес облеченных властью, о ком бы ни шла речь, о гражданской администрации или об армии. В строках этих слышны отзвуки риторики, направленной против засилья «инородцев» в стране, сетования в отношении «испорченности», франкмасонства, «якобинцев» и прочих «ересей», которые только приходили на ум. Недовольство в значительной степени концентрировалось на фигуре Сперанского, которого от всей души ненавидела великая княгиня Екатерина с ее двором, а также и большинство дворянства, затаившего на него злобу за введение квалификационных экзаменов для желающих занимать посты на государственной службе и страшившихся вероятных намерений его дать волю крепостным. «Стоя рядом с ним, я всегда чувствовал серное дыхание, а в глазах его блистали синеватые огоньки преисподней», – подмечал один современник{147}.

В феврале 1812 г. Густав Мауриц Армфельд, швед по национальности и один из военных советников Александра, при участии министра полиции, Александра Дмитриевича Балашова, замутил интригу с целью выставить Сперанского как лицо, поддерживающее тайные сношения с французами (тот и в самом деле переговаривался с Талейраном по приказу Александра). В то же самое время пошел слух, будто бы полиция раскрыла заговор, затеянный Сперанским с намерением вооружить крестьян и призвать их выступить против господ.

Александр приказал полиции начать слежку за Сперанским, но также распорядился всюду подсматривать за самим министром полиции, отслеживать его шаги, – такого рода паранойя, как мы видим, вовсе не являлась советской инновацией. Сказать с точностью, верил ли Александр в намерения Сперанского предать его, невозможно, но, конечно же, царь понимал: непопулярность статс-секретаря не только бросает тень на самого монарха, но и ставит его в опасное положение.

Вечером 29 марта 1812 г. Сперанского вызвали на аудиенцию к царю в Зимний дворец. Свидетелей двухчасового разговора не было, но лица, находившиеся в приемной, догадались о том, что произошло нечто, сразу же, когда министр вышел из кабинета царя. Через несколько секунд дверь вновь открылась, и появился сам Александр, по щекам его текли слезы, царь обнял Сперанского, прощаясь с ним таким театральным жестом. Сперанский поехал домой, где нашел ожидавшего его Балашова. Статс-секретаря посадили в полицейскую кибитку и в ночи повезли в ссылку в Нижний Новгород{148}.

Должность статс-секретаря отошла к Александру Семеновичу Шишкову, отставному адмиралу и особенно бескомпромиссному врагу Франции и ее культуры. Он на чем свет стоит поносил Тильзитский договор и совсем недавно устраивал нападки на Сперанского, а кроме того до известной степени прославился как автор «Рассуждения о любви к отечеству». Шишков немало удивился и был до известной степени озадачен, когда его вдруг вытащили из небытия. Однако дворяне там и тут в империи возрадовались.

Падение ненавистного министра прозвучало для них недвусмысленным посылом – Александр осознал, что нуждается в них в неспокойные времена, предстоящие впереди. Он остро осознавал риск: вторжение французов в Россию могло бы спровоцировать начало периода нового Смутного времени подобно тому, как происходило двести лет тому назад. Вероятно, именно по той причине царь и согласился доверить освободившийся в марте пост генерал-губернатора Москвы протеже своей сестры Екатерины, графу Федору Ростопчину. Вельможа этот, служивший при царе Павле министром иностранных дел, был живым, умным и откровенным в высказываниях человеком, но в то же самое время изрядным фантазером и, что вполне вероятно, не совсем уравновешенным психически типом. Александр не считал его пригодным для данной должности и попытался сопротивляться просьбе сестры. «Он не солдат, а губернатор Москвы должен носить на плечах эполеты», – возражал царь. «Сей вопрос к его портному», – отвечала Екатерина. Александр сдался. В конце концов, пост был по большей части почетным{149}.

Царь удалил наиболее очевидные факторы трения между собой и народом и утихомирил самые громогласные очаги противодействия. Теперь наставал момент положиться на Бога. В 2 часа пополудни 9 апреля, отстояв службу в монументальном здании нового Казанского собора, Александр оставил Санкт-Петербург и отправился в расположения войск, провожаемый часть пути восторженными доброжелателями, бежавшими за его каретой с восклицаниями и плачем. Он решил, что его место рядом с солдатами.

Русская армия отличалась от любой другой в Европе и уж меньше всего она походила на французскую, особенно если сравнивать простых солдат. Служить в России брали на двадцать пять лет, что фактически означало на всю жизнь. Дотянуть до конца срока представлялось маловероятным, поскольку не более чем 10 процентов людей переживали ужасные условия быта и постоянное битье – скажем, практику прогонять через строй, между двух рядов своих же товарищей, обязанных хлестать провинившегося шомполами, – не говоря уже о болезнях и боевых потерях в сражениях.

Когда кого-то призывали, все семейство, а часто и все село или деревня выходили провожать рекрута, словно бы собирались на его похороны. Семья и друзья прощались с таким человеком навеки, не ожидая уже его возвращения. Коль скоро дети призванных в армию не могли воспитываться вынужденными работать матерями-солдатками, мальчиков посылали в военные сиротские приюты, где воспитывали и готовили в будущем к службе в качестве унтер-офицеров. Однако жизнь в подобных заведениях была настолько тяжелой, что взрослости достигали едва ли две трети поступивших{150}. Если солдат возвращался домой после четверти столетия (без увольнительных, отпусков и писем), он становился фактически чужим своей родне. К тому же он переставал быть крепостным, а посему ему не оставалось больше места в сельской экономике. Те, кому удавалось протянуть эти двадцать пять лет, старались либо пристроиться в слуги, либо шли в города в поисках работы.

Поступая в полки, новобранцы фактически входили в своего рода братство, исключенное из нормального течения русской жизни и обреченное терпеть невзгоды вместе. По существу единственным преимуществом, которым пользовались они перед такими же воинами французами, являлось обмундирование, главным образом зеленого цвета, но что особенно важно – более удобное и лучше скроенное. В мирное время взвод действовал как сообщество, или артель мастеровых, нанимавшихся на работу к местным гражданским с теоретическим разделом заработка между участниками, хотя чаще барыши шли в карманы офицеров.

Сбежать куда-то в границах Российской империи бывало сложно, поскольку ничейный крестьянин тут же привлекал внимание всех, кого встречал на пути. Но когда русские армии дислоцировались вдоль западной границы, дезертирство стало частым явлением – многие могли перебраться через кордон и поступить служить в польские или какие-то иные войска. Если русские действовали за рубежом, в особенности перед возвращением на родину, дезертирство принимало широкий характер, и размах его говорил о степени тяготы военной жизни. В 1807 г., когда начался марш обратно в Россию после Тильзита, князь Сергей Волконский отметил, что его Кавалергардский полк, самый что ни на есть элитный, недосчитался сотни человек за всего четыре дня, причем несмотря на удвоенные караулы часовых, расставленные по периметру лагеря{151}. Тем не менее, перед лицом противника личный состав показывал величайший патриотизм и верность присяге.

В значительной степени подготовка в русской армии ориентировалась на хорошие показатели на плацу – на параде, а не на поле боя. Солдат муштровали без жалости, начиная втолковывать азы военных премудростей в мелких подразделениях, чтобы впоследствии научить их маршировать и действовать крупными массами. В бою они полагались больше на штык, чем на пули. Подчинение в сражении считалось ключевым фактором. В особом наставлении для пехотных офицеров подчеркивалась целесообразность обращения к подчиненным накануне боевого соприкосновения с целью напомнить им о долге и о суровом наказании за трусость. Даже попытка увернуться от пушечного ядра, когда часть стоит под огнем, каралась избиением палками. Если солдат или унтер-офицер выказывал страх на поле боя, он подлежал казни на месте. То же самое ожидало любого, кто сеял смятение, к примеру, криками вроде: «Мы отрезаны!», поскольку таковой воин рассматривался как предатель{152}. Все эти моменты способствовали воспитанию сплоченности, стойкости и умения выдерживать едва ли не любые условия. Однако они не развивали ум и инициативу.

Пропасть, отделявшая офицеров от рядового и даже унтер-офицерского состава, была непреодолимой, шанс на служебный рост и производство в офицеры для низших чинов отсутствовал. Офицеры происходили исключительно из дворян.[43]. Им полагалось отслужить срок подготовки в солдатских рядах, но делали они это обычно в кадетских корпусах или в офицерских школах. При несении службы контакты офицеров с солдатами сводились до минимума. Да и к чему они, если иные командиры не умели даже вести разговор по-русски? Зато офицеры вполне могли лично сколько душе угодно наказывать подчиненных палкой за малейшие провинности.

Жалование младшие офицеры в русской армии получали низшее в Европе. Коль скоро производство в высокие чины почти или полностью зависело от связей при дворе, младших офицеров из мелкопоместного дворянства ждала незавидная доля безвестных бедняков. В итоге, подобная карьера привлекала только обладателей самых скромных талантов. Военные действия в 1805–1807 гг. выявили глубочайшие слабости в командных структурах русской армии, недостаточность взаимодействия между частями и родами войск, а также и другие негативные моменты, обусловленные главным образом невысоким качеством офицерского корпуса. Попытки исправить положение и преодолеть трудности осложнялись быстрым расширением вооруженных сил на протяжении следующих нескольких лет, каковые процессы приводили к нехватке офицеров, в результате чего в 1808 г. продолжительность срока их обучения фактически сократилась.

Александр делал все от него зависящее для приготовления армии к следующему состязанию с Наполеоном. Он создал министерство вооруженных сил, чтобы повысить эффективность войск, щедро тратился на военные нужды. Расходы по оборонным статьям выросли с двадцати шести миллионов рублей при общем бюджете в восемьдесят два миллиона на момент восхождения Александра I на трон, до семидесяти миллионов из 114 миллионов к 1814 г. Царь повысил призывную квоту с четырех рекрутов на пятьсот душ в 1805 г. до пяти, что приносило от 100 000 до 120 000 чел. ежегодно. Всего в период между 1806 и 1811 гг. рекрутские наборы обеспечили призыв более 500 000 чел. В 1811 г. 60 000 отставных, но годных к службе солдат были вновь возвращены в строй. Всего количество людей под ружьем в сухопутных войсках России выросло с 487 000 в 1807 г. до 590 000 в 1812 г., а в марте того года дополнительный призыв двух мужчин от каждых пятиста душ дал еще от 65 000 до 70 000 чел. К сентябрю 1812 г. общее количество личного состава в сухопутных силах составило бы 904 000 чел{153}.

В 1803 г. Александр поручил генералу Аракчееву модернизировать артиллерию. Начатые реформы не принесли еще плодов к войне 1805 г., но к концу десятилетия в результате всех усилий русские получили, вероятно, самую профессиональную артиллерию в Европе. Аракчеев избавился от пушек малого калибра и вооружил артиллерийские роты 6-фунт. и 12-фунт. полевыми пушками и 10-фунт. и 20-фунт. «единорогами» – гаубицами. Он оснастил орудия самыми сложными и точными для того времени прицелами и приложил немалые усилия для обучения прислуги пользоваться ими с максимальной отдачей.

Последней из реформ, проведенных накануне войны, стало принятие в январе 1812 г. особого уложения, устанавливающего порядок назначения, права и обязанности главнокомандующего армией, командиров корпусов и дивизий, а также состав и функции всех штабов и других органов управления войсками в поле.[44]. Им четко устанавливалось, кто, за что и на каком уровне руководства отвечает, а главнокомандующему предоставлялась практически безраздельная власть в ходе войны. Оговаривалось в уложении и то, по каким каналам надлежит поступать к главному командованию информации от самых отдаленных аванпостов и как в свою очередь должны передаваться его распоряжения с самого верха и далее вниз вплоть до командиров рот. К сожалению, во время грядущей кампании новшества почти повсеместно игнорировались с весьма печальными результатами.

Русские войска в Литве подразделялись на две армии. 1-я Западная армия, более многочисленная из двух, под началом генерала Барклая де Толли развертывалась вдоль реки Неман по слегка выгнутой дуге длиной около ста километров и прикрывала своими войсками Вильну. Позиция позволяла ей по выбору либо переходить в наступление, либо занимать оборону. 2-я Западная армия под командованием генерала Багратиона сосредотачивалась как ударное объединение, готовое либо поддержать продвижение 1-й армии фланговым обходом неприятельской обороны, либо обрушиться на открытый фланг любых войск, которые попробовали бы атаковать расположения 1-й армии на подступах к Вильне. 3-я Обсервационная армия генерала Тормасова стерегла границу к югу от Пинских болот. Установить точную численность вышеперечисленных войск невозможно. Противоречащие друг другу подсчеты русских историков дают разброс, который в целом по сухопутным силам составляет от 356 000 до 716 000 чел., по числу активных штыков и сабель во фронтовой полосе – от 180 000 до 251 000. Более поздние исследования выглядят в большей степени вразумительно, однако и тут не обойтись без путаницы в итогах из-за привычки русских историков делить данные на «фронтовую» и общую численность, в которую включаются все сопутствующие и поддерживающие силы. Миф о том, будто бы противник значительно превосходил русских в рассматриваемой кампании, происходит из-за сопоставления данных по «фронтовой» численности у русских с общей у французов.

Численность войск 1-й Западной армии оценивается в 127 800 активных штыков и сабель и 159 800 чел. всего, 2-й Западной армии – 52 000 и 62 000 соответственно, 3-й Обсервационной армии – 45 800 и 58 200, что в сумме дает 225 000 в боевых частях и всего 280 000 чел., развернутых по границе, при более чем девяти сотнях артиллерийских орудий.



Три армии, развернутые вдоль границы, поддерживались двумя резервными соединениями: корпусом Эртеля, состоявшим из 55 000/65 000 чел., и корпусом Меллера-Закомельского – из 31 000/47 000 чел.[45]. С их учетом русские имели 392 000 чел., противостоявших наступлению Наполеона. В тылу формировался второй эшелон войск. Как только дипломатические демарши Александра обеспечили ему мир со Швецией и Турцией, высвободились дополнительно 28 500/37 200 чел. из Финляндии и 54 500/70 000 – из Молдавии. Приграничные армии пользовались надежными источниками снабжения и питались всем необходимым с серии военных складов в Вильне, Свенцянах, Гродно и других местах, второй пояс обороны протянулся от Риги на севере до Калуги на юге{154}.

Трудно сказать, какими замыслами руководствовался Александр в связи с приездом в Вильну, поскольку он не делал даже намеков в отношении намерения лично принять командование. Его армии накапливали силы в регионе на протяжении последних восемнадцати месяцев и дислоцировались на границе в готовности к переходу в наступление. Прибытие царя в передовую ставку по всему было бы естественным рассматривать, как знак принятия решения атаковать, поскольку приезд его императорского величества туда исключительно ради смотра войск представлялся лишенным смысла. На деле явление Александра способствовало усилению замешательства в и без того хаотичной обстановке.

Командование как будто бы принадлежало пятидесятиоднолетнему военному министру, генералу Михаилу Барклаю де Толли. Тот был умным, проницательным и компетентным полководцем с сильным характером и независимым мышлением, к тому же он сумел продемонстрировать собственные способности на поле боя против шведов, поляков, турок и французов и получил серьезное ранение при Эйлау. Его, вне сомнения, можно назвать отважным и стойким под огнем. Александр любил этого генерала и возвышал его в обход многих других, что, конечно, вызывало ревность со стороны обойденных. Барклай де Толли был сдержанным и стоическим по манерам, но едва ли излишне любезным, каковые свойства не добавляли ему популярности среди коллег. Не имея возможности рассчитывать на всяческое содействие, он выработал привычку вникать во всё и всё проверять самостоятельно. И пусть генерал сделал для облегчения тяжкой солдатской доли больше других, он не принадлежал к числу командиров и командующих, вызывавших восхищение в душах простых воинов{155}.

Хотя Барклая и поставили командовать 1-й Западной армией, главнокомандующим царь его не назначил. Возможно, Александр считал данный шаг излишним, поскольку генерал и так занимал пост военного министра, или же он все-таки собирался принять руководство войсками на себя, а возможно, что тоже не исключено, просто опасался задеть кого-то из жаждавших получения высокого поста.

По видимости, Александр не принимал участия в военных делах, если не считать инспекции укреплений и приема парадов. Однако он вмешивался в повседневные дела армии, да и само его присутствие в ставке неизбежно ослабляло и без того довольно ненадежную власть Барклая, поскольку вызывало повсеместное неподчинение – обращения через его голову непосредственно к царю. В войсках хватало людей, ненавидевших Барклая и негодовавших от вынужденной обязанности служить под его началом.

Возглавлял когорту таких офицеров генерал князь Петр Иванович Багратион, командовавший 2-й Западной армией. Багратион зарекомендовал себя как отважный полководец, сражавшийся на поле боя бок о бок с солдатами, безрассудно храбрый, человек, наделенный вулканическим темпераментом, добрым сердцем и всей той феерической бравадой, которая неизменно вызывала любовь и восхищение со стороны служивших у него офицеров и солдат. Будучи моложе Барклая, он, однако, дольше состоял в генералах, а потому считал себя вправе рассчитывать на главное командование. В виду отсутствия документа, где говорилось бы о его обязанности получать приказы от Барклая, Багратион считал свою армию как бы независимой – отдельной. Приезд Александра в ставку дал ему повод посылать донесения напрямую царю как верховному главнокомандующему, полностью обходя инстанцию в виде Барклая.

Багратион занимал прочную позицию. Он пользовался чрезвычайной популярностью среди коллег генералов и обладал прочными связями при дворе. К тому же, будучи одно время любовником великой княжны Екатерины, князь имел некое особое влияние на Александра, который хоть и недолюбливал Багратиона, но не мог запросто удалить его.

Не улучшало общей обстановки и наличие младшего брата царя, его императорского высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича, неуравновешенного хвастуна, под командованием коего находилась императорская гвардия. Любимым развлечением цесаревича являлись смотры с участием его солдат. Парады представляли собой для него нечто вроде балетных постановок – превосходная точность хореографии и придирчивое внимание к костюму достигались безудержной щедростью в жестоких наказаниях тем, кто осмелился на полвершка выдаваться из строя или не пришить пуговицу к мундиру. В свободное от парадов время цесаревич Константин являлся вполне надежным товарищем тех, кто хотел критиковать Барклая или не желал выполнять приказов последнего.

Состояние дел открывало дорогу для возвращения генерала Леонтия, или Левина Беннигсена. Уроженец Ганновера и старый профессиональный солдат, он поступил на службу России еще в 1773 г. Компетентный, хотя слегка суетливый и неповоротливый командир, он поднимался по служебной лестнице медленно, но уверенно и обеспечил себе милость Александра за счет участия в заговоре убийц прежнего царя и отца нынешнего государя. Беннигсен закончил военную карьеру на весьма неудачной ноте, ибо именно он возглавлял русские войска и потерпел сокрушительное поражение под Фридландом. В описываемый момент ему исполнилось шестьдесят семь лет. Он ушел в отставку и проживал в поместье в Закренте, расположенном всего в нескольких километрах от Вильны.

Все время, прошедшие с момента сражения под Фридландом, старый генерал жаждал шанса восстановить подмоченную репутацию и считал именно себя, а не Барклая достойным получить главное командование. По приезде в Вильну Александр вызвал Беннигсена и попросил того, вернувшись на службу в никак не оговоренном качестве, занять место в личном окружении государя.

А свита уже и без того тревожным образом разрослась. Вокруг Александра вился целый сонм неофициальных советников, включая зятя, принца Георга Ольденбургского, его дядю, принца Александра Вюртембергского, шведского авантюриста Густава Маурица Армфельда, французского эмигранта Жана-Проте Анштетта и многих других. Причина состояла отчасти в далеко идущих планах и честолюбивых замыслах Александра. «Наполеон собирается завершить порабощение Европы, для чего ему нужно сразить Россию, – писал он барону Штейну, приглашая того приехать и помочь в подготовке схем крестового похода за освобождение континента. – Всякий друг добродетели, всякое человеческое существо, одушевленное чувством независимости и любви к гуманизму, заинтересовано в успехе сей борьбы»{156}.

Поскольку Александру приходилось кроме того заниматься политическим управлением страной, он велел самым ключевым министрам последовать за ним в ставку. Так, вскоре в Вильну приехал адмирал Шишков, который слегка огорчился, что ему, фактически премьер-министру и министру внутренних дел, приходится находиться при военном штабе. Присутствовал там и генерал Аракчеев, глава военного комитета Государственного совета и секретарь по военным вопросам при императоре. Канцлер Румянцев перенес легкий удар на пути в Вильну, что, однако, не помешало ему прибыть пред светлые очи царя, хотя Александр с того момента занимался решением дипломатических вопросов через секретаря по внешним делам, Карла фон Нессельроде.

Присутствие столь великого множества различных иерархов нежелательным эхом отдавалось на всех уровнях в армии и осложняло проблему, порожденную нехваткой национального офицерства, каковой предстояло стать причиной всевозможных неурядиц и настоящим проклятием в процессе кампании. Речь идет о наличии в войсках слишком большого количества иностранцев.

В русской армии служили буквально сотни французских офицеров, в большинстве своем аристократов-эмигрантов, бежавших от революции. Они занимали ряд важных должностей, в том числе и самых высоких: маркиз де Траверсе был адмиралом русского флота, граф де Ланжерон и маркиз Шарль де Ламбер командовали армейскими соединениями[46], а генерал граф де Сен-При состоял начальником штаба 2-й армии. Хватало кроме того итальянцев, швейцарцев, шведов, поляков и представителей других народов: тот же Барклай происходил из фамилии прибалтийских баронов, среди предков которых прослеживался род Баркли из Тоуви в Шотландии. Князь Багратион являлся выходцем из Грузии. Но самые больше сложности порождали немцы, а в особенности пруссаки.

Сотни офицеров, получивших расчет в результате сокращения прусской армии после Йены, нанялись в войска России. Еще больше поступили туда за последующие годы, при этом вторую мощную волну прилива их вызвал разгром Наполеоном Австрии в 1809 г., а последняя партия прибыла совсем недавно и состояла из господ, снявшихся с места из-за отвращения перед раболепным союзом, подписанным Пруссией с Францией в феврале. Среди этих офицеров находились и прусские военные реформаторы: майор фон Бойен и полковник фон Гнейзенау, будущий знаменитый военный теоретик майор фон Клаузевиц, штабной офицер полковник Карл фон Толь и барон Людвиг фон Вольцоген, уроженец Саксен-Майнингена и в прошлом адъютант короля Вюртемберга.

Все русские офицеры говорили между собой по-французски, на нем же обычно отдавались и приказы, но многие пруссаки при общении друг с другом переходили на немецкий. Поскольку Барклай вполне владел немецким, они обращались к нему на этом языке, создавая впечатление некоего иностранного клуба, образованного в среде армии, в особенности в штабе, поскольку многие немцы подвизались именно в качестве штабных офицеров.

Присутствие Александра в Вильне оказывало парализующее воздействие на выработку решения в отношении жизненно важного вопроса глобальной стратегии России. Воздерживаясь от предпочтения какому-то особенному варианту, царь, тем не менее, с готовностью прислушивался к любому, кто желал высказаться на данную тему, а потом интересовался мнением остальных о предложенном плане, таким образом явно давая старт обсуждению схемы или замысла, принимать решения по которым изначально следовало бы какому-то небольшому комитету. Обговаривались самые разные версии.

Существовал старый план, сформулированный Барклаем, Беннигсеном, Багратионом и другими в предыдущем году: нанести удар по Польше, после чего продвинуться в Пруссию, чтобы освободить ее от французского господства. Багратион постоянно уговаривал Александра привести в исполнение именно эту затею, пусть даже и на той сравнительно поздней стадии. «Чего нам бояться? – писал он государю 20 июня. – Вы с нами, а Россия за нами!»{157} Согласно некоторым источникам, и Барклай по-прежнему выступал за тот же план, хотя и проявлял меньше оптимизма в отношении шансов на успех, нежели некоторые из его сослуживцев. К тому же он, вполне вероятно, осознавал и учитывал нежелание государя очутиться в роли зачинщика и агрессора, а потому подготовил второй план – обороны рубежа по реке Неман. Он растянул войска по границе словно бы с целью сдержать, а потом и отбросить французов при их попытке форсировать реку{158}.

В 1807 г., лежа в госпитале и поправляясь после раны, полученной при Эйлау, Барклай начертал и другую схему действий. Русские тогда как раз претерпели разгром под Фридландом, и единственную надежду избежать уничтожения войск генерал видел в глубоком отступлении на территорию России. Если бы французы последовали за русскими, последним надлежало избегать крупного сражения, сосредоточив усилия на отходе в направлении тыловых баз и консолидации войск вокруг них. Чем дальше пойдут французы, тем больше личного состава им придется оставлять у себя в тылу, и тем длиннее станут их линии коммуникаций и пути поступления снабжения. В итоге, русские получат численное превосходство и соберут больше наличных ресурсов, что поможет им одолеть французов{159}.

Нельзя назвать этот замысел какой-то особенно свежей идеей: данная стратегическая возможность естественным образом проистекала из одних уже гигантских размеров страны, являлась чем-то вроде расхожего клише, и русские офицеры частенько похвалялись подобной перспективой в разговорах с иностранцами. Да и сам Александр не чурался этого{160}. Однако Барклай предусматривал такой вариант только в 1807 г. и в качестве последнего средства, в отчаянном положении – в момент, когда у России фактически не осталось армии. Готовность Наполеона вести переговоры с Александром в Тильзите спасла ситуацию, а потому о плане забыли.

В то время как в русских и прусских военных кругах пользовалась изрядным интересом концепция затяжной оборонительной войны, вдохновляемая отчасти тактикой Веллингтона в Испании, строилась она все же не на отступлении. В продолжительной докладной записке на имя Александра на исходе июля 1811 г. Барклай высказывался за выдвижение для атаки на французов, но не традиционными средствами, а путем широкого маневрирования крупных сил легких войск, призванных изматывать и деморализовать противника, затягивая кампанию и избегая решительных боевых соприкосновений. Вести такую войну предполагалось на вражеской территории. Отступление в Россию не являлось каким-то серьезным предметом для обсуждения, коль скоро страна располагала многочисленной и хорошо снаряженной армией, стоявшей в обороне на собственных рубежах, и ни Барклай, ни Александр, ни кто угодно другой из русских генералов на тот момент не предполагал брать за основу стратегию отступления{161}. Она стала бы политически неприемлемой и абсурдной с военной точки зрения. Войска дислоцировались на текущих позициях для наступления, а не для отхода. Их склады и депо находились как можно ближе к частям и соединениям, как делают, когда собираются наступать, тогда как отход обрекал все эти мощности на уничтожение или захват французами. Заманивание неприятеля в Россию грозило самыми скверными последствиями, в том числе и крестьянским мятежом, а прошло всего четыре десятилетия с восстания крестьян под предводительством Емельяна Пугачева, когда растущая империя вдруг очутилась на грани крушения. Память о былом не покидала умы и сердца людей, вызывая то там, то тут отдельные вспышки неповиновения.

В русской ставке присутствовал всего один человек, выступавший за план, основанный на отступлении, да и то речь шла не более чем об этаком поэтическом видении заманивания противника в западню с последующим его изматыванием и уничтожением на бескрайних просторах России. Звали автора плана Карл Людвиг фон Фуль. Он ушел с прусской службы после Ауэрштедта и поступил в русскую армию, получив в ней звание генерал-лейтенанта.

План Фуля основывался на тактике, использованной его кумиром, Фридрихом Великим, в 1761 г., когда тому пришлось действовать перед лицом обладавшего значительным численным превосходством противника. Фридрих отступил в хорошо защищенный лагерь и заставил две вражеские армии, осаждавшие его там, бесплодно лить кровь солдат и понапрасну терять силы. На деле в начале французского вторжения Фуль предлагал русской 1-й армии отойти на заранее подготовленные позиции, увлекая противника за собой. 2-й армии затем предстояло выйти в тыл французам и нанести им за счет этого значительный урон. Для таковой цели он, или скорее его протеже, барон Вольцоген, выбрал Дриссу, позволявшую прикрыть дороги как на Москву, так и на Санкт-Петербург. В последние месяцы 1811 г. начались работы по созданию мощных земляных укреплений Дрисского лагеря, чтобы сделать позицию неприступной.

Идея использовать подобным образом Дриссу импонировала Александру, поскольку напоминала ему об отходе Веллингтона на линию Торриш-Ведраш в 1811 г. Однако царь так и не высказался определенно в пользу данного или иного плана и одновременно забавлял себя обдумыванием всевозможных вариантов. По одному из них предполагалось разжечь восстание на Балканах и в Венгрии, создав, таким образом, отвлекающее направление. Идею выносил в своем мозгу адмирал Павел Васильевич Чичагов, эксцентричный, но компетентный морской офицер, принадлежавший не так давно к числу поклонников Наполеона, а в описываемый момент служивший под началом Кутузова на турецком фронте.[47]. Он считал, что, заключив мирный договор с Турцией, Россия должна использовать войска на данном театре для вторжения в Болгарию, православное население которой охотно примет русских, а оттуда развернуть наступление на области под властью Наполеона в Далмации и далее в сердце наполеоновской Европы через Италию и Швейцарию. Александр пришел в восторг от самих масштабов замысла и играл в него до тех пор, пока Румянцев не указал на нереалистичность и дипломатическую пагубность затеи, ибо попытки следовать ей повернут против России как Турцию, так и Австрию и уверенно приведут их в стан ярых сторонников Наполеона.

Существовала к тому же и польская карта, способов разыграть которую не переставал искать Александр. Во время пребывания в Вильне он положил немало усилий, чтобы улестить местную польскую аристократию, раздавая ордена и почетные титулы, а также роняя странные замечания в отношении возможности восстановления Польши. У него имелась парочка доверенных агентов, озвучивавших это мнение, и он писал Чарторыйскому, спрашивая, не настал ли подходящий момент заявить о намерении поступить подобным образом. На такой шаг его подговаривал и Бернадотт, в письмах убеждавший царя вступить в Польшу и предложить ее корону Понятовскому. Александр отправил полковника Толя с тайной миссией к Понятовскому предложить ему высокий пост (вероятно, даже и корону) в будущем Польском королевстве, если тот согласится вывести свой корпус из состава французской армии и перейти с ним на сторону русских. Понятовский глубоко поразился такой просьбе, которую все равно не смог бы выполнить, даже если бы захотел.

В поисках переманить к себе поляков Александр даже просил печально знаменитого одержимостью католицизмом сардинского посла в Санкт-Петербурге, Жозефа де Местра, задействовать орден иезуитов (распущенный римским папой, но нашедший прибежище в России) для настраивания населения Польши в пользу царя за счет использования аргумента о том, что-де Александр есть защитник папства, в то время как Наполеон – его враг{162}.

Сестра Александра, великая княгиня Екатерина, убеждала брата уехать из армии. «Коли кто-то из них [генералов] совершит просчет, он будет осужден и наказан, когда же ошибку допустите вы, все падет на ваши плечи, а утрата доверия к тому, перед кем все склоняются, к тому, от кого все зависит и кто, будучи единственным арбитром судьбы империи, должен быть ее оплотом, есть куда большее зло, чем потеря нескольких губерний», – писала она{163}.

Екатерина не сказала о том, что он и так уже изрядно навредил делу поездкой в Вильну и продолжал усугублять обстановку нерешительным поведением. Нежелание царя одобрить какой-нибудь из предлагаемых ему вариантов или открыто оказать доверие кому-то из генералов вело к всеобщей неуверенности – никто не знал толком, к чему готовиться. Брат монарха, великий князь Константин, без жалости муштровал солдат, но никто ничего не делал для противодействия приближавшейся Grande Arm'ee. Никто всерьез даже не пытался отслеживать перемещения противника, тогда как в частях и соединениях отсутствовали точные карты театра предстоящих военных действий{164}.

«А тем временем мы устраивали балы и партии, и наше продолжительное пребывание в Вильне напоминало увеселительную поездку, а не приготовление к войне», – рассказывал полковник Бенкендорф. Шишкова по прибытии в Вильну глубоко поразили и озадачили благодушие атмосферы и отсутствие малейшего ощущения надвигавшейся грозы. «Наша повседневная жизнь была настолько беззаботна, что не поступали даже известия о неприятеле, точно тот находился от нас за несколько тысяч верст[48]», – писал он. Солдаты на постое старались сорвать любые моменты удовольствия, предлагаемые мирным бытом в сельской местности Литвы. «Пожилые офицеры страшились Наполеона, видя в нем ужасного завоевателя, нового Аттилу, – рассказывал поручик 3-й легкой артиллерийской роты Илья Тимофеевич Радожицкий, – а мы, юные, дружно резвились с Амуром, вздыхали, и охали от ран его»{165}.

Люди в отдалении от фронта не понимали, почему русская армия, чьи офицеры писали домой письма, полные показной смелости, не атакует французов и не выбросить их из Пруссии и Польши. Все громче звучало недовольство пассивностью войск, усиливаемое широко распространенным страхом перед французским вторжением в Россию, не в последнюю очередь из-за грозной перспективы возникновения вследствие вражеского нашествия общественных беспорядков.

В мае в Санкт-Петербург пришли ошибочные вести о том, будто Бадахос и Мадрид сдались перед натиском британцев, а испанская армия перешла Пиренеи и вступила в южные районы Франции[49]. Почему же, спрашивали себя люди там и тут на просторах огромной страны, Александр не выступит, чтобы нанести финальный удар Наполеону? Он же со своим окружением очевидно неплохо проводил время на балах и вечерах, а в столице поговаривали, что бездельничающие офицеры устраивают «оргии»{166}.

Русские оценки численности Grande Arm'ee выглядели очень заниженными. По предположениям Барклая и Фуля, французов насчитывалось 200 000 или 250 000 чел. Багратион приводил число 200 000, Толь – 225 000, Беннигсен – 169 000, а Бернадотт и того меньше – 150 000. Самая высокая планка у русских находилась на отметке 350 000 чел., но и то с учетом всех резервов и тыловых формирований{167}. Посему успешное развертывание наступления на такую армию казалось делом вполне возможным, и Александр, нет никакого сомнения, очень бы хотел броситься в атаку. Его восхищение планом Чичагова и фактически попытка подкупить Понятовского могут рассматриваться только в контексте наступательных действий. Есть и другие указания на желание царя возглавить такой поход{168}.

Но Александр находился и под сильным влиянием взглядов Фуля, а Фуль высказывался против наступления, будучи уверенным, что русской армии оно не по силам{169}. Помимо всего прочего, царю хотелось выглядеть невинной жертвой, а не зачинщиком войны и агрессором, к тому же его религиозные инстинкты склоняли его к роли пассивного инструмента в руках божественного Провидения.

В предшествующие годы в письмах и высказываниях он все больше и чаще ссылался на волю Господню. Направляющим моментом для царя становилось желание быть достойным и праведным проводником промысла Божия. «Я, по крайней мере, утешаюсь тем, что сделал все совместное с честью, чтобы избежать противоборства, – писал он Екатерине в феврале. – Теперь сие лишь вопрос приготовления к нему со всей отвагой и верой в Бога. Вера сильна во мне как никогда, и я смиренно склоняюсь перед Его волей»{170}.

Нессельроде по-прежнему советовал Александру искать мира, а не провоцировать войну, но Александр, похоже, полностью исключал переговоры как вариант. Так или иначе, он был вовсе не в настроении говорить о мире, когда 18 мая Нарбонн появился в Вильне{171}. Царь принял посла, прочитал привезенное им письмо, но в ответ сказал, что Наполеон поднял против России всю Европу и намерения его совершенно очевидно враждебные, а посему нет никакого смысла вести переговоры. Он повторил, что согласится на них только при условии отвода Наполеоном войск за Рейн.

«Чего хочет император? – задал он Нарбонну риторический вопрос. – Починить меня своим интересам, вынудить меня на меры, которые погубят мой народ? И вот из-за моего отказа он намеревается вести против меня войну, веря, что после двух или трех сражений и занятия нескольких губерний, возможно, даже одной столицы, вынудит меня подписать условия мира, которые он продиктует. Он обманывает себя! – Затем, взяв и развернув на столе большую карту своих владений, Александр продолжал: – Мой дорогой граф, я убежден, что Наполеон величайший полководец Европы, армии его закалены в битвах, а помощники храбрее и опытнее всех прочих, но пространство – вот преграда. Когда после нескольких поражений я отступлю, уводя население, когда предоставлю защитить меня времени, пустыне, климату, я смогу еще, быть может, сказать последнее слово против самой грозной армии наших времен»{172}.

Хотя большинство людей в русской ставке полагали, что единственная задача Нарбонна состоит в шпионаже, в стремлении выведать диспозицию войск и подтолкнуть местных патриотов к восстанию, на следующий день Александр пригласил посла на парад, а потом и – отобедать с ним. Однако на другой день один из адъютантов Александра уведомил Нарбонна, что карета, любезно предоставленная к его услугам для обратно путешествия в Дрезден, будет ждать француза у дверей тем же вечером{173}.


7
Рубикон

Карета Нарбонна, почти белая от покрывавшего ее толстого слоя пыли, вкатилась на двор королевского дворца в Дрездене во второй половине дня 26 мая. Графа проводили наверх и быстро вызвали к императору, которому он дал полный отчет о разговорах с Александром, особо подчеркнув последние слова царя, произнесенные на прощание. «Скажите императору, что я не стану агрессором, – напутствовал его Александр. – Он может перейти Неман, но я никогда не подпишу мирный договор, продиктованный на русской территории»{174}.

Трудно представить себе, какой реакции Наполеона ожидал Александр, когда провожал уезжавшего французского посланника такими словами. Царь и раньше утверждал, что не пойдет ни на какие переговоры, если только Наполеон не выведет войска из великого герцогства Варшавского и Пруссии, в то время как сам собрал армию на границах этих государств. У Наполеона имелось всего два варианта действий: распустить огромную армию и отправляться домой, открываясь, таким образом, для удара и оставляя всю Польшу и Германию добычей вторжения, или осуществить вторжение самому. Император французов воспринял послание Александра как насмешку – «упрямый вызов», по выражению британского историка Уильяма Хэзлитта{175}. Однако Наполеон считал полученный ответ обусловленным хвастовством и показной бравадой, а не уверенностью. Посему он послал курьера к Лористону в Санкт-Петербург с распоряжением отправляться в ставку царя в Вильне в последней попытке к примирению.

Наполеон не боялся войны с Россией. «Никогда экспедиция против них не могла более рассчитывать на успех», – говорил он Фэну, указывая на то, что бывшие противники стали теперь его союзниками. Все верно, недавно он получил несколько разочаровывающий ответ на предложения об альянсе со Швецией. Однако то была пока лишь устная реакция, и, как считал император французов, когда он вступит с войсками в Россию, Швеция на самом деле не сможет устоять перед соблазном благоприятной возможности отвоевать Финляндию. «Никогда больше не представится такого удачного стечения обстоятельств. Я чувствую, как оно затягивает меня, и если император Александр упорно отрицает мои предложения, что ж, я перейду Неман!»{176}

Он стал говорить уверенным, даже грозным тоном. «Не пройдет и двух месяцев, как Александр запросит мира, – заявлял император французов, – крупные землевладельцы принудят его к тому». Наполеон отмел прочь предостережения Нарбонна о сложности достижения победы в такой кампании, принимая во внимание особую природу жителей и местности. «Варварские народы простодушны и суеверны, – отрезал он. – Сокрушительный удар, нанесенный в сердце империи, по великой и священной Москве, преподнесет мне на блюде разом всю эту слепую и беспомощную массу»{177}.

Однако планы императора французов по-прежнему оставались опасным образом неустроенными, поскольку с целью похода он по-прежнему так и не определился. «Мое предприятие из тех, ключом к которым служит терпение, – объяснял он Меттерниху. – Триумфатором станет более терпеливый. Я открою кампанию переходом через Неман и закончу ее в Смоленске и в Минске. Вот там я и остановлюсь. Укреплю два эти пункта, а в Вильне, где устрою себе ставку в ходе будущей зимы, займусь организацией Литвы, которая горит желанием избавления от русского ига. Я буду ждать, и мы посмотрим, кому первому надоест – мне, который будет кормить свою армию за счет России, или Александру, который будет питать мои войска за счет своей страны. А сам я смогу уехать и провести самые трудные месяцы зимы в Париже». Если Александр не запросит мира в этот год, Наполеон собирался развернуть очередную кампанию в 1813 г. и тогда уже двинуться в сердце империи. «Все это, как я уже говорил вам, есть только вопрос времени», – заверял он Меттерниха{178}.

Похоже, у императора французов имелся отдельный план для каждого собеседника. «Коли уж я вступлю в Россию, то пойду, вероятно, на Москву, – писал он в наставлениях одному из своих дипломатов. – Одно или два сражения откроют мне дорогу туда. Москва есть настоящая столица империи. Захватив ее, я обрету мир». Наполеон добавлял, что, если война затянется, он оставит ее полякам, каковых усилит 50 000 французов и подкрепит щедрыми субсидиями{179}.

Император французов по-прежнему не желал видеть в Александре противника, которого надо разгромить, а рассматривал его как этакого непостоянного союзника. Будь по-иному, Наполеон объявил бы о реставрации Польского королевства в границах 1772 г., чем дал старт национальному восстанию в тылу у русских армий. Он мог провозгласить и освобождение крепостных в России, каковая мера повлекла бы за собой беспорядки повсюду в стране. Все вышеназванные шаги привели бы Российскую империю в такой хаос, что Александр тут же забыл о серьезной обороне, а Наполеон получил бы шанс передвигаться по стране с войсками там, где ему вздумается. Но он хотел только принудить Александра повиноваться с минимумом неприятностей и ущерба для последнего. «Я буду вести войну с Александром со всей обходительностью, имея две тысячи пушек и 500 000 солдат, и не стану развязывать восстания», – откровенничал он с Нарбонном в марте{180}.

Нарбонн и Маре постоянно выдвигали вопрос о необходимости создания сильного польского государства, которое стало бы французским сателлитом и оплотом на пути русской экспансии. Наполеон не исключал такого шага вовсе. Ему нужно было держать поляков на своей стороне, требовался запал к бомбе, пусть бы он и не хотел поджигать его, – оружие в виде польского национального восстания в России. Словом, императору приходилось манипулировать поляками и обманывать их. Чтобы добиться целей, надлежало отправить в Варшаву в качестве личного посла умного человека{181}.

Изначально на таковую роль император французов намечал Талейрана, но ряд дипломатических соображений заставили императора остановить выбор на аббате де Прадте, архиепископе Малина, «священнике более амбициозном, чем лукавом и более мирском, чем амбициозном», как высказался о нем один из современников. Прадт в прошлом сумел сделаться нужным Наполеону, но не вызывал ни доверия, ни уважения, и страдал от недостатка качеств, необходимых для успешного выполнения порученной ему работы. Один из поляков, сотрудничавших с ним, аттестовал его как «ничтожество без следа достоинства», любившее интригу и делавшее вид, будто презирает Наполеона.

Хотя возникает большой вопрос, отыскался бы в сложившихся обстоятельствах вообще хоть кто-то, сумевший справиться с подобного рода заданием. Наполеон дал четкую установку Прадту побудить поляков открыто изъявить намерение возродить польское государство и начать национальное восстание без обязательств со стороны аббата или его патрона-императора оказать им поддержку{182}.

Наполеон даже озадачился вопросом кандидатуры на занятие польского трона, если уже решит восстановить королевство. Такая важная должность не подходила для легкомысленного Мюрата или не слишком опытного в государственных делах принца Евгения, оба из которых считали себя, однако, пригодными для данного поприща. Император французов подумывал было о маршале Даву, зарекомендовавшем себя как добрый солдат и руководитель, к тому же популярном у поляков, но недавний пример Бернадотта невольно поднимал вопрос верности такого короля императору в будущем. В сложившихся условиях лучшим вариантом казался один из братьев. «Я посажу туда Жерома, создам ему отличное королевство, – говорил Наполеон Коленкуру, – но ему придется что-нибудь совершить, ибо поляки любят прославившихся». Император отправил вестфальский армейский корпус под общим командованием Жерома в Варшаву, где тому предстояло заслужить любовь поляков. Худшего выбора Наполеон сделать, пожалуй, и не мог.

Жером вступил в польскую столицу с помпой, положенной королю, и заявил, будто явился проливать кровь за польское дело в духе крестоносцев прошлого. Поляки нашли его слишком напыщенным и смешным, и прошло совсем немного времени прежде, чем по стране начали циркулировать всякие худые истории о нем, включая рассказы о том, будто он каждым утром принимал ванну, полную рома, а ежевечерне купался в молоке. Вестфальцы из его армейского корпуса вели себя безобразным образом, как и их французский командир, генерал Вандамм, который демонстрировал презрение к местным среди прочего и тем, что вскидывал ноги в грязных сапогах со шпорами на позолоченные вышивки в гостиных Варшавы. Поляки мечтали поскорее избавиться от Жерома и от его неуправляемых солдат.

«На самом деле королем Польши должен был стать Понятовский, – признавал Наполеон позднее, уже находясь в изгнании на острове св. Елены. – Он подходил для того и званием и должными талантами». Однако в описываемые времена такая мысль не поселилась в голове императора французов, занятого более важными соображениями текущего момента{183}.

Войска Наполеона занимали заданные позиции, и ему приходила пора встать во главе них. Итак, после тринадцати дней, проведенных в Дрездене, где он так ничего и не решил, император французов, наконец, расположился в походной карете – желтом купе, запряженном шестью лошадьми. Мамелюк Рустам взобрался на козла рядом с кучером, а Бертье устроился внутри с Наполеоном.

Карета создавалась с расчетом отвечать всем потребностям владельца и была сконструирована так, чтобы он проводил в ней драгоценное время наилучшим образом. Она обладала способностью превращаться в импровизированный кабинет, оборудованный письменным столом с чернильницами, бумагой и перьями, ящичками для раскладывания документов и карт, полками для книг и с освещением, позволявшим читать в ночи. При необходимости карета служила как couchette (спальня), где имелся матрас для сна, умывальник, зеркала, мыльницы и ночной горшок, чтобы совершить необходимый toilette в дороге и не тратить времени по прибытии.

Как отмечал один из гвардейских конных егерей эскорта, император очень долго прощался с Марией-Луизой и, когда садился в карету, в глазах его стояли слезы. Но все нежные чувства быстро растаяли и испарились в неприятной атмосфере реальности{184}.

Наполеон отправился через Глогау в Силезии в польский город Познань, в который въехал верхом, проследовав под аркой с латинской надписью Heroi Invincibili («Непобедимому герою»). В городе всюду горели свечи, висели флаги и гирлянды. Император дал смотр частям только что вернувшегося из Испании Висленского легиона, но немало огорчился видом новобранцев. «Эти люди слишком молоды, – жаловался он маршалу Мортье. – Мне нужны солдаты, способные выносить нужду. Юнцы вроде этих лишь наполняют госпитали». Тут с ним никак не поспоришь. Недоросли бывают плохими солдатами, не только по причине слабости здоровья и склонности к быстрой утомляемости, но и, постольку поскольку не сформировались окончательно, не научились постоять за себя, вследствие чего легко пугались и поддавались влиянию, что часто вело к деморализации{185}.

Покритиковав новобранцев, Наполеон почтил своим присутствием бал, данный в его честь, где произвел неважное впечатление на присутствовавших, в том числе и из-за замечания, что хотел бы видеть их в сапогах и при шпорах, а не в бальных туфлях. Но не настроения поляков лежали в основе недовольства Наполеона. По прибытии в Познань он уединился с главой комиссариата, Пьером Дарю, и, проверив, как снабжаются войска, обнаружил сильнейшие пробелы в системе. И по мере продвижения императора положение лишь ухудшалось. К моменту прибытия в Торунь он уже пребывал в ярости. Наполеон с горечью попенял генерал-интенданту Матьё Дюма, ответственному за вопросы снабжения, на то, что толком не выполнено ни одно из распоряжений{186}.

Снабженческий механизм, на создание которого император французов пожертвовал столько времени и сил, так никогда в полной мере и не заработал. «Средств транспорта, поступавших ли от военных команд, принадлежавших к армии, или же от вспомогательных структур, почти повсеместно не хватало, – признавал Дюма. – Гигантская армия, пересекавшая прусские земли, точно огромный поток, поглощала все ресурсы территории, а снабжение из резерва не могло следовать за ней с сообразной скоростью». С самого начала возникла острая нехватка тягловых лошадей, последствия чего делались все более серьезными по мере наращивания войск в Польше{187}.

Солдат уже постигло одно известное разочарование. Для тех, кто не принимал участия в кампании 1807 г., в заметной отсталости многих районов к востоку от Одера присутствовал элемент неожиданности и экзотики. Они с любопытством наблюдали за безлюдным ландшафтом и за стаями аистов. Анри-Пьер (по-голландски Хендрикус Петрус) Эвертс, родившийся в Роттердаме и служивший майором в 33-м легком пехотном полку в корпусе Даву, не поверил своим глазам, когда впервые лицезрел польское село. «Я остановился в изумлении и какое-то время неподвижно сидел верхом на коне, разглядывая жалкие деревянные домишки незнакомого мне типа, маленькую приземистую церковь и посередь всей грязи сальные бороды и волосы жителей, среди которых особенно отвратительными казались евреи. Все сие зрелище порождало горькие мысли о войне, которую мы собирались вести в такой стране»{188}.

Мясо и картошка, запиваемые пивом или вином, вполне привычные в процессе марша через Францию и Германию, заменила жидкая гречневая каша, а самой лучшей выпивкой являлись водка, медовуха или квас. Даже и это приходилось покупать по вздутым ценам у евреев, толпами окружавших солдат в каждом городке или селении. Общаться приходилось на примитивном французском, немецком и латыни. «До того момента наш поход представлялся не более чем приятной прогулкой», – писал удрученный Жюльен Комб, лейтенант 8-го конно-егерского полка{189}. С той минуты он, однако, превратился в пытку.

Восточная Пруссия и Польша не были столь же зажиточными и густонаселенными, как большинство районов Западной Европы. Континентальная блокада сократила площади обрабатываемой земли, поскольку изрядная часть продукции прежде шла на вывоз, а запрет на внешнюю торговлю привел к потере рынков. Традиционные предметы экспорта – древесина, поташ, пенька и тому подобные товары – также не находили сбыта. Ко всему прочему в предыдущем году случилась сильная засуха, а потому урожая не было. В результате землевладельцам пришлось использовать все наличные запасы зерна и фуража, чтобы прокормиться самим и не дать умереть с голоду крестьянам. Положение сложилось настолько серьезное, что весной 1812 г. не хватало зерна для сева. Беднейшим из крестьян приходилось питаться хлебом из желудей и бересты и пускать на корм лошадям и скоту солому с крыш хижин{190}.

Необходимость собрать армию почти вдвое большую, чем территория и население могли обеспечить и поддерживать, оказывала тягчайшее давление на экономику и управление. Правительство великого герцогства Варшавского фактически обанкротилось, никому из чиновников не платили жалования вот уже восемь месяцев. «Лишения, выпавшие на нашу долю, кажутся столь тягостными, что хуже уж и быть не может, – писала жена префекта Варшавы подруге в конце марта 1812 г., – но, как оказывается, становится все хуже и хуже, и конца сему не видно»{191}. Когда регион наводнили сотни тысяч голодных людей и лошадей, и без того неважные дела действительно резко ухудшились.

Поскольку складов – военных или каких бы то ни было других – не находилось, солдаты добывали все необходимое там, где могли достать. Пьемонтец Джузеппе Вентурини, лейтенант 11-го легкого пехотного полка, терзался из-за того, что, получив приказ отправляться на заготовку провианта, фактически «обрек на нищету две или три сотни семей». Когда местные не желали продавать или отдавать то немногое, что еще могло спасти их от голода, солдаты отбирали нужное силой. Французская система снабжения провизией сама собой превратилась в грабеж{192}. И с как раз с того момента дела быстро покатались под уклон.

«Французы уничтожали больше, чем брали или даже хотели взять, – отмечал восемнадцатилетний капитан 5-го польского конно-егерского полка. – В домах колотили все подряд. Поджигали амбары. Если видели хлебное поле, ехали в середину его и вытаптывали больше, чем забирали на прокорм, даже не думая о том, что пройдет пара часов, и их же собственная армия придет сюда в поисках фуража». Обстановка осложнялась из-за разношерстного характера войск, поскольку отсутствовало чувство национальной гордости или ответственности, которые бы сдерживала солдат, выступавших на войну под иностранными знаменами. Все винили во всем представителей других народов, и даже польские солдаты грабили своих соотечественников{193}.

Один польский офицер, следовавший в расположение части, очутился среди опустошенной местности: все окна были выбиты, изгороди разворочены на костры, многие дома стояли наполовину разрушенными. Трупы лошадей, а также головы и шкуры забитого скота валялись по обочинам дороги, где их грызли собаки и клевали питающиеся падалью птицы. Люди убегали при виде всадника в форме. «Создавалось впечатление, будто едешь за бегущим, а не за наступающим войском», – писал один баварский офицер, проезжавший через районы, оставленные в тылу у себя корпусом принца Евгения. Более всего поражало количество мертвых лошадей и брошенных повозок, попадавшихся там и тут повсюду по дороге{194}.

Не лучшее положение складывалось и в Восточной Пруссии, где в дело вступали к тому же факторы отчаянной национальной розни. Солдаты, в том числе и из других уголков Германии, находили царившую вокруг атмосферу враждебной, а на отбившихся от частей воинов местные даже нападали. Армия платила сторицей. Голландец Жеф Аббель и его товарищи-кавалеристы из французского 2-го карабинерного полка воспользовались ситуацией, чтобы сполна показать, какого мнения они держатся о пруссаках.

«Мы заставляли их забивать весь скот, который, по нашему разумению, был необходим нам для поддержания себя, – рассказывал он. – Коров, овец, гусей, цыплят – все! Мы требовали спиртного, пива и ликеров. Мы вставали на постой в селах, а поскольку лавки были только в городах, то иногда вынуждали жителей ехать за три или четыре лье[50], чтобы удовлетворить наши нужды, а по возвращении, если они не добывали всего нами желаемого, мы потчевали их тумаками. Им приходилось танцевать под наше пение, а противном случае их били!»{195}

Длительные холода в начале того года означали поздний урожай. «Нам приходилось срезать траву на лугах, а когда ее не было, жать хлеб, ячмень и овес, только пускавшие ростки, – писал барон Булар, имевший тогда звание майора в полку гвардейской пешей артиллерии. – Поступая так, мы не только уничтожали будущий урожай, но и готовили смерть нашим лошадям, давая им самое скверное питание для форсированных маршей при тяжелых нагрузках, каковым подвергали их день за днем»{196}. Поедавшие незрелый овес и ячмень кони страдали от колик в желудках и во множестве умирали.

Без хлеба, мяса и овощей бойцы, а в особенности молодые новобранцы, заболевали и гибли в количестве, вызывавшем тревогу. Многие искали спасения в дезертирстве и рвались сбежать домой. Другие, предпочитая быстрое избавление длительным мукам голода и мрачной неизвестности, ждавшей их впереди, прикладывали к голове дуло ружья и спускали курок. Один майор из 85-го линейного пехотного полка, входившего в 4-ю дивизию корпуса Даву, жаловался на убыль пяти молодых конскриптов, которых полк недосчитался к моменту выхода на позиции по русской границе{197}.

Наполеон, стремившийся вперед и вперед, не видел худшего. Перед тем как оставить Познань, он написал Марии-Луизе, что вернется через три месяца: у царя либо сдадут нервы при виде Grande Arm'ee на подходе к российским рубежам, либо он будет разбит в быстром сражении. Наполеон спешил ускорить события. Он с такой скоростью помчался в Данциг, что оставил большую часть двора у себя за спиной и прибыл к цели 8 июня. Император французов инспектировал войска и проверял состояние дел со снабжением, сопровождаемый военным губернатором, генералом Раппом. В Данциге он также встретился с командиром 1-го корпуса, маршалом Даву, и с зятем, королем Неаполя Иоахимом Мюратом.

Трудно найти и поставить рядом столь разных по характеру людей. Луи-Никола Даву был на год младше Наполеона. Он происходил из старинного бургундского рода – предки его участвовали в крестовых походах – и зарекомендовал себя как самый преданный делу и талантливый из всех маршалов Наполеона. Даву отличали строгость и требовательность к служившим под его началом, он вызывал страх и неприязнь у большинства коллег в высоком командном звене, но пользовался любовью в частях, поскольку, стараясь получить максимум отдачи от солдат, заботился об обеспечении их всем необходимым и не заставлял делать ненужное.

Иоахим Мюрат, бывший тремя годами старше Даву, отличался от последнего во всем. Сын гасконского содержателя гостиницы из Кагора, он поначалу учился на священника в духовной семинарии в Тулузе, откуда сбежал и поступил в армию. Не лишенный известного лукавства, он все же не отличался особым умом, отчего совершал нелепые и бессмысленно храбрые поступки, хотя собственно храбрецом никогда не был. «Безмозглый imbecille [sic]», как однажды охарактеризовал его Наполеон. Однако на инстинктивном уровне Мюрат сумел проявить себя блестящим бойцом и кавалерийским командиром. Он к тому же проявлял преданность Наполеону, породнился с ним, женившись на сестре императора, Каролине, и в 1808 г. сделался королем Неаполя{198}.

В Данциге Наполеон разъяснил Даву и Мюрату их задачи и обрисовал места в его планах. Мюрату отводилась роль командования огромным сосредоточением кавалерии – могучим тараном из четырех корпусов с номинальной численностью в 40 000 чел., призванным стать ударным острием наступления. Наполеон стремился вступить в бой и разбить русских максимально возможно скорее, а потому решил ударить на них в момент, когда и где они будут чувствовать себя вполне сильными для боя, что подразумевало фронтальную атаку неприятельских позиций в районе Вильны. Император французов собирался обрушиться на 1-ю армию Барклая силами 70 000 чел. 1-го корпуса маршала Даву и дислоцированных севернее, в качестве флангового прикрытия, 40 000 воинов 3-го корпуса маршала Нея. Поддержкой этим двум корпусам служили около 40 000 чел. Императорской гвардии. 4-й корпус принца Евгения и 6-й корпус генерала Гувьона Сен-Сира, насчитывавшие вместе более 67 000 итальянцев, французов, хорватов и баварцев, получали задачу наступать южнее направления главного удара, вбивая клин между Барклаем и Багратионом. Далее на юг король Вестфалии Жером должен был выступить против Багратиона с тремя прочими армейскими корпусами (5-м польским, 7-м саксонским и 8-м вестфальским), имевшими в своем составе 60 000 чел. На севере 10-му корпусу маршала Макдональда, сколоченному из пруссаков, германцев и поляков, предстояло форсировать Неман в Тильзите и двигаться на Ригу, в то время как 2-му корпусу Удино отводилась роль поддержки как для северной, так и для основной ударных группировок, ведя наступление на правое крыло Барклая. Южнее Пинских болот австрийцы Шварценберга имели задачей отвлечение на себя 3-й армии Тормасова.

Привести совершенно точные данные по задействованным силам не представляется возможным. На бумаге общая численность войск, предназначенных для вторжения, составляла 590 687 чел. при 157 878 лошадях, в то время как общее количество французских и союзнических солдат на всем театре военных действий, включая Польшу и Германию, равнялось 678 000 чел. Однако данные эти вызывают много вопросов{199}.

Численность армии, вышедшей и разместившейся на позициях давно, как обстояло дело в случае русских, дислоцировавших войска на границе несколько месяцев тому назад, довольно легко поддается учету, поскольку части сосредотачиваются в одном месте, а потому нет причин и нужды для отсутствия кого-то из личного состава больше чем на несколько часов, допустим, для поездки с рапортом в ставку или на заготовку провианта. В то время как с армией, находящейся в пути, все совершенно иначе.

Каковой бы ни была расчетная численность части в походе, она никогда одновременно не концентрируется на одном месте или даже в районе. Полк всегда оставляет какое-то подразделение, порой целый батальон, в депо. Он не передвигается всем составом сразу как нечто единое с одной точки на другую: голова спешит вперед, оставляя основную часть вместе с хвостом позади, точно гигантская сороконожка, когда же отстающие формирования нагоняют авангард, тот снова вырывается вперед. Часть постоянно отсылает в тыл взводы или отряды поменьше, чтобы занимать, оборонять или контролировать те или иные ареалы. Таким образом, численность ежедневно меняется, в основном в сторону уменьшения. Возьмем роту из 140 чел. на марше из пункта «A» в пункт «Б». Утром при выступлении выясняется, что трое тяжело заболели и не могут идти. Их оставляют на попечение капрала и двух санитаров. Кроме того одна из четырех лошадей капитана хромает, да и вторая вышла из строя, потому и они задерживаются в тылу под надзором санитара. У одного из зарядных ящиков с боеприпасами роты или у фуры сломалась ось, а посему требуется проведение ремонта в пункте «A», где ось чинят под присмотром двух солдат. Один солдат не является на поверку до выступления роты. В результате только 130 чел. выходят из первого города. По пути восемь человек отправляются на заготовку фуража, углубляясь в сельскую местность с двумя повозками.

Еще десять человек отстают в течение дня на двадцатипятикилометровом отрезке, к тому же ломается колесо у другой фуры, и двоих солдат вновь приходится отряжать на починку материальной части. К вечеру в роте со списочной численностью 140 чел. в одном и том же месте единовременно присутствуют на деле только 110 чел. И сокращение это происходит без вмешательства болезней, плохой погоды и противника. Пожалуй, даже более суровой выглядела бы картина, возьми мы для примера кавалерийский эскадрон, где важную роль играла хромота лошадей и потертости от седел на их спинах. К тому же мы не взяли в зачет дезертирство, которое куда проще осуществить на марше, нежели в статичном положении формирования и каковое возрастает тем сильнее, чем дальше армия удаляется от родных мест солдат[51]. Некоторые из отставших воинов потом догоняют своих, но чем быстрее идут войска, тем реже такое случается – отсутствующих становится все больше. Если роте приходится следовать форсированным маршем на протяжении трех суток, да потом еще сражаться на четвертый день, через неделю после выступления капитан поведет в бой не больше половины от штатной численности солдат.

Данные, полученные путем складывания официального, или «бумажного» количества частей армии, служат лишь приблизительным ориентиром для оценки истинного положения дел. Как принято считать, численность Grande Arm'ee на момент вторжения в Россию составляла где-то около 450 000 чел., однако вычисления производились на основе теоретических сведений, безусловно, отдаленных от реальности.

14 июня Наполеон спустил циркуляры командирам всех корпусов с требованием предоставить фактические данные по годным к службе солдатам, больным и дезертирам, равно как по умершим и раненым. «Необходимо разъяснить в отдельных корпусах, что они должны рассматривать как обязанность по отношению к императору доведение до него чистой правды», – говорилось в приказе{200}.

Предостережения никто словно бы и не слышал. «Его вводили в заблуждение самым отчаянным образом, – писал генерал Бертезен из Молодой гвардии. – От маршала до капитана, все словно бы специально сошлись и договорились скрывать от него правду, и пусть негласный, заговор сей существовал, поскольку всех объединял общий личный интерес». Наполеон всегда гневался, когда ему представляли данные об уменьшении численности войск, в особенности если убыль не представлялось возможным списать на боевые потери, а потому ответственные за статистику лица попросту прятали правду от императора. Бертезен продолжал развивать мысль: по его подсчетам, гвардия, по спискам насчитывавшая почти 50 000 чел., никогда на протяжении всего похода не превышала количественно 25 000, баварский контингент из 24 000 имел под ружьем максимум 11 000 чел., а во всей Grande Arm'ee в день перехода через Неман состояло не более 235 000 чел. Можно поспорить с самой оценкой генерала, однако не с доводами, поскольку их подтверждают и другие{201}.

По русским прикидкам на тот момент, французов было значительно меньше, чем в соответствии с общепринятыми данными (и подозрительно близко к оценке Бертезена), каковой факт немало удивил историков и заставил их отнести сей момент на плохую работу разведки. Между тем дело могло обстоять и так: французские выкладки основывались на цифрах на бумаге, русские вели счет в соответствии с донесениями шпионов, и рапорты их с сообщениями о реально наличествовавших, а не числившихся по спискам солдатах оказывались, возможно, точнее.

Было бы опрометчивым пытаться таким образом подсчитать точное количество, но вполне разумно предположить, что не более трех четвертей, а, возможно, и всего только двух третей из 450 000 чел. переправились через Неман в первой волне наступления, тогда как остальные, если они вообще сумели догнать основные силы, только затыкали дыры, образовывавшиеся из-за постоянной убыли личного состава частей и соединений. В то же самое время трудно переоценить количество гражданских лиц, следовавших за войсками, и число в 50 000 чел. будет, конечно же, очень консервативным.

* * *

Определившись с планом, Наполеон посвятил себя его реализации. Важнейшим моментом являлась скорость. Он хотел добраться до русских войск прежде, чем те отойдут и сосредоточатся для отражения угрозы. Все та же скорость диктовалась и соображениями тылового обеспечения: при недостатке снабжения под ногами у Grande Arm'ee начинала гореть земля. Император французов рассчитывал дать бой и нанести поражение русской армии в пределах трех недель, поскольку на более длительное время не хватило бы взятых с собой припасов.

Из Данцига он поспешил в Мариенбург, Эльбинг и Кёнигсберг. Во всех пунктах стремительного путешествия Наполеон инспектировал войска, артиллерийские парки и снабженческие депо. За четверо суток пребывания в Кёнигсберге он проверил склады и наличие плавсредств, поскольку, убедившись в скверном состоянии местных дорог и принимая во внимание нехватку тягловых животных, вознамерился отправить как можно больше предметов снабжения вверх по Неману и его притоку, речке Вилии, чтобы все необходимое нагнало его, когда он займет Вильну.

Коль скоро особой возможности разжиться провизией по пути не предвиделось, император приказал всем солдатам иметь в ранцах четырехдневный рацион хлеба и лепешек, а в каждом полку запас муки в фурах сроком на двадцать суток. Но распоряжения его оказались бы продуктивными в условиях плодородных земель, а в отсутствии надежных источников получения провизии они были бессмысленными.

22 июня генерал Деруа, великолепный воин в возрасте за семьдесят, оставивший за плечами более шестидесяти лет военной службы и обреченный скоро погибнуть в сражении, командир одной из баварских дивизий, докладывал монарху, что не представляет себе, как им вообще удастся выжить. «Я мечтаю погибнуть, – писал родителям во Францию один молодой солдат, – ибо умираю на ходу»{202}.



Когда Наполеон своими глазами убедился в царившей вокруг нищете, он отдал приказ частям в главном ударном формировании под его личным командованием в последнюю минуту произвести реквизиции и захватить перед выступлением все возможное. Так несчастные жители Восточной Пруссии вдруг стали свидетелями тотального грабежа: имевшиеся у них телеги солдаты наполняли всем попадавшимся под руку и увозили в направлении следования войск. Наполеон отметал сыпавшиеся на него со всех сторон жалобы на нехватку снабжения и снижение численности частей. Он все равно ничего не мог поделать – только нанести поражение русским со всей возможной поспешностью. А император французов твердо верил в свои сверхъестественные способности достигать желаемого даже перед лицом непреодолимых препятствий.

16 июня он писал «Кью-Кью», как прозвали няньку короля Рима, графиню де Монтескью, чтобы поблагодарить ее за известие о том, что у маленького сына прорезались почти все зубки. Двое суток спустя пришли вести от Марии-Луизы, но она не была беременна, как подумал император из-за оброненного одним из придворных намека. Он выразил огорчение и надежду на шанс исправить положение осенью. Наполеон писал жене ежедневно, коротко, небрежно, иногда делая ошибки в словах и говоря о поразительно банальных вещах. «Я часто езжу верхом, и это действует на меня благотворно», – сообщал он ей, например, 19 июня{203}.

На следующий день, уже в Гумбиннене, к императору явился курьер из французского посольства в Санкт-Петербурге, который информировал государя об отказе Лористону в аудиенции у царя и запрете на поездку послу в Вильну. Власти распорядились, чтобы он и дипломатические представители союзных Франции государств обратились с запросами о получении паспортов, каковой жест приравнивался к объявлению о начале враждебных действий.

Пропагандистская машина Наполеона в форме Bulletins de la Grande Arm'ee («Бюллетеней Великой армии»), предоставлявших солдатам и всему миру версию событий во французском их видении, заработала напропалую. Первый бюллетень кампании повествовал о длительных и трудных попытках императора французов добиться мира и напоминал о той широте, с которой он обошелся с разгромленными русскими в 1807 г., и все без толку. «Побежденные взяли тон завоевателей, – сообщал бюллетень, – они испытывают судьбу. Пусть же неизбежный ход событий следует своим чередом». Наполеон объявил солдатам о перспективе предстоящих скоро сражений. «Обещаю и даю вам слово императора, что сей раз – последний, и потом вы сможете вернуться в лона семей»{204}.

Три корпуса (Даву, Нея и Удино), которым предстояло первым переправиться через Неман вместе с кавалерией Мюрата, сосредотачивались в низине между Вылковышками и Скравдзенем, скрытые из вида высоким левым берегом реки. Летняя жара донимала на марше людей, вынужденных к тому же глотать пыль, тучами поднятую сотнями тысяч башмаков и копыт. 22 июня Наполеон выехал из Вылковышек, проследовал мимо двигавшихся на восток колонн и в сумерках добрался до Скравдзеня. Он поужинал в саду дома приходского священника и, спросив последнего, за кого тот молится, за него или за Александра, услышал в ответ: «За Ваше Величество». «Так и должно быть, коль скоро вы поляк и католик», – отозвался Наполеон, довольный словами хозяина{205}.

Около одиннадцати часов император вновь взобрался в карету, и та понесла его в направлении Немана мимо крупной стоянки пехоты Даву и кавалерии Мюрата, которые выполняли приказ сделаться невидимыми для противника со стороны реки. Император стремился ни в коем случае не позволить русским на другом берегу заметить хоть одного солдата во французской форме. Только польские патрули – привычное для неприятеля зрелище – появлялись открыто.

Когда карета Наполеона подъехала к бивуаку 6-го польского уланского полка, давно уже перевалило за полночь. Он вышел, поменял знаменитые шляпу и шинель на головной убор и мундир польского улана и велел генералу Аксо из инженерных войск, Бертье и Коленкуру проделать то же самое прежде, чем сесть на коней и скакать дальше в сопровождении уланского взвода. Наполеон приехал в село, из одного из домов в котором он и Аксо, никем не замеченные, разглядывали город Ковно на той стороне реки в подзорные трубы. Затем император проехался туда и сюда по берегу в поисках лучшего места для переправы. Он мчался на полном скаку, когда прямо перед ним откуда ни возьмись появился заяц и напугал лошадь. Она сбросила Наполеона, но он тут же вскочил на ноги и опять забрался в седло, не говоря ни слова.

Коленкур и остальные из окружения императора замерли в удивлении: обычно Наполеон разразился бы целыми сериями ругательств в адрес коня, зайца и местности, теперь же повел себя так, словно бы ничего не произошло. «Хорошо бы нам не переходить Неман, – проговорил Бертье, обращаясь к Коленкуру. – Это падение – скверное предзнаменование». Наполеон и сам, наверное, чувствовал то же самое. «Император, бывавший обычно столь веселым и полным воодушевления, когда войска его выполняли какую-нибудь крупную операцию, оставался очень серьезным и озабоченным на протяжении всего дня», – писал Коленкур{206}.

23 июня Наполеон провел большую часть времени за работой в разбитой для него палатке. Он, судя по всему, находился в мрачном расположении духа, и окружение его, ощущая настроение господина, хранило молчание, каковое позднее многие расценивали как следствие дурных предчувствий. Однако тут дело, скорее всего, во взгляде в ретроспективе. «Несмотря на неясность относительно будущего, вокруг во всю царило воодушевление, – вспоминал Жан-Франсуа Булар. – Вера войск в гений императора была столь сильна, что никто даже и представить себе не мог, будто кампания пойдет плохо»{207}.

Среди прочего Наполеон трудился над воззванием, которое предстояло зачитать солдатам на следующее утро:

Солдаты! Вторая Польская война началась. Первая закончилась при Фридланде и в Тильзите. В Тильзите Россия клялась в вечном союзе с Францией и войне с Англией. Сегодня она нарушила свои клятвы. Она не хочет давать никаких объяснений своему странному требованию, чтобы французские орлы отошли за Рейн, оставив наших союзников на ее усмотрение. Рок влечет за собой Россию! Ее судьбы должны свершиться. Не считает ли она нас выродившимися? Разве мы больше не солдаты Аустерлица? Она поставила нас перед выбором между войной и бесчестьем. Мы не можем сомневаться, вперед же! Перейдем через Неман! Принесем войну на ее территорию! Вторая Польская война будет победоносной для французской армии, как и первая, но мир, который мы заключим, будет содержать в себе гарантию исполнения, и положит конец тому надменному влиянию, которое последние пятьдесят лет России оказывала на дела Европы{208}.

Когда на следующее утро воззвание зачитали в войсках, оно встретило восторженные крики: «Vive l'Empereur!». Некоторые приняли новость с прохладцей, но, если верить Этьену Лабому, инженерному офицеру из штаба принца Евгения, ненавидевшему Наполеона, оно «вселило пыл в наших солдат, всегда готовых слушать нечто лестное для своей храбрости». «Слова его, – вторил Лабому Булар, – сильно воздействовали на воображение всех и будили самые честолюбивые амбиции». «Оно было столь прекрасным, что я запомнил его почти наизусть, – вспоминал восемнадцатилетний военный хирург{209}.

В 6 часов вечера Наполеон сел в седло и снова поехал на берег реки. Он потратил следующие шесть часов на рекогносцировку, а также пронаблюдал, как в 10 часов вечера три роты 13-го легкого пехотного полка в тишине переправлялись через реку в шлюпках, тогда как генерал Жан-Батист Эбле и его солдаты приступили к наведению трех понтонных мостов. Разъезд русских гусар подъехал к пехотинцам, офицер грозно окликнул их по-французски: «Qui vive?» Ночь выдалась не особенно темная, но разглядеть форму было трудновато. «Франция!» – прозвучал ответ. «Что вы тут делаете?» – закричал русский снова по-французски. «Б – ь[52], мы вам покажем!» – заорали солдаты в ответ, давая залп, который рассеял гусар[53].

Наполеон испытал раздражение при звуке ружейной пальбы, поскольку надеялся держать русских в неведении относительно своих маневров как можно дольше. Он поскакал обратно в палатку, чтобы урвать пару часов сна, но в три утра снова сидел в седле на коне по кличке Фридланд, нареченном так в честь победы над русскими. К утру три моста были наведены, и дивизия генерала Морана, первая в корпусе Даву, перешла на другой берег, готовая обеспечить прикрытие для переправы кавалерии Мюрата.

Наполеон занял позицию на холме, где саперы гвардии построили для него из веток беседку с сиденьем. Оттуда он обозревал происходящее, иногда при помощи подзорной трубы, которую держал в правой руке, отводя левую за спину. В нем не осталось и следа озабоченности предыдущего дня. Император выглядел счастливым, иногда напевал себе под нос военные марши, следя за процессом переправы, названным одним очевидцем «самым необычайным, самым грандиозным, самым впечатляющим представлением, которое только можно себе вообразить, – зрелищем, способным опьянить завоевателя»{210}.

«Армия шла в парадной форме, и с вершины холма, где стоял император, были видны ее колонны, в превосходном порядке переходившие Неман по трем мостам», – вспоминал Луи-Никола Плана де ла Фай, капитан артиллерийского обоза и адъютант генерала Ларибуасьера, находившийся рядом с Наполеоном. Части шли одна за другой, сходясь с разных направлений на высотах, господствовавших над левым берегом Немана, спускались вниз для переправы через него одним из трех переброшенных через реку мостов, а затем разворачивались на ровном правом берегу. «Каждый полк следовал за собственными музыкантами, дудевшими в фанфары, и звуки их перемешивались с криками “Vive l'Empereur”. Поскольку противник отсутствовал, и солдатам не с кем было воевать, все зрелище выглядело, точно гигантский военный парад»{211}.

«Самые лучшие бойцы в парадной форме, самые лучшие лошади Европы были собраны вместе перед нашими глазами, вокруг центральной точки, занимаемой нами, – писал Луи-Франсуа Лежён, состоявший тогда адютантом при маршале Бертье. – Солнце сияло на бронзе двенадцати сотен пушек, готовых сокрушить все на свете. Оно сияло на кирасах наших великолепных карабинеров, на их позолоченных касках и красных плюмажах. Оно сияло на золоте, на серебре, на закаленной стали касок, кирас, оружии солдат и офицеров и на их богатом обмундировании». Воины утопали во всеобщем чувстве всемогущества. Кому-то на ум приходил Цезарь, кому-то – крестовые походы. «Никто не сомневался в успехе предприятия. И от созерцания средств, кои воля его свела воедино, сердца бились от радости, гордости и самолюбования, заставляя нас предвкушать и с улыбкой ожидать грядущий успех». Так виделось происходившее Лежёну{212}.

В середине дня Наполеон вновь сел в седло, поскакал на другую сторону реки и расположился на русском берегу, где переходившие через Неман солдаты хорошо видели своего государя. «Vive l’Empereur!» – кричали они, маршируя мимо. Когда император с удовлетворением отметил, что самые важные составляющие ударного формирования без помех переправились через водную преграду, он взобрался на спину свежего коня по кличке Москва и поспешил в Ковно. Тем вечером Наполеон квартировал в монастыре на окраине города.

«Vive l’Empereur! – писал капитан Фантен дез Одоар в дневнике, сидя у костра в лагере сразу за городом. – Рубикон перейден. Выхваченный из ножен блистающий меч не вернется обратно до тех пор, пока к славным анналам великой нации не добавятся новые замечательные страницы»{213}.


8
Вильна

Пока Наполеон размещался на постой в Ковно на закате эпического дня, Александр ехал на бал, который устраивали штабные офицеры в поместье генерала Беннигсена, в Закренте, совсем рядом с Вильной. Дом, построенный на руинах бывшего иезуитского монастыря, был окружен обширным и обнесенным стенами садом, и в тот теплый и благоуханный летний вечер под луной обед подавался там, на пленэре, среди фонтанов и иллюминации – только танцевали под крышей. В ходе празднества Александр ходил от стола к столу, останавливаясь то тут, то там и беседовал с гостями. Он буквально излучал приветливость, очаровывая всех вокруг неизменно присущим ему шармом. Затем царь танцевал с хозяйкой, баронессой Беннигсен, и с женой Барклая, после чего почтил вниманием прочих дам. Царь выказал особенный интерес к молодым красоткам из виленского общества, которых он приводил в трепет приглашениями на тур с ним. Когда Балашов подошел к нему украдкой и что-то прошептал на ухо, было уже довольно поздно, а посему скорый отъезд Александра ни у кого не вызвал удивления, и вечеринка продолжалась как ни в чем не бывало{214}. За два месяца с момента приезда Александра в Вильну в апреле празднеств происходило множество. И пусть слухи об «оргиях» были, пожалуй, сильно преувеличены, общество и в самом деле проводило время в увеселении. «Война вот-вот начнется, и мы ожидаем нападения каждый день, – писал царь Александру Николаевичу Голицыну всего за неделю до того, как она действительно началась. – Все мы готовы и сделаем всё от нас зависящее, чтобы исполнить долг. Что до всего прочего, пусть Бог решает»{215}.

На самом деле никто и ничто готово не было. Остались без должного внимания даже животрепещущие моменты командования и стратегии, и в результате, когда в начале утра 25 июня Александр приехал в бывший дворец архиепископа, где квартировал, то очутился в очень неприятном положении. Он только что узнал о переходе Наполеоном Немана и понятия не имел, как же теперь поступить.

Он послал за Шишковым, крепко спавшим в своей кровати. Прибыв по вызову государя, статс-секретарь застал того что-то пишущим за столом. Александр сообщил вельможе о вторжении французов и велел ему составить воззвание к народу с призывом встать на пути у иностранных агрессоров, суть которого продиктовал лично. Одним из немногих стоящих деяний Александра во время пребывания в Вильне стала установка типографского пресса в ставке, что позволяло царю издавать пропагандистские манифесты и листовки, призванные побороть у людей низкого звания страх перед Наполеоном с его грозной репутацией{216}.

Спустя несколько часов Александр держал военный совет с целью вынести решение в отношении дальнейших действий. Рассуждать о наступлении более не приходилось. План Багратиона нанести удар в слабое место французской армии, где бы генерал и военный министр ни усматривал таковое, вряд ли стоило обсуждать в отсутствии точных разведданных о численности и диспозиции французов. Организация обороны Вильны представлялась трудным делом ввиду разбросанности русских войск на слишком обширном ареале. Французское нашествие застало всех врасплох, и на подготовку армии к сражению потребовались бы многие дни. Не оставалось ничего иного как отступать. Получив одобрение Александра, Барклай отдал команды отходить к Свенцянам, где надеялся сосредоточить силы. Он написал Багратиону с просьбой отвести 2-ю армию далее на восток. «Находясь перед лицом соображения, что оборона отечества в сей критический момент доверена нам, мы должны отложить все разногласия и всё то, что могло бы в другое время влиять на наши обоюдные взаимоотношения, – вещал Барклай, призывая коллегу к сотрудничеству. – Голос отечества взывает к нам придти к взаимопониманию, каковое есть единственный гарант успеха. Мы должны соединить силы и нанести поражение врагу России. Отчизна благословит нас за согласные действия»{217}.

Обращаясь с воззванием к солдатам, Барклай призвал их выказать храбрость и поступать по примеру товарищей, некогда громивших Карла XII и Фридриха Великого, добавив, что, если среди них затесались трусы, таких лучше гнать прочь сразу же. На деле армия горела желанием драться. Царский манифест, объявлявший о начале войны с французами, был встречен в русской армии с воодушевлением. «“Война!” – вскричали офицеры, весьма тем довольные, и воинственная искра пробежала электрически по жилам присутствовавших, – так описывал поручик Радожицкий реакцию свою и своих товарищей, когда бригадный командир[54] зачитал им текст манифеста. – Мы думали, что тотчас же пойдем навстречу французам, дадим им бой на границе и выгоним вон». «Мы были обрадованы и потирали руки, – рассказывал другой офицер. – Никому и в голову не приходило, что мы будем отступать»{218}.

По распоряжению Барклая в полевой типографии 1-й Западной армии были напечатаны листовки для распространения на пути следования захватчиков. В них французов призывали уходить домой, а немецких солдат из армии Наполеона – не поднимать оружия на русских братьев, но вступать в организовываемый тогда в России Германский легион и сражаться в его рядах за освобождение немцев, убеждая всех в готовности Александра пожаловать перебежчикам землю на юге России. Сходные по содержанию листовки выпускались для испанских и португальских солдат, а также для итальянцев, которые в ответ с возмущением требовали от русских встать и биться с ними, чтобы они, итальянцы, могли отдать им долг чести{219}.

Позднее в тот же день вышло в свет воззвание Александра. В нем царь обращался не только к русскому народу, но и ко всей Европе. Он заявлял, будто всегда стремился только к миру, и словно бы единственно недружественные действия и военные приготовления французов вынудили его мобилизовать войска. «Но даже и тогда, лелея надежду на примирение, мы остались в границах нашей империи, не нарушая мира, но готовясь защититься». Теперь, атакованный противником, Александр не мог более сделать ничего, кроме как призывать в помощь Бога и просить русских воинов до конца исполнить долг. «Солдаты! Вы защищаете веру, отечество и свободу! Я с вами, а Бог против захватчиков!» Он безоговорочно ставил на одну доску поражение Наполеона и освобождение Европы Россией{220}.

В то же самое время Александр решился на нечто, истолкованное некоторыми как свидетельство внезапного замешательства, но являвшееся в действительности не более чем показухой, а именно – на принятие предложения Наполеона вернуться к переговорам. Ранее единственным условием каких-то соглашений с его стороны выдвигался непременный вывод Наполеоном войск из Пруссии и великого герцогства Варшавского, теперь царь хотел лишь возврата Наполеона за Неман. Тем вечером Александр вызвал Балашова и вручил ему письмо, собственноручно написанное им Наполеону, приказав вельможе доставить его во французскую главную квартиру. Он сказал Балашову, что не ждет, будто послание его остановит войну, но пусть оно, по крайней мере, продемонстрирует миру желание мира со стороны России. Когда Балашов уже откланивался, государь напомнил ему об обязанности дать ясно понять Наполеону определенно: русский царь не будет вести переговоров до тех пор, пока хоть один французский солдат находится на русской земле{221}.

В ранние часы следующим утром, выслушав рапорт относительно замеченной на подступах к городу французской кавалерии, Александр поспешно и без всякой помпы покинул Вильну. Как только распространилось известие о его отъезде, всюду вспыхнула паника, поскольку штабные офицеры и многие прихлебатели, обретавшиеся вокруг царского двора, кинулись искать лошадей в стремлении поспешно убраться из города. Некоторые из наиболее дальновидных жителей почли за благо увести коней наверх по лестницам домов и спрятать их на верхних этажах. Самообладание не покинуло Барклая, и тот дал приказ об отступлении и эвакуации штаба, после чего велел уничтожить мост через Вилию и поджечь военные припасы, которые так старательно собирались в город все предшествующее время.

Склады еще горели, когда в начале второй половины дня в воскресенье, 28 июня, Наполеон въехал в Вильну. У ворот его встречала депутация, но жители не сумели приготовиться к триумфальному приему. Император прошествовал через город, чтобы полюбоваться на дымящиеся остатки моста через Вилию, а затем отправился на разведку высот, господствовавших над городом, после чего устроился на постой в том же самом архиепископском дворце, где сорок восемь часов тому назад обретался Александр.

«Маневрирование императора не позволит этому походу стать особенно кровавым, – докладывал на следующий день жене маршал Даву. – Мы взяли Вильну без боя и заставили русских очистить всю Польшу. Такое начало кампании равносильно великой победе»{222}.

Воодушевление маршала не разделял его государь император. Наполеон испытывал раздражение и некоторую озадаченность. Раздражала его невозможность вступить в бой с русскими, а озадачивало непонимание их замыслов. Они развернули крупные силы для противодействия ему и, похоже, готовились к обороне Вильны. Но когда он выступил для схватки с ними, они снялись с лагеря и бросили важный город вместе со всеми припасами. В таком поведении не прослеживалось разумного зерна, а потому, как счел Наполеон, противник готовил ему какую-то западню. Император французов строго наказал всем корпусным командирам продвигаться с величайшей осторожностью и в любую минуту ожидать контратаки.

На севере Макдональд продвигался к Риге, почти не встречая серьезного вражеского противодействия, а Удино энергично преследовал Витгенштейна, в стычках с которым достиг небольших локальных успехов. Ней и Мюрат наступали на пятки Барклаю. А далее к югу Жером вел вперед своих вестфальцев, итальянцев принца Евгения и поляков Понятовского. Сам Наполеон с гвардией и частью корпуса Даву остался в Вильне, отчасти для надзора за восстановлением мостов, возведением фортификаций и сооружением хлебных печей, а отчасти для разрешения вызывавших тревогу сложностей.

Солдаты шагали маршем несколько суток, продвигаясь по плохим дорогам к цели – заданным позициям. Фуры с провизией отставали в тылу, а когда воины останавливались на ночлег, они часто бывали просто не в силах сварить себе даже несомый в ранцах рис, не говоря уж о муке, которую предстояло еще превратить в хлеб. Область между Неманом и Вильной не отличалась плотной населенностью, а раздобыть продуктов у местных жителей, и так уже обобранных русскими войсками за последние месяцы, возможным совершенно не представлялось. Стояла жаркая погода – не менее иссушающая, чем в Испании, если верить тем, кто прежде побывал и воевал там. Колонны на марше поднимали тучи мелкой пыли, а скудность человеческого жилья означала и отсутствие колодцев, водой которых воины могли бы промочить иссохшие горла. Лошади также страдали от жары и нехватки влаги, а к тому же – из-за корма в виде незрелого овса и ячменя.

После четырех суток такой жизни, как раз тогда, когда вымотанные люди готовились ко сну, – что означало повалиться наземь, устроившись на любом подвернувшемся под руку предмете, – в ареале к югу и западу от Вильны разыгралась этакая первобытная гроза. Потоки холодного дождя поливали армию на протяжении всей ночи, и вскоре солдаты очутились лежащими в лужах студеной воды. «Утром гроза прошла, но дождь не кончился, – отметил в своих мемуарах Жан-Франсуа Булар, который едва верил собственным глазам, когда выбрался из-под служившего ему укрытием лафета. – Какое же зрелище предстало передо мною! Четверть моих лошадей лежали на земле, некоторые мертвыми, а некоторые умирающими, остальные стояли и тряслись от холода. Я тут же распорядился надеть сбрую по возможности на всех, надеясь вытянуть повозки и заставить эти грустные расчеты двигаться, чтобы несчастные создания хоть немного согрелись, ибо они в том отчаянно нуждались, и тем предотвратил смерть многим из них»{223}.

Трудно представить себе картину происходившего, поскольку части и подразделения во множестве старались добраться куда-нибудь, где можно обрести укрытие и еду для себя и животных. Дороги покрывали валявшиеся тут и там трупы лошадей и тела людей и брошенные повозки и орудия. «Можно было наблюдать перед передками двух или трех этих созданий в полной сбруе, дергавшими вальки и пытавшимися бороться со смертью или уже лежавшими безжизненно, – вспоминал артиллерийский лейтенант Соваж. – Канониры и солдаты поезда стояли в скорбной тишине с глазами полными слез, стараясь отводить взор от ранивших сердце видений». Аджюдан-унтер-офицер Лекок из полка конных гренадеров гвардии, ветеран Итальянской и Прусской кампаний, с ужасом смотрел на пробивавшуюся через непогоду артиллерийскую часть. «Вода на извилистой песчаной дороге доходила лошадям до самого брюха, – вспомнил он. – Пытаясь вытащить ноги, они теряли подковы, падали и тонули»{224}.

Количество людей, расставшихся с жизнью той ночью, оказалось не особенно большим, хотя ходили слухи о трех гренадерах, убитых молнией. А вот потери в лошадях можно назвать поистине ужасающими. Большинство артиллерийских частей недосчитались 25 процентов конского парка, и положение дел в кавалерии сложилось ненамного лучшее. По прикидкам Абраама Россле, офицера 1-го швейцарского полка линейной пехоты, корпус Удино, в который входила эта часть, недосчитался до 1500 кавалерийских и артиллерийских лошадей. Полковник Любен Гриуа, командовавший артиллерией 3-го кавалерийского корпуса Груши, утверждал, что урон в конях у него составил 25 процентов. По общим оценкам, всего за двадцать четыре часа боевые части потеряли свыше 10 000 лошадей. Данные еще заниженные, поскольку тут не принят во внимание ущерб у снабженческих колонн, каковые, согласно сведениям одного commissaire, утратили, вероятно, ни много ни мало 40 000 голов{225}.

Психологическое воздействие грозы тоже не назовешь незначительным. Пока солдаты пробирались вперед, меся грязь трясины, образовавшейся на месте песчаных дорог, они наблюдали по обочинам умиравших людей и животных, а слухи об убитых молнией гренадерах Старой гвардии передавались из уст в уста. Молодой Анатоль де Монтескью-Фезансак[55] шутя сказал барону Фэну, что, будь они греками или римлянами античных времен, после такого скверного предзнаменования уже наверняка повернули бы обратно и отправились по домам. Другие принимали случившееся более серьезно, в особенности итальянцы. «Такое количество несчастий – грустный знак на будущее, – писал Эжен Лабом. – Все начали относиться к ним со страхом. И следуй мы примеру древних, выказали бы больше уважения к предостережениям небес, и вся армия тогда была бы спасена. Но когда солнце появилось из-за горизонта, наши мрачные предчувствия растаяли вместе с облаками»{226}.

Однако мрачные предчувствия Наполеона не улетучились столь же быстро. Вскоре после прибытия в Вильну он осознал катастрофические размеры потерь, понесенных армией, но что и того хуже, его тщательно разработанный план организации снабжения войск провалился. Тяжелые повозки с упряжками из волов застревали в песке литовских дорог и без затопившей их наполовину грозы. Снабжение, отправленное по воде из Данцига через Кёнигсберг, без проблем добралось до Ковно, но река Вилия местами оказалась слишком мелкой для барж, и доставить их к цели без проведения неких работ по углублению русла или переноса грузов на лодки с меньшей осадкой не представлялось возможным.

В Вильне французы практически никакого снабжения не обнаружили, а теперь из-за грозы не хватало и лошадей для его подвоза. «Мы теряем в этой стране столько лошадей, что понадобятся все ресурсы Франции и Германии для поддержания конных полков на текущем уровне боевой численности», – писал Наполеон военному министру, генералу Кларку. И пока снабжение не поступало в Вильну, отставшие от своих больные солдаты – которых было устрашающе много – кое-как подтягивались в город. Довольно быстро в наскоро развернутых для их приема госпиталях очутились уже 30 000 таких людей{227}.

Единственным лучиком в том темном царстве для Наполеона стали известия о быстром продвижении атакующих сил и об успешно вбитом клине между войсками Барклая и 2-й Западной армией Багратиона. Если бы удалось должным образом использовать брешь, он сумел бы уничтожить последнюю. Император послал маршала Даву с двумя оставшимися дивизиями 1-го корпуса (две были переданы в поддержку Мюрату) и 3-й кавалерийский корпус генерала Груши в юго-западном направлении отрезать путь отступления Багратиону, а также отправил приказы Жерому, Евгению и другим командирам в данном ареале с инструкциями по окружению 2-й армии. Однако доставка депеш и донесений, не говоря уже о достижении должной скорости продвижения, сама по себе превратилась в очередную неожиданную проблему.

Утром 1 июля один из дежурных адъютантов, капитан Бонифас де Кастеллан[56], получил вызов в место расположения императора, где застал Наполеона в халате и в красном с желтом платке на голове. Император показал офицеру точку на карте, где тому предстояло отыскать генерала Нансути с его кавалерийским корпусом. «Я веду маневр на окружение, у меня в кулаке 30 000, поспешите», – произнес он, вручая Кастеллану запечатанные приказы для передачи Нансути{228}. Наполеон нуждался в победе, способной уравновесить баланс после понесенных потерь, и разгром Багратиона стал приоритетным моментом.

Спустя несколько часов Наполеон вызвал Балашова, ранее доложившего о себе французским аванпостам и отведенного в ставку императора французов с письмом от Александра. Посланца проводили в то же самое помещение в бывшем дворце архиепископа, где шесть дней назад Александр вручал ему это письмо. Наполеон пребывал в отвратительном настроении. «Александр смеется надо мной, – прогрохотал он в ответ на прочитанное. – Он что думает, я прошел весь путь и оказался в Вильне для обсуждения коммерческих договоров?» Конечно же, император французов явился сюда раз и навсегда разобраться с северными варварами. «Их надлежит отбросить обратно в ледяные пустоши, чтобы они не приходили и не вмешивались в дела цивилизованной Европы, по крайней мере, в следующие двадцать пять лет»{229}.

Балашов почти не имел возможности вставить слово, глядя на мерившего комнату шагами и озвучивавшего свои мысли и чувства Наполеона. Тот явно давал выход разочарованию и опасениям, уже начавшим точить его. По мере того, как чередовались, следуя внахлест друг за другом, его досада и ярость, звучание монолога менялось от обиженных упреков до порывов гнева. Император винил во всем Александра, сетовал на требование России к французам убраться из Пруссии и на запрос Куракина о получении паспорта, будто бы и послуживших сигналом к войне. Он выражал уважение и любовь к Александру и укорял его за то, что тот окружил себя авантюристами и перевертышами вроде Армфельда, Штейна и цареубийцы-Беннигсена. Наполеон не понимал, почему они ведут войну, а не беседуют, как раньше в Тильзите и в Эрфурте. «Я уже в Вильне, а все еще не знаю, чего ради мы воюем», – говорил он{230}.

Сожаления сменились приливом гнева, и Наполеон бросал укоры не желавшим воевать с ним русским генералам, обвиняя их в бездарности и трусости, и грозил бросить против них войска возрожденного польского королевства. Он кричал, топал ногами, а когда маленькое оконце, только что им закрытое, распахнулось вновь, сорвал раму с шарниров и вышвырнул во двор. Подробные описания этой встречи, составленные Балашовым и Коленкуром, представляют собой весьма малоприятное чтение.

Император французов демонстрировал не больше вежливости и достоинства за обедом тем вечером, на который пригласил Балашова, Бертье, Бессьера и Коленкура. Он кипел и разражался угрозами, заявляя, что Александр еще пожалеет об упрямстве и что с Россией как с великой державой будет покончено. Пытаясь, по своему обычаю, выдать желаемое за действительное, Наполеон предупреждал, что шведы и турки не смогут устоять перед соблазном использовать благоприятную возможность отомстить за поражения и обрушатся на Россию, как только он пойдет дальше. Между тем в ответном письме к Александру, врученном Балашову, Наполеон высказывался о желательности продолжения дружбы, о своих мирных намерениях и готовности вести переговоры, но без согласия на условия Александра отвести войска обратно за Неман{231}.

Нет никакого сомнения в сохранившемся у Наполеона намерении восстановить альянс с Александром. «Он отважился на эту войну, которая станет погибелью для него, либо по причине плохих советчиков, либо из-за влекущей его судьбы, – заявил император французов после отъезда Балашова. – Но я не сержусь на него за войну. Еще одна война станет для меня лишним триумфом». Много позже, уже находясь в изгнании на острове Святой Елены, Наполеон заявлял, что, почувствуй он тогда искренность в письме Александра, отступил бы за Неман. «Вильну можно было бы сделать нейтральной, мы явились бы туда с двумя или тремя батальонами наших гвардейцев и вели переговоры лично. О сколько предложений выдвинул бы я к Александру!.. У него была бы свобода выбора!.. Мы могли расстаться добрыми друзьями…» В общем – еще один Тильзит{232}.

Такой беспрестанный самообман, конечно же, сказывался на качестве ведения кампании императором французов, причем как на военном, так и на политическом уровне. Наполеон наделся нанести поражение русским и достигнуть соглашения с Александром прежде, чем придется рассматривать польский вопрос, поскольку он, вполне вероятно, стал бы частью договоренностей. Но, так или иначе, приходило время принимать какое-то решение.

Многие в Вильне и ее окрестностях за прошедшие полтора десятилетия сумели найти способы ужиться под русским правлением, и ряд польских аристократов снялись с мест и ушли вслед за русской армией. Те же, кто остался и мечтал об объединении Литвы с независимой Польшей, не слишком-то восторгались по поводу того, как Наполеон обходился с великим герцогством Варшавским, и лишь только гадали в отношении его истинных намерений в будущем. Тем не менее, воодушевление – и изрядное – присутствовало.

«Наш въезд в город встречался с триумфом, – писал эскадронный начальник граф Роман Солтык, одним из первых вступивший в Вильну с эскадроном польских улан[57]. – Улицы и площади были заполнены народом. Из всех окон выглядывали дамы и девицы, выражавшие величайший восторг. Некоторые дома были украшены ценными коврами, всюду горожане махали платками, а постоянно раздающиеся возгласы радости словно эхом разносились всюду». Другим счастливчиком, которого экзальтированная толпа встретила с распростертыми объятиями, оказался Виктор Дюпюи, капитан 7-го гусарского полка, состоявший адъютантом при генерале Жакино[58]. Когда он во главе взвода кавалеристов на рысях вьехал в город, восторженные горожанки осыпали его шквалом конфет и цветов{233}.

В тот самый день, когда Наполеон имел свидание с Балашовым, польские патриоты Вильны торжественно распевали Te Deum в соборе после церемониального акта воссоединения Литвы и Польши (конфедерация патриотов ранее уже провозгласила возрождение Польши в Варшаве). Они ожидали от императора французов публичного подтверждения данного события и заявления о реставрации Польского королевства[59]. В попытке уклониться от щекотливого вопроса, Наполеон 3 июля наскоро создал правительство Литвы, которому предстояло управлять страной и – что важнее всего – собирать предметы снабжения и набирать войска. Однако маневр на уклонение местные восприняли именно как таковой, а потому рвение патриотов начало остывать. «Пусть мы и были поляками, население принимало нас довольно холодно, – записал в дневнике пехотный лейтенант Висленского легиона. – Войскам, побывавшим тут перед нашим приходом, досталось основное воодушевление, а также большинство припасов»{234}. Вопрос провианта стоял острейшим образом.

С самого момента перехода Немана солдаты Grande Arm'ee начали страдать от нехватки продовольствия. Первая волна наступающих войск еще, возможно, встречала в селах людей, с готовностью продававших или отдававших съестное, но перед частями, проходившими через эти населенные пункты позднее, открывались покинутые городки и деревни, где оставались лишь кучки евреев, предлагавших на продажу немногое из сохранившейся у них провизии по баснословным ценам. Совершенно неудивительно, что, оставшись без провианта, армия начинала грабить.

В воззвании, объявлявшем о начале «Второй Польской войны», Наполеон создал у солдат впечатление, будто с момента переправы через Неман они вступают на неприятельскую территорию, а потому те считали себя вправе брать все им потребное. И вели они себя порой по-зверски. «Всюду в городе и в сельской местности происходили чрезвычайные эксцессы, – писала молодая дворянка из Вильны. – Церкви подвергались разграблению, священные сосуды – осквернению. Даже и кладбища не находили уважения, а женщин насиловали».

Юзеф Эйсмонт, местный помещик, владевший небольшой усадьбой поблизости от Вильны, вышел навстречу французской кавалерийской части с традиционными хлебом и солью, но не прошло и часа, как кавалеристы опустошили амбары и стойла, скосили урожай на полях, подчистую ограбили дом, перебили окна и все, что не могли унести, оставив хозяина поместья и крестьян из принадлежавшей ему деревни ни с чем{235}.

Отмечались случаи восстаний местного дворянства против отступавших перед французами русских войск с захватом у последних оружия и предметов снабжения и последующей передачей их освободителям, однако те все равно без жалости подвергали «освобождаемых» грабежам и насилию. Некоторые крестьяне использовали благоприятную возможность и поднялись против ненавистных помещиков, но большинство, в особенности в северных районах Литвы, вместе с хозяевами приветствовали солдат Grande Arm'ee. Однако видя то, как ведут себя французы, они снимались с мест и угоняли скот в леса, как поступали их предки в незапамятные времена татарских набегов. «Француз пришел снять с нас оковы, – с горькой насмешкой говорили крестьяне, – но он забирает вместе с ними и башмаки»{236}.

Положение на юге складывалось и того хуже. «Поначалу мы с распростертыми объятиями приветствовали армии Наполеона как освободителей отчизны и как благодетелей, ибо всякий в усадьбах или в селениях считал их идущими в бой за польское дело», – писал Тадеуш Хамски, сын помещика. Люди мешали отступавшим русским сжигать мосты и склады и тепло встречали французов. В Гродно полякам и вестфальцам оказала прием целая процессия с иконами, свечами, фимиамом и песнопениями. В Минске солдаты Даву были встречены с радостью и удостоились молебна T e D e u m в благодарение Богу за освобождение. Генерал Груши, облаченный в яркое и блестящее парадное обмундирование, лично держал поднос на мессе, а тем временем на другом конце города его кирасиры[60] бесцеремонно вламывались в лавки и склады, обращаясь с жителями так, как только заблагорассудится{237}.

Крестьяне утратили интерес к французам, как только поняли, что Наполеон не собирается давать им волю, в то время как сельское дворянство быстро перешло от восхищения к сожалению по поводу прихода французов с их безжалостными поборами и грабежами. «Путь Аттилы в эру варварства не мог быть отмечен столь же ужасными свидетельствами», – такими словами аттестовал происходящее один польский офицер, узнав в нищем, просившем кусок хлеба, своего друга и местного князя{238}.

Получая рапорты о злодеяниях солдат, Наполеон кипел от раздражения и отправлял отряды жандармов с приказами карать смертью всех застигнутых за грабежом. Но расстрельные команды мало влияли на процессы мародерства. «Они (мародеры) шли к месту казни с поразительным спокойствием, попыхивая трубками во рту, – писала молодая графиня Тизенгаузен. – Чего же им было и беспокоиться, коли раньше или позже их ждала смерть?» Даже самые радикальные способы восстановления дисциплины не имели эффекта в такой обстановке, как отмечал один лейтенант польских шволежеров-улан гвардии: «Наши генералы испытали новый метод наказания: виновного раздевали догола и, связывая руки и ноги, оставляли на улице или площади, после чего двое солдат получали приказ стегать его кнутами до тех пор, пока не слезет кожа и он не станет похож на скелет, – писал он. – После казни мимо проводили весь полк, чтобы солдаты видели весь ужас произошедшего, но даже и это мало помогало»{239}.

Многие преступники к тому времени уже бежали из армии, а потому ушли от наказания. Не менее 30 000 (а, возможно, и втрое больше) дезертиров сновали туда и сюда по сельской местности, нападая на усадьбы и селения, грабя, насилуя и убивая, иногда вместе с взбунтовавшимися крестьянами. Они разъезжали на украденных телегах и фурах, наполненных награбленным добром, стараясь избегать организованных французских частей. Ввиду численности таких банд, способы эффективно применить к ним силу закона на деле почти отсутствовали, а тех, кого ловили и сгоняли под знамена вновь, при первой же удачной возможности попросту бежали из рядов войска опять. Не щадили злодеи и имперских чиновников: нападениям подвергались даже estafettes с почтой императора, а человека, назначенного Наполеоном губернатором Троков, бандиты ограбили и избили{240}.

Страдания, причиняемые населению, были столь велики, что, по словам одного польского офицера, «жители, прежде захлебывавшиеся от счастья при виде так называемых освободителей, скоро начали сожалеть об уходе русских». Другой польский офицер, ожидавший теплого приема, нечаянно негаданно столкнулся вдруг с плохо скрываемым негодованием. «Московиты были куда как учтивее вас, господа», – объяснила ему ситуацию молодая дворянка{241}.

11 июля в Вильну прибыли восемь депутатов от конфедерации в Варшаве, возглавляемые Юзефом Выбицким, одним из особенно ярых сторонников Наполеона в Польше. Но император продержал их в неизвестности почти трое суток прежде, чем удостоить аудиенции, на которой в нетерпении выслушивал их просьбу объявить о реставрации королевства Польша. «В моем нынешнем положении у меня много других интересов, каковые надо уладить», – ответил он им, но добавил, что, если польский народ восстанет и будет храбро сражаться, Провидение, возможно, наградит его независимостью. Делегаты пали духом. «Они уезжали полные огня, – вспоминал Прадт, находившийся в Варшаве, – вернулись же с оледеневшими душами. Холодок этот распространился по всей Польше, и согреть ее после этого представлялось делом едва ли возможным»{242}.

Расследование, начатое русскими после войны в целях выявления коллаборационистов и отделения их от тех, кто не симпатизировал неприятелю и сохранил лояльность Петербургу, выявило полное отсутствие случаев изъявления верноподданнических чувств к царю по всей Виленской губернии на протяжении французской оккупации. Многие русские командиры на собственном примере испытали открытое враждебное отношение населения. Данная область была в политическом смысле стопроцентно за Наполеона. Однако он не использовал этого преимущества. Группа студентов Виленского университета добровольно вызвалась создать партизанский отряд, который бы действовал в тылу у русских, поднимал против них селян, но Наполеон ответил, что ему не нужны общественные беспорядки или революция. Тот не желал ничего способного послужить непреодолимым препятствием на пути примирения между ним и Александром. «Он превосходный император!» – заявил Наполеон Яну Снядецкому, ректору университета, когда зашла речь о царе{243}.

Пусть Наполеон не хотел революции, но он желал привлечения по своим знамена солдат и надеялся, что многие польские солдаты и офицеры на русской службе перебегут у нему, чтобы соединиться с братьями, воевавшими на стороне французов, и хотя такие случаи бывали, все же массового характера они не носили – результаты, откровенно говоря, разочаровывали. Император французов наделся сформировать в Литве пять пехотных и пять конных полков общей численностью в 17 000 чел., а также создать национальную гвардию для поддержания порядка в тылу. Наверное, он смог бы собрать и вдвое больше, если бы выделил какие-то субсидии и дал твердое обещание предоставить стране независимость. На деле в строй встали не более чем от 12 000 до 15 000 чел{244}.

Наполеон не только пренебрегал доверием местного населения, он также и не сумел вселить в него уверенность. «Этот человек более не стремится достигать великих целей, он страдает от какой-то иссушающей его болезни», – отмечал брат ректора, прославленный натуралист и врач Анджей Снядецкий, после длительного наблюдения за Наполеоном. Ничего хорошего не вышло и из попытки императора французов произвести впечатление на аристократию. «Для Наполеона было также невозможно подражать превосходной обходительности Александра в гостиной, как для Александра бросить вызов талантам и гению Наполеона на поле брани», – метко высказалась графиня Тизенгаузен по поводу данной ситуации{245}.

Однако франко-польские отношения не являлись совершенно уж никуда не годными. Капитан Фантен дез Одоар из 2-го полка пеших гренадеров гвардии признавался, сколь «очарован» был он на балу, данном в Вильне патриотом графом Пацем, «прекрасными объятиями вальса», когда наблюдал, «как плавно кружатся там и тут фигуры в белом под национальными стягами»{246}.

Кастеллан, дежурный офицер, отосланный императором с заданием 1 июля, очутился в крайнем затруднении при поисках Нансути. Дороги находились в отвратительном состоянии, какие-либо указатели отсутствовали, а разузнать путь было не у кого, поскольку и без того скудное население бежало из страха перед мародерами, от которых пришлось отбиваться и ему самому. И случай Кастеллана ни в коем разе не являлся исключительным. Наполеон оперировал огромными армейскими корпусами на расстояниях, которые уже сами по себе создали бы сложности даже в таких районах, которые были с высокой точностью отображены на картах и обладали пристойными дорогами. В сложившихся обстоятельствах проблема обострялась в разы, поскольку курьеры и штабные офицеры с трудом пробирались по песчаным дорогам через топкую пустыню и нескончаемые леса. Задача по нахождению посыльными командиров оказывалась исключительно сложной, поскольку те не сидели на месте, а солдаты, во множестве встречавшиеся нарочным, часто не знали в лицо маршалов и генералов и затруднялись сказать, видели ли они их где-то или нет. К тому же не все говорили по-французски. В результате, Наполеон не мог действовать и реагировать на ситуацию с обычно быстротой, каковой фактор срывал его планы.

Жером явно запаздывал с началом преследования, позволяя Багратиону перейти к упорядоченному отступлению. Войска 2-й Западной армии снялись с занимаемых позиций в тот же день, как Наполеон въехал в Вильну, и двинулись в северном-северо-восточном направлении на соединение с Барклаем. Однако 4 июля Багратион обнаружил, что Даву перерезал маршрут его отхода, а потому отклонился к югу и пошел на Минск. 4 июля в ставку Наполеона прибыл курьер с письмом от Жерома, где не содержалось никакой ценной информации, если не считать жалоб на всё и вся. Наполеон здорово разозлился. «Вы не сообщаете мне ни количества дивизий Багратиона, ни названий, ни мест, где они дислоцированы, ни данных по Гродно, ни ваших планов, – кипел раздражением император. – Вести войну таким манером просто невозможно». На следующий день он велел Бертье отправить дальнейшие распоряжения Жерому. «Вы скажете ему, что просто нельзя маневрировать войсками более бездарно чем он», – присовокупил ко всему сказанному император французов{247}.

Даву пришел в Минск раньше Багратиона и остановился там на трое суток для приведения в порядок своих войск. Багратион тоже сделал перерыв – в Несвиже. Он очутился в ловушке, поскольку три армейских корпуса Жерома стояли за ним, а Даву блокировал путь отхода. Если бы Жером развивал натиск с должной энергией, Багратиону пришел бы конец. Но у Жерома возникли проблемы с трудной местностью впереди и он не смог с должной быстротой выдвинуть войска. Когда польские уланы авангарда в итоге сошлись в боях с русскими у местечка Мир, они получили хорошую взбучку от казаков Платова[61]. Багратион затем повернул на юг и выскочил из западни.

Наполеон едва сдерживал разочарование. «Если бы у вас имелось хоть какое-то соображение в солдатском ремесле, вы были бы 3-го там, где находились 6-го, и несколько событий, ставшие результатами моих расчетов, подарили бы мне отличную кампанию, – писал он Жерому. – Но вы ничего не знаете. И вы не только не советуетесь ни с кем, но и позволяете себе руководствоваться эгоистическими мотивами». Император выговорил и принцу Евгению за проявленную нерасторопность и неумение оказать должный натиск на русских. Касательно же Понятовского, объяснявшего неспособность преследовать неприятеля нехваткой провианта и фуража, Наполеон велел Бертье передать князю, что «император может лишь испытывать боль от осознания того, сколь плохи поляки как солдаты и сколь мало в них боевого духа, если они отделываются такими пустяковыми отговорками»{248}.

Между тем провал замысла с блокированием, окружением и уничтожением армии Багратиона являлась целиком виной самого Наполеона. Именно он выносил и осуществил политически мотивированный замысел поставить брата, некогда прежде не воевавшего, на командование тремя армейскими корпусами, при том, что один из них находился под началом тоже не вполне опытного Евгения. Возникали сложности между Жеромом и генералом Вандаммом, который как начальник штаба и должен был фактически руководить войсками вместо Жерома, но которого тот попросту отстранил от командования. Нельзя забывать также о трениях между Понятовским и Жеромом.



Сверх всего того, Наполеон дал распоряжение Даву контролировать совместные действия различных формирований, выступавших против Багратиона, но забыл проинформировать о том Жерома, в результате чего тот поначалу отказался подчиняться приказам Даву, а затем в пику всем решил уехать домой, прихватив с собой своих конных лейб-гвардейцев. 16 июля король Вестфалии отправился обратно в Кассель. «Вы стали причиной потери мною плодов лучших моих расчетов и самой благоприятной возможности, которая только представлялась мне в этой войне», – писал ему Наполеон. В отсутствие брата в армии император почувствовал себя куда лучше. Но для ровного счета он пожурил и Даву за то, как тот распорядился делами в сложившейся обстановке{249}. В данных обстоятельствах император французов мог бы немного утешиться, знай он, что происходило в ставке у русских.

Вскоре после Вильны Александр отписал Барклаю, говоря, что более приказывать не будет и передает всю полноту командования ему. Но… несмотря ни на какие заявления, царь самым обескураживающим образом продолжал рассылать инструкции. Того же Барклая он осыпал письмами с дотошными вычислениями, указывая среди прочего, сколько фуража должно перевозиться на одной телеге. Остальным командирам под началом Барклая он также направлял приказы и требовал докладов, даже не позаботившись поставить в известность об этом командующего{250}.

Сонм советников и ничем особо не занятые офицеры в свите царя чувствовали необходимость оправдать собственное бытие при государе. «Проект следовал за проектом, планы и диспозиции, одни противоречившие другим, вызывавшие всякий в свою очередь зависть и поношения, лишали главнокомандующего спокойствия духа», – отмечал А. Н. Муравьев, офицер из штаба Барклая. «В окружении царя каждый старался изловчиться, чтобы непременно быть замеченным и показать свою важность, – соглашался с Муравьевым Фридрих фон Шуберт, молодой штабной офицер. – Советы и планы кампании текли со всех сторон, и, чтобы не потерять терпения при отклонении всех свежих проектов и суметь противостоять интригам против себя, Барклаю требовалась вся его стойкость сполна». Сам Барклай в письме к жене характеризовал ставку как «настоящее осиное гнездо интриганов». Цесаревич Константин превратил штаб-квартиру гвардейского корпуса в свой личный двор, по чем зря понося Барклая и поддерживая любого, кто выступал против него. Беннигсен и еще дюжина злопыхателей постоянно источали яд в уши царя и ставили в вину Барклаю любые мыслимые просчеты и ошибки. Александр же потом выговаривал все главнокомандующему{251}.

Барклай пошел до известной степени на риск, назначив новым начальником штаба генерал-майора Алексея Петровича Ермолова, высокого, яркого человека с очень глубокими серыми глазами и римским профилем, крайне популярного у военнослужащих рангом пониже, называемого некоторыми «героем субалтернов». Барклай знал Ермолова как старого приятеля Багратиона, тоже ненавидевшего засилье «немцев» в армии. Но Ермолова отличали ум и высочайшая компетентность, а потому, несмотря на разногласия, от него можно было ожидать продуктивного сотрудничества. Барклай также сделал генерал-квартирмейстером своей армии тридцатипятилетнего полковника Карла Фридриха фон Толя, которого Ермолов ценил, хотя и считал его слишком самоуверенным и, пожалуй, чересчур самодовольным. Более чем вероятно, путем назначения Ермолова начальником штаба 1-й Западной армии ее командующий стремился заручиться доброй волей Багратиона{252}.

Перед выступлением из Вильны Барклай написал Багратиону с просьбой отходить максимально быстро, чтобы поскорее соединить обе армии. Оскорбленный приказом к отступлению, пылкий Багратион выражал раздражение перед любым готовым слушать его человеком. «Нас собрали на границе, разбросали по ней точно пешек, потом, посидев там открывши рты по всей длине рубежа, они снялись и побежали, – жаловался он в письме Ермолову. – Сие столь же вызывает во мне отвращение, сколь и сводит меня с ума». Аракчееву он писал, что им следовало не отступать, а атаковать и озвучивал подозрение, которое не ленился пропагандировать. «В армии и в России никого не убедить, что нас не предали», – уверял Багратион{253}.

Хотя царь и сетовал, что Багратион двигается слишком медленно или идет не в том направлении, он в то же время не приказывал ему следовать распоряжениям Барклая, в результате чего Багратион наслаждался полной свободой в плане выполнения или невыполнения указаний Барклая. На деле, вероятно, это и спасло 2-ю Западную армию, поскольку Багратион, игнорируя наказ Барклая любой ценой поскорее объединить обе армии, нашел собственный способ выбраться из устроенной ему Даву западни. Однако вряд ли следовало ожидать от главнокомандующего понимания и высокой оценки подобных действий.

Сам он отступал аккуратно и осмотрительно. Единственное, что мог с уверенностью контролировать Барклай – 1-ю Западную армию, и он совершенно благоразумно считал важным сделать все возможное для сохранения ее целостности и боеспособности. Поспешное отступление, когда колонны чуть ли не бегут опрометью, неизбежно обрекает отставших от частей солдат и материальные ценности на попадание в руки противника.

Французов поразила четкость отхода 1-й армии, они удивлялись, сколь редко встречались им брошенные повозки. Отбившихся от своих попадалось куда меньше, чем следовало бы ожидать, и, пожалуй, самой большой потерей стали 10 000 или около того солдат, набранных в литовских губерниях, которые либо разбежались по домам, либо присоединились к польским формированиям наступающей армии Наполеона{254}.

Сам Александр словно бы и не ощущал потребности поторапливаться с отходом 1-й армии, и поразительное благодушие царя отражалось на настроениях его окружения. «В основном все идет хорошо, – писал Нессельроде жене вскоре после оставления Вильны. – Не надо бояться нашего отступления, on n'a recul'e que pour mieux sauter»[62]. Царя крайне обрадовал приезд Лео фон Лютцова, прусского гвардейского офицера, уволенного на родине из армии в 1806 г. Желая продолжать воевать с французами, он в 1809 г. поступил на австрийскую службу, а после поражения Австрии уехал в Испанию. В 1811 г. Лютцов попал в плен к французам в Валенсии, но сумел сбежать из тюрьмы на юге Франции и пешком прошел через Швейцарию, Германию и Польшу в Россию, где предложил свой клинок царю. Его появление выглядело красноречивым свидетельством того, какое место занимал Александр в умах многих европейцев. «Ну вот и началась война, – писал царь Бернадотту 4 июля, – и я твердо решил сделать так, чтобы она продолжалась годами, даже если мне придется сражаться на Волге». Пока же он, однако, надеялся дать бой противнику в Дриссе{255}.

В Дриссу с заданием осмотреть лагерь и доложить о состоянии его готовности отправили майора Клаузевица, но поскольку тот не говорил по-русски, а единственным документом ему служила записка за подписью Фуля на французском языке, очутившись на месте, майор угодил под арест как шпион[63]{256}. Когда же он, в конце концов, выбрался из передряги и вернулся с докладом к Александру, то, хотя и посыпал словами направо и налево, чтобы не бросить тень на друга, Фуля, все же ясно дал понять Александру, что в военном смысле лагерь непригоден. Его оценку разделяли и другие присутствующие, однако никаких изменений планов не последовало.

Александр прибыл в Дриссу 8 июля, и Фуль повел его на экскурсию по укреплениям, сосредотачивая внимание на более выигрышных пунктах. Окружение царя хранило ледяное молчание и отводило глаза всякий раз, когда тот поворачивался к генералам и офицерам свиты, ожидая услышать их одобрение слов Фуля. Наконец, полковник Александр Мишо, способный офицер, ранее находившийся на сардинской службе, набрался храбрости и громко заявил о непригодности лагеря с военной точки зрения. Один русский генерал уверял, будто видел, как Александр заплакал от безнадежности, но быстро овладел собой{257}.

1-я Западная армия притащилась в Дриссу 11 июля. Александр выпустил пышное воззвание к войскам с обещанием перейти к действиям и добиться успеха, равного по значимости победе в Полтавской битве. Все возрадовались, хотя солдаты никак не могли взять в толк, почему, прежде чем предоставить шанс сразиться с врагом, их заставляли две недели отступать. Однако на следующий день Александр склонился перед соображениями разума, решил оставить Дрисский лагерь, отступить к Витебску и дать-таки французам битву на более выгодной позиции.

Александр, несомненно, сделал правильный выбор, ибо Дрисский лагерь оказался бы западней для русской армии, где противник окружил и уничтожил бы ее. Тем не менее, сам царь теперь очутился в очень неудобном положении. Постыдное бегство из Вильны и поспешный отвод войск вызывали неизбежный вопрос: зачем же они сосредотачивались на границе, если не для ее защиты, и что сам Александр делал в армии, если обратился в бегство при первых же известиях о наступлении французов.

Услышав об отступлении, люди в Москве и Санкт-Петербурге испытали состояние ошеломленности. Ведь единственным оправданием действий Александра являлся будто бы выполняемый войсками заранее разработанный план по заманиванию французов к оборонительным сооружениям Дриссы. Однако теперь, когда от затеи отказались, политика царя лишалась фигового листочка.

Все его достижения за две недели кампании выразились в оставлении на милость противника огромных территорий империи, включая и самый крупный после Москвы и Санкт-Петербурга город, при этом Александр измотал армию, потерявшую около одной шестой численности, а к тому же и огромное количество припасов на складах.

Явно приходило время прислушаться к совету сестры и уехать из армии, но царь боялся, как бы его не обвинили в оставлении войск в самый критический момент. К тому же, пусть память об Аустерлице оживала перед его внутренним взором кошмарными сценами, он хотел походить на знаменитого тезку, Александра Невского, изгнавшего иностранных захватчиков из Святой Руси во главе своих воинов.

К счастью для Святой Руси, Шишков, пришедший к выводу, что армии грозит разложение и распад, взял дела в собственные руки. Он решил всенепременно убедить Александра покинуть ставку и обсудил сей тонкий момент с Балашовым, который согласился с доводами статс-секретаря, и уже вдвоем они уговорили Аракчеева поддержать их. Шишков написал докладную с настоянием, что место царя в столице, а не в действующей армии, ибо в сложившемся положении задача государя – сплотить вокруг себя народ и набрать побольше солдат. Затем все трое поставили подписи под документом, который затем и лег на стол Александра среди других бумаг.

Собираясь оставить Дриссу утром 16 июля, царь не обратил внимания на докладную, но по прибытии в Полоцк вечером того же дня сказал Аракчееву: «Я прочитал вашу бумагу». По прошествии двух часов он сел на коня и поскакал повидаться с Барклаем, какового застал за скудным ужином в конюшне. Они провели вместе час, а когда вышли, Александр обнял Барклая со словами: «Прощайте, генерал, вновь прощайте, au revoir. Я вверяю армию вашему попечению. Не забывайте же – она у меня одна». Царь вскочил в седло и отправился обратно в Полоцк, где распорядился относительно собственного отъез да в Москву на следующий день{258}.


9
Цивилизованная война

В то время как пребывание в ставке Александра негативным образом сказывалось на действиях русских армий, отсутствие Наполеона на передовой стало и вовсе пагубным для французов. Он позволил себе увлечься политическими и управленческими заботами в Вильне, где провел две драгоценный недели, за которые фактически утратил инициативу.

Не сумев поймать в ловушку и разгромить Багратиона, император французов приказал Даву следовать за ним и развернул в северном направлении войска принца Евгения, чтобы не позволить 2-й армии соединиться с 1-й армией Барклая. Ту энергично преследовал сильный кавалерийский авангард под командованием Мюрата. Подобные действия в обычных условиях либо вынудили бы противника дать бой французам, либо его отступление превратилось бы в бегство, но форсированные марши относились к сильным сторонам русских войск. На деле напористое преследование Мюрата привело лишь к уничтожению кавалерии Grande Arm'ee, обернувшееся катастрофическими последствиями позднее в ходе кампании.

Впрочем, это была ошибка не одного лишь Мюрата. Сосредоточив вместе корпус из 40 000 чел. кавалерии, Наполеон создал величайшие трудности в истории военного дела в части обеспечения фуражом. Определив этому корпусу задачу подвижного острия наступления, император французов обрек конницу на разбазаривание собственных сил и ресурсов. После длительного дневного марша, часто сопряженного со стычками с казаками или другими частями русского арьергарда, солдатам и лошадям приходилось ночевать на открытом бивуаке, нередко не имея пищи для солдат и корма для животных, в результате последние радовались даже жухлой соломе с крыш крестьянских изб.

Рано утром коней седлали, собирая под «la Diane»[64] на длительное ожидание, пока вернутся все разъезды с донесениями о происходящем, – канитель, продолжавшаяся не один час. Длинные переходы и недостаток отдыха неминуемо вели к натиранию спин под седлом и другим напастям, не говоря уж об элементарной усталости лошадей. И ко всем этим факторам добавлялась и другая большая сложность – поведение самого Мюрата.

Мюрат являл собою одну из самых колоритных личностей своего времени. «Он вечно носил грандиозные и причудливые наряды, навеянные польскими и мусульманскими мотивами, сочетавшие дорогие ткани, убийственно яркие цвета, меха, вышивку, жемчуг и бриллианты, – писал современник. – Волосы ниспадали на широкие плечи длинными вьющимися локонами, густые черные бакенбарды и блистающие глаза дополняли ансамбль, заставляя других видеть в нем какого-то шарлатана». Твердо решив выглядеть в походе наилучшим образом, Мюрат прихватил с собой не только все карнавальные костюмы, но и, согласно свидетельству одного из его офицеров, целый воз духов и косметики{259}.

Самыми большим достоинствами Мюрата были его безрассудная храбрость и способность вселить отвагу в души солдат. Он без страха стоял под огнем или возглавлял лихие атаки конницы, часто даже от презрения к врагу не вынимал из покрытых драгоценными камнями ножен дорогую саблю, размахивая вместо нее ездовым стеком. Но вместе с тем он ничего не смыслил в тактических вопросах, не говоря уж о стратегии. Маршал славился как мастер ненужных и самоубийственных кавалерийских атак.

Будучи превосходным наездником, Мюрат, однако, совершенно наплевательским образом относился к вопросам состояния животных, каковая тенденция передавалась служившим под его началом генералам, о чем свидетельствовал капитан 16-го конно-егерского полка. «Я приведу только один пример среди множества подобных, – писал он. – Отправившись в дозор с сотней всадников вечером после боя при Вязьме, я пробыл на посту без смены до следующего полудня, имея строгий приказ не расседлывать коней. Лошади оставались под седлом с момента ранее шести часов утра предыдущего дня. Не имея ничего для своего пикета, даже воды поблизости, ночью я отправил офицера для объяснения моего положения генералу с просьбой к нему раздобыть немного хлеба и помимо всего прочего овса. Тот ответил, что находится здесь, чтобы бросать нас в бой, а не откармливать. Так наши лошади на протяжении тридцати часов оставались без воды и пищи. Когда я вернулся из дозора, наступал момент выступления. Мне дали час на приведение в порядок моего отряда, после чего пришлось догонять колонну на рыси. Я был вынужден оставить в тылу дюжину солдат, чьи кони не могли идти»{260}.

Проезжая мимо частей кавалерии Мюрата на марше всего через какие-то три недели после начала похода, князь Евстахий Сангушко, один из адъютантов Наполеона, отмечал, что «лошади покачивались на ветру». Коленкур наблюдал стычку французской кавалерии с неприятельским арьергардом примерно в то же самое время и испытал изрядный шок, увидев как после нескольких атак всадникам приходилось спешиваться и вести лошадей обратно в поводу, когда же противник контратаковал, они вынужденно бросали коней и спасались бегством на своих двоих, поскольку так получалось быстрее, чем если бы они попытались уйти от врага верхом на измотанных животных{261}.

Когда Мюрат доложил о занятии Барклаем позиций в Дриссе, в мозгу Наполеона начал складываться новый план. Он пойдет на Полоцк, сомнет за счет такого маневра левое крыло Барклая и отрежет его не только от Багратиона, но и от источников снабжения на востоке. После чего император атакует и потеснит врага в западном направлении к морю, там, где пролегал маршрут наступления корпусов Удино и Макдональда. Оставив Маре в Вильне обеспечивать связь ставки с внешним миром, Наполеон отправился претворять задуманное в жизнь.

Русские и в самом деле подставили себя из-за напрасно потерянного в Дриссе времени, и план Наполеона, несомненно, закончился бы разгромом и уничтожением 1-й армии, если бы не так нехарактерные для него нерешительность и медлительность. В то время как русские обсуждали достоинства позиции Фуля, император французов зачем-то мешкал в Вильне. 16 июля, когда он наконец-то выступил, лагерь в Дриссе оставляли последние части русской армии.

Проведав об уходе русских из Дриссы, Наполеон подкорректировал план и двинулся на Витебск, а не на Полоцк, надеясь обойти их с фланга там. Но достигнув 25 июля Бешенковичей, узнал, что Барклай улизнул у него из-под носа. Мюрат, возглавлявший наступление силами кавалерийского авангарда, столкнулся с неприятельским арьергардом около Островно. На сей раз русские не отошли, а дали бой. Услышав о том, Наполеон обрадовался. «Мы накануне великих дел», – писал он к Маре в Вильне, обещая в дополнение скоро объявить о победе{262}.

Судя по всему, Барклай намеревался дать-таки французам сражение на подступах к Витебску. Он оставил графа Остермана-толстого с 4-м корпусом из примерно 12 000 чел. перекрыть дорогу в Островно, распорядившись задержать продвижение французов и выиграть время для развертывания армии. Со свойственной ему напористостью Мюрат бросил кавалерию на русских. Гусары генерала Пире произвели великолепную атаку, позволившую им захватить русскую батарею[65], а сам Мюрат возглавил несколько атак, в ходе которых отбросил русских, заставив их отходить в беспорядке. Однако реальным образом продвинуться у него не получалось, в особенности после того как противник занял позиции в леске, тогда как ни пехоты, ни артиллерии для поддержки конницы у маршала не имелось.[66]. Вечером его усилила подтянувшаяся пехотная дивизия генерала Дельзона, и русским снова пришлось отступить, несмотря на упорное сопротивление.

Первое серьезное боевое столкновение Русской кампании стало огневым крещением для многих с обеих сторон, и поручик русской артиллерии Радожицкий был глубоко поражен ужасам кровопролития. «Сердце содрогалось от таких предметов, – писал он. – Неприятное чувство овладело мною, глаза помрачились, колени не сгибались». Кто-то из старых канониров его 3-й легкой артиллерийской роты сказал молодому офицеру, что страх уйдет, как только они вступят в бой. И действительно, командуя огнем пушек и стреляя по французам, Радожицкий не ощущал ничего кроме ярости{263}.

После захвата местечка Островно в тот вечер французов ждало глубочайшее разочарование. «Не было никого, кто бы воздал дань восторга солдатам, которую они сполна заслужили, – писал Раймон Фор, врач из 1-го кавалерийского корпуса. – Не было стола, сидя за коим вместе, они могли бы вспоминать о деяниях того дня».

Следующим утром Фор выехал на поле боя. «Дерн был перепахан и усеян людьми, лежавшими во всевозможных положениях и искалеченными самым разными способами. Некоторые почернели, обожженные взрывом зарядного ящика, другие, казавшиеся мертвыми, все еще дышали, и если подойти к ним поближе, можно было услышать их стоны. Они лежали, некоторые положив головы на тела товарищей, умерших несколькими часами ранее, пребывая в некой апатии, в болевом забытьи, из коего будто бы не желали возвращаться, не обращая внимания на проходивших мимо людей. Они ни о чем не просили, наверное, потому, что знали – надеяться не на что»{264}.

Сражение возобновилось тем утром примерно в восьми километрах к востоку[67], где русские, усиленные пехотной дивизией Коновницына и кавалерийским корпусом генерала Уварова, дали бой французам с целью задержать их продвижение. Они перешли в контратаку, посеяв смятение в рядах французов, но положение восстановил Мюрат, лично возглавивший лихой кавалерийский бросок, достойный описания поэта. Поддержку ему оказывала пехота Дельзона. Русские потерпели поражение. Только своевременный подход подкреплений в виде гренадерской дивизии генерала Строганова стабилизировал строй и позволил побежденным отойти в порядке[68].

Наполеон провел значительную часть той ночи в седле, подгоняя войска в предвкушении вожделенной битвы. К полудню на следующий день, 27 июля, император французов мог наблюдать войска Барклая, построенные у Витебска, за рекой Лучосой. Подступы к реке оборонял кавалерийский корпус графа Палена[69], поддерживаемый пехотой и казаками. Наполеон сам руководил действиями по очистке от них территории, пользуясь возможностью провести рекогносцировку позиции русских. Борьба выдалась тяжелой. Многие части Наполеона только подтягивались по дороге, а потому тот решил отложить сражение до следующего утра. Такой шаг не только представляется нехарактерным для него, но, к тому же, оказался и глубочайшей ошибкой, поскольку, как указывал адъютант Ермолова поручик Павел Граббе[70], если бы император провел решительную атаку тем вечером, русские, также не готовые к битве, потерпели бы поражение{265}.

Наполеон не слезал с коня до десяти часов вечера, занимаясь расстановкой частей и соединений по мере их прибытия. Те, кто уже разбил лагерь, деятельно готовились к завтрашнему дню. Сражения рассматривались как праздники и, как таковые, требовали наилучшего вида от воинов. Они распаковывали парадную форму, драили латунные пряжки, пуговицы и эмблемы и с отчаяньем, граничившим с воодушевлением, чистили трубочной глиной ремни портупеи. Все ждали битвы, но никто не жаждал ее так сильно, как сам Наполеон. Желая спокойной ночи Мюрату, он не скрывал волнения. «Завтра в пять. Солнце Аустерлица!» – произнес император французов, вспоминая важнейший момент военной карьеры, навсегда запечатлевшийся в памяти его как символ победы, когда солнце вдруг засияло через утренний туман в день легендарного сражения{266}.

«Люди провели ночь за подготовкой, а восход величественного июльского солнца [28-го числа] застал нас уже в парадной форме, – писал гвардейский моряк Анри Дюкор. – Оружие блистало, подрагивали султаны, радость и удовлетворение виднелись на всех лицах, веселое настроение царило повсюду». Но веселье обернулось разочарованием, а потом и горькой злобой и даже до некоторой степени отчаянием, когда, начав выдвигаться на позиции для битвы, солдаты обнаружили вдруг, что за ночь противник совершенно испарился{267}. Наполеон испытал глубочайшее огорчение.

Трудно сказать с уверенностью, действительно ли Барклай намеревался дать французам сражение. В своем рассказе о кампании он говорит об этом утвердительно. Генерал располагал более чем 80 000 чел., тогда как противостоял он корпусам Нея и Евгения, кавалерии Мюрата и гвардии, а не всей Grande Arm'ee, а потому, даже несмотря на численное превосходство неприятеля, диспропорция была бы не так велика. К тому же на него со всех сторон давили свои, побуждая дать бой. Ропот в отношении него и всех «немцев» в ставке перерос в открытие обвинения в некомпетентности, трусости и даже предательстве, каковые чувства начинали охватывать и простых солдат. «Смею вас заверить, Ваше Величество, что не пропущу никакой благоприятной возможности нанести вред неприятелю, – писал командующий Александру 25 июля, когда войска начали выходить на позиции под Витебском, – тем не менее, важнейшие соображения сохранения и безопасности армии будут оставаться неотъемлемыми составляющими моих действий против вражеских войск»{268}.

Последняя фраза предполагает откровенный поиск Барклаем причины отказа от сражения, и во второй половине дня 27 июля, пока обе армии сталкивались в стычках и перестрелках и перед самым решением Наполеона перенести битву на утро, русский командующий получил желаемое. В штаб-квартиру прибыл курьер с известием о неудаче Багратиона с его 2-й армией в попытке прорваться к Орше, откуда тот мог бы придти на выручку 1-й армии. Как оказалась, путь под Салтановкой русским перекрыл Даву, который, несмотря на подавляющее численное превосходство неприятеля, нанес ему поражение 23 июля, вынудив повернуть на юг.[71]. В результате ожидать от Багратиона помощь Барклаю не приходилось, на что последний, вероятно, вряд ли по-настоящему рассчитывал, но и, как он видел теперь без сомнения, даже в случае его победы над Наполеоном при Витебске, в тылу у 1-й армии все равно окажется корпус Даву (силу которого русские переоценивали), а если она повернется для боя с ним, тогда сзади очутится Наполеон, в лучшем случае потрепанный, но не разгромленный. Посему русский командующий принял единственное благоразумное решение. Он создал у Наполеона впечатление готовности биться, а сам улизнул, как только пала ночная тьма, оставив лишь небольшое количество казаков, чтобы те продолжали поддерживать горящими лагерные костры{269}.

Действия эти не являлись частью какого-то нового плана по заманиванию противника в Россию, но результатом суровой необходимости. «Не могу отрицать, что, хотя многие соображения и обстоятельства в начале военных действий сделали необходимым оставление границ нашей земли, лишь совершенно против воли своей вынужден я взирать, как сие обратное движение продолжается на пути к самому Смоленску», – написал Александр Барклаю пару недель спустя. Смоленск рассматривался им как самая дальняя точка для отхода{270}.

Барклай сделал все правильно. Оставшись на месте и дав бой французам, он почти безусловно проиграл бы, что повлекло за собой потерю единственной, по словам Александра, армии, которой он располагал. Даже в самом маловероятном случае победы Барклая, она ни в коем случае не стала бы решительной, поскольку он разбил бы только часть войск Наполеона, и не привела бы к изгнанию французов из России. И наконец, лишив Наполеона и его армию шанса сразиться с собой, русский командующий нанес сильный удар по боевому духу неприятеля. 28 июля, когда французы и их император овладели Витебском, они пребывали в самом скверном настроении.

Солдаты находились на пределе сил. Они шли маршем три месяца, а иные формирования, как, например, полк фланкеров Императорской гвардии, состоявший преимущественно из только что закончивших школу юнцов, прошагал весь путь от Парижа с единственной дневной передышкой в Майнце и потом еще одной – в Мариенвердере. Некоторые части маршировали по тридцать два часа кряду с парой часов короткого отдыха в промежутках, покрывая за это время до 170 километров. Карл Иоганн Грюбер, баварский кирасирский офицер[72], вспоминал, что на одном из переходов его солдаты смертельно вымотались и, «едва прозвучала команда “Стой!”, как они попадали на землю и тотчас же заснули, даже не озаботившись приготовлением хоть какой-то пищи». И пусть бы они не выступали рано следующим утром, все равно им приходилось претерпевать утомительный ритуал «la Diane»{271}.

С выдвижением войск из Германии в Польшу, качество дорог ухудшилось, когда же армия перешла Неман, под ногами – в зависимости от погоды – скрипел песок или хлюпала грязь. Прокладывание себе пути в таких условиях требовало иногда вдвое больше усилий, чем марш по дороге с твердым покрытием. Местность между Неманом и собственно границей России отличалась фрагментарно изрядной лесистостью и заболоченностью. Земля там изрезана множеством маленьких речушек, зачастую протекающих по дну глубоких оврагов. Существовавшие мосты нередко представляли собой лишь несколько положенных рядом бревен, а потому, когда под рукой не оказывалось саперов, пехота, кавалерия, артиллерия и снабженческие фуры скатывались в овраги, а потом с трудом поднимались на противоположную сторону.

Если путь лежал через лес, тропы там становились порой такими узкими, что пехоте приходилось рассредотачиваться, в то время как передки и орудия там и вовсе не пролезали. Кавалеристы только успевали увертываться от веток, представлявших особую угрозу для тех, кто, как бойцы итальянской Guardia d’onore (Почетной гвардии), носили высокие каски римского фасона, словно бы специально созданные цепляться решительно за все. «Многие седоки, засыпавшие в седлах от усталости, ударялись головами о ветви, – констатировал Альбрехт Адам, художник, следовавший в походе вместе со штабом принца Евгения. – Каски либо сваливались, либо перекашивались и сидели набекрень, удерживаемые подбородочными ремнями, а несколько солдат даже упали на землю»{272}.

Сами объемы движения по дорогам и тропам страны делали пыль или грязь неотвязными спутниками армии. Условия и количество людей вызывали образование пробок, отставание, споры по поводу первоочередности, а порой и драки. Орудийный расчет, остановившийся починить упряжь или позаботиться о захромавшей лошади, терял свое место, а потом ему приходилось буквально-таки сражаться с пехотными частями, не желавшими впустить артиллеристов в поток движения, в результате орудие с прислугой отбивалось от батареи и не могло соединиться с ней сутки или больше. А при многонациональном составе армии споры из-за очереди могли обернуться совсем уж скверными последствиями.

Опытные и закаленные солдаты привыкли к тяготам, они знали, что шагать пешком сотни миль с тяжелыми ранцами, патронными сумками, саблями и ружьями совсем не то, что отправиться на загородную прогулку. Но никто из них не припоминал таких трудных и мучительных переходов, как в той кампании. К середине июля большинство пеших бойцов шли уже босиком, поскольку их башмаки совершенно развалились, и даже знаменитые веселым нравом французские пехотинцы переставали распевать песни на марше.

Во Франции, Германии, Италии и даже в Испании солдаты в ходе маршей обычно находили квартиры для постоя в городах и селениях и ночевали под открытым небом только накануне сражения. Тут же вопрос о размещении кого-то в жалких деревнях восточных районов Польши и западных губерний России даже не стоял. Солдаты не спали под крышей все пять недель с момента перехода через Неман, поскольку у них обычно не бывало времени соорудить какие-нибудь шалаши из веток и тому подобного подручного материала. Предусмотрительные офицеры обзавелись холщовыми спальными мешками для себя, но их воины имели лишь шинели, под каковыми и устраивались на ночь. Особенно тяжело свыкались с суровым военным бытом молодые новобранцы, впервые очутившиеся так далеко от дома.

Теплыми летними вечерами бивачная жизнь еще могла показаться чем-то приятным, когда кто-то из полковых музыкантов или любителей побренчать наигрывал мелодию, а другие курили трубки и слушали, сгрудившись у костров.

Подобные сцены, безусловно, захватили воображение девятнадцатилетнего барона Икскюля, офицера русской императорской гвардии. «Ну и зрелище сегодня! – записал он в дневнике 30 июля. – Представьте себе густой лес, укрывший две кавалерийские дивизии своими величественными раскидистыми кронами! Лагерные костры, то мерцающие ярко, то затухающие, проглядывают через листву, их тепло возбуждает. Удивленному взору открывается картина: всюду люди, стоящие, сидящие и лежащие вокруг них. Отрывистые звуки, издаваемые лошадьми, и удары топоров, врезающихся в древа, чтобы дать пищу огню. И все это вместе с чернейшей ночью, которую мне только доводилось видывать, создавало и в самом деле столь же неизведанное, сколь и странное ощущение чего-то волшебного. Мне невольно вспоминалось о “Разбойниках” Шиллера и о первобытной жизни человечества в лесу». Стоит, пожалуй, заметить, что данный молодой человек отправился на войну с «Дельфиной» мадам де Сталь и поэмами Оссиана в седельной суме{273}.



Он забыл упомянуть о тучах мошкары, набрасывавшейся на людей, когда те маршировали через преимущественно заболоченные ареалы, или рассказать о том, что часто присутствовавшим у тех самых лагерных костров бывало нечего есть. Изматывающая жара июльских дней нередко сменялась пронзительно холодными ночами, а иногда солдатам приходилось укладываться спать под потоками проливного дождя. «Дождь и ночной холод заставлял нас оставлять горчащими лагерные костры около наших пристанищ на всю ночь, – вспоминал другой русский офицер. – Дым от мокрого кустарника, смешанный с дымом табака курильщиков, разъедал нам глаза и горло, заставляя нас плакать и кашлять»{274}. Даже в сухую погоду летом поутру выступает роса, а потому, когда проснувшиеся поднимались, одежда обязательно оказывалась мокрой. Впрочем, поднимались не все – некоторые умирали от переохлаждения в ночи.

Поскольку солдаты целый день шли маршем, привалы они делали всегда довольно поздно и вместо отдыха им сначала приходилось озаботиться разведением костров, сбором провизии и приготовлением какой-нибудь еды. «По моему разумению, то была самая трудная часть похода, – вспоминал граф Адриен де Майи, суб-лейтенант конных карабинеров. – Представьте себе, каково нам приходилось после перехода в десять лье по безжалостной жаре в касках и кирасах и часто без достаточной пищи, браться затем забивать овцу, свежевать ее, потрошить гусей, готовить суп и поддерживать огонь, чтобы прожарить то, что будем есть сегодня или прихватим с собой на следующий день»{275}.

Нередко они не располагали ничем, а потому приходилось отправлять людей на заготовку провианта в окрестностях. К моменту их возвращения с провизией или к приезду полковых снабженческих фур солдаты засыпали, потому поочередно одни из них готовили пищу, а другие отдыхали, и воины съедали ужин перед выступлением утром. Понятно, что они глотали еду в спешке, а иногда, когда вдруг звучал сигнал тревоги или приходил срочный приказ к выступлению, бросали все недоеденным.

В дневнике пьемонтца Джузеппе Вентурини, служившего лейтенантом в 11-м полку легкой пехоты, всюду через строчки сквозит дыхание тягот и нужды. «Ужасный день! – такими словами начинается запись от 20 июля. – Разбили лагерь в грязи, благодаря нашим кретинам-генералам. То же самое 21-го, 22-го, 23-го.

Но вот 24-го – на прекрасном лугу. Чувствовал себя словно во дворце. Меня назначили нести караульную службу при генерале Вердье[73]. В тот день мне повезло. Поел хорошего супа. 26-го у нас полку шестеро умерли от голода»{276}.

Голод становился худшим из несчастий. «Вы, кто никогда не корчился в голодных коликах, вы, чье нёбо не сохло от жажды, вы просто не знаете, что такое настоящая нужда – нужда, которая никогда не прекращается и которая, будучи лишь отчасти умилостивлена, становится все более насущной и более острой, – писал один из казначеев 1-го корпуса Даву. – Посреди великих событий, разворачивавшихся перед моими глазами, меня занимала одна главенствующая мысль: поесть и попить стало моей единственной целью – вот ось, вокруг которой сосредотачивалось все мое сознание»{277}.

Полковое снабжение, перевозимое фурами или представлявшее собой стадо скота, следовавшее за наступающим войском, неизбежно отставало, если солдаты увеличивали темп движения, и во многих случаях находилось в трех или четырех днях пути. В результате регулярная раздача пайков бывала явлением редким, если не сказать исключительным. Майор Эвертс из Роттердама, служивший в корпусе Даву, отмечал, что к моменту прихода в Минск у его людей на протяжении тридцати суток не было крошки хлеба во рту. Как утверждал капитан Шарль Франсуа из 30-го линейного полка, в предместьях Вильны им перепало две пайки заплесневелого хлеба – единственный раз за всю кампанию, когда вообще выдавали хлеб. И нельзя сказать, будто такие впечатления создавались у одиночек. «Как только мы перешли Вислу, регулярное снабжение и нормальное поступление еды закончились, и с того момента и вплоть до Москвы мы не получали и фунта мяса или хлеба или стакана бренди за счет упорядоченного распределения съестного или нормальной реквизиции», – докладывал генерал фон Шелер королю Вюртемберга{278}.[74]

Практически повсеместно задачи добычи продовольствия и приготовления его для себя становились заботой личного состава. Самыми находчивыми, по всем рассказам, зарекомендовали себя французы и поляки, которые доставали – путем покупки или грабежа – котелки для варки и прочую посуду и умели приготовить из самого безнадежного сырья блюда, если уж не насыщавшие надолго, то хоть ублажавшие желудок. Согласно мнению генерала фон Шелера, они оказывались и расторопнее в плане доставки снабжения, быстро отыскивали нужное и без промедления отправляли в часть, чтобы всякий получил долю из найденного. Когда все старались для общей пользы, дело спорилось. Вюртембергцы Шелера тут явно отставали, и если какой-то отряд находил еду, то члены его принимались набивать ею собственные желудки. Только потом они задумывались о том, как добраться с оставшейся добычей в части, к каковому моменту те уходили далеко вперед, а посему приходилось либо бросать груз, либо решиться заведомо отстать и нагнать своих когда-нибудь потом или не нагнать вовсе{279}.

Однако нужда – великий учитель, и Якоб Вальтер из вюртембергской дивизии в корпусе Нея[75] быстро научился отыскивать соления в бочонках, кадки с кислой капустой, горшки с медом, картошку и колбасу, спрятанные под полом или под поленницами, или же закопанные в огородах брошенных жителями и на вид опустошенных селений. «Тут и там носились кабаны, которых забивали палками, рубили саблями и кололи штыками, – писал он, – и порой еще живыми их раздирали на куски. Несколько раз мне удавалось отсечь себе что-нибудь, но приходилось жевать и глотать мясо сырым, поскольку голод мой не хотел ждать появления шанса приготовить мясо»{280}. Есть сырую свинину, как хорошо известно на печальных примерах, очень опасно, но даже и без того схемы питания с подавляющим преобладанием мяса, но при острой нехватке хлеба, риса и овощей, мощно били по желудкам и вызывали у солдат понос и дизентерию.

Около Корытни кавалерийский авангард Мюрата вступил в лагерь, недавно оставленный русскими. «Укрытия из веток стояли там нетронутыми, костры только что потушили, – замечал капитан Дюмонсо из 2-го (голландского) полка шволежеров-улан гвардии. – За лагерем позади находился ров, куда солдаты ходили справлять естественную нужду, и там я заметил значительные по объемам кучи экскрементов, покрывавших ареал, и пришел к заключению, что неприятельская армия питается в достатке». Как отмечал Генрих фон Роос, хирург 3-го вюртембергского конно-егерского полка Герцога Луиса, вообще самым лучшим способом определить по прибытию на недавно покинутую стоянку, кто побывал там, свои или чужие, было взглянуть на состояние уборных, поясняя, что «испражнения, оставленные людьми и животными с русской стороны, свидетельствовали о хорошем состоянии здоровья, в то время как наши совершенно явственно показывали, что вся армия – как лошади, так и люди – страдали от диареи»{281}.

Жажда также терзала солдат и коней с момента переправы через Неман. Дневные температуры достигали 36 °C, и многие из тех, кому довелось повоевать в Египте, клялись, что даже им никогда не приходилось маршировать в такую жару[76]. 9 июля 11-й легкий пехотный полк потерял от тепловых ударов одного офицера и двух солдат. «Воздух над широкими песчаными тропами, пролегавшими через бесконечные темные сосновые леса, был как в печи – столь угнетающе жаркий, что от духоты не спасали и легкие дуновения ветерка», – писал русский кавалерист, отступавший с армией под натиском французов. Случавшиеся иногда ливни вымачивали людей, не принося облегчения и не улучшая состояния местности, по которой они шли, и пар поднимался от обмундирования, в то время как вода уходила в песчаную почву. По причине разбросанности и редкости человеческого жилья нечасто встречались и колодцы, а в прудах же и канавах мучимые жаждой находили лишь неприятную солоноватую воду. Солдаты выкапывали ямки в земле и ждали, пока те наполнятся водой, но вместе с драгоценной влагой там оказывалось столько червей, что приходилось процеживать ее через платки прежде чем пить. Один из офицеров в штабе Бертье обзавелся личной коровой и разнообразными эссенциями, в результате чего мог угостить сослуживцев мороженым, но простые воины на марше довольствовались тем, что удавалось достать. «О сколько раз я бросался и падал на живот на дороге, чтобы попить из оставленных конскими копытами ямок жидкость желтоватой расцветки, от мыслей о которой у меня и сегодня выворачивается желудок», – вспоминал Анри Дюкор, бывший, безусловно, не единственным из тех, кто пил конскую мочу в колеях и ямах на дороге{282}.

Совершенно неудивительно, что многие умирали от обезвоживания или недоедания. Другие страдали от дизентерии. Особенно уязвимыми оказывались, судя по всему, немецкие контингенты. Солдаты в них были не такими находчивыми, как французы и прочие, в деле строительства укрытий, сбора посевов, перетирания зерна в муку, выпечки хлеба и приготовления похлебки из ничего. Солдат из Вюртемберга в особенности сильно донимала дизентерия: численность роты Карла фон Зуккова, например, сократилась со 150 до тридцати восьми человек без всякого участия противника[77], а самого кронпринца серьезная болезнь вынудила покинуть армию[78]. Баварцам тоже очень доставалось: когда их контингент из 25 000 чел. добрался до Полоцка, в нем насчитывалось всего 12 000. Вестфальцев жара косила толпами. К концу форсированного марша при температуре выше 32 °C от одного полка осталось только 210 чел. при штатной численности 1980{283}.

Парни покрепче мучились диареей, но продолжали нести свой солдатский крест, хватаясь за животы и время от времени резко бросаясь на обочину дороги, торопясь успеть вовремя спустить штаны. С Обеном Дютейе де Ламотом, двадцатиоднолетним офицером из бригады генерала Теста[79], приключилась в связи с этим крайне неприятная история. В какой-то момент он почувствовал столь острую потребность в дефекации, что поскакал с дороги, соскочил с седла, стянул панталоны, не имея секунды привязать коня. Пока он сидел, неспособный ничего предпринять, мимо проходил кирасирский эскадрон, и лошадь де Ламота увязалась за ним, увозя с собой саблю и большую часть пожитков хозяина – увозя навсегда, ибо тот так и не нашел ни коня, ни оружия, ни амуниции{284}.

На обочинах всюду попадались не только экскременты, но и останки лошадей и тела людей, умерших во время похода. «На некоторых отрезках дороги мне приходилось задерживать дыхание, чтобы не вывернулись внутренности и легкие, и даже ложиться и пережидать, пока пройдет приступ тошноты», – писал Франц Рёдер, офицер гессенской лейб-гвардии{285}.

Лошадям тоже ужасно доставалось от условий похода. Непривычные к рациону, который только и могли предложить им хозяева, животные мучились от колик и диареи или, напротив, от засорения кишечников. Один артиллерийский офицер рассказывал, как он сам и его солдаты бывали вынуждены запустить по локоть руку в заднепроходное отверстие несчастных лошадей, чтобы вытащить оттуда твердые как камни куски навоза. Без такой помощи кишечники надулись бы до предела и разорвались{286}.

Поскольку всадники постоянно находились в действии, лошади сплошь и рядом натирали себе спины. «Целые колонны состояли из сотен тех несчастных животных, которых приходилось вести в самом плачевном состоянии с гноящимися язвами на холке и спине, залепленными кусками пеньки, – свидетельствовал очевидец. – Они так сильно теряли в весе, что ребра торчали наружу, служа картиной для иллюстрации самых отчаянных лишений». Когда отличные скакуны, выращенные на конезаводах Франции и Германии, умирали, их приходилось заменять тем, что могла предложить страна, то есть в значительной степени неказистыми маленькими крестьянскими лошадками, прозванными в армии «cognats» («конья»), от польского «ko'n», то есть лошадь, или конь{287}.

Ко всем пунктам в длинном списке дискомфорта на марше надо добавить тучи отвратительных ос, слепней и комаров, каковые служат неотъемлемым атрибутом лета в той части мира, не говоря уж об ужасных тучах пыли, поднимаемой бредущими по дорогам людьми и лошадьми. «Пыль на дорогах была такой густой, что любой конь – серый или гнедой – казался в одну масть, как не чувствовалась разница и в цвете формы или лиц», – писал поручик из 5-го польского конно-егерского полка. Иногда пыль настолько сгущалась, что, чтобы солдаты не заблудились, командиры в пехоте приказывали бить в барабаны в голове каждой роты{288}.

Когда же видимость бывала сносной, войска на пути, который вел их словно бы в никуда, наблюдали всюду однообразный пустынный пейзаж. Городки и села попадались редко и находились на значительном расстоянии друг от друга, к тому же большинство их оказывались опустошенными проходившими ранее солдатами. «Что видел я себе на горе за последние две недели, не поддается описанию, – рассказывал художник Альбрехт Адам в письме к жене. – Большинство домов покинуты и лишены крыш. В местах, где мы следуем маршем, крыши обычно из соломы, и она пошла на корм лошадям. Дома разрушены или разграблены, а жители бежали прочь, или же умерли с голоду, поскольку всю провизию у них забрали солдаты. Улицы завалены мертвыми конями, которые издают ужасный смрад в этакую жару, что стоит тут. И чем дальше, тем все больше лошадей умирают. Ужасная война. Кампания 1809 г. кажется в сравнении с этой приятной прогулкой»{289}.

Местное население просто-таки шокировало французов и их союзников поразительной нищетой и отсталостью. Евреи, – а без них не обходился ни один город и село в тех в прошлом польских землях, – с их врожденными предрассудками к инородцам крутились вокруг войск, чтобы покупать, продавать или обменивать самые разные предметы. «Если бы вы видели местность, по которой мы теперь бредем, моя дорогая Луиза, – писал генерал Компан молодой невесте, – вы бы знали, что в ней нет ничего красивого, даже и звезды на ней не прекрасны, и если бы кто-нибудь вздумал создать гарем из четырех жен для султана здесь, пришлось бы рыскать в поисках по всей стране»{290}.

Другое обстоятельство, действовавшее на нервы, а в равной степени и поражающее своей новизной, заключалось в краткости летних ночей в северных землях. «Много раз, когда мы разбивали бивуак на ночь, огромное сияние солнца все еще виднелось в небе так, что между закатом и восходом оставался лишь короткий промежуток, – писал Якоб Вальтер из Штутгарта. – Яркая краснота не сходила до самого рассвета. На ходу, бывало, думалось, будто смеркается, но вместо того наступал ясный день. Ночная пора продолжалась самое большее три часа, и свечение солнца никогда не прекращалось»{291}.

Откуда бы ни происходили солдаты, из Германии или Португалии, все равно они находились очень далеко от дома, и тревога их росла с каждым шагом, сделанным по дороге вперед. Такие чувства в особенности сильно владели молодыми новобранцами, но даже и старые солдаты потом поговаривали, будто наступление в России в некотором смысле было даже хуже, чем столь печально знаменитое отступление. Иные дезертировали и направлялись домой. Сотни кончали жизнь самоубийством. «Каждый день раздавались одиночные выстрелы из зарослей по сторонам дороги», – вспоминал Карл фон Зукков. Командиры отправляли дозор проверить, что происходит, солдаты возвращались и докладывали: еще какой-то человек застрелился. И свести счеты с жизнью отваживались далеко не одни только зеленые новобранцы. 14 июля майор фон Линднер из 4-го баварского пехотного полка с отчаяния перерезал себе бритвой горло{292}.

Согласно данным commissaire des guerres (военного комиссара) Белло де Кергора, к моменту прихода армии к Витебску она сократилась на треть, не дав ни единого сражения. Потери Висленского легиона составляли от пятнадцати до двадцати человек в каждой роте. «В нормальной кампании, – уверял один офицер, – две настоящих битвы не смогли бы до такой степени снизить нашу численность». Итальянская армия уменьшилась на треть, хотя в отдельных частях урон превышал и эту планку: одна недосчиталась 3400 из всего 5900 чел. 3-й корпус Нея съежился с 38 000 до 25 000 чел{293}.

Больше всех страдали немецкие контингенты. «Пища скверная, а туфли, рубахи, панталоны и гетры так изорвались, что большинство солдат шагают в обносках босиком. Вследствие чего они становятся непригодны к службе, – докладывал королю Баварии генерал Эразм Деруа. – Более того, я с сожалением должен сообщить Вашему Величество о том, что такое состояние дел влечет за собой серьезное ослабление дисциплины, а дух подавленности, разочарования, негодования, непослушания и нарушения субординации столь высок, что совершенно невозможно предсказывать, как все повернется»{294}.

Но хуже всех приходилось полякам Понятовского и вестфальцам, поставленным теперь под командование генерала Жюно. Им выпал жребий следовать через самые запустевшие районы в то время как им, приведенным в движение позднее основных сил Grande Arm'ee, приходилось наверстывать упущенное время после того, как Наполеон поменял планы и велел им преследовать Багратиона.

Как ни удивительно, потери в живой силе в действительности пошли на пользу Grande Arm'ee. Ряды воинов очистились от слабейших – от тех, кого и вовсе не стоило бы отправлять на войну. Однако прежде чем умереть, они способствовали замедлению действий войск, немало опустошили территории, где проходили, и настолько перегрузили механизмы машины снабжения, что та так и не вернулась в нормальное состояние. Вместе с тем впечатления от вида умиравших тысячами товарищей скверно сказывались на моральном состоянии уцелевших.

Наполеон обычно проявлял в походах большую активность. Он вставал как правило около двух или трех часов утра и не отходил ко сну раньше одиннадцати. Император носился всюду по ареалу театра военных действий в карете, которая позволяла ему работать и за которой следовали верховые лошади, чтобы Наполеон мог, вскочив в седло одной из них, отправиться на рекогносцировку позиций или дать смотр войскам. Его адъютанты, ехавшие за каретой и частенько не располагавшие заводным конем, сталкивались с трудностями в попытках не отстать от государя и главнокомандующего, особенно когда тот без оглядки уносился прочь на галопе.

Но уже сам размах Grande Arm'ee в начале похода и разброс множества корпусов на очень широком ареале не позволяли Наполеону лично видеть большую часть войск, не давали шанса посетить их на марше или на бивуаке, как он поступал всегда прежде. В результате он не наблюдал своими глазами состояния армии и не чувствовал царивших в ней настроений, тогда как и солдаты не ощущали его присутствия и всегдашней энергичности в ведении кампании, к чему многие так привыкли. Он изучал списки и сравнивал числа, зачастую неточные, читал и выслушивал рапорты людей, порой готовых сделать ему приятное, а не сказать правду. Как отмечал генерал Дедем де Гельдер[80], все командиры прибавляли данные по численности войск, чтобы лучше выглядеть перед начальством, вследствие чего, согласно этим калькуляциям, Наполеон думал, будто имеет на 35 000 чел. больше, чем в действительности наличествовало на данной стадии{295}.

Наполеон лицезрел войска только в бою или в парадном строю на смотре перед его персоной, когда, взбодрившиеся и настроившиеся на встречу с ним, они выглядели да и чувствовали себя наилучшим образом. Посему император демонстрировал тенденцию отбрасывать и не выслушивать те немногие доходившие до него честные донесения в отношении фактического состояния частей и соединений. Такие рапорты не нравились ему, и он считал их проявлением паникерства. Дай он себе труд присмотреться к ситуации повнимательнее, он бы понял необходимость срочной реорганизации дел.

Огромное кавалерийское соединение Мюрата перестало оправдывать себя, поскольку не преследовало каких-то посильных ему военных целей и оказывалось не в силах элементарно прокормиться. Кавалеристам было бы куда проще добывать фураж для лошадей, а сами части и подразделения приносили бы больше пользы, если бы действовали в составе отдельных бригад и дивизий и распределялись по разным корпусам.

К тому же большинству командиров в реальной обстановке становилась очевидной необходимость «прополки» артиллерии. Русская артиллерия не только находилась на высоте в плане качества, но и пользовалась материальной частью большего калибра, а потому многие десятки легких полевых орудий, которые тащили за собой французы, оказывались по большей части бесполезными. Преимущественно для психологического воздействия Наполеон придал каждому пехотному полку по батарее 3-фунт. или 4-фунт. пушек[81]. Они оправдывали себя в стычках между небольшими войсковыми формированиями, но не в правильном сражении, где русские разворачивали свою артиллерию. Между тем применение таких пушек поглощало огромные силы, требовало тысяч лошадей и тонн фуража. Из-за нехватки тягловых животных многие орудия оставлялись частями по пути, например, в Вильне, как и в других местах, но потом их изо всех сил старались утащить с собой, хотя следовало бы просто бросить.

Согласно некоторым источникам, войдя в приготовленные для него покои в Витебске, Наполеон снял саблю и, бросив ее на покрытый картами стол, воскликнул: «Я останавливаюсь здесь. Хочу сплотить войска, проверить их, дать им отдых и заняться организацией Польши. Кампания 1812 г. закончена! Остальное довершит кампания 1813 г.!» Была ли описываемая сцена действительно такой театральной, вопрос спорный, чего, безусловно, не скажешь о смысле произнесенных им слов. Император поведал Нарбонну, что не собирается повторять ошибки Карла XII и идти на риск углубляться в русские просторы. «Мы должны осесть здесь в этом году, а заканчивать войну – следующей весной». Мюрату же Наполеон как будто бы говорил, что «война против России займет три года»{296}.

Наполеон расположился в резиденции губернатора Витебска принца Александра Вюртембергского, дяди царя, и там же оборудовал походный рабочий кабинет с его portefeuille и набитыми бумагами ящиками, а также с двумя длинными кофрами красного дерева, содержавшими путевую библиотеку. Как считается, встревоженный мыслями о ждавших его впереди долгих днях пребывания на одном месте, он писал своему библиотекарю в Париж с просьбой прислать «выборку занимательных книг» и романов или мемуаров для легкого чтения. Стояла ужасная жара, и к вечеру температура, как писал секретарь императора французов, барон Фэн, поднималась до 35 °C. В то время как солдаты находили отраду в купании в реке Двине, их предводитель обливался потом в попытках привести в порядок армию. Он рассылал приказы об организации новых линий коммуникаций и подвоза снабжения через Оршу из Минска, отдал распоряжение генералу Дюма приступить к сооружению крупного склада и строительству хлебных печей, а также сделал назначения в местную администрацию. Наполеон купил и велел снести квартал домов перед своей резиденцией, чтобы создать площадь для проведения смотров армии, а также регулярно устраивал парады, хорошо понимая, как благоприятно отражаются они на боевом духе солдат. Он уже знал, что в войсках идет ропот из-за ситуации со снабжением, а потому использовал один из парадов, проводившийся 6 августа, чтобы дать публичный выход гневу в адрес commissaires и ответственных за медицинскую службу. Громким голосом, чтобы слышали солдаты, он упрекнул виновных в неспособности постичь «святость их миссии», уволил главного фармацевта и пригрозил врачам отправить их обратно лечить шлюх из Пале-Руаяля. Все происходившее было чистым театральным шоу, но оно немало воодушевило солдат, видевших заботу императора о них{297}.

Наполеон издавал уверенно звучавшие и откровенно лживые бюллетени, писал Маре с указаниями публиковать сведения о несуществующих успехах и устраивал публичные выволочки, но, находясь в уединении резиденции, он проявлял раздражительность и часто пребывал в скверном настроении, кричал на людей и оскорблял их, как поступал редко. Император высказывал противоречивые утверждения и, похоже, совершенно не знал, что предпринимать дальше.

Инстинкт подсказывал ему необходимость преследовать русских и навязать им сражение. Он почти сумел достичь своей цели под Витебском, и был уверен, что противник не преминет попытаться отстоять в поле Смоленск, крупный город, имевший к тому же большое моральное значение для русских. Остановиться в Витебске, в то время как существовали непобежденные русские войска, представлялось нелогичным. Прежде всего, там армии грозил скорый голод. Она достигла более плодородного региона, но земля по-прежнему не годилась для прокорма большого количества солдат на протяжении длительного периода, тогда как перспективы подвоза снабжения из Германии выглядели нереалистичными. Император французов не мог отправиться на зимние квартиры в июле, и первый же видел слабость позиции, поскольку реки, позволявшие лучше организовать оборону летом, замерзнут зимой, делая положение войск крайне опасным.

Более широкая стратегическая обстановка выглядела неоднозначной. На северном фланге Наполеона Макдональд осаждал Ригу и Динабург. Удино, после закончившегося нерешительного боевого столкновения с Витгенштейном при Якубово, где каждая из сторон объявила о победе[82], отступил для прикрытия Полоцка, где получил усиление в виде 6-го корпуса Сен-Сира. На юге саксонцы генерала Ренье потерпели незначительное поражение от войск Тормасова при Кобрине, но затем Ренье и Шварценберг отбросили Тормасова обратно, полностью очистив от русских Волынь.

Давно пришло время принять решение, разыгрывать или нет польскую карту. В Витебске императора французов приветствовали депутации польских патриотов, а он уклонялся от их нетерпеливых вопросов в отношении его намерений, оскорбляя Понятовского и польских солдат за якобы проявленную ими трусость, из-за которой, как настаивал Наполеон, так и не удалось захлопнуть в западне Багратиона. «Ваш князь не более чем п…», – бросил он одному польскому офицеру{298}.

Из Глубокого он написал Маре, распорядившись проинструктировать польскую конфедерацию в Варшаве об отправке посольства в Турцию с просьбой о союзе. «Вы должны представлять себе, насколько важен этот демарш, – писал он. – Я всегда думал о нем и не могу представить себе, почему не дал вам соответствующих указаний». Польшу и Турцию объединяла вражда к России, и Турция никак не хотела примириться с исчезновением с карты такого союзника. Четкое заявление Наполеона о своих намерениях восстановить Польшу вполне могло побудить Турцию возобновить войну с Россией{299}.

Многие указывали на своевременность посылки Понятовского на Волынь. Такой шаг спровоцировал бы восстание на всей территории бывшей польской Украины, откуда французы получили бы множество людей и лошадей, а также и достойное снабжение. Еще важнее было связать боевыми действиями все русские войска на юге, находившиеся под началом Тормасова и Чичагова, нейтрализуя угрозу, которую они в противном случае могли представлять для фланга Наполеона. Но несколькими днями спустя император писал из Бешенковичей генералу Ренье, оставляя вопрос призыва местных поляков к восстанию против русских на его разумение{300}.

На деле саксонцы Ренье вели себя настолько отвратительно, что вызвали враждебное к себе отношение даже со стороны самых патриотически настроенных поляков в том регионе. Те, кто надеялись на восстановлении Наполеоном Польши, испытали глубочайшее разочарование. «Маска добрых намерений в отношении нас начинала сползать [с его лица]», – выразился по данному поводу Евстахий Сангушко, один из адъютантов императора французов. Со своей стороны Наполеон говорил Коленкуру, что недоволен поляками и более заинтересован в использовании Польши как фишки в игре, чем в возвращении ей независимости{301}.

Находясь у Витебска, он получил известия о ратификации Бухарестского мирного договора между Россией и Турцией и подробности относительно подписанного в марте соглашения между Россией и Швецией. Он пока не знал, что 18 июля Россия, кроме всего прочего, вступила в союз и с Британией. Из Берлина поступили данные о планах совместной высадки британцев и шведов в Пруссии. Одно радовало – новости о начале войны между Британией и Соединенными Штатами Америки.

«В то время как император размышлял над планами нового и более решительного удара, атмосфера вокруг него становилась все прохладнее, – замечал барон Фэн. – Две недели отдыха дали людям время осознать, как далеко они ушли от дома, и то, какой необычный характер принимала та война». Он говорил к тому же и о «беспокойстве и разочаровании», возникавших в штабах разных уровней. Наполеон чувствовал это и впервые собрал более широкую группу генералов среди круга доверенных лиц, чтобы спросить их, какого мнения они придерживаются в части планов дальнейших действий. Бертье, Коленкур, Дюрок и другие считали, что настал момент остановиться. Они напоминали о потерях, сложностях с обеспечением провиантом и растянутости линий коммуникаций и, принимая во внимание нехватку госпиталей и медицинских ресурсов, высказывали опасение, как бы даже победа не обошлась французам слишком дорогой ценой.

Но Наполеон по-прежнему цеплялся за изначальное видение обстановки. Русские стали сильнее, чем раньше, они отошли к собственным границам России, а потому находилось больше оснований ожидать от них готовности принять сражение, на которое он делал все ставки. «Если неприятель остановится в Смоленске, а я имею основания считать, что он так именно и поступит, будет решающая битва», – писал император Даву. Когда Наполеон, как виделось дело ему, разгромит войска противника, Александр станет просить мира, и русские дадут французам так нужное им снабжение. «Он верил в сражение, ибо хотел его и верил, что победит, поскольку должен был это сделать», – писал Коленкур. – Он ни на минуту не сомневался, что дворянство вынудит Александра искать мира, поскольку на том строились все его [Наполеона] расчеты».

Но, как показывает дневник Нарбонна, Наполеон беспокоился, ибо был слишком умен и не мог не понимать основательности аргументов противников продолжения наступления. Прославленный решительностью человек словно бы паниковал уже от самого факта собственной неспособности принять решение, выскакивая из ванны в два часа ночи, объявляя вдруг о необходимости срочно продолжать продвижение, для того лишь чтобы провести затем двое суток на месте над картами и документами. «Сама опасность нашего положения гонит нас в направлении Москвы, – наконец сказал он Нарбонну. – Я истощил все протесты мудрости. Жребий брошен»{302}.


10
Сердце России

«Более всего на свете я сожалею, – признавалась позднее сестра Александра, Екатерина, – что в 1812 г. я не была мужчиной!»{303} Будь она и вправду мужчиной, вполне возможно, очутилась бы на месте брата. Александр осознавал, что по мере того, как русские армии откатываются, позволяя французским захватчикам нацеливаться на важнейшая часть империи, ему, государю, предстоит принимать всю вину и позор за происходящее. А он помнил, какая участь постигла его отца и деда. Аракчеев, Балашов и Шишков убедили его пробудить Россию и сплотить ее вокруг себя. Но он не мог с уверенностью сказать, куда качнет подданных, в особенности в свете того, что многие из них сделались таковыми в результате завоевания.

Занятая пока французами территория стала частью Российской империи в предшествующий период продолжительностью от семнадцати до пятидесяти лет, и вряд ли стоило ожидать преданности делу царя и отечества от состоявшего подавляющим образом из польской шляхты и крестьянской массы населения без определенного национального чувства. Не мог он разыграть здесь и карту веры: в районах, приобретенных Россией в 1772 г., проживали 1 500 000 униатов и 1 300 000 католиков, 100 000 евреев, 60 000 староверов, 30 000 татар-мусульман и три тысячи караимов иудейского вероисповедания, а православных русских на фоне этой пестрой религиозной палитры – всего 80 000 чел. К тому же на иных из них тоже не следовало полагаться. Варлаам, православный архиепископ Могилева, дошел до того, что присягнул на верность Наполеону, побуждая священников делать то же самое и молиться за императора. Русские солдаты считали местных инородцами, причем плохо настроенными в отношении России, и в то время как войска поддерживали дружеские отношения с населением на протяжении примерно полутора лет своего пребывания в регионе, начав отходить, они принялись грабить усадьбы и селения{304}.

На деле польское дворянство в основном в принципе склонялось на сторону Наполеона, хотя большинство делало это и без особого воодушевления, а многие занимали позицию «поживем-посмотрим». Крестьяне, похоже, реагировали более прагматичным образом. Некоторые усмотрели для себя в ситуации благоприятную возможность поднять голову или по крайней мере отказаться от трудовой повинности – барщины. Другие очевидно шагнули к свободе: в 1811 г. в административных регионах Могилева, Чернигова, Бабиновичей, Копыса и Мстиславля тогда наличествовало 359 946 крепостных, принадлежавших помещикам и церкви, тогда как в 1816 г. их осталось всего 287 149{305}.

Российские власти нервничали по поводу предполагаемой реакции евреев, поскольку они являлись единственной общественной группой, помимо польского дворянства, которую французы могли бы использовать при управлении территорией. Наполеон освобождал евреев во всех странах на своем пути, и в 1807 г. созвал Великий Синедрион, или собрание, на каковое пригласил евреев со всего мира. На деле многие евреи действительно оказывались полезны французам как торговцы, проводники и – иногда – информаторы. Но большинство относилось к великому завоевателю индифферентно, в то время как некоторые неожиданно продемонстрировали верность царю{306}.

На главной территории русского государства, куда как раз на тот момент входили французы, любые чуждые элементы отсутствовали (евреев туда не допускали), но данный момент не позволял властям расслабиться. В духе куда более близких нам по времени жутковатых методов, полиция в Калужской губернии принялась хватать иностранцев, посадив под замок французов, немцев, швейцарцев, датчан, англичан, одного голландца, поляка, испанца, португальца, шведа и итальянца, занимавшихся ремеслами и оказанием всевозможных услуг. Среди попавшихся оказались врачи, портные, шляпники, кондитеры, учителя танцев, гувернантки и парикмахеры. Всех их удалили из зоны предполагаемых военных действий{307}.

Другим потенциальным источником угрозы являлись староверы – секта, отколовшаяся от православной церкви полтора столетия назад из-за несогласия с церковными реформами царя. По их разумению, антихристом был Александр, а не Наполеон. Но хотя они попадались тут и там, на самом деле их насчитывалось не так уж много, к тому же по природе своей они отличались изрядной пассивностью.

Среди русских первая реакция на вторжение носила позитивный характер, пусть некоторые и преувеличивали патриотический порыв. В незаконченном романе Пушкин описывает московское общество 1812 г. как франкофильское и презрительно настроенное к «простоватым» поборникам всего русского с их патриотизмом, который «ограничивался жестоким порицанием употребления французского языка в обществах». Но только до тех пор, пока французы не вступили в Россию. С того момента «гонители французского языка… взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи». Пушкин, конечно же, описывал происходящее с известной долей иронии. Прочие бывали куда серьезнее. «Вести о неприятельском нашествии заставили людей всех возрастов и положения позабыть личные беды и радости», – отмечал русский националист шведского происхождения из-под Пензы, Филипп Вигель. «Когда известия о приходе бесчисленных орд Наполеона распространились по России, можно смело сказать, что сердца наполнило лишь одно чувство преданности царю и отечеству», – писал князь Н. В. Голицын, служивший в войсках офицер. В Москве «пожилые дамы крестились, плевались и проклинали Наполеона», в то время как юные девицы из общества воображали себя в роли амазонок или сестер милосердия{308}. Но подобное воодушевление ни в коем случае не разделяло все население в целом.

Свыше 90 процентов его представляли крепостные, около половины их принадлежали дворянству, остальные – церкви и государству. Крепостные являлись движимым имуществом. Их продавали и покупали, проигрывали в карты, вписывали в брачные контракты или передавали по закладным. Хозяева могли приказать сечь крепостного и забить его насмерть. Среди крепостных не отмечался порыв к революционным преобразованиям, в основном из-за отсутствия вожаков, однако всегда существовал потенциал для начала и распространения кровавого мятежа, и память об одном из таких событий – о восстании Пугачева – еще не изгладилась из сердец и умов людей постарше.

Вторжение армии французов не могло не сказаться на отношении крестьян к господам и правителям или, по крайней мере, не привести к какому-то выражению скрытого недовольства. Власти предвидели нечто подобное, и полиция с большей энергией принялась вынюхивать сведения о настроениях народа в корчмах и пивных по всей стране. Поступали какие-то донесения об агитаторах, перемещавшихся по сельской местности и побуждавших крепостных к восстанию, а среди крестьян и подневольных слуг ходили слухи о том, что-де Наполеон велел Александру освободить их, пригрозив в противном случае сделать это за него. В качестве меры предосторожности Александр разместил в каждой губернии полубатальоны, насчитывавшие по три сотни солдат, и не напрасно. На протяжении 1812 г. отмечалось шестьдесят семь малых крестьянских бунтов в тридцати двух различных областях, что более чем вдвое превышает средние показатели{309}.

Тем не менее, крепостные оставались русскими, крепко связанными со страной и верой, а потому существовали надежды поднять их на защиту страны и церкви. Однако первые сигналы не особенно ободряли. Д. И. Свербеев, девятнадцатилетний сын помещика, владевшего землей в районе к югу от Москвы, вспоминал, как по приходе известия о вторжении его отец созвал крестьян после посещения церкви в воскресенье. Семидесятидвухлетний господин объявил, что они с сыном отправляются в Москву записываться на службу и призвал крепостных тоже стать волонтерами. Послышалось сопение, крестьяне переминались с ноги на ногу, а потом один из них постарше высказал желание пойти служить добровольцем, тогда как некоторые другие согласились пожертвовать несколько грошей. Иным владельцам имений повезло куда меньше. Отмечались случаи восстаний и разграбления поместий по мере приближения французской армии{310}.

Александру доставалась задача внушать патриотические чувства или, скорее, решимость сражаться за все политическое, общественное, религиозное и культурное здание, каковое олицетворял он в глазах представителей всех сословий страны. Требовалось гигантское пропагандистское усилие, и тут совершенно незаменимым оказался Шишков. Александр набросал черновик воззвания на французском языке, а Шишкову предстояло перевести его на пламенный русский. В манифесте, опубликованном в Полоцке 6 июля, власти заявляли всем в стране, будто бы Наполеон пришел уничтожить «великий народ». «С коварством в сердце и лестью на устах он несет с собой вечные казни и оковы», – предупреждали составители призыва. Конечно же, Александр изгонит Наполеона из страны, но у того в распоряжении несметные силы, а потому царю надо собирать новые рати.

В манифесте вся страна представлялась как вовлеченная в битву не на жизнь, а на смерть во имя спасения собственных жен, детей и домов. Обращение призывало дворян, духовенство и крестьян брать пример с героев прошлого. Шишков знал, как соединить любовь к семье и дому с любовью к царю и отечеству. Заявления затрагивало библейскую жилку, изображая народ России как избранный, призванный однажды возвыситься надо всеми прочими, оно подкреплялось благочестивой верой в божественное провидение{311}.

К тому же Александр ввел в действие пропагандистскую машину православной церкви. Он писал епископам с призывами мобилизовать духовенство в действиях против общей угрозы чужестранного и безбожного «войска двунадесяти языков», как иногда называли многонациональную Grande Arm'ee. Синод издал собственное воззвание, побуждая всех и каждого встать под ружье в деле защиты веры и отечества против безбожных захватчиков, которые оскорбили Всевышнего ниспровержением трона и алтаря во Франции. Священникам повсюду в стране наказывали вооружать простые души чувством верности. По просьбе Александра, архимандрит Москвы Августин написал особую молитву, в которой верующим, помня о примерах Моисея, Гедеона и сокрушившего Голиафа Давида, предлагалось умолять Всевышнего оборонить Россию и наполнить государя всеми потребными для достижения победы мудростью и храбростью{312}.

Публиковать звонкие манифесты было лишь одной частью дела, а другой – заставить людей сохранять трезвый рассудок. Лихорадочные настроения Санкт-Петербурга с поразительной легкостью то бросало в нелепый оптимизм, то погружало в мрачную пучину безнадежности. «Все в любую минуту ждали появления курьера с вестями о победе, слухи о которой ходили по городу, – писал 21 июля один житель столицы другу в провинцию. – Говорили, будто Багратион разбил короля Вестфалии. Количество взятых в плен приводилось 15 000». и верно, разговоры о громких достижениях не утихали: Витгенштейн потрепал Удино и Макдональда, Ней и Мюрат потерпели поражение на подступах к Витебску{313}.

Однако звучало и немало раздражения по поводу отступления и оптимистичных бюллетеней, печатавшихся властями. «В них пишут о наших успехах, о медленном темпе продвижения Наполеона, о недостатке уверенности у его войск, но сами факты показывают нам нечто совсем иное. С успехом мы только отступаем, и пусть неприятель не победил, он просто-напросто бесцеремонно берет целые губернии, – жаловалась Варвара Ивановна Бакунина в дружеском письме, добавляя: – Отчаяние и страх растут с каждым часом, тем временем как нас пытаются обмануть – уверить, будто все происходит в соответствии с неким очень разумным планом». Сотни беженцев из Риги появились в Санкт-Петербурге, сея страхи в столице. «Скорбь, страх и безнадежность овладели всеми», – рассказывала она 6 июля.

Объявление о ратификации мирного договора с Турцией, обнародованное неделю спустя, успокоило страсти. Но вскоре за тем пришли известия об оставлении Александром Дриссы, вновь повергшие Санкт-Петербург в панику. Вести о боях Витгенштейна у Якубово восстановили подобие спокойствия. 25 июля в Таврическом дворце провели благодарственный молебен, за каковым через три дня другой – в честь успехов Тормасова при Кобрине. Когда же люди прослышали о том, что Наполеон уже в Витебске, многие из них бросились паковать чемоданы, причем некоторые действительно уехали из Санкт-Петербурга, ожидая дальнейшего наступления неприятеля именно на него{314}.

Не многим лучшие настроения царили и в Москве. 27 июня, трое суток спустя после перехода Наполеона через Неман, но прежде, чем о том узнала Мария Аполлоновна Волкова, она писала подруге, Варваре Ивановне Ланской, будто «всегда держалась мнения, что не следует слишком уж заботиться о будущем». Однако вся философия ее не выдержала испытания и рухнула, как только пришли страшные известия. «Мир покинул наш прекрасный город», – писала она 3 июля. Примерно двумя днями ранее одного жившего в Москве немца толпа, приняв за француза, чуть не забила насмерть камнями. Спустя неделю, Мария Аполлоновна вновь взялась за перо. «Пять дней назад говорили, будто Остерман одержал крупную победу. Сие оказалось выдумкой, – рассказывала она. – Этим утром до нас дошла новость о блистательной победе Витгенштейна. Известие пришло из надежного источника, и граф Ростопчин его подтверждает, но никто не решается тому поверить»{315}.

Александру следовало обратить страхи и злость в действия. В первую очередь он нуждался в большем количестве живой силы, а в физическом смысле она принадлежала земельной аристократии. Еще в марте, когда он вынудил помещиков к дополнительному набору, те уже ворчали, а потому теперь царю требовалась вся их добрая воля, ведь предстояло побудить дворян изъять из хозяйственного оборота очередной процент работников. К тому же монарх испытывал и весьма значительную нехватку наличных. Помимо налогов, которые в период подготовки к войне и так видимым образом возросли, он к тому же призывал к сбору пожертвований. Царю приходилось подвергнуть сильнейшему испытанию свое пресловутое обаяние.

В Смоленске, куда Александр заглянул в первую очередь, многие дворяне пришли и предложили для великого дела себя и свои богатства. Типичным их представителем можно назвать Николая Михайловича Калячицкого, который выразил намерение пожертвовать троими сыновьями ради «решительной обороны или славной смерти», а также поставить целые фуры предметов снабжения для армии, каковые действия по существу означали смертный приговор его небольшому имению{316}. Ободренный извержениями патриотизма и готовностью подданных на все ради него, Александр отправился на одну из самых, наверное, важных встреч в его жизни – поехал говорить с жителями Москвы.

Царь не собирался предпринимать триумфальный въезд в город, поскольку совсем не рассчитывал на теплый прием в том оплоте «стародумов» – защитников традиций, для умиротворения которых он сделал так много, удалив от себя Сперанского и назначив им Ростопчина. Александр лишь попросил губернатора встретить его на последней почтовой станции перед Москвой во второй половине дня 23 июля. Они имели продолжительную беседу, и в ходе нее Ростопчин заверил государя, что город в его власти, а следовательно Александру опасаться нечего. Тем не менее, царь предпочел появиться в Москве в полночь, когда все, как он надеялся, будут уже спать. Но не тут-то было.

Дворянство собралось для встречи с государем в Кремле. Огромные палаты наполняли аристократы и чиновники высшего звена, в то время как всюду на улице волновалось простое население. Вдруг по толпам прокатился слух о захвате французами Орши, и народ повалил к Кремлю с воплями об измене. Затем кто-то предположил, будто царь не показывается, потому что его нет – он мертв. «Дрожь пробежала по толпе, – вспоминала одна молодая дворянка. – Она была готова во все верить и всего бояться». Кто-то, стоявший рядом с ней и слышавший рокот голосов собравшихся снаружи людей, прошептал: «Мятеж!» Слово облетело помещение, и среди разнаряженных аристократов началась паника. К счастью для всех присутствовавших, появился курьер с известием о вот-вот предстоящем приезде царя{317}.

Ради встречи государя толпы собрались на Поклонной горе, но не стали ждать там, а принялись продвигаться все дальше и дальше по дороге. Стояла теплая звездная ночь, и вот, когда царская карета находилась в пятнадцати верстах от города, Александр увидел вдруг, что вдоль дороги стоят крестьяне со свечами в руках и священники с поднятыми вверх для благословения государя иконами. Когда он доехал до Москвы, толпа выпрягла лошадей и сама потащила карету по улицам, где люди падали перед ней на колени.

Следующим утром они присутствовал на торжественной службе в Успенском соборе Кремля в ознаменование ратификации мирного договора с Турцией. После того митрополит Платон благословил государя иконой св. Сергия, которую брал с собой царь Алексей Михайлович на войну с поляками, а Петр Великий – на битву со шведами. «Веди нас, куда пожелаешь, веди нас, батюшка, мы умрем или победим!» – кричали люди всюду вокруг него. Тем не менее, уезжая на следующий день во дворец в Слободе, где почтить его собрались дворянство и купцы, Александр изрядно нервничал. Он выглядел «бледным и задумчивым», а кроме того не улыбался обычной для него теплой улыбкой. Чтобы заверить государя относительно отсутствия поводов для беспокойства, Ростопчин велел расставить с внешней стороны дворца ряд полицейских кибиток, готовых к загрузке в них и к отправке в Казань любых возмутителей спокойствия. Но крутые меры не потребовались. Александр обратился к дворянам и купцам с речью о необходимости сделать пожертвования ради защиты отечества, а потом предоставил им возможность обсудить данный вопрос отдельно по сословиям{318}.

Дворяне принялись спорить о резонности призыва одного из двадцати пяти мужчин, тогда как кто-то предложил дать одного человека из десяти. Как позднее выяснилось, автор смелой идеи вообще не владел землей в губернии и всего лишь искал способа быть замеченным и добиться положения при дворе. Но предложение его совпало с настроением собравшихся и вызвало прилив воодушевления.

У купцов царила атмосфера не меньшей экзальтации. «Они ударяли себя по лбу, рвали волосы, воздевали руки к небу, слезы гнева текли по их лицам, напоминавшим лики древних героев. А один скрипел зубами, – записал свои впечатления очевидец. – Не представлялось возможным разобрать слов во всеобщем гвалте. Слышались лишь стоны и крики негодования. То был воистину неповторимый спектакль». Купеческий старшина пожертвовал огромную сумму со словами: «Je tiens ma fortune de Dieu, je la donne а ma patrie» («Мое богатство досталось мне от Господа, и я отдаю их моей отчизне»). Помимо готовности дать по одному человеку из десяти в ополчение, дворянство предложило государю три миллиона рублей, а купцы – восемь миллионов{319}.

Александр достиг чего-то куда большего, чем просто согласия на предоставление необходимых людей и средства. Если верить князю Петру Андреевичу Вяземскому, жившему в то время Москве, о войне постоянно дискутировали в Английском клубе и в гостиных, но тон обсуждений всегда имел налет академизма, словно бы дело не касалось присутствующих. Однако с приездом Александра положение резко переменилось. «Все колебания и растерянность исчезли. Всё словно бы окрепло, устоялось и сошлось в убеждении, в одном священном чувстве, что необходимо защитить Россию и спасти ее от неприятельского нашествия»{320}.

Поездка в Москву оказала глубочайшее воздействие на самого Александра, и, уезжая из древней столицы ночью 30 июля, он оставлял ее уже более сильным человеком. Из-за взрыва эмоций и поклонения перед его персоной царь исполнился новой решимостью и волей. «У меня есть лишь одно сожаление – отсутствие способности ответить должным образом на любовь сего замечательного народа», – признался он фрейлине царицы, графине Эдлинг. «Почему, государь? Не понимаю», – ответила она. «Да, он нуждается в вожаке, способном привести его к победе, а у меня, к сожалению, нет ни опыта, ни способностей, потребных в данный момент». Несмотря на такую самооценку, царь вновь начал подумывать о принятии на себя командования войсками. Но своевременное письмо от сестры, Екатерины, указавшей брату на то, как тот повредил Барклаю своей нерешительностью, по существу заставило Александра забыть и думать о такой перспективе{321}.

В русской армии не меньше, чем во французской, сожалели о несостоявшемся столкновении под Витебском, и, тащась в направлении Смоленска, солдаты пребывали в состоянии глубокого уныния. Они добрались до города 1 августа и разбили лагерь на северном берегу Днепра. Барклай выступил с обращением о вот-вот предстоявшем соединении со 2-й армией Багратиона, после чего общими усилиями можно будет помериться силами с французами. Настроение в войсках поднялось.

На следующий день Багратион сам прискакал в лагерь Барклая при всех наградах и в окружении свиты из генералов и штабных офицеров. Барклай вышел встретить их суховатый и скромно одетый. «Они приветствовали друг друга со всеми возможными проявлениями любезности и демонстрацией дружбы, но с холодностью и отчужденностью в их сердцах», – выражал мнение начальник штаба Барклая, генерал-майор Ермолов. 2-я армия Багратиона отставала от 1-й всего на один дневной переход, и вот теперь командующий ее милостиво отдавал себя под начало Барклая{322}.

«Вскоре узнали, что пришел давно ожидаемый князь Багратион и обе армии соединились, – вспоминал Николай Митаревский, тогда зеленый артиллерийский офицер в корпусе генерала Дохтурова. – Это обстоятельство чрезвычайно всех обрадовало. Думали: больше не будем отступать, и война примет другой оборот». Уже сам вид 2-й армии вызывал воодушевление у солдат и офицеров 1-й, поскольку, как объяснял Ермолов: «Первая армия, утомленная отступлением, начала роптать и допустила беспорядки, признаки падения дисциплины. Частные начальники охладели к главнокомандующему, низшие чины колебались в доверенности к нему. Вторая армия явилась совершенно в другом духе! Звук неумолкающей музыки, шум не перестающих песен оживляли бодрость воинов»{323}.

Как ожидали враги немцев и русофилы, теперь-то отважный настрой Багратиона должен возобладать, к тому же приходилось рассчитывать на воздействие фактора осознания вступления войны в новую фазу, ведь отныне войскам предстояло защищать древние русские земли. «Дух народа пробуждается после двухсот лет дремы, чувствуя военную грозу», – писал Федор Глинка, офицер и страстный русофил, проводя параллели с войной против поляков в 1612 г. Во имя предстоящего героического сражения и успехов в нем под Смоленском слагали стихи и оды{324}. Шли разговоры о переходе в наступление и изгнании французов прочь из России.

Русские в тот период находились в более сильном положении, чем когда-либо с начала войны. Да, они оставили огромные территории врагу, потеряли до 20 000 чел., пару дюжин орудий и гигантские запасы снабжения. Но теперь у них в центре стояли 120 000 чел. перегруппированного войска, а две армии из 30 000 чел. на севере и 45 000 на юге создавали угрозу флангам Наполеона. По данным разведки и из опросов пленных, русское командование знало о тяжелых условиях пребывания французских войск, основные ударные силы которых оценивались – пусть и несколько занижено – только примерно в 150 000 чел.

И все же, как верно подмечал Клаузевиц, русские имели на своей стороне скорее стратегические, чем тактические преимущества, а у французов по-прежнему оставались все шансы победить в правильном сражении. Но способность их к эффективному действию сокращалась с каждым днем. Посему на данном этапе отсутствовал всякий смысл в переходе русских в наступление{325}. Но именно это они и исполнились решимостью совершить. Вся армия, от самого верха и до последнего рядового, была по горло сыта бесконечным отступлением. Личному составу то и дело говорили о блистательных победах Тормасова, Витгенштейна, Платова и других, потому солдаты и офицеры не понимали, отчего же сами они продолжают оставлять врагу территория без боя. Теперь, когда Багратион соединил силы с Барклаем, причин для дальнейшего отхода как будто бы вовсе не осталось, и всюду царило желание драться.

Барклай же, осознававший бессмысленность сражения на данной стадии войны, находился под постоянным давлением дать врагу битву теперь же, причем нажим осуществлялся как свыше, со стороны самого Александра, так и снизу, из рядов армии. Положение главнокомандующего не позволяло ему оказывать противодействие натиску отовсюду. 3 августа он написал Александру о готовности нанести удар по оторванным от остальных сил противника корпусам Нея и Мюрата. Однако на самом деле все указывает на факт наличия у Барклая надежды, как и прежде, избежать битвы. 6 августа он держал военный совет, где изложил свою точку зрения, но очутился перед подавляющим большинством «ястребов» и нехотя согласился атаковать, призывая всех и каждого действовать с чрезвычайной осторожностью.

Русские выступили утром на следующий день, 7 августа, тремя колоннами, которым предстояло ударить и смять кавалерию Мюрата и корпус Нея, стоявшие лагерем вокруг Рудни и дислоцированные, следовательно, впереди – в отрыве от остальных войск французов. Предприятие, вполне возможно, увенчалось бы успехом, действуй наступающие с должной быстротой и решимостью. Победа не изменила бы стратегической обстановки, но подняла боевой дух русских солдат и осложнила новый переход к отступлению впоследствии (что все равно пришлось бы сделать), а потому успех сулил лишь относительный выигрыш. На деле же успеха не случилось вовсе.



Ночью 7 августа, в конце первого дня наступления, Барклай получил данные разведки (как потом оказалось, неточные) о занятии неким крупным формированием французов Поречья, расположенного к северу от маршрута его наступления. Маневр позволял усмотреть в нем попытку неприятеля обойти русских с фланга, но, с другой стороны, предоставлял благоприятный шанс с легкостью отрезать и разгромить опасно оторвавшегося от своих противника. Посему русский командующий развернул три колонны в северном направлении. Багратион не понимал замысла, лежавшего в основе такого приказа, и подчинился ему лишь очень и очень неохотно. Но данное распоряжение так и не достигло кавалерии, находившейся под началом Платова и Палена. И вот в то время как на следующий день Барклай и Багратион шли на север, конница продолжала двигаться в западном направлении. У Инково она наткнулась на легкую кавалерийскую дивизию генерала Себастьяни, которую застала врасплох и подвергла разгрому, взяв сотню другую пленных, но в последствии сама понесла поражение в ходе контратаки французов.

Наполеон узнал о нападении русских на следующий день, на основании чего предположил наличие у Барклая намерения дать бой и защитить Смоленск, хотя к тому времени мало верил в решимость русских биться. Полный стремления не позволить им ускользнуть и на сей раз, он принялся притворять в жизнь план окружения противника и нанесения удара ему в тыл. Император французов велел принцу Евгению передислоцироваться южнее и соединиться с Неем, чтобы присматривать за ареалом, где, как предполагал, дислоцировалась русская армия, а также приказал перебросить к Рассасне на Днепре остальные части, расположенные в районе Витебска. Им предстояло перейти через реку и соединиться с корпусами Жюно и Понятовского, затем развернуться и ворваться в предположительно не занятый неприятелем Смоленск, вновь переправиться через реку и выйти в тыл Барклаю.

Однако силы Барклая пребывали на тот момент в таком замешательстве, что, можно сказать, Наполеон напрасно беспокоился. Убедившись в отсутствии французов у Поречья, Барклай отправился обратно к исходным позициям и велел сделать то же самое Багратиону, чтобы следовать изначальному плану фронтальной атаки на Рудню. Но когда Багратион, тяжело тащившийся в направлении исходной позиции, получил к тому времени уже третий приказ на крутой разворот и марш в совершенно ином направлении, он был вне себя от раздражения. «Во имя любви к Богу, – писал он Аракчееву, – поместите меня куда-нибудь подальше отсюда, – приму под командование даже полк в Молдавии или на Кавказе, коли будет надо, – но мне невозможно оставаться здесь более. Ставка полным-полна немцами, и русскому там невыносимо»{326}.

Он до того разозлился, что решил проигнорировать приказ Барклая, а так как шел на Смоленск, то и предпочел не сворачивать с дороги. Итак, пока две из трех русских колонн выступали навстречу французам, третья со всей энергией двигалась в прямо противоположном направлении. Своеволие и нарушение субординации, как оказалось потом, и спасли русскую армию.

Все перемены приказов лишь добавили неразберихи к обычной суете и недоразумениям, окружающим любые переброски войск, в результате чего ареал перед французскими корпусами кишел русскими частями, маршировавшими кто вперед, кто назад, при этом некоторые из них сбивались с пути, большинство ничего не понимало в происходящем, и всем до смерти надоедала подобная кутерьма. «Коль скоро мы впервые наступали после столь многих отходов, непередаваемая радость наполнила весь корпус, так давно желавший наконец атаковать неприятеля», – писал поручик Симанский из лейб-гвардии Измайловского полка{327}. Посему изменение плана, каковое в войсках восприняли как начало нового отступления, встретило яростное раздражение.

Младшие офицеры вроде Симанского задавались вопросом: а ведают ли их командиры, что творят? «Недостаток у нас опыта в искусстве ведения войны обнаруживает себя на каждом шагу», – замечал капитан лейб-гвардии Семеновского полка Павел Сергеевич Пущин в дневнике 13 августа. Уверенно росло опущение, что главнокомандующий блуждает в каких-то потемках. Штабные офицеры вовсю ругали «немцев», а слово «измена» звучало все чаще. Железная дисциплина, спаивавшая русских солдат, начала давать трещину, отмечалось увеличение случаев дезертирства и мародерства{328}. Если бы в тот момент император французов провел энергичную лобовую атаку, он уничтожил бы разом обе русские армии.

Но Наполеон был поглощен реализацией задуманного плана. На рассвете 14 августа дивизии корпусов Даву, Мюрата, затем Нея и принца Евгения принялись переходить через Днепр в Рассасне по трем наведенным за ночь мостам. Затем солдаты вышли на большую дорогу Минск-Смоленск – широкий тракт между рядами серебряных березок, проложенный по приказу Екатерины Великой для осуществления быстрой доставки почты и переброски войск на западном направлении. С вышеназванными объединениями соединились двигавшиеся вдоль дороги вестфальцы Жюно и поляки Понятовского, подтягивавшиеся со стороны Могилева. В начале второй половины дня они натолкнулись на 27-ю дивизию генерала Неверовского[83], оставленную Багратионом для прикрытия южных подступов к Смоленску в местечке под названием Красный[84][85].

В распоряжении Неверовского находились не более 7500 чел., большей частью сырых новобранцев[86], а противостоять приходилось целому кавалерийскому корпусу Мюрата[87]. Однако русский генерал сохранил самообладание. Он отправил кавалерию и пушки для прикрытия отхода, а пехоту построил в большое каре. К счастью для Неверовского, Мюрат не стал ждать подхода своей артиллерии, а бросил на русских кавалерию, рассчитывая просто смести их с лица земли. В условиях, в которых любая армия побросала бы оружие и рассеялась, солдаты-крестьяне Неверовского принялись отступать сплоченно и упорядоченно. «Уже сама нехватка опыта русских крестьян, составлявших это соединение, давала им силу инерции, которая заставляла их оказывать противодействие, – размышлял барон Фэн. – Отвага кавалеристов наткнулась на стену сопротивления толпы, державшейся вместе стойко и заполнявшей любую брешь. Всякая блистательная храбрость притупляется от ударов по такой плотной массе, которую они [французские всадники] могли только рубить, но не могли прорвать»{329}.

Неверовский отступал на протяжении почти двадцати километров под постоянным натиском кавалерии Мюрата, развернувшей ни много ни мало тридцать атак. Русский генерал потерял около двух тысяч человек и семь орудий, но вышел к Корытне, где следующим утром получил в подкрепление высланных из Смоленска солдат, с которыми и отступил в город. Недосчитался он еще и одного из полковых оркестров, который французские гренадеры обнаружили спрятавшимся в развалинах сгоревшей церкви. Музыканты показывали им свои инструменты в знак мирных намерений, а один из них, уроженец Тосканы, попросил о пощаде на ломаном французском{330}.

В тот вечер, 15 августа, Наполеон вышел к Корытне и был встречен салютом из ста орудий в честь его дня рождения. Но праздновать оказалось нечего – все маневрирование провалилось. Он-то надеялся найти Смоленск без защитников, что позволило бы французам занять город и использовать мосты через Днепр для выхода в тыл Барклаю. В сложившейся же остановке, из-за неподчинения Багратиона, город получил гарнизон и изготовился к обороне.

Наполеон выместил раздражение на Понятовском, чей 5-й корпус только что соединился с основными силами Grande Arm'ee. Когда князь явился на бивуак Наполеона засвидетельствовать почтение императору, тот разразился серией грязных ругательств в его адрес, кричал нарочно во всеуслышание, обвиняя его с поляками в трусости и лени, добавляя, что единственное, на что они способны, это забавляться с варшавскими шлюхами. Он кипел от ярости и из-за новости о сокращении численности поляков до 15 000 чел. – некоторые части потеряли половину личного состава из-за форсированных маршей, от болезней и в боях. Наполеон с кривой усмешкой пообещал Понятовскому дать шанс полякам сполна выказать всю прыть назавтра под Смоленском{331}.

В Смоленске проживало 12 600 чел. и сам он не имел особого экономического или стратегического значения. Однако он был важен в моральном плане, так как в одной из церквей хранилась чудотворная икона Божьей матери, а сам Смоленск не раз становился свидетелем отчаянной борьбы за господство в регионе между поляками и русскими, которые окончательно вернули его себе чуть более 150 лет тому назад. Город окружали массивные кирпичные стены около восьми метров высотой и пяти – толщиной, с тридцатью мощными башнями и глубоким рвом{332}. Брать Смоленск Наполеону не было никакой надобности, поскольку настоящей целью его служило нанесение поражения русской армии, и коль скоро шансов перейти Днепр там и выйти в тыл противнику не оставалось, императору следовало бы тут же отправиться на поиски места для переправы дальше на восток. Поступи Наполеон подобным образом, он вынудил бы русских сражаться, безусловно, захватил Смоленск без труда и, вероятно, с целыми складами в нем. Он и в самом деле послал Жюно вверх по Днепру в целях поиска места для форсирования реки, но уверил себя, будто теперь-то русские выйдут на бой в стремлении отстоять священный для них город, а потому решил ударить на него. Выбрав данный путь, император французов, согласно Клаузевицу, совершил самую крупную ошибку на протяжении всей кампании{333}.

Мюрат и Ней вышли к Смоленску ранним утром 16 августа и развернули первый приступ, который генерал Николай Раевский со своими 7-м корпусом с успехом отразил, а к середине дня защитники получили подкрепления от Багратиона. Во второй половине дня французы видели крупные колонны русских на противоположном берегу Днепра с сияющими на солнце штыками. То подходил Барклай, вынужденный отказаться от атаки на Рудню из-за неподчинения Багратиона. Услышав о переходе реки Наполеоном в ночь 14 августа, русский командующий поспешил к Смоленску. Увидев открывшееся перед ним зрелище, Наполеон, согласно некоторым источникам, принялся потирать руки, приговаривая: «Наконец-то! Теперь они попались!»{334}

На Барклая оказывалось сильнейшее давление с требованием защищать город. Он же осознавал безнадежность позиции, удерживать которую смог бы в лучшем случае неделю или две, причем ценой огромных потерь и без надежды на получение преимущества. Но авторитет Барклая к тому времени до такой степени пошатнулся, что, пусть чутье и подсказывало ему необходимость отступления, генералу приходилось хотя бы сделать попытку оборонять Смоленск. Поскольку он опасался перехода войсками Наполеона Днепра далее к востоку и, несомненно, в попытке избавиться от Багратиона, русский главнокомандующий отправил того по Московской дороге в направлении Дорогобужа с приказом не допустить форсирования реки французами и держать путь отступления открытым. Вечером 16 августа он сменил корпус Раевского силами из 30 000 чел. под началом Дохтурова, которым и предстояло удерживать город. Сам же Барклай дислоцировал оставшиеся силы и установил батареи на северном берегу{335}.

Утром 17 августа французы атаковали предместья, лежащие перед городской стеной. В ходе рукопашной им удалось потеснить и отбросить солдат Дохтурова, но, подвергшись контратаке крупными силами противника, они и сами откатались назад. Наполеон надеялся, что вылазка русских выразится в выход на бой с ним всей русской армии, но его ждало разочарование.

Все описанные выше действия заняли большую часть утра и сопровождались сильным обстрелом русских позиций французской артиллерией. В середине дня в битве наступило затишье. Лейтенант Юбер Лиоте из гвардейской конной артиллерии участвовал в бою все утро и воспользовался благоприятной возможностью отвести лошадей на водопой к реке. То же решили проделать расчеты русских батарей на противоположном берегу. «Русские пили на одной стороне, а мы – на другой и общались друг с другом при помощи слов и жестов, мы обменивались выпивкой, табаком, коим мы были богаче, и проявляли больше щедрости, – рассказывал Лиоте в письме домой. – Вскоре после того добрые друзья обменивались уже пушечными выстрелами»{336}.

В 2 часа пополудни, видя, что русские не собираются выходить из города на битву, Наполеон отдал приказ о начале генерального штурма. Заговорили свыше двух сотен орудий, и в действия вступили три корпуса Grande Arm'ee. Зрелище осталось незабываемым для присутствовавших. Смоленск расположен на холме, спускающемся к реке Днепр, на одной стороне этакого огромного амфитеатра, другая сторона которого образована склоном с противоположного берега реки. Там располагались войска Барклая, имевшие возможность просматривать весь город за рекой и видеть, как противник штурмует его с трех сторон. Пока французы шли на приступ, их товарищи взирали на них с вершины склона и подбадривали своих. Стояла отличная погода, солдаты шли в бой в парадной форме под звуки игравших оркестров. То было величественное действо.

В центре находились три дивизии Даву под началом генералов Морана, Гюдена и Фриана, на левом фланге – Ней с двумя дивизиями, одна из которых вюртембергская, на правом фланге Понятовский тоже с двумя дивизиями, а правее него легкая кавалерийская дивизия генерала Брюйера – всего около 50 000 чел. Французские колонны устремились вперед. Всадники Брюйера атаковали русских драгун под началом генерала Скалона и смели их с поля, убив командира. Пехота пробилась в предместья и вынудила защитников к отходу. Русские попытались контратаковать, но были отброшены после отчаянной рукопашной. «В оба дня под Смоленском я атаковал в штыки, – вспоминал русский генерал Неверовский. – Бог сохранил меня, а в мундире моем остались три дырки от пуль»{337}. В конце концов французы добрались до городских стен и попытались забраться на них. Тщетно. У них отсутствовали лестницы, а потому не оставалось ничего иного, кроме как попробовать вскарабкаться по кладке.

Огюст Тирион из 2-го кирасирского полка отправился поискать лучшего вида с позиции одной французской батареи, находившейся под обстрелом русских пушек, установленных на высотах на другой стороне реки. «Я просто не представляю себе, как один человек или один конь могли избежать попадания масс пушечных ядер, прилетавших с двух сторон и проносившихся через те самые батареи, – писал он, хотя не переставал наблюдать за происходящим с интересом. – Внизу под ногами мы видели, как пехота с трудом спускается во рвы, или, скорее, овраги, служившие рвами крепости. То польская храбрая дивизия пыталась штурмовать эти камни – безрассудство, заслуживавшее большего успеха. Те отважные ребята старались влезть на укрепления, вставая друг другу на плечи. Но характер местности не позволял им достигнуть цели, и внизу разворачивался небывалый и любопытный спектакль, когда похожие на муравьев массы ползли по камням в такой живописной манере, в то время как над головами у них грохотали пушки, бившие по братьям по оружию и служившие объектом усилий штурмующих. В ответ говорили французские батареи, стрелявшие снарядами, каковые иногда случайно не долетали, осыпая камни градом осколков кирпича стены»{338}.



Шарль Фаре, лейтенант 1-го полка пеших гренадеров Старой гвардии, рассказывал в письме матери, что никогда не видел французских солдат, дравшихся с большей отвагой. Сам Ней утверждал, что атака одного батальона 46-го линейного полка стала самым храбрейшим деянием вооруженных людей на его памяти[88]. Но не все пребывали в приподнятом настроении. Генерал Эбле и его коллега, картограф Grande Arm'ee генерал Арман Гийемино, не находили никакого смысла в крупномасштабном фронтальном штурме городских стен. Они видели, что 12-фунт. ядра полевых пушек, подтянутых Наполеоном для обстрела, практически бесполезны, так как застревают в мягкой кладке укреплений и не в состоянии пробить брешей в массивных стенах. «Ему всегда хочется схватить быка за рога! – воскликнул Эбле, качая головой. – Почему бы не послать поляков перейти Днепр в двух лье выше по течению от города?»{339}

Кроме них – вот уж точно! – не испытывали радости от происходившего горожане Смоленска. Утром жители предместий взяли оружие у убитых солдат и заняли места в поредевших рядах защитников. Священники, подняв высоко распятия, несли их впереди ополченцев и умирали вместе с воинами. Когда солдаты отступили, гражданские устремились за ними. «Жители бежали в ужасе, таща за собой пожитки. Там видел я доброго сына, несшего на плечах немощного отца, здесь – мать, прокладывавшую себе путь по безопасной дорожке в направлении наших позиций и прижимавшую к себе малюток, бросив все прочее в жертву неприятелю и огню», – вспоминал один артиллерийский офицер{340}.

Если верить пятнадцатилетнему офицеру Симбирского пехотного полка, судьбе таких людей не стоило завидовать и после того, как им удалось пробраться за стены в старый город. «Свидетелем какому же ужасному смятению внутри стен я стал! Жители, веря, что неприятель будет отражен, остались в городе, но сильнейший и ожесточенный штурм в тот день убедил их, что к утру тот уже не будет в наших руках. Плача в отчаянии, они бросались в святилище Матери Божьей, где молились на коленях, затем спешили к себе, собирали плачущие семьи и оставляли дома, переходя по мосту в чрезвычайном смятении. Сколько слез! Сколько плача и горя и, в конечном счете, сколько жертв и крови!»{341}

Грандиозный спектакль второй половины дня с наступлением вечера обратился в сцену адского представления. Мортирные бомбы, которыми французы осыпали город, привели к возгоранию его преимущественно деревянных зданий. Пожар быстро распространялся. Барон Икскюль из русского Кавалергардского полка говорит о многих людях, беспомощно наблюдавших за тем, как пламя охватывает один из старейших городов с его жителями. «Я стоял на горке. Кровопролитие происходило прямо у моих ног. Тень делала выше яркое сияние пожаров и огня, – писал он. – Бомбы с сияющими следами от них уничтожали все на своем пути. Стоны раненых, крики “ура!” еще сражавшихся, глухой звук падавших и раскалывавшихся камней – от всего этого у меня волосы вставали дыбом. Никогда не забуду ту ночь!»{342}

Наблюдатели на французской стороне в равной степени находились под впечатлением «величественного ужаса» представления. Мысли иных обращались к сценам падения Трои. «Сам Данте нашел бы тут вдохновение для описания ада», – замечал капитан Фантен де Одоар. Французы продолжали попытки штурмовать стены, а город уже пылал, и черные силуэты защитников просматривались на фоне бушевавшего за ними пламени, словно «черти в аду», как выразился барон Булар. Схожие мысли приходили в голову и Коленкуру, стоявшему перед палаткой Наполеона и смотревшему на происходящее. Вдруг кто-то похлопал его по плечу. То был император, тоже вышедший взглянуть на происходящее. Он сравнил зрелище с извержением Везувия. «Не находите ли вы сей спектакль замечательным, monsieur le grand 'ecuyer?» – добавил он. «Ужасным, государь», – прозвучал ответ Коленкура{343}.

Каким бы величественным ни было представление, у Наполеона совершенно отсутствовали причины для воодушевления. Когда той ночью сражение, наконец, закончилось, стало ясно: французы ничего не выиграли, потеряв, по крайней мере, семь тысяч человек убитыми и ранеными. Барклаю тоже радоваться не приходилось. Если не считать удовлетворения по поводу осложнений, созданных им на пути французов к победе, русский командующий не достиг ничего, но из строя выбыли 11 000 солдат и офицеров, не считая двух генералов.

Барклай осознавал невозможность оставаться там, где находился, сколько-нибудь долгое время, так как переход Наполеона через Днепр выше по реке являлся лишь вопросом времени, после чего русские будут отрезаны. Генерал сделал символический жест – двое суток оборонял Смоленск, теперь же наступал момент подумать о спасении армии. Потому главнокомандующий приказал Дохтурову покинуть город, предварительно предав огню оставшиеся запасы снабжения и всего того, чем только противник мог воспользоваться в своих целях, а затем разрушить за собой мосты. Святая икона Божией Матери Смоленской к тому времени была уже вывезена из святилища, помещена на орудийный лафет и отправлена по мосту на северную сторону реки.

Приказы Барклая бросить город вызвали всеобщее возмущение. «Я и выразить не могу всю глубину царившего там негодования», – писал генерал сэр Роберт Уилсон, только что прибывший на пост британского «специального уполномоченного» при ставке русских. Один за другим старшие офицеры упрашивали Барклая переменить решение или, если он твердо намерен отступать, позволить им остаться и сражаться до последней капли крови. Багратион написал командующему записку с требованием защищать Смоленск любой ценой. Беннигсен, полностью противореча прежнему собственному убеждению о бессмысленности сражения на данном этапе отступления, теперь тоже выступал за драку насмерть как на последнем рубеже. Он ворвался в ставку в сопровождении великого князя Константина Павловича и стаи генералов с настоянием к Барклаю изменить планы. Цесаревич Константин по существу приказал ему отменить «трусливый» приказ и развернуть генеральное наступление на французов. «Вы немец, вы колбасник, вы предатель, вы негодяй, вы продаете Россию, – орал он на Барклая во всеуслышание. – Я отказываюсь оставаться под вашим началом», – прибавил он ко всему и пообещал передать гвардейский корпус под командование Багратиона. Константин продолжал осыпать оскорблениями Барклая, смотревшего на него в полном молчании. «Пусть всякий делает свое дело и позвольте мне делать мое», – заключил тот, наконец, прекращая спор. Тем же вечером цесаревич Константин получил приказ Барклая отвести царю важное письмо и передать командование гвардией генералу Лаврову{344}.

За два часа до восхода солнца последние солдаты из частей Дохтурова перешли через мосты и подожгли их. Чуть раньше рота вольтижеров 2-го польского пехотного полка сумела проделать брешь в стене и вступить в горящий город. Утром, когда одни ворота были открыты, а подступы очищены от сваленных в кучи мертвых и умирающих, французы вступили в Смоленск.

Город походил на настоящую покойницкую: улицы были усеяны трупами, многие из которых обгорели от огня. Среди руин домов, пылавших ночью в пламени пожара, остались укрывшиеся там жители или раненые солдаты. «Приходилось ходить среди развалин, мертвых тел и останков, обгоревших и поджаренных огнем, – вспоминал один французский офицер. – Тут и там несчастные горожане на коленях рыдали над руинами своих жилищ, кошки и собаки бродили повсюду и издавали бередящие сердце звуки. Куда ни кинь взгляд, только смерть и разрушение!» Русские поместили своих раненых в наскоро оборудованные госпитали, которые слизал огонь, пока товарищи уходили из города. «Эти бедолаги, брошенные таким образом, лежали кучами, обожженные, скукожившиеся, сохранившие только очертания человеческие, среди дымящихся развалин и догоравших балок», – описывал свои впечатления лейтенант 8-го конно-егерского полка Жюльен Комб. Не один он отметил тот факт, что тела сгоревших становились меньше. Некоторые думали, будто видят трупы детей. «Солдаты, пытавшиеся выбежать, падали на улицах, задохнувшись от пожаров, и сгорали там, – вспоминал доктор Раймон Фор. – Многие более не походили на человеческие создания. Они превратились в бесформенную массу зажаренного и обуглившегося вещества, и только металл лежавшего рядом ружья, сабли или какие-нибудь следы амуниции позволяли понять, что перед вами трупы людей»{345}.



Один немецкий солдат едва верил собственным глазам, когда видел усеянные останками улицы. «Как тысячи других, я проходил там мимо, когда между двумя сгоревшими домами увидел маленький сад фруктовых деревьев с обуглившимися плодами на них, а внизу на земле лежали пять или шесть буквально поджарившихся людей, – писал он. – Наверное, то были раненые, коих положили туда в тень до того, как начался пожар. Пламя не тронуло их, но жар заставил мышцы сокращаться и подтягивать ноги. Белые зубы торчали из скукожившихся губ, а два больших окровавленных отверстия напоминали о некогда бывших в них глазах»{346}.

Подобные сцены производили глубочайшее впечатление на армию. «Она шла через дымящиеся и окровавленные руины в должном порядке и под военную музыку с обычной торжественностью как войско триумфаторов среди покинутых всеми развалин, одна, и не было вокруг очевидцев ее славы!» – так описывал виденное Сегюр. – Представление без зрителей, победа практически без плодов, кровавая слава, истинным символом и завоеванием которой, похоже, стал один поднимавшийся отовсюду дым!»{347}

Вообще-то город не был совершенно пустым. Значительное количество жителей не смогли уйти и прятались среди развалин или толпились в церквях, каковые, будучи построенными из кирпича и камня, служили убежищами от огня. Там же остались тысячи раненых русских солдат, и, когда французы готовились к вступлению в Смоленск, делегация городских властей явилась просить Наполеона помочь позаботиться о них. Он отправил шестьдесят врачей и медицинских работников в город с распоряжением организовать госпитали{348}.

Приказать было куда проще, нежели выполнить. Для данных целей определили несколько крупных зданий, таких как монастыри и лабазы, поместили туда раненых, однако кровати и матрасы для них отсутствовали, и прошел не один день прежде, чем сумели набрать достаточно соломы и устроить раненых на ней на полу. Легкораненые очутились бок о бок с больными, и, поскольку стояла погода, названная самим Наполеоном «отвратительно жаркой», инфекции в условиях скученности и духоты распространялись мгновенно. Уже одно количество раненых не позволяло медикам перевязывать их день, а то и два, а между тем снабжение убывало. Хирурги зашивали раны бечевкой вместо ниток, перевязывали клочками, оторванными от обмундирования и бумагой, позаимствованной из городского архива.

«Без лекарств, без мясного отвара, без хлеба, без белья, без корпии и даже соломы они не имели иного утешения, чем сочувствие товарищей», – описывал виденное генерал Бертезен. Наполеон отправил Дюрока по госпиталям, чтобы раздать раненым деньги, но в то время как в Австрии или в Италии подобная мера означала бы возможность для них раздобыть себе пищи и прочих необходимых вещей, тут невозможно было ничего достать, тогда как наличие монет делало ослабленных людей уязвимыми перед грабителями и убийцами{349}.

«Такова безобразная сторона войны, к которой я никогда не привыкну, – отмечал капитан гвардейских гренадеров Фантен дез Одоар, когда проходил по городу на следующий день. – Видеть столько горя и не быть в силах предоставить помощь – пытка». Закаленные в боях солдаты не могли позволить себе предаваться подобным размышлениям, если хотели выжить. Генерал Дедем де Гельдер, дивизия которого встала лагерем на ночь на главной площади, устроился неплохо[89]. «Я провел ночь на весьма роскошном диване, найденном солдатами в одном из соседних домов, – вспоминал он. Генерал обедал вареньем, тушеными фруктами, двумя свежими ананасами и персиками. – Я бы предпочел отведать хорошего супчика, но на войне ешь то, что найдешь»{350}.

Барклай оставался на северном берегу Днепра на протяжении всего дня 18 августа, удерживая пригород на той стороне реки и не позволяя французам отстроить сожженные мосты. Однако ночью он отступил. Поскольку дорога на Москву на протяжении нескольких километров пролегала вдоль берега и находилась в досягаемости огня французских пушек, русский командующий пошел в северном направлении, постепенно поворачивая к востоку с целью выйти на тракт к Москве у Лубино. Чтобы избежать скученности на маленьких деревенских тропах, которыми продвигалась армия, он разделил ее надвое. Однако данный шаг на деле не облегчил, а осложнил ситуацию, в частности, на первой стадии отхода, в ночь 18 августа, несколько частей сбились с пути. Продвижение оказалось более медленным, чем ожидалось, поскольку пушки и снабженческие фуры застревали при переходе через множество речек и ручьев, пересекавших дороги. Склоны были настолько крутыми, что в иных местах орудия и тяжелые повозки скатывались вниз, увлекая за собой солдат и упряжки лошадей на дно оврагов, где все они – люди и животные – умирали тяжелой смертью. Подобные вещи лишь только больше препятствовали движению.

А тем временем солдаты Нея отремонтировали мост в Смоленске, перешли реку и начали наступать по Московской дороге, тогда как Жюно приступил к форсированию реки далее вверх по течению, у селения Прудищево. Опасаясь, как бы противник не опередил его отходящие войска, Барклай отправил небольшой отряд под началом генерала Павла Алексеевича Тучкова в Лубино для прикрытия пункта, где предстояло выйти на московский тракт следовавшим обходным путем русским колоннам.

Маршала Нея, чей корпус начал утром продвижение по Московской дороге, задержала мнимая контратака русских войск на его левом фланге. На деле же то была дивизия из корпуса Остермана-толстого, заблудившаяся в ночи и после десяти часов марша вновь появившаяся у Смоленска. Реагируя на ситуацию, Ней развернул войска против предполагаемой угрозы, подарив Тучкову некоторое время, но скоро французы принялись теснить русских по Московской дороге.

Наполеон поскакал на звуки боя. Предполагая, что имеет дело лишь с действиями арьергарда, он приказал Даву поддержать Нея силами одной из дивизий. Вместе они отбросили Тучкова, но и тот получил усиление от других русских частей, к тому же в район боевых действий вовремя прибыл Барклай, который собрал войска и нормализовал обстановку. На британца Уилсона произвело неизгладимое впечатление поведение Барклая, который, «видя всю степень опасности для своей колонны, поскакал вперед с саблей в руке во главе штаба и вестовых, собирая бегущих с криками “Победа или смерть! Должно удержать позиции или погибнуть!”, воодушевил всех собственной энергией и примером и отбил высоту. Так по воле Божьей удалось спасти армию!»{351}

Русские заняли сильные позиции при Валутиной Горе. Жюно с вестфальцами находился фактически в тылу у их левого крыла и мог ударить им в спину, что Наполеон на самом-то деле и приказал ему сделать. Но обычно бесстрашный Жюно действовал странно: он жаловался на тепловой удар, бросил несколько бессвязных реплик и не двинулся с места даже тогда, когда Мюрат лично прискакал к нему, чтобы подтолкнуть к атаке.

«Если бы мы атаковали, то разбили русских, а потому все мы, солдаты и офицеры, с нетерпением ждали приказа, – писал подполковник фон Конради, гессенец, служивший в одном из пехотных полков корпуса Жюно[90]. – Наше рвение вступить в сражение выражалось громко: целые батальоны кричали, что хотят наступать, но Жюно и слушать ничего не желал, а тем, кто кричал, грозил расстрельной командой… Скрежеща зубами, мы вынуждены были довольствоваться ролью зрителей, несмотря на зов долга и чести. Никогда не бывала столь постыдным образом упущена благоприятная возможность отличиться! Несколько офицеров и солдат в моем батальоне плакали от отчаяния и стыда»{352}.

Всего на позициях стояли от 20 000 до 30 000 русских, которых охватывали с фланга не менее 50 000 французов. Согласно адъютанту Барклая майору Вольдемару фон Левенштерну, Тучков прискакал к главнокомандующему за разрешением на отход, а Барклай как будто бы ответил такими словами: «Возвращайтесь на ваш пост и умрите там, коли будет надо, но коли вы отступите, я прикажу вас расстрелять!» Осознавая, что в его руках судьба всей русской армии, он держался, но шанс выстоять у него был один на тысячу. В какой-то момент Ермолов, наблюдавший за происходящим, взял за локоть адъютанта и в ужасе прошептал: «Аустерлиц!»{353}.

Если бы французы сумели нанести поражение Тучкову, они прорубили бы коридор посреди русских войск на марше, не оставив им никакого шанса. «Никогда наша армия не была в более опасном положении, – писал позднее Левенштерн. – Участь кампании и армии решал один единственный день»{354}.

Совершенно невозможно поверить, что Наполеон не чувствовал причин упорства русских, но около пяти часов во второй половине дня император поручил Нею продолжать бой, а сам уехал в Смоленск. «Он казался раздраженным и ударил в галоп, когда поравнялся с нами – очень похоже, что наши приветствия ему досаждали», – отмечал один офицер Висленского легиона, видевший императора проезжавшим мимо порядков его части{355}.

Тучков держался, а воины его дрались как львы. Войска Нея, поддерживаемые дивизией Гюдена из корпуса Даву, тоже бились отважно, и сражение превратилось в побоище, конец которому положила сгустившаяся тьма. Поле устилали тела от семи до девяти тысяч французов и девять тысяч русских раненых и убитых, а уцелевшие повалились рядом с ними, слишком измотанные и не чувствовавшие себя в силах разбить лагерь{356}.

На следующее утро Наполеон прибыл на место сражения. «По виду поля боя, на нем происходила самая кровавая битва, которую только могли припомнить ветераны», – так отзывался об открывшейся его глазам картине один из польских гвардейских шволежеров-улан, составлявших эскорт императора французов{357}. Тот принял приветствие войск, построенных на поле смерти, и совершил один из сакральных ритуалов, которые среди прочего и делали его таким блестящим лидером. Он распорядился присудить вожделенного «орла» 127-му линейному полку, состоявшему по большей части из итальянцев, покрывших себя славой в предыдущий день[91], то есть даровать части знак, который устанавливался в качестве навершия на древках знамен отличившихся в боях полков. Как описывал сцену один очевидец: «Эта церемония, сама по себе торжественная, приобрела поистине достойный пера поэта характер на том самом месте». Полк выстроился как для парада, лица бойцов покрывала кровь и гарь. Наполеон принял «орла» из рук Бертье и, держа высоко, возвестил солдатам о том, что отныне сей символ будет служить местом их сбора, и велел им поклясться никогда не бросать знамя на произвол судьбы. Когда же полк принял клятву, император вручил «орла» полковнику, тот передал знаменосцу, который в свою очередь отнес знак в центр отборной роты под оглушительную дробь барабанов.

Затем Наполеон спешился и подошел к передним рядам строя. Громким голосом он попросил самих солдат назвать имена наиболее отличившихся в бою, которых тут же произвел в суб-лейтенанты, либо наградил орденом Почетного Легиона, касаясь саблей плеча и заключая в объятия в соответствии с требованиями ритуала. «Как добрый отец, окруженный детьми, он лично воздавал дань тем, кого они сочли достойными, в то время как товарищи их шумно рукоплескали им», – так описывал зрелище один офицер. «Наблюдая за происходившим, – рассказывал другой, – я понял и на себе испытал непреодолимое ощущение восхищения, вызываемого Наполеоном всюду, где бы тот ни появлялся»{358}.

Такой исключительной церемонией Наполеон сумел превратить поле кровавого боя в место триумфа, обессмертив погибших и согрев сердца уцелевших теплыми словами и высокими наградами. Но многие задавались вопросом, почему он – он сам! – не присутствовал в сражении и не вел его лично. В то же время окружение великого человека недоумевало, не понимая, чего же, в итоге, добилась армия за четыре дня массового кровопускания{359}.


11
Тотальная война

Если верить секретарю Наполеона, барону Фэну, тот чувствовал себя в замешательстве из-за положения дел, каковое вызывало у него стойкое отвращение. Император разбил русских и взял крупный город. Но пусть он нанес противнику тяжелейшие потери, сам тоже недосчитался в двух боевых столкновениях ни много ни мало 18 000 закаленных солдат и не сумел заставить русскую армию признать поражение. Есть полным-полно примеров – противоречивых высказываний Наполеона, – доказывающих, что он мучительно терялся в догадках, не зная, как поступить дальше.

«Оставив Смоленск, один из священных городов, русские генералы покрыли бесчестьем свое оружие на глазах у своих же воинов, – говорил он Коленкуру. – Это ставит меня в выгодное положение. Мы оттесним их на некоторое расстояние, чтобы развязать себе руки, и я сосредоточу силы. Мы отдохнем и используем этот опорный пункт, организуем территорию, и тогда посмотрим, понравится ли такое Александру. Я приму под свое начало корпуса на Двине, которые там ничего не делают, и моя армия станет более грозной, мое положение – более угрожающим для Россия, чем если бы я выиграл две битвы. Я останусь в Витебске, поставлю под ружье всю Польшу, а позднее решу между Санкт-Петербургом и Москвой»{360}.

Но император французов знал, что говорит сущую несуразицу. Все доводы реальности были против остановки в Витебске, а уж тем более – и куда сильнее – в Смоленске. Сожженный город не годился в качестве действенного бастиона и не мог питать ресурсами войска. Однако отступить теперь стало и вовсе немыслимым делом. Положение сделалось хуже, чем в Витебске. Наполеон сам завел себя в западню.

В безнадежности он вымещал зло на всем, что только попадалось под руку. Писал Маре с сетованиями на поляков Литвы, не сумевших собрать должного количества войска и снабжения, жаловался, что армия теряет людей в ненужных походах за провиантом и выговаривал командирам корпусов, возмущался нарушениями. Как-то пришел в ярость, узнав об использовании парижским виноторговцем для продажи вина армии фур, предназначенных будто бы для перевозки медикаментов и медицинского персонала. Однажды, случайно застав солдат за грабежом, император набросился на них с хлыстом, изрыгая в их адрес поношения. И к тому же теперь он часто бывал нетипично плохо настроен и груб в отношении ближайшего окружения.

В отчаянных поисках выхода Наполеон хватался за любую соломинку. Генерал Павел Алексеевич Тучков, взятый в плен у Валутиной Горы, удостоился величайшего внимания со стороны Бертье, каковой снабдил генерала рубашками из собственного гардероба и предложил на выбор любой город в наполеоновской Европе для пребывания в плену. Затем Тучкову дал аудиенцию Наполеон и также обошелся с ним чрезвычайно учтиво. Император обдал его потоками оправдательной риторики и уверений в дружеском отношении к Александру, а затем попросил Тучкова написать своему государю и сообщить ему о желании мира со стороны императора французов. Он привел в немалое смущение ошеломленного всем этим русского, который заметил, что как бригадный генерал не может по протоколу писать царю, но, в конце концов, согласился послать письмо старшему брату, каковой был выше по званию.

«Александр видит, что его генералы ни на что не способны, а он теряет территорию, но он в руках англичан. Лондонский кабинет подстрекает дворянство и не дает ему договориться со мной, – заявил Наполеон Коленкуру. – Они убедили его, будто я отберу у него все польские губернии, и что только такой ценой он достигнет мира, чего он принять не может, поскольку и года не пройдет, как все русские, у которых есть земли в Польше, удавят его, как поступили с его отцом. Он ошибается, когда не хочет довериться мне, ибо я не желаю ему плохого. Я даже готов пойти на некоторые жертвы, лишь бы только помочь ему выйти из затруднений». Император французов отдал бы, наверное, Александру всю Польшу и Константинополь в придачу, лишь бы выбраться из передряги, хоть видимо сохранив честь{361}.

Коль скоро Наполеон не мог остановиться там, где находился, но и отступить не мог тоже, ему оставалось лишь наступать в надежде «вырвать» победу у русских. От Москвы его отделяло всего около четырехсот километров, или восемь дней форсированного марша, а уж драться на подступах к древней столице русским непременно придется. Нормальный военный сезон заканчивался не ранее, чем через два месяца. «Посему разумным было надеяться, что удастся заставить неприятеля драться до наступления плохой погоды, – рассуждал генерал Бертезен. – Сила нашей армии, ее боевой дух, вера в предводителя, воздействие могущества императора на самих русских, все сие давало нам ощущение верного успеха впереди, чего не оспаривал никто»{362}.

Как бы там ни было, находилось довольно значительное число старших офицеров, полагавших, что армия зашла уже слишком далеко. «Всякий считал, что мы претерпели довольно лишений и совершили достаточно героических деяний для одного похода, и никто не хотел идти дальше. Необходимость и желание остановиться ощущали и выражали все», – писал Булар. Многие в окружении Наполеона, возглавляемые Бертье, Дюроком, Коленкуром и Нарбонном, упрашивали императора дать сигнал остановки. Но он оставался непреклонен. «Вино налито и должно быть выпито», – возразил Наполеон Раппу, оспаривавшему целесообразность дальнейшего продвижения. Когда Бертье уж слишком утомил его разговорами о нежелательности продолжения похода, Наполеон взорвался. «Так ступайте же, вы мне не нужны. Вы не более чем… Отправляйтесь во Францию. Я никого не держу», – отрезал он и добавил несколько слов насчет того, что-де Бертье соскучился по любовнице в Париже. Перепуганный Бертье принялся клясться, что и в мыслях не имел намерений оставить императора, какие бы ни сложились обстоятельства, однако атмосфера между ними оставалась крайней холодной на протяжении нескольких дней, и Бертье не приглашали к императорскому столу{363}.

«Мы забрались слишком далеко, чтобы поворачивать обратно, – наконец заявил Наполеон. – Перед нами лежит мир. Нас отделяет от него только восемь суток марша. В такой близости от цели не может быть никаких дискуссий. Давайте же двинемся на Москву!» В то время как солдаты с опытом и высшие офицеры качали головами и ворчали себе под нос, молодых окрыляли открывавшиеся перспективы. «Если бы нам приказали идти завоевывать Луну, мы бы ответили: “Вперед!”, – вспоминал Генрих Брандт, капитан 2-го пехотного полка Висленского легиона, ставший впоследствии прусским генералом. – Сослуживцы из тех, кто постарше, могли сколько угодно осуждать наше воодушевление, называть нас фанатиками и сумасшедшими, но мы не думали ни о чем, кроме сражения и победы. Мы страшились лишь одного – того, как бы русские не поспешили попросить мира»{364}. Вряд ли им грозила такая опасность.

Сердце майора гвардейской артиллерии Булара наполнилось грустью из-за пожара Смоленска, «не столько вследствие морального воздействия, которое всегда производит большая катастрофа, и не только из-за гибели в огне разнообразного ценного имущества, но более ввиду гнева неприятеля, каковой не оставил более никакой надежды на переговоры, а также и потому, что он [Смоленск] указал нам, так сказать, дорогу в будущее». Столь же неуютные ощущения возникали у многих в Grande Arm'ee по мере того, как люди начинали осознавать: они вступают на чужую – враждебную во всех смыслах – территорию. «Ведение войны таким образом – ужасное дело, оно ни в коем случае не напоминает того, к чему привыкли мы ранее», – отмечал Жан-Мишель Шевалье, служивший тогда бригадиром (капралом) в Конно-егерском полку Императорской гвардии{365}.

Французский солдат 1812 г., пусть бы он и бывал призывником против воли (нередко не желавших служить приводили в части в кандалах), являлся в сущности свободным гражданином, жившим до службы в армии другой жизнью и рассчитывавшим уцелеть и вернуться к ней. Именно такие надежды во многом определяли и его поведение во время службы. Он старался делать все, чтобы уцелеть и получить какую-то выгоду от потраченного времени – добиться определенной репутации, повышения и денег. Пусть его и представлялось возможным научить действовать с самоотверженной храбростью, замешанной на патриотизме, esprit de corps и любви к императору, лишние мясорубки были ему ни к чему. Если его и товарищей не подстегивали и не доводили до состояния исключительного безумства, он всегда взвешивал шансы и варианты, а когда оказывался окруженным в безнадежном положении, не видел ничего дурного в капитуляции. Свободный гражданин с оружием сам решал на личном или общем уровне, что и на каком этапе нужно ему и его части. Такое замечание вполне справедливо и в большей или меньшей степени применимо к любому солдату Grande Arm'ee, независимо от национальности.

Верно оно и в отношении всех вражеских воинов, которых встречали солдаты Наполеона прежде: определенного рода базовая человеческая солидарность приводила к тому, что люди с обеих сторон, сколь бы сильным ни являлось их желание уничтожать себе подобных как организованную силу, уважали стремление противника выжить. «Солдаты убивают без ненависти друг к другу, – пояснял лейтенант Блаз де Бюри, принимавший участие в походах всюду в Европе. – В моменты затишья мы часто приходили в неприятельские расположения, и пусть бы были готовы начать убивать одни других по первой же команде, мы тем не менее не отказывались и помочь чужим, коли уж представлялась такая возможность»{366}. Подобное отмечалось даже в Испании, где партизанская, или малая война – guerrilla — заставляла простых жителей сражаться с врагом с доселе невиданным национальным и религиозным фанатизмом. Везде – только не в России.

Как будто бы сам Фридрих Великий говаривал, что русского солдата недостаточно убить, его надо еще и толкнуть, чтобы он упал. В войсках Наполеона после боев под Красным, Смоленском и Валутиной Горе приходили к точно таким же выводам. Русские солдаты не складывали оружия. Их приходилось крушить, рвать в куски. Клаузевиц, которому посчастливилось наблюдать за данным феноменом изнутри русской армии, охарактеризовал его как «неподвижное упрямство». Французы были ошеломлены и приписывали данное явление более или менее стереотипному анахронизму. «Я и представления не имел о такого рода пассивной храбрости, наблюдаемой потом сотни раз в солдатах этого народа, которая, по моему мнению, проистекает от их невежественности и наивного суеверия, – писал Любен Гриуа, видевший, как под Красным солдаты противника неподвижно стояли перед его батареей, поливавшей их огнем, – ибо они целуют образы св. Николая, каковые всегда носят с собой, и верят, будто отправятся прямо на небо и едва ли не благодарят пули, которые пошлют их туда»{367}.

Вера в загробную жизнь, безусловно, являлась существенным фактором. Не обладавший личной свободой русский солдат, призванный на двадцать пять лет, не мыслил категориями возвращения к другой, нормальной жизни на Земле. Армия была его жизнью, а смерть подразумевала переселение на небо, каковое всегда выглядело предпочтительнее такой жизни. Железная воинская дисциплина, плюс к ней опыт боев с турками или горными племенами на Кавказе с характерной для таких конфликтов беспощадной жестокостью и геноцидом, когда никто не ждал от врага и не давал ему пощады, исключала из военного сознания идею сдачи в плен. Решение сложить оружие есть в сути своей выбор в пользу прав человека в противовес армии и ее хозяину, государству, а такой концепции в России не существовало.

Подобные вещи обезоруживали французов. Войне, по их разумению, не полагалось быть такой. Бескомпромиссность противника в подходах к военному делу тревожила простого солдата, она связывала его с действиями командующего и делала соучастником его преступлений. Воин не мог, как поступали его коллеги во все века, сказать, будто являлся лишь невинной пешкой в руках королей и генералов. За все отвечала вся армия целиком, а посему становилось понятно: впереди предстоит война не на жизнь, а на смерть. Очевидность этого росла с каждым шагом, который делала в направлении Москвы Grande Arm'ee, выступившая из Смоленска в последнюю неделю августа.

Теперь они шли через плодородные земли, ступая по хорошей дороге, прямой, точно стрела и достаточно широкой для марша в шеренгу колонн пехоты и кавалерии по сторонам около тянущихся вдоль тракта березок, тогда как центральный проход оставался открытым для артиллерии и повозок. Однако не надо думать, будто в таких условиях путь давался легко. «Мы шли шагом по дороге с двух или трех часов утра и до одиннадцати ночи, не спешиваясь, кроме случаев, когда того остро требовала природа, – писал карабинер Жеф Аббель. – Редкие передышки уходили на то, чтобы избавиться от терзавших нас паразитов»{368}.

«Жара в сей части мира в такого время года ничуть не похожа на жару на юге Европы, – рассуждал Жюльен Комб. – Дело не в жаре солнца, терпеть который нам приходилось, а в испарениях, восходивших от раскаленной земли. Наши лошади поднимали копытами мелкий, точно пыль, песок, покрывавший нас совершенно, так что нельзя было различить цветов обмундирования. Попадая в глаза, песок приносил нам мучительную боль». Солдаты прятали, обернув в платки, носы и рты, а некоторые, чтобы спастись от пыли, даже пытались делать защитные маски из веток и листвы. Все без толку. Когда Наполеон появился рядом с порядками 6-го вюртембергского линейного пехотного полка Кронпринца, воины не кричали «Vive l'Empereur!», ибо, как выразился Кристиан Септимус фон Мартенс, один из офицеров части, «наши языки прилипли к деснам»{369}.

Неудобства усугублялись из-за новой тактики, взятой на вооружение русскими теперь, когда захватчики явились на собственную территорию России. По мере отхода они уводили за собой все население, забирали гражданскую администрацию, оставляя противнику пустые города и села. Французы начинали сожалеть об отсутствии евреев, оказавшихся столь полезными для них во время марша по бывшим польским губерниям. В письме к матери гренадерский лейтенант Шарль Фаре жаловался на нехватку снабжения и на безумные цены, заламываемые cantini`eres. Обычно он ждал от похода возможности нажить денег, но сейчас все надежды рухнули, а потому Фаре спешил добраться до Москвы, рассчитывая найти там горшки с золотом или, по крайней мере, меха, чтобы привезти в Париж на продажу{370}.

Ко всему прочему русские старались загромоздить дорогу перевернутыми телегами, поваленными деревьями и прочими предметами. Они бросали множество человеческих и конских трупов, разлагавшихся на отчаянной жаре. Но что куда тревожнее, они все чаще разрушали деревни и села на пути французов, поджигали копны сена, хлебные поля и все способное гореть. Дым, перемешивавшийся с мелкой пылью, делал марш, по мнению ветеранов Grande Arm'ee, самым трудным на их памяти. «Ночью пылал весь горизонт», – такими словами описывал это капитан гвардейской пешей артиллерии Антуан-Огюстен Пьон де Лош{371}.

Избранная русскими политика выжженной земли становилась испытанием находчивости даже наиболее искусных мастеров «la maraude». Как описывал происходившие Сегюр: «Само выживание армии было чудом, творимым ежедневно стараниями деловитых, предприимчивых и хитроумных французских и польских солдат с их умением противостоять каждой трудности, а также любовью к опасности и риску в сей ужасной авантюрной игре». Доктор Рене Буржуа из медицинской службы невольно восхищался солдатами. «Благодаря своей активности и деловитости, они умело преодолевали бесконечные лишения и добывали средства к существованию и поддержанию тела, можно сказать, ниоткуда», – рассказывал он{372}.

За каждым полком следовали во множестве фуры и телеги не с одним только с обычным снабжением, но и со всевозможными предметами, подобранными по пути и составлявшими некий компонент системы жизнеобеспечения части, брели стада овец и коров, погоняемые солдатами, бывшими в гражданской жизни пастухами или скотоводами. Любой обращал искусство известного ему ремесла на пользу части. Как выразился Жеф Аббель: «Нужды и тяготы быта сделали из нас мельников, пекарей, мясников и ремесленников»{373}. Но людей немало беспокоило то, какой оборот принимал поход. Они все громче поговаривали о «скифской тактике» и о каких-то дьявольских проделках.

«Нужно сказать, что мы начинали тревожиться, поскольку следовали за сильным противником без возможности настигнуть его», – признавался полковник барон Пьер де Пельпор, командовавший 18-м линейным полком в корпусе Нея. С каждым днем солдаты Наполеона отчетливее осознавали, что каждый шаг уводит их дальше от дома, и все стали замечать, что даже итальянцы утратили некоторую долю их всегдашней «brio» (живости). Единственной вещью, еще заставлявшей солдат идти вперед, оставалась их уверенность в Наполеоне. «К счастью, мы испытываем безграничную веру в гигантский гений того, кто ведет нас, ибо Наполеон для армии – отец, герой, полубог», – отмечал Жан-Мишель Шевалье{374}.

Наполеона вовсе не радовали виды горящих селений, но он пытался заглушить тревогу многочисленными насмешками над русскими, которых он называл трусами. «Он старался избежать вызываемых теми ужасными мерами серьезных размышлений о последствиях и продолжительности войны, в которой неприятель с самого начала был готов на жертвы такого размаха», – рассуждал Коленкур. Вечером 28 августа Наполеон прогуливался в саду сельской усадьбы, где он остановился на пути к Вязьме. Мюрат спорил с Даву относительно пагубности дальнейшего продвижения, страсти между маршалами накалялись, но император лишь задумчиво слушал разговор, а потом ушел в дом, так и не произнеся ни слова{375}.

Неопределенное затишье сменяла буря. Два дня спустя, остановившись перекусить на обочине дороги в ближнем кругу, Наполеон, расхаживая туда и сюда перед своей свитой, рассуждал о природе величия. «Настоящее величие не имеет ничего общего с плащом, который носишь, будь он пурпурным или серым, оно заключается в способности подняться над своим положением, – говорил он. – Возьмем меня, я занимаю хорошую позицию в жизни. Я император, могу наслаждаться удовольствиями великой столицы и предаваться прелестям жизни и праздности. Но вместо того я воюю во славу Франции за будущее счастье гуманизма. Нахожусь с вами на бивуаке, в сражении, где меня, как и любого другого, может поразить пушечное ядро… Я поднялся над своим положением…»{376}

На следующий день он вступил в симпатичный городок под названием Вязьма, так понравившийся французам своими приземистыми и ярко раскрашенными домиками. Отступая, русские подожгли его, но пожар скоро удалось потушить. Еще более приятный Гжатск с его покрытыми синей краской деревянными домами достался армии целым, когда она вошла туда 1 сентября сразу за русскими, но вечером город загорелся из-за беспечности солдат, разводивших костры в неподходящих местах. В Гжатске французы обнаружили к тому же значительные запасы пшеницы и спиртного, каковой момент помог улучшить положение со снабжением и поднять настроение.

Даву в письме к жене обещал быть в Москве через несколько суток. «Кампания станет одним из самых необычайных походов императора и немало послужит пользе наших детей, ибо охранит их от вторжения орд с севера». Но на следующий день estafette из Парижа принес Наполеону печальную новость о поражении, нанесенном Веллингтоном маршалу Мармону 22 июля у Саламанки. «Тревога на его обычно спокойном челе была очевидной», – выражал мнение командир 2-й пехотной дивизии Молодой гвардии генерал Франсуа Роге, обедавший с императором в тот день{377}.

Пусть обстановка и быстро менялась в пользу русских, в ставке их царили далеко не лучшие настроения. Клаузевиц рассматривал сражение за Смоленск как стратегическую победу для войск России. Да, они потеряли очень много людей, но и французы понесли значительный урон, причем русские были в состоянии пополнить ряды своей армии, поскольку отходили навстречу подтягивавшимся подкреплениям, тогда как у французов положение обстояло иначе.

Однако подобные соображения мало ободряли русских солдат, тащившихся в сторону Москвы на жаре и в пыли при обеспечении продовольствием, поставленном не намного лучше, чем у французов. Так, арьергард генерала Коновницына иногда шел по двое суток без еды. И даже когда провизия наличествовала, нередко приходилось сниматься с лагеря до того, как удавалось приготовить и съесть ее, о чем рассказывал поручик Икскюль, совсем недавно разражавшийся полными поэтических эпитетов тирадами в отношении бивачной жизни. «Мы бежим, точно зайцы, – отмечал он в дневнике, находясь вблизи Дорогобужа ночью 21 августа. – Все охвачены паникой»{378}.

Арьергарду так и не удалось стряхнуть с хвоста преследовавших его французов, а потому пришлось прибавить шагу и покрывать расстояние до шестидесяти пяти километров в сутки. Отступление шло теперь с куда меньшим порядком, чем раньше, а потому армия оставляла за собой хвост из брошенных повозок и мертвых или умиравших людей и лошадей. «Мы продолжаем отступать, не зная почему, – писал другу князь Васильчиков. – Теряем солдат в арьергардных боях, теряем нашу конницу, которая уже едва может передвигаться… Уверен, через пару недель у нас и вовсе не останется кавалерии»{379}.

«Все сии отходы непостижимы для меня и для войск, которым приходится оставлять позиции и бежать в жару и в ночь, – жаловался Багратион Ростопчину. – Мы изматываем наших солдат и ведем неприятеля за собой. Боюсь, как бы и Москве не досталась участь Смоленска». Младшие офицеры и солдаты были сбиты с толку и подавлены. «Офицеры, собираясь по нескольку вместе, толковали о близкой гибели отечества и не знали, какая участь их самих постигнет, – писал артиллерийский поручик И. Т. Радожицкий. – Оружие, которое сначала несли так бодро для защиты отечества, казалось бесполезным, тягостным». Прапорщик Коншин испытывал «тяжкое опустошение», угнетавшее его душу. «Храбрость наша порушена, – писал Икскюль в дневнике. – Наш марш напоминает похоронную процессию. На сердце моем тяжесть»{380}.

Как и французов, русских разочаровывало то, какие формы принимала кампания. «Война выходила из пределов человечества, делалась отчаянною, непримиримою, истребительною; конец ее долженствовал довести до гибели одну из двух враждующих держав», – отмечал Радожицкий. Для русских начинал действовать новый, непривычный фактор{381}.

«Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов отечества выносимые, не сообщают, – писал Ермолов. – Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего отечества. В первый раз жизни коснулся ушей моих стон сородичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения». Поручик лейб-гвардии Измайловского полка Лука Симанский тоже пережил незнакомые ранее ощущения, когда видел горевший Смоленск и валом бежавших оттуда гражданских. «Мне живо вспомнилась своя собственная семья, которую я оставил дома», – писал он и добавлял, что, хотя и по-прежнему сохраняя готовность умереть за родину, начал понимать, каково придется близким и молился ангелу хранителю защитить их. Он вдруг понял, что такое война и во что она обходится. Пятнадцатилетний Д. В. Душенкевич, геройски оборонявший Смоленск в рядах Симбирского пехотного полка, был охвачен горестью, но чувствовал в себе также и растущий гнев{382}.

Гнев этот эхом отдавался в сердцах многих офицеров, в особенности на штабном уровне, где быстро утрачивались традиционные почтение и даже дисциплина. Ропот в отношении «инородцев» сделался громче и все повсюду искали предателей. «[Наполеон] знает о наших передвижениях лучше, нежели мы сами, – писал Багратион Ростопчину после фиаско у Рудни, – и мне представляется, будто мы наступаем или отступаем по его приказу»{383}. Теоретики заговора скоро вцепились в некий момент, казавшийся с виду настоящим свидетельством их правоты.

Среди бумаг, попавших в руки русских, когда конница Платова ворвалась в лагерь Себастьяни в Рудне, находилось и письмо Мюрата, где тот ставил Себастьяни в известность об имевшихся у него разведданных относительно предстоящей атаки русских. Когда о том узнали в русской ставке, поднялся всеобщий шум, и зазвучали требования искоренить «шпионаж». Под подозрения подпадали все иностранные офицеры, но особенно Людвиг фон Вольцоген и Вольдемар фон Левенштерн, которые, о чем все знали, прожили некоторое время во Франции. Наиболее важным в выборе именно этих двоих являлся момент доверительности: оба разговаривали с Барклаем по-немецки. Иными словами, указывая на них, указывали и на него.

Ермолов требовал отправки Левенштерна в Сибирь, но Платов предложил более реалистичный и коварный прием. «Вот как надо поступить с сим делом, брат, – сказал он Ермолову. – Пусть ему прикажут идти на разведку французских позиций, а пошлют в моем направлении. А уж я позабочусь, чтоб немца отделили от всех прочих и дам ему провожатых, кои покажут ему французов, да так, что он более их никогда не увидит»{384}.

Никакого предательства на деле не было. Как выяснилось позднее, Мюрат получил данные из перехваченного письма одного штабного офицера-поляка[92] к матери, имение которой находилось на пути наступления, и сын просто просил ее уехать оттуда. Но предупреждение против немцев росло и принимало гипертрофированные формы, а положение Барклая не давало ему возможности как-то противодействовать этому. Он распорядился отправить Левенштерна под охраной в Москву и произвел очистку штаба от прочих иностранцев, особенно от офицеров польского происхождения. Брат Левенштерна, Эдуард, служивший в кавалерийском корпусе Палена[93], клокотал от ярости. «Армии и народу с самого начала хотелось верить, будто Россию продали, – писал он. – Надо лишь дать людям ухватиться за сию мысль, как дают игрушку капризному ребенку, чтобы тот только перестал плакать»{385}.

Предпринятые шаги не снизили давления на Барклая, который, не собираясь продолжать бегство, отчаянным образом искал выгодных позиций, намереваясь наконец-то дать на них битву противнику. Если верить Клаузевицу, Толь присмотрел подходящую местность в районе Усвятья, но Багратион раскритиковал ее. Когда Толь попытался обосновать свой выбор и привести в качестве аргумента достоинства позиции, Багратион «крайне возбудился», обвинил офицера в высокомерии и нарушении субординации, а также пригрозил разжаловать его в рядовые. Не став заступаться за генерал-квартирмейстера своей армии, Барклай согласился продолжить отступление. Он нашел другую пригодную позицию на подходе к Дорогобужу, но Багратион высказался и против нее, вследствие чего разыгралась очередная ненужная ссора{386}.

Ермолов подговаривал Багратиона написать царю и потребовать отстранения Барклая от командования, и пусть Багратион не осмелился на подобный шаг прямо, он не ленился писать к Аракчееву, Ростопчину, Чичагову и другим. Командующий 2-й армией называл Барклая «дураком» и «трусом», заявлял в раздражении, будто стыдиться носить одну с ним форму, а также постоянно похвалялся, что, получи он главное командование, «стер бы в порошок» Наполеона. Он даже грозился вывести свою армию из состава соединенного войска и делать дело самостоятельно. Источником неурядиц служил вовсе не один лишь этот импульсивный человек. Генералы и влиятельные офицеры всюду в армии без устали строчили письма к друзьям с положением, настаивая на удалении Барклая, а в некоторых случаях – даже на казни его как предателя{387}.

Подобные настроения и действия оказывали крайне плачевное воздействие на армию и снижали авторитет Барклая. «Старшие офицеры обвиняли [Барклая] в нерешительности, младшие – в трусости, тогда как солдаты ворчали, что-де Бонапарт купил немцев, и теперь те продают Россию», – описывал ситуацию один из адъютантов Ермолова. «В армии стали сетовать, что-де главнокомандующий, немец, не посещает религиозных служб, не дает врагу сражения, и находились те, кто называл добросовестно относящегося к делу и храброго Барклая чудовищем», – вспоминал капитан Николай Суханин. Нижние чины, переиначив «нерусскую» фамилию главнокомандующего, стали за глаза именовать его «болтай да и только» – человеком, который только говорит, но ничего не делает. Проезжая мимо марширующих колонн, несчастный генерал нет-нет да и слышал несшееся из солдатских рядов: «Гляди, гляди, вон изменник едет!»{388}

Если бы не глубокая пассивность русских призывников и жесткие рамки спаивавшей их железной дисциплины, армия очутилась бы в большой беде. Даже когда такие люди чувствовали, что начальство подводит их, наличие заговора «предателей-иностранцев» где-то наверху не позволяло им перестать верить в основы полковой структуры и в непосредственных командиров. Потому опасность мятежа отсутствовала. Однако дезертирство распространялось. Вместе с тем дела принимали весьма опасный оборот: согласно мнению Павла Граббе, случись тогда русским дать врагу битву, все и каждый подозревали бы измену при любой мельчайшей неудаче, вследствие чего не стали бы подчиняться приказам, ясного смысла которых не видели, в каковом случае началась бы полная неразбериха{389}.

И все же Барклай надеялся на сражение. Он облюбовал сильную позицию за Вязьмой и 26 августа, пока личный состав занимался сооружением земляных укреплений, писал царю, что «пришел момент начаться нашему наступлению». Главнокомандующему требовались двое суток для подготовки позиции и приведения в порядок армии, но он не получил их, поскольку арьергард Коновницына не сумел сдержать напиравших французов, вследствие чего русским, по описанию Клаузевица, вновь пришлось отступать, «словно утратившим опору и неспособным остановиться». На этот раз, однако, Багратион одобрил выбранные Барклаем позиции, а посему совершенно оскорбился приказом продолжить отступление. «Я говорю: “вперед!”, а он – “назад!” – писал генерал Чичагову на следующий день. – Таким манером мы скоро очутимся в Москве!» Но Барклай твердо решил помериться силами с врагом, какими бы последствиями то состязание ни грозило, и приказал начать окапываться у Царева Займища, всего в 160 километрах – в трех или четырех дневных переходах – от Москвы{390}.

Коль скоро линия фронта пролегала на столь скромном расстоянии от древней столицы, все в стане русских чувствовали себя крайне неуютно. Известия о падении Смоленска произвели сокрушительный эффект всюду по стране, поспособствовав повсеместному распространению паники. Многим казалось, что уже все потеряно. Люди, порой даже находясь вдалеке от театра военных действий, кидались паковать пожитки и ударяться в бега. Курск наводнили беженцы из Калуги. В Харькове один купец обнаружил вдруг, что никто из обычных клиентов не хочет отпускать товары в рассрочку. Даже в отдаленных городах одни требовали возврата долгов, другие продавали имущество по бросовым ценам и обращались в бегство{391}.

До поры до времени в самой Москве царило спокойствие – она все еще переживала всплеск патриотических чувств из-за визита Александра. По мнению генерал-губернатора, графа Ростопчина, подобное состояние надлежало сохранять и поддерживать. Он являл собою приятной наружности господина лет пятидесяти с великолепными манерами, широким кругозором и щегольским остроумием. В уборной у себя он установил бронзовый бюст Наполеона, соответственным образом приспособленный для отправления самых приземленных потребностей. Граф зарекомендовал себя как отличный рассказчик и произвел впечатление на мадам де Сталь, которая посетила Москву проездом в компании поэта Августа Вильгельма Шлегеля в первой половине августа и которую он пригласил на обед, а кроме того показал ей город. Однако при всем либеральном французском образовании Ростопчин был ксенофобом и реакционером. На протяжении лет в мозгу его сложилась твердая вера во вселенский заговор франкмасонов, якобинцев, демократов, мартинистов и прочих вольнодумцев, нацелившихся низвергнуть Россию. Он пребывал в убеждении, что вторжение французов, послужив подстрекательством к народному восстанию, как раз и станет катализатором такого рода процессов.

Московский генерал-губернатор решительно настроился взять под контроль настроение населения и дирижировать им с помощью пропаганды и обработки новостей. Он выпускал преисполненные демагогического патриотизма и бахвальства прокламации, приказывая вывешивать их на углах улиц для всеобщего обозрения. Наполеон и французы представлялись там в самых черных красках. Составители текста этих «ростопчинских афишек» затрагивали все до одной ксенофобские струнки, чтобы французы чего доброго не показались привлекательными в глазах представителей низших сословий. В то же самое время последние получали объект для ненависти, который перенаправлял настроения и оттягивал на себя враждебные чувства простонародья, питаемые им в отношении дворянства. Ростопчин не гнушался и самого бесстыдного вранья. «Я дал указание распространить слух, будто турки собираются поддержать нас, а ныне утром получил сведения, что-де крестьяне поговаривают: “Турки покорились и пообещали нашему царю платить дань в виде 20 000 голов французов ежегодно”», – с удовлетворением писал он к Александру 23 июля{392}.

Ростопчин раздувал каждую стычку в победу и организовывал грандиозные благодарственные молебны. 17 августа все в Москве с радостью передавали из уст в уста слухи о победе над французами под Смоленском. Генерал Тучков будто бы разбил Наполеона и, как рассказывали, убил в сражении 17 000 французов, а еще 13 000 взял в плен. Двое суток спустя Ростопчин докладывал Балашову, что в городе спокойно. Шестьдесят человек клялись, будто им было видение Бога, благословлявшего Москву над Даниловским монастырем. Одного проживавшего в городе француза, превозносившего чудеса свободы во Франции, высекли и отправили в ссылку. В Богородске русского рабочего, говорившего, что Наполеон принесет в Россию свободу (отчего вся фабрика побросала инструменты и остановилась), били плетьми и посадили под замок, а его взбаламученных товарищей заставили продолжить работу{393}.

Нетрудно предсказать то, какой шок произвела правда о Смоленске, когда новости, наконец, достигли ее жителей. «Москва содрогнулась от ужаса. Все думали только о бегстве и рассуждали, как будет лучше, увезти ценное, закопать его или замуровать в стены, – вспоминала молодая дворянка. – В домах было негде ступить от сундуков, улицы наполнялись повозками, тяжелыми каретами и легкими бричками с целыми семьями вместе со всем их достоянием». Церкви не закрывались ни днем ни ночью, и в них во множестве толпились молящиеся. Большинство дворян Москвы владели загородными имениями, где обычно проводили лето, и многие из задержавшихся в городе или приехавших туда по случаю визита Александра отправлялись теперь в сельскую местность. «Каждый день можно было видеть сотни проезжавших через город экипажей, занимаемых в основном женщинами и детьми, – рассказывала дочь Ростопчина. Мужчины военного возраста, когда их заставали во время попытки оставить город, подвергались глумлению, а иногда и угрозам толпы. – Чтобы избежать насмешек и оскорблений со стороны населения, мужчины всех возрастов переодевались в одежду жен и матерей, надеясь спастись от неприятных реплик с помощью такого маскарада»{394}.

Их сменяли беженцы, текшие рекой из Смоленска, рассказывавшие ужасные истории, и раненые офицеры, вывезенные с фронта, сетования которых на Барклая и немецких «предателей» передавались из уст в уста и циркулировали по городу. Скоро даже московские извозчики ругали Барклая немецким изменником{395}.

Сам же Ростопчин начал вывозить святыни из церквей, библиотеки и сокровища из Кремля, но продолжал сочинять прокламации, или «простонародные листки», звучавшие все более воинственно. Губернатор разгуливал по улицам, встречал людей и уверял их в отсутствии причин для беспокойства, ибо французов скоро разобьют, а сам он скорее сожжет город, чем пустит в него врага. «Народ здешний по верности к Государю и любви к Отечеству, решительно умрет у стен Московских, и если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то следуя русскому правилу «Не доставайся злодею», обратит город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица. О сем недурно и ему знать, чтоб он не щитал[94] на миллионы и магазейны[95] хлеба, ибо он найдет уголь и золу», – писал губернатор Багратиону 24 августа{396}.

По приказу Ростопчина каждый день ловили «шпионов» и «агитаторов». Их стегали кнутами и сажали под арест или, если они оказывались иностранцами, отсылали в какой-нибудь отдаленный город под надзор полиции. Французских жителей столицы, каковые выказывали удовольствие успехами Наполеона, ссылали в Нижний Новгород. 24 августа Ростопчин с гордостью сообщал Багратиону, что обстановка им полностью контролируется и оснований для страха перед низшими сословиями нет, ибо Наполеона и французскую свободу превозносили лишь несколько пьяниц. «Настроение народа таково, что ежедневно я нахожу себя проливающим слезы радости», – писал он Балашову{397}.

18 августа в город прибыли сотни крестьянских новобранцев, сопровождаемых стенающими женами, матерями и плачущими детьми, пришедшими проводить близких. Они составляли первую партию из 24 835 ратников, призванных в губернии к тому моменту для составления местного ополчения – так называемой «Московской военной силы». В качестве форменной одежды ополченцам выдавали серые крестьянские кафтаны длиной до колена и мешковатые штаны (шаровары), заправлявшиеся в высокие русские сапоги, а в качестве головных уборов – суконные фуражки с наушниками, которые можно было завязывать под подбородком, и крепившимися спереди эмблемами: царским вензелем на околыше и латунным крестом с надписью «За веру и царя» на тулье[96]. Затем ополченские полки выстроились перед генерал-губернатором, выслушали обращение историка Николая Карамзина и получили благословение митрополита Москвы. Тот окропил воинов святой водой и вручил освященные знамена для битвы перед выступлением на фронт{398}.

Ростопчин относился к делу более чем добросовестно и старался не упустить никаких моментов, способных послужить для разгрома французов. Его внимание привлек один немецкий шарлатан по имени Леппих, уверявший, будто может построить огромный воздушный шар, который полетит над французскими войсками и разом уничтожит врага огнем с неба. Изрядно облегчив городскую казну, Леппих в тайне ото всех засел за работу.

Лихорадочная деятельность Ростопчина способствовала разрастанию смятения и все сильнее нагнетала атмосферу. Люди, осмеливавшиеся заговорить на улице на каком-нибудь другом языке, кроме русского, рисковали пасть жертвами озлобленных толп. Воззвание, выпущенное Ростопчиным 30 августа, где тот пообещал повести население города на битву с противником, вооружив горожан, если будет надо, топорами и вилами, вызвало настоящие бунты: толпы вламывались в лавки и избивали ни в чем не повинных граждан из-за подозрений, будто те являются французскими шпионами{399}. Все это не могло кончиться добром и сулило великую беду древней столице царей.


12
Кутузов

После всего пережитого им в Москве, Александр, прибыв в начале августа в Санкт-Петербург, нашел совсем иную картину: народом там владели пораженческие настроения. При дворе находились немало призывавших к миру, и даже те, кто выступал против договоров с Наполеоном, не демонстрировали и толики тех экзальтации и отваги, свидетелем каковым царь стал в Москве. Многие, включая мать Александра, вдовствующую императрицу, паковали и отсылали из столицы ценности, другие пока только укладывали их в ящики для быстрого вывоза, и у большинства наготове стояли лошади и кареты. Как высказался один шутник, все жили на осевой смазке.

Единственной демонстрацией патриотизма служили отпущенные бороды и русские костюмы, в которых щеголяли некоторые националисты, и публичный бойкот французских театров, где при пустом зале выходила на сцену прославленная мадмуазель Жорж. На постановку же «Дмитрия Донского», в полную противоположность, было не пробиться, но, согласно впечатлениям одного очевидца, атмосфера в зале большей напоминала церковь, чем театр – чуть не половина аудитории заливалась слезами{400}.

Александр удалился в летнюю резиденцию на Каменном острове и с головой погрузился в работу. Он реже виделся с любовницей и чаще – с царицей, а также мало показывался на людях. Однако царь не мог совершенно игнорировать поток писем от брата Константина, где тот поносил Барклая как некомпетентного труса и предателя. Корреспонденция от Багратиона Аракчееву, с которой знакомился и царь, вторила тону брата, как и слухи при дворе – все ведь получали письма из армии с теми же жалобами и обвинениями. По словам американского посла, Джона Куинси Адамса, против Барклая звучали «чрезвычайные протесты»{401}.

Александр отстаивал главнокомандующего, сколько мог. Он отчаянно ждал хоть каких-нибудь добрых новостей, когда же услышал об отступлении Барклая из Витебска, надеялся на решительный бой хоть бы уж под Смоленском, а потом выражал глубокое монаршее неудовольствие тем, что войска не встали стеной на пути неприятеля. «Пыл солдаты проявили бы высочайший, ибо то было бы вступление в первый поистине русский город, который они защищали», – писал царь Барклаю{402}. После падения Смоленска Александр уже не мог поддерживать презираемого всеми полководца без риска самому сделаться объектом подобного рода чувств, в особенности тогда, когда общественное мнение указывало на преемника Барклая, избрав на эту роль Кутузова.

«Всякий держится того же мнения, все говорят одно и то же. Негодующие женщины, старики, дети – словом, все люди самого разного положения и возраста видят в нем спасителя отечества», – писала Варвара Ивановна Бакунина подруге{403}. Александр ненавидел Кутузова за распущенность, небрежные манеры и характер, а также за память об Аустерлице и об убийстве отца. К тому же царь держался невысокого мнения в отношении компетентности генерала. Александр наградил его за быстрый мир с Турцией титулом светлейшего князя, но затем дал незначительную должность. Делегация дворян Санкт-Петербурга явилась к Кутузову с мольбами принять командование собираемым городским ополчением, и тот, испросив одобрение Александра, согласился. Данный выбор привел его в столицу и сделал центром всеобщего внимания.

Вечером 17 августа, в то самое время, когда происходила битва за Смоленск, Александр созвал на встречу высокопоставленных генералов под председательством Аракчеева, чтобы обсудить с ними вопрос выбора преемника Барклаю. После трех с половиной часов прений они сошлись на кандидатуре Кутузова. Но Александр не спешил последовать их совету, он тянул трое суток, на протяжении которых подумывал назначить Беннигсена и даже пригласить из Швеции Бернадотта. Сестра уговаривала его склониться перед неизбежным. «Если дела пойдут таким образом, неприятель будет в Москве через десять дней», – писала она, добавляя, что в сложившихся обстоятельствах ему следовало подумать даже о принятии командования на себя.

Ростопчин в письмах говорил то же – Москва шумно требует Кутузова. Не оставалось ничего иного, как подчиниться общему настроению. «Склоняясь к их мнению, мне приходится заставить умолкнуть свои чувства», – писал позднее Александр Барклаю. «Народ хотел его, посему я его назначил, но что до меня, я умываю руки», – поведал царь одному из адъютантов{404}.

Тотчас же после официального выбора в пользу Кутузова Александр отправился в Финляндию, где договорился повидаться с Бернадоттом. Согласно договору, условия которого министры иностранных дел обеих стран обсуждали в апреле, России предстояло отплатить Швеции за потерю Финляндии (захваченной Россией) разрешением отобрать у Дании и аннексировать Норвегию. Россия также обязалась поддержать шведское вторжение в Померанию с целью отвоевать ее у французов. Однако теперь, когда Наполеон шел в сердце России, возникал риск, как бы Швеция не воспользовалась благоприятным шансом и не возжелала вернуть Финляндию.

Бернадотт и Александр встретились в городе Або[97] и сразу же понравились друг другу[98]. У Александра отлегло от сердца, когда он обнаружил, что Бернадотт ненавидел Наполеона ничуть не меньше. Бернадотт, судя по всему, в планах замахивался куда дальше. Александр выразил поддержку его устремлениям и в то же самое время посвятил в собственные планы на будущее, высказавшись в частности относительно того, что после окончательной победы над Наполеоном освободившийся французский престол может занять и кронпринц Швеции, став королем Франции. Оба расстались друзьями. Александр с легкой душой смог без опаски отозвать три дислоцированные для обороны Финляндии дивизии и развернуть их против Наполеона{405}.

По возвращении в Санкт-Петербург Александр обнаружил, что людей и ценностей в нем убыло, оставшиеся же подданные пребывали в мрачном настроении. Всего несколько дней назад пришли известия о падении Смоленска, подтверждавшие уверенность многих о целесообразности вступления в переговоры с Наполеоном. Цесаревич и великий князь Константин, отправленный из ставки Барклаем после Смоленска, убеждал людей в безнадежности сложившегося положения. Помимо него из Смоленска прибыл британский «специальный уполномоченный», генерал Роберт Уилсон. Он рассказал о распрях и склоках в ставке, что подтверждало разумность согласия Александра на замену Барклая другим главнокомандующим. Британец также принял на себя роль рупора настроений некой неопределенной группы патриотически настроенных старших офицеров русской армии, которые, если верить ему, требовали от царя отставки министра иностранных дел Румянцева и других, замаранных симпатией к Франции. Александр в любезных выражениях отмел неуместное посредничество Уилсона{406}.

Когда вечером 20 августа после получения назначения Кутузов вышел из дворца Александра на Каменном острове, он велел отвезти себя прямо в собор Казанской Божьей матери. Там, сняв с себя форменный сюртук со всеми наградами, грузный генерал тяжело опустился на колени и начал молиться со слезами, бежавшими у него по лицу. На следующий день он, на сей раз в обществе жены, отправился на богомолье в церковь св. Владимира. Два дня спустя, 23 августа, Кутузов отбыл на театр военных действий. Карета едва двигалась из-за толп людей, пришедших проводить генерала и пожелать ему удачи. Он вновь заехал в собор, чтобы присутствовать на религиозной службе, и отстоял ее на коленях. Потом ему подарили небольшой медальон с изображением Казанской Божьей матери, окропленный святой водой. «Молитесь за меня, ибо меня посылают совершить великие деяния», – будто бы произнес генерал при выходе из храма.

На почтовой станции по пути Кутузов встретил генерала Беннигсена, следовавшего в противоположном направлении. Александр настоял на назначении Кутузовым Беннигсена начальником штаба в качестве меры безопасности на случай возможного предательства главнокомандующего и из-за невысокого мнения по поводу его компетентности. Беннигсен совсем не обрадовался новости, он-то ехал в Санкт-Петербург в надежде уговорить Александра доверить верховное командование ему. «Мне было неприятно служить под началом другого генерала после того, как я командовал армиями против Наполеона и лучших его маршалов», – писал он позднее. Но когда Кутузов передал Беннигсену письмо Александра с просьбой принять должность, отказаться тот не мог.

Барклай тоже никак не обрадовался известию о назначении Кутузова и написал Александру, говоря, что готов служить при новом главнокомандующем, однако просит освободить себя от должности военного министра, поскольку она ставит его в ненормальное и трудное положение. Через несколько дней после приезда Кутузова в ставку Барклай обращался к государю снова, желая на сей раз быть снятым и с командования, но безуспешно{407}.

Прибытие Кутузова в русский лагерь при Царевом Займище солдаты встречали радостью и ликованием. «День выдался облачный, но сердца наши наполнились светом», – отмечал A. A. Щербинин. «Все, кто мог, полетели навстречу почтенному вождю, принять от него надежду на спасение России», – выражал общее мнение Радожицкий. Молодые офицеры, для которых он не скупился на добрые слова и отеческую заботу, боготворили Кутузова. Солдаты в строю верили в старика, которого называли «батюшкой». Они моментально взбодрились и выполняли даже самую скучную рутину в скорейшем темпе, точно вот-вот уже готовились идти в бой. В тот вечер у лагерных костров впервые за многие недели не смолкало пение. Старые солдаты вспоминали о деяниях Кутузова в турецких войнах и уверяли молодых товарищей, что теперь все будет по-иному{408}.

Уверенность эту разделяли далеко не все старшие офицеры, которые испытывали серьезные сомнения по поводу талантов Кутузова и его пригодности к выполнению порученного задания в его весьма почтенном возрасте – в шестьдесят шесть лет. Данное обстоятельство, безусловно, усугубляло природную лень. «Для Кутузова написать десять слов было труднее, чем для другого покрыть письменами сотню страниц, – отмечал надворный советник Сергей Иванович Маевский, генерал-аудитор 2-й Западной армии, исполнявший с 31 августа обязанности ее дежурного генерала. – Застарелая подагра, возраст и отсутствие привычки к перу выступали в нем врагами последнего». Как высказался в письме Ростопчину Багратион, назначение вместо Барклая «гусака» Кутузова было подобно замене «дьякона на попа». Однако обстановка ухудшилась так, что радость приносили любые перемены. «Как считали многие русские, даже и не приписывавшие иностранцам предательства, лары и пенаты их гневались за использование чужаков, отчего и проистекали несчастья, – высказывался Клаузевиц, добавляя: – Злого гения иностранцев изгонял настоящий русский»{409}.

Особой отличительной черной Кутузова являлось лукавство. Он сумел стяжать себе репутацию человека необычного и убедить многих, будто причуды и странности его есть признаки гениальности. Среди чудачеств было, например, совершенное презрение к протоколу. Генерал одевался небрежно, носил просторный зеленый сюртук и белую фуражку, а не приличествовавшее званию обмундирование. Он обращался к генералам и субалтернам по их прозвищам и бывало не чуждался популистских жестов, позволяя себе, в частности, сквернословить. Но при этом всегда ходил при всех наградах и проявлял склонность к высокомерию. И пусть писатели и киношники неизменно изображают Кутузова этаким истинным сыном земли русской, простоватым добряком, ему были присущи тонкий вкус аристократа и изысканность манер, а приказы он отдавал на безупречном французском.

К сожалению, наплевательское отношение к протоколу распространялось и на способ командования. Кутузов не желал пользоваться соответствующими каналами, а передавал приказы через кого попало. Его отличала скрытность и недоверчивость, он старался, когда возможно, не давать письменных указаний. Случалось, он приказывал какой-нибудь части выполнить некую задачу, не потрудившись поставить в известность командира дивизии или корпуса, к которым та принадлежала, в результате перед вступлением в бой генералы нередко обнаруживали отсутствие под рукой некоторой составляющей своего формирования. У главнокомандующего наличествовала скверная привычка соглашаться с какими-то предложениями без обдумывания их совместимости с шагами, предпринятыми им ранее. Кутузов часто менял мнение, но не всегда информировал о смене планов людей, которых те касались.

Отчасти это могло проистекать из-за дряхлости полководца – именно такового мнения держался Клаузевиц. Однако в известной мере неразбериха обусловливалась тенденцией Беннигсена перешагивать через голову главнокомандующего, и усугублялось ближайшим окружением Кутузова, в каковое входил его импульсивный зять, князь Николай Кудашев, а также назойливо-вездесущий полковник Кайсаров, который, по словам Барклая, «считал, будто, являясь как наперсником, так и кляузником, безусловно, имеет право командовать войсками». Все трое господ имели привычку отдавать приказы от имени Кутузова, порой забыв уведомить о том его самого{410}.

«Люди в армии пытались как-то определиться с тем, кто же есть то лицо, коему на деле принадлежит командование, – писал Барклай. – Ибо, как было очевидно всем, князь Кутузов являлся лишь неким символом, под прикрытием коего действовали его компаньоны. Подобное состояние дел порождало партии, а партии – интриги»{411}. Подобная обстановка в особенности раздражала Барклая, положившего так много сил на налаживание правильных процедур руководства войсками. Но он продолжал оставаться командующим 1-й Западной армией, хотя и находил сложившееся положение все более нетерпимым.

«Дух в армии великолепный, тут много хороших генералов, и я полон надежд», – рассказывал Кутузов в письме жене после прибытия в лагерь. Александру он, однако, посетовал, что нашел войска дезорганизованными и утомленными, а также жаловался на высокий уровень дезертирства. Ему понравилась позиция, выбранная Барклаем у Царева Займища, и первым желанием нового главнокомандующего стало намерение дать сражение там. «Моя теперешняя задача состоит в том, чтобы спасти саму Москву», – извещал он Чичагова{412}.

Однако присмотревшись к армии, Кутузов счел себя не в состоянии встать лицом к лицу против Наполеона, который, по русским оценкам, имел около 165 000 чел. На соединение с войсками выступили 17 000 чел. подкреплений под начальством генерала Милорадовича, и Кутузов решил отступить и включить эти силы в состав армии, надеясь найти подходящую позицию для битвы где-нибудь поблизости от Можайска. «Если Всевышний благословит наше оружие успехом, тогда надобно будет преследовать неприятеля», – писал он Ростопчину с просьбой прислать снабжение и приготовить сотни повозок для вывоза раненых. Он также хотел получить от московского губернатора смертоносный воздушный шар, о котором прослышал{413}.

Барклай предложил позицию у Гжатска, но Беннигсен забраковал ее, а Кутузов счел нужным выиграть больше времени для прибытия подкреплений путем отхода еще дальше. Он отправил вперед Толя выбрать другую позицию. Главнокомандующий хотел иметь сильный оборонительный рубеж, поскольку знал о склонности русского солдата проявлять максимум стойкости при защите бруствера или рва, а кроме того верил в серьезное численное превосходство армии Наполеона.

3 сентября Кутузов выехал на осмотр позиции, выбранной Толем около села Бородино. Главнокомандующий одобрил ее, и скоро ополченцы уже валили деревья, насыпали земляные укрепления и срывали целые деревни, если те могли помешать при стрельбе артиллерии. В тот вечер Кутузов велел подготовить ставку в Татариново, километрах в двух к востоку от Бородино, и долго не ложился ночью, сидя за письменным столом. Его измотанные переходами воины подтягивались на протяжении всего дня, а когда вышли на заданные позиции, составили ружья в соответствии с артикулом в козлы и повалились спать.

Кутузов провел большую часть следующего дня, надзирая за ходом приготовлений. Его позиции пролегали по кряжу углом к главной дороге позади небольшого притока Москвы реки – речки под названием Колоча, или Колочь. На севере правое крыло упиралось в стык, образованный слиянием Москвы и Колочи, по высотам за которой проходила линия обороны. Главнокомандующий поставил на них четыре батареи под защитой земляных укреплений и велел соорудить два редана поперек Старой Смоленско-Московской дороги, где расположил двенадцать тяжелых пушек. Центр линии тоже находился на вершине холма за Колочей, где господствующее положение занимал пригорок, обеспечивавший хороший сектор обстрела. Кутузов велел оборудовать там мощное земляное укрепление протяженностью около двух сотен метров с амбразурами для восемнадцати пушек. Фортификации этой предстояло войти в историю как редут, или батарея Раевского. Далее на юг вдоль рубежа высоту перерезало русло Семеновского ручья, и сама она сходила на нет, оставляя отрезок ровной земли между центром и левым крылом, перед которым высился холм и стояло село Шевардино. Кутузов закрыл брешь за счет строительства трех V-образных реданов, или флешей (от французского слова fl`eche — стрела), а также приказал соорудить на шевардинском холме пятиугольный редут. Поскольку небольшая впадина, образованная руслом Каменки, не позволяла построить флеши подальше впереди, русские позиции на том отрезке фактически загибались назад, вследствие чего Шевардинский редут как бы зависал в довольно выдвинутом и открытом положении. В итоге, никто не мог с определенностью сказать, являлся ли он действительно оконечностью левого крыла или просто отдельным передовым постом. Согласно Толю, Кутузов не считал это укрепление частью основной линии оборонительного рубежа, а рассматривал как передовой вал, позволявший ему «наблюдать неприятельские силы и диспозицию», о чем, однако, не потрудился поставить в известность никого, кроме Толя. По мнению последнего: «Кутузов держал свои намерения на левом фланге в тайне от генерала Беннигсена»{414}.

Недостаток ясности в данном вопросе проистекал, возможно, из-за замысла Кутузова использовать этакую подвижную диспозицию. Он занял диагональное положение по косой к Новой Смоленской дороге, каковое расположение предполагало расчет на нанесения основного удара французами именно по линии этой дороги. «Надеюсь, неприятель атакует нас в сей позиции, и коли он поступит таким манером, у меня большие надежды на победу, – писал главнокомандующий Александру в тот вечер. – Когда же он, находя мою позицию слишком сильной, примется маневрировать по другим дорогам в сторону Москвы, поручиться ни за что не могу». Тот другой путь, особенно волновавший его, был Старой Смоленской дорогой, пролегавшей мимо южной оконечности русской позиции. Если бы Наполеон повернул туда, Кутузову пришлось бы откатываться к Можайску, «но, что бы ни случилось, всего важнее защитить Москву», – добавлял он{415}.



Ранним утром 5 сентября авангард Мюрата вышел к небольшому монастырю в селе Колоцкое, откуда представлялось возможным наблюдать готовившиеся к сражению русские войска. Маршал немедленно уведомил Наполеона, и в полдень тот появился в районе предстоящей битвы, зашел в монастырскую трапезную, пожелал находившимся там приятного аппетита на ломаном польском, а потом поскакал осмотреть позиции русской армии.

Как тут же заметил император французов, к северу от Новой Смоленской дороги противник занял высоту, подступы к которой осложняла протекавшая впереди река, в то время как более ровная местность к югу от тракта позволяла легче подобраться к оборонительному рубежу. Поскольку его собственное правое крыло, состоявшее из 5-го корпуса Понятовского, в любом случае наступало по Старой Смоленской дороге, Наполеона естественным образом привлекала перспектива нацелить направление главного удара на южный район. При приближении с того угла оконечность позиции русских, Шевардинский редут, являл собою выступ, затруднявший развертывание французских войск. Посему император приказал Даву для начала ликвидировать данное препятствие.

В пять часов пополудни дивизия генерала Компана пошла на штурм редута, удерживаемого 27-й дивизией Неверовского, и овладела им. Однако русские провели напористую контратаку при поддержке двух свежих дивизий и выбросили французов прочь. Бои запылали на всем пространстве вокруг редута, переходившего из рук в руки несколько раз прежде, чем около одиннадцати часов ночи русские, в итоге, не отказались от попыток отбить его у противника, смирившись с потерей около пяти тысяч человек и пяти пушек[99]. Однако они увезли с собой восемь французских орудий.[100]. Данное обстоятельство позволило Кутузову написать Александру и объявить о первой победе над французами{416}.

Следующий день ушел на приготовления. «Было нечто грустное и впечатляющее в том представлении, когда две армии готовились к взаимному убийству, – писал Раймон де Монтескью-Фезансак, один из адъютантов Бертье, имевший тогда звание эскадронного начальника. – Все полки получили приказы надеть парадную форму, точно на праздник. Императорская гвардия в особенности казалась собирающейся на парад, а не на битву. Ничто не поражало так, как невозмутимое хладнокровие этих старых солдат. На лицах их отсутствовали следы волнения или тревоги. Новое сражение для них было ничем иным, как новой победой, и стоило лишь взглянуть на них, чтобы разделить их благородную уверенность»{417}.

Такие же вера и решимость ощущались и в русском лагере. Тем утром Кутузов выехал на белом коне для осмотра позиций, приветствуемый солдатами. В один момент кто-то заметил парившего в вышине орла, и весть о будто бы данном знамении распространилась по лагерю, наполняя души воинов надеждами на завтрашний день. Но, в полном контрасте с тихой верой простых солдат, русское командование сотрясали споры и взаимные обвинения, порожденные падением Шевардинского редута и бессмысленной потерей такого большого количества людей. Случившееся ставило под вопрос разумность русской диспозиции в целом.

Какие бы намерения ни преследовал русский главнокомандующий, захват редута противником вынуждал Кутузова отогнуть назад левое крыло, чтобы избежать обхода с фланга неприятелем несколько подрезанного фронта. Представляется крайне удивительным, как же, осматривая местность и вражеские позиции, Кутузов не заметил, насколько нелюбезно Наполеон отказал ему в одолжении расположить войска симметрично с русским фронтом. В то время как Кутузов растянул свои части и соединения по диагональному рубежу протяженностью шесть километров по обеим сторонам дороги Смоленск-Москва, Наполеон наступал более плотным строем южнее тракта и под другим углом, создавая угрозу на левом крыле русских, положение которого выглядело наиболее слабым.

Северное, или правое крыло Кутузова, до возвышенности с батареей Раевского и включая ее, занимала 1-я армия Барклая. Стоявшие на земляных укреплениях батареи прикрывали заслоны егерей – легкой пехоты, действующей в рассыпном строю по образу и подобию французских tirailleurs (тиральеров, или застрельщиков), – они занимали передовые позиции в селе Бородино и были разбросаны всюду среди кустов и подлеска на берегах Колочи. Следом стояли массированные сосредоточения пехоты, выстроенной в колонны, и кавалерийские части, развернутые перед земляными укреплениями. Глубже у Барклая дислоцировалась сильная группировка конницы в виде 1-го кавалерийского корпуса генерала Федора Уварова и казаков Платова, а также ощутимые пехотные резервы для переброски по мере надобности. Таким образом, данный участок был защищен более чем надежным образом.

Того же, однако, никак не скажешь о центре и левом фланге, занимаемом Багратионом с его 2-й армией. Оборона на рубеже Багратиона, имевшего в непосредственном распоряжении не более 25 000 чел., страдала от серьезной растянутости, к тому же на подступах перед занимаемыми русскими позициями явно не хватало естественных преград. Единственным препятствием для атакующих служил участок заболоченной местности в районе слияния Каменки и Семеновского ручья, стены разобранных изб селения Семеновское (высота этих стенок доходила человеку по пояс) и три наскоро построенные флеши. Кутузов усилил южное крыло 3-м пехотным корпусом генерала Николая Алексеевича Тучкова, состоявшим из восьми тысяч регулярных войск, семи тысяч московских ополченцев и 1500 казаков, расположившихся за рощицами позади села Утица. Невидимые противнику, они должны были оставаться скрытыми от него до самого последнего момента, поскольку задача их заключалась во внезапном выходе и ударе во фланг войскам французов, когда те будут пытаться смять левое крыло Багратиона.

Как Беннигсен, так и Барклай, не знавшие о хитром замысле с «засадным» корпусом Тучкова, отчетливо видели слабость левого крыла и уговаривали Кутузова усилить данный участок. Характерным для себя образом, он выслушал генералов, но ничего не сделал. В описываемом случае пренебрежение главнокомандующего к подчиненным сработало против него. Объезжая позиции позднее в тот же день, Беннигсен наткнулся на корпус Тучкова и, поскольку оставался не в курсе задачи последнего, потребовал передислоцировать это соединение, выводя его на открытое место далее вперед и позиционируя ближе к левому флангу Багратиона. «Я пустился на хитрость, чтобы усилить один слабый участок моей линии на левом фланге, – писал Кутузов царю тем вечером, даже и не подозревая, что засада уже ликвидирована. – Надеюсь лишь, что неприятель атакует наши фронтальные позиции: ежели будет так, уверен, мы победим». В письме к Ростопчину главнокомандующий обещал губернатору в случае поражения отойти к Москве и поставить все на карту обороны древней столицы{418}.

Будь Наполеон хоть немного ближе к настоящей своей форме, Кутузов, несомненно, проиграл бы и потерял армию. Он занял совершенно пассивную позицию, не дававшую ему сколько-нибудь заметного простора для маневрирования, плюс к тому имелся слабый участок к югу от батареи Раевского. Русский главнокомандующий осложнил собственное положение чрезмерно плотной дислокацией войск у себя на правом крыле, которое Наполеон очевидно игнорировал, и излишне малой – на уязвимом левом крыле, где всерьез не хватало солдат. К счастью для Кутузова, Наполеон показал себя в предстоящей битве, наверное, наиболее тускло за всю свою блестящую военную карьеру.

Император, как и его противник, озаботился детальной рекогносцировкой поля. Он сидел в седле с двух часов ночи. В компании свиты из штабных офицеров Наполеон отправился на захваченный прошлым вечером редут, а потом проскакал вдоль всей линии, несколько раз спешиваясь, чтобы осмотреть отдельные участки русского фронта в подзорную трубу. Он, однако, не смог разглядеть все как следует и, как выяснилось потом, допустил кое-какие ошибки в оценке местности. Император французов вернулся в палатку не ранее девяти утра и провел несколько часов над изучением карт и данных.

Наполеон чувствовал себя больным. Он схватил простуду, а она послужила преддверием и залогом приступа дизурии – расстройства деятельности мочевого пузыря, от чего он периодически страдал. В предыдущую ночь император вызвал личного врача, доктора Метивье, который отметил у Наполеона сильный кашель и затрудненное дыхание. Воду его организм пропускал с болезненными ощущениями, моча выходила по капельке и с густым осадком. Ноги распухли, пульс сделался частым. Если верить запискам императорского камердинера Констана, господина его всего трясло, и он говорил, что ему дурно. Другие отмечали схожие жалобы, и все находившиеся возле него хором утверждали, что на протяжении тех трех чрезвычайно важных суток – 5, 6 и 7 сентября – император пребывал в болезненном состоянии{419}.

В два часа дня Наполеон снова поскакал на передний край, чтобы в последний раз осмотреть неприятельские позиции, в процессе чего объяснил маршалам план на предстоящее утро. Он заметил слабость левого крыла русских и решил воспользоваться этим. Даву и Нею предстояло атаковать флеши (Наполеон заметил всего две их в подзорную трубу), в то время как Понятовский обойдет левое крыло русской армии, а потом все трое, пользуясь поддержкой Жюно, обрушатся на русские войска в целом, наступая в северном направлении, прижмут их к Москве-реке и полностью уничтожат. Даву предложил осуществить более глубокий фланговый обход силами его собственных войск[101] и корпуса Понятовского, пока Ней свяжет боем русских, каковой вариант позволял достигнуть даже более впечатляющих результатов и при максимальной экономии сил.

Но Наполеон проявлял нетипичную для него осторожность. Он опасался, как бы войска, посланные в тыл русским, не заблудились на незнакомой местности. К тому же русские могли бы отступить, едва заметив угрозу на фланге, снова обманув его и лишив шанса разгромить их окончательно. Император французов предпочитал развернуть сильную фронтальную атаку, в которую втянутся и потерпят поражение основные силы Кутузова. С целью же обеспечения условий для такого наступления он фактически ослабил 1-й корпус Даву передачей двух его лучших дивизий – Морана и Жерара – под командование принца Евгения, возглавлявшего левое крыло, которому предстояло нанести основной удар по русскому центру.

Осторожность Наполеона отчасти объясняется количеством и состоянием войск под его командованием. 2 сентября, в Гжатске, он велел устроить перекличку, показавшую наличие в строю 128 000 чел., к которым в течение двух суток могли подтянуться еще шесть тысяч. Итого, всего 134 000. Впрочем, возникает вопрос в отношении точности и этих данных, поскольку хорошо известна тенденция командиров «раздувать» численность своих частей. Почти анекдотичные свидетельства офицеров, не имевших интереса преувеличивать или приуменьшать количество войск, дают основания делать предположения о почти повсеместном завышении официальных данных, в особенности в случаях кавалерии. По сведениям одного офицера, его эскадрон конных егерей сократился с изначальных 108 чел. до не более чем тридцати четырех. Несколько полков, имевших по штату 1600 чел., насчитывали на деле максимум 250. Одна кавалерийская дивизия скукожилась с 7500 до одной тысячи. Сегодня русские исследователи оценивают французские войска под Бородино не более чем в 126 000 чел{420}.

В любом случае французы находились в меньшинстве. В то время как в ранних работах русских историков общая численность обеих соединенных армий Кутузова не поднималось выше планки в 112 000 чел., ныне приводятся данные между 154 800 и 157 000. Все верно, поскольку туда входили около 10 000 казаков и 30 000 ополченцев, игравших в битве ограниченную роль. Но если не учитывать их, то, как недавно предлагал один русский историк, у французов следует списать со счетов около 25 000 чел. в Императорской гвардии, не сделавшей за день ни выстрела{421}.[102].

На деле, не считая активной роли в боях, ополченцы выполняли очень важную функцию по выносу с поля раненых. В результате солдаты регулярных частей не могли воспользоваться предлогом помощи выбывшим из строя товарищам для ухода с поля, куда зачастую не возвращались до окончания боя. Ополченцы также образовывали заслон за линией фронта, не позволяя никому, даже старшим офицерам, если те не были явным образом ранены, уходить в тыл. «Сия мера была весьма и весьма плодотворна, и многие солдаты и, говорю об этом с сожалением, даже офицеры вынуждены были вернуться и вновь встать под знамена», – писал Левенштерн{422}.

Более важным, нежели разница в численности, являлось состояние, в котором пребывали обе противостоявшие друг другу армии. Французские части поредели и изрядно утратили организованность из-за необходимости самим кормить себя, и пусть они надели красивую парадную форму и натерли перевязи трубочной глиной, очень многие пошли в бой по существу босыми, поскольку башмаки давным-давно развалились. Они сутками толком ничего не ели, и, как выразился один из гренадерских офицеров Старой гвардии: «Сумей генерал Кутузов оттянуть сражение на несколько дней, он, несомненно, победил бы нас без боя, ибо противник более могущественный, чем все оружие мира обложил осадой наш лагерь: имя ему было отчаянный голод, уничтожавший нас»{423}. Со своей стороны русские относительно неплохо питались и снабжались за счет подвоза всего необходимого на телегах из Москвы.

Лошади кавалерии французов пребывали в особенно скверном состоянии, и многие атаки на следующий день вынужденно разворачивались на рыси – перейти в галоп не представлялось возможным. Меньшая по численности русская кавалерия обладала лучшими конями и смогла провести 7 сентября несколько яростных атак.

Самое большое несходство между двумя армиями состояло в качестве артиллерии. Русские с их 640 орудиями пользовались безусловным превосходством над французами, располагавшими только 584 единицами, и при куда более значительной доле пушек большего калибра в батареях, многие из единорогов били дальше французских орудий.[103]. Около трех четвертей из 584 французских орудий приходились на легкие батальонные пушки, действенные только в ходе осуществления непосредственной поддержки пехоты.[104].

По возвращении с рекогносцировки во вторую половину дня Наполеона ждал приятный сюрприз. Из Парижа с административными бумагами только что прибыл префект императорского дворца, Луи-Жан-Франсуа де Боссе. Перед отправлением Боссе зашел в студию Франсуа Жерара, чтобы посмотреть, как художник заканчивает последний портрет короля Рима, изображенного в колыбели играющим с миниатюрными скипетром и державой. Отправляясь в продлившееся тридцать семь суток путешествие в ставку Наполеона у Бородино, Боссе взял картину в свою карету. «Я-то думал, что он, стоя на пороге великой битвы, которой так жаждал, отложит на несколько дней момент вскрытия ящика, где лежал портрет, – писал Боссе. – Но я ошибся. Столь страстно желая видеть дорогой его сердцу образ, он велел мне отдать распоряжение тотчас же принести его к нему в палатку. И выразить не могу удовольствия, которое получил он от изображенного на картине. Сожаление о невозможности прижать сына к груди было единственной мыслью, омрачавшей сладостную радость»{424}.

Как всякий любящий отец, Наполеон созвал окружение полюбоваться портретом, а потом поставил его на складной табурет около палатки, давая возможность всем разделить его личную радость. Вереницей потянулись солдаты. «Воины, а особенно ветераны, казалось, были весьма глубоко тронуты этим показом, – писал один штабной офицер, – офицеров же со своей стороны, похоже, более заботила судьба похода, и любой мог видеть тревогу на их лицах»{425}.

«Ma bonne amie (мой добрый друг), – нетерпеливо царапая пером по бумаге, писал тем вечером Наполеон Марии-Луизе, – я очень устал. Боссе привез мне портрет короля. Он просто шедевр. Я тепло благодарю вас за то, что вы думаете об этом. Он прекрасен, как вы. Подробнее напишу вам завтра. Я устал. Adio, mio bene. Nap»{426}.

Наполеона одолевали не только болезнь и усталость, но и тревожные мысли. Помимо Боссе в ставку императора прибыл и полковник Фавье, привезший из Испании донесения с подробностями о победе Веллингтона над Мармоном при Саламанке[105]. Само по себе поражение больших последствий за собой не повлекло, но пропагандистский эффект получился громадным, и это обстоятельство император осознавал очень хорошо. В сердцах всех его врагов затеплилась надежда, как после Эсслинга, что означало: сражение на следующий день должно закончиться с решительными результатами.

И не один он понимал это. «Во многих умах жило волнение, многие глаза не смыкались, многие размышляли над важностью назначенной на завтра драмы, сцена которой, расположенная так далеко от нашей родины, предлагала нам выбор, победить или погибнуть», – так описывал ситуацию Жюльен Комб. Майора гвардейской пешей артиллерии Булара терзали те же предчувствия. «Если нас разобьют, какая же страшная опасность не ждет нас тогда?! Может ли кто-нибудь из нас ожидать шанса вернуться в свою страну?» Капитан фон Линзинген, придя в расположение части и глядя на уже спавших или сидевших вокруг костров вестфальцев, которыми командовал[106], гадал, сколько из них доживут до следующего вечера. «И вдруг я поймал себя на мысли: что и на сей раз русские точно так же снимутся с лагеря? – отмечал он в дневнике. – Но нет, нет. Страдания последних дней были столь велики, лучше уж покончить со всем этим теперь же. Пусть начнется битва, и наш успех станет залогом нашего спасения!» Раймон де Монтескью-Фезансак выразил мысль точнее: «Обе стороны понимали, что должны победить или погибнуть. Для нас поражение означало полное уничтожение, для них оно сулило потерю Москвы и гибель основной армии – единственной надежды России»{427}.

Окружавшая действительность никак не отвлекала от подобных размышлений. Где те источники бодрости вроде хорошего глотка выпивки и доброй трубки табака? Солдаты находились в пустынной местности, вытоптанной двумя армиями. «Ни травинки, ни соломинки, ни дерева, ни села, которое не было бы дочиста разграблено, – отмечал Чезаре де Ложье. – Невозможно найти хоть какой-то еды для лошадей, сыскать какого-нибудь провианта себе или хотя бы развести огонь». Солдаты устраивались на ночлег в безрадостную и холодную ночь. «Жалкая миска хлебной бурды, сдобренной огарком сальной свечи, – вот и все, что я съел накануне большого сражения, – вспоминал лейтенант Генрих Август фон Фосслер из 3-го вюртембергского конно-егерского полка. – Но в таком положении, где всюду голод, даже это отвратительное блюдо показалось вполне аппетитным»{428}.

Тут русские находились в более благоприятных условиях, поскольку хотя бы еды у них хватало, а потому они ожидали наступления следующего дня с большим воодушевлением. «Все мы знали, что сражение будет страшное, но не унывали, – вспоминал артиллерийский поручик Николай Митаревский. – Голова моя была наполнена воспоминаниями из военных книг – особенно “Троянская брань” не давала мне покоя. Мне очень хотелось побывать в большом сражении, испытать, что там можно чувствовать, и после рассказывать, что и я был в такой-то битве». Когда люди те лежали у лагерных костров и глазели на звезды, они думали о смерти, о том, каково оказаться мертвым{429}.

Некоторых русских офицеров поражало спокойствие, исходившее от лагеря в тот день (выпавший на воскресенье), и едва ли не одухотворенность, с которой солдаты готовились к битве. Пока гренадеры Старой гвардии умилялись написанным Жераром портретом короля Рима, русские находили успокоение в созерцании разного рода священных образов. Кутузов приказал в процессии обнести русские позиции иконой Божией Матери Смоленской, следовавшей за армией на орудийном лафете. Процессия с участием Кутузова, его штаба и группы монахов со свечами и благовониями останавливалась в расположении каждого полка, каждой батареи и на каждом укреплении. Звучали слова молитв, распевались псалмы. «Расположившись рядом с иконой, я наблюдал солдат, в благочестии проходивших мимо, – писал один артиллерийский офицер. – О вера, сколь вдохновенна и удивительна сила твоя! Я видел, как солдаты, подходившие к изображению Пресвятой Девы, расстегивали мундиры и доставали из нательных распятий или ладанок последний грош и жертвовали его на свечку. Глядя на них, я чувствовал, что мы не поддадимся неприятелю на поле битвы. Казалось, будто после молитвы мы обретали новую силу. Живой огонь в глазах всех воинов давал уверенность, что с Божьей помощью мы одолеем неприятеля. Каждый уходил оттуда словно бы воодушевленным и изготовившимся для битвы смерти за отчизну»{430}.

«Что до нас, – отмечал генерал Рапп, наблюдая с места около палатки Наполеона за процессией, змеей извивавшейся по русскому лагерю, – так мы не располагали ни святыми, ни проповедниками, да и снабжения-то не было. Но мы несли за собой наследие многих лет славных побед. Мы находились на пороге решения, кому, нам или татарам, диктовать законы миру. Мы подступали к пределам Азии – так далеко не заходило ни одно европейское войско. Успех не являлся для нас вопросом, вот почему Наполеон с удовлетворением наблюдал за процессиями Кутузова. “Замечательно, – сказал он мне, – если они устроили этот маскарад, то теперь не побегут от меня”». Он уже решил дать громкое имя победе – «La Moskowa», в честь протекавшей рядом реки{431}.

«Пала ночь, – продолжал Рапп. – Мне выпало дежурить и спать в палатке Наполеона. Место, где спит он, обычно отделено от поста дежурного адъютанта холщовой перегородкой. Этот государь спит крайне мало. Я будил его несколько раз, чтобы передать донесения с аванпостов, все они подтверждали, что русские готовы сражаться. В три часа утра он позвал слугу и велел подать пунша, оказав мне часть выпить его со мной». За пуншем они поговорили, в процессе чего Наполеон выразил мысль, что он на месте Александра выбрал бы Беннигсена, а не Кутузова, которого считал весьма пассивным командиром. Император французов спросил мнения Раппа относительно шансов на грядущий день, а когда Рапп выразил оптимизм, вернулся к изучению бумаг. «Фортуна куртизанка непостоянная, – проговорил он вдруг. – Я всегда утверждал это, а теперь начинаю постигать на собственном опыте».

Раппу не понравился призвук обреченности в тоне государя. «Ваше Величество вспомнит, наверное, как вы изволили сказать под Смоленском, что вино разлито и надо только выпить его. Теперь эти слова справедливы более чем когда-либо. Момент для перехода к отступлению прошел. Армия отлично понимает свое положение. Она знает, что найдет пропитание только в Москве, а пройти надо всего тридцать лье».

«Бедная армия здорово поредела, – заметил Наполеон, – но то, что осталось, доброго стоит, да и гвардия моя цела»{432}.


13
Битва за Москву

К трем часам утра Наполеон уже сидел в седле и скакал к Шевардинскому редуту. Солдаты выдвигались на позиции, издавая радостные возгласы при виде проезжавшего мимо императора. «Это воодушевление Аустерлица!» – прокомментировал Наполеон настроение войск Раппу. К половине шестого все части вышли на заданные позиции, построившись как на параде. «Не было в мире прекраснее войска, чем французская армия в тот день, – вспоминал полковник Серюзье, командовавший артиллерией 2-го кавалерийского корпуса Монбрёна, – и, несмотря на все лишения, выпавшие на ее долю с Вильны, выглядела она в тот день так, точно была в Париже и стояла в парадном строю перед императором в Тюильри»{433}. Командовавшие частями и подразделениями офицеры зачитали затем личному составу воззвание, написанное Наполеоном накануне ночью:

Солдаты! Вот сражение, которого вы так желали! Теперь победа зависит от вас. Она нам необходима. Она даст нам изобилие, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение в отчизну! Ведите себя так, как при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске, и пусть самое далекое потомство с гордостью отметит ваше поведение в этот день, пусть о вас скажут: «Он был в той великой битве под стенами Москвы!»{434}

«Это короткое и смелое воззвание оживило войска, – выражал мнение Огюст Тирион. – Всего несколько слов, но они касались всего, что заботило, вдохновляло армию, всего, в чем она нуждалась. Они говорили всё». Проводя параллели с легендарным сражением, император французов также напоминал воинам о том, кто возглавлял русские войска, – человек, знакомый им как «le fuyard d'Austerlitz», или беглец Аустерлица. Наполеон никогда не упускал благоприятной возможности сослаться на самую из знаменитых своих побед, а когда через утренний туман пробилось солнце, как было в тот славный день, он повернулся ко всем собравшимся вокруг него и воскликнул: «Voila le soleil d'Austerlitz!» («Вот оно, солнце Аустерлица!»){435}.

Император французов занял позицию на возвышении с тыльной стороны Шевардинского редута, откуда просматривалось все поле боя. Императорская гвардия построилась рядом и за командным пунктом. Наполеону принесли складной походный стул, который он повернул наоборот и уселся на него верхом, опираясь руками на спинку. За государем стояли Бертье и Бессьер, а за ними свита из адъютантов и дежурных офицеров. Перед собой впереди он наблюдал внушительное зрелище.

Камыши и кусты вдоль Колочи кишели русскими егерями. Позади них и перед редутами на начинавшейся возвышенности располагались массированные формирования русской пехоты и кавалерии, на парапетах блестела начищенная бронза пушек. Далее за редутами тоже виднелись массы изготовившихся для боя людей. Кутузов выложил на стол все карты, вероятно, с целью спровоцировать Наполеона на фронтальный штурм концентрированными силами.

Русский главнокомандующий разместился на командном пункте перед деревней Горки. Казак принес ему складывающееся креслице, и Кутузов, одетый в обычный сюртук и белую фуражку, тяжело опустился на сидение. Со своего места он даже не видел поля, но солдатам было достаточно уже одного его присутствия рядом с войсками. «Из престарелого вождя как будто исходила какая-то сила, воодушевлявшая смотревших на него», – описывал виденное поручик Николай Митаревский. Пятнадцатилетний подпоручик Дмитрий Душенкевич испытал благоговейный восторг, когда старый генерал проезжал мимо бивуака Симбирского пехотного полка. «Ребята, сегодня придется вам защищать землю родную. Надо служить верой и правдой до последней капли крови, – слышал Душенкевич слова Кутузова. – Я надеюсь на вас. Бог нам да поможет! Отслужить молебен!»{436}

В шесть часов утра загрохотали французские пушки, русские орудия отозвались им, и так около тысячи артиллерийских стволов принялись выпускать заряды в сторону сосредоточившихся на противоположной стороне от них войск.[107]. И даже бывавшим много раз в битвах прежде воинам показалось, будто разверзлись все врата ада. Многим гром тот принес чувство облегчения. «Когда мы заслышали пушки, по всей армии воцарилась радость», – выражал мнение сержант Адриен-Жан-Батист-Франсуа Бургонь из полка фузилеров-гренадеров гвардии{437}. Он чувствовал себя счастливым, гвардия стояла строем, и с места, на котором он находился, представлялось удобным наблюдать за перестрелкой. Поле боя получилось довольно компактным, что позволяло солдатам следить за происходящим. Французские пушки поливали металлом русские позиции, в особенности земляные укрепления, вздымая вверх комки земли и клубы пыли, смешивавшиеся с дымом от орудий защитников, отчего казалось, будто там впереди сотворилось огромное волнующееся море. Батарея Раевского, восемнадцать пушек которой били со всей возможной скоростью, напоминала заговоривший вулкан, и некоторым зрителям на ум приходили поэтические сравнения с Везувием.

Однако те, кому приходилось стоять и действовать под обстрелом, не находили в нем ничего возвышенного. Большинство солдат, как русских, так и французских, располагались в пределах досягаемости огня вражеских пушек и гаубиц, а потому войска оказывались уязвимыми даже тогда, когда ничего не делали, а только ждали очереди вступить в битву. С орудиями использовались три типа снарядов: ядра, гранаты и картечь. Ядро представляло собой сплошной круглый снаряд из металла массой от трех до двадцати фунтов. Граната или бомба, тоже имевшая шарообразную форму, состояла из металлического контейнера с толстыми стенками, наполненного внутри взрывчатым веществом, детонация которого производилась за счет запального шнура. Такому снаряду полагалось взрываться при падении в ряды солдат противника или у них над головами. В обоих случаях во все стороны летели неровные куски металла (осколки). Картечь, именовавшаяся иначе виноградом, в сущности, представляла собой патрон огромного дробовика, только выстреливаемая из жерла пушки дробь имела в диаметре один или два сантиметра.

Старые солдаты спокойно стояли и смотрели на проносившиеся в воздухе пушечные ядра. Те ударялись о землю и, подскочив, летели далее в направлении строя. Для поднятия духа русские потешались над ополченцами, пытавшимися уворачиваться от снарядов. Как говорили бывалые солдаты, в том нет проку, ибо на каждом ядре написано чье-нибудь имя. Ветераны также советовали новобранцам не пытаться вытянуть ногу и остановить не попавшие в цель, катящиеся по земле пушечные ядра, поскольку на вид безобидные предметы запросто могли оторвать ногу. Напряжение и страх должны были охватывать людей, когда они видели, как кого-нибудь стоящего рядом разрывало пополам. Когда приходил приказ двигаться, солдат охватывало такое чувство облегчения, что многие испытывали острую нужду в дефекации и бросались в сторону от колонны, чтобы присесть ненадолго, а потом спешили занять место в строю{438}.

Дивизия Дельзона из корпуса принца Евгения, состоявшая из французских и хорватских пехотинцев, открыла действие. Она смяла выдвинутых далеко вперед русских гвардейских егерей, чей полк потерял половину численности за тот короткий бой, и заняла село Бородино. Еще две дивизии Евгения форсировали Колочу, опрокидывая и отбрасывая русскую пехоту с возгласами «Viva Italia!», раздававшимися из уст тосканцев и пьемонтцев вперемешку с «Vive l'Empereur!». Однако атакующие увлеклись и, продвинувшись слишком далеко, не выдержали затем неприятельской контратаки и откатились за реку.[108] Там они начали готовиться к новому приступу.



А тем временем Даву послал две пехотные дивизии на самую южную из флешей Багратиона, которую перед тем в течение получаса обрабатывала артиллерия. Генерал Компан получил ранение, когда вел 5-ю дивизию в направлении земляного укрепления, но воины его, тем не менее, заняли флешь, а генерал Дессе со своей 4-й дивизией пришел им на помощь. Далее на юг Понятовский потеснил Тучкова и занял село Утица.

Контратака русских скоро позволила им выбить французов с южной флеши. Однако французы развернули вторичный штурм: генерал Рапп возглавлял дивизию Компана, пользуясь поддержкой Дессе и Жюно, в то время как 10-я пехотная дивизия генерала Ледрю из корпуса Нея двинулась на соседнюю (северную) флешь. Оба земляных укрепления удалось захватить после яростной схватки, в ходе которой выбыли из строя ранеными Рапп и Дессе, а у русских получил ранение князь М. С. Воронцов, командир сводной гренадерской дивизии, защищавшей флеши. «Сопротивление не могло длится долго, – рассказывал он, – но прекратилось, так сказать, только вместе с моей дивизией»{439}. К восьми часам утра его соединение совершенно вышло в тираж, потеряв в течение считанных часов 3700 из 4000 солдат и всех офицеров, за исключением трех.[109].

Но для победителей флеши обратились западней. Они представляли собой не более чем V-образные земляные укрепления, открытые с тыла, а потому, когда французы взяли их, то очутились перед лицом следующего эшелона русских, в то время как за спинами у них самих остались валы. И только овладев второй флешью, они узнали о наличии третьей. Пока же русские пушки поливали убийственным огнем расстроенные порядки французов, генерал Неверовский развернул контратаку, в результате которой вновь выбил противника с земляных укреплений. Не сломленные, французы принялись перегруппировываться и сосредотачиваться для нового раунда штурма.

На протяжении следующих трех часов земляные укрепления подвергались атакам, захватывались и отбивались снова не менее семи раз в процессе того, как с обеих сторон в горнило схватки вкачивались все новые и новые подкрепления.[110]. В семь часов утра Кутузов послал из резервов на поддержку Багратиону три гвардейских и три кирасирских полка, восемь гренадерских батальонов и тридцать шесть пушек. Часом позднее он отправил туда следующие сто орудий, а вскоре – бригаду пехоты. В девять часов туда же двинулся генерал Милорадович с 4-м пехотным и 2-м кавалерийским корпусами. Так вместо 18 000 чел., изначально призванных держать оборону на данном участке, командование задействовало на нем уже 30 000 чел., пользовавшихся поддержкой трех сотен орудий. На французской стороне им противостояли две пехотные дивизии корпуса Даву вместе с корпусами Нея и Жюно и частью резервной кавалерии Мюрата – всего около 40 000 чел. и свыше двухсот пушек. Бой шел настолько интенсивный, что пехотинцы не успевали перезаряжать ружья, которые, правда, все равно засорились от частой стрельбы, и главным оружием сделался штык. Но воздух наполняли картечные пули, тучами летавшие в обоих направлениях. «Такого побоища я прежде не видывал», – признавался Рапп{440}.

Всякий раз, когда французов выбивали с флешей, они перегруппировывались и принимались за дело снова. Их выносливость и дисциплина были столь великолепны, что Багратион невольно аплодировал, выкрикивая «Браво!», когда колонны двигались в направлении его позиций в четвертый или пятый раз. Маршал Ней, жаловавшийся из-за вынужденной необходимости «брать быка за рога», находился на переднем крае, хорошо видимый на своем белом коне. И Даву, который был ранен и унесен с поля в ходе первого приступа, вновь сидел в седле, подбадривая воинов. Мюрат появлялся повсюду, притягивая глаза и пули к своему театральному костюму. Атаки и контратаки сменяли друг друга, точно приливы и отливы, и после каждого из них на поле оставались лежать тысячи тел. Такое упорное состязание за обладание линией земляных укреплений и творившаяся вокруг них бойня являлись совершенно новыми элементами в европейском военном деле, ибо прежде армии, оставшиеся в численном меньшинстве или переигранные на маневре, обычно отступали, а не дрались до последней капли крови.

Примерно в десять часов французы снова захватили все три флеши, но Багратион сплотил солдат на одно последнее усилие и вновь повел их в бой. Контратака увенчалась успехом, но в момент триумфа Багратион был ранен в ногу. Он попытался продолжить руководить действиями солдат так, будто ничего не случилось, однако лишился сил из-за раздробленных костей и через секунду-другую сполз с коня. Генерал хотел оставаться на поле, но его вынесли оттуда, невзирая ни на какие протесты. Адъютант Барклая Левенштерн заметил его и приблизился к раненому. «Передайте генералу, что судьба армии и спасение ее в его руках, – произнес Багратион, пускай с опозданием, пускай вынужденно, отдавая все же дань уважения компетентности Барклая. – Пока все идет, как должно, но пусть же он присмотрит за моей армией, и да поможет нам Бог»{441}.

Среди русских солдат быстро распространилась весть о гибели любимого командира. Хотя Коновницын попытался удержать их, они не выстояли перед следующим приступом французов, и те на сей раз очистили от противника флеши и отбросили его через овраг с протекавшим по его дну Семеновским ручьем до развалин села Семеновское, домишки которого рушились под снарядами французской артиллерии «точно в театральной постановке».[111]. «Нет слов для описания горького отчаяния, с коим наши солдаты бросались в драку, – рассказывал капитан Любенков. – То был бой между свирепыми тиграми, а не людьми, и поскольку обе стороны исполнились решимости умереть на месте или победить, они не переставали сражаться, когда ломались ружья, но продолжали биться прикладами, саблями в ужасной рукопашной схватке, и убийство продлилось еще с полчаса»{442}.

Семеновское перешло в руки французов[112]. Ней и Мюрат, заглядывавшие в тыл всей русской армии через пробитую ими брешь, уже предвкушали победу, но не могли устремиться вперед и сорвать заслуженный плод успеха с находившимися в их распоряжении сильно потрепанными частями. Они отправляли Наполеону срочные запросы о присылке подкреплений{443}.

Но Наполеон молчал. Хотя с занимаемого им места открывался отличный вид на все поле боя, разобрать, что же действительно происходит там, представлялось делом затруднительным. Однако, против обыкновения, великий полководец не вскочил в седло и не поскакал посмотреть поближе. Большую часть времени он сидел неподвижно, не демонстрируя почти никаких эмоций, только слушал запальчивые рапорты офицеров, пока те, даже не спешиваясь, докладывали о состоянии дел на переднем крае. Император, ни говоря ни слова, давал им знак удалиться, а потом опять принимался рассматривать поле боя через подзорную трубу. В десять часов он выпил стакан пунша, но с раздражением отверг все попытки предложить ему еду. Он казался очень сильно поглощенным чем-то, но за сосредоточенной работой его мысли не следовали никакие результаты.

«Прежде его таланты на поле боя демонстрировали величайшее сияние. Там он казался истинным хозяином судьбы», – писал Жорж де Шамбре, который никак не узнавал в усталом больном человеке, виденном им в тот день, бога войны, скакавшего на полях столь многих сражений, чтобы уловить верный момент и безошибочно найти слабое место у противника, в каковое и наносил решительный и сокрушительный удар.

Как утверждают многие из очевидцев, Наполеон не походил на себя обычного в тот день. «Мы не имели удовольствия лицезреть его отправлявшимся, как в старые времена, накалить своим присутствием те точки, где слишком яростное сопротивление затягивало битву, и достигавшим успеха там, – записал в дневнике в тот вечер полковник Лежён. – Мы удивлялись, куда же подевался тот деятельный человек, который сражался при Маренго, Аустерлице, и т. д. Мы не знали, что Наполеон был болен, и стесненное состояние мешало ему принять активное участие в величайших событиях, развертывавшихся перед ним исключительно ради его славы». Солдаты со всей Европы и половины Азии сражались перед его взором, кровь 80 000 французских и русских воинов лилась в смертельном поединке, которому предстояло укрепить или уничтожить его власть, а он просто сидел и спокойно смотрел на происходящее. Такие мысли одолевали Лежёна. «Мы не чувствовали себя удовлетворенными и судили строго»{444}.

Как жаловался Даву одному штабному офицеру, в битве отсутствовало единое высшее управление действиями войск. В то время как Нея и Даву поглощало сражение за флеши, Наполеон развернул другие атаки против русского центра и батареи Раевского. Первый штурм силами двух пехотных дивизий Евгения противник отразил, но второму, предпринятому дивизией Морана, сопутствовал больший успех.[113]. Атака стала свидетельством высокого военного мастерства французов.

Капитан Франсуа из 30-го линейного полка вел свою роту прямо на редут под залпы русских пушек, косивших ряды атакующих. «Ничто не могло остановить нас, – вспоминал офицер. – Мы перескакивали через ядра, катившиеся по траве. Целые вереницы солдат – по полвзвода – падали наземь, оставляя огромные бреши в строю. Генерал Бонами, находившийся впереди 30-го[114], заставил нас остановиться под градом картечи, чтобы сплотить наши ряды, и мы пошли вперед «шагом атаки»[115]. Строй русских солдат попытался остановить нас, но мы дали залп всем полком с тридцати шагов, и переступили через них. Затем мы бросились на редут и взобрались на него через амбразуры. Сам я влез через бойницу как раз после выстрела пушки. Русские канониры попробовали отбросить нас, действуя банниками и гандшпугами. Мы бились с ними в рукопашной, и они показали себя грозными противниками»{445}.

Раевский, раненый в ногу из-за несчастного случая несколько дней назад[116], смог еще уйти, ковыляя в пороховой мгле, но оставшиеся защитники редута, включая генерала Кутайсова, способного и любимого в войсках командующего всей русской артиллерией, были перебиты[117]. Французская пехота валом выплеснулась в ареал в тылу за редутом. Как указывал сам Раевский, если бы Морану своевременно оказали поддержку, русскому центру настал бы конец, и к десяти утра битва закончилась{446}. В том, что ничего подобного не произошло, не было ровным счетом никакой заслуги русского главнокомандующего.

Уже в семь часов Кутузов осознал необходимость укрепления левого крыла и начал поступательный процесс переброски частей из резерва и со стоявшего без дела правого фланга на южный участок. Две дивизии под началом Багговута отправились на усиление Тучкову, каковой с войсками один стоял между Понятовским и русским тылом. Багговут принял командование от смертельно раненого Тучкова и стабилизировал обстановку, заставил Понятовского намного податься назад. Ряд частей в качестве подкреплений отправлялись латать дыры в обороне Багратиона по мере того, как французы выбивали с флешей все больше неприятельских формирований.

Ни одно их этих действий не являлось частью связанной стратегии – Кутузов попросту реагировал на призывы о помощи и тревожные рапорты с мест. Какой-то штабной офицер мчался в ставку от командира части или соединения с просьбой или предложением, а Кутузов махал ему рукой в знак одобрения и говорил: «C'est bon, faitesle!» («Хорошо, так и сделайте!»). Иногда он поворачивался к Толю и интересовался его мнением, добавляя: «Карл, что скажешь, то и сделаю». Согласно Клаузевицу, лично старый генерал никак не влиял на происходящее. «Он казался лишенным внутренней активности, какого бы то ни было ясного видения происходящего вокруг, живости восприятия или независимости действия», – писал этот офицер. Кутузову как-то и не пришло в голову, что, коль скоро Кутайсова убили, кого-то надо назначить начальствовать над артиллерией, и, в итоге, резервный парк простоял без дела весь день, а превосходство в данном роде войск русскими оказалось неиспользованным{447}.

Услышав о ранении Багратиона, Кутузов послал к флешам принца Александра Вюртембергского. Тот попытался стабилизировать обстановку вокруг Семеновского за счет отвода войск на небольшое расстояние, но Кутузов не желал принять этого и осыпал принца оскорблениями. Когда же Дохтуров, которого главнокомандующий отправил принимать дела на данном участке, попросил подкреплений, в просьбе поначалу отказали, удовлетворив ее, однако, позднее. На каком-то этапе Кутузов взгромоздился на белого коня и поехал посмотреть на происходящее, но скоро вернулся в Горки. Позднее он, похоже, расположился еще глубже в тылу, где, если верить одному штабному офицеру, отдал должное отличным яствам на пикнике, окруженный свитой из элегантных офицеров, выходцев из лучших семей. К счастью для него, Беннигсен и Толь не переставали ездить на поле боя, к тому же ряд подчиненных Кутузова продемонстрировали примечательную инициативность. В то же самое время все поступали по своему разумению, и никто никому не доверял. Когда Багратион послал офицера с приказом к Коновницыну, последний принудительно задержал посыльного, опасаясь какого-то подвоха со стороны Багратиона{448}. Строго говоря, в тот острейший день репутацию Кутузова сберег стоицизм русского солдата, который сражался и умирал – зачастую бессмысленно – там, где было приказано.

Когда французы заняли батарею Раевского, положение спасли несколько счастливых случайностей. Барклай уехал в Горки, но его старший адъютант майор Левенштерн тут же разобрался в обстановке, он поскакал в расположение ближайшего батальона пехоты и бросил его в контратаку. В то же самое время Ермолов, который как раз направлялся с подкреплениями в южный сектор, тоже заметил опасность и по собственной инициативе развернул находившиеся с ним войска против французов на редуте[118]. Генерал Бонами со своим 30-м полком очутился перед лицом вражеского контрнаступления с двух сторон, в то время как начали подтягиваться и другие русские солдаты, удерживавшие рубеж по обеим сторонам от бреши. Французская пехота отступила на редут и использовала против врага немногие имевшиеся у нее пушки, но без поддержки продержаться долго не могла[119]. Русские прорвались и захватили Бонами в плен. Лишь одиннадцать офицеров и 257 солдат других званий из 30-го линейного полка, насчитывавшего тем утром 4100 чел.[120], сумели, скатившись с холма, найти убежище у своих{449}.

Вскоре после того, как несчастного Бонами, ослабленного пятнадцатью ранами, доставили к Кутузову, к главнокомандующему явился Толь с просьбой от генерала Платова. Платов с его 5500 казаками и Уваров с 2500 чел. регулярной кавалерии, без дела стоявшие на правом фланге, предложили перейти Колочу и осуществить рейд в тыл французам. Кутузов, как будто бы даже не обдумав замысел, дал согласие на воплощение его в жизнь, и скоро восемь тысяч всадников с их тридцать шестью пушками вброд форсировали Колочу. Они, как легко себе представить, посеяли путаницу и неразбериху в тылу корпуса принца Евгения, привели в панику и обратили в бегство дивизию Дельзона.[121]. Но скоро, когда французская пехота построилась в каре и дала несколько залпов вместе с артиллерийской картечью в направлении русских, натиск был остановлен. Казаки дружно откатились, в то время как регулярная кавалерия бежала в беспорядке, преследуемая французскими драгунами. Платов и Уваров не сподобились теплого приема у Кутузов по возвращении. Как указывали несколько русских офицеров, рейд был начисто лишен тактического смысла, ибо и не мог принести ничего, кроме серьезных потерь открывшейся перед неприятелем кавалерии{450}. Однако он возымел некоторые неожиданные последствия.

Между одиннадцатью и двенадцатью часами французские атаки, несмотря на ряд местных побед, выдохлись и зашли в тупик. В центре русские вновь отбили высоту с батареей Раевского, в то время как расположенные к югу от нее Багратионовы флеши и село Семеновское наступающие захватили, но далее перед ними все время вставали новые рубежи обороны, а атака Понятовского на крайнем правом фланге застопорилась. Ни одно из соединений, участвовавших в боях до того, не обладало уже должной силой для достижения решительного успеха, а потому Ней, Мюрат и Даву постоянно просили подкреплений.

Подходила пора вводить в дело Императорскую гвардию. Наполеона коробило от мысли бросить эти войска в бой, поскольку они оставалась его последним резервом, рисковать которым ему столь далеко от дома вовсе не хотелось. Но он все же явно изъявлял готовность использовать ее часть. Император выслал вперед гвардейскую артиллерию для обстрела русских позиций вокруг села Семеновское и велел выдвинуться дивизии Молодой гвардии под началом генерала Роге.

Однако в тот самый момент, когда французский главнокомандующий готовился бросить на стол козырную карту, на левом фланге возникли Платов и Уваров, а потому он скомандовал «стоп!» до прояснения обстановки{451}. Таким образом, в самый критический момент, когда французы прорвали русскую оборону, Наполеон по существу прекратил дальнейшие действия. На протяжении следующих двух часов французская армия не двигалась, что дало русским ценное время подлатать дыры, образовашиеся в боевой линии, и подтянуть резервы.

Но в то время как бои прекратились, канонада не стихла, а поскольку в большинстве своем войска массированно сосредотачивались в пределах дальности огня неприятельской артиллерии, солдаты продолжали погибать. Самыми уязвимыми оказались соединения кавалерии Мюрата, располагавшиеся в центре, прямо под пушками батареи Раевского.

Барон Максимилиан Эрнст Эузебиус фон Рот фон Шрекенштайн из саксонской кавалерии[122] отмечал, что стояние под огнем «есть, наверное, одна из самых неприятных вещей, которые приходится делать коннице… Не было, наверное, почти ни одного в рядах и шеренгах, чей сосед не падал бы наземь с конем или не умирал от страшных ран, криками прося о помощи». Жан Брео де Марло, кирасирский капитан, объезжал строй своего эскадрона, чтобы подбодрить людей под смертоносным обстрелом. Он похвалил одного из субалтернов по имени Граммон за умение держаться. «Как раз когда он говорил мне, что хотел бы разве выпить стакан воды, пушечное ядро разорвало его надвое, – писал потом капитан. – Я повернулся к другому офицеру, чтобы выразить сожаление по поводу гибели господина де Граммона. Но не успел тот ответить мне, как другое ядро попало в его лошадь и убило его. И могу назвать еще сотню подобного рода случаев. Я дал на полминуты подержать свою лошадь рядовому, и его тут же не стало». Бездействие становилось невыносимым, и молодой капитан не без труда сумел сдержать жгучее желание броситься прочь, о чем рассказывал в письме сестре, Манетт. Он говорил себе: «Это лотерея, и если ты сможешь выжить, все равно тебе когда-то придется умереть. Так не лучше ли умереть с честью теперь, чем потом жить обесчещенным?»{452}

Огюст Тирион, тоже кирасир, испытывал такие же эмоции. «В атаке, которая в любом случае длится недолго, все возбуждены, каждый рубит и отбивает удары, как может. Там действие, там движение, бой один на один. Но здесь наше положение коренным образом отличалось. Стоя перед русскими пушками, мы видели, как их заряжали снарядами, кои полетят к нам. Мы могли отличить глаза целившегося в нас пушкаря, и требовалась определенная порция хладнокровия, чтобы оставаться на месте». Один из солдат подразделения не выдержал и собрался сбежать, но Тирион успокоил его и предложил разделить сбереженную корку хлеба. Но только он достал ее из кармана, солдату размозжило голову ядром. Тирион стряхнул ошметки мозгов с корки и съел ее сам{453}.

Не стоит поражаться такой откровенной бесчувственности. Все офицеры и солдаты недоедали и порой отчаянно голодали. Они очень сильно страдали от жажды, так как напряжение и дым иссушали глотки. Воинов всюду окружала смерть. Многие были нездоровы, а протяженная битва лишь усиливает любые неудобства. «В Дорогобуже я вновь пал жертвой страшной диареи, от коей так жестоко страдал под Смоленском, и в течение того дня испытал самые невообразимые мучения, поскольку не мог оставить пост или спешиться, – писал капитан Луи-Никола Плана де ла Фай, адъютант артиллерийского генерала Ларибуасьера. – Не стану в подробностях описывать, как мне удалось избавиться от того, что меня просто-таки истязало. Достаточно сказать, что в процессе я лишился двух платков, от коих избавился самым возможно незаметным образом, выбросив в ров у земляных укреплений, мимо коих мы следовали»{454}.

Только немногим позднее двух часов дня французы начали сосредотачивать силы для генерального наступления на батарею Раевского. Пока около двухсот орудий поливали земляные укрепления и канониров на них огнем и железом, принц Евгений развернул три пехотные дивизии: Жерара, Бруссье и Морана. Незадолго до трех часов плотные колонны французской пехоты, огромное синее море (за исключением двух батальонов испанцев из полка Жозефа-Наполеона в их белом обмундировании), медленной поступью двинулись на возвышенность. С ними вместе по флангам действовали две массированных группировки тяжелой кавалерии: 3-й корпус Груши на левом крыле, 4-й – Латур-Мобура и 2-й – Монбрёна на правом (на тот момент уже под командованием генерала Огюста де Коленкура, младшего брата обер-шталмейстера). Два последних формирования, двигаясь на рыси, обогнали наступающие пехотные колонны и устремились на левый фланг редута и в район позади него.

По мнению полковника Франца фон Меерхаймба, участвовавшего в Бородинской битве в звании первого лейтенанта саксонского кирасирского полка Цастрова, миловидный и чересчур юный Латур-Мобур в его сверкающей форме выглядел нелепо, точно мальчишка, и не подходил на роль командира, призванного вести в бой массы всадников[123]. Но когда они приблизились к редуту, молодой командир с величайшей уверенностью бросил конницу на штурм земляных укреплений, куда она и ворвалась отчасти через открытые проходы с тыла, отчасти через рвы, заваленные трупами французских и русских воинов, и по перепаханным ядрами парапетам, усеянным телами и всевозможными обломками. Первыми были саксонцы и поляки кирасирской дивизии генерала Лоржа, а за ними кирасиры отважного молодого Коленкура, который пал, сраженный насмерть, в самый момент прорыва на территорию редута.[124]. Пробившиеся через брустверы всадники были встречены ружейными залпами и стальной щетиной штыков. Но по мере того как первые валились на землю мертвыми или раненными, за ними по корчившимся в агонии массам людей и коней следовали товарищи. Тщетно пытались защитники сдержать неукротимый натиск{455}.

Артиллерийский полковник Гриуа из корпуса Груши, наблюдавший происходившее сзади, едва сдерживал себя, видя блистающие кирасирские каски внутри редута. «Трудно выразить наши чувства, ибо мы стали свидетелями великолепного подвига воинов, коего, возможно, не сыскать в военных анналах стран и народов. Всякий из нас мысленно поддерживал их и хотел как-нибудь помочь этой кавалерии, покуда она на наших глазах перескакивала через рвы и взбиралась на брустверы под градом картечи. Когда же они стали хозяевами редута, со всех сторон зазвучал рев ликования»{456}.



«Внутри редута всадники и пехотинцы, охваченные лихорадочным безумием бойни и утратившие всякое подобие порядка, самозабвенно резали друг друга», – писал Меерхаймб{457}. Пока всадники рубили пехоту и артиллеристов, защищавших редут, французская пехота валом валила через брустверы, быстро подавляя любое вражеское сопротивление. Была половина четвертого. Кавалерия Груши, а за ней и другие французские части выдвинулись в пространство за редутом, но обнаружили лишь, что Барклай подготовил второй рубеж обороны примерно в восьмистах метрах далее вглубь русских позиций. Кавалерия оказалась бессильной против построившейся в каре русской пехоты.

Барклай, как всегда холодный и собранный, сам заправлял обороной на том участке и показался одному штабному офицеру этаким маяком в бурю. Однако он демонстрировал и безрассудство, наводившее некоторых на мысль о желании генерала найти славную смерть в сече. Он приказал подтянуть кавалерийский резерв, но, как оказалось, Кутузов уже отправил его куда-то в другое место, не позаботившись поставить в известность командующего 1-й армией. Тем не менее, Барклай сумел собрать части кавалерии для контрудара, и скоро весь район наполнился крутящимися в водовороте беспощадной сечи всадниками, колющими и рубящими один другого. Французы откатились к линии редута, а артиллерия Барклая не позволяла им вновь сунуться обратно, перепахивая железом участок перед собой{458}.

Согласно Клаузевицу, русские в сражении находились «на последнем издыхании», и французам для полной победы требовался один лишь мощный завершающий удар – финальный coup de grace («удар милосердия»){459}. Но его не последовало. Канонада продолжалась, кавалерия с обеих сторон вновь столкнулась в центре, а на юге Понятовский сделал последний выпад и потеснил русских далее Утицы. Небо покрылось облаками, начал моросить холодный дождик. Около шести часов пушки умолкли, поскольку русские отошли примерно на километр. Наполеон, морщась от боли, взобрался на коня и отправился оценивать ситуацию.

Он съехал со склона холма, на котором провел весь день, наблюдая за действиями войск. Внизу император французов увидел землю, густо покрытую ружейными пулями и картечью, точно градинами после бури. Когда его лошадь выбирала себе путь между телами людей и коней, брошенной амуницией и обломками разбитых лафетов или зарядных ящиков, Наполеон узрел нечто, названное одним из генералов «самым отвратительным зрелищем» в его жизни. Поскольку в основном причинами тяжелых потерь становился артиллерийский огонь, поле устилали изувеченные тела с вывороченными внутренностями и перерубленными конечностями. Раненые солдаты пытались высвободиться из-под мертвых людей и лошадей или ползли в сторону, где надеялись получить какую-нибудь помощь. Раненые лошади давили их в попытках подняться на ноги. «Можно было видеть некоторых коней, ужасным образом выпотрошенных, но, тем не менее, продолжавших стоять, опустив головы и поливая почву кровью, либо тяжело хромавших в поисках травки, тащивших за собой остатки сбруи, вывалившиеся кишки или разорванные члены, либо же лежавших на боку и лишь время от времени поднимавших головы, чтобы взглянуть на свои зияющие раны», – вспоминал капитан гвардейских «красных улан» Франсуа Дюмонсо, приведенный в глубочайшее смятение картиной происходившего{460}.

Батарея Раевского представляла собой страшное зрелище. «Редут и место вокруг него видом своим затмевал даже приснившееся бы в самых кошмарных снах, – выражал впечатление офицер Висленского легиона, участвовавший в оказании поддержки атакующим. – Подступы, рвы и само земляное укрепление исчезли под грудами мертвых и умирающих, глубиной в среднем от шести до восьми человек, валявшихся один на другом». Находившиеся внутри укрепления русские защитники, мужественно умиравшие в строю, казались словно бы выкошенными косой{461}.

Русские раненые лежали и стоически ожидали смерти или же пытались выползти, французы звали на помощь или молили прекратить их агонию пулей. «Они лежали друг на друге, плавая в лужах собственной крови, стонали и ругались, прося смерти», – описывал виденное капитан фон Курц[125]. Некоторым удавалось ползти по земле в надежде спастись или, по крайней мере, получить глоток воды. «Иные старались убраться оттуда, чая убежать смерти, поскорее покинув место, где она царствовала во всем своем ужасе», – так описывал сцены кошмара после битвы Раймон Фор, врач, приданный 1-му кавалерийскому корпусу{462}.

Отдельные солдаты бродили вокруг, обшаривая ранцы и сумки убитых в поисках корки хлеба или капельки спиртного. Другие стояли или сидели, сгруппировавшись по частям и подразделениям, глазели на все вокруг, явно не зная, что делать дальше. «Вокруг орлов виднелись немногие оставшиеся офицеры и унтер-офицеры вместе с горстками солдат, которых едва хватило бы для охраны знамени, – вспоминал граф де Сегюр. – Обмундирование было изорвано в яростной битве, почернело от пороха и выпачкалось кровью. И все же в лохмотьях, посреди страданий и несчастья, они сохраняли гордый вид, а при появлении императора даже выражали радость. Но она была редкой и напускной, ибо в этой армии, способной настолько же здраво рассуждать, сколь и с воодушевлением действовать, каждый по достоинству оценивал всеобщее положение». Солдаты и офицеры поражались малому числу взятых ими в плен, а ведь все знали: именно по количеству захваченных пленных, пушек и знамен определяется размах победы. «Массы мертвых служили скорее доказательством отваги побежденных, чем величины победы»{463}.

Наполеон поехал назад к своей палатке, которую перенесли вперед и поставили на поле боя неподалеку от его командного пункта. Император французов отписал Марии-Луизе с рассказом о разгроме русских и отправил указания епископам Франции распевать в церквях T e D e u m в благодарность Богу за победу. Обедал он с Бертье и Даву, но ел мало и выглядел больным. Все они сошлись на том, что одержали решительную победу, однако обычного чувства ликования не испытывали. Наполеон провел ночь без сна и, согласно воспоминаниям камердинера Констана, вздыхал: «Quelle journ'ee! Quelle journ'ee!» («Какой день! Какой день!»){464}.

На бивуаках в ту ночь не звучали песни, никто с восторженностью не обменивался впечатлениями о бое, не слагал легенд о славе. Воины разместились там, где застало их окончание сражения, жались у костров из деревянных обломков ружей и орудийных передков, стаскивая трупы и наваливая их один на другой, чтобы было на чем сидеть. Уже третий день они не получали еды, а все личные припасы, бывшие у них, как и cantini`eres с их набитыми провизией повозками, остались позади – там, где армия стояла лагерем предыдущей ночью. Приходилось рассчитывать на себя и на «подножный корм», и они делали бурду из гречихи, обнаруженной в ранцах убитых русских, пили воду из ручьев, там и тут перерезавших поле боя и уже напитавшихся кровью. Если кто и поел как следует, так это один вольтижер, сумевший подстрелить зайца, очутившегося на пути наступающих в начале сражения, которого теперь освежевал и приготовил удачливый охотник. Пока невеселые воины сидели у костров за жалкой трапезой, раненые товарищи подползали или подходили к ним и просили поделиться скудным пайком. Русским раненым приходилось удовлетворяться сырой кониной – мясом убитых лошадей. «Ночь [с 7 на 8 сентября] была ужасной, – вспоминал офицер пеших гренадеров Старой гвардии. – Мы провели ее в грязи, без огня, окруженные убитыми и ранеными, чьи жалобные крики разрывали сердца»{465}.

Раненых выносили с поля битвы в ходе сражения особые наряды с носилками, а также нерадивые солдаты, готовые использовать благоприятную возможность оттащить в тыл пострадавших товарищей в надежде потом тихой сапой остаться около перевязочного пункта и избежать возвращения на передовую. Но с наступлением ночи эвакуация прекратилась, отчасти из-за темноты, но до известной степени из-за перегруженности полевых лазаретов.

Поскольку причиной большинства ран становились артиллерийские снаряды или ружейные пули, выпускаемые с чрезвычайно коротких дистанций, легкие ранения попадались сравнительно редко, то есть по большей части не представлялось возможным ограничиться простой процедурой: промыть рану, наложить корпию, перемотать пораженный участок и предоставить природе делать свое дело дальше. Крайне не хватало хирургов, в особенности у французов, поскольку многих из них армия оставила в госпиталях по пути следования. Имевшиеся в наличии работали целый день, делали операции, ампутировали конечности, вынужденные постоянно как-то изворачиваться в условиях нехватки всего и вся, моя руки и промывая инструмент в ближайшем ручье, как вспоминал доктор Генрих Роос. Из-за нехватки тягловых животных многие кареты «скорой помощи» и медицинское снаряжение оставили в Вильне. Когда кончался перевязочный материал, докторам приходилось рвать рубахи раненых.

Коль скоро каждому человеку, нуждавшемуся в помощи хирурга, доставалось очень мало времени, самым простым способом разрешить вопрос с раной в руку или ногу становилась ампутация. Раненого привязывали к столу или держали, вставляли в рот свинцовую пулю, кусок дерева или кожи, а когда представлялся случай, давали немного спиртного. Некоторые вырывались и кричали, ругая судьбу или взывая к матери, но многие выказывали непостижимый стоицизм. После операции их клали на землю и оставляли без внимания, а кучи отсеченных конечностей становились все больше.

Хирурги продолжали трудиться при колеблющемся свете свечей всю ночь. Работа была чрезвычайно тяжелой и выматывающей эмоционально, даже для такого опытного врача, как доктор Доминик де Ла Флиз, хирург 2-го полка пеших гренадеров гвардии. «Нельзя и вообразить себе, какие чувства испытывает раненый, когда хирургу приходится говорить ему, что он безусловно умрет, если не удалить одну или две конечности, – писал он. – Ему приходится примириться с участью и приготовиться к ужасным страданиям. Не могу описать стоны и зубовный скрип человека, конечность которого раздробило пушечное ядро, крики боли, когда хирург рассекает кожу, режет мышцы, потом пилит кость, разрубая артерии, кровь из коих брызжет на него самого»{466}.

Поскольку хирурги не могли помочь всем сразу, многих раненых относили прямо в импровизированные «госпитали» в Колоцком монастыре и в любые уцелевшие дома села Бородино. Но коль скоро кавалерия буквально поглощала всю солому на многие версты вокруг, страдальцам приходилось лежать на голой земле. Некоторым раны не перевязывали сутками. «Через восемь или десять дней после битвы три четверти несчастных умерли из-за отсутствия ухода и пищи», – писал капитан Франсуа, очутившийся среди 10 000 других в Колоцком монастыре, где уцелел только благодаря слуге, который промыл рану господина и принес ему пищи и воды{467}.

Самым большим счастливчикам из русских довелось попасть в Москву, но большинство остались в Можайске, где их поместили в имевшихся в распоряжении домах и попросту бросили. Когда спустя двое суток французы вошли туда, они обнаружили, что половина их умерли от голода или жажды. Улицы маленького городка полнились бездыханными телами и горами отрезанных конечностей, на некоторых из которых оставались перчатки или обувь{468}.

Как ни удивительно, но душевный настрой вечером после битвы был выше на русской, а не на французской стороне. Сам по себе факт того, что они выстояли перед напором Наполеона, а не побежали, один уже заставлял солдат чувствовать себя триумфаторами. «Всяк пребывал в возвышенном состоянии духа, все были столь недавними свидетелями храбрости наших войск, что мысль о неудаче или даже о частичной неудаче не находила пути в наши умы», – вспоминал князь Петр Вяземский, добавляя, что никто не считал себя побежденным. Они знали, что выиграли французы, но не чувствовали себя понесшими поражение{469}.

Хотя русская боевая линия тем вечером отодвинулась от занимаемой утром позиции примерно на два километра, французы не пошли за противником, а с наступлением ночи казаки по одному или группами принялись обшаривать поле боя в поисках добычи (один отряд сподобился убить двух русских офицеров, беседовавших между собой на французском). Французы не выслали вперед дозоры и не стали укреплять фронт, поскольку, победив и отбросив русских, не испытывали нужды в этом. Они просто встали лагерем там, где находились. По вполне понятным причинам, никто не захотел ночевать в покойницкой редута Раевского, что позволило небольшому отряду русских солдат на короткое время «отбить» позицию у врага{470}.[126].

Всегда осознававший силу пропаганды, Кутузов уверенно заявил об одержанной победе. Когда полковник Людвиг фон Вольцоген, один из штабных офицеров Барклая, представил рапорт об обстановке на фронте на момент прекращения боевых действий, из которого становилось ясным, что русские понесли тяжелейшие потери и вынужденно оставили позиции, Кутузов накинулся на него. «С чего вам взбрела в ум сия чушь? – брызгая слюной, кричал он. – Вы, поди, весь день напролет напивались с одной из тех сук маркитанток! Я лучше вас знаю, как прошло сражение! Неприятельские атаки были отражены на всех направлениях, а завтра я поведу войска, и мы погоним врага прочь со священной русской земли»{471}.

Главнокомандующий распорядился о приготовлениях к генеральному наступлению следующим утром. «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел в сие сражение, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение с неприятелем», – написал он Барклаю. Известие о предстоящем продолжении битвы солдаты восприняли с радостью, и войско отправилось отдыхать с мыслью быть наутро в готовности к бою{472}.

А тем временем полковник Толь и корнет лейб-гвардии Конного полка князь Александр Борисович Голицын, ординарец Кутузова, провели инспекционный тур по войскам. Вернувшись, они уведомили главнокомандующего, что для боевых действий завтра утром удастся собрать не более 45 000 чел. «Кутузов все знал и без того, но ждал рапорта и, едва выслушав его, дал приказ отступать», – рассказывал Голицын, не сомневавшийся, что тот и не собирался продолжать мериться силами с Наполеоном на следующий день, а разводил красные речи только «по политическим мотивам»{473}.

Очень и очень вероятно. С одной стороны, такие заявления помогали представить итог сражения для внешнего мира как победу, чем Кутузов тут же и занялся. Он написал длинное письмо Александру с подробным рассказом о ходе событий на поле боя, подчеркнув храбрость и стойкость русских солдат, не преминул заявить, будто нанес огромные потери французам и не отдал ни пяди российской земли. Но, продолжал он, поскольку позиция под Бородино слишком протяженная для оставшихся в его распоряжении войск, а также по причине его главной заинтересованность не собственно в победах в сражениях, а в уничтожении французской армии, он собирается отойти на шесть верст к Можайску. Сходное по сути письмо Кутузов отправил и Ростопчину, уверив того в собственном намерении дать решительный бой врагу чуть дальше к тылу. Кроме того русский главнокомандующий опубликовал официальную сводку с описанием битвы, где говорилось, будто все французские атаки оказались безуспешными. «Отбитый по всем пунктам, он [неприятель] отступил в начале ночи, и мы остались хозяевами поля боя. В следующий день генерал Платов был послан для его преследования и нагнал его арьергард в 11-и верстах от деревни Бородино». «Я выиграл сражение против Бонапарта», – писал он жене несколько короче{474}.

Заявление о намерении продолжить сражение на следующий день могло быть и уловкой, предпринятой для предотвращения крушения. Никто после таких слов не ожидал отступления, а потому части, готовясь драться вновь, держались сосредоточенно. Кроме того, поскольку никто из солдат и офицеров на местах не знал истинного положения дел, такие новости заставляли их предполагать, будто армия в целом находится в лучшем положении, чем на самом деле. Хвастовство и самоуверенность Кутузова, безусловно, возымели определенный эффект, и, как отмечал Клаузевиц, «это фиглярство старого лиса в тот момент было полезнее честности Барклая»{475}. Знай русские об истинных масштабах понесенных ими потерь, они бы, вполне вероятно, пришли бы в самое настоящее отчаяние.

Битва стала грандиозным побоищем, какие только зафиксированы в истории войн, непревзойденная до первого дня наступления на Сомме в 1916 г.[127] Искать ответа на вопрос почему, долго не приходится. Две огромные армии сосредоточились на очень маленьком ареале. Согласно одному источнику, французская артиллерия сделала 91 000 выстрелов. По другим сведениям, только 60 000, в то время как пехотинцы и кавалерия израсходовали 1 400 000 ружейных патронов, но даже и эти данные показательны: в среднем около ста пушечных и 2300 ружейных выстрелов в минуту{476}.

Русские строили войска глубоко – примерно в сотне шагов за одним эшелоном располагался другой. Данный прием, несомненно, помог им выстоять, поскольку каждый раз, проломив неприятельский фронт, французы оказывались перед новой стеной из солдат, что мешало им осуществить решительный прорыв. Однако вследствие такого построения вся русская армия, даже придерживаемые в резерве части, оказывалась в пределах досягаемости французских орудий на протяжении всего дня. Принц Евгений Вюртембергский, например, отмечал факт потери одной из бригад его 4-й пехотной дивизии 289 чел., или около 10 процентов численности за полчаса, в то время как она стояла в резерве{477}.

Без таких же веских причин Наполеон тоже дислоцировал многие резервы и почти всю кавалерию в зоне действительного огня неприятельской артиллерии. Капитан Юбер Био, состоявший адъютантом при генерале Клоде-Пьере Пажоле, тогдашнем командире 2-й легкой кавалерийской дивизии, вспоминал, что в день битвы 11-му конно-егерскому полку довелось часами стоять под обстрелом, и он потерял треть людей и лошадей без участия в каких-нибудь активных действиях. Один полк вюртембергской кавалерии недосчитался двадцати восьми офицеров и 290 чел. других званий из 762, то есть свыше 40 процентов своей численности{478}.

Размеры потерь русских войск по разным оценкам военных историков колеблются в пределах от 38 500 до 58 000 чел., но в наше время, опираясь на уточненные данные, ученые остановились на цифре в 45 000. В это число входят двадцать девять генералов, шесть из которых были убиты или смертельно ранены, и среди них Багратион, умерший от раны в бедро, Тучков и Кутайсов[128]. Но если слова Кутузова о том, что у него для сражения на следующий день оставалось только 45 000 чел. верны, понесенный на Бородинском поле урон должен быть много выше. Французские потери составляют 28 000 чел. и включают сорок восемь генералов, одиннадцать из которых нашли там смерть.[129]. Весной 1813 г. российские власти занялись очисткой поля и предали земле 35 478 конских трупов{479}.

Положение дел у русских сложилось крайне тяжелое. Армия не только лишилась огромного количества людей, она наполовину утратила боевую эффективность: раненые и убитые подавляющим образом приходились на регулярные армейские и гвардейские полки, а не на ополченцев или казаков. Очень большую долю среди погибших в пропорции составляли старшие офицеры. В результате целые формирования оказывались полностью выведенными из строя. Ширванский пехотный полк из 1300 чел. к трем часам сократился до девяноста шести солдат и трех младших офицеров. В сводной гренадерской дивизии графа Воронцова, насчитывавшей четыре тысячи человек при восемнадцати старших офицерах, к вечерней перекличке вышли три сотни бойцов и три офицера. Вся дивизия Неверовского смогла бы выставить не более семисот штыков. От ее 50-го егерского полка в строю остались сорок солдат, в Одесском пехотном полку самым старшим по званию из уцелевших командиров оказался поручик, а в Тарнопольском пехотном полку – фельдфебель. «Дивизия моя перестала существовать», – писал на следующий день Неверовский жене{480}.

По сравнению с противником, потери у французских частей оказались меньшими, так как в большинстве своем формирования недосчитались не более чем от 10 до 20 процентов численности, и пусть жизнь в бою отдали ряд отличных генералов и старших офицеров, система производства в следующее звание означала – заменить их будет нетрудно. Со стороны Парижа шли маршем свежие войска, а посему командование не испытывало особой сложности в плане латания брешей в строю. Но урон на французской стороне оказался в большей степени стратегическим, чем потери русских, поскольку Наполеон почти полностью угробил собственную кавалерию.

Армия Кутузова была совершенно не в состоянии дать врагу сражение на любой, даже самой сильной позиции. Без нескольких недель отдыха и присылки значительных пополнений она бы перестала являть собой боевую силу. Коль скоро войска не могли защитить Москву, что бы там и кому ни писал Кутузов, логичным шагом становился разворот в южном направлении и отход на Калугу. Такой шаг одновременно приблизил бы армию к источникам снабжения и вынудил французов следовать за противником, уходя от Москвы. Но поступи русский главнокомандующий таким образом, ему пришлось бы снова биться с французами или продолжать отступать, а в любом из этих случаев остатки армии окончательно рассыпались бы. Более всего на свете старому генералу требовалось сбросить с хвоста Наполеона, а добиться цели представлялось возможным лишь за счет отвлечения императора французов какой-то достойной приманкой. Единственным блестящим ходом Кутузова на протяжении всей кампании стало решение пожертвовать Москвой ради спасения армии. «Наполеон точно поток, а мы слишком слабы, чтобы противостоять ему, – объяснил он Толю. – Москва вберет его в себя как губка»{481}.

Посему русский главнокомандующий двинулся в сторону Москвы, объявив о намерении дать бой врагу под Можайском, а потом в какой-нибудь точке ближе к столице. Хотя отступали войска в беспорядке, тупая отрешенность, охватившая солдат после возбуждения битвы, не позволяла им рассеяться или дезертировать в больших количествах. Одна из лошадей в упряжке орудия у Николая Митаревского лишилась нижней челюсти, оторванной осколком бомбы, а потому артиллеристы выпрягли ее и отпустили на волю, но животное, проведшее с батареей десять лет, пошло дальше за ней. Подобного рода инстинкты двигали и поступками многих солдат. Во второй половине дня 9 сентября отступающие части принялись занимать оборонительные позиции на высотах перед Москвой[130]. Следующий день они провели за рытьем укреплений и приготовлениями к битве, а Кутузов отписал Ростопчину с уверениями в хорошем состоянии армии и готовности ее отразить натиск французов{482}.

Ростопчин, как он сам сообщал в письме Балашову от 10 сентября, подготовил Москву ко всем непредвиденным обстоятельствам. Сам он и десятки тысяч жителей изъявляли твердое намерение поддержать войска и встать на пути врага под стенами столицы. «Народ Москвы и ее окрестностей будет отчаянно биться, коли армия наша подойдет близко», – писал он Балашову. Обнадеженный Кутузовым, губернатор заявил даже, будто город станет обороняться «до последней капли крови». В одной из прокламаций он уверял граждан в наличии верных шансов на успех против французов, даже если выйти на них с вилами, ибо те такие тщедушные, что окажутся не тяжелее охапки сена. Всем, кто выражал сомнения в его способности отстоять столицу, Ростопчин обещал разгромить французов, закидав их в случае надобности камнями{483}.

13 сентября Кутузов распорядился расположить свою штаб-квартиру в селе Фили и вел себя по всему так, словно собирается оборонять выбранные позиции. В присутствии нескольких генералов главнокомандующий испросил мнения Ермолова о месте предполагаемого боя, а когда тот признался, что не считает позицию особенно удачной, устроил фарс: пощупал пульс Ермолова и поинтересовался, в добром ли тот здравии. Однако Ростопчина, приехавшего из Москвы по просьбе Кутузова, поразила атмосфера неуверенности, царившая в ставке. Губернатор доложил о проведенной эвакуации города, который, если нужно, можно оставить противнику, а потом поджечь, но у всех, казалось, вызывала негодование одна мысль об оставлении Москвы без боя. Никто словно бы не осмеливался признать горькую правду. Единственным исключением оказался Барклай, пребывавший в уверенности, что битва у ворот столицы приведет к полному уничтожению остатков армии. «Коли они пойдут на глупость сражаться на сем месте, – признался он Ростопчину, – могу лишь надеяться, что меня убьют»{484}.

К тому моменту Ростопчин пришел к убеждению в отсутствии у командования намерения предпринять попытку защитить Москву. Но Кутузов заверил его в обратном в разговоре, названным Ростопчиным «курьезной беседой, в коей открылась вся низость, некомпетентность и малодушие командующего нашей армией». Кутузов попросил губернатора вернуться следующим утром с митрополитом, двумя чудотворными иконами Богородицы и с толпой монахов и дьяконов, с целью устроить процессию по русскому лагерю накануне сражения{485}.

После отъезда Ростопчина Барклай и Ермолов явились к Кутузову поставить его в известность о сложившемся у них мнении: после доскональной рекогносцировки они пришли к убеждению в непригодности позиции к обороне. «Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, – писал Ермолов, – и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера созвать господ генералов на совет».

Когда те пришли, Кутузов открыл заседание заявлением о невозможности в существующих обстоятельствах удержать выбранную ими прежде позицию, ибо противник сможет легко смять войска и прорвать оборону. Если же придется отрываться от врага и отступать, путь армии ляжет через Москву, в результате чего возникнут хаос и неразбериха, неизбежна будет потеря большей части артиллерии. «Покуда цела армия и покуда она в состоянии противостоять неприятелю, сохранится возможность довести войну до благоприятного завершения, – продолжал главнокомандующий, – но с потерей армии будут потеряны Москва и Россия».

Затем Кутузов спросил мнения остальных собравшихся, но, как казалось, на деле оно его волновало мало. Уваров и Остерман-толстой согласились с главнокомандующим, но другие испытывали раздражение. Беннигсен предложил перейти в наступление и нанести яростный удар по одному из французских корпусов, пока тот находится на марше, каковой вариант встретил воодушевленную поддержку Дохтурова, Ермолова и Коновницына. Однако, как указал Барклай, солдаты-то для данной затеи найдутся, но где взять опытных офицеров, способных успешно провести подобного рода маневренное наступление. Раевский согласился: коль скоро войска сильно ослаблены, а русский солдат непривычен к наступательной тактике, придется ради сохранения армии оставить Москву.

Как заметил Беннигсен, никто не поверит в заявления о победе над противником под Бородино, коль скоро следствием оказались отступление и сдача Москвы. «И не будем ли и мы тогда обязаны сказать себе, что на деле проиграли?» – задал он прямой вопрос. После получаса споров слово опять взял Кутузов, он объявил об оставлении Москвы и приказал начать всеобщее отступление{486}.

Коновницын утверждал, будто волосы на затылке у него встали дыбом от одной мысли о сдаче Москвы, а Дохтуров не жалел оскорбительных эпитетов для «сих недалеких людишек», принимавших решение. «Какой позор для русского народа оставить колыбель нашу без единого выстрела и без боя! Я в ярости, но что могу поделать? – писал он жене в тот вечер. – Теперь я убежден, что все потеряно, а коли так, никто не заставит меня остаться на службе. После всех тех злоключений, нужды, поругания и беспорядка, допущенных ввиду слабости наших командиров, после всего этого ничто не убедит меня служить – я просто в ярости от всего происходящего!..»{487}

От гнева содрогался и Ростопчин, в семь часов вечера того дня получивший записку от Кутузова, где тот в конечном итоге извещал об отказе от намерения дать бой ради обороны Москвы. Ростопчин погрузился в такое отчаяние, что сыну едва удалось успокоить отца. «Кровь закипала в моих жилах, – писал губернатор жене, уехавшей из города некоторое время назад. – Наверное, я умру от боли»{488}. Придя в себя, Ростопчин занялся отменой приказов по приготовлению к обороне и поспешил организовать эвакуацию города.

Никогда не забывавший о репутации, Кутузов отправил Ермолова к командовавшему арьергардом Милорадовичу с приказом «почтить освященную веками столицу хоть подобием битвы под ее стенами» в ходе продвижения через нее армии. Милорадович негодовал. Он-то понял смысл уловки: если удастся добиться успеха, Кутузов раструбит о своей попытке защитить Москву, а в случае поражения свалит вину на генерала. Позднее той же ночью Кутузов писал царю, представляя причины оставления города противнику как некую неизбежность. Он упирал на то, что-де падение Смоленска решило и участь Москвы, таким образом, ловко слагая вину с себя и перекладывая на плечи Барклая{489}.

Отступление началось тотчас же, и в одиннадцать часов вечера артиллерия покатила по улицам древней столицы. В стратегически важных точках размещались штабные офицеры и казачьи разъезды, в обязанности которых входило направлять колонны и поддерживать порядок. «Марш армии, пусть и проводившийся с учетом обстоятельств в восхитительном порядке, более напоминал похоронную процессию, а не движение войск, – выражал мнение от увиденного Дмитрий Петрович Бутурлин. – Солдаты и офицеры плакали от ярости»{490}.

Но скоро порядок начал нарушаться. Как только известие об отступлении облетело город, жители высыпали на улицы. За последние недели Ростопчин своими безумными прокламациями возбудил горожан до такой степени, что состояние их умов больше всего подходило под описание как лихорадочное. За несколько предшествующих суток на улицах случались шумные ссоры. Одни выкрикивали оскорбления в адрес отступавших солдат, другие, распахнув двери лавок и домов, начали раздавать добро, чтобы то не досталось французам.

Ростопчин суетился, пытаясь вывезти все возможное, отдавал приказы поджигать склады с зерном и прочими съестными припасами. Десятки тысяч гражданских лиц покидали город одним путем с солдатами, осложняя им продвижение. Оскорбления и камни летели в кареты уезжавших дворян, а в некоторых случаях беженцы стаскивали с повозок или высаживали из экипажей раненых солдат и офицеров, спеша положить туда личное имущество. «Всюду слышались стрельба и плач, – вспоминал Н. М. Муравьев, – улицы полнились ранеными и убитыми солдатами»{491}.

Посреди хаоса, ожесточения и смятения люди пытались отыскать родственников и друзей, а офицеры из числа живших в Москве старались попасть домой, чтобы взять необходимое и хотя бы переодеться. Капитан Суханин решил заглянуть к знакомому, графу Разумовскому. Того не оказалось дома, но дворовые встретили гостя так, словно бы ничего вокруг не происходило. «Повар графа приготовил нам завтрак, слуги принесли вино, музыканты достали ноты и начали играть», – рассказывал Суханин{492}.

Когда улицы забивали лошади и повозки, ожидавшие возможности двинуться дальше солдаты стали потихоньку разбредаться, чтобы раздобыть провизии, а в особенности выпивки. Скоро они уже врывались в лавки и подвалы вместе с городским отребьем – Ростопчин ранее открыл все тюрьмы и приюты. Он также приказал поджечь ряд строений, и грабежи шли при свете вспыхивавших там и тут пожаров{493}.

Ростопчин и сам едва избежал гибели от рук разъяренной толпы, окружившей его дворец, отдав ей на расправу обвинявшегося в шпионаже в пользу французов молодого человека[131], которого растерзали тут же после отъезда губернатора. Уезжая из города, он очутился нос к носу с Кутузовым. Главнокомандующий попросил своего ординарца князя А. Б. Голицына, как москвича, провести себя по закоулкам с целью избежать любых встреч с населением, а потому столкновение с Ростопчиным особенно разозлило генерала. По мнению Голицына, Ростопчин хотел что-то сказать Кутузову, но тот оборвал его. Сам московский генерал-губернатор утверждает нечто более правдоподобное: Кутузов пообещал ему скоро развернуть действия против Наполеона, в ответ Ростопчин ничего не сказал, «коль скоро ответом на b^etise [глупость] может стать только sottise [брань]». В любом случае общение не доставило удовольствия ни одной из важных особ{494}.

Неприятная сцена произошла и между комендантом небольшого гарнизона Москвы и Милорадовичем. Пожилой генерал[132] велел солдатам выступить из Кремля под звуки оркестра. Но когда они шли по улицам, появился Милорадович, арьергард которого как раз следовал через город. «Какая свинья приказала вам играть?» – заревел Милорадович на коменданта гарнизона. Последний сослался на устав Петра Великого, согласно которому, гарнизон должен выходить из крепости непременно под звуки военного оркестра. «А сказано ли в уставе Петра Великого что-нибудь насчет сдачи Москвы?» – рявкнул в ответ Милорадович{495}.

У Милорадовича имелись причины для раздражения. Когда он подошел к Москве с арьергардом, чтобы проследовать через город, то обнаружил входящих туда польских гусар из авангарда Мюрата.[133]. Сам русский генерал со своими частями и многие другие мелкие формирования и отряды превращались в этакие островки в море войск короля Неаполитанского. Прояви Мюрат больше напористости, он смял бы не только арьергард Милорадовича, но также и значительную часть русской армии, каковая вместе с множеством офицеров все еще тащилась через улицы и потому была не в состоянии обороняться.

Милорадович отправил офицера передать Мюрату о своем согласии сдать маршалу Москву без боя, если тот остановит своих солдат хоть на несколько часов и даст ему время проследовать через столицу. В случае отказа Мюрата генерал угрожал разжечь пожары при отходе. Мюрат, знавший о желании Наполеона заполучить Москву целой и, как большинство французов, считавший войну по сути законченной, согласился. Во время переговоров донские казаки, сопровождавшие посланца Милорадовича, смотрели на короля Неаполитанского с трепетом и залопотали что-то по-доброму, когда тот достал часы. Заметив это, Мюрат протянул их одному из донцов и велел адъютантам дать свои часы другим казакам{496}.

Перемирие лишь придало официальные черты положению, и без того складывавшемуся естественным образом. Квартирмейстер одного из казачьих полков русской 2-й армии с изумлением пронаблюдал, как французская кавалерийская дивизия позволила уже окруженной русской бригаде свободно проехать через свои ряды. Генрих Роос, хирург 3-го вюртембергского конно-егерского полка, отметил наличие на улицах сотен отбившихся от частей русских солдат, причем никто с французской стороны не обеспокоился собрать и разоружить их, поскольку всем война казалась завершившейся. Он встречал легкораненых русских офицеров, которых перевязывал и отправлял искать свои части. Когда вюртембергские конные егеря наткнулись за городом на полк русских драгун, вместо боя произошло братание{497}.

Если французы верили в окончание войны, русские чувствовали себя так, словно настал конец света. «Вся армия будто раздавлена, – писал Икскюль, наблюдая за пламенем, вспыхивавшим над оставленным русскими войсками городом. – Много говорят об измене и предателях. Мужество подорвано, и солдаты начинают бунтовать». К тому же теперь они дезертировали в больших количествах. Проходя через Москву, поручик лейб-гвардии Семеновского полка Александр Чичерин решил, будто настал «последний день России». Он не мог принять практических соображений стратегии, объяснявших сдачу города. «Кутаясь в шинель, я весь день провел в каком-то немыслимом оцепенении, ничего не предпринимая, безуспешно пытаясь подавить волны негодования, накатывавшего на меня снова и снова», – писал он в коротком дневнике.

Многие теперь признавали, что лучше бы Александр заключил мир с Наполеоном, и даже самые упорные противники этого приходили к выводу о неизбежности такого исхода. Некоторые же поговаривали, что пора подаваться в Испанию и начинать воевать там против французов вместе с англичанами{498}.


14
Голый триумф

Когда во второй половине дня 14 сентября маршевые колонны Grande Arm'ee достигли вершины Поклонной горы, солдаты увидели лежавшую перед ними Москву. «Те, кто поднялся в самую высокую точку, делали знаки остававшимся позади и кричали: “Москва! Москва!”» – вспоминал сержант Бургонь, служивший в гвардейском полку фузилеров-гренадеров. Колонны убыстряли шаг, солдаты толкали друг друга, чтобы хоть на миг взглянуть на цель их уже казавшегося бесконечным похода. «В тот момент, – продолжал он, – все страдания, опасность, нужда, лишения – всё было забыто и унесено из умов мыслью о радости вступления в Москву, об удобных зимних квартирах и о победах другого рода, ибо таков уж характер французского солдата: от войны к любви, а от любви к сражению»{499}.

Перед ними стоял один из красивейших городов мира, сразу же поразивший их своей экзотикой. «Столица эта казалась нам каким-то фантастическим творением, видением из тысячи и одной ночи», – вспоминал капитан Фантен де Одоар.

Согласно статистическим данным на январь того года, Москва занимала площадь 34 337 304 квадратных метров, имела 2567 каменных и 6584 деревянных домов, 464 завода и мастерских, не говоря о садах, церквях и монастырях. Население составляло 270 184 чел. «Это великолепное зрелище значительно превосходило все, что могло родиться в нашем воображении при мыслях об азиатской пышности, – писал лейтенант Жюльен Комб. – Невероятное количество колоколен и соборов, ярко раскрашенных, увенчанных позолоченными крестами, виднелись издалека в красноватом сиянии заходящего солнца. Огромный Кремль и его колокольня с большим крестом на куполе, сработанным, как уверяли многие, и чистого золота, но бывшим, конечно же, из серебра с покрытием сияющей позолоты, стали венцом грандиозного зрелища»{500}.

Наполеона удивило отсутствие делегации для торжественного приветствия. «Является обычаем для гражданских властей при приближении победоносного полководца выйти ему навстречу к воротам с ключами от города в интересах защиты жителей и их имущества, – писал французский офицер на русской службе. – Затем завоеватель может поставить их в известность относительно его намерений по управлению городом и приказать властям продолжить поддерживать в нем порядок и отправлять свои мирные функции»{501}. Поскольку встречать его никто не пришел, Наполеон отправил некоторых порученцев в город на поиски каких-нибудь чиновников с целью заключения соглашения по поводу оккупации города.

В это время французские войска уже вошли в Москву. Первым примерно в два часа дня туда вступил эскадрон 10-го польского гусарского полка, за которым последовали другие его эскадроны и остальные части 2-го кавалерийского корпуса. Они проследовали по улицам, все еще полным русских солдат, в том числе и вооруженных, и вышли к Кремлю, где застали толпу, орудовавшую на городском арсенале. В сторону французов были сделаны несколько выстрелов, но после залпа артиллерии полковника Серюзье сброд рассеялся, и французы въехали в Кремль.

Ожидая депутации, Наполеон разглядывал город в подзорную трубу и спрашивая Коленкура о разных тамошних строениях. В конце концов, появился один из порученцев Бертье в компании французского торговца, жившего в Москве, и какое-то время они беседовали. Другие офицеры тоже привели кого-то, кого смогли найти, но ни один не устроил Наполеона, который хотел видеть некое официальное лицо. В конечном итоге стало ясно, что русские просто покинули город, отдавая его ему безо всяких условий. «Варвары, они что же, все так и бросят? – воскликнул он. – Это невозможно. Коленкур, каково ваше мнение?» «Ваше Величество прекрасно знает, что я думаю», – отозвался обер-шталмейстер{502}.

Наполеон не стал въезжать в Москву в тот день и провел ночь в деревянном доме на самой окраине города, внутри его пределов. В шесть часов следующим утром он поскакал в Кремль и обосновался там, в то время как императорская гвардия в полной парадной форме осуществила триумфальный марш, входя в Москву следом за полковыми оркестрами.

Около двух третей жителей покинули столицу, остальные, включая многих иностранных торговцев, слуг и ремесленников, попрятались в домах. Даже члены французской колонии из нескольких сот человек старались не попадаться на глаза победителям. Лавки были закрыты, а движения на улицах почти не наблюдалось, хотя там оставалось изрядное количество бродивших туда и сюда русских солдат{503}.

Сержант Бургонь, полк которого шагал за оркестром, испытал разочарование. «Нас удивило, что не было видно ни души, даже ни одной женщины, и некому было слушать наших музыкантов, игравших “La victoire est а nous!” [«Победа за нами!»]», – рассказывал он. А вот как выражал свои эмоции лейтенант Фантен де Одоар: «Покинутость и тишина, приветствовавшие нас там, неприятным образом гасили безудержное счастье, так разгонявшее нашу кровь всего несколько минут назад, а теперь сменявшееся туманным чувством тревоги». В открытом нежелании жителей признавать даже сам факт прихода французов, не говоря уж о приветствиях, чувствовалось нечто зловещее – нечто, заставлявшее солдат испытывать беспокойство. «Это означает, что скоро мы будем защищать Париж», – мрачно обронил генерал Аксо полковнику Луи-Франсуа Лежёну[134], когда оба они проезжали по тихим улицам{504}.

При нормальной капитуляции городским властям пришлось бы подыскивать места для постоя солдат и обеспечивать их питанием, но в сложившихся обстоятельствах каждый был волен сам заботиться о себе в деле поиска всего необходимого. Генералы и группы офицеров выбирали дворцы аристократов и городские дома дворян, солдаты обустраивались в зданиях попроще, в конюшнях и в садах. Некоторым повезло. Роман Солтык с несколькими офицерами из штаба Бертье наткнулись на красивый особняк, оказавшийся в собственности графини Мусиной-Пушкиной, дворовые которой встретили французов в дверях. «Во главе их находился элегантно одетый дворецкий, или управляющий в шелковых чулках, который на довольно приличном французском поинтересовался у нас, что нам угодно и добавил, что при отбытии графиня дала указания принять нас подобающим образом и оставила достаточное количество слуг с распоряжением обслуживать нас», – вспоминал Солтык. Кроме того в доме обнаружились французская dame de compagnie (компаньонка) и гувернантка, каковые и развлекали офицеров за обедом{505}.

Наполеон назначил маршала Мортье губернатором Москвы, дав строгие предписания не допускать грабежей, и, согласно большинству источников, французская оккупация началась сравнительно цивилизовано. Коль скоро все лавки стояли закрытыми и запертыми, изголодавшиеся солдаты ходили от дома к дому в поисках людей, надеясь купить или выпросить у них съестного и одежды. Некоторые вели себя вежливо, большинство изъявляли готовность заплатить. Но поскольку очень многие хозяева уехали, солдаты в стремлении разжиться всем необходимым принялись вламываться в лавочки и частные дома. Пусть они и не гнушались деньгами, если находили их, все же на том этапе главной заботой воинов было набить животы и раздобыть рубашки, носки, башмаки и прочие тому подобные вещи. «Когда солдаты вступают в город, покинутый жителями, где все в их распоряжении, и берут себе съестное и предметы одежды, разве можно назвать подобное грабежом?» – писал саксонский лейтенант Ляйссниг[135]. – Не было никого, кто дал бы им потребное по праву, так что же оставалось делать французским солдатам?»{506}

Однако отмечались и немало примеров неподобающего поведения. И. С. Божанова, священника при Успенском соборе, группа солдат силой заставила принять их у себя в доме, где ему пришлось кормить незваных гостей, после чего те принялись шарить по комнатам. Монахов Донского монастыря посетили пара сотен воинов, которые прошлись по обители туда и сюда, похищая все ценное из попадавшегося под руку и избивая иноков. Подобные вещи скоро сделались нормой, в значительной мере из-за экзальтированной натуры русского губернатора Москвы.

Ростопчин не раз и не два клялся в случае своего ухода из Москвы позаботиться оставить французам одни лишь груды пепла. Даже и прежде того, как Кутузов уведомил его о решении отказаться от защиты города, г убернатор сделал соответствующие приготовления с целью сжечь все ценное для французов – запасы провианта, амбары с зерном, лабазы с материей и кожей. Он же велел удалить пожарные насосы вместе с их прислугой. Уезжая из столицы, губернатор отдал приказ приставу Вороненко предать огню не только различные предметы снабжения, но и вообще все, что придется.

Вороненко с подчиненными принялись за работу, и скоро, когда последние части русских войск покидали город, в разных его частях запылали пожары. Похоже, той ночью Вороненко прекратил свою деструктивную деятельность, но на следующий день почин подхватили другие – вероятно, принявшийся грабить преступный элемент и беспечные французские солдаты, предававшиеся тому же занятию. К тому же немалую роль сыграл поднявшийся в тот день сильный ветер. С наступлением ночи 15 сентября горели значительные участки города – очень тревожный момент, ибо более двух третей зданий были из дерева. Наполеон приказал Мортье отправить пожарные дружины и велел арестовывать поджигателей. Солдаты мало что могли поделать против огня без насосов и тому подобного оборудования, но вот с задержанием поджигателей дело у них пошло лучше. Действительных или мнимых, их расстреливали без лишних слов{507}.

Огонь вырвался из-под контроля и охватил несколько районов города. К четырем часам утра 16 сентября, когда огненное море начало окружать стены Кремля, перепуганные чины свиты разбудили Наполеона. В арсенале крепости хранились огромные запасы пороха, а потому существовала опасность его детонации от искр, во множестве летавших в ночном воздухе. В конце концов, императора уговорили уехать из города, и он поскакал по пылающим улицам в сопровождении большей части гвардии. Наполеон обосновался в Петровском путевом дворце, в нескольких километрах за чертой Москвы.

Оттуда спектакль выглядел величественным, хотя и жутковатым. Ночью можно было читать без света и ощущать тепло пожарища. Даже с расстояния слышалось, как огонь рычал, бушуя подобно урагану. «То было самое грандиозное, самое величественное и самое ужасающее зрелище, когда бы то ни было виденное миром!» – вспоминал Наполеон на острове Святой Елены. По мнению генерала Дедема де Гельдера, московский пожар являл собой «самый прекрасный кошмар, очевидцем которого только можно стать… Всю ночь я в удивлении глазел на небывалое представление, жуткое и в то же время величественное и завораживающее». Но внутри творился ад. «Весь город пылал, толстые столбы пламени разного цвета вставали там и тут и тянулись к небу, пятная горизонт, во все стороны распространяя ослепительный свет и жгучий жар, – так описывал ту картину доктор Жан-Доминик Ларре, главный хирург Grande Arm'ee. – Те столбы огня, волчком крутившиеся во всех направлениях из-за свирепствовавшего ветра, сопровождались во время своих подъемов и распространения вширь леденящим душу свистом и частыми взрывами, происходившими из-за воспламенения пороха, селитры, смолистого масла и спиртного, хранившегося в домах и лавках». Жестянки кровли летали в воздухе, поднимаемые его горячими волнами, в то время как иные крыши и купола, коробились с треском и целиком взлетали вверх{508}.

Пожары выгнали из Москвы не только Наполеона. Оставшихся и запершихся в домах жителей наступление пламени гнало теперь наружу. Они, точно перепуганный скот, сбивались на больших площадях и пытались найти выход из огненной преисподней. Но и вовсе душераздирающие сцены разыгрались, когда пожар добрался до госпиталей, где лежали русские солдаты, раненые при Бородино. «Когда огонь овладел зданиями, набитыми ими, – писал Шамбре, – мы видели, как они ковыляли по проходам или выбрасывались из окон, жутко крича от боли»{509}.

Вместе с Наполеоном Москву временно оставили и военные власти, поэтому ничего не могло удержать солдат от грабежа. В пылающем городе нет смысла оказывать уважение чужому праву собственности, особенно когда имущество и так брошено владельцами. Даже тем, кому, возможно, претил грабеж, казалось неразумным позволять и в самом деле ценным предметам погибать просто так. Инстинктивное желание спасать подобные вещи от пламени превратило в грабителей всех. Офицеров и даже генералов охватывало то же безумие – именно безумие, угар, в котором нельзя терять ни минуты. И сдержанность отступала перед лицом приближавшегося огня.

Коль скоро солдаты спасали вещи из горящих домов и лавок, они не чувствовали особых угрызений совести, вытаскивая все ценное из еще нетронутых домов, поскольку тем тоже предстояло сгореть. Немецкий живописец Альбрехт Адам, находившийся при штабе принца Евгения, испытал шок, когда высокопоставленный генерал привел его во дворец, где хранилась прекрасная коллекция предметов искусства, и воскликнул: «Ну же, господин Адам, теперь мы должны стать похитителями картин!» Однако щепетильность не помешала художнику взять для себя итальянскую Мадонну. Обстановка ухудшалась стремительно, поскольку солдаты спешили набрать как можно больше разнообразных предметов прежде, чем все уничтожит ревущий огонь. Поскольку в процессе поисков добычи они часто попадали в погребки с хранящимися там спиртными напитками, то бывали по большей части пьяными. «Солдаты 1-го армейского корпуса маршала Даву, стоявшие в Москве и в пригородах, наводнили город, проникая во все доступные места, а в особенности в погреба, сметая все, что попадалось под руку, и творя непотребное в пьяном виде, – рассказывал Жан-Франсуа Булар. – Можно было наблюдать бесконечные процессии солдат, тащивших в лагерь вино, сахар, чай, меблировку, меха и все прочее»{510}.

В том французам помогали и даже подстрекали их к грабежу некоторые из жителей и оставшиеся в Москве русские солдаты. Выпущенные из тюрем преступники оказались одними из первых среди грабителей, а во многих случаях и оставленные в городе дворовые не брезговали шансом поживиться хозяйским добром, поскольку уразумели, что потом все можно будет свалить на других. Бывало, они показывали солдатам места, где господа закопали или замуровали в стены наиболее ценные вещи. Русские грабители скоро стали подвергаться нападкам французских или союзнических солдат, которые не только обирали их, но и заставляли помогать таскать добычу.

«Армия совершенно рассыпалась. Всюду попадались пьяные солдаты и офицеры, нагруженные добром и провизией, захваченными в домах, павших жертвами пожаров, – писал Пьон де Лош. Они натыкались иногда на что-нибудь получше и бросали награбленное прежде, чтобы взять более ценное. – На улицах валялись книги, посуда, меблировка и всевозможная одежда»{511}.

Среди гула пламени раздавались отчаянные крики избиваемых, визг насилуемых женщин и дикий вой оставшихся на цепи собак, сгоравших теперь заживо. «Все эти эксцессы алчности сопровождались худшими актами распущенности, – отмечал Эжен Лабом. – Ни дворянское звание, ни чистота юности, ни слезы красавицы не встречали уважения в разгуле жесточайшей разнузданности, каковой был неизбежным в этой чудовищной войне, где соединились шестнадцать народов разного языка и обычаев, ощутивших свободу дать полную волю нечестивым желаниям в осознании того, что злодеяния их не будут приписаны только какому-то одному племени»{512}.

На переднем крае действовали cantini`eres, нацелившиеся набрать запасов на несколько следующих месяцев. Именно они, маркитантки, находились среди когорты самых решительных и безжалостных грабителей, рвавших одежду на женщинах в поисках драгоценностей. Любого или любую, кто оказывал сопротивление или просто пытался защитить имущество, вне зависимости от возраста, нередко забивали насмерть. И всякий французский мародер, оказавшись в стороне от товарищей и компаньонов где-нибудь в подвале с прятавшимися там во множестве жителями, зачастую встречался с такой же судьбой.

Капитан Фантен дез Одоар вспоминал о трех пьяных солдатах, ехавших в позолоченной коляске с упряжкой из полудохлых кляч, о людях, тащивших ценную муку в кулях из дорогих шелков и водку в позолоченных ночных горшках, ибо никакого иного вместилища для этого не нашлось, а также о крашенных охрой старых cantini'eres, разгуливавших вокруг в наворованных бальных платьях. «Вакханалии карнавалов у себя дома и близко не походили на сии безобразные и нелепые зрелища», – вспоминал он{513}.

Рисковавших выйти наружу оставшихся в городе жителей избивали, обдирали порой донага и часто заставляли тащить отобранное у них же имущество в лагерь грабителей. Оказавшись без всего, те, просто из желания выжить, они тоже бывали вынуждены присоединиться к сбору бесхозного имущества, а старики, женщины и дети скоро научились избегать французов, особенно в темное время суток.

Один невысокого ранга чиновник очутился в Москве с семьей и был выгнан из дома шайкой солдат. Затем на улице несчастных встретила другая компания, отобравшая нетронутое первыми. Когда семейство спряталось во внутреннем дворе, на них наткнулась третьи, которые, не найдя ничего ценного, просто избили несчастных. Затем их заставляли таскать наворованные вещи разные группы мародеров{514}.

Через три дня огонь стал угасать, и 18 сентября Наполеон поехал обратно в Москву. На следующий день пожары прекратились, порядок был восстановлен, и началась до известной степени нормальная жизнь. Некоторые из бежавших жителей даже стали возвращаться в город. Но кампания окончательно перестала походить на нечто привычное для Grande Arm'ee, солдат которой ужаснуло сожжение русскими Москвы. «Как можно воевать с такими варварами?» – жаловался голландец Й. Л. Хенкенс, аджюдан-унтер-офицер французского 6-го конно-егерского полка, выражая тут широко распространенное мнение товарищей{515}. Сам Наполеон не понимал, что творится.

Согласно правилам, по которым действовал он и большинство европейских стран и государей, император французов выиграл войну. То обстоятельство, что русская армия ускользнула, а не капитулировала, очевидного, видимо, не меняло. Только потому он и не предпринимал попыток напористо преследовать или сгонять вместе и брать в плен заблудившиеся части, отбившихся от своих солдат и ходячих раненых.

Молчаливый отказ русских прислать депутацию для официальной сдачи ему Москвы послужил ударом для него, но факт оставался фактом – император французов овладел древней русской столицей. Пожар, уничтоживший около двух третей города, лишил Наполеона многих материальных ресурсов, но пока данный момент не оказывал существенного влияния на обстановку со снабжением{516}. Да, в психологическом плане случившееся сильно сказалось на нем и на его солдатах, но стратегического значения не имело.

Самая насущная проблема заключалась в утрате Наполеоном инициативы. Как рассчитывал император французов, он, в случае продолжения сопротивления переговорам со стороны Александра, сыграет на естественном расколе внутри русского общества с целью создания политического кризиса, каковой заставит царя искать сближения с ним под угрозой риска подвергнуться заменой человеком, готовым пойти на это. Наполеон был мастером пропаганды и обычно – за важным исключением в виде Испании – умел убедить местное население и побудить его признать очевидное: армии его разбиты, правительства или государи превратились в политических банкротов, а посему надо примириться с неизбежным.

Император французов пребывал в уверенности, что найдет немало несогласных среди купцов и либеральных аристократов, не говоря уж о готовых к мятежу слугах, с помощью которых, если понадобится, можно устроить нечто вроде революции. Но, сидя в пустой Москве, в пропагандистском плане Наполеон очутился в своеобразной черной дыре. Не получалось даже найти каких-нибудь шпионов. «Ни за серебро, ни за золото не сыскать было ни единого человека, готового поехать в Санкт-Петербург или проникнуть в армию», – отмечал Коленкур{517}. Выгоревший город более не являлся политическим козырем, как и этаким форумом – обращаться Наполеону оказалось не к кому, как отсутствовали и лица, способные послужить для передачи его посланий. Он совершенно не представлял, что делать дальше.

Император французов никогда не предполагал задерживаться в Москве, и пожар только сильнее убеждал его в правильности таких намерений. Вернувшись в Кремль из Петровского дворца, он начал обдумывать планы отступления. Но не находил никакой логически обоснованной остановки вплоть до самой Вильны, а это означало потерю лица, как и утрату инициативы. Посему он предполагал оставить основные силы армии в Москве и выступить в направлении Санкт-Петербурга с корпусом принца Евгения и некоторыми другими частями. Наполеон мог бы нанести поражение Винцингероде и, возможно, Витгенштейну, чем напугать главную столицу и вынудить Александра договариваться, а если понадобится – развернуться в направлении Витебска, в то время как оставленные в Москве войска двинутся назад к Смоленску.

Принц Евгений, судя по всему, загорелся подобным планом, но прочие в окружении Наполеона выступали с бесконечными возражениями. Согласно барону Фэну, «они впервые сумели заставить его засомневаться в превосходстве собственного суждения». Некоторые предлагали отступить и встать на зимние квартиры в Смоленске, другие считали разумным марш на индустриальные города Тулу и Калугу с последующим вторжением в богатые земли юга. Но тогда бы Наполеон оторвался от путей подвоза снабжения и линий коммуникаций, поскольку как первое, так и второе привязывалось к Минску и Вильне. Кроме того, на Украине он оказался бы в большой зависимости от Австрии{518}.

В отсутствии очевидного военного решения император французов вновь обратился к идее переговоров, рассчитывая убедить Александра в собственной готовности проявить щедрость и тем наконец подвигнуть царя к осознанию привлекательности договора как наилучшего для них обоих выхода из затруднительного положения{519}. Вся сложность состояла в том, как открыть канал для общения.

Единственным русским дворянином сколько-нибудь высокого положения, оставшимся в Москве в момент вступления туда французов, являлся генерал Иван Акинфиевич Тутолмин, взявший на себя после выхода в отставку обязанность главы большого воспитательного дома. Он остался на занимаемом посту, а когда пришли французы, попросил и получил от них в постоянную стражу жандармов для охраны своего института. В день возвращения в Москву Наполеон послал за генералом и дал тому денег на нужды сиротского приюта. Император французов также попросил Тутолмина написать своей патронессе, вдовствующей императрице, относительно открытия переговоров{520}.

Другим потенциальным медиатором представлялся Иван Алексеевич Яковлев, влиятельный человек, не успевший вовремя выехать из Москвы. 20 сентября император французов вызвал Яковлева в Кремль, где несчастный русский оказался вынужден выслушать обычную риторику самооправдания, отчасти напыщенную, отчасти просительную, то льстивую, то нагловатую. Никакого смысла начинать войну никогда не существовало, заявлял Наполеон, а если и был, то полем боя полагалось служить Литве, но не сердцу России. Отступление вглубь страны и нежелание идти на переговоры диктовалось не патриотизмом, а варварством. Сам Петр Великий назвал бы русских варварами за спаленную Москву. «У меня нет причин находиться в России, – жаловался император французов. – Мне от нее ничего не надо, главное – уважение договоренностей Тильзита. Я не хочу тут быть, поскольку единственные ссоры у меня с Англией. Ах, когда бы только я мог взять Лондон! Уж я бы не ушел оттуда. Да, мне хочется домой. Если император Александр желает мира, пусть только скажет мне о том»{521}.

Наполеон предоставил Яковлеву и его семье право свободного выезда из Москвы на условии передачи его письма Александру. В послании, датированном 20 сентября, император французов уведомлял царя, что Москву сожгли по приказу Ростопчина, и, осуждая этот поджог как варварское деяние, выражал искреннее сожаление по данному поводу. Он напоминал Александру, что в Вене, Берлине, Мадриде и во всех прочих больших городах, которые он занимал, на месте оставалась гражданская администрация, что гарантировало жителям сохранение жизни и неприкосновенность имущества. Он также выражал уверенность, что Ростопчин предпринимал вышеназванные действия помимо желания Александра и не по его велению. «Я начал войну против Вашего Величества без злых намерений», – заверял он царя, добавляя, что для прекращения враждебных действий достаточно одной записки от последнего{522}.

Наполеон отправил в Санкт-Петербург с теми же мирными предложениями и государственного служащего невысокого звания, комиссара Рухина, но беднягу арестовали на первом же русском аванпосту и подвергли пыткам как подозреваемого в шпионаже в пользу французов. Прошло не менее двух недель, прежде чем он смог передать письмо Наполеона{523}.

3 октября Наполеон обратился к Коленкуру с просьбой поехать в Санкт-Петербург и лично открыть переговоры, но Коленкур попросил избавить его от подобной миссии, сказав, что Александр его все равно не примет. Наполеон решил послать Лористона, прибывшего в ставку императора французов, когда та еще находилась перед Гжатском. «Я хочу мира, мне нужен мир, я должен получить мир! – напутствовал Наполеон его двумя днями позднее перед отъездом. – Спасите мою честь!»{524}

«Как и все прочие, император осознавал, что постоянные послания, показывая сложность его положения, будут только убеждать неприятеля в своем враждебном расположении, – вполне обоснованно писал Коленкур. – И все же отправлял ему новые! В случае человека, бывшего таким политичным, таким мастером считать и рассчитывать, это свидетельствует о чрезвычайной слепой вере в собственную звезду и, можно сказать почти так, в слепоту и слабость своих противников! Как же при таком орлином взоре и здравом суждении мог он до такой степени обманывать себя?»{525}

Не сделал Наполеон правильных выводов и из пожара. Он отнес приказ Ростопчина спалить город на сумасбродные действия ненормального азиата, но даже и мысли не допускал, что данная акция до известной степени выражала народное чувство. В чем-то он был прав, но никак не хотел постичь одного – того, что вина за уничтожение Москвы падет на него, а символ сожженного города послужит единению царя и народа и превратит войну с французами в борьбу не на жизнь, а на смерть.

Реакцией Наполеона на пожар стало стремление продемонстрировать силу собственной позиции. Если огонь разожгли с целью лишить его необходимого снабжения, поставленной цели поджигатели не достигли. Император подтверждал это созданием у всех вокруг ощущения, будто пожар не пожар, а он все равно готов сидеть в Москве и провести там зиму, если будет надо. Он отдал приказ о переброске свежих войск на усиление имевшимся и поговаривал о наборе отрядов «польских казаков», которые бы стали прочесывать сельскую местность и обеспечивать безопасность линий коммуникаций. Император даже заводил речь о доставке в Москву актеров из труппы Com'edie Francaise, чтобы те развлекали армию в зимние месяцы. Наполеон воображал, будто такие действия поставят Александра под нарастающее давление своих же людей и вынудят пойти на переговоры. Он до известной степени блефовал{526}.

На первый взгляд ничего вроде бы не мешало Наполеону и в самом деле встать на зимние квартиры в Москве. Хотя очень многое сгорело, в зданиях, избежавших уничтожения, и в подвалах осталось довольно всего для питания и снабжения одеждой войск на протяжении нескольких месяцев. Кроме того в городских оружейных находилось множество пушек, ружей, огромные запасы боеприпасов к ним и пороха{527}. Не хватало в плане снабжения единственно фуража для лошадей, но данный момент являлся критически важным, ибо без коней не удалось бы не только поддерживать работу линий коммуникаций, но и начать новую кампанию весной.

Другим крайне значительным обстоятельством выступала обстановка в тылу и на флангах. С того момента, когда 18 августа Гувьон Сен-Сир оттеснил Витгенштейна от Полоцка, заслужив за свою победу маршальский жезл, всякая деятельность на том крыле, в общем-то, прекратилась. Условия у 2-го и 6-го корпусов были неплохими, хотя и постоянно не хватало съестного. Состояние войск в немалой степени разнилось: французская, швейцарская, португальская и хорватская пехота и французская и польская кавалерия находились в хорошей форме, но вот баварцы – далеко нет. Они оказались в большей степени склонными поддаваться болезням, а после смерти генерала Деруа и перехода командования к генералу Вреде все у них и вовсе посыпалось. «Баварские солдаты сотнями оставляли места под знаменами и шли в Вильну, прикидываясь больными, чтобы залечь в госпитали», – рассказывал генерал ван Хогендорп, генерал-губернатор Литвы. Он собрал и проверил около 1100 чел. и обнаружил среди них едва сотню действительно больных, а посему послал здоровых обратно в части, откуда они вновь благополучно дезертировали{528}.

Дела в войсках под командованием князя Шварценберга, дислоцированных в самой удаленной точке на правом крыле Наполеона, на юге, обстояли куда лучше, в основном потому, что командир их старательно избегал боев и имел негласную договоренность с коллегой из русского стана не ввязываться в ненужные враждебные действия.

С целью усиления собственного положения Наполеон приказал маршалу Виктору, располагавшемуся в Восточной Пруссии с вверенным ему 9-м корпусом из примерно 40 000 чел., выступить в Россию и занять позиции в районе Смоленска, откуда бы тот мог придти на помощь основной армии или войскам на том или ином фланге. Теоретически положение Наполеона выглядело довольно прочным. По мнению Раппа: «Он с точностью до последнего человека знал, сколько солдат у него поставлено между Рейном и Москвой». И цифры убеждали императора французов в том, что он достаточно силен для действий в непредвиденных обстоятельствах{529}. Чего он, однако, не видел на бумаге, так это состояния войск.

Генерал Пуже получил легкое ранение и в сентябре занял пост губернатора Витебска. Гарнизон состоял из девяти сотен солдат и двух 4-фунт. пушек – подобное войско никак не назовешь особенно внушительным. На самом же деле, если не считать шестнадцати жандармов и двух дюжин бойцов Молодой гвардии, все они представляли собой разношерстную команду отбившихся от своих частей солдат, выловленных дезертиров и тех, кто выписался из госпиталей. В плане же национальности бойцы гарнизона принадлежали ко всем языкам Grande Arm'ee. Большинство отстали вскоре после перехода Немана и никогда не встречались с противником. Горе-воинам не хватало качества подготовки, они не умели следить за оружием, вести регулярное патрулирование или выполнять задания в пикетах. Они были лишены боевого духа, ленивы и грязны. Когда пришло время отступления, такие бойцы побросали места в строю при одном виде казаков и свели к нулю любые попытки Пуже дать бой неприятелю, в результате чего он попал в плен вместе с ними. Как он говорил позднее, будь у него только жандармы и те две дюжины парней из Молодой гвардии, он бы сумел прорваться{530}.

Лейтенант штабной службы Жан-Рош Куанье, произведенный в офицеры из сержантов пеших гренадеров Старой гвардии, получил 15 июля задание возглавить колонну из примерно семисот отставших солдат 3-го корпуса и вести их на соединение с полками, к которым они принадлежали. Коль скоро жизненный путь Куанье начинал мальчишкой-пастухом, поручение не сулило трудностей. Но, против ожидания, выполнить его оказалось далеко не так просто. 133 испанца из колонны быстренько дезертировали, когда же Куанье попытался догнать их, они начали палить в него из ружей. Пришлось найти отряд из 50 конных егерей и с их помощью изловить всех сбежавших. После этого лейтенант заставил пойманных дезертиров тянуть жребий, расстрелял половину из них, и только тем смог сохранить колонну как единое целое{531}.

Весь регион в тылу у Grande Arm'ee полнился солдатами, не имевшими никакой военной ценности и лишь грабившими страну, вызывая ярость со стороны жителей. Шайки дезертиров из разных частей и всевозможных национальностей, обычно под предводительством какого-нибудь француза, обустраивались в усадьбах немного в стороне от главной дороги, обменивая добрую волю местных на защиту, и занимались пиратством на и вокруг главной транспортной магистрали.

Генерал Рапп, ехавший из Данцига в ставку Наполеона под Смоленском, пришел в ужас от состояния войск в тылу. Согласно ему, победоносная Grande Arm'ee оставляла за собой больше военного мусора, чем разгромленная армия, в результате чего эшелоны новобранцев, шагавших на соединение с ней и созерцавших по пути тяжкие картины, утрачивали всякий боевой дух. Многие фактически умирали от голода вдоль дороги, как и свежие кони, присланные из Франции и Германии, а также скот, который гнали из Австрии и Италии. «С момента нашего выхода из Вильны в каждом селе, в любой деревне попадались солдаты, покинувшие армию под разными предлогами», – писал принц Вильгельм Баденский, побывавший в тех краях в сентябре с корпусом Виктора{532}.

Изменить сложившееся положение дел почти или вовсе не представлялось возможным, ибо Наполеон сам свел до минимума простор для действий. Не желая связывать себя в политическом плане, он не создал должных структур местного правительства. В итоге, управлялись регионы бестолковой и продажной администрацией. Начиная с лукавого Прадта в Варшаве, деспотичного Хогендорпа в Вильне и заканчивая сребролюбивыми комиссарами в различных городках по пути. Нигде не существовало ни настоящего чувства ответственности, ни преданности делу, ни власти, способной восстанавливать порядок. В конце сентября, более чем через шесть недель после сражения, на улицах Смоленска по-прежнему во множестве валились трупы, служившие желанным источником пищи для бродячих собак со всей округи. «Худшей организации, большей халатности я никогда не то что не видел, даже не представлял», – писал капитан гессенского Лейб-гвардейского полка Франц Рёдер, проезжавший через город на пути в Москву{533}.

Более всех от такого состояния дел в результате страдали действительно больные и раненые, лежавшие в госпиталях Вильны, Минска, Витебска, Полоцка, Смоленска и, возможно, большинство уцелевших после Бородино, гнивших в Колоцком монастыре и в Можайске. Тысячи раненых французов, включая двадцать восемь генералов, были разбросаны по разным зданиям в Можайске. Как утверждал занимавшийся ими военный комиссар Белло де Кергор, никакой провизии для них не выделили вовсе. Способные хоть как-то передвигаться выходили или выползали на улицу и попрошайничали у прохожих, в то время как де Кергору приходилось красть еду из снабженческих колонн для прокорма остальных. Многие умирали от голода и обезвоживания, поскольку отсутствовали даже ведра или какие-то подходящие сосуды. Не было, разумеется, ни чистых повязок, ни корпии, ни бинтов, ни носилок, ни кроватей, ни свечей. Он обратился за помощью к Жюно, корпус которого стоял в Можайске, но от вестфальских солдат бывало больше неприятностей, чем проку. Когда подопечные умирали, де Кергору оставалось лишь складывать их тела на улице. На шее у него висели еще и сотни русских раненых, кое-как кормившихся щами из корешков капусты, выкопанных на соседних огородах и, если случалось, мясом какой-нибудь павшей лошади.

Однако сколько бы людей и лошадей ни имел в наличии Наполеон, каковым бы ни было качество продовольствия и фуража в его распоряжении, подход к расходованию ресурсов означал: оставаться в Москве он сможет не более нескольких недель, после чего войско начнет разваливаться. Но вместо того чтобы начать постепенный вывоз больных и раненых в западном направлении, император французов приказывал набрать еще 140 000 чел. во Франции, 30 000 в Италии, 10 000 в Баварии, плюс меньшие контингенты в Польше, Пруссии и Литве, а также просил Марию-Луизу написать отцу с просьбой усилить корпус Шварценберга. «Я не только хочу получить пополнения отовсюду, – писал он Маре в Вильну, – я также хочу, чтобы сведения о подкреплениях раздувались, мне надо, чтобы разные государи, присылающие мне подкрепления, публиковали сей факт на бумаге и удваивали бы на ней количество посылаемых мне воинов»{534}.

Кроме всего прочего, император французов не учел должным образом один важный факт: административной столицей России оставался Санкт-Петербург с находившимися в нем государственными институтами, а потому потеря Москвы ни в коем случае не ослабила способности русского государства функционировать и обслуживать интересы его правителя, в то время как обстоятельство захвата и разрушения древнего города сильнейшим образом пошло на пользу сплочению общественного мнения в деле защиты национальных интересов. Посему блеф с дутыми цифрами вряд ли мог сработать.

Александр получил известие Кутузова о «победе» в Бородинской битве 11 сентября, как раз когда русские войска занимали позиции перед Москвой[136]. В приливе радостного облегчения и благодарности, царь произвел Кутузова в фельдмаршалы и пожаловал ему денежную награду в размере 100 000 рублей. В соборах и церквях всюду в Санкт-Петербурге звонили колокола, а вечером город сиял, украшенный иллюминацией. Александр не терял времени и тотчас же отправил полковника Чернышева к Кутузову с разработанным планом окончательного уничтожения французов.

На следующий день проходившая в церкви св. Александра Невского служба во имя царя превратилась после зачтения победной реляции Кутузова в благодарственный молебен. Александр шел сквозь ликующие толпы. В столице грохотали артиллерийские залпы, а вечером город вновь сиял, точно днем.

Радость и облегчение не знали границ. «Возрадуйся Россия! Подними главу свою над всеми державами на Земле! – писал один житель другу. – Я весь дрожу от радости. Не могу спать ночью и ничего делать». На следующий день волнение не улеглось, а потому он написал очередное письмо. «Всяк и каждый поздравляет другого с победой, все обнимаются, целуются. Невозможно описать радость и восторг на всех лицах». Вытянулись лица лишь у офицеров заново набранного ополчения, таких как поручик Зотов, который с гордостью надел вонную форму и сокрушался уже по поводу упущенного, как казалось, шанса доказать патриотическую прыть. Рассуждали, привезут ли Наполеона в Санкт-Петербург в цепях или в клетке. Но на третий день настроение необъяснимым образом изменилось – появились тревога и сомнения. Улицы смолкли, а люди заметили, что упаковка для вывоза государственных архивов и сокровищ искусства из Эрмитажа почему-то продолжается{535}.

18 сентября курьер из Ярославля на галопе примчался в Санкт-Петербург и привез Александру короткую и страшную записку из Твери от великой княгини Екатерины, датированную 15 сентября. «Москва взята. Творится нечто непостижимое, – писала она. – Не оставляйте вашей решимости – никакого мира, и у вас еще сохранится надежда на восстановление чести». Ошарашенный Александр написал Кутузову, как следует выговорил ему по поводу полученных от других известий о падении Москвы и высказал негодование в связи с тем, что его держали в неведении. Аракчееву царь выразил сожаление по поводу проявленной уступчивости в вопросе назначения главнокомандующим Кутузова. Тот известил государя лично только спустя двое суток прежде{536}.

20 сентября на Каменном острове появился полковник Мишо с письмом от главнокомандующего, а также и с известием о пожаре, о чем царь пока ничего не знал. «Боже мой, сколько бед! Что за грустные новости вы принесли мне, полковник», – воскликнул Александр. Письмо являлось лаконичной запиской, которой Кутузов извещал государя об оставлении Москвы. «Осмеливаюсь самым нижайшим образом уверить Вас, всемилостивейший государь мой, что вступление неприятеля в Москву еще не завоевание России», – писал Кутузов, однако подобные слова мало утешали его венценосного господина{537}.

«Насколько видится мне, Провидение Господне ожидает от нас великих жертв, в особенности от меня, и я готов преклониться перед его волей», – сказал Александр полковнику Мишо. Как пояснил полковник, после марша через Москву русская армия вышла из соприкосновения с противником и совершила фланговый маневр на юг от города. В результате она оседлала дорогу на Калугу, где сможет отдохнуть и залечить раны, полученные при Бородино. К тому же, по заверениям гонца, боевой дух в войсках оставался высоким, и все боялись только одного – как бы царь не начал переговоры с Наполеоном.

«Отправляйтесь обратно к армии и скажите нашим храбрым воинам, говорите моим верным подданным всюду, где будете, что даже если у меня не останется ни одного солдата, я встану во главе моего возлюбленного дворянства и добрых крестьян, поведу их сам и употреблю средства всей моей империи!» – ответил Александр, после чего добавил, что никогда не подпишет мира с Наполеоном и скорее окончит дни свои нищим где-нибудь в Сибири, чем станет договариваться с ним. Он привел себя в состояние величайшего возбуждения и, в итоге, заявил: «Наполеон или я, он или я – двоим нам невозможно царствовать»{538}.

Санкт-Петербург теперь будоражили слухи и сплетни. Одни утверждали, будто Наполеон погиб в величайшем сражении, другие – что взял Москву. Распространителей тревожных версий хватала полиция, она прочесывала улицы в попытках прекратить расползание слухов, однако спокойнее людям от этого не становилось. В отсутствие конкретных новостей они предполагали самое скверное.

Снова начали шептаться об измене, но теперь пальцы указывали на самого Александра. Сестра Екатерина укоряла в письмах брата, почему тот не остался в Москве для ее защиты. Она говорила, что его обвиняют в утрате чести страны, а настроения в обществе обращаются против него. «Не одно лишь какое-то сословие винит вас, а все они в один голос», – писала она{539}.

Александра в особенности уязвила мысль о том, что народ может решить, будто у государя недостает храбрости, когда он с радостью встал бы во главе армии биться хоть один на один с Наполеоном и ни на минуту не утрачивал решимости не идти на переговоры с противником. «Я предпочел бы перестать быть тем, кто я есть, чем договариваться с чудовищем, уничтожающим мир», – отвечал он на письмо Екатерины. Царь знал, что вокруг идет настоящая кампания шепота с целью лишить его трона и передать власть сестре. Начинала завоевывать позиции небольшая группа упорно выступавших за заключение договора с Францией и как можно скорее – прежде чем рухнет все государство. Многие из иностранных дипломатов в Санкт-Петербурге считали, что нельзя дольше откладывать мирное урегулирование. Как отмечал Джон Куинси Адамс, жившие в столице англичане готовились к отъезду{540}.

«Жуткое несогласие водоворотом крутилось в столице, – так описывала состояние дел графиня Эдлинг. – Встревоженная и взбудораженная толпа могла подняться в любую минуту. Дворянство в голос обвиняло императора во всех несчастьях, обрушившихся на государство, и едва ли кто дерзал вступиться за него прилюдно». 27 сентября, направляясь в церковь по поводу празднования очередной годовщины коронации, сопровождавшегося, как правило, ликованием толп и изрядной помпой, Александр проезжал по своей столице, словно по вражескому городу. Обычно он следовал в церковь верхом, но на сей раз окружение уговорило его пересесть в закрытую карету. «Мы в своих сверкающих экипажах медленно проезжали через огромную толпу, чьи похоронная тишина и злобные лица никак не вязались с событием, каковое мы праздновали, – вспоминала графиня Эдлинг, сидевшая подле императрицы Елизаветы. – Никогда не забуду, как мы шагали по ступеням церкви между двух людских стен, и никто не издал ни единого радостного возгласа. Мы слышали лишь звуки наших шагов, и я ни на мгновение не сомневалась, что хватило бы малейшей искорки для всеобщего взрыва»{541}. 29 сентября власти, наконец, сделали заявление, в котором падение Москвы изображалось как малая тактическая неудача. За ним последовало написанное за Александра Шишковым императорское воззвание. Тоном, в котором перемешались гнев и гордость, манифест возвещал, что потеря древней столицы послужит призывным кличем для русских и станет поворотным пунктом в судьбе страны. Наполеон шагнул в могилу, откуда никогда не поднимется, а русский народ восторжествует.

Спустя несколько дней, Александр писал Бернадотту, убеждая того, что, несмотря на последующее отступление Кутузова, Бородино на самом деле было русской победой. «Вновь заявляю Вашему Королевскому Высочеству о моей торжественной уверенности в том, что более чем когда-либо я и народ, во главе коего имею честь стоять, желаем противостоять новому Аттиле и скорее дадим похоронить себя под руинами империи, чем придем к договоренности с ним»{542}.


15
Состояние пата

Решимость Александра проистекала из фатализма и внутренней убежденности, а не являлась следствием некоего расчета. Прежде всего, что бы там ни говорил Мишо, царь на самом деле не знал, осталась у него армия или нет. Один из его флигель-адъютантов, полковник князь Сергей Григорьевич Волконский, находившийся при штабе войск Винцингероде, заверял царя: «от главнокомандующего и до последнего солдата, все готовы положить жизнь на защиту отечества и Вашего Императорского Величества», каковые заявления ободряли, однако не согласовывались со сведениями, доносившимися из других источников{543}.

«Солдаты больше не армия, а орда разбойников, занимающаяся грабежом на глазах у командиров, – писал ему Ростопчин из лагеря Кутузова. – И расстрелять нельзя – не будешь же казнить по несколько тысяч в день?» Пусть Александр и демонстрировал склонность с сомнением относиться ко всем словам генерал-губернатора Москвы, но, почти наверняка, получал подобные же донесения и от других либо напрямую, либо от тех в окружении, кому тоже писали из расположений войск. «Сердце мое болит из-за беспорядка и анархии, кои зрю я едва ли не во всякой части армии, и кои ведут к катастрофе», – писал генерал Дохтуров жене. Князь Дмитрий Михайлович Волконский[137] жаловался: «Наши же мародеры и казаки грабят и убивают людей». Да и кроме двух этих офицеров хватало других, которые тоже не скрывали правду и терзавшие их опасения. Многие из них пребывали в отчаянии из-за происходившего в армии и открыто заявляли, что стыдятся носить форму{544}.

Высокопоставленные генералы пытались оправдывать каждый себя, бросая друг другу обвинения во всех грехах, от некомпетентности до измены. Барклай стал мишенью для поношения, о чем тот с болью в тоне извещал Александра. Беннигсен твердил всем и каждому, что Кутузов дегенерат и трус, утративший уважение со стороны армии. «Солдаты ненавидят и презирают его», – вторил ему Ростопчин в письме к Александру. Беннигсен жаловался царю на будто бы оскорбившего его Толя, считая того к тому же ответственным за катастрофу при Бородино. Ростопчин уведомлял Александра, будто генерал Пален ненавидит его и развенчивал Платова как предателя, договаривавшегося с французами на будущее. Как стая шумных и крикливых школьников, они поносили друг друга перед государем в письмах, от чтения которых настроение у того никак не улучшалось. Подстрекал их, науськивал одного на другого и постоянно критиковал в регулярных посланиях царю британский генерал Уилсон, с недоверием относившийся ко всем русским генералам. В особенности отвратительным для в известной степени щепетильного Александра становился поток низких сплетен и пересудов относительно личной жизни Кутузова. Беннигсен и Ростопчин на пару с энтузиазмом информировали государя о том, что-де старик-главнокомандующий велел тайно привести к нему в апартаменты пару развратных девок, переодетых казаками, с которыми проводил сутки напролет, в то время как его деморализованная армия кипела от негодования.

Клаузевиц считал просто-таки счастливым обстоятельством то, что Александр не приехал в войска, поскольку вид происходившего там вполне мог поколебать его решимость. Как он полагал, если бы Александр воочию узрел опустошение своих земель и из первых рук узнал о том, какое воздействие на общество производит происходящее в стране, он согласился бы на переговоры с Наполеоном{545}.

Что там потом ни говорилось в сказках о патриотической, или отечественной войне, страной в те дни владели самые переменчивые настроения. Даже если оставить в стороне соображения патриотизма и верности, вторжение Наполеона неизбежно поднимало и другие вопросы, как, скажем, жизнеспособность самой природы и устройства Российской империи. Прежде они никогда не подвергались такого рода испытаниям, и Александр не мог быть совершенно уверенным в способности быстро разросшейся структуры государства выдержать нагрузку.

«За последние двадцать лет мне доводилось присутствовать на похоронах нескольких монархий, – писал из Санкт-Петербурга в начале октября старый роялист Жозеф де Местр, – но ни одни не поражали меня столь же сильно, сколь зримые мною ныне, ибо никогда прежде не видывал я так неверно ступающего гиганта… Всюду вижу нагруженные суда и кареты, слышу язык страха, возмущения и даже злой воли. Мне виден не один страшный симптом»{546}.

На первый взгляд, вражеское нашествие подняло волну патриотизма и верноподданнических чувств к царю со стороны всех сословий. Как убедился сам Александр на примере Смоленска и Москвы, дворянство с явной готовностью стремилось пожертвовать жизнью и богатством ради великого дела. Когда Кутузов приступал к организации Санкт-Петербургского ополчения, он среди прочего получил следующее письмо, каковое со всей наглядностью позволяет представить себе то, какие умонастроения владели иными гражданами России:

Имея удовольствие служить под командованием Вашего Высокопревосходительства в предыдущей турецкой войне, в Бугском егерском корпусе, я принимал участие во многих битвах, включая штурм Измаила, в трех победоносных баталиях за Дунаем и в Мачинском сражении, где разбит был визирь, и под водительством Вашим нам досталась победа. Потом я участвовал во всех делах с французами в Италии и был очень тяжко ранен в ногу с раздроблением кости бедра засевшей в ней пулею. И коль скоро я не мог ходить, был уволен со службы в чине генерал-майора с правом ношения мундира, но без пенсии. Десять с половиной лет я страдал от пули, ища помощи отовсюду, но никто не мог извлечь ее. Наконец здесь, в Санкт-Петербурге, Яков Васильевич Виллие решил избавить меня от нее, а после того, как в операции под его руководством пулю вынули, рана залечилась и кость срослась, и теперь я могу свободно двигать ногой и пользоваться ею, в доказательство чего имею сертификат от него, каковой и прилагаю.

Имея самое страстное желание послужить Отечеству в ополчении под командованием Вашего Высокопревосходительства, я смиренно прошу принять меня в его ряды{547}.

Мальчишки бежали из дома, стремясь встать под знамена, двадцать два ученика калужской школы для дворян записались в армию, а на окраинах империи башкиры, калмыки, крымские татары и грузинские князья тоже изъявляли волю идти драться с врагом. Отряды модников из молодых господ собирались вместе и за свой счет сколачивали подразделения волонтеров, заодно пользуясь благоприятной возможностью разработать яркую форму с эмблемой в виде черепа с костями и наречь себя «бессмертными» или как-нибудь еще в таком же мелодраматическом духе. Некоторых патриотический пыл и вовсе толкал на варварские поступки: например, Сергей Николаевич Глинка сжег все имевшееся у него в собственности собрание богато оформленных французских книг{548}.

Однако не все стремились к жертвам. В то время как одни отбирали лучших из крепостных для ополчения и лично возглавляли их, другие отказывались служить сами, а когда и соглашались, то только в местных дружинах поддержания порядка. Большинство делали все для сохранения трудовых ресурсов. Многие мелкие землевладельцы-помещики в попытках уклониться от обязанностей засыпали власти слезными письмами. Иные прибегали к волоките в надежде, что война кончится раньше, чем им придется расстаться с крепостными. Другие отправляли на сборные пункты стариков, калек, лентяев, пьяниц, злодеев и деревенских придурков. В результате Калужская губерния, где рассчитывали набрать 20 843 чел., дала не более чем 15 370, причем только треть всего призыва действительно годились для службы в строю. Коль скоро патриотические прокламации призывали защитников отечества выйти вперед, некоторые крепостные, в надежде получить за храбрость личную свободу, добровольно вставали под знамена, однако их преследовали и хватали как беглых, за что смельчаков таких ждала суровая расправа у хозяина. По словам Ростопчина, два аристократа, громко клявшиеся в ходе посещения Александром Москвы набрать и экипировать за свой личный счет по полку, так и не дали ни человека и ни гроша{549}.

Невзирая на издаваемые властями бесконечные прокламации, призывавшие население уничтожать все пригодное для захватчиков и покидать оккупированные районы, многие помещики никуда двигаться не собирались. Есть немало свидетельств добровольного предоставления ими фуража и съестного французам с приемом в оплату монет или ассигнаций. Один русский помещик не только обеспечил всем необходимым отряд заготовителей провизии, возглавляемый капитаном Абраамом Россле из 1-го швейцарского линейного полка, но и дал солдатам приют на ночь, а утром помог избежать встречи с разъездом казаков, собиравшихся устроить засаду на противника{550}.

Когда Александр спросил Сергея Волконского о его отношении к дворянству в стране в целом, тот ответил: «Государь! Я стыжусь, что принадлежу к нему». Но высокий патриотический дух отсутствовал порой не только у обычного поместного дворянства. Ни кто иной, как цесаревич и великий князь Константин вынуждал армию закупать у него коней по завышенным ценам, а между тем из 126 проданных им лошадей для службы годились только двадцать шесть, в то время как остальных пришлось пустить под нож. Аракчеев брал посулы с поставщиков. Государственные служащие, ответственные за экипировку и снабжение войск, воровали и продавали налево закупаемые для армии вещи, получали взятки за выдачу квитанций о липовых поставках, в результате чего многое из выделявшегося для солдат на деле до них никогда не доходило. Ответственные за заботу о раненых офицерах, вывезенных из зон военных действий, перенаправляли в собственные карманы суммы, предназначенные на прокорм подопечным. Согласно некоторым источникам, не демонстрировали храбрости и бросали посты при приближении французов и иные представители духовенства{551}.

Купеческое сословие как будто бы проявляло тенденцию к большей щедрости, хотя в значительной степени причины таковой склонности следует приписывать восприятию ими войны против Франции как войны против Континентальной блокады, сильно бившей торговый люд по карману. Хотя хватало случаев, когда и они не отказывали себе в удовольствии нажиться на чем-нибудь. Купцы действовали заодно с чиновниками интендантства в деле поддержания цен, а некоторые, безусловно, наживали неплохие барыши на военных поставках. После обращения Александра в Москве с просьбой о сборе средств и добровольцев, городские оружейники подняли цены на сабли с шести до тридцати и даже сорока рублей за штуку, за пару пистолетов – с семи или восьми рублей до тридцати пяти или пятидесяти, а за ружье – с одиннадцати или пятнадцати до восьмидесяти{552}.

Когда царь спросил Волконского о простом народе, тот с готовностью отозвался: «Государь! Вы должны гордиться им. Всякий крестьянин – герой, преданный отечеству и вашей персоне». Однако даже это утверждение не очень-то подтверждается свидетельствами. В общем и целом, крестьян война волновала мало, но, как легко понять, они стремились уцелеть в ней и по возможности сохранить максимум скота, уводя его обычно куда-нибудь поглубже в леса. При отступлении русская армия поддерживала данную тенденцию, пугая крестьян ужасами, ожидавшими тех, кто останется. «Слухи производят сенсацию среди крестьян, которые с величайшим в мире хладнокровием поджигают свои избы, только бы не оставить их неприятелю», – писал один русский офицер. Но многим вовсе не улыбалось видеть, как отступающие русские войска жгут их деревни и села, а потому часто они сразу же после ухода солдат бросались тушить постройки. С амвона крестьянам вещали, будто захватчики – неверные, и многие называли французов «бусурманами», каким термином традиционно величали мусульман{553}. Потому французов боялись, и они сталкивались с враждебным отношением.

Но если барьер страха удавалось преодолеть, контакты бывали вполне дружественными. Михал Яцковский, офицер конной артиллерии из корпуса Понятовского, въехал в село в компании всего одного рядового и очутился тут же окруженным примерно пятьюдесятью вооруженными крестьянами. Однако как только он поздоровался, как принято по-христиански в Польше и в России, они опустили оружие и сказали, что коли чужаки христиане, то против них они ничего не имеют. Как отмечал Яцковский, прием этот его никогда не подводил, и он всегда получал снабжение, предваряя просьбу заявлением о готовности заплатить за все предоставленное.

О сходных примерах во взаимоотношениях говорят и другие поляки, каковые умели общаться с местным населением лучше представителей прочих национальностей в Grande Arm'ee. В каждой французской дивизии имелся польский офицер, прикрепленный к соединению для подобных целей, и есть немало рассказов о мирных и плодотворных рейдах за продовольствием. Генерал Бертезен вообще отрицал факт широко распространенной враждебности на той стадии кампании. «Напротив, – писал он, – я видел, как наши слуги ходили куда угодно по одному и без сопровождения, добывая провизию вокруг Москвы. Мне известны случаи, когда крестьяне предупреждали их о приближении казаков или о засадах. Другие показывали нам места, где хозяева прятали запасы и делились ими с нашими солдатами». Ряд французских и союзнических офицеров подтверждают приведенные выше слова рассказами о дружелюбии населения при встречах с заготовителями продовольствия и фуража{554}.

Как писал один вестфальский солдат, когда его части пришел черед уходить из Можайска после проведенных там пяти недель, нанятый ними для работы человек, прощался с солдатами со слезами на глазах, осеняя их крестным знамением. По наблюдениям лейтенанта Пепплера, гессенский полк которого стоял на постое за Можайском, при достойном обращении с местными не возникали и причины опасаться их. «Мы сумели заслужить доверие и даже дружбу этих добрых людей до такой степени, что чувствовали себя в безопасности среди них так, словно находились в дружественной стране», – писал он. Бежавшему из плена Бартоломео Бертолини на пути к Москве не раз попадались крестьяне, подкармливавшие его в ходе путешествия{555}.

Пусть даже в этих историях есть доля преувеличения, все равно они говорят о многом, к тому же вышеназванная тенденция подтверждается свидетельствами и с русской стороны, где настроения низшего сословия вызывали глубочайший страх. «Мы по сей день не знаем, в какую сторону повернет русский народ», – предупреждал Ростопчин Сергея Глинку{556}.

Вскоре после начала нашествия отмечались случаи, когда крепостные отказывались выполнять привычные обязанности и даже устраивали небольшие бунты. Бывало, что они грабили усадьбы, оставленные бежавшими дворянами. В письме к другу один помещик описывал, как после прихода французских фуражиров, которые взяли себе все им потребное в его имении, крепостные набросились на барское добро и растащили остальное. Когда местные власти испарялись, крестьяне начинали вести себя как «разбойники», нападали даже на священников и пытали их, стараясь выведать, где запрятаны существовавшие или мнимые церковные сокровища. Крестьяне помогали французским мародерам в нападениях на помещичьи усадьбы и в их разграблении. Иные жаловались на свое положение французам и, как казалось, ожидали какого-то облегчения участи от Наполеона. Многие оставшиеся помещики и помещицы, часто жены находившихся в армии офицеров, окружали себя вооруженными слугами, а порой просили о защите французов. Случалось, с помещиками обходились и вовсе круто, даже убивали, но в основном беспорядки носили скорее меркантильный, чем политический характер{557}.

Павел Иванович Энгельгардт, землевладелец с окраины ареала, оккупированного французами в Смоленской губернии, водил своих крестьян в бой против французских мародеров. Вдохновленные успехом, они засомневались в правах барина владеть ими и отказались работать. Он вызвал подразделение казаков, обретавшихся в регионе, чтобы те восстановили дисциплину. В ответ крепостные наябедничали на него французским властям в Смоленске, и господина посадили под замок. Но коль скоро французы не смогли найти каких-то правонарушений со стороны Энгельгардта, его отпустили. Помещик вновь вызвал казаков, и те плетьми и розгами заставили крепостных подчиняться. Однако после ухода казаков крестьяне закопали в господском парке тела парочки убитых ими же французских солдат, а потом вновь донесли на барина. На сей раз французы его расстреляли{558}.

Отмечались, напротив, и случаи чрезвычайной приверженности крестьян хозяевам. Александр Бенкендорф вспоминает случай, когда его отряд атаковал партию французских мародеров, грабивших имение одного из Голицыных. Собравшиеся крестьяне попросили у командовавшего русскими солдатами офицера разрешения утопить одну из своих женщин. Когда их спросили о причинах, они ответили, что та показала французам тайник с драгоценностями княгини. Как предположил офицер, женщина поступила так под сильным давлением, и крестьяне подтвердили, что ту точно стегали почти до смерти, но, тем не менее, ее надо покарать{559}.

Постоянные неудачи русской армии, в том числе потеря Смоленска, а потом и Москвы, неизбежно понизили уважение к власти и к царю, а потому обычным делом со стороны крестьян стало отпускать грубые шутки о некомпетентности не только Барклая и «немцев», но и самого Александра. При общем недоверии ко всем чужакам и распространившейся паранойи даже русские офицеры в форме оказывались порой схваченными населением, и, по крайней мере, в одном случае дело едва не дошло до самосуда над «шпионами»{560}.

Националист Филипп Вигель отмечал – и одобрительно, – что низшие сословия утратили почтение и сделались более откровенными. Другие с тревогой поговаривали о том, сколь часто поминается в народе имя бунтовщика Пугачева. «Влияние местных властей, в особенности полиции, сильно умалилось, а простой народ проявлял норов, – сетовал купец М. И. Маракуев. – Приходилось обращаться с ними с умением и почтением. Решительный тон с позиции власти и главенства был неуместен и мог стать опасным». Даже официальное руководство признавало сей очевидный факт. Прокламации его облекались в популистские формулировки, и написанное в них по стилю скорей имело целью умаслить население, чем приказывать ему{561}. «Идеи свободы, кои распространились по земле, всеобщее опустошение, полная гибель одних и себялюбие других, постыдное поведение помещиков, достойный жалости пример, подаваемый ими своим крестьянам, – разве все сие не приведет и возмущению и беспорядкам?» – задавался вопросом поручик Александр Чичерин в дневнике под впечатлением обстановки, наблюдавшейся в и вокруг отступавшей армии{562}.

В письме подруге Мария Антоновна Волкова высказывала уверенность в том, что Ростопчин спас Москву от социального переворота, пусть бы сама автор письма и потеряла дом, сгоревший во время пожара. «Только такой человек, как Ростопчин знает, как обходиться с умами на сей стадии брожения и предотвращать ужасные и непоправимые вещи, – писала она. – Москва всегда оказывала влияние на всю страну, и вы можете быть уверены, коли бы там возник хоть малейший разброд между слоями жителей, возмущение сделалось бы всеобщим. Все мы знаем, с какими вероломными намерениями напал на нас Наполеон. Было необходимо противустать ему, повернуть умы против негодяя и тем сдержать простонародье, которое всегда безрассудно». Она говорила о революции{563}.

Власти предприняли немало усилий для оказания влияния на людей. Вместе с прокламациями Александра и религиозными службами на умы потоком лилась пропаганда, страсти подогревались и слухами. Широко циркулировали вести о сожжении Москвы (вину за пожар все дружно возлагали на французов), об осквернении церквей и мнимых зверствах, совершаемых против населения. «Невозможно представить себе ужасы, творимые, как говорят, французами, – отмечал поручик Икскюль. – То и дело слышишь, как они жгут и поганят церкви. Особы слабого пола, да и любые индивиды, кои попадают в их неистовые руки, становятся жертвами их животных инстинктов и удовлетворения адских страстей. Дети, седобородые старцы – им все равно, кто – гибнут под их ударами»{564}.

Среди крестьян распространялись в том числе и слухи, будто Наполеон собирается обратить их в католичество силой. Немалый упор делался на факт союзничества Наполеона с историческим противником России, поляками, которые замышляли отхватить себе часть Святой Руси.

Однако, согласно Ермолову, никто бы не стал придавать национальный аспект войне и подбивать крестьян подняться за дело царя, если бы не развязное и все более необузданное поведение французов{565}. Они действительно размещались на ночевку и ставили лошадей в церквях – в основном потому, что в маленьких городках и селах отсутствовали другие подходящие для подобных целей здания. Французы, несомненно, позволяли себе немилосердно обращаться с людьми на местах. Крестьян, привозивших товары на продажу в Москву, избивали и грабили. Все расширяющаяся деятельность фуражиров остро нуждавшейся в продовольствии Grande Arm'ee, часто без обращения внимания на возможности населения, не говоря уже о чувствах русских, заставляла их браться за оружие с единственной целью выжить. Речь тут шла о самосохранении.

Крестьяне начинали устраивать засады на отряды фуражиров или заманивать их мнимым дружелюбием, а потом внезапно нападали и уничтожали. Так они добывали оружие и сколачивали небольшие отряды. Они давали выход ярости, совершая невероятные акты жестокости по отношению к пленным, калеча их, сжигая живьем или жаря над огнем. «Подъезжая к селу, чтобы достать провизии, – отмечал в дневнике поручик Икскюль, – я видел французских пленных, проданных крестьянам за двадцать рублей. Они крестили их кипящей смолой и живыми насаживали на железные прутья». Французы и их союзники отвечали соответственно, разгоняя ведущую в никуда спираль зверств. «Люди сделались хуже дикий животных и убивали друг друга с невероятной жестокостью», – отмечал А. Н. Муравьев{566}.

Существовали и исключения, причем на всех срезах общества. Эдуарда Деши, тринадцатилетнего сына врача из корпуса Даву, отец взял с собой, поскольку мать мальчика умерла, и дома не осталось никого, кто мог бы его воспитывать. Отца поставили начальствовать над одним из госпиталей в Смоленске после боя у Валутиной Горы. Местная русская помещица, графиня, видя одинокого ребенка, попросила отца разрешения позаботиться о нем, и тот провел несколько идиллических месяцев, окруженный домашним теплом в компании детей графини. В городе Орел русская женщина из жалости помогла привезенным туда французским пленным, которых взяла к себе дом и истратила все на их прокорм, одежду и лечение. Когда средства закончились, она ходила по городу и простила милостыню, чтобы продолжать поддерживать их{567}.

Такие акты милосердия совершались вовсе не только представителями образованных сословий. Один крестьянин рассказывал, как все их село спряталось в лесу, прихватив с собой скотину и провизию, какую они только могли унести. Однажды их нашли двое французских солдат, и крестьяне попытались убить их, но один улизнул. Ожидая карательную экспедицию, селяне послали известить русские войска, располагавшиеся поблизости, и те соответственно устроили засаду. Скоро пришли две сотни французов и потребовали еды, грозя забрать ее силой. Тут-то в дело вступили затаившиеся русские и разоружили французов. «Но так уж они просили хлеба, – воспоминал крестьянин, – что мы пожалели их, сварили немного картошки и принесли им хлеба и даже говядины, и мы увидели, сколь они голодны, как они бросились на принесенную нами снедь, как стали есть. Иные из французов пытались говорить что-то со слезами на глазах, наверное, благодарили нас на своем языке, а мы сказали им: ешьте-ешьте, на здоровье, у нас хлеба хватит»{568}.

Непостижимость крестьянского нрава служила источником споров и беспокойства, поскольку сделать их участниками войны означало дать им определенную силу и власть. Впервые в русской истории царь оказался вынужден апеллировать к крепостным, чтобы призвать их защитить его и государство. Никто ведь не знал, как они употребят свой потенциал.

Первые попытки использовать крестьян на войне не давали однозначного результата. Так одно подразделение из корпуса принца Евгения натолкнулось на отряд, вооруженный пиками, косами и топорами, под командованием барина. Он смело вел своих людей в направлении итальянцев до тех пор, пока крепостные не бросили его и не разбежались. При наборе в ополчение многие русские крестьяне сами причиняли себе раны в стремлении избежать призыва. Да и среди тех, кто попал-таки на службу, истинный воинский дух выказали далеко не все. Как отмечал Николай Андреев, поручик 50-го егерского полка из дивизии Неверовского, под Бородино ответственные за вынос с поля и доставку на перевязочные пункты раненых ополченцы в процессе транспортировки освобождали офицеров от находившихся при тех ценностях{569}.

И все же пример Испании, где так называемая guerrilla («малая война») наносила заметный урон французам, не мог не служить источником вдохновения. Руководство перевело и опубликовало испанский «национальный катехизис», и многие считали, что военную ценность крестьянства, кроме призванного в ополчение, надо бы нарядить в национальные одежды. «Но народная война есть такое новшество для нас, – сетовал народник Федор Глинка. – Похоже, они все еще бояться развязывать руки»{570}. В конечном итоге, всё так или иначе оказалось отданным на волю обстоятельств.

Вскоре после начала войны Денис Давыдов, гусарский офицер из 2-й Западной армии[138], написал Багратиону с предложением поручить ему некое независимое командование для ведения эффективных партизанских действий против французов. Прошло время и в самом начале сентября, как раз перед Бородино, Давыдов получил в распоряжение пятьдесят гусар и восемьдесят казаков. Он начал рыскать по французским тылам, но не раз становился мишенью для пуль русских крестьян, смотревших на всех солдат с одинаковой неприязнью. Потратив немало времени и энергии в попытках убедить население в том, что он не чужак, гусар сменил полковое обмундирование на крестьянский армяк, отрастил бороду, а вместо ордена св. Анны 2-й степени на груди стал носить маленькую иконку св. Николая. В таком виде он мог приближаться к деревням и селам без риска быть застреленным и начал потихоньку убеждать жителей вставать на его сторону. Давыдов добился определенных успехов в борьбе против отрядов французских фуражиров и отдельных подразделений, постепенно привлекая к своим операциям селян. К 24 сентября, по мере того, как к нему присоединялись крестьяне и русские солдаты, отставшие от своих частей или сбежавшие от врага пленные, отряд разросся до трех тысяч всадников. А к концу октября Давыдов смог сколотить довольно крупную группировку из местных крестьян, набравших себе трофейных французских ружей, и использовать их в отдельных операциях.

После падения Москвы Кутузов санкционировал формирование большего количества таких «летучих отрядов», задача каковых заключалась в нанесении ударов по французским линиям коммуникаций и по подразделениям снабжения. Главнокомандующий отправил генерала Винцингероде с 3200 чел. действовать вдоль Тверской дороги, а генерала Дорохова с двумя тысячами – совершать с баз вокруг Вереи нападения на французов, передвигавшихся по Смоленской дороге. Он также создал меньшие по численности отряды и партии под началом Сеславина, Фигнера, Ланского и других. Некоторые из этих отрядов действительно набирали в свои ряды местных крестьян, но по большей части их командиры довольствовались сведениями о противнике, предоставляемыми населением, иногда вооружали его и использовали для сопровождения пленных или доставки снабжения.

Денисом Давыдовым как героем восхищались Пушкин и Вальтер Скотт, у которого в кабинете висел портрет этого русского гусара. Позднее Толстой обессмертил его под именем Денисова в «Войне и мире». Достижения Давыдова и прочих командиров «партизанских» отрядов чрезвычайно преувеличены легендой, а некоторые заявления с их стороны, или от их имени просто абсурдны. Один советский историк уверяет, будто отряд из ста русских напал на деревню, обороняемую двумя эскадронами кавалерии и двумя ротами пехоты. Атакующие, на чем настаивает он, убили 124 французов и взяли в плен 101, потеряв всего двух бойцов ранеными, плюс шесть раненых или убитых лошадей. Даже ребенок легко сообразит, что за время, необходимое для уничтожения 124 чел., русские должны были понести более серьезный урон, если, конечно, французы не сдались после нескольких выстрелов, после чего подверглись резне. Как признавал Сергей Волконский, командовавший одним из партизанских отрядов, большинство героических историй – чепуха. Весь смысл в ведении такого рода войны заключается в осторожности и минимуме риска. Нормальный партизанский командир вместо боя с французским подразделением постарался бы застать его врасплох, когда все в нем спали. Реальность вовсе не выглядела такой же сияющей, как легенда. Фигнер являлся хладнокровным убийцей, а Сергей Ланской, согласно генералу Ланжерону, – насильником и бандитом.

Существовал к тому же и ряд так называемых стихийных партизанских отрядов, действовавших по окраинам занимаемой французами территории. Однако теперь довольно трудно выкристаллизовать правду из фантастических историй, поскольку идея крестьян-патриотов изрядно привлекала как русских славянофилов, так и советских коммунистов. Нельзя ни поддержать, ни опровергнуть роль подобных отрядов в войне с помощью документальных свидетельств, которых попросту слишком мало. Остается лишь повторять написанное российскими историками, относясь к их рассказам с известным скептицизмом.

Русский драгун Ермолай Четвертаков, взятый в плен под Гжатском, но сумевший сбежать, собрал вокруг себя местных крестьян и с ними начал устраивать засады и убивать отдельных французских солдат. К отряду присоединялись и другие, численность его росла, как снежный ком. Количество никогда не оставалось постоянным, поскольку могло пополняться несколькими тысячами добровольцев из округи, когда, к примеру, проходил слух о появлении на горизонте соблазнительной добычи вроде обоза, но потом большинство расходились по домам. Гусар Федор Потапов по кличке «Самус» был ранен в стычке с французами и спрятался в лесу, где крестьяне помогли ему скрыться. Он поправился и с их помощью сходным образом сколотил отряд партизан. Тем же путем пошел и пехотинец, нижний чин Степан Еременко, оставленный раненым в Смоленске.

Существуют рассказы о ряде крестьян, организовавших партизанские отряды. В истории славных деяний защитников Святой Руси остались даже имена женщин из народа. В селе Соколово в Смоленской губернии крестьянка по имени Прасковья осмелилась защищать собственную честь или, возможно, скот, причем настолько успешно, что будто бы отправила на тот свет вилами шестерых французов. Но деяния ее затмевает Василиса Кожина, которая, как уверяют, косила врагов дюжинами косой[139].

Должны быть бесчисленные примеры того, как крестьяне нападали и убивали вражеских солдат или гражданских из числа лагерных попутчиков, следовавших за войском, в особенности на более поздней стадии похода. Но современные русские историки, в общем и целом, сходятся в выводах: не было в России в 1812 г. народной партизанской войны, способной хоть как-то равняться с испанской guerrilla, а вклад крестьян в борьбу с захватчиками состоял по большей части в грабежах при удобной возможности и в сопровождавших их убийствах{571}.

Однако какими бы ни были мотивы, действиями крестьян, да и русского общества в целом руководили определенные инстинкты, заставлявшие народ собираться под лозунгом защиты империи, и эта тенденция стала лишь более очевидной, когда военная фортуна изменила французам. Несмотря ни на какие проволочки со стороны хозяев, в ополчение удалось набрать 420 000 чел., из которых 280 000 смогли принять участие в боевых действиях. Всего сто миллионов рублей поступили в виде пожертвований со стороны представителей всех сословий – сумма, равная всему военному бюджету в том году{572}. И ни на минуту, ни в каком из регионов за пределами контролируемого неприятелем ареала не переставала действовать имперская администрация. В городах вроде Калуги, находившихся слишком близко к районам ведения войны, планомерно вывозили различные государственные институты, школы, госпитали, архивы и так далее. Причем скоро они вновь начинали работать в более безопасных местах.

Александр даже и не знал ни о чем таком. Он был нездоров, страдал от болезненной сыпи на ноге и сверх меры сыт клеветавшими друг на друга и лебезившими перед ним придворными, а потому удалился от всех на Каменный остров. Единственным утешением ему служила убежденность в том, что он не более чем инструмент в руках Божьих и действует по высшей воле. Данная миссия перерастала рамки просто обороны и освобождения России, и среди тех немногих, кого он встречал радостно, присутствовала небольшая группа людей, действовавших под его крылом на благо освобождения Германии и даже более того – всего континента. Царь основал «Комитет по делам Германии» под председательством герцога Петера Фридриха Людвига Ольденбургского. Члены этого комитета занимались организацией Российско-германского легиона под командой полковника Арендшильдта и вели пропагандистскую кампанию повсюду в Германии, где главную скрипку в оркестре играли Штейн и его секретарь, поэт Эрнст Мориц Арндт. Переведенные на немецкий манифесты Александра циркулировали всюду по Германии, укрепляя его положение как защитника всех притесняемых наполеоновским владычеством. Затея состояла в подготовке некой пятой колонны, которая поднимется в подходящий момент. Наступление же этого звездного часа зависело от успехов русских солдат. «Судьба армии решит судьбу Германии», – заявлял Штейн перед Бородинским сражением{573}.



Существует одна такая избитая история о том, как, увидев однажды друга, Александра Николаевича Голицына, необычно просветленным, Александр поинтересовался причинами такого внутреннего умиротворения, а князь ответил, будто все дело в чтении Библии. Спустя несколько дней, жена князя передала царю свой экземпляр с пометками в разных местах. На деле же Александр и сам почитывал Библию, стараясь найти духовную основу для укрепления созревшего чувства собственного высокого предназначения. Погружался царь и в мистику, а подробная памятная записка на тему происхождения оккультной литературы, посланная им сестре Екатерине в то время, однозначно свидетельствует о его близком знакомстве с подобными вещами{574}.

России крайне повезло, что Александр нашел в себе внутренние силы побороть искушение действовать в тот критический момент. «Если судьбой уготовано крушение империи, вам должно погибнуть с нею и сражаться среди ваших вернейших подданных, каковые решили умереть на ваших глазах на поле чести, на коем сами вы должны победить или умереть с ними», – призывал Ростопчин{575}. Идея вновь принять командование армией и устремится с ней вперед, чтобы насмерть сразиться с Наполеоном, всегда отличалась сильной притягательностью для Александра. Поступи царь таким образом, он потерпел бы поражение, а Наполеон вернул бы себе инициативу. В сложившихся же условиях, когда время работало на русских и против французов, сомнамбула Кутузов как раз наилучшим образом подходил на должность главнокомандующего.

Выйдя из Москвы, оставленной им на милость французам, Кутузов направился с армией в юго-восточном направлении. Затем развернулся вправо и двинулся обходным маршем вокруг города, вследствие чего, в итоге, занял позицию к югу от него, у Красной Пахры. Маневр этот нужно расценить как рискованный, в особенности с учетом состояния войск.

Моральный дух достиг самой низшей точки. «За что ни возьмись в армии, все в страшном беспорядке, – отмечал Дмитрий Волконский, – после потери Москвы ослабло не только всеобщее послушание, но и мужество». Десятки тысяч отстали или дезертировали в ходе отступления от Бородино и марша через Москву. Иные сколачивали банды мародеров. «Досаднее всего то, что наши солдаты не жалеют никого и ничего, – писал поручик Кавалергардского полка Икскюль. – Они жгут, грабят, тащат все подряд, опустошают все, что им попадается». Отмечались случаи ограбления церквей{576}.

Те, кто остались под знаменами, мало походили на сколько-нибудь готовое к войне войско. «Солдат словно бы охватила робость, – выражала мнение дама и кавалерийский офицер Н. А. Дурова. – Время от времени они изрекали слова о том, что лучше было умереть, чем отдать Москву». В процессе обходного марша южнее Москвы солдаты видели пылавшие в городе пожарища. «Матушка Москва горит», – бормотали они друг другу, словно бы не веря в происходившее. «Суеверные, неспособные постичь творящегося на них глазах, они уже решили, что с падением Москвы стали свидетелями падения России, торжества антихриста, за коим настанет Последний суд и конец мира», – описывал их настроения поручик Радожицкий{577}.

Беннигсен и другие генералы ожидали от Кутузова удара по французскому авангарду под началом Мюрата, вышедшему из города, но Кутузов вновь приказал отступать. Данный шаг спровоцировал конфронтацию с Беннигсеном, идущую дальше их прежних размолвок и разногласий. Беннигсен считал себя спасителем ситуации под Бородино. Оставление Москвы повергло его в ужас и привело к заключению, что фельдмаршал – ни на что не способный дурак. Тут генерал находил живое сочувствие и поддержку со стороны Уилсона и некоторых других. И вот уже в адрес Кутузова зазвучали обвинения в «трусости».

Русские войска отходили в южном-юго-западном направлении к Тарутину, где Кутузов велел разбить укрепленный лагерь. Беннигсен принялся оспаривать позицию как неподходящую, а тактику – как неприемлемую, но Кутузов поставил его на место. «Ваша позиция под Фридландом была хороша для вас, – окоротил он генерала. – Что ж, а я доволен своей, и именно здесь мы и останемся, ибо тут я командую и я ответственен за все»{578}.

Позицию и верно стоит определить как удачную. Она находилась далеко от Москвы и не очень рисковала подвергнуться внезапному нападению со стороны Наполеона, к тому же могла служить удобным исходным пунктом для нанесения ударов по линиям коммуникаций противника и более того – прикрывала подступы к Калуге и Туле. Там находились центры производства военной продукции русских, и оттуда же лежал путь в плодородные земли юга. Как только все поняли плюсы позиции, нашлось сразу же несколько командиров, готовых приписать себе ее выбор. Но в любом случае определяющим моментом в нем, как отмечал Клаузевиц, служили логические обстоятельства, диктовавшие действия, а не некая вспышка гениальности{579}.

Более всего Кутузов нуждался во времени и позднее описывал каждый день, проведенный под Тарутино, как «золотой», ибо сидение там помогало ему восстанавливать численность и силу армии. Снабжение продовольствием и амуницией притекало из Калуги и Тулы. Местные крестьяне приносили яйца, молоко, хлеб и пироги, в то время как купцы на телегах доставляли всевозможные товары, чтобы армия могла купить все нужное. Кутузов заказал для всех войск зимнее обмундирование, в том числе толстые штаны, овчинные тулупы, валенки и рукавицы. Солдаты рыли ямы и строили бани по русскому обычаю, где мылись, парились и снимали усталость.

«Время мы проводили очень приятно, – отмечал прапорщик Николай Дмитриевич Дурново, офицер в штабе Беннигсена. – Целыми днями ели и пили». «Обед у нас был не роскошный, но сытный, а главное – всего довольно, – вспоминал поручик Николай Митаревский. – Варили суп с говядиной, а больше щи с капустой, свеклой и прочей зеленью, имели жаркое из говядины, а часто и из птиц; варили кашу с маслом и жарили картофель». Они сидели там и тут, играли в карты и говорили, а на исходе дня курили трубки, слушали, как поют солдаты вокруг лагерных костров. Каждый вечер проводились молебны перед лицом Богоматери Смоленской, сопровождавшиеся пением псалмов, часто в присутствии Кутузова{580}.

Фельдмаршал расположился в избе на краю деревни Леташовка, в единственной комнате, где он работал и спал на кушетке за занавеской. Беннигсен занимал несколько более крупную избу напротив, а офицеры штаба ютились кто где в ближайших избенках.

Задействовав полевую типографию, предоставленную Александром, Кутузов выпускал в свет целые потоки пропаганды в регулярных сводках, «Известиях из армии», в которых рассказывалось о каждой стычке. Значение их неизменно завышалось, как и количество взятых в плен французских солдат и захваченных пушек. Что еще важнее, в бюллетенях русские солдаты выглядели всем довольными, храбрыми и горевшими желанием драться, обеспеченными сытыми лошадьми. За ранеными с любовью ухаживали жены и матери, а каждый крестьянин представлялся истинным сыном отечества, готовым во всем поддерживать армию в ее борьбе с врагом. Французы изображались голодными, погруженными в тоску и обреченными. Умная психология поднимала настроение и подбадривала солдат, совсем недавно перенесших не только поражение, но и глубочайшее потрясение – взятие противником и сожжение древней священной столицы.

Части получали пополнения, новые рекруты проходили начальную подготовку. Но исчезла плацпарадная муштра, превращавшая в ад жизнь солдата в русской армии. Никто не натирал ремни портупеи трубочной глиной. Воины носили только удобные детали обмундирования, вдобавок к чему для тепла использовали шинели. От киверов отказались в пользу мягких фуражек. Младшие офицеры приобрели молодцеватый бойцовский вид. «Не было блеска, золота и серебра; редко видны были эполеты и шарфы; блестели только ружья, штыки и артиллерийские орудия, – вспоминал Митаревский. – Не видно было богатых и модных мундиров, но только бурки, грубого сукна плащи, запачканные, порванные шинели, измятые фуражки…»{581}

Многие молодые офицеры ничего не знали ни о военном деле, ни о простом солдате и крестьянине. Князь Петр Андреевич Вяземский, московский аристократ, записался в армию добровольцем после посещения города Александром. «Я был средним наездником и никогда не держал в руке пистолета, – писал он. – В школе учился фехтовать, но мое знакомство со шпагой можно назвать давним. Словом, во мне не было ничего воинственного». За обедом он встретился с генералом Милорадовичем, и тот взял его в адъютанты. Вяземский испытывал смятение и чувствовал себя не в своей тарелке, следуя за генералом по полю сражения у Бородино. Но вдруг все изменилось. «Когда лошадь подо мной ранило, невыразимое ощущение восторга, гордости разрослось во мне и охватило меня»{582}.

Большое количество молодых людей, подобных ему, впервые очутились связанными через военную солидарность друг с другом и с массами русского народа, представленного простым солдатом. В горячке битвы и в суровых условиях буден на бивуаке они, дворяне, смогли посмотреть на крепостного солдата как на человека. Общие переживания и опыт на протяжении почти двух лет войны дали толчок к сообразному родству и новому видению России, которому суждено будет пойти на виселицу или отправиться в ссылку после провала восстания декабристов 1825 г., но сохраниться и продолжать оказывать огромное влияние на культурную жизнь России.

Потрясение от поражения при Бородино и от разрушения Москвы сгладилось в последовавшие за ними дни по-мальчишески идиллической жизни в Тарутинском лагере. «Мы блаженствали! – вспоминал Душенкевич, пятнадцатилетний подпоручик Симбирского пехотного полка. – Куда девалась печаль, откуда дух беспечности и самонадеяния излился чудно на всех нас, тосковавших по Москве, а с нею, казалось, и отечестве?»{583}


16
Отвлечение Москвой

«Вчера провел вечер с императором, – писал жене принц Евгений 21 сентября. – Играли в vingt-et-un [«двадцать одно»], чтобы скоротать время. Предвижу, что вечера нам будут казаться длинными, так как развлечься нечем, нет даже бильярдного стола». Перспектива сидения в Москве не наполняла окружение Наполеона воодушевлением. «Наполеон был всего лишь человеком гения, а потому не в его природе было уметь развлекать самого себя», – замечал commissaire Анри Бейль, получивший потом известность как романист Стендаль, добавляя, что двор представлял собой мрачное место{584}.

Император вновь обосновался в Кремле, где занимал те же апартаменты с видом на реку Москву и на часть города, что и Александр, побывавший в городе несколько недель тому назад. Квартира состояла из огромного зала с большими люстрами, трех вместительных салонов и просторной спальни, служившей по совместительству рабочим кабинетом. Именно там император французов повесил потрет короля Рима кисти Жерара. Спал он на металлической походной кровати, которой обычно и пользовался во время войны. Передвижной стол занял место в углу, а маленькая переносная библиотека разместилась на полках, но экземпляр «Истории Карла XII» Вольтера всегда находился в досягаемости – лежал либо на столе, либо на столике у кровати. Наполеон велел своему слуге ежевечерне выставлять на подоконник две зажженные свечи, чтобы солдаты, проходя мимо, знали, что он тут, работает и думает о них – он с ними.

Наполеон надеялся наладить гражданскую администрацию силами самих же русских, но для этого отчаянно не хватало граждан любого калибра, а большинство из имевшихся в наличии делали все возможное в попытках уклониться от сотрудничества с французами. Пришлось в силу необходимости использовать Жана-Батиста де Лессепса, бывшего французского консула в Санкт-Петербурге, каковой и собрал вместе всех русских жителей, готовых служить во временной администрации. Помимо восстановления порядка на большей части территории города, данный орган занимался поиском жилья для размещения москвичей, потерявших дома на пожаре, и старался побудить крестьян из прилегающих сел и деревень приезжать и продавать продукцию в городе. Однако тех, кто откликнулись на призыв, зачастую подвергали избиениям и грабежу солдаты.

В других отношениях восстановилось некое подобие нормальной жизни. Люди путешествовали «так же легко между Парижем и Москвой, как между Парижем и Марселем», – высказывался Коленкур, хотя времени уходило побольше. Тысячи писем от солдат и офицеров, отправленные семьям и любимым, доходили до адресатов порой лишь через сорок дней. Но императору так долго ждать не приходилось. Estafette прибывала из Парижа ежедневно с информацией, покрывавшей расстояние всего за четырнадцать дней. У Наполеона вновь наступил прилив сил, и он трудился без устали, пусть случилось это, как раз другой бывало и раньше, чуть-чуть с опозданием{585}.

Вести из Парижа радовали более всего, в особенности, если льстили тщеславию Наполеона. Он с удовольствием прочитал о том, как его день рождения, проведенный им около Смоленска, в столице отметили церемонией закладки первого камня в фундамент Palais de l’Universit'e (Университетского дворца), нового Palais de Beaux-Arts (Дворца Искусств) и монументального здания, предназначенного для размещения национальных архивов. Как сообщили, «воодушевление парижан в связи с новостью о вступлении императора в Москву сдерживается только страхом, что он пойдет дальше триумфальным шествием, пока не завоюет Индию». Известие о занятии Веллингтоном Мадрида ободряло куда меньше.

Если он и испытывал какое-то беспокойство в отношении существующего положения, то тщательно скрывал его. Император французов занимался делами государства и армии с дотошностью, каковая, вероятно, помогла ему избежать взгляда в лицо реальности создавшейся обстановки.

Он досаждал Маре, требуя от него поднажать на только что приехавшего в Вильну американского полномочного министра, поэта Джоэла Барлоу, ради заключения более тесного альянса с Соединенными Штатами против Британии. Наполеон распорядился прислать из Франции и Германии 14 000 лошадей. Велел закупить в больших количествах в Триесте рис с целью доставить через всю Европу в Москву. К тому же император французов часто устраивал парады на широкой Красной площади перед Кремлем, и в ходе этих смотров часто вручал солдатам и офицерам кресты Почетного Легиона и производил в следующие звания заслуживших такой чести отважными действиями под Бородино{586}.

Но он не предполагал зимовать так далеко от дома. «Если я не вернусь в Париж этой зимой, – писал он Марии-Луизе, – распоряжусь доставить вас в Польшу, где мы повидаемся. Как вам известно, я по-прежнему горю желанием увидеть вас снова и сказать о чувствах, которые вы во мне будите»{587}.

Солдаты его испытывали нечто подобное. «Еще одна зима пройдет без счастья сжать тебя в моих объятиях, поскольку поговаривают, будто мы скоро встанем на зимние квартиры, хотя где точно, пока не решено», – писал жене 22 сентября капитан Фредерик-Шарль Лист. «Я очень устал от этой кампании и не знаю, когда Бог подарит нам мир», – признавался в письме кюре своей деревни простой солдат по имени Маршаль. Не меньшая подавленность одолевала генерала Жюно. «Довольно говорить о войне, я хочу сказать вам, моя дорогая Л, что с каждым днем люблю вас все больше, что мне всё до смерти надоело, что ничего я так не желаю в мире, как увидеть вас снова, что торчу в самой никудышной стране на свете и что, если я не увижу вас в скором времени, то умру от тоски, а если мы останемся здесь дольше, умру от голода», – писал он любовнице из Можайска. Один commissaire, отправившийся в поход в свои пятьдесят, поскольку ему надоела работа за столом, и он решил попытать счастья разбогатеть, изливал в письмах жене сожаление и отвращение, добавляя, несколько беспочвенно, что в России нет даже красивых девушек. Мари-Франсуа Шакен, девятнадцатилетний хирург из корпуса Даву, жаловался сестре на плохое питание, на то, что лошади его опускают носы в пустые кормушки, но выражал безграничную веру в Наполеона, который, несомненно, приведет их домой целыми и невредимыми. «Найди мне хорошенькую подружку к возвращению, ибо здесь таких не сыскать, – просил он сестру. – Скажи ей, я буду очень крепко ее любить»{588}.

Пусть Шакен и воротил нос от местных женщин, на самом деле в Москве в плане слабого пола было из кого выбрать. «Этот класс людей стал единственным, получавшим выгоду от захвата Москвы, коль скоро любой, в страстном желании обладать женщиной, встречал сих созданий с удовольствием, и когда они являлись в наши жилища, тут же становились хозяйками в доме, проматывая все пощаженное огнем, – выражал мнение Жан-Пьер Барро, квартирмейстер, служивший в корпусе принца Евгения. – Были и другие, каковые и в самом деле заслуживали внимания по причине их рождения, воспитания и, помимо всего прочего, несчастной судьбы. Голод и бедность заставляли матерей приводить к нам дочерей»{589}.

Луи-Жозеф Вьонне де Маренгоне, батальонный начальник полка фузилеров-гренадеров гвардии, испытал шок от вида молоденьких женщин, доведенных до крайности и вынужденных продавать взаимность французским офицерам, чтобы только прокормиться, а кроме того получить защиту от развязности солдат. «Часто, проходя по городу, я видел стариков, плакавших от такого ужасного падения нравов, – писал он. – Я толком не знал их языка, чтобы утешить их, но указывал в небеса, и они подходили ко мне, целовали мне руки и вели меня туда, где в развалинах ютились их семьи, издавая плач и стоны от голода и бедствий»{590}.

Дикие беспорядки по большей части улеглись по мере прекращения пожара. Грабеж приобрел скрытые формы, производился по ночам или же в отдаленных частях выгоревшего города. Безумная необходимость спасать вещи от пламени уступила место более методичным поискам. Французские солдаты занимались такими делами вместе с доведенными до жалкого состояния местными, выступавшими в роли проводников и помогавшими найти нужное. Избиения и прочие акты насилия над горожанами тоже пошли на убыль, и в нескольких русских рассказах можно прочитать о том, как девушки безнаказанно отпихивали домогавшихся их мужчин{591}. Москва была очень большим и широко раскинувшимся городом, и многие кварталы ее оставались опасными, в особенности ночью. И все же между различными группами людей, живших в разрушенном городе бок о бок, сложился некий причудливый modus vivendi.

Самой надежной гарантией безопасности для жителей выступало наличие у себя на постое высокопоставленного военного. Как вспоминала одна служанка, пока у них жил французский офицер, никаких проблем не возникало, когда же он съехал, дом подчистую разграбили русские. В другом случае толпа грабителей покушалась на дом, но хозяин его, москвич, послал слугу известить адъютантов квартировавшего у него французского маршала, и те немедленно отправили вооруженный патруль для ареста негодяев{592}.

Г. А. Козловский, сын помещика из Калуги, застигнутый нашествием французов в Москве, подружился с некоторыми французскими офицерами, делил с ними трапезу и играл в шахматы. Единственную угрозу он видел со стороны оставшихся в городе жителей. «В те дни приходилось больше опасаться русских крестьян, чем французов», – вспоминал он. «Почти во всех домах, куда мы заходили, оставались только женщины, дети и старики, в большинстве своем слуги, ибо хозяева уехали, – вспоминал Жан-Мишель Шевалье. – Мы не только уважали и защищали их, но и подкармливали, ибо делились с ними всем, что удавалось раздобыть». Живописец Альбрехт Адам поселился у одного русского, с которым обращался вежливо, и вдвоем они отправлялись на поиски провизии и всех прочих необходимых в жизни предметов. Группа итальянских солдат так подружилась с «хозяевами», что на момент расставания плакали и те и другие. Один французский солдат, нашедший ютившуюся в развалинах бедную русскую женщину на последней стадии беременности, привел ее в занимаемую им квартиру и накормил. А совсем не воинственный Стендаль даже выхватил саблю с намерением защитить от пьяных французских солдат одного штатского из местных{593}.

Конному гренадеру гвардии по имени Бро попалась на глаза большая книга посетителей городской думы, и он оставил в ней надпись на таком скверном французском, с точностью воспроизвести тон которого просто не представляется возможным: «Множество французов отчаянно огорчены несчастьями, обрушившимися на вашу прекрасную Москву. Заверяю вас, что лично я плачу и сожалею об этом, ибо она стоила того, чтобы сохранить ее. Если бы вы остались дома, она и сохранилась бы. Оплакивайте же, русские, оплакивайте вашу бедную страну. Вы сами виноваты во всех злоключениях, которые приходится ей выносить»{594}.

Город с его прекрасными зданиями произвел на французов сильное впечатление. Доктор Ларре считал больницы «достойными самых цивилизованных стран на свете», и пребывал в убеждении, что московский Воспитательный дом «бесспорно крупнейшее и прекраснейшее заведение такого рода в Европе». Все они с восхищением описывали великолепные дворцы, многие из которых погибли в пламени пожара. «Даже французы, столь гордые за свой Париж, поражены размерами Москвы, ее великолепием, утонченностью жизни в ней, богатствами, найденными нами здесь, пусть город и почти полностью обезлюдел», – писал жене один польский офицер. Луи Гардье, капитан старший аджюдан 111-го линейного полка, тоже находил город замечательным, но был шокирован моральными устоями москвичей. «Как очевидец, могу свидетельствовать, что видел много неприличных картин и предметов обстановки, – писал он, – и распутство особенно отвратительным образом проявлялось в домах высшей знати»{595}.

Пусть значительная часть города лежала в руинах, расквартированные в Москве солдаты сумели устроиться довольно комфортно. «Я поселился во дворце князя Лобанова, – вспоминал барон Дезидерий Хлаповский, эскадронный начальник 1-го (польского) полка шволежеров-улан Императорской гвардии. – Генерал Красиньский[140] разместился напротив, в доме купца Барышникова. В обоих домах осталось все необходимое, все находилось в порядке, как внизу, так и наверху имелись удобные широкие кровати с крытыми сафьяном матрасами. Позади дворца помещались надворные строения, сеновалы, сад с оранжерей, а далее за ними приусадебный огород. Спереди дворец стоял в городе, а с тыла – словно бы в деревне. В двух рядах надворных зданий помещались около сотни москвичей, в том числе слуги, ремесленники и крестьяне, каковые оказались готовыми помочь нам со всем нам потребным. Поведение этих людей по отношению к нам вполне можно назвать уравновешенным и вежливым»{596}.

«Несмотря на бедствия, пожар Москвы и бегство жителей, войскам тут вполне уютно, они находят здесь множество запасов съестного и даже вина, – писал своей «'Emilie ador'ee» (обожаемой Эмили) генерал Моран, поправлявшийся после ранения, полученного при штурме батареи Раевского. – Моя дивизия расквартирована в очень большом здании, а у меня отличный и удобный дом по соседству на широкой площади… С нетерпением ожидаю вестей о вашем положении, пусть же добрый Господь наш хранит вас так же, как меня в сражениях…»{597}

Барон Поль де Бургуан, служивший тогда лейтенантом старшим аджюданом в 5-м полку тирельеров Молодой гвардии, поселился во дворце Ростопчина и провел немало счастливых часов за изучением великолепной библиотеки графа. Однажды барон натолкнулся на экземпляр книги, написанной его отцом. «Как же приятно сыну найти работу отца так далеко от родины, – написал он на форзаце. – Он лишь сожалеет, что привела его сюда война»{598}.

Капитан Б.-Т. Дюверже, казначей из дивизии Компана, разместился в доме одного из живших в Москве немцев и наслаждался пребыванием там, наблюдая из окон, как по утрам Итальянская гвардия строится парадным порядком под добрую полковую музыку. «У меня хватало мехов и картин, коробок с инжиром, кофе, ликеров, макарон, копченой рыбы и мяса, – отмечал он, – но если говорить о белом хлебе, свежем мясе и ординарном вине, ничего такого не было». В доме вместе жили двенадцать человек и, сидя за обедом, они поднимали тосты за будущую кампанию в новом году и за вступление в Санкт-Петербург{599}.

«Гренадеры подыскали нам скатерти и домашнюю утварь, другие снабжали нас всевозможной провизией. Следовавшие с войсками стада скота давали нам мясо, пекари пекли хлеб из найденной под пепелищами муки. Словом, несмотря на Ростопчина, у армии всего хватало», – писал капитан Фантен дез Одоар. С целью обеспечить себя витаминами на зиму, более прозорливые принялись заготавливать кислую капусту из кочанов, в изобилии росших на городских огородах{600}.

Солдаты задействовали для починки обмундирования и шитья башмаков сапожников и портных, во множестве оставшихся в городе. Они также запасались необходимыми вещами на стихийно возникших рынках, где представлялось возможным приобрести предметы, спасенные от огня или похищенные у владельцев другими. Гренадеры гвардии, вступившие в город в самом начале и получившие вдоволь благоприятных шансов наложить руку на самые разные предметы в процессе попыток тушения пожара на главном базаре, устроили под стенами Кремля настоящее торжище, где на продажу предлагался поразительный ассортимент съестного и прочих товаров. Но хотя им и удалось создать крупнейшее торговое поле с всевозможными предметами потребления, по всему городу возникали и другие стихийные лотки. «Улицы, которые пощадил пожар, напоминали настоящие торжища с особой присущей только им чертой, ибо продавцами и покупателями выступали сплошь солдаты», – отмечал Любен Гриуа. Другой характерной чертой являлась склонность солдат чаще прибегать к обмену, чем использовать при расчетах деньги, а потому любой участник коммерческого процесса слонялся повсюду с самыми необычайными наборами предметов и деликатесов. Французы получили возможность отведать лучших французских вин и коньяков, какие не могли позволить себе дома, а иные впервые попробовали в Москве ананасы{601}.

В изрядной степени коммерческая деятельность проистекала из-за стремления солдат выручить немного денег или обеспечить себя предметами для последующей продажи дома, а также и из желания найти подарки для жен, любовниц и сестер. И, конечно же, все хотели достать великолепных мехов, которыми так славилась Россия, а также тканых кашемировых шалей из Персии и Индии, являвшихся не только модными, но и необходимыми аксессуарами для принятых в империи платьев с высокой талией и глубоким декольте. Континентальная блокада послала цены на то и другое в Париже в небеса. Но меха и шали в подвалах обычно не хранят, а посему значительные запасы подобных ценных предметов стали добычей огня.

Генерал Компан, поправлявшийся от ран, полученных им во главе дивизии при штурме Багратионовых флешей в сражении при Бородино, совсем недавно женился. Ему хотелось осыпать молодую жену презентами, однако он, о чем и писал ей, столкнулся с большими трудностями, несмотря на наличие нескольких помощников в том нелегком деле. 14 октября он наконец-то сообщил ей:


Вот, ma bonne amie [мой добрый друг], мне и удалось кое-что раздобыть в плане мехов:

Один большой мех черных и рыжих лис в перемежающихся шкурках;

Один большой мех голубых и рыжих лис в перемежающихся шкурках;

Так собирают лисий мех в этой стране, если не используют исключительно для отделки. Оба меха новые и считаются очень красивыми.

Один большой ворот серебристо-серой лисы;

Один ворот черной лисы;

Оба великолепны, но слишком малы для вас, чтобы пользоваться самой, однако ничего другого в этом плане мне найти не удалось;

Довольно соболя для двух или трех отделок, ибо те меха – такой же величины, как шиншилла, купленная вами в Гамбурге;

Муфта из чернобурой лисы, сшитая из подобранных кусочков маленькими полосками по полтора дюйма шириной. Муфта тут считается ценной, и на нее должно быть пошло довольно много шкурок, много шелка, и понадобилось немало кропотливой работы при изготовлении. Думаю, вы сможете использовать ее либо как отделку, либо как пелерину. Всё это, моя дражайшая Луиза, будет упаковано в сундук и при первой же благоприятной возможности доставлено вам{602}.


Дошли ли до адресата меха, сомнительно. А вот письмо – точно нет, поскольку его подобрали рыскавшие всюду казаки после нападения на курьера.

Меховая лихорадка охватила людей самого разного положения. «Мне удалось приобрести чрезвычайно красивую лисью шубу с подкладкой из отличного фиолетового шелка, – писал любовнице лейтенант Паради из 25-го линейного полка. – Очень бы хотелось послать ее вам, но не знаю пока, каким образом. Предмет, как вы можете себе вообразить, довольно объемистый». Полковник Парге, начальник штаба 1-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву[141], предлагал жене отправить к нему одну из служанок, чтобы забрать «шесть дюжин отличных соболей, все выделанные и прекрасно подходящие для украшения, по крайней мере, шести шуб». Девушка могла бы вернуться с грузом в Париж к 1 января, чтобы жена полковника получила возможность носить обновы уже в следующем году{603}.

Гийом Перюсс, казначей двора Наполеона, столкнулся с большими трудностями в процессе попыток приобрести подобные вещи, которых так жаждала его жена. «Сколько ни старался, не мог найти ни пикейной, ни муслиновой, ни кашемировой шали… Ничего тонкого в смысле дамских мехов… Ни гравюры, ни вида Москвы, ни медали, ни малейшей безделицы такого рода». Особенно огорчала его ситуация в связи с взятым в дорогу целым списком вожделенных предметов не только для жены, но для свояченицы и прочих дам из семейства. Многие другие, включая самого маршала Даву, жаловались на сложности с подарками для близких из числа женщин. «В Москве, – как рассказывал Евстахий Сангушко, – даже при дворе все разговоры крутились вокруг одних лишь лис, соболей да зайцев»{604}.

Господа, стремившиеся к культурным познаниям, исследовали оставшиеся после пожара здания, осматривали Кремль и гробницы царей, разломанные грабителями. Вьонне де Маренгоне нашел работавшую баню, которую часто и с удовольствием посещал. Луи-Франсуа Лежён встретил сестру, жившую в России на протяжении двадцати лет. Другие заводили знакомства с французскими жителями Москвы, пусть некоторые старые революционные солдаты морщили нос от этих «'emigr'es» (эмигрантов), и налаживали общение с разными обитателями из иностранцев, включая немцев, итальянцев и даже англичан, старавшихся всячески развлечь завоевателей{605}.

Труппа французских актеров, живших в Москве, предпочла не покидать город и давала спектакли – легкие комедии Мариво и других драматургов. Играли они не в публичных театрах, обратившихся в пепел, но на частных подмостках во дворце одного аристократа. «Вы не поверите, через какие великолепные салоны мы проходили на пути в театр, – писал жене в Варшаву майор Петр Стшижевский[142]. – Меня все виденное приводило в восторг. В одной из гостиных мне в особенности вспомнилось о вас, ибо ее наполняли самые прекрасные цветы». О труппе он отозвался как о «приемлемой». В перерывах зрителей потчевали закусками гренадеры Старой гвардии{606}.

Иные устраивали собственные представления. Наполеон, например, в театр не ходил, но посетил сольное выступление, данное для него в Кремле певцом синьором Тарквинио. Двадцатисемилетний сержант Бургонь и его товарищи-сотрапезники в процессе обеспечения себя необходимым собрали целый шкаф найденных в богатых дворцах роскошных придворных костюмов, некоторые из которых шились еще в предыдущем столетии. Однажды вечером они и поселившиеся у них русские уличные девки вырядились во всю эту красоту, а полковой парикмахер убрал им волосы и сделал прически. Солдаты с дамами устроили бал и плясали под дудочку и барабан, шлюхи вертелись перед зеркалом в графских платьях восемнадцатого века и вовсю веселились{607}.

Хотя Москва могла похвастаться французской католической церковью св. Людовика Французского с оставшимся на посту приходским священником, аббатом Сюррюгом, посещение храмов не входило в круг излюбленных занятий солдат. Горстки офицеров, в основном с аристократическими корнями, ходили на мессу или на исповедь, и всего в двух случаях аббата попросили провести христианское погребение. Он бывал в госпиталях у раненых, но находил, что те интересуются только плотскими вопросами и не испытывают духовных потребностей. «Они не очень-то верили в загробную жизнь, – писал отец Сюррюг. – Я крестил нескольких детей, родившихся от солдат, и это единственное, о чем они еще беспокоились. Со мной обращались уважительно»{608}.

Хотя Наполеон часто устраивал смотры, на которых солдаты выглядели наилучшим образом, с момента вступления в Москву он ни разу не посетил бивуаки или места постоя, в результате чего даже не представлял, каково живется воинам и что они думают. В районе Петровского путевого дворца, где дислоцировалась значительная часть 4-го корпуса принца Евгения, генералы разместились в летних резиденциях богатых москвичей, офицеры – во флигелях, пристройках и летних домах, разбросанных среди парков. Солдаты жили на окружающих полях. Они сидели вокруг лагерных костров, где обращалась в дым богатая мебель, вытащенная из обчищенных дворцов, ели кашу на серебре и пили лучшие вина из драгоценных кубков. «Наша бедность фактически прикрывалась видимым изобилием, – подмечал офицер из штаба принца Евгения. – У нас не было ни хлеба, ни мяса, но наши столы полнились заготовленными продуктами и сладостями. Чай, ликеры и всевозможные вина подавались в тонком фарфоре или в хрустальных бокалах, что нагляднее всего показывало, сколь близка к нищете была наша роскошь»{609}.

8-й вестфальский корпус Жюно, дислоцированный в Можайске, тоже страдал от нехватки квартир и постоянных перебоев с едой. При любом случае солдаты старались попасть в Москву, чтобы обеспечить себя необходимыми припасами, но коль скоро покупали они все у грабителей, платить приходилось дорого.

Но, несомненно, худшая доля досталась кавалерии Мюрата и 5-му корпусу Понятовского, располагавшимся к югу от Москвы, в районе Винково, довольно близко от Тарутинского лагеря Кутузова. Положение сложилось непривычное. Наступило негласное перемирие, когда обе стороны лишь посматривали в направлении неприятеля. В одной ситуации французские фуражиры наткнулись на стадо скота на ничейной земле между армиями и без эксцессов поделили добычу с русскими. Как-то Мюрат лично подскакал к какому-то русскому пикету и сказал офицерам, что было бы любезно с их стороны отъехать на несколько сотен метров назад. Те без возражений оказали маршалу такую услугу. Однажды он разговаривал с объезжавшим аванпосты Милорадовичем. Когда бы Мюрат ни появлялся в своем маскарадном костюме, казаки приветствовали его возгласами: «Король, король!» В знак уважения к его бесшабашной удали, они никогда не стреляли в него, и по своей высокомерной наивности Мюрат, похоже, воображал, будто мог заворожить этих диких сыновей степи. Офицеры на аванпостах коротали время в беседах с коллегами из стана противника, обмениваясь предположениями по поводу хода войны и споря, отправятся ли они скоро вместе в Индию. Французы не сомневались, что подписание мирного договора есть лишь вопрос времени, и проезд Лористона через их лагерь на встречу с Кутузовым лишь подкреплял уверенность{610}.

Однако условия быта размещавшихся там в ожидании столь вожделенного мира французов заслуживали называться отвратительными. Им по большей части приходилось скученно ютиться в открытом поле, где отсутствовали укрытия от дождя и холода. Они спали на импровизированных постелях из соломы или веток под звездами, иногда под зарядными ящиками или орудийными лафетами. Осенние дни бывали холодными, даже если светило солнце, а ночью всегда примораживало. Солдатам отчаянно не хватало пищи, но в отличие от товарищей, дислоцированных возле города, они не могли поехать в расположенную в восьмидесяти километрах Москву и затариться там всем необходимым.

Бивуак польских шволежеров-улан гвардии при Вороново можно назвать лучшим в сравнении со многими другими. Им достались развалины великолепного поместья Ростопчина, который покинул его с громким заявлением о том, что, несмотря на многие годы, потраченные на строительство зданий и разведение сада, лично сжигает усадьбу, чтобы та не послужила укрытием французским захватчикам. Некоторые офицеры ставили импровизированные палатки среди руин или ютились в крестьянских избах в селе, в то время как солдаты размещались где придется, радуясь наличию хоть стены, прикрывавшей от ветра. Полковые cantini'eres оборудовали кафе из уцелевшей меблировки, включая один великолепный диван из дворца, и солдаты, посиживая там и попивая кофе из самых разных сосудов, – из золота, серебра и китайского фарфора, – толковали о кампании, а по вечерам слушали, как командир бригады генерал Кольбер[143] с двумя адъютантами распевают арии из парижского водевиля.

Как люди, так и лошади убывали при такой жизни тревожными темпами, и к середине октября слова «корпус», «дивизия» и «полк», применительно к французской кавалерии, носили весьма условный характер. 3-й кавалерийский корпус, состоявший из одиннадцати полков, мог выставить в поле лишь семь сотен всадников, а 1-й конно-егерский полк из легкой кавалерии 1-го армейского корпуса – лишь пятьдесят восемь человек, да и то лишь благодаря поступившему из Франции пополнению. Эскадроны во 2-м кирасирском полку, обычно насчитывавшие по 130 военнослужащих, сократились до примерно минимум восемнадцати и максимум двадцати четырех. В саксонской бригаде генерала Тильмана осталось пятьдесят лошадей{611}.

Конский состав пребывал в ужасном состоянии, а к середине октября многие лошади были «совершенно испорчены», как описывал их поручик Хенрик Дембиньский из 5-го польского конно-егерского полка. «Хотя мы сворачивали одеяла в шестнадцать слоев, гной на их спинах просачивался насквозь, все обстояло настолько скверно, что он проступал через попоны, в результате, когда всадник спешивался, становились видны лошадиные внутренности»{612}.

Особенно удивительна здесь величайшая степень доверия, каковое даже в таких условиях испытывали солдаты к Наполеону. Сидя в лагере, когда становилось нечего делать, они бесконечно обсуждали сложившуюся обстановку. «Мы видели, что медленно погибаем, но наша вера в гений Наполеона после многих лет его триумфов настолько не знала границ, и все разговоры заканчивались заключениями о том, что он лучше нас знает, как поступать», – вспоминал поручик Дембиньский{613}.

Многие тревожились из-за расстояния от дома, из-за состояния войск, из-за нехватки еды и в целом из-за положения дел, явно принимавших скверный оборот. «Но все наши сомнения не вызывали страха – Наполеон тут», – так высказывался по данному поводу капитан Фантен дез Одоар. Среди писем, раскиданных вдоль дороги после нападения казаков на курьера, очутилось и послание графа де Сегюра, датированное 16 октября. В нем автор в самых теплых выражениях рассказывал жене о том, как любит ее и скучает о ней, и обсуждал ход программы посадок деревьев, начатых перед отбытием в поход в парке своего ch^ateau (замка){614}.

Многие пребывали в убеждении, что Наполеон задумывает марш в Индию. «Мы ожидаем скорого выступления, – замечал Бонифас де Кастеллан 5 октября[144]. – Поговаривают о походе в Индию. Мы столь полны уверенности, что даже не рассуждаем относительно шансов на успех такого предприятия, а лишь думаем о множестве месяцев марша и о времени, потребном на доставку писем из Франции. Для нас привычны непогрешимость императора и успех всех его замыслов». Другие фантазировали, как спасут девушек из султанского сераля: один мечтал о черкешенке, иной о гречанке, а третий о грузинке. «После договора о союзе с Александром, каковой хочет он или не хочет, а подпишет, как и все прочие, мы в следующем году пойдем на Константинополь, а оттуда в Индию, – писал домой один офицер. – Grande Arm'ee вернется во Францию не иначе как нагруженная алмазами из Голконды и материей из Кашмира!»{615}

В начале октября Мюрат послал своего адъютанта, неаполитанского генерала Россетти, в Москву, чтобы тот лично уведомил Наполеона относительно крайнего положения, сложившегося с кавалерией. Но Наполеон, считая русских слишком слабыми для нападения, отмахнулся от рапорта. «Моя армия в лучшем виде, чем когда бы то ни было, – заявил он Россетти. – Несколько дней отдыха очень пошли ей на пользу». Подобные выводы, вероятно, можно назвать справедливыми, если говорить о солдатах на парадах в Москве, но, безусловно, не о кавалерии в поле. 10 октября Мюрат написал своему начальнику штаба генералу Бельяру, находившемуся тогда в Москве, побуждая того довести правду до императора.

«Дорогой Бельяр, – говорил он, – мое положение отвратительно. Передо мной все силы неприятеля. От нашего авангарда ничего не осталось, он голодает и более не может отправляться на фуражировку без почти верного риска попасть в плен. Не проходит и дня, что бы я таким вот образом не терял двух сотен людей»{616}.

Наполеон не утратил проницательности и не мог, конечно же, не понимать очевидного: его стратегия с треском провалилась, а Коленкур оказался прав во всем. Но император французов не желал признавать очевидного и упорно не хотел совершать единственного логичного шага – перехода к отступлению. Наполеону не нравилась ни сама идея отступления, противная его естеству, ни последствия, которые сулил повлечь за собой уход из России для политического климата в Европе. К тому же его всегда отличала поразительная способность заставлять себя поверить в нечто просто одними своими заявлениями относительно того, будто нечто мнимое им есть права. «Во многих случаях желать чего-то и верить в это было для него фактически одним и тем же», – отмечал Луи-Антуан Фовле де Бурьенн, знавший Наполеона еще со времен совместной учебы в Бриенне{617}. А посему император продолжал придерживаться выбранной линии, твердя, что у Александра не выдержат нервы или что его, Наполеона, пресловутая удача предложит ему нечто.

Император французов читал сводки погоды, согласно которым, по-настоящему холодно в той части России становилось не ранее начала декабря, а потому не испытывал потребности торопиться. Подобно многим другим, не знакомым на собственном опыте с особенностями климата в данном регионе, он не представлял себе, насколько неожиданно и резко может измениться температура воздуха, как и того, что она лишь один из факторов наряду с ветром, водой и местностью, каковые, сложенные вместе, способны превратиться в крайне жестокого противника.

Непривычно хорошая погода в начале октября лишь усиливала его благодушие. Он дразнил Коленкура, обвиняя его в выдумках, сочиненных о русской зиме, чтобы «пугать детей». «Коленкуру кажется, что он уже замерз», – отпускал колкости император французов и не отказывал себе в удовольствии заметить, что даже в Фонтенбло осенью бывает холоднее, отвергая предложения дать войскам распоряжение озаботиться приобретением рукавиц и теплой одежды для личного состава. И не один он пребывал в пагубном заблуждении. «У нас в последние несколько дней стоит замечательная погода, только во Франции она бывает лучше в такое время года, – писал жене Даву. – В общем, люди преувеличивают суровость здешнего климата»{618}.

С каждым лишним днем пребывания Наполеона в Москве становилось все труднее уйти без потери лица, и обычно решительного императора словно бы парализовала необходимость выбирать между целым рядом крайне неприятных моментов с одной стороны и верой в счастливую звезду с другой. Он сам завлек себя в западню нелепой верой в то, что, откладывая решение, оставляет возможности для благоприятного исхода. На деле исход оставался лишь один, а потому с каждым днем промедления шансы на успех Наполеона уменьшались.

12 октября между Москвой и Можайском подвергся нападению и пленению курьер, посланный с ежедневной эстафетой из Москвы в Париж, а на следующий день противник перехватил нарочного, ехавшего из Парижа. Генерал Ферьер, проделавший длинный путь из Кадиса, попал в плен, можно сказать, у врат Москвы.[145]. Случившееся потрясло Наполеона, к тому же всю трудность сложившегося положения словно бы подчеркнул первый легкий снегопад, 13 октября покрывший сверкающим белым одеялом развалины Москвы и прилегавшую к ней местность.

«Давайте-ка поспешим, – проговорил император, посмотрев на снег. – Мы должны встать на зимние квартиры в течение двадцати суток»{619}. Решение созрело поздновато, но ни в коем случае не слишком поздно. Смоленск, где имелись кое-какие запасы снабжения, находился всего в десяти или двенадцати днях пути от Москвы, а надежные и изобиловавшие всем базы в Минске и Вильне – соответственно, в десяти и пятнадцати от Смоленска. Достигнув их, армия в достатке получит продовольствие и все прочее, будет находиться в безопасности на дружественной территории и сможет принимать пополнения из депо, устроенных в Польше и Пруссии. Весной император французов получил бы шанс наступать на Санкт-Петербург или в любом другом направлении по своему выбору.

Отступление всегда являет собою рискованное предприятие, ибо чревато превращением в бегство, но есть способы ограничить деструктивное влияние негативных факторов. В данном же случае следовало обеспечить максимальную степень подвижности за счет марша налегке. Только такой вариант дал бы Наполеон инициативу, пусть даже и на отходе. К тому же необходимость бросать поклажу на пути снижает боевой дух отступающих войск, одновременно поднимая настрой преследователей. Соображения целесообразности посему требовали послать вперед максимально больше или же, напротив, оставить при уходе все лишнее в плане людей и снаряжения.

Но, как во всех аспектах описываемого похода, политические императивы мешали Наполеону выбрать курс, диктуемый соображениями военного свойства, если уж не сказать разума. Изначальная установка – расчет на мирное соглашение как результат занятия им Москвы – заставляла рассматривать город не в качестве передовой позицию, а как базу. Транспортабельных раненых под Бородино везли на лечение в Москву, а не в Смоленск и Вильну. Наступило уже 5 октября, когда император французов отдал распоряжения постепенно отправить подлежащих перевозке раненых, находившихся в Можайске, Колоцком и Гжатске, в Смоленск, и только 10 октября первый конвой с ранеными вышел из Москвы. Начни он данный процесс всего неделей раньше, тысячи военнослужащих всех званий могли бы благополучно уцелеть. Те, кого вывезли в первую неделю октября, спокойно и в пристойных условиях проделали весь путь до Парижа. Стендаль, выехавший из Москвы с колонной раненых 16 октября, без проблем добрался до Смоленска. Казаки пытались щипать конвой, но действовали не настолько навязчиво, чтобы помешать будущему романисту читать «Lettres» («Письма») мадам дю Деффан[146]. Не отправили вперед даже трофеи: знамена, регалии и сокровища из Кремля, огромный серебряный с позолотой крест, снятый по приказу Наполеона с купола колокольни Ивана Великого с намерением поставить его в Париже.

Вместо создания резервов вдоль по линии пути отступления Наполеон вызывал все наличные подкрепления к себе. Только 14 октября, на следующий день после первого снега, он отдал приказы более не посылать войска в Москву, но направлять их в Смоленск, и если раненых из Москвы начали вывозить немедленно, их товарищей из Можайска и Колоцкого только 20 октября, а находившихся в Гжатске – и вовсе лишь двое суток спустя.

Раненых более серьезно, которых насчитывалось не менее 12 000 чел., стоило бы и вовсе не трогать, как и намеревался доктор Ларре. Он даже оставил при них медицинские команды, пополненные французскими жителями Москвы. Поступивший приказ везти всех привел в ужас доктора де Ла Флиза, поскольку он хорошо осознавал перспективу: даже если они не будут насажены на пики рыскавших всюду казаков, в большинстве своем – умрут просто-напросто от тряски в дороге{620}.

Датой своего выхода из Москвы Наполеон назначил 19 октября, но позднее перенес ее на 20-е число. Однако даже и тогда различные политические соображения негативно сказывались на приготовлениях. Он мог бы отступать прямо по пути, каким пришел к Москве, более прямом, хорошо знакомом, в чем заключалось преимущество, к тому же прикрываемом французскими частями и стоявшими тут и там снабженческими депо. Единственный недостаток дороги заключался в том, что местность вдоль нее обе армии уже разорили ранее, а потому она не могла дать много припасов. Посему Наполеон попросил генерала Бараге д'Илье, находившегося под Смоленском, обозначить две боковые дороги, с целью дать возможность каким-то частям пройти по нетронутым ареалам.

Однако избрать тот же путь назад было равносильно признанию самого факта – Наполеон отступает. Он рассматривал вариант марша в северо-западном направлении, через Волоколамск, что давало ему возможность раздавить отряд Винцингероде и соединиться с Виктором и Сен-Сиром у Витебска, а оттуда – нанести удар по Витгенштейну или, если будет необходимо, отступить на Вильну. Данный вариант давал преимущество за счет создания угрозы Санкт-Петербургу, каковая чего доброго стала бы последней каплей в чаше терпения Александра. Император французов мог избрать южное направление, ударить по Кутузову, а потом следовать на Минск через Калугу или Медынь.

В данном варианте имелся существенный изъян: даже если бы Наполеон разбил Кутузова, а потом пошел на Смоленск, все выглядело бы так или иначе как бегство. А потому Наполеон занимал себя возможностью сначала нанести врагу поражение, а потом вернуться в Москву. Посему вместо эвакуации города он отдал приказы Даву, Мортье и Нею с их корпусами сосредоточить трехмесячный запас пайков и шестимесячный – консервированной капусты, принять меры для улучшения обороноспособности Кремля и превращения всех монастырей в опорные пункты, где предстояло разместить вооруженных ружьями безлошадных кавалеристов «на время отсутствия войск». Выступая в поход, он оставил в Москве и значительную часть двора{621}.

«Возможно, я вернусь в Москву, – писал Наполеон 18 октября командующему артиллерией, генералу Ларибуасьеру, обеспокоенному по поводу огромного количества собранного там снаряжения. – А потому не надо уничтожать ничего из того, что можно использовать». Когда в конечном итоге Москву пришлось все-таки оставить, Ларибуасьеру перед выступлением пришлось избавляться от пяти сотен зарядных ящиков, 60 000 ружей и нескольких сотен тысяч мер пороха. В отсутствие достаточного количества лошадей, необходимых для транспортировки орудий, генерал хотел уничтожить и бесполезные 3-фунт. и 4-фунт. орудия, но, как показалось Наполеону, подобное действие уж точно будет пахнуть поражением{622}.

Императору следовало бы отослать всю безлошадную кавалерию в тыл. К моменту вступления французов в Москву таких воинов насчитывалось уже несколько тысяч, и полку их прибывало день ото дня. Вместо того он приказал сформировать из них пешие части, вооруженные карабинами. Проку вышло мало. Всадники не умели и не хотели сражаться в пехоте, у них отсутствовала соответствующая выучка, да и откуда было взяться esprit de corps в таких частях? «Худший пехотный полк куда действеннее, чем четыре полка спешенной кавалерии, – писал Бонифас де Кастеллан. – Они кричат, точно ишаки, что-де не приспособлены для такой работы»{623}.

Эскадронный начальник Антуан-Марселен де Марбо, командовавший 23-м конно-егерским полком во 2-м армейском корпусе маршала Гувьона Сен-Сира[147], не выполнил приказа держать безлошадных солдат вблизи передовой и отослал их в Варшаву, зная, что там они могли раздобыть себе коней. В результате, в конце кампании его полк имел в строю 250 всадников на хороших лошадях, в то время как все спешенные кавалеристы, оставшиеся у Сен-Сира, угодили в плен. «Было бы так просто отсылать людей летом и осенью в Варшаву, где в ремонтных депо имелось полно лошадей без наездников», – писал Марбо{624}. Отправь Наполеон в тыл безлошадных кавалеристов хоть на неделю раньше основной армии, он бы не остался без конницы, нехватка которой из раза в раз лишала его побед в 1813 и 1814 гг.

Кроме того, Марбо еще в начале сентября велел своим конным егерям раздобыть у местных крестьян тулупы из плохо выделанной овчины, чем спас жизнь очень многим из них. Полковник польских шволежеров-улан гвардии поступил таким же образом, а Коленкур, как обер-шталмейстер, велел всем всадникам, грумам и возницам под его командованием запастись не только овчинными тулупами, но также варежками и меховыми шапками{625}.

И другие офицеры выказывали сходную предусмотрительность, но, к сожалению, обычно только касательно самих себя, облачаясь в добрые, но неказистые меховые одежды (в строгом контрасте с модными штучками для дам далеко дома), в подбитые мехом бахилы, рукавицы и в меховые шапки. Аджюдан-унтер-офицер Хенкенс из 6-го конно-егерского полка принес кусочки меха одному из солдат, портному в гражданской жизни, чтобы тот сделал ему жилет для ношения под формой. Полковник Парге с гордостью сообщал жене о раздобытой им паре сапог-бурок на медвежем меху. {626}

Дальновидный капитан Луи Бро из Конно-егерского полка гвардии не собирался испытывать судьбу. «Я купил двух маленьких казачьих лошадей, привыкших обходиться соломой и хвоей с елей и сосен. Они несли мои личные запасы из ста килограммов съестного, в основном шоколада и водки. Как я предполагал, мой измотанный французский конь долго не протянет. Две лошади со стальными подковами смогли донести меня до Немана. Кроме того я разжился плащом на лисьем меху и шапкой, валенками и брусками камеди, позволявшими в любую минуту развести огонь»{627}.

Луи Ланьо, старший хирург 3-го (голландского) полка пеших гренадеров гвардии, позаботился обеспечить себя небольшой палаткой, изготовленной в Москве, в которой сам он и три сослуживца спали потом в относительном комфорте и тепле даже в самые холодные ночи – вчетвером там было довольно уютно. А офицер гвардейской артиллерии Антуан-Огюстен Пьон де Лош, только что повышенный в звании до батальонного начальника, и вовсе приготовился на все случаи жизни.

В свою маленькую повозку он упаковал сто больших лепешек, мешок муки, три сотни бутылок вина, где-то двадцать или тридцать бутылок рома и прочего крепкого спиртного, десять фунтов чая, десять фунтов кофе, множество свечей, и «в случае ухода на зимние квартиры к востоку от Немана, что казалось мне неизбежным, ящик с довольно дорогими изданиями работ Вольтера и Руссо, “Истории России” Леклера, труда на ту же тему Левека, пьес Мольера, книг Пирона, de l''Esprit des Lois[148] и прочих, как та же Histoire philosophique Рейналя[149], причем все в белой телячьей коже и с позолоченной отделкой переплета»{628}.

В то время как люди, подобные вышеназванным, оказались достаточно рассудительны и позаботились снабдить себя средствами выживания, сверху – даже на корпусном или дивизионном уровне – не поступил ни один приказ о соответствующих мерах по подготовке личного состава к грядущим действиям. Хорошие командиры вроде Даву побеспокоились хотя бы о починке солдатского обмундирования и башмаков, но и не более. И какие бы другие усилия они ни предпринимали потом, все сводилось на нет одним упущением, обошедшимся в десятки тысяч жизней и превратившим потенциально упорядоченный отход в трагический разгром.

С самого дня прибытия польских частей в Москву они, готовясь к зиме, начали ковать коней подковами с острыми шипами. Поляки советовали своим французским товарищам поступить подобным же образом, но все рекомендации, точно горох от стены, отлетали от завесы галльской беспечности. «Упрямство и высокомерие французов, кои после стольких войн чувствовали себя знавшими все лучше всех и не нуждавшимися ни в каких советах, помешало им подковать коней подковами с шипами», – писал польский офицер Юзеф Грабовский, прикомандированный к императорской ставке. К счастью для Наполеона, обер-шталмейстер Коленкур, переживший не одну, а несколько русских зим, взял на себя заботу должным образом подковать всех лошадей придворной и военной свиты императора. Однако когда императору посоветовали распорядиться о том же по всем войскам, он отмахнулся от предложения – с фатальными последствиями для армии и, в итоге, для себя{629}.


17
Марш неведомо куда

Военный успех Наполеона в прошлом основывался на умении быстро схватывать обстановку и, сделав анализ ситуации, действовать четко и стремительно. Однако с момента отправления на так называемую «Вторую Польскую войну» он то и дело демонстрировал поразительную неспособность к верным выводам и решительным поступкам. Для объяснения такого явления существовали, вероятно, многие причины, но, вне сомнения, одной из них выступали сложности с постижением устремлений противника – его целей и задач.

Русские потратили полтора года для развертывания войск и подготовки к наступлению, но с началом войны вдруг принялись отступать. На первых порах Наполеон ждал какой-то западни, а затем предположил, будто русские избегают сражения из страха потерпеть поражение. Он так и не узнал, что во многом поведение неприятеля объяснялось хаосом и интригами в русской ставке. Затем неприятельские войска все-таки остановились и дали ему бой при Бородино, он победил их и, поскольку противник бросил древнюю столицу, счел его разбитым. Пассивность Кутузова на протяжении следующих нескольких недель видимо подтверждала подобные выводы и, подарив императору французов ложное чувство уверенности, в конечном итоге внесла свою важную лепту в его поражение.

Более романтично настроенные историки пытались приписать бездеятельность русского фельдмаршала хитроумной уловке, рассчитанной на создание у Наполеона ложного чувства успокоенности с целью задержать французов в Москве максимально дольше, а затем позволить ужасной русской зиме покончить с ними. Возможно, такая затея и в самом деле имела место. Или же Кутузов попросту не знал, как поступить и опасался сделать неправильный шаг. Скорее всего. Таким именно образом и рассуждали многие в его ставке.

Вскоре после прибытия под Тарутино фельдмаршал начал получать пополнения. На протяжении летних месяцев 174 800 солдат регулярных войск, 31 500 – иррегулярных, в основном казаки, и 62 300 ополченцев влились в действовавшие против Наполеона армии, и львиную долю вышеназванных человеческих ресурсов получил Кутузов. Его армия становилась сильнее с каждым проведенным в лагере днем, и за четыре недели, проведенные в Тарутинском лагере, войско из не более чем 40 000 измотанных и деморализованных солдат выросло до 88 386 чел. в регулярных частях при 622 орудиях. Помимо них в распоряжении Кутузова имелись еще 13 000 донских казаков и 15 000 казаков из прочих мест, плюс башкирская конница{630}. Русский главнокомандующий осознавал, что, по мере укрепления его армии, части и соединения французов, напротив, слабеют. Каждый день дозорные приводили в лагерь десятки французских фуражиров, мародеров и дезертиров, от которых он узнавал о том, сколь сильно страдает Grande Arm'ee от острой нехватки корма для коней и свежей еды для людей и о значительном упадке боевого духа противника. Кутузов по мере возможности вносил и свою лепту в те деструктивные для неприятеля процессы за счет применения созданных им «летучих отрядов». Они рыскали по окраинам занимаемого французами ареала, ловили любого, кто осмеливался высунуться оттуда, а иногда неожиданно набрасывались и захватывали малое подразделение или снабженческий обоз. Всего за пять недель сидения в Москве французы потеряли по причинам такого рода 15 500 чел{631}.

Но Кутузов не спешил переходить к регулярным военным действиям. Генеральный план Александра, доставленный из Санкт-Петербурга полковником Чернышевым и предусматривавший полное окружение Наполеона по его выходу из Москвы соединенными силами армий Кутузова, Тормасова, Чичагова, Витгенштейна и Штейнгейля, в Главной квартире фельдмаршала почтительно изучили и положили на полку, поскольку считали русские войска пока слишком слабыми и не готовыми мериться силами с французами{632}.

Мнение это вполне справедливо, ибо, если не считать выигранного для измотанных солдат времени на отдых и обучение вновь прибывших новобранцев, Кутузов почти ничего не сделал для подготовки к наступательным действиям. Он слил воедино 1-ю и 2-ю армии, оставив Барклаю пустой титул командующего, но лишив реального дела. Фельдмаршал продолжал сеять вокруг хаос своим оригинальным стилем командования, в чем ему умело и энергично помогал новый начальник штаба, генерал Коновницын, проводивший дни за курением трубки и болтовней с братьями-офицерами, но, согласно Маевскому, одному из порученцев Кутузова, не отдававший никаких приказов.

«Опасаясь за свою репутацию, Коновницын стремился, как казалось, выглядеть очень деятельным, но, не будучи в состоянии охватить всего в целом, верно предположил, что хорошее припишут ему, а плохое ляжет на фельдмаршала, – отмечал Маевский. – Хотя, похоже, и Кутузов прибегал к той же тактике, но с противоположной целью». Коновницына от всей души ненавидел Ермолов, по-прежнему остававшийся начальником штаба при Барклае, который формально командовал объединенной армией. Находя атмосферу в ставке крайне ядовитой, тот переселился в деревню на некотором отдалении от лагеря и приезжал оттуда только по вызову{633}.

В конце сентября, утратив терпение далее выносить сложившуюся обстановку, Барклай написал длинное и слезное письмо царю, в каковом извещал монарха, что армия находится под началом ничтожества и «разбойника», и попросил отстранить его самого от командования. «Мое здоровье разрушено, а моральные и физические силы кончились», – так объяснял Барклай собственную позицию. Он чувствовал несправедливость по отношению к себе: его стратегия полностью себя оправдала, но никто не воздал ему должных заслуг. Он спас ситуацию при Бородино, но ни один человек не желал признавать сего факта. Словно бы в добавление ко всем обидам, когда Барклай, оставив, наконец, армию, проезжал через Калугу, толпа забросала его карету камнями{634}.

Однако отъезд Барклая не способствовал снижению накала страстей в русской ставке. Беннигсен, надеявшийся получить назначение на командование вместо Кутузова, закрутил интригу с обвинениями фельдмаршала в бездействии, небрежении обязанностями и трусости. И пусть старый главнокомандующий все так же пользовался огромным уважением простых воинов, даже младшие офицеры начинали теперь задаваться вопросом, а не присутствует ли и в самом деле некое рациональное зерно в точке зрения Беннигсена и его сторонников. После нескольких недель отдыха они изнывали от скуки и рвались в бой, в то время как циркулировавшие по лагерю слухи только больше будоражили их. «Я так долго слушал множество мнений и тревожных сплетен, что больше не знаю, во что и верить», – записал в дневнике поручик Александр Чичерин{635}.

Известие о занятии Мадрида британцами достигло Тарутинского лагеря в начале октября, но за бурными излияниями радости последовал вопрос: почему же в таком случае, пока другие сражаются с французами, сами русские сидят на одном месте? Давний призрак измены и так никуда не исчезал вовсе, когда же к русским пикетам вышел французский штабной офицер с письмом от Бертье к Кутузову, привидение начало обретать реальные очертания. Как говорилось в послании, генерал Лористон прибыл в лагерь Мюрата с просьбой к фельдмаршалу о беседе. Кутузов согласился встретиться с Лористоном на ничейной земле между двумя армиями в полночь, вне всякого сомнения, надеясь сохранить разговор в тайне.

Но слухи быстро разлетелись по русскому лагерю, и Беннигсен, убедивший себя в готовности начальника пойти на какую-то сделку с французами, известил о затевающемся рандеву Уилсона. Английскому сплетнику большего импульса и не требовалось – он отправился прямо в квартиру Кутузова, где принялся разглагольствовать, будто бы фельдмаршал идет против воли царя и предает русское дело. Какого бы мнения о докучливом бритте ни держался русский главнокомандующий, ему пришлось отказаться от планов и послать вместо себя царского генерал-адъютанта князя Петра Михайловича Волконского, недавно прибывшего из Санкт-Петербурга. Лористон, обескураженный неявкой Кутузова на назначенную встречу, заявил, что имеет письмо от Наполеона к русскому главнокомандующему и должен вручить его лично. После некоторых проволочек Лористона в конечном итоге препроводили в русский лагерь и в избу, где жил Кутузов.

Задача миссии Лористона заключалась в получении разрешения на свободной проезд к царю в Санкт-Петербург. Кутузов ответил, что не имеет полномочий дать такое разрешение, а потому в его силах только написать государю и передать просьбу французов. Лористону и Наполеону предстояло терпеливо ожидать ответа. Лористон спросил, нельзя ли установить режим прекращения огня на период ожидания. Он к тому же предложил произвести обмен пленными и принять меры по ограничению насилия, все нараставшего в действиях с обеих сторон. Кутузов говорил вежливо, но ни на что не соглашался, указав, между прочим, что не захватчикам сетовать на поведение ограбленного населения. Французская миссия закончилась ничем. Однако она обратила языки против фельдмаршала – тому даже пришлось приказать арестовать одного офицера за распространение слухов о будто бы ведущихся главнокомандующим переговоров с французами, – и стоила ему строгого упрека от Александра I, отдавшего четкие распоряжения не вступать ни в какие сношения с неприятелем{636}.

Александр побуждал Кутузова атаковать выдвинутые части французской армии и не понимал, почему фельдмаршал не ударит на Мюрата, стоявшего лагерем у Винково{637}. Беннигсен, Ермолов, Платов, Багговут и прочие тоже уговаривали Кутузова ухватиться за благоприятную возможность и уничтожить эти формирования, насчитывавшие около 25 000 чел., поскольку те стояли прямо под носом у русских и к тому же совершенно не заботились о мерах предосторожности, каковые надлежит соблюдать перед лицом противника. Учитывая рост численности русских войск, достигших более 100 000 чел., такая операция обещала стать развлекательной прогулкой. Кутузов успешно держал оборону против советчиков, но не смог, в итоге, игнорировать желание всей армии, вследствие чего согласился.

Он назначил датой наступления 17 октября, но сделал это поспешно и при обычном небрежении нормальными каналами передачи распоряжений. Ермолова своевременно не нашли и не озадачили доведением до командиров ряда частей соответствующих приказов (возможно потому, что вызывал его Коновницын). В результате, когда Кутузов отправился принимать руководство боевыми действиями, в половине формирований все преспокойно занимались обычными рутинными делами: заготовкой провизии и приготовлением пищи, а не строились для битвы. Фельдмаршал пришел в неописуемую ярость и принялся грозить страшными карами Ермолову и многим другим, после чего вынужденно перенес наступление на следующий день.

Но 18 октября Кутузов вовремя не явился, а потому атаку возглавил Беннигсен. Багговут двинулся против левого фланга Мюрата, в то время как Орлов-Денисов устремился на правый. Действия противника совершенно застигли французов врасплох, и казаки Орлова-Денисова ворвались в лагерь 2-го кавалерийского корпуса генерала Себастьяни, пока почти все находившиеся там еще спали, захватив сотни пленных. Остальные французские кавалеристы вскочили на лошадей и бежали.

Вместо того чтобы развить успех, казаки принялись грабить вражескую лагерную стоянку, позволив французам собраться и контратаковать. Однако они все равно оказались окруженными превосходящими силами неприятеля. Но русские никак не использовали выгодную обстановку. Корпус Милорадовича топтался на месте, а просьба Беннигсена к Кутузову о присылке подкреплений осталась без ответа. И вот пока самые разные русские части бессмысленно маневрировали по полю, французы, сгруппировавшись за сильным заслоном корпуса Понятовского, отступили в порядке.

Предполагаемая прогулка окончилась фиаско, и пусть французы потеряли около 2500 чел., тридцать шесть пушек и один полковой штандарт[150], русские недосчитались более тысячи человек, в том числе и генерала Багговута[151]. Они хвастались, будто король Неаполя бежал с такой поспешностью, что оставил им весь гардероб и столовое серебро[152]{638}. И все же они не сумели разгромить ни одной французской части. К тому же эпизод осложнил и без того конфликтную обстановку в русском командовании. Кутузов назвал Беннигсена «imbecile»[153] и «рыжим трусом» (подразумевая здесь под словом «рыжий» еще и клоуна), а тот отвечал в подобном же духе{639}.

Разочаровывающий исход боевого соприкосновения ни в коей мере не помешал Кутузову, которого никто и не поле боя-то не видел, раструбить всем и каждому о том, сколь замечательно он ударил на войска Мюрата числом в 50 000 чел. и вдребезги разбил их. Французы «бегут, как зайцы», – писал фельдмаршал в одном письме. Победная реляция, отправленная в Санкт-Петербург, была настолько хвастливой, что в честь победы двое суток гремели салюты, и сияла иллюминация, а царь наградил главнокомандующего именной шпагой с лавровыми листьями{640}.

Но продолжения не последовало. Офицеры ругались, а солдаты удивлялись, почему их не ведут на французов, но поскольку становилось холоднее, они принялись рыть себе землянки. Кутузов, как начинали думать многие, и в самом деле боялся давать бой Наполеону. Николай Дурново, офицер из штаба Беннигсена, жаловался, что Кутузов «просто боится сделать малейшее движение: он сидит в Тарутино, как медведь в своей берлоге, и не хочет оттуда выйти», в то время как французы очень уязвимы перед любой атакой. «Это нас всех приводит в ярость»{641}.

Когда русские развернули наступление на Мюрата при Винково, Наполеон находился в Кремле, где давал смотр 3-му корпусу Нея. «Парад был хорош, насколько позволяли обстоятельства, – писал полковник Раймон де Монтескью-Фезансак, 4-й линейный полк которого тоже участвовал в построении[154]. – Полковники превзошли себя, чтобы представить свои полки в лучшем свете, и никто, кто видел солдат, не мог предположить, сколько испытаний выпало и продолжало выпадать на их долю». Вскоре после полудня на плац галопом примчался адъютант Мюрата, лейтенант Беранже, и поставил императора в известность о случившемся под Винково. «Пусть и не будучи напуган, Наполеон, тем не менее, очень встревожился», – отмечал Боссе. Он наскоро провел смотр, раздавая кресты Почетного Легиона и повышения в званиях, а потом вернулся в свои покои, откуда принялся рассылать приказы о начале назначенной на завтра эвакуации. «Он все время открывал дверь в комнату, где ждали дежурные, вызывая то одну, то другую персону, говорил быстро и не на единое мгновение не оставался спокойным, – писал Боссе. – Не успел сесть за завтрак, как снова вскочил. Он вкладывал столь много срочности во все замыслы и планы, что я подумал, будто пагубные последствия длинного сидения в Москве внезапно прояснились для него в тот день». Когда Наполеон тем вечером оставил Кремль, к нему вернулось обычно спокойствие, и он казался более бодрым, чем бывал в последнее время{642}.

Полк Фезансака выступил в ту же ночь. По пути полковник со злостью отметил, что другая часть, тоже отправлявшаяся на марш, подожгла запасы провизии и фуража, которые не могла взять с собой. «У нас оставалось место в некоторых из фургонов, – писал Фезансак, – а нам приходилось смотреть, как огонь пожирает съестное, тогда как оно могло бы спасти нам жизнь». Такая скверная организация сулила большую беду впереди{643}.

Но многие солдаты были чересчур счастливы сняться с места или же слишком заняты приготовлениями, чтобы думать о чем-нибудь еще. «Мы мчались в наши квартиры, сворачивали парадную форму и с удовольствием переоблачились в походное обмундирование, – отмечал Сезар де Ложье в дневнике. – Все пришло в состоянии возбуждения, на лицах читается радость из-за предстоящего ухода отсюда. Единственная вещь печалит нас – придется отставить неспособных идти товарищей. Иные из них предпринимают сверхчеловеческие усилия, чтобы последовать за нами. В пять часов под гром барабанов и громкую музыку мы маршируем по улицам Москвы… Москва! Мы так хотели добраться до нее, но оставляем без сожаления. Думаем о родной земле, об Италии, о наших семьях, которые увидим скоро, в конце этой славой экспедиции»{644}.

Волнение, начавшееся в городе при известиях о предстоящем выступлении французов, распространилось с небывалой быстротой. Значительное количество гражданских лиц, опасавшихся расправы со стороны толпы сразу после ухода французских войск, последовали за ними. И пусть они по большей части принадлежали к французской колонии, в их числе находились и другие иностранцы, в том числе и, по крайней мере, одна англичанка, жена польского купца. Кроме того, среди уезжавших попадалось немало русских, в особенности женщин и мелких преступников, связавших свою судьбу с французами или оказавшихся в каких-то отношениях с ними. Их поспешные приготовления в последнюю минуту лишь добавили смятения на фоне паковавших вещи солдат. Город быстро наполнился мелкими торговцами, старавшимися не пропустить момент и скупить предметы, которые французы не смогут увезти с собой, и крестьянами из близлежащих сел и деревень, бросившимися рыскать в поисках каких-нибудь предметов – вдруг что-то перепадет и на их долю. Но солдаты Grande Arm'ee не собирались бросать ничего ценного.

Одним из пагубных последствий пожара стал тот факт, что многие солдаты набрали большое количество добычи, каковая, как они рассчитывали по возвращению в Западную Европу, позволит им сколотить капитал. Вероятно, не менее восьми тысяч человек бросили места в строю, чтобы присматривать за телегами и вьючными животными, перевозившими их сокровища. Однако вернуться домой представлялось возможным только под защитой армии, движение которой они же и затрудняли на каждом шагу.

Даже дисциплинированные солдаты упорно старались держаться за добытое с трудом добро, как показывает случай того же сержанта Бургоня. В его ранце помещались несколько фунтов сахара, а также рис, сухари, полбутылки ликера, платье китайского шелка, вышитое серебряной и золотой нитью, несколько небольших предметов из серебра и золота, парадная форма, длинная женская амазонка орехового цвета, подбитая зеленым бархатом, две резные серебряные тарелки, одна с изображением суда Париса, а другая – Нептуна на колеснице, несколько медальонов и украшенная бриллиантами орденская звезда какого-то русского князя. В большом мешке, висевшем на плече, он нес серебряный медальон с образом Христа, вазу китайского фарфора и ряд других предметов. И все это сверх полной амуниции, пары запасных башмаков и шестидесяти патронов. «Прибавьте сюда большой запас здоровья, веселости, доброй воли и надежду нанести визиты дамам в Монголии, Китае или Индии, и вы сможете представить себе сержанта-велита императорской гвардии», – заключал он. После первых миль пути Бургонь остановился на обочине и перебрал свои сокровища, соображая, с чем лучше расстаться для облегчения ноши. Он остановился на панталонах парадной формы{645}. Другие избавлялись от патронов и принадлежностей для чистки ружей. Стараясь освободить побольше места в зарядных ящиках, артиллеристы выбрасывали снаряды, а ротные фуры очищались от наковален, подков и гвоздей, чтобы было где везти нажитое ковочным кузнецом добро.

«Любой, кто не видел французской армии при выходе из Москвы, вряд ли сможет сполна представить себе, как должно быть выглядели войска Греции и Рима, возвращавшиеся из Трои и Карфагена», – писал Пьер-Арман Барро. По мнению Сегюра, армии больше походила на татарскую орду после удачного набега. Солдаты кряхтели под тяжестью раздувшихся ранцев и звенели золотыми и серебряными вещицами, подвешенными к перевязям. Повозки полкового обоза заполняли неуставные узлы. Промежутки между частями на марше занимали всевозможные фуры и телеги со всякой всячиной, тут же попадались тачки и каталки, которые тянули или толкали русские крестьяне, ставшие и сами частью добычи, а вперемешку с ними катили изящные кареты и ландо, часто с упряжками из маленьких косматых cognats. Повозки катились по три или четыре вряд посреди толп солдат, побросавших оружие или обмундирование, слуг и лагерных попутчиков. «Не стало больше армии Наполеона, она превратилась в войско Дария, возвращавшееся из дальнего похода, более прибыльного, чем славного», – так описывал виденное им граф Адриен де Майи{646}.

Настроение можно назвать кипучим, а открывавшиеся глазу сцены напоминали многим маскарад или карнавал. Майи с удивлением наблюдал за выездом из Москвы семейства французского купца. «Дамы были одеты, точно парижские bourgeoises[155], собравшиеся на пикник в Венсенский лес или Роменвиль», – писал он, добавляя, что видел на одной из них розовую шляпку с отделкой из шелка, розовый атласный жакет и белое платье с декоративным кружевом и белые же атласные туфли{647}.

Полковник Любен Гриуа с трудом верил своим глазам. «Густые колонны, состоявшие из солдат с разным оружием, шли без всякого порядка, слабые, тощие лошади с трудом тащили артиллерию. Люди, со своей стороны, были полны здоровья и силы, поскольку на протяжении шести недель не знали недостатка в съестном. Генералы, офицеры, солдаты, комиссары – все задействовали любое средство для транспортировки с собой всего накопленного. Изящнейшие кареты, крестьянские телеги, фургоны с впряженными в них маленькими лошадьми местных пород, перегруженные багажом, катились посередине колонн, в полном хаосе перемежаясь с ездовыми конями и тягловыми животными. Солдаты сгибались под тяжестью поклажи. Бросить хоть что-нибудь из добычи представлялось слишком жестоким. Но нет-нет да приходилось им отваживаться на это. С самого первого дня поклажу оставляли по обочинам дорог вместе с экипажами, когда впряженные в них лошади больше не могли тянуть их. Масса людей, животных и повозок более походила на миграцию народа, чем на организованное войско»{648}.

По разным оценкам, количество транспортных средств невоенного назначения, сопровождавших войска Наполеона при оставлении ими Москвы, варьируется от 15 000 до 40 000 единиц, а число гражданских лиц, включая слуг, достигало, вероятно, 50 000 чел{649}. Армия влекла и тянула за собой необычайное количество всего постороннего. Помимо снижения скорости движения и создания пробок на дорогах, такое положение производило глубоко деморализующее воздействие. Солдаты больше думали о добыче, нежели о предстоящих боях, что вносило элемент боязни в их души и отвлекало от дела, подтачивая единство даже самых лучших частей.

Фактическое количество вооруженных людей в распоряжении Наполеона на момент выхода из Москвы составляло не более 95 000 чел., а вероятно и того меньше. По свидетельству Марка-Эли-Гийома де Бодю, бывшего в то время капитаном и адъютантом Бессьера, большинство молодых солдат погибли или умерли по дороге к моменту, когда Grande Arm'ee достигла Москвы, в результате чего остались только самые крепкие и закаленные. Такое утверждение, безусловно, верно в отношении пехоты. Солдаты не только отдохнули, но и восстановили силы за счет регулярного питания, к тому же они привели в порядок обмундирование и обувь. По мнению доктора Буржуа, войска пребывали в отличной форме. «Они шли весело и громко распевали песни», – отмечал граф де Майи{650}.

На капитана Франсуа Дюмонсо из 2-го полка шволежеров-улан гвардии произвели впечатление итальянцы принца Евгения, смеявшиеся и певшие при выступлении из Москвы. «Эти солдаты выглядели добрыми бойцами, – писал он. – Было очевидно, что они вполне оправились после перенесенного напряжения. Воины казались веселыми и готовыми ко всему». Данное мнение подтверждал и сам принц Евгений. Он тоже высоко оценивал состояние корпуса, хотя численность его из изначальных почти 45 000 чел. сократилась до 20 000 пехотинцев и двух тысяч всадников{651}.

Войска, дислоцированные дальше всех от Москвы, пребывали и в худшем состоянии. После Винково в 5-м корпусе Понятовского оставалось не более четырех тысяч измотанных людей. Вестфальцы Жюно, квартировавшие в Можайске, перестали представлять собой боевые формирования. Но в то время как кавалерия гвардии, хотя лошади и не дотягивали до нормы, выглядела сносно, а некоторые части легкой конницы, приданные разным корпусам, годились для боя, от некогда блистательной группировки Мюрата остался один только призрак.

В нескольких милях от Москвы генерал Рапп увидел остановившегося на обочине Наполеона и подъехал к нему. «Итак, Рапп, мы будет отходить к границам Польши по калужской дороге, – произнес император. – Я займу хорошие зимние квартиры. Надеюсь, Александр согласится на мир». Рапп заметил, что зима обещает выдаться холодной, и условия для жизни будут тяжелыми, но Наполеон отмел его возражения. «Сегодня 19 октября, а посмотрите, какая замечательная погода, – сказал он. – Ну, верите теперь в мою звезду?» Но, как чувствовал Рапп, то была лишь показная беззаботность, и отмечал: «Его лицо носило печать беспокойства»{652}.

Веселое настроение солдат, выходивших из Москвы, быстро улетучивалось по мере того, как приходилось с трудом пробираться по запруженным дорогам, стараясь следить, как бы не оказаться сброшенными в канаву тысячами повозок. Всякий раз, когда войско доходило до моста или узкого прохода, возникали распри из-за права превосходства, в ход шли кулаки, а то и штыки, не говоря уже о проклятиях на дюжине языков. Большинство мостов в тех краях представляли собой длинные сосновые стволы, переброшенные через овраги или ручьи и иногда поддерживаемые одной или двумя опорами, тогда как более короткие круглые бревна лежали поперек, образуя настил, который посыпали соломой и забивали землей, чтобы добиться ровной поверхности. Если одно из бревен сгнивало или переламывалось, остальные раскатывались вперед и назад, ноги людей и лошадей попадали в промежутки между ними, точно в ловушки, и ломались, особенно когда другие напирали и пытались продвинуться дальше. 22 октября хляби небесные разверзлись, и дорога превратилась в грязевое море. Приходилось оставлять все больше повозок, выбрасывать один за другими из ранцев громоздкие предметы, а колонны растягивались по мере того, как все больше отставших от своих частей солдат не догоняли их.

Наполеон двигался в южном направлении по Старой Калужской дороге, стремясь прямиком к лагерю Кутузова у Тарутино, в то время как принц Евгений с 4-м корпусом шел по Новой Калужской дороге чуть к западу. Можно лишь гадать о намерениях Наполеона. Вероятно, сам он собирался поквитаться за поражение при Винково путем нанесения удара по всей русской армии, а задача принца Евгения состояла во фланговом маневре. Но если так первоначально и задумывалось, император французов изменил план и через два дня после выступления из Москвы, 21 октября, повел основные силы через целину в западном направлении на Новую Калужскую дорогу и соединился с Евгением около Фоминского. После чего приказал тому быстро выдвинуться и захватить небольшой городок под названием Малоярославец, господствовавший над переправой через реку Лужа.

Наполеон также послал маршалу Мортье, находившемуся с гарнизоном в Москве, приказ оставить ее и отходить на Можайск. Кроме того, он распорядился о вывозе всех оставшихся в городе раненых, включая и тех, кого прежде считали непригодными к транспортировке. «Я не могу настаивать погрузить всех еще остающиеся в госпиталях солдат на повозки Молодой гвардии, спешенной кавалерии и на все прочие, каковые только найдутся, – писал он. – Римляне награждали гражданскими венками тех, кто спасали своих сограждан. Маршал герцог Тревизский [Мортье] заслужит столько их, сколько воинов спасет». Император наказал ему не бояться перегружать повозки, ибо в Можайске найдутся свежие лошади и пустые снабженческие фуры. Он отдавал предпочтение в первую очередь офицерам и унтер-офицерам и французам. В последних строках, стараясь сделать призыв более внушительным, Наполеон напомнил Мортье о его собственных деяниях, когда в 1799 г. он доставил домой раненых под Акрой{653}.

Император французов ранее велел Мортье перед выступлением взорвать Кремль и пожечь городские особняки Ростопчина и графа Разумовского – дипломата, к которому испытывал личную неприязнь. В 1:30. пополудни 23 октября части находились еще не так далеко от Москвы, чтобы не слышать глухого гула взрывавшихся зарядов. «Эта древняя цитадель, стоявшая со времен основания монархии, этот первый дворец царей более не существует!» – заявлялось в бюллетене от двадцать шестого числа{654}. К счастью, многие заряды не сработали, и хотя ущерб взрывы нанесли значительный, все же уничтожить Кремль не удалось.

Данные соображения никак не смягчали чувств черни, принявшейся бесчинствовать повсюду в столице сразу же после ухода оттуда последних французских солдат. Толпа убивала любого попадавшегося под руку больного француза и штурмовала воспитательный дом, где капитан 12-го конно-егерского полка Тома Обри, раненый при Бородино, помог организовать оборону вместе с тремя также ранеными русскими генералами. Несмотря на сильнейший жар и лихорадку, Обри с саблей в руках занял пост в полном солдат обеих армий здании. Чтобы остудить пыл атакующих, ему приходилось отдавать команды стрелять, до тех пор, пока не подошли регулярные русские войска{655}.

Известие об оставлении французами Москвы принес в Тарутино ночью поручик Болговский[156]. Он уведомил Коновницына и Толя, который отправился будить фельдмаршала. Скоро поручика пригласили в комнату Кутузова, где тот нашел старика сидевшим на кровати в сюртуке и при наградах. «Скажи-ка мне, дружок, – обратился к нему Кутузов, согласно рассказу самого Болговского, возможно, вымышленному, – что за весть ты привез мне? В самом ли деле Наполеон ушел из Москвы и отступает? Говори скорей, не терзай мое сердце, оно колотится». Когда молодой офицер рассказал все ему известное, Кутузов начал всхлипывать и, повернувшись к иконе Спасителя в углу помещения, проговорил: «Господь, мой создатель, наконец-то ты услышал наши молитвы. С сей минуты Россия спасена»{656}.

Тем временем генерал Дохтуров, посланный Кутузовым на рекогносцировку в сторону Новой Калужской дороги, обнаружил около Фоминского 4-й корпус принца Евгения и решил атаковать его. К счастью для Дохтурова, разведчики захватили парочку пленных, от которых генерал и узнал, что перед ним вот-вот окажется не один Евгений, но вся Grande Arm'ee. Кроме того стало известно, что целью служил Малоярославец. Понимая, что взятие противником города позволит ему обойти русские войска с фланга и поставить под угрозу пути подвоза снабжения, Дохтуров послал весточку Кутузову, а сам форсированным маршем двинулся к Малоярославцу в надежде опередить принца Евгения. Однако выйдя туда на рассвете 24 октября, Дохтуров обнаружил, что французы оказались быстрее.

Малоярославец стоит на вершине изогнутого кряжа, широким полукругом тянущегося по южному берегу Лужи. В нем находились два батальона дивизии Дельзона[157], а остальные части соединения расположились лагерем в низине на северном берегу реки. Дохтуров устремился на штурм и сумел выбить оттуда вражеские батальоны, но вынужденно отступил под натиском контратаки Дельзона, в которой отличились пехотинцы 1-го сводного хорватского полка.

Кутузов, находившийся по получении известий о передвижениях французов куда ближе Дохтурова к Малоярославцу, реагировал настолько медлительно, что корпус Раевского появился на угрожаемом участке только в середине утра. Смелым броском Раевский отбил город у пехоты Дельзона, ранее усиленной дивизией Бруссье, но сам очутился выброшенным оттуда вдохновенной атакой итальянской дивизии Пино.

По мере того, как стороны получали и вводили в битву за Малоярославец все новые и новые подкрепления, тот то и дело переходил из рук в руки – всего не менее восьми раз. Борьба за город преимущественно носила характер ближнего боя, в большинстве случаев солдаты дрались на улицах среди горевших домов, а те рушились, погребая под собой убитых, раненых и здоровых. Многие из тех, кому посчастливилось выползти из-под пылавших развалин, пали под копытами лошадей и под колесами артиллерии, которая то и дело меняла позиции.

Давно перевалило за полночь, а бой все не стихал. Представление сделалось «неописуемо великолепным и захватывающим», как описывал виденное генерал Уилсон, наблюдавший за происходящим с русской стороны. «Треск огня, темные силуэты сражающихся, шипящий звон картечи из единорогов, грохот ружейной стрельбы, бомбы с подожженными запалами, летавшие туда и сюда по воздуху, дикие крики бойцов и весь аккомпанемент кровавой схватки создавали редко встречающееся сочетание»{657}. Французы и итальянцы дрались, точно львы, и с наступлением ночи сделались хозяевами города.

Как считал генерал Бертезен: «Эта битва была самым славным подвигом за всю кампанию». Наполеон не скупился на похвалы в адрес принца Евгения и его солдат. Не меньшие восторги расточал и Уилсон. «Итальянская армия продемонстрировала качества, кои навеки обеспечили ее солдатам место среди храбрейших воинов Европы», – писал он. Дивизии Дельзона, Бруссье и Пино, равно как и Итальянская Королевская гвардия, на более позднем этапе противостояния получили поддержку от дивизий Компана и Жерара из 1-го корпуса Даву. В результате чего общее количество войск с французской стороны составило в тот день около 27 000 чел. при семидесяти двух орудиях. И они одержали верх в схватке с более чем 32 000 русскими при 354 орудиях. «Да, то и вправду была одна из самых славных побед, – уверял капитан Бартоломео Бертолини, – которая, как по причине последовавших за ней несчастий, так и ввиду неблагодарности и злого умысла французских историков, кои пишут подавляющим образом о сражениях Наполеона, почти не упоминается»{658}.



Но успех обошелся дорого. Урон французской стороны исчислялся примерно шестью тысячами раненых и убитых, включая и генерала Дельзона, сраженного насмерть пулей в голову в момент, когда он возглавлял атаку. Русские недосчитались больше, но они могли себе позволить терять людей[158]. «Еще одна такая победа, говорят солдаты, и у Наполеона больше не останется армии», – свидетельствовал начальник штаба корпуса принца Евгения{659}. К тому же французская победа оказывалась бессмысленной и с тактической точки зрения.

Вся русская армия, насчитывавшая не менее 90 000 чел. при более чем пяти сотнях орудий, расположилась на господствующих позициях позади города. Наполеон не мог выставить и 65 000 (Мортье находился между Москвой и Можайском, Жюно оставался в Можайске, а Понятовский – в Верее). Если император французов хотел выполнить замысел по взятию Калуги или даже только вернуться в Смоленск через Медынь и Ельню, ему предстояло нанести поражение русским в тяжелой и решительной битве. Его инстинкт подсказывал поступить именно так, то же самое говорил и Мюрат, но большинство окружения высказывалось против подобного курса действий.

Той ночью в ставке, разместившейся на окраине деревни Городня в убогой избе, единственную комнату которой разгораживала надвое грязная холщовая занавеска, Наполеон поинтересовался мнением маршалов. Он слушал их молча, устремив глаза в лежавшие перед ним карты. В то время как одни высказывались за продолжение или, по крайней мере, за форсирование Лужи в каком-то другом месте и за марш на Смоленск через Медынь, большинство выступали за более благоразумный с их точки зрения вариант: выход на дорогу Смоленск-Москва и отступление по ней. «Спасибо вам, господа, я приму решение», – заключил он, закрывая совещание, и отправился спать{660}.

До наступления рассвета следующим утром Наполеон сел в седло и отправился к Малоярославцу на рекогносцировку, желая лично изучить обстановку. Он отъехал совсем недалеко от Городни, когда скопление казаков атаковало его небольшой отряд. Гвардейские конные егеря и польские шволежеры-уланы эскорта, вместе с некоторыми из штабных и свитских офицеров, отогнали противника, пока император отъезжал в безопасное место. Но он едва не попал в плен. Затем Наполеон поскакал через поле боя и через Малоярославец, чтобы оценить русские позиции. Развалины городка представляли собой тяжкое зрелище. «Улицы покрывали тела убитых, многих из которых кошмарным образом искалечили колеса орудий и зарядных ящиков, – вспоминал полковник Любен Гриуа. – Ужаса этой сцене добавляло большое количество тех, кто пали жертвами огня, и чьи трупы в той или иной степени почернели и съежились, в зависимости от того, обгорели они лишь слегка или прожарились полностью». Согласно барону Фэну, увиденное в изрядной мере поразило Наполеона{661}.

Картина, открывшаяся ему за полем боя, вызвала нерешительность. В ранние часы утра Кутузов отступил на пару километров и развернул войска на сильной оборонительной позиции. Данный момент подсказывал Наполеону, что он сможет нанести решительное поражение Кутузову, каковое обстоятельство не только позволит отомстить за Винково, но и превратит марш в Смоленск из отступления в победоносное шествие. Но, ввиду силы позиции русских, победа обещала дорого обойтись французам, к тому же, им пришлось бы уходить, бросив тяжелораненых.

Отступив немного от Малоярославца, Кутузов и в самом деле оставил открытой дорогу на Медынь, как бы позволяя Наполеону идти в Смоленск этим путем, но тогда у отступавших французов на плечах повисла бы вся русская армия. Наполеон снова обсудил положение с окружением, но решения так и не достиг.

В то время как Кутузов не терял времени, трубя о Малоярославце как о победе русских, сам он далеко не чувствовал себя уверенно. В его войсках преобладали сырые новобранцы из недавно прибывших рекрутских партий, и московские ополченцы, переведенные в регулярные части ради восполнения потерь их личного состава. Среди офицеров тоже было много неопытных, еще не нюхавших пороха, и, хотя недостатка в боевом духе армия не испытывала, во время баталии такие моменты неизбежно тянули бы ее назад{662}. Никто не знал, как поведут себя необстрелянные бойцы в решительном сражении один на один с матерым врагом. С другой стороны, французы продемонстрировали, что сидение в Москве не отразилось на их моральном состоянии до степени утраты боеспособности. Итак, в то время как Кутузов значительно превосходил противника числом солдат и имел подавляющий перевес в артиллерии, на стороне Наполеона оставалось огромное преимущество – качество войск.[159]

«Крайне странные вещи творились в русской Главной квартире в ту ночь», – отмечал полковник фон Толь. Беннигсен, Коновницын, Уилсон и сам Толь изо всех сил старались подвигнуть Кутузова к действию, чувствуя победу, находившуюся от них, как казалось, на расстоянии вытянутой руки. Но даже при удачном для себя раскладе Кутузов не желал ставить все на одну карту. Потерпи он поражение тогда, армия уже не смогла бы оправиться, как случилось после Бородино, кроме того очень неубедительным выглядел бы главный довод его в решении об оставлении Москвы ради сохранения войска, чтобы впоследствии оно изгнало Наполеона из России. Поскольку французы не уходили, а явно изучали местность, Кутузову оставалось предполагать только одно – то, что на следующий день они дадут ему битву. Когда же фельдмаршал получил данные о французских частях, замеченных за попытками переправиться через Лужу западнее и выйти к Медыни, он забеспокоился, как бы его не отрезали от Калуги. Посему он решил избежать сражения и приказал ночью начать отход. «Степень его малодушия превосходит меру, дозволенную даже трусу», – кипел негодованием Беннигсен в письме к жене{663}.


18
Отступление

Знай Наполеон настроение Кутузова, он бы развернул смелое наступление и двинулся на Медынь, где нашел бы продовольствие и фураж, а оттуда пошел на Ельню, навстречу ожидавшей его прибытия дивизии под началом генерала Бараге д'Илье. Далее путь лежал на Смоленск, куда войска императора французов прибыли бы в приличном состоянии 3 или 4 ноября. Но, принимая во внимание сильную позицию русских, он решил по-другому: тем же вечером отдал приказ об отступлении через Боровск и Верею на Можайск с целью затем двигаться оттуда по главной дороге в Смоленск. Так в одном из наиболее удивительных эпизодов в военной истории две армии начали удаляться одна от другой.

Два дня спустя, по прибытии в Можайск, Наполеон встретился с маршалом Мортье, следовавшим из Москвы во главе 1-й пехотной дивизии Молодой гвардии, бригады спешенной кавалерии и нескольких сотен всадников. При нем находились и два сиятельных пленных: генерал барон Фердинанд фон Винцингероде и его адъютант, гусарский ротмистр Лев Нарышкин, которые 23 октября крайне опрометчиво сунулись в Москву проверять сведения об уходе французов и были схвачены патрулем гвардейских вольтижеров. Увидев Винцингероде, происходившего из Вюртемберга и состоявшего на русской службе, что, похоже, делало этого генерала в глазах Наполеона живым олицетворением складывавшегося против него internationale («интернационала»), император французов разразился неистовым гневом, чем поразил даже привычных к подобным вспышкам придворных. «Вы и несколько дюжин негодяев, продавшихся Англии, теперь подстрекаете против меня Европу, – гремел он. – Не знаю, почему не приказал вас расстрелять. Вас же взяли как шпиона». Всю горечь обид и разочарований Наполеон вылил на голову несчастного генерала, обвиняя того в отступничестве. «Вы мой личный враг: вы поднимали оружие против меня повсюду – в Австрии, в Пруссии, в России. Я отдам вас под суд военного трибунала»{664}.

Даже и такая грозная тирада не дала выхода всему накопившемуся раздражению, и, наткнувшись на милое поместье, каким-то чудом избежавшее разрушения, Наполеон велел предать его огню заодно со всеми селами, через которые проезжал. «Если уж messieurs les barbares[160] так любят сжигать собственные города, мы им в том поможем», – не унимался он. Скоро император отменил приказ, но это едва ли что-то изменило{665}. Вставая лагерем на ночь, солдаты разбирали по бревнышку дома, чтобы питать лагерные костры, или же набивались толпами в избы, стараясь согреться. Они зажигали огонь внутри или перегревали примитивные глиняные печи, отчего нередко начинались пожары, а в селах или маленьких городах с их почти сплошь деревянными домишками от таких возгораний гибло все вокруг.

Приказ об отступлении оказал подавляющее воздействие на войска, инстинктом почувствовавшие некую фальшь в непогрешимых расчетах императора. Но, как ни удивительно, очутившись под угрозой, солдаты сплотились вокруг вождя и нашли утешение в вере в его несокрушимое величие. В день начала отступления генерал Дедем де Гельдер прибыл к императору для получения приказов. «Наполеон грел завернутые за спину руки у маленького бивачного костра, разведенного для него на окраине деревни в одном лье за Боровском по дороге к Верее, – вспоминал Дедем. Генерал не любил императора, отчасти за то, как тот обошелся с его родной Голландией, но ничего не мог поделать с собой и поражался виденному. – Должен отдать должное этому человеку, избалованному фортуной, никогда прежде не терпевшему серьезных неудач. Он был спокоен, не гневен, но и не отрешен. Как подумалось мне, он умел быть великим в несчастье, и эта мысль примирила меня с ним… Мне увиделся человек, узревший катастрофу и понимавший всю сложность собственного положения, но не давший раздавить свою душу и говоривший себе самому: “Это провал, придется уйти, но я вернусь”»{666}.

Дух армии упал и того больше, когда, вскоре после выхода на дорогу Москва-Смоленск в Можайске 28 октября, им пришлось проходить через поле битвы при Бородино. Его так и не очистили, и мертвые лежали там, где их застала смерть, оставленные на поживу воронам, волкам, одичавшим собакам и прочим животным. Тела, тем не менее, поразительным образом хорошо сохранились, вероятно, из-за ночных морозов. «У многих из них уцелело то, что можно назвать physiognomy, – писал Адриен де Майи. – Почти у всех были большие и широко открытые глаза, бороды как будто бы отросли, и темно-красные пятна и синева, покрывшие их белые щеки заставляли думать, словно кто-то нарочно вымазал их так, создав нелепую пародию на людей, высмеивавшую горе и смерть. О! До чего же отвратительно!»{667} Смрад не поддавался описанию, а вид тел наводил солдат на мрачные размышления[161]{668}.

В Можайске и в Колоцком солдаты видели тысячи истощенных раненых, едва живых, влачивших ужасное существование в адских условиях. Полковник де Фезансак приехал в Колоцкий монастырь посмотреть, нет ли в нем кого-нибудь из его полка. «Людей оставили там без медикаментов, без пайков и без какой-либо помощи, – писал он. – Мне едва удалось войти, настолько завалены были лестницы, коридоры и центры помещений всякого рода отбросами»{669}.

Наполеон очень разозлился, узнав, что так много раненых все еще не вывезено, и великодушно распорядился взять их всех с собой. Не слушая советов Ларре и прочих врачей, которые оставили команды санитаров для ухода за страждущими, император распорядился помещать их в экипажи, фургоны, в маркитантские повозки, на орудийные лафеты и зарядные ящики, в общем на все, что могло служить средством транспорта. Результат предсказать несложно.

«Самые здоровые и то не вынесли бы такого способа перевозки или не смогли бы долго оставаться на повозках, учитывая, каким образом они были туда погружены, – писал Коленкур. – Потому можно судить о том, каково бывало состояние тех несчастных после нескольких лье пути. Тряска, утомление и холод – все свалилось на них одновременно. Никогда я не видел более печального зрелища». Владельцы экипажей вовсе не приходили в восторг от лишнего веса, поскольку лошади и так-то еле тащили возы, и с оторопью думали о перспективах обеспечивать едой своих нежеланных подопечных. Осознавая отсутствие у тех шансов выжить, они по большей части решали ускорить неизбежное. «Я и по сей день вздрагиваю, когда вспоминаю о возницах, намеренно гнавших лошадей через самые непроходимые места, чтобы избавиться от несчастных, обременявших их, и улыбались, точно радуясь везению, когда очередной толчок избавлял их от бедолаг, которых, как они понимали, раздавят колеса, если раньше не растопчет лошадь»{670}.

Отдав во второй половине дня 28 октября распоряжения по вывозу раненых, Наполеон поскакал в Успенское, где остановился на ночь в опустошенной усадьбе. Но заснуть император не мог. В два часа по полуночи он вызвал к себе Коленкура и спросил его мнение о сложившемся положении. Коленкур ответил, что оно куда хуже, чем представлялось Наполеону, и вряд ли удастся встать на зимние квартиры под Смоленском, Витебском или Оршей, как он на то надеялся. Затем Наполеон завел речь о том, что ему, возможно, придется оставить армию и ехать в Париж, и поинтересовался у обер-шталмейстера его точкой зрения по отношению к такому намерению и тем, как, по его разумению, отнесется к подобному шагу армия. Коленкур счел идею отъезда императора в Париж лучшим выходом, хотя, как заметил он, следовало бы хорошенько рассудить и выбрать подходящий момент, а что уж там подумают солдаты – в конце концов, не так важно{671}.

Положение Наполеона выглядело и в самом деле очень скверно. Через десять дней после выхода из Москвы он продвинулся по Смоленской дороге лишь на трое суток пути. Дело не только в опасном затягивании отхода, но и в том, что армия съела до десяти суточных рационов. Расчет прост: если двигаться с такой же скоростью и дальше, Смоленска удастся достигнуть более чем через десять дней, а единственные средства поддержания жизни представлялось возможным почерпнуть из небольшого склада в Вязьме. К тому же, не имея данных разведки, и не располагая в достатке кавалерией для отправки дозорных разъездов, Наполеон понятия не имел о замыслах русских.

Когда Волконский добрался до Санкт-Петербурга и вручил Александру письмо Наполеона, переданное через Лористона, царь даже не захотел читать его. «Мир? – спросил он. – Но мы еще не воевали. Моя кампания только начинается»{672}. На деле до ее старта прошло еще какое-то время.

Через день другой после поспешного отступления Кутузов двинул войска вперед и принялся осторожно следовать за отступавшими французами. Вперед он выслал Милорадовича, а сам шел позади неспешным шагом. Дойдя на севере до Можайска, французы проследовали на запад по Московской дороге широкой дугой, выгнутой в южном направлении. Посему Кутузов находился в отличном положении, позволявшем ему перерубить линию отхода противника. Но пусть фельдмаршал не отказал себе в удовольствии написать жене, что стал первым полководцем, который гонит Наполеона, никаких усилий с целью перехватить его он не предпринял.



Единственным врагом французов оставались казаки, державшиеся на почтительном расстоянии, точно гиены, крадучись ступавшие за раненым животным. Регулярные казачьи полки, знакомые прежде французам, оказались теперь в меньшинстве из-за наплыва иррегулярной конницы с Дона.[162]. «В одежде и шапках самых разных фасонов, даже без попытки привести их к единой форме, грязные и неухоженные на вид, сидящие на взнузданных простейшей уздечкой отвратительных мелких и тощих клячах с нечесаными гривами, торчавшими на холке и свисавшими на глаза, вооруженные длинной грубой палкой с чем-то вроде шипа на верхушке, эти казаки, кружившие всюду без всякого порядка, напоминали мне шлявшиеся вокруг стаи диких зверей», – вспоминал Франсуа Дюмонсо{673}. Помимо казаков действовали отряды башкирских всадников, вооруженных луками и нимало поражавших французов стрельбой по ним стрелами.

Дикие всадники сами по себе особой военной ценности не представляли. Основа их тактики состояла в том, что они кучей бросались вперед с криками «ура!» в надежде испугать противника и заставить его обратиться в бегство, после чего отлавливали некоторых из беглецов и собирали всю оставленную добычу. Если солдат не собирался бежать, а наводил на них ружье, непременно бежали сами казаки, однако опытный пехотинец не спешил стрелять, зная, что враг вернется и атакует его во время перезарядки. Пика казака снабжалась тонким и круглым в сечении наконечником, который только прокалывал тело, но не резал жил и мышц, а потому, если удар не приходился в жизненно важный орган, раны обычно не бывали серьезными.

При наступлении французы словно бы не замечали казаков, высмеивая их постыдное нежелание подвергать себя хоть малейшей опасности. «Если бы кто-нибудь собрал полк французских девиц, то, думаю, они выказали бы больше храбрости, чем эти знаменитые казаки со своими длинными пиками и длинными бородами», – иронизировал по данному поводу один солдат. Однако в условиях отступления, в отсутствии сообразного количества кавалерии на стороне французов, казаки приобретали значение, много превосходившее их потенциал. «Французского солдата легко деморализовать, – подмечал лейтенант Блаз де Бюри. – Четыре гусара у него на фланге ему страшнее тысячи по фронту»{674}.

2 ноября маршал Лефевр в речи перед Старой гвардией высказался по данному вопросу с обычной для себя солдатской прямотой. «Гренадеры и егеря, казаки тут, тут, тут и тут, – говорил он, показывая на все четыре стороны. – Если вы не следуете за мной, вам п – ц. Я вам не просто какой-нибудь генерал, и не зря в Мозельской армии меня звали отец вечный. Гренадеры и егеря, вновь повторю вам: если вы не рядом со мной, вам п – ц. И в любом случае мне всё е – ть. Вы все можете идти на х…»{675}. Гвардия не разочаровала, и ряды ее оставались сомкнутыми все время, чего, однако, не скажешь о других войсках. Когда в ходе отступления стал слабеть боевой дух, в души вкрался и поселился там безотчетный страх, один только возглас «казаки!» заставлял даже старых солдат обращаться с бегство ради спасения.

Французы отступали эшелонами: Наполеон, сопровождаемый Старой гвардией, возглавлял движение, затем шла Молодая гвардия, потом остатки кавалерии Мюрата и корпуса Жюно. 31 октября они прибыли в Вязьму. За ними подтянулся Ней с 3-м корпусом, за которым следовали итало-французские войска принца Евгения и остатки польского корпуса Понятовского. Замыкал колонну Даву с его 1-м корпусом.

Продвигались войска медленно, в основном из-за нехватки и ослабления тягловых лошадей. Ввиду недостатка корма смерть косила конский парк, а оставшиеся животные становились слишком хилыми и не могли тащить пушки и зарядные ящики. Орудия с обычной упряжкой из трех пар теперь волокли двенадцать или пятнадцать лошадей, но даже при таком раскладе колеса бывало застревали в грязных колеях и останавливались на подъемах. Помогать толкать пушки привлекали проходящую пехоту, но измотанным солдатам вовсе не улыбалось выполнять подобные задачи и они шли на все в попытках избежать ненужных нагрузок. Взлетали на воздух взорванные повозки с порохом, летели на землю лишние боеприпасы – делалось все для облегчения груза. Артиллеристы захватывали частные экипажи и нагруженные добычей повозки, жгли их, а лошадей реквизировали. 30 октября у Гжатска капитан Анри-Жозеф Пэксан, адъютант генерала Ларибуасьера, проезжал мимо колонны нагруженных ранеными повозок, лишенных коней – все они были кем-то выпряжены и уведены. «Эти бедняги умоляли нас о милосердии, сложив руки, как для молитвы, – вспоминал он. – Они взывали к нам раздирающими душу голосами, что они тоже французы, что были ранены, сражаясь на нашей стороне, и слезно просили не бросать их»{676}.

Отчасти сложности проистекали из-за видения ситуации Наполеоном, который считал происходившее тактическим отходом, а не отступлением. Некоторые корпусные командиры хотели бросить часть ненужных им артиллерийских орудий. Такой шаг высвободил бы лошадей для транспортировки оставшегося парка и позволил бы сэкономить время, но Наполеон не желал и слышать ни о чем подобном, поскольку русские сочли бы подобранные пушки трофеями. Упорное стремление не терять лица обошлось ему дорого{677}.

Помимо всего ненужного снаряжения, французы вели с собой около трех тысяч русских пленных. Пусть их присутствие никак не напрягало службы снабжения – несчастным вообще не давали еды, а потому они питались мясом павших лошадей, валявшихся на обочинах, а по некоторым данным, даже плотью своих мертвых, – пленные крайне осложняли и без того непростую жизнь португальским пехотинцам, наряженным конвоировать их, а также занимали ценное место на дороге{678}. А пространства как раз отчаянно и не хватало.

Самый большой недостаток отступления эшелонами по одной и той же дороге, каковой вариант выбрал Наполеон, состоял в том, что чистое поле для марша наличествовало только у головных формирований, а остальным приходилось плестись через беспорядок, оставленный другими. Дорогу разбивали десятки тысяч ног, копыт и колес, она превращалась в штормовое море, если было сыро, и в каток, когда выпадал снег и подмораживало. Любые предметы снабжения, какие только представлялось возможным найти по пути, давно были поглощены множеством жадных ртов, а все пригодное для укрытия разобрано и сожжено в кострах для обогрева на бивуаке. Продвигаться по дороге мешали запруживавшие ее покинутые телеги и экипажи, мертвые лошади и брошенная поклажа. Но хуже всего, следующие колонны наталкивались на отстававших – на медленно ползущие массы людей, коней и повозок.

Помимо десятков тысяч гражданских лиц, увязавшихся за армией, в колоннах находились commissaires и прочие приданные ей функционеры, плюс слуги офицеров. Они перемешивались с толпами нахватавших добычи дезертиров, передвигавшихся частично пешим порядком, а частично на повозках. Были тут и cantini'eres с нагруженными тарантасами, и раненые офицеры, путешествовавшие в каретах, и ухаживавшие за господами слуги. Попадались и некоторые легкораненые из партий, оправленных на запад накануне эвакуации Москвы. Теперь отступающая армия догнала их и впитала в себя. Количество раненых росло день ото дня из-за стычек по ходу движения войска.

Нельзя не упомянуть также немалое число солдат, задержавшихся в пути не по собственной воле и отбившихся от частей, каковые они искали и иногда находили. Однако нагнать своих бывало делом сложным, поскольку приходилось проталкиваться через плотные массы людей, лошадей и повозок. Встречались и другие, кто, отстав по дороге, бросали оружие и вливались в толпы морально разложившихся солдат, фактически дезертиров, утративших воинскую честь и подгоняемых все больше стадным инстинктом.

Огромные толпы людей шли по одной дороге с армией, поглощая те мизерные оставшиеся ресурсы и создавая изрядную суматоху. Массы осложняли подступы к любому мосту и узкому проходу, поскольку отсутствие дисциплины вкупе с граничащим с паникой отчаянием создавали в подобных местах неизбывный хаос. «Люди, лошади и повозки – все ломились вперед валом, все толкались и пихались без всякого внимания друг к другу, – писал Дюмонсо. – Горе тому, кто позволял сбить себя с ног! Им было уже не подняться, их затаптывали, напирали и вынуждали других наступать на них, идти по ним и падать на них сверху. И вот таким манером постепенно накапливались целые груды перекрывавших путь людей и лошадей, мертвых и умирающих. Но толпа шла и шла, обтекая и запружая собой подступы к препятствию. Нетерпение и гнев включались в дело. Люди грызлись, отталкивали друг друга, сбивали с ног один другого, а потом раздавались крики несчастных, свалившихся наземь, задавленных ногами и колесами экипажей или иных повозок»{679}. Если же раздавался возглас «казаки!», вспыхивала паника, многократно увеличивавшая число убитых и искалеченных таким образом в давке.

Помимо замедления движения следовавших за такими толпами солдат, подобные зрелища оказывали деморализующее воздействие на их умы, ведь войска шли по опустошенным дорогам и всюду видели оставленное снаряжение, трупы людей и коней, встречали солдат, побросавших оружие. Хуже всего обстояло дело в арьергарде, которому не только приходилось пробираться через разнообразные препятствия, но и словно бы катить перед собой снежный ком из массы отставших от своих частей, осложнявших и без того нелегкий процесс движения и даже снижавших способность к противодействию врагу со стороны державшихся знамен воинов. Полковник Раймон де Фезансак, очутившийся со своим 4-м линейным полком в арьергарде между Вязьмой и Смоленском, столкнулся на бивуаках с множеством попрошаек и воров из числа отбившихся от своих частей солдат, каковые не желали идти ночью, предпочитая дождаться утра, когда в путь выступят организованные войска. Он велел отгонять таких ружейными прикладами и предупредил их не рассчитывать на место внутри каре при атаке неприятеля. Но они все равно обретались вокруг полка, упорно тащились за ним и облегчали возможность дезертировать для солдат части.

Постоянное зрелище толп воинов, переставших быть таковыми, ослабляло решимость продолжать выполнять свой долг у тех, кто не покинул строя. «Солдат, оставшийся под знаменами, превращался в некоего болвана, – рассуждал Стендаль. – А поскольку именно такая роль более всего претит французам, не бросали оружие скоро только настоящие герои и простаки»{680}.

Вечером 2 ноября Милорадович, полный решимости драться и задать трепку французам, попытался перерезать дорогу перед корпусом Даву, замыкавшим колонну отступления, на узком проходе у Гжатска. Русские пушки своим огнем посеяли хаос среди масс гражданских лиц, отбившихся от своих солдат, тащившихся вперемешку с полевыми орудиями, зарядными ящиками и частными экипажами. Конвой из штатских и раненых охватила неразбериха. Погибли многие из тех, кто не мог, бросив повозки, сбежать налегке. Но у Милорадовича недоставало пехоты для атаки против французов, и он отступил, когда Даву построил войска для правильного сражения.

Двое суток спустя, уже имея под своим началом полностью укомплектованное объединение из примерно 25 000 чел., русский генерал предпринял вторую попытку отрезать Даву чуть восточнее Вязьмы. На сей раз он вклинился между 14 000 или около того измотанных солдат 1-го корпуса и предварявшими их эшелонами, в то время как Платов напал на Даву с тыла, а летучие отряды Фигнера и Сеславина набросились на противника с флангов. Таким образом, французский арьергард очутился между двух огней в смертельно опасном положении.

Принц Евгений и Понятовский, услышав грохот пушек, быстро развернули войска. Располагая около 13 000 и 3500 чел. соответственно, они предприняли решительную атаку, сумев отбросить Милорадовича и открыть дорогу, тогда как Ней тоже осуществил разворот и прикрыл подступы к Вязьме. Русские получили усиление в виде подтянувшейся кавалерии Уварова, но Даву, тем не менее, сумел произвести отход упорядоченно. Когда же русские осмелились слишком приблизиться, он контратаковал их и захватил три пушки. Ближе к вечеру того дня две свежие русские пехотные дивизии, Паскевича и Чоглокова, атаковали предместья Вязьмы, и Ней отошел за реку, после чего сжег за собой мосты.

Потери на стороне французов составили около четырех тысяч раненых и убитых, плюс две тысячи попавших в плен, в то время как урон у русских не превышал 1845 чел., а возможно и меньше. При перескоке через канаву конь Понятовского упал, в результате чего всадник поранил колено и плечо, а также получил несколько сильнейших внутренних повреждений, вследствие чего вышел из строя. Но самым печальным итогом битвы для французов стала потеря двух знамен[163], к тому же, в один момент ближе к концу дня некоторые из солдат Даву обратились в паническое бегство{681}.

Как бы там ни было, и у русских тоже отсутствовали поводы для ликования. Если Милорадович и Платов упустили благоприятную возможность покончить с корпусом Даву, Кутузов проворонил куда более крупный шанс. Фельдмаршал с его 65 000 чел. просидел весь день в паре миль к югу от Вязьмы на позиции, откуда без всякого труда мог ударить в тыл корпусу Нея, сведя на нет, таким образом, усилия принца Евгения и Понятовского, сбросив все четыре неприятельских корпуса прочь с шахматной доски и оставив Наполеона практически с одной лишь гвардией. Хотя он и отправил кое-какие части и соединения в качестве подкреплений Милорадовичу, старик решительно противостоял всем предложениям перейти в наступление.

Он теперь даже не разговаривал с Беннигсеном, отстранил его от всех обязанностей, а посланного к нему штабного офицера напутствовал такими словами: «Передайте вашему генералу, что я его не знаю и знать не хочу, а коли он пришлет мне еще хоть один рапорт, я велю повесить курьера». Беннигсен, Толь, Коновницын, Уилсон и другие были вне себя. В ту ночь Уилсон написал лорду Кэткарту, британскому послу в Санкт-Петербурге, с просьбой употребить все влияние для удаления Кутузова. 6 ноября он обращался уже к самому царю, говоря тому, что Кутузов – старый и больной человек, а потому его следует заменить Беннигсеном{682}. На самом деле было не так уж важно, кто командовал русской армией, поскольку в тот же самый день в действие вступил новый фактор.

Рассказы об отступлении заметно разнятся между собой в зависимости от личности мемуариста и от того, в какой части войска он оказался, и какая судьба выпала ему. Расстояние между головой колонны и арьергардом редко составляло менее тридцати километров, а порой она растягивалась и на все сто, отчего разные формирования в один и тот же день оказывались порой в различных погодных условиях. По той же причине очевидец, утверждающий, будто отступление шло упорядочено до самого Смоленска, и тот, кто рисует картину хаоса в первый день, будут правы.

Капитан Юбер Био, выведенный из строя еще при Бородино, где осколок русской гранаты попал ему в левое плечо, выехал из Москвы 18 октября в карете с двумя другими ранеными офицерами, и все трое благополучно проехали весь путь до Парижа, поскольку всегда находились впереди армии. Мадам Фюзиль, одна из французских актрис в Москве, решившая вернуться в Париж вместе с Grande Arm'ee, чувствовала себя вполне уютно в экипаже одного офицера до 7 ноября, когда испустили дух его лошади. Затем для нее начались очень трудные времена, но, в итоге, она смогла найти себе место в карете одного маршала и весьма комфортабельно передвигалась в первом эшелоне. Молодой аристократ граф Адриен де Майи и его друг, князь Шарль де Бово, оба раненые, делили удобную карету и пели песни или читали друг другу в ходе путешествия на родину. «Кто еще сумеет противостоять превратностям войны с отвагой и веселостью, как не француз, молодой француз и также, вероятно, дворянин?» – писал он{683}. Тащившиеся в хвосте видели жизнь в совсем иных тонах.

Но на исходе октября большинство, радуясь пути домой, пребывали, тем не менее, пока в сравнительно хорошем настроении. «Было 29-е или 30-е, стояла великолепная погода, и на протяжении утра полк, проходивший мимо меня, радостно распевал одну за другой песни, – вспоминал Любен Гриуа, артиллерийский полковник в корпусе Груши. – Меня это поразило: у нас на бивуаках долгое времени никто не пел, но тот раз стал последним, когда я слышал пение». Полковник Жан-Батист-Марсьяль Матерр, служивший в штабе Нея и следовавший в среднем эшелоне[164], отмечал признаки общего упадка духа 31 октября. Процесс пошел еще резвее в следующие двое или трое суток. «Положение армии начинает выглядеть довольно незавидным», – отмечал Чезаре де Ложье 2 ноября{684}.

Погода играла тут не последнюю роль. 31 октября в Вязьме Наполеон вновь похваливал ее, сравнивая условия с Фонтенбло в то же время года, и насмехался над теми, кто пытался запугать его рассказами о русской зиме. Ночные заморозки никого особенно не беспокоили. Жан-Франсуа Булар, 1 ноября обращавшийся к жене из лагеря под Вязьмой, как бы суммировал настроение. «Я пишу вам, моя дорогая, в самый замечательный день и в самый замечательный морозец, сидя на самом замечательном холмике, чувствуя холодок всюду, в том числе и в кончиках пальцев, и хочу сказать вам, что не надо волноваться относительно меня»{685}. Почтовая служба армии по-прежнему функционировала, правда, не так надежно, и, в то время как вероятность нахождения письмом адресата снизилась, солдаты все равно писали, безотчетно хватаясь за ту тонкую ниточку, связывавшую их с домом.

Погода оставалась отличной и в самом начале ноября. «Дни теплые, как летом, а ночи холодные», – отмечал Бонифас де Кастеллан 3 ноября. «Помню, как смотрел на поля анютиных глазок всевозможных оттенков, развлекая себя собиранием их в букеты», – фантазировал полковник 48-го линейного полка Жан-Жак-Жермен Пеле. Но 3 ноября оказалось последним теплым днем. Новолуние в ночь с 4 на 5 ноября принесло с собой и резкий спад температуры, а 6 ноября отступление вступило в неведомую доселе фазу. «Тот день остается глубоко вписанным в мою память, – продолжал Пеле. – После того как мы прошли Дорогобуж, полил довольно сильный дождь и стало холодать. Дождь превратился в снег, и за короткое время его нападало на землю два фута»{686}.

Сержант Бургонь, находившийся в двух дневных переходах оттуда далее на запад, тоже хорошо запомнил тот денек. Накануне уже сделалось холоднее, а тут как раз, к сожалению для cantini`ere, мадам Дюбуа, у нее начались родовые схватки. Гренадеры соорудили ей шалаш из веток, а полковник пожертвовал свой плащ, положив его поверх, но бедной женщине пришлось, тем не менее, рожать при температуре ниже нуля{687}.

И Франсуа Дюмонсо также не мог забыть первой холодной ночи 6 ноября. «Наши лагерные костры, которые мы с трудом поддерживали, не принесли нам особого тепла, – писал он. – Пронизывающий северный ветер доставал меня даже под медвежьей шкурой, коей я прикрывался. Подмерзший с одного бока, поджаренный с другого, задыхавшийся от дыма, встревоженный ревом ветра, раскачивавшего деревья в густом лесу, я чувствовал, что не вынесу всего этого и, как другие, бегал туда и сюда в попытках согреться. Ночь пришла без отдыха, заставив познать страдания, подобных которым мы прежде не ведали»{688}.

В то время как Дюмонсо притопывал об землю, стараясь не замерзнуть в лесу, далее к востоку, в Дорогобуже, группа итальянских офицеров, сгрудившихся в лишенной крыши хибаре, смотрели, как умирает от ран, недоедания и холода их товарищ, лейтенант Бендай. «Жалею только о двух вещах, – прошептал тот прежде, чем испустить дух. – Что умираю не за свободу и независимость нашей Италии… и что не увижу уже своей семьи перед тем, как уйду»{689}.

Следующим вечером полковник Пеле со всей галантностью пригласил разделить с ним обед у костра актрису мадам Флери, сидевшую в карете, пока ее кучер ходил искать корм для лошадей. Когда же наступило утро, оказалось, что лошади околели от холода прямо в упряжке{690}. Еще через день Пеле впервые видел замерзшего насмерть человека.

Умирали не только раненые, лежавшие на какой-нибудь телеге, будучи не в состоянии пойти и погреться у костра. Утром 7 ноября обер-лейтенант Кристиан Вильгельм Фабер дю Фор, офицер вюртембергский пешей артиллерии из 3-го корпуса Нея, догнал земляков, опередивших его на один дневной переход. Он приблизился к лагерю импровизированных шалашей, сделанных из сосновых веток, и, к своему удивлению, нашел там всех крепко спящими. На самом деле, как выяснилось тут же, люди попросту замерзли. Начальник штаба вюртембергской дивизии, генерал-майор Карл Фридрих фон Кернер, вышел из сарая, где провел ночь с коллегами, собрать солдат, но скоро прибежал обратно. «Мне открылся самый ужасный вид за всю мою жизнь, – признавался он. – Наши солдаты сидят вокруг лагерных костров, где остались ночью, но они все замерзли и мертвы». Такие зрелища стали обычным явлением, пока люди не поняли, что надо постоянно поддерживать огонь, а спать лишь урывками. «Когда мы поднимались, собираясь выступать, – вспоминал Мари-Анри де Линьер, – многие так и остались сидеть. Мы принялись трясти их, думая, что они спят, но они умерли»{691}.

Снижение температуры не назовешь очень большим – точно не более – 10 °C. Но французская армия не располагала одеждой даже для небольших морозов. Категорий вроде зимнего обмундирования тогда не существовало, поскольку в те времена армии зимой обычно не воевали. В основном форменный мундир имел спереди снизу большой вырез и даже не прикрывал живот, который защищался лишь жилетом, и, в то время как пехотинцы имели настоящие шинели, офицерские, сшитые на заказ, заканчивались заметно выше колена. У кавалеристов были плащи, но без теплой подбивки, а потому не очень-то грели в холод. В то время как медвежьи шапки гренадеров и кольбаки конных егерей обеспечивали некую толику тепла головам владельцев, большинство прочих головных уборов – в особенности кирасирские и драгунские каски – давали скорее обратный эффект. Надо добавить к тому же, что материалы, из которых шилась форма, бывали неплотными и, по нашим стандартам, довольно низкого качества, в чем любой может убедиться, посетив Mus'ee de l’arm'ee (парижский Музей армии) или какое-нибудь другое хранилище уцелевшего до наших дней тогдашнего обмундирования. «Шинели у нашей пехоты, наверное, самые худшие в Европе», – замечал Анри-Жозеф Пэксан{692}.

По мере того как холодало, солдаты начинали дополнять одежду самыми разными средствами защиты от мороза. Оборачивали вокруг головы шарфы под уставным кивером, заматывали поясницу вязаными шалями, для рук в ход шли муфты и рукавицы. Наиболее предусмотрительные, позаботившиеся снабдить себя овчинными тулупами или меховыми шубами, надевали их поверх полковой формы. Те, кто не запасся такого рода зимними вещами, вынужденно использовали меха (обычно отделанные для модниц атласом или шелком), шали, шляпки и прочие тому подобные предметы, которых набрали с целью продать или подарить любимым на родине.

По мере того как падение температуры делало людей все менее разборчивыми, в ход пошли даже дамские вещи и богато украшенные церковные облачения. Объемистые женские платья имели один плюс – создавали нечто вроде палатки для нижней части тела, спасавшей владельца от холода. Потерявшие лошадей кавалеристы использовали чепраки из овечьей шкуры или суконные попоны, прорезав в них отверстия для головы и превратив в этакие пончо. На какие только ухищрения ни пускались люди, чтобы прикрыть особо мерзнущие участки тела. Некоторые для тепла просовывали ноги в рукава овчинных тулупов и завязывали их на талии.

«Постепенно на свет доставались все приобретения и добыча из Москвы. Самые утонченные платья и грубые ткани, всевозможные головные уборы, иные с отделкой серебром или золотом, приталенные жакеты и подбитые мехом блузы крестьянок, крытые шелком дамские шубы, халаты, словом, всяк появлялся в том, что тащил с собой, – вспоминал полковник Пеле. – Нельзя было без смеха взирать на эти прокопченные физиономии, усы, устрашающие мины лиц, обернутых в самые деликатные цвета, видеть могучие тела, едва прикрытые легкомысленными одеяниями. Маскарад не прекращался. Я находил его довольно забавным и подшучивал над ними, когда они проходили мимо»{693}. Как бы ни веселило зрелище полковника, подобные наряды не облегчали движения, а зачастую мешали солдатам применять оружие.

Многие сходятся в том мнении, что первый же серьезный снегопад 6 ноября, сопровождавшийся резким снижением температуры, оказал глубочайшее воздействие на целостность армии как военной структуры. «Именно с того момента начались наши несчастья, – писал Жан-Франсуа Булар, – и этим бедам предстояло расти и длиться следующие шесть недель! К счастью, мы не могли заглянуть в будущее. Текущие страдания поглощали все наши силы, мы думали только о том, как бы облегчить их, и мало помышляли о завтрашних мученьях. Каждый день приносил предостаточно горестей»{694}.

Скоро десятки тысяч ног утоптали снег, превратив его в твердую и скользкую поверхность. Лошади с трудом тянули колесные повозки, многие кучера и возницы снимали колеса и приделывали вместо них нечто вроде импровизированных полозьев. 8 ноября наступила оттепель и дорога превратилась в болото. Тем, кто поторопился выбросить колеса, пришлось оставить и повозки. Но на следующий день опять сильно подморозило, и дорога обледенела.

Было трудно даже просто сохранять вертикальное положение при движении по ровной поверхности, и, как подсчитал лейтенант 1-го полка гвардейских пеших егерей Мари-Анри де Линьер, за день он упал больше двадцати раз. «Когда попадались крутые склоны, приходилось скатываться по ним, что случалось часто, и мы садились и попросту скользили вниз. В результате чего задние падали на передних с их оружием и багажом», – писал он{695}. Людям приходилось страховать телеги и пушки, натягивая веревки сзади, чтобы не позволить имуществу свободно скользить вниз, но если поскальзывались державшие веревки солдаты, тут уж все вместе они – пушка, лафет, лошади и люди – летали вниз, увлекая за собой всех имевших несчастье очутиться на пути. Коль скоро идти стало труднее, многие отставали.

Холод не позволял без болезненных ощущений дотрагиваться до ружейных стволов и замков, а когда температура опускалась ниже определенного предела, кожа примерзала к стали и сходила с рук при попытках оторвать пальцы от железа. Те, кто не располагал рукавицами или не смастерил себе нечто пригодное для защиты рук, вынужденно бросали оружие, и все больше солдат поступали так под предлогом мороза.

Все тот же холод стал последней каплей в чаше страданий многих лошадей. Десятки тысяч полуголодных и измученных животных испустили дух в пределах трех суток, отчасти из-за морозов, а отчасти из несоответствующих подков. Обычные подковы, которыми по преимуществу и бывали подкованы кони, не давали сцепления с утоптанным настом и льдом и вели себя скорее как коньки. В некоторых французских частях имелись подковы с выступами, а артиллеристы начали перековывать лошадей после того, как выпал первый снег, но и эти подковы быстро снашивались и стирались до гладкой поверхности.

Требовались подковы с острыми шипами, а о таких позаботились только поляки, да Коленкур снабдил ими лошадей императорской свиты, плюс то же сделали некоторые предусмотрительные офицеры. Когда выпал снег и установились морозы, у прочих чистопородных коней Grande Arm'ee не осталось и шанса. Лошади скользили и падали, зачастую ломая ноги, но даже если все обходилось благополучно, требовались колоссальные усилия, чтобы вновь заставить их, еще больше измотанных и измученных, подняться.

Некоторые попробовали оборачивать копыта лошадей тряпьем, другие смекнули, что в таких условиях животным лучше вообще без подков и избавляли от них коней. Маленькие местные cognats с их широкими копытами и низким центром тяжести пользовались особым успехом, поскольку спокойно шли на рыси без подков. Якоб Вальтер приобрел одного такого конька. Тот умел даже приседать на задние ноги на вершине ледяного спуска и скатываться вниз без необходимости для всадника спешиваться{696}.

Но настоящей замены подковам с острыми шипами не было. «Когда мы, поляки, сидя на кованных подковами с острыми шипами лошадях, на галопе пролетали мимо французских генералов, те смотрели на нас с удивлением и завистью, тогда как артиллеристы их сталкивались с большими трудностями на каждом пригорке, и втащить наверх орудия представлялось возможным только благодаря плечам пехотинцев», – писал Юзеф Залуский, капитан 1-го (польского) полка шволежеров-улан гвардии{697}.

4-й корпус принца Евгения за двое суток потерял 1200 лошадей. Швейцарец Альбрехт фон Муральт, служивший обер-лейтенантом в 5-м баварском шволежерском полку Ляйнингена, писал, что на момент прибытия в Вязьму его бригада насчитывала две сотни всадников, а на следующий день их в ней осталось только от тридцати до пятидесяти, но днем позже она и вовсе перестала существовать как боевая единица. Ту же историю могли бы рассказать и другие всюду в армии{698}. Потери в кавалерии и утрата значительной части артиллерии радикальным образом снизили потенциал Grande Arm'ee и сделали ее уязвимой перед вездесущими казаками, которые вились вокруг отступавших колонн, точно большие назойливые мухи.

Но сильнее всего, стремительно теряя шансы на выживание, армия страдала из-за гибели тысяч тягловых животных. Приходилось бросать сотни повозок, расставаться с остро необходимыми запасами снабжения и снаряжением, равно как и с личными вещами солдат и их добычей. Многие швыряли в снег оружие, чтобы нести пожитки. «Дорогу усыпали ценные предметы вроде картин, подсвечников и множества книг, – вспоминал сержант Бургонь, – и в добрый час я бывало поднимал книжку, просматривал ее и тоже в свою очередь швырял прочь, кто-то затем вновь брал ее, а потом выбрасывал». Искалеченный Юзеф Понятовский, проезжая мимо в карете, попросил прохожего воина дать ему почитать что-нибудь из валявшегося на дороге, и книга эта так понравилась князю, что сохранилась и стала единственной добычей, приведенной из того похода{699}.

8 ноября батальонный начальник Вьонне де Маренгоне из полка фузилеров-гренадеров гвардии осознал, что лошади не в состоянии далее тянуть его экипаж. Посему он переложил все самое ценное, начиная от необходимых запасов продуктов и кое-какой сменной одежды в portmanteau[165], оставив ненужные более предметы роскоши в карете, каковую и бросил. Однако, благоразумно не перенапрягая силы одной из уцелевших лошадей, смог погрузить portmanteau на нее. В Вязьме майор Клод-Франсуа Ле Руа из 85-го линейного полка 4-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву вооружился иголкой и ниткой и смастерил два огромных внутренних кармана для шинели, куда и сложил самое жизненно важное, избавив себя от необходимости тащить мешок{700}.

Не все отличались таким даром предусмотрительности и, вынужденные встать перед трудным выбором, прощались с мешком зерна или риса, оставляя себе золотые и серебряные сосуды. Легко осуждать их, но представим себе, как тяжело было расстаться с подвернувшимся в жизни шансом, ведь на кону стояли женитьба, покупка дома, открытие собственного дела. К тому же тогда отступавшие не представляли себе, какие муки ада ждут их впереди. Они шли и боролись, как могли, надеясь на улучшение дел.

Нередко им приходилось устраиваться на ночлег на открытой местности без всякого укрытия, не будучи в силах от усталости наломать веток и соорудить шалаш. Они брали сабли и рубили маленькие деревца на костер. Но, прежде чем обогреть людей, зеленая смолистая древесина производила клубы ядовитого дыма и быстро сгорала, а потому огонь приходилось поддерживать в ночи постоянно. Даже если удавалось развести хороший костер, он отогревал лица и руки, спины же оставались открытыми для воздействия ночной температуры. Люди раскладывали ветки вокруг огня, чтобы сидеть и лежать около него, сгрудившись вокруг группками по восемь или десять человек, в надежде создать маленький кружок тепла. Но пламя растапливало снег, и они оказывались сидящими или лежащими на сырой земле.

Если везло, находили наполовину разрушенное и покинутое село или деревню. Однако там нередко попадались нежелательные реликты. «Под еще теплой соломой, которую ветер гнал и бросал нам в лица, оказывались тела нескольких солдат или крестьян, – писал Эжен Лабом, – и порой доводилось видеть убитых детей и девушек, зарезанных прямо там, где их изнасиловали». Генералы и старшие офицеры обычно занимали лучшие из оставшихся изб, но разногласия из-за вопросов превосходства порой вели к дуэлям. Солдаты жались толпой друг к другу в избах, амбарах, сараях, в хлевах – всюду, где можно было укрыться. Когда людей оказывалось слишком много, кого-то иной раз давили в тесноте, бывало первые задыхались по мере того, как внутрь втискивались все новые и новые бедолаги, отчаянно стремившиеся хоть как-то избавиться от холода{701}.

Если избу занимала какая-нибудь группа, она готовилась защищать ее силой оружия. Но солому с крыш частенько стаскивали на корм лошадям. Те, кому не доставалось укрытия, размещались у стены с противоположной от ветра стороны и отрывали доски настила с крыши, ставни и любые другие доступные детали строения с целью развести огонь, в результате чего устроившиеся внутри оказывались перед неприятным фактом: кто-то разбирал их убежище снаружи. Очень часто оставшиеся на улице разводили костры чересчур близко к стенам, и тогда избы загорались. Если там находилось полным-полно людей и они спали, то рисковали задохнуться или сгореть заживо.

Даже и без воздействия кого-то со стороны солдаты, нашедшие для ночевки какую-нибудь избенку, рисковали встретить в ней смерть. Крестьянские дома в России отапливались печами площадью около двух квадратных метров, сделанными из обмазанного глиной дерева. Разогревать такие печи следовало постепенно, но замерзшие солдаты набивали их всем подвернувшимся под руку деревом, от чего, случалось, печь вспыхивала, и огонь охватывал избу со спавшими в ней людьми.

Страдания тех, кому приходилось проводить ночь без крова, усугублялись голодом. Большинство пайков, привезенных из Москвы, солдаты съели к моменту выхода армии к Можайску, тогда как теперь им приходилось тащиться по дороге, опустошенной ранее отступавшими русскими, а потом самими французами, подчистившими все остатки на пути к Москве. Было невозможно отправлять заготовителей провизии в ту и другую сторону далеко от дороги, поскольку те неизбежно отставали от основного войска и становились легкой добычей для противника, преследовавшего отступавших.

Когда кончилось снабжение, а материальные ресурсы остались позади в брошенных повозках, кормить солдат организованно стало невозможно. Мог найтись мешок зерна, но было нечем смолоть его (большое количество маленьких походных мельниц войскам раздали в Дорогобуже, но их в основном оставили по пути, когда околели лошади). Если и наличествовала гречиха или иная крупа, капуста или куски мяса, то отсутствовали горшки для приготовления продуктов.

Добросовестно относившиеся к делу и находчивые офицеры, сумевшие сохранить роты как единое целое, следили за важнейшими для выживания ресурсами, не давая разбазаривать их понапрасну, и обеспечивали честное распределение всего перепадавшего на долю подразделения между личным составом, а потому солдаты, принадлежавшее к дисциплинированному формированию, имели больше шансов уцелеть. Когда они останавливались на ночь, один отряд шел на поиски дров или хвороста, другой строил шалаши, третий готовил еду и так далее. Кого-то посылали кормить вьючных животных, кто-то поддерживал огонь и стоял на вахте, пока товарищи спали.

Некоторые части умели позаботиться о себе просто-таки превосходным образом. Доктор де Ла Флиз, расставшийся со своим полком, очутился в эскадроне польских улан. Те действовали так: сходили с дороги под вечер, находили деревню с жителями, окружали ее, а потом начинали договариваться с крестьянами, обещая не причинить никому зла, если им дадут немного еды и кров на ночь. Сами солдаты и их лошади таким образом оставались в более или менее сносной форме, а поскольку с ними путешествовала и парочка женщин, офицеры даже проводили вечер в дамском обществе{702}.

Одним таким мастером снабдить себя всем необходимым в любых условиях оказался полковник Луи-Симон Шопен, командующий артиллерией 1-го кавалерийского корпуса. «Жизнерадостный человек, считавший важнейшим в жизни в первую очередь думать о себе самому, полковник Шопен, как только началось отступление, собрал вокруг себя дюжину самых шустрых и находчивых канониров, – вспоминал один из его товарищей. – Фургон с упряжкой добрых лошадей следовал за ним, и каждый вечер служил пунктом сбора для артиллеристов, каждый из которых приносил добытое в деревнях по пути или у отставших от своих частей одиночек хитростью или силой, как придется. Таким образом, ватага полковника (а иначе их и не назовешь) ни в чем не нуждалась, в фургоне всегда хватало всего, и, наблюдая за поставщиками и слушая их речи, любой понимал, что он никогда не опустеет»{703}.

«Редко когда оставшиеся в строю части воины не могли разделить с другими какого-нибудь варева, – писал Булар. – Но горе тем, кто оказывался один, такие не находили помощи нигде». Верно, за одним лишь исключением, когда они имели что-нибудь на обмен или продажу. Полковник Пеле наблюдал за своеобразным торгом, развернувшимся у большого костра. «У кого есть кофе? У меня сахар. Кто даст немного соли за муку? У кого есть котелок? Мы смогли бы приготовить для себя popote[166]. У кого есть кофейник?» и так далее. «Человек с небольшим мешочком соли мог рассчитывать обеспечить себя едой на несколько дней, поскольку всюду имел актив для обмена», – замечал среди прочего Пеле. Альбрехт фон Муральт считал себя обязанным жизнью небольшому чугунному котелку, который он одалживал людям, готовившим пищу, за право разделить с ними трапезу{704}. Для не имевших ничего единственная надежда состояла в коллективизме: они старались сбиться в группу с людьми в таком же положении. В результате возникала этакая артель из восьми или десяти солдат, которые обычно располагали лошадью или повозкой и действовали методами, сходными с приемами артиллеристов полковника Шопена.

Особенно уязвимыми оказывались слуги офицеров. Не будучи солдатами, они не могли претендовать на паек, а если хозяин погибал или его ранило или же он считал их ненужной более обузой, они оставались на мели. Шансом на спасение для многих таких людей являлся добрый господин. В Москве генерала Дедема де Гельдера убедили взять себе лишнего слугу, умного юношу, выступавшего в роли кучера при генеральской карете и ухаживавшего за лошадьми. Уже спустя время, в хаосе отступления, генерал неожиданно узнал, что на деле мальчишка являлся пятнадцатилетней француженкой, которая влюбилась в артиллерийского офицера и сбежала с ним из дома, но любовник ее погиб при Бородино{705}.

Читая рассказы уцелевших, невольно поражаешься, как мало пищи порой требуется человеку, чтобы остаться живым. Но, по психологическим и физическим соображениям, было очень важно поддерживать регулярное питание. Перед самым выступлением армии из Москвы лейтенант Комб получил посылку из дома. «Какая радость! Новости из Парижа, от отца, моей любимой матушки, от всей семьи, от друзей! – писал он. – Ничто в мире не могло сравниться с тем, что я чувствовал себя тогда». Только много позднее он осознал, что посылка собственно и спасла ему жизнь, поскольку в ней содержались маленькие таблетки для приготовления горячего шоколада и бульонные кубики. В результате, когда никакой другой еды не находилось, он мог поддержать себя хоть чашкой такой питательной субстанции. Другим хватило ума набить себе карманы чаем и сахаром, и весьма многие утверждали потом, что им удавалось протянуть до двух недель на одном только сладком чае{706}.

Как в наступлении, так и в отступлении мысли о пище никогда не покидали солдатских умов. Иные пытались отвлечь себя размышлениями о том, будто сидят за обедом в одном из лучших ресторанов Парижа. «Каждый из нас заказывал любимое блюдо, мы обсуждали их достоинства по сравнению с другими, и таким образом на время забывали о терзавшем нас голоде, – вспоминал капитан Виктор Дюпюи из 7-го гусарского полка, – но очень скоро ужасная реальность вновь обрушилась на нас со всей своей мощью»{707}.

А реальность и вправду выглядела страшновато. Основным источником мяса служили околевшие лошади, но, несмотря на множество их вокруг, добыть конину оказывалось не просто. Когда лошадь падала и не могла подняться, солдаты бросались резать ее. Самые опытные вскрывали живот, чтобы добраться до сердца и печени. Они даже не давали себе труда сначала убить животное и еще кляли его на чем свет стоит за судорожные попытки вырываться и лягаться. Капитан фон Курц отмечал, что, когда солдаты заканчивали с телом, останки выглядели так, будто какой-то хирург-ветеринар занимался там анатомическими изысканиями{708}.

Многих отвращала сама идея есть конину, как и вкус лошадиного мяса, однако представлялось возможным сдобрить его, раскусив патрон и посыпав мясо порохом, и скоро большинство привыкли к такой трапезе. Жак Лорансен, инженер-географ, прикомандированный к ставке Наполеона, писал матери, что на самом деле тонко порезанная и прожаренная конина довольно приятна на вкус. Командир 2-й дивизии Молодой гвардии, генерал Роге, счел достойным упомянуть о сделанном им гастрономическом наблюдении: по его мнению, мясо местных cognats отличалось более тонким вкусом, чем мясо французских или немецких лошадей{709}.

Но лошади не были единственными, кто шел в пищу людям. «В Вязьме мы угощались очень недурным fricass'ee[167] из кошек, – убеждал Лорансен мать в письме, которое, правда, никогда так и не достигло адресата. – Впятером мы сожрали трех отличных кошек, каковые были просто великолепными». Вечером 30 октября в Гжатске Кристиан Септимус фон Мартенс и его товарищи впервые приготовили кошку. «Чтобы побороть переполнявшее нас отвращение, – писал он, – я уверил их, что гондольеры в Венеции, которые ни в коем случае не жили в такой нужде, как мы в тот момент, считают кошачье rago^ut[168] деликатесом»{710}. Колонны на марше сопровождали собаки из сгоревших сел и деревень, они выли и пытались оспаривать у изголодавшихся людей трупы лошадей, а некоторые, менее осторожные из них, сами шли в пищу солдатам. Любимчики из числа охотничьих собак или пуделей, прихваченные с собой в поход офицерами, тоже начали исчезать в котелках или ловко нанизывались, точно на вертелы, на прямые кирасирские и драгунские палаши, словно специально предназначенные для таких целей.

Достать хлеба практически не представлялось возможным, а вот ту или иную муку и крупу раздобыть было проще, посему солдаты делали этакое тесто на воде с порубленной соломой для вязкости и пекли лепешки в крестьянских печах или на углях костра. Но чаще они бросали все попадавшееся под руку в котелок и варили как кашу, нередко добавляя огарок сальной свечи для питательности вместо масла. Якоб Вальтер из Штутгарта, поначалу трудно привыкавший к походному быту, сделался весьма изобретательным, научился выбирать семена конопли и выкапывать капустные ростки, каковые тоже годились в пищу, если поварить их подольше.

«Мы готовили себе размазню из всевозможной муки с талым снегом, – делился воспоминаниями капитан Франсуа. – Затем бросали туда порох из патрона, ибо у него есть способность, позволяющая подсолить или по крайней мере сдобрить приготовленную таким образом пищу». Капитан Дюверже, казначей из дивизии Компана, описал рецепт, названный им «размазней по-спартански»: «Для начала растопите снега, каковой понадобится в большом количестве, чтобы получить немного воды. Затем насыпьте туда муки, потом в отсутствии жира добавьте осевой смазки, а в отсутствии соли – пороха по вкусу. Подавать горячим и есть только тогда, когда вы очень голодны»{711}.

Условия жизни нередко служили плохим подспорьем в деле приготовления пищи. Люди частенько голодали так сильно, что набрасывались на сырье, но даже если всё же доводили блюда до нужной кондиции, глотали еду с жадностью наскоро, опасаясь противника. Среди последствий подобных способов приема пищи оказывались рвота, несварение, колики и диарея. Дополнительной причиной, подхлестывавшей волчий аппетит и приводившей к поспешному поглощению съестного, становился страх перед возможной кражей. «Воровство и нечестность распространились по армии, достигнув такой степени беззастенчивости, что всякий чувствовал себя в безопасности среди своих не более, чем в неприятельском окружении», – отмечал Эжен Лабом. «То и дело приходилось слышать одно и то же: “О Боже! Украли portmanteau. Стащили ранец или хлеб, или свели коня”», – вспоминала Луиза Фюзиль{712}.

Для многих, в особенности для оказавшихся самими по себе, воровство стало единственной возможностью уцелеть, кроме разве только потрошения брошенных повозок, сундуков и карманов умерших в пути. Все презирали таких отщепенцев и называли их fricoteurs, от слова fricoter, означающего стряпать нечто, поскольку их часто видели пытавшимися соорудить себе ту или иную еду прямо на обочине дороги. Если они подходили к костру в поисках хоть какого-нибудь тепла, их грубо и безжалостно гнали вон. Иногда они стояли неподалеку от сидевших у костра в надежде, по крайней мере, хоть так чуть-чуть согреться.

Многие одиночки брели к кострам русских бивуаков, чтобы сдаться. Таких находились тысячи, особенно в холодные ночи. Но надежда их на прекращение страданий скоро таяла, как дым, и судьбе таких бедолаг не позавидовал бы никто. Хотя русские официально придерживались военных правил, распространенных по всей Европе, обычно они смотрели на пленных с небрежением.

Тому есть яркие примеры. Когда горячо любимый всеми полковник Казабьянка, командир 11-го легкого пехотного полка (состоявшего частью из корсиканцев, а частью – из уроженцев Вале), попал в плен около Полоцка, захватившие его русские палец о палец не ударили для сохранения ему жизни. Когда через несколько дней он умер от ран, они вернули тело с эскортом почетного караула. Его офицер вручил французам записку от генерала Витгенштейна со словами: «Возвращаю тело отважного полковника 11-го полка, о коем мы скорбим не менее чем вы, ибо храбрец всегда заслуживает чести»{713}.[169]

С другой стороны, некоторые офицеры относились к попавшим в плен коллегам обходительно. Партизанский вожак Денис Давыдов предпринял изрядные усилия с целью отыскать и вернуть молодому вестфальскому гусарскому лейтенанту колечко, медальон и любовные письма подруги, отобранные у того при пленении казаками. Но другой лидер партизан, капитан артиллерии (впоследствии подполковник) Александр Самойлович Фигнер, с садистским наслаждением резал пленных, причем часто тогда, когда они меньше всего ожидали подобного поворота событий. Генерал Ермолов тоже не жаловал пленных, в особенности поляков, которых презирал как предателей славянского дела. После Винково он плюнул в лицо графу Платеру и напутствовал конвоировавших его казаков потчевать того только ударами плеток. Образ действий Ермолова вовсе не являлся этакой аномалией.

«Наши солдаты брали в плен некоторых французов, – отмечал молодой русский офицер, описывая Смоленское сражение, – но все поляки были жертвами мщения и презрения». Когда один офицер отчитывался после патрулирования о взятии в плен группы французских солдат, грабивших церковь, старший офицер пожурил его за то, что он вообще не перебил на месте. Потому тот пошел и приказал солдатам заколоть всех штыками{714}.

Царь лично писал Кутузову, жалуясь на донесения о злоупотреблениях в отношении пленных, и требовал обращаться со всеми захваченными солдатами противника гуманно, кормить их и одевать. Но пример, преподанный братом самого Александра, красноречивее всего говорил о том, как мало смысла имели такие послания. Генерал Уилсон ехал вместе с другими старшими офицерами следом за великим князем Константином мимо колонны пленных. Внимание его и свиты привлек один из них, по всему видно, немало отличившийся молодой офицер. Константин спросил его, не предпочел ли бы тот умереть. «Да, если надежды на спасение нет, ибо я знаю, что через несколько часов пропаду от изнурения или стану жертвой пики казака, как сотни погибших на моих глазах товарищей, не способных от холода, голода и истощения идти далее, – ответил тот. – Во Франции есть кому оплакать мою судьбу – и ради них я бы хотел вернуться. Но это невозможно, чем скорее кончатся бесчестье и страдания, тем лучше». К ужасу Уилсона, великий князь выхватил саблю и зарубил офицера{715}.

Существовал ряд предписаний, оговаривавших не только то, как надо содержать пленных, но также что и сколько им полагается получать для поддержания жизни. Однако, применительно к реалиям рассматриваемой нами кампании, буква закона была мертва. Сержант Бартоломео Бертолини, схваченный во время фуражировки накануне Бородино, не мог и поверить, что с пленными можно обращаться так, как обращались с ним и его напарниками. У них силой отобрали все, даже форму и башмаки. «Наши страдания словами точно и не описать, – рассказывал он. – Они не давали нам ни гроша, как положено пленным у цивилизованных народов, не получили мы и пайков, кои позволили бы хоть как-то прокормиться». Им велели идти, идти быстро, били и даже убивали, если кто-то выходил из строя прихватить по пути гнилой картошки или огрызок еды{716}.

Доктор Раймон Фор попал в плен под Винково. Его и других офицеров привели к Кутузову, каковой обошелся с ними по-рыцарски, – велел выдать одежду и немного денег. Такого обращения не стоило ожидать пленным из солдатских рядов, ибо их непременно обирали, раздевали и били. Но как только конвой с пленными вышел из Тарутинского лагеря в сопровождении ополченцев, то же стало происходить и с офицерами, у которых командиры ополчения отняли все полученное от Кутузова{717}.

К моменту начала отступления война приобрела более беспощадные черты, а пленные превратились в обузу: коль скоро провизии и одежды не хватало обеим сторонам, никто не хотел жертвовать ничем для них. Когда вынужденно бредущие за французами русские пленные слабели и отставали, их провожали в последний путь пулей в голову. Русские тоже не особенно церемонились с противником. В большинстве своем пленных брали казаки, первым делом не только освобождавшие их от всего ценного, но и обдиравшие с них любую годную одежду. Затем их отдавали или, когда удавалось, продавали местным крестьянам, которые получали возможность поразвлечься, мучая французов до смерти с той или иной долей садизма.

Кого-то закапывали живьем в землю, других привязывали к деревьям и использовали в качестве мишеней для упражнения в стрельбе, бывало отрезали уши, носы, языки и гениталии, ну и так далее. Генерал Уилсон видел «шестьдесят умиравших голых солдат, лежавших шеями на поваленном дереве, в то время как русские, мужчины и женщины, с большими прутьями, распевая хором и приплясывая, один за другим вышибали им мозги периодическими ударами». В одном селе священник напомнил пастве о необходимости человечного обхождения с людьми и присоветовал утопить тридцать пленных подо льдом озера, но не истязать их. В Дорогобуже майор Вольдемар фон Левенштерн в оцепенении наблюдал, как в присутствии русских солдат местные жители избивали топорами, вилами и палками безоружный лагерный люд, тащившийся за армией. «То было ужасное зрелище, – писал он, – они походили на каннибалов, и свирепая радость сияла на их лицах»{718}.

Иногда обычный гуманизм нормальных людей торжествовал посреди всего дикого варварства, как в случае вестфальского лейтенанта Ваксмута, раненого в бедро при Бородино. Он облегчался на обочине дороги, когда казаки обрушились на группу его попутчиков. Увидев его сидящим беспомощно со спущенными на икры штанами, они покатились со смеху и впоследствии обращались с ним хорошо.

Жюльен Комб отклонился от главной дороги с пятью другими офицерам в поисках корма для голодных коней и заблудился. Проведя тягостную ночь, на протяжении которой они едва не были похоронены под снегом, французы набрели на деревеньку, где крестьяне дали им кров и еду. «Снег падал, кружась большими снежинками, и вид жалкой местности через тусклое желтое стекло маленьких оконцев, опасность нашего положения, неопределенность будущего – все совокупно приводило нас к самым невеселым размышлениям, – писал он. – Но внезапно от горестных раздумий меня пробудил крик “мама! мама!”, четко проговариваемый младенцем в колыбели, подвешенной как гамак на четырех веревках к балке крыши в темном углу и потому незамеченной нами ранее».

«Нельзя и передать того, какое впечатление произвело на нас это слово, почти как французское, – продолжал он. – Все вернулось к нам. Оно словно бы содержало в себе всю нашу память о семье, о счастье и о доме». Он взял ребенка в руки и заплакал. Мать ребенка была так тронута, что ухаживала за непрошеными гостями и известила о появлении в округе казаков, даже показала безопасный путь обратно и дала еды на дорогу{719}.

В Вязьме поручик Радожицкий, участвовавший в преследовании отступавших французов, наткнулся на русскую женщину, нанятую в кормилицы младенцу французским полковником и его женой. Оба они погибли в бою, но русская и ребенок уцелели. «Он всего лишь маленький француз, что же и беспокоиться о нем?» – удивился поручик. «Ох, если бы вы только знали, как добры и милы были эти хозяева, – ответила женщина. – Я жила с ними, как в родной семье. Как же мне не любить их маленького сиротку? Я не брошу его, и только смерть разлучит нас!»{720}


19
Мираж Смоленска

18 октября, когда Наполеон выходил из Москвы, маршал Гувион Сен-Сир, принявший командование 2-м корпусом от раненого Удино, подвергся вблизи Полоцка нападению подавляющим образом превосходивших его русских войск под началом генерала Петра фон Витгенштейна. В ожесточенном сражении, растянувшемся на два дня, 27 000 измотанных французов, баварцев, швейцарцев, хорватов и поляков сдержали натиск 50 000 русских Витгенштейна, сумев нанести им тяжелые потери. Однако когда город загорелся в результате обстрела русской артиллерией, защищать его стало невозможно. «Свет не видывал более кошмарной битвы, – писал капитан Дрюжон де Больё из 8-го шволежерского полка. – Мне приходило на ум падение Трои, описанное в “Энеиде”». Опасаясь окружения, Сен-Сир оставил Полоцк и отступил на оборонительные позиции по реке Ула{721}.

Наполеон узнал об оставлении Полоцка не ранее своего прибытия в Вязьму 2 ноября. Он верил, что Виктор, выступивший на поддержку Сен-Сира, поможет последнему отбить город. Более всего императора французов беспокоило на тот момент слишком медленное движение Даву, который, как укорял его Наполеон, выстраивался для сражения при виде любой кучки казаков на горизонте, тогда как он сам энергично отступал в направлении Смоленска. Однако, узнав о боях вблизи Вязьмы и осознав, что Кутузов находится где-то совсем близко к югу, сам вознамерился дать противнику битву.

4 ноября император французов начал собирать войска и тут-то понял, насколько сильно они дезорганизованы. «Вы хотите сражаться? Так у вас же нет армии!» – запротестовал Ней, заменивший Даву в арьергарде. Поскольку Даву отбился от Милорадовича и соединился со следовавшими впереди эшелонами, Наполеон решил вести войска на Смоленск, где они должны были встать на зимние квартиры. Он приказал Жюно и Понятовскому продвигаться к самому Смоленску, Даву велел занять позиции вне города в районе Ельни («Как говорят, земля там богата и полна провизией», – заверил он маршала), а принцу Евгению – держать курс на Витебск и устраиваться на зимних квартирах там. Наполеон отдал распоряжения в Дорогобуже 5-го и в начале 6 ноября, прежде чем взять курс на Смоленск{722}.

Скоро он с войсками очутился в объятьях вьюги, когда же температура упала, император понял, сколь пагубным образом ошибся в расчетах по времени. Но в тот день суровая реальность проявилась и в другом. Когда во второй половине дня он достиг Михайловки, его ждал курьер из Парижа с крайне неприятным известием о попытке группы никому неведомых офицеров, возглавляемых генералом Мале, осуществить coup d’'etat[170] и захватить власть. Наполеон едва поверил в новость. Пусть нелепо организованный заговор походил на неуместную шутку, один уже факт его поднимал тревожные вопросы о прочности наполеоновского правления во Франции. «С французами, как с женщинами, – шутя пожаловался он Коленкуру, – никогда нельзя находиться вдали от них слишком долго». Однако откровенная демонстрация хрупкости своей власти поразила императора французов самым неприятным образом{723}.

На следующее утро Наполеон написал Виктору, отдав ему распоряжения соединиться с Сен-Сиром и отбить Полоцк. В письме звучит нотка подлинной тревоги. «Переходите в наступление, от этого зависит спасение армии, – настаивал он. – Каждый день промедления есть катастрофа. Армейской кавалерии больше нет, холод убил всех лошадей. Идите вперед, такова воля императора и обстоятельств»{724}. Сам же он с максимально возможной скоростью поспешил к Смоленску.

Мороз давал себя знать настолько, что и Наполеон снял традиционные серую шинель и небольшую треуголку, которые делали его неизменно узнаваемым издалека, и с того момента носил польского покроя кафтан из зеленого бархата, подбитый мехом, и такую же шапку. Для согрева он также взял в привычку время от времени выходить из кареты и шагать вместе со своими гренадерами и с находившимися рядом Бертье и Коленкуром. Вот как раз в то время, когда в полдень 9 ноября император французов шел по дороге, скользя на снежном насте при температуре – 15 °C и на пронизывающем северном ветру, он и увидел Смоленск. Толстое снежное одеяло укрыло его, делая невидимыми обгоревшие развалины, отчего Наполеону не вспомнилось о том, как выглядел город при его уходе оттуда в августе. Некоторое время он тешил себя мыслью, будто достиг тихой спокойной заводи.

Едва разместившись на постое, он принялся диктовать приказы, в соответствии с которыми вся армейская конница, еще имевшая верховых лошадей, организовывалась в две дивизии – одну легкую кавалерийскую, другую тяжелую (из кирасир и драгун). Обе они состояли из небольших сводных полков-пикетов и были объединены в один кавалерийский корпус-пикет генерала Латур-Мобура, предназначенный для прикрытия зимних квартир Grande Arm'ee. Затем он распорядился о сосредоточении каждой части в особых пунктах, чтобы отставшие или отправленные с особыми заданиями отряды и подразделения могли найти своих. Однако не прошло и нескольких часов, как мрачная реальность дала себя знать и серией болезненных ударов продемонстрировала всю тщетность планов и призрачность надежд.

Ранее Наполеон отдавал наказ создать под Смоленском обширные склады продовольствия и снаряжения. Но те, кто пытался выполнить распоряжения императора французов, нашли процесс заготовок съестного и фуража на окружающей территории весьма неблагодарным занятием, в то время как снабжение, поступавшее из Вильны, приходилось отправлять в Можайск и в Москву. К тому же после штурма города и сражения у Валутиной Горы там оставались около 15 000 больных и раненых солдат, которых тоже надо было чем-то кормить, как и постоянно двигавшиеся на Москву эшелоны пополнений, плюс действовавший в данном ареале 9-й корпус маршала Виктора. Вместе они поглощали изрядное количество фуража и продовольствия{725}.

В начале октября Наполеон отдал спешные приказы переоснастить военные склады. Одним из ответственных за данный вопрос оказался и Стендаль. «Они ждут чудес», – жаловался он коллеге, принимаясь за дело, вдобавок к чему выразил желание быть посланным в Италию{726}. И все-таки в Смоленске удалось создать существенные запасы, безусловно, позволявшие прокормить Grande Arm'ee в течение некоторого периода. Но если брать в расчет всю зиму, то их хватило бы не более чем для дивизии, а уж о реалистичности затеи поставить на зимние квартиры в городе хотя бы один целый корпус вопрос вообще не вставал.

Даже более серьезным ударом по планам Наполеона стали вести, принесенные Амеде де Пасторе, назначенным им интендантом Белоруссии с базой в Витебске. Пасторе создал там военный склад, способный обеспечить на протяжении зимы поддержку одному корпусу, и Наполеон уже сделал выбор в пользу 4-го корпуса принца Евгения. Но после падения Полоцка русские продвинулись по Двине и выбили из Витебска Пасторе с его малозначительным гарнизоном.

Словно и того было мало, не порадовал императора французов под Смоленском и генерал Бараге д'Илье, отправленный с дивизией навстречу Наполеону по предполагаемому маршруту отступления через Медынь к Ельне. Вместо Наполеона французы столкнулись с основными силами Кутузова, в результате чего одна из бригад под началом генерала Ожеро, насчитывавшая 1650 чел., угодила в окружение у села Ляхово и была вынуждена сложить оружие.

Пока колонны его тащились к Смоленску из Вязьмы, Наполеон сам видел, как тают силы. Оценки численности его войск в Смоленске сильнейшим образом разнятся между собой, но в большинстве своем источники сходятся в одном: с момента оставления Москвы тремя неделями ранее он потерял по крайней мере 60 000 чел., а потому под его знаменами оставались не более 40 000{727}. В это число входили и несколько тысяч безлошадных, а потому практически бесполезных кавалеристов. «Лошади, лошади и еще раз лошади, хоть для кирасир, драгун или легкой кавалерии, хоть для артиллерийских орудий и зарядных ящиков, – вот самая громадная из наших сегодняшних нужд», – писал Наполеон Маре в Вильну 11 ноября{728}. В тот же день он услышал о несчастье, постигшем его пасынка.

Он велел принцу Евгению сойти с главной дороги у Дорогобужа и двигаться по более или менее прямой линии на Витебск. После дневного перехода корпус достиг узкой речушки Вопь, шириной на том участке, наверное, не более пятнадцати или двадцати метров, и саперы приступили к строительству моста через нее. Но сотворить нечто путное из подручных материалов возможным не представлялось, а потому мост рухнул. Весь 4-й корпус к тому времени подтянулся и остановился, образовав трехкилометровую змею из ожидавших окончания ремонта переправы солдат. Пока они терпеливо стояли под снегом, трясясь от холода, казаки Платова успели подвезти и отцепить от передков пушки, после чего принялись обстреливать французов и итальянцев. Не имея времени дожидаться наведения моста, принц Евгений решил переходить реку вброд, тем более что глубина нигде не превышала полутора метров. Возглавила колонну Королевская гвардия, и, хотя вода доходила до подбородка самым невысоким солдатам, они перешли на другой берег без особого труда.

Затем двинулся сам принц Евгений, приказав переправить артиллерию с целью развернуть ее на западном берегу и прикрыть войска огнем. Но пусть Вопь и не глубока, она течет между двумя отвесными берегами высотой в три метра, ставшими очень скользкими из-за снега и льда. После того как две пушки перетянули на противоположный берег, один зарядный ящик застрял и перевернулся. Следующее орудие с его снаряжением тоже село в дне реки, а идущее сзади врезалось в него. Когда же артиллеристы попытались обойти пробку, в размякшей грязи начали вязнуть другие пушки и зарядные ящики, и скоро множество их прочно сидели в вязкой топи, тогда как лошади отчаянно дергались, стараясь вырваться из ледяной воды. «И по сей день вижу я тех бравых солдат артиллерийского обоза, вынужденных часами возиться в воде с упряжками, а высвободив одну пушку или зарядный ящик, идти назад и совокупными усилиями с другим расчетом вызволять следующее орудие, чтобы потом повторять все снова и снова», – писал полковник Гриуа, потративший целый день на попытки перетащить через реку все пушки{729}.

Ему удалось переправить дюжину орудий, но когда с наступлением ночи к берегу приблизились казаки, он понял: остальные пушки не спасти и их надо заклепать. Как только стало ясно, что экипажи и повозки придется бросить, разыгралось светопреставление. Люди стаскивали с них сундуки, наскоро вскрывали их и распихивали куда придется все ценное, навьючивая максимум провизии на спины выпряженных лошадей или на себя прежде, чем окунуться в воды реки. Иные старались ухватить за хвост благоприятную возможность поживиться среди брошенного багажа других прежде, чем последовать за ними. Пытаясь перебраться на другой берег, многие люди и лошади, испытав шоковое воздействие ледяной воды при быстром входе в нее, падали и тонули. Многие другие умерли от переохлаждения, когда той ночью толпились вокруг костров бивуака в мокрой одежде. «Невозможно описать положение людей после переправы или физические страдания и мучения, перенесенные ими из-за купания в ледяной купели», – писал один из участников тех событий. Итальянцы окрестили ту ночь «la notte d’orrore»[171]{730}.

После переправы принц Евгений недосчитался примерно 2500 чел., то есть около четверти всей численности 4-го корпуса, не учитывая значительного количества гражданских лиц и отставших от своих частей солдат, пропавших где-то в грязи и в холодной воде. Кроме того он оставил за собой пятьдесят восемь заклепанных пушек и обоз, что означало по существу – все запасы провизии и боеприпасы. Теперь о марше на Витебск не стоило и помышлять, а надлежало спешить в Смоленск. Как раз хоть это было правильно, поскольку Витебск так и так пал под ударами русских. Однако опыт перехода через Вопь настолько деморализовал значительную часть солдат, что, невзирая на отличные лидерские качества, вице-король Италии почти ничего не мог поделать с настроением личного состава своего корпуса. «Мне не стоит скрывать от Вашего Высочества, – докладывал Евгений маршалу Бертье, – эти трое суток страдания так подорвали боевой дух солдата, что, по моему мнению, на сегодняшний момент он едва ли в состоянии предпринимать какие-то усилия. Многие погибли от голода и холода, а другие от отчаяния сами пошли предаться в руки неприятеля»{731}.

В Смоленске Наполеон кипел от досады по поводу складывавшейся ситуации и сетовал на маршалов, создавших такое положение невыполнением приказов. «Нет никого из них, кому можно поручить хоть что-то. Приходится все время делать все самому, – жаловал он Пасторе в продолжительной диатрибе, затрагивавшей много разных тем. И во всем был виноват кто-то другой, даже в том, что он оказался в России. – И они обвиняют меня в и амбициях, будто бы мои амбиции привели меня сюда! Эта война есть только вопрос политики. На что мне сдалась страна с таким климатом, зачем идти в такую всеми забытую землю, как эта? Вся она целиком не стоит самого жалкого уголка Франции. А вот они [русские] со своей стороны имеют настоящий интерес к завоеваниям: Польша, Германия – им все подходит. Даже видеть солнце шесть месяцев в году и то уже новое удовольствие для них. Их, их, а не меня надо остановить. Эти немцы со всей своей философией ничего ни в чем не смыслят»{732}.

Сколько бы слов ни говорилось, отступление приходилось продолжать. И действовать надлежало с максимальной быстротой, поскольку Сен-Сир и Виктор не смогли бы долго сдерживать Витгенштейна, тогда как Кутузов уже обходил Наполеона с другого фланга. А тем временем новая угроза возникала на юге, где Шварценберг и Ренье вынужденно подавались перед натиском совокупных сил Тормасова и Чичагова, но вместо отхода в направлении Минска на соединение с Наполеоном пятились в западном направлении, обратно в Польшу, ставя под удар маршрут отступления Наполеона через Минск.

Разочарование Наполеона по прибытии в Смоленск нельзя и сравнить с куда более острыми чувствами его солдат. Последние этапы марша подорвали не только физические силы, но и дух даже самых отважных воинов. «Моральное состояние, тем не менее, держалось, – отмечал Дедем де Гельдер, – большинство в армии верили, что Смоленск положит конец их мучениям». 7 ноября передовые эшелоны поравнялись со значительным снабженческим конвоем с продовольствием, предназначавшимся для арьергарда Нея, каковой момент поднял настроение, поскольку как будто бы поддерживал образ изобилия, ожидавшего их под Смоленском. Солдаты в спешке возвращались в части в надежде на возобновление регулярной выдачи провизии. Они как-то подзабыли, что в последний раз видели город лежавшим в курящихся развалинах, и, приближаясь к нему, рисовали в воображении картины тепла и достатка. «Мысль о том, что конец испытаниям вот-вот наступит, придавала нам некой веселости, – писал один из них, – и, спускаясь с холма и подходя к городским стенам, мы с товарищами неустанно шутили по поводу наших постоянных падений на скользком насте»{733}.

Но хотя гвардия, вступившая в Смоленск вместе с Наполеоном, действительно получила продукты и спиртное и расположилась среди руин для долгожданного отдыха, следовавшим за ней частям повезло меньше. Перед гвардией катились толпы дезертиров, попытавшихся штурмовать склады, в результате ответственные за выдачу снабжения с них стали действовать даже более дотошно, чем обычно.

После входа гвардии ворота захлопнулись, и охранявшие их жандармы впускали внутрь только подразделения вооруженных солдат под командованием офицера. Однако помимо целенаправленного отсеивания дезертиров и отбившихся от своих формирований морально разложившихся солдат, такая мера становилась наказанием для отставших не по собственной вине, например, для раненых и кавалеристов, чьи эскадроны пришлось распустить по причине тотального падежа лошадей.

Даже попытавшиеся перегруппироваться за пределами города и выглядевшие более или менее организованно воинские части получили крайне мало. Поскольку Наполеон хотел ограничить распространение новостей о постигших его неудачах, он не уведомил власти на местах, в том же Смоленске, о своем предстоящем прибытии, как не давал знать и об истинном положении дел в армии. Получи местная администрация известие о подходе войск заблаговременно, она успела бы напечь хлеба и разделить запасы на пайки, раздача которых пошла бы быстро и споро. А так роте попросту выдавали мешки с мукой, из которой, ввиду отсутствия приспособлений для выпечки хлеба, солдаты опять варили всю тут же размазню, живого вола, которого им приходилось забивать самостоятельно, и бочонок спиртного, при нервном дележе которого по емкостям до половины разливалось{734}.

Все попытки поддержания порядка сводились на нет действиями дезертиров и отставших от своих частей, поскольку тем удалось проникнуть в город и создать разбойничьи гнезда в подвалах сгоревших домов, откуда публика эта устраивала вылазки для воровства и грабежей на складах. Стычки вспыхивали прямо там. Занимавшихся раздачей провизии чиновников избивали. Отвозивших пайки в свои формирования солдат подстерегали шайки бедолаг, отлученных от регулярных каналов получения съестного, в результате чего очень многое терялось и пропадало.

Все прочие солдаты обвиняли гвардию в похищении снабжения, и многие роптали против нее, но всё же тем, кто остался под знаменами, действительно доставались рис, мука, спиртное, а в некоторых случаях и говядина{735}. Зависть и раздражение на гвардию подстегивало еще и то, что она, похоже, контролировала большой базар, стихийно выросший на одном из главных городских перекрестков.

По оставлении Москвы условия отступления оказались для многих весьма и весьма различными, а посему всем хотелось разумнее распорядиться оставшимся имуществом, поменяв один вид добычи на другой, более удобный для хранения или транспортировки. «Тут маркитантка предлагала часы, кольца, ожерелья, серебряные вазы и драгоценные камни, – вспоминал Амеде де Пасторе. – Там гренадер продавал бренди или меха. Чуть дальше солдат из обоза зазывал прохожих купить у него целое собрание сочинений Вольтера или письма к Эмилии Демустье[172]. У вольтижера для желающих имелись лошади и экипажи, в то время как кирасир торговал с лотка обувью и одеждой»{736}. Те, кому не удавалось поживиться от регулярных раздач продовольствия, сбывали все подряд с одной только целью достать еды.

У гражданских, не подлежавших рационированию по военным нормам, не оставалось иного способа разжиться продуктами, когда же кончались деньги и ликвидные активы, приходилось побираться. Тут у женщин неизбежно появлялись преимущества, как рассказывал Лабом. «Передвигавшиеся в основном пешком, обутые в матерчатые bottines[173] и одетые в тонкие шелковые или перкалевые платья, они кутались в шубы или солдатские шинели, снятые с мертвых по дороге. Их нужда заставила бы выступить слезы на глазах даже у мужчин с вконец зачерствевшими сердцами, когда бы отчаянное наше положение не душило любые проявления гуманизма. Среди сих жертв ужасов войны попадались молодые, хорошенькие, прелестные, смышленые и обладавшие всеми качествами, чтобы соблазнить самого бесчувственного мужчину, но многие из них были низведены до попрошайничества и рады любой милости. За кусок хлеба им приходилось благодарить, идя на любые унижения. Умоляя нас о помощи, они подвергались жестоким оскорблениям и каждую ночь принадлежали тем, кто кормил их в день накануне»{737}.



Несчастья и беды усугублялись резким снижением температуры, когда 12 ноября она составила – 23,75 °C. В ночь на 14 ноября стоял такой мороз, что в стремлении отвадить солдат, стоявших в пикетах вокруг бивуака корпуса Нея, от попыток поискать себе каких-нибудь укрытий пришлось стращать нерадивых самыми крайними мерами. Маршал Мортье, однако, смотрел на подобные вещи проще. Увидев около своей квартиры стоявшего на посту воина, маршал спросил его, чем он занят, и получил ответ, что тот в карауле. «Кого и что вы караулите? – поинтересовался Мортье. – Вы не сможете помешать холоду проникнуть внутрь, а нужде атаковать нас! Так что, можете с тем же успехом зайти внутрь и найти себе место у огня»{738}.

Значительная часть войск ютилась на открытом пространстве за городом, где воины отчаянно изо всех сил боролись с холодом. «Вокруг нашего бивуака находились несколько изб, где укрывались солдаты и офицеры и где они развели огонь, – вспоминал сержант Бертран из 7-го легкого пехотного полка, входившего в корпус Даву. – Один из моих добрых друзей тоже зашел внутрь. Предвидя возможный исход, я очень просил его выйти. По моему настоянию, офицеры и несколько солдат, уже разомлевшие от тепла и утратившие способность к рассуждению, все же вышли наружу, но он не желал ничего слушать и нашел там смерть. Как я и предполагал, толпы других солдат принялись атаковать те избы, а находившиеся внутри пытались защитить свое пристанище. Началась отчаянная свалка, и слабейшие были безжалостно раздавлены. Я побежал в лагерь за помощью, но едва достиг его, как пламя охватило избы со всеми находившимися в них. К утру остались только развалины да трупы». Сержант Бургонь, который сначала тоже попытался проникнуть в одно из таких строений, стоял рядом и беспомощно наблюдал, как огонь пожирает его кричащих товарищей{739}.

Выносить жуткие условия становилось особенно тяжко по причине всеобщей удрученности, охватившей людей из-за несбывшихся надежд. «Бивуак в глубоком снегу среди руин сгоревшего дома и в его внутреннем дворе, жалкий запас съестного, за обладание коим нам пришлось драться у входа на склады с тысячами обезумевших от голода приведений, и один единственный день передышки при температуре [– 22,5 °C]: вот и все обретенное нами в Смоленске, в этих хваленых зимних квартирах», – вспоминал офицер вюртембергской артиллерии из 25-й пехотной дивизии корпуса Нея{740}.

«В попытках не допустить упадка духа у солдат, император вел себя невозмутимо перед лицом скверных новостей, чтобы выглядеть возвышающимся над напастями и готовым смотреть прямо в лицо любым непредвиденным обстоятельствам, – отмечал Луи-Франсуа Лежён, который еще в Москве был произведен в генералы. – Но это несправедливо расценивалось как безразличие». Отеческая забота Наполеона, которую привыкли видеть и чувствовать войска, куда-то подевалась. Огюст Боне, простой солдат, в письме обращался к матери из Смоленска 10 ноября: «Ma ch`ere maman[174], пишите мне чаще и подробнее, ибо сие единственное удовольствие, единственное утешение, оставшееся мне в этой дикой стране, где война потонула в бескрайней глухомани»{741}.

Вероятно, больше всех не повезло итальянцам и французам из корпуса принца Евгения, которые, потеряв имущество и снабжение на переправе через Вопь, пережив купание в ледяной купели и, наконец, добравшись до Смоленска, очутились перед его запертыми воротами. После трех часов давки, ругани и попыток кому-то что-то доказать их впустили внутрь, но все припасы к тому времени подверглись полному разграблению. Они расположились на улицах, и те немногие раненые, чудом довезенные до города на уцелевших повозках, умерли ночью в отсутствии крова и помощи. «Многие из нас утратили последние остатки присутствия духа – силы, поддерживавшей жизнь в надежде», – писал Чезаре де Ложье, а как казалось Бартоломео Бертолини, «все солдаты потеряли веру в шанс когда-нибудь увидеть родину»{742}.

Итальянская Guardia d'onore (Почетная гвардия), которая состояла из юных отпрысков дворянских родов Северной Италии, имевших офицерские звания, но служивших в качестве простых солдат, вызывала повсеместную жалость, поскольку этим молодым людям не хватало сноровки и смекалки обычных вояк. Они потеряли коней и плелись по дорогам в неудобных высоких сапогах, не догадавшись обрезать их. Молодежь эту всю жизнь опекали и лелеяли, и вот в результате почетные гвардейцы не умели подлатать обувь или зашить прореху на обмундировании, не говоря уж о приготовлении варева из подручных продуктов. К тому же воспитание не позволяло им грабить и даже забирать всё необходимое у мертвых. Лишь восемь человек из 350 уцелели после похода, каковой показатель довольно низок даже по меркам той кампании{743}.

Кавалерия оказывалась особенно уязвимой, поскольку со смертью коня от формирования отставал и всадник. Так они постепенно рассеивались поодиночке, а потому не включались ни в какую систему взаимной поддержки. В результате, хотя на деле в кавалерии оставалось еще немало физически здоровых воинов, части истаивали и распадались. Как извещал генерал Тильман короля Саксонии, по состоянию на 9 ноября оба кавалерийских полка, находившихся под его командованием, полностью прекратили свое существование. Попадались и исключения, так, уланский полк, к которому прибился доктор де Ла Флиз, въезжал в Смоленск с развернутым штандартом и под музыку. Бойцам удавалось добывать провизию для себя и корм для лошадей{744}.

Как подтверждал пример добросердечного, но грубоватого полковника Пеле, командира 48-го линейного полка в корпусе Даву, для удержания полка от распада и сохранения его целостности требовалась сильная рука. Он не без труда сумел достать на складах запас муки, бочку водки и четырех живых волов, но прежде чем накормить людей, получил приказ построить часть для смотра перед Даву. Пеле прекрасно осознавал, что нельзя спускать глаз с драгоценного съестного, а потому взял все вместе с собой на парад. К счастью, Даву задерживался. «Я следил за полком и бочонком в оба глаза, – писал Пеле, – и вдруг заметил, что его все-таки вскрыли. Побежал туда, но опоздал – почти все спиртное растащили или, по крайней мере, разобрали без всякой меры и порядка. Я поспешил отбить бочонок, но ребята мои уже были подшофе, а некоторые так просто упились до положения риз. Желая скрыть этот инцидент от строгого ока Даву, я попробовал было заставить полк маневрировать, но сие оказалось для них уже чересчур». Полковник все же сумел отвести часть от квартиры Даву, чтобы пьяные – упаси Господи – не попались тому на глаза. «Всюду, точно после сражения, валялись более восьмидесяти ранцев, ружей и киверов», – добавлял Пеле{745}.

Несмотря на общую деморализацию войск, в большинстве частей осталось ядро из верных дисциплине солдат, и многие полки нашли в Смоленске эшелоны пополнений, присланных из депо во Франции, Германии или Италии. Например, полк Пеле сократился до шестисот человек, однако в городе его ждали двести обмундированных и вооруженных солдат. От 4-го линейного полка Раймона де Фезансака осталось не свыше трех сотен, но и в его ряды встали двести свежих воинов. Единственная сложность с новыми людьми заключалась в том, что они, в отличие от их товарищей, не прошли через процесс суровой закалки и не научились действовать в отчаянных условиях. В 6-й конно-егерский полк поступили 250 конскриптов из полкового депо, располагавшегося в Северной Италии, но они испытали такое суровое потрясение от соприкосновения с действительностью, что через неделю от них никого не осталось{746}.



Потеря 60 000 чел. и, вероятно, не менее 20 000 лагерных попутчиков с момента выступления из Москвы могла, теоретически, обернуться на пользу Наполеону. Коленкур находился в стане тех, кто считал разумным сбросить в Днепр пару сотен пушек заодно с нагруженными трофеями из Москвы повозками и оставить всех раненых в Смоленске под присмотром медицинского персонала с выделенной долей снабжения, высвободив за счет всего этого тысячи лошадей. В таком случае сжавшееся и куда более подвижное войско примерно из 40 000 чел. смогло бы действовать куда напористее и кормить себя с меньшими трудностями. Обер-шталмейстер винил Наполеона за нежелание или неспособность принять в зачет сложившеся положение. «Никогда отступление не бывало организовано хуже», – сетовал он.

Безусловно верно то, что упорное стремление Наполеона изо всех сил сохранить лицо препятствовало принятию радикальных мер и быстрому рывку на Минск и Вильну. Он отмахивался от любой мысли продолжить отход до самого последнего момента. «На протяжении всего долгого отступления из России, в последний день его, так же как и в первый, он проявлял неуверенность и нерешительность», – писал Коленкур. В результате, даже марш не был организован штабом должным образом{747}.

Но самая большая проблема, осложнявшая любую попытку перегруппировать Grande Arm'ee, состояла в том, что на каждой остановке по пути следования она вбирала в себя свежие войска, каковые являлись в большей степени обузой, чем благом, как и commissaires, местные коллаборационисты, раненые и больные, оставленные в тылу при наступлении, а также сброд, наводнивший регион во время французской оккупации.

По мере отступления Grande Arm'ee словно бы толкала весь этот балласт перед собой, вынужденно прокладывала себе путь через него, теряя ресурсы и погружаясь в хаос в процессе движения.

Наполеон все еще тешил себя надеждами остановить отступление в Орше или, если не удастся там, по линии реки Березина. После четырех дней в Смоленске император отправил вперед остатки корпусов Жюно и Понятовского, и сам оставил город на следующий день, 14 ноября, с Мортье и Молодой гвардией перед собой и со Старой гвардией – позади. Принцу Евгению, Даву и Нею полагалось следовать за ним с интервалами в одни сутки.

Войска шли тяжело, преодолевая глубокий снег, утоптанный до ледяного состояния башмаками людей и копытами коней. На дороге попадалось множество скатов и подъемов, испытывавших силы идущих, а мосты над узкими овражками создавали неизбежные пробки. Вечером первого дня после выхода из Смоленска, майор Булар с частью гвардейской артиллерии застрял на мосту, за которым следовал крутой подъем. Как всегда образовалось скопление людей, лошадей и повозок, разгорелись жаркие споры относительно превосходства, не хватало только казаков, появившихся и посеявших панику. Теперь русские начали устанавливать маленькие пушки на сани, что позволяло подтягивать их, стрелять, а потом увозить прежде, чем французы успевали снять с передков свои орудия и ответить огнем на огонь. Булар осознал, что, если не предпримет решительных действий, его батарея развалится и растает посреди пробки. Посему он проложил проход себе, без жалости опрокидывая повозки штатских или сталкивая их с пути. Далее Булар приказал солдатам рыть ямы в снегу по обеим сторонам дороги до тех пор, пока не покажется земля, потом велел насыпать грунт на ледяную поверхность, ведущую к подъему, каковой тоже обработали кирками. Чтобы перетащить пушки через мост и поднять на холм, у него ушла вся ночь. «Бегая вверх и вниз по склону, я, по крайней мере, раз двадцать упал и сильно ушибся, но, поддерживаемый решимостью добиться своего, не позволил ничему помешать мне», – писал он{748}.

В то время как Булар отчаянно боролся за спасение пушек, Наполеон, остановившийся на ночь в Корытне, позвал к постели Коленкура и вновь завел разговор о необходимости скорейшего возвращения в Париж. Как он только что узнал, Милорадович перерезал ему дорогу около Красного. Император французов не мог исключать возможности попасть в плен, к тому же близкая встреча с казаками вблизи Малоярославца сильно подействовала ему на нервы. Чтобы приготовиться на случай захвата, он попросил доктора Ивана приготовить для себя яд и с тех пор носил его в маленьком черном мешочке на шее{749}.

На следующее утро, 15 ноября, Наполеон с боем проложил себе путь в Красный, где приостановил продвижение, позволяя нагнать себя отставшим. Но Милорадович вновь закрыл дорогу за спиной у императора, и когда итальянцы и французы принца Евгения, которых к тому моменту осталось не более четырех тысяч, появились там во второй половине дня, они в свою очередь тоже очутились отрезанными. Массированные сосредоточения русской пехоты при поддержке пушек преградили им путь, в то время как кавалерия и в том числе казаки повисли на флангах. Милорадович отправил офицера с белым флагом известить принца Евгения, что против него развернуты 20 000 чел., а кроме того близко находится Кутузов с остальной русской армией. «Поспешите же назад туда, откуда пришли и передайте ему, что если у него двадцать тысяч, то у нас – восемьдесят тысяч!» – прозвучал ответ. Принц Евгений велел снять с передков оставшиеся десять пушек, построил корпус плотной колонной и двинулся вперед.

Видя малочисленность противника, русские вторично попробовали уговорить его сдаться. Вновь получив отказ, они открыли огонь, давая старт ожесточенному и кровопролитному бою. «Мы дрались до наступления ночи, не сдавая позиций, – вспоминал один французский офицер, – но она пришла как раз вовремя. Еще один час светлого времени, и нам бы, вероятно, не сдержать натиска». Тем не менее, русские оставались между ними и Красным и смогли бы легко раздавить корпус на следующий день. В сложившихся обстоятельствах принц Евгений не видел иного выхода, как ухватиться за план приданного его штабу польского полковника[175]. Когда пала тьма, вице-король Италии построил уцелевших в сжатую колонну, оставил позади все обременяющее движение имущество и, свернув с дороги, по целине пошел через лес в обход русской армии. Их окликнули часовые, но польский полковник, следовавший в голове колонны, высокомерно ответил по-русски, что они выполняют тайное приказание его светлости фельдмаршала князя Кутузова. Как ни невероятно, но уловка сработала, и ранним утром, когда Милорадович готовился покончить с 4-м корпусом, тот вступал в Красный за спиной у русских{750}.

Наполеон с облегчением увидел перед собой пасынка, но теперь и сам находился в весьма затруднительном положении. Ему надо было дожидаться Даву и Нея, чтобы помочь, в случае если и у них возникнут сложности с преодолением барьера Милорадовича, но император рисковал крупно сесть на мель, поскольку Кутузов обретался уже в паре миль к югу от Красного и мог запросто перерезать дорогу между ним и Оршей. Чтобы выиграть время, Наполеон решил сам выйти в поле во главе гвардии.

Шагая перед гренадерами, Наполеон вывел их из Красного обратно на Смоленскую дорогу, а потом развернул навстречу русским войскам, сосредоточенным в длинном строю к югу от тракта. «Ступая твердым шагом, как в день какого-нибудь большого парада, он находился посередине поля боя перед лицом неприятельских батарей», – так описывал виденное сержант Бургонь. Император французов действовал в явном численном меньшинстве, но его поведение, ледяное спокойствие под огнем, когда русские снаряды выбивали солдат со всех сторон, поразило, казалось, не только его собственных воинов, но также и противника. Милорадович отступил с дороги, открывая путь для прохода Даву. А Кутузов героически выстоял перед всеми мольбами Толя, Коновницына, Беннигсена и Уилсона, находивших, что положение позволяет русским окружить Наполеона и раздавить его за счет одного лишь превосходства в численности, закончив войну здесь же и сейчас{751}.

Но, как с тревогой узнал Наполеон, Даву поспешил продвинуться в западном направлении, не дожидаясь Нея, который находился немного дальше. Император более не мог позволить себе роскоши ждать, ибо Кутузов к тому времени двинул-таки крыло и создал угрозу пути отхода французов на Оршу. Наполеон оставил Мортье с Молодой гвардией оборонять Красный и прикрывать отход Даву, а сам поспешил через город и далее в сторону Орши во главе Старой гвардии.



Прошло немного времени прежде, чем он столкнулся с ордой гражданских, нерадивых воинов и дезертиров, шедших впереди, но в панике бросившихся назад, когда дорогу перерезали русские. Наполеон успокоил их, но не ранее чем они успели посеять хаос в рядах и среди возниц следовавших за штабом повозок, в результате чего многие съехали с дороги и утонули в глубоком снегу, покрывавшем болотистую землю по обеим ее сторонам.

Продолжив марш, французы угодили под губительный анфиладный огонь русских пушек. Последние всадники кавалерии Латур-Мобура изо всех сил старались заставить держаться подальше казаков и русскую конницу, в то время как плотная колонна людей и повозок упорно двигалась вперед по запруженной дороге. Майор Жан-Франсуа Булар, сумевший сохранить до сего момента все пушки, с огромным трудом протаскивал их вперед и на сей раз. Гражданские и бросившие части солдаты все время попадались на пути, а их скользившие и буксовавшие повозки перегораживали дорогу. Булар очистил некоторое пространство с одной стороны и одну за другой провел боевые расчеты через пробку. Но, поскольку русская артиллерия обстреливала закупорку, хаос все возрастал, и когда майор вернулся за последней пушкой, то нашел невозможным проволочь ее среди падавших всюду снарядов, посему заклепал и бросил орудие. Высвободившись из масс штатских со своим последним расчетом, Булар стал свидетелем тяжкой сцены. «Хорошо одетая яркой наружности молодая дама, беженка из Москвы, смогла выбраться из неразберихи и с большим трудом ехала дальше вперед на ослике, когда пушечное ядро разбило морду бедному животному, – писал он. – Не могу выразить всей скорби, охватившей меня, когда я оставлял там ту несчастную женщину, коей предстояло стать добычей, а скорее всего и жертвой казаков»{752}.

В попытках оттеснить русскую артиллерию, пехота из последних сил осуществила несколько штыковых атак по глубокому снегу, в котором так и остались лежать сотни солдат. Голландские гвардейские гренадеры полковника Тиндаля, бывало называемые Наполеоном «славой Голландии», потеряли 464 чел. из пятисот. Молодую гвардию по существу принесли в жертву в процессе обеспечения прикрытия отходу. Русские воздерживались от ружейного огня, а просто обстреливали противника из пушек, однако, как описывал генерал Роге, «они убивали, но не побеждали… ибо три часа те солдаты встречали смерть без единого шага в стремлении избежать ее, и не имея возможности воздать неприятелю тем же»{753}.

К счастью для французов, Кутузов, узнав, что с ними сам Наполеон, не подал усиления войскам, перекрывшим дорогу. Многие на стороне русских испытывали укоренившееся нежелание сталкиваться с ним лично и предпочитали построиться в благоговейном страхе. «Как и в предыдущий день, император выступал впереди своих гренадеров, – вспоминал один из немногих кавалеристов, оставшихся в его сопровождении. – Снаряды летали и рвались вокруг него, а он словно бы не замечал их». Но героическая эпопея того дня закончилась на менее торжественной ноте, когда на исходе второй половины войска достигли городка Ляды. На подступах к нему их ждал отвесный обледеневший склон, спуститься по которому пешком не представлялось возможным, а потому Наполеону, его маршалам и Старой гвардии не осталось ничего иного, как только съехать вниз на собственных задах{754}.

На следующий день в Дубровне император взял более серьезный тон, когда, собрав гвардию, обратился к плотным рядам медвежьих шапок. «Гренадеры моей гвардии, – начал он громко, – вы стали свидетелями развала армии. Ввиду прискорбной неизбежности, большинство солдат побросали оружие. Если вы последуете этому катастрофическому примеру, не останется никакой надежды. Спасение войска вверено вам, и я знаю, что вы оправдаете мое мнение о вас. Не одни офицеры должны поддерживать строгую дисциплину, солдаты тоже обязаны следить за всем и сами наказывать тех, кто оставляет строй». В ответ гренадеры подняли на штыки медвежьи шапки и принялись издавать дружные возгласы ликования.

Мортье произнес сходную речь перед оставшимися в живых бойцами Молодой гвардии, и те откликнулись выкриками «Vive l'Empereur!» Немного дальше позади них в маршевых порядках генерал Жерар словес не разводил, но применил простой и действенный метод к одному из гренадеров 12-го линейного полка, оставившему место в строю и категорически отказавшемуся сражаться. Жерар подъехал к солдату, вытащил из седельной кобуры пистолет и, взводя курок, пригрозил вышибить нарушителю мозги, если тот не вернется обратно. Он не подчинился, и генерал застрелил его, а затем обратился к остальным, напомнив им, что они не на гарнизонной службе, но являются солдатами великого Наполеона, а посему от них ожидают очень многого. Строй отозвался криками: «Vive l’Empereur! Vive le g'en'eral G'erard!»{755}

Позднее в тот же день, 19 ноября, Наполеон добрался до Орши, где надеялся собрать и сплотить оставшиеся войска. В городе вполне хватало провизии и оружия. «Несколько дней отдыха и хорошей еды, а помимо всего прочего лошади и артиллерия быстро поправят наши дела», – писал он накануне Маре из Дубровны. Император французов выпустил воззвание, распределяя сборные пункты для каждого корпуса. Он предупредил, что у любого солдата, имеющего в распоряжении коня, отберут его для нужд артиллерии, что вся лишняя поклажа подлежит сожжению и что бросивших части ожидает наказание. Наполеон лично расположился у ведущего в город моста через Днепр, приказывая сжигать лишние частные повозки, а солдат, которым не полагались лошади, сдавать их. Затем он поставил вместо себя жандармов с приказом направлять прибывающих в соответствующие корпусы и ставить их в известность, что кормежка полагается только тем, кто вернется под знамена{756}.

Глядя на людей, текущих в город, Наполеон со все возраставшей тревогой думал о Нее, которого, казалось, потерял безвозвратно. В тот вечер он измерял шагами комнату на территории бывшего иезуитского монастыря, где остановился, проклиная за поспешность Даву, не дождавшегося Нея, и изъявляя готовность не пожалеть ни одного из трехсот миллионов франков, хранившихся в подвалах Тюильри, лишь бы только вернуть маршала. Волнения императора разделяла и вся армия, где высоко ценили отважного и прямого Нея. «Его марш через Красный и соединение с армией представлялись невозможными, но коли и был человек, способный совершить невозможное, то все согласились бы, что это Ней, – писал Коленкур. – Разворачивая карты, все склонялись над ними и прикидывали маршрут, по которому он мог бы двинуться, когда б одна лишь отвага не открыла ему дороги»{757}.

Ней последним выступил из Смоленска утром 17 ноября посреди душераздирающих сцен. Маршал получил от Наполеона приказ взорвать городские укрепления, и его несчастному адъютанту, батальонному начальнику Огюсту Бретону, досталась незавидная работенка руководить установкой зарядов, а потом обходить госпитали с целью известить их обитателей об уходе французов. «Палаты, коридоры и лестницы заполняли во множестве мертвецы и умирающие, – писал он. – То было ужасное зрелище, одно воспоминание о котором заставляет меня содрогаться». Доктор Ларре велел приготовить крупные надписи на трех языках с просьбой относиться к раненым с состраданием, но ни он, ни они не питали никаких иллюзий. Многие выползали на дорогу, умоляя во имя гуманизма взять их с собой, в страхе перед перспективой быть оставленными на милость казакам{758}.

В корпусе Нея на тот момент насчитывалось не более шести тысяч вооруженных солдат, но за ним следовали, по крайней мере, вдвое больше отставших от своих частей и гражданских. Маршал продвигался по дороге, усеянной обычными приметами отступления, но на следующее утро за Корытней обнаружил, что проходит мимо поля недавнего сражения. А во второй половине дня 18 ноября сам нос к носу столкнулся с Милорадовичем, который, не сумев захватить принца Евгения, а потом Даву, твердо вознамерился в третий раз шанса своего не упустить.



Генерал отправил к Нею офицера с белым флагом и с предложением сдаться, но тот запиской известил русских, что маршалы Франции в плен не сдаются.[176]. Затем Ней развернул войска, открыл огонь из шести оставшихся пушек и предпринял фронтальную атаку на русские позиции. Французы действовали с таким 'elan (порывом), что едва не смяли перегородившие им путь русские пушки, однако залпы картечи и контратака русской кавалерии и пехоты заставила храбрецов Нея отойти. Ни мало не смутившись, Ней бросил войска на второй приступ, и колонны его с несгибаемой решимостью продвигались вперед и вперед под градом картечи. То была «битва гигантов», как описывал виденное генерал Уилсон. «Целые шеренги падали только с тем, чтобы их сменили следующие, идущие умереть на том же самом месте», – выражал мнение один русский офицер. «Bravo, bravo, messieurs les francais! – едва не аплодировал Милорадович, обращаясь к одному взятому в плен офицеру. – Вы только что с поразительным напором атаковали горсткой людей целый корпус. Невозможно выказать большую храбрость».

Но не прошло много времени, как французы вновь были отброшены. Полковник Пеле, находившийся в передних рядах своего 48-го линейного, получил три ранения и стал свидетелем фактического расстрела полка. От шестисот человек соседнего 18-го линейного полка остались пять или шесть офицеров и двадцать пять или тридцать солдат, к тому же в атаке он лишился своего орла. 4-й линейный полк Фезансака потерял две трети активных штыков. Вольдемар фон Левенштерн, наблюдавший за происходившим боем с русских позиций, поскакал в ставку Кутузова объявить, что к ночи Ней будет захвачен в плен{759}.

Однако сорокатрехлетний сын бочара из Лотарингии не принадлежал к числу тех, кого легко взять. Раздражительный и своевольный, Ней пришел в бешенство, поняв, что Наполеон предоставил его своей собственной судьбе. «Этот в – к бросил нас, он пожертвовал нами, чтобы спастись самому. Что теперь делать? Что с нами станется? Всему п…ц!» – бушевал маршал. Однако его верность императору вовсе не пошатнулась. И пусть он не был самым проницательным из маршалов Наполеона, Нея с полным на то правом можно назвать находчивым и, уж конечно, храбрейшим. После совещания с генералами, он решил обставить русских путем переправы через Днепр, протекавший более или менее в параллель с дорогой в некотором отдалении от нее, а потом двинуться на Оршу по другому берегу, обходя, таким образом, Милорадовича и превращая реку в преграду между собой и русскими.

Демонстративно устраиваясь на ночь, Ней отправил польского офицера разведать берега Днепра в поисках подходящего для перехода реки места. Когда таковое отыскалось, в ту же ночь, не пожалев усилий для разведения костров на бивуаке в стремлении убедить неприятеля, что там находится весь корпус, Ней увел остатки сил – не более двух тысяч человек – с тракта Смоленск-Орша в лес к северу от него. Марш был изматывающим и трудным, в особенности из-за оставшихся пушек и максимума снабженческих фур, каковые только удалось протащить по глубокому снегу.

«Никто из нас не представлял себе, чем все обернется, – вспоминал Раймон де Монтескью-Фезансак. – Но одно присутствие рядом маршала Нея вселяло в нас уверенность. Не зная, что он намеревался или что в состоянии сделать, мы понимали: он что-нибудь да сделает. Его уверенность в своих силах не уступала доблести. Чем сильнее опасность, тем больше решимость, а когда он делал выбор, то уже не сомневался в исходе. И в тот момент лицо его не выдавало ни нерешительности, ни тревоги.

Все глаза обратились на него, но никто не отваживался задавать ему вопросы»{760}.

Французы скоро заблудились и утратили ориентиры, но Ней заметил овражек, который принял за русло реки. Раскопав снежные заносы, они наткнулись на лед, а пробив его, установили направление течения и поняли, куда идти. Так, в итоге, остатки корпуса вышли к Днепру, скованному ледовым покровом, который был способен выдержать вес рассредоточенных людей и лошадей, но не давление больших скоплений или пушек с их упряжками.

Солдаты начали переход, сохраняя дистанцию между собой, пробуя лед впереди ружейными прикладами, если он издавал зловещий треск. «Мы скрупулезно скользили один за другим, страшась оказаться проглоченными льдом, когда тот потрескивал с каждым нашим шагом. Мы шли между жизнью и смертью», – описывал эту переправу генерал Жан-Даниэль Фрейтаг, в то время бывший еще полковником и командиром 129-го линейного полка[177]. Добравшись до другого берега, они очутились перед необходимостью выбираться на крутой и скользкий косогор. Фрейтаг тщетно силился преодолеть преграду, досадуя на собственную беспомощность, но тут Ней заметил его и, срубив саблей деревце, протянул полковнику ствол и вытянул его.

Кое-кто из всадников, а за ними и легкие повозки пересекли русло, подавая пример остальным, но ослабляя лед в процессе. Кучера других повозок, в том числе и нагруженных ранеными, тоже рискнули, но раздался громкий треск, и они провалились в образовавшиеся полыньи. «Всюду виднелись несчастные, очутившиеся по грудь в ледяной воде среди льда с их лошадьми, умолявшие товарищей помочь им, чего те не могли сделать без риска обречь и себя той же незавидной судьбе, – вспоминал Фрейтаг, – крики и стоны их разрывали сердца, которые уже перенесли столь много от наших собственных бед»{761}.

Все артиллерийские орудия и около трехсот людей остались на южном берегу, но Ней с другими вырвался и скоро наткнулся на неразграбленное село, богатое провизией, где они и остановились на отдых. На следующий день французы двинулись по целине в западном направлении. Скоро, однако, Платов, следуя по пятам за французами, отступающими по северному берегу реки, нашел их и начал сближаться. Ней отвел солдат в лес, где они устроили нечто вроде крепости, штурмовать которую казаки не осмелились. Платов мог лишь обстреливать их из легких полевых орудий на санях, правда, без особого успеха.

С наступлением ночи Ней вновь снялся с места. Солдаты его плелись через заносы глубиной по колено, осаждаемые казаками, а тем иногда удавалось получить неплохой сектор обстрела. «Рядом со мной рухнул сержант, получивший пулю из карабина в ногу, – писал Фезансак. – “Мне конец, возьмите ранец, может сгодится”, – прокричал он. Кто-то взял его ранец, и мы ушли молча». Даже самые храбрые начали поговаривать о сдаче, но Ней заставлял их идти вперед. «Те, кто пройдет через это, докажут, что их я – а висят на стальной проволоке!» – заявил он в какой-то момент{762}.

Не вполне уверенный в обстановке, не знавший толком, где они, Ней выслал вперед польского офицера[178]. На подходе к Орше он, в итоге, набрел на пикеты корпуса принца Евгения, и как только тот узнал о приближении Нея, тут же поспешил ему навстречу. И вот, в конце концов, солдаты Нея, каковых осталось не более тысячи, – тысячи до крайности измотанных людей, едва бредущих через ночной мрак, – услышали родной оклик «Qui vive?» («Кто идет?»), из последних сил проревев в ответ: «France!» («Франция!»). Спустя минуты, Ней и принц Евгений заключили друг друга в крепкие объятия, а солдаты их тискали друг друга вне себя от радости и облегчения{763}.


20
Конец «Московской армии»

«И снова победа! – писал жене Кутузов с трогательным самодовольством через день после того, как Наполеон проскочил в Оршу. – В день твоего рождения мы сражались с утра до вечера. Сам Бонапарт был там, но все же мы разнесли неприятеля в клочья». Отчет Александру строился в более сдержанных тонах, но фельдмаршал заявлял, будто уничтожил Даву и отрезал Наполеона в Красном, а в подкрепление слов в Санкт-Петербург отправили жезл разгромленного маршала{764}. Александр велел выставить красивый, покрытый бархатом и украшенный орлом жезл как важный трофей, однако ни сам он, ни прочие особенно не захлебывались от восхищения – настоящая победа повлекла бы за собой, по крайней мере, доставку в столицу пленного маршала Франции, а что проку в подобранных регалиях?[179]{765}

Василий Марченко, государственный служащий, приехавший в Санкт-Петербург из Сибири в первую неделю ноября, нашел город погруженным в какую-то угрюмую и напряженную тишину. Многие петербуржцы уехали, и улицы опустели. «Любой, кто мог, держал в готовности пару лошадей, другие обзавелись закрытыми баркасами, кои стояли и загромождали каналы, – писал он. – Печальное состояние дел, неопределенность будущего и осенняя погода разрывали сердце доброго Александра»{766}.

Всеобщая недоверчивость никак не поддается оправданию, ведь хорошие вести поступали уже на протяжении почти месяца. 26 октября прошел торжественный благодарственный молебен в честь победы в Полоцке. На следующий день город слушал грохот артиллерийского салюта и звон церковных колоколов, ознаменовавших победу под Винково и освобождение Москвы. Двадцать восьмого числа Александр и царица Елизавета, сопровождаемые вдовствующей императрицей и великими князьями Константином и Николаем, с большой помпой направились в собор Казанской Божьей матери для торжественного празднования, а из толп на улице со всех сторон раздавались необузданные возгласы радости. «Мужество возвращается на полном скаку, люди перестали отсылать имущество, и я думаю, некоторые уже даже распаковывают его», – отмечал Жозеф де Местр{767}.

Однако по-прежнему хватало и неопределенности. Соперники Кутузова и их сторонники упорно твердили, что-де он только все портит и они на его месте уже разгромили и взяли бы в плен Наполеона. Поскольку различные командиры, действующие на театре военных действий, имели каждый своих доброхотов при дворе, в Санкт-Петербурге кипели бесконечные дебаты и звучали взаимные обвинения. «На взгляд иностранного наблюдателя, – писал де Местр, – всё это выглядело точно фарсовая трагедия или неловкая комедия»{768}. Сам Александр получал противоречивые донесения и не верил теперь никаким реляциям Кутузова.

Глядя на карту и переваривая информацию, приходившую к нему из разных армий, он отчетливо понимал, что успех под Винково должного развития не получил, а под Малоярославцем русские упустили благоприятную возможность, не говоря уже о ряде самым глупым образом утраченных шансов отрезать и уничтожить Даву, Нея, принца Евгения, Понятовского и, наконец-таки, самого Наполеона. «С чрезвычайной грустью я осознаю, что надежда смыть бесчестье потери Москвы пресечением пути отхода неприятеля полностью утрачена», – писал он Кутузову, с трудом скрывая гнев и сетуя на «необъяснимую бездеятельность» фельдмаршала. Но царь не мог не видеть и того, как Наполеон проваливается прямо в западню, поскольку Чичагов и Витгенштейн вот-вот встанут на пути его отхода, а затем подойдет Кутузов и уж точно прикончит французов ударом с тыла{769}.

Кутузов отправил царю известие о бое при Винково через полковника Мишо, который также передал Александру предложение фельдмаршала прибыть и принять командование войсками лично. Тогда царь ответил отказом, но через четыре недели откровенных провалов со стороны Кутузова, он все сильнее беспокоился о том, как бы Наполеон и в самом деле не улизнул, если он, Александр, не предпримет серьезных шагов для взятия ситуации под более пристальный контроль. После так называемых побед под Вязьмой и Красным царь пожаловал фельдмаршала титулом князя Смоленского, но вызвал в Санкт-Петербург Барклая.

Какое-то время царь подумывал принять в руки бразды руководства армией Витгенштейна, осуществить соединение с войсками Чичагова и создать себе положение для нанесения последнего удара. На бумаге ничего не сулило промашки: он уничтожит Grande Arm'ee и пленит Наполеона – манящая перспектива для неудачливого царя-воителя вроде Александра{770}. Однако по здравом размышлении репутации его, вероятно, больше пошел бы на пользу отказ поступить вышеозначенным образом, ибо ситуация на бумаге и реальная обстановка в поле заметно различались.

Длинный марш, почти полностью погубивший Grande Arm'ee, не прошел бесследно и для преследовавших ее русских. Они пользовались некоторыми важными преимуществами перед французами, поскольку имели более подходящее обмундирование, регулярно получали питание и фураж и владели инициативой, а потому могли позволить себе остановиться и передохнуть, когда требовалось. Но пусть они были лучше защищены от погоды, она тоже оказывала на них немалое влияние. Они отличались сноровкой при изготовлении укрытий, как отмечал поручик Радожицкий: «Было тяжко и грустно наблюдать, как, остановившись около маленькой деревни, каждый полк высылал наряд для доставки дров и соломы. Изгороди разбирались, падали крыши, и целые дома исчезали в одно мгновение. Затем, точно муравьи, солдаты тащили с собой в лагерь нелегкую ношу и строили там новую деревню». Когда же деревни рядом не оказывалось или не хватало времени на строительство, половина солдат расстилали шинели на снегу, а другие использовали свои как одеяла, и все, плотно прижавшись друг к другу для тепла, так и спали вповалку{771}.

По истечении первой недели преследования организованная выдача провизии стала носить менее уверенный характер. Солдаты могли рассчитывать разве что на твердые сухари, а время от времени довольствовались жидкой баландой или размазней собственного приготовления. Им все больше приходилось прибегать к отправке отрядов для заготовления всего необходимого. «Неверно винить одних французов в том, что они жгли и грабили все подряд вдоль дороги, – писал Николай Митаревский, сталкивавшийся с трудностями в добыче пропитания для артиллерийских лошадей батареи. – Мы делали то же… Когда мы отправлялись на фуражировку, чрезвычайно полезными становились солдаты, считавшиеся в мирное время прохвостами и жуликами. Ничто не ускользало от их орлиного взора». Ко времени перехода через Днепр преследователи уже почти не стеснялись отнимать все подряд у местного населения, каковое не считали русским и подозревали в сотрудничестве с французами{772}.

Если французы шли по опустошенной дороге, русские части в большинстве случаев пробирались по целине, что осложняло движение, в особенности для артиллерии. Беннигсен предлагал Кутузову оставить в тылу четыре сотни из наличествовавших в армии шестисот пушек, что помогло бы увеличить темпы движения, но Кутузов отклонил этот совет генерала, как и все прочие{773}.

«Люди и лошади умирают от голода и перенапряжения, – отмечал поручик Икскюль 5 ноября. – Только казаки, всегда бодрые и довольные, умеют как-то поддерживать свой дух. Остальные же с очень большим трудом продолжают тащиться за бегущим неприятелем, а наши лошади, у которых нет подков, скользят на замерзшей земле и падают, чтобы уже не подняться… В моем исподнем три рубахи и несколько пар длинных чулок. Боюсь менять их из-за леденящего холода. Меня поедают блохи, я весь облеплен грязью, поскольку никогда не расстаюсь с тулупом»{774}.

В таких условиях армия таяла быстро. К концу боев вокруг Красного Кутузов потерял 30 000 чел., и столько же отстали, оставляя его для продолжения боевых действий со всего лишь 26 500 чел. Как отмечал Митаревский, к моменту, когда они дошли до Красного, почти все пополнения в людях и лошадях, поступившие в Тарутино, убыли по причине смерти или отбились в пути. На моральное состояние войск неизбежно влияли ужасы, свидетелями которых становили солдаты, следовавшие за Grande Arm'ee. «Хотя они и были нашими врагами и супостатами, наша жажда мести не заглушала чувств гуманизма до такой степени, чтобы мы не жалели их в страданиях», – писал Радожицкий. В тяготах и лишениях он считал хвастливые прокламации Кутузова источником утешения, сравнивая их с «манной небесной»{775}.

Кутузов, безусловно, понимал потребности солдат лучше, чем вернувшийся в армию солдафон и любитель парадов цесаревич Константин. Глубоко пораженный видом грязных людей, кутавшихся в овчину, он устроил смотр с намерением привести их в порядок, и появился на нем в парадной форме без шинели, чтобы продемонстрировать, какой он молодец. «Он хотел подать пример, а нам становилось холодно даже смотреть на него», – вспоминал капитан лейб-гвардии Семеновского полка Павел Пущин{776}.

Но даже продолжавшие боготворить Кутузова солдаты, как высказывался Митаревский, «стали поговаривать, что-де хорошо было бы, когда б фельдмаршал наш немного помолодел». Позволив французам вырваться через Красный, он вместо перехода к скорейшему преследованию устроил благодарственный молебен. Более расположенные и лучше настроенные к старику указывали на его годы и болезни: он часто ходил согнувшись из-за люмбаго и страдал от мигреней. Другие строили гипотезы в отношении истинных мотивов главнокомандующего. Некоторые в его окружении, возможно повторяя чужие свидетельства (или, скорее, предположения), говорили, будто слышали, как он говорил, что намерения его не в уничтожении Наполеона, а в обеспечении тому «золотого моста» вон из России. Уилсон отметил беседу, в которой фельдмаршал якобы говорил ему, что от свержения Наполеона Россия выиграет немного, в то время как Британия займет господствующую позицию как доминирующая держава в Европе, а это не отвечет интересам России{777}.

Как считали другие, и в том числе Ермолов и Вольдемар фон Левенштерн, Кутузов боялся загнанного в угол и отчаявшегося Наполеона, пусть у того остались всего 30 000 или 40 000 активных штыков и сабель. Фельдмаршал осознавал, что как полководец император превосходит его, а французские маршалы и генералы не чета его вечно ссорящимся подчиненным, к тому же закаленные бойцы Grande Arm'ee дрались лучше против его солдат, огромная доля которых приходилась на крестьян, призванных под знамена всего несколько месяцев тому назад. В приказах Наполеона, написанных Бертье с обычным формализмом, по-прежнему упоминались корпуса, дивизии и полки, точно те были полностью боеспособными формированиями, а поскольку многие из этих бумаг попадали теперь в руки русских, у Кутузова могло сложиться впечатление, будто дела у противника обстояли лучше, чем в действительности{778}.

Самым правдоподобным объяснением поведения Кутузова служит сочетание перечисленных соображений. Он стремился измотать Наполеона прежде, чем наверняка прикончить его. Отдавая под начало Ермолова отдельный отряд[180], фельдмаршал просил того проявлять осмотрительность. «Голубчик, – проговорил он с обычной фамильярностью, – будь осторожен, избегай случаев, где ты можешь понести потерю в людях». Он поставил перед Платовым задачу постоянно беспокоить французов и «устраивать непрестанные ночные тревоги»{779}. Сам русский главнокомандующий за счет продолжения марша рядом с неприятелем вынуждал французов поспешать из страха очутиться отрезанными, за счет чего не позволял перевести дух и перегруппироваться.

Кутузов не единственный грешил осторожностью. Денис Давыдов, уверенный командир с испытанным окружением из бывалых вояк, не отваживался нападать на нечто более серьезное, чем шайка отбившихся от своих частей солдат и дезертиров или отдельный изолированный взвод. Даже когда отступавшая колонна выглядела соблазнительно дезорганизованной, русские командиры не всегда верили своим глазам. «Группы из десяти или двадцати солдат строились и не позволяли рассеять их, – писал Вольдемар фон Левенштерн. – Их поведение вызывало восхищение. Мы позволяли им продолжить марш, а взамен выбирали другие отряды, которые вовсе не оказывали сопротивления». У русских не было особой нужды подставляться, поскольку они могли брать поклажу и пушки без боя, к тому же тысячи умиравших от голода солдат сами являлись на их бивуаки ночью и сдавались в плен{780}.

Вероятно, Кутузов предпочитал не рисковать и выжидать до тех пор, пока не появится твердый шанс на успех. Он рассчитывал на сравнительно свежие армии Чичагова и Витгенштейна, которые бы перерезали путь отхода французов на Березине. Когда войска Наполеона совсем ослабнут в ходе бесплодных попыток прорваться, Кутузов подойдет с тыла и возьмет их без труда. А если Наполеон вырвется, вина падет на одного из тех двух генералов или на них обоих.

Чичагов с его Дунайской армией, численно выросшей за счет прилива в ее состав войск Тормасова примерно до 60 000 чел., быстро выдвигался, чтобы лицом к лицу встретиться с Наполеоном[181]. 16 ноября, как раз тогда, когда тот вступил в Красный, адмирал захватил Минск, наиболее хорошо обеспеченную снабжением базу Наполеона. Затем устремился в направлении Борисова, где польская дивизия под командованием генерала Домбровского стерегла единственный мост через реку Березина. Всего в двух дневных переходах к северу от маршрута отступления Наполеона, примерно на полпути между Оршей и Борисовым, грозовой тучей нависал Витгенштейн с его 50 000 чел.

Хотя Наполеон не знал пока о падении Минска и предполагал, что Шварценберг по крайней мере связывает силы Чичагова, все же он нервничал. «Дела складываются очень скверно для меня», – признавался он вызванному в час ночи 18 ноября в Дубровне генералу Раппу. Согласно Коленкуру, император французов предполагал наличие у русских намерения окружить его на Березине, чем и объяснялось уклонение Кутузова от прямого столкновения с ним{781}.

В тот же день Наполеон послал срочный приказ Домбровскому сосредоточить войска у Борисова, чтобы защитить город и переправу через Березину. Он велел Удино со 2-м корпусом присоединиться к нему там, а потом идти на Минск и обеспечить его безопасность. Виктору поручалось разворачивать отвлекающие маневры против Витгенштейна, создавая у того впечатление, будто на него пойдет вся Grande Arm'ee. Наполеон осознал, что не сможет позволить себе задержаться в Орше, как на то надеялся, а потому решил отступить к Минску и постараться удержать линию обороны по Березине.

«Успеем ли мы туда вовремя?» – задал он риторический вопрос Коленкуру и принялся прокручивать в голове различные планы стремительного броска к реке с оставшейся кавалерией гвардии. Точно бы предугадывая такой маневр, Чичагов 19 ноября распространил среди населения описание внешности Наполеона с распоряжением ко всем верным подданным царя пресечь любые попытки императора французов ускользнуть{782}.

Горя нетерпением покрыть сто километров, отделявших его пока от Борисова, Наполеон во второй половине дня 20 ноября выдвинулся из Орши в Барань, где услышал о чудесном спасении Нея и появлении его солдат на французских аванпостах тем утром. Известие всколыхнуло армию. «Никогда и победа не производила такого возбуждения, – вспоминал Коленкур. – Радость была всеобщей. Мы пребывали словно в опьянении, всё пришло в движение, все сновали туда и сюда, чтобы поделиться новостью с любым, кого встречали… Офицеры, солдаты, да вообще все почувствовали, что ни стихия, ни превратности судьбы более не повредят нам, и нам показалось, будто французы непобедимы!»{783} Наполеон и сам не мог не радоваться – известие пришлось как нельзя кстати, к тому же он оценивал важность любого стимула для подъема боевого духа.

Раздача продовольственных пайков в Орше побудила часть солдат вновь встать под знамена, а двухдневная передышка позволила воинам, отставшим в пути ненамеренно, догнать своих и вернуться в строй. Тем, кто потерял или выбросил ружья, выдали новые со складов, где также находились шестьдесят две пушки. Оставшиеся от корпуса Нея формирования смогли таким образом восполнить амуницию и прочее снаряжение, вынужденно покинутое на левом берегу Днепра. Кроме всего прочего среди предметов снабжения, ожидавших армию в Орше, имелась и колонна повозок с элементами длинного понтонного моста. Сам по себе он более не требовался Наполеону, а вот сотни свежих лошадей стали бесценным приобретением. Наполеон велел сжечь понтоны, а лошадей передать в распоряжение артиллеристам.

Стояла отличная погода с легким морозцем при голубом небе, когда 21 ноября Grande Arm'ee выступала из города. Дорога лежала прямая и ровная. В то время как предположение Коленкура о том, будто удачное спасение Нея «вернуло императору веру в его счастливую звезду», вероятно, несколько отдалено от действительности, все же войска исполнились воодушевления и «выступили с большей радостью»{784}. Однако она вряд ли могла оказаться более неуместной.

Первый отрезок отступления от Малоярославца к Смоленску стал катастрофическим по причине полного отсутствия подготовки к нему, тогда как приход холодов 6 ноября застал почти всех совершенно врасплох. Пока отступающие колонны тяжело тащились в Смоленск на протяжении следующих трех или четырех суток, десятки тысяч людей и лошадей испустили дух в равной степени от недоедания и физического и морального переутомления, а кроме того и переохлаждения: температура колебалась от – 5 °C и до ниже – 12 °C, что не должно было бы представлять больших трудностей для организованной армии.

Пусть в процессе короткого пребывания солдат в Смоленске температура и значительно упала, небольшая передышка подарила войскам благоприятную возможность адаптироваться к обстоятельствам. Они как могли приспосабливали к условиям климата одежду, избавлялись от наиболее непосильной ноши из добычи, а во многих случаях пытались обеспечить себе личные запасы продуктов и выпивки. Первая нужда убила наименее всего способных сопротивляться напастям, а слабохарактерных побудила идти сдаваться русским, оставив среди продолжавших марш наиболее решительных, сильных и твердых. Они постепенно привыкали к холоду и нехватке еды, становясь крепче день ото дня{785}.

Следующая стадия отступления – пять суток марша из Смоленска в Оршу – протекала в куда более трудных условиях, чем первая: температура колебалась от – 15 °C до – 25 °C, а регулярные русские войска не давали французам спокойно ступить ни шагу. Главным событием стали бои вокруг Красного, где каждую часть словно бы прогнали сквозь строй и подвергли децимации. И пусть французы обычно выходили победителями, пять суток отчаянных сражений в районе Красного обескровили армию Москвы. Погибли или получили ранения, вероятно, не менее 10 000 лучших солдат, свыше 20 000 чел. (многие из них гражданские лица) попали в плен и более чем две сотни пушек остались в снегу за спиной у отступавших{786}.



Выходя из Орши для продолжения пути, остатки «Московской армии» не видели на хвосте регулярных русских частей. Но отбившихся от своих не оставляли вниманием вездесущие казаки и отряды Давыдова, Фигнера и Сеславина, а также банды французских дезертиров, обжившиеся в этой части страны, а теперь уходившие оттуда вместе с войсками. Условия оставались тяжелыми, а усталость и неопределенность будущего подтачивали волю. Несмотря ни на что, ядро армии продолжало упорно идти вперед, демонстрируя поразительную выносливость и мужество.

Они выступали с первыми проблесками рассвета, так как короткие северные дни зимой сокращали продолжительность маршей. «Мы всегда спешили поскорее покинуть наши замерзшие бивуаки, где проводили ночь, а надежда устроиться поудобнее на следующую ночь давала нам силы вынести дневные тяготы, – делился впечатлениями полковник Гриуа. – Именно так на протяжении почти двух месяцев надежда на улучшения, каковых на деле не случилось, поддерживала нас и не позволяла поддаться усталости»{787}.

«Мы следовали по дороге в тишине. Слышались лишь удары кнутов да громкие, но редкие ругательства возниц, когда те оказывались на обледеневшем косогоре, который не могли одолеть кони, – писал Чезаре де Ложье после выхода из Смоленска. – Вся дорога покрыта брошенными зарядными ящиками, экипажами и пушками, которые никто даже не подумал взорвать, сжечь или заклепать. Там и тут умирающие лошади, оружие, всевозможные предметы – взломанные и развороченные сундуки, вывернутые мешки – отмечают путь побывавших тут до нас. Попадаются деревья, под которыми люди пытались разводить костры, а вокруг стволов, превратившихся в погребальные монументы, тела тех, кто испустил дух, пытаясь согреться. На каждом шагу мертвецы. Возницы используют их для забивания канав и выбоин на дороге. Поначалу нас коробило от таких обычаев, но скоро мы привыкли к ним»{788}.

«Опустив голову, запихав руки поглубже в одежду и уставившись в землю глазами, всякий угрюмо и молча следовал за шагавшим впереди него бедолагой, – вспоминал Адриен де Майи. – Заунывный скрип колес на затвердевшем снегу и карканье стай воронья, грачей и прочих хищных птиц, неизменно сопровождавших нашу армию, вот и все звуки, которые нам доводилось слышать». Б.-Т. Дюверже, казначей из дивизии Компана, рисовал сходную картину. В Красном он попробовал продать аккуратно свернутые в рулоны картины, награбленные в Москве, но покупателей не нашлось, а потому он выбросил их в снег составить компанию отличной коллекции книг в красивых сафьяновых переплетах, которые также безуспешно пытался реализовать его друг. Затем Дюверже безразлично присоединился к потоку. «Мне не было ни весело, ни грустно, – писал он. – Я сделался довольно индифферентным по отношению к обстоятельствам и решил просто принять уготованное мне судьбой»{789}.

Коль скоро двигались они медленно, то больших расстояний не покрывали. Но ввиду необходимости готовить убежища для ночевки и разводить огонь по ночам, спали тоже мало, а когда наступало время отдыха, он иногда вынужденно прерывался из-за необходимости поддерживать пламя или двигаться для тепла. Как отмечал доктор Генрих Роос, молодые люди, которым требовалось больше сна, острее страдали от его нехватки, к тому же они выказывали склонность глубоко засыпать, если представлялась возможность, отчего вернее рисковали замерзнуть на месте, чем люди постарше{790}.

Предпринимались все усилия с целью заставлять солдат держаться вместе и не покидать частей. Когда командование того или иного полка решало встать на ночевку, барабанщики начинали отбивать свой особый сигнал. «Хоть звук барабана и глуховат, но слышен далеко, а характер боя, то замедлявшегося, то ускорявшегося, образовывал определенный ритмический рисунок, и тот въедался в память пехотинца, позволяя ему узнавать «родную» дробь так же безошибочно, как жители села узнают звучание своего церковного колокола, – рассуждал лейтенант Поль де Бургуан из Молодой гвардии. – Во время войны у солдата нет иного прихода, кроме полка, иной церковной колокольни, чем знамена. Потерявшись в ночи, рискуя на каждом шагу быть застигнутым неприятельскими дозорами или наткнуться на его колонны, воин издалека слышит знакомый гром барабанов, словно бы голос друга, зовущий его за собой через мрак и пустыню»{791}.

Разумные солдаты осознавали, что вернейший шанс уцелеть – не покидать строя, и даже когда от полков почти ничего не оставалось, ядро держалось вместе, часто не более чем пару дюжин человек вокруг полковника и боевого орла. Когда их становилось и того меньше, уцелевшие принимали меры для спасения знамени. Доктор де Ла Флиз сам наблюдал, как сразу после Красного горстка выживших бойцов и офицеров 84-го линейного полка, открепив орла от древка и бережно завернув, повесили дорогой им знак на спину полковнику[182]. Затем, сняв полотнище, они сложили его, и командир обернул знамя вокруг груди, закрепив его под мундиром. Покончив с этим, они торжественно обнялись и тронулись в путь с полковником в середине{792}.

Даже кавалеристы, потерявшие лошадей и вынужденные идти пешком, изо всех сил стремились догнать конных товарищей до ночевки, хотя это и заставляло их предпринимать нечеловеческие усилия. Однако люди знали, что найдут среди своих средства подкрепления сил физических и моральных. Некоторые кавалерийские формирования решались сойти с дороги и следовать параллельно ей, поскольку так вернее удавалось держаться вместе. Генерал Хаммерштайн[183] с сотней оставшихся вестфальских всадников именно так и поступил: они ушли в сторону, что позволило им сохраниться как единой части{793}.

Случай с сержантом Бургонем, у которого начался жар после Красного, отчего он отстал от своих, служит хорошим примером участи отбившихся солдат. Он вдруг очутился в совершенном одиночестве в промежутке между маршевыми эшелонами и, хотя ему повезло не встретиться с казаками, по дороге он видел множество тел убитых и обобранных ими людей. Когда поднялась метель, Бургонь заблудился и в отчаянии тащился по глубокому до колена снегу, спотыкаясь о трупы людей и лошадей. Он изнывал от голода, но не мог даже отрубить куска мяса от встречавшихся на пути конских останков, поскольку те замерзли и словно бы окаменели, а потому приходилось удовлетворяться пригоршнями снега с кровью лошадей. Скоро сержант превратился в отчаявшийся живой труп и непременно погиб бы, когда бы не спасший его товарищ{794}.

Любые даже малые промежутки между двигающимися колоннами таили в себе опасность, ибо кружившие всюду казаки всегда находились начеку, готовые наброситься на добычу, не представлявшую риска для них самих. Когда рвалась упряжь у повозки и требовалась остановка для починки, она оказывалась по существу обреченной, если только ремонт не удавалось закончить до прохода хвоста колонны. Одиночка или небольшая группа солдат, задержавшихся нарубить кусков мяса мертвой лошади или развести костер, тоже запросто рисковали угодить в лапы к врагу.

Пленных по мере продолжения отступления на втором его месяце все чаще ждала самая незавидная судьба. При захвате их обчищали до нитки. Большинство казаков из иррегулярных отрядов не имели иного интереса к войне кроме добычи, а потому они хватали все представлявшее с их точки зрения хоть какую-нибудь ценность. Ближе к концу кампании встречались казаки с парой дюжин висевших на шее карманных часов, одетые в несколько богатых мундиров и шинелей, со сверкающими золотом эполетами, в самых разных шляпах с украшением в виде султанов и плюмажей на головах. Успев к тому времени нахватать много всевозможной добычи, они подвешивали ее к своим похожим на подушки седлам. Среди брошенного за Красным багажа один казак отыскал парадную форму Нея, которую не замедлил напялить на себя, и потом французские пикеты иной раз имели удовольствие лицезреть волосатое чудище в мундире маршала Франции, трусившее в их направлении на такой же косматой, как всадник, казацкой лошадке и показывавшее им язык прежде, чем ускакать на галопе{795}.

Регулярные казаки[184], ополченцы и даже солдаты линейных частей усматривали в войне редкую благоприятную возможность немного нажиться, причем то же справедливо и в отношении офицеров. Они не могли тащить с собой тяжелую добычу и удовлетворялись деньгами и ценными предметами. А посему когда французы сдавались регулярным войскам, у них отбирали только лучшее. Однако подобное мало утешало, поскольку от всего остального пленных освобождали те же казаки, задача которых часто состояла в обеспечении сопровождения этапам в Россию.

Суб-лейтенант 23-го драгунского полка Пьер Оврэ и четыре его товарища отстали на марше и попали в руки казакам. «Первым делом они отобрали моего коня, коего я счастливым образом сумел сберечь от суровости зимы, служившего для транспортировки моего личного имущества и вещей товарищей, – писал он. – Они взяли все и добрались до моего portmanteau, где хранилось кое-что из ценного нижнего белья и маленькая коробочка с драгоценностями, доставшаяся мне в Москве. Затем они обыскали нас и, не найдя денег у меня, решили, будто я прячу нечто, способное утолить их алчность. Они с такой яростью разорвали на мне одежду, что причинили ужасную боль. Но страдания мои не смягчили их сердец. Они раздели нас и принялись лупить деревянными древками пик. Мы оставались в кошмарном положении в снегу, на морозе в этом ледяном климате в течение некоторого периода, до тех пор пока казаков не спугнуло приближение крупного отряда французских солдат»{796}.

Майор Анри-Пьер Эвертс из 33-го легкого полка 4-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву попал в плен под Красным. Его ободрали донага прямо на поле боя русские пехотинцы, забрав все ценное, а потом полезли в драку друг с другом из-за его часов. Когда майора и других офицеров привели в русский лагерь, они пожаловались офицеру, и генерал Розен[185] нашел для него шинель и дал выпить, желая успокоить и утешить его. На следующий день Эвертс отправился в путь в колонне из 3400 пленных, из которых до провинциального городка, призванного служить их местом содержания, добрались от силы четыреста. Казаки из конвоя вообще не давали пленным еды и позволяли местным крестьянам пытать их, когда те останавливались на ночевку{797}.

Батальонный начальник Огюст Бретон, адъютант Нея, тоже угодил в неволю под Красным после ранения, но ему повезло быть взятым в плен на глазах у Милорадовича. Русский генерал сам перевязал его рану прежде, чем отправить в ставку Кутузова, где фельдмаршал дружелюбно обошелся с ним. Однако как только Бретон с товарищами оказался за пределами штаб-квартиры, их раздели и ограбили казаки эскорта, которые присвоили полагавшиеся пленным деньги, утесняли их с едой и с удовольствием издевались, не позволяя, например, пить, когда доходили до ручья или не давали разводить огонь по ночам. Пленных гнали в темпе форсированного марша, и если кто-то останавливался подтянуть панталоны или справить нужду, его били, если же такой бедняга не успевал быстро вернуться в колонну, то и убивали. За пределами затронутого войной региона жалостливые помещики и даже крестьяне иногда давали пленным еду и одежду, но и это часто отбирали у них конвоиры. Из колонны в восемьсот человек в июне 1813 г. в живых остались только шестнадцать.

Как правило, чем позднее солдат попадал в плен, тем хуже оказывалась его участь. Когда морозы стали более сильными, казаки находили забавным раздевать пленных догола и в таком виде гнать по снежной пустыне. Процент выживших всегда был невелик, но он и вовсе снизился до минимума по мере того, как в плен попадали все более ослабленные люди, а провизии и одежды в распоряжении самих русских становилось все меньше. И чем дальше к западу они теряли свободу, тем длиннее делался путь в места их содержания в России.

Для многих единственным способом к спасению становились какие-то личные связи, позволявшие быть как-то исключенным из обычного конвоя. Военный комиссар Л.-Г. де Пюибюск попал к казакам Платова недалеко от Орши. На Платова большое впечатление произвел дерзкий маневр маршала, позволивший тому вырваться из западни, а потому генерал хорошо принял де Пюибюска (Платов тайно радовался тому, как Ней оставил в дураках Милорадовича). Того послали в штаб Ермолова, что стало негаданной удачей. «Мы встречались в гостиных Парижа, – вспоминал Пюибюск. – И пусть по воле наших государей мы стали противниками, а я к тому же очутился среди проигравших, он первый напомнил мне об обстоятельствах, в которых мы познакомились, а ведь столь многие в его положении притворились бы, будто все забыли. Если он и позволил мне узреть степень его властных полномочий, то только отдав приказы обеспечить мне в его компании все преимущества самого радушного гостеприимства и удовлетворение потребностей, моих и товарищей».

Генералу Пуже, служившему французским генерал-губернатором Витебска, посчастливилось попасть в плен поблизости от него. И хотя его тоже ограбили и избили казаки, подвергнув обычной в таких случаях процедуре, Пуже отправили обратно в город, где жители, с которыми он во время своего правления обращался справедливо и милостиво, вступились за него и помогли вернуть большую часть его собственности{798}.

Для оставшихся в рядах армии самым большим злом теперь являлся холод, добавлявший бед на всех уровнях. Счастливчики, все еще сохранившие в собственности коня или экипаж, не могли ехать долго – приходилось спускаться на землю и идти, чтобы совсем не закоченеть. Дорожное покрытие, разминавшееся и разбивавшееся в более теплые дни, превращалось при заморозках в причудливую и прочную как сталь лепнину с острыми и сколькими краями, а потому, идя по ней, требовалось приложить немало усилий, чтобы не вывихнуть лодыжку.

Неожиданным последствием морозов являлось отсутствие воды. Лед приходилось растапливать на огне, а потому даже для обеспечения себя питьем у людей уходило немало усилий, к тому же помимо огня надо было иметь какой-нибудь сосуд. Люди и лошади начинали страдать от обезвоживания, отчего слабели и умирали – тем больше, чем меньше рассчитывали столкнуться с подобным при такой температуре.

Холод воздействовал на все: пальцы немели, а кожаные ремни портупеи, конская упряжь и прочие предметы амуниции деревенели на морозе. Даже подметки башмаков приходилось постепенно смягчать, иначе они грозили треснуть. Солдаты, отходившие на обочину дороги и расстегивавшие штаны ради удовлетворения естественных потребностей, что многим из-за диареи приходилось проделывать часто, к ужасу своему оказывались не в состоянии застегнуть их обратно. «Видел нескольких солдат и офицеров, которые не могли застегнуться самостоятельно, – писал майор Клод Ле Руа. – Я лично помог одеться и застегнуться одному из таких бедолаг, стоявшему и плакавшему, точно дитя»{799}.

Другим и вполне понятным следствием холода являлись обморожения. Большинство людей в Grande Arm'ee происходили из регионов, где, благодаря климату, подобные явления были неизвестны, а потому они не предпринимали элементарных мер предосторожности, не распознавали признаков подступающей беды и не действовали соответствующим образом. Они старались как можно лучше согреться в избе или в ином помещении, подставить руки и лица поближе к огню костра, не понимая, что, как только попадут на мороз, разогретые открытые места станут лишь более уязвимыми. Когда кто-то ощущал затвердение плоти, или узнавал от других о своем неестественным образом побелевшем носе, обмороженный инстинктивно торопился в тепло – бежал к костру отогреваться. В результате тут же возникала гангрена. Пораженные участки приобретали синевато-багровый оттенок и трескались, если человек начинал тереть или разминать их. Единственным же выходом было не нагревать такие места, а как следует натереть снегом, чтобы циркуляция крови в сосудах на пораженном участке восстановилась. Но лишь немногие, за исключением поляков, швейцарцев и части немцев, знали, какие ужасные последствия способны повлечь обморожения. «Чтобы развлечь дам, можете сказать им, что, очень вероятно, половина их знакомых вернутся домой без носов и ушей», – писал жене принц Евгений{800}. Хотя поводов для смеха тут мало.

Капитан Шарль Франсуа, не веря глазам своим, смотрел, как перед отходом к сну один из друзей разворачивал смастеренную для утепления импровизированную обувь. «Когда он снял ткань и кожу, покрывавшие его ноги, отвалились три пальца, – писал капитан. – Затем, снимая обмотки с другой ноги, он взял большой палец, покачал и оторвал его, не чувствуя боли»{801}. Потеряв пальцы на ногах, человек более не мог идти без посторонней помощи, утратив пальцы рук, оказывался неспособным управляться с оружием, даже взять еду, и ему оставалось лишь только грызть плоть мертвой лошади зубами и пить кровь.

Но сильные морозы делали невозможным даже и это. Лошадям, сохранившим способность идти, объедая кору деревьев, кусты, находя какие-нибудь пробивавшиеся через снег ростки, жевавшим в отсутствие воды снег, становилось не под силу отрывать замерзшую кору или пробивать ледяной наст, а потому они умирали тысячами. Но околевший конь за считанные минуты прекращался в каменную скалу – даже отрубить от нее мяса оказывалось невозможно. Для получения его требовалась еще живая, теплая лошадь.

Тут уж оставался короткий шаг до отрезания куска конского зада, пока владелец не видит. Из-за холода животные не чувствовали боли, а кровь в ране мгновенно замерзала. Они могли многие дни проходить с такими порезами на крупе, но, в конце концов, рана начинала гноиться, выпускать гной, который тоже замерзал. Другим способом было вскрыть вену лошади и высосать оттуда кровь или сцедить ее в какой-нибудь сосуд, а потом вскипятить со снегом и добавить как дополнительную приправу к тощей размазне. Иные отрезали еще живым коням языки и пожирали их. Но лучшей едой служили сердце и печень, теплые после вскрытия живота. Такая незавидная участь ждала обессиливших животных, брошенных хозяевами из-за неспособности тех идти дальше{802}.

С момента, когда отступающая армия проследовала Ляды, она очутилась на бывших польских землях, а посему в городках и селах там оставались жители. Даже в такие отчаянные времена вездесущие еврейские лавочники находили возможность предложить предметы первой необходимости, но, конечно, не бесплатно. А жители боялись брать в обмен или уплату какие-нибудь вещи, которые в случае обнаружения позднее русскими стали бы причиной актов возмездия.

Многие традиционные валюты утратили привлекательность. Доктор Генрих Роос вспоминал виденного им вюртембергского солдата, сидевшего на обочине недалеко от Орши с серебряным слитком на коленях и умолявшего любого обменять его хоть на какой-нибудь кусок съестного, но никто не изъявлял готовности расстаться с поистине жизненно важной провизией ради приобретения тяжелого предмета, который вернет стоимость, когда и если его новый владелец доберется домой. Несчастный солдат дождался от прохожих единственно глумливых усмешек, нравоучительных проповедей относительно пагубности сребролюбия и жестоких шуточек в таком же духе.

Даже последний шанс женщин, проституция, и то не оправдывал себя в таких обстоятельствах. «В действиях моих не было амурных намерений, – отмечал Бонифас де Кастеллан после того, как дал какой-то женщине кусок шоколада. – Мы до того измотались, что всякий говорит, будто предпочел бы бутылку скверного Бордо, нежели самую хорошенькую из женщин на свете»{803}.

Тем, кто не смог или не захотел остаться в строю, и кто не имел денег, оставалось только тащить все попадавшееся под руку. С потерей значительной части поклажи сильно сократился и простор для воровства, а потому отчаявшиеся переходили к самому жестокому грабежу, и немало людей лишилось жизни за конскую печень, корку хлеба или какую-нибудь другую еду. Одинокий человек, располагавший провизией, старался съесть ее в стороне от чужих глаз во избежание удовольствия получить штык в спину. Но когда полковник Любен Гриуа нашел безопасное местечко, готовясь насладиться чудом перепавшей ему краюшкой белого хлеба, лакомство успело замерзнуть до такой степени, что зубы только скребли и скользили по корке{804}.

За пределами сохранившихся как единое целое частей исчезали любые чувства товарищества и человеческой солидарности. Представители разных национальностей всё с большей ненавистью смотрели на чужаков, при этом немцы проклинали французов, втянувших их в войну, а французы ругали поляков, за то, что будто бы сражались за их дело. В борьбе за выживание чужая жизнь не значила ничего. «Множество раз безжалостный, ополоумевший сброд стрелял друг в друга во время грабежа, в ходе фуражировки, за место для сна, за чашку молока, за рубаху, за пару изношенных башмаков», – писал поручик Юзеф Красиньский[186]{805}.

Любая оставленная без присмотра вещь тут же исчезала. Офицер, ведущий в поводу коня, обернув уздечку вокруг предплечья, не успевал повернуться, как кто-то резал ее и успевал свести лошадь. У кого-то во сне вытаскивали шляпу из-под головы или плащ, которым он укрывался. Продолжительность отступления и утрата обозов вела к тому, что положение с обмундированием, и без того негодным для сложившихся условий, сделалось просто-таки аховым.

«От моих носков ничего не осталось, у туфель едва уцелели подошвы. Я обернул их соломой и при помощи куска веревки заставил кое-как держаться, – писал Жюльен Комб. – Серые панталоны и форменный китель порвались и протерлись до невозможности, а рубашку я не менял с прошлого месяца». Чтобы защититься от холода, Жан-Мишель Шевалье, бригадир Конно-егерского полка гвардии, надевал под рубаху фланелевую фуфайку, сверху четыре жилетки, одна из которых была из овчины, свою основную форму[187], мундир фрачного покроя и большой плащ, четыре пары штанов или панталон поверх подштанников, а на голову – медвежий кольбак{806}. Однако в таких одежках было трудно ходить, не говоря уже о том – сражаться.

Полковник Гриуа поступал несколько разумнее. Под рубашкой он тоже имел фланелевую фуфайку. Обмундирование же его состояло из красной шерстяной жилетки, шерстяных же панталон без нижнего белья под ними, фрака из тонкой шерсти и легкой шинели. Ноги прикрывали сапоги длиной до половины икры с хлопчатобумажными носками под ними. Полковник раздобыл еще одну шинель, но ее стащили. Он пытался пустить в дело приобретенную в Москве медвежью шубу, но пусть спать в ней было просто замечательно, во время марша она оказывалась тяжеловатой. Потому днем владелец навьючивал шубу на коня. Однако он отрезал от нее кусок и смастерил муфту, висевшую на шнурке у него на шее. Из другого куска полковник сделал накидку, прикрутив ее также веревкой сзади со стороны шеи. «Вот в таком необычайном наряде, с головой, едва покрытой искромсанной шляпой, с потрескавшейся от холода и почерневшей от дыма кожей, с морозной сединой в волосах и с сосульками на усах я и покрыл те добрых две или три сотни лье от Москвы до Кёнигсберга. В текшей по дороге толпе я выделялся как один из тех, чей костюм сохранил некоторые черты сходства с военной формой. Большинство же наших несчастных спутников выглядели больше похожими на призраков, одетых для какого-то маскарада. Когда у них и оставались какие-нибудь элементы обмундирования, под слоем самых теплых вещей из тех, кои удалось раздобыть, видно их не было. У некоторых счастливчиков сохранились шинели, превращенные ими в некие одеяния с капюшоном, обвязанные вокруг тела куском веревки. Другие использовали для подобных целей шерстяные одеяла или женские юбки. Многие кутали плечи в женские шубы из ценного меха – московские трофеи, изначально предназначавшиеся для сестер и подруг. Не было ничего необычно в солдате с почерневшим и пугающим лицом и в наряде из розового или голубого атласа с подбоем из лебяжьего пуха или сибирской лисы, подкопченном лагерными кострами и покрытом сальными пятнами. Многие оборачивали головы в грязные платки, надевая поверх уцелевшие фуражные шапки, а вместо сношенной обуви на ногах у них болтались куски материи, одеял или кожи. И не только простого солдата нужда и лишения превращали в такую нелепую карикатуру. Многие офицеры, полковники, генералы были одеты не менее комичным образом, точно нищие бродяги. Как-то я видел полковника Фьерека[188], закутанного в старую солдатскую шинель, с панталонами на голове поверх фуражной шапки, застегнутыми у него под подбородком»{807}.

В основном подобные карнавальные изыски оказывались довольно бесполезными и бессмысленными, а те, кто выжил с наименьшими для здоровья потерями, бывали обычно одеты самым разумным образом. «Я не носил меха поверх формы, только синий шерстяной плащ с очень потертым воротником, – писал Плана де ла Фай. – Подошвы башмаков, которых я не снимал после Смоленска, протерлись до дыр, а для сохранения ушей я обвязал вокруг головы батистовый платок, каковой стал таким же черным, как кивер, надетый поверх него. В этом наряде я и проходил на протяжении всего отступления, но ничего себе не отморозил»{808}.

Не стоит даже и заговаривать о том, что одежды эти, в большинстве случаев в дырах и прорехах, покрывала грязь, как и самих людей, хотя некоторые и предпринимали героические усилия в стремлении бриться и держать себя в чистоте. Лица потемнели и почернели от дыма, грязи и крови животных, мясо которых ели солдаты, на длинных спутанных бородах висели остатки пищи и слюна. «Самые оборванные нищие внушают жалость, но мы могли внушать только ужас», – писал Булар{809}.

Кроме того, все они были облеплены вшами. «Пока мы находились на холоде и шли, – писал Карл фон Зукков, – ничего не мешало, но вечером, когда мы толпились у лагерных костров, жизнь возвращалась к насекомым, досаждавшим нам самым нестерпимым образом». Полковник Гриуа вспоминал о неприятной обязанности, выполнению которой подвергал себя каждый вечер. «Пока наша безвкусная каша варилась на огне, мы получали возможность использовать преимущества первых минут отдыха для охоты на покрывавших нас паразитов, – писал он. – Такого рода напасть, каковую, не пережив самому, себе и не представить, превратилась в настоящую пытку, воздействие которой усиливалось внушаемым ею отвращением. Когда по несколько дней, а часто и недель вынужденно не меняешь одежды, практически невозможно совершенно оградить себя от неприятных гостей, несмотря ни на какие предосторожности и попытки заботиться о чистоте. А потому с самого нашего вступления в Россию мало кто избежал сего досадного неудобства. Но с началом отступления оно превратилось в настоящее бедствие. Да и как могло быть иначе, если в стремлении избежать смертельного холода ночи мы не только не снимали одежды, но и старались прикрыться любыми оказывавшимися в досягаемости лохмотьями, коль скоро каждый почитал за счастье занять любое место на бивуаке, освобожденное другим, или в жалкой избе, где мы, бывало, находили пристанище? Эти паразиты размножались с ужасающей скоростью. Рубахи, жилеты, мундиры – все кишело ими. Жуткая чесотка не давала нам спать полночи и доводила до безумия. Она становилась настолько нестерпимой, что, царапая себя до крови, я раздирал кожу спины, но жгучая боль этих ужасных и отвратительных ран казалась даже приятной в сравнении с чесоткой. Все мои товарищи находились в таком же положении, и мы не испытывали стыда друг перед другом при поиске заразы и ловили их на глазах у других не краснея»{810}.

Подобная утонченность характерна для данного мемуариста. Но не надо забывать, что подавляющее большинство людей на дороге отступления происходили из числа самого грубого простонародья. Если у них и имелся какой-то стыд, он испарялся без следа так же быстро, как и все следы человеческой воли.

Некоторые превращались в беспомощных овец, влекомых общим потоком, неспособных позаботиться о себе. Вечерами они стояли позади разводивших костры и гревшихся у них солдат. «Скоро они сникали под грузом тягот, падали на колени, а потом, не желая того, растягивались на земле, – писал Луи-Франсуа Лежён. – Последнее действие предваряло смерть. Пустыми глазами они взирали в небо, счастливая улыбка вдруг искажала их губы, отчего думалось, будто божественное утешение облегчало их агонию, каковую выдавала толчками исходившая изо рта слюна эпилептика». Не успевал такой человек умереть, как приходил другой и садился на его тело, оставаясь там до тех пор, пока не впадал в ступор и не отдавал Богу душу{811}.

Безразличие к страданиям других становилось повсеместным. По воспоминаниям двадцатитрехлетнего сержанта Жан-Батиста Рикома, в начале отступления он испытывал приливы жалости, слыша, как умирающие звали матерей, но становившаяся привычной обыденность таких криков постепенно воспитывала в нем индифферентность. Борьба за выживание ожесточила самые мягкие сердца, и люди шли и шли дальше, когда товарищи их поскальзывались и падали на лед. «Поначалу им помогали, – рассказывал Жан-Франсуа Булар, – но коль скоро та же участь грозила всякому и частота падений убеждала в бессмысленности помощи, все проходили мимо несчастных, растянувшихся на льду и тщетно пытавшихся подняться или царапавших его пальцами перед собой в последней битве со смертью.

Никто не останавливался!»{812}

«Кампания становилась страшнее, ибо воздействовала на саму нашу природу, наделяя нас пороками, каковые прежде были незнакомы нам», – признавался Эжен Лабом. В одном случае несколько сотен человек укрылись на ночь в огромном амбаре. В какой-то момент костры, разведенные ими, воспламенили солому крыши и затем все строение. Скорость распространения пожара не позволила спастись более чем каким-то двум дюжинам, остальные же погибли под грохот салюта, как выразился генерал Луи-Франсуа Лежён в отношении патронов, взрывавшихся в заряженных ружьях. Бросившиеся было спасать людей товарищи ничего не могли поделать и только в оцепенении смотрели на происходящее.

Но по прошествии недели, другой или третьей они при таких оказиях приходили только погреться. Пожары иногда устраивались и намеренно в бессильной злобе теми, кому не досталось укрытия, и стоявшие вокруг подобных костров отпускали шуточки относительно доброго жара от огня{813}.

Однажды ночью, когда штаб Даву обосновался на ночь в большой крестьянской избе в покинутом жителями селе, офицеры обнаружили трех живых младенцев, лежавших в сене на конюшне. Дети плакали от голода. Генерал Лежён попросил дворецкого маршала найти им чего-нибудь из еды. Тем не менее, малыши продолжали плакать, не давая никому спать. Лежён все же провалился в сон, а когда встал, пора было выступать. Не слыша больше плача, генерал забыл о детях, а когда позднее в тот же день поинтересовался относительно их у дворецкого, тот признался, что, не будучи в силах выносить крики, взял топор, разбил лед в поилке для скота и утопил младенцев{814}.

Согласно мнению капитана Франсуа: «Любой, кто позволял воздействовать на себя подобным печальным зрелищам, очевидцем коих становился, обрекал себя на неминуемую смерть. Но тот, кто затворял сердце для любого чувства жалости, находил в себе силы противостоять лишениям». Для выживания требовался, конечно же, не только моральные, но и физические силы. «Небольшое число из нас, одаренных исключительно твердыми характерами, подкрепленными молодостью и крепким сложением, примечательным образом выдержали воздействие всех стихий, собравшихся на пагубу нам, – писал Луи Ланьо, старший хирург 3-го полка пеших гренадеров гвардии. – Мне было тридцать два – здоровье отличное. Я привык покрывать пешком большие расстояния и в результате вынес все без каких-нибудь скверных последствий»{815}.

Превосходно выдерживал испытания и сам Наполеон. Разумеется, к его услугам было регулярное снабжение продуктами и вином, не говоря о прочих удобствах. Для выбора места предстоящего ночлега императора вперед каждый раз отправляли офицера с обязанностью превратить какое-нибудь опустошенное поместье или крестьянскую избу в пригодную для постоя квартиру. Там раскладывали железную походную кровать, на пол стелили ковер и приносили несессер, содержавший бритву, щетки и туалетные принадлежности. Обустраивали импровизированный кабинет: в той же комнате, если отсутствовала другая, ставили покрытый зеленым сукном стол, притаскивали походную библиотеку императора в ящиках и другие коробки с картами и письменным принадлежностями. Распаковывали маленький обеденный сервиз, чтобы Наполеон ел с тарелки.

«Он переносил холод с великим мужеством, – вспоминал камердинер императора французов, Констан, – хотя и видно было, что физически на него он очень сильно действует». Но несмотря на роскошную возможность менять белье и на содержимое несессера, Наполеон тоже страдал от вшей, а кроме того, невзирая на удобную кровать, и от бессонницы, порожденной, несомненно, ждавшей впереди неопределенностью и беспокойством за судьбу армии. «Бедные солдаты заставляют мое сердце обливаться кровью, но я все равно не могу ничего для них сделать», – признался он Раппу как-то вечером{816}.

Вера в него оставалась непоколебимой. Многие ворчали и ругали его, но пусть некоторые и позволяли себе дерзкое поведение или неподчинение офицерам и даже генералам, как только появлялся император, все моментально проглатывали язык в благоговейном почтении. «Солдаты лежали, умирая вдоль дороги, но я никогда не слышал, чтобы кто-то жаловался», – вспоминал Коленкур. «Хотя этот человек оправданно считался истоком всех наших несчастий и исключительной первопричиной постигшей нас катастрофы, – писал доктор Рене Буржуа, державшийся глубоко антинаполеоновских политических взглядов, – его присутствие по-прежнему пробуждало воодушевление, и не было никого, кто бы отказался, коли уж придет такая нужда, прикрыть его своим телом и пожертвовать за него жизнью». Степень их преданности наглядно проиллюстрирована сержантом Бургонем, наблюдавшим, как однажды на бивуак заглянул офицер с парой гренадеров при нем и попросил найти сухих дров для Наполеона. «Все с готовностью отдали лучшее из имевшегося у них, и даже умиравшие поднимали головы и шептали: “Возьмите для императора!”», – вспоминал он. Такая самоотверженность, правда, не являлась совершенно повсеместной. В одном случае, когда Наполеон хотел сделать остановку и погреться у костра, окруженного отбившимися от своих частей солдатами, Коленкур пошел к ним, но, обменявшись несколькими словами, вернулся и высказал предположение, что, вероятно, задерживаться здесь не стоит{817}.

Казначей Дюверже, не будучи строевым офицером и комбатантом, не испытывал той солдатской преданности к императору-полководцу, но и он соглашался, что «его престиж, та особая аура, окружающая великого человека, ослепляла нас своим блеском, все уверенно собирались, исполнялись уверенности и подчинялись малейшему проявлению его воли». Верно и то, что Наполеон являл собой их лучший шанс выбраться из переделки, в которую они угодили. «Его присутствие вдохновляло наши поникшие сердца и вызывало последний выплеск энергии, – рассказывал капитан Франсуа. – Вид нашего главнейшего предводителя, идущего среди нас, разделяющего наши лишения, в какие-то моменты вызывал большее воодушевление, чем в победоносные времена». К какой бы нации они ни принадлежали, каковыми ни были бы их политические пристрастия и отношение к нему, солдаты и офицеры в равной степени осознавали одно: только ему по плечу сплотить и удержать остатки армии как единое целое, и только он способен вырвать хоть какие-то частички победы из пасти поражения{818}.

Но одним лишь этим соображением всё не ограничивалось и не объяснялось. Неожиданным образом довольно распространенные чувства выражал, плетясь мимо стоявшего на обочине Наполеона, один немецкий артиллерийский офицер, от которого естественным образом следовало бы ожидать проклятий в адрес иноземного тирана, приведшего его в столь жалкое состояние. «Тот, кто видит истинное величие, покинутое фортуной, забывает о своих страданиях и заботах, и мы в мрачном безмолвии выпрямляли спины под его взглядом, отчасти примиряясь с нашей горестной судьбой»{819}.

Сегюр искал метафизическое объяснение подобному явлению, приводя вот какие доводы: они должны были винить во всем Наполеона, но не винили его, ибо он принадлежал им настолько же, насколько они ему. Его слава служила их общим достоянием, а посему принизить его репутацию претензиями к нему и отвернуться от него означало разрушить разделяемое всеми здание славы, построенное ими сообща за годы и являвшееся самой ценной их собственностью. Данное мнение как будто бы подтверждает и тот факт, что даже в плену солдаты Grande Arm'ee отказывались произнести хотя бы слово против Наполеона. По свидетельству генерала Уилсона, «любыми соблазнами, любыми угрозами, любыми лишениями нельзя было подвигнуть их упрекнуть императора в том, что он стал причиной их несчастий и страданий»{820}.

Боевой дух устремился ввысь, когда по приближении к Борисову солдаты «Московской армии» встретили 2-й корпус Удино[189] и другие формирования, дислоцированные в тылу, а потому не испытывавшие всех ужасов отступления. Поручик Юзеф Красиньский, отступавший вместе с другими измотанными солдатами из уцелевших частей польского 5-го корпуса, не сумел сдержать слез радости, повстречав вблизи Борисова выступавшую следом за оркестром дивизию Домбровского с ее должным образом обмундированным личным составом. Реакция с противоположной стороны была не менее острой.

Гренадер Оноре Бёлэ, недавно прибывший из Франции, не мог поверить своим глазам, когда увидел проходившие мимо отступавшие части. «Мы стояли с широко открытыми ртами, спрашивая себя, не ошиблись ли мы? Были ли те едва походившие на человеческие создания люди и в самом деле французами, солдатами Grande Arm'ee?» – писал он. Вид воинов «Московской армии» произвел обескураживающее воздействие на личный состав корпусов Удино и Виктора. «Существовала надежда, что наш пример окажет благоприятное влияние, – отмечал Удино. – Увы! Получилось совсем обратное»{821}.

Но куда больше всех тревожило другое: в войсках настойчиво циркулировали слухи о захвате Борисова русскими, что означало – французы отрезаны.


21
Березина

22 ноября Наполеон достиг Толочина, где разместился на постое в заброшенном монастыре. Очень скоро гонец, присланный Домбровским, довел до императора весть о падении Минска, захваченного Чичаговым шесть дней назад. «Императора, в одночасье лишившегося всего снабжения и всех средств, на которые он рассчитывал после Смоленска, чтобы сплотить и переформировать армию, охватило оцепенение», – делился наблюдением Коленкур{822}.

Наполеон ожидал от Чичагова маневра на вывод войск на соединение с Кутузовым с целью обеспечения возможности ударить на противника соединенными силами, а не выхода в тыл французам с попыткой отрезать их. На самом деле Чичагов блуждал впотьмах. Он всего лишь получил общие указания от Кутузова: распоряжение зайти в тыл Наполеону и не допустить соединения французов с Шварценбергом. От Витгенштейна ожидался переход Березины далее на север и совместные действия с Чичаговым, чтобы вдвоем они прикрыли протяженный участок западного берега реки{823}.

В ту ночь обер-гофмаршал Дюрок и интендант Дарю дежурили у постели императора. Все трое они засиделись допоздна, обсуждая обстановку, а Наполеон якобы посетовал на собственное «неблагоразумие». Он задремал ненадолго, а по пробуждении поинтересовался предметом их беседы. Дюрок и Дарю выразили сожаление по поводу отсутствия воздушного шара. «Шар? Чего ради?» – поинтересовался он. «Чтобы унести Ваше Величество отсюда», – ответил один из них. «Положение нелегкое, это верно», – согласился Наполеон, и вместе они приступили к обсуждению вопроса о риске для него угодить в руки русским.

Генерал Груши получил указания собрать всех кавалерийских офицеров, сумевших до сих пор сохранить добрых коней, в «священный эскадрон» с целью сопровождать Наполеона и скакать с ним подальше от опасности в самый ответственный момент. Но император сохранял оптимизм, и если и приказал сжечь кое-какие государственные бумаги перед выступлением утром, сделал так больше в стремлении облегчить груз. Наполеон, кроме того, велел спалить и более ненужные кареты. Казалось, он не сомневается в возможности для себя пробиться с боем{824}.

Император французов не ведал о самом главном: пока он переваривал известие о падении Минска, Чичагов захватил и Борисов. Адмирал, здраво судивший о Наполеоне и весьма уважавший его, похоже, даже и не подозревал, что идет прямиком на сближение с ним, ибо не знал о его точном местонахождении и исчислял армию противника в 70 000 чел. Русский авангард быстро выдвинулся, застал врасплох и разгромил отряд из состава дивизии Домбровского, удерживавший предмостное укрепление (тет-де-пон) на западном берегу Березины, и устремился на сам Борисов, каковой и занял после упорного сопротивления защитников[190]. Затем русские принялись устраиваться в городе, а их командир, граф Пален, сел за стол, чтобы как следует отобедать. Не успел он, однако, проглотить первую ложку, как зазвучал сигнал тревоги. Головной отряд корпуса Удино, состоявший из пяти сотен солдат 23-го конно-егерского полка полковника Марбо, ворвался в город и обрушился на ничего не подозревавших русских. Не более чем тысяча их успела спастись бегством на другую сторону реки, оставив за собой девять тысяч убитых, раненых и пленных, десять пушек и весь свой обоз{825}.[191]

Но бегущим русским хватило времени и присутствия духа на поджог длинного деревянного моста – единственной переправы через Березину. Наполеон как раз прибыл в местечко Бобр, когда услышал о случившемся и наверняка пожалел о решении сжечь понтоны в Орше трое суток тому назад. Теперь между ним и свободой пролегало русло Березины с ее болотистыми берегами. Несмотря на былые морозы, оттепель успела ослабить лед, а потому река представляла собой серьезное препятствие. «Любой другой человек счел бы все погибшим, – писал Коленкур. – Император же возвысился над своими несчастьями. Вместо того чтобы обескуражить его, напасти вызвали к жизни всю его энергию и величайший дух. Он показал, что благородное мужество и отважное войско способны восторжествовать перед лицом самых грозных превратностей судьбы»{826}.

Наполеон тут же загорелся планом объединить все имевшиеся в распоряжении силы, идти с ними в северном направлении, разбить Витгенштейна, а затем двинуться на Вильну, вообще обходя Березину. Однако местность на участке предполагаемого сражения, по полученным сведениям, таким действиям не благоприятствовала. Тогда он решил пробиться с боями через реку в Борисове. Задача требовала починки существующего моста и наведения нового под огнем противника. Чтобы снизить там неприятельское противодействие, император счел целесообразным отвлечь войска Чичагова за счет создания у того впечатления, будто французы собираются переправляться в какой-то иной точке. Он отправил небольшой отряд в южном направлении для демонстрации активности в районе возможной переправы ниже по течению и даже сумел передать ложные данные о намерении форсировать реку именно там еврейским торговцам, ожидая, что те доведут информацию до сведения русских{827}.

Все зависело от скорости. Подхода Витгенштейна и Кутузова следовало ждать со дня на день, а о том, что произойдет, если они выйдут французам в тыл, пока те пытаются преодолеть водную преграду, даже и думать не хотелось. Кризисная ситуация словно бы только взбодрила Наполеона, и он отнюдь не выглядел унылым. «Казалось, император принял решение со спокойной уверенностью человека, отправлявшегося использовать последний оставшийся у него шанс», – отмечал его слуга Констан{828}.

Передовые части и множество беженцев нахлынули в Борисов в ночь 23 ноября. В городе всюду валялись трупы и обломки: признаки пылавшего тут в предыдущий вечер боя. «Эти бесчисленные массы повозок с женщинами, детьми, безоружными мужчинами скопились в Борисове в вящей вере, что мост починят, и переправа будет происходить здесь, – писал Юзеф Красиньский из 5-го корпуса Понятовского, каковой тоже вступил в город. – Улицы настолько запрудили обозные повозки, что было невозможно пройти или проехать через них, не пихая и не давя людей. В итоге, улицы покрывали истерзанные тела, изломанные повозки, разбитая поклажа, и отовсюду слышались крики, зов о помощи, стенания и жалобный вой… Помню, как на одной из улиц я вытащил из-под копыт лошади младенца, лежавшего посредине дороги в пеленках, а далее у небольшого моста заметил торчавшую из воды повозку cantini'ere, куда ее столкнули проходившие тут до нас французские солдаты. В той повозке сидела несчастная женщина с ребенком на руках и просила о помощи, каковой никто из нас не мог ей подать»{829}.

Достигнув Борисова и увидев состояние реки, генерал Эбле и его понтонеры оторопели. Преграда оказалась шире, чем предполагалось, а из-за недавней оттепели медленное, но сильное течение несло по воде больше льдины. Генерал Жомини, находившийся с Эбле, указал на возможность попробовать форсировать реку выше на севере, в Веселово, где еще, возможно, сохранился мост. Но Удино уже предложил лучшее место. Солдаты одной из его кавалерийских бригад под началом генерала Корбино, очищавшей в предыдущую неделю западный берег Березины от казаков, только что вернулись в расположения корпуса с вестью о броде, найденном у деревни Студенка, в дюжине километров вверх по течению от Борисова.

Удино тотчас же сообщил Бертье о существовании брода и рекомендовал его как лучшее место для переправы. Но Наполеон твердо держался намерения переправляться в Борисове, разбить Чичагова, а затем быстрым маршем идти на Минск, откуда он надеялся войти в контакт с Шварценбергом. В час ночи 25 ноября, находясь в Лошнице, император французов повторил приказ Удино, торопя того с прибытием и спеша начать переправу в ту самую ночь. Удино, уже приказавший некоторым из своих частей идти на Студенку в ожидании получения соответствующего распоряжения, попросил Наполеона пересмотреть план и отправил к тому для разговора самого Корбино. И только после обсуждения положения с последним Наполеон принял предложение Удино и сам отправился в Студенку поздней ночью{830}.

Несколькими часами ранее Чичагов с войсками на западном берегу реки двинулся в противоположном направлении. Адмирал беспокоился из-за возможности флангового обхода своей армии Наполеоном с юга, а сочетание донесений о деятельности французов как раз далее к югу от Борисова и сведений, принесенных тремя евреями из Борисова, окончательно убедили русского командующего в наличии у противника замысла предпринять попытку форсировать водную преграду именно там. Чичагов оставил генерала Ланжерона с 1200 пехотинцами и тремя сотнями казаков в районе Борисова, а генерала Чаплица с несколькими сотнями человек – между городом и Веселово, сам же с остальными войсками устремился в южном направлении. Когда на следующий день к нему поступили первые доклады об активности французов вокруг Студенки, адмирал рассудил, что там готовится отвлекающий маневр, призванный сбить его с толку, и продолжил марш. Отрезок Березины к северу от Борисова в любом случае полагалось прикрывать Витгенштейну, и Чичагов оставил Чаплицу распоряжения оттянуть назад слишком удаленные подразделения в данном районе.

Но Витгенштейн не имел намерений ставить себя под начало Чичагова, на что пришлось бы пойти в случае соединения их армий на западном берегу. К тому же он вовсе не горел желанием сталкиваться с самим Наполеоном, предпочитая помериться силами с Виктором, словом, генерал Витгенштейн проигнорировал приказ Кутузова перейти реку и перерезать дорогу отступления французам. Поступив подобным образом, Витгенштейн не только оставил без должного присмотра Березину, но и, не выполнив распоряжений фельдмаршала, не прикрыл другой участок, где тоже представлялось возможным поставить барьер на пути отхода Наполеона. В нескольких километрах западнее Березины, у Зембина, дорога пролегала по болотистой местности и шла через ряд деревянных мостов, а посему хватило бы полусотни казаков с бочонком пороха, чтобы закрыть ее{831}.

24 ноября Удино отправил генерала Обри с 750 саперами в Студенку для подготовки опор моста, а на следующий день вечером сам последовал за ними с основными силами. К ним присоединились генерал Эбле с четырьмя сотнями понтонеров, по большей части голландцев. Хотя Наполеон и приказал спалить понтоны в Орше, Эбле разумным образом сохранил шесть повозок с инструментами, две походные кузницы и две фуры угля. Пока понтонеры ковали гвозди и скобы, саперы разобрали деревянные дома Студенки, распилили толстые бревна, доведя их до нужной длины, и соорудили мостовые опоры{832}.

Само дно реки находилось в том месте на глубине менее двух метров от поверхности, и при ширине русла около двадцати метров наведение переправ как будто бы не представляло особых затруднений, но берега были низкими и топкими, к тому же изрезанными там и тут ответвлявшимися от реки протоками, а потому любой мост требовал значительного удлинения с обеих сторон. Главным минусом при выборе данной точки для переправы являлся находившийся в руках русских крутой западный берег, откуда вражеские солдаты получали прекрасную возможность поливать форсирующие Березину части артиллерийским огнем.

Удино разместил солдат за небольшим бугром, чтобы те не попадались на глаза казачьим дозорам, патрулировавшим западный берег, и отдал строгое распоряжение работать в тишине. Но капитан Арнольди, командовавший русской полевой батареей из четырех легких пушек [192], поставленных генералом Чаплицем для наблюдения за потенциальным местом переправы у Студенки, заметил какую-то деятельность французов на противоположной стороне и отправил начальству срочные донесения о приготовлениях противника к форсированию реки именно там. Капитан убедил Чаплица в справедливости своих соображений, тот явился на место сам, а потом отправил гонца с рапортом к Чичагову{833}.



Со своей стороны Удино всю ночь не ложился спать, подгоняя саперов и понтонеров и нервно поглядывая на ту сторону. «Вид местности был захватывающий. Луна освещала плывущие по Березине льдины, а за рекой виднелись только четверо казаков пикета, – отмечал в дневнике Франсуа Пильс. Он служил гренадером в корпусе Удино, но в гражданской жизни занимался живописью, чем и объясняется его чувствительность к красоте наблюдаемых им картин. – Вдалеке там виднелись слегка подкрашенные красным облака, казалось, скользившие по верхушкам елей леса. В облаках отражались отблески лагерных костров русской армии»{834}.

Великолепное зрелище, однако, никак не трогало Нея. «Наше положение невозможное, – признался он Раппу. – Если Наполеону удастся выбраться отсюда сегодня, он точно дьявол». Мюрат и другие вырабатывали планы спасти императора, отослав его на запад в сопровождении небольшого отряда польской кавалерии, тогда как все остальные дадут отважный и последний бой противнику не на жизнь, а насмерть. «Мы все должны умереть, – твердо заявил он. – Не может идти и речи о сдаче»{835}.

В ранние часы следующего утра, 26 ноября, русские солдаты, до того сидевшие вокруг лагерные костров, начали отходить, а артиллерийские расчеты Арнольди подцепили к передкам четыре пушки и увезли их. Удино не верил своим глазам. Наполеон, добравшийся в Студенку чуть раньше, торжествовал: согласно Раппу, в глазах императора сияли искры радости, поскольку он видел, что уловка сработала, и Чичагов отправился ловить журавля в небе.

Он велел эскадронному начальнику Жакемино собрать эскадрон польских улан и некоторое число французских конных егерей, взять каждому всаднику на круп лошади по одному вольтижеру и перейти реку вброд. Оказавшись на той стороне, кавалеристы, а за ними и вольтижеры веером развернулись в разные стороны, отбросили немногих оставшихся казаков и овладели западным берегом.[193] Перед уходом капитан Арнольди, ясно видевший, как французы поставили батарею из сорока пушек для прикрытия обоих берегов реки, послал в штаб последнее отчаянное донесение с выражением полной уверенности относительно места вражеской переправы. Но хотя Чаплиц тянул с выполнением приказа на отход, нарушить его открыто он не осмеливался. Как не хватило ему и чутья отправить отряд кавалерии удержать и, если возникнет надобность, сжечь мосты в Зембине{836}.

Вскоре после ухода русских, в восемь часов, капитан Бантьен и его голландские понтонеры вошли в ледяную воду и принялись ставить первые опоры. Раздевшиеся до исподнего, они мужественно боролись с сильным течением, несшим большие льдины, иные по два метра в поперечнике. Очень часто кто-то из них терял под ногами скользкое дно, и его уносило прочь. Хотя находиться в воде разрешалось не долее пятнадцати минут за раз, многие, тем не менее, пали жертвами переохлаждения. Понтонерам предложили в награду по пятидесяти франков на человека, но, совершенно очевидно, не деньги служили мотивом, заставлявшим их продолжать работу. «Они погрузились под воду по горло с отвагой и мужеством, примера коим не найти в истории, – писал гренадер Пильс. – Некоторые пали замертво и исчезли в потоке, но перспектива столь ужасной кончины не ослабляла энергии их товарищей. Император наблюдал за работой героев, не покидая берега, где стоял вместе с маршалом [Удино], принцем Мюратом и прочими генералами, в то время как князь Нёвшательский [Бертье] сидел на снегу, занимался корреспонденцией и писал приказы для армии»{837}.

«В этот торжественный момент к самому Наполеону вернулись все его величие и напор, так характерные для него», – вспоминал Марк-Эли-Гийом де Бодю. Есть, однако, упоминания о том, будто император выглядел уныло, к тому же там и тут всплывает история об отданном им в приступе отчаяния приказе сжечь орлов гвардии. Но большинство очевидцев сходятся на том, что Наполеон демонстрировал примечательное самообладание на всем протяжении острой как бритва ситуации и, далекий от приказов сжигать орлов, напротив, побуждал солдат держаться вокруг знамен, чтобы сохранить хоть подобие военной силы. По впечатлениям некоторых, стоя и наблюдая за работой понтонеров с берега, император французов выглядел отрешенно{838}.

Вюртембергский кавалерийский офицер, майор Грюнберг, рассказывал о навсегда запомнившемся эпизоде, когда Наполеон заметил его проходившим мимо и несущим в складках плаща любимую борзую. Император подозвал майора к себе и спросил, не продаст ли он собаку. Грюнберг ответил, что она его старый спутник, а потому он никому ее не продаст, но коли его величество того пожелает, он просто отдаст ему борзую. Наполеона тронули слова офицера, и он сказал, что и помыслить не может разлучить хозяина с таким близким другом{839}.

К полудню мост был закончен. Он получился длиной свыше ста метров, около четырех метров в ширину и держался на двадцати трех опорах высотой от одного до трех метров. Досок не хватало, а потому в дело пошли круглые бревна, лежавшие поперек и образовывавшее настил, они покрывались хрупкой дранкой с крыш домов Студенки, а также корой, ветками и соломой. «Как работу мастеров мост, конечно же, выдающимся творением не назовешь, – отмечал капитан Брандт. – Но если принять во внимание, в каких условиях его построили, подумать о спасенной им от самого ужасного крушения чести Франции, о том, что каждая жизнь, отданная при его сооружении, означала спасение и свободу для тысяч, тогда придется признать: строительство моста стало достойным восхищения деянием этой, а возможно и любой другой войны»{840}.

Наполеон, стоя на берегу, в спешке проглотил на завтрак котлету, затем подошел к началу моста, где маршал Удино готовился к переходу через него со своим корпусом. «Подождите пока, Удино, вы можете попасть в плен», – обратился к нему император, но Удино сделал жест в сторону выстроенных солдат и ответил: «С ними я не боюсь ничего, государь!»{841} Он повел корпус по настилу под возгласы «Vive l'Empereur!», звучавшие с решимостью, с какой они не раздавались в присутствии императора уже давно. На другой стороне маршал, взяв курс налево, принялся разворачивать войска в южном направлении с целью отразить любую возможную атаку Чичагова. Французы скоро скрылись из вида в начавшем вновь падать снегу.

А тем временем капитан Буш и другая команда голландских понтонеров трудились над наведением второго моста в пятидесяти метрах ниже по течению от первого. Переправа эта, построенная на более основательных сваях и с настилом из простых круглых бревен, предназначалась для артиллерии и обоза. Сооружение его завершилось к четырем часам во второй половине дня[194]. В то время как солдаты продолжали шагать по мосту меньшей грузоподъемности, артиллерия корпуса Удино[195], за которой следовали гвардейская артиллерия и основной артиллерийский парк, переправлялись по-соседству. В восемь часов вечера два быка грузового моста провалились в илистое дно реки, и понтонерам пришлось оставить места около костров, раздеться и опять влезть в воду. В одиннадцать часов движение по мосту восстановилось, но в два ночи 27 ноября рухнули очередные три опоры, и на сей раз в самом глубоком месте. И снова бойцы Бантьена, забыв о ночном отдыхе, для которого они кое-как устроились, вернулись в ледяную реку. После четырех часов адского труда, в шесть утра, мост мог снова пропускать движение.

Весь тот день Grande Arm'ee тащилась через Березину под легким снегопадом. Гвардия приступила к переправе на рассвете, затем последовал Наполеон со штабом и свитой, потом Даву с остатками корпуса, далее Ней и Мюрат с их формированиями, позднее, уже вечером, принц Евгений с несколькими сотнями уцелевших итальянцев и французов 4-го корпуса. Настил лежал низко, почти над самой водой, он раскачивался, а потому кавалеристы переходили пешим порядком, ведя лошадей в поводу. Саперам приходилось время от времени приводить в порядок покрытие настила из веток и соломы. Тем не менее, мост местами просел, и вода доходила идущим по нему порой до лодыжек. Само количество переправлявшихся и состояние моста неизбежно вели к тесноте и толчее. Люди и лошади, падая, создавали пробки. Нет-нет да вспыхивали стычки. Приятным тот переход никак не назовешь.

Тем временем постоянный поток орудий, зарядных ящиков, снабженческих фур и всевозможных экипажей тек по другому мосту. Правда там опять случилась двухчасовая заминка, пока к четырем пополудни понтонеры отремонтировали очередные две вышедшие из строя опоры. Тут тоже случались и заторы и вспышки насилия. Настил покрывали обломки всякой всячины и мертвые тела, несколько лошадей сломали ноги, застряв между бревнами. Возницы следующих повозок, сами подталкиваемые напиравшими на них сзади, старались проехать через дергавшихся и пытавшихся вырваться лошадей вместо того, чтобы остановиться и подождать, пока путь освободят. Однако большинство артиллерии и военных материалов организованных частей, казна, фуры с московской добычей Наполеона и поразительное количество офицерских карет переправились вполне успешно. Мадам Фюзиль, актриса из Москвы, пересекла реку в относительном комфорте внутри кареты маршала Бессьера{842}.

Подступы к мостам охраняли жандармы, пропускавшие только действующие формирования и разворачивавшие отставших от своих, штатских и даже раненых офицеров, передвигавшихся на разных транспортных средствах, заставляя их ждать завершения прохода боеспособной армии. Ближе к концу второй половины дня 27 ноября к переправе стал в большом количестве подтягиваться весь нестроевой люд, скапливавшийся перед мостами. Поскольку сразу перейти они не могли, то разводили костры и готовили на них еду из подобранных, выпрошенных или украденных продуктов.

Также ближе к вечеру прибыл 9-й корпус Виктора, который занял оборонительные позиции, прикрывая подступы к мостам. Виктор оставил одну дивизию – около четырех тысяч человек под командованием генерала Партуно – вблизи Борисова для отвлечения внимания русских с приказом сняться с лагеря под покровом ночи[196].

Когда вечером большая часть армии оказалась на другой стороне, жандармы открыли доступ к мостам отставшим от частей солдатам, cantini'eres, раненым и гражданским лицам. Однако, устроившись у костров и видя бивуак под охраной воинов Виктора, люди эти по большей части не воспользовались благоприятной возможностью, предпочитая провести ночь там, где находились. Некоторые, как cantini'ere 7-го легкого пехотного полка, у которой тем вечером начались схватки, просто не имели выбора. «Весь полк был глубоко тронут и делал все зависящее, чтобы помочь несчастной женщине, оставшейся без пищи и крова на холодном льду, – писал сержант Бертран. – Наш полковник [Ром] подал всем пример. Нашим хирургам, каковые не располагали больше медицинским снаряжением, брошенным еще в Смоленске из-за нехватки лошадей, дали рубахи, платки и все оказавшееся у людей при себе. Я заметил недалеко артиллерийский парк, принадлежавший к корпусу маршала герцога Беллюнского [Виктора], побежал туда, стянул одеяло, наброшенное на круп одной из лошадей, и помчался обратно, спеша принести его Луизе. Я согрешил, но знал, что Бог простит меня из-за мотивов моего проступка. Вернулся я как раз тогда, когда наша cantini'ere под старым дубом давала жизнь дитяти – здоровенькому мальчику, какового мне довелось встретить в 1818 г. сыном полка в Обском легионе»[197]{843}.

Примечательная степень порядка и даже будничность царили в Grande Arm'ee, устраивавшейся на ночь по обоим берегам реки. Важнейшим обстоятельством являлось, несомненно, присутствие императора и факт очевидного перехвата им инициативы из рук противника, посему все ожидали чего-то особенного и пребывали в состоянии душевного подъема. «Мы всё еще способны шутить и даже смеяться», – отмечал Жан-Марк Бюсси, швейцарский вольтижер, сидя у костра вместе с товарищами на западном берегу реки. Нельзя не восхищаться им. «Когда пала ночь, всякий солдат сделал себе подушку из ранца, матрас из снега, лежа на нем с ружьем в руке, – писал его сослуживец, Луи Бего из 2-го швейцарского линейного полка. – Ледяной ветер дул безжалостно, и солдаты жались друг к другу в надежде согреться»{844}.

Весь день Наполеон с тревогой прислушивался, ожидая грохота пушек, который мог бы свидетельствовать о приближении русских. Но признаки осознания Чичаговым допущенной им ошибки по-прежнему отсутствовали. В записке, написанной в тот вечер императором французов Марии-Луизе, не чувствовалось ни следа беспокойства{845}.

Если он и слышал канонаду, хотя она велась на расстоянии более десяти километров, то был погребальный звон по бригаде из соединения генерала Партуно, удерживавшей Борисов. Дивизия Партуно, лишь недавно вступившая в Россию, очень быстро ощутила на себе подавляющее воздействие трудных условий. Всего несколько суток назад, когда она вышла к Борисову, ее личный состав находился в отличном расположении духа. В какой-то момент французы подверглись атаке русской кавалерии и образовали каре. Один из русских офицеров, не будучи в состоянии справиться с раненым конем, вломился в середину строя, где был придавлен к заснеженной земле упавшим и дергавшимся животным. Двое французских солдат вытащили русского из-под лошади, отряхнули снег с его формы, а затем вернулись на свои места в огневой линии. Офицер выждал, когда внимание французов поглотило отражение следующего наскока русских. Улучив момент, он протиснулся между солдатами и побежал по глубокому снегу, проваливаясь в него, отчего все французское каре покатилось со смеху.

Но двое суток спустя, когда им пришлось постоять лагерем на пронизывающем ветру без костров и пищи, настроение сильно изменилось. «Одни плакали, жалобно вспоминая родителей, другие сходили с ума, третьи умирали на наших глазах в ужасных конвульсиях», – вспоминал один из них. Продержавшись в Борисове столько, сколько надо, во второй половине дня 27 ноября дивизия приступила к отходу. Но одна из бригад сбилась с пути и набрела прямо на армию Витгенштейна. После скороспелого боя, стоившего формированию половины личного состава, противник принудил французов сложить оружие[198]. Солдат обобрали, избили и погнали в неволю. Один из полков, 29-й легкий, состоял по большей части из людей, попавших в плавучие тюрьмы Англии после капитуляции на Сан-Доминго в 1801 г. и недавно выпущенных на свободу. «Должно признать, что удача совершенно покинула этих бедняг», – с грустью замечал Бонифас де Кастеллан{846}.

К тому времени Чичагов уразумел, что его провели. Большинство частей еще сосредотачивались в Борисове и в точках далее на юг от него, однако он приказал Чаплицу атаковать переправившиеся через Березину французские войска, обещая прислать подкрепления. Между тем солдаты, как раз перед тем прошагавшие около пятидесяти километров на юг форсированным маршем и получившие приказ следовать обратно, продвигались медленно. Многие чуть ли не открыто роптали, возникла угроза бунта. «Один из полков, коему я приказал идти и подкрепить Чаплица, заколебался, а потом и вовсе отказался двигаться, – писал Чичагов. – Увещевания мои не произвели никакого воздействия, и мне пришлось прибегнуть к угрозе открыть по ним огонь. Я велел отцепить от передков пушки и навести на них сзади». Как бы там ни было некоторые из частей Чичагова прибыли на усиление Чаплицу в ту ночь, а другие находились на подходе{847}.



Еще до наступления рассвета 28 ноября, когда Удино в спешке приканчивал согревающий тело soupe а l’oignon[199], приготовленный его штабными в котелке на костре, на западном берегу Березины зазвучали первые выстрелы: усиленные войска Чаплица наступали в северном направлении под прикрытием массированного артиллерийского огня. Удино организовал оборону и повел солдат в бой под губительным обстрелом русских орудий, однако был ранен осколком гранаты, получив, таким образом, двадцать второе ранение за свою карьеру. Наполеон, находившийся тут же и видевший ход боя, назначил командовать Нея с приказом любой ценой сдержать русских и прикрыть отступление остатков Grande Arm'ee, отбившихся от своих солдат и, наконец, частей Виктора.

Задача была трудна, если не сказать невыполнима. Чаплиц и Чичагов располагали более чем 30 000 чел. свежих войск, не понесших прежде никаких серьезных боевых потерь, а у Нея наличествовало лишь от 12 000 до 14 000 измотанных и наполовину замерзших солдат: все что осталось от 2-го корпуса Удино, дивизии Домбровского и немногих уцелевших формирований 5-го корпуса Понятовского и Висленского легиона, плюс горстка других (собственный 3-й корпус маршала почти полностью прекратил существование, один полк насчитывал сорок два человека, другой – всего одиннадцать, а 25-я дивизия, изначально состоявшая из 12 батальонов вюртембергской пехоты, – 150 чел.). Три четверти из них даже не являлись французами. Почти половина приходилась на поляков, вдобавок четыре полка швейцарцев, 3-й пехотный полк Португальского легиона под командой майора ди Каштру, несколько сотен бойцов 3-го сводного хорватского полка и крошечный отряд голландских гренадеров Императорской гвардии. И вот эта пестрая компания встала на пути врага величественной стеной{848}.

Русские под командованием генерала Чаплица, поляка на российской службе, в большой силе продвигались по лесистой местности, но Ней послал против них поляков Домбровского, которые отбросили врага к исходным позициям. Затем к полю боя прибыли две наскоро переброшенные Чичаговым дивизии – соединения Воинова и Щербатова[200]. Они развернули массированное наступление при поддержке артиллерии, от снарядов которой в ряды поляков летели убийственные осколки сосен и елей. Домбровский получил ранение и передал командование генералу Зайончеку, которого и самого скоро унесли с поля с раздробленной ногой. Руководство боем взял на себя генерал Княжевич, но и он быстро вышел из строя. Когда поляки после рукопашной откатились и рассыпались среди деревьев, Ней усилил фронт, чем придется.

Несмотря на количественную слабость, части проявляли невероятное присутствие духа. 123-й (голландский) линейный пехотный полк, сократившийся до восьмидесяти солдат и пяти офицеров, пошел в бой с радостными возгласами. В какой-то момент пушечное ядро перебило ствол огромного дерева, которое, рухнув, погребло под собой дюжину солдат французского 5-го полка тиральеров Молодой гвардии, однако те все вылезли из-под него, хохоча, точно дети, среди рвущихся снарядов. Вскоре затем снаряд убил коня их полковника, он очутился на земле[201]. Солдаты бросились к нему на помощь, но тот уже вскочил на ноги с возгласом: «Я на месте, так пусть же каждый займет свое!»{849}

Чтобы ослабить неприятельский натиск, Ней бросил в бой генерала Думера с его кирасирами и три польских уланских полка[202]. Они атаковали русских, посеяли среди них панику и отбросили назад. Чаплиц был ранен, а генерал Щербатов попал в плен вместе с двумя тысячами других солдат и офицеров при двух знаменах[203]. Контратака русских гусар и драгун позволила выровнять положение, но швейцарские полки, сменившие французов на переднем крае, поддерживаемые голландцами, хорватами и португальцами, не сдали позиций.

Сражение бушевало целый день. Швейцарцы, расстреляв в ходе него все патроны, не менее семи раз бросались в штыковую. «То было нечто худшее, чем резня, – отмечал Жан-Марк Бюсси. – Всюду виднелась кровь на снежном насте, затвердевшем словно утоптанный земляной пол под ногами атаковавших и отступавших… Почти никто не смел посмотреть влево или вправо из страха увидеть, что ни там ни тут нет больше наших товарищей». Бой пылал настолько жаркий, что солдаты забыли о морозе и будоражили дух возгласами «Vive l'Empereur!» И вот, бросая вызов смерти, покуда та витала над ними и косила их в заледеневшем лесу, швейцарцы дружно грянули старую песню горцев «Unser Leben gleicht der Reise»[204]{850}. Сражение в тот вечер кончилось только в одиннадцать часов, когда русские, так и не сумев ни на шаг оттеснить защитников с их позиций, в конце концов, отказались от попытки смять их.

То была великолепная победа для французской стороны, но и очень горькая. Когда они разводили костры в ту ночь и тащили к ним раненых, чтобы укутать и согреть, здоровые знали: на следующий день их придется оставить. Четыре швейцарских полка потеряли тысячу человек, и теперь в частях осталось не более трех сотен. «Мы почти не смели заговорить друг с другом, опасаясь услышать весть о смерти еще кого-нибудь из наших товарищей», – вспоминал Бюсси. Из восьмидесяти семи вольтижеров его роты, еще в прошлую ночь смеявшихся у лагерных костров, в строю остались всего семеро. Состоявший из голландцев 123-й линейный пехотный полк прекратил существование. От 3-го (голландского) гренадерского полка Императорской гвардии остались восемнадцать офицеров и семь военнослужащих других званий{851}.

Героизм их был под стать подвигу воинов Виктора, защищавших переправу на другом берегу реки. Они насчитывали максимум восемь тысяч солдат, по большей части баденских, гессенских, саксонских и польских формирований, вынужденных противостоять армии, превосходившей их более чем в четыре раза[205]. Но и они показали необъяснимо высокий дух, сдерживая атаки количественно подавляющего противника с девяти утра и до девяти вечера.

Первые удары Витгенштейна сосредотачивались на пехотной бригаде из Бадена под командованием двадцатилетнего принца Вильгельма Баденского[206], удерживавшей правое крыло оборонительного периметра французов. Трое суток назад бойцы принца Вильгельма испытали момент великого ликования, столкнувшись с конвоем из Карлсруэ, нагруженным провизией и всевозможным снабжением. Солдаты смогли заменить сносившееся обмундирование, в том числе шинели и башмаки, на новое, а также как следует поесть и даже полакомиться деликатесами. «Каждый офицер получил что-нибудь из дома и все бросились к предназначенным для них посылкам, – писал принц Вильгельм. – И вот я увидел полковника Бруккера, стоявшего в одной из повозок. Тот открыл большой ящик, как я предполагал, полный съестного. Но оттуда он вытащил парик и в мгновение ока снял старый, прикрывавший его лысину, и нацепил новый, стараясь придать ему форму руками». Принц Вильгельм сам находился в добром расположении духа тем утром, поскольку его борзые затравили зайца, которого он съел и запил вином, привезенным в фурах конвоя{852}. Пусть их атаковали подавляющим образом превосходящие силы, баденская бригада держалась, невзирая на огромные потери.

Несомненно, стремясь сломить решимость защитников, Витгенштейн расположил сильную батарею за линией левого крыла Виктора и принялся обстреливать ареал. На тот момент его занимали плотные массы тысяч людей, лошадей и повозок глубиной до четырехсот метров, растянувшиеся более чем на километр вдоль берега реки. Вскоре после полудня на тот обширный лагерь посыпались русские снаряды, производя страшное действие, поскольку падали в гуще людей и животных, убивая и калеча тех и других, разрывая кареты и экипажи на разлетавшиеся всюду осколки дерева и стекла. Там и тогда закончился путь отступления для многих гражданских. Капитан фон Курц в остолбенении наблюдал, как красивая молодая женщина с четырехлетней дочерью, когда лошадь их убило, а самой матери раздробило бедро русским снарядом, понимая, что все кончено, сняла с ноги окровавленную повязку и, нежно поцеловав на прощанье, задушила ребенка, после чего, сжимая ее в объятиях, осталась на снегу ожидать смерти.

После того как разбило ее повозку, Баська, cantini'ere польских шволежеров-улан гвардии, высвободила коня из упряжи, села на него вместе с маленьким сыном на руках и направила лошадь в Березину. Они проделали больше половину пути, прежде чем конь начал тонуть и скрылся под поверхностью, оставив ее с сыном в воде, откуда женщина сумела кое-как выбраться на берег{853}.

Вспыхнула паника, вызвавшая оголтелые броски к мостам. Возницы гнали повозки и лошадей вперед, не разбирая дороги, по трупам людей и животных, по обломкам экипажей и брошенной поклаже. В результате по концам мостов образовалась скученность из превратившихся в стадо перепуганных овец человеческих созданий, и теперь каждый русский снаряд находил цель. Бойня продолжалась до тех пор, пока Виктор не сумел развернуть атаку на русские батареи и не заставил их отступить за дистанцию действительного огня.

Хотя обстрел прекратился, хаос на переправе не закончился. Массы людей, лошадей и повозок запрудили мосты, причем находившиеся позади постоянно давили на передних, и те вынужденно раздавливали всех имевших несчастье упасть. «Любой, кто терял силы и падал, более не поднимался, поскольку по нему шли и давили его другие. В скученности даже лошади не выдерживали давки и рушились, как люди, и их тоже больше уже никто никогда не видел, – вспоминал кирасирский сержант Огюст Тирион. – Силившиеся встать, они опрокидывали людей, каковые из-за напора задних не имели возможности избежать препятствия, и ни люди, ни лошади не могли подняться»{854}.

Лейтенанта Карла фон Зуккова толпа оттеснила от товарищей из вюртембергской части, и он очутился в свалке. «Меня тащили, пихали и даже поднимали время от времени. Я не преувеличиваю, – писал он. – Несколько раз чувствовал, как меня подхватывали массы людей вокруг, которые сжимали меня точно в тисках. Внизу всюду валялись животные и люди, как живые, так и мертвые… Я постоянно спотыкался о трупы и не падал только потому, что не мог никуда упасть в сдавившей меня и державшей со всех сторон толпе. Мне никогда прежде не доводилось испытывать более кошмарных ощущений, чем, когда живые люди, по которым я ступал, пытались вывернуться из-под моих ног и парализовали мои движения, стараясь встать. По сей день не забуду, каково мне пришлось, когда я поставил ногу на еще живую женщину. Я чувствовал движения ее тела и слышал крик и стон: “О! Сжальтесь же на до мной!” Она уцепилась за мои ноги, когда внезапно, в результате сильного толчка сзади, меня приподняло и вырвало из ее хватки». Пока его мотало потоком вперед и назад около входа на мост, фон Зукков пережил «первый и единственный момент отчаяния на протяжении всего похода». В итоге, он схватился за ворот рослого кирасира, прокладывавшего себе дорогу здоровенной палкой, и тот, вместе с толпой, протащил лейтенанта через мост на другую сторону реки{855}.

Поскольку влекомые толпой не видели ничего впереди себя, многие оказывались у реки не на входе на один из мостов, а просто на берегу. Коль скоро на них продолжали напирать задние, они падали в воду, барахтались в ней и пытались добраться до переправы и вскарабкаться туда сбоку. Давка на самих мостах творилась не меньшая. Шедшие в середине испытывали напор с обеих сторон, поскольку оказавшиеся по сторонам двигались, повернувшись лицом к краю, и старательно давили спинами от него к центральной оси во избежание оказаться сброшенными в воду.

Те, кому не хватало сил и сноровки постоять за себя, шансов уцелеть почти не имели, и многие, пусть и сумев кое-как продвинуться по спасительному настилу на некоторое расстояние, погибали, так и не добравшись до другого берега. Саксонского унтер-офицера по фамилии Банкенберг с ампутированными после Бородино выше колена обеими ногами вытащили из Колоцкого монастыря и спасли товарищи. Они привязывали его к лошади, и он мужественно переносил все тяготы и превратности отступления до Березины, где друзья потеряли его из виду и больше никогда уже ничего о нем не слышали{856}.

Во второй половине дня Витгенштейн развернул новое наступление на позиции Виктора, и баденской бригаде, в итоге, пришлось податься назад, но Виктор послал в бой пехотную бригаду из немецкого герцогства Берг[207], а затем и все наличные остатки кавалерии[208]. Ее представляли гессенский гвардейский шволежерский и баденский гусарский полки – всего не более 350 чел. под началом полковника фон Лароша. Всадники ударили на русских с бешеным напором и опрокинули противника[209]. Контратака русской кавалерии по существу стерла немцев с лица Земли[210], но Виктору удалось спасти оборону. С наступлением ночи бойцы его держали те же позиции, что и утром.

Многие из надеявшихся перейти реку очутились перед перегораживавшими мосты баррикадами из брошенных повозок, трупов лошадей и людей. Когда приблизилась ночь и затихли бои, оставшиеся принялись устраиваться на ночлег в надежде переправиться утром, когда, может статься, сделать это будет полегче.

Виктор получил приказ отступить, но, видя большое число небоеспособных на восточном берегу, решил подождать до рассвета, давая им шанс уйти. Генерал Эбле и 150 его понтонеров очистили мосты от трупов, останков и повозок, накопившихся там во время панического бегства во второй половине дня. Чтобы разгородить подступы, они оттащили многие брошенные повозки на мосты и оттуда сбросили в воду, при этом выпрягли и перевели на западный берег максимально возможное количество лошадей. Когда экипажи и повозки не представлялось возможным откатить на колесах, саперам приходилось оттаскивать или опрокидывать их, сваливая трупы людей и лошадей по сторонам и создавая нечто вроде траншеи между двумя валами из мертвецов и обломков.

В девять часов тем вечером Виктор начал отсылать некоторые из частей своего корпуса, снабженческие фуры и раненых на другой берег, а к часу ночи 29 ноября оставил на восточной стороне только заслон из пикетов и пару рот пехоты. Он и Эбле побуждали оставшуюся там неорганизованную публику теперь же переправляться через реку, предупреждая, что с первыми проблесками рассвета сожгут мосты, но большинство либо слишком измучились, либо впали в апатию. «Мы разучились оценивать меру опасности, и в нас не осталось достаточно энергии, чтобы бояться», – писал полковник Гриуа, который продолжал преспокойно сидеть у костра вместе с боевыми товарищами из 3-го кавалерийского корпуса. Других тоже словно бы поглощали какие-то иные, более важные занятия, а военный хирург Раймон Понтье клялся, будто видел, как два офицера дрались на дуэли и не думали переправляться через реку{857}.

Около пяти часов утра Эбле приказал починенным подпалить повозки и кареты, по-прежнему во множестве сгрудившиеся на восточном берегу, чтобы пробудить и поднять безоружных, громко возвещая им, что часа через два путь закроется. Мало до кого дошли эти призывы, но в шесть, когда Виктор отозвал пикеты и переправился на другой берег, оставшиеся начали быстро осознавать: пришел последний шанс. Массы людей бросились через мосты, распихивая и расталкивая друг друга, в единственном стремлении поскорее убраться с восточной стороны. Сержант Бургонь, вернувшийся подобрать отставших от полка солдат, видел, как cantini'ere, державшаяся за мужа, который нес на плечах их ребенка, была сброшена в ледяную воду и потянула за собой своих близких, и как перевернулась повозка с раненым офицером, исчезнув вместе с лошадью под льдинами.

Эбле получил приказ Наполеона поджечь мосты в семь часов, как только по ним перейдет последний солдат Виктора, но генералу претила мысль обречь на погибель столь большое количество сограждан, а потому он оттянул момент исполнения команды до 8:30… К тому моменту войска Витгенштейна уже продвигались в направлении мостов, а отряды казаков набрасывались на добычу во множестве повозок и карет, покинутых бежавшим противником на подступах к переправе. Когда Эбле поджег мосты, некоторые из остававшихся на них людей пытались прорваться через пламя, другие бросались в воду в надежде преодолеть оставшийся отрезок пути вплавь, в то время как сотни других вынужденно шли вперед под натиском напиравших сзади, которые не осознавали еще, что мосты перестали служить путем к спасению{858}.

Утром после того, как французы ушли, Чичагов поскакал посмотреть на место переправы. Ни он, ни его окружение не могли потом забыть мрачного зрелища. «Первое, что мы увидели, была женщина, упавшая и сдавленная льдом, – вспоминал присутствовавший там капитан инженерных войск А. И. Мартос. – Она рука ее была отрублена и висела только на жилах, тогда как в другой она держала малыша, обхватившего ручками шею матери. Женщина была еще жива и выразительные глаза ее сосредоточились на мужчине, упавшем рядом с ней и уже замерзшем. Между ними на льду лежал мертвый ребенок»{859}.

Поручик Луи де Рошешуар, французский офицер в штабе Чичагова, испытал глубочайшее потрясение. «Нет ничего более тягостного и более удручающего! Мы видели кучи тел мертвых мужчин и женщин и даже детей, солдат самых разных формирований, из любых стран, замерзших, раздавленных беженцами или расстрелянных русской картечью. Брошенных лошадей, экипажи, пушки, зарядные ящики, повозки. Нельзя даже и представить себе более страшного зрелища, чем те два разбитых моста и замерзшая река». Крестьяне и казаки копошились среди обломков и мертвых тел в поисках добычи. «Я видел несчастную женщину, сидевшую на краю моста, свисавшие вниз ноги ее сковал лед. У груди она держала ребенка, замерзшего сутки тому назад. Она просила меня спасти ребенка, не понимая, что он давно мертв! Сама она, казалось, не была в состоянии умереть, несмотря на все страдания. Казак оказал ей милость, разрядив пистолет в голову и прекратив ее душераздирающую агонию». Повсюду попадались уцелевшие люди в последней стадии изнеможения, умолявшие взять их в плен. «“Monsieur, пожалуйста, возьмите меня, я умею готовить, или, я слуга, или, я парикмахер. Во имя любви к Господу, дайте мне кусок хлеба и лоскут ткани, чтобы прикрыться”»{860}.

Оценки в отношении количества оставшихся на восточном берегу реки разнятся самым радикальным образом от совершенно неубедительных данных Гурго о только двух тысячах неорганизованных солдат и гражданских вместе с вынужденно брошенными тремя пушками до четырех или пяти тысяч человек по Шапелю, плюс к тому три или четыре тысячи лошадей и шесть или семь сотен фур, вплоть до данных Лабома в 20 000 чел. и двести пушек, что, конечно же, слишком много. Чичагов числил девять тысяч убитых и семь тысяч пленных, и эти выкладки уже похожи на правду. В большинстве своем историки в наши дни сходятся в следующем: за трое суток боевых действий на обоих берегах Березины французы недосчитались 25 000 чел. (включая не менее 10 000 отбившихся от своих и безоружных), при этом где-то между третью и половиной из них приходится на боевые потери. Урон русских войск, понесенный в результате сражения, оценивается примерно в 15 000 чел{861}.

Переправа через Березину, по всем стандартам, являла собою великолепный ратный подвиг. Наполеон использовал шанс и показал себя вполне достойным заработанной им высокой репутации, поскольку сумел, по словам Клаузевица, выпутаться из «одного из худших положений, в котором только может оказаться полководец». Солдаты его сражались как львы. И то был, помимо всего прочего триумф наполеоновской Франции, способной создать из мешанины разных наций и народов армию, доказавшую собственное превосходство над противником во всех смыслах. Она сражалась с умом и в трудный час оставалась верна командующему так, точно солдаты защищали собственных жен и детей. «Силе его ума и боевым качествам войск, подавить которые совершенно не могли даже самые тяжкие беды, вновь довелось продемонстрировать себя в полном блеске», – подытожил ситуацию Клаузевиц{862}.


22
Царство смерти

Двадцатидвухлетний капитан де ла Герине был хорошим пловцом и потому, оказавшись на восточном берегу Березины 28 ноября, не стал прорываться на мост, а попросту переплыл реку. Очутившись на другом берегу, он увидел коллег артиллеристов, гревшихся у большого костра. Герине снял обмундирование, чтобы просушить его на огне, но на беду свою крепко заснул в одеяле, предложенном ему одним из них. Проснувшись, капитан не нашел ни одежды, ни башмаков. Он попробовал было последовать за армией, завернувшись в одно только одеяло, но оно не спасло его от холода, и он умер{863}.

История может служить своего рода иносказанием. 55 000 или или около того солдат и гражданских, уцелевших после переправы и боев 28 ноября, испытывали такой прилив облегчения, что им невольно казалось, будто никакого мороза больше не будет. «После перехода через Березину все лица просветлели», – делился наблюдениями Коленкур. Сержант Бургонь радовался количеству бойцов, которых считал потерянными, но которые оказались в колоннах на следующий день. «Солдаты обнимались, поздравляли друг друга так, точно мы пересекли Рейн, от коего нас отделали добрые четыре сотни лье! – писал он. – Мы чувствовали себя спасенными и, давая выход менее самолюбивым инстинктам, сожалели и скорбели о тех, кому не повезло и кто остался там, позади»{864}. На деле же худшее ждало их впереди.

Сильнейший ветер поднял вьюгу в ночь 29 ноября, и даже Наполеон нашел неважное укрытие в жалкой избе в селе Камень, где расположился на ночлег. «Ледяной ветер проникал отовсюду через плохо закрытые оконца, в которых были сломаны почти все рамы, – вспоминал камердинер императора Констан. – Мы запечатали отверстия пучками сена. Совсем близко, на открытом пространстве, жались друг к другу как скот в загоне несчастные русские пленные, каковых армия гнала за собой»{865}.

Следующие двое суток, по мнению некоторых, стали самыми тяжкими на протяжении всего отступления. Иные не могли более выносить страданий и стрелялись, но большинство продолжали участвовать в молчаливом испытании – в сдаче экзамена, или теста на выживаемость, как сказали бы мы теперь. В Плещенице, куда Наполеон прибыл 30 ноября, по наблюдению доктора Луи Ланьо, температура упала до – 30 °C. Случаи обморожения участились. Те, кто шел босиком, были словно под анестезией и не замечали происходящего с их ногами. «Кожа и мышцы отслаивались точно от восковой фигуры, делая видимыми кости, но временная потеря чувствительности давала несчастным тщетную надежду добраться до дома», – писал Луи Лежён. Капитан старший аджюдан Луи Гардье из 111-го линейного полка видел проходившего мимо, как ни в чем ни бывало, человека с ногами, изрезанными острыми краями замерзшего снега и льда. «Кожа слезла у него со ступней и волочилась за ним так, точно отвалившаяся подошва башмаков, а каждый шаг его отпечатывался на снегу кровавым следом», – писал он{866}.

Сотни повозок, оставленные на восточном берегу, содержали в себе разнообразные предметы снабжения и средства поддержания жизни для многих солдат. В результате, борьба за выживание приняла еще более отвратительный характер. С падением температуры люди, чьи одежда и башмаки развалились или были украдены, теряли последнюю совесть и старались помочь себе любыми способами. Капитан фон Курц вспоминал, как на его глазах солдат подошел к какому-то полковнику, сидевшему на обочине и стал стаскивать с того шубу. «Peste[211], я еще не умер», – проворчал полковник. «Eh bien, mon colonel[212], я подожду», – ответил солдат. Фезансаку довелось наблюдать, как один человек стягивал сапоги с генерала, упавшего у дороги. Генерал просил только оставить его в покое и дать умереть спокойно, но солдат и не думал останавливаться. «Mon g'en'eral[213], – ответил он, – я бы с удовольствием так и сделал, но тогда их заберет другой, а мне хотелось бы получить их для себя». Фон Курц рассказывал, как однополчане убивали друг друга за шубу.

«Нужда превратила нас в жуликов и воров, и мы без всякого стыда крали потребное себе один у другого», – отмечал доктор Рене Буржуа{867}.

Хотя теперь войска двигались по населенной территории, где представлялось возможным найти провизию, получить ее могли только передние да и то в обмен на деньги. Задним и отставшим от своих частей приходилось рыться в мусоре. А поскольку тысячи лошадей остались на той стороне Березины, как ни жестоко звучит, и ходячего мяса тоже стало меньше. «Не назвать еды, каковая бы не шла в пищу, какой бы протухшей и отвратительной ни была, – писал лейтенант фон Фосслер из 3-го вюртембергского конно-егерского полка Принца Луиса – Съедали и павшую лошадь, и корову, и собаку, и кошку, и любую падаль и даже тела умерших от холода и голода». Случались кровопролитные схватки над конской тушей, драки за любой кусок съестного – люди бросались друг на друга и кричали на всех языках Европы{868}.

Бесчувственность и себялюбие достигли новых высот. «Приходилось видеть людей, упорно оборонявших доступ к своему костру, но нет, не перед полузамерзшим человеком, желавшим хоть немного погреться… это было бы вполне естественно… огонь в такие минуты означал жизнь, а никто не делится жизнью, но перед теми, кто хотели всего навсего поджечь солому и развести свой костер», – писал капитан старший аджюдан Александр Фредро из 5-го польского конно-егерского полка{869}.

Наступил горький момент для офицеров, привыкших считать себя благородными людьми, но вынужденных сознательно идти на низость. Вот о чем вспоминал Карл фон Зукков: «Как-то мне повезло – Бог один знает, как – наложить руку на полдюжины замерзших картофелин. Добравшись до бивуака, я начал готовить их в золе костра, и один из моих товарищей подсел ко мне, как бы приглашая себя разделить со мной скудную трапезу. Мы хорошо знали друг друга в Штутгарте, где служили вместе в гарнизоне. Несмотря ни на что, я набрался жестокости отказать ему наотрез. Он встал и ушел, пробормотав почти безразличным голосом: “Вот уж этого я вам никогда не прощу”. И только тогда лед, покрывший мое сердце растаял, я позвал его обратно и от души поделился с ним едой». Полковник Гриуа, сумевший достать маленькие санки, встретил друга, и тот умолял его пустить себя на них, поскольку был до крайности измотан, но владелец прогнал его. «Ужасающее себялюбие овладело моим сердцем, и когда бы я ни возвращался мыслями в то время, я содрогаюсь от степени моральной деградации, к каковой привела нас нужда», – писал он позднее{870}.

Одним из воспоминаний, вызывающем особенное отвращение, стали, безусловно, случаи каннибализма, до которого дошли некоторые. Несомненно, они встречались и на раннем этапе отступления, но тогда бывали исключительными. Самые первые свидетельства исходят от русских, что и неудивительно, поскольку русские войска шли по пятам за противником и видели ужас отчаяния французов. Они встречали пленных, которые, не получая никакой еды от сопровождавших их казаков, вынужденно прибегали к последнему средству – употреблению в пищу плоти умерших. Николай Голицын одним из первых рассказывал о французских солдатах, замеченных им на той стадии войны за поеданием мертвеца. Уилсон вспоминает, как наблюдал «нескольких раненых среди пепелища сгоревшего дома, сидевших и лежавших около тела товарища, коего они зажарили и начали есть». В письме к жене от 22 ноября генерал Раевский повествовал, как вместе с одним из полковников встретил двух французов, жаривших куски тела своего товарища с целью съесть его. Генерал Коновницын писал в тот же день, подтверждая факт, что «людей видели пожирающими людей»{871}.

Первый убедительный рассказ очевидца с французской стороны принадлежит графу Роману Солтыку. Отстав от своих и добравшись в Оршу самостоятельно, Солтык не мог получить провизии на регулярной основе, а потому подошел к группе солдат, стоявших у дымившегося паром котла, и предложил дать им денег за право принять участие в трапезе. «Но не успел я сделать первый глоток, как испытал безудержное отвращение и спросил их, не была ли то конина, – писал он. – Они спокойно ответили, что варили человечину, и что самым лакомым кусочком была печень, находившаяся пока еще в котле»{872}.

Подобная практика распространилась шире по мере того, как напряженные условия на последнем отрезке отступления устраняли любые психологические барьеры. «Мне довелось видеть – и я признаю это не без известного чувства стыда – русских пленных, доведенных до крайности голодом, ибо и нашим солдатам не хватало еды, набросившимися на тело только что испустившего дух баварца, раскромсавшими его на куски ножами и пожиравшими окровавленные куски плоти, – писал Амеде де Пасторе. – Мне и по сей день мерещится лес, то самое дерево, под которым разыгралась эта чудовищная сцена. Хотелось бы стереть ее из памяти так же быстро, как бежал я оттуда после того, как увидел все это»{873}.

Согласно отметке в дневнике поручика Икскюля, 1 декабря он видел солдат, «грызших плоть своих спутников, подобно дикому зверью». Русский артиллерийский капитан Арнольди, обстреливавший французскую колонну, наблюдал «небольшую группу [французских солдат] у костра, отрезавших куски тела умиравшего товарища с намерением съесть их». Генералу Ланжерону, преследовавшему отступавших между Березиной и Вильной, не довелось самому стать очевидцем каннибализма, но ему определенно попадались «мертвецы, полосы мяса с ляжек коих срезали именно для таковых целей»{874}.

Есть среди мемуаристов и такие, как Дарю и Марбо, кто вообще отрицают случаи каннибализма, а Гурго выражает по сему поводу довольно скептическое мнение. Но факты против них, как и правдоподобность. «Надо испытать муки голода, чтобы суметь по достоинству оценить наше положение, – писал сержант Бургонь, признавая, что и он мог бы прибегнуть к подобным вещам. – И когда б не человеческое мясо, мы сожрали бы самого черта, если бы кто-нибудь приготовил его для нас». Неотвязный голод толкал людей на самое немыслимое. «Нельзя утверждать, будто не встречались случаи, когда люди грызли собственные истощенные тела», – рассказывал Фосслер. Раймон Понтье, хирург, приписанный к генштабу, тоже отмечал такое явление{875}.

Одним из самых любопытных моментов, выступающих на поверхность в рассказах об отступлении, являлось наличие, по всей видимости, некоего порога, опустившись ниже которого, люди воруют другу у друга, убивают и даже едят себе подобных, но, оставаясь выше него, цепляются за человеческое достоинство, чувство долга и не перестают стремиться к счастью. Пока тысячи замерзали вокруг Плещеницы в ночь 30 ноября, а некоторые опускались до актов каннибализма, некий офицер для поручений при Наполеоне, наделенный недурными вокальными данными, развлекал трясшихся от холода среди руин какой-то усадьбы товарищей сольным исполнением всевозможных песен. В то время как одни умирали, проклиная весь свет или расталкивая других, чтобы глодать куски мертвечины, одного молодого офицера товарищи его нашли замершим во время созерцания миниатюрного портрета жены{876}. Хотя главнейшими двигающими людьми моментами, определенно, служили обстоятельства, тот незримый порог, по всей вероятности, не имел ничего общего с удачей, а зависело все от личности, от характера.

Сильным стимулом являлась твердая решимость. Капитан Франсуа, раненый в ногу при Бородино, прошагал весь путь с костылем, в то время как капитан Брештель дошел домой на деревянной ноге. Луи-Франсуа Лежён как-то столкнулся с только что раненым в руку канониром. Он заметил двух медиков и попросил их осмотреть рану. Те констатировали необходимость ампутации, но, не имея стола для операции, попросили Лежёна подержать раненого. «Санитары открыли свою сумку. Канонир не сказал ни слова и не издал ни звука. Я слышал только тихие звуки пилы, а спустя несколько минут санитары сказали мне: “Все сделано! Жаль только, нет вина, чтобы подкрепить его”. У меня еще оставалось полфляжки малаги, каковую я растягивал за счет длинных промежутков между глотками, кои иногда позволял себе. Я протянул ее бледному и затихшему артиллеристу. В его глазах мгновенно вспыхнула жизнь и, махом опорожнившая флягу, он вернул мне ее совершенно пустой. “Мне еще далеко топать до Каркассона”, сообщил он, после чего двинулся в путь таким шагом, что я едва поспел бы за ним»{877}.

Другим мощным мотивом выступало чувство общей солидарности у солдат в части – однополчане нередко спасали друг друга в самых отчаянных ситуациях. «Посреди всех тех кошмарных бедствий самую острую боль доставила мне гибель моего полка, – писал полковник де Фезансак, командир 4-го линейного. – То было единственное настоящее испытание, перенесенное мною, ибо я не причисляю к таковым голод, холод и переутомление. Покуда здоровье позволяет выдерживать физическую нужду, храбрость скоро учится презирать их, особенно когда нас поддерживает мысль о Боге и об обещанной загробной жизни. Но, должен признать, мужество покидало меня, когда я своими глазами видел смерть друзей и товарищей по оружию, коих – и справедливо – называют полковой семьей… Ничто не сплачивает людей так же сильно, как разделяемые страдания, и я на деле находил в них [однополчанах] ту же заботу и ту же привязанность ко мне, как и пробуждаемые ими во мне. Не бывало случая, когда бы офицер или солдат имел кусок хлеба и не предложил мне разделить его с собой». Согласно мнению данного мемуариста, подобное наблюдалось повсюду в 3-м корпусе, остатки частей которого по-прежнему маршировали в добром походном порядке и под звуки барабанов. Отмечается немало примеров, когда командиры оставались с солдатами до конца: ярким примером тому служат принц Вильгельм Баденский и принц Эмиль Гессенский{878}.

Артиллеристы изо всех сил старались сберечь пушки, что требовало мучительных усилий на каждом спуске или подъеме дороги. Заклепывали их, только потеряв последних лошадей. «Трудно и выразить, как оборвалось мое сердце, когда я был вынужден бросить последнее орудие», – писал лейтенант Лиоте{879}.

Оставшиеся безымянными солдаты обоза продолжали тащить нагруженные золотом повозки Tr'esor[214], в том числе и фуры с долей Наполеона из награбленного в Москве, и провезли их через Красный и переправу на Березине. Ответственный за конвой барон Гийом Перюсс – зануда, считавший всю кампанию нелепостью и мечтавший избавиться от исполнения порученного ему задания – имел привычку находить наихудшие моменты для обращения к самым разным влиятельным персонам и досаждать им просьбами замолвить слово перед императором о его, Перюсса, повышении и переводе на какой-нибудь более почетный пост. Но он, безусловно, лучше всех подходил для доверенной ему задачи и смог без потерь провести до Вильны весь конвой, состоявший из доброй пары дюжин фургонов, нагруженных золотой монетой, а также бриллиантами Наполеона.

Примером проявления высшего благородства и верности долгу служит случай одного из адъютантов Даву, полковника Кобылиньского, которому во время рекогносцировки на поле после захвата Малоярославца ядром раздробило ногу. Очень опасаясь, как бы полковник не пропал в потоках раненых, тащившихся за армией, Даву поручил адъютанта роте гренадеров со строгим приказом не оставлять его ни при каких обстоятельствах. Гренадеры отнеслись к заданию со всей серьезностью и всю дорогу Кобылиньского тащили на себе. «Полковник лежал на походных носилках, завернутый в одеяла и несомый шестью солдатами, менявшимися поочередно, – писал другой польский офицер. – Этот караван часто попадался мне на пути, и я восхищался столь героической преданностью, в особенности же тем, что объект ее даже не француз, а один из наших соотечественников». В какой-то момент полковник стал упрашивать гренадеров бросить его и спасаться самим, но те строго подчинялись приказу. Последний оставшийся в роте солдат приволок носилки в штаб Даву в Вильне{880}.

Скрупулезное соблюдение дисциплины, а часто и самостоятельно взятых на себя обязанностей помогали людям пройти через горнило испытаний, но мало кто сумел превзойти в этом генерала Нарбонна. «Господину де Нарбонну было пятьдесят шесть лет, и он привык наслаждаться всей роскошью жизни, и все же его мужество и бодрость духа посреди наших несчастий заслуживают высочайших похвал, – писал Бонифас де Кастеллан. – Он носил старомодную придворную прическу и всегда пудрил волосы по утрам на бивуаке, часто сидя на бревне в самую скверную погоду, словно бы пребывал в весьма уютном будуаре»{881}.

Для некоторых способом укрепить в себе чувство гуманизма, а равно и средством поддержания самодисциплины служило ведение дневника. Такие выводы очевидны на примере Мориса де Таше, капитана 12-го конно-егерского полка и кузена императрицы Жозефины. Вот запись от 4 декабря, сделанная в его тридцать шестой день рожденья, когда он мог запросто переступить незримый порог, шагнув вниз: «Жуткий холод, безмолвный марш. Мысли о хорошем. Годовщина моего рождения. Поздравление от мамы… слезы… агония… Воспоминания о ней. Покрыли шесть лье. Остановились в деревне в четверти лье ходу от генштаба. Озноб и диарея»{882}.

Как отмечал сержант Бургонь, женщины переносили тяготы и нужду с большей волей, чем мужчины. По сделанному доктором Ларре наблюдению, горячие по крови южные европейцы оказывались крепче, чем немцы и голландцы, о чем говорили и другие. Однако никакая кровь не спасла чернокожего слугу, приобретенного в ходе Египетской кампании генералом Зайончеком. Бедняга замерз в российских снегах. По уверениям Альбрехта фон Муральта, баварского кавалериста, офицеры демонстрировали больше стойкости, нежели солдаты, поскольку первые, как правило, были наделены большей моральной сопротивляемостью и лучше образованы{883}.

Но звание имело мало общего с вероятно наиважнейшей составляющей силы, помогавшей людям держаться выше порога деградации. Преданность другим может стать средством спасения своей жизни. Луи-Франсуа Лежён как-то набрел на раненого артиллерийского офицера, ожидавшего на обочине дороги отставшего слугу. Два часа спустя, возвращаясь после выполнения задания, Лежён нашел того человека на том же месте и попытался уговорить его пойти и получить какой-нибудь еды неподалеку, а заодно предостерег артиллериста относительно риска замерзнуть, но тот ответил: «Все вы правильно говорите, но мы с моим слугой, Жоржем, вскормлены одной и той же женщиной. С того момента, как я поступил в армию, а в особенности после ранения он сотни раз доказывал мне свою преданность. Моя собственная мать не была бы так внимательна. Я пообещал дождаться его, а потому предпочту умереть тут на месте, чем нарушить слово»{884}.

Не только случаи с офицерами служат свидетельствами такой высокой верности другим. Одного офицера егерей, обморозившего ногу и лишившегося возможности передвигаться самостоятельно, всю дорогу в Вильну тянул мальчишка-полковой горнист на найденных ими маленьких санках. И подобных примеров множество. Капрал баварских шволежеров Иоганн Бальд отдал коня старшему офицеру, потерявшему лошадь в сражении. «Куда лучше спасти для короля офицера, чем простого капрала, каковой в любом случае скорее дойдет домой на своих сильных ногах», – объяснил он мотивы своего поступка{885}.

Капитан барон Карл фон Виднман, командир 1-й баварской легкой батареи, состоявшей при 4-м корпусе принца Евгения, сумел перебраться через Вопь в чем был, но когда жался у костра, пытаясь просушить одежду в ту ночь, его слуга пересек реку в обратном направлении, отыскал хозяйский экипаж, запихал ряд самых необходимых вещей в portmanteau и принес господину. Слуга Поля де Бургуана, парижский мальчишка, мужественно шел за господином, неся на спине посильную часть его имущества, и помогал ему всякий раз при устройстве на ночлег. Однажды ночью он куда-то подевался, и Бургуан напрасно прождал несколько часов, то и дело выкрикивая имя слуги, после чего лег спать. Посереди ночи он проснулся и увидел, что мальчишка поправляет меховую шкуру, из-под которой Бургуан выпростал ногу во сне. Следующим вечером он снова не появился, но на сей раз пропал навсегда{886}.

Барабанщик 7-го линейного полка, женившийся на ротной cantini'ere, когда та заболела, вел лошадь, запряженную в телегу, где лежала женщина. Когда же конь околел, барабанщик сам впрягся вместо него в оглобли. Истратив последние силы, он лег рядом с ней, чтобы умереть вместе. Одна cantini'ere из 33-го линейного, родившая дочь во время отступления, не сумела перебраться вброд через Березину, но, собрав последние силы, прежде чем погибнуть, выбросила девочку на берег, где ее подобрал и ухаживал за ней чужой человек, сумевший вынести ребенка из России. Пятнадцатилетний мальчик, потерявший родителей, мужественно шагал вперед, неся на себе трехлетнюю сестру и ведя за руку восьмилетнего брата{887}.

Сержант Бургонь встретил другого сержанта из своего полка, который тащил на спине полкового пса, Мутона, поскольку бедняга отморозил все четыре лапы и не мог идти. Пуделя Мутона солдаты подобрали в 1808 г. в Испании. На следующий год он сопровождал полк при вступлении в Германию, побывал в битвах при Эсслинге и Ваграме, затем снова вернулся в Испанию в 1810 г., а весной 1812 г. отправился с частью в Россию, но потерялся в Саксонии. Позднее собака опознала колонну полка и оставалась с солдатами на всем пути к Москве. Подобная преданность случай вовсе не единичный: на последней стадии отступления генерал Уилсон отмечал, что «бесчисленное множество собак, прижавшись к телам бывших хозяев, заглядывали в их лица и выли от голода и от горечи утраты»{888}.

Мари-Теодор де Рюминьи бережно ухаживал за любимым конем, Шарлем, помогая ему подняться, если тот спотыкался и падал, всегда находил какой-нибудь корм для него и должным образом поил, даже если приходилось останавливаться, разводить костер и топить снег в жестянке, в результате чего сам де Рюминьи и Шарль прошли весь путь по России и, в итоге, достигли Франции. Польские гвардейские шволежеры-уланы каждый вечер неукоснительно отправлялись на поиски фуража для лошадей на маленьких местных cognats, которыми специально обзавелись для таких целей. Они даже ухитрились стянуть пару возов сена у русских кавалеристов, занятых приготовлением еды и не заменивших похитителей{889}.

Сержант Бургонь рассказывал об одном друге, гвардейском драгуне Меле. Он боготворил своего коня по кличке Каде, с которым прошел несколько кампаний в Испании, Австрии и Пруссии, и твердо решил вернуться с ним во Францию. Прежде чем позаботиться о себе, Меле всегда сначала отправлялся на поиски корма для Каде, а когда стало невозможным отыскать фуража на пути отступления Grande Arm'ee, хаживал за ним к противнику, надев мундир и каску русского драгуна, убитого им с целью пробраться через неприятельские пикеты. Очутившись в русском лагере, Меле набрал сена и овса на несколько суток, а потом благополучно покинул расположение противника. Позднее его иногда опознавали за таким занятием, но он все равно умудрялся ускользнуть и, в конце концов, пришел-таки во Францию с Каде. Один баварский шволежер, любимая кобыла которого, Лизетт, провалилась через лед в болото около Красного, не смог спасти ее и попросту остался умирать рядом{890}.

Изначально после форсирования Березины Наполеон намеревался разбить Чичагова и наступать на Минск, но вечером 28 ноября осознал, что за двое суток боев войска выложились на полную катушку, отдав последние силы. Единственной надеждой его теперь становился бросок к Вильне. Угроза со стороны рыскавших всюду казаков привела к остановке работы регулярных коммуникационных каналов, и Наполеон не получал известий через estafette уже на протяжении трех недель: ужасное лишение, ибо в отсутствие вестей о происходящем в Париже и в окружающем мире он чувствовал себя отвратительно. Однако император французов поддерживал контакты с Маре в Вильне через ряд польских дворян, которые передвигались туда и сюда под личной крестьян, избегая, таким образом, казачьих разъездов.

«Армия многочисленна, но находится в ужасном состоянии, – писал он Маре 29 ноября. – Понадобятся две недели, чтобы все встали под знамена, но где нам взять эти две недели? Холод и голод рассеяли армию. Скоро мы будем в Вильне, но сможем ли дать сражение и выстоять там? Да, если продержимся первые восемь суток, но коли нас атакуют в течение первой недели, сомнительно, что сумеем выдержать. Провизия, провизия и еще раз провизия! Без нее нельзя гарантировать себя от бесчинств в городе недисциплинированной толпы. Возможно, перегруппировать войска удастся только за Неманом. В сем случае я, возможно, сочту необходимым присутствовать в Париже, во имя Франции, империи и самой армии». Император дал указания Маре отправить из города всех иностранных дипломатов, чтобы те не видели состояния войск, замучил того вопросами относительно новостей из Парижа, требовал объяснить, почему к нему на протяжении восемнадцати дней не добрался ни один estafette, и умолял рассказать, как дела у императрицы. В очередном официальном послании к Маре, написанном на следующий день, Наполеон возвращался к вопросу продовольствия, наставляя печь хлеб в очень больших количествах и отсылать под охраной навстречу армии. «Коли вы не сможете обеспечить 100 000 хлебных рационов в Вильне, мне жаль этот город»{891}.

Однако все большее место в сознании Наполеона занимала политическая обстановка в широком плане. Он прекрасно понимал: если в Европе узнают о постигшей его беде, шанс для него удержать Германию, не говоря уж о других частях континента, окажется под большим вопросом. Слухи и так уже циркулировали по Европе, питаемые оптимистическими донесениями из Санкт-Петербурга. Но если бы удалось собрать войска в Вильне, император французов смог бы претендовать хоть на какой-то военный успех и скрыть от глаз Европы жалкие остатки армии, состояние которой являлось самым вопиющим свидетельством всей чудовищной степени размаха катастрофы.

Наполеон велел Маре протрубить о великой победе над русскими на Березине и приказал Анатолю де Монтескью, одному из адъютантов Бертье, ехать в Париж с полным рапортом о взятии шести тысяч пленных и захвате двенадцати пушек, а также доставить в столицу восемь трофейных русских знамен. Де Монтескью предстояло делать остановки в Ковно, в Кёнигсберге, в Берлине и в других городах подольше, чтобы новости об успехах распространялись шире. По иронии судьбы, на следующий день после того, как Наполеон продиктовал вышеозначенные распоряжения, в Санкт-Петербурге отслужили благодарственный молебен в честь победы русских под Студенкой{892}.

Попытки Наполеона управлять новостными потоками принесли бы плоды, только сумей он удержать Вильну и не допустить вступления русских в Пруссию и Польшу, а таковые перспективы выглядели все более сомнительными. Относительно свежие корпуса Виктора и Удино, на которые так рассчитывал император, быстро заражались атмосферой «Московской армии», и не прошло дня или двух, как стали походить на них в плане состояния и дисциплины.

И все же скелет армии, отступавшей с Наполеоном из Москвы, вероятно не более 10 000 чел., не утратил боеспособность. Несмотря на огромные потери, некоторые части, как ни поразительно, сохраняли и поддерживали довольно высокий боевой дух. Капитан Юзеф Залуский из 1-го полка шволежеров-улан гвардии отмечал улучшения в плане условий с момента вступления на бывшие польские земли и утверждал, будто сам он и его товарищи забыли и думать о холоде: «Мы пели походные песни, как обычно, в особенности в течение второй половины дня на марше, или когда было очень холодно, и мы, стремясь поберечь лошадей, дать согреться всадникам и не позволить им заснуть, спешивались и вели коней в поводу». Как отмечал он, многие французские ветераны тоже примечательным образом стойко переносили трудности. «Мне часто доводилось следовать вместе с гвардейскими конными егерями, которые были одеты не теплее, чем во Франции, но просто поражали своей выносливостью и действительно тяжело страдали от зрелища того, как деградировала армия»{893}.

В Молодечно, куда отступающие добрались 3 декабря, они нашли так нужные им запасы продовольствия. Там же ждали несколько estafettes и почта из Парижа – вести из дома, служившие источником тепла для измотанных людей, многие из которых уже отчаялись в надежде вернуться в родные края. На следующий день в Марково они встретили другой конвой, с провизией, в том числе с хлебом, маслом, сыром и вином. Но даже это не помогло остановить развала армии, ибо солдаты не имели шанса остановиться на отдых, должным образом употребить съестное, не говоря уж о приведении в порядок частей. Русские, которых, как думал Наполеон, ему удалось стряхнуть с плеч после Березины, неустанно преследовали противника.

Между тем творившиеся у русских в процессе погони неразбериха и хаос вызвали по всей армии волну попыток самооправдания со стороны руководства. Даже поручик Александр Чичерин отмечал в дневнике 1 декабря: «… дух интриганства проник всюду». Кутузов тут же принялся обвинять всех и каждого за то, что они позволили ускользнуть Наполеону. Он считал «невероятным» и «непростительным» то, как дал одурачить себя Чичагов. Фельдмаршал не без основания замечал, что, хотя адмирал оправданно отправил войска на юг вдоль Березины, ему следовало бы превратить в штаб-квартиру Борисов и самому оставаться там. Чаплиц оценивался как «корова и дурак», ибо должен был бы отступить к Зембину, где и перерезать путь отхода Наполеону. Кутузов наставлял Чичагова особенным образом обратить внимание на путь через Зембин, но приказ его, датированный 25 ноября, достиг адмирала уже после того, как Наполеон выскочил из ловушки русских. Самой серьезной критике Кутузов подверг Витгенштейна за неподчинение приказу перейти Березину и соединиться с Чичаговым на западном берегу{894}.

Теперь, когда Наполеон вырвался из плохо приготовленной ему западни, Кутузов чувствовал в себе еще меньше расположения наращивать темпы преследования. Его войска находились в крайне плачевном состоянии, поскольку большинство частей потеряли, по крайней мере, две трети боевой численности. По его же собственным данным, Главная армия, выступившая из Тарутино числом 97 112 чел. при 622 орудиях, достигла Вильны не более чем с 27 464 чел. при двух сотнях стволов артиллерии. Астраханский гренадерский полк сократился до 120 чел., в то время как в лейб-гвардии Семеновском полку приходилось всего по пятьдесят человек на роту. «В любом эскадроне наших кавалерийских полков осталось не более чем двадцать или тридцать годных к бою всадников, – отмечал Вольдемар фон Левенштерн. – Наши лошади находились в крайне скверном состоянии и почти все страдали из-за натертых спин под седлом, причем настолько, что запах стоял невозможный, извещая о приближении конного полка задолго до его появления». Артиллерия, по свидетельству поручика Радожицкого, никуда не годилась и не могла вступить в действия. «Мы совершенно дезорганизованы, надо, чтобы нам как можно скорее позволили отдохнуть и восполнить потери», – писал жене генерал Дохтуров 4 декабря. «Наша пехота дошла до состояния явного беспорядка, – отмечал Левенштерн. – Холод подтачивает отвагу солдат. Как только им удается найти теплое убежище или какую-то отапливаемую избу, совершенно невозможно вытащить их оттуда. Они жмутся к печам так, что, кажется, готовы изжариться на них»{895}.

В других русских армиях обстановка складывалась ничуть не лучшая. «Наши полки следовали в беспорядке, офицеры оказывались зачастую отделенными от своих солдат и не могли присматривать за ними», – писал генерал Ланжерон и добавлял, что из 25 000 чел., продолживших марш под командованием Чичагова после сражения на берегах Березины, Немана достигли только около 10 000. Не радостнее обстояло дело и с войсками Витгенштейна, которые на той стадии едва годились для ведения боевых действий и по-прежнему боялись любого организованного отряда или части французов{896}. И все же сам факт наличия висевших у них на хвосте и представлявших постоянную угрозу русских мешал французам отступать в порядке. Потому возникали большие сомнения в их способности собраться и перегруппироваться в Вильне.

Как и всегда, Наполеон переложил последствия собственных ошибок и недальновидности на других. Он винил Виктора в «постыдном отсутствии деятельности», ругал Шварценберга, проклинал погоду и сетовал на поляков, не сумевших собрать большого количества «польских казаков» на замену так безрассудно погубленной им кавалерии. На том этапе император французов оставил попытки скрывать правду. 3 декабря в Молодечно он составил двадцать девятый бюллетень кампании, в котором описал историю отступления. Хотя кое-что в документе и умалчивалось, все же у читающего не оставалось сомнений в степени масштаба поражения. Бюллетень, заканчивавшийся сделавшимися просто-таки знаменитыми словами: «Здоровье его величества никогда не бывало в лучшем состоянии», опубликовали не ранее 16 декабря, к каковому моменту он уже надеялся оказаться на подъезде к Парижу{897}.

Наполеон принял единственное разумное в сложившихся обстоятельствах решение. Он твердо вознамерился поспешить вернуться в Париж, находясь там, своевременно собрать новую армию с целью выступить на врагов весной и не только восстановить контроль над Центральной Европой, но и нанести поражение русским. Император французов пребывал в сомнении, кому поручить командование остатками Grande Arm'ee. Он предпочел бы принца Евгения, но осознавал, что, если поставить того над Мюратом, король Неаполя чего доброго взбунтуется, а потому выбрал последнего[215].

Принц Евгений вовсе не пришел в восторг от такой перспективы и попросил разрешения отбыть в Турин, но Наполеон напомнил ему о воинском долге. «У меня нет никакого желания служить под началом короля Неаполя, который принял командование над армией, – писал вице-король Италии жене на следующий день. – Но в сложившихся обстоятельствах отказаться было бы неправильно. Мы вынуждены оставаться на постах, плохи они или хороши». Бертье тоже хотел уехать – отправиться в Париж с императором, но Наполеон ничего даже слышать не захотел. «Мне-то прекрасно известно, что от вас тут никому нет проку, – резко отозвался император, – но другим – нет. К тому же ваше имя производит определенное воздействие на армию»{898}.

Вечером 5 декабря в Сморгони Наполеон собрал всех маршалов и, согласно определенным данным, принес извинения за излишнее продолжительную задержку в Москве. Он поставил подчиненных в известность о принятом решении, после чего, выслушав их, сел в карету с Коленкуром и отбыл в ночь. За его каретой с мамелюком Рустамом и польским офицером на козлах следовал второй экипаж, где находились Дюрок и генерал Мутон, а за ними – третий, в котором ехали секретарь, барон Фэн, и камердинер Констан.

Реакцию на отъезд Наполеона правильно назвать неоднозначной. Широко распространилось ощущение уныния и разочарования, но, как ни странно, порицания почти не звучали. Офицеры, особенно старшие, по большей части понимали его мотивы и одобряли такой шаг, а проклятия, если и слышались, то только среди солдат, да и то немногих{899}. В основном потому, наверное, что 6 декабря, когда весть об отбытии императора распространилась по армии, у всех в ней нашлись иные заботы и поводы для беспокойства.

Температура вновь резко упала. В Медниках 6 декабря доктор Луи Ланьо отмечал мороз в – 37,5 °C. «Это было и вправду невыносимо, – писал он, – приходилось притопывать при ходьбе, чтобы ноги не замерзли». Его данные чтения термометра подтверждаются и другими с разницей в один или два градуса. Франсуа Дюмонсо вспоминал, как они выступили утром, когда еще не рассвело. «Казалось, сам воздух замерз и превратился в маленькие снежинки прозрачного льда, крутившиеся вокруг, – писал он. – Затем мы увидели, как небо на горизонте постепенно окрашивается в ярко красный цвет: солнце вставало, сияя в воспламененной его лучами легкой ауре испарений, и вся покрытая снегом равнина окрасилась в пурпур и сверкала так, точно на ней рассыпали множество рубинов. Замечательное зрелище для глаза»{900}. Но идти через такое великолепие было сущим адом.

Полковник Гриуа выражал впечатления такими словами: «Сам воздух наполнялся льдинками, сиявшими на солнце, но немилосердно хлеставшими по лицу, как только задувал ветер, который к великому счастью бывал редко». Данное явление фиксировали многие. «Можно было видеть повисшие в воздухе замерзшие молекулы, – отмечал граф де Сегюр, поражавшийся тишине и спокойствию вокруг. – Мы словно бы брели жалкими тенями через царство смерти! Гулкий и однообразный звук наших шагов, скрип снега и слабые стоны умирающих – больше ничего не нарушало огромного моря скорбного молчания»{901}.

«Нас покрывал лед, наше дыхание казалось густым дымом, на волосах, бровях, усах и бородах у нас повисали мелкие льдинки, – вспоминал генерал Лежён. – Сосульки эти становились все больше и начинали мешать нам видеть и даже дышать». «Нередко лед запечатывал мои веки, – рассказывал Плана де ла Фай. – Мне приходилось прижимать их пальцами, чтобы, растопив лед, вновь открыть глаза». Пена лошадей замерзала, превращаясь в огромные сосульки у уголков их ртов и повисая на удилах. «Я более не мог дышать, ибо лед забивал мне нос и склеивал мои губы», – писал сержант Бургонь, которому чудилось, будто идут они через «заледеневшую атмосферу». «Утомленные и ослепленные снегом, мои глаза слезились, слезы замерзали, и я больше ничего не видел»{902}.

«Было нечто зловещее, нечто безжалостное в этом ясном небе, – замечал Брандт. – Через прозрачную пелену ярчайшей снежной пыли, словно множеством иголочек коловшей наши глаза, солнце выглядело огненным шаром, но огонь этот не давал тепла. Дома, деревья, поля – все исчезло под слоями сияющего и ослепляющего снега!»{903}

У многих развилась снежная слепота. «Глазной белок становился красным и распухал, как и веко, вызывая пульсирующую боль и обильную слезоточивость, – писал доктор Гайсслер. – Пораженные болезнью более не могли переносить свет и скоро совершенно слепли». Когда отступавшие колонны приближались к Вильне, все больше и больше людей держались друг за друга, чтобы не потеряться на пути{904}.

У них возникали такие сложности с застегиванием штанов на пуговицы на сильном морозе, что, как бы то ни казалось им унизительным и грязным, они отрывали или отрезали заднюю часть панталон или брюк, обеспечивая возможность испражняться не раздеваясь. К тому же надо было следить, как бы, пока мочишься, не замерз пенис, каковые случаи тоже иногда отмечалась.

На том этапе многие из тех, кто вел дневники, оказались вынужденными перестать записывать в них свои наблюдения. Чернила в чернильнице у капитана Франца Рёдера замерзли и разорвали ее. Бонифас де Кастеллан приморозил правую руку в Медниках 7 декабря, а потому ему пришлось отказаться от ведения обычной хроники, к которой он теперь мог добавить лишь несколько кратких замечаний, нацарапанных левой рукой. Когда на следующее утро пришло время выступать, он обнаружил стоявшего на часах гренадера, который так и замерз, не выпустив из рук ружья{905}.

«7 декабря был самым худшим днем в моей жизни, – отмечал принц Вильгельм Баденский. – Мороз достиг 30° [–37,5 °C]. В три часа утра маршал [Виктор] отдал приказ выступать. Но когда дошло до сигнала на построение, оказалось, что замерз последний мальчишка-барабанщик. Тогда я стал обходить солдат, заговаривать с каждым, подбадривать, убеждать их подниматься, браться за оружие, но все мои усилия обращались тщетой: мне удалось собрать всего пятьдесят человек. Остальные – две или три сотни – лежали на земле мертвыми или умирающими на морозе»{906}.

«Именно на том этапе путешествия я впервые наблюдал множественные примеры того, как мороз буквально валил людей на ходу, – писал Генрих Брандт. – Они слегка сбавляли шаг, покачивались, точно пьяные, а потом падали и более не поднимались». И не одного его поражал вид умиравших на ходу, спотыкавшихся, подобно перебравшим вина. Обычно сразу перед или после их падения у пораженных морозом начинала идти кровь из носа и рта, а иногда также из глаз и ушей{907}.

Недели жесточайших лишений и серии ударов, нанесенных по надеждам и ожиданиям, – в Смоленске, Орше, Борисове, на Березине, – неизбежно оказывали на людей психологическое воздействие. Брандт и другие говорят о наступлении у них стадии лихорадочного возбуждения, не дававшего ему и его товарищам спать. Страх умереть на месте гнал их вперед и заставлял двигаться даже в темноте. «Указателями нам служили костры, горевшие в каждой деревне, на опушке каждого леса и часто окруженные беспорядочными толпами живых и мертвых, – писал он. – Трупы показывали правильную дорогу. Яркое сияние неба служило словно бы дополнительным издевательством над нами в и без того немыслимых страданиях. Мороз становился все сильнее, а наша маленькая колонна продолжала уменьшаться»{908}.

У других сложившиеся условия вызывали апатию. Доктор Ларре говорил: «Мы были в состоянии такой подавленности и оцепенения, что иногда с трудом узнавали друг друга». Доктор Буржуа отмечал сходное явление. «Очень многие пребывали в стадии настоящего слабоумия, погруженные в некий ступор, с миной измождения на лице, с рассеянными или глядящими в никуда глазами. Их представлялось возможным отследить в толпе, в которой они шли и шли, точно заведенные и в глубоком молчании. Когда их окликали, они отвечали нестройно и несвязно. Они полностью потеряли способность использовать рассудок и стали невосприимчивыми к чему-либо – оскорбления и даже удары, если они их получали, не могли пробудить их и вывести из состояния идиотии». Некоторые настолько утратили ощущение реальности, что, будто пьяные, шли прямо в костер и ступали по нему босыми ногами, а то и ложились в него{909}.

Генерал Ланжерон, командовавший авангардом армии Чичагова, следовал за французами, когда те спешили к Вильне. «Русские войска двигались посредине дороги, – писал он, – а на каждой стороне ее шли, а точнее ковыляли две неприятельские колонны без оружия». Русские не обращали на них внимания, поскольку люди те не были им нужны. «Они не знали ничего, ничего не помнили и ничего не понимали», – вспоминал поручик Зотов. Саму дорогу усеивали замерзшие трупы, а там и тут толпы почти или вовсе спятивших солдат объедали тела людей и животных. «Я появился на свет, чтобы умереть на службе отечеству и с самого начала готовил себя не страшиться снарядов и других опасностей, – отмечал в дневнике поручик Чичерин, – но я не мог притерпеться к ужасам и терзаниям, то и дело открывавшимся моему взгляду на пути»{910}.

Вслед за остатками армии французов шел и гвардейский моряк Анри Дюкор. Он попал в плен на берегах Березины, но, будучи оборванным и ограбленным казаками, брошен ими умирать на снегу. Однако он стянул одежду с мертвеца и продолжил отступление к Вильне. «Каждый ствол дерева служил подпоркой очередной жертве. Иногда три или четыре мертвых тела группировались вокруг него самым причудливым образом. Кто-то на четвереньках, другой на корточках, третий, сидя с оружием между колен и положив на него подбородок. Иной сидел, поставив локти на бедра и нагнув голову вперед так, словно бы дремал или, возможно, ел, – писал он. – Но по-настоящему удивил меня канонир, стоявший в полный рост за пушкой, опираясь правой рукой на казенную часть и со взором, обращенным в направлении России. На нем сохранилась форма. Неприятельские войска проследовали мимо и оставили его там так, как он был. Посреди снежного океана он стоял, словно памятник постигшей нас катастрофе»{911}.

Сохранившие способность двигаться попросту тащились и тащились вперед, подогреваемые соблазнами Вильны. «Вильна сделалась теперь землей обетованной, безопасной гаванью на случай любой бури и конечным пунктом наших несчастий», – рассказывал Коленкур{912}. Отступавшие знали: уж там-то точно будет иначе, чем в Смоленске, поскольку то был крупный и густонаселенный дружественный город, где они действительно в изобилии найдут кров и еду. Но право же для них оказалось бы лучше, встреть они очередные сожженные руины, подобные смоленским.


23
Окончание пути

Вильна стояла, погруженная в тишину. Хотя Маре в течение уже довольно длительного периода получал с каждым разом более отчаянные письма от Наполеона с требованием присылать больше лошадей и людей, генерал не представлял себе масштабов катастрофы. Маре знал о сложившейся скверной обстановке и, наверное, подозревал, что на деле положение даже хуже, чем ему говорили, но у него имелись четкие распоряжения действовать так, словно все идет должным образом. 2 декабря он, как и положено, отпраздновал годовщину коронации Наполеона обычным салютом из двадцати одного орудия, распеванием Te Deum в соборе, а вечером – получившимся поразительно веселым большим обедом в бывшем архиепископском дворце для дипломатического корпуса и местных вельмож.

Губернатор Вильны, генерал Дирк ван Хогендорп, дал бал, а главный commissaire, Эдуард Биньон, устроил более скромный прием в своей квартире. Именно в ходе того торжества и вернулся из последней поездки владелец дома – один из польских аристократов, возивший письма от Наполеона к Маре и обратно, господин Абрамович. Он расстался с Наполеоном у Березины и нарисовал мрачную картину сложившегося положения.

На протяжении следующих дней странные слухи бродили по городу. Commissaires и прочий управленческий персонал стали собираться и покидать его, а иные из дворян сочли разумным отъехать из города в свои сельские поместья. Маре и Хогендорп получили распоряжения Наполеона печь хлеб и лепешки и отправлять предметы снабжения навстречу армии. Но куда более тревожно звучали приказы об удалении из Вильны ненужного персонала и приведения города в состояние боевой готовности{913}.

В то время как Маре попросил министров Австрии, Пруссии, Дании, Соединенных Штатов и других держав переехать в Варшаву, Хогендорп выехал встречать Наполеона.

5 декабря генерал нашел императора французов в маленьком поместье за Сморгонью и сообщил, что в Вильне достаточно провизии для прокорма 100 000 чел. в течение трех месяцев, а кроме того там хранятся 50 000 ружей, боеприпасы, комплекты обмундирования, башмаки, упряжь и другие материалы. Имелось в городе, по словам Хогендорпа, и небольшое ремонтное депо – конюшни с запасными лошадьми. Далее он уведомил Наполеона о своем приказе развернуть две недавно прибывшие из Германии свежие дивизии в качестве заслонов вокруг города и три кавалерийских полка – на дороге из Ошмян в Вильну. После видимого одобрения всех принятых мер Наполеон поведал Хогендорпу о своем намерении уехать в Париж и попросил позаботиться о свежих лошадях на всех станциях по дороге в Варшаву{914}.

Хогендорп вернулся в Вильну сделать соответствующие распоряжения, и позднее тем же вечером Наполеон отбыл во Францию. Он не стал проезжать через город, а лишь на час задержался в его предместьях рано утром 6 декабря с целью повидать Маре и отдать ему распоряжения. В соответствии с последним приказом, Мюрату предписывалось удержать Вильну.

Если считать по данным на бумаге, задание представляется вполне выполнимым. В городе хранилось много запасов провизии, дислоцировались 20 000 чел. свежего войска, которых хватило бы отбить любые атаки русских, следовало учесть к тому же 10 000 отступавших туда баварцев под началом Вреде[216] и от 30 000 до 40 000 чел. в остатках Grande Arm'ee, жаждавших перевести дух. «Десять суток обильного питания вернут дисциплину», – заверил Наполеон Маре{915}. Пока 10-й корпус Макдональда удерживал Пруссию, а Шварценберг и Ренье стояли в Польше, где скоро предстояло переформировать остатки 5-го корпуса Понятовского, опасность очутиться отрезанным городу не грозила. К тому же всевозможные русские части, приближавшиеся к Вильне, находились не в состоянии бросить серьезный вызов организованной и упорной обороне. Однако никто такой обороны не наладил, а ряд факторов грозили превратить вожделенную райскую заводь Вильны в могилу для всей Grande Arm'ee.

Занавес первого акта трагедии открылся развертыванием на подступах к городу Хогендорпом двух свежих дивизий: соединения Кутара к северу и Луазона – к юго-востоку, вокруг города Ошмяны{916}.[217] В нормальных обстоятельствах подобное маневрирование оказалось бы благотворным, ибо позволяло отступающим войскам проникнуть через заслоны в безопасный район и пройти последний отрезок пути без страха перед вездесущими казаками. Но дело обстояло как раз так, что сложившиеся обстоятельства никак не заслуживали права считаться нормальными. Пример быстрого ослабления всех свежих частей, отправленных на усиление отступавшей армии, уже показал, сколь стремительно выходят из строя и гибнут не прошедшие закалки солдаты, когда их без должной подготовки бросают в отчаянные условия, столь характерные для рассматриваемой кампании. Самой наглядной иллюстрацией служит маршевый полк из Вюртемберга, насчитывавший 1360 чел. 5 декабря, на момент соединения с отступавшей армией в Сморгони. Четверо суток спустя он возвращался в Вильну, имея в строю всего 60 солдат{917}.

Дивизия Луазона, собранная из немецких и итальянских полков, содержала большое количество недавно призванных мальчишек, у многих из которых едва появился первый пушок над верхней губой.[218]. 5 декабря соединение начало занимать позиции вокруг Ошмян. Солдаты кое-как устроились на ночевку среди развалин домов опустошенных деревень и, не ведая всех «прелестей» бивачной жизни в холоде северной зимы, на собственном печальном примере познали ужас обморожения и всего прочего, что готовили им погодные условия в том суровом краю.

В промежутках вдоль дороги между Вильной и Ошмянами Хогендорп поставил польский уланский полк и два неаполитанских кавалерийских полка под командованием герцога Роккароманы.[219] Неаполитанцы красовались в блестящей малиновой гусарской форме и в белых плащах из лучшего хлопка.[220]. Они были чудо как хороши, а сам Роккаромана заслужил прозвище «Apollo Belvedere» (Аполлон Бельведерский) у дам и девиц Вильны, у которых неаполитанские гусары имели бешеный успех прежде, чем выступить в поле на мороз{918}.

Именно 6 декабря, когда дивизия Луазона и неаполитанская кавалерия вышли на заданные позиции, температура упала до – 37,5 °C. Один эскадрон неаполитанцев отправили дополнить эскорт Наполеона, состоявший из двух эскадронов польских шволежеров-улан гвардии, когда император отбыл из Сморгони с целью покрыть первый отрезок пути к Парижу.[221]. Мамелюк императора, Рустам, рассказывал потом, что в ту ночь в карете Наполеона замерзло вино, а бутылки полопались. Как отмечал тот же мемуарист, уже к первой остановке сопровождение императорского поезда осуществляли одни только поляки. Apollo Belvedere потерял от мороза собственные пальцы и почти всех всадников{919}.[222]



Та же ледяная смерть ожидала и дивизию Луазона. Доктор Буржуа, проследовавший мимо солдат этого соединения, с трудом верил в то, с какой скоростью выходили из строя непривычные и неготовые к экстремальным условиям люди. «Сначала они начинали идти неровной походкой, покачиваясь, точно пьяные, – писал он. – Чудилось, будто вся кровь в их телах прилила к голове, столь красными и опухшими делались лица. Скоро мороз пробирал бедолаг окончательно и полностью лишал сил, а конечности их казались парализованными. Более неспособные поднять руки, они отпускали их и позволяли безвольно висеть под собственным весом, ружья выскальзывали из пальцев, ноги не выдерживали, и люди валились на снег, утомив себя тщетными усилиями. Они ощущали, насколько ослаблены, и слезы выступали у них на ресницах. Когда же солдаты падали, они хлопали веками несколько раз и сосредоточенно уставлялись на окружающее широко открытыми глазами. Они словно бы полностью утрачивали все чувства, выглядели изможденными и безразличными, но искажение лиц под взаимодействием сокращения мышц и скорченные гримасы недвусмысленным образом выдавали испытываемую ими жестокую боль. Глаза становились очень красными, а часто кровь проступала через поры и капала наружу через мембрану, покрывавшую глазное веко изнутри (соединительную оболочку глаза, или конъюнктиву). Таким образом, как можно сказать и не прибегая к языку метафор, сии несчастные проливали кровавые слезы»{920}.

Согласно Лежёну, за период всего в двадцать четыре часа дивизия Луазона лишилась половины численности, а к моменту, когда 9 декабря отступавшая армия достигла Вильны, от соединения и вовсе никого не осталось. По оценкам Хогендорпа, ее состав из первоначальных 10 000 чел. сокращался в темпе две тысячи человек в сутки{921}. Ко всем несчастьям, выпавшим на долю отступавшей Grande Arm'ee, добавилось зрелище в виде верениц прекрасно обмундированных и наполовину замерзших солдат, тащившихся в направлении Вильны.

7 декабря первые одиночки и группы солдат начали стекаться в город. Лавки и кафе были, как обычно, открыты, и бредущие из последних сил люди едва верили собственным глазам. Почти все села, городки и города, виденные ими на протяжении шести месяцев, представляли собой выгоревшие и покинутые жителями руины, а вид нормально живущего незатронутого войной города чудился солдатам каким-то неземным волшебством. «Для нас стало необычайным представлением увидеть город, где царило совершенное спокойствие, а в окнах виднелись женщины», – писал полковник Пеле. Скитальцы получили роскошный шанс войти в кафе, сесть за столик и заказать кофе и пирожные. Полковник Гриуа завернул в ближайший трактир и велел подать ему обед из хлеба с маслом, мяса и картошки, решив запить снедь имевшимся в ассортименте испанским вином. «Вы презрительно усмехнетесь, если я скажу, что этот момент, до и после которого было столько горя и опасностей, стал, безусловно, одним из тех мгновений моей жизни, когда я переживал событие самого подлинного и полного счастья», – писал он{922}.

Одни отправились на поиск комнат, а другие набросились на провизию. Все больше людей прибывали в город, но, по мере того как жители Вильны осознали справедливость слухов, бродивших повсюду на протяжении последней недели, лавки и харчевни стали закрываться. «Сначала они смотрели на нас с изумлением, а потом с ужасом, – писал Чезаре де Ложье, оказавшийся в числе дошагавших в город в первом эшелоне воинов 4-го корпуса принца Евгения. – Они бросались обратно в дома и принимались запирать двери и окна»{923}.

Как считал сам Хогендорп, он принял для приема отступавшей армии все адекватные меры. После кратких переговоров с монахами комендант распределил во множестве расположенные в городе монастыри в качестве казарм для соответствующих корпусов и велел расставить на углах улиц знаки с надписями, указывавшие соответствующие направления и информировавшие солдат о пунктах выдачи супа и мяса. Он отправил артиллерийского офицера для организации поста на подступах к городу с целью централизованно направлять орудия для установки на хранение.

Утром 8 декабря Хогендорп лично выехал встречать приближавшиеся войска. Около одиннадцати часов он увидел направлявшихся к нему Мюрата и Бертье. «Они шли пешком из-за мороза, – писал он. – Мюрат кутался в великолепную большую шубу, высокая меховая шапка венчала его голову и добавляла роста, делая великаном, особенно в контрасте с шагавшим рядом Бертье, обильные одежды коего делали только шире его короткое тело». Не успел Мюрат толком расположиться на постой, как получил вызов от Маре, который передал маршалу последние распоряжения Наполеона, требовавшие удержать город любой ценой. «Нет, я отказываюсь от чести угодить в плен в сем ночном горшке!» – ответил якобы Мюрат. Когда же Бертье поинтересовался насчет указаний от нового главнокомандующего, тот будто бы предложил начальнику Главного штаба написать приказы самому, поскольку они выглядели очевидными. Нельзя с точностью поручиться за верность вышеизложенного, как и за правдивость рассказов обо всем, происходившем в городе на протяжении следующих сорока восьми часов{924}.

Пусть даже отъезд Наполеона не повернул против него солдат, всё же его исчезновение весьма значительно повлияло на ход событий, по крайней мере в одном. «Присутствие императора помогало командирам выполнять их обязанности, – отмечал Эжен Лабом. – Когда же он уехал, большинство из них, имея перед собой такой пример, более не считали постыдным без колебаний бросать вверенные им полки». Пусть тут налицо и некоторые преувеличения, поскольку хватает примеров, опровергающих подобное заявление, но по сути его поддерживают и другие очевидцы и участники событий{925}.

Воздействие данного фактора чувствовалось не только в армии. «Проезд императора мимо Вильны, о чем там скоро узнали все, послужил словно бы общим сигналом для населения покинуть город», – писал Хогендорп и добавлял, что военные и гражданские управленцы «исчезли в мгновение ока, точно по волшебству». Тенденция рисовать особенно живописное полотно воцарившейся паники, вероятно, отчасти связана с выдвигавшимися некоторыми в адрес генерала обвинениями в бегстве утром 9 декабря{926}.

«Посреди крайнего беспорядка так требовался колосс, способный собрать и сплотить людей, но он уехал, – сетовал Сегюр. – В огромной зияющей пустоте позади него едва ли кто-нибудь вообще замечал Мюрата. Именно тогда мы воочию убедились в незаменимости великого человека». «Мюрат не являлся тем, в ком мы нуждались в тот момент», – соглашался генерал Бертезен{927}.

9 декабря основные массы войск появились у ворот Вильны. Выставленных за городом Хогендорпом людей, призванных регулировать движение потоков, смяли беспорядочные толпы солдат. Офицер, ответственный за распределение артиллерии, столкнулся с полным нежеланием слушать его распоряжений: все хотели только одного – поскорее попасть в город.

Они входили в средневековые ворота шириной около трех или четырех метров и чуть больше чем вдвое длиной, отчего получалось нечто вроде туннеля. Там образовалась вполне предсказуемая пробка, поскольку передние не успевали пройти, а на них все сильнее давили задние. «Несомненно, представлялось возможным найти другие дороги в город слева и справа от той, но у нас развилась несчастная привычка механически следовать путем шедших впереди, – отмечал Гриуа и добавлял: – Там, только с меньшим размахом, повторялась история переправы через Березину». Некоторые действительно пошли искать других входов, но большинство вели себя, точно стадо овец, в каковых и превратились под влиянием тягот прошедших недель{928}.

Образовалась давка, и в ней отчаянно пихались и толкались люди и лошади. Они падали, а двигавшиеся следом ничего не могли поделать из-за напора в спину и наступали на упавших, затаптывая их. Кристиан фон Мартенс видел офицера, так сильно прижатого к пушке, что у бедняги разорвался живот, и оттуда вываливались внутренности. «Я был против своей воли увлечен вперед и, в конце концов, сбит с ног. Упав, я очутился между двумя лежавшими на земле лошадьми, на которых затем рухнул всадник на третьей, – вспоминал капитан Рёдер. – Я понял, что мне конец. Затем дюжины людей начали накапливаться кучей на нас, дико крича, когда ломались их руки и ноги, а сами они погибали раздавленными толпой. Внезапно своими движениями одна из лошадей подняла меня, и я отлетел в пустое место, где мне удалось кое-как подняться и войти в ворота»{929}.

Очутившись внутри, уцелевшие и думать не думали обращать внимание на указатели Хогендорпа, а бросались к ближайшим точкам питания, лавкам и просто к частным домам, стуча в двери и ворота и умоляя пустить их внутрь. Нельзя не восхищаться жителями, которые открывали таким людям доступ в свои жилища, ибо солдаты наполовину обезумели, покрылись грязью и коростой и зияющими ранами, не говоря уже о кишащих в их лохмотьях паразитах.

«Ничего не издает столь же ужасного зловония, чем отмороженная плоть», – вспоминал Огюст Тирион, а у большинства солдат конечности были поражены, по крайней мере отчасти{930}. Мучившая многих диарея оставила на их одежде следы, устранить которые не представлялось возможным, в то время как запах их дыхания, после недель поедания конской плоти и всякой тухлятины, стал особенно непереносимым.

Некоторые из солдат распавшихся частей воспользовались благоприятными возможностями получить в Вильне новое обмундирование и запастись провизией, после чего, не теряя времени, зашагали по дороге на Ковно. Многие офицеры, сохранившие при себе хоть какую-то видимость боевых формирований, употребили проведенное в городе время для подготовки к дальнейшим действиям. Они побывали на складах, где нашли сундуки с запасным обмундированием и бельем, пропутешествовавшими за армией от Парижа в Данциг, а затем по воде прибывшими в Вильну. Генриху Брандту удалось принять ванну, должным образом перевязать раны и надеть новую форму. Он ощутил себя заново родившимся на свет. Батальонный начальник Вьонне де Маренгоне тоже преобразился после бритья и смены одежды, расставшись вместе со старым обмундированием заодно и с терзавшими его вшами. Доктор Ланьо с превеликой радостью отыскал свой сундук, содержавший не только свежие форму и белье, но также хирургический инструмент и несколько книг. Он взял самое нужное, а остальное отдал сыну из семейства, у которого квартировал, поскольку тот, как оказалось, тоже изучал медицину.

Но большинство солдат и офицеров попросту наслаждались роскошью доброй еды и тепла спокойными вечером и ночью. Полковник Гриуа впервые за шесть недель снял сапоги. Кое-где от пальцев отвалились ногти, но в остальном ноги находились в сносном состоянии, и он устроился на ночлег, чувствуя себя освободившимся от кандалов узником. Однако когда пришло время собираться, обуться полковник уже не мог. Мари-Анри де Линьер не сумел побороть соблазна съесть побольше, после чего влез в теплую постель впервые за семь месяцев, но провел ужасную ночь и обмочился.

Когда солдаты и офицеры расслабились в тепле и изобилии, к ним вернулось чувство безопасности, неведомое на протяжении шести недель. Они даже ушам своим не поверили, услышав утром барабанный бой, – сигнал боевой готовности, – и мало кто отозвался на него. Даже когда заговорили пушки, иные сочли происходящее не своими делом – если и возникла какая-то критическая ситуация, пусть с ней разбирается кто-нибудь другой{931}.

На самом же деле никто на том этапе ни с чем не разбирался. Мюрат попытался созвать на совещание старших генералов, но все занимались обеспечением нужд солдат и собственными делами. В общем, они не отреагировали на вызов короля Неаполя с той же быстротой, как если бы их потребовал к себе Наполеон. Маршал провел остаток дня в размышлениях относительно какого-нибудь плана, но нет никаких свидетельств того, определился он с некой конкретной схемой действий или нет. Единственным заметным шагом Мюрата стал перенос собственной ставки в западный конец города, вследствие чего поползли слухи об отъезде главнокомандующего.

Когда остатки Grande Arm'ee вползали в Вильну во второй половине предыдущего дня, отступавшая баварская дивизия под командованием генерала Вреде, сохранившаяся как боевое соединение численностью около 10 000 чел., получила приказ занять оборонительные позиции, прикрывавшие подходы к городу. Многие баварцы не смогли побороть искушения посетить Вильну в поисках провизии и воспользоваться шансом переночевать в тепле, что, естественно, привело к дезорганизации частей. Когда же в ранние часы появились несколько отрядов казаков, создававших угрозу выставленным пикетам, последние побежали, сея панику среди своих товарищей. Похоже, Вреде и сам потерял голову, ибо его видели мчащимся в город с криками о прорыве казаков.

Ней приказал барабанщикам бить «в ружье!» и во главе отряда Старой гвардии отправился собирать бегущих баварцев. Он сумел стабилизировать положение и восстановить порядок, но возвратился в ставку в поникшем настроении. «Я приказал дать сигнал тревоги и едва смог набрать пять сотен человек, – поведал маршал генералу Раппу. – Все замерзли, устали, утратили боевой дух, ни к кому ни с чем не подойдешь»{932}.

Мюрат решил, что Вильны не удержать и надо отступить к Ковно. Однако он не озадачил Бертье подготовкой официальных приказов, где бы значилось, когда и в какой последовательности должны отходить разные корпуса, а просто-напросто распорядился о продолжении отступления, после чего без проволочек отправился в путь сам. Приказ об эвакуации Вильны облетел город весьма хаотичным образом, посему некоторые не поверили, а другие так и не услышали его. Многие из получивших указания выступать оказались на деле неготовыми их выполнять.

Сержант Бертран из 7-го легкого пехотного полка корпуса Даву послушно отправился в указанный монастырь, где нашел еду и кров. Услышав рано утром тревожный звук рожка, сержант принялся будить солдат, но многие, включая ветеранов Египетской и Итальянской кампаний, не пожелали даже пошевелиться. «Той ночи полного отдыха и тепла хватило, чтобы погасить все их мужество и энергию, – вспоминал он. – Их охватила всеобщая дрема, тяжесть в голове, каковая, как видно, затмевала способность мыслить. Ошеломленные, словно бы пьяные, они пытались вставать на ноги, но тут же падали обратно»{933}. Такая же история повторялась и в других частях и подразделениях.

«Вместо задержки на целые сутки в Вильне, было бы куда полезнее продолжить отступление без остановок, – писал принц Вильгельм Баденский. – Многие офицеры, собрав последние резервы сил, добрались бы до немецкой границы и оказались бы спасены». Когда настал момент уходить, принц попытался уговорить своих людей последовать за ним, но после одной ночи расслабления солдаты, сумевшие пройти такой далекий путь, не находили в себе сил идти дальше. «Мы в течение долгого периода времени расходовали наши последние силы, стремясь достигнуть города, где, как мы верили, нас ждет все нужное для удовлетворения самых острых потребностей. Отдых, хлеб и Вильна образовывали некую триаду, сложившуюся в наших умах в единую надежду, и, в итоге, мы вбили себе в голову, что никуда оттуда не пойдем», – делился впечатлениями Адриен де Майи{934}.

Во многих случаях психологическое, а равно и физическое напряжение последних недель производило какой-то глубокий внутренний надлом. Плана де ла Фай рассказывал об итальянском офицере, вдохновлявшем всех своих товарищей невиданным мужеством. «Никогда прежде не встречал я более отважного и веселого человека, чем этот пьемонтец, – писал он. – Он потерял пальцы на обеих ногах из-за обморожения незадолго до Березины. В Сморгони у него началась гангрена, и он более не мог надеть башмаки. Каждую ночь, когда мы устраивались на отдых, он ножом отрезал пораженные гниением части, а остальное тщательно бинтовал. На следующий день он вновь продолжал путь, опираясь на палку, а потом повторял всю операцию вечером, так что к моменту прихода в Вильну у него остались фактически только пятки». Однако после доброго обеда и спокойного сна в тепле человек этот сошел с ума. Данный случай не единственный, и, как отмечал один житель Вильны, находилось немало тех, кто «впал в полнейший идиотизм»{935}.

С началом эвакуации в городе воцарился хаос. Вильна стоит на склоне, а старый город представляет собой множество извилистых улочек. «Естественно, на узких улицах, покрытых льдом, повозки, сани, телеги и кареты наталкивались друг на друга, сцеплялись и опрокидывались, – писал Адриен де Майи. – И опять-таки естественно, лошади дергались и лягались, люди падали, и их затаптывали. Возницы и раздавленные вопили громко, как только могли, одни на лошадей, а другие на тех, кто ломал им конечности»{936}. Они бы, наверное, не стали идти на такие крайности, знай о том, какая судьба подстерегает их в паре километров от Вильны.

У деревушки Понары на дороге в Ковно есть небольшой подъем. Обычно местные власти зимой регулярно рассыпали там песок. Но Хогендорп не подумал об этом. В результате, плотный утоптанный снег, покрывавший дорогу, превратился в лед, и многие колесные повозки, даже лошади и пешеходы с трудом преодолевали препятствие.

9 декабря майор Жан Ноэль, следовавший с противоположного направления, из Германии, с двумя батареями по восемь орудий в каждой на пополнение артиллерии дивизии Луазона и не ведавший о ее участи, достиг вершины Понарского холма. Там он решил сделать остановку и подождать приказа. Майор искренне изумился, увидев толпы беженцев, двигавшихся в его сторону, а артиллеристы Ноэля неплохо подзаработали, оказывая помощь всем желавшим подняться наверх и затащить туда повозки. Следующим утром по склону прогрохотала карета и остановилась около пушек. Оттуда высунулся Мюрат и, пораженный видом новеньких батарей и их чистой и сытой прислуги, поинтересовался у майора, кто он таков и что тут делает. Представившись, Ноэль попросил у Мюрата приказа. «Майор, нам п – ц, – только и отозвался король Неаполя. – Садитесь на коня и удирайте отсюда»{937}.

Скоро огромные количество солдат, обозов, артиллерии и экипажей с ранеными офицерами очутились карабкающимися вверх по становившемуся все более скользким склону Понарского холма. Когда повозка вставала и сползала вниз, все находившиеся за ней тоже катились назад до тех пор, пока не останавливались после того, как далее в тылу переворачивалась третья, четвертая или десятая. Даже если лошади были подкованы правильными подковами, они с трудом преодолевали серьезное препятствие.

Пешие либо карабкались на четвереньках, используя штыки для выкапывания ямок во льду, либо, кое-как ковыляя по глубокому снегу, старались пробраться вверх по обочинам. Другие направлялись в обход по тропе в стороне от холма. Некоторым даже удалось провести там сани или телеги. Но большинство возниц колесных повозок и многие верховые, упорно пытались взобраться наверх по главной дороге. Для артиллерии альтернатива отсутствовала, поскольку пушки ни за что бы не прошли по узкой объездной колее. Некоторым гессенским канонирам еще посчастливилось закатить орудия наверх, а вот баварскому артиллеристу, капитану фон Гравенройту, повезло меньше, и со слезами на глазах он бросил внизу у склона холма последнюю, самую любимую и необычайно точную пушку, «Марс»{938}.

Майор Булар, который не смог завезти оставшиеся пушки в Вильну, когда 9 декабря подошел к городу, выступил на следующий день и провел их вокруг боковой дорогой. Но ко времени появления его поезда у злополучного холма в Понарах массы скопившихся там повозок сделали совершенно невозможным шанс пробраться сквозь них даже самым сильным конским упряжкам.

С тем же самым столкнулся и конвой с казной, и все сверхчеловеческие усилия барона Перюсса за последние два месяца пошли прахом. Нагруженные золотом повозки оказались слишком тяжелыми и не смогли бы подняться наверх даже в отсутствии всякой пробки. Перюсс велел снимать мешки с монетами с повозок и перегружать на спины лошадей. Он исхитрился поднять одну опустошенную фуру на холм, вновь набить ее поистине драгоценным грузом и добраться с нею до Данцига. Проезжавший мимо маршал Бессьер приказал Ноэлю перенести часть золота на его фуры, но результатом такой меры стало, в итоге, исчезновение повозок вместе с золотом. Со своей стороны какие-то немецкие офицеры из Бадена и Вюртемберга якобы погрузили 400 000 франков золотом на свои сани и, спустя две недели, передали их в распоряжение казначея в Кёнигсберге{939}.

Не прошло много времени, прежде чем проходившие мимо солдаты, увидев брошенные фуры с надписями Tr'esor imperial[223], принялись вскрывать тару и приобщаться к богатству. Скоро началась всеобщая свалка, в которой офицеры, простые воины и гражданские бросились сражаться у мешков с блистающими наполеондорами. Снег покрывали серебряные монеты и прочая добыча, брошенные людьми, набивавшими карманы и ранцы золотом, впихивавшие туда и иконы в драгоценных окладах из доли московских богатств Наполеона.

То был колоссальный дар судьбы для потерявших все на том или ином участке долгого пути. Как отмечал Жюльен Комб, один из его конных егерей сумел заграбастать мешок с 20 000 франков, что позднее позволило ему жениться и безбедно проживать в Безансоне. Но для многих благоприятная возможность поправить дела обернулась бедой. После прохода мимо сохранивших боеспособность частей отступающей армии казаки тучей появилась у злополучного подъема и присоединились к грабежу, беспощадно избивая в процессе всех прочих.

Более всего не повезло раненым, чьи экипажи застряли в пробке: их либо убили, либо приволокли обратно в Вильну. Как справедливо заметил один артиллерийский младший офицер, если бы только Хогендорп или кто-нибудь из ответственных лиц в администрации дал бы себе труд посыпать склон песком, французы спасли бы всю казну, несколько батарей пушек, документы генштаба и сотни, а то и тысячи жизней солдат и офицеров{940}.

«Трудно поверить в то, что творилось в Вильне на протяжении нескольких недель после 10 декабря, и совсем непросто говорить об этом», – отмечал Александр Фредро. Как только организованные части маршем выступили из города, туда потекли стаи казаков, вылавливая отбившихся от своих частей на улицах и разыскивая солдат и в особенности офицеров, нашедших убежища в частных домах жителей. Они врывались в госпитали и в монастыри с лежавшими там беспомощными ранеными и утратившими способность продолжать путь изможденными людьми, которых принимались избивать и пинать, сдирая с них одежду и даже повязки в поисках спрятанных ценностей. Любого, кто пытался протестовать или защищаться, убивали{941}.

Непольское население города, вероятно, из желания заручиться своего рода верительными грамотами как противники французов и тем защитить себя от возможных карательных мер со стороны русских, включилось в охоту на французских и союзнических солдат. Сдававшие комнаты офицерам или дававшие им кров в своих домах хозяева приканчивали неудобных гостей, забирали все ценности, а тела выбрасывали на улицу. Существуют данные о намеренном заманивании умиравших от голода офицеров в дома с целью убить и ограбить их, о женщинах, с воодушевлением избивавших уцелевших, и об одной из них, пихавшей навоз в рты пленных и раненых со словами: «Le monsieur a de pain maintenant»[224]. Те, кого не забили и не прирезали, скитались по улицам в поисках куска хлеба и, в итоге, умирали, прижавшись к стене какого-нибудь строения.

С вступлением в город регулярных русских войск под командованием генерала Чаплица положение в нем не улучшилось. Солдаты шарили по госпиталям вслед за казаками, а медицинский персонал, поставленный туда в конечном счете, мало чем отличался от солдат в плане милосердия. Несмотря на наличие съестного, раненые сутками лежали без еды и воды и подвергались издевательствам со стороны санитаров. Начался тиф, и тогда мертвых и умирающих стали без всяких церемоний попросту выбрасывать на улицу, где скапливались целые кучи замерзших и скрюченных трупов{942}.

Беды далеко не закончились и для тех, кто продолжал движение в направлении Ковно. «Вот как выглядело отступление на том этапе, – вспоминал Поль де Бургуан из Молодой гвардии, – длинный поток людей, лошадей и немногих повозок, протянувшийся до горизонта черной лентой на однообразной белой снежной равнине. Все шли каждый сам по себе молча, словно бы придавленные весом собственных мыслей и страхов». Погода оставалась очень холодной: дневные температуры держались около отметки – 35 °C, и обморожение продолжало косить людей, как и раньше: «Можно было видеть великое множество солдат, от рук и пальцев которых остались только кости, ибо плоть уже отвалилась», – писал Вьонне де Маренгоне{943}.

Твердое ядро какой-нибудь части продолжало держаться за свои знамена группой человек примерно по пятьдесят. «Мне довелось остаться, увы, с очень немногими из нас под нашим орлом, древко коего украшал обрывок ткани. Одно из крыльев он потерял еще от вражеского снаряда при Эйлау, но продолжал возвышаться над нами, служа священным знаком для сбора бойцов посреди катастрофы», – писал сержант Бертран из 7-го полка легкой пехоты. Угрюмая решимость некоторых бывалых воинов поразительна. Когда маршал Лефевр позволил себе в безнадежный момент, когда он вместе с пешими гвардейцами был окружен неприятелем за Вильной, малодушно высказаться в том духе, что-де теперь дома им не видать, один из ветеранов повернулся к нему и бросил: «Заткнись, старый дурак! Коли нам суждено умереть – умрем»{944}.

Сержант Бургонь видел, как жалкие остатки одного полка обратились лицом к противнику, а их забрызганный грязью полковник прокричал: «Вперед, сыны Франции, нам снова выпало дать бой! Нельзя, чтобы сказали, будто мы ускорили шаг при звуках пушек! Кругом!» Ней, командовавший арьергардом всего из восьми сотен человек, показал примечательный пример храбрости и стойкости. «В тот момент он походил на одного из героев античности, – отмечал Бургонь, видевший, как маршал отражает атаку русской кавалерии во главе своих солдат. – Можно с чистой совестью сказать, что в те последние дни катастрофического отступления он стал спасителем остатков армии»{945}.

Как утверждает Бургонь, в конце отступления, когда солдаты почувствовали приближение и в самом деле безопасного рубежа, солидарность начала возвращаться, и люди останавливались, помогая упавшим подняться и помогая друг другу самыми различными способами. Хотя, конечно, могло быть и так, скорее всё же они проявляли себя самым крайним образом как в хорошем, так и в плохом.

Капитан Дрюжон де Больё из 8-го шволежерского полка не мог идти дальше и пристроился на обочине, думая дождаться смерти, но проезжавший мимо всадник из его полка, сохранивший коня, остановился, дал капитану кусок хлеба и посадил на свою лошадь. Сержант Ирриберигойен, кадровый военный из Прованса, служивший в 1-м (польском) полку шволежеров-улан гвардии, оказался вдвоем с также отставшим от полка лейтенантом. Этот офицер повернулся к нему и признался, что идти больше не в силах. «Вы поступайте, как хотите, друг мой, а мне п – ц, – заключил он. – Тяжко проделать весь путь сюда из Москвы, дойти до Вильны и сдохнуть здесь… Но я не могу ступить и шагу».

Сержант пытался уговорить офицера продолжить двигаться, но тот уперся. В тот момент на дороге показались сани. Сержант издал возглас радости, но когда сани поравнялись с ними, лейтенант узнал возницу: солдата из своей роты, которого четырежды наказывал за нарушение субординации и мародерство, приказывал бичевать его и даже грозил расстрелом. Сани остановились и возница слез с них, пригласил сержанта сесть, а сам подошел к лейтенанту. Постояв немного, он расхохотался, ударил его наотмашь, потом запихал на сани и покрыл меховой шкурой. «Вы наказывали меня за мелкий грабеж, – проговорил он, отъезжая, – но теперь должны признать, что оное дело иногда бывает полезным, ведь в этот самый момент вас не очень заботит тот факт, что я стянул сани с отличной упряжкой, каковая и вынесет нас из этой проклятой страны»{946}.

Но вот другой случай. Капитан Луи-Никола Плана де ла Фай и его начальник, генерал Ларибуасьер, как-то вечером набрели на избу, в которой решили остановиться. Там они нашли двух голландских конскриптов, гревшихся у огня, и выгнали их, несмотря на все просьбы сжалиться над ним одного из них, мальчишки лет шестнадцати-семнадцати. Они слышали, как он скулил за стеной, когда засыпали, а утром нашли его замерзшим{947}. В некоторых случаях люди утрачивали способность отличать хорошее от дурного.

Бельгийский солдат-гвардеец наткнулся на офицера, лежавшего в санях, которые слуга бросил, прихватив лошадь. «Завернутый в большой меховой плащ, с обмороженными руками и ногами, он просил меня убить его, ибо был уверен, что не протянет долго в своем положении, – писал воин. – Я уже взвел курок ружья, чтобы оказать ему услугу, о которой он меня просил, но тут мне пришло в голову, что он умрет и без меня. Я оставил его там, но прошел довольно далеко прежде, чем перестал слышать мольбы убить его»{948}.

В Ковно хватало снабжения, и этот город, безусловно, годился для обороны, поскольку был обнесен земляными укреплениями. Но Мюрат и не подумал останавливаться там, а поспешил в направлении Кёнигсберга. Организованные части получили кое-какую провизию, а бегущие толпы, наводнившие Ковно 12 декабря и на следующий день, не годились для защиты чего бы то ни было. Большинство таких людей помчались прямо на склады, где хватали и пожирали все попадавшееся под руку, не дожидаясь даже, когда выпекут хлеб или раздадут съестное упорядоченным образом. Они наткнулись на большие запасы спиртного, в результате чего запылали стычки между пьяными французскими и немецкими солдатами. Множество людей принялись топить скорбь в вине. Между тем алкоголь, который сначала согревает, в итоге, фактически снижает температуру тела, крепко подвел их. Тысячи замерзли насмерть там, где упали, не выпуская из рук бутылок, или пристроились и задремали при входе в тот или иной дом где-нибудь на крыльце или у ворот.

Достигнув Ковно с поредевшим арьергардом, составленным с бору по сосенке из множества частей, Ней занял оборонительные позиции за городом, чтобы позволить пройти на ту сторону как можно большему количеству отставших от своих частей солдат, запастись снабжением и перебраться через Неман. Дело шло медленно, ибо, хотя река как следует замерзла и переходить ее можно было где угодно, все стремились на мост, а давка и скученность вызывала обычные стычки и гибель людей.

Скоро Ней обнаружил опасность быть окруженным казаками, а к тому же очутился под обстрелом артиллерии, подтянутой регулярной русской кавалерией. У маршала имелись несколько пушек, включая и часть доставленных в Понары майором Ноэлем, а потому он сумел на какое-то время сдержать натиск русских. Но войска продолжали таять. Рота немцев из Ангальт-Липпе не выдержала, когда их раненый капитан на глазах солдат приставил к голове пистолет и застрелился. В конечном итоге, Ней остался лишь с горсткой французской пехоты и принялся отступать с боем, уходя от противника через город и по мосту. С солдатским ружьем в руке маршал оставался в передовых шеренгах своего сокращавшегося на глазах войска, командуя им и вселяя дух в сердца солдат до самого конца. Достигнув западной оконечности моста, Ней сделал последний выстрел по русским, а затем швырнул ружье на лед Немана и, повернувшись, пошел прочь{949}.

Генерал-интендант Матьё Дюма перебрался через реку раньше и достиг Гумбиннена, где нашел кров в доме местного врача. Следующим утром, когда Дюма сидел за столом с аппетитным завтраком, включавшим довольно хороший кофе, дверь отворилась, и в помещение вошел неизвестный в бурой шинели. Его поросшее бородой лицо почернело от копоти, а воспаленные красные глаза искрились. «Ну, вот и я, наконец! – объявил вновь прибывший. – Что, генерал Дюма, не узнаете меня?» Дюма покачал головой и поинтересовался у незнакомца, кто он. «Я – арьергард Grande Arm'ee, – ответил тот. – Маршал Ней»{950}.


24
Здоровье его Величества

Первый этап бегства Наполеона протекал в мрачной тишине: он и Коленкур молча тряслись от холода в просторной карете. Но все изменилось, когда 7 декабря они пересекли Неман в Ковно. «Когда мы прибыли в великое герцогство [Варшавское], он оживился и постоянно говорил об армии и о Париже, – писал Коленкур. – Он не хотел принимать никаких сомнений в способности войск удержать Вильну и не желал признать масштабы потерь»{951}. Путешественники сменили экипаж на примитивные сани в виде поставленной на полозья старой кареты. По дороге на запад Наполеон не переставал строить планы, а снег вился вокруг, проникая через щели в плохо пригнанных дверцах.

Император французов возвращался к событиям, приведшим к войне, которой, как он продолжал настаивать, он никогда не хотел, и утверждал, что всегда имел в намерениях восстановить королевство Польша в интересах мира во всем мире. «Они не понимают, я не амбициозен, – жаловался Наполеон. – Недостаток сна, труды, сама война, все это уже не для человека в моем возрасте. Мне по нраву своя постель и отдых более чем кому бы то ни было другому, но я должен закончить работу, за которую взялся. В этом мире есть только две альтернативы: повелевать или повиноваться. Политика любого из правительств Европы в отношении Франции доказала, что она может рассчитывать только на собственные силы, то есть на силы военные». Император увлекался и переходил к рассуждениям на тему Британии, каковую он рассматривал как одно из препятствий на пути к желанному миру, и пытался убедить Коленкура, будто сражался против нее ради всей Европы, которая не осознает, как ее используют злокозненные островитяне{952}.

К моменту, когда в начале вечера 10 декабря путники прибыли в Варшаву, император французов привел себя подобными разговорами в доброе расположение духа и, желая размять ноги, выбрался из саней и пешком пошел в H^otel d’Angleterre, куда отправили и сани. Пока они шагали по полным людьми улицам, Наполеон громко интересовался у Коленкура, сможет ли кто-нибудь узнать его, но никто не обращал внимания на маленького полного человека в кафтане из зеленого бархата и в меховой шапке. Он казался почти расстроенным{953}.

Пока готовили ужин, а девочка-служанка пыталась развести огонь в холодной комнате, занятой ими в гостинице, Наполеон продолжал с живостью рассуждать. Он отправил Коленкура за Прадтом, который по прибытии немало поразился веселому настроению императора. Однако данное обстоятельство не облегчило беседу для архиепископа Малина. Отмахиваясь от собственного неуспеха одной фразой «от великого до смешного один шаг», Наполеон взялся за Прадта, обвиняя того в неумении сплотить Польшу, собрать денег и предоставить солдат. Он заявил, будто не видел ни одного польского солдата на протяжении всего похода и обвинил поляков в недостатке отваги и решимости.

Тон императора французов изменился при появлении вызванных к нему польских министров. Хотя Наполеон и не пытался скрыть факт вынужденно предпринятого им катастрофического отступления, обошедшегося в потерю многих тысяч солдат, он заверил собравшихся, что в Вильне остались 120 000 чел., и что сам он вернется весной с новой армией. Их же задача накапливать средства и набирать живую силу для обороны великого герцогства. Министры стояли вокруг и постепенно, по мере того, как подогреваемый своими собственными фантазиями император мерил шагами помещение и продолжал бесконечный монолог, их все больше пробирал холодок.

«Я бил русских всегда, – заявлял он напыщенно. – Они не смели противостоять нам. У них больше нет тех солдат, что сражались под Эйлау и Фридландом. Мы удержим Вильну, и я вернусь с 300 000 чел. Успехи толкают русских на ненужный риск. Я дам им две или три битвы на Одере, и не пройдет и полгода, как возвращусь на Неман… Последствий от случившегося не будет. Все дело в невезении, во всем виноват климат. Дело не в неприятеле. Я бил его всякий раз…» И далее в том же духе. Иногда речи эти Наполеон перемежал тем или иным самооправданием вроде «кто ничем не рискует, ничего и не получает», но и того чаще повторял только что найденную и, как видно, понравившуюся ему фразу: «от великого до смешного один шаг»{954}.

Поужинав и показав полякам, что далеко еще не проиграл, Наполеон снова влез в сани и в девять часов тем же вечером поспешил вон из Варшавы. Проезжая через городок под названием Лович, император французов осознал вдруг, что оттуда недалеко до поместья его любовницы, Марии Валевской. Как ему было известно, она тогда как раз находилась дома, и он решил сделать небольшой крюк и посетить ее, повергнув Коленкура в шок. Тот считал подобное настоящим сумасшествием, о чем откровенно сказал императору. Так он не только отдалит момент возвращения в Париж, но и увеличит риск попытки захватить или убить его со стороны каких-нибудь прознавших о поездке немецких патриотов. К тому же данный шаг оскорбит Марию-Луизу, а общественное мнение никогда не простит ему любовных похождений, в то время как армия замерзает в Литве. Обер-шталмейстеру пришлось потратить какое-то время на убеждение Наполеона.

По мере того как сани несли его по безрадостной покрытой снегом местности, император французов то и дело возвращался к общей политической обстановке, словно бы стараясь убедить себя, что все случившееся не более чем небольшая неудача. «Я сделал ошибку, monsieur le grand 'ecuyer[225], не в плане целей и политических возможностей войны, а в том, как я вел ее, – признался он, пытаясь подразнить Коленкура, хватая его за ухо. – Надо было остановиться в Витебске. Теперь бы Александр стоял передо мной на коленях. То, как были разделены русские армии после перехода мною Немана, ослепило меня… Я просидел в Москве две лишние недели»{955}.

Трудно усомниться в справедливости последних слов. За две недели до ухода Наполеона из Москвы Кутузов располагал не более чем 60 000 чел. активных штыков и сабель, а 20 000 казаков, на которых он рассчитывал, находились еще далеко.

Наполеон мог бы штурмовать его Тарутинский лагерь или просто отступить через Калугу, Медынь или Смоленск без наседавшего на пятки противника. Он сумел бы вывезти всех раненых и потребные материальные ценности, в том числе снабжение, а потом встать на зимние квартиры там, где захотел, задолго до наступления холодов. И пусть морозы не были единственным или даже главным фактором, вызвавшим катастрофу, именно они в конечном итоге подрывали любые усилия как-то выправить положение. Большинство русских в то время, а также наблюдатели со стороны, вроде Клаузевица и Шварценберга, пребывали в полной уверенности, что понесенным поражением французы обязаны не Кутузову, а исключительно погоде. «Необходимо признать, – писал Шварценберг, называвший фельдмаршала не иначе как “l'imb'ecile Kutuzov”, – что осел лягнул самым поразительным образом, сколь только мог ожидать от него простой смертный»{956}.

Русские, в чем единодушно соглашались маршалы и генералы Наполеона, не говоря уже о солдатах, никак не поспособствовали случившейся катастрофе. «Всегда, во всех случаях мы били русских, а как только армия немного передохнёт, они еще узрят своих победителей, – сообщал Даву супруге в письме из Гумбиннена 17 декабря. – Поведение солдат замечательное, никакого недовольства. Словно бы все они – все до последнего – понимают, что никакое могущество и никакой гений не способен противостоять урону, наносимому погодой». Несколькими днями позднее генерал Компан писал жене, упрекая ее за предположения, будто Наполеон сошел с ума, хотя и признавал: «… расчет его ума в этой кампании не был столь же успешным, как в других, да и фортуна не проявляла прежней благосклонности». Солдаты оценивали случившееся куда в менее затейливых выражениях. «Нам пришел п – ц, но дело не в этом… мы все равно всегда били их, – пробормотал умиравший от голода конный гренадер Старой гвардии, тащась по дороге прочь из Вильны в лохмотьях формы, в разорванной медвежьей шапке, клоками свисавшей ему на лицо, и в одном лишь башмаке. – Эти маленькие russkies не более чем ребята-школьники»{957}.

Хотя Наполеон и понимал, что поражение в России окрылит его врагов и поставить под угрозу его могущественное влияние, он не сомневался в своей способности вернуть утраченные позиции. Его предрасположенность пытаться выдать желаемое за действительное не оказалась в числе потерь войны, и на пути домой он уже обдумывал весеннюю кампанию. Император французов возлагал большие надежды на конфликт между Британией и Соединенными Штатами Америки, предполагая, что враждебные действия на другом фронте отвлекут силы главнейшего противника и ослабят его. «Император не сомневался, что дело обернется удачей американцев, – писал Коленкур. – Он рассматривал тот момент как шаг к полной политической свободе и превращению Америки в великую державу»{958}.

Наполеон прибыл в Дрезден рано утром 14 декабря и остановился в апартаментах французского министра. Пока император диктовал письма к союзникам, офицер отправился в королевский дворец, где после споров и раздоров ему позволили разбудить саксонского короля Фридриха-Августа и поставить того в известность о приезде в город Наполеона. Когда сквозь муть в глазах монарх, наконец, осознал ситуацию, он наскоро оделся и велел нести себя в портшезе в резиденцию французского министра. Наполеон, успевший перехватить часик сна, сидел на постели, и именно в таком положении он вновь подтвердил альянс с Саксонией и получил уверения от союзника в готовности предоставить ему свежие войска.

Император продолжил путешествие в удобной карете, предоставленной ему саксонским королем, делая остановки только для смены лошадей. В большинстве случаев он даже не покидал экипажа и входил в трактир при постоялом дворе только отобедать или отужинать. В Веймаре, где его карета коротко остановилась посреди ночи, император французов тем не менее нашел момент попросить кого-то передать от него привет и уважение «Monsieur G"ott»[226]. Четверо суток спустя он уже въезжал в Париж.

Когда за несколько минут до полуночи 18 декабря карета вкатилась во двор Тюильри и из нее вышли два человека в толстых плащах, неузнаваемые в меховых шапках, часовые пропустили Наполеона и Коленкура, приняв тех за гонцов, привезших срочные известия. В самом дворце консьержу понадобилось некоторое время, пока он убедился, что перед ним действительно император и его обер-шталмейстер. Через несколько минут Мария-Луиза услышала какой-то шум и вышла, увидев, как ее фрейлины пытаюсь преградить путь двум незнакомым личностям. Императрица, однако, не могла скрыть радости – в одном из них она опознала возлюбленного мужа, после чего оба бросились в объятья друг друга.

Однако прежде чем погрузиться в пряную негу домашнего очага, Наполеон отдал распоряжение, свидетельствовавшее о его по-прежнему непоколебимом таланте государственного деятеля. Он велел Коленкуру отправиться в дом архиканцлера Камбасереса с целью предупредить того о возвращении императора и о предстоявшем следующим утром обычном lever.

За трое суток до того, 16 декабря, был опубликован двадцать девятый бюллетень. Более десятилетия всякий bulletin de la Grande Arm'ee состоял сплошь из вестей о победе и славе, и теперь народ в оцепенении читал фактическое признание неудачи. Однако заключительные слова о «здоровье его величества» не оставляли сомнения, что злоключения войск не отразились на самом императоре. И прежде чем население успело оправиться от шока или начать строить догадки и делать выводы, Наполеон снова находился среди парижан и вел себя, словно бы ничего страшного не случилось. Он крепко взял бразды правления в свои руки и приступил к созыву новой армии, подготовить которую к войне предполагал в марте 1813 г. «Я весьма доволен настроением нации», – писал он Мюрату в тот день, адресуя послание в Вильну{959}.

К моменту, когда Наполеон писал это письмо, Вильна уже находилась в руках русских, и в тот самый вечер Кутузов присутствовал на организованном обеспокоенными жителями рауте в театре. Согласно Клаузевицу, единственным вкладом Кутузова в победу стал мотивированный страхом отказ дать бой Наполеону, но, тем не менее, фельдмаршал оказался победителем. И никто не был так поражен этим, как он сам. «Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я право плюнул бы тому в рожу!», – признавался Кутузов Ермолову{960}.

Через четыре дня, 23 декабря, российский император Александр I лично вступил в город. В воротах восторженные солдаты выпрягли лошадей из царской кареты и сами отволокли ее к архиепископскому дворцу, где триумфатор Кутузов ожидал возможности поприветствовать государя. Царь милостиво обнял фельдмаршала, но был далек от чувства удовлетворения.

Как признавался Александр Уилсону во время частной встречи утром 26 декабря, Кутузов не сделал «ничего из того, что должен был бы сделать» и что «все достижения его заставили совершить другие». Царь жаловался, что ничего поделать не может, ибо московское дворянство души не чает в фельдмаршале. «Посему за полчаса мне пришлось (и тут он взял паузу в минуту) наградить сего мужа высшим орденом св. Георгия, чем совершить святотатство над этим институтом, потому как сие есть величайшая и потому до сего времени безупречнейшая честь в империи», – так, по словам Уилсона, говорил ему царь{961}.

Александр упрекнул Кутузова за потерю трех дней при отступлении от Малоярославца, за неспособность отрезать Наполеона под Красным, а затем преградить путь и не дать уйти через Березину. Царя раздражала медлительность и отсутствие должного напора в ходе преследования французов. И точь-в-точь, как его братец Константин до того, Александр выразил неудовольствие неопрятным видом полков, выстроившихся на парад перед ним. Кутузов отговаривался, указывая на то, что-де другие военачальники не слушались его приказов, и подчеркивал собственные заслуги, приписывая себе все мелкие успехи{962}. Он уже творил легенду.

«Я нижайшим образом молю вас, всемилостивая государыня, чтобы фортификации, возведенные у села Тарутино, фортификации, кои внушили страх порядкам неприятеля и послужили мощным бастионом, заградившим путь потокам супостата, угрожавших наводнить всю Россию, чтобы сии фортификации оставались нетронутыми, – писал он княгине Нарышкиной, на чьей земле располагался Тарутинский лагерь. – Пусть время, а не рука человеческая порушит их, пусть земледелец, трудящийся на своем мирном поле среди них, не коснется их своим плугом, пусть в последующие времена станут они для русских священными памятниками их отваги, пусть наши потомки, взирая на них, возгорятся огнем, готовые подражать им, и скажут в упоении: вот то место, где гордость супостата пала перед бесстрашием сынов отечества»{963}.

Для самого Кутузова кампания фактически уже закончилась. Его армия была вымотана и нуждалась в длительном отдыхе. В начале декабря он опубликовал воззвание к германскому народу с призывом подняться на восстание.

«Настал благоприятный час отмстить за перенесенные унижения и вновь вернуть себя в круг свободных народов, – говорилось там. – Князья ваши в цепях и ждут, чтоб всякий из вас сам и все совокупно освободили их и поквитались за них». Далее следовало длинное перечисление кампаний на немецком, личное обращение Кутузова с подстрекательством прусских формирований к дезертирству из наполеоновского лагеря и переходу на сторону России, а под конец еще один пламенный призыв к населению Германии{964}. Но хотя фельдмаршалу и хотелось посеять семена возмущения против Наполеона в Германии, вступать туда и освобождать ее он готовности не испытывал. Главнокомандующий, как и многие русские, считал резонным прибрать к рукам великое герцогство Варшавское, раз и навсегда решив тем польскую проблему, возможно, также присовокупить к завоеваниям и Восточную Пруссию с Данцигом, а дальше пусть себе на западе с Наполеоном воюют немцы.

Александр смотрел на ситуацию по-иному. Хотя он и пошел на поводу у Ростопчина, согласившись отлить победный монумент из бронзы трофейных французских пушек, сам царь испытывал больше интереса в отношении строительства крупного храма Христа Спасителя. Торжество России, вопреки его собственным промахам и ошибкам русских командиров, только укрепляло убеждение Александра, что он лишь служил инструментом в руках Всевышнего. «Бог содеял сие, Он так внезапно повернул всё в нашу пользу, обрушив на голову Наполеона все напасти, уготованные им для нас», – писал 20 ноября царь сестре, великой княгине Екатерине Павловне{965}.

«Пожар Москвы озарил мою душу, а воля Господня, продемонстрированная на наших морозных равнинах, наполнила мое сердце горячей верой, коей я никогда не испытывал прежде», – признавался он в послании к другому лицу, добавляя, что с того момента должен посвятить себя всецело делу построения царства Божьего на Земле{966}. Безусловно, не один царь рассматривал происходившее в духовном контексте. Присутствовало нечто почти библейское в размахе событий, и многие расценивали страдания России как некую кару за грехи, а пожар Москвы как очищающее прощение. «Ее развалины станут залогом нашего искупления, морального и политического, а блеск тлеющих углей Москвы, Смоленска и прочих рано или поздно осветит нам путь в Париж, – писал 8 октября А. И. Тургенев князю Петру Вяземскому. – Война, ставшая народной, приняла такой оборот, что должна закончиться торжеством Севера и блистательным воздаянием за тщетное лукавство и злодеяния южных народов»{967}. И автор этот не единственный чувствовал: нет, война закончится не в Вильне.

«Вы, государь, встанете во главе держав Европы, – писал Штейн Александру 17 ноября. – Вам играть высокую роль благодетеля и реставратора». Царя и без того не надо было долго уговаривать, он уже решил перенести войну в Германию и даже дальше. 30 ноября он издал указ об очередном наборе рекрутов – восемь из каждых пятисот душ. Им, вместе с поставленными под ружье в июле и августе, предстояло стать солдатами армий, которые он поведет на вызволение Европы из-под французского владычества. Но готовилось не просто политическое освобождение от тирании Наполеона – нет, Александр замышлял настоящий крестовый поход. Между балами и приемами, происходившими в то Рождество в Вильне, Александр имел несколько доверительных бесед с молодой графиней Тизенгаузен, которой он оказал великое расположение прошлой весной. «Император говорил как настоящий мудрец, желающий лишь счастья человечеству, – отмечала она. – Он, кажется, мечтает единственно о средствах для возвращения Золотого Века»{968}.

Пока Александр предавался мечтам устроить рай на Земле, а Наполеон трудился над восстановлением своего могущества в Европе, ни один из них ни на минуту не подумал о жертвах недавних событий или о тех, кто пока продолжал мужественно бороться за жизнь на волоске от смерти. В то время как царь и его окружение танцевали на балах, за окнами дворца в Вильне разыгрывался последний акт трагедии.

«Не было снежного сугроба или кучи мусора, из которой бы не торчала рука или нога, причем в военной форме, ибо обдирание трупов прекратилось, – писал Александр Фредро. – На протяжении всей зимы на узких улицах попадались тела людей, скорчившихся около стен. Издевательства не обошли их стороной. Одному в руку всунули букетик цветов, другому – палку вместо ружья, третьему в рот вложили похожую на трубку деревяшку»{969}.

Казаки наводняли улицы, продавая добычу, включая детей, захваченных во время преследования отступавших французов. «Этим бедняжкам, оторванным от груди матери их странными новыми содержателями, оставалось только плакать, ибо они не могли даже произнести имена родителей, которые, вероятнее всего, умерли при отступлении», – писала графиня Тизенгаузен{970}.

Раненые и больные лежали в морозом холоде без ухода и еды в импровизированных «госпиталях», каковых в Вильне и в округе насчитывалось около сорока, в том числе в монастырях и в загородных домах. Обслуживались такие заведения обычно парой санитаров и их помощников из казаков или ополченцев, которые не скупились на регулярные порции издевательств, но не спешили давать страждущим хлеба и воды, не говоря уже об обеспечении медицинского ухода. Многие пациенты умирали от тифа или от других болезней, равно как и от ран, но помимо всего прочего страдали от голода и жажды, в результате чего, в то время как оставленные Наполеоном военные склады по-прежнему полнились съестным, люди в госпиталях опускались до каннибализма. Десятки тысяч, вероятно, где-то около 30 000, умерли на протяжении отрезка протяженностью в какие-то две недели.

Весной трупы грузили в повозки, зачастую в брошенные все теми же французами, чтобы вывезти из города, предать земле или сжечь. Один из уцелевших навеки запомнил мрачно комичное зрелище: двадцать или около того французских фургонов с сохранившимися на некоторых из них надписями «Equipages de S. M. Empereur et Roi»[227], нагруженные окоченелыми телами, точно дровами{971}.

В других местах условия оказывались ничуть не лучше. Жан-Пьер Майяр из Веве, сержант 2-го швейцарского линейного полка и ветеран Испанской кампании, был ранен во время сражения за Полоцк и очутился с сотнями других товарищей по несчастью в какой-то обители без пищи и воды. Когда пришли русские, они толпами повалили в здание и принялись грабить раненых, отбирая у них все возможное, и даже оторвали сержантские нашивки с рукава мундира Майяра. Вторая волна срывала обмундирование. На протяжении многих дней он лежал там без всякой помощи, сам, как мог, перевязывая раны, выдавливая гной и срезая вшей с кожи ножом. «Мне казалось, что я среди проклятых в аду», – вспоминал Джузеппе Вентурини, которому тоже довелось валяться на полу «госпиталя» в Полоцке без ухода и еды под стоны товарищей. Из двух сотен больных и раненых в госпитале Полоцка на момент падения города 20 октября, к 23 ноября остались только двадцать пять человек, а на 12 января 1813 г. в живых числились лишь двое{972}.

Французских пленных ждала незавидная судьба. Раздев, их сгоняли толпой в загон на открытом воздухе или же держали в каком-нибудь здании. В Сморгони Анри Дюкора бросили в амбар, где уже находилось множество людей. Казаки же приводили все новых и новых, заставляя их проталкиваться внутрь до тех пор, пока не запихали четыреста человек в строение площадью шесть на шесть метров. Люди спотыкались и падали или теряли сознание в давке и бывали затоптаны другими, и Дюкор скоро очутился стоящим на грудах трупов. «Нас так плотно утрамбовали там, в особенности у задней стены помещения, что умершим было некуда падать и, толкаемые то сяк, то этак, они с их приподнятыми закоченевшими руками выглядели так, будто стараются протиснуться среди других, – писал он, – но, в итоге, их сваливали на землю, топтали и давили, поскольку живые влезали на трупы, чтобы почувствовать истерзанными ногами последние остатки тепла человеческого тела». В Ковно казаки, предварительно оборвав и избив, бросили в подвал сорок офицеров, оставив их затем без еды и воды на несколько суток, после чего выжили только трое{973}.

Один приданный к штабу Бертье врач, взятый в плен в Вильне и отправленный в Саратов в составе конвоя из трех тысяч человек, подвергался всем возможным издевательствам. Когда он пожаловался командовавшему сопровождением офицеру, тот признался, что ничего не может сделать, ибо сам боится своих же подчиненных. Пленным часто приходилось оставаться на улице после длинного дневного перехода, некоторые предпочитали не садиться, чтобы не спать на снегу, но, бывало, коченели и умирали от холода, облокотившись на ствол дерева. «Последняя испарина застывала на их истощенных телах, и они стояли с навечно открытыми глазами в причудливых позах, какие приняли от конвульсий при замерзании и наступлении смерти, – писал врач. – Тела так и торчали там, пока их не убирали, чтобы сжечь, и часто при этом скорее отрывалась лодыжка от ноги, чем ступня от земли». Лишь только за пределами районов военных действий жители, жалея пленных, давали им еду. К тому же конвоировали их там уже русские ветераны, многие из которых и сами прежде побывали во французском плену. Положение несколько улучшилось{974}.

Полковнику Серюзье из конной артиллерии 2-го кавалерийского корпуса Монбрёна особенно повезло. Казаки схватили его как раз тогда, когда он собирался перейти Неман, но был ранен. Полковника ограбили и ободрали до нитки, и ему пришлось идти на морозе по льду и снегу голым и босым. Приведенный к Платову, он пожаловался на обращение с ним, но в ответ выслушал лишь высокомерное порицание, мол, виноваты сами. К счастью для Серюзье, его пожалел сын Платова и, приказав перевязать раны, предложил кое-какие обноски в качестве одежды. Даже такая забота мало что изменила бы в положении полковника, если бы того погнали на восток под конвоем казаков, когда бы не необычайное расположение фортуны. Серюзье случайно встретил русского полковника, которого взял в плен под Аустерлицем семь лет тому назад и с которым обходился благородно. Тот дал ему одежды и денег и сам лично вверил командиру конвоя, пригрозив тому наказанием в случае скверного обращения с пленным. Но удача не оставляла Серюзье и дальше. В Вильне его увидел великий князь Константин, не забывший, как они по-приятельски общались в Тильзите и Эрфурте, после чего французский артиллерист очутился в привилегированных условиях{975}.

Традиционной участи пленных избегали обычно и те, кто располагал какими-то востребованными навыками: особенно ценились медицинские знания. Как только выяснилась профессиональная принадлежность доктора де Ла Флиза, того попросили взять на себя обязанность полкового врача-хирурга в захватившей его русской части. Угодив в неволю, доктор Генрих Роос тоже начал работать на благо русской армии. Наступавшие русские захватывали с собой по пути портных, сапожников, кузнецов и лиц других профессий. Один французский горнист полюбился взявшим его в плен казакам из-за игры на кларнете, и они оставили его при себе для увеселения. Иных мастеровитых пленных, чтобы получить выгоду от использования даровой рабочей силы, забирали из колонн по пути владельцы поместий, мимо которых их гнали{976}.

Как убедились многие солдаты на практике, принадлежность к определенной национальности могла в некоторых обстоятельствах послужить им на пользу. Немцы часто использовали шанс, в то время как голландцы, чтобы избежать особо жестокого обращения, прикидывались немцами, как и поляки. Испанцы и португальцы громко заявляли о своей национальности, причем небезуспешно, поскольку партизанская война в Испании против французских захватчиков превратилась в популярную легенду в России. Дон Рафаэль де Льянса, офицер полка Жозефа-Наполеона[228], при сдаче в плен у Березины сказал русским, что он и его солдаты испанцы, и те приветствовали их с воодушевлением. Когда их проводили мимо других русских частей или отрядов крестьян, обычно смотревших на чужаков со злобой, казаки кричали тем: «Гишпанцы!», вызывая с их стороны уже иную, более теплую реакцию. Все симпатии и восторги не помешали де Льянсе очень сильно отморозить нижнюю часть лица, и позднее ему пришлось заказать серебряную имплантацию, каковую он в свое время передал вместе с саблей и шпорами своему наследнику{977}.

Сержанта Бернара поразил прием, оказанный ему и его раненым товарищам при въезде их телег в Москву. «Тут я должен отдать дань справедливости жителям Москвы, ибо от них мы не слышали ни единого возгласа ненависти, ни одной угрозы. Все наоборот, я встречал с их стороны недвусмысленные знаки сочувствия, и моя маленькая телега наполнилась горами провизии, положенной туда незаметно незнакомыми людьми», – писал он. Немного подлечившись и начав передвигаться самостоятельно, сержант явился с визитом в дом немецкого семейства, где квартировал полгода назад, но с грустью узнал, что тех лишили владения и отправили в ссылку за дружественное отношение к французам{978}.

В итоге, пленных передавали гражданским властям в каком-нибудь провинциальном городке, где те наконец-то получали полагающиеся им средства на пропитание. Им позволялось наниматься на работу, офицеров отпускали из мест содержания под честное слово и большинство их встречали нормальное отношение. Хотя попадались и исключения. «Катитесь вы к черту, псы французские, – громыхал губернатор Тамбова, князь Гагарин, когда некоторые из немецких пленных осмелились пожаловаться ему на условия быта. – Бог высоко, а царь далеко»{979}.

Те, кто перебрались через Неман с остатками отступавшей армии, считали себя в безопасности за пределами Российской империи. Сколь же велико оказалось их удивление, когда казаки последовали за ними через границу и многих убили или взяли в плен уже на прусской земле. Но, в итоге, уцелевшие добрались до Кёнигсберга, где Мюрат устроил свою главную квартиру, намереваясь собрать вокруг себя войска, и где все беглецы из России чувствовали себя в законном праве, наконец, перевести дух.

Многие годы потом Белло де Кергор не мог забыть наслаждения от первого мытья: «Мне казалось, тело мое возвращается ко мне, словно бы каждая частичка его вставала на свое законное место, откуда была вырвана.

Все мои мышцы, все нервы расправлялись и расслаблялись». Строки многих рассказов участников тех событий буквально излучают радость от возможности сбросить и сжечь населенные паразитами одеяния и обрядиться во все новое. Но не всегда процесс возвращения к нормальной жизни проходил легко. Мари-Анри де Линьер отыскал хозяев, у которых квартировал в Кёнигсберге ранее, и там его встретили с распростертыми объятиями. Он провел с ними полный удовольствия вечер, но вызвал слезы у членов семейства попыткой играть на рояле поврежденными морозом пальцами. Один офицер, немецкий аристократ, с ужасом признавался, как поймал себя на том, что не берет, а хватает еду с жадностью. «Я все больше демонстрировал тенденцию пользоваться руками, а не вилкой», – писал он. Некоторые находили для себя невыносимым длительное время оставаться в натопленных комнатах и спали с открытым окном, пусть бы на улице и стояла морозная ночь{980}.

Значительное число уцелевших воинов пребывали на деле в куда худшем состоянии, чем им представлялось. Точно так же, как некоторые сходили с ума в Вильне, другие испытывали «нервозную лихорадку» того или иного свойства в Кёнигсберге. Иные подцепили тиф, эпидемия которого вспыхнула на последней стадии отступления. Среди них оказались генеральный инспектор артиллерии Ларибуасьер и генерал Эбле, чьи понтонеры спасли армию на Березине.

Мюрат устраивал смотры и поговаривал о перегруппировке, но оставление Вильны, удержать каковую ему приказал император, а затем и Ковно, который он обещал отстоять сам, не внушали большой веры в слова короля Неаполя. Никто не оспаривал его храбрости, но одновременно и не питал иллюзий в отношении запаса у маршала здравого смысла, как и наличия силы характера. К тому же попытки собрать и сплотить войска изрядно подрывали специфические обстоятельства складывавшейся политической обстановки в широком масштабе.

В Пруссии французы всюду сталкивались с презрительным отношением населения. В Кёнигсберге студенты распевали воинственные песни и декламировали стихи с призывами к Германии подняться против тирании Франции. Покуда солдаты тащились по сельской местности, в них плевали, пусть даже они и были немцами, к тому же местные жители часто отказывались продавать им еду. На многих следовавших отдельно или раненых воинов нападали и избивали их{981}.

Но более тревожные дела затевались на севере, где на соединение с оставшимися войсками Мюрата отходил 10-й корпус Макдональда. Маршал Макдональд по-прежнему имел в своем подчинении около 30 000 чел., находившихся в хорошей форме. С ними представлялось возможным удержать позиции в Восточной Пруссии и заставить русских воздержаться от перехода через Неман. Половина корпуса, однако, состояла из пруссаков под командованием генерала Ханса Давида фон Йорка, истового прусского патриота, не питавшего ни малейшей любви к французам.

В начале ноября Йорк получил письмо от генерала Эссена, русского коменданта Риги, где говорилось о безоглядном бегстве Наполеона из России и содержалось предложение к Йорку перейти на сторону русских и захватить Макдональда. Йорк поначалу отказался даже и рассматривать подобные схемы, но после настойчивых уговоров русских изъявил готовность передавать письма к своему государю от царя в случае, если последний пожелает наладить общение с королем Пруссии. Макдональд заметил наступление некоего «refroidissement»[229], но по-прежнему испытывал непоколебимую веру в воинскую честь прусских офицеров, состоявших под его командованием, и не ожидал чего-то большего, чем снижения энтузиазма при выполнении приказов{982}.

Однако когда в начале декабря Макдональд перешел к отступлению, Йорк и его пруссаки не последовали за ним. Макдональд сделал остановку и отправил Йорку приказ догонять корпус, пока того не отрезали, а позднее, не получив ответа, повторил распоряжение. В окружении Макдональда заговорили об измене, но маршал не желал поверить в способность солдата со столь высокой репутацией, как у Йорка, пойти на подобные вещи.

20 декабря дивизия генерала Дибича, прусского офицера на службе у русских, вклинилась между Йорком и Макдональдом, фактически отрезая пруссаков. Русские и прусские войска очутились в неком состоянии необъявленного перемирия, пока майор Клаузевиц, служивший на тот момент в штабе Дибича, вел переговоры. Несмотря на известную долю подозрительности с обеих сторон, стороны быстро пришли к соглашению, которое, будучи подписано после представления царю 30 декабря, вошло в историю как Таурогенская конвенция. По условиям данного договора Йорк брал на себя обязательство прекратить воевать с русскими, а те предоставляли его корпусу нейтральный статус{983}.

Узнав об измене прусских войск, Мюрат осознал бесперспективность попыток удерживать в сложившейся обстановке линию обороны по Неману и приступил к эвакуации Кёнигсберга. Шварценберг тоже понял, что игра закончена. Он снялся с занимаемых позиций в Польше и двинулся обратно в Австрию, вынуждая к отступлению, во избежании риска очутиться отрезанными от Саксонии, также Ренье и его саксонцев. Вся Восточная Пруссия и великое герцогство Варшавское словно бы широко распахнули двери, приглашая войти казаков, и многие другие тысячи отставших от своих частей солдат с французской стороны попали в плен или были убиты на том этапе противостояния.

Французы удерживали Данциг и крепости вроде Кюстрина, Торуни и Глогау, а Понятовский принимал все возможные меры для организации обороны Варшавы. В городе можно было наблюдать курьезное представление, когда с севера и востока туда текли измученные и изможденные солдаты, отбившиеся от своих частей, а с противоположного направления двигался великолепно выглядевший новый полк итальянских велитов[230]. «В то время как герои находили себе места в госпиталях, молодые итальянские дворяне, холеные и прекрасно обмундированные, отправлялись в общество, где распевали песни мелодичными голосами и вкушали всевозможных удовольствий», – писал один варшавянин{984}.

Только ближе к концу января, когда французское отступление окончательно остановилось, а остатки Grande Arm'ee достигли городов, предписанных различным частям в качестве сборных пунктов, начали вырисовываться истинные масштабы катастрофы.



Невозможно хоть с какой-то точностью установить количество погибших, поскольку изначальные данные по Grande Arm'ee, вполне вероятно, завышены, но вместе с тем в ходе боевых действий в России она постоянно получала подкрепления. Однако можно смело сказать, что число французских и союзнических солдат, участвовавших в войне за Неманом между июнем и декабрем 1812 г. достигало от 550 000 до 600 000 чел. Только примерно 120 000 вернулись из похода в декабре. Вероятно, до 30 000 пришли ранее по причине сравнительно легких ранений, болезни, либо как откомандированный кадровый состав для создания новых частей во Франции или в Италии. Вполне возможно также, значительная доля от 50 000 или около того дезертиров, сбежавших в начале кампании, возвратились с территории Российской империи, пока это не представляло большой трудности. Русские взяли приблизительно 100 000 пленных, однако, лишь не более 20 000 из них выжили и отправились домой в 1814 г. Следовательно, можно смело делать выводы: в описываемом походе нашли смерть 400 000 французских и союзнических солдат, причем лишь менее четверти погибли непосредственно в боях и сражениях. Если же говорить о десятках тысяч гражданских французов и представителей других национальностей из лагеря союзников Наполеона, последовавших за армией в Россию и отходивших с ней к границе из Москвы, тут относительно количества умерших остается лишь строить догадки. Кроме того, как следует заметить, многие военные и гражданские, сумевшие вернуться из похода, в течение месяца или двух умерли от тифа, туберкулеза или отсроченных результатов нервного перенапряжения и истощения.

Урон русской стороны подсчитать с точностью также сложно. Теперь принято исчислять сумму выбывших по причине смерти в 400 000 солдат и ополченцев, при этом около 110 000 приходятся на боевые потери. Отностельно гражданских лиц, погибших во время борьбы за Полоцк и при бомбардировке Смоленска, на пожаре в Москве и после него, в ходе тысяч рейдов мародеров или просто от голода и холода в результате вынужденного бегства из своих жилищ, данных нет, и они вряд ли будут. Можно сказать, однако, что всего за период между переправой Grande Arm'ee через Неман в конце июня 1812 г. и концом февраля 1813 г., в результате военных действий по тем или иным причинам умерли около миллиона людей: примерно по полмиллиона на каждую из воюющих сторон{985}.

Применительно к ситуации Наполеона, ущерб следует считать даже более серьезным, чем позволяют судить простые арифметические выкладки. Из 120 000 чел., возвратившихся из России в декабре, 50 000 приходились на австрийцев и пруссаков, бывших в первом случае ненадежными союзниками, а во втором – почти готовыми новыми противниками. Из оставшихся 70 000 более 20 000 являлись поляками. Если вычесть и других союзнических солдат, останется, пожалуй, не более 35 000 французов, многие из которых, увы, более не годились для несения службы. Сюда надо добавить и момент утраты, по крайней мере, 160 000 лошадей, выращенных на территории наполеоновской империи, а также свыше тысячи артиллерийских орудий.

Степень урона очень разнилась от контингента к контингенту. Австрийский вспомогательный корпус уцелел главным образом потому, что, действуя сам по себе под началом Шварценберга, во многих случаях избегал сражений. Пруссаки из 10-го корпуса Макдональда участвовали только в небольших стычках и демонстрировали сходный с австрийцами недостаток воодушевления в войне с русскими. На протяжении длительных периодов летом участок их оставался настолько тихим, что офицеры позволяли себе отдыхать и ездить купаться в Балтийском море.

Из 96 000 поляков, участвовавших в кампании, примерно 24 000 вернулись из России, – уровень выживаемости 25 процентов. Из 32 700 баварцев, переправившихся через Неман в июне, к 1 января 1813 г. генерал Вреде собрал не более четырех тысяч, или 12 процентов от общего числа. Два хорватских полка, насчитывавших в своем составе 3518 военнослужащих всех званий, сократились до 211 чел., то есть до 6 процентов. Из 52 000 чел. 4-го армейского корпуса только 2637 солдат и 207 офицеров сумели явиться на перекличку в Мариенвердере в январе, представляя всего чуть больше 5 процентов от изначального количества. Всего же из 27 397 итальянцев, перешедших через Альпы в начале лета 1812 г., домой вернулись около тысячи – не более 3 процентов{986}.

Как и следует ожидать, полки гвардии отделались сравнительно легко. В Кёнигсберг из 245 чел. роты пеших егерей, в которой служил лейтенант Мари-Анри де Линьер, пришли пятьдесят два человека. На перекличке полка голландских «красных улан», проведенной 3 января 1813 г., прозвучали голоса 370 из изначальных 1109 чел. Польский полк гвардейских шволежеров-улан, переходивший Неман летом в составе 915 чел., и оставлявший в тылу солдат и офицеров в качестве кадров для создававшихся литовских полков, в декабре, при переходе реки обратно на территорию великого герцогства Варшавского, состоял из 422 чел{987}.

С линейными полками дело обстояло похуже. Согласно сержанту Бертрану, 7-й легкий пехотный полк из корпуса Даву начал кампанию с 3342 чел., а 31 декабря в Торуни перекличка выявила наличие лишь 192.

Из восьмисот всадников 8-го конно-егерского полка, выступивших на войну из Брешии 6 февраля 1812 г., только семьдесят пять собрались в Глогау годом позже. Из 2-го и 3-го батальонов испанского полка Жозефа-Наполеона, сражавшихся при Бородино и Малоярославце в составе корпуса принца Евгения, обратно через Неман перешли всего четырнадцать офицеров и пятьдесят военнослужащих других званий, но полковник Лопес сумел сберечь знамя.[231]. Из четырехсот понтонеров, строивших мосты через Березину, до Голландии добрались только восемь: капитан Бантьен, старший сержант Шродер и шесть солдат. Из 8-го вестфальского полка линейной пехоты домой в Кассель добрел единственный солдат – одинокий сержант{988}.

Воздействие таких потерь на страны-участницы трудно переоценить. Для Франции, самой густонаселенной страны в Европе, урон более чем в 300 000 чел. из населения в двадцать семь миллионов можно сопоставить с 700 000 чел. сегодня, причем помимо множества гражданских лиц. Ущерб великому герцогству Варшавскому, превышавший 70 000 чел., пропорционально равнялся бы для нынешней Польши трем четвертям миллиона, и опять без учета штатских, лишившихся жизни в результате движения армии по ее территории. Верными данными для Германии будут приблизительно 400 000, для Северной Италии 200 000, а для Бельгии и Голландии 80 000 чел. И за всеми цифрами стоят несметные тысячи личных трагедий, во многих случаях еще более тяжких из-за почти полного отсутствия сведений о судьбе людей.

22 февраля 1813 г. один французский крестьянин написал письмо, адресованное «капитану 129-го линейного полка Фламану, пропавшему в районе Вильны». В семье от него не получали ни строчки с августа, но тот факт, что он не славился как любитель писать, давал какую-то надежду. «Мне хочется думать, что ты среди пленных, только одно это и утешает нас сейчас, – писал он. – Твоя бедная матушка очень заболела от тревоги, и одно слово от тебя вернуло бы ей здоровье». Хотя всех пленных освободили при подписании мира в 1814 г., многие вернулись не сразу, и уцелевшие текли из России тонкой струйкой в течение многих лет. Такое положение дел позволяло потерявшим след близких и ничего не знавшим о них десятилетиями лелеять надежду на встречу. Одна крестьянка из Мекленбурга продолжала искать жениха и в 1849 г.{989}

Бывали примеры чудесного спасения, а в одном случае – воскресения. Офицер из дивизии Домбровского, Игнаций Домбровский, был очень тяжело ранен в бою за чертой Борисова. Товарищи сочли его мертвым, положили на плащ и с воинскими почестями погребли под кучей снега, поскольку рыть замерзшую землю им было не под силу. Домбровский ожил после их ухода и попал в плен к русским. Как многих польских офицеров, его зачислили в русскую армию и простым солдатом отправили служить на Кавказ. Спустя годы, получив право выйти в отставку, он вновь появился в Варшаве, где, бывая в гостях, рассказывал всем историю своих похорон под Борисовым{990}.

Иных в плену как дешевую рабочую силу оставили себе местные помещики, кто-то сам нанялся на службу, лишь бы только уцелеть, и никогда не слышали о праве вернуться на родину или же не располагали средствами на дорогу. Другие не стали возвращаться из желания начать новую жизнь. Им предлагали благоприятные условия при обустройстве на малонаселенных территориях России и даже женили. Согласно официальным документам, к 31 декабря 1814 г. пятнадцать старших офицеров, два офицера-медика и 1968 чел. других званий присягнули на верность как новые подданные царя, и возможности сделать то же самое ожидали еще 253 австрийских солдата{991}.

В 1890-е годы один русский историк нашел лейтенанта Никола Савена, попавшего в плен на Березине. Он жил в предместьях Саратова в маленьком доме, окруженном цветами, которые сам поливал каждый день. В кабине Савена стояла бронзовая статуэтка Наполеона и висел написанный собственноручно по памяти акварелью портрет императора. Он дожил, с гордостью нося орден Почетного Легиона до 1894 г., когда скончался в возрасте, вероятно, 127 лет. Причина нежелания уехать обратно во Францию в данном случае предельно проста: Савен не мог примириться с мыслью, что на родине правит кто-то другой, а не Наполеон{992}.

Гийомом Оливом руководили более прагматические мотивы. Он родился в Соединенных Штатах Америки в семье эмигранта, но в юные годы поступил на службу во французскую армию. Олив угодил в плен при отступлении и решил остаться в России. К 1821 г. он состоял адъютантом при великом князе Константине, а десятилетие спустя – предводителем дворянства в губернии, где получил поместье. Сын его дослужился до звания генерала от кавалерии, женился на дочери из семейства Толстых и сделался членом Государственного совета. Внуки состояли офицерами в Кавалергардском полку и постельничими, а внучки – фрейлинами императрицы. Но не все, далеко не все так легко меняли подданство.

Русские надеялись набрать на службу немцев из Grande Arm'ee, во многих случаях против воли, для каковой цели сформировали Русско-германский легион. На деле же лишь немногие пленные изъявили желание записаться туда добровольно, пусть бы такое сотрудничество и сулило немедленное избавление от ужасных условий содержания. Как ни поразительно, большинство немецких солдат и офицеров из войск Наполеона, похоже, остались преданными императору французов и в час тяжелых испытаний. Немецкие пленные по всей России торжественно праздновали день рождения императора 15 августа 1813 г.{993}

Русским очень бы хотелось сделать противниками дела Наполеона испанцев, служивших в Grande Arm'ee, и потому они предлагали щедрые условия тем из них, кто сдастся. Они сформировали полк из пленных под началом дона Рафаэля де Льянса, захваченного на Березине.[232]. Хотя полк так никогда и не сражался против Наполеона, вопреки изначальным планам, он вернулся в Испанию, где как Imperial-Alejandro[233] принял в 1820 г. участие в восстании Риего, направленном против всё тех же Бурбонов, свергнутых там ранее Наполеоном.

Не менее любопытным результатом враждебных действий в 1812 г. стала вот такая история. Сын капитана 8-го гусарского полка Октава де Сегюра, дважды пронзенного казачьими пиками, взятого в плен в стычке неподалеку от Вильны 28 июня и ставшего таким образом первой значительной потерей французов в описываемой кампании, женился в 1819 г. на Софье, младшей дочери графа Федора Ростопчина, губернатора-поджигателя Москвы. Как графиня де Сегюр, она написала серию книг для детей, на которых воспитывались целые поколения французских мальчишек и девчонок даже в двадцатом столетии.


25
Легенда

Катастрофические последствия Русской кампании послужили залогом скверного конца для Наполеона. Поход не только обошелся ему в сотни тысяч лучших солдат, но подорвал репутацию как непобедимого полководца и оставил несмываемые пятна на ауре безусловного превосходства, столь долго окружавшей личность императора французов. «Мне представляется, что касательно Наполеона чары разрушены, и он более не такой грозный, каким был в прошлом, – с удовлетворением писала вдовствующая императрица Мария Федоровна подруге на заре 1813 г. – Он больше не идол, но опустился до звания человека, а как таковой может быть побежден людьми»{994}.

Она была права. Стоило только хозяину Европы споткнуться и упасть, все, кто испытывали в отношении него недовольство, все страны, тяготившиеся его владычеством, и все группы заинтересованных лиц, мечтавших о переменах, сразу же приободрились. Как только в первые месяцы 1813 г. стали широко известны масштабы катастрофы, сделалось понятным: никогда еще с 1790-х годов будущее Европы не было таким неопределенным.

Но мало кто видел ситуацию так же ясно, как немецкие патриоты, изнывавшие под унизительным господством французов. «Первые лучи свободы Германии засияли на востоке, они были красными, как кровь, но источали свет и дарили надежду», – писал художник Вильгельм фон Кюгельген. Переход в стан русских генерала Йорка послужил сигналом, и молодые люди по всей Северной Германии стали готовиться подняться против французского ига. Штейн принялся за организацию в Пруссии ополчения из добровольцев. Король Фридрих-Вильгельм III сомневался, не зная, как поступить, но и на него сильно подействовали последние события. Так или иначе, в умах молодых немцев началась война за освобождение, или Freiheitskrieg.

19 февраля философ Иоганн Готтлиб Фихте закончил чтение лекции в университете Берлина вот такими словами: «Курс приостанавливается до окончания кампании, когда мы возобновим учебу в свободном отечестве или завоюем свободу, приняв смерть»{995}. 28 февраля Россия и Пруссия заключили союз, а две недели спустя последняя объявила войну Франции.

Наполеон успел собрать новую армию за поразительно короткое время и в конце апреля 1813 г. вывел в поле свыше 200 000 чел. Судьба не предоставила императору французов шанса сквитаться с Кутузовым. Старый фельдмаршал заболел в походе и 25 марта умер в Болеславце, в Силезии. 2 мая Наполеон разбил объединенные русско-прусские войска под началом Блюхера и Йорка под Лютценом[234], а потом, 20–21 мая, нанес поражение армии Витгенштейна у Баутцена, но нехватка опытных солдат и офицеров в строю делала свое дело, в то время как недостаток кавалерии не позволял развивать достигнутые успехи.

Швеция вступила в коалицию с войсками под руководством Бернадотта. Британия не жалела денег, а ее армия в Испании под началом Веллингтона вынудила Жозефа в мае окончательно оставить Мадрид, а 21 июня нанесла ему поражение под Витторией. По мере того, как враги Наполеона множились, начинали колебаться его позиции и в Германии.

Австрия никогда не являлась восторженным союзником Наполеона, но ей вовсе не нравилась перспектива сильного русско-прусского присутствия в Центральной Европе, а потому австрийское руководство считало необходимым спасти Францию от уничтожения. Австрия предложила себя в посредники и сумела договориться о перемирии, подписанном 4 июня. Наполеон получал шанс на мир на условиях возвращения Франции к ее «естественным» границам, при этом о предстоящем переустройстве Европы в соглашении не говорилось ни слова. Положение сложилось отчаянное. Но Наполеон чувствовал: приняв такие условия, он отдаст себя и Францию на милость коалиции, а потому отказался. Не видя способа продолжать помогать Наполеону и опасаясь за собственное будущее, император Франц оставил дело зятя и присоединился к коалиции его противников. 12 августа Австрия тоже объявила войну Франции.

26–27 августа Наполеон разгромил австрийцев и русских под началом Шварценберга при Дрездене, но Удино потерпел поражение от Бернадотта под Бланкенфельде и Гроссбеереном, а Вандамм – от генерала фон Клейста под Кульмом[235]. 16 октября под Лейпцигом соединенные союзнические силы атаковали армию Наполеона. «Битва народов», как называется она из-за количества представленных на поле наций и многочисленности участвовавших войск, продлилась трое суток, и 18 октября последний союзник Наполеона, король Саксонии, оказался вынужден перейти на сторону врага[236]. На том этапе французы численно уступали противнику более чем в два раза. Наполеон держался изо всех сил, доставив много неприятных волнений Барклаю де Толли и Беннигсену (в 1813 г. их обоих вернули на командные должности). Но в конечном итоге ему пришлось отступить. Нервный сапер преждевременно взорвал мост через реку Эльстер, отрезав пути отступления для 20 000 чел. арьергарда Наполеона, с которым угодил в плен и Лористон. Понятовский погиб, пытаясь переплыть реку. Несмотря на победу над войсками австрийцев и баварцев под началом Вреде при Ханау, позиции Наполеона в Германии окончательно пошатнулись.

В начале ноября 1813 г. он ушел за Рейн не более чем с 40 000 чел. и, хотя блистательно вел кампанию против армий вторжения зимой и весной, сумел лишь оттянуть, но не отвратить неизбежную развязку. Париж капитулировал 31 марта 1814 г., а 6 апреля обстоятельства вынудили Наполеона отречься от престола. Бывший император французов отправился в ссылку на расположенный у итальянского берега остров Эльба, который стал его личным владением. Почти год спустя, 1 марта 1815 г., он высадился во Франции и вновь принял власть посреди сцен патриотического ликования, но 18 июня потерпел поражение в битве при Ватерлоо от объединенных британских и прусских войск Веллингтона и Блюхера. Затем Наполеона сослали на остров Святой Елены в Атлантическом океане, где ему предстояло провести остаток жизни и умереть 5 мая 1821 г.

Когда 31 марта 1814 г. Александр триумфатором въезжал в Париж, царя приветствовали восторженные толпы. Французы радовались окончанию войны. К тому же их очаровали личность, манеры и волнами исходившие от царя доброжелательность и вдохновенность. Казалось, он не искал торжества или возмездия и великодушно простил поляков, сражавшихся против него под началом Наполеона. Царь говорил об искуплении и возрождении, проводил молитвенные собрания и любопытные парады, основанные отчасти на религиозных ритуалах. Он воображал себя и представлялся некоторым «Вторым Авраамом», готовым принести Европе новый миропорядок.

Экзальтация владела не одним лишь Александром. В Германии, где поэты сравнивали поражение Наполеона в Русском походе с судьбой армии фараона в Красном море, многие верили, будто Александр выступил инструментом Божественной воли. В Лондоне царя приветствовали квакеры и члены британского Библейского общества, словно бы он являлся неким одухотворенным мудрецом или даже воплощением божества. Нет ничего необычного в этом – после долгой войны люди часто мечтают о новых началах.

Никто не предавался таким мечтам более самозабвенно, чем молодые русские офицеры, принимавшие участие в кампаниях 1812–1814 гг. «Прошли многие столетия и многие последуют в будущем, но ни одно из них не содержит, и не будет содержать двух таких наполненных и удивительных лет», – утверждал штабной офицер князь Николай Борисович Голицын. Молодые люди вроде него испытывали ощущения пережитой ими национальной эпопеи, подтверждавшей право их страны на всеобщее уважение в мире. «Наконец-то можно, гордо подняв голову, сказать: “я русский!”», – писал партизанский командир Денис Давыдов{996}.

И не только гордость за новую мощь и престиж державы окрыляла их. «После успешного завершения отечественной войны и нашего победоносного марша от развалин Москвы в Париж, Россия сделала вздох свободы и ожила с духом обновления и перерождения», – вспоминал князь Петр Вяземский много лет спустя. По убеждению другого участника событий, они «пробудили русских людей к жизни» и позволили им определиться политически. Федор Глинка рассматривал данный исторический эпизод как «священное движение» в направлении лучшего бытия{997}. Отчасти вопрос заключался в повысившемся самосознании: те молодые офицеры очень многое пережили за крайне непродолжительный период, ежедневно заглядывая в лицо смерти, вынося тяжелейшие лишения, погружаясь в бездну отчаяния и взлетая на вершины триумфа. Они открыли для себя новое чувство солидарности друг с другом и со своими солдатами и, ведя разговоры у лагерных костров, мечтали о более честной и лучшей жизни для всех.

Но пока они давали выход высоким чувствам, такие же, но более приземленные дворяне далеко в тылу занимались устранением последствий ущерба, вызванного вторжением войск Наполеона в Российскую империю. В октябре 1812 г., сразу после ухода французов из Москвы, Ростопчин учредил особую комиссию для расследования деятельности всех остававшихся в городе во время французской оккупации лиц. В результате, удалось выявить двадцать двух человек, преимущественно иностранного происхождения, нарушивших верность царю. Их тут же отправили в изгнание, отослали в Сибирь или посадили под замок. Еще тридцать семь подозревались в службе французам, но сурового наказания не понесли. Некоторых передали гражданским судам, кого-то высекли. Аналогичные расследования проходили и в других губерниях. Всех просто оставшихся на местах во время пребывания французов допрашивали наряду с теми, кто служил противнику. Покарали в действительности очень немногих, поскольку в 1814 г., прежде чем наказания успели вступить в силу, власти объявили амнистию{998}. Подобная снисходительность отражает определенную степень облегчения – радость по поводу того, что все так легко обошлось.

И самым величайшим поводом для благодушия стала пассивность крепостных, которые не использовали представлявшуюся им в результате французского нашествия благоприятную возможность дружно подняться против господ. «Похоже, именно это более всего затрагивает чувства всех русских, с коими я имел беседы на сей предмет, – отмечал Джон Куинси Адамс в дневнике 1 декабря 1812 г. – Именно этот момент вызывал у них самый большой страх, и именно потому более всего радуются здесь из-за того, что опасность миновала»{999}. Но многие как раз-таки страшились обратного.

Чрезмерно восторгаясь и воздавая хвалу патриотизму крепостных, дворяне крайне побаивались, как бы чего не пришло в голову крестьянским героям, в особенности в свете появившихся у них ружей и навыков их применения. Власти издавали прокламации, призывая крестьян сдавать оружие, даже предлагая по пять рублей за ружье, но результаты оказались крайне разочаровывающими, и оружие пришлось отбирать силой. Насколько серьезно воспринималась угроза, можно судить вот по какому факту: Александр Бенкендорф, командовавший «летучим» отрядом в армии Винцингероде к северу от дороги Москва-Смоленск, получил приказ разоружать вспомогательные силы крестьян своей группы, а проявивших особую активность – расстреливать{1000}.

«Чернь привыкла к войне и видела резню, – писал Ростопчин Александру после долгого разговора с Балашовым осенью 1812 г. – Наши солдаты грабили их вперед неприятеля, и теперь, когда Бонапарт, как по всему видно, выскользнул из наших рук, было бы неплохо, пока мы готовимся к битве с ним, подумать о мерах для борьбы с вашими и отечества врагами внутри империи»{1001}. Опасения вовсе не были беспочвенными.

9 декабря, покуда остатки Grande Arm'ee брели в Вильну, взбунтовался недавно набранный в Пензенской губернии и дислоцированный в городке Инсар 3-й пеший полк ополчения. Солдаты схватили своих офицеров, избили их и проволокли по улицам, после чего взяли под стражу. Начали сооружать виселицы, собираясь вздернуть их, но поддались соблазну пограбить, а потом принялись неистовствовать. Сумевший сбежать из города офицер очутился в сельской местности, где тут же обнаружил, что крестьяне не на шутку возжаждали крови – его и местных помещиков. Мятеж охватил и другие гарнизоны Пензенской губернии, но был подавлен с помощью регулярных войск и артиллерии.[237] Как выяснилось в ходе расследования, крепостные крестьяне, ставшие ратниками, считали себя заслужившими свободу пребыванием в ополчении и бурно отреагировали, когда им разъяснили всю глубину их заблуждения[238]. Три сотни бунтовщиков по приговору прогнали сквозь строй, вследствие чего умерли тридцать четыре человека{1002}.

Нашествие французов изменило взгляды так или иначе затронутых им крестьян, вне зависимости, были ли они жертвами, партизанами, ополченцами или солдатами регулярных частей. Они страдали или сражались вместе с господами за одно и то же отечество, и им казалось справедливым, что те осознают и учтут данный факт.

Особенно обиженными чувствовали себя воины, призванные в ходе 1812 г. В манифесте при их наборе четко говорилось, что отчизна ждет от них защиты в тяжкий момент, когда же противника выгонят вон из страны, их отпустят назад к семьям. Вместо того им предстояло маршем пройти всю Европу, сражаться в двух кампаниях и возвратиться в Россию лишь спустя три года. На пути в Париж они видели, что крестьяне в любой из стран не только живут лучше, но и пользуются неслыханной для них самих свободой. Они ощущали себя заслужившими, как минимум, некоторого облегчения своей доли. «Мы проливали кровь, а теперь они хотят, чтобы мы вернулись и проливали пот, работая на господ! – негодовали русские ратники в разговорах между собой. – Мы спасли отечество от тирана, а теперь хозяева хотят тиранить нас!»{1003}

Когда пришло время для армии начать длинный марш из Парижа на родину, многие поступали вполне разумным образом. «В первую ночь на стоянке сбежали двенадцать наших лучших солдат, а во вторую – еще больше, так что за трое суток марша рота потеряла пятьдесят человек», – писал капитан A. K. Карпов{1004}. И его опыт вовсе нельзя считать исключительным. Приходилось принимать особые меры, а не то армия чего доброго и вовсе бы растаяла на пути домой.

Молодой Пушкин, тогда учившийся в Царскосельском лицее под Санкт-Петербургом, написал посвященную возвратившемуся из Парижа Александру оду, полную радости и предвкушения чего-то особенного в будущем. Он выражал воодушевление поколения, надеявшегося на преобразование страны царем. Для них события последних двух лет послужили толчком к духовному пробуждению, они верили в способность России, оправдав их ожидания, пойти путем слома разделявшей нацию иерархии. И в то время как будущие реформаторы по большей части отметали иноземные ценности, в особенности французские, они, тем не менее, представляли себе определенный процесс возрождения, который превратит Россию в прогрессивное либеральное государство.

Унизительные поражения в ходе нашествия и осквернение их страны французами отозвались глубинной реакцией во всем русском обществе, принявшемся искать утешение и источник сил в собственной истории и традициях. Этническая мода, музыка и танцы вторглись во дворцы аристократии. Граф Остерман-толстой дошел до того, что велел ободрать французский декор главной спальни своего дворца в Санкт-Петербурге и заменить его неотесанными бревнами, создав некую имитацию русской крестьянской избы. Однако подобные экстравагантные проявления вовсе не обязательно служили прелюдией к изменению отношения к самому народу – то есть фактически к крестьянам.

В то время как творцы увековечивали образ патриота в шинели простого солдата на картинах и гравюрах, когда он становился героем поэм и рассказов и даже, по крайней мере, одной популярной пьесы, где крестьянин дорос до офицерского звания, все эти благостные порывы совершенно никак не влияли на действительность. Победа победой, а крепостным предстояло вернуться на свои прежние места и приступить к работе. Все возвращалось на круги своя и не только в отношении крестьян. Например, когда вдруг выяснилось, что улан, заслуживший Георгиевский крест за храбрость, еврей, ему запретили носить награду{1005}.

В русском обществе большинство людей рассматривало события 1812–1814 гг. не как импульс к возрождению, а как божественное оправдание существующего устройства русского государства, каковое одно виделось достойным по воле Всевышнего исполнять Его волю в борьбе против зла революционной и наполеоновской Франции. И сам царь, распрощавшись с юношеским либерализмом, лелеял теперь подобные мысли и взгляды. Довольно реформ. На деле система сделалась даже более реакционной, чем прежде. Когда Денис Давыдов попытался опубликовать мемуары с рассказами о достославных деяниях войны, текст его искромсали цензоры, а книга годами не могла выйти в свет. До героев 1812 г. стало постепенно доходить очевидное: выполнив положенный долг, им теперь полагается жить дальше так, словно ничего не случилось.

Разочарования толкали их к единению. Генерал Орлов, восхищавшийся немецким Тугендбундом, основал «Орден русских рыцарей», который перерос в «Союз спасения», а потом в «Союз благоденствия». Заявленной целью ассоциаций являлось самосовершенствование и возрождение общества, члены их черпали вдохновение в некой мешанине из философии Сен-Поля и Руссо и видимым образом не угрожали русскому государству. Поскольку период тот стал и эпохой расцвета русской литературы, в одно и то же время то тут то там появлялись, точно грибы после дождя, литературные клубы и сообщества. И, естественно, наблюдались определенные соприкосновения и взаимосвязь между тем и другими.

В 1822 г. царь Александр выпустил указ, запрещавший все подобные ячейки «вольнодумцев», за чем последовали чистки в университетах, где, как подозревали власти, и свила себе уютное гнездо крамола. «Союз благоденствия» загнали в подполье, он приобрел большую политизированность, а члены его, в основном офицеры, сражавшиеся за родину в 1812 г., встали на путь поиска способа спасения страны от произвола самодержавия.

Они ухватились за подвернувшийся шанс в декабре 1825 г., когда неожиданная смерть Александра I создала период неопределенности, и устроили военный переворот. Но, несмотря на всю былую храбрость на поле брани, им не хватило ни решительности, ни хладнокровного бессердечия довести предприятие до успешного финала. Мятеж был подавлен картечью войск, присягнувших на верность новому царю, младшему брату Александра Николаю I.

Среди подвергнувшихся разного рода наказаниям, иногда несообразно жестоким, очутились шестьдесят пять офицеров из участников Бородинского сражения, и плюс к ним пятьдесят других ветеранов обороны отечества в 1812 г. С провалом их затеи ушли в небытие и надежды на любые реформы. Однако декабристы стали значимыми символами для следующих поколений русских, для каковых их героизм в 1812 г. и самопожертвование в 1825 г. означали лучшие ориентиры – те воистину правильные цели, за которые только и стоило бороться.

На самом деле «освобождение» Европы по Александру не в меньшей мере разочаровало и тех, кто так жаждал его. Цитируя Священное Писание, царь тягался за территории и влияние с лучшими из них и пытался использовать мирный договор как средство для установления идеологической ортодоксии всюду на европейском континенте. Его Священный союз положил начало системе, призванной приглядывать за жизнью центрально– и западноевропейских государств и вмешиваться в нее вооруженной рукой, когда нечто где-нибудь там – будь то Неаполь, Бельгия или Испания – почему-либо не нравилось русскому монарху. Рассматривая политический ландшафт Европы в 1819 г., Стендаль пришел к выводу, что Россия достигла господства над континентом, спасти который под силу теперь одним лишь Соединенным Штатам Америки{1006}.

Подобное устройство не могло просуществовать долго и развалилось даже до кончины Александра в 1825 г. Однако занятое Россией господствующее положение наделяло ее, при желании, способностью помешать любому изменению status quo в политике Центральной Европы. Все вышеназванные течения и тенденции упрочивали силы консерватизма в основных государствах региона: Австрийской империи и Прусском королевстве.

Пруссия оказалась, возможно, в наибольшем выигрыше от поражения Наполеона в России. Поскольку Александр использовал эту страну как инструмент для освобождения Германии, к 1814 г. прусская армия превратилась в одну из лучших в Европе. Царь не мог наградить Пруссию возвращением польских земель, отобранных Наполеоном в Тильзите, ибо большую их часть считал собственностью России, а потому взамен помог приобрести территории в других уголках Германии и в том числе в Рейнской области. В результате не Австрия, а Пруссия выросла в доминирующее германское государство Европы.

Если русским либералам пришлось пережить разочарование из-за предательства их чаяний Александром и российским обществом в целом, немецкие мечтатели, видевшие во снах новую великую Германию духовным вожаком Европы, испытали громадное потрясение, сделавшись свидетелями безжалостного крушения их надежд. Пруссия просто-напросто провела модернизацию своего деспотического устройства и, подобно России, принялась подавлять самые невинные вольности студентов-либералов и поэтов-патриотов. Когда в 1870 г. действительно появилась великая Германия, она оказалась вовсе не такой рыцарственной, как мнилось Штейну и поэтам-романтикам, сражавшимся в битвах Freiheitskrieg. Нет и нет – та Германия стала милитаристской и самодержавной Германией Бисмарка и кайзеров.

Грозя отбросить и загнать куда подальше «северных варваров», Наполеон на деле привел их в сердце Европы. Его поражение и последовавший затем закат Франции как великой державы вымостил дорогу господства двух других – России и Пруссии. Власти той и другой использовали доминирующее положение для защиты status quo и пресечения социальной, национальной и религиозной эмансипации, экономического предпринимательства и политического развития в Центральной Европе, вскармливая тем самым воинствующий национализм и создавая предельную напряженность, то есть всё то, что в первые два десятилетия двадцатого столетия привело к противостояниям, революциям и переворотам. Они выпестовали идеологии, на совести которых десятки миллионов жизней, загубленных в третьем, четвертом и пятом десятилетии того же века.

Французы реагировали на потерю могущества по-разному. Некоторые не желали принимать очевидного и в мечтах грезили о том, как хорошо и замечательно все могло бы быть. Один такой человек, Луи Жоффруа, фактически переписав историю с целью утешиться самому и порадовать таких же, как он, опубликовал собственную версию событий в 1841 г. Согласно его варианту, Наполеон не задержался в Москве в 1812 г., а пошел на север. Он столкнулся с войсками русских, шведов и 25 000 британцев под командованием Александра и Бернадотта и разгромил их на подступах к Новгороду 8 октября. Спустя неделю, он осуществил триумфальный въезд в Санкт-Петербург. Император французов заставил Александра передать Российскую империю в лоно католической церкви, что обеспечило Наполеону прощение и широчайшую поддержку римского папы. Затем император низверг Бернадотта и сделал Понятовского королем возрожденной Польши. Потом отправился в Испанию, где 13 июля 1813 г. под Сеговией победил и взял в плен Веллингтона. Римский папа убедил испанцев принять королем Жозефа Бонапарта, и долгожданный мир опустился на Пиренейский полуостров. В апреле 1814 г. Наполеон вторгся в Британию, высадившись на берегу Восточной Англии, и разбил британские войска под началом герцога Йоркского вблизи Кембриджа, далее двинулся на Лондон, ворвался в палату общин и сообщил пораженным до крайности членам парламента, что Британия аннулирована, после чего приказал своим солдатам очистить от них помещение. После выполнения распоряжения, Наполеон запер двери, взял ключи и, выехав на Вестминстерский мост, бросил их в Темзу. В то время как Георгу III позволили править в Глазго в качестве вассального короля Шотландии и Ирландии, Англию разделили на двадцать два департамента и включили ее в состав Французской империи. Наполеон перестроил Париж как новый Рим, где собрались все значительные люди. Даже мадам де Сталь вернулась туда занять свое законное место в Academie Francaise и удостоилась титула герцогини от Наполеона. Император французов к тому же обратил щедрое внимание на Рим, каковой украсил, велел осушить болота и перенаправить русло Тибра, перестроил капеллу св. Петра для дяди, кардинала Феша, который сделался римским папой. В 1817 г. Россия, Пруссия и Швеция восстали против французского правления и были сокрушены. Наполеон стер Пруссию с карты мира и разделил Россию на три отдельных государства. Тут ему пришла в голову мысль освободить Константинополь. В 1820 г. он аннексирован Северную Африку, а в следующем году Египет. После крупной победы на подступах к Иерусалиму император французов двинулся на восток к Багдаду и послал принца Евгения в Мекку, которую разрушил. Затем Наполеон запретил ислам. Оставшиеся части Азии, Китай, Япония и охвостья Африки без труда пали под его оружием в следующие несколько лет, а после Панамского конгресса все правители Америки, как Северной, так и Южной, униженно попросили Наполеона принять их под свое крыло. Все евреи мира собрались на совет в Варшаве и решили принять католичество. К моменту кончины 23 февраля 1832 г. Наполеон правил всем миром, где говорили по-французски и исповедовали Христа{1007}.

Сколь бы нелепыми ни были эти фантазии, факт остается фактом – ни последнее поражение Наполеона в 1815 г., ни смерть в 1821 г. не смогли послужить причиной его исчезновения в архивах истории. Многие во Франции с понятной ностальгией оглядывались назад, на времена, когда он заставлял трепетать Европу, да и старые солдаты других национальностей не забыли пережитое на службе под его командованием. Для многих он остался священной памятью, и люди продолжали собираться в годовщину его дня рожденья, коронации или смерти. Время от времени по Франции проносились слухи, будто он высадился где-то в Европе и маршем следует на Париж во главе огромной армии. Причем разговоры эти возникали периодически даже и после смерти Наполеона.

Движение романтиков сообщило новый спектр восхищению Наполеоном. Поэты вроде Альфреда де Виньи и Альфреда де Мюссе изображали его как исполинскую фиг уру, не похожую на обычных людей, принадлежавшую скорее к небесам, чем к земле, в то время как даже ненавидевшие его писатели, как те же Шатобриан и Виктор Гюго, видели в нем «поэта в бою», сверхчеловека и героя. И не только французов порабощала гигантская личность Бонапарта. В фантазии Гёте Наполеон представлялся «демоном», олицетворявшим мрачную – но более вдохновленную – составляющую дуалистической натуры человека – главным вершителем деяний. Для Генриха Гейне император французов был Прометеем, укравшим огонь с небес. Байрон подробно занимался его судьбой, а Уолтер Сэвидж Лэндор соткал вокруг него мессианский миф. Польский поэт-романтик Адам Мицкевич воспринимал Наполеона как некоего полубога, память которого необходимо чтить, а 1812 г. рассматривал как неудачное его воплощение. Даже и русских задевало величие былого врага, и довольно часто герои 1812 г. держали у себя в кабинетах статуэтки или гравюры с изображением Наполеона. Для них он являлся сосредоточением энергии, силы воли, действия. Он был колоссом, частью стихии, вызывавшим такое же восхищение, как проснувшийся вулкан или бушующий шторм.

В ссылке на острове Святой Елены Наполеон размышлял и фантазировал: ах, если бы он погиб в сражении под Бородино или при въезде в Москву, то остался бы в истории как величайший завоеватель и герой всех времен{1008}. Но, думая так, он ошибался. В классическом греческом театре герой существовал лишь в жанре трагедии, каковая заставляет людей выглядеть крупнее и добавляет роста фигурам, которые вовсе не обязательно добродетельны и привлекательны. Чем больше трагизма в действии, чем страшнее выпадающие на долю героя испытания, тем больше величия в его образе. То же можно сказать и о представлении романтиков, приходивших в восторг от концепции человека, проживающего трагичную жизнь. Чтобы быть воистину интересным, ему надобно явиться колоссом и жертвой.

Вальтер Скотт поспешил к Ватерлоо увидеть поле, на котором сокрушили гиганта, когда же Стендаль и Байрон впервые встретились в итальянской опере, последний хотел говорить только об отступлении из Москвы, засыпая французского романиста вопросами в отношении подробностей поведения императора. Именно катастрофа – несчастье – превратили Наполеона в их глазах в героя. Никого решительно не волновало, что он – он сам – и стал автором той катастрофы и на нем лежала вина за страдания и гибель сотен тысяч людей.

Некоторые, как Достоевский, пребывали под глубочайшим впечатлением от самой бесчувственности и чудовищного пренебрежения людской жизнью этого человека. «… Настоящий властелин, кому все позволено, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне, – восхищается Раскольников Наполеоном в “Преступлении и наказании”, – и ему же, по смерти, ставят кумиры, а стало быть, и все разрешено. Нет, на этаких людях, видно не тело, а бронза!»{1009}

Но вовсе не надо быть мучающимся интеллектуалом, чтобы почувствовать элемент сверхъестественного в Наполеоне. На первой остановке после Ковно во время бегства из Сморгони в декабре 1812 г. император воспользовался благоприятной возможностью помыться и сменить белье. Когда же мамелюк Рустам отдал владельцу постоялого двора старую рубаху и чулки своего господина, велев выбросить их, то присутствовавшие там местные разрезали и растащили на сувениры старое белье Наполеона, чтобы хранить эти отрезки как священные реликвии. Такие памятные предметы, оставшиеся от ужасного отступления и собранные на берегах Березины и в других местах, окружал куда больший пиетет, чем артефакты, подобранные на поле под Маренго, Аустерлицем или Йеной{1010}.

Как отмечал сержант Бургонь, когда бы он ни встречался со старыми товарищами из Императорской гвардии, остававшимися в живых в 1820-е годы, все разговоры их неизменно сводились к походу на Москву, чары которого не оставляли ветеранов и делали его для них более значимым, чем все прочие великие экспедиции{1011}. Когда же Бальзак хотел пробудить читательскую ностальгию по наполеоновской эпохе в романе «Сельский врач», он не стал касаться славных моментов триумфа, но создал образ Гондрена, старого сапера, помогавшего строить мосты через Березину и приветствовавшего Наполеона из ледяной воды.

Название мутной реки возымело громадный резонанс и известно людям, совсем мало знающим об истории. Оно служит грозным символом поражения и трагедии, лежащих в центре наполеоновского мифа, символом героизма и погибели, этакого зловещего возмездия за гордыню, туманом окутывавшего не только переход Наполеоном Немана пятью месяцами ранее, но и всю эпоху, называемую наполеоновской.


Источники

Первоисточники

1812 god. Voennie Dnevniki, ed. A. G. Tartakovskii, Moscow 1990 [1812 год… Военные дневники. Сост. А. Г. Тартаковский. М., 1990]

1812 god. Vospominania voinov russkoi armii, Moscow 1991 [1812 год. Воспоминания воинов русской армии. М., 1991]

1812 god v Vospominaniakh, Perepiske i Raskazakh Sovremennikov, Voenizdat, Moscow 2001 [1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников. Воениздат. М., 2001]

1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, ed. A. G. Tartakovskii, Moscow 1994 [1812 год в воспоминаниях современников. Сост. А. Г. Тартаковский. М., 1994]

Abbeel, Jef, L’Odyss'ee d’un Carabinier а Cheval 1806–1815, ed. Ren'e H. Willems, Brussels 1969

Adam, Albrecht, Voyage Pittoresque et Militaire de Willemberg en Prusse jusqu‘а Moscou, fait en 1812, Munich 1828

Adam, Albrecht, Aus dem Leben eines Schlachtenmalers, Stuttgart 1886

Adams, John Quincy, Memoirs of John Quincy Adams, comprising portions of his diary from 1795 to 1848, Vol. II, Philadelphia 1874

Aglaimov, S. P., Otechestvennaia Voina 1812 Goda. Istoricheskie Materialy Leib-Gvardii Semeonovskavo Polka, Poltava 1912 [Аглаимов С. П. Отечественная война 1812 года. Исторические материалы Лейб-гвардии Семеновского полка. Полтава, 1912]

Akty, Dokumenty i Materialy dlia politicheskoi i bytovoi istorii 1812 goda, ed. K. Voenskii, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vols CXXXIII–IX, St Petersburg 1909–12 [Акты, документы и материалы для политической истории 1812 года. Сост. К. Военский.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. CXXXIII–IX. СПб., 1909–12]

Alexander I, Correspondance In'edite de l’Empereur Alexandre et de Bernadotte pendant l’ann'ee 1812, Paris 1909

Alexander I, Correspondance de l’Empereur Alexandre Ier avec sa soeur la Grande-Duch'esse Catherine, St Petersburg 1910

Alexander I, Uchebnia knigi i tetradi velikavo kniazia Aleksandra Pavlovicha, ed. M. I. Bogdanovich, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vol. I, St Petersburg 1867 [Александр I. Учебные книги и тетради великого князя Александра Павловича. Сост. М. И. Богданович.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. I. СПб., 1867]

Altshuller, R. E., & Bogdanov, G. V. (eds), Borodino. Dokumenty, Pisma, Vospominania, Moscow 1962 [Альтшуллер Р. Е., Богданов Г. В. (сост.) Бородино. Документы, письма, воспоминания. М., 1962]

Altshuller, R. E., & Tartakovskii, A. G. (eds), Listovki Otechestvennoi Voiny 1812 goda, Moscow 1962 [Альтшуллер Р. Е., Тартаковский А. Г. (сост.). Листовки Отечественной войны 1812 года. М., 1962]

Andreev, N. I., Iz Vospominanii Nikolaia Ivanovicha Andreeva, in Russkii Arkhiv, Moscow 1879 [Андреев Н. И. Из воспоминаний Николая Ивановича Андреева.//Русский архив. М., 1879]

Arndt, Ernst Moritz, Erinnerungen aus dem Ausseren Leben, Leipzig 1840

Aubry, T omas Joseph, Souvenir du 12e Chasseurs, Paris 1889

Augusta, Duch'ess of Saxe-Coburg-Saalfeld, In Napoleonic Days, London 1941

Bagration, Petr Ivanovich, General Bagration. Sbornik dokumentov i materialov, Moscow 1945 [Багратион Петр Иванович. Генерал Багратион. Сборник документов и материалов. М., 1945]

Bakunina, Varvara Ivanovna, Dvienadsaty God, in Russkaia Starina, Vol. XLVII, St Petersburg 1885, pp.392–410 [Бакунина Варвара Ивановна. Двенадцатый год//Русская старина. Т. XLVII. СПБ., 1885. С. 392–410]

Bangofsky, Georges, Les Eapes de Georges Bangofsky, Offi cier Lorrain, Paris 1905

Barclay de Tolly, Mikhail Bogdanovich, Doniesenia Barclaya Aleksandru I i pisma tsaria posle ostavienia tsarem armii v 1812 godu, in Voenny Sbornik, ноябрь 1903-сентябрь 1904 [Барклай де Толли Михаил Богданович. Донесения Барклая Александру I и письма царя после оставления царем армии в 1812 году.//Военный сборник. Ноябрь 1903-сентябрь 1904]

Barclay de Tolly, Mikhail Bogdanovich, Tableau des Op'erations militaires de la Premi`ere Arm'ee, in Trudy Imperatorskavo Russkavo Voenno-Istoricheskavo Obshchestva, Vol. VI, St Petersburg 1912 [Труды Императорского русского военно-исторического общества. Т. VI. СПб., 1912]

Barrau, J. P., Jean-Pierre Armand Barrau, Quartier-Ma^itre au IVe Corps de la Grande Arm'ee, sur la Campagne de Russie, in Rivista Italiana di Studi Napoleonici, № 1, Anno XVI, Pisa 1979

Bartenev, P. I., Razgovor s A. P. Ermolovim, in Russkii Arkhiv, Moscow 1863 [Бартенев П. И. Разговор с А. П. Ермоловым.//Русский архив. М., 1863]

Baudus, Lieutenant-Colonel K. de, Etudes sur Napol'eon, 2 vols, Paris 1841

Bausset, L. F.J, de, M'emoires Anecdotiques sur l’Int'erieur du Palais et sur quelques 'ev`enements de l’Empire, depuis 1805 jusqu’au 1er mai 1814, 2 vols, Brussels 1827

Bawr, Madame de, Mes Souvenirs, Paris 1853

Beauharnais, Eug`ene de, M'emoires et correspondance politique et militaire du Prince Eug`ene, annot'es et mis en ordre par A. Du Casse, 10 vols, Paris 1858–60

Beaulieu, Capitaine Drujon de, Souvenirs d’un militaire pendant quelques ann'ees du r`egne de Napol'eon Bonaparte, Verpillon 1831

Begos, Louis, Souvenirs des Campagnes du Lieutenant-Colonel Louis Begos, in Soldats Suisses au Service Etranger, Geneva 1909

Belliard, Augustin Daniel, M'emoires du Comte Belliard, Lieutenant-G'en'eral, Pair de France, 3 vols, Paris 1842

Bellot de Kergorre, A., Un Commissaire des Guerres sous le Permier Empire. Journal de Bellot de Kergorre, Paris 1899

Benard, Sergeant, Souvenirs de 1812. Un Prisonnier Francais en Russie, in La Giberne, July 1906

Benkendorf, Aleksandr, Zapiski Benkendorfa, Moscow 2001 [Бенкендорф Александр Христофорович. Записки Бенкендорфа. М., 2001]

Bennigsen, General Count Lev, M'emoires du G'en'eral Bennigsen, Vol. III, Paris 1908

Bennigsen, General Count Lev, Zapiski grafa L. L. Bennigsena o kampanii 1812 goda, in Russkaia Starina, июль-сентябрь 1909 [Беннигсен Леонтий Леонтьевич, граф. Записки графа Л. Л. Беннигсена о кампании 1812 года.//Русская старина. Июль-сентябрь 1909]

Bennigsen, General Count Lev, Voenny soviet v Filiakh, in Voenny Sbornik, 1903, No. 1 [Беннигсен Леонтий Леонтьевич, граф. Военный совет в Филях.//Военный сборник, 1903. № 1]

Berth'ez`ene, Baron Pierre, Souvenirs Militaires de la R'epublique et de l’Empire, 2 vols, Paris 1855

Bertin, Georges, La Campagne de 1812 d’apr`es les t'emoins oculaires, Paris 1895

Bertolini, Bartolomeo, Il Valore Vinto dagli Elementi. Storica narrazione delta campagnia di Russia degli anni 1812–1813, 2 vols, Milan 1869

Bertrand, Vincent, M'emoires du Capitaine Bertrand, Angers 1909

Beskrovny, L. G. (ed.), Narodnoe Opolchenie v Otechestvennoi Voinie 1812 goda, Moscow 1962 [Бескровный Л. Г. (сост.). Народное ополчение в Отечественной войне 1812 года. М., 1962.]

Beskrovny, L. G. (ed.), Borodino. Dokumenty, Pisma, Vospominania, Moscow 1962 [Бескровный Л. Г. (сост.). Бородино. Документы, письма, воспоминания. М., 1962.]

Bestuzhev-Riumin, Aleksei Dmitrievich, Zapiski, in Russkii Arkhiv, Moscow 1896 [Бестужев-Рюмин Алексей Дмитриевич. Записки.//Русский архив. М., 1896]

Bestuzhev-Riumin, Aleksei Dmitrievich, 1812 god. Kratkie opisanie proischestviam v stolitse Moskve v 1812 godu, in Russkii Arkhiv, Kniga 2, Moscow 1910 [Бестужев-Рюмин Алексей Дмитриевич. 1812 год. Краткое описание происшествиям в столице Москве в 1812 году.//Русский архив. Кн. 2. М., 1910]

Beulay, Honore, M'emoires d’un Grenadier de la Grande Arm'ee, Paris 1907

Beyle, Henri (Stendhal), M'emoires sur Napol'eon, Paris 1929

Beyle, Henri (Stendhal), Vie de Napol'eon, Paris 1929

Beyle, Henri (Stendhal), Journal, Vol. IV, Paris 1934

Beyle, Henri (Stendhal), La Vie de Henri Brulard, Paris 1982

Beyle, Henri (Stendhal), Lettres, in Campagnes de Russie. Sur les traces de Henri Beyle dit Stendhal, Paris 1995

Beyle, Henri (Stendhal), Correspondance G'en'erale, Vol. II, Paris 1998

Bigarr'e, Auguste, M'emoires du G'en'eral Bigarr'e, Aide de Camp du Roi Joseph, 1775–1813, Paris n. d.

Bignon, 'Edouard, Histoire de la France depuis le 18 brumaire jusqu’а la seconde abdication, Paris 1830

Bignon, 'Edouard, Souvenirs d’un Diplomate, Paris 1864

Biot, Hubert Francois, Souvenirs Anecdotiques et Militaires du Colonel Biot, Paris 1901

Bismarck, F. W., M'emoires sur la Campagne de Russie, Paris 1998

Blaze de Bury, E., La Vie Militaire sous l’Empire, 2 vols, Paris 1837

Blocqueville, Marie-Adelaide Marquise de, Le Mar'echal Davout, Prince d’Eckm"uhl, raccont'e par les siens et par luim^eme, 4 vols, Paris 1880

Bonnet, Guillaume, Journal du Capitaine Bonnet du 18e de Ligne, Paris 1997

Bonneval, Armand de, M'emoires Anecdotiques du G'en'eral Marquis de Bonneval, Paris 1900

Borcke, Johann von, Kriegerleben des Johann von Borcke, weiland Kgl. Preuss. Oberstlieutnants 1806–1815, Berlin 1888

Boulart, Jean Francois, M'emoires Militaires du G'en'eral Boulart sur les guerres de la R'epublique et de l‘Empire, Paris n. d.

Bourgeois, Ren'e, Tableau de la Campagne de Moscou en 1812, Paris 1814

Bourgogne, Adrien, M'emoires du Sergeant Bourgogne (1812–1813), publi'ees d’apr`es le manuscrit original par Paul Cottin et Maurice Henault, Paris 1901

Bourgoing, Baron Paul de, Souvenirs Militaires 1791–1815, Paris 1897

Bourrienne, Louis Antoine, M'emoires de M. de Bourienne Ministre d’'Etat sous Napol'eon, 10 vols, Paris 1829

Bozhanov, I. S., 1812 god. Raskaz sviashchennika Uspenskavo Sobora I. S. Bozhanova, in Russkii Arkhiv, Kniga 3, Moscow 1899 [Божанов И. С. 1812 год. Рассказ священника Успенского собора И. С. Божанова.//Русский архив. Кн. 3. М., 1899]

Brandt, Heinrich von, Souvenirs d‘un Offi cier Polonais. Sc`enes de la vie militaire en Espagne et en Russie (1808–1812), Paris 1877

Br'eaut des Marlots, Jean, 1812. Lettre d‘un Capitaine des Cuirassiers sur la campagne de Russie, Poitiers 1885

Breton, Auguste, Lettres de ma captivit'e en Russie, in M'emoires et Lettres de Soldats Francais, Paris 1999

Brett-James, Antony, 1812. Eyewitness Accounts of Napoleon’s Defeat in Russia, New York 1966

Bro, Louis, M'emoires du G'en'eral Bro 1796–1844, Paris 1914

Broughton, John Cam Hobhouse, Lord, Recollections of a Long Life, Vol. II, London 1909

Bulgakov, A. Ya., Vospominania o 1812 gode i viechiernykh biesiedakh u grafa Fiodora Vasilievicha Rostopchina, Moscow 1904 [Булгаков А. Я. Воспоминания о 1812 годе и вечерних беседах у графа Федора Васильевича Ростопчина. М., 1904]

Les Bulletins de la Grande Arm'ee, 6 vols, Paris 1841–44

Bussy, Jean Marie, Notes, in Soldats Suisses au Service 'Etranger, Geneva 1913

Butenev, A. P., Vospominania, in Russkii Arkhiv, Kniga 3, 1881; Kniga 1, 1883 [Бутенев А. П. Воспоминания.//Русский архив. Кн. 3. М., 1881; Кн. 1. М, 1883]

Butkevicius, Napol'eon en Lithuanie 1812, d’apr`es des documents in'edits, trs. Ren'e Martel, in Revue de Paris, August 1932

Buturlin (Boutourlin), Dmitri Petrovich, Histoire Militaire de la Campagne de Russie en 1812, 2 vols, Paris 1824

Byl li u nas plan voennykh dieistvii v 1812 godu. Pismo Buturlina k generalu Jomini, in Voenny Sbornik, St Petersburg февраль 1902 [Был ли у нас план военных действий в 1812 году. Письмо Бутурлина к генералу Жомини.//Военный сборник. СПб., февраль 1902]

Calosso, Colonel, M'emoires d’un vieux soldat, Turin 1857

Castellane, Boniface de, Journal du Mar'echal de Castellane 1804–1862, Vol. I, Paris 1895

Catherine de Wurtemberg, Princesse Jer^ome, Correspondance in'edite, Paris 1893

Caulaincourt, Armand Augustin Louis, Duc de Vicence, M'emoires, 3 vols, Paris 1933

Chambray, Georges de, Oeuvres du Marquis de Chambray, Mar'echal de Camp d’Artillerie. Histoire de l’Exp'edition de Russie, 3 vols, Paris 1839

Chamski, Tadeusz J'ozef, Opis kr'otki lat upіynionych, Warsaw 1989

Chapelle, Colonel A., Pereprava cherez reku Berezinu v 1812 godu po zapisam polkovnikov frantsuzkoi sluzhby Chapelle i Paulin, in Voenny Sbornik, Vol. 241, No.5, St Petersburg май 1898 [Шапель А., полковник. Переправа через реку Березину в 1812 году по записям полковников французской службы Шапеля и Полена.//Военный сборник. Т. 241. № 5. СПб., май 1898]

Chernyshev, A. I., Doniesenia polkovnika A. I. Chernysheva imperatoru Aleksandru Pavlovichu; Doniesenia polkovnika A. I. Chernysheva kantsleru grafu N. P.

Rumiantsevu; Pisma A. I. Chernysheva k kantsleru grafu N. P. Rumiantsevu v 1809 godu, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva,

Vol. XXI, St Petersburg 1877 [Чернышев А. И. Донесения полковника А. И. Чернышева императору Александру Павловичу; Донесения полковника А. И. Чернышева канцлеру графу Н. П. Румянцеву; Письма А. И. Чернышева к канцлеру графу Н. П. Румянцеву в 1809 году.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. XXI. СПб., 1877]

Ch'eron, Alexandre de, M'emoires in'edits sur la Campagne de Russie, Paris 2001

Chevalier, Jean-Michel, Souvenirs des guerres Napol'eoniennes, Paris 1970

Chichagov, P. V., M'emoires Ind'edites de l’Amiral Tchitchagoff, Berlin 1858

Chichagov, P. V., Pisma Admirala Chichagova k Imperatoru Aleksandru I, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vol. V I, St Petersburg 1871 [Чичагов П. В. Письма адмирала Чичагова к императору Александру I.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. VI. СПб., 1871]

Chicherin, Aleksandr V., Dnevnik, Moscow 1966 [Чичерин Александр Васильевич. Дневник. М., 1966]

Chіapowski, Dezydery, Pami^etniki, Pozna'n 1899

Choiseul-Gouffier, Comtesse de, Reminiscences sur l’empereur Alexandre Ier et sur l’empereur Napol'eon Ier, Paris 1862

Chuikievich, Colonel, Refl ections of the War of 1812, Boston 1813

Chuquet, Arthur (ed.), Lettres de 1812, Paris 1911

Clausewitz, Carl von, T e Campaign of 1812, London 1992

Clemenso, Hyacinthe, Souvenirs d’un Offi cier Valaisain au service de France, Paris 1999

Coignet, Jean-Roch, Les Cahiers du Capitaine Coignet (1799–1815), Paris 1883

Combe, Julien, M'emoires du Colonel Combe sur les campagnes de Russie 1812, de Saxe 1813 et de France 1814 et 1815, Paris 1853

Comeau de Charry, S'ebastien-Joseph, Baron de, Souvenirs des Guerres d’Allemagne pendant la R'evolution et l’Empire, Paris 1900

Confalonieri, Federico, Carteggio del Conte Federico Confalonieri, ed. Giuseppe Calavresi, Milan 1910

Constant (Louis Constant Wairy), M'emoires de Constant, Premier Valet de Chambre de l’Empereur, sur la vie priv'ee de Napol'eon, sa famille et sa cour, Vol. V, Paris 1830

Corbineau, Jean-Baptiste, Passage de la B'er'esina, in Le Spectateur Militaire, Vol. III, Paris 1827

Crossard, Jean-Baptiste, M'emoires militaires et historiques, 6 vols, Paris 1829

Curely, Jean-Nicolas, Le G'en'eral Curely. Itin'eraire d’un cavalier l'eger de la Grande Arm'ee 1793–1815, Paris 1887

Czaplic, General Evfemii (Joachim), Otechestvennaia Voina v Raskazakh Generala Chaplitsa, in Russkaia Starina, Vol. 50, No. 6, 1886 [Чаплиц Ефим (Иоахим) Игнатьевич, генерал. Отечественная война в рассказах генерала Чаплица.//Русская старина. Т. 50. № 6, 1886]

Czartoryski, Adam Jerzy, M'emoires du Prince Adam Czartoryski et Correspondance avec l’Empereur Alexandre Ier, Vol. II, Paris 1887

Damas, Ange Hyacinthe de, M'emoires du Baron de Damas, 2 vols, Paris 1922

Damas, Roger de, M'emoires du comte Roger de Damas, 2 vols, Paris 1914

Davidov, Denis, In the Service of the Tsar against Napoleon. T e Memoirs of Denis Davidov, 1806–1814, trs. Gregory Troubetskoy, London 1999

Davout, Louis Nicolas, Correspondence du Mar'echal Davout Prince d’Eckm"uhl, 3 vols, Paris 1885

D'echy, 'Edouard, Souvenirs d’un Ancien Militaire, Paris 1860

Dedem van der Gelder, Baron Antoine-Baudouin Gisbert van, M'emoires du G'en'eral Baron de Dedem de Gelder, 1774–1825, Paris 1900

Dembi'nski, Henryk, Pami^etnik Henryka Dembi'nskiego generala wojsk polskich, 2 vols, Warsaw 1910

Denni'ee, P. P., Itin'eraire de l’Empereur Napol'eon pendant la campagne de 1812, Paris 1842

Divov, N. A., Iz Vospominanii N. A. Divova, in Russkii Arkhiv, Kniga 2, No. 7, 1873 [Дивов Н. А. Из воспоминаний Н. А. Дивова.//Русский архив. Кн. 2. № 7, 1873]

Dokhturov, D. S., Pisma D. S. Dokhturova k evo Supruge, in Russkii Arkhiv, Vol. XII, Kniga 1, 1874 [Дохтуров Д. С. Письма Д. С. Дохтурова к его супруге.//Русский архив. Т. XII. Кн. 1. 1874]

Dokumenty i Materialy, otnosiashchiesia k sobytiam 1812 goda v Litve i Zapadnykh Guberniakh, sobrannie mestnimi gubernatorami, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vol. CXXVIII, St Petersburg 1909 [Документы и материалы, относящиеся к событиям 1812 года в Литве и западных губерниях, собранные местными губернаторами.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. CXXVIII. СПб., 1909]

Dolgov, S. O. (ed.), Sto let nazad. Pisma I. P. Odentalia k A. Ia. Bulgakovu o Peterburgskich novostiach i slukhakh, in Russkaia Starina, июль-ноябрь 1912 [Долгов С. О. (сост.). Сто лет назад. Письма И. П. Оденталя к А. Я. Булгакову о петербургских новостях и слухах.//Русская старина. Июль-ноябрь 1912]

Domergue, A., La Russie pendant les guerres de l’Empire, Paris 1835

Dostoevskii, F. M., Prestuplenie i Nakazanie, St Petersburg 1884 [Достоевский Ф. М. Преступление и наказание. СПб. 1884]

Dubrovin, N. (ed.), Otechestvennaia Voina v Pismakh Sovremennikov, in Zapiski Imperatorskoi Akademii Nauk, Vol. 43, St Petersburg 1882 [Дубровин Н. (сост.). Отечественная война в письмах современников.//Записки Императорской Академии наук. Т. 43. СПб., 1882]

Ducor, Henri, Aventures d’un marin de la Garde Imp'eriale, 2 vols, Paris 1833 Dumas, Mathieu, Souvenirs du Lieutenant-G'en'eral Comte Mathieu Dumas de 1770 а 1836, 3 vols, Paris 1839

Dumonceau, Francois, M'emoires du G'en'eral Comte Francois Dumonceau, Vol. II, Brussels 1960

Dupuy, Victor, Souvenirs Militaires, Paris 1892

Durova, Nadezhda, T e Cavalry Maiden. Journal of a Russian Offi cer in the Napoleonic Wars, trs. Mary Fleming Zirin, Bloomington 1988

Dutheillet de la Mothe, Aubin, M'emoires du lieutenant-colonel Aubin Dutheillet de la Mothe, 6 octobre 1791–16 juin 1856, Brussels 1899

Duverger, B. T., Mes aventures dans la campagne de Russie, Paris n. d.

Dziewanowski, Dominik, Przyczyny ni^eњzcz^eњliwie zako'nczonej kampanii 1812, in Janusz Staszewski (ed.), Pami^etniki o wojnie 1812 r., Pozna'n 1933

Edling, Comtesse Roxanne, M'emoires de la Comtesse Edling n'ee Stourdza, Moscow 1888

Ermolov, Aleksei Petrovich, Zapiski Generala Ermolova v Otechestvennuiu Voinu 1812 g., in Russkaia Starina, июнь-сентябрь 1912 [Ермолов Алексей Петрович. Записки генерала Ермолова в Отечественную войну 1812 г. //Русская старина. Июнь-сентябрь 1912]

Espinchal, Hippolyte, Marquis d ’, Souvenirs Militaires, 1792–1814, 2 vols, Paris 1902

Everts, Henri Pierre, Campagne et Captivit'e de Russie (1812–1813), Paris 1997

Evreinov, M. M., Pamiat’ o 1812 gode, in Russkii Arkhiv, Vol. II, Kniga 1, Moscow 1874 [Евреинов М. М. Память о 1812 годе.//Русский архив. Т. II. Кн. 1. М., 1874]

Faber du Faur, G. de, Bl"atter aus meinem Portefeuille, im Laufe des Feldzugs 1812 in Russland, Stuttgart 1831–43

Faber du Faur, G. de, & Kausler, F. von, La Campagne de Russie 1812, Paris 1895

Fain, Agathon Jean Francois, M'emoires du Baron Fain, Paris 1908

Fain, Agathon Jean Francois, Manuscrit de Mil Huit Cent Douze, 2 vols, Paris 1827

Fairon, 'Emile, & Heuse, Henri, Lettres de Grognards, Li`ege 1936

Falkowski, Juliusz, Obrazy z їycia kilku ostatnich pokole'n w Polsce, 5 vols, Pozna'n 1886

Fanneau de la Horie, Michel, Notes sur la Campagne de Russie en 1812, Paris 1906

Fantin des Odoards, G'en'eral Louis Florimond, Journal du G'en'eral Fantin des Odoards. 'Etapes d’un Offi cier de la Grande Arm'ee, Paris 1895

Far'e, Charles A., Lettres d’un Jeune Off cier а sa M`ere 1803–1814, Paris 1889

Faure, Raymond, Souvenirs du Nord, ou la Guerre, La Russie, et les Russes ou l’Esclavage, Paris 1821

Fedorov-Davidov, A. A., Otechestvennaia Voina, Moscow 1919 [Федоров-Давыдов А. А. Отечественная война. М., 1919]

Fezensac, R. E.P. J., Duc de, Journal de la Campagne de Russie en 1812, Paris 1850

Fezensac, R. E.P. J., Duc de, Souvenirs Militaires de 1804 а 1814, Paris 1863

Fonvizin, Mikhail, Zapiski Fonvizina ochevidtsa smutnykh vremen tsarstvovaniia Pavla I, Aleksandra I, Nikolaia I, Leipzig 1860 [Фонвизин Михаил. Записки Фонвизина, очевидца смутных времен царствования Павла I, Александра I, Николая I. Лейпциг, 1860]

Fouch'e, Joseph, M'emoires de Joseph Fouch'e, duc d’Otrante, 2 vols, Paris 1824

Francois, Charles, Journal du Capitaine Francois (dit le dromadaire d’'Egypte) 1792–1830, Vol. II, Paris 1904

Frantsuzy v Rossii, 1812 god po Vospominaniam sovremennikov-inostrantsev, 3 vols, Moscow 1912 [Французы в России, 1812 год по воспоминаниям современников-иностранцев. Вып. 1–3. М., 1912]

Fredro, Aleksander, Trzypo Trzy. Pami^etniki, Krak'ow 1949

Freytag, J. D., M'emoires, Paris 1824

Funck, Karl Wilhelm Ferdinand von, In the Wake of Napoleon. Memoirs 1807–1809, trs. Oakley Williams, London 1931

Fusil, Louise, Souvenirs d’une Actrice, Brussels 1841

Fusil, Louise, Souvenirs d’une Femme sur la retraite de Russie, Paris 1910

Gajewski, Franciszek, Pami^etniki puіkownika wojsk polskich, 2 vols, Pozna'n n. d.

Ganniers, Arthur de, La Campagne de Russie. De Paris а Vilna en 1812 d’apr`es la Correspondance in'edite d’un aide-major de la Grande Arm'ee (Socrate Blanc), in Revue des Questions Historiques, Vol. LXII, Paris 1897

Gardier, Louis, Journal de la Campagne de Russie, Paris 1999

Garin, F. A. (ed.), Izgnanie Napoleona iz Moskvy. Sbornik, Moscow 1938 [Гарин Ф. А. (сост.). Изгнание Наполеона из Москвы. Сборник. М… 1938]

Garting, General, Iz Dnevnika Generala Gartinga, in Trudy Imperatorskavo Russkavo Voenno-Istoricheskavo Obshchestva, Vol. VI, St Petersburg 1912 [Гартинг, генерал. Из дневника генерала Гартинга.//Труды Императорского русского военно-исторического общества. Т. VI. СПб., 1912]

Geoff roy, Louis, Napol'eon Apocryphe, 1812–1832. Histoire de la conqu^ete du monde et de la monarchie universelle, Paris 1841

Giesse, Friedrich, Kassel-Moskau-K"ustrin. Tagebuch w"ahrend des russischen Feldzuges, Leipzig 1912

Gerasimov, P. F., Raskaz o dvenatsatom godu, Moscow 1882 [Герасимов П. Ф. Рассказ о двенадцатом году. М., 1882]

Ginisty, Paul (ed.), M'emoires d’Anonymes et d’Inconnus, Paris 1907

Girard, Just, L’Enfant de troupe. Souvenirs 'ecrits sous la dict'ee d’un vieil invalide, Tours 1858

Girod de l’Ain, G'en'eral Baron, Dix ans de mes souvenirs militaires, Paris 1873

Glinka, Fyodor, Podwigi grafa Mikhaila Andreevicha Miloradovicha w Otechestvennuiu Voinu 1812 goda, Moscow 1814 [Глинка Федор. Подвиги графа Михаила Андреевича Милорадовича в Отечественную войну 1812 года. М., 1814]

Glinka, Fyodor, Pisma Russkavo Ofitsera, 8 vols, Moscow 1815–16 [Глинка Федор Николаевич. Письма русского офицера. Ч. 1–8. М., 1815–16]

Glinka, Fyodor, Ocherki Borodinskovo Srazhenia, Moscow 1839 [Глинка Федор Николаевич. Очерки Бородинского сражения. М., 1839]

Glinka, Sergei Nikolaevich, Zapiski, St Petersburg 1895 [Глинка Сергей Николаевич. Записки. СПб., 1895]

Glinka, Sergei Nikolaevich, Podvigi Dobrodeteli i Slavy Russkikh v Otechestvenuiu i Zagranichnuiu Voinu, Moscow 1816 [Глинка Сергей Николаевич. Подвиги добродетели и славы русских в Отечественную войну. М., 1816]

Glinka, Sergei Nikolaevich, Zapiski o 1812 g., St Petersburg 1836 [Глинка Сергей Николаевич. Записки о 1812 годе Сергея Глинки, первого ратника Московского ополчения. СПб., 1836]

Glinka, Vladimir, Maloyaroslavets v 1812 godu, gdie reshilas’ sud’ba Bolshoi Armii Napoleona, St Petersburg 1842 [Глинка Владимир. Малоярославец в 1812 году, где решилась судьба Большой армии Наполеона. СПб., 1842]

Godart, Baron Roch, M'emoires du G'en'eral Baron Roch Godart (1792–1815), Paris 1895

Goethe, T eodor Daniel, Ein Verwandter Goethes im Russische Feldzuge 1812, Berlin 1912

Golitsuin, Nikolai Borisovich, Ofitserskia Zapiski, ili Vospominania o Pokhodakh 1812, 1813 i 1814 godov, Moscow 1838 [Голицын Николай Борисович. Офицерские записки, или воспоминания о походах 1812, 1813 и 1814 годов. М., 1838]

Golovin, Varvara Nikolaevna, Souvenirs de la comtesse Golovine, Paris 1910

Golubov, S. N., & Kuznetsov, F. E., General Bagration. Sbornik Dokumentov i Materialov, Moscow 1945 [Голубов С. Н., Кузнецов Ф. Е. Генерал Багратион. Сборник документиов и материалов. М., 1945]

Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 1812–1814, Moscow 1992 [Государственный Исторический музей, 1812–1814. М., 1992]

Gourgaud, Gaspard, Napol'eon et la Grande Arm'ee en Russie, ou Examen Critique de l’ouvrage de M. le Comte de S'egur, Paris 1825

Gouvion Saint-Cyr, Mar'echal, M'emoires pour servir а l’histoire militaire sous le Directoire, le Consulat et l’Empire, Vol. III, Paris 1831

Grabbe, P.Kh., Iz Pamiatnikh Zapisok, in Russkii Arkhiv, No. 3, 1873 [Граббе П. Х. Из памятных записок графа П. Х. Граббе: 1812 год.//Русский архив. № 3, 1873]

Grabowski, J'ozef, Pami^etniki Wojskowe J'ozefa Grabowskiego, ofi cera sztabu cesarza Napoleona I, Warsaw 1905

Grech, N. I., Zapiski moiei zhizni, St Petersburg 1886 [Греч Н. И. Записки моей жизни. СПб., 1886]

Griois, Lubin, M'emoires du G'en'eral Griois, 1792–1822, Vol. II, Paris 1909

Grouchy, 'Emmanuel, Marquis de, M'emoires du Mar'echal de Grouchy, Vol. III, Paris 1873

Gruber, Carl-Johann, Ritter von, Souvenirs, Paris 1909

Guitard, Joseph, Souvenirs Militaires du Premier Empire, Paris 1934

Hausmann, Franz Joseph, A Soldier for Napoleon. T e Campaigns of Lieutenant Franz Joseph Hausmann, 7th Bavarian Infantry, trs. Cynthia Joy Hausmann, London 1998

Hauterive, N., De l’'etat de la France а la fi n de l’an VIII, Paris 1801

Henckens, Lieutenant J. L., M'emoires se rapportant а son service militaire au 6me r'egiment de Chasseurs а Cheval Francais de f'evrier 1803 а ao^ut 1816, T e Hague 1910

Herold, Jean Christopher, T e Mind of Napoleon. A Selection from his Written and Spoken Words, New York 1961

Hochberg, Count, La Campagne de 1812. M'emoires du Margrave de Bade, trs. Arthur Chuquet, Paris 1912

Hogendorp, Dirk van, M'emoires du G'en'eral Dirk van Hogendorp, Comte de l’Empire, T e Hague 1887

Holzhausen, Paul, Les Allemands en Russie avec la Grande Arm'ee, 1812, trs. Commandant Minart, Paris 1914

Hortense, Queen of Holland, M'emoires de la Reine Hortense, 3 vols, Paris 1927

Jackowski, Michaі, Pami^etniki, in Pami^etniki Polskie, ed. Ksawery Bronikowski, Vol. I, Przemyњl 1883

Jacquemont du Donjon, Porphyre, Carnet de route d’un Offi cier d’Artillerie (1812–1813), in Souvenirs et M'emoires, Paris 1899

Jer^ome Bonaparte, King of Westphalia, M'emoires et Correspondance du Roi Jer^ome et de la Reine Catherine, Vols V & VI, Paris 1864

Jomini, A. H., Baron de, Vie Politique et Militaire de Napol'eon, racont'ee par luim^eme, au tribunal de C'esar, d’Alexandre et de Fr'ed'eric, 2 vols, Brussels 1842

Jomini, A. H., Baron de, Pr'ecis politique et militaire des campagnes de 1812 а 1814, 2 vols, Lausanne 1886

Jourdain, Armand, Trente-neuf jours de r'eclusion dans les prisons de Vilna, 1858

Kallash, V. V. (ed.), Dvenadtsaty God v Vospominaniakh i perepiske sovremennikov, Moscow 1912 [Каллаш В. В. (сост.). Двенадцатый год в воспоминаниях и переписке современников. М., 1912]

Kharkievich, V..I. (ed.), Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie: Perepiska Imperatora Aleksandra i Barclaya de Tolly, St Petersburg 1904 [Харкевич В. И. (сост.). Барклай де Толли в Отечественной войне: переписка императора Александра и Барклая де Толли. СПб., 1904]

Kharkievich, V..I. (ed.), Nastavlenie gospodam pekhotnom ofi tseram v den srazhenia, in Voennii Sbornik, No. 7, St Petersburg июль 1902 [Харкевич В. И. (ред.). Наставление господам пехотным офицерам в день сражения.//Военный сборник. № 7. СПб., июль 1902]

Kharkievich, V..I. (ed.), 1812 god v Dnevnikakh, Zapiskakh i Vospominaniakh sovremennikov. Materialy Voenno-Uchennavo Arkhiva Glavnavo Shtaba, Vilna 1900 [Харкевич В. И. (сост.). 1812 год в дневниках, записках и воспоминаниях современников. Материалы Военно-ученого архива Главного штаба. Вильна, 1900]

Khomutova, A. G., Vospominania A. G. Khomutovoi o Moskve v 1812 godu, in Russkii Arkhiv, No. 11, 1891 [Хомутова А. Г. Воспоминания А. Г. Хомутовой о Москве в 1812 году.//Русский архив. № 11, 1891]

Kicheev, P. G., Vospominania o prebyvaniu nepriatelia v Moskve v 1812 godu, Moscow 1868 [Кичеев П. Г. Воспоминания о пребывании неприятеля в Москве в 1812 году. М., 1868]

Koіaczkowski, K., Wspomnienia Generala Klemensa Kolaczkowskiego, Vol. I, Krak'ow 1898

Kologrivova, A. F., 1812 god. Iz semeinykh vospominanii, in Russkii Arkhiv, Kniga 2, 1886 [Кологривова А. Ф. 1812 год. Из семейных воспоминаний.//Русский архив. Кн. 2. 1886]

Konshin, M. N., Iz zapisbk N. M. Konshina, in Istoricheskii Viestnik, No. 8, Vol. 17, 1884 [Коншин М. Н. Из записок Н. М. Коншина.//Историчесий вестник. № 8. Т. 17. 1884]

Korkozevich, Mikhail, Vospominania o Nashestvii Frantsuzov na Rossiu v 1812 godu, in Viestnik Zapadnoi Rossii, 1869, Kniga 12 [Коркозевич Михаил. Воспоминания о нашествии французов на Россию в 1812 году.//Вестник Западной России. 1869. Кн. 12]

Kozlovsky, G. A., Zapiski, in Russkaia Starina, Vol. 65, 1890 [Козловский Г. А. Записки.//Русская старина. Т. 65. 1890]

Koџmian, Kajetan, Pami^etniki, Vol. II, Wroclaw 1972

Krasi'nski, J'ozef, Pami^etniki od roku 1790–1831, Pozna'n 1877

K"ugelgen, Wilhelm von, Jugenderinnerungen eines alten Mannes, Berlin 1870

Kurakin, A. B., Doniesenia imperatoru Aleksandru Pavlovichu kniazia A. B. Kurakina; Doniesenia i Pisma kniazia A. B. Kurakina kantsleru N. P. Rumiantsevu, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vol. XXI, St Petersburg 1877 [Куракин А. Б. Донесения императору Александру Павловичу князя Куракина; Донесения и письма князя А. Б. Куракина канцлеру Н. П. Румянцеву.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. XXI. СПб., 1877]

Kurz, Hauptmann von, Der Feldzug von 1812. Denkw"urdigkeiten eines w"urttembergischen Offiziers, Leipzig 1912

Kutuzov, M. I., Pisma, Zapiski, Moscow 1989 [Кутузов М. И. Письма, записки. М., 1989]

Kutuzov, M. I., Dokumenty, Dnevniki, Vospominania, ed. A. M. Valkovich & A. P. Kapitonov, Moscow 1995 [Кутузов М. И. Документы, дневники, воспоминания. Сост. А. М. Валькович, А. П. Капитонов. М., 1995]

Labaume, Eug`ene, Relation Complete de la Campagne de Russie en 1812, Paris 1816

La Flise, N. D. de, Pokhod Velikoi Armii v Rossiiu v 1812 g.; Zapiski de la Fliza, in Russkaia Starina, Vols LXXI, LXXII, LXXIII, июль 1891-март 1892

Lagneau, L. V., Journal d‘un Chirurgien de la Grande Arm'ee 1803–1815, Paris 1913

La Guerre Nationale de 1812. Publication du Comit'e Scientifi que de l‘'etat-major russe. Traduction du capitaine de g'enie brevet'e E. Cazalas, sous la direction de la section historique de l’'etat-major de l’Arm'ee, 7 vols, Paris 1905–11

Langeron, L. A., Comte de, M'emoires de Langeron, G'en'eral d‘Infanterie dans l‘Arm'ee Russe, Paris 1902

Larrey, D. J., Baron, M'emoires de Chirurgie Militaire et Campagnes du Baron D. J. Larrey, 4 vols, Paris 1817

Las Cases, 'Emmanuel Auguste Dieudonn'e, M'emorial de Sainte-H'el`ene. Journal de la vie priv'ee et des conversations de l’Empereur Napol'eon а Sainte-H'el`ene, 4 vols, London 1823

Lassus-Marcilly, Francois, Notes sur ma campagne de Russie, in M'emoires et Lettres de Soldats Francais, Paris 1999

Laugier, C'esare de Bellecour de, R'ecits de C'esare de Laugier, offi cier de la garde du Prince Eug`ene, trs. Henri Lionnet, Paris 1912

Laugier, C'esare de Bellecour de, Gli Italiani in Russia, Milano 1980

Lazhechnikov, L. I., Novobranets 1812 goda, Polnoe Sobranie Sochinienii, Vol. I, St Petersburg 1901 [Лажечников Л. И. Новобранец 1812 года. – Полное собрание сочинений. Т. I. СПб., 1901]

Lecointe de Laveau, G., Moscou, Avant et Apr`es l’Incendie, par un t'emoin oculaire, Paris 1814

Lecoq, Adjutant, Journal d’un Grenadier de la Garde, in Revue de Paris, Tome V, сент. – окт. 1911 Legler, T omas, Souvenirs, Neuch^atel 1942

Lejeune, Louis Francois, Souvenirs d’un offi cier de l’Empire, 2 vols, Toulouse 1831

Lejeune, Louis Francois, M'emoires du G'en'eral Lejeune, Vol. II, En Prison et en Guerre, Paris 1895

Leontiev, K. N., Raskaz Smolenskavo Diakona o Nashestvii 1812 goda, in Russkii Arkhiv, Vol. XIX, Kniga 3, 1881 [Леонтьев К. Н. Рассказ смоленского дьякона о нашествии 1812 года.//Русский архив. Т. XIX. Кн. 3. 1881]

Le Roy, Claude-Francois-Madeleine, Souvenirs, Dijon 1914

Leslie, A. A., Raskazy o 1812 gode, in Smolenskaia Starina, Vypusk 2, 1912

Lettres intercept'ees par les Russes pendant la campagne de 1812, ed. Leon Hennet & 'Emmanuel Martin, Paris 1913

Ligni`eres, Marie Henry, Comte de, Souvenirs de la Grande Arm'ee et de la Vieille Garde Imp'eriale, Paris 1933

Liprandi, LP., Materialy dlia otechestvennoi voiny 1812 goda, St Petersburg 1867 [Липранди Л. П. Материалы для отечественной войны 1812 года. СПб., 1867]

Lossberg, General Friedrich Wilhelm von, Briefe in die Heimath geschrieben w"ahrend des Feldzuges 1812 in Russland, Cassel 1844

L"owenstern, E. von, Mit graf Pahlens Reiterei gegen Napoleon, Berlin 1910

L"owenstern, Woldemar Hermann von, M'emoires du G'en'eral-Major Russe Baron de L"owenstern, Vol. I, Paris 1903

Lubenkov, N., Raskaz artilerista o dele Borodinskom, St Petersburg 1837 [Любенков Н. Рассказ артиллериста о деле Бородинском. СПб., 1837]

Lyautey, Hubert, Lettres d’un Lieutenant de la Grande Arm'ee, ed. Pierre Lyautey, in Revue des Deux Mondes, 15 декабрь 1962, 1 & 15 январь 1963

Macdonald, Jacques-'Etienne, Souvenirs du Mar'echal Macdonald, Duc de Tarente, Paris 1892

Maevskii, S., Moi Viek, ili istoria generala Maevskavo, in Russkaia Starina, 1873, No. 7–8 [Маевский С. И. Мой век, или история генерала Маевского. 1779–1848.//Русская старина. 1873. № 7–8]

Maillard, J. P., M'emoires, in Soldats Suisses au Service 'Etranger, Geneva 1913

Mailly, Adrien, Comte de, Mon journal pendant la campagne de Russie, 'ecrit de m'emoire apr`es mon retour а Paris, Paris 1841

Maistre, Joseph de, Correspondance Diplomatique, Vol. I, Paris 1860

Marbot, Antoine-Marcelin, Baron de, M'emoires du G'en'eral Baron de Marbot, Vol. III, Paris 1891

Marchenko, Vassili Romanovich, Avtobiografi cheskaia Zapiska, in Russkaia Starina, март 1896, pp. 471–505 [Марченко Василий Романович. Автобиографическая записка.//Русская старина. Март 1896. С. 471–505]

Maret, Hugues Bernard, duc de Bassano, Souvenirs intimes de la R'evolution et de l’Empire, 2 vols, Brussels 1843

Maria Feodorovna, Empress of Russia, Correspondance de sa majest'e l’imp'eratrice Marie Feodorovna avec Mademoiselle de Nelidoff, sa demoiselle d’honneur, Paris 1896

Martens, Carl von, Denkw"urdigkeiten aus dem Leben eines alten Offiziers. Ein Beitrag zur Geschichte des letzten vierzig Jahre, Dresden-Leipzig 1848

Martens, Christian Septimus von, Vor f"unfzig Jahren. Tagebuch meines Feldzugs in Russland, 1812, Stuttgart 1862

Martens, F. F. (ed.), Recueil de trait'es et conventions conclus par la Russie avec les puissances 'etrang`eres, Vols XIII–XV, St Petersburg 1909

Martin, Jean-Baptiste, Lettres, in M'emoires et Lettres de Soldats Francais, Paris 1999

Martos, Inzhinernii Ofitser, Zapiski, in Russkii Arkhiv, Vol. 8, 1893

Materre, Jean-Baptiste, Le G'en'eral Materre (1772–1843) d’apr`es ses souvenirs in'edits, ed. Georges Bertin, Tulle 1906

Mayer, P. L., M'emoires d‘un Soldat Prisonnier en Russie, in Soldats Suisses au Service 'Etranger, Geneva 1908

Meerheimb, Franz Ludwig August von, Erlebnisse eines Veteranen der grossen Arm'ee w"ahrend des Feldzugs in Russland 1812, Dresden 1860

M'ejan, 'Etienne, Lettres du Comte M'ejan sur la Campagne de Russie, in Miscellanea Napoleonica, Serie II, Rome 1896

M'eneval, Claude-Francois, M'emoires pour servir а l‘Histoire de Napol'eon Ier depuis 1802 jusqu‘а 1815, 3 vols, Paris 1894

Metternich, Klemens Lothar Wenzel, F"urst von, M'emoires, Documents et 'ecrits divers laiss'es par le Prince de Metternich, 2 vols, Paris 1880

Minod, Charles-Francois, Journal des Campagnes et Blessures, in M'emoires et Lettres de Soldats Francais, Paris 1999

Mitarevskii, N. E., Vospominania o Voinie 1812 goda, Moscow 1871 [Митаревский Н. Е. Воспоминания о войне 1812 года. М., 1871]

Montesquiou-Fezensac, Anatole de, Souvenirs sur la R'evolution, l‘Empire, la R'estauration et le r`egne de Louis-Philippe, Paris 1961

Montigny, L, Souvenirs anecdotiques d’un Offi cier de la Grande Arm'ee, Paris 1833

M"uffl ing, Baron Carl von, T e Memoirs of Baron Carl von M"uffl ing, London 1997

Muralt, Albert de, Souvenirs de la Campagne de Russie de 1812, Neuch^atel 1942

Muravev, A. N., Avtobiografi cheskie Zapiski, in Dekabristy, Novie Materiali, Moscow 1955 [Муравьев А. Н. Автобиографические записки.//Декабристы, новые материалы. М., 1955]

Muravev-Apostol, M. I., Vospominania i Pisma, Moscow 1922 [Муравьев-Апостол М. И. Воспоминания и письма. М., 1922]

Napol'eon I, Correspondance de Napol'eon Ier, Vols XXIII & XXIV, Paris 1868

Napol'eon I, Supplement а la Correspondance, Paris 1887

Napol'eon I, Lettres in'edites de Napol'eon Ier, 2 vols, Paris 1897

Napol'eon I, Lettres in'edites de Napol'eon Ier, Paris 1898

Napol'eon I, Derni`eres lettres in'edites de Napol'eon Ier, Paris 1903

Napol'eon I, Supplement а la Correspondance de Napol'eon Ier: L’Empereur et la Pologne, Paris 1908

Napol'eon I, Correspondance in'edite de Napol'eon Ier conserv'ee aux Archives de la Guerre, Vol. V, Paris 1925

Napol'eon I, Lettres in'edites de Napol'eon Ier а Marie-Louise, 'ecrites de 1810 а 1814, Paris 1935

Napol'eon I, M'emoires pour servir а l’Histoire de France sous le r`egne de Napol'eon, 'ecrites а Ste-H'el`ene sous sa dict'ee, Paris 1830

Narichkine, Madame, n'ee Comtesse Rostopchine, 1812. Le Comte Rostopchine et Son Temps, St Petersburg 1912

Nazarov, Pamfi l, Zapiski soldata Pamfi la Nazarova, in Russkaia Starina, 1872, No. 8 [Назаров Памфил. Записка солдата Памфила Назарова.//Русская старина. 1872. № 8]

Nesselrode, A. de (ed.), Lettres et Papiers du Chancelier Comte de Nesselrode 1760–1850, Vol. IV, Paris n. d.

Neverovskii, Dmitri Petrovich, Zapiski Generala Neverovskavo o sluzhbe svoiei v 1812 godu, in Chtenia v Obshchestvie Istorii i Drevnostiei Rossiiskikh, No. 1, 1859 [Неверовский Дмитрий Петрович. Записки генерала Неверовского о службе своей в 1812 году.//Чтения в Обществе истории и древностей российских. № 1. 1859]

Nicholas Mikhailovich, Grand Duke, Les Relations diplomatiques de la Russie et de la France d‘apr`es les rapports des ambassadeurs d‘Alexandre et de Napol'eon 1808–1812, 6 vols, St Petersburg 1905–8

Niemcewicz, Julian Ursyn, Pami^etniki Czas'ow Moich, Paris 1848

Noel, J. N.A., Souvenirs Militaires d’un Offi cier du Premier Empire, Paris 1895

Nordhof, A. W., Die Geschichte der Zerstorung Moskaus im Jahre 1812, Munich 2000

Norov, V. S., Zapiski o Pokhodakh 1812 i 1813 godov, St Petersburg 1834 [Норов В. С. Записки о походах 1812 и 1813 годов. СПб., 1834]

Ogi'nski, Michaі, M'emoires de Michel Ogi'nski sur la Pologne et les Polonais depuis 1788 jusqu’а la fi n de 1815, 4 vols, Paris 1827

Olenin, A. N., Sobstvenoruchnaia tetrad’, in Russkii Arkhiv, Vol. VI (1868), 1869 [Оленин А. Н. Собственноручная тетрадь.//Русский архив. Т. VI (1868), 1869]

O’Meara, Barry, Napoleon in Exile, or A Voice from St Helena, 2 vols, London 1822

Otechestvennaia voina 1812 goda, sbornik dokumentov i materialov, Leningrad-Moscow 1941 [Отечественная война 1812 года, сборник документов и материалов. Л.-М., 1941]

Oudinot, Mar'echale, Le Mar'echal Oudinot, Duc de Reggio, d’apr`es les souvenirs in'edits de la Mar'echale, Paris 1894

Paixhans, Henri-Joseph de, Retraite de Moscou, Metz 1868

Partouneaux, Louis, Adresse du Lieutenant-G'en'eral Partouneaux а l’Arm'ee Francaise et rapports sur l’affaire du 27 au 28 novembre 1812, Paris 1815

Pasquier, 'Etienne Denis, M'emoires du chancelier Pasquier, Vol. I, Paris 1893

Pastoret, Amed'ee de, De Vitebsk а la B'er'ezina, in La Revue de Paris, 9e ann'ee, Tome 2, 1902

Pelet, G'en'eral, Carnets sur la Campagne de Russie, Paris 1997

Pelleport, Vicomte de, Souvenirs Militaires et Intimes du G'en'eral Vte de Pelleport, Vol. II, Paris 1857

Perovskii, V. A., Iz Zapisok Grafa Vasilia Aleksandrovicha Perovskavo, in Russkii Arkhiv, 1865 [Перовский В. А. Из записок графа Василия Александровича Перовского.//Русский архив. 1865]

Peyrusse, Guillaume, Baron, M'emorial et Archives du M. le Baron Peyrusse, Carcassonne 1869

Peyrusse, Guillaume, Baron, Lettres in'edites du Baron Guillaume Peyrusse crites а son fr`ere Andr'e pendant les campagnes de l’Empire, Paris 1894

Pfuel, Ernst von, Retreat of the French Army from Russia, London 1813

Pils, Francois, Journal de Marche du Grenadier Pils (1804–1814), Paris 1895

Pion des Loches, Antoine Augustin Flavien, Mes Campagnes (1792–1815), Paris 1889

Pіaczkowski, W., Pami^etniki Wincentego Pіaczkowskiego, porucznika dawnej gwardii cesarsko-francuskiej spisane w roku 1845, Їytomierz 1861

Planat de la Faye, Nicolas Louis, Vie de Planat de la Faye, Paris 1895

Pobedonostsev, P. V., Iz dnevnika 1812 i 1813 godov o Moskovskom razorenii, in Russkii Arkhiv, Kniga 1, 1895 [Победоносцев П. В. Из дневника 1812 и 1813 годов о Московском разорении.//Русский архив. Кн. 1. 1895]

Podczaski, Wіadysіaw, Niektdr'e szczeg'oіy z їycia Wіadysіaw Podczaskiego, puіkownika 20 puіku piechoty liniowej polskiej (1812), in Pami^etniki Polskie, ed. K. Bronikowski, Przemyњl 1883

Pontier, Raymond, Souvenirs du Chirurgien Pontier, Aide-Major au Quartier G'en'eral de la Grande Arm'ee sur la Retraite de Russie, Paris 1967

Potocka, Anna, M'emoires de la Comtesse Potocka, Paris 1897

Pouget, G'en'eral Baron, Souvenirs de Guerre, Paris 1895

Pradt, Abb'e de, Histoire de l’Ambassade dans le Grand Duch'e de Varsovie en 1812, Paris 1815

Pretet, Jean, Relation de la Campagne de Russie, in Revue Bourguignonne, 1893

Prikaz nashim armiam i dva manifesta Imperatora Aleksandra I v nachale otechestvennoi voiny, in Russkaia Starina, июнь 1912 [Приказ нашим армиям и два манифеста Императора Александра I в начале отчественной войны.//Русская старина. Июнь 1912]

Puibusque, L. V., Lettres sur la Guerre de Russie en 1812, Paris 1816

Puybusque, L. G. de, Souvenirs d’un invalide, 2 vols, Paris 1841

Pushkin, A. S., Roslavlev, in Polnoe Sobranie Sochinenii, Vol. 6, Moscow 1964 [Пушкин А. С. Рославлев. – Полное собрание сочинений. Т. 6. М., 1964]

Radozhitskii, I. T., Pokhodnia Zapiski Artillerista s 1812 po 1816 god, Vol. I, Moscow 1835 [Радожицкий И. Т. Походные записки артиллериста с 1812 по 1816 год. Ч. 1. М., 1835]

Rambuteau, Claude Philibert, Comte de, M'emoires, Paris 1905

Rapp, Jean, M'emoires du G'en'eral Rapp, Aide de Camp de Napol'eon, London 1823

Raskaz Georgievskavo Kavalera is Divizii Neverovskavo, in Chtenia v Obshchestvie Istorii i Drevnostiei Rossiiskikh, No. 1, 1872 [Рассказ георгиевского кавалера из дивизии Неверовского.//Чтения в Обществе истории и древностей российских. № 1. 1872]

Raskazy Krestian-ochevidtsev pro frantsuskoe nashestvie, in Vestnik Zapadnoi Rossii, Kniga 12, 1869 [Рассказы крестьян-очевидцев про французское нашествие.//Вестник Западной России. Кн. 12. 1869]

Raza, Roustam, Souvenirs de Roustam, Mamelouk de Napol'eon Ier, Paris 1911

Reguinot, Le Sergeant Isol'e. Histoire d’un soldat pendant la campagne de Russie, Paris 1831

R'eponse de l’auteur de l’Histoire de l’Exp'edition de Russie, а la Brochure de M. Le Comte Rostopchin, intitul'ee: La V'erit'e sur l’Incendie de Moskou, Paris 1823

Riazanov, A., Vospominania ochevidtsa o prebyvanii frantsuzov v Moskve, Moscow 1862 [Рязанов А. Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве. М., 1862]

Ricome, Jean-Baptiste, Journal d’un Grognard de l’Empire, Paris 1988

Rigau, Antoine, Souvenirs des guerres de l’Empire, Paris 1846

Rochechouart, Louis Victor Leon, Comte de, Souvenirs sur la R'evolution, l’Empire et la R'estauration, Paris 1889

Roeder, Franz, T e Ordeal of Captain Roeder. From the Diary of an Offi cer in the First Battalion of Hessian Lifeguards during the Moscow Campaign of 1812, trs. Helen Roeder, London 1960

Roguet, Christophe Michel, M'emoires Militaires, 4 vols, Paris 1862–65

Roos, Heinrich, Souvenirs d’un M'edecin de la Grande Arm'ee, Paris 1913

Rosselet, Abraham, Souvenirs, Neuch^atel 1857

Rossetti, Marie-Joseph, Journal d’un Compagnon de Murat, Paris 1998

Rossia i Shvetsia. Dokumenty i Materialy 1809–1818, Ministerstvo Inostrannykh Del SSSR, ed. A. A. Gromyko, Moscow 1985 [Россия и Швеция. Документы и материалы 1809–1818. Министерство иностранных дел СССР. Ред. А. А. Громыко. М., 1985]

Rostopchin, Count Feodor Vasilievich, Sochinienia, St Petersburg 1853 [Ростопчин Федор Васильевич, граф. Сочинения. СПб., 1853]

Rostopchin, Count Feodor Vasilievich, La V'erit'e sur l’incendie de Moscou, in Oeuvres In'edites du Comte Rostopchine, Paris 1894

Rostopchin, Count Feodor Vasilievich, Extrait de Lettres а l’Empereur Alexandre Ier 'ecrites pendant l’ann'ee 1812, ibid.

Rostopchin, Count Feodor Vasilievich, Fragments des M'emoires sur l’Arm'ee 1812, ibid.

Rostopchin, Count Feodor Vasilievich, Letuchie Listki 1812 goda, ed. P. A. Kartakov, St Petersburg 1904 [Ростопчин Федор Васильевич, граф. Летучие листки 1812 года. Сост. П. А. Картаков. СПб., 1904]

Rotenhan, Denkw"urdigkeiten eines w"urttembergischen Offiziers aus dem Feldzuge im Jahre 1812, Berlin 1892

Roy, J. J., Les Francais en Russie. Souvenirs de la Campagne de 1812 et de deux ans de captivit'e en Russie, Tours 1856

Rumigny, Marie T eodore Gueilly, Comte de, Souvenirs du G'en'eral Comte de Rumigny, Paris 1921

Safonovich, V. I., Vospominania Valeriana Ivanovicha Safonovicha, in Russkii Arkhiv, Kniga 1, 1903 [Сафонович В. И. Воспоминания Валериана Ивановича Сафоновича.//Русский архив. Кн. 1. 1903]

Saint-Chamans, Alfred, M'emoires du G'en'eral Comte de Saint-Chamans, ancien aide de camp du Mar'echal Soult, Paris 1896

Saint-Denis, Louis 'Etienne, Souvenirs du Mameluck Ali sur l’Empereur Napol'eon, Paris 1926

Sanguszko, Prince Eustachy, Pami^etnik 1786–1815, Krak'ow 1876

Savary, Anne Jean Marie, Duc de Rovigo, M'emoires du duc de Rovigo pour servir а l’histoire de l’Empereur Napol'eon, Vol. V, Paris 1828

Sayve, Auguste de, Souvenirs de Pologne et sc`enes de la campagne de 1812, Paris 1833

Sbornik Istoricheskikh Materialov, izvlechennykh iz arkhiva sobstv. Evo Imp. Vielichestva Kantselarii, 15 vols, St Petersburg 1876–1917 [Сборник исторических материалов, извлеченных из архива собств. Его Имп. Величества Канцелярии. 15 томов. СПб., 1876–1917]

S'egur, Philippe de, Histoire et M'emoires, Vols III, IV, V, VI, Paris 1873

Serang, Marquis de, Les Prisonniers Francais en Russie, M'emoires et Souvenirs, recueillis et publi'es par M. de Puibusque, 2 vols, Paris 1837

Seruzier, Baron, M'emoires Militaires du Baron Seruzier, colonel d’artillerie l'eg`ere, Paris 1823

Shchukin, P. I., Bumagi otnosiashchiasia do Otechestvennoi Voiny 1812 goda, 9 vols, Moscow 1897–1905 [Щукин П. И. Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 года. 9 томов. М., 1897–1905]

Sheremetev, S., Borodino, in Russkii Arkhiv, Vol. XXIX, Kniga 2, 1891 [Шереметев С. Бородино.//Русский архив. Т. XXIX. Кн. 2. 1891]

Shilder, N., Nakanune Erfurtskavo Svidania 1808 goda, in Russkaia Starina, Vol. 98, 1899 [Шильдер Н. Накануне Эрфуртского свидания 1808 года.//Русская старина. Т. 98. 1899]

Shilder, N., Zapiska Fligel-Adiutanta Chernysheva o Sredstviakh k Preduprezhdeniu Vtorzhenia Niepriatelia v 1812 godu, in Voenny Sbornik, St Petersburg январь 1902 [Шильдер Н. Записка флигель-адъютанта Чернышева о средствах к редупреждению вторжения неприятеля в 1812 году.//Военный сборник. СПб., январь 1902]

Shishkin, Ivan, Bunt Opolchenia v 1812 godu, in Zaria, No. 8, St Petersburg 1869 [Шишкин Иван. Бунт ополчения в 1812 году.//Заря. № 8. СПб., 1869]

Shishkov, A. S., Zapiski, Mnenia i Perepiska Admirala A. S. Shishkova, 2 vols, Berlin 1870 [Шишков А. С. Записки, мнения и переписка адмирала А. С. Шишкова. Ч. 1–2. Берлин, 1870]

Shteingeil (Steinheil), V. I., Zapiski kasatelno sostavlenia i samovo pokhoda Sanktpeterburgskavo opolchenia protiv vragov otechestva v 1812 i 1813 godakh, St Petersburg 1814–15 [Штейнгейль В. И. Записки касательно составления и самого похода санкт-петербургского ополчения против врагов отечества в 1812 и 1813 годах. СПб., 1814–15]

Shugurov, M. F. (ed.), Doklad o Evreiakh Imperatoru Aleksandru Pavlovichu 1812, in Russkii Arkhiv, Kniga 2, 1903 [Шугуров М. Ф. (сост.). Доклад о евреях императору Александру Павловичу 1812 г. //Русский архив. Кн. 2. 1903]

Shuvalov, P. A., Pismo general-adiutanta P. A. Shuvalova k Imperatoru Aleksandru Pavlovichu, in Sbornik Imperatorskavo Russkavo Istoricheskavo Obshchestva, Vol. XXI, St Petersburg 1877 [Шувалов П. А. Письмо генерал-адъютанта П. А. Шувалова к императору Александру Павловичу.//Сборник Императорского русского исторического общества. Т. XXI. СПб., 1877]

Simanskii, Luka Aleksandrovich, Zhurnal Uchastnika Voiny 1812 goda, in Voenno-Istoricheskii Sbornik, Nos 2, 3, 4 1912; Nos 1, 2, 3, 4 1913; Nos 1, 2 1914 [Симанский Лука Александрович. Журнал участника войны 1812 года.//Военно-исторический сборник. № 2, 3, 4. 1912; № 1, 2, 3, 4. 1913; № 1, 2. 1914]

Soltyk, Count Roman, Napol'eon en 1812. M'emoires Historiques et Militaires sur la Campagne de Russie, Paris 1836

Sta"el-Holstein, Anne Louise Germaine de, Dix ann'ees d’exil, Paris 1966

Steininger, J., M'emoires d'un vieux d'eserteur, ed. P. de Pardiellan, Paris n. d.

Suckow, C. F.E. von, D’I'ena а Moscou. Fragments de Ma Vie, Paris 1901

Sukhanin, N. N., Iz zhurnala uchastnika voiny 1812 goda, in Russkaia Starina, февраль 1912 [Суханин Н. Н. Из журнала участника войны 1812 года.//Русская старина. Февраль 1912]

Surrugues, Abb'e, Lettres sur l’incendie de Moscou, Paris 1823

Sverbeev, D. I., Zapiski, 2 vols, Moscow 1899 [Свербеев Д. И. Записки. Т. 1–2. М., 1899]

Szymanowski, J'ozef, Pami^etniki, Lw'ow 1898

Talleyrand, Charles Maurice de, Lettres in'edites de Talleyrand а Napol'eon, Paris 1889

Tascher, Maurice de, Journal de Campagne d’un cousin de l’Imp'eratrice, Paris 1933

Tatistchev (Tatishchev), Serge, Alexandre Ier et Napol'eon d’apr`es leur Correspondance in'edite, 1801–1812, Paris 1891

Ternaux-Compans, M., Le G'en'eral Compans (1769–1845) d’apr`es ses notes de campagne et sa correspondance de 1812 а 1813, Paris 1912

T 'evenin, Maurice, M'emoires d’un vieux de la vieille, in Bulletin de la Societ'e des Sciences Historiques et Naturelles de l’Yonne, 98, 1959–60

T iebault, Baron, M'emoires du Central Baron T iebault, Vol. IV, Paris 1895

T irion, Auguste, Souvenirs Militaires, Paris 1892

Timofev, S. P. (ed.), Opisanie, chto proiskhodilo vo vremia nashestvia niepriatelia v donskom Monastire 1812 goda, in Russkii Arkhiv, Vol. 29, Kniga 10, 1891 [Тимофеев С. П. (ред.). Описание, что происходило во время нашествия неприятеля в Донском монастыре 1812 года.//Русский архив. Т. 29. Кн. 10. 1891]

Tolicheva, T. (ed.), Raskazy Ochevidtsev o Dvenadtsatom Code, Moscow 1912 [Толычева Т. (сост.). Рассказы очевидцев о двенадцатом годе. М., 1912]

Toll, Karl Friedrich von der, Denkw"urdigkeiten des russischen Generals von der T o l l, ed. T eodor von Bernhardi, Leipzig 1856

Trefcon, Toussaint-Jean, Carnet de Campagne du Colonel Trefcon, Paris 1914

Turgenev, A. M., Iz Dnievnika Nietzvestanvo litsa, in Russkii Arkhiv, Kniga 3, 1903 [Тургенев А. М. Из дневника неизветного лица.//Русский архив. Кн. 3. 1903]

Turno, Karol, Souvenirs d’un Offi cier Polonais, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Tome 33, Paris, август-сентябрь 1931

Uxk"ull, Boris von, Arms and the Woman. T e Diaries of Baron Boris von Uxk"ull 1812–1819, trs. Joel Carmichael, London 1966

Vassilchikova, A. I., Vospominania, in Russkii Arkhiv, Kniga 3, 1912 [Васильчикова А. И. Воспоминания.//Русский архив. Кн. 3. 1912]

Vaudoncourt, Fr'ed'eric Guillaume de, Relation Impartiale du Passage de La B'er'ezina, par un t'emoin oculaire, Paris 1814

Vaudoncourt, Fr'ed'eric Guillaume de, Quinze Ann'ees d’un Proscrit, 4 vols, Paris 1835

Venturini, Joseph Louis Auguste, Garnets d’un Italien au service de la France, in Nouvelle Revue Retrospective, Paris, janvier-juin 1904

Vermeil de Conchard, Colonel (trs.), Campagne et D'ef'ection du corps Prussien de la Grande Arm'ee, traduit du journal du G'en'eral de Seydlitz, Paris 1903

Viazemskii, P. A., Vospominanie o 1812 gode, in Polnoe Sobranie Sochinienii, Vol. VII, St Petersburg 1882 [Вяземский П. А. Воспоминание о 1812 годе. – Полное собрание сочинений. Т. VII. СПб., 1882]

Villamov, G. I., Dnevnik Stats-sekretaria Grigoria Ivanovicha Villamova, in Russkaia Starina, июль 1912 [Вилламов Г. И. Дневник статс-секретаря Григория Ивановича Вилламова.//Русская старина. Июль 1912]

Villemain, Abel Francois, Souvenirs Contemporains d’Histoire et de Litt'erature, Vol. I, Paris 1854

Vionnet de Maringon'e, Lt G'en'eral Louis Joseph, Campagnes de Russie et de Saxe, Paris 1899

Vlijmen, B. R.F. van, Vers la Beresina, Paris 1908

Voenskii, K. (ed.), Sviashchennoi Pamiati Dvenadtsaty god. Istoricheskie ocherki, raskazy, vospominania i stati, otnosiashchiasia k epokhe otechestvennoi voiny, St Petersburg 1912 [Военский К. А. (сост.). Священной памяти двенадцатый год. Исторические очерки, рассказы, воспоминания и статьи, относящиеся к эпохе отечественной войны. СПб., 1912]

Volkonskii, S. G., Zapiski, St Petersburg 1902 [Волконский С. Г. Записки. СПб., 1902]

Voltaire, Francois Marie Arouet, Histoire de Charles XII Roi de Su`ede, Paris 1832

Vossen, Anton, Dnievnik Poruchika Vossena, in Russkii Arkhiv, Kniga 3,1903 [Фоссен Антон. Дневник поручика Фоссена.//Русский архив. Кн. 3. 1903]

Vossler, H. A., With Napoleon in Russia 1812. T e diary of Lt. H. A. Vossler a soldier of the Grand Army, trs. Walter Wallich, London 1969

Wachsmuth, I.L, Geschichte meiner Kriegsgefangenschaft in Russland in den Jahren 1812–1813; in gedr"angter K"urze dargestellt von I. I. Wachsmuth Leutenant in der K"onig. Westphalischen Arm'ee, Magdeburg 1910

Walter, Jakob, T e Diary of a Napoleonic Foot Soldier, Moreton-in-Marsh 1991

Wesemann, J. H.C., Kanonier des Kaisers. Kriegstagebuch des Heinrich Wesemann, 1808–14, Cologne 1971

Widemann, M., Les Oceanocrates et leurs partisans, ou la guerre avec la Russie en 1812, Paris 1812

Wilson, Sir Robert, Brief Remarks on the Character and Composition of the Russian Army, London 1810

Wilson, Sir Robert, Narrative of Events during the Invasion of Russia, London 1860

Wilson, Sir Robert, Private Diary of Travels, Personal Services, and Public Events during Mission and Employment with the European Armies in the Campaigns of 1812, 1813 and 1814, 2 vols, London 1861

Wolzogen, Ludwig, Freiherr von, Memoiren des k"onigl. preuss. Generals Ludwig Freiherrn von Wolzogen (1807–1814 in russischen Diensten), Leipzig 1851

W"urttemberg, Prince Eugene of, M'emoires, in Journal des Campagnes du Prince de Wurtemberg, Paris 1907

Wybranowski, Roman, Pami^etniki Jeneraіa Romana Wybranowskiego, 2 vols, Lw'ow 1882

Ysarn, Chevalier Francois d‘, M'emoires d‘un habitant de Moscou pendant le s'ejour des Francais en 1812, Brussels 1871

Zaitsev, A., O pokhodе 1812 goda, Moscow 1852 [Зайцев А. Воспоминания о походе 1812 года, составленные из рассказов офицера А. Зайцевым. М., 1852]

Zaіuski, J'ozef, Wspomnienia, Krak'ow 1976

Zotov, R. M., Sochinienia, Moscow 1996 [Зотов Р. М. Сочинения. М., 1996]

Академические работы

Abalikhin, B. S., Otechestvennaia Voina 1812 goda na Iugo-Zapade Rossii, Volgograd 1987 [Абалихин Б. С. Отечественная война 1812 года на юго-западе России. Волгоград, 1987]

Abalikhin, B. S., Kontrnastuplienie russkikh voisk v 1812 g… in Istoria SSSR, 1987, No. 4 [Абалихин Б. С. Контрнаступление русских войск в 1812 г. //История СССР. 1987. № 4]

Anderson, M. S., British Public Opinion and the Russian Campaign of 1812, in Slavonic and East European Review, Vol. 34 (1956), pp.408–25

Andolenko, S., Histoire de l’Arm'ee Russe, Paris 1967

Angervo, J. M., How Cold was 1812? in T e Times, 8 февраль 1961

Askenazy, Szymon, Ksi№їe J'ozef Poniatowski, Warsaw 1974

Babenko, V. N., Otechestvennaia Voina 1812: ukazatel sovietskoi literatury 1962–1987, Moscow 1987 [Бабенко В. Н. Отечественная война 1812 г.: указатель советской литературы. М., 1987]

Babkin, V. I., Narodnoe Opolchenie v Otechestvennoi Voinie 1812 g., Moscow 1962 [Бабкин В. И. Народное ополчение в Отечественной войне 1812 г. М., 1962]

Barclay de Tolly i Otechestvennaia Voina 1812 g., in Russkaia Starina, август, сентябрь, октябрь, декабрь 1912 [Барклай де Толли и Отечественная война 1812 г. //Русская старина. Август, сентябрь, октябрь, декабрь 1912]

Barsukov, A., Penzenskaia Starina, in Russkii Arkhiv, No. 7, 1896 [Барсуков А. Пензенская старина.//Русский архив. № 7. 1896]

Belkovich, L., Kniaz Piotr Ivanovich Bagration, in Russkaia Starina, июль 1912 [Белькович Л. Князь Петр Иванович Багратион.//Русская старина. Июль 1912]

Beskrovny, L. G., Otechestvennaia Voina1812 goda, Moscow 1962 [Бескровный Л. Г. Отечественная война 1812 года. М., 1962]

Beskrovny, L. G., Borodinskoe Srazhenie, Moscow 1971 [Бескровный Л. Г. Бородинское сражение. М., 1962]

Beskrovny, L. G. (ed.), Polkovodets Kutuzov. Sbornik Statei, Moscow 1955 [Бескровный Л. Г. (сост.). Полководец Кутузов. Сборник статей. М., 1955]

Bogdanov, L. P., Russkaia Armia v 1812 godu, Moscow 1979 [Богданов Л. П. Русская армия в 1812 году. М., 1979]

Bonnal, G'en'eral H., La Manoeuvre de Vilna, Paris 1905

Boppe, Paul Louis, La L'egion Portugaise, Paris 1897

Boppe, Paul Louis, Les Espagnols а la Grande Arm'ee, Paris 1899

Boppe, Paul Louis, La Croatie Militaire, Paris 1900

Bourgoing, Paul, Itin'eraire de Napol'eon Ier de Smorgoni а Paris, Paris 1862

Brandys, M., Kozietulski i Inni, 2 vols, Warsaw 1967

Braquehay, A., Le G'en'eral Baron Merle, 1766–1830. Notice Biografi que, Montreuilsur-Mer 1892

Bruun, Geoff rey, Europe and the French Imperium 1799–1814, New York 1938

Buganov, A. V., Russkaia Istoriia v pamiati krestian i natsionalnoe samosoznanie, Moscow 1992 [Буганов А. В. Русская история в памяти крестьян и национальное самосознание. М., 1962]

Bulgakov, A.Ya., Razgovor Neapolitanskavo Korolia Miurata s Generalom Grafom Miloradovichem na Avanpostakh armii 14 oktiabria 1812 g., Moscow 1843 [Булгаков А. Я. Разговор неаполитанского короля Мюрата с генералом графом Милорадовичем на аванпостах армии 14 октября 1812 г. М., 1843]

Buturlin, D..P., Kutuzov v 1812 godu, in Russkaia Starina, Vol. 82, октябрь-декабрь 1894 [Бутурлин Д. П. Кутузов в 1812 году.//Русская старина. Т. 82. Октябрь-декабрь 1894]

Camp, F., Un Espagnol t'emoin de la Retraite de Napol'eon en Russie (Don Raphael de Llanza), in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Vol. 30, Paris 1930

Cathcart, Col. the Hon. George, Commentaries on the War in Russia and Germany in 1812 and 1813, London 1850

Cavaignac, Godefroy, La Formation de la Prusse Contemporaine, 2 vols, Paris 1891

Chapuisat, E., Les Suisses de l’Empereur, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Vol. 34, Paris 1932

Christian, R. F., Tolstoy’s War and Peace, Oxford 1962

Chuquet, Arthur, 'Etudes d’Histoire, 8 vols, Paris n. d.

Creveld, Martin van, Supplying War. Logistics from Wallenstein to Patton, Cambridge 1977

Deutsch, Harold C, T e Genesis of Napoleonic Imperialism, Harvard 1938

Driault, 'Edouard, Tilsit. France et Russie sous le Premier Empire, Paris 1917

Driault, 'Edouard, Le Grand Empire (1809–1812), Paris 1924

Du Casse, A., Le G'en'eral Vandamme et sa Correspondance, 2 vols, Paris 1870

Du Casse, A., M'emoires pour servir а l’histoire de la campagne de Russie, Paris 1852

Duff y, Christopher, Borodino and the War of 1812, London 1972

Dundulis, Bronius, Napol'eon et la Lithuanie en 1812, Paris 1940

Dwyer, Philip G. (ed.), Napoleon and Europe, London 2001

Dzhivelegov, A. K., Aleksandr I i Napoleon. Istoricheskie Ocherki, Moscow 1915 [Дживелегов А. К. Александр I и Наполеон. Исторические очерки. М., 1915]

Dzhivelegov, A. K., Melgunov, S. P., & Pichetа, V. I., Otechestvennaia Voina i Russkoe Obshchestvo, 7 vols, Moscow 1912 [Дживелегов А. К., Мельгунов С. П., Пичета В. И. Отечественная война и русское общество. 7 томов. М., 1912]

Elting, John R., Swords Around a T rone. Napoleon’s Grande Arm'ee, London 1989

Ernouf, Baron, Les Francois en Prusse, d’apr`es des documents contemporains, Paris 1872

Fabry, Lieutenant G., Campagne de Russie (1812), 5 vols, Paris 1901

Fabry, Lieutenant G., Campagne de 1812. Documents relatifs а l’aile gauche, 20 ao^ut-4 d'ecembre, IIe, VIe, IXe corps, Paris 1912

Feuer, Kathryn B., Tolstoy and the Genesis of War and Peace, Cornell 1996

Fontana, Biancamaria, T e Napoleonic Empire and the Europe of Nations, in T e Idea of Europe from Antiquity to the European Union, ed. Anthony Pagden, Cambridge 2002

Fregosi, Paul, Dreams of Empire. Napoleon and the First World War 1792–1815, London 1989

Garros, L. P., Quel Roman que ma Vie! Itin'eraire de Napol'eon Bonaparte, Paris 1947

Ginsburg, S, Otechestvennaia Voina i Russkie Evrei, St Petersburg 1912 [Гинзбург С. Отечественная война и русские евреи. СПб., 1912]

Gotteri, Nicole, Le Lorgne d’Ideville et le service de renseignements du Minist`ere des Relations Ext'erieures pendant la campagne de Russie, in Revue d’Histoire Diplomatique, Nos 1–2, Paris 1989

Grunwald, Constantin de, Baron Stein, Enemy of Napoleon, London 1936

Grunwald, Constantin de, Alexandre Ier, Le Tsar Mystique, Paris 1955

Handelsman, Marceli, Napol'eon et la Pologne 1806–7, Paris 1909

Hartley, Janet M., Alexander I, London 1994

Hartley, Janet M., Russia in 1812, in Fahrb"ucher f"ur Geschichte Osteuropas, Stuttgart

Hazlitt, William, T e Life of Napoleon Buonaparte, 4 vols, London 1830

Henderson, E. F., Bl"ucher and the Uprising of Prussia against Napoleon 1806–1815, London 1911

Higham, Robin, &Kagan, Frederick (eds), T e Military History of Tsarist Russia, London.2002

Hosking, Geoff rey, Russia and the Russians. A History, London 2001

Hosking, Geoff rey, Russia. People and Empire, 1552–1917, London 1997

Iudin, P., Ssylnie 1812 goda v Orenburgskom kraie, in Russkii Arkhiv, Vol. 9, 1896

Jenkins, Michael, Arakcheev. Grand-Vizir of the Russian Empire, London 1969

Josselson, Michael & Diana, T e Commander. A Life of Barclay de Tolly, Oxford 1980

Karabanov, N. V., Otechestvennaia Voina v Izobrazhenii Russkikh Pisatelei, Moscow 1912 [Карабанов Н. В. Отечественная война в изображении русских писателей. М., 1912]

Kartsov, Yu. & Voenskii, K., Prichiny Voiny 1812 goda, St Petersburg 1911 [Карцов Ю., Военский К. Причины войны 1812 года. СПб., 1911]

Keep, John, Soldiers of the Tsar. Army and Society in Russia 1462–1874, Oxford 1985

Kemble, J., Napoleon Immortal. T e Medical History and Private Life of Napoleon Bonaparte, London 1959

Kharkievich, V., Voina 1812 goda ot Nemana dо Smolenska, 2 vols, Vilna 1901 [Харкевич В. Война 1812 года от Немана до Смоленска. Ч. 1–2. Вильна, 1901]

K istorii Otechestvennoi Voiny 1812 goda. Poslyednyaia popytka Napoleona nachat’ mirnie peregovory s Imperatorom Aleksandrom vo vremia zanyatia Moskvy frantsuzkimi voiskami, in Russkaia Starina, январь 1912 [К истории Отечественной войны 1812 года. Последняя попытка Наполеона начать мирные переговоры с императором Александром во время занятия Москвы французскими войсками.//Русская старина. Январь 1912]

Koliubakhin, B., 1812 god. Poslednie dni komandovania Barklayem 1-оi i 2-оi zapadnymi armiami, in Russkaia Starina, июнь 1912 [Колюбакин Б. 1812 год. Последние дни командования Барклаем 1-ой и 2-ой западными армиями.//Русская старина. Июнь 1912]

Koliubakhin, B„1812 god. Izbranie Kutuzova glavnokomanduiushchym nad vsemi armiami, priezd ievo v armiu i pervie dni evo deiatelnosti, in Russkaia Starina, июль 1912 [Колюбакин Б. 1812 год. Избрание Кутузова главнокомандующим над всеми армиями, приезд его и первые дни его деятельности.//Русская старина. Июль 1912]

Koliubakhin, B., 1812 god. Borodinskoie srazhenie 26 avgusta, in Russkaia Starina, август 1912 [Колюбакин Б. 1812 год. Бородинское сражение 26 августа.//Русская старина. Август 1912]

Kraehe, Enno, Metternich’s German Policy. T e Contest against Napoleon 1799–1814, Vol. I, Princeton 1963

Kukiel, M., Les Polonais а la Moskowa, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Vol. 28, Paris 1929

Kukiel, M., Wojna 1812 roku, 2 vols, Krak'ow 1937

Kukiel, M., Vues sur le Tr^one de Pologne en 1812, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Vol. 34, Paris 1932

Langsam, W. C., T e Napoleonic Wars and German Nationalism in Austria, Columbia 1931

Ley, Francis, Alexandre Ier et sa Sainte Alliance (1811–1825), Paris 1975

Lobanov-Rostovskii, A. A., Russia and Europe 1789–1825, Duke 1947

Madariaga, Isabel de, Russia in the Age of Catherine the Great, London 1981

Madariaga, Isabel de, Spain and the Decembrists, in European Studies Review,

Vol. III, No. 2, апрель 1973 Mansuy, A., Jer^ome Napol'eon et la Pologne en 1812, Paris 1931 Marcel-Paon, A., Du Niemen au Niemen, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes,

Vol. 37, Paris 1933 Marco de Saint-Hilaire, 'Emile, Histoire de la Campagne de Russie pendant

l’ann'ee 1812 et de la captivit'e des prisonniers francais en Sib'erie et dans les

autres provinces de l’empire, 2 vols, Paris 1846–48 Margueron, L. J., Campagne de Russie, Part 1, 4 vols, Paris n. d. Markham, F. M.H., Napoleon and the Awakening of Europe, London 1954 Martinien, Aristide, Tableaux par corps et par batailles des offi ciers tu'es et

bless'es pendant les guerres de l’Empire, 1805–1815, Paris 1899 Meynier, Albert, Les Morts de la Grande Arm'ee, Paris 1930 Mikhailovskii-Danilevskii, A. I., Opisanie Otechestvennoi Voiny 1812 goda,

4 vols, St Petersburg 1839 [Михайловский-Данилевский А. И. Описание Отечественной войны 1812 года. Ч. 1–4. СПб., 1839]

Moreau, Jean, Le Soldat Imperial 1800–1814, 2 vols, Paris 1904

Morley, Charles, Alexander I and Czartoryski. T e Polish Question 1801–1813, in Slavonic and East European Review, Vol. 25, London апрель 1947

Nafziger, George, Napoleon’s Invasion of Russia, Novato 1998

Nagengast, W. E., Moscow, the Stalingrad of 1812; the American Reaction to Napoleon’s Retreat from Russia, in Russian Review, Vol. 8, No. 4 (1949), pp.302–15

Nechkina, M. V., 1812 god. K Stopiatidesiatiletiu Otechestvennoi Voiny. Sbornik Statei, Moscow 1962 [Нечкина М. В. 1812 год. К стопятидесятилетию Отечественной войны. Сборник статей. М., 1962]

Nersisian, M. G., Otechestvennaia Voina 1812 goda i Narodi Kavkaza, Erevan 1965 [Нерсисян М. Г. Отечественная война 1812 года и народы Кавказа. Ереван, 1965]

Nikolai Mikhailovich, Grand Duke, L’Empereur Alexandre Ier, St Petersburg 1912

Norov, A. S., Voina i Mir 1805–1812, Moscow 1914 [Норов А. С. Вой на и мир 1805–1812. М., 1914]

Okuniev, Colonel N., Consid'erations sur les Grandes Op'erations, les Batailles et les Combats de la Campagne de 1812 en Russie, Paris 1829

Olivier, Daria, L‘Incendie de Moscou, 1964

Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istochniki, Pamiatniki, Problemy. Materialy VI Miezhdunarodnoi Nauchnoi Konferentsii, Borodino 1998 [Отечественная война 1812 года. Источники, памятники, проблемы. Материалы VI международной научной конференции. Бородино, 1998]

Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istochniki, Pamiatniki, Problemy. Materialy VII Vserossiiskoi Nauchnoi Konferentsii, Borodino 1999 [Отечественная война 1812 года. Источники, памятники, проблемы. Материалы VII международной научной конференции. Бородино, 1999]

Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istochniki, Pamiatniki, Problemy. Materialy VIII Vserossiiskoi Nauchnoi Konferentsii, Borodino 2000 [Отечественная война 1812 года. Источники, памятники, проблемы. Материалы VIII международной научной конференции. Бородино, 2000]

Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istochniki, Pamiatniki, Problemy. Materialy IX Vserossiiskoi Nauchnoi Konferentsii, Moscow 2001 [Отечественная война 1812 года. Источники, памятники, проблемы. Материалы IX международной научной конференции. Бородино, 2001]

Otechestvennaia Voina v Kaluzhskoi Gubernii i Rossiiskoi Provintsii, Materiali Nauchnoi Konferentsii 21 Oktiabria 2000 g, Maloyaroslavets 2001 [Отечественная в Калужской губернии и российской провинции. Материалы научной конференции 21 октября 2000 г. Малоярославец, 2001]

Palitsyn, N. A., Manifesty Napisannie Shishkovym v Otechestvennuiu Voinu i patrioticheskie ich znachenie, in Russkaia Starina, июнь 1912 [Палицын Н. А. Манифесты, написанные Шишковым в Отечественную войну и патриотическое их значение.//Русская старина. Июнь 1912]

Palmer, Alan, Napoleon in Russia, London 1967

Palmer, Alan, Alexander I. T e Tsar of War and Peace, London 1974

Parkinson, Roger, T e Fox of the North. T e Life of Kutuzov, General of War and Peace, London 1976

Pokrovskii, M. N., Russkaia Istoria s Drevnieishykh Vremien, 5 vols, Moscow 1910–13 [Покровский М. Н. Русская история с древнейших времен.

5 томов. М., 1910–13]

Ponzio, Luigi, L’Italia nella campagnia di Russia: narrazione popolare a riccordo del primo centenario, Pavia 1912

Popov, A. I., Velikaia Armia v Rossii. Pogonia za Mirazhem, Samara 2002 [Попов А. И. Великая армия в России. Погоня за миражом. Самара, 2002]

Popov, A. N., Dvizhenie Russkikh Voisk ot Moskvy do Krasnoi Pakhry, in Russkaia Starina, июнь, июль, август, сентябрь 1897 [Попов А. Н. Движение русских войск от Москвы до Красной Пахры.//Русская старина. Июнь, июль, август, сентябрь 1897]

Popov, A. N., Moskva v 1812 g., in Russkii Arkhiv, 1875 [Попов А. Н. Москва в 1812 г. //Русский архив. 1875]

Popov, A. N., Frantsuzy v Moskve w 1812 g., in Russkii Arkhiv, 1876 [Попов

A. Н. Французы в Москве в 1812 г. //Русский архив. 1876]

Porter, Sir Robert Ker, A Narrative of the Campaign in Russia During the Year 1812, London 1814

Priezd Imperatora Aleksandra I v Moskvu, in Russkaia Starina, июль 1912 [Приезд императора Александра I в Москву.//Русская старина. Июль 1912]

Raeff, Marc, Michael Speransky. Statesman of Imperial Russia, 1772–1839, T e Hague 1969

Ragsdale, Hugh, Detente in the Napoleonic Era. Bonaparte and the Russians, Lawrence, Kansas, 1980

Ramm, Agatha, Germany 1789–1919. A Political History, London 1967

Ratchinski, Andr'e, Napol'eon et Alexandre Ier. La Guerre des Id'ees, Paris 2002

Riley, J. P., Napoleon and the World War of 1813, London 2001

Rober, A., L’Id'ee nationale autrichienne et les guerres de Napol'eon, Paris 1933

Roberts, Andrew, Napoleon and Wellington, London 2001

Rose, J. Holland, T e Napoleonic Empire at its Height, in Cambridge Modern History, Vol. IX, Cambridge 1906

Sarrazin, M., Histoire de la guerre de Russie, Paris 1815

Sauvage, N. J., Relation de la Campagne de Russie, Paris n. d.

Sauzey, Jean Camille, Les Allemands sous les Aigles Francaises, 6 vols, Paris 1902–12

Schmitt, H. A., Stein, Alexander and the Crusade against Napoleon, in Journal of Modern History, Vol. 31 (декабрь 1959)

Schmittlein, R., Un district lithuanien sous l’occupation francaise (1812), Mainz 1952

Schuermans, Albert, Itin'eraire G'en'eral de Napol'eon, Paris 1911

Schwarzfuchs, S., Napoleon, the Jews and the Sanhedrin, London 1979

Scott, Franklin D., Bernadotte and the Fall of Napoleon, Harvard 1935

Senkowska-Gluck, Monika (ed.), Europa i Њwiat w Epoce Napoleo'nskiej, Warsaw 1988

Servi`eres, G., L’Allemagne Francaise sous Napol'eon, Paris 1904

Shanahan, W. O., Prussian Military Reforms 1786–1813, Columbia 1945

Shchegolev, P. E., Dekabristy, Moscow-Leningrad 1926 [Щеголев П. Е. Декабристы. М.-Л., 1926]

Shilder, N. K., Imperator Aleksandr I, 4 vols, St Petersburg 1904–5 [Шильдер Н. К. Император Александр I. 4 тома. СПб., 1904–5]

Shishov, A. V., Nieizvestny Kutuzov. Novoe Prochtenie Biografi i, Moscow 2001 [Шишов А. В. Неизвестный Кутузов. Новое прочтение биографии. М., 2001]

Shtrange, M. M., Russkoie Obshchestvo i Frantsuzkaia Revolutsia 1789–1794, Moscow 1956 [Штранге М. М. Русское общество и Французская революция 1789–1794 гг. М., 1956]

Shtrange, M. M., Demokraticheskaia Inteligentsia Rossii v XVIII viekie, Moscow 1965 [Штранге М. М. Демократическая интеллигенция России в XVIII веке. М., 1965]

Shvedov, S. V., Komplektovanie, chislennost’ i poteri russkoi armii v 1812 godu, in Istoria SSSR, No. 4, 1987 [Шведов С. В. Комплектование, численность и потери русской армии в 1812 году.//История СССР. № 4. 1987]

Sirotkin, V. G., Duel Dvukh Diplomatii: Rossia i Frantsia v 1801–1812, Moscow 1966 [Сироткин В. Г. Дуэль двух дипломатий: Россия и Франция в 1801–1812 гг. М., 1966]

Sirotkin, V. G., Napoleonovskaia Voina Nervov’ protiv Rossii, Moscow 1981 [Сироткин В. Г. Наполеоновская война нервов против России. М., 1981]

Sirotkin, V. G., Otechestvennaia Voina 1812 g… Moscow 1988 [Сироткин

B. Г. Отечественная война 1812 г. М., 1988]

Sirotkin, V. G., Napoleon i Rossia, Moscow 2000 [Сироткин В. Г. Наполеон и Россия. М., 2000]

Sirotkin, V. G. & Kozlov, V. T., Traditsi Borodina: Pamiat’ i Pamiatniki, Moscow 1989 [Сироткин В. Г., Козлов В. Т. Традиции Бородина: память и памятники. М., 1989]

Skallon, D. A. (ed.), Istoria gosudarеvoi svity, in Russkaia Starina, июнь 1912 [Скалон Д. А. (ред.). История государевой свиты.//Русская старина. Июнь 1912]

Smith, D. G., Borodino, Moreton-in-Marsh 1998

Sokolov, Oleg, La Campagne de Russie, in Napol'eon Ier, Saint-Cloud ноябрь 2000-октябрь 2001

Stchoupak, N., L’Entrevue de I. Iakovlev avec Napol'eon, in Revue des 'Etudes Napol'eoniennes, Vol. 33, Paris 1931

Strong, John W., Russia’s Plans for an Invasion of India in 1801, in Canadian Slavonic Papers, Toronto, Vol. 7, 1965

Tarle, E. V., Napoleon, Moscow 1936 [Тарле Е. В. Наполеон. М., 1936]

Tarle, E. V., Nashestvie Napoleona na Rossiu 1812 god, Moscow 1992 [Тарле Е. В. Нашествие Наполеона на Россию. 1812 год. М., 1992]

Tezisy Nauchnoi Konferentsii ‘Otechestvennaia Voina 1812 goda. Rossia i Evropa’, Borodino 1992 [Тезисы научной конференции «Отечественная война 1812 года. Россия и Европа». Бородино, 1992]

T iry, Jean, La Campagne de Russie, Paris 1969

Troitskii, N. A., 1812, Velikii god Rossii, Moscow 1988 [Троицкий Н. А. 1812. Великий год России. М., 1988]

Troitskii, N. A., Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istoria Temy, Saratov 1991 [Троицкий Н. А. Отечественная война 1812 года. История темы. Саратов, 1991]

Troitskii, N. A., Aleksandr I i Napoleon, Moscow 1994 [Троицкий Н. А. Александр I и Наполеон. М., 1994]

Troitskii, N. A., Dien Borodina, in Znamia, No. 8, 1987 [Троицкий Н. А. День Бородина.//Знамя. № 8. 1987]

Troitskii, N. A., O dislokatsii i chislennosti russkikh voisk v nachale Otechestvennoi Voiny 1812 g… in Voenno-Istoricheskii Zhurnal, No. 8, 1987 [Троицкий Н. А. О дислокации и численности русских войск в начале Отечественной войны 1812 г. //Военно-исторический журнал. № 8. 1987]

Troitskii, N. A., O chislennosti russkikh armii v nachale Otechestvennoi Voiny 1812 g… in Voprosy Istorii, No. 11, 1987 [Троицкий Н. А. О численности русских армий в начале Отечественной войны 1812 г. //Вопросы истории. № 11. 1987]

Troitskii, N. A., Otechestvennaia Voina 1812 g. i Russkaia Literatura XIX veka, Moscow 1998 [Троицкий Н. А. Отечественная война 1812 г. и русская литература XIX века. М., 1998]

Tselorungo, D. G., Ofitsery Russkoi armii-uchastniki borodinskovo srazhenia, Moscow 2002 [Целорунго Д. Г. Офицеры русской армии-участники Бородинского сражения. М., 2002]

Tulard, Jean, Bibliographie des M'emoires sur le Consulat et l’Empire, 'ecrites ou traduites en Francais, Paris 1971

Tulard, Jean, Le Grand Empire, Paris 1982

Tulard, Jean, Itin'eraire de Napol'eon au jour dejour 1769–1821, Paris 1992

Tulard, Jean, Le Dep^ot de la Guerre et la Pr'eparation de la Campagne de Russie, in Revue Historique de l’Arm'ee, 1939, No. 3

Turner, Wesley B., T e War of 1812, Toronto 2000

Vandal, Albert, Napol'eon et Alexandre Ier. L ‘Alliance Russe sous le Premier Empire, 3 vols, Paris 1891

Vaudoncourt, Fr'ed'eric-Guillaume de, M'emoires pour servir а l’histoire de la guerre entre la France et la Russie en 1812, London 1815

Vertlib, E., 1812 god u Pushkina i Zagoskina. K voprosu ob istokakh russkovo samosoznania, New York 1990 [Вертлиб Е. 1812 год у Пшкина и Загоскина. К вопросу об источниках русского самосознания. Нью-Йорк, 1990]

Vigel, F. F., Zapiski Filipa Filipovicha Vigelia, 7 vols, Moscow 1892 [Вигель Ф. Ф. Записки Филиппа Филипповича Вигеля. 7 томов. М., 1892]

Vilatte de Prugnes, Robert, Les Eff 'ectifs de la Grande Arm'ee pour la Campagne de Russie de 1812, in Revue des 'Etudes Historiques, Paris 1913

Vitberg, F., O pamiatnikakh Otechestvennoi Voiny, in Russkaia Starina, декабрь 1912 [Витберг Ф. О памятниках Отечественной войны.//Русская старина. Декабрь 1912]

Voenskii, K. A., Bonapart i Russkie Plennie, St Petersburg 1907 [Военский К. А. Бонапарт и русские пленные. СПб., 1907]

Voenskii, K. A., Russkoe Dukhoventsvo i Otechestvennaia Voina 1812 goda, Moscow 1912 [Военский К. А. Русское духовенство и Отечественная война 1812 года. М., 1912]

Volkov, S. V., Russkii ofi tserskii korpus, Moscow 1993 [Волков С. В. Русский офицерский корпус. М., 1993]

Volkovskoi, K., Materialy dlia biografi i kniazia M. I., Golenishcheva-Kutuzova, in Russkaia Starina, сентябрь 1912 [Волковской К. Материалы для биографии М. И. Голенищева-Кутузова.//Русская старина. Сентябрь 1912]

Voronov, P., Kto upravlial russkimi voiskami v iunie 1812 goda, poslie perepravy armii Napoleona cherez Nieman, in Russkaia Starina, июль 1912 [Воронов П. Кто управлял русскими войсками в июне 1812 года, после переправы армии Наполеона через Неман.//Русская старина. Сентябрь 1912]

Voronovskii, V. M., Otechestvennaia Voina 1812 g. v predelakh Smolenskoi Gubernii, St Petersburg 1912 [Вороновский В. М. Отечественная война 1812 г. в пределах Смоленской губернии. СПб., 1912]

Waliszewski, K., Le r`egne d’Alexandre ler, 3 vols, Paris 1924

Wirtschafter, Elise Kimerling, From Serf to Russian Soldier, Princeton 1989

Woolf, Stuart, Napoleon’s Integration of Europe, London 1991

Zanoli, Alessandro, Sulla Milizia Cisalpino-Italiana, 2 vols, Milan 1845

Zhilin, P. A., Feldmarshal Mikhail Ilarionovich Kutuzov, Moscow 1987 [Жилин П. А. Фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов. М., 1987]

Zhilin, P. A., Otechestvennaia Voina 1812 goda, Moscow 1988 [Жилин П. А. Отечественная война 1812 года. М., 1988]

Zhilin, P.A., Gibel’ Napoleonskoi Armii v Rossii, Moscow 1968 [Жилин П.А. Гибель наполеоновской армии в России. М., 1968]


Вкладка

Наполеон. Худ. Анн-Луи Жироде-Триозон. Набросок с изображением Наполеона выполнен Жироде-Триозоном в марте 1812 г., незадолго до отъезда императора французов к армии перед началом Русской кампании. Сколько ни пытался художник изобразить орлиные черты, рука мастера упорно стремилась к действительности, предательски выдавая нездоровую полноту, недавно появившуюся у Наполеона.


Французская армия на марше. Худ. Альбрехт Адам. Войска Наполеона в походе совсем не походили на героические изображения с большинства военных гравюр. В данном случае мы видим реальную картину, запечатленную с натуры. Тут отряд французов занимается крайне важным делом по заготовке «ходячей провизии».


Александр I. Худ. Степан Семенович Щукин. На этом портрете русский император изображен в начале своего царствования, примерно в тот период, когда он надменно обзывал Наполеона выскочкой, а потом панически бежал от «корсиканца» с поля битвы при Аустерлице.


Барклай де Толли. Литография с портрета работы Джорджа Доу. Генерал от инфантерии Михаил Богданович Барклай де Толли, военный министр России и командующий 1-й Западной армией, был храбрым, но вместе с тем осторожным полководцем, хорошо осознававшим слабые места своих войск.


Русские артиллеристы. Худ. Иоганн Адам Кляйн. Русская артиллерия в то время являлась одной из лучших в мире.


Казаки на марше. Худ. Иоганн Адам Кляйн. Казачья конница, в отличие от регулярной кавалерии, не играла важной роли в больших сражениях, но великолепно проявляла себя в ходе рейдов по вражеским тылам. Во время отступления русских войск от западной границы летом 1812 г. ее части умело действовали в арьергарде, затем, в период оккупации французами Москвы, успешно вели «малую войну» в составе летучих отрядов и партий, а при отступлении армии Наполеона неутомимо преследовали противника, беря тысячи пленных и захватывая многочисленные трофеи. Изображенные здесь казаки принадлежат к одному из донских полков.


Багратион. Набросок, сделанный в начале кампании полковником лейб-гвардии Преображенского полка и флигель-адъютантом С. Н. Мариным, исправляющим должность дежурного генерала 2-й Западной армии. Генерал от инфантерии князь Петр Иванович Багратион, командующий 2-й Западной армией, был полководцем суворовской школы и на первом этапе Отечественной войны 1812 г. принадлежал к стану недовольных руководством Барклая де Толли, считая только себя заслуживавшим главного командования.


Беннигсен. Худ. Джордж Доу. Генерал от кавалерии барон (с 1813 г. граф) Левин Август Готтлиб (Леонтий Леонтьевич) Беннигсен в начале Отечественной войны состоял без должности при Главной квартире 1-й Западной армии, а после прибытия Кутузова исполнял обязанности начальника штаба соединенных армий. Несмотря на жестокий разгром, учиненный ему Наполеоном в 1807 г. под Фридландом, он пребывал в убеждении, что именно ему следовало занять пост главнокомандующего в 1812 г.


Евгений Богарне. Худ. Андреа Аппиани. Приемный сын Наполеона, принц Евгений де Богарне, вице-король Италии, командовавший в России 4-м армейским корпусом, пользовался любовью солдат и уважением среди коллег за храбрость и благородство.


Даву. Худ. Тито Марзокки де Беллуччи (копия с портрета работы Пьера-Клода Готеро, написанного в 1805 г. и сгоревшего при пожаре парижского дворца Тюильри в 1871 г.). Маршал Империи Луи-Никола Даву, герцог Ауэрштедтский и князь Экмюльский, командовавший во время Русского похода 1-м армейским корпусом, славился умением поддерживать в своих войсках строгую дисциплину. Вероятно, самый способный и верный из маршалов Наполеона.


Итальянская пехота на марше. Худ. Альбрехт Адам. На этом рисунке, сделанном с натуры баварцем Альбрехтом Адамом, художником, приданным к штабу принца Евгения, показаны пехотинцы из 15-й (итальянской) дивизии генерала графа Доменико Пино, следующие походным порядком 29 июня 1812 г., вскоре после переправы через Неман.


Мюрат в 1812 г. Литография Луи Лакоста-младшего с рисунка Луи-Пьера-Рене де Морена. Маршал и принц Империи Жоашен Мюра, он же король Неаполя Иоахим I Мюрат, командовал в 1812 г. всей резервной кавалерией Grande Arm'ee. Этот бесстрашный человек-легенда сам изобретал себе форму одежды.


8 лье от Москвы, слева от главной дороги, 23 сентября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. На этом рисунке немецкого художника Фабер дю Фора, бывшего в 1812 г. офицером пешей артиллерии вюртембергского контингента Grande Arm'ee, мы видим французский обоз, расположившийся на отдых перед следующим переходом.


Португальские пехотинцы, возвращающиеся после фуражировки. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор.


Французские кирасиры на обратном пути после экспедиции за фуражом. Худ. Альбрехт Адам.


Вюртембергские солдаты за рытьем могил. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор.


Французский пехотинец. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. На этом рисунке изображен солдат французской пехоты, возвращающийся после maraude на небольшой крестьянской лошадке типичной местной породы.


Французский бивуак вблизи Пилонов, 29 июня 1812 г. Худ. Альбрехт Адам. Сценка, запечатленная на рисунке Адама, показывает, насколько неопытными оказывались многие солдаты в роли мясников и поваров.


Расчеты вюртембергской артиллерии преодолевают грязевое море на дороге 30 июня 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Жуткий ливень застал Grande Arm'ee на марше через четыре дня после переправы через Неман и замедлил продвижение войск.


Переправа через Вопь 4-го корпуса принца Евгения. Худ. Альбрехт Адам. Территория, по которой продвигались французы, была исполосована множеством рек, речушек и ручьев, большинство из которых приходилось преодолевать вброд. Здесь Альбрехт Адам запечатлел переправу 4-го армейского корпуса принца Евгения Богарне через Вопь 29 августа 1812 г. Эта же река стала 9 ноября фатальным препятствием на пути данного соединения назад к границе России.


Мертвые лошади, 29 июня 1812 г. Худ. Альбрехт Адам. Трудные условия марша приводили к гибели огромного количества коней во французской армии. Так, во время и после ливня всего за двадцать четыре часа с жизнью простились не менее 50 000 лошадей. Часто они оставались лежать там, где их застигла смерть.


Бой в Смоленске. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. На этой гравюре со сделанного с натуры рисунка показаны вюртембергские пехотинцы, вытесняющие стрелков русского арьергарда из предместья Смоленска.


Французская артиллерия перед Бородино во второй половине дня 5 сентября. Худ. Альбрехт Адам.


Группа русских пленных, взятых в Бородинском сражении. Окрестности деревни Валуево 8 сентября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор.


Кутузов. Худ. Джеймс Хопвуд. Генерал от инфантерии светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов, получивший позднее чин фельдмаршала, был назначен главнокомандующим русскими армиями, когда условия отступления стали грозить войскам полным развалом. На представленном здесь наброске работы английского художника Хопвуда хорошо виден поврежденный глаз – результат попадания ружейной пули, перебившей нерв за глазным яблоком.


Поле под Бородино. Худ. Альбрехт Адам. Этот набросок Бородинского поля был сделан утром после сражения. До первых суток битвы на Сомме (1 июля 1916 г.) не отмечалось случая гибели такого же большого количества людей по итогам всего одного дня боев.


Москва, 8 октября. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. На этом рисунке двое французских пехотинцев, следящих за дорогой, по которой идет русский крестьянин с ребенком, изображены на фоне Новодевичьего монастыря.


Грабители среди развалин Москвы. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Обратите внимание на жестяную крышу в центре картины. Потоки горячего воздуха срывали с объятых пламенем домов крыши, которые летали над землей, прежде чем упасть.


Ростопчин. Худ. Орест Адамович Кипренский. Граф Федор Васильевич Ростопчин, губернатор и разрушитель Москвы, был умным, культурным и образованным вельможей, но…, вероятно, далеко не здоровым психически человеком.


Французские солдаты за чертой Москвы, 8 октября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Как показывает пример группы солдат с этого наброска, войска Наполеона, пользуясь передышкой в ходе кампании, проводили время, как могли. Погода становилась все более холодной день ото дня, потому-то часовой и показан закутанным в шинель. На двоих из карточных игроков bonnet de police – головной убор, носимый в неслужебное время (в России его аналог называли «фуражной шапкой»).


Французский часовой в сожженном предместье Москвы. Худ. Альбрехт Адам. Эта литография с рисунка Адама, выполненного им на месте событий, словно бы служит символом тщетности победы французов.


Дорога между Можайском и Крымским 18 сентября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Отставшие от своих частей и раненые прячутся в углу печи – это все, что осталось от деревянного жилища, тела хозяев которого насквозь прожарились в процессе того, как здание сгорело дотла. Такие же картины мог нарисовать тот или другой художник на всем пути, по которому прошла Grande Arm'ee.


Французские кавалеристы верхом на маленьких местных лошадках. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. По мере того, как французская кавалерия теряла лошадей, их заменяли низкорослые лошадки местных пород, что, как видим мы на иллюстрации, заставляло кирасир и карабинеров выглядеть смешно, ибо в тяжелую кавалерию специально брали рослых мужчин, которым полагалось ездить на крупных конях.


Коленкур. Худ. Жак-Луи Давид. Обер-шталмейстер Арман де Коленкур, герцог Виченцский, был мудрым и преданным другом Наполеона. Он постоянно отговаривал императора французов от похода в Россию, предвидя самые скверные последствия этого предприятия.


Мост через Колочу, 17 сентября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Как показывает представленная здесь литография с рисунка Фабер дю Фора, даже через 10 дней после сражения мост через реку Колочу под Бородино, в тылу Grande Arm'ee, не был расчищен от тел убитых и обломков.


Казаки за приемом пищи. Худ. Жан-Пьер Норблен де ла Гурден.


Чичерин в своей палатке. Рисунок из дневника Александра Чичерина. Поручик лейб-гвардии Семеновского полка А. В. Чичерин делал этот набросок у себя в дневнике 2 октября, в то время как его товарищ С. П. Трубецкой наблюдал за процессом. Хотя русских и повергло в отчаяние оставление врагу Москвы, они начали постепенно осознавать, что французы очутились в еще худшем положении.


«Le nouveau Donquichotte». Рисунок из дневника Александра Чичерина. Сорокапятилетний отставной офицер, вернувшийся на службу, чтобы защищать отечество, представлял собой вполне характерное для породы патриотов явление и получил у гвардейского поручика Чичерина, нарисовавшего его в своем дневнике, прозвище «Le nouveau Donquichotte». Этот «Новый Дон Кихот» целыми днями мечтал о победе над французами, но, когда у него украли любимого коня, «Мавра», впал в расстройство и отстал.


Наполеон греется на обочине дороги около Пневы, 8 ноября 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Когда 6 ноября температура резко понизилась, Наполеон сменил свою серую шинель и знаменитую треуголку на подбитый мехом польский кафтан и меховую шапку. Фабер дю Фор сделал этот набросок с изображением императора французов, когда тот грелся у костра на обочине дороги, разведенного из обломков лафета и колес брошенной пушки. Среди людей, стоящих у огня рядом с Наполеоном, легко узнать Мюрата, чья польская шапка украшена пышным плюмажем из белых страусиных перьев.


Квартиры. Рисунок из дневника Александра Чичерина. «Квартиры – понимаете? Квартиры! Не бивуак, не лагерь, а настоящее место для постоя – дворец, рай!» – записал поручик Чичерин в дневнике 11 ноября, в первый раз за две недели, когда русские войска останавливались на ночлег не в снегу. На рисунке мы видим его самого с братьями-офицерами, жмущимися как сардины в банке на полу, а самый большой счастливчик устроился на полке над печью – в тепленьком местечке.


Казнь русского офицера. Рисунок из дневника Александра Чичерина. Русские войска, преследовавшие отступавших французов, тоже находились в тяжелейших условиях, как в физическом, так и в психологическом плане, а потому к их личному составу применялась железная дисциплина.


Эпизод Русской кампании. Худ. Никола-Туссен Шарле. Несмотря на свое название, эта картина не связана с каким-то конкретным эпизодом, а представляет собой аллегорию, отражающую славу и трагизм отступления Grande Arm'ee из России.


Артиллеристы, заклепывающие пушки перед выступлением из Смоленска. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Из-за падежа лошадей наполеоновская армия, готовящаяся оставить Смоленск, не могла забрать с собой основную массу орудий. На литографии, сделанной с рисунка Фабер дю Фора, показано, как артиллеристы 25-й пехотной (вюртембергской) дивизии, входившей в 3-й корпус Нея, заклепывают свои пушки и сбрасывают их в Днепр. Металлический штырь, большой гвоздь или просто штык намертво вгонялся в затравочное отверстие в казенной части ствола и делал орудие непригодным для стрельбы, даже если бы неприятель достал его из воды.


Ней. Худ. Эжен Батай. Маршал Империи Мишель Ней, герцог Эльхингенский, командовавший в России 3-м армейским корпусом, прославился как «храбрейший из храбрых» за свои действия в битве при Москве-реке (под Бородино) и в ходе отступления, за что в 1813 г. удостоился титула князя Москворецкого.


Между Корытней и Красным, 15 ноября. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Покинув Смоленск, наполеоновские войска двигались к Красному по обсаженной березами дороге, где на них периодически нападали русские летучие отряды.


Река Березина около Студенки в ночь 25 ноября. Рисунок из походного журнала гренадера Пильса. Эту сцену Франсуа Пильс, состоявший при маршале Удино, запечатлел с натуры. Французские понтонеры только что приступили к изготовлению ферм для будущего моста. Внизу в правом углу виден их командир, генерал Эбле, следящий за ходом работ. На другой стороне реки маячит казачий разъезд, наблюдающий за происходящим, а за лесом в левом верхнем углу на небе отражаются огни лагерных костров русских войск, имевших своей задачей не допустить форсирования французами водной преграды.


Переправа через Березину. Гравюра с рисунка Анри Филиппото. Понтонеры и саперы строят мост под руководством генерала Эбле.


СЛЕВА. Наполеон и Удино на Березине. Рисунок из походного журнала гренадера Пильса. В первые часы 26 ноября Наполеон прибыл в Студенку. Здесь Франсуа Пильс запечатлел императора французов в момент разговора с маршалом Удино перед опорами моста, готовыми к транспортировке и размещению в реке. Самые большие фермы, достигавшие трех метров, были почти вдвое выше Наполеона.


Генерал Эбле. Рисунок из походного журнала гренадера Пильса. Эбле запечатлен Франсуа Пильсом 28 ноября во время попыток призвать людей, отставших от своих частей, поспешить с переправой через реку до того, как он зажжет мосты. Обратите внимание на солдата на переднем плане, вскрывающего саблей живот лошади, чтобы добраться до самых лакомых кусочков – сердца и печени.


Переправа через Березину. Рисунок из походного журнала гренадера Пильса. На этом наброске Франсуа Пильса показан корпус Удино во время перехода реки по первому мосту. Наполеон наблюдает за происходящим в компании Бертье и Мюрата. На левой половине картины саперы заняты работой над опорами для второго моста.


Голландская пехота у мостов на Березине. Худ. Ян Хойнк ван Папендрехт. Среди частей 2-го армейского корпуса Удино, сражавшихся 28 ноября 1812 г. на правом берегу Березины, были 123-й и 124-й линейные пехотные полки, целиком состоявшие из голландцев.


Недалеко от Ошмян, 4 декабря 1812 г. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Отступающие французы отражают нападение казаков.


В кафе Лихтенштейна. Вильна, 7 декабря. Худ. Кристиан Вильгельм фон Фабер дю Фор. Добравшись до Вильны, офицеры и солдаты армии Наполеона, измученные тяжелым отступлением, надеялись получить долгожданный отдых и кров в этом большом городе, где немалую часть населения составляли евреи.


Ночная квартира под Молодечно, 3–4 декабря 1812 г. Худ. Йоханнес Хари. Здесь можно хорошо рассмотреть устройство импровизированного укрытия, под защитой которого собирается провести ночь группа солдат наполеоновской армии.


Остатки Grande Arm'ee в Вильне, 9 декабря 1812 г. Худ. Ян Кшиштоф Дарнель. Обратите внимание на причудливые одеяния бредущих по городу солдат, включающие в себя и церковные облачения, с помощью которых беглецы пытались дополнить свое обмундирование ради получения так необходимого утепления.


Шарль де Флао несет своего слугу Давида по склону Понарского холма. Худ. Орас Верне. Генерал Шарль де Флао де ла Бийярдери, адьютант маршала Бертье, пытался помочь своему слуге Давиду, когда заметил, как тот рухнул на скользком склоне Понарского холма вблизи Вильны. Вернувшись за ним, Флао обнаружил, что башмаки Давида стянул какой-то солдат. С помощью своего секретаря Буало генерал поднял обессилевшего слугу и понес его вверх по склону. Несчастный Давид, когда его несли, повторял в стенаниях одно и то же: «Mon Dieu! Mon Dieu!» («Боже мой! Боже мой!») и умер, прежде чем оказался на вершине.


Сцена с трупами в Вильне. Рисунок из дневника Александра Чичерина. «Не могу передать ужаса, охватившего меня тем утром», – записал в своем дневнике гвардейский поручик А. В. Чичерин 20 декабря после посещения одной из импровизированных тюрем в Вильне. Вернувшись в занимаемую им квартиру, он написал эту акварель, на которой видно, как персонал выбрасывает трупы из окон «госпиталя», а другие увозят тела на санях, в то время как изможденные французские солдаты дерутся друг с другом или бесцельно шатаются вокруг.


Сноски


1

Род, к которому принадлежал русский генерал-лейтенант Карл Федорович Багговут, имел норвежские корни, его оригинальная фамилия Баггехувуд переводится как «Медвежья голова». – Прим. ред.

(обратно)


2

Имеется в виду 3-й корпус Великой армии, отличившийся в ходе кампаний 1805–1807 и 1809 гг. под командованием маршала Л.-Н. Даву; он имел прозвище «Десятый легион» по аналогии с древнеримским Legio X Equestris – первым легионом, лично набранным Юлием Цезарем и являвшимся его любимым, наиболее надежным соединением. – Прим. ред.

(обратно)


3

«Франция превыше всего» – аллюзия с гимном немецких националистов постнаполеоновской эпохи Deutschland "uber alles, т. е. «Германия превыше всего». – Прим. пер.

(обратно)


4

последний утратил этот титул еще в 1806 г., после создания Рейнского Союза – конфедерации германских государств под протекторатом Наполеона. – Прим. ред.

(обратно)


5

В действительности на момент убийства императора Павла I в ночь с 11 (23) на 12 (24) марта 1801 г. пост военного губернатора Санкт-Петербурга занимал генерал от кавалерии граф П. А. фон дер Пален, один из главных организаторов государственного переворота. Генерал от инфантерии М. И. Голенищев-Кутузов тогда тоже находился в столице и даже ужинал с царем в Михайловском замке вечером накануне покушения, однако в заговоре не участвовал. Он был назначен Санкт-Петербургским военным губернатором вместо Палена рескриптом Александра I от 18 (30) июня 1801 г. – Прим. ред.

(обратно)


6

формально отставка Кутузова в августе 1802 г. была вызвана недостатками в работе столичной полиции, за которую он, как губернатор, нес ответственность. – Прим. ред.

(обратно)


7

номинально австрийской Главной армией, развернутой в южной Германии, командовал генерал от кавалерии эрцгерцог Фердинанд д’Эсте, но фактически ее действиями руководил генерал-квартирмейстер (начальник штаба) фельдмаршал-лейтенант барон К. Макк фон Ляйберих. – Прим. ред.

(обратно)


8

имеется в виду генерал-майор барон Ф. фон Вейротер, генерал-квартирмейстер австрийских войск, входивших в состав объединенной армии союзников. – Прим. ред.

(обратно)


9

Первоначально генерал от кавалерии барон Л. Л. Беннигсен командовал одним из двух больших корпусов русской действующей армии, посланной на помощь Пруссии. Возглавлявший эту армию 68-летний фельдмаршал граф М. Ф. Каменский 14 (26) декабря 1806 г. оставил свой пост «по болезни», передав командование Беннигсену, но одновременно приказал считаться командующим другому корпусному начальнику, генералу от инфантерии графу Ф. Ф. Буксгевдену, что внесло неразбериху в управление войсками. Официально Беннигсен был назначен на должность главнокомандующего 1 (13) января 1807 г. – Прим. ред.

(обратно)


10

титул великого герцога Варшавского получил саксонский король Фридрих-Август I, так что номинально это новообразованное герцогство являлось вассалом Саксонии. – Прим. ред.

(обратно)


11

Французское слово entente, примененное здесь автором, буквально переводится как «согласие», но в данном случае это синоним тесного военно-политического союза. Первоначально название «Entente cordiale» («Антант кордьяль», «Сердечное согласие») носил англофранцузский альянс, существовавший в 1840-х годах, а позже его присвоили новому союзу, заключенному между теми же державами в 1904 г. После подписания в 1907 г. российско-британского соглашения «Антанта» превратилась в блок Франции, Великобритании и России, служивший противовесом Тройственному союзу Германии, Австро-Венгрии и Италии, а затем ставший одной из противоборствующих сторон в Первой мировой войне. В 1919–1920 гг., до создания Лиги наций, Верховный совет Антанты, представлявший пять государств – Великобританию, Францию, США, Италию и Японию, фактически выполнял функции «мирового правительства». – Прим. ред.

(обратно)


12

вспомогательный корпус генерала от инфантерии князя С. Ф. Голицына. – Прим. ред.

(обратно)


13

автор имеет в виду битву при Россбахе, где 5 ноября 1757 г., во время Семилетней войны, армия прусского короля Фридриха II разбила соединенную французско-имперскую армию под командованием генерал-лейтенанта князя Шарля де Роан-Субиза и фельдцейхмейстера принца Иосифа Саксен-Хильдбургхаузена. – Прим. ред.

(обратно)


14

на самом деле оно было создано в Кёнигсберге в апреле 1808 г. – Прим. ред.

(обратно)


15

это произведение посвящено сражению в Тевтобургском лесу, где в 9 г. н. э. германские племена, которыми командовал вождь херусков Арминий (или Герман), уничтожили римское войско пропретора Германии Публия Квинтилия Вара, состоявшее из трех легионов. – Прим. ред.

(обратно)


16

хозяйка салона, устроительница приемов для высшего общества. – Прим. ред.

(обратно)


17

этот брак был заключен 3 августа 1809 г.; следует отметить, что принц Петер Фридрих Георг (Георгий Петрович) Ольденбургский (1784–1812), второй сын герцога Петера Фридриха Людвига Ольденбургского, состоял в близком родстве с российской императорской фамилией, поскольку его мать, герцогиня Фредерика Елизавета Амалия Августа, урожденная принцесса Вюртембергская, являлась родной сестрой императрицы Марии Федоровны (супруги Павла I). – Прим. ред.

(обратно)


18

7-й армейский корпус под командованием генерала от кавалерии эрцгерцога Фердинанда д’Эсте. – Прим. ред.

(обратно)


19

В то время как многие связывали создание Наполеоном великого герцогства с его страстью к любовнице, Марии Валевской, немало людей в России подозревали, что любовница Александра, Мария Антоновна Нарышкина, тоже полька, оказывала на царя сходное влияние.

(обратно)


20

хотя Висленский легион целиком состоял из поляков и даже некоторое время назывался Легионом Великого герцогства Варшавского, однако в саму армию этого герцогства никогда не входил, являясь иностранным формированием французской армии. – Прим. ред.

(обратно)


21

Верно, что некоторые преподаватели в русских университетах широко использовали немецкий язык или латынь.

(обратно)


22

Согласно некоторым источникам, почти наверняка апокрифичным, даже капитан Бонапарт в 1795 г. подавал прошение на службу в русскую армию.

(обратно)


23

Это явная ошибка автора, поскольку в 1795 г. Наполеон Бонапарт уже был генералом (бригадным с 22 декабря 1793 г. и дивизионным с 16 октября 1795 г.). Существует легенда, не подтвержденная французскими источниками, о том, что молодой Наполеон будто бы пытался перейти на военную службу России в 1788 г., когда он еще имел звание второго лейтенанта артиллерии. Находясь в отпуске на Корсике, он якобы совершил оттуда вояж во Флоренцию, где явился к генерал-поручику И. А. Заборовскому, набиравшему в то время иностранных волонтеров для русской армии. По этой версии, переход Бонапарта на службу Екатерины Великой не состоялся, так как его условия, предусматривавшие понижение в чине, не устроили честолюбивого корсиканца. – Прим. ред.

(обратно)


24

Мартинисты являлись последователями философов иллюминистов и мистика Луи-Клода де Сен-Мартена, сумасбродные сочинения которого пользовались поразительно широким влиянием на умы тогдашних образованных людей.

(обратно)


25

очевидно, автор имеет в виду бои при Чарнове и Голымине (соответственно 24 и 26 декабря 1806 г.). – Прим. ред.

(обратно)


26

покрытый мехом головной убор с суконным верхом, носимый конными егерями и конными артиллеристами Императорской гвардии Наполеона, офицерами и солдатами элитных рот гусарских и конно-егерских полков французской армии, а также адъютантами некоторых маршалов. – Прим. ред.

(обратно)


27

В феврале схожий план представил генерал Беннигсен, в то время как генералы князь Багратион, принц Александр Вюртембергский, граф д'Аллонвиль и граф де Сен-При предложили свои схемы действий.

(обратно)


28

на самом деле общая численность полка, укомплектованного по штату 1808 г., составляла 3970 чел., из них 108 офицеров. – Прим. ред.

(обратно)


29

Офицеры и унтер-офицеры 5-го батальона, состоявшего только из четырех «центральных» рот (фузилерных в линейной пехоте и егерских – в легкой), занимались обучением конскриптов (новобранцев), а затем доставляли их в «боевые», то есть действующие батальоны полка. Сопроводив маршевое пополнение к месту назначения, эти кадры возвращались обратно в депо. – Прим. ред.

(обратно)


30

в легкой пехоте место гренадеров занимали карабинеры, а место фузилеров – егеря. – Прим. ред.

(обратно)


31

согласно штату 1808 г., в составе армейской пехотной роты числились: капитан, лейтенант, суб-лейтенант, старший сержант, 4 сержанта, капрал-фурьер, 8 капралов, 121 рядовой и 2 барабанщика; в роте легкой пехоты вместо барабанщиков были горнисты, точнее, «корнеты», использующие в качестве сигнального духового инструмента охотничий рожок (cor de chasse), или валторну. – Прим. ред.

(обратно)


32

шестые батальоны тоже имели по шесть рот, но все они были фузилерными (или егерскими, применительно к полкам легкой пехоты). – Прим. ред.

(обратно)


33

Термин «Grande Arm'ee» – «большая (или великая) армия» – на языке французских военных означал основное объединение, действовавшее в рамках любой отдельно взятой кампании, но в популярном сознании два эти слова вместе взятые ассоциируются, прежде всего, с огромным войском, созданным для наступления на Москву.

(обратно)


34

вообще-то, впервые «Великая армия» была создана Наполеоном еще в августе 1805 г. – Прим. ред.

(обратно)


35

В действительности фон Цитен, возглавлявший с 24 августа 1812 г. прусский 2-й сводный гусарский полк вместо заболевшего полковника фон Чарновски, был не полковником, а майором (изначально он командовал 3-м и 4-м эскадронами Бранденбургского гусарского № 3 полка, составлявшими первый дивизион 2-го сводного полка). Раненый 4 октября 1812 г. в бою под Спас-Куплей, он позже скончался от ран в Вильне. – Прим. ред.

(обратно)


36

В действительности командиром испанского полка Жозефа-Наполеона являлся полковник Жан-Батист-Мари-Жозеф де Чюди, бывший эмигрант, который во время Русской кампании возглавлял 2-й и 3-й батальоны своей части, ранее дислоцировавшиеся в Германии и воевавшие в России в составе 2-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву. Упомянутый автором Жан-Батист Дорей, провансалец, изъяснявшийся на окситанском диалекте, не был полковником – он имел звание второго майора и командовал 1-м и 4-м батальонами полка Жозефа-Наполеона, входившими в 14-ю пехотную дивизию 4-го корпуса Великой армии (оба эти батальона прибыли из северной Италии). – Прим. ред.

(обратно)


37

точнее, марешаль-де-ложи (mar'echal des logis), поскольку во французской кавалерии именно так называется унтер-офицерское звание, соответствующее сержанту в пехоте. – Прим. ред.

(обратно)


38

до 1 октября 1812 г. Пьон де Лош был капитаном и командиром 3-й роты пешей артиллерии Старой гвардии. – Прим. ред.

(обратно)


39

звание «начальник батальона» (chef de bataillon) было введено во французской армии в 1793 г. вместо упраздненного чина подполковника; в эпоху Революционных и Наполеоновских войн оно стояло выше капитана и ниже майора, но поскольку майорских вакансий было мало, батальонный начальник, заслуживший повышение, часто производился сразу в полковники. – Прим. ред.

(обратно)


40

в первом случае автор ошибается на добрые 100 км, так как от тогдашней границы с Пруссией Санкт-Петербург отделяло не менее 750 км. – Прим. пер.

(обратно)


41

в отличие от train d’artillerie — артиллерийского обоза, занимавшегося перевозкой орудий и зарядных ящиков. – Прим. ред.

(обратно)


42

Как ни странно, но тайные службы Александра тоже сообщали ему, будто Наполеон планирует нанести по России быстрый сокрушающий удар, заставить ее принять мир, а потом, взяв в помощники 100 000 русских солдат, наступать на Константинополь, оттуда в Египет, а после того в Бенгалию.

(обратно)


43

На самом деле в составе офицерского корпуса русской армии той эпохи, встречались, пусть и в сравнительно малом количестве, лица недворянского происхождения, которые выслужились из нижних чинов и получили личное дворянство, благодаря производству в офицеры. Имелся даже один представитель генералитета, Федор Алексеевич Луков (1761–1813), происходивший «из солдатских детей города Москвы». Начав свою военную карьеру в 1775 г. рядовым солдатом Севского пехотного полка, он во время Отечественной войны 1812 г. командовал этим же полком в чине полковника, за отличие в боях при Смолянах и Чашниках был произведен 25 мая (6 июня) 1813 г. в генерал-майоры и погиб 14 (26) августа в Дрезденском сражении. – Прим. ред.

(обратно)


44

Имеется в виду «Учреждение для управления Большой действующей армии», разработанное «Комиссией составления военных уставов и уложений» под председательством статс-секретаря М. Л. Магницкого и общим руководством военного министра М. Б. Барклая де Толли. Император Александр I утвердил этот законодательный акт 27 января (8 февраля), а до войск он был доведен в марте-апреле 1812 г. – Прим. ред.

(обратно)


45

2-й резервный корпус генерал-лейтенанта Ф. Ф. Эртеля, располагавшийся частью в лагере близ Мозыря (в Минской губернии), частью в Бобруйской крепости, прикрывал с севера тылы 3-й Обсервационной армии. Штаб 1-го резервного корпуса генерал-майора барона Е. И. Меллера-Закомельского находился в Торопце (в Псковской губернии), а его войска распределялись между гарнизонами Бауска, Борисова, Риги, Динамюнде и Динабурга. – Прим. ред.

(обратно)


46

перед войной 1812 г. генерал от инфантерии граф Александр Федорович Ланжерон (Александр-Луи Андро де Ланжерон) возглавлял один из корпусов Дунайской армии, тогда как генерал-майор граф Карл Осипович де Ламберт (маркиз де Ламбер) командовал 5-й кавалерийской дивизией в составе 3-й Обсервационной армии. – Прим. ред.

(обратно)


47

В действительности адмирал П. В. Чичагов не служил тогда в подчинении Кутузова. С 22 июля (3 августа) 1807 г. до 28 ноября (9 декабря) 1811 г. он занимал пост министра морских сил, а затем состоял при особе императора Александра I, одновременно исполняя обязанности члена Государственного совета. Назначенный 7 (19) апреля 1812 г. главнокомандующим Молдавской (Дунайской) армией вместо Кутузова, а также главным начальником Черноморского флота и генерал-губернатором Молдавии и Валахии, Чичагов выехал из Санкт-Петербурга 21 апреля (2 мая), прибыл в Яссы 30 апреля (11 мая) и в Бухарест 6 (18) мая, на следующий день после подписания предварительных условий Бухарестского мирного договора между Россией и Турцией. – Прим. ред.

(обратно)


48

Одна верста = 1067 метров.

(обратно)


49

Бадахос действительно был взят британскими войсками 7 апреля 1812 г., однако в Мадрид они вступили только 12 августа (в том же году, 30 октября, им пришлось покинуть столицу Испании, после чего туда снова вернулся король Жозеф Бонапарт со своим двором). – Прим. ред.

(обратно)


50

1 лье = 4,44 км. – Прим. ред.

(обратно)


51

Дезертирство являлось простым и обычным делом, как показывают рассказы И. Штайнингера «M'emoires d’un vieux deserteur» («Воспоминания старого дезертира»). Он был сыном дезертира из Вюртемберга и поочередно служил в нескольких армиях, из которых неизменно сбегал, побывав в итоге под знаменами Пьемонта, Британии, Пруссии, Голландии, Австрии, Баварии, снова Пьемонта, Неаполя, Корсики и Франции.

(обратно)


52

Авторы дневников того времени неизменно демонстрируют тенденцию стесняться писать определенные слова целиком.

(обратно)


53

в действительности с русской стороны в этой стычке на правом берегу Немана участвовали не гусары, а казаки (разъезд лейб-гвардии Казачьего полка). – Прим. ред.

(обратно)


54

подполковник А. Ф. Котляров, командир 11-й артиллерийской бригады, погибший 25 июля 1812 г. в бою при Островно. – Прим. ред.

(обратно)


55

капитан и офицер для поручений (offi cier d’ordonnance, ординарец) императора Наполеона; применительно к российским аналогам, его должность соответствовала флигель-адъютанту Свиты Его Величества. – Прим. ред.

(обратно)


56

тогда Кастеллан еще занимал должность адъютанта при дивизионном генерале Ж. Мутоне, графе Лобау, состоявшем в Главном штабе Великой армии, а позже, 9 августа 1812 г., он будет назначен адъютантом дивизионного генерала графа Л.-М.-Ж.-А. де Нарбонна, генерал-адъютанта императора. – Прим. ред.

(обратно)


57

Р. Солтык был тогда эскадронным начальником 6-го польского уланского полка, входившего в состав 1-й легкой кавалерийской дивизии 1-го корпуса резервной кавалерии; звание «эскадронный начальник» (chef d’escadron), введенное во французской армии в 1793 г. вместо чина подполковника, носили старшие офицеры кавалерии и конной артиллерии, а также многие адъютанты; в армейских кавалерийских полках эскадронный начальник обычно командовал двумя эскадронами (дивизионом), а в гвардейских – одним эскадроном. – Прим. ред.

(обратно)


58

в то время бригадный генерал барон Ш.-К. Жакино командовал 3-й легкой кавалерийской бригадой 1-й дивизии легкой кавалерии (его бригаду составляли французские 7-й гусарский и 9-й шволежерский полки). – Прим. ред.

(обратно)


59

в данном случае автор, очевидно, имеет в виду не собственно Польшу, а ликвидированную в 1795 г. «Речь Посполитую обоих народов» – двуединое государство, составными частями которого являлись Королевство Польское и Великое княжество Литовское. – Прим. ред.

(обратно)


60

в 3-м кавалерийском корпусе генерала графа Э. Груши не было кирасирских частей, и речь здесь идет о кирасирах из 5-й дивизии тяжелой кавалерии (генерала графа Ж.-Б.-С. Валанса), временно переданной в подчинение Даву из 1-го кавалерийского корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


61

Казаки являли собой определенный тип легкой кавалерии с особенно характерными для них приемами боя, основанными не на прямых столкновениях с противником, а на изматывании его постоянными наскоками. Такие части состояли в основном из «вольного народа», каковым видели себя казаки с Украины, Дона и Кубани.

(обратно)


62

«назад отбегают лишь для того, чтобы лучше прыгнуть». – Прим. пер.

(обратно)


63

Проблемы с языком вызывали и куда более серьезные последствия: в ходе стычки у Несвижа несколькими днями позднее на полковника Муханова набросились казаки и убили его, поскольку он в горячке боя прокричал одному из своих офицеров приказ по-французски.

(обратно)


64

музыкальный сигнал «Диана», призывающий войска к утреннему построению и поверке (в кавалерии его исполняли трубачи, в линейной и легкой пехоте – соответственно барабанщики и горнисты). – Прим. ред.

(обратно)


65

тогда трофеями французского 8-го гусарского полка полковника барона Ж.-С. Домона (из 4-й легкой кавалерийской бригады генерала барона И.-М.-Г. де Пире де Ронивинена) стали 6 орудий – половина 5-й конной артиллерийской роты подполковника Д. Ф. Кандыбы. – Прим. ред.

(обратно)


66

На самом деле в бою 25 июля под Островно Мюрат, кроме двух дивизий 1-го резервного кавалерийского корпуса генерала графа Э.-М.-А. Шампьона де Нансути (1-й легкой генерала барона П.-Ж. Брюйера и 1-ю тяжелой генерала барона А.-Л. Декре де Сен-Жермена), насчитывавших вместе 42 эскадрона, располагал двумя батальонами 8-го легкого пехотного полка, прикомандированного к авангарду из 13-й пехотной дивизии генерала барона А.-Ж. Дельзона, поэтому правильнее говорить не о полном отсутствии у короля Неаполитанского пехоты, а об ее недостаточном количестве. Следует иметь в виду, что русский 4-й пехотный корпус генерал-лейтенанта графа А. И. Остермана-толстого, противостоявший в тот день французам, имел в своем составе 19 батальонов и 54 орудия (12 батарейных и 42 легких), а приданный ему отряд кавалерии – 20 эскадронов и 12 конных орудий. Кроме того, к концу сражения Остерман получил подкрепление в виде части 1-го кавалерийского корпуса генерал-лейтенанта Ф. П. Уварова, из состава которого 4 эскадрона лейб-гвардии Драгунского полка были введены в дело. – Прим. ред.

(обратно)


67

у деревни под названием Какувячина (или Какувячино). – Прим. ред.

(обратно)


68

около 8 часов утра 26 июля русский аръергард, возглавляемый генерал-лейтенантом П. П. Коновницыным, встретил французов при Какувячиной, затем отступил под их натиском на новую позицию у деревни Комары, продержался там до 5 часов вечера, после чего отошел к корчме Добрейка (в 8 км от Витебска), где соединился с 1-й гренадерской дивизией генерал-майора графа П. А. Строганова. У Добрейки начальство над арьергардом временно принял командир 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенант Н. А. Тучков 1-й, который ночью отвел свои войска за речку Лучосу. – Прим. ред.

(обратно)


69

имеется в виду генерал-майор граф Петр Петрович фон дер Пален 3-й, командир 3-го кавалерийского корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


70

Павел Христофорович Граббе (1789–1875) был поручиком 27-й артиллерийской бригады и адъютантом генерал-майора А. П. Ермолова в 1808–1809 гг.; переведенный 14/26 мая 1812 г. в лейб-гвардии Конную артиллерию, он во время Отечественной войны занимал должность адъютанта при М. Б. Барклае де Толли, а после его отъезда из армии снова состоял при Ермолове и 6/18 октября 1812 г. удостоился производства в штабс-капитаны; дослужившись в 1855 г. до чина генерала от кавалерии, П. Х. Граббе в 1866 г. стал членом Государственного совета и графом Российской империи. – Прим. ред.

(обратно)


71

Поскольку под Салтановкой противоборствующие стороны задействовали только часть своих войск, численное соотношение между ними нельзя считать таким уж неравным. Даву имел в своем распоряжении 25 батальонов пехоты (около 14 000 чел.), из которых активно сражались 15 батальонов (около 9000 штыков), поддержанных огнем 10 артиллерийских орудий, в то время как подчиненные маршалу кавалерийские формирования (кирасирская дивизия Валанса и 3-й конно-егерский полк, вместе около 2500 сабель) не были использованы по причине невыгодных свойств местности. Князь Багратион тоже ввел в дело не всю свою армию, а один только 7-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Н. Н. Раевского. С учетом приданных частей, численность этого корпуса достигала 17 000 чел. и 84 орудий, однако основная тяжесть боя легла на 20 батальонов его пехоты (около 11 000 штыков). – Прим. ред.

(обратно)


72

на самом деле К. И. Грюбер, баварец по происхождению, был офицером австрийской армии и проделал Русскую кампанию вместе с корпусом князя Шварценберга (он служил тогда обер-лейтенантом в драгунском № 6 полку Риша, куда его перевели в марте 1812 г. из кирасирского № 3 полка Герцога Альберта). – Прим. ред.

(обратно)


73

дивизионный генерал граф Жан-Антуан Вердье тогда командовал во 2-м корпусе Великой армии 8-й пехотной дивизией, в состав которой входил 11-й легкий полк. – Прим. ред.

(обратно)


74

Генерал-лейтенант барон Иоганн Георг фон Шелер с начала Русской кампании возглавлял пехоту вюртембергского контингента, составлявшую 25-ю пехотную дивизию 3-го корпуса Великой армии, а позже, с 9 августа 1812 г., был помощником нового командира этой дивизии, французского дивизионного генерала графа Ж.-Г. Маршана. – Прим. ред.

(обратно)


75

унтер-офицер 4-го вюртембергского полка линейной пехоты. – Прим. ред.

(обратно)


76

Все температуры в источниках по этому походу даются по шкале Реомюра. Чтобы облегчить ситуацию для читателя, я перевел их в более привычную систему Цельсия.

(обратно)


77

лейтенант Карл Фридрих Эмиль фон Зукков, как и уже упоминавшийся унтер-офицер Якоб Вальтер, служил в 4-м вюртембергском полку линейной пехоты. – Прим. ред.

(обратно)


78

имеется в виду кронпринц Фридрих Вильгельм Карл, ставший в 1816 г. королем Вюртемберга под именем Вильгельма I; в 1812 г. он имел чин генерал-лейтенанта и в начале Русской кампании командовал вюртембергским воинским контингентом в составе Великой армии. – Прим. ред.

(обратно)


79

бригадный генерал барон Ф.-А. Тест командовал 2-й бригадой 5-й пехотной дивизии генерала графа Ж.-Д. Компана, причем эту бригаду составлял всего один полк – 57-й линейный, в котором О. Дютейе де Ламот служил тогда суб-лейтенантом (в 6-й фузилерной роте 6-го батальона). – Прим. ред.

(обратно)


80

голландец Антоний Болдевейн Гейсберт ван Дедем ван ден Гелдер (1774–1825), родившийся в замке Гелдер в семье барона, имел с 1804 г. чин генерал-майора на службе Батавской республики, ставшей в 1806 г. Голландским королевством; после присоединения Голландии к Французской империи он был признан 19 апреля 1811 г. бригадным генералом французской армии, где его именовали уже по-французски: Антуан-Бодуэн-Жисбер ван Дедем де Гельдер. – Прим. ред.

(обратно)


81

эти подразделения полковой артиллерии назывались не батареями, а ротами; в зависимости от количества батальонов в полку, они имели либо по два, либо по четыре орудия. – Прим. ред.

(обратно)


82

речь идет о трехдневном сражении, или, точнее, трех боях, первый из которых произошел 30 июля у мызы Якубово, второй – 31 июля при Клястицах и третий – 1 августа при Боярщине, Сивошине и Головчицах. – Прим. ред.

(обратно)


83

в реальности это был «левый боковой обсервационный корпус» генерал-майора Д. П. Неверовского, то есть сводный отряд, включавший 10 батальонов пехоты (из которых шесть относились к 27-й пехотной дивизии), 4 эскадрона драгун, 3 донских казачьих полка (15 сотен), одну конную сотню Смоленского ополчения и 14 орудий. – Прим. ред.

(обратно)


84

Мемуаристы, авторы дневников и историки записывают название городка самыми разными способами, обычно как «Krasnoie» (Красное). Я выбрал вариант Красный, использовавшийся местным историком девятнадцатого века, Вороновским

(обратно)


85

в 1812 г. Красный был уездным городом Смоленской губернии и действительно носил название мужского рода. – Прим. ред.

(обратно)


86

в реальности отряд Неверовского насчитывал примерно 7200 чел., из которых новобранцами были только 2823 нижних чина Симбирского пехотного, 49-го и 50-го егерских полков 27-й пехотной дивизии (около 39 % от общей численности отряда). – Прим. ред.

(обратно)


87

со стороны французов 14 августа 1812 г. под Красным сражались примерно 10 800 чел., в том числе 2300 пехотинцев (4 батальона 24-го легкого пехотного полка из 3-го армейского корпуса Нея, которые захватили в начале дела город Красный, но в преследовании русского отряда не участвовали), 8400 кавалеристов (3-я легкая кавалерийская дивизия генерала барона Л.-П. Шастеля из 3-го корпуса резервной кавалерии Груши, 1-я и 2-я легкие кавалерийские бригады из 1-го армейского корпуса, 9-я и 14-я легкие кавалерийские бригады из 3-го армейского корпуса, всего 62 эскадрона) и около 100 артиллеристов (2-я вюртембергская конная батарея, из шести орудий которой в бою были задействованы только три). – Прим. ред.

(обратно)


88

этот эпизод относится не к штурму смоленских предместий 17 августа, а к предыдущему дню 16 августа, когда батальон 46-го линейного полка пытался в одиночку штурмовать Королевский бастион, но был отражен превосходящими силами русской пехоты. – Прим. ред.

(обратно)


89

бригадный генерал А.-Б.-Ж. ван Дедем де Гельдер командовал в корпусе Даву 2-й бригадой 2-й пехотной дивизии генерала графа Л. Фриана (его бригаду составлял один 33-й линейный полк из пяти батальонов). – Прим. ред.

(обратно)


90

подполковник (батальонный нчальник) Людвиг Вильгельм фон Конради, родившийся в 1773 г. в Бургштайн-фурте (Гессен-Кассель), командовал в России 1-м батальоном 6-го вестфальского полка линейной пехоты. – Прим. ред.

(обратно)


91

на самом деле в 127-м полку линейной пехоты служили вовсе не итальянцы, а немцы из Северной Германии, поскольку его сформировали в 1811 г. из городской стражи Гамбурга и Любека и бывших военнослужащих Ганноверского легиона. – Прим. ред.

(обратно)


92

имеется в виду князь Константин Ксаверьевич Любомирский, бывший в 1812 г. флигель-адъютантом и штабс-ротмистром лейб-гвардии Гусарского полка. – Прим. ред.

(обратно)


93

Иоганн Эдуард (Иван Иванович) Левенштерн был в 1812 г. поручиком Сумского гусарского полка и адъютантом полкового шефа, генерал-майора (с 10/22 августа генерал-лейтенанта) графа П. П. фон дер Палена 3-го. – Прим. ред.

(обратно)


94

так в оригинале; с точки зрения современной грамматики правильно «считал», хотя применительно к смыслу текста это слово надо заменить на «рассчитывал». – Прим. ред.

(обратно)


95

магазины, в тогдашнем значении – склады. – Прим. ред.

(обратно)


96

по другим источникам, наряду с фуражками, рядовые «казаки» и егеря Московского ополчения носили высокие круглые шапки из серого сукна, также украшенные спереди вензелем императора и крестом (у ратников купеческих и мещанских рот эти шапки были обшиты черной овчиной). – Прим. ред.

(обратно)


97

так его именовали русские, хотя по-шведски Abo произносится как Обу (позднее этот город получил еще и финское название Турку). – Прим. ред.

(обратно)


98

это свидание состоялось 27 августа 1812 г., когда в Або прибыл Бернадотт (российский император ждал его там с 24 августа). – Прим. ред.

(обратно)


99

это русская версия событий, поскольку французские источники отрицают факт даже однократного отбития редута русскими. – Прим. ред.

(обратно)


100

М. И. Кутузов в своем донесении императору Александру I от 25 августа (6 сентября) 1812 г. пишет, что русские захватили в Шевардинском бою восемь пушек, однако забрали с собой только пять из них, а прочие три, «совершенно подбитые», оставили на месте. Согласно наградным документам и воспоминаниям офицера Малороссийского кирасирского полка И. Р. Дрейлинга, указанный полк атаковал при Шевардине батарею из восьми орудий и взял ее, но увез в качестве трофеев лишь четыре пушки, тогда как четыре других «были сбиты с лафетов и оставлены на месте». Кроме того, наградные материалы свидетельствуют о захвате еще двух французских орудий Черниговским драгунским полком (неизвестно, впрочем, удалось ли драгунам вывезти эти трофеи с поля сражения). – Прим. ред.

(обратно)


101

конкретно – 4-й и 5-й пехотных дивизий генералов Ж.-М. Дессе и Ж.-Д. Компана. – Прим. ред.

(обратно)


102

На самом деле 2 сентября 1812 г. Императорская гвардия насчитывала 18862 чел. при 109 орудиях, причем из ее состава в Бородинском сражении участвовали все роты гвардейского артиллерийского резерва (1184 чел. и 37 орудий), а также Висленский легион генерала М.-М. Клапареда с приданной ему артиллерией (2862 чел. и 12 орудий). За вычетом этих сил в гвардии оставались незадействованными 14816 чел. – Прим. ред.

(обратно)


103

На самом деле с русской стороны в Бородинском сражении участвовали не 640 орудий, а 624, поскольку 12 орудий 43-й легкой роты были оставлены в Можайске, а 6 орудий 4-й легкой роты находились в резервном корпусе Эртеля под Мозырем. Наполеон при своих войсках, собранных 2 сентября 1812 г. в районе Гжатска, имел 563 орудия (без учета двух пушек полковой артиллерийской роты 2-го баденского линейного полка, состоявшей вместе с его 1-м батальоном при императорской Главной квартире), однако 6 сентября к армии императора присоединились вместе с 4-м кавалерийским корпусом 24 орудия конной артиллерии, что довело общее количество орудий до 587 (или до 589, если добавить к ним 2 баденских). Сколько из них реально присутствовало 7 сентября на Бородинском поле, сказать трудно, так как несколько орудий были утрачены 5-го числа в Шевардинском бою (впрочем, их потерю французы могли восполнить засчет трофейных русских пушек). – Прим. ред.

(обратно)


104

Автор явно преувеличивает долю батальонных (или полковых) пушек: согласно ведомости от 2 сентября, их насчитывалось всего 112 (или 114 с учетом двух баденских пушек), тогда как в полевой артиллерии тогда числилось 451 орудие. Таким образом, легкие батальонные пушки составляли в то время примерно одну пятую часть от общего количества, или 20,17 %. С прибытием накануне битвы 24 орудий 4-го кавалерийского корпуса число полевых пушек и гаубиц выросло до 475 единиц, а доля полковой артиллерии сократилась до 19,35 %. – Прим. ред.

(обратно)


105

Шарль-Никола Фавье, адъютант маршала Мармона, тогда еще носил эполеты капитана; раненый в Бородинском сражении, он был произведен 15 октября 1812 г. в эскадронные начальники, а до звания аджюдан-коммандана (полковника штаба) дослужился только 19 сентября 1813 г. – Прим. ред.

(обратно)


106

Линзинген служил во 2-м батальоне вестфальской легкой пехоты. – Прим. ред.

(обратно)


107

Утверждение автора относительно почти тысячи орудий, стрелявших с обеих сторон уже с начала битвы, представляется преувеличением, поскольку французы не могли сразу развернуть на огневых позициях все 475 имевшихся у них полевых пушек и гаубиц. Легкие полковые пушки, способные эффективно поражать противника лишь на близких дистанциях (в пределах 250 шагов), не годились для дальнего обстрела. К тому же некоторые роты французской гвардейской артиллерии оставались в резерве до конца битвы и вообще не участвовали в канонаде. Что касается русских, то они тоже не имели возможности сразу выставить все свои орудия и, как известно, долго сохраняли в бездействии сильный артиллерийский резерв (примерно треть от общего количества стволов). Вероятно, в первые утренние часы 7 сентября огонь с обеих сторон вело не более 500 орудий. – Прим. ред.

(обратно)


108

В действительности объектом русской контратаки являлся только один полк французской пехоты – 106-й линейный из 13-й пехотной дивизии Дельзона, да и то не весь, а лишь та его часть, которая после занятия Бородина в запальчивости проскочила по мосту на правый, южный берег Колочи (этот мост, находившийся вблизи села, был затем разобран матросами русского Гвардейского экипажа). Другие пехотные соединения, состоявшие под командованием Евгения Богарне (14-я дивизия генерала Ж.-Б. Бруссье и Итальянская Королевская гвардия генерала Т. Лекки), в этом эпизоде никакого участия не принимали. Они перешли реку позже, когда саперы 4-го армейского корпуса соорудили выше по течению Колочи четыре моста для их переправы. – Прим. ред.

(обратно)


109

Очевидно, в число этих потерь, подсчитанных сразу после сражения, входили рассеявшиеся и разбежавшиеся нижние чины, многие из которых вернулись в строй в последующие дни. Согласно ведомости, составленной позднее, в битве 7 сентября 1812 г. Сводная гренадерская дивизия 2-й Западной армии потеряла 2500 нижних чинов (526 убитых, 1224 раненых и 750 пропавших без вести). – Прим. ред.

(обратно)


110

Автор придерживается традиционной русской версии боя за флеши, согласно которой эти укрепления подвергались со стороны наполеоновских войск восьми атакам. Ряд современных российских историков (В. Н. Земцов, А. И. Попов и др.) с опорой на многочисленные источники, прежде всего французские и немецкие, опровергают такой ход событий. Они отмечают, что фактически русским только один раз удалось отбить у французов южную флешь, причем это сделали не пехотинцы, а кавалеристы из 2-й кирасирской дивизии, которые заскакали на укрепление, преследуя легкую кавалерию корпуса Нея (этих русских кирасир вскоре выбили оттуда вюртембергцы из сводного полка 25-й пехотной дивизии, занявшие флешь и сохранившие ее под своим контролем). Северную и центральную флеши атаковала и брала штурмом не 10-я пехотная дивизия генерала барона Ф.-Р. Ледрю дез Эссара, действовавшая в районе южной флеши, а 11-я пехотная дивизия генерала барона Ж.-Н. Разу, части которой два раза теряли захваченные ими укрепления, но в итоге окончательно овладели ими в 11-м часу утра. В целом же можно говорить о четырех больших атаках наполеоновских войск на флеши и о нескольких русских контратаках, три из которых привели к временному отбитию укреплений. – Прим. ред.

(обратно)


111

Ранее автор утверждал, что Семеновское разрушили сами русские, и это правда, поскольку все его избы, кроме одной, были действительно разобраны еще до сражения (от них остались одни фундаменты). – Прим. ред.

(обратно)


112

его захватила свежая 2-я пехотная дивизия генерала графа Л. Фриана из корпуса Даву, которая ранее находилась в резерве и не принимала участия в борьбе за флеши. – Прим. ред.

(обратно)


113

Здесь автор снова повторяет старую версию хронологии Бородинского сражения, созданную русскими военными историками еще в первой четверти девятнадцатого века. В действительности они выдавали за первую атаку батареи Раевского простое продвижение дивизии Бруссье от мостов через Колочу в сторону батареи Раевского, остановленное артиллерийским огнем с центрального укрепления. Это нельзя назвать даже попыткой штурма, и на самом деле первой атакой на батарею Раевского стала та, которую в 9 часов утра предприняли пять батальонов 30-го линейного полка из 1-й пехотной дивизии генерала графа Ш.-А.-Л.-А. Морана. – Прим. ред.

(обратно)


114

бригадный генерал Ж.-Б.-Л.-Ж. Бонами возглавлял в дивизии Морана 3-ю бригаду, которую составлял один 30-й линейный полк под командой полковника барона Ш.-Ж. Бюке. – Прим. ред.

(обратно)


115

имеется в виду pas de charge — шаг в ускоренном темпе, применяемый французской пехотой при атаках. – Прим. ред.

(обратно)


116

он поранился о штык солдатского ружья, лежавшего в телеге. – Прим. ред.

(обратно)


117

на самом деле генерал-майор артиллерии граф А. И. Кутайсов погиб в ходе контратаки, организованной русскими, чтобы отбить батарею Раевского. – Прим. ред.

(обратно)


118

по показанию Левенштерна, он лично повел в контратаку один из батальонов Томского пехотного полка, тогда как с Ермоловым контратаковал 3-й батальон Уфимского пехотного полка (оба батальона принадлежали к 24-й пехотной дивизии 6-го корпуса Дохтурова); кроме того, в контратаке участвовали 6 батальонов егерей (18-й, 19-й и 40-й егерские полки), а также 8 батальонов «тяжелой пехоты» из состава 12-й и 26-й пехотных дивизий 7-го корпуса Раевского. – Прим. ред.

(обратно)


119

из десяти оставшихся батальонов дивизии Морана на помощь 30-му линейному полку пришел только один батальон 13-го легкого полка; возможно, если бы дивизионный генерал Моран не выбыл из строя в самом начале атаки (около 9 часов утра он получил ранение осколком гранаты в нижнюю челюсть), то 30-й полк получил бы более мощную поддержку. – Прим. ред.

(обратно)


120

в действительности такую численность 30-й полк имел перед началом Русского похода; на 23 августа 1812 г. он имел в строю 3078 чел., а к 7 сентября эта цифра должна была еще уменьшиться. – Прим. ред.

(обратно)


121

В действительности казакам Платова и кавалеристам Уварова удалось опрокинуть лишь часть легкой кавалерии 4-го армейского корпуса, в то время как все полки 13-й пехотной дивизии Дельзона встретили нападение русской конницы с полным спокойствием – каких-либо случаев паники или бегства с их стороны отмечено не было. – Прим. ред.

(обратно)


122

во время Бородинского сражения он был вторым лейтенантом саксонского кирасирского полка Цастрова и ординарцем генерал-лейтенанта барона И. А. фон Тильмана, командира 1-й бригады 7-й тяжелой кавалерийской дивизии 4-го корпуса резервной кавалерии. – Прим. ред.

(обратно)


123

странное утверждение, поскольку дивизионному генералу графу М.-В.-Н. де ла Фэ де Латур-Мобуру еще за месяц до начала Русской кампании исполнилось 44 года (он родился 22 мая 1768 г., то есть был старше самого императора Наполеона). – Прим. ред.

(обратно)


124

Автор, безусловно, перепутал порядок наступления кавалерийских частей на батарею Раевского. На самом деле первыми ее атаковали французские кирасиры из 2-й дивизии тяжелой кавалерии генерала графа П. Ватье де Сент-Альфонса, причем генерал Огюст де Коленкур погиб, ведя на штурм укрепления ее головной полк – 5-й кирасирский (два других полка, 8-й и 10-й кирасирские, не последовали за 5-м, когда тот совершил поворот влево, в сторону редута, и были отброшены фронтальным огнем русской пехоты, стоявшей южнее батареи). Уже потом на редут устремилась бригада генерал-лейтенанта барона И.-А. фон Тильмана из 7-й тяжелой кавалерийской дивизии генерала барона Ж.-Т.-Г. Лоржа: саксонский конный полк «Гард дю Кор» (Garde du Corps), саксонский кирасирский полк Цастрова и польский 14-й кирасирский полк (последний состоял только из двух эскадронов, тогда как в саксонских полках было по 4 эскадрона). Следует отметить, что французский 5-й кирасирский полк ворвался внутрь укрепления с тыла, через горжу, а саксонцы и поляки Тильмана частью тоже обошли редут, частью заскакали в него с южного фаса, прямо через полуразрушенные брустверы (это сделал сам Тильман с полком «Гард дю Кор» и половиной польских кирасир). – Прим. ред.

(обратно)


125

Карл Готтлиб Фридрих фон Курц (1785–1859), служивший в 4-м вюртембергском полку линейной пехоты, был тогда еше не капитаном, а лейтенантом. – Прим. ред.

(обратно)


126

Эта история с ночным «отбитием» батареи Раевского не подтверждается другими источниками и, скорее всего, вымышлена; по свидетельству Генриха Брандта, это укрепление и окружающая его местность всю ночь оставались под охраной пехотинцев Висленского легиона. – Прим. ред.

(обратно)


127

в тот день, 1 июля 1916 г., британские войска, наступавшие на позиции германцев, добились весьма скромного успеха, но потеряли 57470 чел., в том числе 19340 убитыми и умершими, 35493 ранеными, 2152 пропавшими без вести и 585 пленными; урон противостоявших им немецких частей был гораздо меньше (примерно 8000 чел., из них около 2000 пленными). – Прим. ред.

(обратно)


128

по более точным данным, 5 и 7 сентября 1812 г. погибли и получили ранения или контузии 27 русских генералов, из которых только двое (генерал-майоры граф А. И. Кутайсов и А. А. Тучков 4-й) были убиты в день главной баталии и еще двое (генерал от инфантерии князь П. И. Багратион и генерал-лейтенант Н. А. Тучков 1-й) скончались позже от ран. – Прим. ред.

(обратно)


129

Вероятно, автор не учел вюртембергского генерал-майора барона К. Л. Ф. фон Бройнинга, умершего 30 октября 1812 г. от последствий ранения, полученного 7 сентября. Вместе с ним число погибших в день битвы и смертельно раненых генералов составляет 12 чел., из которых 6 были убиты и 6 скончались от ран (граф Л.-П. Монбрён – вечером 7 сентября, а остальные – в последующие дни). Ранения и контузии, не носившие фатального характера, получили 1 маршал (Даву) и 38 генералов (включая попавшего в плен Бонами), то есть всего среди военнослужащих Великой армии, погибших, раненых и контуженых при Бородине, значился 51 представитель высшего командного состава. – Прим. ред.

(обратно)


130

на самом деле русские соединенные армии прибыли к Москве 13 сентября, а 9-го они еще не успели далеко отойти от Можайска. Как раз в тот день их аръергард, возглавляемый генералом М. И. Платовым, оставил город Можайск и отступил под напором французского авангарда к селу Моденово, находящемуся в трех километрах от расположения главных сил Кутузова, которые 9 сентября совершили переход от деревни Жуково до села Землино. – Прим. ред.

(обратно)


131

имеется в виду 23-летний переводчик М. Н. Верещагин. – Прим. ред.

(обратно)


132

генерал-майор В. И. Брозин, шеф Московского гарнизонного полка. – Прим. ред.

(обратно)


133

10-й польский гусарский полк, первым вступивший в Москву 14 сентября 1812 г., принадлежал к 2-й дивизии легкой кавалерии, находившейся с 10 сентября под командованием дивизионного генерала барона Р.-Ж.-И. Экзельманса. Эта дивизия следовала тогда в голове 2-го кавалерийского корпуса, которым с 8 сентября командовал дивизионный генерал граф О.-Ф.-Б. Себастьяни де ла Порта. – Прим. ред.

(обратно)


134

с 10 сентября барон Л.-Ф. Лежён занимал должность начальника штаба 1-го корпуса Даву, а уже в Москве, 23 сентября, получил звание бригадного генерала. – Прим. ред.

(обратно)


135

Вильгельм Людвиг Ляйссниг служил в саксонском шволежерском полку Принца Альбрехта, входившем в состав 3-й дивизии легкой кавалерии (генерала Шастеля) из 3-го кавалерийского корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


136

на самом деле в тот день главные силы Кутузова находились у села Никольского (Больших Вязём), а штаб-квартира самого главнокомандующего располагалась в тамошнем имении князя Б. В. Голицына; до занятия Филёвской позиции перед Москвой русским соединенным армиям оставалось совершить еще два дневных перехода. – Прим. ред.

(обратно)


137

отставной генерал-лейтенант князь Д. М. Волконский, живший в 1812 г. в Москве, покинул ее 14 сентября вместе с отступающими русскими войсками и следовал с ними до Подольска, после чего уехал в Тулу; в начале ноября он был снова принят на военную службу и в декабре присоединился к Главной армии Кутузова в Вильне. – Прим. ред.

(обратно)


138

тогда Д. В. Давыдов был подполковником Ахтырского гусарского полка. – Прим. ред.

(обратно)


139

в действительности эта крестьянка, жена старосты хутора Горшкова Сычевского уезда Смоленской губернии, не совершала никаких геройских подвигов: она лишь несколько раз отконвоировала в Сычевку французских мародеров, захваченных вооруженными крестьянами-мужчинами, и, согласно легенде, однажды убила косой строптивого пленника. – Прим. ред.

(обратно)


140

граф Винцентий Корвин Красиньский, бывший тогда полковником-командиром 1-го полка шволежеров-улан гвардии в ранге бригадного генерала и камергером императорского двора. – Прим. ред.

(обратно)


141

эту должность и штабное звание аджюдан-коммандан (adjudant-commandant), соответствующее полковнику, Франсуа-Изидор-Анисе Парге получил в Москве 23 сентября 1812 г. – Прим. ред.

(обратно)


142

начальник штаба польской дивизии легкой кавалерии 5-го армейского корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


143

бригадный генерал барон Пьер-Давид (он же Эдуар) де Кольбер-Шабанэ, полковник-командир 2-го (голландского) полка шволежеров-улан гвардии, командовал тогда бригадой, включавшей оба гвардейских шволежерских (уланских) полка. – Прим. ред.

(обратно)


144

тогда Кастеллан уже имел звание эскадронного начальника (он был произведен 3 октября). – Прим. ред.

(обратно)


145

В оригинале фамилия этого генерала указана как Ferri`eres, однако французский бригадный генерал Жозеф-Мартен-Мадлен Ферьер (Ferri`eres) никогда не служил в Испании и в плен в России не попадал. Назначенный в июле 1812 г. губернатором Белостокского округа, он до конца Русской кампании оставался в Белостоке и эвакуировал этот город 24 декабря. Возможно, А. Замойский перепутал его с Грасьеном (Грациано) Ферье (Ferrier), неаполитанским лагерным маршалом (генерал-майором), который действительно служил в 1810–1812 гг. в Испании, но не под Кадисом (в Андалусии), а в Арагоне и Валенсии. Во время похода в Россию Ферье состоял в штабе Мюрата и вместе с французским авангардом участвовал в поисках и преследовании русской армии после ее ухода из Москвы. Раненый двумя ударами пики, он действительно был взят в плен казаками, однако это случилось не 13 октября, а 29 сентября у деревни Киселево, в 10,5 км к югу-юго-востоку от Красной Пахры (вечером того дня, уже ближе к ночи, Ферье заблудился и с двумя своими адъютантами нечаянно выехал прямо к русским постам. – Прим. ред.

(обратно)


146

Мари-Анн де Виши-Шамрон, маркиза дю Деффан (1697–1780), получила известность во второй половине XVIII века как хозяйка парижского литературного салона, популярного среди интеллектуальной элиты; ее частная переписка с Монтескье, д’Аламбером, Вольтером и другими знаменитыми людьми той эпохи была издана в трех томах в Париже в 1809–1810 гг. – Прим. ред.

(обратно)


147

с 15 ноября 1812 г. Марбо возглавлял этот полк уже в звании полковника. – Прим. ред.

(обратно)


148

«О духе законов» – знаменитый трактат Шарля-Луи де Монтескье. – Прим. ред.

(обратно)


149

имеется в виду «Философическая и политическая история европейских колоний и торговли в обеих Индиях» Гийоматома Рейналя. – Прим. ред.

(обратно)


150

орел 1-го кирасирского полка, взятый сотником Карповым 4-м из донского казачьего полка полковника Иловайского 10-го, стал первым подобным трофеем, доставшимся русской армии в 1812 г.; известно, что при защите этого штандарта полковой орлоносец, суб-лейтенант Ж. де Берлемон, получил 13 колотых ран, нанесенных казачьими пиками. – Прим. ред.

(обратно)


151

по более точным данным, в бою 18 октября 1812 г. войска Мюрата потеряли 2795 чел. (790 убитыми, 841 пленными, 310 «заблудившимися» и 854 ранеными), а русские – более 1500; у французов, по разным источникам, было захвачено в качестве трофеев от 21 до 38 орудий. – Прим. ред.

(обратно)


152

Кроме того, французы оставили в лагере и немало русских женщин, прибывших из Москвы скрасить их бивачную жизнь

(обратно)


153

слабоумным, или попросту дураком. – Прим. пер.

(обратно)


154

Фезансак стал полковником 4-го линейного полка, входившего в 11-ю пехотную дивизию 3-го армейского корпуса, еще 11 сентября 1812 г. (прежний командир этой части, полковник шевалье Ш.-Б.-Б. Масси, погиб в Бородинском сражении). – Прим. ред.

(обратно)


155

буржуазки, зажиточные горожанки. – Прим. пер.

(обратно)


156

это был не поручик, а майор Д. Н. Бологовский, дежурный штаб-офицер 6-го пехотного корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


157

по одним источникам, эти батальоны были из 8-го легкого полка, по другим – из 106-го линейного. – Прим. ред.

(обратно)


158

потери русских войск достигали 7000 чел. (6930 по неполным данным), из которых более половины (3779 чел.) приходилась на убитых и пропавших без вести. – Прим. ред.

(обратно)


159

Для того периода утверждение автора относительно подавляющего перевеса русских в артиллерии нельзя считать верным, поскольку при оставлении Москвы в армии Наполеона насчитывалось 569 орудий, из которых 34 принадлежали к 8-му корпусу Жюно, находившемуся в Можайске. В любом случае, к 25 октября под Малоярославцем император французов еще имел в своих войсках более 500 пушек и гаубиц, тогда как в русской 1-й (или Главной) армии Кутузова, вместе с казачьей артиллерией и пушками, приданными летучим отрядам, было 646 орудий. Действительно «подавляющим» превосходство русских в количестве артиллерийских стволов станет несколько позже, а именно к середине ноября 1812 г. – Прим. ред.

(обратно)


160

господа варвары. – Прим. пер.

(обратно)


161

Эжен Лабом, офицер из штаба принца Евгения, стал первым, опубликовавшим историю о том, как при прохождении через поле Бородинского сражения они услышали звавший их голос и нашли солдата, который потерял в битве обе ноги и был брошен как мертвый, но сумел выжить, найдя убежище в чреве мертвой лошади и питаясь тем, что находил в карманах убитых. Рассказ этот, невероятный и почти наверняка выдуманный, позднее повторяли многие хронисты, причем некоторые из них уверяли, будто видели того человека и разговаривали с ним, являя хороший пример того, сколь сильна бывает сила внушения, когда старики пытаются вспомнить что-то давнее.

(обратно)


162

Во избежание терминологоческой путаницы следует иметь в виду, что к иррегулярной коннице относились все донские казачьи полки. По-видимому, автор ошибочно считает «регулярными» те из них, которые несли полевую службу в мирное время, а «иррегулярными» – полки казачьего ополчения, созданные на территории шести округов Войска Донского уже в ходе войны с Наполеоном и присоединившиеся к армии Кутузова в октябре 1812 г. Всего было сформировано 26 донских ополченских полков (примерно 15 000 всадников), причем они набирались из казаков, находившихся на внутренней службе, на льготе и в отпусках, а также из отставных и добровольцев. – Прим. ред.

(обратно)


163

на самом деле это были не полковые знамена с навершиями в виде орлов, а простые батальонные значки (fanions), не имевшие для французов особой ценности. – Прим. ред.

(обратно)


164

Матерр еще 6 сентября был произведен из майоров 4-го линейного полка во вторые полковники той же пехотной части. – Прим. ред.

(обратно)


165

чемодан – продолговатый баул, помещавшийся позади седла на крупе коня. – Прим. пер.

(обратно)


166

общий котел. – Прим. пер.

(обратно)


167

фрикасе. – Прим. пер.

(обратно)


168

рагу. – Прим. пер.

(обратно)


169

Полковник Пьер-Франсуа-Венсан-Антуан де Казабьянка получил огнестрельное ранение в голову 11 августа 1812 г. в бою при Свольне и умер 14 августа в Полоцке, где его солдаты соорудили ему мавзолей с эпитафией на латыни: «Dulce et decorum est pro patria mori» («Сладостно и прекрасно умереть за отечество»). – Прим. ред.

(обратно)


170

государственный переворот. – Прим. пер.

(обратно)


171

«ночь ужаса». – Прим. пер.

(обратно)


172

речь идет о произведении французского литератора Шарля-Альбера Демустье «Письма к Эмилии о мифологии». – Прим. ред.

(обратно)


173

ботинки. – Прим. пер.

(обратно)


174

моя дорогая мама. – Прим. пер.

(обратно)


175

имеется в виду полковник Станислав Клицкий. – Прим. ред.

(обратно)


176

На самом деле фразу «маршал Франции не сдается!» Ней произнес прямо в лицо посланцу Милорадовича, майору А. А. Ренненкампфу, после чего приказал задержать парламентера под тем предлогом, что русские пушки обстреляли французов во время переговоров. «Переговоры не ведут под огнем» – заявил командир 3-го корпуса Великой армии Ренненкампфу и объявил его военнопленным. Реальной причиной такого поступка Нея являлось его стремление скрыть от противника свои намерения, о которых русский парламентер мог догадаться и по возвращении сообщить Милорадовичу. – Прим. ред.

(обратно)


177

129-й (гамбургский) полк линейной пехоты, которым командовал полковник Ж.-Д. Фрейтаг, входил в состав 10-й пехотной дивизии 3-го корпуса Великой армии, но не участвовал в походе на Москву, поскольку с 10 июля 1812 г. находился в гарнизоне Вильны; перейдя 13 октября в гарнизон Смоленска, он через месяц снова присоединился к корпусу Нея, отступившему в Смоленск из Москвы. – Прим. ред.

(обратно)


178

этим офицером был полковник Констанций Пшебендовский, командир 1-го польского конно-егерского полка, следовавшего вместе с корпусом Нея от Смоленска. – Прим. ред.

(обратно)


179

Церемониальная форма маршала Даву досталась двум офицерам, оказавшимся братьями, и они отправили ее домой своей матери, которая передала трофей в качестве дара местной церкви, где с мундира спороли золотое галунное шитье и употребили его при пошиве новых священнических риз.

(обратно)


180

бывший отряд генерал-майора барона Г. В. Розена, дополнительно усиленный пехотой и артиллерией. – Прим. ред.

(обратно)


181

армия Чичагова, образовавшаяся в результате соединения прибывшей из Молдавии части Дунайской армии с 3-й Обсервационной армией, была названа 3-й Западной. – Прим. ред.

(обратно)


182

84-м линейным пехотным полком тогда командовал полковник шевалье Ж.-Г. -К. Пего. – Прим. ред.

(обратно)


183

граф Ханс-Георг фон Хаммерштайн-Экуорд, бригадный генерал вестфальской службы и генерал-адъютант короля Вестфалии, командовал тогда остатками трех полков легкой кавалерии 8-го армейского корпуса. – Прим. ред.

(обратно)


184

в данном случае автор снова имеет в виду казаков из полков полевой службы, не относящихся к донскому или какому-либо иному ополчению. – Прим. ред.

(обратно)


185

генерал-майор барон Г. В. Розен, командующий Гвардейской пехотной дивизией и передовым отрядом Главной армии. – Прим. ред.

(обратно)


186

адъютант дивизионного генерала К. О. Князевича, командира 18-й пехотной дивизии 5-го (польского) корпуса Великой армии. – Прим. ред.

(обратно)


187

то есть доломан и ментик. – Прим. ред.

(обратно)


188

полковник барон Жан-Анри Фьерек был директором артиллерийского парка 4-го корпуса Великой армии. – Прим. ред.

(обратно)


189

4 ноября 1812 г. маршал Н.-Ш. Удино, герцог Реджо, оправившийся от ранения, полученного 17 августа под Полоцком, снова возглавил 2-й армейский корпус, которым ранее вместо него командовали: дивизионный генерал, затем маршал граф Л. Гувьон Сен-Сир (с 17 августа), дивизионные генералы граф К.-Ж.-А. Легран (с 21 октября) и барон П.-Ю.-В. Мерль (с 24 октября). – Прим. ред.

(обратно)


190

из отряда дивизионного генерала Я. Х. Домбровского, насчитывавшего 4170 чел. (поляков, французов и вюртембержцев) и 14 орудий, все его пехотные части (включая 1-й и 6-й польские полки) и 6 орудий (4 полковые пушки и 2 мортиры) защищали борисовский тет-де-пон, а на левом берегу Березины, в самом Борисове, оставались только штаб, 500 польских кавалеристов и 8 орудий; после боя Домбровский отступил к Неманице, имея под своим начальством всего 1550 чел. и 6 орудий. – Прим. ред.

(обратно)


191

Приведенная здесь автором версия событий содержит ряд ошибок и неточностей. На самом деле авангард 3-й Западной армии Чичагова, возглавляемый генерал-лейтенантом графом К. О. де Ламбертом, взял штурмом борисовский тет-де-пон 21 ноября. При этом граф де Ламберт был ранен и на следующий день заменен во главе авангарда генерал-майором графом П. П. (Павлом Петровичем) фон дер Паленом 2-м. Вечером 22-го числа в Борисов уже прибыл сам адмирал П. В. Чичагов, и 23-го именно он «сел за стол, чтобы как следует пообедать», а не граф Пален, который в тот день со своим отрядом, насчитывавшим 2800 чел. при 24 орудиях, двигался от Борисова по дороге на Бобр, в том же направлении, куда ранее отступили войска Домбровского. Следуя от Неманицы к Лошнице, авангард Палена был атакован французским авангардом 2-го армейского корпуса под командой генерала графа К.-Ж.-А. Леграна, силы которого составляли 3600 чел. (2500 пехотинцев и 1100 кавалеристов) при 12 орудиях. Опрокинутый французами, русский отряд в полном беспорядке отступил в Борисов, но не смог удержаться в этом городе и перешел по мосту на правый берег Березины в предмостное укрепление. Бригадный генерал барон Б.-П. Кастекс, ворвавшийся в Борисов с кавалерией корпуса Удино, спешил три четверти всадников 23-го и 24-го конно-егерских полков и образовал из них один временный батальон, вооруженный мушкетонами. С этими пешими кавалеристами он бросился на мост, чтобы прорваться по нему через Березину, но был встречен с правого берега картечным огнем орудий, расположенных в тет-де-поне, а затем контратакован и отброшен русской пехотой. Отразив нападение, русские сожгли ближайшую к правому берегу часть моста, лишив, тем самым, армию Наполеона возможности переправиться через Березину в Борисове. Бой 23 ноября стоил французам около 300 убитых и раненых, в то время как потери авангарда Палена достигали 2000 чел. (из них около 1000 пленными). В руки победителей попали 6 русских орудий и множество различных экипажей и повозок (по разным оценкам, от 500 до 1500), включая обоз самого адмирала Чичагова с его личными вещами, корреспонденцией и серебряным столовым сервизом. – Прим. ред.

(обратно)


192

это были орудия 13-й конной артиллерийской роты, которой командовал капитан И. К. Арнольди. – Прим. ред.

(обратно)


193

Эскадронный начальник Жан-Франсуа Жакемино был адъютантом маршала Удино. Вместе с ним на правый берег переправился сводный отряд кавалерии, включавший один эскадрон французского 20-го конно-егерского полка во главе с эскадронным начальником Жаном-Батистом-Жозефом Суром и 8-й шволежерский (польский) полк полковника графа Томаша Любеньского из 6-й легкой кавалерийской бригады генерала барона Ж.-Б.-Ж. Корбино, остатки литовского 18-го уланского полка полковника графа Кароля Пшездецкого и эскадрон 7-го шволежерского (польского) полка под командой лейтенанта Людвика Богуславского. Некоторые конные егеря везли за спиной, на крупах своих лошадей, по одному вольтижеру из 11-го легкого полка (всего таким манером переправились около 50 пехотинцев). Вернувшись назад на левый берег Березины, Жакемино доложил, что на правом берегу находятся только казачьи посты, однако Наполеон хотел получить более точные сведения. Тогда адъютант Удино снова отправился за реку и возвратился оттуда с пленным унтер-офицером егерей, перевезенным через Березину на крупе лошади. Этот пленник был доставлен к императору французов и на допросе подтвердил, что русские войска ушли. Отогнав казаков, кавалеристы и вольтижеры заняли плацдарм на правом берегу. За ними через реку переправились на двух плотах 400 польских пехотинцев (остатки 1-го и 6-го пехотных полков дивизии Домбровского), перевезенные на правый берег в 20 «ходок», поскольку на каждый плот могло погрузиться не более десятка солдат. – Прим. ред.

(обратно)


194

По изначальному плану предполагалось навести три моста, но из-за нехватки материалов третий мост так и не построили.

(обратно)


195

38 орудий. – Прим. ред.

(обратно)


196

в число 4000 чел., состоявших под началом дивизионного генерала Л. Партуно, входили не только его 12-я пехотная дивизия, но и 31-я легкая кавалерийская бригада генерала барона А.-Ш.-Б. Делетра (2-й бергский уланский и саксонский шволежерский Принца Иоганна полки, всего около 400 всадников). – Прим. ред.

(обратно)


197

Обский легион, или легион департамента Об – один из так называемых «департаментских легионов», существовавших во французской королевской армии в 1816–1820 гг. вместо пехотных полков. – Прим. ред.

(обратно)


198

27 ноября 3145 солдат 12-й пехотной дивизии Партуно и 400 кавалеристов бригады Делетра до ночи сражались у мызы Старый Борисов против русских войск Витгенштейна, насчитывавших около 24 000 чел. Попытка дивизионного генерала Луи Партуно, собравшего под своим непосредственным начальством около 400 бойцов, проскочить ночью вверх по течению Березины мимо противника, не увенчалась успехом. Проплутав несколько часов в темноте, он в полночь вышел со своими людьми прямо в расположение казаков и был вынужден сдаться. Остальные его части сложили оружие в 7 часов утра 28 ноября. С учетом отряда Партуно всего в плен попали 1615 французских пехотинцев и около 300 бергских и саксонских кавалеристов, а вместе с безоружными и неорганизованными «нонкомбатантами» общее число пленных достигало 7000 чел. Кроме того, трофеями русских стали 3 орудия и знамя 44-го линейного полка (еще одно знамя с орлом, принадлежавшее 126-му линейному полку, французы утратили в ходе боя 27 ноября). – Прим. ред.

(обратно)


199

луковый суп. – Прим. пер.

(обратно)


200

точнее, восемь полков тяжелой пехоты – по четыре из 9-й и 18-й пехотных дивизий генерал-майоров Н. И. Лидерса и князя А. Г. Щербатова (при этом впереди шли полки 18-й дивизии – Владимирский, Днепровский, Тамбовский и Костромской). Егерские полки обеих дивизий, выделенные в состав отряда генерал-лейтенанта Е. И. Чаплица, сражались с французами уже с самого утра 28 ноября. Генерал-лейтенант А. Л. Воинов командовал у Чичагова пятым корпусом, но фактически 9-ю и 18-ю пехотные дивизии привел на поле боя начальник штаба 3-й Западной армии, генерал-лейтенант И. В. Сабанеев, по приказу которого во время прохождения через лес более половины пехотинцев были преждевременно рассыпаны в застрельщики (приближаясь с тыла к позиции Чаплица многие из этих стрелков открыли беспорядочную пальбу, чем внесли расстройство и смятение в ряды русских егерей, находившихся перед опушкой леса и ведущих бой с французами). – Прим. ред.

(обратно)


201

5-м полком гвардейских тиральеров командовал барон Жан-Франсуа Эннекен, майор гвардии в ранге армейского полковника. – Прим. ред.

(обратно)


202

в этой знаменитой атаке приняли участие 4-й, 7-й и 14-й кирасирские полки 3-й тяжелой кавалерийской дивизии генерала барона Ж.-П. Думера и остатки легкой кавалерии 2-го, 3-го и 5-го армейских корпусов – всего 1500–1700 всадников, в том числе около 900 кирасир. – Прим. ред.

(обратно)


203

русские источники не подтверждают потерю двух знамен, а генерал-майор князь А. Г. Щербатов оказался в плену лишь на очень короткое время и смог освободиться благодаря контратаке русской кавалерии. – Прим. ред.

(обратно)


204

«Наша жизнь сродни путешествию». – Прим. пер.

(обратно)


205

фактически у Виктора под Студенкой было около 5500 солдат (5000 пехотинцев, 350 кавалеристов и 120 артиллеристов при 14 орудиях) против которых с русской стороны сражались 14 000 чел.. – Прим. ред.

(обратно)


206

имеется в виду генерал-майор граф Вильгельм фон Хохберг, наследный принц Баденский, который в 9-м корпусе Великой армии командовал 2-й (баденской) бригадой 26-й пехотной дивизии генерала Х. В. Дэндельса. – Прим. ред.

(обратно)


207

бергская бригада генерала Ф. Э. Дама являлась 1-й бригадой 26-й пехотной дивизии Дэндельса. – Прим. ред.

(обратно)


208

из двух легких кавалерийских бригад 9-го армейского корпуса, объединенных в дивизию под командованием дивизионного генерала барона Ф. Фурнье, у Студенки сражалась только одна 30-я бригада, которую возглавлял полковник баденских гусар Филипп фон Ларош-Штаркенфельс (31-я бригада, приданная пехотной дивизии Партуно, утром 28 ноября сдалась вместе с ней в плен у Старого Борисова). – Прим. ред.

(обратно)


209

они смяли и рассеяли большое каре русского 24-го егерского полка и взяли до 500 пленных. – Прим. ред.

(обратно)


210

после боя под Студенкой в обоих полках 30-й легкой кавалерийской бригады осталось не более 100 всадников. – Прим. ред.

(обратно)


211

чума; данном контексте – выражение вроде нашего «черт возьми». – Прим. пер.

(обратно)


212

«Хорошо, мой полковник». – Прим. пер.

(обратно)


213

«Мой генерал». – Прим. пер.

(обратно)


214

казны. – Прим. пер.

(обратно)


215

по статусу Мюрат являлся «лейтенантом императора», то есть его официальным заместителем на театре военных действий. – Прим. ред.

(обратно)


216

кроме собственно баварских войск (остатков 6-го армейского корпуса) в эту цифру входит численность двух примкнувших к ним бригад генералов Л.-Ф. Кутара и Ж.-Б.-М. Франчески. – Прим. ред.

(обратно)


217

Бригадный генерал барон Луи-Франсуа Кутар возглавлял не дивизию, а 3-ю бригаду 28-й пехотной дивизии 9-го корпуса Великой армии. В начале декабря 1812 г. эта бригада вместе с баварскими войсками генерал-лейтенанта графа К. Ф. Й. фон Вреде и маршевой бригадой генерала барона Ж.-Б.-М. Франчески отступила из Даниловичей через Вилейку и Нарочь к Вильне. Дивизионный генерал граф Луи-Анри Луазон командовал 34-й пехотной дивизией, входившей в состав 11-го (бывшего резервного) корпуса маршала Ожеро. – Прим. ред.

(обратно)


218

В отсутствие графа Л.-А. Луазона 34-й пехотной дивизией с 1 по 8 декабря 1812 г. временно командовал дивизионный генерал барон П.-Г. Грасьен, имевший в своем подчинении бригадного генерала барона Г. -Р.-А. Вивье де Ла Прада. На 4 декабря эта дивизия включала шесть батальонов французской пехоты (4-й батальон 3-го линейного полка, 3-й и 4-й батальоны 29-го линейного полка, 4-й батальон 105-го линейного полка, 3-й и 4-й батальоны 113-го линейного полка, сформированного из тосканцев) и шесть батальонов, образованных из контингентов мелких германских княжеств Рейнского союза (по два батальона 3-го и 4-го пехотных полков и 2-й батальон 5-го пехотного полка, оставленный в Вильне при выступлении дивизии к Ошмянам). Еще три батальона пехоты Рейнского союза (весь 6-й полк и 1-й батальон 5-го полка) тогда находились в Ковно. Дивизионную артиллерию составляла 17-я рота 8-го пешего артиллерийского полка (8 орудий). Кроме того, 34-й дивизии был придан отряд неаполитанской Королевской гвардии под командованием лагерного маршала Флорестано Пепе (кавалерийская бригада из 5 эскадронов и два батальона пеших велитов). – Прим. ред.

(обратно)


219

Польским уланским полком здесь назван 10-й маршевый кавалерийский полк, недавно прибывший в Сморгонь. К 25 ноября он насчитывал 702 чел., в том числе 200 всадников 7-го шволежерского полка (бывшего 1-го уланского полка Висленского легиона) под командой полковника барона Игнация Фердинанда Стоковского и 78 всадников 1-го полка шволежеров-улан гвардии (5-й эскадрон эскадронного начальника Северина Фредро, сформированный в Данциге). Неаполитанцев представляли три эскадрона Почетной гвардии (Guardia d’onore) под командой полковника Фердинандо Самбиазе князя ди Кампаны (350 чел.) и два эскадрона конных велитов (Veliti a cavallo) Королевской гвардии (400 чел.), которых возглавлял полковник Лучио Караччиоло герцог ди Роккаромана. – Прим. ред.

(обратно)


220

Автор ошибается. Гусарскую форму (белые доломаны с желтыми шнурами, малиновые ментики, чикчиры и кивера) полк конных велитов неаполитанской Королевской гвардии получил только в 1814 г., когда его преобразовали в полк гусар. Конные велиты герцога ди Роккароманы, действовавшие в Литве в декабре 1812 г., носили темносиние куртки с воротником, рукавными обшлагами и отворотами фалд палево-желтого приборного цвета и нагрудными нашивками из желтого галуна, а также темносиние рейтузы с двойными желтыми лампасами. Эполеты у них были желтые с красной бахромой, а в качестве головного убора они использовали черный кивер с золотой окантовкой по верху и налобной бляхой в виде восходящего солнца. Почетные гвардейцы (бывшие бергские уланы) имели форму уланского типа: белые куртки с малиновыми воротником, обшлагами, лацканами и отворотами фалд, малиновые панталоны с двойными белыми лампасами, заменяемые в походе серыми рейтузами, и черные с малиновой четырехугольной тульей шапки польского образца, украшенные белыми плетеными шнурами и султаном. Солдаты первой шеренги были вооружены пикой с бело-малиновым флюгером (флажком). – Прим. ред.

(обратно)


221

По более точным данным, от гвардейской кавалерии в эскорт императора французов при его отъезде из Сморгони были назначены: один эскадрон 1-го (польского) полка шволежеров-улан под командой эскадронного начальника В. Шептыцкого, взвод из тридцати конных егерей – лучших и наиболее здоровых ездоков, специально отобранных генералом графом Ш. Лефевром-Денуэттом (полковником Конно-егерского полка гвардии), а также отряд неизвестной численности, выделенный из 2-го (голландского) полка шволежеров-улан и возглавляемый капитаном Постом. У деревни Седанишки, на пути в Ошмяны, к императорскому кортежу присоединились полковник И. Ф. Стоковский с шволежерами своего 7-го полка и эскадронный начальник С. Фредро с 5-м эскадроном польских шволежеров-улан гвардии. Неаполитанские гвардейские кавалеристы из бригады генерала Ф. Пепе сопровождали Наполеона только начиная с Ошмян. – Прим. ред.

(обратно)


222

Герцог ди Роккаромана командовал эскортом из 50 неаполитанских конных велитов, выехавших с кортежем императора из Медников; при приближении к Вильне от этих неаполитанцев осталось только 8 чел., включая самого герцога и нескольких офицеров. Пока в Вильне Наполеон беседовал с министром Ю.-Б. Маре, неаполитанские офицеры вошли в кухню какого-то дома и по неосторожности встали слишком близко к огню, чтобы согреться. В результате на другой день они были не в состоянии продолжить путь, причем герцог ди Роккаромана лишился нескольких пальцев на руках и ногах. – Прим. ред.

(обратно)


223

имперская казна. – Прим. пер.

(обратно)


224

«теперь у господина есть хлеб». – Прим. пер.

(обратно)


225

господин обер-шталмейстер. – Прим. пер.

(обратно)


226

«господину Гётту» (так Наполеон произнес фамилию Гёте). – Прим. ред.

(обратно)


227

экипажи его величества императора и короля. – Прим. пер.

(обратно)


228

в этом полку батальонный начальник Р. де Льянса командовал 3-м батальоном. – Прим. ред.

(обратно)


229

охлаждения. – Прим. пер.

(обратно)


230

очевидно, имеются в виду Туринский и Флорентийский батальоны велитов, ранее квартировавшие в Берлине, но они не составляли единого полка, являясь двумя отдельными формированиями. – Прим. ред.

(обратно)


231

Упомянутый автором Мануэль Лопес тогда действительно служил в испанском полку Жозефа-Наполеона, но не полковником, а всего лишь суб-лейтенантом. Получив это первое офицерское звание 18 октября 1812 г., он числился в гренадерской роте 2-го батальона. Произведенный 28 апреля 1813 г. в лейтенанты, Лопес 28 июня был удостоен рыцарского креста ордена Почетного Легиона (за отличия в России) и 8 июля повышен до капитана. Как уже отмечалось, 2-й и 3-й батальоны полка Жозефа-Наполеона, о которых здесь идет речь, проделали Русскую кампанию не в 4-м корпусе принца Евгения Богарне, а в составе 2-й пехотной дивизии 1-го корпуса маршала Даву. После того как 18 ноября под Красным эти батальоны потеряли 76 чел. убитыми и ранеными и 54 пропавшими без вести или пленными, их командир, полковник Жозеф де Чюди, образовал в Орше из оставшихся в строю людей одну полуроту, охранявшую в ходе дальнейшего отступления батальонные знамена. В марте 1813 г. остатки этих двух батальонов прибыли в Кобленц, имея в наличии 16 офицеров (включая полковника де Чюди и офицера-казначея) и 50 унтер-офицеров и рядовых. Из 1-го и 4-го батальонов полка Жозефа-Наполеона, воевавших в России в составе 14-й пехотной дивизии 4-го корпуса, тоже уцелели немногие: 31 декабря 1812 г. в Мариенвердере их остатки насчитывали 55 чел., в том числе 6 офицеров. – Прим. ред.

(обратно)


232

В действительности батальонный начальник дон Рафаэль де Льянса, командовавший в полку Жозефа-Наполеона 3-м батальоном, попал в плен под Красным 18 ноября 1812 г. Полком, который был сформирован в России из пленных испанцев и отправлен в Испанию летом 1813 г., командовал не он, а полковник дон Антонио Алехандро О’Доннель, бывший батальонный начальник и командир 4-го батальона полка Жозефа-Наполеона. – Прим. ред.

(обратно)


233

полк Императора Александра. – Прим. пер.

(обратно)


234

общее руководство силами союзников, сражавшимися при Лютцене, осуществлял русский генерал от кавалерии граф П. Х. Витгенштейн, преемник умершего Кутузова; пруссаками, принявшими на себя основную тяжесть боя, командовал генерал от кавалерии Г. Л. фон Блюхер, а после его ранения – генерал-лейтенант Х. Д. Л. фон Йорк. – Прим. ред.

(обратно)


235

автор забыл упомянуть о сражении на реке Кацбах, где 26 августа французская группировка маршала Макдональда потерпела поражение от Силезской армии Блюхера. – Прим. ред.

(обратно)


236

в действительности к неприятелю переметнулся не сам король Фридрих-Август I, который во время всего сражения оставался в Лейпциге, сохраняя верность Наполеону, а саксонские войска, входившие в состав 7-го армейского корпуса генерала графа Ж.-Л.-Э. Ренье. – Прим. ред.

(обратно)


237

Помимо 3-го пешего полка взбунтовались 1-й и 2-й пешие полки Пензенского ополчения, стоявшие, соответственно, в Саранске и Чембаре. В последнем городе бунт был подавлен военной силой, причем погибло 5 чел. Всего в декабрьских волнениях приняли участие до 7200 пензенских ратников, из которых 1112 предстали затем перед военным судом, однако серьезному наказанию подверглись только 70 (их сослали на каторгу или отправили солдатами в дальние гарнизоны). – Прим. ред.

(обратно)


238

пензенские ополченцы требовали приведения их к присяге, полагая, что после этого они будут уравнены в правах с солдатами и по окончании службы освобождены от крепостной зависимости. – Прим. ред.

(обратно) (обратно)


Комментарии


1

Troitskii, Otechestvennaia Voina, 3.

(обратно)


2

Orlando Figes, Natasha’s Dance, London 2002, 81.

(обратно)


3

Pokrovskii, III/181–93; Troitskii, Otechestvennaia Voina, 30–1.

(обратно)


4

Troitskii, Otechestvennaia Voina, 37–45; Tarle, Napoleon, 419–20; Tarle, Nashestvie, 3, 4, 292–3.

(обратно)


5

Chevalier, 144.

(обратно)


6

Castellane, I/83.

(обратно)


7

Savary, V/148.

(обратно)


8

S'egur, III/449.

(обратно)


9

M'eneval, II/436; Hortense II/127. О рождении короля Рима см. также: Las Cases, I, Part 2, 350–2; O’Meara, II/368; Savary, V/146–9; Raza, 202–6; Castellane, I/83; Kemble, 182–4; Rambuteau, 55–6.

(обратно)


10

Dwyer, 129–30.

(обратно)


11

S'egur, III/74.

(обратно)


12

Driault, Grand Empire, 126,127, 231.

(обратно)


13

Herold, 245, 243; Fouch'e, II/114.

(обратно)


14

Savary, V/149.

(обратно)


15

Comeau de Charry, 440; см. также S'egur, IV/78–9.

(обратно)


16

Rambuteau, 70; также Napoleon, M'emoires, VIII/150; Las Cases, IV, Part 1, 8–14.

(обратно)


17

Fain, M'emoires, 286–7; Kemble, 165, 170. Сегюр (S'egur, III/476) уверяет, будто Наполеон осознавал это и потому торопился разобраться с Россией, пока чувствовал себя в силах сделать это.

(обратно)


18

Deutsch, 17.

(обратно)


19

Madariaga, Russia in the Age of Catherine, 231.

(обратно)


20

Hosking, Russia and the Russians, 109.

(обратно)


21

Voenskii, Bonapart i Russkie Plennie; см. также Ragsdale.

(обратно)


22

Kartsov & Voenskii, 7.

(обратно)


23

Alexander I, Uchebnia Knigi, 382–3.

(обратно)


24

Hartley, Alexander, 1. см. также Ratchinski, 55; Deutsch, 43.

(обратно)


25

Ratchinski, 121; Dzhivelegov и др., I/200–1; Fonvizin, 94.

(обратно)


26

Hartley, Alexander, 74.

(обратно)


27

Ley, 42; Bazylow, in Senkowska-Gluck; см. также Kveta Mejdricka, Les Paysans Tch`eqes et la R'evolution Francaise в Annales Historiques de la R'evolution Francaise, no. 154, Nancy 1958.

(обратно)


28

Hartley, Alexander, 76.

(обратно)


29

По Тильзиту см. Tatistchev, 379–459, и Vandal, I/224ff.

(обратно)


30

Alexander I, Corr. avec sa soeur, 18–19.

(обратно)


31

Многие, как Греч (Grech, 260) и Давыдов (Davidov, 59), уверяют, будто Александр не был под глубоким впечатлением от обращения с ним Наполеона, но сам Александр признавался мадам де Сталь, что был очарован: Sta"el, 215. см. также Palmer, Napoleon in Russia, 136–7 & 147–9.

(обратно)


32

Palmer, Alexander, 149, 150; Ratchinski, 124; Edling, 60–2; Ley, 32.

(обратно)


33

Vandal, I/217.

(обратно)


34

Caulaincourt, I/242.

(обратно)


35

Vandal, I/195.

(обратно)


36

Roberts, 16; Herold, 48; Pradt, 19.

(обратно)


37

Sokolov, нбр. – дек., 44; Las Cases, III/165; Vandal I/224ff; Talleyrand, 313,356; Driault, Tilsit, 291.

(обратно)


38

Vandal I/242; Tatistchev, 312–13.

(обратно)


39

Vandal I/441, 456–7.

(обратно)


40

Golovin, 391; Shilder, Nakanunie, 4–20; Alexander I, Corr. avec sa soeur, 20.

(обратно)


41

Caulaincourt, I/273.

(обратно)


42

Ibid., 270; см. также Tatistchev, 379–459.

(обратно)


43

Vandal, I/421; Grunwald, Alexandre Ier, 176.

(обратно)


44

Senkowska-Gluck, 274; Ernouf, 105.

(обратно)


45

Ramm, 69.

(обратно)


46

Driault, Tilsit, 241; см. также Ramm, Servi`eres, Cavaignac, Ernouf, etc.

(обратно)


47

Driault, Grand Empire, 188–9.

(обратно)


48

Comeau de Charry, 318–19; Bruun, 174.

(обратно)


49

Bruun, 174; Grunwald, Baron Stein, 94.

(обратно)


50

Driault, Tilsit, 348.

(обратно)


51

Vandal, II/447.

(обратно)


52

Langsam, 32, 103, 44, 64.

(обратно)


53

Kraehe, I/74; Langsam, 43.

(обратно)


54

Palmer, Alexander, 195.

(обратно)


55

Roberts, 83.

(обратно)


56

Bruun, 64; Bismarck, 13.

(обратно)


57

Chernyshev, 205; Vandal, III/201ff; Herold, 182.

(обратно)


58

Относительно планов женитьбы на русской княжне и на австрийской принцессе см.: Vandal; Driault, Grand Empire; Caulaincourt, I/293–316.

(обратно)


59

Nicholas Mikhailovich, IV/50–7.

(обратно)


60

Napoleon, Correspondance, XX/149–54.

(обратно)


61

Ibid., 157.

(обратно)


62

Ibid., 159.

(обратно)


63

Ratchinski, 21–2, 33.

(обратно)


64

Volkonskii, 4.

(обратно)


65

Ibid., 55; Davidov, 56.

(обратно)


66

Dzhivelegov и др., II/205.

(обратно)


67

Ibid., 194–220; Ratchinski, 284.

(обратно)


68

Scott, 5–6.

(обратно)


69

Kartsov & Voenskii, 50–1.

(обратно)


70

Czartoryski, II/221, 227, 231; Askenazy, 218–20; Dzivelegov и др., III/138.

(обратно)


71

Czartoryski, II/231, 323–4, 225.

(обратно)


72

Fain, Manuscrit, I/3.

(обратно)


73

Palmer, Alexander, 199.

(обратно)


74

Czar tor yski, II/248–53; Jossel son, 77; 1812 go d v Vo spominaniakh sovremennikov, 78; Fabry, Campagne de Russie, I/iff; Czartoryski, II/271–8.

(обратно)


75

Bestuzhev-Riumin, Zapiski, 341; Palmer, Alexander, 200.

(обратно)


76

Bignon, Souvenirs, 46ff; Bonnal, 3, 4–12; Las Cases, II, Part 1, 99; Brandys, II/25.

(обратно)


77

Napoleon, Correspondance, XXI/407; XXII/29; Shuvalov, 416; Chernyshev, 21, 72.

(обратно)


78

Chernyshev, 84; Kukiel, Vues, 77.

(обратно)


79

Caulaincourt, I/281–96.

(обратно)


80

Ibid., 293.

(обратно)


81

Ibid., 302, 307, 316.

(обратно)


82

Alexander, Corr. avec sa soeur, 51.

(обратно)


83

Savary, V/140–1.

(обратно)


84

Vandal, III/209–17; Tatistchev, 572–3.

(обратно)


85

Napoleon, Correspondance XXII/266.

(обратно)


86

Ibid., 40–1; Las Cases, II, Part 1, 101.

(обратно)


87

Gary W. Kronk, Cometography, vol. 2, 1996, www. Cometography.com

(обратно)


88

D'echy, 364; Butkevicius, 898; Chamski, 61; Butenev, 58; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 172; F. Glinka, Pisma russkavo ofi tsera, IV/8; S. N. Glinka, Zapiski, 261; Palmer, Alexander, 206–7; Mikhailovskii-Danilevskii, III/41.

(обратно)


89

Metternich, II/422.

(обратно)


90

Napoleon, Correspondance, XXIII/191.

(обратно)


91

T'evenin, 292.

(обратно)


92

Nafziger, 27.

(обратно)


93

Ibid., 85ff; Creveld, 62–3; Dedem, 210; Bonnal, 21; Napoleon, Correspondance, XXIII/432.

(обратно)


94

Chernyshev, 116–20; La Guerre Nationale, III/97–9.

(обратно)


95

Jer^ome, V/247; Dedem, 194; Compans, 126; Rapp, 139; Driault, Grand Empire, 300–2; Napoleon, Correspondance, XXXIII/14–16, 44–6, etc.

(обратно)


96

Chambray, I/162; Funck, 99.

(обратно)


97

Holzhausen, 27.

(обратно)


98

Mikhailovskii-Danilevskii, III/141; Holzhausen, 27.

(обратно)


99

Kukiel, Wojna, II/500. Прадт (Pradt, 84) дает данные в 85 700 чел., но, вполне вероятно, не считает Висленский легион.

(обратно)


100

Laugier, R'ecits, 15–16.

(обратно)


101

Combe, 58, etc.

(обратно)


102

Borcke, 161, 171; Jer^ome, V/188.

(обратно)


103

Comeau de Charry, 428; Soltyk, 207; см. также Sauzey, Les Allemands; Wesemann, 25ff.

(обратно)


104

Begos, 175; Boppe La L'egion Portugaise, 215–27; Castellane, I/178; Boppe La Croatie Militaire, 95–120.

(обратно)


105

Calosso, 51; Zelle, 69.

(обратно)


106

Saint-Chamans, 211–12; Fredro, 82.

(обратно)


107

Tirion, 147; Pion des Loches, 27.

(обратно)


108

Lejeune, M'emoires, II/170.

(обратно)


109

Funck, 99–100; Berth'ez`ene, I/329.

(обратно)


110

Beyle, Vie de Napol'eon, 227; Fain, Manuscrit, I/46.

(обратно)


111

Berth'ez`ene, I/328.

(обратно)


112

Funck, 103; см. также Baudus, I/336; S'egur, IV/124.

(обратно)


113

Girard, 169–70.

(обратно)


114

Voltaire, 8; Comeau de Charry, 436; Jer^ome, V/165.

(обратно)


115

Caulaincourt, II/378.

(обратно)


116

Brandys, II/42; Napoleon, Correspondance, XXIII/95, 398; Tulard, Le D'ep^ot de la guerre, 104–9.

(обратно)


117

Blaze de Bury, I/154–5.

(обратно)


118

Brett-James, 57–8.

(обратно)


119

Napoleon, Correspondance, XXIII/432.

(обратно)


120

Ibid., 143.

(обратно)


121

Dumonceau, II/5.

(обратно)


122

Blaze de Bury, I/54–5.

(обратно)


123

Elting, 458–73.

(обратно)


124

Bigarr'e, 297–8.

(обратно)


125

Laugier, R'ecits, 9; Holzhausen, 30–1; Wesemann, 25.

(обратно)


126

Herold, 218.

(обратно)


127

Caulaincourt, II/77–8; Denni'ee, 15; Castellane, I/102. Некоторые наблюдатели считали, что Наполеон обдумывал основание колоний в отдаленных землях, и существуют сведения о каменщиках, плотниках, ремесленниках, которых набирали в армию или отправляли в состав отдельных частей, но все это, вероятно, не более чем слухи, основанные на том факте, что дальновидные командиры вроде Даву специально выделяли солдат, способных, например, класть печи и выпекать хлеб, и следили, чтобы такие печники и пекари имелись в каждой роте. В то же самое время, безусловно, верно то, что с армией следовали целые орды людей, назначение которых и присутствие в войсках не всегда понятно. см.: Begos, 171–2; Bourgeois, 1–2; Chambray, I/164; Puibusque, 9.

(обратно)


128

Saint-Chamans, 213; Paixhans, 33.

(обратно)


129

Compans, 129.

(обратно)


130

Berth'ez`ene, 328; Lejeune, M'emoires, II/169; согласно

(обратно)


131

Бертолини, многие итальянцы взяли с собой жен.

(обратно)


132

Duverger, 1; Vandal, III/454; Ricome, 47; Meerheimb, 7.

(обратно)


133

Boulart, 239; Walter, 34; Pouget, 184; Fairon & Heuse, 271; Laugier, R'ecits, 10; Pion des Loches, 273; Bourgeois, 2; Denni'ee, 11; Ganniers, 166; Hausmann, 141.

(обратно)


134

Napoleon, Correspondance, XXIII/379; Fain, Manuscrit, I/43.

(обратно)


135

Villemain, 1/155, 162, 163, 167.

(обратно)


136

Ibid., 175.

(обратно)


137

Jer^ome, V/169.

(обратно)


138

Fouch'e, II/114; S'egur, IV/74.

(обратно)


139

Kurakin, 360–1.

(обратно)


140

Napoleon, Correspondance, XXIII/388.

(обратно)


141

Pasquier, 525.

(обратно)


142

Fain, Manuscrit, I/61.

(обратно)


143

Castellane, I/93.

(обратно)


144

Vandal, III/413–16; Baudus, I/338; Garros, 370–1.

(обратно)


145

Beauharnais, VII/340; M'eneval, III/25; Savary, V/226; Comeau de Chariy, 439; Lejeune, M'emoires, II/174.

(обратно)


146

Volkonskii, 147, 148, 149.

(обратно)


147

Voronovskii, 4.

(обратно)


148

Palmer, Alexander, 211; Kartsov & Voenskii, 107.

(обратно)


149

Palmer, Alexander, 213; Kartsov & Voenskii, 103–4, 107; Dzhivelegov и др., II/221–46; Bulgakov, 2.

(обратно)


150

Dzhivelegov и др., III/64–8; Bogdanov, 78.

(обратно)


151

Volkonskii, 56; La Guerre Nationale, VII/333–5.

(обратно)


152

Kharkievich, Nastavlenie, 239, 242, 243; Shvedov, Komplektovanie, 125.

(обратно)


153

Dzhivelegov и др., III/81; Bogdanov, 61, 65, 72.

(обратно)


154

Shvedov, Komplektovanie, 125; Troitskii, O chislennosti, 172– 3 и O dislokatsii. см. также: Zhilin, Otechestvennaia voina, 95– 6; Sokolov, дек., 36; Bogdanov, 72; Dzhivelegov и др., III/139; также Clausewitz, 12; Shishov, 235; Wolzogen, 87–8.

(обратно)


155

О Барклае см.: Josselson; Wolzogen, 55–6; Toll, I/268.

(обратно)


156

Grunwald, Baron Stein, 188.

(обратно)


157

Dubrovin, 9.

(обратно)


158

Ermolov, июн./4; Josselson, 77; Muravev, 175.

(обратно)


159

Josselson, 41–2; Dumas, III/416.

(обратно)


160

Caulaincourt, I/291–3; Bignon, Souvenirs, 129.

(обратно)


161

Fabry, Campagne de Russie, I/iff, x-xxiii, xxviiiff; La Guerre Nationale, II/131–44, IV/17–107, V/232–5, VI/264–8, VII/17– 27, 37–40; Ermolov, июн., 5; Clausewitz, 14; 1812 God v Vospominaniakh sovremennikov, 79–80; Buturlin, Byl li u nas plan, 220; Shvedov, in Tezisy Nauchnoi Konferentsii, 32; Марченко (Marchenko, 502, 504–5) держался мнения, что имелся план отступить на какое-то расстояние, чтобы не сражаться в Литве, где предполагалась возможная партизанская деятельность, но даже он убежден, что никто и не обсуждал возможность сдачи русской территории.

(обратно)


162

Об различных схемах Александра см.: Alexander I, Corr. avec Bernadotte, 6–7, 21; Czartoryski, II/281; Askenazy, 231; Volkonskii, 154; Ratchinski, 224; La Guerre Nationale, IV/38– 55, 413–25, V/359–69.

(обратно)


163

Alexander I, Corr. avec sa soeur, 76.

(обратно)


164

1812 god. Voennie dnievniki, 77, 81.

(обратно)


165

Benckendorff, 32; Shiskov, 126; Radozhitskii, 21; Simanskii, 1912, No. 2.

(обратно)


166

Bakunina, 396–7.

(обратно)


167

Josselson, 93; Barclay de Tolly i Otechestvennaia Voina, август 1912, 197–8.

(обратно)


168

Toll, I/270; см. также Vaudoncourt, Quinze Ann'ees, I/167.

(обратно)


169

Wolzogen, 63.

(обратно)


170

Ley, 45–6; 47, 48.

(обратно)


171

Nesselrode, IV/5–10.

(обратно)


172

Rambuteau, 86; см. также Villemain, I/187.

(обратно)


173

Skallon, 450; Nesselrode, IV/35; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 19.

(обратно)


174

Denni'ee, 12–13.

(обратно)


175

Hazlitt, III/398.

(обратно)


176

Fain, Manuscrit, I/68.

(обратно)


177

Vandal, III/479; Villemain, I/174.

(обратно)


178

Metternich, I/122.

(обратно)


179

Fain, Manuscrit, I/75; Pradt, 56–7; Savary, V/226.

(обратно)


180

Villemain, I/165–6, 163.

(обратно)


181

Fain, Manuscrit, I/50.

(обратно)


182

Jomini, Pr'ecis, I/48; Niemcewicz, I/380; Napoleon, Correspondance, XXIII/441.

(обратно)


183

Beauharnais, VII/261, 330, 374; Caulaincourt, I/342; Falkowski, IV/6–7; Lejeune, M'emoires, II/180; Potocka, 319–20; Krasi'nski, 68; Ko'zmian, II/302; Niemcewicz, 379; Villemain, I/167–70; Las Cases, IV/181–2; O’Meara, I/191; также Kukiel, Vues, 77.

(обратно)


184

Chevalier, 175.

(обратно)


185

Brandt, 228; Paixhans, 24–6.

(обратно)


186

Brandt, 228, 230; Dumas, III/417, 419.

(обратно)


187

Dumas, III/418; Castellane, I/101.

(обратно)


188

Everts, 117.

(обратно)


189

Combe, 57.

(обратно)


190

Ogi'nski, III/114; Falkowski, IV/3; Bignon, Souvenirs, 195.

(обратно)


191

Chernyshev, 72. Чернышев припоминает, будто сам Наполеон говорил ему, что великое герцогство не сможет обеспечить поддержание армии численностью более чем в 40 000 чел.; Falkowski, IV/3.

(обратно)


192

Venturini, 218; Dziewanowski, 6.

(обратно)


193

Fredro, 35; см. также Blaze de Bury, I/44–5; Brandt, 232.

(обратно)


194

Fredro, 35; см. также Blaze de Bury, I/44–5; Brandt, 232.

(обратно)


195

Holzhausen, 31–2; Abbeel, 96.

(обратно)


196

Boulart, 240–1.

(обратно)


197

Walter, 40–1; Le Roy, 130.

(обратно)


198

O’Meara, II/95; Caulaincourt, I/330, 340; Fain, Manuscrit, I/87.

(обратно)


199

Fabry, Campagne de Russie, IV, Annexe 14–16, 262–348; Vilatte de Prugnes, 249–74, где содержатся официальные данные из D'ep^ot de la guerre.

(обратно)


200

Beauharnais, VII/276.

(обратно)


201

Berth'ez`ene, I/323–6; Dedem, 226–7.

(обратно)


202

Hausman, 94; Fairon & Heuse, 274.

(обратно)


203

Napoleon, Correspondance, XXIII/499–50; Garros, 377; Napoleon, Lettres in'edites (1935), 41.

(обратно)


204

Napoleon, Correspondance (1925), V/435, 396.

(обратно)


205

Garros, 378.

(обратно)


206

Ibid., 378–9; Soltyk, 9–10; Zaluski, 119; Caulaincourt, I/344.

(обратно)


207

Boulart, 241.

(обратно)


208

Napoleon, Correspondance (1925), V/435.

(обратно)


209

Dumonceau, II/48; Saint-Chamans, 213; Labaume, 25; Boulart, 242; Ganniers, 181.

(обратно)


210

Lejeune, M'emoires, II/175.

(обратно)


211

Planat de la Faye, 71.

(обратно)


212

Lejeune, M'emoires, II/175–6; см. также Jomini, Pr'ecis, I/57

(обратно)


213

Fantin des Odoards, 303.

(обратно)


214

Choiseul-Gouffier, 45–8, 58–9; Nesselrode, 45; 1812 god. Voennie Dnevniki, 76–7.

(обратно)


215

Ley, 49.

(обратно)


216

Shishkov, 127.

(обратно)


217

Buturlin, I/155; Barclay de Tolly i Otechestvennaia Voina, сент. 1912, 327.

(обратно)


218

Altshuller & Tartakovskii, 23; Laugier, Gli Italiani, 26–7. Altshuller & Tartakovskii, 21; Mitarevskii, 12; Radozhitskii, 35–6.

(обратно)


219

Altshuller & Tartakovskii, 23; Laugier, Gli Italiani, 26–7.

(обратно)


220

Prikaz nashim armiam, 445.

(обратно)


221

Dubrovin, 13–15.

(обратно)


222

Bloqueville, III/155.

(обратно)


223

Boulart, 243.

(обратно)


224

Bertin, 27; Lecoq, 162.

(обратно)


225

Griois, II/14; Berth'ez`ene, I/343; Dumas, III/422.

(обратно)


226

Laugier, R'ecits, 18; Montesquiou-Fezensac, 208; Dumas, III/422; Labaume, 33.

(обратно)


227

Fain, Manuscrit, I/200–1; Denni'ee, 19–21; Napoleon, Correspondance, XXIV/33.

(обратно)


228

Castellane, I/110.

(обратно)


229

Caulaincourt, I/354.

(обратно)


230

Dubrovin, 25.

(обратно)


231

Dubrovin, 20–5; Caulaincourt, I/354; Napoleon, Correspondance, XXIV/1.

(обратно)


232

Tatistchev, 606; Las Cases, II, Part 1,103.

(обратно)


233

Soltyk, 36; Dupuy, 166.

(обратно)


234

Brandt, 240; см. также Gajewski, 214; Bourgeois, 12; Caulaincourt, I/351.

(обратно)


235

Choiseul-Gouffier, 64; Dokumenty i Materialy, CXXVIII, 416; см. также Dziewanowski, 6.

(обратно)


236

Falkowski, IV/127, 129; Kukiel, Wojna, I/376–88; Zaluski, 232.

(обратно)


237

Brandt, 251; Gardier, 32.

(обратно)


238

Chamski, 67; Brandt, 245; Turno, 104; Kolaczkowski, 98; Soltyk, 59, 65.

(обратно)


239

Choiseul-Gouffier, 65; Placzkowski, 171–2; см. также Faber du Faur, 10.

(обратно)


240

Falkowski, IV/128; Brandt, 241, 243; Fezensac, Journal, 13.

(обратно)


241

Dziewanowski, 8; Jackowski, 297.

(обратно)


242

Napoleon, Correspondance, XXIV/61; Pradt, 131.

(обратно)


243

Dokumenty i Materialy, CXXVIII, 397; Falkowski, IV/135–6; Dokumenty i Materialy, CXXVIII, 393.

(обратно)


244

Kukiel, Wojna, I/389–390; Falkowski, IV/146, 149–150.

(обратно)


245

Brandys, II/76; Choiseul-Gouffier, 102.

(обратно)


246

Fantin des Odoards, 308.

(обратно)


247

Napoleon, Lettres in'edites (1897), II/199; Correspondance, XXIV/19.

(обратно)


248

Napoleon, Lettres in'edites (1897), II/200; Beauharnais, VII/382; Napoleon, Correspondance, XXIV/37.

(обратно)


249

Askenazy, 232; Fain, Manuscrit, I/208; Napoleon, Correspondance, XXIV/80–1.

(обратно)


250

Josselson, 99; Dubrovin, 36; Voronov.

(обратно)


251

Muravev, 174; Josselson, 93.

(обратно)


252

Grabbe, 827; Ermolov, 11.

(обратно)


253

Shchukin, VIII/165.

(обратно)


254

Chambray, I/210; Kallash, 17–18; Багратион у Щукина (Shchukin, VIII/169) приводит данные в 15 000 всех потерь; заявление Наполеона о 20 000 дезертирах в Corr. in'edite (1925), V/492 не следует брать в расчет по соображениям пропагандистской направленности.

(обратно)


255

Nesselrode, I/58; Clausewitz, 43; Alexander, Corr. avec Bernadotte, 19.


(обратно)


256

Clausewitz, 26–8, 31–4; Grech, 261.

(обратно)


257

Butenev, 69.

(обратно)


258

Shilder, Zapiska; Shishkov, 137–8; W. H. L"owenstern, I/209; Palmer, Alexander, 232–3.

(обратно)


259

Espinchal, I/320; Dumonceau, II/123.

(обратно)


260

Bertin, 25–6.

(обратно)


261

Sanguszko, 65; Caulaincourt, I/372.

(обратно)


262

Napoleon, Correspondance, XXIV/99.

(обратно)


263

Radozhitskii, 77–8.

(обратно)


264

Bertin, 50–1.

(обратно)


265

Grabbe, 437.

(обратно)


266

Rossetti, 100.

(обратно)


267

Ducor, I/307.

(обратно)


268

Barclay, Tableau, 20; Buturlin, Byl li u nas plan, 220; Josselson, 109; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi voinie, 4.

(обратно)


269

Barclay, Tableau, 20; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi voine, 7; Клаузевиц (Clausewitz, 104) считал безумием давать битву под Витебском.

(обратно)


270

Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie, 14; Clausewitz, 26–8.

(обратно)


271

Fezensac, Journal, 18; Vlijmen, 57; Gruber, 136.

(обратно)


272

Adam, Aus dem Leben, 156.

(обратно)


273

Lyautey, 489; Uxk"ull, 72.

(обратно)


274

Radozhitskii, 106.

(обратно)


275

Mailly, 12.

(обратно)


276

Venturini, 221.

(обратно)


277

Duverger, 4–5.

(обратно)


278

Everts, 123; Francois, II/765; Brett-James, 53.

(обратно)


279

Brett-James, 54.

(обратно)


280

Walter, 41.

(обратно)


281

Dumonceau, II/96; Brett-James, 67.

(обратно)


282

Laugier, R'ecits, 45; Lagneau, 200; Labaume, 97; Venturini, 220; Brett-James, 52; Radozhitskii, 19; Lejeune, M'emoires, II/182–3; Walter, 41; Ducor, I/305–6; Girod de l’Ain, 253.

(обратно)


283

Marbot, 159–60; Suckow, 158; Saint-Cyr, 62; как говорит Хаусман (Hausmann, 99), остались 15 000; Giesse, 67–8.

(обратно)


284

Dutheillet de la Mothe, 38.

(обратно)


285

Roeder, 95.

(обратно)


286

Holzhausen, 45.

(обратно)


287

Adam, Aus dem Leben, 156.

(обратно)


288

Dembi'nski, I/111; Suckow, 157.

(обратно)


289

Adam, Aus dem Leben, 50.

(обратно)


290

Fantin des Odoards, 307; Compans, 160.

(обратно)


291

Walter, 50.

(обратно)


292

Bourgoing, Souvenirs, 88–9; Suckow, 156; Ducor, I/310; Everts, 127; C. S. von Martens, 71.

(обратно)


293

Bellot de Kergorre, 57; Brandt, 244; Laugier, Gli Italiani, 40; Vaudoncourt, Quinze Ann'ees, 132.

(обратно)


294

Brett-James, 56.

(обратно)


295

Dedem, 226–7.

(обратно)


296

S'egur, III/205; Villemain, I/198–9; Caulaincourt, I/381.

(обратно)


297

M'eneval, III/43; Napoleon, Correspondance, XXIV/128,133; Fain, Manuscrit, I/289, 306; Dumas, III/429; Castellane, I/126– 7; La Flise, LXXI/465; Bourgoing, Souvenirs, 98–160.

(обратно)


298

Dedem, 295.

(обратно)


299

Napoleon, Correspondance, XXIV/89.

(обратно)


300

Askenazy, 226; Sanguszko, 75; Jomini, Pr'ecis, I/85.

(обратно)


301

Sanguszko, 70–1; Caulaincourt, I/407.

(обратно)


302

Fain, Manuscrit, I/318–20; Soltyk, 69; B oulart, 245; Caulaincourt, I/384–5; Bourgoing, Souvenirs, 100; Fezensac, Journal, 35; Napoleon, Correspondance, XXIV/137; Caulaincourt, I/382; Villemain, I/203–4, 208; Fain, Manuscrit, I/323.

(обратно)


303

Dallas, 23.

(обратно)


304

Hartley, Russia in 1812,178, 185–6; Dubrovin, 49; Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIX/135ff, 163, 209–68; Simanskii, 1912, No. 4,176–7; Radozhitskii, 48–9.

(обратно)


305

Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIX/17, CXXXIII/173; Hartley, Russia in 1812, 196; Butenev, 71.

(обратно)


306

Hartley, Russia in 1812; Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIX/16–17; Iudin, 27; Shugurov, 253; Benckendorff, 47; генерал Пуже, служивший французским губернатором Витебска, был убежден (Pouget, 228), что евреи всюду занимались шпионажем в пользу русских.

(обратно)


307

Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIX/269–459; Iudin; Hartley, Russia in 1812, 406.

(обратно)


308

Pushkin, 205; Vigel, 43; Golitsuin, 7; Khomutova, 313.

(обратно)


309

Dzhivelegov и др., V/75–81; Troitskii, 1812 Velikii God, 217; Hosking, Russia. People and Empire, 134.

(обратно)


310

Sverbeev, I/62–3; Hartley, Russia in 1812, 405; Berth'ez`ene, II/38; Dedem, 232.

(обратно)


311

Prikaz Nashim Armiam, 446–7; Palitsyn, Manifesty.

(обратно)


312

Voenskii, Russkoe Dukhovenstvo, 12; Dubrovin, 52.

(обратно)


313

Dolgov, 137.

(обратно)


314

Bakunina, 399, 400, 402; Ogi'nski, III/179; Tarle, Nashestvie, 68.

(обратно)


315

1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 41–2; Kallash, Chastnia Pisma.

(обратно)


316

Voronovskii, 246.

(обратно)


317

Khomutova, 315.

(обратно)


318

Priezd Imperatora Aleksandra v Moskvu; Waliszewski, II/72.

(обратно)


319

Kallash, 7–8; Naryshkina, 136; Hartley, Alexander, 111; относительно других рассказов о приезде Александра см.: S. Glinka, Zapiski; Grunwald, Baron Stein, 195.

(обратно)


320

Viazemskii, 191–2.

(обратно)


321

Edling, 64; Alexander, Corr. avec sa soeur, 80–1.

(обратно)


322

Altshuller & Tartakovskii, 32; Ermolov, 29.

(обратно)


323

Mitarevskii, 30; Ermolov, 32.

(обратно)


324

F. Glinka, Pisma Russkavo Ofitsera, 18, 22–8.

(обратно)


325

Clausewitz, 111,113.

(обратно)


326

Shchukin, VIII/167.

(обратно)


327

Simanskii, 1913, No. 1, 155, 156–7.

(обратно)


328

Aglaimov, 41; Altshuller & Tartakovskii, 33; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi voinie, 14; Josselson 12; Simanskii, 1913 No. 1, 151; Radozhitskii, 98.

(обратно)


329

Fain, Manuscrit, I/359.

(обратно)


330

Fantin des Odoards, 317.

(обратно)


331

Askenazy, 235; Jackowski, 297, La Flise, LXXI/461.

(обратно)


332

Voronovskii, 31–3.

(обратно)


333

Clausewitz, 130.

(обратно)


334

Rossetti, 103; S'egur, IV/257.

(обратно)


335

Ermolov, 44; также Raevsky in Fabry, Campagne de Russie, IV/69–74.

(обратно)


336

Lyautey, 493.

(обратно)


337

Neverovskii, 79.

(обратно)


338

Tirion, 172–3; см. также Faber du Faur 102 & Fanneau de la Horie.

(обратно)


339

Far'e, 263; Labaume, 106; Denni'ee, 49–50.

(обратно)


340

Sukhanin, 277.

(обратно)


341

1832 god v Vospominaniakh Sovremennikov, 113; см. также F. Glinka, Pisma Russkavo Ofitsiera, 35.

(обратно)


342

Uxk"ull, 74; также Radozhitskii, 111.

(обратно)


343

Bourgoing, Souvenirs, 101; Fantin des Odoards, 318; Boulart, 248; Caulaincourt, I/394.

(обратно)


344

Wilson, Diary, I/148–9; Barclay de Tolly i Otechestvennaia Voina, окт. 1912, 125; Josselson, 119; Bennigsen, Zapiski, июл., 102, 114; Barclay de Tolly i Otechestvennaia Voina, окт. 1912, 129, 128.

(обратно)


345

Chevalier, 187–8; Combe, 73–4; Faure, 34.

(обратно)


346

Holzhausen, 62.

(обратно)


347

S'egur, IV/265–6.

(обратно)


348

La Flise, LXXI/472–3.

(обратно)


349

Laugier, R'ecits, 63; Berth'ez`ene, II/23; La Flise, LXXI/474; Larrey, IV, 24, 31; Napoleon, Lettres in'edites (1935), 62–3.

(обратно)


350

Fantin des Odoards, 321; Dedem, 232.

(обратно)


351

Wilson, Invasion, 178–9.

(обратно)


352

Holzhausen, 65.

(обратно)


353

W. H. L"owenstern, I/228–9; Grabbe, 45.

(обратно)


354

W. H. L"owenstern, I/226, 231.

(обратно)


355

Brandt, 258.

(обратно)


356

Shvedov, Komplektovanie; согласно Шведову, общие русские потери под Смоленском и Лубино/Валутиной Горой составляли 20 000 чел.; см. также Josselson, 127; Troitskii, 1812 Velikii God, 117.

(обратно)


357

Zaluski 241.

(обратно)


358

Brandt, 261; Chevalier, 189; Brandt, 262.

(обратно)


359

S'egur, IV/291; Baudus, II/28.

(обратно)


360

Fain, Manuscrit, I/394; Chambray, I/332; Caulaincourt, I/393; его намерение остановиться в Смоленске подтверждается многими источниками.

(обратно)


361

Napoleon, Correspondance, XXIV/167,175, 180–1; Fezensac, Journal, 38; Kallash, 32; Caulaincourt, I/406.

(обратно)


362

Berth'ez`ene, II/32.

(обратно)


363

Boulart, 250; Fain, Manuscrit, I/402. Существуют противоречия относительно позиции Даву, так как Рамбюто (Rambuteau, 91) утверждает, будто тот был против дальнейшего продвижения, в то время как Россетти (Rossetti, 106) и другие говорят, что он высказывался за продолжение похода. Rapp, 167; Denni'ee, 62; Lejeune, M'emoires, II/199.

(обратно)


364

Fain, Manuscrit, I/407–8; Brandt, 252–3; см. также Bourgoing, Souvenirs, 100.

(обратно)


365

Boulart, 248; см. также Labaume, 103; Chevalier, 193.

(обратно)


366

Blaze de Bury, II/324.

(обратно)


367

Clausewitz, 113; Griois, II/9.

(обратно)


368

Abbeel, 110.

(обратно)


369

Combe, 74–5; Brandt, 268; C. S. von Martens, 109.

(обратно)


370

Far'e, 261.

(обратно)


371

Pion des Loches, 287.

(обратно)


372

S'egur, IV/320; Bourgeois, 40.

(обратно)


373

Abbeel, 111.

(обратно)


374

Pelleport, II/23; Laugier, R'ecits, 49, 65; Lejeune, M'emoires, II/199; Chevalier, 190.

(обратно)


375

Caulaincourt, I/411; Chambray, II/26.

(обратно)


376

Soltyk, 198–9.

(обратно)


377

Bloqueville, III/167; Roguet, III/474.

(обратно)


378

Muravev, 189; Uxk"ull, 74.

(обратно)


379

Tarle, Nashestvie, 127; Radozhitskii, 129.

(обратно)


380

Koliubakhin, 1812 God. Poslednie dni komandovania…, 470; Radozhitskii, 128; Konshin, 283; Uxk"ull, 75.

(обратно)


381

Radozhitskii, 130.

(обратно)


382

Ermolov, 48; Simanskii, 159; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 113.

(обратно)


383

Grabbe, 440; Mitarevskii, 41; Dubrovin, 73.

(обратно)


384

Wolzogen, 132–3; Ermolov, 56.

(обратно)


385

Josselson, 115; W. H. L"owenstern, I/240, 244; E. L"owenstern, 113.

(обратно)


386

Clausewitz, 133; Граббе (Grabbe, 454–5, 455) записывает эту историю как имевшую место в Дорогобуже, но, похоже, он смешивает спор между Багратионом и Толем со спором между Багратионом и Барклаем в Дорогобуже – см. Bennigsen, Zapiski, июл. 1909, 115; Koliubakhin, 1812 god. Poslednie dni komandovania…, 468.

(обратно)


387

Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 176, 188; Dubrovin, 95–6; Josselson, 124.

(обратно)


388

Grabbe, 46; Sukhanin, 279; Mitarevskii, 42; Muravev, 180; Konshin, 283; Grabbe, 47, 455.

(обратно)


389

Grabbe, 47.

(обратно)


390

Koliubakhin, 1812 god. Poslednie dni komandovania…, 470; Clausewitz, 139; Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 168; Radozhitskii, 128; Koliubakhin, ibid., 471; Barclay, Tableau, 38; Ermolov, 61; Beskrovny, Borodino, 44.

(обратно)


391

1812 god v Vospominaniakh, Perepiske i Raskazakh, 22, 24, 28.

(обратно)


392

Ibid., 77.

(обратно)


393

1812 god Voennie Dnevniki, 139; Dubrovin, 64–5.

(обратно)


394

Khomutova, 321; Naryshkina, 141–2.

(обратно)


395

Kologrivova, 340–1; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 96.

(обратно)


396

Naryshkina, 151.

(обратно)


397

1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 48; Kologrivova, 341; Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 181; Dubrovin, 102.

(обратно)


398

Khomutova, 319; Beskrovny, Narodnoe Opolchenie, 48, 64.

(обратно)


399

Bestuzhev-Riumin, Zapiski, 353–7.

(обратно)


400

Alexander, Corr. avec sa soeur, 82; Palmer, Alexander, 237; Bakunina, 409; Wilson, Diary, I/155; Butenev, 6.

(обратно)


401

Adams, II/398.

(обратно)


402

Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie, 49.

(обратно)


403

Bakunina, 403.

(обратно)


404

Palmer, Alexander, 239; Chichagov, M'emoires, 43; Marchenko, 502–3; Wolzogen, 131–2; Kutuzov, Dokumenty, 161–3; Alexander, Corr. avec sa soeur, 81, 87; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie, 50; Kutuzov, Dokumenty, 163–4, 357.

(обратно)


405

Alexander, Corr. avec Bernadotte, 55–6; Scott, Bernadotte.

(обратно)


406

Wilson, Invasion, 111–12.

(обратно)


407

Koliubakhin, 1812 god, Izbranie Kutuzova, 8–9; Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 492–3; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie, 24, 26.

(обратно)


408

Radozhitskii, 120–2; Koliubakhin, 1812 god. Izbranie Kutuzova, 12; Kutuzov, Dokumenty, 360; см. также Clausewitz, 136; F. Glinka, Zapiski Russkavo Ofitsera, IV/51.

(обратно)


409

Maevskii, 153; Dubrovin, 101; Clausewitz, 138, 139; Toll, II/5– 8.

(обратно)


410

Clausewitz, 139; Barclay, Tableau, 40.

(обратно)


411

Barclay, Tableau, 42.

(обратно)


412

Koliubakhin, 1812 god. Izbranie Kutuzova, 12; Beskrovny, Borodino, 25–6, 45–6.

(обратно)


413

Beskrovny, Borodino, 45–6, 55, 59.

(обратно)


414

Toll, II/29, 43.

(обратно)


415

Beskrovny, Borodino, 64.

(обратно)


416

Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 495; Beskrovny, Borodino, 86.

(обратно)


417

Fezensac, Journal, 41.

(обратно)


418

Barclay, Tableau, 44–6; Kutuzov, Dokumenty, 363,367–8; Beskrovny, Kutuzov, IV/129; Koliubakhin, 1812 god. Izbranie Kutuzova, 31.

(обратно)


419

Kemble, 188–9; S'egur, V/16–17; Constant, V/61–2; Деннье (Denni'ee, 74) подтверждает, что Наполеон «souff rait d’une terrible migraine» [страдал от ужасной мигрени, – здесь и далее в квадратных скобках даны примечания переводчика] под Бородино; Россетти (Rossetti, 16), адъютант Мюрата, отмечал, что утром в день битвы «il avait l'air souff rant» [он имел больной вид]; Бодю (Baudus, II/83), являвшийся адъютантом Бессьера, писал, что последний якобы сказал ему, будто Наполеон был «tr`es souff rant» [очень болен] в ходе сражения; Винцентий Плачковский (Wincenty Placzkowski, 191) из 1-го полка шволежеров-улан гвардии уверяет, что в какой-то момент Наполеон даже «лег на шинель на земле и отдавал приказы оттуда, затем поднялся и, тяжело облокотившись на пушку, наблюдал битву в таком положении». Гурго (Gourgaud, 228) единственный, кто уверяет, что Наполеон пребывал в добром здравии и был активен на протяжении всего сражения.

(обратно)


420

Nafziger, 213; Castellane, I/146; Dumonceau, 129, Dupuy, 176; Otechestvennaia voina 1812 goda. Istochniki, etc., 1998, 75.

(обратно)


421

Troitskii, Den Borodina, 195 and Shvedov, Komplektovanie, 134; также Beskrovny, Borodino, 320; Carting, 76–8; Beskrovny, Polkovodets, 204; Tarle, Nashestvie, 134; Shishov, 250; самая интересная дискуссия относительно данной проблемы в работе Абалихина (A. A. Abalikhin, K voprosu chislennosti) в Tezisy Nauchnoi Konferentsii и у Троицкого (Troitskii, 1812 Velikii God, 141.)

(обратно)


422

W. H. L"owenstern, I/273.

(обратно)


423

Vionnet de Maringon'e, 10.

(обратно)


424

Bausset, II/84.

(обратно)


425

Brandt, 272.

(обратно)


426

Napoleon, Lettres in'edites (1935), 69.

(обратно)


427

Combe, 79; Boulart, 252; Holzhausen, 97; Fezensac, Journal, 41; см. также Labaume, 151.

(обратно)


428

Laugier, R'ecits, 76; Vossler, 60.

(обратно)


429

Mitarevskii, 51,53–4,55–6.

(обратно)


430

Sukhanin, 281; см. также: Muravev, 193; Golitsuin, 14; F. Glinka, Pisma Russkavo Ofitsera, IV/64–5.

(обратно)


431

Rapp, 173.

(обратно)


432

Ibid., 174–5.

(обратно)


433

Rapp, 176; Seruzier, 198.

(обратно)


434

Napoleon, Correspondance, XXIV, 207; Radozhitskii, 171.

(обратно)


435

Tirion, 180; Vossler, 60–1; Holzhausen, 105.

(обратно)


436

Mitarevskii, 55; 1812 god v Vospominaniakh, perepiskie I raskazakh, 114.

(обратно)


437

Bourgogne, 7.

(обратно)


438

Laugier, R'ecits, 81, Mitarevskii, 62; Beulay, 56.

(обратно)


439

Kharkievich, 1832 God v dnevnikakh, 202–3.

(обратно)


440

Rapp, 177.

(обратно)


441

Muravev, 194: Josselson, 141.

(обратно)


442

Kutuzov, Dokumenty, 373; Lubenkov, 49–50.

(обратно)


443

Lejeune, Souvenirs, II/345.

(обратно)


444

Chambray, II/77, 248; Lejeune, M'emoires, II/217; также: Baudus, II/84; Сегюр (S'egur, IV/382) отмечал, что Наполеон демонстрировал «un calme lourd, une douceur molle, sans activit'e» [тяжкое спокойствие, сладкую расслабленность и не проявлял активности]; Pion des Loches, 290.

(обратно)


445

Francois, II/791.

(обратно)


446

Beskrovny, Borodino, 380; Griois, 40.

(обратно)


447

Toll, II/81–2; Clausewitz, 141; W"urttemberg, 15–16.

(обратно)


448

Kutuzov, Dokumenty, 372–3; Wolzogen, 145; Maevskii, 138.

(обратно)


449

Francois, II/792, 794.

(обратно)


450

Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 498.

(обратно)


451

Россетти (Rossetti, 119), адъютант Мюрата, вспоминает, что когда явился к императору с просьбой о подкреплениях, Наполеон приказал выдвинуться вперед генералу Мутону с Молодой гвардией, но потом отменил распоряжение; Деннье (Denni'ee, 78–9) соглашается, что Наполеон уже дал приказ о выдвижении Молодой гвардии, но затем уступил советам маршалов; Лежён (Lejeune, M'emoires, II/213) пишет, что Наполеон хотел применить гвардию, но «un conseiller timide» [робкий советчик] напомнил ему, что он далеко от Парижа; когда Мюрат отправил Бельяра попросить у император гвардию, Наполеон ответил: «Je ne vois pas encore assez clair, s'il y a demain une seconde lutte, avec quoi la livreraije?» [пока еще не все ясно; если назавтра будет вторая битва, с чем же я в ней останусь] (Roguet, III/480). Наполеон объяснил Дюма (Dumas, III/440), что не задействовал гвардию, поскольку берег ее для другой битвы под Москвой. Раппу (Rapp, 180) Наполеон сказал: «Je m’en garderai bien; je ne veux pas la faire d'emolir. Je suis s^ur de gagner la bataille sans qu’elle y prenne part» [я поостерегусь, не хочу погубить ее. Уверен, что выиграю битву и без ее участия].

(обратно)


452

Duff y, 123; Br'eaut des Marlots, 17–18.

(обратно)


453

Tirion, 185, 190.

(обратно)


454

Planat de la Faye, 82–3.

(обратно)


455

Meerheimb, 81.

(обратно)


456

Griois, II/38.

(обратно)


457

Holzhausen, 113.

(обратно)


458

Josselson, 139; Grabbe 463.

(обратно)


459

Clausewitz, 166.

(обратно)


460

Dedem, 240; Dumonceau, II/142–3.

(обратно)


461

Brandt, 277; Laugier, R'ecits, 88.

(обратно)


462

Kurz, 90; Faure, 46.

(обратно)


463

S'egur, IV/401; Lejeune, M'emoires, II/219; Kolaczkowski, I/126.

(обратно)


464

Bausset, II/99; Bloqueville, III/168; Fain, Manuscrit, II/71; Constant, V/83, 64–5.

(обратно)


465

Aubry, 165; Borcke, 187; Vionnet de Maringon'e, 10.

(обратно)


466

La Flise, LXXII/45–6; Larrey, IV/49; Roos, 68.

(обратно)


467

Larrey, IV/58; Bourgeois, 51; Francois, II/793.

(обратно)


468

Larrey, IV/60; Soltyk, 254.

(обратно)


469

Kallash, 235; Muravev, 199.

(обратно)


470

Muravev, 196.

(обратно)


471

Wolzogen, 145–6.

(обратно)


472

Beskrovny, Borodino, 95; Kutuzov, Dokumenty, 376; 191; Beskrovny, Borodino, 96.

(обратно)


473

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 137.

(обратно)


474

На стороне русских Кутузов, Сен-При (Kharkievich/Харкевич, 1812 г. god v Dnevnikakh, 159) и многие другие подтверждают, что французы отступили. Беннигсен (Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 500) уверенно говорит, что отошли русские, в чем его поддерживает Шишов (Shishov, 268). На стороне французов Бертезен, Лабом и Вентурини (Beskrovny, Polkovodets, 240) дают понять, что вернулись на свои утренние позиции [следует отметить, что генерал Пьер Бертезен не был свидетелем Бородинской битвы, поскольку возглавляемая им пехотная бригада Молодой гвардии тогда еще находилась на марше из Смоленска и догнала армию Наполеона лишь через три дня после сражения; Вентурини, цитируемый Л. Г. Бескровным, это на самом деле вообще не участник Русского похода, а немецкий историк Карл Вентурини, автор четырехтомного труда «Войны за освобождение России и Германии от французского господства при Наполеоне Буонапарте в 1812–1815 годах» (Carl Venturini. «Russlands und Deutschlands Befreiungskriege von der Franzosen-Herrschaft unter Napoleon Buonaparte in den Jahren 1812–1815. T. 1–4. Leipzig und Altenburg, 1816–1819); его не следует путать с реальным ветераном Джузеппе Вентурини, который действительно воевал в России, но служил в 11-м полку легкой пехоты, действовавшем в составе 2-го корпуса Великой армии на петербургском направлении и, следовательно, не сражавшемся при Бородино; записки этого итальянца, впрочем, не были известны советским историкам, вроде Л. Г. Бескровного и П. А. Жилина (они в своих работах использовали, главным образом, русские источники, а из иностранных – только те, что публиковались в русском переводе), – прим. ред.], но Лежён (Lejeune Souvenirs, II/352) не допускает двойного толкования: палатки Наполеона были разбиты внизу, как бы у подножья поля битвы, в то время как Фоссен (Vossen, 472), Кастеллан (Castellane, I/151), Брандт (Brandt, 279) и многие другие уверяют, что встали лагерем на поле боя. Так или иначе, Клаузевиц (Clausewitz, 167–8) категорически утверждает, что русские явно потерпели поражение; см. также Beskrovny, Borodino, 121.

(обратно)


475

Clausewitz, 142. Беннигсен (Bennigsen, M'emoires, III/87) пишет: «В тот вечер мы еще не осознавали, сколь гигантские потери понесли на протяжении дня, потому какое-то время подумывали о захвате нашей центральной батареи ночью и о продолжении битвы утром». Как определенно считал Левенштерн (W. H. L"owenstern, I/278), Кутузов действительно намеревался сражаться на следующий день, так говорит и Ермолов (74). Клаузевиц (Clausewitz, 167–8) соглашается с Голицыным, что Кутузов попросту блефовал.

(обратно)


476

Fain, Manuscrit, II/47; Denni'ee, 81.

(обратно)


477

W"urttemberg, 13.

(обратно)


478

Biot, 34; Holzhausen, 115.

(обратно)


479

Shvedov, Komplektovanie, 135. см. также: Buturlin, 349; Garting, 78; Josselson, 145; Shishov, 271; Duff y, 139; Troitskii, 3812 Ve l ik ii God, 175–6. Тири (T iry, 153) приводит официальные данные D'ep^ot de la guerre.

(обратно)


480

Grabbe, 466; Liprandi, 7; Andreev, 192; Shchukin, VIII/110; Simanskii, 1913 No. 2, 165. Симанский пишет, что в каждой роте потери составляли «более половины» численности.

(обратно)


481

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 137, 138; Kutuzov, Dokumenty, 387; Ermolov, 77.

(обратно)


482

Martos, 489; Kutuzov, Dokumenty, 379; Kutuzov, Pisma, 339.

(обратно)


483

Beskrovny, Borodino, 85; Khomutova, 322.

(обратно)


484

Kallash, 10.

(обратно)


485

Rostopchin, La V'erit'e, 214–16; Naryshkina, 162–4; S. Glinka, Zapiski o 1812 g., 54.

(обратно)


486

Ermolov, 78–82; Bartenev, 857; Grabbe, 470; Bennigsen, Voenny soviet, 235–8; Barclay, Tableau, 56–60; Kharkievich, 1812 god v dnevnikakh, 173–5 (Saint-Priest); Buturlin, I/357–9; Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 501–3; Bennigsen, M'emoires, III/89–93; Beskrovny, Borodino, 187–8; Dokhturov, 1098–9; Kharkievich, 1812 god v Dnevnikakh, 128 (Konovnitsin); Kutuzov, Dokumenty, 385 (Raevsky). Тогда официальных данных не суммировали, вне сомнения, из-за стремления Кутузова защитить свою репутацию на все возможные случаи. В рассказах участников полным-полно несоответствий, что продиктовано, прежде всего, личными позициями авторов. По сути, такие подробности и важны, в первую очередь, для оценки реноме участников. По этому вопросу см. Josselson, 154.

(обратно)


487

Dokhturov, 1098–9.

(обратно)


488

Kutuzov, Pisma, 340; Naryshkina, 164–6.

(обратно)


489

Kharkievich, 1812 god v Dnevnikakh, 23; Popov, Dvizhenie, 518.

(обратно)


490

Buturlin, I/363.

(обратно)


491

Safonovich, 126–8; Kozlovskii, 106; Naryshkina, 146–7; Kutuzov, Pisma, 340; Naryshkina, 164–6; Aglaimov, 55; Garin, 18–20; 1812 god. Voennie Dnevniki, 143, 147; Evreinov, 103; Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 504; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 51; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 139; Shchukin, II/212, V/165.

(обратно)


492

Sukhanin, 482.

(обратно)


493

Ibid.; 1812 god. Voennie Dnevniki, 144, 147–8.

(обратно)


494

Shchukin, VIII/44–76. Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 139; Rostopchin, La V'erit'e, 220.

(обратно)


495

Garin, 24.

(обратно)


496

Sukhanin, 483; также Bennigsen, Zapiski, сент. 1909, 504; Kallash, 92; 2812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 59; Bennigsen, M'emoires, III/95; Rossetti, 127–8; Kharkievich, 1812 god v Dnevnikakh, 205–12.

(обратно)


497

Perovskii, 1033; Roos, 88–90.

(обратно)


498

Uxk"ull, 87; Chicherin, 14–16; Clausewitz, 192; Aglaimov, 56; Radozhitskii, 165, 172.

(обратно)


499

Bourgogne, 13.

(обратно)


500

Fantin des Odoards, 331–2; Soltyk, 261; Shchukin, IV/229–464; Laugier, 94; Combe, 96.

(обратно)


501

A. H. Damas, I/118.

(обратно)


502

Montesquiou-Fezensac, 226–7; Sanguszko, 93; T irion, 201.

(обратно)


503

Вопрос относительно того, насколько сильно обезлюдела Москва, в действительности трудно поддается однозначному ответу. Нарышкина (Naryshkina, 163) пишет, что по состоянию на 13 сентября в городе оставались пока 100 000 жителей, и пусть большой исход отмечался 14-го, все равно не уехали из Москвы еще очень и очень многие. Принц Евгений, квартировавший в городе, утверждает (Prince Eug`ene, VIII/48), будто там находилось от 80 000 до 100 000 чел. Солтык (Soltyk, 270) считал, что более половины жителей остались в городе, но просто не попадались на глаза, поскольку укрывались в подвалах, в глубине домов или обитали в периферийных районах. Как утверждал почтальон Кафачевский (Shchukin, V/165), остались только 20 000 чел.; Изарн (Ysarn, 41) со своей стороны считает, что жители ушли из города из-за пожара, когда же он прекратился, они вернулись. В Москве, как отмечал и Сегюр (S'egur, V/57), обретались к тому же около 10 000 русских солдат. См. также у Бургоня (Bourgogne, 16).

(обратно)


504

Bourgogne, 16; Fantin des Odoards, 332; Lejeune, M'emoires, II/222.

(обратно)


505

Soltyk, 274.

(обратно)


506

Holzhausen, 128.

(обратно)


507

Вопрос о том, кто же начал поджигать строения, изучен до косточки, главным образом потому, что сам Ростопчин (Rostopchin, La V'erit'e, 183) в какой-то момент вздумал отрицать свое участие, а также из-за желания многих русских приписать ответственность французам. См. также Pravda o pozhare Moskvy в Sochinienia (201–54) Ростопчина. Французы добавили неразберихи из-за излишнего упора на некий заговор: многие из них (Серюзье и Бертезен) утверждали, будто видели выстрелы зажигательными ракетами (Seruzier, 219; Berth'ez`ene, II/65), другие находили запалы, взрывные устройства и прочие средства поджога (Bourgoing, Souvenirs, 116–17; Berth'ez`ene, II/68–9; Caulaincourt, II/16; Laugier, R'ecits, 99; Lejeune, Souvenirs, II/365; Castellane, I/162), а иные видели поджигателей за работой (Caulaincourt, II/12–13; Constant, V/93–4; Laugier, R'ecits, 99; S'egur, V/45–6; Rapp, 182), в то время как комиссия, назначенная Наполеоном для расследования причин пожара (Shchukin, I/129–43), выдумала огромный заговор, причем приплела туда и знаменитый воздушный шар Ростопчина. Нет особых оснований сомневаться, что инициатором поджогов стал Ростопчин, поскольку он не раз с гордостью высказывался по данному поводу (La V'erit'e, 181). Ради фактического материала см. краткую версию Kto zzheg Moskvu С. П. Мельгунова у Дживелегова и др. (Dzhivelegov et al., IV/162). Полное освещение вопроса см. в доскональной работе Оливера Дариа (Olivier Daria). О приказе Ростопчина вывезти все пожарные насосы см. у Гарина (Garin, 21).

(обратно)


508

O’Meara, I/196; Dedem, 255; Larrey, IV/73–4; см. также: Lecointe de Laveau, 114; Fantin des Odoards, 335; Boulart, 261.

(обратно)


509

Chambray, II/124.

(обратно)


510

Adam, Aus dem Leben, 208; Holzhausen, 129; Boulart, 262.

(обратно)


511

В отношении грабежей: Bourgogne, 20ff: Duverger, 10; Brandt 288; Kallash, 37ff, 57, 185ff; Kurz, 95; Surruges, 43; La Flise, LXXII/56; Ysarn; Timofeev; Bozhanov; Pion des Loches, 300–2; 1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 7–10; Barrau, 80, 84–5; Laugier, R'ecits, 103; Garin, 66; Chambray, II/122–4; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 51, 61; Shchukin, I/126.

(обратно)


512

Labaume, 226.

(обратно)


513

Duverger, 9; Fantin des Odoards, 337.

(обратно)


514

Dolgova, in Otechestvennaia Voina 1812. Istochniki etc. (1999), 30–73.

(обратно)


515

Lecointe de Laveau, 122; Ysarn, 41; Henckens, 134.

(обратно)


516

Сюррюг (Surrugues, 39) утверждает, будто в руины превратились четыре пятых города, но в более близких нашему времени изысканиях приводятся оценки пониже. Бертезен (Berth'ez`ene, II/74) выражает мнение, что пожар не лишил войска всего ему нужного. Дедем де Гельдер (Dedem, 256) соглашается с ним. См. также сноску 29 ниже.

(обратно)


517

Caulaincourt, II/41.

(обратно)


518

Fain, Manuscrit, II/94–7; Rapp, 184.

(обратно)


519

Caulaincourt, II/25–9.

(обратно)


520

S. Glinka, Podvigi, 69–71; Fain, Manuscrit, H/99–103.

(обратно)


521

Stchoupak, 46; Fain, Manuscrit, II/104.

(обратно)


522

Napoleon, Correspondance, XXIV/221–2.

(обратно)


523

K Istorii Otechestvennoi Voiny, 59–61.

(обратно)


524

S'egur, V/75.

(обратно)


525

Caulaincourt, II/49.

(обратно)


526

Ibid., 22, 24, 57–8, 64–7.

(обратно)


527

Согласно Дюма (Dumas, III/446), припасов в городе вполне хватало для короткого пребывания, но не для зимовки; Даву (Boqueville, III/176–8) утверждал, будто снабжения было на три месяца; по мнению Дарю (S'egur, V/92), всего имелось в достаточном количестве на целую зиму; Вильемэн (Villemain, I/230) говорит о том же; Белло де Кергор (Bellot de Kergorre, 65–6) упоминает о единственном действительном пробеле в снабжении: о нехватке фуража для лошадей; см. также Ларре (Larrey, IV/77); Шамбре (Chambray, II/132ff); Napoleon, Correspondance, XXIV/222.

(обратно)


528

Hogendorp, 324.

(обратно)


529

Rapp, 185.

(обратно)


530

Pouget, 204–5.

(обратно)


531

Coignet, 196.

(обратно)


532

S'egur, IV/277, 280; Bellot de Kergorre, 64; Chambray, I/250–1; Hochberg, 69.

(обратно)


533

Roeder, 152; Hochberg, 68, 78; Napoleon, Derni`eres lettres in'edites (1903), 282; Bignon, Souvenirs, 232, 239–40; Beyle, Corr. Gen., II/362ff, 376; Chambray, I/249; S'egur, IV/280.

(обратно)


534

Bellot de Kergorre, 61–4; Napoleon, Correspondance, XXIV/225, 226; Napoleon, Lettres in'edites (1935), 86–7. Fain, Manuscrit, II/134.

(обратно)


535

Dolgov, 171, 290; Zotov, 584.

(обратно)


536

Alexander, Corr. avec sa soeur, 83; Adams, II/404–5.

(обратно)


537

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 168,171; Kutuzov, Dokumenty, 199–200.

(обратно)


538

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 172.

(обратно)


539

Alexander, Corr. avec sa soeur, 83.

(обратно)


540

Ibid., 84, 90; Grech, 279; Adams, II/414, 404–5.

(обратно)


541

Edling, 75, 79–80.

(обратно)


542

Shishkov, 157; Alexander, Corr. avec Bernadotte, 37–8.

(обратно)


543

Kallash, 212.

(обратно)


544

Kutuzov, Dokumenty, 204–5, 209; Dokhturov, 1099; 1812 god. Voennie Dnevniki, 144; Garin, 18; Radozhitskii, 165, 172.

(обратно)


545

A. N. Popov, Dvizhenie, сент. 1897, 623–4; Marchenko, 503; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi voinie, 34–5; Clausewitz, 195; Simanskii, 1913 No. 2, 168–9.

(обратно)


546

Maistre, I/194–5.

(обратно)


547

Shishov, Nieizvestny, 241.

(обратно)


548

см. Lazhechnikov, I/181ff; Beskrovny, Narodnoe Opolchenie, 459; Hartley, Russia in 1812, 401; Butenev, 1883, 6; F. Glinka, Pisma Russkavo Ofitsera, IV/74.

(обратно)


549

Dzhivelegov и др., V/43–74, esp. 50, 51, 53; Hardey, Russia in 1812, 400; Beskrovny, Narodnoe Opolchenie, 132, 345, 60, 62, 65, 132; Sverbeev, 74; 1812 god v Vospominaniakh, perepiskie i raskazakh, 87.

(обратно)


550

Tarle, Nashestvie, 199; Chicherin, 46; Rosselet, 166–7.

(обратно)


551

Kallash, 212; Bakunina, 408–9; Tarle, Nashestvie, 71–2; Muravev, 202; Kallash, 212; Kutuzov, Dokumenty, 224–5; 1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 104.

(обратно)


552

Bestuzhev-Riumin, Zapiski, 349.

(обратно)


553

Uxk"ull, 75; Compans, 157.

(обратно)


554

Jackowsk i, 298–9; Gaje wski, 239; Chlapowski, 125; S er uz ier, 223– 4; Roos, 99–100; Berth'ez`ene, II/76–7; Vionnet de Maringon'e, 21–2; Dedem, 254; Roos, 99–100.

(обратно)


555

Holzhausen, 135; Bertolini, 319.

(обратно)


556

S. Glinka, Zapiski, 255.

(обратно)


557

Shchukin, IV/347; Leontiev, 408–9.

(обратно)


558

Voronovskii, 248–9.

(обратно)


559

Benckendorff, 49–51.

(обратно)


560

Dzhivelegov и др., V/81.

(обратно)


561

Vigel, IV/49; 1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazach, 36, 102, 104.

(обратно)


562

Chicherin, 47.

(обратно)


563

1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 62.

(обратно)


564

Uxk"ull, 75.

(обратно)


565

Dzhivelegov и др., IV/230.

(обратно)


566

Ibid.; Sukhanin, 483; Wilson, Diary, I/174, 200, 209; Uxk"ull, 88; Dolgov, 327; Muravev, 203.

(обратно)


567

D'echy, 369; Dzhivelegov и др., IV/230.

(обратно)


568

1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 162.

(обратно)


569

Labaume, 174–5; repeated by S'egur, IV/411; Shchukin, II/202; Andreev, 193.

(обратно)


570

F. Glinka, Zapiski Russkavo Ofitsera, IV/32.

(обратно)


571

Volkonskii, 211–12; Beskrovny, Polkovodets, 349; Grabbe, 472– 3; Langeron, 105; Tarle, Nashestvie, 190–1, 247–8, 250; Garin, 94–100, 100–2, 105–6, 109; Tezisy Nauchnoi Konferentsii, 66; Tarle, Napoleon, 419–20.

(обратно)


572

Bogdanov, 88, 96; Troitskii, 1812, Velikii God, 223–4.

(обратно)


573

Grunwald, Baron Stein, 195–213; Palitsyn, 479.

(обратно)


574

Edling, 75; Grech, 285–6; Ley, 52–4, 55–9.

(обратно)


575

A. N. Popov, Dvizhenie, сент. 1897, 626.

(обратно)


576

1812 god. Voennie dnevniki, 144; A. N. Popov, Dvizhenie, сент. 1897, 623, 626; Uxk"ull, 88; Hartley, Russia in 1812; Ermolov, 27.

(обратно)


577

Radozhitskii, 172.

(обратно)


578

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 140–1.

(обратно)


579

Popov, Dvizhenie, 519, 525; Bennigsen, Zapiski, 507; Clausewitz, 185–6.

(обратно)


580

1812 god, Voennie Dnevniki, 95; Mitarevskii, 101.

(обратно)


581

Mitarevskii, 100.

(обратно)


582

Viazemskii, 202, 206.

(обратно)


583

1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 117.

(обратно)


584

Beauharnais, VIII/50; Beyle, Vie de Napol'eon, 219.

(обратно)


585

Bausset, II/113, 183; Saint-Denis, 42; Castellane, I/161; Caulaincourt, II/23.

(обратно)


586

Fain, Manuscrit, I/129, 131, 140, 142; Napoleon, Correspondance, XXIV/232, 233.

(обратно)


587

Lettres intercept'ees, 310.

(обратно)


588

Ibid., 25, 34, 84, 106, 59.

(обратно)


589

Barrau, 89.

(обратно)


590

Vionnet de Maringon'e, 43.

(обратно)


591

Dolgova в Otechestvennaia Voina 1812 g.. Istochniki, etc. (1999).

(обратно)


592

Kallash, 189; Shchukin, IX/78–82.

(обратно)


593

Kozlovskii, 113; Chevalier, 208; Adam, Aus dem Leben, 213; 1812 god v Vospominaniakh, perepiskie i raskazakh, 18; Lecointe de Laveau, 125–6; Beyle, Journal, IV/209.

(обратно)


594

Shchukin, VII/214.

(обратно)


595

Larrey, IV/65; Lettres intercept'ees, 80; Gardier, 58.

(обратно)


596

Chlapowski, 127.

(обратно)


597

Lettres intercept'ees, 67.

(обратно)


598

Bourgoing, Souvenirs, 134.

(обратно)


599

Duverger, 11–12.

(обратно)


600

Fantin des Odoards, 339–40.

(обратно)


601

Griois, II/55; La Flise, LXXII/55.

(обратно)


602

Compans, 196–8; Lettres intercept'ees, 97.

(обратно)


603

Lettres intercept'ees, 22, 61.

(обратно)


604

Peyrusse, Lettres Incites, 96ff; 103; Lettres intercept'ees, 80; Bloqueville, III/174; Sanguszko, 107.

(обратно)


605

Placzkowski, 201; Vionnet de Maringon'e, 53; Lecointe de Laveau, 125–7; Soltyk, 318–19.

(обратно)


606

Lettres intercept'ees, 80; Combe, 121.

(обратно)


607

Bourgogne, 49–51.

(обратно)


608

Surrugues, 10–11.

(обратно)


609

Labaume, 240; см. также Le Roy, 164.

(обратно)


610

Dedem, 250; Dupuy, 185; S'egur, V/79; Simanskii, 1913 No. 4, 127; Radozhitskii, 178; Kolaczkowski, 146; Dupuy, 176–7.

(обратно)


611

Castellane, I/168–9; T irion, 219.

(обратно)


612

Dembi'nski, I/167.

(обратно)


613

Ibid., 169.

(обратно)


614

Fantin des Odoards, 340; Lettres intercept'ees, 157–9.

(обратно)


615

Castellane, I/165; T irion, 215–16; Fantin des Odoards, 321–2.

(обратно)


616

Chambray, II/205; Belliard, I/112.

(обратно)


617

Bourienne, IX/120; см. также Caulaincourt, I/315.

(обратно)


618

Caulaincourt, II/26, 42, 56, 65; Bloqueville, III/181.

(обратно)


619

Fain, Manuscrit, II/151–2; Napoleon, Corr. in'edite (1925), V/595.

(обратно)


620

Beyle, Corr. Gen., II/383; Dumas, III/447, 455, 456; Napoleon, Correspondance, XXIV/264; Denni'ee, 105; Larrey, IV/79; La Flise, LXXII/58.

(обратно)


621

Napoleon, Correspondance, XXIV/261, 235–8; Caulaincourt, II/73.

(обратно)


622

Napoleon, Correspdndance, XXIV/275; Planat de la Faye, 92; Fain, Manuscrit, II/162; Сегюр (S'egur, V/90) утверждает, будто Наполеон опасался, что русские будут расценивать брошенные пушки, пусть даже заклепанные, как трофеи.

(обратно)


623

Castellane, I/169.

(обратно)


624

Marbot, III/162–3.

(обратно)


625

Henckens, 140; Lettres intercept'ees, 61.

(обратно)


626

Henckens, 140; Lettres intercept'ees, 61.

(обратно)


627

Bro, 119.

(обратно)


628

Lagneau, 219; Pion des Loches, 306.

(обратно)


629

Grabowski, 7; Henckens, 152; Fain, Manuscrit, II/157.

(обратно)


630

Shishov, 288–9; Beskrovny, Polkovodets, 274–5; Shvedov, Komplektovanie, 127–9, 136.

(обратно)


631

Otechestvettnaia Voina 1812 g.. Istochniki, etc. (1998), 20.

(обратно)


632

Toll, II/190–1.

(обратно)


633

Maevskii, 154; Ermolov, 92.

(обратно)


634

Toll, II/204; A. N. Popov, Dvizhenie, июль 1897, 114–18; Kharkievich, Barclay de Tolly v Otechestvennoi Voinie, 34; Dubrovin, 129.

(обратно)


635

Chicherin, 32.

(обратно)


636

Wilson, Diary, I/194; Chicherin, 28; Kutuzov, Pisma, 359; Wilson, Invasion, 182–90; Kutuzov, Dokumenty, 231–2.

(обратно)


637

Kutuzov, Dokumenty, 226–7.

(обратно)


638

Radozhitskii, 224.

(обратно)


639

Shishov, 291; Bennigsen, Zapiski, 508–22; Maevskii, 156; Tarle, Nashestvie, 225–7; A. N. Popov, Dvizhenie, август 1897, 366; W. H. L"owenstern, I/303–4; Mitarevskii, 122–3; Kutuzov, Dokumenty, 407–10.

(обратно)


640

Kutuzov, Dokumenty, 228–9, 230; Beskrovny, Polkovodets, 295; Altshuller & Tartakovskii, 52–4; Dolgov, 13.

(обратно)


641

Kutuzov, Dokumenty, 411; Ermolov, 122; 1812 god. Voiennie Dnevniki, 98; W"urttemberg, 21.

(обратно)


642

Fezensac, Journal, 64; Bausset, II/126.

(обратно)


643

Fezensac, Journal, 68; см. также Paixhans, 20.

(обратно)


644

Laugier, R'ecits, 118–19.

(обратно)


645

Bourgogne, 56–7.

(обратно)


646

Barrau, 91; S'egur, V/102–3; Mailly, 72.

(обратно)


647

Pion des Loches, 308; Lecointe de Laveau, 137; Mailly, 71.

(обратно)


648

Griois, II/82.

(обратно)


649

Деннье (Denni'ee, 107) исчисляет количество повозок разного типа в армии в 40 000 единиц, Белло де Кергор (Bellot de Kergorre, 70) – в 25 000, Кастеллан (Castellane, I/173) – в 15 000.

(обратно)


650

Достоверные данные найти не представляется возможным. Нэфзиджер (Nafziger, 263) оценивает их количество в 95 000 чел.; Жомини (Jomini, 239) останавливается на 80 000 чел. и плюс 15 000 нерадивых солдат; по большей части мнения сходятся на цифре немного ниже 100 000 всего.

В отношении состояния войск см.: Бодю (Baudus, II/247); Буржуа (Bourgeois, 85); Майи (Mailly, 66).

(обратно)


651

Dumonceau, II/175; Beauharnais, VIII/59; Labaume, 237.

(обратно)


652

Rapp, 192–3.

(обратно)


653

24

(обратно)


654


(обратно)


655

Aubry, 167–70.

(обратно)


656

Kutuzov, Dokumenty, 415.

(обратно)


657

Wilson, Invasion, 229.

(обратно)


658

Berth'ez`ene, II/132; Wilson, Invasion, 230; Bertolini, I/369.

(обратно)


659

Beauharnais, VIII/22; Labaume, 279.

(обратно)


660

Caulaincourt, II/98–9; Fain, Manuscrit, II/248, 251–2, 253, 255; Lejeune, M'emoires, II/240; S'egur, V/116, 123–8.

(обратно)


661

Griois, II/89; Fain, Manuscrit, II/253.

(обратно)


662

Kharkievich, 1812 god v Dnevnikakh, 45; Mitarevskii, 125.

(обратно)


663

Toll, II/269; Bennigsen, Zapiski, 360; Nesselrode, IV/108; Toll, II/270; Dubrovin, 235.

(обратно)


664

Denni'ee, 118; Volkonskii, 199–203.

(обратно)


665

Denni'ee, 114–5; Caulaincourt, II/104–5.

(обратно)


666

Dedem, 271–2.

(обратно)


667

Mailly, 78.

(обратно)


668

Labaume, 288; Roos, 115, S'egur, V/152; Dumas, III/127; Bellot de Kergorre, 72; Barrau, 94. Франсуа (Francois, II/795) утверждает, что встречал этого человека, когда находился на пути к Москве, спустя три недели после сражения. Пеле (Pelet, 11) опровергает всю историю как полный вздор.

(обратно)


669

Caulaincourt, II/109–10, 111–12.

(обратно)


670

Ibid., 112–14.

(обратно)


671

Palmer, Alexander, 251.

(обратно)


672

Dumonceau, II/120.

(обратно)


673

Lettres intercept'ees, 251; Blaze de Bury, I/393.

(обратно)


674

Bellot de Kergorre, 73–4.

(обратно)


675

Paixhans, 39.

(обратно)


676

Chambray, II/367; Nesselrode, IV/116; Pion des Loches, 309.

(обратно)


677

Castellane, I/175; Bourgogne, 63; Kurz, 136; Labaume, 288.

(обратно)


678

Dumonceau, II/190–1.

(обратно)


679

Beyle, Vie de Napol'eon, 239.

(обратно)


680

Laugier, R'ecits, 133; Kolaczkowski, I/156; Shishov, 298; принц Евгений Вюртембергский (Prince Eugene von W"urttemberg, 30) утверждает, будто только одна его дивизия потеряла 1000 чел., но Шведов (Shvedov, Komplektovanie), определяет потери русских максимум в 1200 чел.; Askenazy, 237; Castellane, I/181; Pelet, 21; Fezensac, Journal, 79; Voronovskii, 190.

(обратно)


681

Kutuzov, Dokumenty, 414; Bennigsen, Zapiski, 366; Tarle, Nashestvie, 260; Kutuzov, Dokumenty, 241, 243.

(обратно)


682

Mailly, 80, 83.

(обратно)


683

Griois, II/96; Bertin, 30; Laugier, R'ecits, 131.

(обратно)


684

Caulaincourt, 11/117; Lettres intercept'ees, 184.

(обратно)


685

Castellane, I/180; Pelet, 16; Voronovskii, 185; Pelet, 18.

(обратно)


686

Bourgogne, 66–7.

(обратно)


687

Dumonceau, II/197.

(обратно)


688

Dumonceau, II/190–1.

(обратно)


689

Pelet, 19–21.

(обратно)


690

Faber du Faur, 244; Holzhausen, 187. Кернер дает иную дату, чем Фабер дю Фор, но, поскольку информация последнего основана на дневнике, в данном случае я выбираю его как более достоверный источник; Ligni`eres, 118–19.

(обратно)


691

Paixhans, 27.

(обратно)


692

Pelet, 11.

(обратно)


693

Dedem, 279; Labaume, 308.

(обратно)


694

Ligni`eres, 118.

(обратно)


695

Caulaincourt, II/139; Walter, 68; Bellot de Kergorre, 74.

(обратно)


696

Zaluski, 251.

(обратно)


697

Laugier, R'ecits, 137; Muralt, 86; Dedem, 276; Griois, II/108; Fredro, 82; Coignet, 213; Vionnet de Maringon'e, 64.

(обратно)


698

Bourgogne, 61; Askenazy, 237.

(обратно)


699

Vionnet de Maringon'e, 65; Le Roy 205.

(обратно)


700

Labaume, 281; Ligni`eres, 137.

(обратно)


701

La Flise, LXXII/567, 570–1, 574.

(обратно)


702

Griois, II/99.

(обратно)


703

Boulart, 268; Pelet, 76; Muralt, 90.

(обратно)


704

Dedem, 280.

(обратно)


705

Pretet; Placzkowski, 37.

(обратно)


706

Dupuy, 197; см. также Chevalier, 239.

(обратно)


707

Lejeune, M'emoires, II/250; Kurz, 144.

(обратно)


708

Roguet, III/508.

(обратно)


709

Lettres intercept'ees, 227; Holzhausen, 178.

(обратно)


710

Walter, 53; Francois, II/827; Duverger, 14.

(обратно)


711

Labaume, 294–5; Fusil, Souvenirs, 257.

(обратно)


712

Clemenso, 38.

(обратно)


713

Davidov, 119, 134–5; W. H. L"owenstern, I/294–5; Simanskii, 1913, No.3, 142.

(обратно)


714

Dubrovin, 325; Wilson, Invasion, 257–8.

(обратно)


715

Bertolini, I/188.

(обратно)


716

Faure, 74.

(обратно)


717

Wilson, Diary, I/215; Kurz, 145; W. H. L"owenstern, I/228.

(обратно)


718

Wachsmuth, 206; Combe, 145–9.

(обратно)


719

Radozhitskii, 253.

(обратно)


720

Walter, 53; Francois, II/827; Duverger, 14.

(обратно)


721

Beaulieu, 33; Shvedov, Komplektovanie, 137; см. также Zotov, 605.

(обратно)


722

Napoleon, Correspondance, XXIV/298–300, 300–2.

(обратно)


723

Rapp, 201; Caulaincourt, II/126.

(обратно)


724

Napoleon, Correspondance, XXIV/302.

(обратно)


725

Ibid., 303–6; Jomini, Pr'ecis, I/173.

(обратно)


726

Beyle, Corr. Gen., II/369.

(обратно)


727

Клаузевиц (Clausewitz, 98) говорит, что Наполеон потерял 61 000 чел.; Бертезен (Berth'ez`ene, II/145) утверждает, будто у Наполеона осталось не более чем 20 000 годных к бою солдат, но этот мемуарист всегда приводит низкие данные; как заявляет Лежён (Lejeune, Memoires, II/256), под ружьем в гвардии насчитывались не более чем 3000–4000 чел.; по Россетти (Rossetti, 157) будто бы всего имелось 36 000 активных штыков и сабель. См. также Nafziger, 305.

(обратно)


728

Alexander, Corr. avec Bernadotte, 63.

(обратно)


729

Griois, II/116.

(обратно)


730

Laugier, R'ecits, 141. см. также ibid., 138–47; Chambray, II/388; Labaume, 327–31; Zanoli, 202.

(обратно)


731

Lettres intercept'ees, 318; Шишов (Shishov, 299) говорит о потере принцем Евгением 62 пушек; Вороновский (Voronovskii, 200) сообщает о 64 утраченных орудиях 4-го армейского корпуса.

(обратно)


732

Pastoret, 470–1.

(обратно)


733

Zaluski, 252; Dedem, 277; Griois, II/124.

(обратно)


734

Bellot de Kergorre, 76; Caulaincourt, II/131; Griois, II/129.

(обратно)


735

Puibusque, Lettres sur la guerre, 109; Francois, II/815; Ligni`eres, 121; La Flise, LXXII/579; Lecoq, 168; Kurz, 150; Laugier, R'ecits, 150, 153.

(обратно)


736

Pastoret, 472.

(обратно)


737

Labaume, 338.

(обратно)


738

Larrey, IV/91; Voronovskii, 209; см. также Angervo; Fezensac, Journal, 96; Bourgogne, 81.

(обратно)


739

Bertrand, 147; Bourgogne, 76–7. Бургонь, вероятно, описывает тот же случай, хотя, возможно, и нет, но по времени и месту событие вписывается в рассказ Бертрана.

(обратно)


740

Faber du Faur, 253–4.

(обратно)


741

Lejeune, M'emoires, II/253–4; Lettres intercept'ees, 251.

(обратно)


742

Laugier, Recks, 150; Bertolini, II/10.

(обратно)


743

Labaume, 349–50.

(обратно)


744

Sauzey, III/173; La Flise, LXXII/579.

(обратно)


745

Pelet, 29–30.

(обратно)


746

Ibid., 25; Fezensac, Journal, 96; Henckens, 153–4; Dumonceau, II/202–3. Фабер дю Фор (Faber du Faur, 251) пишет, что в Смоленске «пошли прахом последние сплачивающие узы и дисциплина». Перюсс (Peyrusse, M'emorial, 118) утверждает, будто дисциплина рушилась, а «наша дивизия напоминала толпу вооруженного сброда».

(обратно)


747

Caulaincourt, II/137, 386–7.

(обратно)


748

Boulart, 270–1.

(обратно)


749

Caulaincourt, 11/141; Saint-Denis, 54. Меневаль (M'eneval, II/93–4) пишет, что ядом Наполеон обзавелся только в Орше.

(обратно)


750

Griois, II/133; Labaume, 357; Laugier, R'ecits, 155.

(обратно)


751

Bourgogne, 116; Kutuzov, Dokumenty, 424–5, 427; Toll, II/321; Wilson, Invasion, 272–3.

(обратно)


752

Boulart, 273.

(обратно)


753

Vlijmen, 319; Roguet, III/520.

(обратно)


754

Maevskii, 161; Dumonceau, II/210; Caulaincourt, II/154.

(обратно)


755

Chambray, II/455; см. также Fantin des Odoards, 346; Bourgogne, 132; Rumigny, 64.

(обратно)


756

Napoleon, Lettres in'edites (1897), II/202; Napoleon, Corr. in'edite (1925), V/611.

(обратно)


757

Caulaincourt, II/158, 160, 162; Rapp. 210; Bausset, II/159.

(обратно)


758

Breton, 112–13.

(обратно)


759

Wilson, Invasion, 279; Castellane, I/189; Buturlin, II/227–8; Breton, 114; W. H. L"owenstern, I/345–7.

(обратно)


760

Fezensac, Journal, 106.

(обратно)


761

Freytag, 169. Его описание следует принимать на веру с осторожностью, так как он путает события и последствия, а также растягивает боевые действия по продолжительности на слишком много дней.

(обратно)


762

Fezensac, Journal, 112; Planat de la Faye, 103.

(обратно)


763

Pelleport, II/45, 48; Bonnet, 106; Pelet, 39, 44 (где [Пеле] пишет, что именно он вышел с идеей перехода Днепра), 47–52; Podczaski, 110; Chuquet, Lettres de 1812, 185ff; Fezensac, Journal, 104–18; Chlapowski, 134. Существуют некоторые сомнения по количеству тех, кому это удалось: Пеле (Pelet, 50) говорит о примерно 8000–10 000 выступивших, из которых многие прошли; как утверждает Матерр, служивший в штабе Нея (Materre, 77), через Днепр переправились 6000 чел.; Бертезен (Berth'ez`ene, II/157) пишет, будто прорвались только 400–500, в основном офицеры и унтер-офицеры; Фезансак (Fezensac, Journal, 118) дает данные в 800–900; Пельпор (Pelleport, II/52), наверное, наиболее близок к реальности: согласно его данным, к Орше вышли 1500 чел.

(обратно)


764

Kutuzov, Dokumenty, 256, 252.

(обратно)


765

Voronovskii, 228-9.

(обратно)


766

Marchenko, 500.

(обратно)


767

Maistre, I/220.

(обратно)


768

Ibid., 230.

(обратно)


769

Dubrovin, 303; Kutuzov, Dokumenty, 249.

(обратно)


770

Marchenko, 503; Palmer, Alexander, 254.

(обратно)


771

Radozhitskii, 238; Muravev-Apostol, 36-7.

(обратно)


772

Mitarevskii, 141, 142, 148-9, 153, 154. 10.

(обратно)


773

Bennigsen, Zapiski, 369.

(обратно)


774

Uxk"ull, 100; Radozhitskii, 259.

(обратно)


775

Shvedov, Komplektovanie, 136; Mitarevskii, 154; Radozhitskii, 258, 272.

(обратно)


776

Aglaimov, 77.

(обратно)


777

Mitarevskii, 146,157; W"urttemberg, 33, 35-6; Kutuzov, Dokumenty, 250; Wilson, Invasion, 234.

(обратно)


778

Щербинин (Shcherbinin, Zapiski), Левенштерн (W. H. L"owenstern, I/317), Ермолов (Ermolov, 128-9) и Маевский (Maevskii, 161) среди тех, кто считают, будто Кутузов боялся боевого столкновения с Наполеоном. См. также у Гарина (Garin, 130) и Покровского (Pokrovskii, III/188)

(обратно)


779

Ermolov, 118; Beskrovny, Polkovodets, 311.

(обратно)


780

Davidov, 142-3; W. H. L"owenstern, I/338, 343; Kutuzov, Dokumenty, 250.

(обратно)


781

Rapp, 210; Caulaincourt, II/163.

(обратно)


782

Denni'ee, 141; Napoleon, Correspondance, XXIV/310, 311; Caulaincourt, II/166; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 192.

(обратно)


783

Caulaincourt, II/163.

(обратно)


784

Fabry, Campagne de 1812, 191; Napoleon, Correspondance, XXIV/312; Caulaincourt, II/166; Fain, Manuscrit, II/325.

(обратно)


785

Planat de la Faye, 107.

(обратно)


786

Шишов (Shishov, 302) приводит данные о количестве пленных, составлявшем в сумме 422 офицера и 21 170 чел. других званий при 213 орудиях; Бескровный (Bezkrovny, Polkovodets, 320) говорит о 26 000 пленных при 116 пушках, фактически повторяя выкладки Бутурлина (Buturlin, II/231); см. также Troitskii, 1812 Velikii god, 279. Как рассказывал в письме к Маре (Lettres in'edites [1897], II/202) сам Наполеон, он потерял 30 000 чел. и вынужденно бросил 300 орудий.

(обратно)


787

Griois, II/131-2.

(обратно)


788

Laugier, R'ecits, 154.

(обратно)


789

Mailly, 86-7; Duverger, 15.

(обратно)


790

Roos, 180.

(обратно)


791

Bourgoing, Souvenirs, 161.

(обратно)


792

Roguet, III/539; La Flise, LXXIII/55; см. также T irion, 229-31.

(обратно)


793

Holzhausen, 209,

(обратно)


794

Bourgogne, 137-45.

(обратно)


795

Mayer, 342-3; Olenin, 1996.

(обратно)


796

Auvray, 82.

(обратно)


797

Everts, 151, 157–8; Mayer, 347; Wilson, Invasion, 256; Placzkowski, 225.

(обратно)


798

Breton, 114, 126; Chevalier, 249; Holzhausen, 347–8; Roche-chouart, 198, 200; Puybusque, 324–5; Pouget, 220; Comeau de Charry, 465.

(обратно)


799

Le Roy, 265.

(обратно)


800

Beauharnais, VIII/112.

(обратно)


801

Francois, II/813.

(обратно)


802

Tirion, 238–9; Dembi'nski, I/199–200; Bonneval, 76; Sanguszko, 104; Bourgogne, 68.

(обратно)


803

Roos, 186; Castellane, I/192.

(обратно)


804

Griois, II/129.

(обратно)


805

Krasi'nski, 98.

(обратно)


806

Combe, 152; Chevalier, 248.

(обратно)


807

Griois, II/174–6.

(обратно)


808

Planat de la Faye, 111.

(обратно)


809

Boulart, 269.

(обратно)


810

Suckow, 206; Griois, II/173.

(обратно)


811

Lejeune, M'emoires, II/255.

(обратно)


812

Ricome, 48; Boulart, 267.

(обратно)


813

Labaume, 394; Francois, II/826; Lejeune, M'emoires, II/266–7.

(обратно)


814

Lejeune, M'emoires, II/271–2.

(обратно)


815

Francois, II/826; Lagneau, 237.

(обратно)


816

Constant, V/147–8, 154; Rapp, 210.

(обратно)


817

Caulaincourt, II/189; Bourgeois, 139; Radozhitskii, 263; Bourgogne, 213; Denni'ee, 143.

(обратно)


818

Caulaincourt, II/189; Roos, 149; Dedem, 275; Labaume, 376; Bourgeois, 139; Duverger, 16; Francois, II/827; Caulaincourt, II/172; Шамбре (Chambray, II/385) утверждает, что раздавалось немало недовольных голосов, а Пьон де Лош (Pion des Loches, 310) говорит, будто солдаты открыто поносили Наполеона.

(обратно)


819

Faber du Faur, 249.

(обратно)


820

S'egur, V/309; Wilson, Invasion, 254; Maistre, I/247.

(обратно)


821

Falkowski, V/85; Hochberg, 106–7; Brandt, 314; Beulay, 67; Oudinot, 214.

(обратно)


822

Жомини (Jomini, Pr'ecis, I/184) пишет, что Наполеон узнал об этом вечером 19 ноября, но тут явная ошибка: см. Caulaincourt, II/168; Napoleon, Correspondance, XXIV/311 («rien de nouveau» [ничего нового]), 312, 313.

(обратно)


823

Kutuzov, Pisma, 411; Langeron, 55; Czaplic, 515; Chichagov, Pisma, 61; Martos, 498; Rochechouart, 182.

(обратно)


824

Chambray, III/15, 25–6; Caulaincourt, II/168–70.

(обратно)


825

Rochechouart, 182; Chichagov, M'emoires, 59; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 111ff, 121ff; Chichagov, M'emoires, 53; Rochechouart, 188–9; Marbot, III/185–6.

(обратно)


826

Caulaincourt, II/173. Наполеон (Lettres in'edites [1935], 102–3) подтверждает это.

(обратно)


827

Жомини (Jomini, Pr'ecis, I/186–8) говорит, что план обсуждался в Толочине 22 ноября, но на тот момент Наполеон все еще считал, что располагает переправой в Борисове, а потому Жомини, должно быть, ошибался; Коленкур (Caulaincourt, II/173) упоминает о том, что план обговаривался после того, как Наполеон узнал о падении Борисова. См. также Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 191–9.

(обратно)


828

Constant, V/121; Бургуан (Bourgoing, Souvenirs, 154) рисует несколько иную картину.

(обратно)


829

Brandys, II/136.

(обратно)


830

Jomini, Pr'ecis, I/188–90; Fabry, Campagne de 1812, 206–7, 208–9, 210, 219, 220, 221, 222, 233–4; Napoleon, Correspondance, XXIV/316, 317, 318; см. также (недостоверный) рассказ Коркозевича (Korkozevich, 114–17).

(обратно)


831

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 191–9; Langeron, 60; Rochechouart, 192; Volkonskii, 215; Clausewitz, 208–9, 211.

(обратно)


832

Корбино (Corbineau, 48–9) утверждает, будто мост строился с помощью некоторых артиллеристов Удино 24 ноября, и Гурго (Gourgaud, 434) тоже держится мнения, что канониры и саперы из корпуса Удино строили переправу 24-го, но ту смыло течением. Однако в своих более авторитетных рассказах полковник A. Шапель, начальник штаба мостового обоза, и батальонный начальник Шапюи, под командованием которого находился один батальон понтонеров, разъясняют, что артиллеристы и саперы Удино начали сооружать опоры, но делали это неумело, вследствие чего изготовленные ими узлы не пригодились. См. Fabry, Campagne de 1812, 288.

(обратно)


833

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 103–4; Czaplic, 508–9.

(обратно)


834

Pils, 141.

(обратно)


835

Rapp, 213; Constant, V/127.

(обратно)


836

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 104; Czaplic, 509.

(обратно)


837

Vlijmen, 322; Pils, 143.

(обратно)


838

Baudus, II/274; Boulart, 276; Fusil, 277; Rossetti, 168; Gourgaud, 429; Rosselet, 178; как утверждает Констан (Constant, V/122), сжигание орлов действительно имело место; Кастеллан (Castellane, I/192) сообщает о том, что орлы большинства кавалерийских полков были сожжены в Бобре.

(обратно)


839

Suckow, 250.

(обратно)


840

Fabry, Campagne de 1812, 227–9; Chapelle, 3; Vlijmen, 322; Brandt, 319.

(обратно)


841

Pils, 144.

(обратно)


842

О мостах и о переправе в первый день: Fabry, Campagne de 1812, 227–31; Pils, 143–5; Vlijmen, 322–4; Chapelle, 3–6; Fain, Manuscrit, II/378–9.

(обратно)


843

Bertand, 152.

(обратно)


844

Bussy, 290; Begos, 191.

(обратно)


845

Napoleon, Lettres in'edites (1935), 103.

(обратно)


846

Beulay, 57, 63; Castellane, I/198.

(обратно)


847

Czaplic, 510–12; Rochechouart, 193–4; Chichagov, M'emoires, 77.

(обратно)


848

Pils, 146–7. Вопрос о численности войск на Березине довольно непрост. В большинстве французских источников общее количество солдат в распоряжении Наполеона определяют в 25 000–27 000 чел., в то время как русские неизменно завышают силы неприятеля: согласно Клаузевицу (Clausewitz, 208–9), Витгенштейн считал, что у французов 100 000 чел. Количество русских войск тоже нелегко подсчитать. Вся армия Чичагова имела до 60 000 чел., но изрядная часть ее осталась в тылу как гарнизон Минска, для патрулирования южнее Борисова и на случай потенциальной опасности со стороны Шварценберга. Согласно Чичагову (Chichagov, Pisma, 54), у него в районе Борисов-Студенка имелось всего 18 000–19 000 пехоты; Чаплиц (Czaplic, 514) подтверждает, что Чичагов располагал 15 000 чел. пехоты и 9000 кавалерии, но, как установлено мною в процессе изучения источников, у него было по крайней мере на 10 000 чел. больше. См. также Tarle, Nashestvie, 271; Berth'ez`ene, II/160; Faber du Faur, 273.

(обратно)


849

Bourgoing, Souvenirs, 160.

(обратно)


850

Bussy, 291; Begos, 192; Chapuisat, 87; Braquehay, 184; Vlijmen, 325–6; Legler, 194.

(обратно)


851

Legler, 198; Bussy, 292; Vlijmen, 325, 326.

(обратно)


852

Hochberg, 113–14, 139.

(обратно)


853

Kurz, 184; Holzhausen, 259; Brandys, II/141.

(обратно)


854

Tirion, 250.

(обратно)


855

Suckow, 256–7.

(обратно)


856

Holzhausen, 180.

(обратно)


857

Griois, II/156; Pontier, 15. В отношении того, что мосты были свободны для доступа и перехода реки ночью: Planat de la Faye, 105 (Плана де ла Фай был одним из тех, кто пытался уговорить отставших солдат перейти реку); Chambray, II/70; Bourgogne, 210, 214; Seruzier, 255; Rossetti, 175 (Россетти и переправился со своим фургоном в ночь 27-го); Turno, 114; Gourgaud, 459; Chevalier, 233; Soltyk, 452; Marbot, III/199 (Марбо фактически даже вернулся из-за потерянной повозки); Larrey, IV/101 (Ларре отправился назад, чтобы забрать кое-какой хирургический инструмент, который ранее оставил на восточной стороне; только Оврэ (Auvray, 79–80), менее чем надежный очевидец в других случаях, утверждает, будто бы ночью 27 ноября на мостах была ужасная давка.

(обратно)


858

Bourgogne, 215. Относительно последующей дневной переправы и сожжения мостов: Fabry, Campagne de 1812, 230–2; Chapelle, 7–13; Vlijmen, 326–7; Hochberg, 141–4; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 139–44; Kurz, 177– 85; Corbineau, 43–51; Curely, 311–24; Rapp, 213–14; Castellane, I/196–8. Сегюр и прочие, кто не стали свидетелями худших моментов, потратили немало красок на изображение ужасающих картин, что заставило других, как того же Гурго, занизить и вовсе отбросить как мелодраму большинство написанного по данному предмету.

(обратно)


859

Martos, 502.

(обратно)


860

Rochechouart, 195.

(обратно)


861

Gourgaud, 461; Fabry, Campagne de 1812, 234–5; Chapelle, 9; Labaume, 405; Bennigsen, M'emoires, III/165; Buturlin, II/386; Langeron, 75; Shishov, 306.

(обратно)


862

Clausewitz, 211.

(обратно)


863

Griois, II/164.

(обратно)


864

Caulaincourt, II/192; Bourgogne, 216.

(обратно)


865

Constant, V/133.

(обратно)


866

Lagneau, 234; Вьонне де Маренгоне (Vionnet de Maringon'e, 77) утверждает, будто в термометре замерзала ртуть; Lejeune, M'emoires, II/286; Gardier, 91.

(обратно)


867

Gardier, 91; Fezensac, Journal, 145; Paixhans, 43; Kurz, 194; Bourgeois, 167.

(обратно)


868

Holzhausen, 266; Vossler, 92.

(обратно)


869

Fredro, 44.

(обратно)


870

Suckow, 269; Griois, II/192.

(обратно)


871

Относительно случаев каннибализма см.: Maistre, I/246; Olenin, 1986–9; Dubrovin, 301; Nesselrode, IV/120. Свидетельства поедания пленными их мертвых товарищей: Roederer, 40; Holzhausen, 271; Ch'eron, 33; Roguet, III/526. По процитированным примерам: Golitsuin, 30; Wilson, Diary, I/215; Gosudarsvenno-Istoricheskii Muzei, 252; Shchukin, VIII/113.

(обратно)


872

Soltyk, 415.

(обратно)


873

Pastoret, 497.

(обратно)


874

Uxk"ull, 105; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 107; Langeron, 93.

(обратно)


875

S'egur, V/448; Marbot, III/215; Gourgaud, 480. Относительно подтверждений с французской стороны см.: S'egur, V/382; Kurz, 199, etc. Цитаты см. у Bourgogne, 78; Vossler, 92; Pontier, 16.

(обратно)


876

Mailly, 101; Fezensac, Journal, 139.

(обратно)


877

Planat de la Faye, 108; Lejeune, M'emoires, II/272.

(обратно)


878

Fezensac, Journal, 146–7; Vionnet de Maringon'e, 83.

(обратно)


879

Lyautey, 248.

(обратно)


880

Wybranowski, II/17–21; Lejeune, M'emoires, II/293.

(обратно)


881

Planat de la Faye, 107; Castellane, I/206; S'egur, V/348–9.

(обратно)


882

Tascher, 317.

(обратно)


883

Bourgogne, 208; Larrey, IV/125; Planat de la Faye, 108; Muralt, 89, 97.

(обратно)


884

Lejeune, M'emoires, II/294; Другие примеры заботы офицеров о слугах: Mailly, 120–1; Ch'eron, 28.

(обратно)


885

Chevalier, 238; Laugier, R'ecits, 181; Holzhausen, 284.

(обратно)


886

Holzhausen, 201; Bourgoing, Souvenirs, 162–3.

(обратно)


887

Fezensac, Journal, 146; La Flise, LXXIII/52.

(обратно)


888

Bourgogne, 246; Wilson, Invasion, 260.

(обратно)


889

Rumigny, 68; Chlapowski, 135.

(обратно)


890

Bourgogne, 123; Holzhausen, 46.

(обратно)


891

Napoleon, Correspondance, XXIV/322, 323.

(обратно)


892

Ibid., 324; Montesquiou-Fezensac, 247 (Фезансак ошибочно относит это свое задание ко времени Смоленска); Maistre, I/266.

(обратно)


893

Zaluski, 254, 255.

(обратно)


894

Chicherin, 54–6; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 88ff, 144–6; Kutuzov, Dokumenty, 258, 262, 263–4.

(обратно)


895

Chicherin, 63; Kallash, 222; A. H. Damas, I/127; Aglaimov, 78; Tarle, Nashestvie, 268; Dziewanowski, 10; W. H. L"owenstern, I/352; Radozhitskii, 284; Dokhturov, 1107; W. H. L"owenstern, I/356; Chicherin, 63; Aglaimov, 79; Ланжерон (Langeron, 91–2) рисует более оптимистическую картину.

(обратно)


896

Langeron, 104–5; Davidov, 155.

(обратно)


897

Napoleon, Correspondance, XXIV/323,325–7, 331–2.

(обратно)


898

Ibid., 338–9; Beauharnais, VIII/104; Castellane, I/202.

(обратно)


899

Lejeune, M'emoires, II/289. Гриуа (Griois, II/177) и Кастеллан (Castellane, I/202) среди тех, кто считали это правильным решением. В стане тех, кто думали, что такой поступок лишает мужества солдат, видевших в Наполеоне знамя и объединявшихся вокруг него (что бы там они о нем ни думали), а теперь почувствовавших себя преданными: Denni'ee (168), Labaume (424), Lejeune (M'emoires, II/289), Laugier (R'ecits, 181), Bourgeois (171), Mailly (105–6), Francois (II/835), Dumonceau (II/231), Vionnet de Maringon'e (76). Следующие мемуаристы полагали, что шаг не произвел большого резонанса: Griois (II/177), Muralt (108), Pelleport (II/58), Bourgoing (Souvenirs, 172), Castellane (I/202).

(обратно)


900

Lagneau, 235. У Ларре (Larrey, IV/124) и Солтыка (Soltyk, 454) зафиксировано всего 28 градусов (по шкале Реомюра) по Медникам. см. также Paixhans, 57; Dumonceau, II/231.

(обратно)


901

Griois, II/166; Soltyk, 454; S'egur, V/377.

(обратно)


902

Lejeune, M'emoires, II/285; Planat de la Faye, 109–10; Bourgogne, 228.

(обратно)


903

Brandt, 334.

(обратно)


904

Roos, 178; Bourgeois, 190; Holzhausen, 213; Auvray, 80.

(обратно)


905

Henckens, 167; Lagneau, 238; Francois, II/825; Griois, II/179; Bourgogne, 252–3; Lejeune, M'emoires, II/286; Minod, 56–7; Roeder, 173; Castellane, I/203, 205.

(обратно)


906

Hochberg, 181–2.

(обратно)


907

Kurz, 203; Larrey, IV/128; Chevalier, 221.

(обратно)


908

Brandt, 234–5.

(обратно)


909

Larrey, IV/107; Bourgeois, 165; Soltyk, 440; Fezensac, Journal, 145; Vossler, 93.

(обратно)


910

Langeron, 90; Chicherin, 67.

(обратно)


911

Ducor, II/20.

(обратно)


912

Caulaincourt, II/192.

(обратно)


913

Jaquemont du Donjon, 106, 107; Hogendorp, 330–1; Bignon, Souvenirs, 246–7; Butkevicius, 907.

(обратно)


914

Hogendorp, 332, 338. Как писал генерал-губернатор Вильны, барон Рош Годар (Roch Godart, 183), провизии в городе имелось в достатке для прокорма 120 000 чел. в течение 36 дней; см. также: Berth'ez`ene, II/180; Gourgaud, 484; Fain, Manuscrit, II/415; S'egur, V/386; Dedem, 290. Ермолов, который получил под ответственность французские склады, когда русские вошли в Вильну, подтверждает (131–5), что там находилось во множестве всё, о чем только может мечтать армия. см. также Rochechouart; Czaplic, 521.

(обратно)


915

Napoleon, Correspondance, XXIV/330.

(обратно)


916

Хогендорп (Hogendorp, 336) уверяет, будто действовал по приказу Наполеона.

(обратно)


917

Suckow, 286.

(обратно)


918

Hogendorp, 336; фон Курца (von Kurz, 202) поразил юный возраст солдат; Hogendorp, 327; Choiseul-Gouffier, 129.

(обратно)


919

Raza, 217–19.

(обратно)


920

Bourgeois, 173–4.

(обратно)


921

Lejeune, M'emoires, II/291; Hogendorp, 336.

(обратно)


922

Pelet, 70; Chevalier, 242–3; Fezensac, Journal, 147; Griois, II/183.

(обратно)


923

Laugier, R'ecits, 182.

(обратно)


924

Hogendorp, 338; Chambray, II/124–5, 126.

(обратно)


925

Labaume, 415; см. также Fezensac, Journal, 142–3.

(обратно)


926

Hogendorp, 335; Hochberg, 187; как утверждает сам Хогендорп, он уехал из Вильны не ранее второй половины следующего дня, после получения соответствующих распоряжений.

(обратно)


927

S'egur, V/372; Berth'ez`ene, II/176.

(обратно)


928

Jacquemont du Donjon, 109; Griois, II/182.

(обратно)


929

Holzhausen, 285; Roeder, 190.

(обратно)


930

Tirion, 267.

(обратно)


931

Brandt, 336; Vionnet de Maringon'e, 81; Lagneau, 240; Le Roy, 265; Griois, II/184; Ligni`eres, 130.

(обратно)


932

Chlapowski, 137–8; Berth'ez`ene, II/179; Rapp, 218.

(обратно)


933

Bertrand, 165; см. также Laugier, R'ecits, 183.

(обратно)


934

Hochberg, 190; Fredro, 45; Ligni`eres, 130; Laugier, R'ecits, 183; Mailly, 123–4.

(обратно)


935

Planat de la Faye, 112; Choiseul-Gouffier, 140; Parxhans, 59.

(обратно)


936

Mailly, 137.

(обратно)


937

Noel, 174–6.

(обратно)


938

Holzhausen, 307.

(обратно)


939

Boulart, 278; Peyrusse, Lettres in'edites, 116–18; Peyrusse, M'emorial, 118, 136; Duverger, 25; Chuquet, Lettres de 1812, 305; Noel, 177; Denni'ee, 172.

(обратно)


940

Bellot de Kergorre, 103; Жакмон дю Донжон (Jacquemont du Donjon, 112) утверждает, что видел большой крест с колокольни Ивана Великого лежавшим на земле; Planat de la Faye, 115; Combe, 168–9; Lyautey, 251.

(обратно)


941

Fredro, 45.

(обратно)


942

Bourgeois (180), Francois (II/837), Vaudoncourt (Quinze Ann'ees, 155), Kurz (216, 220), Roeder (194); ряд источников, скажем, Хольцхаузен (Holzhausen, 291–2, 298, 347), Ланьо (Lagneau, 240), Шевалье (Chevalier, 249), Грабовский (Grabowski, 9), Шуазель-Гуффье (Choiseul-Gouffier, 138) и многие другие обвиняют (дружно и в один голос) еврейское население Вильны. О состоянии дел в городе и о госпиталях см.: Holzhausen, 300, 302; Rochechouart, 202; Pontier, 17. Как уверяет Буржуа (Bourgeois, 190), тиф вспыхнул уже на последней стадии отступления.

(обратно)


943

Bourgoing, Souvenirs, 228; Vionnet de Maringon'e, 79.

(обратно)


944

Bertrand, 169; Ligni`eres, 131.

(обратно)


945

Bourgogne, 262, 246.

(обратно)


946

Beaulieu, 45; Ginisty, 113–14; Брандт (Brandt, 339–41) рассказывает почти точно такую же историю, касавшуюся его и солдата, которого он в Москве подверг порке за мародерство.

(обратно)


947

Planat de la Faye, 116–17.

(обратно)


948

Bertin, 309.

(обратно)


949

Holzhausen, 319–20; Rumingy, 67; Noel, 180.

(обратно)


950

Dumas, III/485.

(обратно)


951

Caulaincourt, II/212.

(обратно)


952

Ibid., 23off.

(обратно)


953

Ibid., 263.

(обратно)


954

Pradt, 207–18; Caulaincourt, II/263–73 (Коленкур утверждает, будто Наполеон говорил, что в Вильне у него имелось 150 000 чел.); Potocka, 331–4; Niemcewicz, 383; Ko'zmian, II/311.

(обратно)


955

Caulaincourt, II/315.

(обратно)


956

Davidov, 172; Marchenko, 503; Alexander, Corr. avec Bernadotte, xxxii.

(обратно)


957

Bloqueville, III/193; Compans, 239; Bausset, II/192.

(обратно)


958

Caulaincourt, II/319.

(обратно)


959

Napoleon, Correspondance, XXIV/341.

(обратно)


960

Clausewitz, 214; Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 146.

(обратно)


961

Wilson, Invasion, 356.

(обратно)


962

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 143; Kutuzov, Dokumenty, 263–4; Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 236.

(обратно)


963

Beskrovny, Polkovodets, 272–3.

(обратно)


964

Altshuller & Tartakovskii, 97, 98, 121, 124.

(обратно)


965

Vitberg, 611; Shchukin, I/120; Alexander, Corr. avec sa soeur, 103.

(обратно)


966

Ley, 54.

(обратно)


967

Garin, 133–4; Kutuzov, Dokumenty, 268–70; Shishkov, 168.

(обратно)


968

Kraehe, I/152; W. H. L"owenstern, I/359; Choiseul-Gouffier, 166.

(обратно)


969

Fredro, 46.

(обратно)


970

Choiseul-Gouffier, 147.

(обратно)


971

Ermolov, 134–5; Marchenko, 498; von Kurz, 220–1, 222–3; Minod, 50–2; недавние раскопки массовых захоронений в Вильнюсе подтверждают факты каннибализма; Kurz, 223.

(обратно)


972

Maillard, 66–8; Venturini, 227.

(обратно)


973

Ducor, II/57–60; Ch'eron, 33.

(обратно)


974

Roy, 87; Holzhausen, 83–90.

(обратно)


975

Seruzier, 270ff.

(обратно)


976

La Flise, LXXIII/57; Roos, 197–200; Mitarevskii, 172–3; Holzhausen, 348.

(обратно)


977

Camp, 59.

(обратно)


978

Benard, 145, 146.

(обратно)


979

Holzhausen, 351.

(обратно)


980

Bellot de Kergorre, 112; Ligni`eres, 138; Holzhausen, 323; Br'eaut des Marlots, 33–4; Jackowski, I/312; Far'e, 269; Noel, 180.

(обратно)


981

Bellot de Kergorre, 110; Bro, 126; Gardier, 96; Holzhausen, 323; Dumonceau, II/248; Bertrand, 179.

(обратно)


982

Seydlitz, 129, 167; Akty Dokumenty i Materialy, CXXXIII/329ff; Macdonald, 182; Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIII/410.

(обратно)


983

Seydlitz, 197ff; Macdonald, 184–8; Akty, Dokumenty i Materialy, CXXXIII/424.

(обратно)


984

Ko'zmian, II/315.

(обратно)


985

Данные историков, писавших о кампании на ранних этапах, и даже официальные сведения из военных источников с обеих сторон есть не более чем оценки, построенные на туманной информации. Мейнье (Meynier), например, доказывает, что у большинства историков содержатся дикие преувеличения: говорится о миллионах погибших в ходе наполеоновских войн. Оценку Лабома (Labaume, 437) в 20 000 чел., переправившихся обратно за Неман в Ковно, повторил Бутурлин (Buturlin, II/413), она по большей части принимается, хотя Бутурлин (II/446) утверждает, будто из России выбрались еще 60 000 чел., главным образом австрийцев и пруссаков; более полные прикидки Гурго (Gourgaud, 494) сильно завышены, в особенности в отношении 36 000 чел., которые будто бы ушли через Неман в Ковно, но его общие данные в 127 000 чел. не очень-то далеки от сегодняшних расчетов. Изначальные сведения русских о количестве пленных варьируются от 193 000 чел. у Бутурлина до 210 000 у Чуйкевича (Chuikievich), хотя по официальным русским показателям в плен было взято только 136 000 чел. Но даже эти цифры, как выяснилось в ходе недавних изысканий, тоже слишком высоки (см. Sirotkin, in Otechestvennaia Voina 1812 goda. Istochniki, etc. [2000], 246ff). Единственные надежные сведения по смертям во время похода: с одной стороны тела похороненных по распоряжению российских властей, а с другой – французские данные по количеству населения (Meynier, 21). Балашов говорит о 430 707 человеческих тел, захороненных вдоль дороги весной 1813 г. В декабре 1812 г. российские власти числили 172 566 трупов людей и 128 739 трупов животных по Смоленской губернии, 50 185 и 17 050 тел по Могилевской, 2230 и 7355 трупов по Калужской, итого: останки 224 981 чел. и 153 144 животных (Hartley, Russia in 1812,197, 413).

Однако такие выкладки мало что проясняют для нас, поскольку в них ничего не сказано о том, принадлежали ли те тела военным или гражданским лицам, не говоря уже о национальности погибших. Есть подробные данные по некоторым частям, но пытаться воссоздать общую картину по ним было бы бессмысленным делом, поскольку сведения очень сильно разнятся. Мои заключения основаны с одной стороны на оценках Вилатта де Прюня (Vilatte de Prugnes, 285–7) и Мейнье, на вычислениях Кукеля (Kukiel), то есть на выводах тех ученых, которые представляются мне наиболее добросовестными исследователями рассматриваемой кампании, а с другой – на относительно недавних подсчетах таких русских историков, как Жилин, Сироткин, Шведов и Соколов.

(обратно)


986

Kukiel, Wojna, II/500; Hausman, 112; Zanoli, 205; Boppe, Croatie Militaire, 95, 120, 129.

(обратно)


987

Ligni`eres, 139; Dumonceau, II/257–8; Chlapowski, 137.

(обратно)


988

Bertrand, 4–5; Combe, 178; Boppe, Les Espagnols, 157; Vlijmen, 327; Holzhausen, 340; см. также: Fezensac, Journal, 188; Dupuy, 213; Kolaczkowski, I/167; Pion des Loches, 341; Vossen, 477.

(обратно)


989

Lettres intercept'ees, 377; Holzhausen, 8.

(обратно)


990

Krasi'nski, 103.

(обратно)


991

Minod, Roederer; Otechestvennaia Voina 1812 g.. Istochniki, etc. (2001), 20.

(обратно)


992

Voenskii, Sviashchennoi Pamiati, 3.

(обратно)


993

Holzhausen, 356–8.

(обратно)


994

Maria Feodorovna, 136.

(обратно)


995

K"ugelgen, 136; Bruun, 173.

(обратно)


996

Golitsuin, 5, 22, 23; Davidov, 56.

(обратно)


997

1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 3; Kallash, 209; F. Glinka, Pisma Russkovo Ofitsera, 154.

(обратно)


998

1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 84, 86; Otechestvennaia voina 1812 goda, Istochniki, etc. (2001), 3off; Hartley, Russia in 1812, 188; Iudin, III.

(обратно)


999

Adams, II/426.

(обратно)


1000

Nesselrode, IV/118; Benckendorff, 70–1.

(обратно)


1001

1812 god v Vospominaniakh, perepiske i raskazakh, 84, 85.

(обратно)


1002

Beskrovny, Narodnoe Opolchenie, 377–86; Shishkin, 112–51; см. также: Dzhivelegov и др., V/98–101; 1812 god v Vospomina-niakh, perepiske i raskazakh, 85; Shchukin, IV/156ff, IX/82–4.

(обратно)


1003

Dzhivelegov и др., V/104.

(обратно)


1004

Kallash, 224.

(обратно)


1005

Davidov, 138.

(обратно)


1006

Beyle, Vie de Napol'eon, 233.

(обратно)


1007

Louis Geoff roy, Napol'eon Apocryphe. Histoire de la conqu^ete du monde et de la monarchie universelle, Paris 1841.

(обратно)


1008

O’Meara, II/107,156, etc.

(обратно)


1009

Dostoevskii, 250.

(обратно)


1010

Raza, 220. Такого рода сувениры и теперь встречаются в коллекциях у жителей Польши.

(обратно)


1011

Bourgogne, 281–2.

(обратно) (обратно)

Оглавление

  • Вступительное слово
  • 1 Цезарь
  • 2 Александр
  • 3 Душа Европы
  • 4 Дрейф к войне
  • 5 La Grande arm'ee
  • 6 Конфронтация
  • 7 Рубикон
  • 8 Вильна
  • 9 Цивилизованная война
  • 10 Сердце России
  • 11 Тотальная война
  • 12 Кутузов
  • 13 Битва за Москву
  • 14 Голый триумф
  • 15 Состояние пата
  • 16 Отвлечение Москвой
  • 17 Марш неведомо куда
  • 18 Отступление
  • 19 Мираж Смоленска
  • 20 Конец «Московской армии»
  • 21 Березина
  • 22 Царство смерти
  • 23 Окончание пути
  • 24 Здоровье его Величества
  • 25 Легенда
  • Источники
  • Вкладка
  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно