Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Борис Греков
ГРОЗНАЯ КИЕВСКАЯ РУСЬ


I. Предварительные замечания

Чем объяснить хорошо известный факт, что русский народ в своем былинном эпосе отводит самое видное место именно Киевскому периоду своей древней истории?

Это не может быть случайностью. Народ, переживший на протяжении своей истории много тяжелых и радостных событий, прекрасно их запомнил, оценил и пережитое передал на память следующим поколениям. Былины — это история, рассказанная самим народом. Тут могут быть неточности в хронологии, в терминах, тут могут быть фактические ошибки, объясняемые тем, что опоэтизированные предания не записывались, а хранились в памяти отдельных людей и передавались из уст в уста, но оценка событий здесь всегда верна и не может быть иной, поскольку народ был не простым свидетелем событий, а субъектом истории, непосредственно творившим эти события, самым непосредственным образом в них участвовавшим:

Порой историк вводит в заблужденье,
Но песнь народная звучит в сердцах людей[1].

Звучит потому, что она правдива и искренна, потому, что это голос подлинной жизни.

Л. Майков, в своей специальной работе «О былинах Владимирова цикла»[2] совершенно правильно отметил, что русский народный эпос по своему содержанию соответствует нескольким, постепенно сменявшимся периодам исторической жизни и отражает в себе более или менее полно быт и понятия каждого периода. Тот же автор отметил, что только Киевский период своей истории народ заполнил героями-богатырями[3].

В. О. Ключевский в своем курсе русской истории тоже подчеркнул это специфическое отношение былинного эпоса к Киевскому периоду. Он совершенно верно подметил, что народ помнит и знает старый Киев с его князьями и богатырями, любит и чтит его, как не любил и не чтил он ни одной из столиц, сменивших Киев.

Глубоко прав и Байрон, указывая на то, что историк чаще вводит в заблуждение, чем народная песня. Это положение легко продемонстрировать хотя бы на примерах только что процитированных двух историков.

Л. Майков думает, что былины вспоминают «Киевский удельный период Древней Руси в том цикле, который группируется около Владимира», и «умалчивают о междоусобиях между князьями» в то время, как «по летописям именно удельные распри и были главными причинами княжеских переездов и войн»[4].

Ключевский говорит о том, что «в старой киевской жизни было много неурядиц, много бестолковой толкотни; „бессмысленные драки княжеские“, по выражению Карамзина, были прямым народным бедствием»[5], т. е. и Ключевский, так же, как и Майков, не отделяет периода существования Киевского государства от периода феодальной раздробленности.

В былинах этого смешения нет.

Народ более точно наметил основные вехи периодизации своей истории. Не бестолковую толкотню и бессмысленные драки воспевал он в своих былинах. Время беспрерывных феодальных войн, время «всеобщей путаницы» наступило позднее, и в былинах этот период не отражен: героев-богатырей тогда уже не стало. Этот период нашей истории нашел свою оценку не в былинах.

В знаменитом «Слове о полку Игореве» мы читаем следующие правдивые и яркие строки: «Тогда при Ользе Гориславичи сеяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждобожа внука, в княжих крамолах веци человеком скратишась. Тогда по Русской земли редко ратаеве кикахуть, но часто врани граяхуть, трупиа себе деляче, а галици свою речь говоряхуть, хотять полетети на уедие». «А погании со всех стран прихождаху с победами на землю Русскую»[6]. Так же смотрел на дело и летописец XII века, сравнивая свое настоящее с недавним прошлым: «…древнии князи и мужи их… отбораху русския земли и ины страны придаху под ся», а сейчас «за наше несытьство навел Бог на ны поганые, а и скоты наши и села наши и имения за теми суть»[7].

И автор «Слова о полку Игореве», и летописец одинаково осуждают период разрозненного существования частей еще недавно единого, хотя, как оказалось, и непрочного Киевского государства. Народ в своих оценках событий прошлого выделил не этот период беспрерывных междукняжеских войн и слабости перед врагом внешним, а время Киевского государства как время своего величия и силы. Народные симпатии отнесены к тому времени, когда русская земля, собранная под властью первых киевских князей из разнородных этнографических элементов в одно политическое целое, действительно представляла силу, грозную для врагов и в то же время дававшую возможность развитию мирного народного труда, — залог дальнейшего будущего страны.

Под Киевским периодом истории ни в коем случае нельзя разуметь период уделов с его разобщенностью отдельных княжений и княжескими усобицами, как это делают и Л. Майков, и отчасти В. О. Ключевский. Время уделов нельзя называть Киевским хотя бы по той причине, что Киева как политического центра уже тогда не было, он стушевался и решительно затерялся среди других местных центров. Напрасно В. О. Ключевский думает, что это было время, когда «киевлянин все чаще думал о черниговце, а черниговец о новгородце и все вместе — о Русской земле, об общем земском деле». На самом деле эти отношения между уделами складывались совсем не так. Совсем не такую картину рисует нам глубокий знаток современных ему политических отношений, великий наш поэт, автор «Слова о полку Игореве»; летописные факты тоже говорят совершенно о другом. Если можно говорить в это время о единстве русского народа, то лишь только в смысле этническом. Политического единства, хотя бы в относительной форме Киевского государства, в это время уже не было.

Все симпатии народа, выраженные им в былинах, относятся именно к Киевскому государству, к моменту его расцвета, т. е. к княжению Владимира Святославича.

Чтобы убедиться в этом, стоит только взять в руки былины о главных русских богатырях — Илье Муромце, Добрыне Никитиче, Алеше Поповиче и др. Все они современники князя Владимира, все они так или иначе с ним связаны, вместе с ним успешно выполняют основную задачу — защиту своей родной земли от внешнего врага. А почему это так, почему народ с явными симпатиями отнесся к этому времени, станет нам ясно, если мы дадим себе труд сопоставить условия жизни русского народа периода до образования Киевского государства со временем существования этого государства.

«Славяне и анты, — говорит Прокопий, — не управляются единым представителем власти, но с давних времен живут в демократии, и потому у них всякие дела решаются сообща»[8]. То же подтверждает и Маврикий Стратег. Этот последний нам особенно интересен потому, что изучает славян с определенной целью: он интересуется их военной силой с тем, чтобы сделать отсюда ряд практических выводов для Византийской империи. Он пишет: «Они не имеют правления и живут во вражде между собою; у них много начальников, которые не живут в мире, поэтому полезно некоторых из них привлекать на свою сторону обещаниями или подарками, особенно соседних к границе, и при их помощи нападать на других»[9]. Маврикий советует далее принимать меры к тому, чтобы славяне не объединились под одной властью, так как такое объединение, несомненно, усилит мощь славян и сделает их не только способными к самозащите, но и опасными для соседей, и прежде всего для самой Византии.

Киевское государство как раз и осуществило то, чего так боялся византийский политик. Под власть Киева были втянуты все восточнославянские и многие неславянские племена. Киевское государство стало обороноспособным в полной мере и грозным для своих соседей. Вражда племенных вождей прекратилась, появились условия для дальнейшего развития страны. Это, несомненно, важное достижение. Русский народ не случайно так хорошо запомнил этот период своей истории.

Очень важно обратить внимание еще на одно обстоятельство: былины Владимирова цикла, т. е. былины о Киеве и Киевском периоде истории нашей страны, сохранены для нас не украинским, а великорусским народом. Они поются в бывших Архангельской, Олонецкой и Пермской губерниях, в Сибири, в Волжском низовье, на Дону, т. е. там, где русскому народу жилось легче, где гнет крепостного права был слабее либо его совсем не было. И этот интерес к своему далекому прошлому среди великорусского народа, эта заслуга сохранения ценнейших и древнейших фактов из жизни народной говорит нам о том, что киевская история не есть история только украинского народа. Это период нашей истории, когда складывались и великорусский, и украинский, и белорусский народы, период, когда выковалась мощь русского народа, период, который, по выражению Ключевского, стал «колыбелью русской народности». Совсем не случайно Илья, крестьянский сын из села Карачарова близ города Мурома, идет через «Вятические леса», преодолевая все опасности, в стольный Киев-град к кн. Владимиру. Несмотря на имеющиеся в нашей литературе попытки представить дело иначе и в Муроме видеть черниговский город Моровск, а в селе Карачарове — черниговский же город Карачев, былинная правда остается непоколебленной и подтверждается новыми соображениями. Соловей-разбойник, его товарищ Скворец, Дятловы горы, на которых построен был мордовский город Ибрагимов, или Абрамов, разрушенный в начале XIII в. и замененный русским городом Нижним (Горький), — все это говорит о мордовских родах, носивших названия от имен птиц. В Мордовской земле мы очень рано видим славянские поселения и среди них город Муром, один из старейших городов. Связь этого края с Киевом несомненна. Она подтверждается и летописными данными.

Итак, Киев — центр большого государства. Власть Киева простиралась на далекие пространства вплоть до бассейна Оки и Волги. Это целый период в истории последующих государств Восточной Европы.

История Киевского государства — это не история Украины, не история Белоруссии, не история Великороссии. Это история государства, которое дало возможность созреть и вырасти и Украине, и Белоруссии, и Великороссии. В этом положении весь огромный смысл данного периода в жизни нашей страны.

Само собой разумеется, что политические успехи народов, вошедших в состав Киевского государства, — и прежде всего восточных славян, т. е. народа русского, которому бесспорно принадлежала в этом процессе ведущая роль, — стали возможны только при известных условиях внутреннего их развития. Было бы очень наивно думать, что объединение восточного славянства и неславянских народов под властью Киева есть результат какого-либо внешнего толчка.

Прежде чем произошло это объединение, народы нашей страны успели пережить очень многое, успели достигнуть значительных результатов в области экономики и общественных отношений.

Все эти проблемы экономического, общественного и политического развития восточноевропейских народов, и прежде всего восточного славянства, сложные и трудные, совершенно естественно всегда привлекали внимание всех интересовавшихся историей нашей страны, а сейчас они поставлены перед нами с еще большей остротой. Их актуальность не требует доказательств: без решения этих задач нельзя получить правильного представления о русском историческом процессе в целом.

Факт серьезных разногласий между исследователями этих вопросов объясняется, прежде всего, тем, что для столь отдаленной от нашего времени поры в нашем распоряжении имеются либо скудные, либо неясные и неточные сведения. С другой стороны, все эти вопросы, несмотря на то, что они касаются такого отдаленного от нас времени, имеют и имели не только чисто академическое значение, и поэтому вокруг них шла острая борьба, обусловленная национальными и политическими позициями участвовавших в ней лиц. Отсюда неизбежны различные подходы к фактам, самый выбор фактов и их трактовка.

С тех пор, как эти вопросы сделались предметом научного (даже в самом широком и расплывчатом понимании термина) исследования, они стали вызывать бурный интерес и восприняты были с большой горячностью. Труд акад. Мюллера «О происхождении имени и народа Российского» (где автор, несомненно, позволил себе умалить роль русского народа в образовании государства и его древней истории) Ломоносов встретил более чем энергичным отпором. «Сие так чудно, — пишет Ломоносов, — что если бы г. Мюллер умел изобразить живым штилем, то бы он Россию сделал толь бедным народом, каким еще ни один и самый подлый народ ни от какого писателя не представлен»[10].

Тот же, по сути дела, стиль полемики мы можем встретить и позднее. В 70-х годах XIX в. у Гедеонова, автора книги «Варяги и Русь», вырываются по адресу норманистов далеко не спокойные фразы: «Неумолимое норманнское veto, — пишет он, — тяготеет над разъяснением какого бы то ни было остатка нашей родной старины». «Но кто же, какой Дарвин вдохнет жизнь в этот истукан с норманнской головою и славянским туловищем?»[11] Подобных примеров можно привести много.

Неудивительно, что в полемику по жгучим вопросам древнейшего периода нашей истории внесено было много лишнего, способного запутать и осложнить и без того темный вопрос.

Я не успокаиваю себя тем, что мне удастся распутать этот сложный узел, мало склонен я и разрубать его. Мне хочется только сделать попытку использовать ряд достижений в нашей науке по данному предмету и подвести им некоторые итоги. Мне хотелось бы по мере сил критически подойти к различным сторонам общественной жизни нашего далекого прошлого, проверить показания различных источников, письменных и неписьменных, путем перекрестного их сопоставления и, таким образом, попытаться найти ответы на вопросы, поставленные современностью.

Вполне понятную для древнейшей поры нашей истории скудость письменных источников наша современная наука пытается восполнить путем привлечения к решению стоящих перед нею задач новых и самых разнообразных материалов. Это — памятники материальной культуры, данные языка, пережитки самого русского народа, а также пережитки и быт народов нашего Союза, еще недавно стоявших на низших ступенях общественного развития, и пр. Но и расширение круга источников все же еще не дает нам возможности полностью разрешить стоящие перед нами проблемы и проникнуть в покрытое мраком далекое прошлое.

Археология, при всех своих больших успехах, особенно за последнее время, все же, в силу специфичности своего материала и методов его изучения, часто бессильна ответить на ряд стоящих перед нами вопросов; лингвистика не только ограничена в своих возможностях, но далеко не всегда дает нам даже то, что может дать. Сочетание данных археологии и лингвистики с привлечением фольклора, конечно, очень расширяет границы исторического знания, но, тем не менее, и этого недостаточно, чтобы спорные суждения превратить в бесспорную очевидность.

Нельзя себя утешать и тем, что с момента появления письменных памятников положение историка делается совершенно иным, что письменные источники способны окончательно вывести нас из области более или менее обоснованных предположений. Письменный источник имеет свои особенности, требует специального подхода и далеко не всегда гарантирует возможность решения спорных вопросов, исключающую вполне законные сомнения.

И тем не менее, несмотря на все эти трудности, делающие наши исторические выводы в значительной мере условными, ни одно поколение историков не отказывалось погружаться в дебри сложных туманностей и искать в них истоки тех общественных явлений, которые никогда не переставали и едва ли когда-нибудь перестанут волновать человеческую мысль. Это не любопытство, а потребность.

В настоящих очерках рассматриваются общественные и политические отношения Древней Руси главным образом в тех рамках, в каких это позволяют прежде всего наши письменные источники. Другие виды источников привлекаются лишь отчасти и попутно.

Письменность появляется в отдельных обществах на довольно поздних ступенях их истории. Письменность у восточных славян появилась уже в классовом обществе, когда остатки родовых отношений бытовали в нем только в виде пережитков прошлого. Первые известные нам письменные памятники, договоры с греками, «Правды», летописи — связаны с интересами общества, уже порвавшего связи с родовым строем.

Договор с греками 911 г. упоминает о письменных завещаниях[12], которые могли делать русские, живущие в Византии. Если здесь можно допустить, что русские, живущие в Византии, могли писать завещания не по-русски, а по-гречески, то в договоре 945 г. русская письменность подразумевается с гораздо большей категоричностью. Русский князь обязуется снабжать своих послов и купцов, отправляемых в Византию, грамотами «пишюще сице: яко послах корабль селико». Грамоты должны служить гарантией, что послы и купцы прибывают к грекам именно от князя русского и с мирными целями.

Последнее исследование С. П. Обнорским языка договоров приводит автора к очень важному для истории выводу. Договоры 911 и 945 гг. отличаются один от другого по типу языка. Договор 911 г. пропитан болгаризмами, но писан он все же языком русским; в договоре 945 г. черты русского происхождения дают себя чувствовать достаточно широко. Отсюда вытекает предположение, что перевод договора 911 г. сделан болгарином на болгарский язык, но этот перевод был выправлен русским справщиком; переводчиком договора 945 г. должен был быть русский книжник.

С. П. Обнорский приходит к убеждению, что оба перевода сделаны были в разное время (911-й, 945 г.), приблизительно совпадающее со временем заключения самих договоров[13]. Наличие русской письменности в начале X века, таким образом, становится как будто несомненным[14].

Господствующие классы общества на всем значительном пространстве, занятом восточным славянством, во время составления используемых мною письменных памятников, т. е. в IX–XI вв., говорили приблизительно одним языком, тем самым, который мы можем видеть в этих памятниках, — где он лишь несколько искажен последующими переписчиками, — имели общее представление о своих интересах и способах их защиты и довольно рано (первые сведения IX века) успели связать себя общностью религиозных верований с соседней Византией.

Само собой разумеется, что те крупные факты, с которыми нас знакомят письменные памятники, имеют свою собственную и часто очень длинную историю, о которой умалчивают эти источники. Самый характер некоторых памятников, конечно, исключает возможность требовать от них «историчности», поскольку они часто имели целью только зафиксировать определенный, иногда очень ограниченный комплекс явлений данного момента, носящий, как всякий подобный комплекс, следы отмирающих и вновь возникающих элементов, не всегда, однако, легко распознаваемые.

Только автор «Повести временных лет» ставил перед собой подлинно широкую историческую задачу, которая, нужно сознаться, остается не вполне разрешенной и в настоящее время. Он хотел написать ни больше ни меньше, как историю Киевского государства с древнейших времен: «Откуда пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуда Русская земля стала есть».

Летописец писал свой труд с определенной целью и в определенной политической обстановке. Ему нужно было показать в истории Киевской Руси роль княжеского рода Рюриковичей.

Отсюда понятной делается и склонность его к норманизму. A. A. Шахматову удалось показать, что на первых страницах «Повести временных лет» мы имеем переделку старых преданий о начале Русской земли, освещенную сквозь призму первого русского историка-норманиста, сторонника теории варяго-руси[15].

Заранее можно сказать, что с летописной концепцией образования Русского государства нам придется очень значительно разойтись не только потому, что у нас разные с автором летописи теоретические представления об обществе, государстве и историческом процессе в целом, но и потому, что, имея перед собой определенную задачу, летописец сделал соответственный подбор фактов, для него полных смысла, для нас часто имеющих второстепенное значение, и совсем пропустил мимо своего внимания то, что для нас сейчас имело бы первостепенную ценность. Кроме того, все наши летописцы были связаны волей заказчиков, каковыми обычно являлись князья. Заказчиком той летописи, которая имеется в нашем распоряжении, был Владимир Мономах.

Летописец поместил в конце своего труда заметку о самом себе: «Игумен Силивестр святого Михаила написах книгы си, „летописець“, надеяся от Бога милость прияти, при князи Володимере, княжащю ему Кыеве, а мне в то время игуменящю у святого Михаила в 6624, индикта 9 лета. А иже чтеть книгы сия, то буди ми в молитвах»[16].

Какой заказ мог сделать Владимир Мономах своему историографу, догадаться не трудно, если только мы сумеем правильно понять политическую ситуацию момента.

Для этого нам совершенно необходимо сделать небольшой экскурс в область политических отношений второй половины XI и начала XII вв. Нам необходимо познакомиться с людьми, делавшими тогда историю, с людьми, которые писали и для которых писалась тогдашняя история.

С середины XI в. достаточно ясно определились черты надвигающегося нового этапа в истории Киевского государства. Отдельные части «лоскутной» империи Рюриковичей в течение IX–XI вв. настолько созрели и окрепли, так выросли их собственные задачи внутренней и внешней политики, что киевский центр с киевским князем во главе не только перестал быть для них условием роста их богатства и силы, но в некоторых отношениях стал даже помехой дальнейшему их развитию и выполнению их собственных политических целей. Призрак распада Киевского государства стал совершенно очевидным. Отдельные князья начинают чаще и чаще проявлять свои центробежные тенденции и в своих противоречивых по отношению друг к другу интересах сталкиваются между собой, делая, таким образом, неизбежными «усобицы». Но княжеские «усобицы» — это не единственная опасность, грозившая феодалам. Это время насыщено восстаниями народных масс в разных местах Киевского государства.

Летописец, не склонный уделять много внимания массовым выступлениям, все же отмечает движения 1068-го, 1071-го, 1091-го и 1113 г. Последнее, по-видимому, было особенно сильным, и растерявшиеся господствующие классы киевского общества настойчиво зовут на Киевский стол самого энергичного и властного из князей, Владимира Мономаха. Мы отчасти знаем, что киевская делегация говорила Владимиру Мономаху: она запугивала его дальнейшим разрастанием народного движения.

Итак, положение правящих кругов Киева, русских князей (к этому времени сильно размножившихся), а также бояр, представителей Церкви, купцов и ростовщиков, оказалось сложнее и опаснее, чем они себе представляли. «Минули лета Ярославля», «стрелы по земле» уже были рассеяны. Во Владимире Мономахе растерянные верхи искали своего спасения.

Владимир прибыл в Киев и стал действовать разнообразными средствами: в ход были пущены репрессии, компромиссы, обращение к общественному мнению. 12 лет сидения Владимира на Киевском столе воскресили времена, когда Киев стоял во главе государства и держал в руках власть.

Несколько слов о Киеве, Владимире Мономахе, его дяде и отце. Эти несколько слов рассчитаны исключительно на создание правильной перспективы, необходимой для оценки событий и участвовавших в них людей.

О Киеве конца X — начала XI вв. говорит Дитмар как о большом городе, в котором было 400 церквей и 8 рынков и несметное множество народа. Адам Бременский во второй половине XI в. называет Киев соперником Константинополя. Митрополит Киевский Иларион в своем знаменитом «Слове» называет Киев городом, «блистающим величием», Лаврентьевская летопись под 1124 г. говорит, что в Киеве был грандиозный пожар, причем «церквий единых изгоре близ 600». Весьма вероятно, что здесь кое-что и преувеличено, но, несомненно, во всяком случае, что Киев в XI в. — один из больших городов европейского масштаба. Не случайно ему так много внимания уделяют западноевропейские хронисты. Двор киевского князя хорошо известен во всем тогдашнем мире, так как киевский князь в международных отношениях к этому времени успел занять весьма определенное место.


Киевский детинец. VIII–XIII вв.


Ярослав Мудрый находился в родственных связях с царствующими домами Англии, Франции, Германии, Польши, Скандинавии, Венгрии и Византии. Его дочь Анна была замужем за французским королем Генрихом I и активно участвовала в политической жизни Франции (была регентшей после смерти своего мужа). Ее собственноручная подпись славянскими буквами (Ана ръина, т. е. Anna regina) имеется на латинской грамоте, выданной в 1063 г. от имени малолетнего французского короля Филиппа I. Внучка Ярослава Евпраксия — Адельгейда Всеволодовна (1071–1109) была замужем за императором Священной Римской империи Генрихом IV.

При дворе Ярослава жил изгнанник из своего королевства Олаф Норвежский, сын которого с русской помощью возвратил себе норвежский престол. При том же дворе жил и другой знаменитый викинг Гаральд, после громких военных походов в Сицилию и Италию ставший королем Норвегии и сложивший свою голову в Англии. Он был женат на дочери Ярослава — Елизавете. Как видно из английских «Законов Эдуарда Исповедника», в Киеве у Ярослава нашли себе приют сыновья английского короля Эдмунда Железный Бок — Эдвин и Эдуард, изгнанные из Англии датским конунгом Канутом.

Неудивительно, что в этой интернациональной обстановке дети Ярослава научились говорить на многих европейских языках. Нам хорошо известно, что Всеволод Ярославич, отец Владимира Мономаха, говорил на 5 языках. Всеволод был женат на греческой принцессе из дома Мономахов, его сын Владимир женился на дочери последнего англосаксонского короля Гите Гаральдовне, вынужденной бежать из Англии вследствие норманнского вторжения.

Я не могу сейчас приводить многочисленные факты участия Киева в европейской жизни государств и народов. Думаю, что и приведенные мною сведения, хотя и подобранные весьма однобоко, служат ярким показателем положения Киева в тогдашней Европе.

Таким образом, Владимир Мономах, к которому нам надлежит сейчас снова вернуться, жил в очень сложной, насыщенной европейской политикой атмосфере.

Он понимал толк в литературе, о чем свидетельствует его «Поучение», едва ли не навеянное соответствующими английскими образцами[17]. Он очень хорошо знал и политическое значение летописи. По прибытии в Киев он уже застал здесь летопись, составленную монахом Киево-Печерского монастыря, но эта летопись Мономаха не удовлетворила.

Мы не знаем, что собственно не понравилось Владимиру Мономаху в этой летописи, почему он счел необходимым переделать ее и передать дело в другие руки и даже в другое учреждение (из Печерского монастыря в Выдубицкий Михайловский монастырь), потому что эта старая летопись до нас не дошла, но зато мы можем догадаться, чего хотел Владимир Мономах от игумена Выдубицкого монастыря Сильвестра.

Кажется, Сильвестр справился со своей задачей, т. е. правильно понял требования момента. Владимир Мономах, во всяком случае, был доволен новым трудом и постарался выказать свое расположение к его автору: спустя два года он велел поставить его епископом своего наследственного города Переяславля, где Сильвестр и умер в 1123 г. Через его труд красной нитью проходит борьба с сепаратистскими тенденциями феодальной знати, стремление укрепить идею единства Русской земли, внедрить в сознание феодалов необходимость подчинения Киеву и киевскому князю.

Сильвестр пользовался трудами своих предшественников, где уже были даны некоторые схемы, полезные и для данного момента, нуждавшиеся только в некоторой переделке. Сильвестр мог прочитать в Новгородской летописи рассказ о том, как в Новгороде когда-то властвовали варяги и «насилье деяху словеном, кривичем и мерям и чюди»[18], как эти угнетенные прогнали своих насильников и «начаша владети сами в собе и городы ставити», как печально оказалось для них отсутствие сильной власти, когда после изгнания варягов они «всташа сами на ся воевать, и бысть межи ими рать велика и усобица и всташа град на град, и не беше в них правды»[19].

Мы, к сожалению, не знаем, что было написано по этому предмету в еще более старой киевской начальной летописи, тоже не дошедшей до нас. Во всяком случае, Сильвестр в своем труде вычеркнул фразу новгородской летописи о насилиях врагов, не поместил он также и рассказа о восстании новгородцев против Рюрика, но использовал из трудов своих предшественников только то, что казалось ему нужным. Отсутствие твердой власти приводит к усобицам и восстаниям. Восстановление этой власти (добровольное призвание) спасает общество от всяких бед. Спасителями общества в IX в. явились варяжские князья, в частности Рюрик. Рюриковичи выполняли эту миссию долго и успешно, и лишь в конце XI в. снова повторились старые времена «всташа сами на ся, бысть межи ими рать велика и усобица». Призвание Мономаха в Киев летописцем, таким образом, оправдано. Отсюда следовал и логически правильный вывод: долг киевлян подчиняться призванной власти, а не восставать против нее. Усобица слишком хорошо была известна киевскому обществу второй половины XI в.

Понятно, почему мы должны относиться к сообщениям и рассуждениям Сильвестра весьма и весьма осторожно. Если даже он и передал нам факты насколько умел добросовестно, то использовал их в своих целях, соответственно осветив их.

Мы очень хорошо понимаем, почему летописец, поставивший в заголовке своего труда тему о происхождении киевских князей, главное свое внимание отдает Новгороду и варяжским князьям, и в частности князю Рюрику и его преемникам.

Увлеченный своей идеей и устремив все свое внимание на север, южный летописец поскупился на факты этого периода своей южной Полянской истории, издавна связанной с хазарами и Византией гораздо больше, чем с варягами норманнами. Летописец — историк княжившей при нем в Киеве династии, прежде всего.

Вполне понятно, что, исполняя свою задачу, он старался показать роль не только современных ему Рюриковичей, но и далеких их предков, несомненно стараясь изобразить их в привлекательных чертах, иногда полемизируя с более правдивыми и ходячими представлениями о еще сравнительно не столь давнем прошлом, часто невыгодном для господствующего класса в целом и его верховного представителя, в частности. Положение писателя довольно понятное. Не один русский Нестор или Сильвестр находился в подобном состоянии. Английский летописец тоже, по-видимому, имел задачу облагородить происхождение власти своих королей и пользовался теми же приемами. Бритты обращаются к своим легендарным князьям с совершенно аналогичной речью: «Terram latam et spatiosam et omnium rerum copia refertam vestrae mandant ditioni parere»[20].

Имея перед собой центральную политическую задачу, летописец разрешал ее при помощи доступных ему средств. И нужно прямо сказать, что средствами этими он пользовался по-своему далеко не плохо: он знает цену источнику, он умеет хотя и своеобразно, но критически к нему относиться, умеет отделять то, что ему представляется главным, от второстепенного. Но он, конечно, человек своего времени, своей среды и хорошо понимает политическое значение своего труда. Он понимает политическую — в смысле международных отношений — ситуацию момента и совершенно ясно проявляет тенденцию, которую можно характеризовать как поворот лицом к Византии с вытекающим отсюда следствием — затушевыванием старых связей со ставшим сейчас (после разделения церквей) еретическим и проклятым Западом[21].

В распоряжении летописца находились письменные источники — греческие, западноевропейские, русские, а также предания, личные наблюдения как над окружающей его средой, так и над славянскими и неславянскими племенами, часто в своем развитии стоявшими ниже того общества, к которому принадлежал он сам. Он настолько недурно справился со своей темой, что его схемы в основном господствовали в нашей науке до недавнего времени, а частично не лишены значения и сейчас.

Было бы, конечно, странно требовать от летописца ответа на стоящие перед нами научные проблемы, но для решения их мы не можем обойтись без его труда, этого единственного в своем роде произведения. Перед нами стоит труднейшая задача — разложить весь этот труд летописца на составные элементы и использовать их для собственных надобностей. Работа необычайной сложности. A. A. Шахматов, его ученики и оппоненты пытались это сделать и, нужно отдать им справедливость, результатов достигли значительных, хотя далеко еще не достаточных. Можно надеяться, что их продолжатели путем привлечения археологических и языковых материалов продвинут работу еще дальше.

Несмотря на то, что работа в этом направлении только начата, мы все же попробуем использовать ее для того, чтобы представить себе, насколько возможно, главнейшие этапы в развитии общества, населявшего Восточную Европу в IX–XII вв. на различных участках этой огромной территории.

Необходимо заранее оговориться, что почти все наши письменные памятники касаются, прежде всего, территории по Волхову — Днепру, т. е. территории, на которой протекали главнейшие события этого периода, и почти не затрагивают более отдаленных от этой главной магистрали пунктов. Из этого, конечно, отнюдь не следует, что эти другие места, иногда более захолустные, не имели в это же время своей истории: и здесь, несомненно, текла своя жизнь, не попавшая только в своих проявлениях на страницы летописи, но, тем не менее, вскрываемая систематической работой археологии. После работ A. A. Спицына[22], A. B. Арциховского[23], А. Н. Лявданского[24], Б. А. Рыбакова[25], В. И. Равдоникаса[26], П. Н. Третьякова[27], М. И. Артамонова и др. — мы смело можем говорить о состоянии и характере хозяйства в древнейший период нашей истории, об изживании племенного строя, о зарождении классов, о некоторых чертах классовых отношений и религиозных представлениях населения как центрального междуречья, так и областей, лежащих к западу, северу и юго-востоку от главной водной дороги, так хорошо нам известной из русских летописей, из сочинения Константина Багрянородного, византийских и западноевропейских хроник (знаменитый путь «из варяг в греки»).

Тем не менее, ввиду неполноты и несистематизированности археологических данных наше внимание все же будут больше всего привлекать не «захолустья», а именно те места на территории Восточной Европы, которые лучше и полнее других освещены, прежде всего, письменными источниками, говорящими более доступным языком, чем вещественные.

Это совершенно неизбежно еще и потому, что именно в этих пунктах общественная жизнь обнаруживает наиболее яркие показатели основных контуров интересующего нас процесса, именно здесь мы, прежде всего, можем подметить те наиболее прогрессивные явления в истории народов, населявших тогда Восточную Европу, которые мы с полным основанием можем считать ведущими.

Что же мы хотим знать? С какими вопросами собираемся мы подходить к страницам нашей летописи, к древнейшим памятникам материальной культуры и другим историческим источникам?

Перед нами все та же, еще до сих пор не решенная проблема, которую ставил перед собой 900 лет тому назад наш первый историк, автор «Повести временных лет»: откуда пошла Русская земля, как она развивалась, через какие этапы своего роста она достигла настоящего своего состояния?

Не углубляясь пока в так называемое «доисторическое» прошлое Восточной Европы и касаясь только частично истории тех народов нашей страны, которые в своем развитии опережали славян и находились с ними в самых разнообразных формах общения, мы намерены главным образом остановиться на вопросах образования и истории Киевского государства с тем, чтобы вскрыть главнейшие моменты этой истории, общественные силы, ее творившие, условия, при которых она протекала.

Государство могло образоваться только тогда, когда распался родовой строй, когда на смену родовым отношениям пришли классы со своими противоречивыми интересами и сложными взаимными отношениями. Это нам хорошо известно. Мы только не можем точно ответить на вопрос, когда именно это происходило.

Однако если мы лишены возможности найти точные даты этих крупнейших фактов (в таком же положении неизбежно находится историк любой страны), у нас есть возможность произвести ряд наблюдений, по которым мы можем хотя только приблизительно, но все же наметить время этих важнейших сдвигов в истории народов, населявших и населяющих нашу страну. И письменные, и не письменные источники к нашим услугам. Но источник, какой бы он ни был, может быть полезен лишь тогда, когда исследователь сам хорошо знает, чего он от него хочет. Поэтому очень важно расчистить почву для решения основной задачи, твердо и четко установить главные положения, предпосылки дальнейшего исследования. И этой предпосылкой, прежде всего, является определение характера той общественной среды, которая подлежит нашему изучению.

В этой плоскости вопрос о системе и способах хозяйства в период распада родовых отношений, образования классового общества и формирования государства, о преобладании тех или иных отраслей его для нас не может быть второстепенным. Атак как по этому предмету в нашей литературе имеются серьезные разногласия, то я считаю необходимым в первую очередь разобраться в этих противоречивых мнениях.

Еще писатели XVIII в. никак не могли сговориться о том, с чего начала Древняя Русь. В то время как кн. Щербатов или Шлецер готовы были рисовать наших предков X столетия «дикарями», чуть ли не бегавшими на четвереньках, находились исследователи, которым те же самые предки казались просвещенными европейцами в стиле того же XVIII в. Щербатов объявил древних жителей России прямо «кочевым народом». «Хотя в России прежде ее крещения, — говорит он, — и были грады, но оные были яко пристанища, а в протчем народ, а особливо знатнейшие люди упражнялись в войне и набегах, по большей части в полях, переходя с места на место, жили»[28]. «Конечно, люди тут были, — рассуждал Шлецер, — Бог знает, с которых пор и откуда, но люди без правления, жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли леса…». «Неправда, — возражал Щербатову и Шлецеру Болтин, — руссы жили в обществе, имели города, правление, промыслы, торговлю, сообщение с соседними народами, письмо и законы»[29]. Этот спор в несколько иной форме перешел и в XIX в. и дожил до XX в.

В. О. Ключевский, М. В. Довнар-Запольский и H. A. Рожков, с одной стороны, с другой — М. С. Грушевский, М. К. Любавский, Ю. В. Готье и М. Н. Покровский в XX в. еще продолжали спор о том, чем и как занимались славяне в древнейшую известную нам пору своего существования, что было основной экономической базой их существования. М. С. Грушевский, Ю. В. Готье, в значительной степени М. К. Любавский и, наконец, весьма решительно М. Н. Покровский настаивали на том, что основой древнеславянского хозяйства было земледелие, между тем как В. О. Ключевский, М. В. Довнар-Запольский и H. A. Рожков считали земледелие совершенно второстепенным занятием и на первое место выдвигали охоту на пушного зверя.

В последнее время С. В. Бахрушин занял в этом вопросе позицию компромиссную[30].

Совершенно очевидно, что это — проблема величайшей важности, от правильного разрешения которой зависит в значительной мере и ответ на основной вопрос, стоящий в данный момент перед нами.


II. Место сельского хозяйства в хозяйственной системе Древней Руси

«История нашего общества изменилась бы существенно, если бы в продолжение восьми-девяти столетий наше народное хозяйство не было историческим противоречием природе страны. В XI в. масса русского населения сосредоточивалась в черноземном среднем Поднепровье, а к половине XV в. передвинулась в область верхнего Поволжья. Казалось бы, в первом крае основанием народного хозяйства должно было стать земледелие, а во втором должны были получить преобладание внешняя торговля, лесные и другие промыслы. Но внешние обстоятельства сложились так, что пока Русь сидела на днепровском черноземе, она преимущественно торговала продуктами лесных и других промыслов, и принялась усиленно пахать, когда пересела на верхневолжский суглинок. Следствием этого было то, что из обеих руководящих народнохозяйственных сил, какими были служилое землевладение и городской торговый промысел, каждая имела неестественную судьбу, не успевала развиться там, где было наиболее природных условий для ее развития, а где развивалась успешно, там ее успехи были искусственны…»[31] Давно уже и наша археология и историческая наука в целом начали указывать на «неестественность» и «искусственность» этого построения Ключевского, но, тем не менее, у многих представителей нашей науки этот предрассудок еще продолжает держаться (Довнар-Запольский, Лященко, Рожков). С особенной силой выступил на защиту этого положения H. A. Рожков. Он сделал попытку обосновать его целым арсеналом документальных доказательств, и, конечно, это обстоятельство обязывает нас ближе присмотреться к самому предмету и к системе защиты положений, выдвинутых недавно умершим историком.

По его мнению, земледелие в древнейшей Руси не только не господствовало, но и не было даже очень важной отраслью хозяйства.

«Кий, Щек и Хорив[32] по преданию, занесенному в начальную летопись, были звероловами. Северяне платили дань хазарам по шкурке белки с дыма. Олег, подчинив в 883 г. древлян, положил на них дань по черной кунице с дыма.

По словам арабского писателя Ибн-Хардадбе, жившего во второй половине IX в., русские вывозили из своей страны меха выдры и черных лисиц, т. е. продукты звероловства. В 945 г. Игорь, отпуская от себя византийских послов, заключивших с ними договор, одарил их тем, чем сам был богат, главным образом, мехами. То же самое обещала дать в дар византийскому императору при своем крещении княгиня Ольга. Ей же приписывается устройство княжеских „ловищ“, т. е. приспособлений для охоты на зверей в землях древлянской и новгородской, и „перевесищ“ — приспособлений для ловли птиц — по Днепру и Десне. Древляне, осажденные Ольгой в Коростени, предлагали ей дань „скорою“, т. е. мехами. По словам Святослава, одним из главнейших богатств Руси были меха»[33]. Дальше тот же автор делает указания на пчеловодство и рыболовство, снабжая свои рассуждения ссылками на соответствующие места многочисленных источников. И, тем не менее, согласиться с такими положениями автора невозможно.

Легенда о Кие, Щеке и Хориве использована H. A. Рожковым не совсем верно. Летописец приводит три варианта сведений о них и особенно о первом из братьев. Сам летописец отдает предпочтение последнему варианту, по которому Кий является князем, путешествует в Византию и принимает там «велику честь… от царя». И мы не можем не согласиться в данном случае с летописцем: из всех трех версий предположение о том, что Кий был у полян одним из князей, подобных тем, о которых говорит Маврикий Стратег или которых упоминает летописец, наиболее вероятно.

Стало быть, звероловство здесь весьма сомнительно. Платеж дани мехами, конечно, говорит только о наличии мехов и об их ценности, и больше ни о чем[34]. Необходимо, наконец, пересмотреть и обычное понимание некоторых слишком хорошо знакомых и традиционно толкуемых мест летописи. К числу их относится и известное место под 859 г. о том, что «козари имаху на полянех и на северех и на вятичех, имаху по белей веверице от дыма». Но не правильнее ли будет читать «по беле и веверице», где «бель» будет серебряная монета? Тогда наше представление об этих племенах и характере их обложения представятся нам в другом свете[35]. Для решения этого вопроса совершенно необходимо в первую очередь обратить внимание не на предметы, которыми покоренное население облагалось в виде дани, а на единицу обложения. Это есть дым, или дом, рало, плуг. Дым, или дом, — это, несомненно, оседлое хозяйство — очаг, двор, индивидуальное хозяйство, поскольку оно облагается как особая хозяйственная единица. Плуг или рало говорят сами за себя. Все эти термины, в сущности, обозначают одну и ту же единицу обложения, в основе которой лежит сельское хозяйство.

Вятичи в 964 г. говорили Святославу: «Козаром по щьлягу от рала даем». То же видим и несколько позднее: в 981 г. Владимир «вятичи победи и возложи на ня дань от плуга, яко же и отец его имаше»[36]. Мы имеем, правда, несколько более позднюю расшифровку этой земледельческой единицы обложения. Гельмольд (XII в.), рассказывая о западных прибалтийских славянах, между прочим, сообщает, что «существует у оботритов епископская подать, которая заменяет десятину, а именно: от каждого плуга, т. е. от двух волов или одного коня — мера хлеба, 40 мотков льна, 12 нумм доброй монеты (XII nummi probatae monetae)…»[37]

Если единица обложения в данном обществе получила свое происхождение от главнейшего пашенного орудия производства, то совершенно очевидно, что мы имеем дело с обществом безусловно земледельческим.

Эти наши соображения мы можем очень хорошо проверить, если сопоставим приведенные факты с предметами материальной культуры, постоянно находимыми при раскопках.

В этом отношении у археологов нет разногласий.

В своей работе «Древние обитатели Среднего Приднепровья и их культура в доисторические времена» археолог В. В. Хвойка делает опыт подведения итогов многочисленных данных археологических раскопок в Среднем Поднепровье, т. е. в районе для нас особенно интересном, поскольку здесь образовался центр «варварского» русского государства. Не только для «славянской эпохи» (терминология В. В. Хвойка. — Б. Г.), но и для периодов более ранних В. В. Хвойка с уверенностью говорит о господстве здесь земледелия. «Итак, мы видели, — подводит итоги Хвойка, — что обитатели Среднего Приднепровья славянской эпохи знали многие отрасли производства, но ремесла не составляли главной формы труда местного населения. Первенствующая роль принадлежала все-таки земледелию и скотоводству. Это подтверждается весьма частыми находками сельскохозяйственных орудий — железных паральников, мотыг, серпов, кос и др. орудий, находимых в городищах и могильниках этого времени, а также и находками огромного количества зерен хлебных злаков, нередко хранившихся в особых помещениях. В жилищах, как обнаружило исследование древних построек, уничтоженных пожаром, в отделении, соседнем с жилым помещением, нередко оказывались целые слои поджаренных хлебных зерен — пшеницы, ячменя, ржи и проса; иногда они находились в деревянных обгоревших кадках и бочках. В некоторых случаях, напр, в Шарковском (Шаргородском) городище, хлебные зерна были обнаружены в специальных зернохранилищах, устроенных в отделении, находившемся по соседству с жилым помещением. Зернохранилища эти представляли собой круглую выкопанную в желтой материковой глине яму со сводчатым верхом, в котором находилось отверстие; стенки такой ямы были докрасна обожжены»[38]. «Славянскую эпоху» В. В. Хвойка начинает после «великого переселения народов», т. е. его наблюдения идут в глубь веков — задолго до образования Киевского государства.

Оказывается, та же картина характерна не только для Среднего Поднепровья.

Едва ли не самым замечательным археологическим открытием наших дней следует считать раскопки П. Н. Третьяковым укрепленного поселка в устье р. Сонохты, впадающей в Волгу, в 20 км ниже устья р. Шексны вблизи дер. Березники. Раскопки производились в 1934–1935 гг. Поселок возник приблизительно в III–IV вв. нашей эры, погиб вследствие большого пожара около IV–V столетия. В этом укрепленном поселке 11 построек, из коих 5 жилых изб, 1 большое общественное здание, 2 помещения, связанных с производством и обработкой металла, 1 ткацкая изба, 1 помещение для хранения и размола зерна и 1 — погребальное.

Для нас в данном случае весьма важно отметить, что люди этого поселка питались хлебом и занимались подсечным земледелием, о чем свидетельствует не только наличие особой хлебной избы, но и орудий производства: специальные топоры для срубания деревьев, серпы, зернотерки. Какие именно хлебные злаки здесь возделывались, установить не удалось. Зато по косвенным данным устанавливается культура льна, из которого ткались полотна. Рядом с земледелием тут имеются явные следы и других отраслей хозяйства — охоты, рыболовства, добычи и обработки металла, прядения, гончарного дела, работы по дереву и др. Перед нами, очевидно, коллектив родственников, ведущих свое многостороннее хозяйство[39].

Работа П. Н. Третьякова одним этим объектом изучения (Березники) не исчерпывается. Он раскопал много поселков в Верхнем Поволжье и более позднего времени (VII–IX вв.) и пришел к выводу, что земледелие господствует в этом районе безраздельно и что характер земледелия постепенно меняется. Подсека, т. е. земледелие досошное, постепенно сменяется сошным, пашенным. Оснащенной железным наконечником сохе предшествует деревянное рало. Лошадь, которая в старое время употреблялась в пищу, в связи с этими переменами становится необходимой для земледелия тягловой силой и служит пищей лишь в очень ограниченной мере. Этот перелом в технике земледелия, т. е. переход от подсечного к пашенному земледелию, падает, по наблюдениям автора, приблизительно на VII–VIII вв.

Вместе с тем он отмечает и перемену в формах поселений. На смену укрепленным городищам идут неукрепленные, но зато более крупные поселки, причем родственные коллективы сменяются коллективами, объединяемыми общностью хозяйственных интересов.

Вопрос об этнической принадлежности населения этих поселков, для данного случая не первостепенный, мы оставляем пока в стороне.

В 1929 г. украинский археолог А. Федоровский раскопал Донецкое городище в 7 км от Харькова, у с. Карачевки, на правом берегу р. Уды. Это городище более позднего времени — XI–XII вв. Тут мы имеем уже не подсеку, а настоящее пашенное земледелие. А. Федоровский нашел здесь полный ассортимент хлебных злаков (просо, рожь, ячмень, пшеницу мягкую и твердую, гречу), а также лен и мак, нашел жернова, зернотерку, четыре серпа. Но самое главное, на что он в своем отчете обратил особое внимание, — это то, что вся поверхность селения покрыта ямами разной глубины, предназначенными для хранения зернового хлеба. Он раскопал около 80 таких ям, и это еще не все, так как раскопки не закончены. Стенки этих ям тщательно выглажены, кое-где заметны следы лопат, кое-где видны следы глины и извести, имеются остатки березовой и сосновой коры, которой выстилались когда-то эти ямы. В целом ряде ям были обнаружены обуглившиеся зерна хлебных злаков. «Русская Правда» и летопись тоже упоминают о таких хлебных ямах[40]. А. Федоровский относит их к древнейшему слою своих раскопок XI–XII вв. Автор пробует объяснить огромное количество этих ям тем, что ими можно было пользоваться только определенное, ограниченное время, так как в них разводились бактерии, портившие хлеб, после чего приходилось яму забрасывать и делать новую. Весьма вероятно, что догадка автора имеет основание, но нельзя не сделать дополнительно и другого заключения о том, что здесь мы имеем доказательства господства сельского хозяйства в данном районе вообще и, в частности, в данном селении. Иначе нельзя объяснить заботы об устроении этих ям и их количества.

Ассортимент хлебных злаков говорит о том же[41]. Совершенно очевидно, что земледелие и на этой территории существует не со вчерашнего дня, что для развития всех перечисленных культур требуется время, измеряемое не десятилетиями, а столетиями[42]. Что эти находки А. Федоровского не исключительны и что Харьковский район в этом отношении не единственный, видно из археологических данных раскопок и более старого периода, и современных.

В раскопках северянских курганов Самоквасов давно уже отмечал факты, вполне подтверждающие это наблюдение Федоровского и сообщения летописи. И там серпы и три сорта хлебных зерен указывают, по его мнению, на земледельческий быт северян[43]. К таким же выводам приходят и Гамченко на основании раскопок в урочище Струга[44] и Антонович по данным раскопок древлянских курганов[45]. Раскопки селения Райки (10 км от Бердичева) подтверждают то же. Эти раскопки замечательны тем, что дают нам не случайно сохранившийся вещевой материал, а полный домашний обиход населения, катастрофически погибшего в начале XIII в. Тут мы имеем полный ассортимент орудий сельского хозяйства: лемехи разных типов, серпы, косы, путы для лошадей; большое разнообразие хлебных злаков: просо, овес, рожь, горох, вика, а также мука, пшено, конопля и мак. Большое количество цилиндрических замков говорит о том, что мы имеем дело с обществом, где весьма развит институт частной собственности с его спутниками — имущественным неравенством и специфическими преступлениями. То же мы имеем по Роси, в так называемой Княжой горе, поселении, относимом археологами к XI–XII вв. Здесь найдены различные орудия производства с преобладанием сельскохозяйственных (177 предметов), среди них имеются плуги.

Исследователь Ковшаровского городища (Смоленской губ.) говорит о сельском хозяйстве здесь в XI–XIII вв. совершенно определенно: «Главным занятием жителей было сельское хозяйство». Найденные в городище обуглившиеся (от пожара) зерна, главным образом ячменя (2–3 вида), меньше овса (1–2 вида) и пшеницы, мотыги с серпами и жерновами служат этому ярким подтверждением. Не найдено лишь остатков сохи, которая, несомненно, уже существовала. Возделывали и лен, отпечатки ткани из которого хорошо сохранились на обожженной глине. Несомненно, были, но не сохранились и огородные растения. Были и домашние животные (лошадь, корова, овца, свинья, собака и пр.), кости которых найдены в городище. Хлебные зерна, найденные в этом городище, были обследованы специалистом К. А. Флаксбергом[46], который пришел к заключению, что здесь возделывались, главным образом, яровые хлеба и больше всего ячмень, но он же подчеркивает, что отсутствие ржи среди зерен, найденных в раскопках, не позволило ему высказаться относительно сельского хозяйства более определенно.

Конечно, отсутствие точных данных о сохе и об озимых хлебах, если оно не случайно, наводит на мысль о более отсталой системе земледелия, чем в Киевщине и в Волжско-Камском районе, где сошники найдены в слоях X в., и, может быть, даже в Новгороде. Впрочем, сам А. Н. Лявданский[47] не сомневается, что в XI в. соха с железным наконечником в Смоленщине уже известна. Приблизительно то же мы имеем и в земле радимичей, недавно подвергшейся тщательному обследованию Б. А. Рыбакова. На основании изученных им раскопочных материалов около 150 курганов он приходит к весьма определенному выводу о том, что земледелие было основным занятием радимичей, что они стремились занять наиболее плодородные черноземные части территории. Охота составляет едва заметное занятие, которое не оставило в курганных раскопках никаких следов.

Автор указывает также на то, что здесь сеялись не только хлебные злаки, но и технические культуры, и прежде всего лен. Дань, платимая радимичами по одной шкурке с дыма, тоже говорит о ничтожных размерах охотничьего промысла. Сторонников теории о господстве здесь охоты не спасает и обычно приводимый ими относящийся к 1150 г. факт платежа смоленскому епископу десятины лисицами, так как и в XVI в., когда относительно места земледелия в хозяйстве этого края уже нет споров, мозырский наместник продолжал собирать с населения мед и «по лисице с каждого дыма». За время X–XII вв. здесь, правда, не найдено металлических сошников; в изобилии имеются топоры, серпы, косы-горбуши. Отсюда можно было бы сделать вывод о преобладании подсечной системы, что не противоречило бы нашему представлению о радимичах и вятичах как о племенах отсталых в своем развитии по сравнению с другими славянскими племенами. Красочное изображение летописцем этих лесных жителей, живущих «зверинским обычаем», хорошо известно всем. Необходимо, однако, иметь в виду, что Б. А. Рыбаков не обследовал радимичских городищ, а изучал только могилы. Работы того же Б. А. Рыбакова над археологическими материалами дреговичей, в своем развитии недалеко ушедших от радимичей, позволяют говорить более решительно о пашенном земледелии или, во всяком случае, о более высоких формах подсечной системы у дреговичей даже в IX в., если не раньше[48].

Недавние раскопки В. И. Равдоникаса на границе новгородских владений с Карелией говорят о той же роли земледелия даже для северного района. М. И. Артамонов имел поэтому полное основание в одной из своих последних статей заявить, что «вопреки распространенному среди некоторых историков мнению, у славянских и финских племен Восточной Европы еще задолго до возникновения Русского государства земледелие было важнейшим видом хозяйственной деятельности»[49].

Данные языка говорят о том же: уже в глубокой древности в славянском языке имеются термины, свидетельствующие, что славяне прекрасно знакомы с хлебными злаками, огородными овощами и сельскохозяйственными орудиями производства.

Археологические и лингвистические данные вполне согласуются со сведениями древнейшей «Правды Русской». Отправляющемуся в служебную командировку вирнику полагалось «взяти 7 ведер солоду на неделю, также овен, либо полоть или две ногате, а в среду резану, в три же сыры; в пятницу тако же. А хлеба, поскольку могут ясти, и пшена; а кур по две на день; кони 4 поставите и сути им на рот (овса), колько могут зобати». Дальше еще имеется разъяснение относительно продуктов для вирника и его помощников: «Борошна, колько могут изъясти». Перед нами продовольственная обычная норма для командируемого сборщика податей и штрафов. С другой стороны, и отклонения от этой нормы обнаруживают то же первенствующее значение хлеба. Крайнее ограничение в пище обычно в таких случаях изображается как переход на хлеб и воду. Антоний Печерский «яды хлеб сухий, и того черес день, и воды в меру вкушая»[50].

Никаких сомнений нет, что перед нами общество, производственная база которого основана, прежде всего, на земледелии. Хлеб — основная пища людей, как овес — лошадей, причем количество этих продуктов на едоков нормируется исключительно аппетитом потребителя, что говорит об изобилии этих продуктов.

«Обилие» в наших старых письменных памятниках обозначает, прежде всего, изобилие хлеба, продовольствия. «Бывши бо единою скудости в Ростовстей области, востаста два волхва от Ярославля, глаголюща, яко ве свеве, кто обилие держит»[51]. Из дальнейшего видно, что под обилием действительно разумелся хлеб прежде всего. В духовной новгородца Климента XIII в. читаем: «Даю за все то два села с обильем, и с лошадьми, и с бортью…»[52] Летописец, вкладывая в уста послов, говоривших от имени славян Рюрику и его братьям, фразу «земля наша велика и обильна», безусловно, имел в виду плодородие земли и распространенность в стране земледелия. В уже цитированной выше «Правде» детей Ярослава середины XI в. мы имеем изображение княжеского хозяйства, по крайней мере настолько полное, чтобы не оставить в нас сомнения относительно земледельческой базы, на которой оно покоится. За сообщаемыми «Правдой» деталями ясно проглядывает княжеский двор в широком понимании слова, т. е. жилые и хозяйственные постройки, княжеские слуги различных рангов и эксплуатируемое население — смерды, рядовичи, изгои и закупы (последняя категория взята из «Пространной Правды», но у нас нет никаких оснований думать, что она возникла лишь тогда, когда составлялась эта «Правда») и обыкновенные рабы. Среди хозяйственных построек либо прямо называются, либо с очевидностью подразумеваются — клеть, конюшня, коровий двор, хлев, помещение для сена и дров. Называются следующие детали сельского хозяйства: рогатый рабочий скот (волы) и лошади, скот молочный и мясной («говядо»), овцы, свиньи, козы; из птиц — голуби, куры, утки, журавли, лебеди. Имеются некоторые данные об организации сельского хозяйства: сельский староста и ратайный староста, очевидно, наблюдатели за земледельческими работами. Упоминаются поля, разграниченные межами. Нарушение межи карается самым высоким штрафом — «А иже межу переорет… то за обиду 12 гривен» (ст. 33). Предполагается, что кто-то заинтересован в расширении своей пашни за счет соседа, под которым в данном случае разумеется князь. Кто же мог, прежде всего, покуситься на чужую межу, как не земледелец-смерд, уже ставший нуждаться в земле и уже успевший почувствовать стеснение в еще недавнем праве ее свободного использования? О росте княжеского, боярского, церковного землевладения я буду говорить ниже[53].

Классическое изображение смерда-земледельца в речи Владимира Мономаха на Долобском съезде (1103 г.) нам хорошо известно. Здесь смерд изображается в качестве мелкого непосредственного производителя, владеющего орудиями сельскохозяйственного производства, усадьбой, инвентарем живым и мертвым и пр. Смерды — самая многочисленная группа населения Киевской и Новгородской Руси. Все они, прежде всего, земледельцы.

Вполне понятным делается и обращение кн. Ольги к древлянам, записанное в Лаврентьевской летописи под 946 г. (не большая беда, если летописец этот рассказ снабдил подробностями, взятыми из обихода современной ему жизни): «Вси ваши гради предашася мне и ялися по дань и делают нивы своя и земле своя, а вы хочете измрети гладом».

Относительно голодовок у нас имеется достаточное количество сведений, из которых с совершенной ясностью вытекает, что земледелие есть основное и главное занятие деревенского населения.

«Том же лете вода бяша велика в Волхове, а снег лежа до Яковлева дня; а на осень уби мороз вершь всю (т. е. хлеб) и озимице и бысть голод и церес зиму ржи осьминка по полугривне»[54]. «Стояста 2 недели полне, яко искря гуце, тепле вельми, переже жатвы; потом найде дожть, яко не видехом ясна дни ни до зимы; и много бы уйме жит и сена не уделаша…»[55] «Том же лете стоя все лето ведром, и пригоре все жито, а на осень уби всю ярь мороз. Еще же за грехи наши не то зло оставися, но пакы на зиму ста вся зима теплом и дождем, и гром бысть; и купляхом кадку малую по 7 кун. О велика скорбь бяше в людях и нужа»[56]. «Той же осени найде дожть велик и день и нощь на Госпожькин день, оли и до Никулина дни не видехом светла дни, ни сена людей бяше льзе добыты, ни нив делати»[57]. «Изби мраз на Въздвиженье честного креста обилье по волости нашей, а оттоле горе уставися велико: почахом купити хлеб по 8 кун, а ржи кадь по 20 гривн, а в дворех по 30, а пшенице по 40 гривн, а пшена по 8, а овес 13 гривн. И разидеся град наш и волость наша, и полни быша чюжии гради и страны братье нашей и сестр, а останок почаша мерети»[58].

Не остается никаких сомнений, что неурожай есть общенародное бедствие: не только деревня страдает от него, но и городской житель вынужден терпеть «скорбь велику и нужду», если по тем или иным причинам не родился хлеб. Необходимо обратить внимание, что эти факты, взятые из летописей, касаются Новгородской земли.

Самое серьезное внимание необходимо обратить на различение нашими источниками озими и яри. Это говорит о пашенном устойчивом земледелии, весьма возможно, о двухпольной, а может быть, и трехпольной системе.

Конечно, с первого взгляда может показаться, что все эти факты относятся только к XI–XII вв., что, может быть, в несколько более раннее время (IX–X вв.) дело обстояло иначе. Эти сомнения разрешают показания иностранцев и археологии, которые вполне подтверждают наши наиболее ранние письменные свидетельства. Еврейский путешественник X в. Ибн-Якуб сообщает, что «славянская земля (имеются в виду западные и отчасти восточные славяне) обильна всякого рода жизненными припасами, что славяне — народ хозяйственный и занимаются земледелием усерднее, чем какой-либо другой народ». Восточные документы свидетельствуют, что славянский лен в IX в. в значительных количествах шел в Среднюю Азию через Дербент[59]. Под 997 г. в Лаврентьевской летописи помещен рассказ об осаде Белгорода. Старик советует осажденным горожанам собрать «аче и по горсти овса или пшенице или отруб» для того, чтобы устроить кисельный колодезь и обмануть неприятеля. Предполагалось, что эти продукты имеются у большинства населения даже во время осады, рассчитанной на голодный измор осажденных. Маврикий Стратег, писатель конца VI в., сообщает, что у славян много проса и пшеницы. В IX в. не только упоминается, как говорит Рожков, рало (или плуг) у вятичей, но оно стало там, как мы видели, единицей обложения. В «Правде Русской» (Пространной) из произведений сельского хозяйства называются пшеница, жито, горох, пшено, полба, ячмень. В «Вопрошании Кириковом» — горох, соцевица, пшеница и овощи. В церковном уставе середины XI в. записано: «Аще муж иметь красти конопли или лен или всяко жито». Араб Ибн-Русте (первая половина X в.), рассказывая о жатве у славян, дает понять, что земледельческие продукты были главной пищей их (особенно они любили просо, о чем говорят также Маврикий и Лев Мудрый). У Льва Диакона мы встречаем известие, что император Цимисхий по договору со Святославом 971 г. дозволил Руси привозить в Грецию хлеб на продажу. Менандр, византийский писатель VI века, сообщает о том, что у антов имелись поля, подвергшиеся опустошению со стороны войск византийских. Хлеб и мясо — это, по словам Константина Порфирородного, обычная жертва славян, а значит и пища, и, конечно, не новая, а весьма старая, потому что жертвенный ритуал есть освященная вековыми обычаями традиция.

Вообще известные нам факты относительно дохристианской религии славян говорят о земледельческом культе по преимуществу. Солнце и земля, два главных божества во всяком земледельческом культе, имеются и у славян. Они даже считают себя «Даждьбожьими внуками», а землю называют своей матерью. Ранняя история христианства на Руси еще раз подтверждает земледельческий характер хозяйства древних славян IX–X вв.: та синкретическая религия, которая образовалась в результате принятия христианства, не носит на себе почти никаких существенных налетов тотемизма, что для концепции Ключевского — Рожкова было бы необходимо. Христианские понятия и представления заменили собой элементы именно земледельческого культа: весна превратилась в Богородицу, приезжающую на Благовещение на сохе, святые Илья, Егорий и Никола превратились в покровителей сельскохозяйственных работ и помощников земледельца. Особенно Егорий: он «жито родит», «ярь засевает», «горох сеет и на поле первый бог»[60]. Молиться славянин привык под «овином»[61] и т. д. То же можно наблюдать и у пруссов, непосредственных соседей восточных славян.

Протестуя против водворяемого среди них христианства, они говорят своим миссионерам, что из-за них земля прусская перестанет давать жатву, деревья — плоды, животные — приплод[62].

О земледелии как хозяйственной основе жизни древнеславянского общества говорит и славянский календарь, возникший еще в родовом строе во время господства огневой подсечной системы земледелия. Славяне делили время на отрезки, соответствующие чередованию сельскохозяйственных работ, и определяли эти отрезки по луне. Первый месяц — месяц, когда секут деревья для сжигания, — называется сечень, второй, когда срубленные деревья подсыхают, — сухой, третий, когда сожженные деревья превращаются в золу, — березозол, четвертый — травень, дальше идут — кветень, серпень, вресень (от врещи — молотить)[63]. Совершенно очевидно, в какой хозяйственной обстановке вырос этот календарь.

М. С. Грушевский объясняет противоречия в показаниях византийских писателей относительно состояния земледелия у славян тем, что, по его мнению, эти писатели сталкивались со славянскими пограничными поселениями, население которых, в обстановке колонизационного движения среди постоянных опасностей, отставало от форм более культурной жизни славян, живущих вдали от византийских границ. «Источники, которые знали славян в нормальной обстановке, — говорит Грушевский, — на насиженных местах, показывают у них широко развитую земледельческую культуру, положившую свой глубокий отпечаток на весь славянский быт». «Правда, — продолжает тот же автор, — такие источники мы имеем за более позднее время — X и даже XI вв., но такое широкое развитие земледелия показывает, что мы имеем дело не с каким-нибудь новым, а очень старым культурным достижением»[64].

Решительно поддерживая точку зрения М. С. Грушевского на роль земледелия в Древней Руси и допуская, что М. С. Грушевский не ошибается в объяснении этих «противоречий», я все же думаю, что можно объяснить их и иначе. Если более старые писатели говорят о славянском земледелии в очень скромных выражениях (один из них, Прокопий, даже утверждает, что «оба народа [славяне и анты. — Б. Г.] живут в худых, порознь рассеянных хижинах и часто переселяются»), а более поздние свидетельства дают картину настоящего пашенного земледелия, не проще ли здесь видеть прогресс в технике славянского земледелия и вытекающие отсюда вполне понятные следствия?

Итак, все имеющиеся в нашем распоряжении факты решительно противоречат утверждению Ключевского — Рожкова о том, что земледелие в древнейшей Руси не господствовало, не было даже очень важной отраслью хозяйства. Для Рожкова это явствует, как мы видели, из того, что в числе хозяйственных благ, составлявших главное богатство Руси, ни разу не называется хлеб, а упоминаются только продукты «добывающей промышленности — меха, мед и воск». Рожков прав в том, что «богатство князей, бояр и купцов состояло не в хлебе», но этот факт не служит аргументом в пользу основного утверждения автора. Хлеб стал «богатством» гораздо позднее, в тот момент, когда феодальные отношения совершенно явственно стали обнаруживать признаки своего разложения, — в конце XVIII в. и особенно в XIX в. — но и сам Рожков не станет отрицать, что земледелие было главным занятием сельского населения и в XV–XVII вв. в Московском государстве, в то время, когда пушнина, несомненно, продолжала оставаться самым выгодным и преобладающим русским товаром на европейских и азиатских рынках.

Мне кажется, что в наших источниках нет данных для того, чтобы признать основные положения Ключевского, Рожкова и их последователей доказанными. В Киевской, Новгородской и Суздальской Руси основным занятием населения было земледелие.

Пушная охота явилась в сколько-нибудь развитом виде следствием внешней торговли, причем охота эта могла стать большим промыслом только на севере, так как в средней полосе и, особенно, на юге не могло быть пушного зверя, способного по своей ценности конкурировать с пушниной севера.


III. Сельское хозяйство и сельскохозяйственная техника Древней Руси

Материальное производство есть основа общественной жизни, средства труда являются также и показателями общественных отношений, при которых совершается труд. История общества не может быть построена без изучения именно этой стороны исторического процесса.

Однако, выделяя иногда ради технического удобства исследования историю материального производства в особую отрасль нашей науки, мы никогда не должны забывать, что исторический процесс представляет собой комплексное единство, где все части его взаимно обусловлены.

Только при таком понимании задач специального исследования истории техники можно ожидать от этих работ научных достижений, способных пролить свет на уже исчезнувшие периоды истории изучаемого общества. Нужно сказать больше: 1) письменные памятники есть исторический источник, довольно поздний по времени возникновения; 2) в течение долгого периода существования письменности ею пользуются далеко не часто, и много сторон жизни, таким образом, остается не зафиксированными письменностью и 3) с течением времени, благодаря самым разнообразным обстоятельствам, письменные памятники исчезают, унося с собой в вечность забвения многие очень интересные страницы протекшей жизни..

Отсюда ясно, что для того, чтобы заглянуть в далекое прошлое, нужны не только письменные источники. Памятники материального производства, язык, заключающий в себе пережитки древнейших эпох, фольклор должны быть привлечены к разрешению исторических проблем, и не только для времени, не освещенного письменностью, но и для более правильного и отчетливого понимания самих письменных памятников, так как нам хорошо известно, что одни и те же слова на протяжении своей длинной жизни не всегда обозначают одно и то же.

Для изучения исчезнувших общественно-экономических формаций останки средств труда имеют такое же значение, как останки костей для изучения организации исчезнувших видов животных. Следовательно, и в поставленной в данном случае задаче исследования техники сельского хозяйства раннего периода в истории Древней Руси необходимо иметь в виду всю сложность и взаимную обусловленность единого общественно-экономического процесса, необходимо иметь в виду, что, изучая сельское хозяйство и его технику в историческом развитии, мы изучаем, собственно говоря, базу общественного развития в целом, конечно, если мы согласимся с тем, что сельское хозяйство было господствующим у наших предков задолго до образования государства. Задача, таким образом поставленная, — а иначе она ставиться едва ли может, — приобретает колоссальное значение и делается ответственнейшей задачей для решения основных проблем исторического развития общества. Само собой разумеется, что одной постановкой вопроса, даже если она и совершенно правильна, вопрос еще не решается.

Необходимо подлинное его изучение, которым, однако, до сих пор не занимались.

М. Н. Покровский сделал первую попытку связать эволюцию техники сельского хозяйства Древней Руси с отдельными этапами в истории общественных отношений[65], но, как мы сейчас увидим, его построения и выводы не могут считаться правильными и требуют серьезного пересмотра.

М. Н. Покровский, связывая технику сельского хозяйства с общественными отношениями, представлял себе эволюцию этой техники в трех этапах — подсека, перелог, трехполье, причем время победы трехполья он обозначал XV–XVI вв., в зависимости от района (в Новгородской земле раньше, чем в центре Московского государства). Подсека и перелог делали невозможной прочную оседлость крестьянина, трехполье ее требовало. Крестьянина, по мнению Покровского, прикрепило к земле и к владельцу трехполье[66]. Здесь, безусловно, верно устанавливается принципиальная связь техники сельского хозяйства с общественными отношениями. Остальные положения требуют значительных поправок. Прежде всего, это относится к устанавливаемому Покровским чередованию систем сельского хозяйства. Определенное сомнение возбуждает также предлагаемая им датировка этих этапов. Наконец, необходимо указать и на то, что крестьянская крепость не механически вытекала из состояния техники в данный момент. Имею основание полагать, что сам автор этих положений не всегда думал так прямолинейно, как это может показаться с первого взгляда.

Ввиду важности предмета позволю себе привести несколько соображений того же автора, высказанных им в других местах его произведений. В книге 1-й четырехтомника он говорит: «Что правнук русского крестьянина часто умирал очень далеко от того места, где был похоронен его прадед, — это верно, но очень поспешно было бы делать отсюда вывод, что прадед и правнук при своей жизни были странствующими земледельцами, смотревшими на свою избу как на что-то вроде гостиницы», «Древняя Русь исходила из представления о крестьянине как более или менее прочном и постоянном обитателе своей деревни. Кто хотел бродить, тот должен был спешить сниматься с места, иначе он сливался с массою окрестных жителей, которых закон рассматривал, очевидно, как оседлое, а не как кочевое население. Словом, представление о древнерусском земледельце как о перехожем арендаторе барской земли[67] и об оброке как особой форме арендной платы приходится сильно ограничить, и не только потому, что странно было бы найти современную юридическую категорию в кругу отношений, так мало похожих на наши, но и потому, что оно прямо противоположно фактам. Делиться с барином продуктами своего хозяйства крестьянин, очевидно, должен был не как съемщик барской земли, а по каким-то другим основаниям. Для феодализма как всемирного явления это основание западноевропейской исторической литературой указано давно. В ней давным-давно говорится о процессе феодализации поземельной собственности»[68].

Но дело в том, что М. Н. Покровский в более поздней своей работе утверждает совершенно обратное: «Что касается самих крестьян, то их нельзя в это время было назвать крепостными. Крестьянской крепости 600 лет назад в России быть не могло просто потому, что никаких „крепостных“, прочных отношений в деревне в это время не было. Как мы сейчас указали, земли было вдоволь. Земледельцы передвигались среди необозримых лесов, вырубали участки этих лесов, сжигали их, устраивали там пашню. Когда эти места переставали давать урожай, крестьяне передвигались на другие. Таким образом, население тогдашней России постоянно передвигалось с места на место. Очень редко внук крестьянина умирал на том месте, где родился дед, и даже в течение своей жизни крестьянину приходилось переменить несколько, может быть даже не один десяток, пашен. При такой подвижности населения господствующему классу не было никакой выгоды закреплять это население к какому-нибудь одному месту. Крестьяне были прикреплены к земле и к владельцам только гораздо позже, когда стало тесно, земли стало меньше и появилось правильное хозяйство, сначала переложное, потом трехпольное»[69]. Следовательно, одно из этих мнений должно быть нами отвергнуто, так как совместное их существование немыслимо. Я считаю, что у нас имеются все данные так же энергично поддержать первоначальное представление М. Н. Покровского об оседлости крестьянина, как и отказаться от его же теории бродяжничества.

Тут все ясно. Крестьянин осел и обзавелся своим собственным мелким хозяйством, стало быть, техника сельского хозяйства позволила это сделать, а затем уже оседлый мелкий земледелец стал объектом эксплуатации, которая без зависимости от землевладельца, как бы мы ее ни называли, невозможна. Таким образом, мы и со стороны требований современной историографии подходим к необходимости исследовать настойчиво поставленный, но не всегда верно и точно разрешаемый вопрос.

В вышедшей в 1927 г. статье A. B. Арциховского «Социологическое значение эволюции земледельческих орудий» тоже подчеркнуто это социологическое значение изучения эволюции орудий производства, хотя положения автора требуют дальнейшего обоснования и проверки.

К сожалению, у A. B. Арциховского не было в руках достаточного материала для решения задачи применительно к истории России, и по необходимости ему пришлось пользоваться фактами римской истории. Появление колесного плуга в Италии, по его мнению, совершает переворот в земледелии и, в свою очередь, становится гранью в истории общественных отношений[70].

Об этом же в 1937 г. высказался другой исследователь технической эволюции в римском земледелии, М. И. Бурский. Он тоже считает чрезвычайно важными для дальнейшей эволюции общественных отношений изменения в технике земледелия. Но он указывает на то, что при изучении техники римского земледелия нельзя забывать специфических общественных отношений в Риме.

«Усовершенствование плуга и широкое распространение его было для дальнейшего развития производства необходимым и в то же время в условиях рабства невозможным. Невозможным потому, что раб, которого хозяин отличал от неодушевленного орудия труда, instrumentum mutum, только как орудие, одаренное речью, как instrumentum vocale, давал почувствовать орудиям труда, что он человек, дурно обращаясь с ними и с истинным сладострастием подвергая их порче». «Усовершенствованный плуг, если бы он даже широко распространился, оказывался в руках раба, в конечном счете не более, если не менее, производительным, чем старый, и, во всяком случае, менее производительным, чем старый плуг в руках свободного крестьянина или колона»[71]. Введение новых, более усовершенствованных орудий земледелия было, следовательно, возможно, по мнению автора, только при условии изменения общественных отношений в Риме.

Работа П. Н. Третьякова «Подсечное земледелие в Восточной Европе» является в нашей историографии первой попыткой подойти к разрешению этой большой проблемы применительно к России. Мне кажется, что этот опыт нужно считать в основном удачным. По крайней мере, главные выводы автора кажутся вполне убедительными. Подсечное земледелие в том виде, как его рисуют материалы, связано с переходным этапом в истории классового общества патриархальной семейной общины. Соха и борона, орудия нового этапа в истории сельскохозяйственного производства, вырастая в условиях подсечного земледелия, окончательно сложившись, в свою очередь, в соответствии с общим ходом развития производительных сил, дают начало новой форме земледелия, разрушая подсечную систему. Важнейшей предпосылкой эволюции сохи явилась возможность использования скота в качестве тягловой силы.

Попробуем обратиться к подлинным свидетельствам нашей древности.

При скудости наших источников по этому предмету, конечно, приходится пользоваться не только прямыми свидетельствами, но и косвенными намеками, все же помогающими уяснить систему сельского хозяйства.

Прежде всего, необходимо указать, что подсека в качестве господствующего способа земледелия в IX–XI вв. для некоторой части Киевщины исключается. Более длительное ее бытование было возможно лишь на севере, в Новгородской земле, и на северо-востоке, в бассейне Волги-Оки.

Леса на юге были выжжены и вырублены довольно рано, и чем южнее, тем их становилось меньше, пока степь не делалась господствующей. В степях подсеки быть не может. Скифы, которые давно вдоль Днепра занимались земледелием, не выжигали леса для устроения своих пашен. Если бы это было иначе, Геродот не преминул бы об этом упомянуть. Их орудия производства говорят о том же. У них было предание, что с неба упали — золотые плуг, ярмо, секира и чаша. Благодаря этому небесному дару скифы научились пахать. Плуг для подсеки не нужен.

Что касается нашей страны в более позднее время, то имеющиеся у нас сведения — пока исключительно археологического характера — говорят о том, что к X–XI вв. топор в качестве главнейшего орудия подсечного земледелия сменяется сохой даже на севере. Для Киевской земли эту дату нужно отодвинуть далеко назад, быть может, к скифскому времени.

Нужно, однако, сказать, что раскопки со специальной целью изучения истории земледелия в нашей стране начались очень недавно, и материал, добытый археологами, еще не достаточно систематизирован. Сейчас можно говорить только о некоторых сторонах дела, пролагающих пути к решению задачи, но еще не дающих ее полного разрешения.

Несомненно, что территорию, занятую восточным славянством в Европе, необходимо разбить на пояса, различающиеся по свойствам климата, почвы и растительного покрова, и трактовать каждый из них в отдельности. Затем необходимо установить связь между системой землепользования, качеством орудий, производства и общественно-экономической стадией в развитии данного общества. Необходимо помнить, что всякое новое разделение труда имеет свои особые орудия производства и что средства труда представляют характерные отличительные признаки каждой определенной эпохи общественного производства.

Для наших целей, прежде всего, необходимо разделить территорию, занятую восточным славянством, по признаку наличия леса. Лесной север и значительная часть центра в этом отношении представляют, естественно, одну полосу, отличную от другой, южной, где леса мало или нет совсем.

Север представляет в известный период общественного развития страну подсечного земледелия, тогда как безлесный юг дает возможность на первых ступенях развития земледелия вести залежную или переложную систему.

Не нахожу нужным изображать здесь подсечную систему в целом, но считаю все-таки необходимым указать на основную экономическую основу этой системы. Для своего осуществления она требует значительных человеческих коллективов, так как отличается большой трудоемкостью (на десятину около 45 дней мужских и женских), во владении этого коллектива должно находиться земли минимум в 10–15 раз больше площади ежегодного посева, срок пользования участками очень невелик — 3–4 года. Эта система может обходиться без тягловой силы животного[72]. Из этого видно, что обычная крестьянская семья не может справиться с подсекой как основной системой хозяйства. Перелог при подсечной системе хозяйства — это не система. Отдыхающее поле зарастает лесом и превращается снова в лядину, требующую повторения процедуры выжигания, хоть и облегченным способом. Стало быть, перелог в лесных местах — не особая стадия в развитии сельскохозяйственных систем, а переход к полевому пашенному земледелию. Настоящий перелог мы можем наблюдать только в степных пространствах.

К сожалению, мы не имеем по этому предмету специальных исследований. Однако мне кажется, мы можем понять переложную систему, по крайней мере в основных, наиболее характерных чертах, наблюдая ее у современных нам степных народов. В частности, я имею в виду земледелие казахов XIX в.

Оно описано в материалах по киргизскому землепользованию «экспедицией» по исследованию степных областей Тургайской области. Совершенно очевидно, что буквально переносить эти наблюдения на причерноморские степи невозможно, но, безусловно, можно найти здесь ряд условий, которые мы должны учесть и при решении нашего специального вопроса.

Вследствие обилия обширных площадей и плодородия почвы казаху-земледельцу нет необходимости употреблять какие-нибудь сложные приемы для обработки своих пашен. Одна вспашка степи часто обеспечивает урожай на несколько лет. Впервые подняв целину и посеяв на ней хлеб, земледелец распахивает ее на другой год только в том случае, если не надеется без обработки получить хороший урожай, в противном случае семена только забораниваются и земля не трогается плугом или сохой. Таким способом часто сеется хлеб на одной и той же площади из года в год до тех пор, пока он не начинает совершенно заглушаться сорными травами.

Заброшенная залежь поднимается при первой возможности, если есть надежда получить с нее урожай, так как залежь распахать вообще легче, чем степь. Так поступает земледелец до тех пор, пока земля перестает давать хорошие урожаи. Обычно снимают подряд 5 хлебов: 1) просо или пшеницу, 2) пшеницу, 3) пшеницу, 4) овес, 5) овес.

Пашня обрабатывалась обыкновенными сабанами (купленными в земских складах вскладчину), какими пашут казаки и крестьяне. Сабаны и бороны покупались в Кустанае, Троицке, Арске и в ближайших поселках и часто приобретались артелями земледельцев, состоявшими из двух, трех, редко из пяти человек. В среднем на одно сеющее хозяйство по уезду приходилось по 1/2 сохи и по 1/2 бороны. Казахи IV административного аула Кумакской волости говорили, что они помнят время, когда очень часто 10 хозяев складывались сообща и покупали один сабан; ко времени обследования уже каждый зажиточный земледелец стремился завести свой собственный сабан. В силу этого большинство пахало «супрягой», т. е. вскладчину. Два-три земледельца вместе покупали сабан и вместе пахали: кто умел пахать — ходил за сохой, другой сеял, третий являлся погонщиком и т. д. Кто выставлял больше быков или лошадей, тот распахивал для себя больше. Вообще каждый распахивал и засевал себе особый участок, так как «урожай зависит от счастья». При такой комбинации, когда в артель вступал хозяин, у которого не было скота, но был сабан, — ему выделяли одну пятую часть всего вспаханного его орудием.

Супрягой мог пахать только тот, кто имеет не менее 2 быков. Если имелся только один бык, удобнее было отдать его в «маин», на весеннюю пахоту, за что можно было получить 1/2 десятины, засеянной просом или пшеницей.

Большинство казахов-земледельцев (61,2 % общего числа) обрабатывало свои пашни супрягой, 22,7 % пахало самостоятельно, 10,9 % — посредством найма и 5,2 % — смешанно. В последнюю категорию входили также хозяева, нанимавшие пахать казахов или русских, имевших собственные орудия, но пахавших скотом хозяина; сюда же входили те, кто одну часть пашни обрабатывал своим трудом или супрягой, а другую распахивал русский, «исполу».

Таким образом, только последние две категории земледельцев, составлявшие в сумме 16,1 % от общего числа, прибегали к наемной силе при обработке пашни, другие же, составлявшие 83,9 %, обрабатывали пашню самостоятельно или артелью[73].

Из наблюдений над подлинной жизнью казахов и над системой их земледелия с несомненностью вытекают следующие положения: 1) подсека здесь невозможна, 2) переложная система — единственно возможная при наличии большого количества свободной земли и при условии кочевания со стадами. Если устранить последнее условие, система земледелия должна будет измениться и превратиться непременно в двухполку или трехполку.

Итак, лесной север переходит к полевому хозяйству от подсеки через особого рода своеобразный перелог, степь начинает с подлинного перелога и идет к тому же полевому пашенному земледелию.

Орудия производства при этом разные и история их не одинакова.

На севере появляется трезубая соха, разрыхляющая и бороздящая выжженное из-под леса поле. Дальнейшая история сохи заключается в уменьшении количества зубьев и в появлении лемеха.

Это орудие следует связывать с новым видом земледелия — двух-полкой и трехполкой, где при наличии унавоживания стали необходимы орудия, отваливающие пласты земли.

На юге история пашенного орудия проделывает свою собственную эволюцию: мотыга — рало — плуг.




Соха и рало


Относительно тягловой силы, впрягаемой в рало, что-нибудь определенное сказать трудно; весьма вероятно, что это были волы, но не исключается и лошадь. Северная соха предпочитает лошадь. Может быть, и разнообразие систем самого рала также стоит в связи с тягловой силой. Во всяком случае, рало — плуг выросли в совершенно других конкретных условиях, чем соха.

Ясно, что условия подсечного земледелия не соответствовали этим новым орудиям производства, как не соответствовал родовой строй новой общественной формации. Эта новая формация, базирующаяся на мелком крестьянского типа сельском хозяйстве, могла появиться только при условии господства индивидуального мелкого земледелия, где орудия производства и техника труда должны были находиться в полном соответствии с орудиями производства и тягловой силой прирученного животного.

Орудия обработки земли развиваются в той же закономерности.

О Киевской земле и Поднепровье говорить не приходится: техника земледелия здесь, весьма вероятно, связана со скифами. Что же касается северо-запада и северо-востока, то первые железные сошники в раскопках появляются в Волго-Камском районе в эпоху формирования болгарских городов. Они известны также и в местах, являющихся периферией этого феодального образования. Все это сошники двузубых сох, хотя в Болгарах найдены также части плугов. Что касается северного и западного районов нашей страны, то железные лемехи появляются там также не ранее X–XI вв. В обследованных А. Н. Лявданским[74] и его сотрудниками в верховьях Днепра городищах — число которых равно многим десяткам, если не сотням — ни разу не был найден сошник, находили лишь косы, серпы и мотыги, хотя сам Лявданский и не переставал надеяться, что сошники здесь будут найдены.

Дальнейшие археологические работы, несомненно, дадут нам более изобильный и еще более убедительный материал. Но и сейчас мы можем говорить определенно о том, что приблизительно к

X в. в лесной полосе по территории, орошаемой Днепром с притоками, Ловатью, а весьма вероятно и в бассейне Волхова уже стали пахать землю сохой с железным наконечником, т. е. здесь стало развиваться пашенное земледелие. Это не значит, что оно сразу убило подсеку, но это значит, что появился более прогрессивный способ обработки земли, которому предстояло будущее. Подсека стала системой, обреченной на медленное умирание. Таким образом, техника сельского хозяйства поднялась на большую высоту, и тем самым положено было основание для серьезных перемен в земельных отношениях, т. е., в конечном счете, для весьма серьезного переустройства общественных отношений[75].

Посмотрим, что говорят по этому предмету наши письменные источники.

Начнем с древнейшей редакции «Правды Русской».

Обычно принято думать, что древнейшая недатированная часть так называемой краткой «Правды» не содержит в себе никаких данных об отношении отображенного там общества к земле. Если рассуждать формально, то это, конечно, так. Но если мы вдумаемся в то, что говорит эта древнейшая «Правда», если мы попытаемся конкретно представить себе, как жили те люди, о которых говорит «Правда», то мы едва ли сможем удовольствоваться обычно принимаемыми в нашей науке первыми внешними впечатлениями.

Несомненно, эта «Правда» говорит главным образом о «мужах», под которыми не трудно вскрыть дружинную рыцарскую среду в обычном понимании термина. Тут мы имеем рыцаря-мужа с его неразлучным спутником — боевым конем и оружием, с которым рыцарь тоже не расстается, наконец, с его одеянием. Что эти мужи существуют не со вчерашнего дня, видно из того, что в их среде успел вырасти и окрепнуть условный кодекс рыцарской чести, обычный в этой среде для всей Европы.

Но мы прекрасно знаем, что западноевропейское рыцарство своими корнями уходит в землю. Его кормят крестьяне, сидящие на его земле, оно входит в состав класса землевладельцев-феодалов, землей оно связано с деревней, с общиной, в каких бы отношениях оно к ней ни стояло.

И, конечно, у всякого исследователя древнерусской жизни естественно возникает вопрос о том, как живут «мужи» древней «Правды Русской». На этот вопрос наши исследователи отвечают по-разному либо вследствие неясности предмета предпочитают никак на него не отвечать. Но мы должны согласиться с тем, что этот вопрос слишком важен, чтобы обходить его молчанием. Если состояние источников не позволяет нам ответить на вопрос точно, то мы не вправе игнорировать и неясные намеки источников. Они требуют комментария.

В древнейшей «Правде», в ст. 13, читаем: «Аще поймет кто чюжь конь, любо оружие, любо порт, а познает в своем миру, то взяти ему свое, а 3 гривне за обиду»[76].

Поскольку здесь речь идет о тех же «мужах», интересы которых отображены в тексте этой «Правды», на что также указывает и перечень предметов (конь, оружие, порт), характерных именно для «мужей»-рыцарей, на нас лежит обязанность объяснить, в какой связи находятся «мужи» и «миры».

Тут есть стороны дела совершенно несомненные и вытекающие из них более или менее обоснованные предположения: 1) мир — это, несомненно, община; 2) община имеет определенные границы, которые учитываются законом при разыскивании пропавших вещей; это тоже совершенно ясно; 3) тот, кто ищет свою пропавшую вещь, т. е., по нашему предположению, муж-рыцарь, связан со «своим миром». Это хотя и предположение, но его не трудно обосновать.

В чем именно выражается эта связь, мы из данного текста не видим, но что она есть, это очевидно, потому что мир по отношению к «мужу» называется в «Правде» его миром, т. е. тем миром, с которым он связан, в котором, по всей видимости, он и живет. Мне думается, что до некоторой степени помочь нам в разрешении загадки могут и другие статьи той же «Правды». Статья 17, хотя она, быть может, и не одновременного с первыми статьями происхождения, говорит о господине, владеющем «хоромами», в которых скрывается ударивший «свободного мужа» холоп. Этот господин достаточно силен, чтобы оказать сопротивление тем, кто разыскивает скрывающегося холопа. Перед нами встает вопрос о том, где стоят эти хоромы, где живет их господин. Можем ли мы игнорировать здесь наличие миров-общин? Думаю, что самая простая гипотеза, способная помочь в уяснении конкретного смысла этих статей, заключается в том, что «господин» и «муж» — это два термина, которые обозначают одно и то же понятие, что все действие происходит на территории «мира», т. е. в общине, хотя, быть может, и не совсем в одно и то же время.

В городе или в деревне — это в данном случае все равно, потому что города, кроме нескольких наиболее крупных, в это время еще не совсем обособились от «мира». Город в «Пространной Правде» не случайно противополагается хоромам. («А кто сам своего холопа досочится в чеем любо городе или в хороме…» — ст. 114 Карамз. сп.)[77]

Эволюция соотношения между мирами и городами заключается в том, что по мере внутреннего развития городов, по мере роста их экономического и политического значения они становятся во главе миров, и самый термин «мир» заменяется в таких случаях термином «град». Именно в этом смысле летопись упоминает древлянские грады, которые успели сдаться Ольге и приступили к своему обычному занятию («делают нивы своя»). Этим же объясняется и факт отсутствия термина «град» в древнейшей «Правде», где он поглощается термином «мир», и замена термина «мир» в позднейшей «Правде» XII в. словом «град»: «Аще кто конь погубит или оружие или порт… а последи познает в своем граде, а свое ему лицем, взята, а за обиду платити ему 3 гривны» (ст. 34 «Пространной Правды», Троицк. IV сп. 2 Ср. ст. 13 «Правды» Ярослава)[78].

Приблизительно в таком же смысле употребляется термин grod и в Польше.

Итак, наиболее вероятное объяснение ст. ст. 13 и 17 древнейшей «Правды» позволяет нам представлять себе дело так: мужи-рыцари связаны с мирами-общинами, живут на их территории, где и стоят их крепко сложенные хоромы, способные защитить своего хозяина.

Если это так — а едва ли более вероятное предположение возможно, — то возникает дальше вопрос о челяди, которой владеют «мужи». Что делает в господской усадьбе челядь?

Для тех, кто убежден, что в это время наши предки занимались «охотой и торговлей», неизбежно предположение, что эта челядь ходит с луками по лесам, стреляет белок и куниц с тем, чтобы доставить «скору» своему хозяину, который ждет своих челядинцев с охотничьей добычей и готовит лодьи для отправки мехов на далекие заграничные рынки.

Для тех, кто думает, что мужи-дружинники этого времени живут данью с покоренных народов и не интересуются ни землей, ни хозяйством, челядь вообще не объяснима: ее некуда приткнуть.

Для тех же, кто считает такую картину несоответствующей показаниям всех наших источников, кто считает, что основное занятие наших предков в эти древние времена было земледелие (подсечное и пашенное), неизбежно заключение, что челядь, прежде всего, работает на земле, обрабатывает землю и своим земледельческим трудом кормит своего хозяина-господина-мужа-рыцаря. Это заключение полностью подтверждается «Правдой» Ярославичей, где вотчина с ее сельским хозяйством изображена с такой ясностью, что ее может не видеть только тот, кто не хочет ее видеть. Игнорировать вопрос о том, когда успела возникнуть эта вотчина, к XI в. представляющая собой полную картину крупного земельного владения с явным преобладанием сельского хозяйства, невозможно. Десятилетиями такие процессы не измеряются. Тут необходимы столетия[79].

Стоит заглянуть внимательно в «Правду» Ярославичей, чтобы убедиться в том, что тут действительно изображено княжеское хозяйство, княжеская усадьба с полями, устойчиво существующими. «Пространная Правда» называет орудия производства уже не подсечного, а пашенного земледелия. Аппарат управления княжеской вотчины тоже говорит о том, что здесь мы имеем не подсеку, а настоящее полевое хозяйство.

В некоторых списках «Пространной Правды» имеется статья: «А се уроци ротнии: от головы 30 кун, а от бортьные земли 30 кун без трею кун, такоже и от ролейные земли, а от свободы 9 кун» (ст. 109 Троицк. IV сп.). Под ролейной землей, являющейся в данном случае предметом спора, разрешаемого на суде путем присяги, конечно, разумеется земля пашенная.

Посмотрите, с какой осторожностью относится население к княжескому полю. Иноки Киево-Печерского монастыря вместе со своими прихожанами выбирают место для постройки каменной церкви. Собралась значительная толпа, которая ходила около «близь прилежающего» княжого поля, не рискуя, однако, на нем остановить свой выбор, хотя место было самое подходящее для их намерений. Случайно проезжавший здесь князь Святослав заинтересовался собравшейся толпой, спросил «что творят ту» и, узнав, в чем дело, очевидно неожиданно для присутствующих, потому что автор этой повести (составитель жития Феодосия Печерского) объясняет этот поступок тем, что князь «яко от Бога подвижен» был, отдал свое поле монастырю под постройку церкви.

Термин «поле» в наших древних письменных памятниках имеет много значений: пашня, луг, пустое пространство земли вообще, степь и др. В каком именно смысле упомянуто поле в этом тексте, точно сказать трудно. Во всяком случае, этот участок земли, лежащий близ Киева, имел определенные границы и представлял собой значительную ценность (иначе бы монахи не относились к нему так осторожно).

Если он и не был распахан в то время, что как будто и подтверждается некоторыми деталями рассказа, то он рассматривался как участок, годный для пашни или для какого-нибудь иного хозяйственного назначения.

Настоящие пашенные поля мы можем видеть в жалованной грамоте 1146–1156 гг. кн. Изяслава Мстиславича подгородному Новгородскому Юрьеву монастырю. Граница жертвуемой монастырю земли там обозначена так: «А завод той земли от Юрьевской границы Простью вверх и с Прости возле Ушковскую ораницю по верхней стороне… От Юрьевского межника логом подле Юрьевскую рель да подле Юрьевскую ораницю логом да по конець логу промеж ораницы Юрьевской Ушкова поля да в Просты»[80]. Ушково поле, по-видимому, здесь то же самое, что и Ушкова ораница, а ораница есть не что иное, как систематически вспахиваемое поле. Нельзя серьезно проводить границу и указывать на ней признаки случайные, не имеющие установившейся топографической точности.

Следует обратить внимание на тщательность, с какой проводятся и фиксируются в документах этого времени границы земельных владений вообще: «А обвод той земли от реки от Волхова Виткою ручьем вверх до Лющик, да Лющиком до кресту, а от креста до коровей прогон, а коровьим прогоном на ольху, а от ольхи на еловый куст, а от елового куста на верховье на Донцовое, а Донцовым вниз, а Донец впал в Деревяницу, а Деревяница впала в Волхов, а той земле и межа»[81].

Если эта грамота справедливо считается подновленной и, быть может, даже подложной[82], то никаких упреков нельзя сделать одновременной с ней грамоте кн. Изяслава Мстиславича, где мы видим не менее подробные указания на границы жертвуемой монастырю земли[83]. Грамота князя Всеволода, несколько более ранняя, имеет те же особенности[84].

С полной отчетливостью о межах между пашенными участками говорит «Правда» Ярославичей: «А иже межу переореть любо перетес, то за обиду 12 гривне» (ст. 33). В «Пространной Правде» эта статья расшифрована с еще большей ясностью: «Оже межу перетнеть бортную, или релейную межу разореть, или дворную тыном перетащить, то 12 гривен продажи» (ст. 83). Здесь мы имеем различные виды частной собственности, разграничиваемой межами: бортный участок леса, участок пашенной земли, дворовый участок.

Очень интересна терминология правонарушений по отношению к различным объектам: бортную межу можно «перетнуть», ролейную «разорать», дворную «перетынить». Не буду останавливаться на смысле этого разнообразия и точности в терминах. Я хочу лишь еще раз подчеркнуть, что важнейший документ середины

XI в., фиксирующий общественные отношения на данном этапе их развития, совершенно точно и определенно указывает на наличие пашенных полей, принадлежащих отдельным владельцам, разграниченных межами, за нарушение которых взыскивается самый высокий штраф после штрафа за убийства. Выше приведенные факты жалованных и купчих грамот находят себе подтверждение обобщающего характера. Участки с установившимися межами, к тому же рассматриваемые параллельно с дворами, едва ли могут быть участками выжженного под пашню леса.

«Орать» в только что цитированных документах, по-видимому, обозначало вспахивать землю не в смысле простого разрыхления земли после сожжения на ней леса. В этом смысле мы имеем как будто довольно точное разъяснение этого термина в Лаврентьевской летописи. Древнерусский проповедник, желая прославить в. кн. Владимира I, так изображает нам процесс подготовки земли: «Якоже бо се некто землю разореть, другьщ же насееть, ини же пожинають и ядять пищу бескудну, тако и сь: отец бо его Володимер землю взора и умягчи, рекше крещением просветивсь же насея книжными словесы, сердца верных людии, а мы пожинаем, ученье приемлюще книжное»[85]. О сжигании леса ни звука.

Совсем не похоже на то, что нам изображает «Калевала». Когда ее герой Вейнемейнен собирался заняться земледелием, то с этой целью предварительно:

На горах он сеет сосны,
На холмах он сеет ели,
Сеет он по рвам березы…
Высоко растут деревья…
Затем, когда
Увидал он рост деревьев,
Их побегов рост веселый…
Старый верный Вейнемейнен
Тут топор устроил острый,
Вырубать леса принялся,
Побросал он их на поле,
Порубил он все деревья…
И огонь орел доставил,
Высек он ударом пламя.
Ветер с севера примчался,
И другой летит с востока;
Превращает рощи в золу…
Только тогда
Он идет засеять землю,
Он идет рассыпать семя…
В итоге всей его работы
Затемнели там колосья,
Поднялись высоко стебли
Из земли, из мягкой почвы,
Вейнемейнена трудами…[86]

Очень интересно сравнить в этом отношении русские былины. Тут мы подсеку видим редко. Микула Селянинович пашет сохой.

Как орет в поле оратай посвистывает,
Сошка у оратая поскрипывает,
Омешки по камешкам почиркивают…
А бороздочки он да пометывает,
А пенье-коренье вывертывает,
А большие-то каменья в борозду валит.
У оратая кобылка соловая,
Гужики у нее шелковыя,
Сошка у оратая кленовая,
Омешики на сошке булатнии,
Присошечек у сошки серебряный,
А рогачик-то у сошки красна золота.

Исследователь этой былины о времени ее составления пишет: «Судя по обстановке, в которой встречаются князь и пахарь, тип самого Микулы и само сказание должны быть признаны в основе довольно ранними: это время старого строя Руси, когда существовало еще „полюдье“»[87], о котором действительно много говорится в былине. Нужно подчеркнуть и место действия в былине. Это типичный северный пейзаж, по-видимому, новгородский, с его почвой, насыщенной валунами.

Илья Муромец на своей родине в селе Карачарове после своего чудесного исцеления помогал своим родителям в крестьянской работе. В некоторых вариантах этой былины говорится, что Илья помог им корчевать лес под пашню. Но есть вариант и иной, указывающий на подсечную систему земледелия:

Пошел Илья ко родителю, ко батюшке
На тую на работу, на крестьянскую.
Очистить надо пал от дубья-колодья;
Он дубье-колодье все повырубил…[88]

«Пал» — это выжженный участок леса под посев. «Дубье-колодье» — это остатки леса, не успевшие сгореть: их надо удалить из земли.

Но этот вариант былины с упоминанием «пала» можно понимать и иначе. С благодарностью принимаю замечание Ю. М. Соколова о том, что вариант этот позднего происхождения (XVII–XVIII вв.) и что в нем видны северные и более поздние наслоения. На севере «пал» как остаток старинного способа земледелия был известен и в начале XX в.

Стало быть, память о подсеке, несомненно, жила, а в некоторых районах Восточной Европы в X в. и подлинная подсека еще практиковалась, что и подтверждается нашим археологическим материалом. Но все же характерно, что в Поволховье Микула Селянинович самым настоящим образом пашет без всякой подсеки и что П. Н. Третьяков в своем исследовании Верхнего Поволжья уже для VIII в. подсеки не нашел.

Весь былинный эпос говорит, во всяком случае, о стране, где пашенное земледелие — господствующее занятие населения.

Никакой подсеки не видим мы и в проповеди Кирилла, епископа Туровского (XII в.). Он рисует картину пахоты, несомненно, с натуры: «Ныне ратаи слова, словесныя оуньця к духовному ярьму проводяще и крестное рало в мысленых браздах погружающе и бразду покаяния прочертающе, семя духовное всыплюще, надежами будущих благ веселится»[89]. Здесь тоже полное отрицание подсеки. Не видим мы ее и в известном описании битвы в «Слове о полку Игореве», где битва дана в земледельческих образах. В прославлении кн. Владимира совершенно отчетливо различаются, даже нарочито подчеркиваются, два момента обработки поля — вспашка и бороньба, две стадии в подготовке земли к посеву, что гораздо более характерно для пашенного земледелия, чем для подсеки. Поэтому более осторожным будет в выше приведенных документах трактовать и термины «поле» и «ораница» тоже в смысле пашенного земледелия, а не подсечного. Смерд в знаменитой речи Владимира Мономаха имеет небольшой индивидуальный участок земли, который он и обрабатывает своей лошадью: «Дивно мы, дружино, оже лошади кто жалуеть, ею же ореть кто, а сего чему не рассмотрите, оже начнеть смерд орати…», «Не веремя ныне погубити смерды от рольи… хощеть погубити смерды и ролью смердом… оже на весну начнеть смерд тот орати лошадью тою…» Это тоже не подсека.

Во вкладной грамоте Варлаама Хутынского конца XII в. упоминаются различные виды земельных хозяйственно эксплуатируемых угодий. «Се вдале Варлааме святому Спасу землю и огород, и ловища рыбная и гоголиная, и пожни… Се другое село на Свудици… вдале св. Спасу и ниви и пожни и ловища и еже в немь…»[90] Очевидно, оба села находились по технике ведения в них хозяйства в одинаковом положении, но в перечне их деталей допущено некоторое разнообразие терминологии: то, что во второй деревне называется нивой, в первой именуется землей, но, несомненно, и в том, и в другом случае разумеется постоянно возделываемое поле.

Епископ Владимирский Серапион в одной из своих проповедей, желая изобразить ужасы татарского нашествия и связанного с ним опустошения страны, между прочим, говорит: «Села наши лядиною поростоша». Стало быть, до татарского погрома здесь были настоящие пашенные поля. Лядина — это бедствие, итог татарского разорения, а не обычное явление, неизбежное при господстве подсечной системы земледелия.

Приблизительно то же мы имеем и для более раннего времени: в 1093 г., после войны, «нивы поростоше, зверем жилища быша».

Между письменными памятниками и вещественными — по этому вопросу нет принципиального расхождения. С IX–X вв. мы можем смело говорить о ведущей роли пашенного земледелия даже в центральных частях территории, занятой восточным славянством. Среднее и Южное Поднепровье, как мы видели, знало его еще раньше. Это, конечно, совсем не значит, что предшествовавшие архаические формы земледелия были окончательно изжиты. Старые пережитки мы можем встретить в разных местах и в XVI, и XVII, и даже в XX в. Но основная магистраль сельского хозяйства идет по новому, проложенному сохой и плугом пути, конечно, с учетом различий северных и южных районов.


IV. Сведения о древнейшем общественном строе восточных славян

Итак, земледелие есть основное занятие наших предков, во всяком случае, в период, непосредственно предшествующий образованию Киевского государства.

Это положение имеет для нас очень большое значение. Сейчас мы можем смелее оперировать теми случайными и отрывочными фактами, которые оставила нам наша древность.

Вопрос об общественном строе, предшествующем образованию Киевского государства, — вопрос не новый. Об этом предмете много думали и писали. Если отбросить случайные мысли историков XVIII и начала XIX в. — случайные в том смысле, что авторы их сами не придавали им особого значения в системе своих построений, так как в строгом смысле термина у них «системы построения» и не было, — то нам придется указать на творца первой научной теории, легшей в основу трактовки истории России, — Эверса[91] с его теорией родового быта, С. М. Соловьева, положившего эту теорию в основу своей «Истории России с древнейших времен», и Кавелина.

Эверс совершенно правильно отмечает тот факт, что наши источники под термином «род» разумеют род не в нашем современном научном понимании слова, а в очень расплывчатом, в которое входит и понятие семьи в нашем смысле слова. Совершенно верно отмечено им, что государство идет на смену родовому обществу, неприемлемым является только его утверждение, что государство есть простое соединение родов.

Эверса интересует, прежде всего, вопрос о процессе перехода родовых отношений в государственные. В этом отношении он с полным правом может считаться первым историком России, подошедшим к своему предмету социологически. Недаром С. М. Соловьев писал, что именно Эверс сделал эпоху в его умственной жизни, заставил его «думать над русской историей».

Соловьев тоже не имел нашего представления о роде, но он совершенно правильно подметил произвольность в употреблении этого термина нашим летописцем. Заслуга основоположников родовой теории заключается в том, что они первые подошли к истории нашей страны с научными предпосылками. Очень ярко выразил эту мысль Кавелин. Теория необходима для всякого исследования, «теория определяет важность фактов, придает им жизнь и смысл, мешает запутаться в их бесконечном лабиринте». Теория «должна представить русскую историю как развивающийся организм, живое целое, проникнутое одним духом, одними началами. Явления ее должны быть поняты как различные выражения этих начал, необходимо связанные между собою, необходимо вытекающие одно из другого, причем искать эти начала нужно не в отвлеченном мышлении, не в почти бесплодных сравнениях с историей других народов, а внутри изучаемого общества»[92].

Однако, несмотря на несомненные преимущества школы родового быта перед ее предшественниками, представители этой школы не справились со своей задачей, как не справились с ней и последующие поколения историков.

К. Аксаков очень метко упрекал представителей родовой теории в том, что они не сумели определить сущности рода. «Много написано по этой части статей и целых сочинений, — говорит Аксаков. — Но надобно признаться, что ни один из этих новых ученых (читай: Соловьев и Кавелин) не определили настоящим образом, что такое родовой быт. Они довольствуются тем значением, какое придается ему в общественном разговоре: вместо „родовой“ употребляют они слово „патриархальный“, также не определив этого слова и также довольствуясь тем, что смысл его известен»[93].

Собственные рассуждения яркого противника Соловьева и Кавелина — К. Аксакова звучат как будто очень четко: «…в Древней Руси было (не родовое) общественное, именно общинное устройство — общинный быт… Русская земля есть изначала наименее патриархальная, наиболее общественная (именно общинная) земля».

Но если вдуматься в эти решительные утверждения К. Аксакова, если принять во внимание, что самое понятие общины у него очень туманно, что это, в конечном счете, «нравственный союз людей», то не трудно будет убедиться в том, что Аксаков так же мало справился с понятием общины, как Соловьев и Кавелин с понятием рода, с той только разницей, что у Соловьева и Кавелина, несмотря на их ошибки, были научно-структурные перспективы; из их учения о роде как первичной форме общежития с заложенными внутри ее элементами разложения вытекало диалектическое в гегелевском смысле слова объяснение последующих форм этого общежития, закономерная смена этих форм, тогда как община Аксакова и его последователей, существующая изначала, в прошлом, является в то же время и идеалом, и основой будущего. Община, по мнению К. Аксакова, «начало народное, проникающее всю историю» России, — поэтому она и служит основанием для понимания истории России, а отнюдь не «преемство исторических явлений или форм», на чем настаивали представители родового быта. Становится совершенно понятным, почему Соловьев считал курс, взятый Аксаковым, антиисторическим.

Гораздо ближе к решению задачи подошел Леонтович. Он признает заслуги своих предшественников, и в том числе Соловьева. «Соловьев, — пишет он, — действительно открыл первичную клеточку, из которой развилась и окрепла еще в доисторическое время общественность русского народа… В этом отношении теория Соловьева имеет вид логически построенной научной системы. Но школа эта не подметила, что родовая клеточка в жизни русского народа завершила свой круг, реорганизовалась в иную клеточку, с другою более сложною организацией, еще в темную эпоху доисторических времен. На глазах истории, и то лишь на первых порах, задержались едва заметные следы и остатки от старой родовой организации в виде окаменелостей, потерявших всякую органическую связь с народным бытом».

Новые исторические формы быта школа Соловьева безразлично смешивает с такими доисторическими окаменелостями и не замечает между ними глубокой пропасти, которую не в силах наполнить и сгладить никакие усилия последователей родовой теории.

По мнению Леонтовича, родовой строй исключительно господствует только у племен неоседлых, у кочевников, ведущих стадную боевую жизнь в форме бродячих военных дружин и целых орд, между тем как исторический тип славянина — это тип хлебопашца, уже освоившего спокойное место оседлости. Славяне на первых же исторических порах появляются уже с теми общественными формами, с какими застает их позже эпоха перехода в государственный быт. В истории человечества обозначились и установились три основные политические формы, каждая со свойственной ей основною клеточкою: род с его организацией физиологического элемента, община с ее организацией территориального элемента и государство с его организацией элемента связующего, т. е. правящего.

Нечего и говорить, что Леонтович значительно глубже и тоньше понимал соотношение между различными формами общественных отношений, знаменующих различные этапы в развитии общества. Но и он ходит над пропастью, готовый в нее свалиться, что порой с ним и случается: то вдруг оказывается, что родовой быт держится родовым сознанием, то он обнаруживает, что княжеский род Рюриковичей был «задругой общею для всего народа, для всех волостей», решительно не считаясь с тем, что задруге, по основной мысли автора, полагается быть общественно-территориальной единицей, связанной экономическими интересами; князья, в изображении Леонтовича, постоянно носятся как некий дух над первичным хаосом, преследуя задачу территориального укоренения народа путем земельной организации общин и волостей. Действительно ли князья находились в этом беспрерывном движении, действительно ли ими руководила указанная автором цель — это вопрос другой. Но в каком смысле автор называет княжеский род задругой — малопонятно. Несомненно, здесь влияние того же Соловьева, его представления о княжеском роде, олицетворявшем единство Русской земли («все князья суть члены одного рода, вся Русь составляет нераздельную родовую собственность»).

Я не собираюсь в этом направлении просматривать всю русскую историографию до наших дней. Утомленные затянувшимся спором и разочарованные в существовавших до сих пор построениях, позднейшие авторы почти не пускаются в исследования судеб восточнославянского рода, а ограничиваются изучением остатков его на русской почве, тех остатков, которые более или менее поддаются конкретному обследованию. Изучают главным образом русскую общину и спорят лишь о том, новое это образование или же осколок глубокой старины.

Из этих позднейших работ необходимо назвать труды Соколовского «Очерк истории сельской общины на севере России» и «Экономический быт земледельческого населения России», А. Я. Ефименко «Крестьянское землевладение на крайнем Севере», Б. Н. Чичерина «Опыты по истории русского права» и В. И. Сергеевича «Древности русского права». И на этой новой стадии обсуждение вопроса не дало ощутительных результатов. Разрешение этих спорных вопросов в то же время подготовлялось другими путями.

Моргану в его «Древнем обществе» на основе огромного фактического материала из жизни индейских племен Америки удалось осветить труднейшие участки истории и дать разъяснение основных черт общественного устройства первобытного времени, предшествующего появлению государства. В том же направлении много и плодотворно поработал, главным образом над изучением кавказских народов, и М. М. Ковалевский. Энгельс использовал эти наблюдения и в своем труде «Происхождение семьи, частной собственности и государства» дал нам ключ к разрешению проблем, до него остававшихся неразрешенными.

Сейчас мы можем представлять этапы развития доклассового общества в следующем виде:

1. Род — есть основа общественного порядка у всех варварских народов земли.

2. Между периодом господства родовых отношений и победы отношений моногамно-семейных наблюдается период существования патриархальной семейной общины, организации некоторого числа свободных и несвободных лиц, подчиненных отцовской власти главы семейной общины (familia). Она охватывает несколько поколений потомков одного отца вместе с их женами, причем все они живут на одном дворе, сообща обрабатывают свои поля, питаются из общих запасов. Глава общины избирается, при нем имеется совет, состоящий из всех взрослых членов, как женщин, так и мужчин. Таковы сербская задруга и русская вервь.

3. Эта домашняя, семейная община является переходной ступенью, из которой развилась сельская община с индивидуальной обработкой земли и с переходом пахотной земли и лугов в частную собственность. Леса, луга и воды еще остаются общими.

4. Родовая организация выше племени не пошла. Союз племен означает уже начало ее разрушения. Территориальное деление, идущее на смену племенному, и имущественное неравенство вместо равенства — это уже предпосылки государственного строя.

5. Отличительная черта уже государственного строя — учреждение публичной власти, которая уже не совпадает непосредственно с населением, организующим самого себя.

Для содержания этой публичной власти необходимы налоги, которые были совершенно неизвестны родовому строю… Обладая публичной властью и правом взыскания налогов, органы власти путем исключительных законов достигают особого положения в обществе.

Таковы основные выводы, к каким пришел Энгельс на основании огромного фактического материала, собранного Морганом и М. Ковалевским.

Наша задача заключается в том, чтобы использовать по этому предмету все данные русских источников и дать по возможности конкретное изображение процесса образования классов и государства, протекавшего на территории нашей страны.

Когда в русском обществе появилась потребность оглянуться на свое прошлое, оно уже успело уйти так далеко, что представить его себе в XI в. было достаточно трудно. Я имею в виду, прежде всего, родовой строй.

Родовой строй в XI в. в нашей стране, несомненно, можно было наблюдать у гиляков, чукчей, ненцев и других народов Крайнего Севера или еще кое-где в других местах, где жили племена, находившиеся на этой стадии развития. Без непосредственных наблюдений над этим строем не могли быть поняты его основные черты по тем пережиточным остаткам, которыми располагали и наши летописцы, и в частности автор «Повести временных лет». Когда появились письменные памятники, запечатлевшие эти пережитки далекого прошлого, оно было уже основательно забыто. Неудивительно, что наш летописец, всегда вообще конкретный, умеющий передавать подробности изображаемых им событий, решительно теряет эти свои свойства, переходя к характеристике родового строя. Здесь, конечно, можно задать вопрос: неужели летописец для этой цели не мог непосредственно наблюдать родовой строй у более отсталых славянских и неславянских племен, ему современных? Мне кажется, что правильнее всего будет ответить на этот вопрос так: конечно, мог, если бы считал это для себя необходимым, но едва ли бы сумел, потому что наблюдать родовой строй совсем не так легко, как это кажется; нам стоит только заглянуть в наблюдения наших этнографов, изучавших, например, Сибирь XIX в., чтобы убедиться в этом.

Древнейшее упоминание о восточнославянском роде мы имеем в «Повести временных лет» в недатированной ее части, т. е. в части, для самого атора представлявшей наиболее непреодолимые трудности, так как он не имел об этом периоде никаких точных данных. О полянах, наиболее ему известных, он может сказать только очень глухо: «Полем же жившем о собе и владеющем роды своими… и живяху кождо с своим родом и на своих местех, владеюще кождо родом своим». Шахматов не без основания видит здесь наслоение двух редакций и первоначальный текст «Повести» представляет так: «Поляне живяху кождо своим родом на своих местех, владеюще кождо родом своим».

Тут мы имеем указания на то, что летописец все-таки знает кое-что о прошлом славян и говорит нам о форме их древнейших общественных отношений, называя ее родом. Дальше он еще раз ссылается на это же место: «Поляком же живущим о собе, яко же рекохом»[94].

Здесь «род» есть, несомненно, форма древних общественных отношений, хотя содержание его и не раскрыто в летописи. Но мы все же можем догадаться, о каком роде здесь идет речь. Материнский род тут, несомненно, исключается. О матриархате применительно к народам нашей страны летописец ничего не говорит, несмотря на то, что ему известны вообще различные формы семьи и брака, лежащие в основании той или иной стадии в развитии родовых отношений. Летописец говорит о групповом браке у халдеев, «гиллиомь», в «Бретании» («мнози мужи с единою женою спять и мнози жены с единым мужем похотьствуют»). Летописец, весьма вероятно, ошибается, приписывал эти формы брака определенным народам, но он с полной очевидностью обнаруживает перед нами знакомство с этими формами, и ясно, что если бы летописцу был известен хотя бы намек на групповой брак или на пуналуальную семью у славян, финнов или тюрков, он бы не преминул сказать об этом. Между тем, в его изображении наиболее отсталые славянские племена — древляне, радимичи, вятичи и северяне, которых летописец нисколько не склонен щадить в своей характеристике и которых он готов упрекать в чем угодно, — знают, во всяком случае, парный брак. «Браци не бываху в них, — пишет он, — но игрища межью селы; схожахуся на игрища, на плясанье и на вся бесовская игрища и ту умыкаху жены себе, с нею же кто свещашеся; имаху же по 2 и по 3 жены»[95]. Идеал летописца — моногамная семья. Он стоит за нее не только потому, что она освящена христианским законом, но и потому, что моногамная семья благодаря победе частной собственности над первоначальной, первобытной общинной собственностью сделала уже большие успехи, во всяком случае у полян.

Здесь победа моногамной формы семьи обнаружилась несколько раньше, чем у других славянских племен, и летопись этот факт отмечает с полной отчетливостью. Это произошло, несомненно, задолго до времени, когда жил и писал автор «Повести». Понятно, почему он не видел рода и столь туманно о нем говорит в своем произведении.

В дальнейшем своем повествовании — не только с моментов, более достоверно известных летописцу, но и для более темного периода истории восточнославянского общества — летописец пользуется термином «род» в самых разнообразных смыслах. Кий становится родоначальником правящей у полян династии («но се Кий княжаше в роде своем»), по-видимому, точно так же, как у древлян, дреговичей, новгородских славян и полочан появились свои князья, а может быть и династии. Перед нами наследственность высшего представителя власти, по крайней мере в изображении летописца, и понимание термина «род» в смысле династии. Отсюда понятие княжеского рода: «Вы неста князя, ни рода княжа, но аз есмь роду княжа», — говорит Олег, обращаясь к Аскольду и Диру. И совершенно прав был Соловьев, когда указывал на разнообразие в понимании этого термина летописцем[96]. Род означал и совокупность родственников, и каждого из них («избрашася три братья с роды своими», т. е. с родственниками своими), этот же термин употреблялся в смысле соотечественника (Олег, хитростью вызывая на берег Днепра Аскольда и Дира, притворился гостем, плывущим в Византию, и обращался к Аскольду и Диру с приглашением в следующих словах: «Да придета к нам, к родам своим») и в смысле целого народа («от рода русского, от рода варяжска»). Эта расплывчатость в содержании термина говорит о том, что он успел уже потерять свое основное содержание, что ему уже перестали придавать тот смысл, который когда-то принадлежал ему исключительно и полностью.

Что касается термина «семья», то в наших источниках мы найдем буквальное подтверждение того, что это не что иное, как известная нам familia. «Семья, прежде всего, означает — челядь, домочадцы, рабы». В Златоструе XII в. «семия множество или имения множество, злато и серебро». В житии Нифонта XIII в.: «Да был аз был и чада моя и семия моя живи были». В Прологе XV в.: «Ни аз, ни семьянин мой, ни детищ мои, ни куря мое» и т. д. В этих терминах живут уже успевшие отмереть когда-то существовавшие подлинные отношения.

Эта семья — familia — понимается совершенно естественно как патриархальная семья, т. е. организация некоторого числа свободных и несвободных лиц, подчиненных отцовской власти главы семьи. Противополагать эту семью роду, как делали это сторонники «родовой теории» и их противники, решительно не приходится. Но нужно сказать больше. Наши источники убеждают нас в том, что и эта патриархальная семья к IX в., во всяком случае, далеко пошла по пути разложения.

Стоит хотя бы обратить внимание на то, что в свое время отмечал уже Ключевский: областное деление русской земли при первых русских князьях далеко не совпадало с племенным, как его описывает «Повесть». «Не было ни одной области, которая бы состояла из одного и притом цельного племени: большинство областей составилось из разных племен или их частей; в иных областях к одному цельному племени примкнули разорванные части других племен»[97].

В совсем недавно вышедшей работе П. Н. Третьякова этот вопрос рассматривается на основе археологического материала. Автор, изучая районы распространения типов женского убора (набора украшений) XI–XIV вв., приходит к выводу, что они укладываются в границы «не древних племенных образований, а в границы формирующихся феодальных областей». По мнению автора, к XI–XIII вв., в зависимости от места, племенных образований уже не существовало. «Судьба различных этнических компонентов была неодинакова, так как сами они далеко не равноценны. Одно дело язык, одежда, другое — специфические особенности экономики, постройки, третье — религиозные верования, украшения и т. п. Одни из них переживали века, и их следы можно найти еще и теперь, другие были менее жизненны», т. е. подвергались более частым и быстрым изменениям. Женские украшения относятся к компонентам последнего типа. Распространение их в той или иной области в значительной степени было обусловлено вкусами женского населения, которое приобретало украшения, выделывавшиеся в определенных экономических центрах, где они являлись предметами массового ремесленного производства.

Наблюдения П. Н. Третьякова служат ему исходным пунктом для пересмотра вопроса о понимании летописного термина «племя» и основанием для вывода, что известные летописи «племена» являлись социальными организациями, вступившими на путь превращения из организации родового в организацию феодального характера[98].

Иначе говоря, автор на своем археологическом материале подтверждает положения Ключевского. Стало быть, в областях, возглавляемых крупными городами (Киев, Новгород, Смоленск, Чернигов и др.), мы имеем чисто территориальное деление, пришедшее на смену племенному, т. е. это уже признак разрушения рода и замены его отношениями иного, не родового строя.

Мы можем отметить еще ряд признаков того же порядка как в летописи, так и в «Правде Русской». Первая статья древнейшей «Правды», части которой относятся, во всяком случае, к IX в., говорит о необязательности мести, о возможности заменить ее выкупом. Круг мстителей одновременно по женской и мужской линиям, определяемый какой-то иной властью, чем родовая, говорит нам о том, что над родом уже существует высшая власть, что родовая месть есть осколок уже изжитых старых отношений. Эта же древнейшая «Правда» очень хорошо знает и «челядь», и рабов и вся насквозь проникнута собственническими элементами. В «Правде» Ярославичей, являющейся дальнейшим шагом вперед по сравнению с первой, древнейшей частью «Правды», мы можем наблюдать некоторые итоги эволюции: пашенная земля, бортные угодья находятся уже в частной собственности; за нарушение межи, отделяющей эти участки, взыскивается высокий штраф: луга, по-видимому, находятся еще в общем пользовании: кони землевладельца и зависимых от него крестьян пасутся на одном лугу. Отмечается очень резкое имущественное неравенство.

Все это для X–XI вв. абсолютно не «новости». Ново здесь лишь то, что законодателю пришлось сформулировать определенные положения в виде закона. Факты, лежащие в их основе, такого порядка, что о внезапном их появлении говорить решительно невозможно.

Нельзя забывать, что у нас имеются и другие признаки не родовой, а какой-то иной организации: перемена форм поселения, появление на место ушедших в прошлое городищ неукрепленных деревень с одиночными укрепленными дворами, выполняющими здесь функции западноевропейских замков, наследственность княжеской власти, налоговая и пенитарная система. Ольга в X в. в завоеванной земле уже устанавливает уставы и уроки, т. е. упорядочивает взимание даней, а может быть и ренты, а установившиеся единицы обложения (дым, рало, плуг), говорящие о регулярности различных взиманий с массы народной, известны славянам и финнам задолго до Ольги, по крайней мере, в самом начале IX в., если не раньше.

Это тоже совсем не похоже на родовой строй. Патриархальная семья уступила место иным формам общественных отношений. Патриархальная домашняя община, бывшая сама переходной ступенью от возникшей из группового брака и основанной на материнском праве семьи к индивидуальной семье современного мира, явилась, в свою очередь, переходной ступенью, из которой развилась сельская община или марка, для которой характерной чертой уже стало индивидуальное хозяйство ее членов.

«Правда Русская» содержит материал, убеждающий нас в том, что вервь в известный момент своего существования есть не что иное, как община-марка, выросшая из патриархальной общины. В «Правдах Русских» мы имеем термины, говорящие об этой общине, — мир, град и вервь. Древнейшая новгородская, стало быть северная, «Правда» не знает верви и называет только «мир»: «А где поиметь кто чужь конь, любо оружие, любо порт, а познаеть в своем миру, то взяти ему свое, а 3 гривне за обиду» (Акад. сп., ст. 13). «Пространная Правда», и по времени отстоящая от древнейшей не меньше, чем на 3 столетия, и относящаяся к южной территории, не знает мира, а вместо того называет в аналогичной статье (ст. 34) «град». Это не просто города, а скорее своеобразные городские округа. Когда Ольга говорит древлянам: «Вси грады ваши предашася мне и ялися по дань и делають нивы своя и земле своя; а вы хочете измерети гладом, не имучеся по дань»[99], она под градами разумеет не только «города», а и земли, так или иначе связанные с этими городами. Эта же «Правда» знает прекрасно и вервь, известную и «Правде» Ярославичей, составленной в Киеве приблизительно в середине XI в. Мы можем на основании данных наших «Правд» до некоторой степени разгадать сущность этой верви.

Прежде всего, совершенно ясно, что вервь — это определенная территория: «А иже убьють огнищанина в разбои или убийца не ищуть, то вирное платити в ней же (верви) голова начнет лежати». Совершенно очевидно, что мертвое тело обнаружено на определенной территории. Отвечают люди, живущие здесь, связанные общностью интересов; иначе они не могли бы и отвечать совместно. Стало быть, вервь — общественно-территориальная единица. Что это за общество, в чем заключается их связь, мы отчасти можем узнать из той же «Правды» Ярославичей. В верви живут «люди», которые очень хорошо знают свои права и обязанности. До недавнего времени они коллективно отвечали за совершенное на их территории преступление. Сейчас закон разъясняет, что ответственность эта падает не всегда на коллектив, что есть случаи, когда преступник должен отвечать сам за себя. Если убьют управляющего княжеским имением умышленно («аще убьють огнищанина в обиду»), «то платити за нь 80 гривен убийци, а людем не надобе» (Акад. сп., 19). Люди платят только в том случае, если того же огнищанина убили в разбое и убийца не известен; тогда платят те люди — члены верви, в пределах чьей верви обнаружен труп.

«Правда» Ярославичей — специальный закон. Она по духу близка к Capitulare de villis Карла Великого. Ее назначение — оберегать интересы княжеского имения, окруженного крестьянскими мирами-вервями, достаточно враждебно настроенными против своего далеко не мирного соседа-феодала. Недаром феодал укреплял свое жилище и защищал себя суровыми законами. Крестьянские миры призваны нести ответственность за своих членов, и вполне понятно, почему в княжой «Правде» подчеркивается главным образом только эта сторона верви.

«Пространная Правда» начала XII в. знакомит нас с общественными отношениями еще глубже и дает нам возможность еще лучше всмотреться в организацию и функции верви.

Вервь не должна ничего платить, если труп, обнаруженный в ее пределах, не опознан. «А по костех и по мертвеци не платить верви, аже имене не ведают, ни знают его»[100]. Разбойника вервь должна выдать вместе с женою и детьми на поток и разграбление. Этого раньше в «Правде» Ярославичей не было. Стало быть, на наших глазах усиливается ответственность отдельных семейств, идет отмежевание их от верви. Закон точно говорит в этой же статье: «За разбойника люди не платят» (Троицк. IV сп., 7). Члены верви должны отвечать не только за убийство: «Оже будет рассечена земля или на земли знамение, им же ловлено, или сеть, то по верви искати собе татя, а любо продажа платити» (там же, 70). И здесь вервь обязана либо найти преступника, либо возместить убытки собственника земли, или испорченной вещи.

Наконец, в «Пространной Правде» мы имеем очень интересный институт «дикой виры», который говорит нам о том, что вервь в XII в. уже перестает помогать всем своим членам в платеже штрафов, а помогает лишь тем, кто заранее о себе в этом смысле позаботился, т. е. тем, кто вложился предварительно в «дикую виру»: «Аже кто не вложится в дикую виру, тому люди не помогают, но сами платят». Это говорит нам о том, что к XII в. члены верви перестали быть равными в своих правах, что среди них выделилась группа, надо думать, людей более зажиточных, которые могли платить все взносы, связанные с участием в «дикой вире». Перед нами итог разложения старой верви.

Совершенно с теми же функциями мы встречаемся и в польской общине («Gegenote»). Она тоже отвечает за убийство, совершенное на ее территории. «Если убитый останется лежать в поле или на дороге, и не будет известно, кто его убил, тогда господин[101] зовет к себе „Gegenote“ — членов общины — и налагает на общину штраф за убитого („Schuld“)… Если же „Gegenote“ (члены общины) укажут на какую-либо деревню, а деревня скажет, что она неповинна в убийстве, то она должна очистить себя поединком (ордалией) или же заплатить за убитого. Если же деревня укажет на определенную семью („Geschlecht“ в данном случае — не род, а семья), и семья станет отрицать вину, то эта последняя должна или очистить себя поединком (ордалией), или уплатить „Schuld“»[102].

Это — польская «Правда», записанная немцами для подвластного им польского населения в XIII в.

Здесь мы видим, в сущности, то же, что и в «Правде Русской», только тут с большей ясностью указывается на то обстоятельство, что община находится во власти феодала. Господин зовет к себе «Gegenote», он взыскивает «Schuld» и пр. В «Правде Русской» нет этой отчетливости, но, тем не менее, и здесь налицо укрепляющийся в своих позициях феодал со своими притязаниями, что отмечалось нами даже на материале древнейшей «Правды». В «Правде» Ярославичей наличие феодала и феодальной вотчины совершенно очевидно. Рядом с разлагающейся общиной существует среда богатых собственников-землевладельцев, собственно говоря, уже феодалов, где с полной очевидностью господствует индивидуальное право собственности на пахотную землю, борти, места охоты (луга, по-видимому, находятся в общем с крестьянами пользовании), орудия производства. Все это покупается, продается, передается по наследству. Наступление на общину, победа над ней и процесс внутреннего ее разложения видны также и в том, что из недр общины уже выделились отдельные неимущие элементы, вынужденные искать работы и защиты у феодала. Это — рядовичи, закупы, вдачи, изгои, о которых специально речь будет впереди. Сейчас нам важно отметить эти наиболее существенные стороны мира-верви для того, чтобы показать эволюцию домашней патриархальной общины, развитие которой протекает, так сказать, на наших глазах, совершенно определенно она перерождается в сельскую общину, или марку «с индивидуальной обработкой и с первоначально периодическим, а затем окончательным переделом пахотной земли и лугов». Процесс этот начался раньше на юге, чем на севере. Север сохранил следы старых отношений значительно дольше. На юге патриархальная община исчезла раньше и в «Правде Русской» нашла себе лишь слабое отображение.

Мне кажется, что все эти данные до некоторой степени уже предопределяют ответ на поставленный выше вопрос о том, какой общественный строй предшествовал феодальному у народов нашей страны, и среди них, прежде всего, у славян Поднепровья и Поволховья. На основе распавшегося патриархального рода мы имеем здесь несомненное наличие общины-марки, на наших глазах проделывающей свою дальнейшую эволюцию. Это был далеко не мирный процесс, и летопись сохранила некоторые намеки на борьбу между уходящим старым строем и наступающим новым.

Этого, однако, мало. Мы должны использовать имеющиеся в нашем распоряжении данные, чтобы осветить этот грандиозный процесс по возможности с разных сторон, и прежде всего рассмотреть вопрос наиболее спорный — о структуре и характере классового общества первого периода его существования и, в частности, вопрос о роли рабства в обществе той поры.

Современная литература вопроса невелика, потому что самый вопрос в своей современной постановке выдвинут недавно. Имеется лишь несколько замечаний в отдельных работах[103] отдельных авторов и одна специальная статья И. И. Смирнова: «О генезисе феодализма»[104]. Эта статья не имеет в виду феодализм в какой-либо стране, а трактует его вообще как общественную категорию и приводит к следующим выводам: «1. Классы возникли до феодализма. 2. Господствующий класс дофеодального общества создал уже аппарат для угнетения эксплуатируемого класса и использовал государство как свое орудие в процессе генезиса феодализма… Моментом, определяющим структуру этого общества, является наличие в нем рабства… Поскольку эксплуатация рабов является основным источником могущества господствующего класса, постольку мы имеем полное право сказать, что перед нами общество рабовладельческое».

Однако вопрос этот, большой и важный, не может быть окончательно решен относительно определенного общества — в данном случае общества восточных славян, — без учета конкретного материала источников.

К их обозрению я и перехожу.

Даже при самом поверхностном соприкосновении с нашими археологическими и письменными памятниками наличие и известная роль рабства у славян бросаются в глаза совершенно отчетливо.

В древнейших известиях византийских писателей и в более поздних известиях арабов мы имеем частые упоминания у славян рабов. Между прочим, эти известия говорят о распространенном у славян обычае сжигать вместе со знатными покойниками жен, которые идут на смерть якобы добровольно. Об этом говорит Маврикий в своей «Стратегии», его повторяет в своей «Тактике» Лев Мудрый (886–911 гг.). О том же говорит и Майнский епископ Бонифаций (755 г.) относительно западных славян. Араб Аль-Джайхани (конец IX или нач. X в.) сообщает то же самое относительно Руси, но он указывает на то, что сжигались вместе с покойниками их рабыни и рабы. Это же подтверждают и Ибн-Фадлан, Аль-Истахри и др. Археологическое изучение могил говорит о том же. Этот обычай применяется только среди людей богатых и знатных. Несомненно, мы имеем здесь одно из следствий длительного существования рабства, так как подобных обычаев в родовом доклассовом обществе нет. По сообщению Ибн-Хаукаля и Аль-Истахри (оба пользовались одним источником), сжигание девушек делается «для блаженства их душ»[105], так как они могут попасть в царство небесное только со своими господами.


Генрих Семирадский. Похороны знатного руса. 1892. ГИМ


Но тот же Маврикий подчеркивает разницу в положении славянских рабов по сравнению с рабами византийскими.

Как мы уже видели, Маврикий Стратег отмечает особенности в положении славянских пленных, подчеркивая, что пленники у славян остаются не в вечном рабстве, как у других народов, но что им назначается определенный срок, по прошествии которого предоставляется их усмотрению или остаться к качестве свободных и друзей, или возвратиться к своим, заплатив выкуп. Может быть, тут кое-что и преувеличено, но совершенно извратить факт Маврикий не мог. В доказательство справедливости этого свидетельства можно привести, правда более позднее, сказание о некоем половчине («Чудо св. Николая»), где рассказывается о том, как этот половчин попал в плен к русским. Нет никаких указаний, что он работал в плену. Неизвестно за что, но он был посажен в заключение. Его хозяин предлагает ему дать за себя выкуп, но так как у пленника никаких средств на выкуп при себе не было, то хозяин, отдав его на поруки св. Николаю, отпустил его домой под условием принести за себя выкуп. Это свидетельство говорит о том, что характер рабства у восточных славян не очень резко изменился и в более позднее время и если менялся, то не в направлении превращения его в античное трудовое рабство.

Рабы прекрасно известны и всем древним русским письменным памятникам. Иначе, конечно, не могло и быть, поскольку рабство существовало и в докиевский, и в киевский период нашей истории.

Под разными наименованиями (холопы, челядь, одерень, обель, раб или просто «люди», обыкновенно с указанием на принадлежность их кому-нибудь) мы можем встретить их едва ли не во всех дошедших до нас письменных источниках X–XII вв. и позднее. Их покупают, продают, в различных формах эксплуатируют, их воруют, иногда они убегают от своих господ сами, их разыскивают и наказывают. Сведений о них достаточно, и, тем не менее, вопрос об общественной роли рабства в Древней Руси этой справкой отнюдь не решается. Он не может быть решен и тогда, когда мы ознакомимся с экономической природой раба в статическом его положении, потому что познание всех процессов мира достигается через изучение их в самодвижении, в жизни, в раскрытии противоречивых, взаимоисключающих противоположных тенденций этих процессов. Место раба в производстве данного общества на данной ступени его развития мы сможем определить лишь тогда, когда изучим отдельные этапы в истории этого общества. Лишь тогда наши факты найдут свое место и мы сможем научно оперировать с ними.

Как возникало классовое общество, подробно говорить сейчас не приходится. Но все же необходимо подчеркнуть, что именно рабство было простейшей, естественно выросшей формой разделения труда и первой формой деления общества на классы.

Не следует забывать, однако, что в это же время существует соседская община, более или менее устойчивая в зависимости от особых конкретных условий ее существования, община, служившая оплотом крестьянства и, в конечном счете, не позволившая рабу стать основой производства на Руси в противоположность римской рабовладельческой латифундии, в свое время, по выражению Плиния Старшего, погубившей римского крестьянина и с ним вместе Италию («Latifundia jam perdidere Italiam»).

Несколько общих замечаний, необходимых для дальнейшего.

Считаю необходимым еще раз указать, что в своей работе я имею дело с Киевской Русью не в узко-территориальном смысле этого термина (Украина), а именно в том широком смысле «империи Рюриковичей», соответствующем западноевропейской «империи Карла Великого», включающей в себя огромную территорию, на которой впоследствии образовалось несколько самостоятельных государственных единиц. Нельзя сказать, что процесс феодализации в изучаемый отрезок времени на всем огромном пространстве территории Киевского государства протекал по своим темпам совершенно параллельно: по великому водному пути «из варяг в греки» он, несомненно, развивался интенсивнее и опережал центральное междуречье. Общее изучение этого процесса только в главнейших центрах этой части Европы, занятой восточным славянством, мне кажется в некоторых отношениях допустимым, но и то с постоянным учетом различий природных, этнических и исторических условий каждой из больших частей этого объединения.

Считаю необходимым предупредить о том, что за недостатком письменных источников я не мог обследовать в сколько-нибудь полном виде более ранние периоды в истории этого общества и что мои дальнейшие наблюдения поэтому касаются лишь X–XII вв. по преимуществу и, главным образом, именно тех центров, которые располагались по великому водному пути «из варяг в греки». В основу исследования положен, прежде всего, материал русских источников, дополняемый источниками не русскими лишь в отдельных случаях.

Наконец, целесообразно условиться и относительно точного содержания тех основных понятий, с которыми в дальнейшем придется нам иметь дело: рабовладельческое общество и феодализм.

Если рабовладельцы и рабы есть первое крупное деление общества на классы, то необходимо помнить, что не во всех обществах рабство успело достигнуть своего высшего развития и оформления: не все общества переживали рабовладельческую формацию. Примером может служить хотя бы общество германцев и, как будет видно ниже, славянское общество.

При рабовладельческом строе основой производственных отношений является собственность рабовладельца на средства производства и на непосредственного производителя-раба.

Для того чтобы рабский труд успел вытеснить труд свободного крестьянина-общинника и действительно стать «основой производства», необходимы соответствующие условия, которых в средневековой Европе уже не было, почему и рабовладельческих обществ в Европе VIII–XII вв. мы не встречаем.

Из самого характера эксплуатации рабов и их роли в производстве вытекала и разрешалась для рабовладельческого общества проблема воспроизводства рабочей силы. Возможность нормального внутреннего воспроизводства рабочей силы при обычной для рабского способа производства системе эксплуатации раба почти исключалась. Одними внутренними ресурсами рабство как система хозяйства не могло питаться. Отсюда необходимость для античных обществ широкой завоевательной политики: рынок рабов пополняется посредством войны, морского разбоя и т. д. Превращение побежденных в рабов — нормальная цель этих военных предприятий.

Стало быть, для того, чтобы рабовладельческий способ производства мог восторжествовать, требовались особые «исторические условия», которые не обязательно должны быть в известный момент истории человечества налицо везде и всюду. В Европе VIII–XV вв. мы видим господствующим иной строй феодальный, в недрах которого существует рабство, и с течением времени проявляющее все более заметные признаки полного исчезновения. Варварские государства, германские и славянские по преимуществу, с их общинным строем, выросшие на развалинах римского, западного и восточного рабовладельческого общества, оживили и обновили Европу и дали толчок для дальнейшего развития феодальных отношений.

Феодализм как общественно-экономическая формация строится на ином способе производства и характеризуется иными отношениями людей в процессе производства.

Сущность феодальных отношений в обществах, где главным занятием жителей было земледелие, заключается в том, что основой феодального способа производства является сельскохозяйственное производство, не исключающее, однако, ремесленного и мануфактурного труда; общественные отношения выражаются в форме господства и подчинения, вырастающих на почве присвоения крупными земельными собственниками земли и труда сидящих на земле непосредственных производителей. Отсюда личная зависимость (уже не рабская, а крепостническая) непосредственного производителя от владельца земли является господствующей формой общественных отношений.

Землевладельцы и зависимые от них крестьяне — вот два основных класса феодального общества. Двухклассовое феодальное общество не исключает, однако, наличия внутри класса феодалов целой лестницы феодальной зависимости, основанной на величине земельного владения и количестве вассалов.

Политическая организация землевладельцев-феодалов, направленная на защиту этих общественных отношений, составляет сущность государственного строя периода феодализма.

После этих необходимых оговорок и теоретических предпосылок мы можем перейти к исследованию конкретного материала, оставленного нам Киевской Русью.


V. Общественные отношения Киевской Руси

Если общественные отношения докиевского периода нашей истории нам приходилось восстанавливать по материалам частью археологическим, частью письменным не русского происхождения и прибегать к русским письменным источникам лишь с тем, что-бы найти в них следы далекого прошлого, то общество Киевского периода может быть нами изучено по письменным источникам, рожденным самим Киевским государством. Здесь у нас не только больше уверенности в точности наших выводов, но и самые выводы значительно разностороннее и полнее.

Напомню, что эти письменные памятники вводят нас далеко не в начальный момент истории изучаемого общества, а ставят перед общественными явлениями, имеющими за собой очень длительную историю. Древнейший памятник «Правда Русская», дошедший до нас в записи начала XI в., носит на себе следы более глубокой древности, но и эта древность весьма относительна.

До внесения «Правды Русской» в Новгородскую летопись под 1016 г. мы имеем следы существования «закона русского», несомненно, совпадающего, по крайней мере в некоторых частях, с «Правдой Русской». В ней мы уже видели представителей господствующих классов, их челядь, рабов, просто свободных, по-видимому, равноправных общинников (соседская община), хотя и не прямо названных, но с неизбежностью подразумеваемых. Добавочный в ст. 1 «Правды» перечень всех общественных группировок: русин, гридин, купчина, ябетник, мечник, изгой и словенин, по-видимому, является той вставкой, которая была сделана Ярославом в 1016 г., когда он напутствовал «Правдой» возвращающихся из Киева новгородцев, помогших ему овладеть Киевским столом, всем им обещая право на 40-гривенную виру, т. е. равное право защиты жизни судом.


Страница из краткой редакции «Русской Правды».


Если мы попробуем разобраться в этих терминах, хотя и весьма спорных по существу, то придем к более или менее вероятным выводам о существовании в изучаемом нами обществе варягов и варяжской дружины, которая, как нам известно из договора с греками и из летописи, быстро и тесно связывалась с местным верхушечным слоем славянского общества; несомненно также существование купцов. И не случайно, мне кажется, вписаны в этот перечень изгой и словенин. Очень похоже на то, что они специально сюда вставлены: после перечня пяти категорий названных здесь общественных групп, поставленных рядом без всяких оговорок, идет новое «аще», за которым следует «изгой будет либо словенин».


Золотой ковчег для хранения «Русской Правды»


Об изгое речь будет ниже. Что касается словенина, то расшифровать этот термин очень нелегко. Несомненно, кроме национального признака, ему присущи и социальные черты. Иначе трудно понять вообще весь перечень, и в частности сопоставление словенина с изгоем. В Лаврентьевской летописи под 907 годом говорится о походе Олега на Царьград. После благополучного окончания предприятия Олег с дружиной возвращался домой. «И вспяша русь парусы паволочиты, а словене кропивны». Здесь подчеркивается не только национальный, но и социальный признак: русь по сравнению со славянином стоит на первом месте. Но все-таки термин «словенин», поставленный в «Правде» рядом с «изгоем», этим сравнением с процитированным текстом летописи не разрешается. Мы не можем точно ответить на вопрос, кто такой «словенин» «Правды Русской». Не разумеется ли под словенином представитель массы, населяющей деревню, т. е. смерд, член соседской общины?

Необходимо подчеркнуть, что и изгой, и словенин относительно виры предполагаются равноправными с первыми пятью категориями, так как и на них распространяется 40-гривенная вира. Бросается в глаза факт, что дополнительный перечень представителей общественных группировок взят из общества, по своей конструкции более сложного, чем примитивный строй древнейшей «Правды». Не хотел ли Ярослав этой вставкой, где декларировалась вира, равная для русина и славянина, дружинника и изгоя, смягчить ту национально-классовую рознь, которая так ярко проявилась в бурных событиях 1015 г. в Новгороде?

«Мужи» этой древнейшей «Правды», главный предмет внимания этой «Правды», как мы уже видели, всегда вооружены, часто пускают оружие в ход даже в отношениях друг к другу и в то же время способны платить за побои, раны и личные оскорбления; они владеют имуществом, которое можно купить и продать. Мы имеем здесь признак неравенства материального положения — долги. Живут они в своих «хоромах», окруженные слугами, и не порывают связи с крестьянским миром. Здесь же в «Правде» мы видим зависимую от своих господ челядь, которая убегает, которую разными способами разыскивают и возвращают господам; челядин иногда дерзает «ударить свободна мужа» с риском быть убитым в случае обнаружения его преступления. В состав этой челяди входят не только рабы, но, как мы увидим ниже, и не рабы.

Вся эта «Правда» достаточно архаистична, но родового строя и здесь уже нет. Единственно, что напоминает о нем, это месть, которая, однако, уже перестала быть «родовой» и к тому же на наших глазах явно отмирает. Мстить, по-видимому, не обязательно. Место мести занимает альтернативно вира с тем, чтобы в середине XI в. вытеснить ее окончательно.

Это выводы, основанные на том, что говорит «Правда», но мы должны учитывать и ее молчание, которое иногда, по-видимому, и удается понять путем привлечения к ее толкованию летописи вообще и помещенных в ней договоров с греками, в частности.



1. Землевладение и землевладельцы

Более или менее регулярные торговые связи с Византией у южного народа, называемого греками то именем руси, то скифами, или тавро-скифами, начались очень давно. Греки знали этот народ и не только по торговым связям.

После блестящих работ В. Г. Васильевского о греческих житиях Георгия Амастридского и Стефана Сурожского у нас не остается сомнений в том, что греки знали Южную Русь прекрасно. Нашествие руси на Амастриду Васильевский относит к началу 40-х годов IX в. «Имя руси, — пишет Васильевский, — уже в это время не только было известным, но и общераспространенным, по крайней мере, на южном побережье Черного моря»[106]. Тот же автор по вопросу о торговых связях руси с греками пишет: «Известие о торговле русских купцов с Византией через Черное море и с мусульманскими странами через Каспийское относится к сороковым годам IX ст.; самые торговые связи образовались, конечно, хотя несколькими десятилетиями ранее: Русь была известна византийцам и арабам в первой половине названного столетия»[107].

Васильевский убежден, что это имя относится всегда к тавро-скифам, а кто такие тавро-скифы, разгадать полностью ему не удается. Вспоминая здесь готскую теорию происхождения руси и не настаивая на ней, Васильевский замечает, что эта теория «при современном положении вопроса была бы во многих отношениях пригоднее норманно-скандинавской». Отказавшись, таким образом, от скандинавской теории, Васильевский ставит вопрос лишь о том, какой из центров руси-тавро-скифов мог совершить поход на Амастриду и Сурож: таврический, приднепровский или тмутараканский[108].

Здесь не место разбирать этот важный вопрос. Мне нужно показать ранние связи греков и руси, известной грекам именно под этим народным, местным именем (литературное — тавро-скифы). Греки действительно давно знали этот народ, но особенно внимательно стали следить за ним с тех пор, как он экономически и политически усилился и произвел 18 июня 860 года весьма удачное для себя нападение на столицу Восточной Римской империи. В связи с этим нападением мы имеем две речи патриарха константинопольского Фотия и его же «Окружное послание». В одной из этих проповедей Фотий говорит:

«Эти варвары справедливо рассвирепели за умерщвление их соплеменников и с полным основанием требовали и ожидали кары, равной злодеянию»[109]. И дальше: «Их привел к нам гнев их»[110]. Тот же Фотий спустя несколько лет (866 г.) в своем «Окружном послании» говорит то, что ему известно было об этом народе: «Народ, часто многими упоминаемый и прославляемый, превосходящий все другие народы своею жестокостью и кровожадностью… который, покорив окрестные народы, возгордился и, возымев о себе высокое мнение, поднял оружие на Римскую державу»[111].

Это было лет за 40 до заключения первого известного нам договора между русью и греками. В договоре 911 г. прямо говорится, что у руси с греками были давнишние отношения: послы русские прибыли в Константинополь с тем, чтобы заключить с греками соглашение «на удержание и на извещение от многих лет межю христианы и русью бывшюю любовь»[112]. Под этой русью разуметь обязательно варягов нельзя. Эта русь на заключенном с греками договоре присягает не по-германски, а чисто по-славянски: «Царь же Леон со Олександром мир сотвориста со Ольгой, имшеся по дань и роте заходивше межы собою, целовавше сами крест, а Олега водивше на роту, и мужи его по русскому закону кляшася оружием своим, и Перуном богом своим, и Волосом, скотьем богом, и утвердиша мир» (договор 907 г.)[113]. Оружием клялись тоже не по германскому обычаю, а по своему собственному, снимая с себя оружие, кладя его на землю или перед кумиром. Германцы при этом обряде вонзали меч в землю[114].

Самый факт заключения договоров совершенно ясно говорит о классовом обществе. Договоры нужны были не крестьянской массе общинников, а князьям, боярам и купцам.

Неудивительно, что уже в той части договора, которая помещена в летописи под 907 г. (если это не особый договор), мы имеем указания на наличность классового общества и государства. «Заповеда Олег дата воем на 2000 корабль по 12 гривен на ключ и потом даяти уклады на Рускыа грады: первое на Киев, таже на Чернигов, на Переаславль, на Полтеск, на Ростов, на Любеч и на прочаа города, по тем бо городом седяху велиции князи, под Ольгом суще». В договоре 911 г. к этому тексту мы имеем существенные дополнения. Представителями русской стороны в этом договоре посланы были «от Ольга, великого князя русского, и от всех, иже суть под рукою его светлых бояр»… «похотеньем наших князь и по повелению и от всех, иже суть под рукою его сущих руси». В летописи перед этим договором сказано, что Олег послал «мужи свои построити мира и положити ряд межю Русью и Грекы». Такое же предисловие помещает летописец и перед договором 945 г. «Посла Игорь муже своя к Роману, Роман же созва боляре и сановники; приведоша русския слы и велеша глаголати и псати обоих речи на харатье»[115].

Договор 945 г. дает еще несколько дополнительных данных. Русские послы и гости (слы и гостье) на этот раз оказываются отправленными «от Игоря, великого князя русского, и ото всякоя княжья и от всех людей Русския земли». «И великий князь наш Игорь и бояре его и людье вси рустии послаша ны к Роману… створити любовь с самеми цари, со всем болярством и со всеми людьми греческими на вся лета, дондеже сьяет солнце и весь мир стоит»… «А великий князь русский и боляре его да посылают в Греки к великим царем греческим корабли, елико хотят, со слы и с гостьми…» И дальше читаем: «Ношаху ели печати злати, а гостье серебрени». Гостям по договору полагается от греков получить «месячное», послам — «слебное», в порядке иерархии городов: Киева, потом Чернигова, Переяславля и др.

В посольстве древлян к Ольге упоминаются, хотя и несколько позднее, лучшие и нарочитые мужи: «И послаша древляне лучшие мужи, числом двадесять в лодьи к Ользе» и в другом посольстве: «Древляне избраша лучшие мужи, иже держаху Деревску землю и послаша по ню». Ольга, обращаясь к древлянам, говорит: «…Пришлите мужа нарочита»[116].

Кто эти светлые князья, бояре и лучшие люди? Это не родовые старшины, потому что рода как такового в договорах с греками вообще не видно, за исключением, быть может, отдельных намеков на некоторые его пережитки. Эти пережитки больше заметны, например, у древлян или вятичей, чем у полян, стоявших, несомненно, выше их в своем развитии.

В этом смысле должны быть поняты и те факты, которые дают нам договоры с греками. Здесь мы имеем частное имущество, которым его собственник вправе распоряжаться и, между прочим, передавать его по завещанию: собственник может «урядить свое имение», что полностью подтверждается и «Правдой Русской». На «закон русский», вошедший в древнейший текст «Правды Русской», ссылается договор 911 г. (ст. 5): «Аще ли ударит мечем или бьет кацем либо сосудом… да вдаст 5 литр серебра по закону русскому» (ср. «Русская Правда», Акад. сп., ст. 3). О крупных переменах в общественном строе изучаемого нами общества говорят также и очень интересные наблюдения археологов над историей форм поселений. М. И. Артамонов указывает на то, что IX в. для лесной полосы севера (те же процессы на юге наблюдаются значительно раньше) замечателен тем, что тип небольших укрепленных поселений, «городищ» (места поселений рода или большой семьи), исчезает. Взамен его появляются неукрепленные селения, деревни, и, вместе с тем, мы в это время наблюдаем появление того, что можно назвать укрепленным двором или замком. Это сочетание неукрепленных поселений и укрепленных отдельных дворов весьма характерно для данного момента.

Светлые князья и бояре, которых летописец называет княжими мужами, — не родовые старшины, а представители высшего класса древнерусского общества. Едва ли мы имеем родовых старшин даже у древлян этого времени.

В том же смысле надо понимать и различение в договоре Игоря 945 г. послов и гостей. Из вышеприведенного текста ясно, что послы имеют преимущества перед гостями: у послов печати золотые, у гостей серебряные; послам полагается особое продовольствие «слебное», гостям «месячина». Если мы не затрудняемся расшифровать термин «гость», полагая, что тут разумеются купцы, то кого мы должны понимать под послами, стоящими выше купцов? Это, несомненно, бояре. Всех этих бояр и «лучших мужей» выделяло из массы богатство и связанная с ним власть.

Бояре нашей древности состоят из двух слоев. Это наиболее богатые люди, называемые часто людьми «лучшими, нарочитыми, старейшими», продукт общественной эволюции каждого данного места, туземная знать и высшие члены княжеского двора, часть которых может быть пришлого (вместе с варяжскими князьями) происхождения. Терминология наших летописей иногда различает эти два слоя знати: «бояре» и «старци». «Старци», или иначе «старейшие», — это и есть так называемые земские бояре. Летописец переводит латинский термин «Senatores terrae» — «старци и жители земли» (Nobilis in portis vir ejus, quando sederit cum senatoribus terrae — «взорен бывает во вратех муж ее, внегда аще сядеть на сонмищи с старци и с жители земли»). По возвращении посланных для ознакомления с разными религиями Владимир созвал «боляри своя и старци». «Никакого не может быть сомнения, — пишет по этому поводу Владимирский-Буданов, — что восточные славяне издревле (независимо от пришлых княжеских дворян) имели среди себя такой же класс лучших людей, который у западных славян именуется majores natu, seniores, кметы и др. терминами»[117]. Эти земские бояре отличаются от бояр княжеских. Владимир I созывал на пиры «боляр своих, посадников и старейшин по всем городам»[118], в своем киевском дворце он угощал «бояр, гридей, сотских, десятских и нарочитых мужей».

Арабы Ибн-Русте и Гардизи сообщают, что варяги обосновались в Новгороде (Holmgard) и отсюда облагают данью славян; многие из славян поступают к «этой руси» на службу. В Новгороде особенно ясно бросается в глаза наличие этих земских бояр. Когда в Новгороде, при кн. Ярославе, новгородцы в 1015 г., перебили варяжских дружинников, князь отомстил избиением их «нарочитых мужей»[119], составлявших здесь «тысячу», т. е. новгородскую военную, не варяжскую организацию. В 1018 г. побежденный Болеславом Польским и Святополком Ярослав прибежал в Новгород и хотел бежать за море; новгородцы не пустили его и заявили, что готовы биться с Болеславом и Святополком, и «начаша скот сбирать от мужа по 4 куны, а от старост по 10 гривен, а от бояр по 18 гривен». Совершенно очевидно, что новгородское вече обложило этим сбором не княжеских дружинников, которых в данный момент у Ярослава и не было, потому что он прибежал в Новгород только с 4 мужами, а местное население, и в том числе бояр.

Таких же местных бояр мы видим и в Киеве. Ольговичи, нанесшие поражение киевскому князю Ярополку Владимировичу (сыну Мономаха) в 1136 году, как говорит летописец, «яша бояр много: Давида Ярославича, тысяцкого, и Станислава Доброго Тудковича и прочих мужей… много бо бяше бояре киевские изоймали»[120].

Это были бояре киевские, а не Ярополковы, т. е. местная киевская знать.

Важные данные о классовом составе русского общества X–XI вв., и в частности о боярах, мы имеем в церковном уставе кн. Ярослава.

«Аще кто пошибаеть боярскую дщерь или боярскую жену, за сором ей 5 гривен золота,… а менших бояр — гривна золота… а нарочитых людий 2 рубля… а простой чяди 12 гривне кун… (ст. 3)

Аще кто назовет чюжую жену блядью, а будет боярьская жена великих бояр, за сором ей 5 гривен злата… менших бояр… 3 гривна злата… а будет градских людей… 3 гривны сребра… а сельскых людей… гривна сребра…» (ст. 25).

Этот перечень «бояре нарочитые, бояре меншие, нарочитые люди и простая чадь» в Уставе повторяется по разным случаям неоднократно. Один раз вместо нарочитых людей названы «городские люди», а вместо «простой чади» названы сельские люди («а сельской жене 60 резан» или «гривна серебра»)[121].

Хлебников на основании расчета Ланге соотношение этих штрафов представляет в следующем виде[122]:

За оскорбление жен больших бояр 250 гривен кун, меньших бояр — 150 гривен кун, нарочитых (городских) людей 22 72 гривен кун, сельских людей или чади 17 72 гривен кун.

Принимая во внимание неясности в денежном счете «Правды Русской» и памятников, одновременных с нею мы вправе все же считать, что соотношение этих цифр верно. А это для нас в данном случае чрезвычайно важно. Социальное расстояние между большим боярином и сельским свободным человеком (общинником) выражается в цифрах приблизительно как 14:1, между боярином и городским или нарочитым человеком — 11:1. Летописный факт 1018 г., приведенный выше, по той же расценке денег дает приблизительно то же соотношение.

Итак, бояре есть разные, точно так же, как и горожане и сельские жители, о чем речь будет ниже.

Очень интересные черты внутри класса землевладельцев отражены в житии Феодосия Печерского. Отец его по распоряжению киевского князя был переведен в Курск («Бысть же родительма блаженного переселитися в ин град, глаголемый Курск, князю тако повелевшу»). Дал ли князь отцу Феодосия в Курске землю, или она у него была там раньше, нам не известно, но известно, что под градом Курском у родителей Феодосия оказалось имение. Когда умер отец Феодосия, 13-летний мальчик «оттоле начат на труды подвижнее быти, якоже исходити ему с рабы своими на село делати со всяким прилежанием». В этом же городе жил и «властелин града», ниже названный «судиею». К этому «властелину» попал на службу и Феодосий. Он работал в «его церкви», а однажды этот вельможа велел Феодосию служить в его доме на званой трапезе, куда были приглашены другие «вельможи града».

Перед нами богатые курские вельможи, которым служит сын землевладельца небольшой руки. Мне кажется, отсюда неизбежен вывод, что курские вельможи тоже были землевладельцами, только крупными, служить которым не было зазорно Феодосию даже с точки зрения его матери, которая крепко блюла честь своего рода, находя несовместимым с его достоинством работу Феодосия по печению в церкви просфор («молютися, чадо, останися от такыа работы, — твердила она сыну, — укоризну бо приносиши на род свой»)[123]. Достоинство мелкого землевладельца, по ее мнению, не страдало от службы в доме крупного феодала.

Поскольку мы уже отметили отдельные слои боярства, неодинаковые по своему материальному положению и происхождению, то вполне естественно допустить и разность в характере их материальной базы, по крайней мере, в начальный период их существования на территории Киевского государства. Если норманны, несомненно, входившие в состав боярства (по крайней мере, на севере Руси), вследствие примитивности организации своего завоевания, некоторое время пользовались ленами, составлявшимися «только из даней», то говорить то же о туземной, неваряжской знати, выросшей в земледельческом обществе в процессе разложения земельной сельской общины и появления частной собственности на землю, решительно невозможно.

Самое верное решение этой задачи будет состоять в допущении, что богатство этих бояр заключалось не только в «сокровищах», но и в земле. Очень вероятно, что в таком именно смысле надо понимать замечание летописца, сделанное им по поводу смерти князя Владимира. «Се же (смерть Владимира) уведевше людие, без числа снидошася и плакашася по нем: боляры аки заступника их земли, убозии акы заступника и кормителя» (Лавр, лет., под 1015 годом).

Признание боярского землевладения в IX–X вв. в нашей литературе не ново: уже Хлебников в 70-х годах XIX в. высказал убеждение, что «богатство в древнейшее время всегда состояло (он разумеет, конечно, общество с преобладанием земледелия. — Б. Г.) в обладании поземельной собственностью»[124].

Для более позднего времени (XI в.) он высказывается об этом предмете еще более решительно: «…Слово бояре не означало наемников, дружинников, игравших прежде более важную роль в дружине, но местных землевладельцев», «старшая или передняя дружина состояла отчасти из выслужившихся младших дружинников», «дружина стала наполняться местными боярами, богатыми землевладельцами»[125].

М. А. Дьяконов уже в XX в., подводя итоги разысканиям по этому вопросу, писал: «Одни предполагают, что лучшие люди Древней Руси вышли из торговой аристократии, другие — что это была по преимуществу военная знать; третьи думают, что землевладение издревле выдвигало крупных собственников в первые общественные ряды. Несомненно одно, что в ту пору, от которой сохранилось достаточное число документальных данных, бояре и огнищане являются землевладельцами и рабовладельцами»[126].

В своей последней статье «Некоторые вопросы истории Киевской Руси» С. В. Бахрушин упрекает меня в том, что я в истории землевладения IX–XII вв. не указываю периодизации, «будто бы» этот процесс не подвергался «никаким существенным изменениям от IX до XII веков». Надеюсь, в этом новом издании своей книги я сумею лучше разъяснить свою точку зрения на предмет. Эволюцию на протяжении четырех веков я, конечно, признаю. Но тут дело не в эволюции. Нас с С. В. Бахрушиным разъединяет не признание ее или непризнание, а различное представление о состоянии культуры восточного славянства в IX–XI вв., и в частности — о роли земледелия в ранней истории нашей страны и времени появления частного землевладения. С. В. Бахрушин с уверенностью отмечает, что «нет ни одного известия о селах X в., которое не носило бы черт легенды», что в предании об Ольге «дело идет… не столько о пашенных землях, сколько о промысловых угодьях», потому что, по его мнению, земледелие «только в XI в. приобрело… господствующее значение», что только «в конце X в. еще начинался процесс освоения общинных земель будущими феодалами». О «легендах» и об Ольге речь будет ниже, а сейчас мне хочется подчеркнуть, что эволюция земледелия и землевладения в том виде, как ее изображает мой оппонент, противоречит фактам и биологическим, и историческим.

Для того, чтобы в XI в. могло появиться земледелие со всеми теми хлебными и техническими культурами, которые нам известны по письменным и археологическим источникам, необходимы века. Достаточно указать на сообщаемый восточными документами факт, что славянский лен (конечно, лен-долгунец, годный для пряжи) в IX в. в значительных количествах шел в Среднюю Азию через Дербент, чтобы у каждого, знакомого с культурой этого льна, появилось совершенно ясное представление о столетиях, необходимых для развития этой культуры в стране, где лен появился и откуда он вывозился на далекий Восток. То же в той или иной мере необходимо сказать и относительно других сельскохозяйственных культур, известных нашей древности. Я не могу здесь повторять того, что было уже сказано выше в главе III, но думаю, что тот, кто захочет поддерживать мнение, высказанное моим критиком, должен опровергнуть сначала все собранные выше аргументы, а потом уже говорить о том, легендарны или нелегендарны факты о селах X в. Наконец, надо подумать и о том, не может ли и в легендах заключаться зерно самой подлинной правды.

То же необходимо сказать и об истории частной собственности на землю и о росте крупного землевладения. Это тоже процессы весьма и весьма длительные. Установление периодизации этих процессов заключается совсем не в том, чтобы отсечь период до XI в. и сказать, что с XI в. крупное землевладение уже факт очевидный, а в том, чтобы постараться показать, как и когда, в течение какого времени и при каких условиях этот факт мог сделаться фактом настолько очевидным, что даже мой очень скептически настроенный критик находит возможным в нем нисколько не сомневаться. Сознаюсь, что, за неимением материалов, я этого процесса по периодам установить не смог, но настаиваю на том, что только очень длительный процесс мог привести к очевидным результатам XI в. Когда этот процесс начался, я сказать не могу, но что он шел и в VI, и в VII, и в VIII вв., в этом нет никаких сомнений, поскольку этот процесс есть процесс разложения рода и образования классового общества в земледельческой среде.

Однако, несмотря на то, что вопрос этот далеко не новый, что к его решению привлекаются, за неимением новых, обычно одни и те же письменные источники, мне кажется, что из этих старых источников по данному вопросу извлечено далеко не все возможное. Я имею в виду договоры с греками. Только А. Е. Пресняков обратил внимание на то, что в договоре Игоря 945 года перечислены послы от переименованных в договоре лиц, но не сделал отсюда никаких выводов. А между тем эти выводы напрашиваются сами собой. В договоре 945 года, который заключался от имени князя Игоря, князей и бояр его, прямо перечислены эти князья и, по крайней мере, часть самого влиятельного и богатого боярства. От великого князя Игоря послом отправляется Ивор. Поскольку он является представителем столь высокой особы, он и поставлен в особое положение. Стоит он на первом месте и не смешивается с другими послами, которые и названы в договоре «общими слами». В эту общую массу послов попали и представитель княгини Ольги, жены Игоревой, и представитель кн. Святослава, сына Игорева, двух племянников Игоревых и 20 бояр. Среди них несомненный славянин Владислав и славянка Предслава (М. С. Грушевский склонен превратить ее в мужчину путем отсечения последней гласной). У каждого из них свой особый уполномоченный, как от мужчин, так и от женщин.

Такую же картину мы имеем и в изображении Константином Багрянородным посольства в Царьград кн. Ольги. Княгиня Ольга прибыла в Византию не одна, а во главе большого посольства, среди которого в данной связи нас интересует категория, названная у Константина «апокрисиариями русских вельмож». «Апокрисиарии» — это уполномоченные. «Русские вельможи» — здесь, несомненно, те самые светлые князья и бояре, о которых упоминают договоры с греками. Иначе понять этот термин нельзя, поскольку князья-Рюриковичи, известные нам по русским источникам, тут же названы особо: Ольга, ее сын Святослав и какой-то ее племянник. Никаких других князей-Рюриковичей мы не знаем. Стало быть, Константин Багрянородный под приславшими своих апокрисиариев разумеет русскую знать, т. е. по нашей терминологии боярство, куда успела влиться частично и знать народов, вошедших в состав Киевского государства. Это и есть то, что договоры и летопись называют светлыми князьями и боярами.

О чем говорит это представительство? Несомненно, прежде всего о том, что этим делегатам было кого представлять. Особенно характерны в этом отношении женщины, посылавшие своих уполномоченных. Ничего другого тут придумать нельзя, как только признать, что у перечисленных в договоре вельмож и, надо предполагать, их жен и вдов имеются свои дворы в самом обычном для этого времени смысле этого термина, т. е. усадебная оседлость, хозяйственные постройки, земля, обрабатываемая руками «челяди», известное число военных и невоенных слуг. От этих боярских домов, крупных боярских фамилий и посылались представители для заключения договоров с греками. В случае смерти боярина фамильный дом (двор, замок) не прекращал своей жизни: во главе его становилась жена-вдова («что на ню муж возложил, тому же есть госпожа», «Правда Русская», Троицк. IV сп., ст. 93). Она тоже посылала своего представителя в Византию. Все это говорит нам об устойчивости этих крупных фамильных, переходящих от отцов к женам и детям владений, об организованности этих дворов, прежде всего, в смысле людского комплекса, собранного под властью своего хозяина. О родовых старшинах здесь не может быть речи. Перед нами верхи классового общества. Иначе трудно себе представить это представительство. Становится совсем не легендарным, а самым реальным замок кн. Ольги Вышгород («бе бо Вышегород град Вользин», Лавр, лет., под 946 г.), ее села, не одно, а много, и, конечно, совершенно реальное село Ольжичи, принадлежность которого именно ей, княгине Ольге, засвидетельствовал наш летописец. Такие вещи хорошо запоминаются. Каждый крестьянский мальчик в окрестностях знал, что данное село княжеское и именно кн. Ольги. Летописец ошибиться здесь не мог, а умышленно сочинять факты такого рода у него не было никаких специальных побуждений. Причислять сообщение летописца о княгинином селе к числу фактов легендарных нет никаких оснований.

Мне кажется, что справедливость моих догадок может быть подтверждена еще одним интересным, но, к сожалению, мало изученным источником. Я имею в виду «Устав новгородского князя Святослава Олеговича» 1137 года. В этом Уставе не только фиксируются новые распоряжения князя Святослава, но отмечается и то, что было до него, при его прадедах и дедах. Его далекие предки уже, стало быть, достаточно давно (X в. тут несомненен, так как иначе нельзя было бы говорить о «прадедах и дедах» во множественном числе) владели здесь землей.

На каком праве владели новгородские князья этой землей, сказать трудно. Факты землевладения князей-Рюриковичей на новгородской территории, конфискация этих земель вечем в конце 30-х или начале 40-х годов XII века и передача их св. Софии и монастырям были известны Ивану III и высказаны им в качестве оправдания конфискации на себя части земель епископских и монастырских «… зане тыи испокон великих князей, а захватили сами»[127] или: «…быша бо те волости первое великих же князей, ино они (новгородцы. — Б. Г.) их освоиша»[128].

Больше чем вероятно, что и бояре новгородские уже очень рано успели стать владельцами доходных в том или ином отношении участков северной территории.

И, как это ни смело будет с моей стороны, решаюсь высказать догадку, что некоторые бояре-мужи новгородские имели свое представительство в Игоревой делегации в Византию в 945 году. Подчеркиваю, что это только догадка, которую, однако, просто игнорировать, мне кажется, не следует.

В Уставе Святослава Олеговича названа онежская княжеская земля, во главе которой стоял княжеский «домажирич», у которого есть особая княжеская касса, независимо от центральной княжеской кассы («клеть») при княжем дворе. Домажирич собирает на онежской территории виры и продажи. В той же грамоте ниже названо много погостов и других мест, с которых в пользу новгородской Софии должна была идти десятина, но уже не от вир и продаж, а от княжеских даней, которые при систематической повторяемости довольно рано превратились либо в государственную подать, либо в докапиталистическую земельную ренту.

Ясно, что этот перечень охватывает не всю новгородскую территорию, а лишь некоторую ее часть.

Уже в начале XIX в. было обращено внимание на то, что в нашей древности, говоря современным языком, бюджет княжеского двора отделяется от государственного бюджета. На княжеские нужды, на содержание его двора идет 1/3 доходов-даней, а 2/3 идут на государственные потребности. Ольга брала 1/3 дани с древлян на свой двор, сосредоточенный в Вышгороде, 2/3 шло на Киев. Ярослав и другие новгородские посадники уплачивали 2/3 даней в Киев, а 1/3 оставляли себе (Мстислав Удалой взял дань с чуди и 2/3 отдал новгородцам, а 1/3 раздал своим дворянам, т. е. двору[129]). Если это так, то в перечне Святославовой грамоты мы можем видеть именно ту часть новгородских погостов, которые выделены были на содержание княжеского двора. С этой своей вотчины князья и давали десятину на содержание Софийского храма. Голубинский доказал, что десятина была положена не на всех людей, а лишь на «одних вотчинников, которые владели недвижимыми имениями и получали с имений оброки»[130]. Как Владимир уставил для Десятинной церкви Киевской «от именья своего и от град своих» (укрепленных дворов-замков. — Б. Г.) десятую часть, так и Ярослав после Владимира «ины церкви ставяше по градом и по местам, поставляя попы и дая им от именья своего урок». Земельные владения новгородских князей, которые они унаследовали, несомненно, от древнейших времен, по своим размерам очень велики, а по составу, как и по историческому своему происхождению, сложны и очень интересны. Состоят они из отдельных погостов, у которых, до перехода их в княжеское владение, может быть были свои еще более старые владельцы, по именам которых они назывались и продолжали называться и после их окняжения. Во всяком случае, это одно из возможных объяснений этих названий: Волдутов погост, Тудоров, Ивань погост, Ракуль, Чудин, Спирков и др. Может быть, эти личные имена частью принадлежали и местной знати, «чудским старшинам», как думал М. К. Любавский. Но ведь и некоторая доля чудских старшин влилась в состав новгородского, а потом и киевского боярства, например, боярин Чудин (ср. погост Чудин в грамоте Святослава Ольговича), как нам хорошо известно, обосновавшийся в Киеве до 945 года (под этим годом упоминается его двор в Киеве, построенный на месте бывшего княжеского).

Обращаю внимание на совпадение нескольких имен новгородских крупных землевладельцев-бояр с именами тех бояр, которые посылали своих уполномоченных в Византию в 945 году. Это Тудор, Спирк (Сфирк). В договоре 911 года упомянут Лидул, весьма напоминающий Лигуя (грамота Святослава). Нет ничего невероятного в том, что несколько крупных новгородских знатных фамилий (они могли иметь владения и не только в Новгородской земле, а и южнее) участвовали в большом политическом предприятии вместе со своими князьями Олегом и Игорем, новгородцами по происхождению, как не без основания уверяет нас летописец.

Конечно, это только догадки, которые заслуживают внимания только потому, что они находят подтверждение в других фактах княжеского и боярского землевладения X века. Среди имен, связанных с названиями северных погостов, кроме одного Ивана, христианских имен нет, а многие из имен, весьма вероятно, не славянские имена, что так понятно для Новгорода с известной пестротой его этнических элементов.

Я совсем не склонен умалять значение промысловых угодий ни в X и в XI, ни в более поздние века, но не они делали в это время погоду. Не опровергает моих положений и тот известный всем факт, что князья и бояре Древней Руси в X–XI вв. имели много золота, серебра, дорогих мехов и тканей, получаемых ими не от сельского хозяйства, а попадавших к ним либо в качестве военной добычи, либо путем торговли в обмен не на произведения сельского хозяйства, а на продукты пушной охоты и бортничества. Если только летописец нисколько не преувеличивает, то можно даже удивляться размерам этих сокровищ. Под 1158 г., например, мы имеем следующую запись: «Сии бо Ярополк вда всю жизнь свою, Небольшую волость и Деревьскую и Лучьскую и около Киева; Глеб же вда в животе своем с княгинею 600 гривен серебра, а 50 гривен золота; а по княжи животе княгини вда 100 гривен серебра, а 50 гривен золота; а по своем животе вда княгини 5 сел и с челядью и все да и до повоя»[131].

Размеры находимых древнерусских кладов как будто подтверждают эти сообщения летописи.

И тем не менее все эти факты объясняются очень просто тем, что территория, занятая восточным славянством, рано стала ареной деятельности торгового капитала стран как азиатского Востока, так и скандинавского Севера и греческого Юга. Это развитие торговли уже давно отмечалось в нашей науке, а совсем недавно было еще раз и очень сильно подчеркнуто Пиренном в его книге: «Les villes du moyen age», где, сравнивая положение торговли каролингской Европы и Южной Руси, он отдавал явное преимущество этой последней[132]. Но денежное и товарное обращение может обслуживать сферы производства самых разнообразных организаций, которые по своей внутренней структуре все еще имеют главной целью производство потребительной стоимости, и часто «самостоятельное и преобладающее развитие капитала в форме купеческого капитала равносильно неподчинению производства капиталу, т. е. равносильно развитию капитала на основе чуждой ему и независимой от него общественной формы производства. Следовательно, самостоятельное развитие купеческого капитала стоит в обратном отношении к общему экономическому развитию общества»[133].

Торговля первых самостоятельных, пышно развивавшихся торговых городов и торговых народов, как торговля чисто посредническая, основывалась на варварстве производящих народов, для которых они играли роль посредников. Эти общества, становящиеся объектом воздействия чуждого им торгового капитала, иногда обнаруживают большую устойчивость своих производственных отношений. Поэтому необходимо внести существенную поправку в мнение Довнар-Запольского и др. о том, что основой богатства господствующих классов в этот период истории Киевской Руси были движимые ценности, а не земля.

Самое появление классов в обществе, где главной отраслью производства было земледелие, не может быть объяснено без появления частной собственности именно на землю. Однако владение землей нисколько не исключает факта наличия у господствующих классов значительных сокровищ, полученных не от эксплуатации земли.

Нам надлежит сейчас еще раз проверить наши наблюдения и соображения о землевладельческой базе господствующих классов Древней Руси, так как эта сторона дела имеет для нас чрезвычайное, решающее значение. Вот факты.

Ольге принадлежало село Ольжичи («и есть село ее Ольжичи доселе»)[134]. Вышгород был городом (замком) кн. Ольги[135].

У матери Владимира I, ключницы княгини Ольги, Малуши, было тоже село Будутино[136]. У Рогнеды был город Изяславль. Берестово было подгородным княжеским селом у Владимира. Под Новгородом уже в конце X и начале XI в. было княжое село Ракома, куда ездил кн. Ярослав в ту ночь, когда новгородцы избили варягов на Парамони дворе. Здесь уместно напомнить и знаменитые поездки кн. Ольги по мало освоенным властью частям государства, где она интересовалась не только местами охоты, но и населенными местами и землей.

Это все факты, случайно дошедшие до нас от X в. Обольщать себя уверенностью, что они подлинно относятся к тому времени, к какому приурочил их летописец, конечно, не приходится. Но, с другой стороны, это факты такого рода, искажать которые для летописца не было никакого смысла, и потому, мне кажется, мы можем принять их, если не в качестве подлинных, то, во всяком случае, таких, невероятность которых требует специального доказательства.

А. Е. Пресняков тоже считает боярское землевладение явлением старым. Он указывает на то, что «упоминания о боярских селах случайны и немногочисленны, но это — упоминания мимоходом, как о явлении обычном»[137]. У нас есть полное основание признать мысль А. Е. Преснякова совершенно правильной. Упоминания о боярских селах X в. только слабые намеки на общественное явление, имевшее весьма широкое распространение в жизни этого времени.

Фактический материал XI–XII вв. значительно богаче. В 1087 г. по поводу смерти Ярополка Изяславича летопись говорит: «Ярополк десятину дал от всих скот своих святой Богородицы и от жита»[138].

Кн. Мстислав в 1096 г., считая войну законченной, «распусти дружину по селом»[139].

Владимир Мономах проявлял большую заботливость о хозяйстве в селах, как видно из его поучения. «Куда же ходяще путем по своим землям, не дайте пакости деяти отроком, ни своим, ни чужим, ни в селах, ни в житех, да не кляти вас начнуть»[140]. В житии св. Ефросинии называется в 1128 г. княжеское село около Полоцка, в 1146 г. упоминаются княжеские села в земле северян[141], в 1150 г. — в Смоленском княжестве[142].

Любеч и Чернигов были окружены в XII в. княжескими селами[143], у Андрея Боголюбского в Ростово-Суздальской земле был город-замок Боголюбов и много «слобод купленных и сел лепших». В том же XII в. неоднократно встречаются известия о разорении сел боярских[144]. От Владимирского епископа Федорца «много пострадаша человеци… и сел избыша, оружия и конь…»[145]

В 1171 г. Владимир Мстиславич, хитростью овладевший Дорогобужем по смерти Владимира Андреевича, говорил своей дружине: «Целую к вам крест и к княгини вашей, якоже ми на вас не позрети лихом ни на ятровь свою, ни на села ее»[146]. А в 1150 г. кн. Изяслав в обращении к своей дружине говорит о владении дружинниками землей как о явлении обычном, само собою разумеющемся: «Вы есте по мне из Рускые земли вышли, своих сел и своих жизней лишився». Здесь дружинник мыслится именно в качестве землевладельца[147].

Под 1177 г. сообщается, что в Суздальской земле сожжены «села боярские»[148]. В 1146 г. киевляне «разграбиша… домы дружины Игоревы и Всеволоже и села и скоты»[149].

В 1209 г. новгородцы сотворили вече на посадника Дмитра и на его братью, а после этого зажгли их дворы, «а села их распродаша и челядь»[150]. Конечно, не сам боярин Дмитр, убитый в 1209 г., и даже не его отец приобретал и осваивал эти села. Перед нами наследственное имущество старого боярского рода.

Москва, упоминаемая в летописи впервые под 1147 г., в то время была селом, принадлежавшим кн. Юрию Владимировичу Долгорукому, где у него стоял укрепленный двор-замок. В этом году он приглашал к себе в гости «в Москву» своего союзника, северского князя Святослава Ольговича, куда последний и прибыл с небольшой дружиной и своим малолетним сыном. Юрий устроил здесь для своего гостя «обед силен» и одарил гостей дарами[151]. Само собой разумеется, что место, выбранное Юрием для приема своего союзника, должно было иметь ряд необходимых для этого условий и, прежде всего, должно было представлять собой значительное селение, снабженное для приема многочисленных гостей всем необходимым. Едва ли можно сомневаться, что Москва и была именно таким селением.

У Юрьева гостя Святослава Ольговича на Путивле, по-видимому, было такое же село, о котором случайно мы имеем некоторые сведения: во время нападения на него в 1146 г. неприятель забрал множество всякого товару: «И ту двор Святославль разделили на 4 части: и скотнице и бретьянице и товар, иже бе не мочно двигнути, и в погребех было 500 берковьсков меду и вина 80 корчаг; и церковь св. Вознесения всю облупиша, сосуды серебряные и индитьбе и платы служебныя, а все шито золотом и кадельнице две и кацьи, евангелье ковано и книгы и колоколы; и не оставиша ничтоже княжа, но все разделиша и челяди 7 сот»[152].

«Добре устроенный» двор кн. Игоря, брата Святослава, довольно подробно изображается в той же летописи: «Поидоста на Игорево село, идеже бяше устроил двор добре; бе же ту готовизнины много и в бретьяницех и в погребах вина и медове и, что тяжкого товара всякого до железа и до меди, не тягли бяхуть от множества всего того вывозити. Давыдовича же повелеста имати на возы собе и воем и потом повелеста зажечи двор и церковь св. Георгия и гумно его, в нем же бе стогов 9 сот». Эти дворы, конечно, возникли не в начале XII в., а значительно раньше[153].

Новгородский летописец в первой половине XI в., вспоминая прошлое и сравнивая его с настоящим, утверждал, что в старое время князья и дружинники добывали богатство главным образом войной с чужими народами, а свои имения не эксплуатировали чрезмерно. Сейчас дело переменилось. Эксплуатация своих имений стала главным источником обогащения, с чем связано и насилие над своими соотечественниками. Летописец осуждает этот образ действий своих современников и говорит, что именно за это навел Бог на Русскую землю «поганые», «а и скоты наши и села наша и имения за теми суть»[154]. Он, стало быть, тоже подчеркивает наличие земельных владений у господствующих классов как в XI в., так и раньше. (Раньше имений никто у князей и бояр не отнимал, потому что они вели себя иначе, чем сейчас.)

Церковь на Руси с момента своей организации начинает владеть недвижимым имуществом. Киево-Печерский монастырь в XI в. владеет селами. В житии Феодосия Печерского мы имеем факты, говорящие не только о том, что сел этих было немало, но и о том также, что села эти эксплуатировались, что там для этого сидела монастырская администрация. Феодосий перед своей смертью собрал свою братью — «и еже в селах и на иную кую потребу отошли» и стал их наставлять, «еже пребывати комуждо в порученной ему службе со всяким прилежанием»[155]. Служба в селах, стало быть, обычное дело для братии Печерского монастыря в XI в. Значит, там велось сельское хозяйство, хотя собственное барское хозяйство в размерах весьма небольших. Села Печерского монастыря были не бедные. Одно из сел привлекло внимание разбойников. Почему, тем не менее, монахи этого монастыря доходили иногда до бедственного положения и буквально не знали, что им придется есть, — разгадать довольно трудно. Всего вероятнее допустить, что автор жития Феодосия сообщает факты, взятые из того времени, когда монастырь был еще беден. Может быть также, что автор жития нашел для себя полезным несколько сгустить краски относительно бедности монастыря при жизни Феодосия.

Села в качестве базы существования феодалов в XI в. настолько были обычным явлением, настолько ценились землевладельцами, что лишение их приравнивалось, как мы уже видели, к потере источника жизни; иногда это бедствие сравнивается с бедствием потери любимых детей. Феодосий выразил эту мысль совершенно отчетливо: когда ему грозило заточение, он был совершенно спокоен и мотивировал свое состояние духа тем, что у него нет сильных привязанностей в мире («еда ли детей отлучение или сел опечалует мя»).

В рассказе о Печерском монастыре говорится о пожаловании монастырю князем Изяславом горы в то время, когда села у монастыря уже были; находим также известие о даче боярином Ефремом сел в монастырь.

Итак, для XI в. мы имеем достаточно убедительные сведения о церковном землевладении. Факты того же рода от XII в. значительно обильнее.

В 1128–1132 гг. кн. Всеволод Владимирович пожаловал Юрьеву монастырю село «Буйце» «с данью, вирами и продажами»[156]. Смоленский князь Ростислав Мстиславович дал в 1150 г. несколько сел Смоленской епископии[157]. Князь Ярополк в 1158 г. дал в монастырь волости Небльскую, Деревскую и Лучскую, а дочь его завещала туда же 5 сел с челядью[158]. Кн. Андрей Боголюбский заложил церковь во Владимире, между прочими дарами пожаловал ей «слободы, купленные с даньми и села лепшая»[159], в 1192 г. Варлаам Хутынский дал «св. Спасу землю, огород, ловища и пожни»[160].

Все эти факты, число которых можно несколько и умножить, говорят с несомненностью о том, что князья, бояре, церковь, т. е. правящие верхи славянского и не славянского общества, объединенного в X–XI вв. под гегемонией Киева, были связаны с землей, хотя богатели далеко не всегда от земли. Но, тем не менее, именно землевладение становилось все более и более важной базой, выделявшей эти верхи из массы; оно же давало возможность и иных всяких приобретений. Дальнейший рост землевладения шел по линии укрупнения землевладения, увеличения числа землевладельцев и изменения формы земельной докапиталистической ренты. В этом отношении XIII–XIV вв., конечно, сильно отличаются от X–XI. Меняется также и характер хозяйства, и место земли в системе этого хозяйства. Мы, нисколько не отрицая эволюции в этой области и всемерно ее подчеркивая, сейчас говорим лишь о фактах более ранних, с которыми не считаться нельзя.

Землю покупают, дарят, меняют. Она представляет несомненную ценность. И это обстоятельство нельзя забывать, несмотря на весь блеск золота, шелков, драгоценных камней и других «сокровищ», хранимых в кладовых у «сильных мира сего». В этом случае неизбежно приходят на память слова немецких послов, прибывших в 1075 г. к кн. Святославу, приведенные летописцем, правда, со специальным назначением, но, тем не менее, весьма характерные. Он «величался», показывая им свое богатство. «Они же видевше бесчисленное множество злата и серебра и паволоки реша: се ни в что же есть, се бо лежит мертво, сего суть кметье лучше; мужи бо се доищут и больше сего»[161]. Пусть они этого на самом деле и не говорили, пусть летописец сам вложил эти слова им в уста для того, чтобы удобнее сделать свой собственный вывод о предпочтительной ценности дружины, все равно мысль высказана верная и для того времени весьма характерная. Все эти сокровища действительно лежали втуне. Земельная докапиталистическая рента была скромнее, но зато надежнее мертвых сокровищ, потому что ей принадлежало будущее. Сельское хозяйство мелкого производителя и эксплуатация этого последнего крупным землевладельцем, во всяком случае, были ведущим фактором уже и тогда.

Однако не нужно думать, что в XI в. княжеская, церковная или боярская вотчины уже успели приобрести тот хорошо знакомый нам образец вотчины, который мы имеем в XV в. в писцовых новгородских книгах, в духовных завещаниях князей и бояр[162] в договоре Юрьева монастыря с крестьянами Робичинской волости[163] и других наших источников XIV–XV вв.

Так думать было бы большой ошибкой.

Вотчина XI в. отличается от вотчины XV в. и своей организацией, и характером зависимости непосредственных производителей, работающих на своего хозяина-вотчинника, и формой земельной докапиталистической ренты, взимаемой с зависимых от вотчинника людей, и, наконец, своим хозяйственным и политическим значением.

От XI до XV в. вотчина в своем развитии прошла большой путь, по-видимому, не меньший, чем от момента возникновения частной собственности на землю до XI в., когда она была так ярко запечатлена на страницах «Правды» детей Ярослава.


2. Организация крупной вотчины X–XI вв.

Совещание сыновей Ярослава — Изяслава, Святослава, Всеволода и их мужей, на котором рассматривались вопросы, связанные с княжеской вотчиной, оставило нам материал и для суждения об организации древнерусской вотчины.

Совещание происходило, по-видимому, после смерти Ярослава, т. е. после 1054 г., но когда именно, нам точно не известно, во всяком случае, не позднее 1073 г., когда Изяслав был изгнан из Киева.

Мы также можем только догадываться и о причинах, вызвавших это собрание. Однако результаты его налицо. Это так называемая «Правда» Ярославичей. В «Пространной Правде» имеются указания, способные пролить некоторый свет на темные стороны интересующего нас совещания князей и их бояр: «По Ярославе же паки совокупившеся, — читаем в „Пространной Правде“, — сынове его — Изяслав, Святослав, Всеволод и мужи их — Коснячко, Перенег, Никифор и отложиша убиение за голову, но кунами ся выкупати, а ино все якоже Ярослав судил, такоже и сынове его уставиша». Здесь как будто довольно ясно указана главнейшая цель совещания. Она заключалась в том, чтобы пересмотреть систему наказаний и окончательно отменить умирающую месть, и раньше уже поставленную под контроль «государственной» власти. Эта система действительно была пересмотрена, и месть официально ликвидирована. Остальное все, что было при Ярославе, осталось нетронутым и при его детях. Это очень важное замечание. Весь вопрос, к какой части «Правды» оно относится: к древнейшей ли ее части, которую мы не без основания считаем «Правдой», данной Ярославом новгородцам, или же не только к ней. Какое бы предположение мы ни высказали, оно будет одинаково гипотетичным. Конечно, «спокойнее» и «вернее» оставить просто без ответа поставленный вопрос, но едва ли это будет лучшим выходом из создавшегося положения.

Имеем ли мы право допустить, что у Ярослава тоже были свои имения, где велось сельское хозяйство? Да, имеем. Мы знаем имение Ярослава под Новгородом, село Ракома. Мы знаем, что это не единственное княжое село в Новгородской земле. Несколько более поздние данные (начала XII в.) говорят нам об очень многочисленных княжеских селах, которыми владели новгородские князья в начале XII века и их деды и прадеды несомненно в X в., а может быть и раньше. Княжеское землевладение началось здесь, конечно, не с Ярослава. Мы также знаем, что Ярослав, став киевским князем, застал здесь княжеские замки и села в готовом виде. Мы должны с этими фактами серьезно считаться.

А если у Ярослава были имения, то, несомненно, они были соответственным образом организованы, какие-то люди, несомненно зависимые от вотчинника, здесь работали, подчиняясь, конечно, определенному режиму.

По моему мнению, можно без особых натяжек допустить, что дети Ярослава в этом отношении пошли за отцом, по крайней мере оставили тут все основное, «якоже Ярослав судил». Правда, и дети его не были в этом отношении пассивными. Изяслав, например, «судил» убийц своего старшего конюха, которого убили дорогобужцы. Это было до совещания князей, и, несомненно, говорит о том, что поблизости к Дорогобужу, если не в нем самом, у Изяслава было имение.

Таким образом, мы как будто получаем некоторую ориентировку относительно времени, отображенного в «Правде» Ярославичей. Это не только время Ярославичей, но и время Ярослава, т. е. первая половина XI в.

Так как для нас очевидно, что вотчинная организация слагалась в течение достаточно длительного времени, то мы нисколько не сомневаемся, что данные начала XI в. вполне могут характеризовать и структуру вотчины X в., во всяком случае второй его половины.

Во избежание справедливых упреков в произвольном пользовании хронологически разновременными материалами, попробуем восстановить основные черты древнерусской вотчины исключительно по материалам «Правды» Ярославичей. Я не останавливаюсь здесь на доказательствах тезиса, что в «Правде» Ярославичей изображена не вотчина вообще, а именно княжеская вотчина. Не останавливаюсь потому, что это положение станет и без того ясным из дальнейшего изложения. Считаю все-таки необходимым предупредить читателя, что, несмотря на попытки некоторых историков опровергнуть этот тезис, их доводы кажутся мне совсем не убедительными, и я по-прежнему настаиваю на том, что в «Правде» Ярославичей обрисована в главнейших своих чертах жизнь вотчины княжеской. Центром этой вотчины является «княж двор» (ст. 38 Акад. сп.), где мыслятся прежде всего хоромы, в которых живет временами князь, дома его слуг высокого ранга, помещения для слуг второстепенных, разнообразные хозяйственные постройки — конюшни, скотный и птичий дворы, охотничий дом и др.

Конечно, ручаться, что все это именно так и было в действительности, мы не можем, но материал, имеющийся в нашем распоряжении, не только не противоречит нашим предположениям, но скорее их подтверждает.

Во главе княжеской вотчины стоит представитель князя боярин-огнищанин. На его ответственности лежит все течение жизни вотчины, и в частности сохранность княжеского вотчинного имущества. При нем, по-видимому, состоит сборщик причитающихся князю всевозможных поступлений «подъездной княж» (от слова «подъезд», что обозначает право приезда епископа для получения причитающихся ему взносов, иногда — самый взнос в пользу епископа; подъездное — одна из торговых пошлин; подъездчик — сборщик «подъезда»).

Надо думать, в распоряжении огнищанина находятся тиуны. В «Правде» назван также «старый конюх», т. е. заведующий княжеской конюшней и княжескими стадами.

Все эти лица охраняются 80-гривенной вирой, что говорит об их привилегированном положении. Это высший административный аппарат княжеской вотчины. Дальше следуют княжие старосты — «сельский и ратайный». Их жизнь оценивается только в 12 гривен. Они, несомненно, люди зависимые. Как распределяются их функции, мы точно сказать не можем, но, по-видимому, их роли в значительной степени определяются содержанием терминов «сельский» и «ратайный». Сельский староста, по-видимому, выполнял функции наблюдения за населением вотчины, являлся исполнителем распоряжений высшего административного ее аппарата. Что касается ратайного старосты, то, поскольку ратай — пахарь, ратайный — пашенный, у нас неизбежно возникает предположение, что на обязанности ратайного старосты лежит наблюдение за пашней, а так как речь идет о княжем старосте и княжеской вотчине, то естественно предположить здесь наличие княжеской пашни, т. е. княжеской барской запашки. Это предположение подтверждается и тем, что эта же «Правда» называет межу и назначает за ее нарушение непомерно высокий штраф, по штрафной сетке следующий за убийством человека: «А иже межу переорет… то за обиду 12 гривен» (ст. 34). Столь высокий штраф едва ли может относиться к крестьянской меже (за кражу княжеского коня — 3 гривны, за «княжую борть» 3 гривны). Как будто у нас есть основание признать в княжеской вотчине наличие княжеской пашни. Таким образом, мы получаем право говорить о подлинной сельскохозяйственной физиономии вотчины.

Это предположение подтверждается и теми деталями, которые рассыпаны в разных частях «Правды» Ярославичей.

Тут называются — клеть, хлев и полный обычный в большом, сельском хозяйстве ассортимент рабочего, молочного и мясного скота и обычной в таких случаях домашней птицы. Тут имеются кони княжеские и смердьи (крестьянские), волы, коровы, козы, овцы, свиньи, куры, голуби, утки, гуси, лебеди и журавли.

Не названы, но с полной очевидностью подразумеваются луга, на которых пасется скот, княжеские и крестьянские кони.

Рядом с сельским земледельческим хозяйством мы видим здесь также борти, которые так и названы «княжими», приспособления для ловли птиц «перетес» (ст. 34).

«Правда» называет нам и категории непосредственных производителей, своим трудом обслуживающих вотчину. Это рядовичи смерды и холопы. О них будет речь ниже. Их жизнь расценивается в 5 гривен.

Мы можем с некоторой уверенностью говорить о том, что князь время от времени навещает свою вотчину. Об этом, мне кажется, говорит наличие охотничьих псов и приспособленных для охоты ястребов и соколов. «А оже украдут чюж пес, любо ястреб, любо сокол, то за обиду 3 гривны» (ст. 37). Тут, правда, не сказано, что эти пес, сокол и ястреб принадлежности именно княжеской охоты, но, мне кажется, мы имеем право сделать такое заключение, во-первых, потому, что в «Правде» Ярославичей в основном речь идет о княжеской вотчине, во-вторых, потому, что иначе делается непонятной высота штрафа за кражу пса, ястреба и сокола. В самом деле, штраф этот равняется штрафу за кражу княжого коня и на одну гривну меньше штрафа за кражу коня, с которым работает в княжом хозяйстве смерд[164].

Князь в своей вотчине рисуется «Правдой» в качестве землевладельца^ ео дала, имеющего известные феодальные права по отношению к зависимому от него как вотчинника населению. Вся администрация вотчины и все ее население, зависимое от вотчинника, подлежат его вотчинной юрисдикции.

Судить их можно только с разрешения и ведома вотчинника («или смерд умучат, а без княжа слова, за обиду 3 гривны; а в огнищанине и в тивунице и в мечници 12 гривен» — ст. 33 Акад. сп.). Нельзя не заметить еще очень важного обстоятельства, касающегося княжеской вотчины. Она существует не в безвоздушном пространстве, не изолирована от внешнего мира, а находится в миру, непосредственно и самым тесным образом связана с сельской общиной. Это не гипотеза, а теорема, которую совсем не трудно доказать. Если убьют огнищанина и убийца его известен, то наказанию (штраф в 80 гривен) подлежит именно он, «а людем не надобе» написано в «Правде» (стр. 19). Если убийца не обнаружен, то отвечают «люди» «вирное платити, в ней же верви голова начнет лежати» (ст. 20). Это «вервь» «Правды» Ярославичей, или иначе «мир» «Правды» Ярослава. О них шла уже речь в другом месте. Сейчас мне хотелось бы подчеркнуть отношение крупной вотчины к сельской общине, о чем приходилось уже в другой связи указывать выше. Крупная вотчина не только локально связана с сельской общиной, княжеская вотчинная администрация имеет какое-то отношение и к другим общинам, непосредственно не соприкасающимся с вотчиной. Огнищанин может быть убит не только в той верви, которая связана с вотчиной, айв других вервях. Отвечает за убийство огнищанина — и, конечно, не только его одного, а всех представителей вотчины — та вервь, на территории которой найдено тело убитого (в случае необнаружения убийцы). Это обстоятельство может говорить о том, что огнищане, подъездные, тиуны имеют радиус действия, выходящий за пределы вотчины; это обстоятельство может указывать и на то, что представители княжеской вотчинной администрации имеют не только экономические, но и политические функции.

Расположение княжеской вотчины в окружении крестьянских миров объясняет нам очень многое в содержании «Правды» Ярославичей. Мы начинаем понимать, зачем она написана, для чего собиралось совещание из трех Ярославичей и их мужей, для нас проясняются и взаимные отношения между вотчиной и вотчинником, особенно таким вотчинником, как князь.

Может быть, мы не ошибемся, если скажем, что именно перед детьми Ярослава возникла необходимость рассмотреть вопрос о взаимных отношениях между вотчинником и крестьянской общиной. Пусть совещание сочло возможным оставить здесь то, что было и при Ярославе, за исключением отмены мести. Но оно, во-первых, придало старым обычаям форму писаного закона, и, во-вторых, оно подчеркнуло роль государства: отменой мести оно передало карательные функции общины органам государственной власти. Устав важнейших вопросов внутривотчинных отношений с этого момента становится, если можно так выразиться, настольной книгой каждого из князей. Это было, очевидно, необходимо потому, что власть киевского князя в середине XI в., особенно после смерти Ярослава, настолько пошатнулась, настолько выросли отдельные новые центры на огромной территории Киевского государства, что возникла необходимость усилить и оформить деятельность этих новых центров.

Время Изяслава, Святослава и Всеволода ставило свои проблемы, и понятно, почему сыновья Ярослава политически не всегда мыслили так, как их отец. Они и собирались вместе для обсуждения создавшегося положения и для принятия мер, диктуемых требованиями момента.

Нельзя забывать и того, что вопрос о взаимных отношениях вотчинника и сельской общины касался интересов не только князей, но всех крупных землевладельцев, и прежде всего, конечно, бояр, поскольку церковных крупных землевладельцев в это время было еще сравнительно очень немного.

Недаром бояре приняли к руководству и исполнению этот закон, на что власть, естественно, и рассчитывала: интересы у всех феодалов-вотчинников были в основном одинаковы.

В «Пространной Правде» совсем не случайно на полях перечня личного состава княжеской вотчины (значительно расширенного против перечня «Правды» Ярославичей), очевидно, какой-то «юрист» приписал: «Такоже и за бояреск», т. е. что все штрафы, положенные за убийство вотчинных княжеских слуг, распространяются и на вотчины боярские. Иначе и быть не могло, так как перед всеми вотчинниками стояли одни и те же важнейшие задачи.

Первое впечатление от «Правды» Ярославичей, как, впрочем, и от «Пространной Правды», получается такое, что изображаемый в ней хозяин вотчины с сонмом своих слуг разных рангов и положений, собственник земли, угодий, двора, рабов, домашнего скота и птицы, владелец своих крепостных, обеспокоенный возможностью убийств и краж, стремится найти защиту в системе серьезных наказаний, положенных за каждую из категорий деяний, направленных против его прав. Это впечатление нас не обманывает. Действительно, «Правды» защищают вотчинника-феодала от всевозможных покушений на его слуг, на его землю, коней, волов, рабов, рабынь, крестьян, уток, кур, собак, ястребов, соколов и пр. От кого же приходилось защищаться феодалу-вотчиннику? Сосед, такой же феодал-вотчинник, едва ли станет красть голубя, курицу или утку, не станет запахивать межу княжеского или боярского поля. Он может явиться с вооруженной дружиной, сжечь имение и увезти отсюда все наиболее ценное. С ним и расправа будет такая же: вооруженный наезд со всеми вытекающими отсюда следствиями. «Правда» Ярославичей, вырабатывая меры защиты, не об этой опасности говорит. Она видит опасность от населения соседних сел и деревень, враждебно настроенных к прочно осевшему в своем укрепленном гнезде крупному землевладельцу.

Население сел и деревень действительно прекрасно знало, что значит это соседство и, где только могло, старалось предупредить внедрение в свою среду богатого землевладельца. Жития святых наполнены этими протестами. Окрестные крестьяне позднее, с усилением церковного землевладения, не раз заявляли отдельным старцам, строителям монастырей: «Почто в нашей земле построил еси монастырь, или хощеши землями и селами нашими обладати?»[165]

Недаром Даниил Заточник, размышляя о бедности и нищете, вспоминает царя Соломона, который в передаче Даниила говорит: «Богатства и убожества не дай же ми, господи: обогатев восприму гордость и буесть, а во убожестве помышляю на татьбу и на разбой…»

«Татьба и разбой» в терминологии Даниила — это ответ бедного человека на насилие богатого.

Недаром тот же Даниил Заточник давал характерный совет «не держи села близ княжа села: тиун бо его яко огнь трепетицею накладен, а рядовичи его яко же искры. Аще от огня устережешися, но от искры не можешь устрещися…»

Это несомненная картина с натуры, ценная для нас своей непосредственностью. Без прикрас и условностей, под видом шутки, Даниил Заточник преподносит нам полные реального смысла афоризмы, прекрасно характеризующие его время.

0 крупной вотчине можно было бы сказать гораздо больше, если не ограничиваться рамками, поставленными мною в начале этой главы. Я умышленно не хотел выходить за пределы «Правды» Ярославичей (ссылка на Даниила Заточника — это только небольшой комментарий к «Правде» Ярославичей), чтобы у читателя могло сложиться впечатление о том богатом материале, который дает нам эта «Правда» о вотчине и именно о княжеской и об ее окружении.

Мне кажется, что цель моя достигнута.

Но этого мало.

Нам необходимо углубить наблюдения над отдельными наиболее интересными сторонами в жизни вотчины (и не только княжеской) и выйти за искусственно поставленные нами границы как в привлечении исторических источников, так и в отношении хронологического охвата предмета исследования.

Чтобы проследить историю вотчины, а поскольку она является весьма показательной ячейкой, говорящей о стадиальном состоянии данного общества, то, следовательно, и эволюцию общественных отношений определенного периода, нам необходимо остановиться на изучении положения в вотчине непосредственных производителей, своим трудом обслуживающих вотчину, т. е., другими словами, мы должны перейти к вопросу об эволюции земельной докапиталистической ренты.

Для барского хозяйства IX–XI вв., несмотря на то, что в течение трех веков оно не оставалось без изменений, все же характерным является наличие челяди, работающей на своего хозяина под непосредственным наблюдением его самого или его уполномоченного.

Термин челядь хорошо известен нашим древним памятникам. Потом он исчезает (упоминается очень редко и уже в другом значении). Уже один этот факт говорит нам о том, что общественное явление, обозначаемое этим термином, архаично и связано с древнейшим общественным строем нашей страны. Однако этот важный предмет до сих пор не получил еще надлежащего освещения.

Обычно историки не останавливались на изучении этого термина, предполагая, что он ясен, что челядин — это раб, что челядь — это рабы. Впрочем, имеются и исключения. И. А. Линниченко, например, в 1894 г. высказал по этому предмету следующее мнение: «…название „челядь“… употребляется в галицко-волынской летописи для обозначения низшего класса населения вообще. Что названием челядь обозначалось не одно только несвободное население, а крестьянское сословие вообще, видно из договоров русских князей с польскими не воевать челяди и из многих других мест летописи»[166].

Высказывался в том же смысле по этому предмету С. В. Юшков[167]. В предыдущем издании настоящей книги я посвятил этому предмету главу, на которую С. В. Бахрушин ответил своими соображениями. Основной его вывод заключался в том, что «первоначально словом „челядь“ обозначалось рабское состояние», а «в более позднее время… под челядью подразумевалось не только рабское состояние, но и полусвободное население феодальной вотчины»[168].

Боюсь, что С. В. Бахрушин недооценил того, что в древнейший период термин «челядь» вполне соответствует латинскому термину farnilia. A familia — это не только рабы.

Во всяком случае, поскольку до сих пор никто не разобрал моих аргументов и не опроверг моего толкования термина «челядь», я позволяю себе оставить главу о челяди в основном в прежнем виде.


Челядь

Этот термин знают и летописи, и «Правда Русская», и ряд отдельных документов частноправового и литературного характера, оставленных нам нашей древностью.

Совершенно ясно, что от правильного решения стоящей перед нами задачи зависит очень многое, так как челядь, как бы мы ни понимали этот термин, есть, во всяком случае, комплекс рабочей силы, работающий не на себя, а на своих господ-землевладельцев.

Проникнув в содержание этого термина, мы сможем увидеть, кто именно входил в состав этого комплекса, и, может быть, перед нами раскроется то, что до сих пор было покрыто плотной пеленой тумана.

В «Правдах Русских» мы имеем очень много предметов первостепенной важности, на которых всегда сосредоточивалось внимание исследователей. Конечно, и «челядин», и «челядь» всегда относились к важнейшим объектам исследования, но нужно прямо сказать, что те представители старой науки, которые правильно понимали эти термины, не делали всех вытекающих отсюда выводов; в нашей же современной науке, как мы видели, этим термином занимались очень немногие: одни не могли, другие не успели или не сумели использовать одно из наиболее ответственных и содержательных понятий, которыми так часто оперировала в определенный период наша древность. В дальнейшем я вернусь к разбору литературы вопроса, а сейчас хочу обратиться к нашим источникам.

«Правда Русская» хорошо знает термины «челядь» и «челядин». В древнейшей «Правде» челядина называют две статьи— 11 и 16: «Аще ли челядин скрыется любо у варяга любо у колбяга, а его, за 3 дня не выведуть, а познають и в третий день, то изымати ему свой челядин, а 3 гривне за обиду» (ст. 11). «Аще кто челядин пояти хощеть, познав свои, то к оному вести, у кого то будеть купил: а той ся ведет ко другому, даже доидеть до третьего, то рци третьему: вдай ты мне свои челядин, а ты своего скота ищи при видоце» (ст. 16).

И непосредственно за этой 16 статьей идет следующая, 17-я: «Или холоп ударит свободна мужа, а бежит в хором, а господин начнеть не дати его, то холопа пояти, да платить господин за нь 12 гривне; а за тым где его налезуть удареный той муж, да бьют его». Этим статьям древнейшей «Правды» имеются параллели и в «Пространной Правде».

Ст. 32 Троицк. IV сп. под заголовком «О челяди»: «Оже челядин крыется, а закличють и на торгу, а за 3 дни не выведуть его, а познають и в 3-й день, то свои челядин поняти, а оному платити 3 гривны продажи». Ст. 38 под заголовком «Извод татбе о челядине»: «Аще кто познает челядин свои украден, а поиметь и, то оному вести по конам и до 3-го свода, пояти же челядин в челядина место, а оному дати лице; ать (вар. „а той“) идеть до конечного свода: а то есть не скот: не льзе реши: не ведаю, у кого есмь купил, но по языку ити до конца, а где будеть конечный тать, то опять воротить челядин, а свои поиметь; и протор тому же платити, а князю продажи 12 гривен в челядине или украдено или уведеше».

Еще два раза «Пространная Правда» упоминает челядина. В статье об опеке над имуществом малолетних сирот говорится о том, что опекун отвечает за сохранность имущества опекаемых. Всякую прибыль, полученную опекуном во время опеки, опекун может взять себе, но «от челяди плод или от скота» остаются за опекаемыми (ст. 99 Троицк. IV сп.). И, наконец, ст. 107, говорящая о судебных уроках, устанавливает 9 кун от освобождения челядина.

Ни разу в этих параллельных статьях не нарушена терминология. «Челядин» никогда не заменяется каким-либо другим словом. Ни разу не попадается в этих статьях термин «холоп» или «роба».

То же необходимо сказать и относительно статей, трактующих о холопах. Тут так же строго выдерживается употребление слов «холоп» или «роба».

Холопу, ударившему свободного мужа, в древнейшей «Правде» соответствует ст. 65 «Пространной Правды» (Троицк. IV сп.), лишь с некоторыми дополнительными разъяснениями, относящимися к более позднему времени. «Аже холоп ударит свободна мужа, а убежит в хоромы, а господин его не выдаст… то Ярослав был уставил убита и, но то сынове его по отци уставиша на куны…» (ст. 65 Троицк. IV сп.).

Действительно, в ст. 2 той же «Правды» мы имеем отмену убиения за голову и установление кунного штрафа, но до сих пор эту статью обычно относили только к людям свободным.

Может быть, эта статья действительно к холопу не имеет никакого отношения. Тогда необходимо допустить другое распоряжение тех же детей Ярослава о холопах, на что явно ссылается ст. 76.

Дальше «Пространная Правда» трактует холопство в различных направлениях, никогда не сбиваясь с точной терминологии. Она говорит о холопах-татях, указывая на то, что эти холопы могут быть княжескими, боярскими или чернеческими (ст. 46), говорит об обельном холопе, укравшем коня (ст. 63), указывает на то, что проворовавшийся закуп превращается в обельного холопа (ст. 64), не очень решительно отмечает, что холоп не может быть послухом (ст. 66), так как в ст. 85 указывается случай, когда холоп бывает послухом, и совершенно определенно говорит о том, что в холопе и в робе виры нет (ст. 89). Тот же источник сообщает нам сведения об источниках холопства (ст. 110–121) и указывает на различные случаи, связанные с бегством и поимкой холопов (ст. 112–121).

При внимательном отношении к употреблению в «Правдах» термина «холоп» придется сделать вывод, что и холопы есть разные, что термин «холоп» не всегда тождествен понятию «раб». Но сейчас я не предполагаю заниматься изучением этого термина, так как передо мной стоит другая специальная задача.

Если «Правда Русская» своим разграничением терминов «холоп», «холоп обельный» и «челядин» предостерегает нас от поспешных выводов, то «Правосудие Митрополичье», этот сколок с различных источников, включивший в себя несомненно несколько статей и «Правды Русской», приспособленных к общественным отношениям XIII в., наводит на весьма серьезные размышления. Имею в виду ст. ст. 27, 28 и 29.

27. «А се стоит в суде челядин наймит, не похочет быти а осподарь (текст, несомненно, испорчен. По-видимому, нужно читать „у осподаря“) — несть ему вины, но дати ему вдвое задаток; а побежит от осподаря, выдати его осподарю в польницу».

28. «Аще ли убиеть осподарь челядина полного, несть ему душегубства, но вина есть ему от Бога»[169].

29. «А закупного ли наймита, то есть душегубство».

Несмотря на то, что этот интересный памятник воскрешен из

забвения сравнительно недавно, он успел уже обратить на себя внимание современных ученых. Им пользовались С. В. Юшков и П. А. Аргунов, пользовался и я.

Нужно, однако, сознаться, что все названные мною авторы понимают интересующее нас место «Правосудия» о закупах по-разному.

Не касаясь пока наших разногласий, я хочу подчеркнуть, что из приведенного текста «Правосудия» с полной ясностью вытекает, что термин «челядин» гораздо сложнее по своему содержанию, чем обычно принято думать. Здесь совершенно четко различаются два вида челяди: челядин-наймит и челядин полный.

Челядин-наймит, по моему мнению, это не кто иной, как хорошо известный нам закуп, о чем, как мне кажется, и говорит ст. 29 «Митрополичьего Правосудия», называя челядина-наймита закупным наймитом.

Иного мнения держатся С. В. Юшков и П. А. Аргунов. Комментируя ст. ст. 27 и 28 «Митрополичьего Правосудия», С. В. Юшков пишет: «Особого внимания заслуживает ст. 28, на основании которой можно установить, насколько был прав или неправ В. И. Сергеевич, отождествлявший закупов с наймитами. По смыслу данной статьи закупы и наймиты — два различных института»[170]. Такого же мнения держится и П. А. Аргунов[171]. Он по этому поводу пишет: «В конце сборника читаем статьи о наймите и отдельно о закупе», причем ст. 29 он трактует по-своему, соответственным образом расставляя и знаки препинания: «А закупного, ли наймита, то есть душегубство». Такую расстановку знаков препинания автор объясняет тем, что, по его мнению, здесь частица «ли» указывает не на тождество понятий, а на их различие, в доказательство чему автор приводит несколько мест памятника, где действительно частица «ли» играет указанную автором роль.

П. А. Аргунов только забывает о том, что в ближайшей предшествующей спорному тексту фразе частица «ли» имеет иное назначение и что второе «ли» вполне соответствует первому: «Аще ли убиет осподарь челядина полного, несть ему душегубств… а закупного ли наймита, то есть душегубство…» П. А. Аргунов ищет рукавиц, которые оказываются у него тут же за поясом. Эти обе фразы, разбитые издателем на две статьи, в сущности составляют одно нераздельное целое. Полный челядин здесь противополагается закупному наймиту. Закупной наймит не выдуман ни мною, ни «Правосудием». Он давно известен «Правде Русской», где эти термины употребляются как синонимы. Отсюда, конечно, не вытекает, что я склонен защищать вывод Сергеевича о закупе как наймите. Я нисколько не сомневаюсь в том, что Сергеевич в своем отождествлении закупа и наймита был по существу не прав, потому что под наймитом он разумел наемного в капиталистическом смысле слова работника[172], но формально он был совершенно прав, потому что отождествляет наймита и закупа сама «Правда Русская»: «Продаст ли господин закупа обель, то и наймиту слобода во всех кунах» (ст. 61 Троицк. IV сп.), конечно, под наймитом понимая совсем не то, что понимал Сергеевич.

Отождествление этих двух терминов подтверждается и «Правосудием Митрополичьим», где говорится не о трех предметах, как думает С. В. Юшков (челядин-полный, челядин-наймит и закупный наймит), а о двух (челядин полный и челядин-наймит, он же закупный наймит). Этот закупный челядин-наймит подразумевается и в ст. 27 «Митрополичьего Правосудия»: «А се стоит в суде челядин-наймит». Он не хочет оставаться у своего осподаря. Он имеет полное право уйти от господина, вернув ему двойной задаток. Если же он побежит от осподаря, превращается в холопа. Ведь здесь нет абсолютно ничего нового против того, что говорит «Правда Русская» о закупе в ст. 56. «Оже закуп бежит от господина, то обель: идет ли искати кун, а явлено ходит или ко князю или к судьям бежит обиды деля своего господина, то про то не роботят его, но дати ему правда»[173]. В «Митрополичьем Правосудии» этот закуп рассматривается стоящим перед судом по вопросу о расторжении своих отношений с господином. Терминология этих двух памятников, тесно связанных между собою генетически, совершенно тождественна и, на мой взгляд, не вызывает никаких сомнений. В обоих памятниках говорится о рабе и закупе, причем в «Митрополичьем Правосудии» рабы и закупы считаются двумя разновидностями одного родового понятия — челядь.

Это разъяснение источника для нас имеет огромное значение, и здесь я должен полностью согласиться с замечанием С. В. Юшкова в его предисловии к «Митрополичьему Правосудию»: «Прежде всего, выясняется, что нельзя отождествлять челядинов с холопами, как это до сего времени делалось. Оказывается, существовали челядины полные и челядины-наймиты»[174]. Это, конечно, совершенно верно, но все же требует некоторого уточнения.

В нашей старой литературе по этому предмету дело обстоит не совсем так, как думает С. В. Юшков; мы можем здесь встретить немало интересного.

Вот, например, что говорит по этому поводу Владимирский-Буданов: «Факты языка указывают, что древнейший первоисточник рабства находился в связи с семейным правом. Слово „семия“ (по словарю Востокова) означает рабы, домочадцы… Термины: челядь (чадь, чадо)[175], раб (роба, робенец, ребенок), холоп (в малор. хлопец — мальчик, сын) одинаково применяются как к лицам, подчиненным, отеческой власти, так и к рабам»[176].

В. И. Сергеевич по этому вопросу писал: «Челядь одного корня с чадью и чадом и означает домочадцев». Дальше Сергеевич уже к этому термину не возвращается, но в своих толкованиях термина «холоп» дает понять, как он относится и к термину «челядь». «Правда Русская» не просто говорит о холопах, она различает еще «обельное холопство» (ст. 110 Троицк. IV сп.), а иногда, вместо того чтобы сказать «холоп», она говорит «обель». «Были, значит, — продолжает он дальше, — холопы совершенные и несовершенные. Что же такое несовершенный холоп?» — спрашивает он и отвечает на этот вопрос так: «Холоп и роба… означает слугу и работницу. Но слугой и работницей могут быть и вольные люди. Вольная работница, следовательно, может быть тоже названа рабой, а вольный слуга — холопом». В доказательство этой мысли Сергеевич ссылается на указ 1597 г., говорящий о «добровольном холопстве». «Только „обельные холопы“ или „полные“ суть несвободные люди или рабы в настоящем смысле этого слова»[177].

Если исключить из этого рассуждения ссылку на указ 1597 г., относящийся к совсем иным условиям, к другому времени и поэтому ни в коем случае не могущий служить аргументом для мысли Сергеевича, то можно признать мысль автора если не доказанной в полной мере, то, во всяком случае, весьма правдоподобной и интересной. Рассуждения автора о холопстве, несомненно, должны быть распространены и на термин «челядь».

Такого же приблизительно мнения о холопе был и Погодин. Он различал холопов временных и полных[178].

Самоквасов, как это очень часто бывает с ним, занимает и относительно этого вопроса особое место.

«В эпоху „Русской Правды“, — пишет он, — рабские поселения, принадлежавшие церковным учреждениям, князьям и боярам, назывались селами». «Летописи говорят о существовании в XII в. многих княжеских, церковных и боярских сел, населенных челядью или чадью…»[179] В доказательство этих своих положений он ссылается на известные тексты Ипатьевской летописи, говорящие о челяди. Но считая челядь рабами, Самоквасов и часть смердов включает сюда же, так как он думает, что «земледельцы рабского состояния княжеских сел в эпоху „Русской Правды“ назывались смердами в тесном смысле»[180]. Другими словами, Самоквасов зависимых от феодалов смердов называет «земледельцами рабского состояния». Стало быть, если учесть оригинальную терминологию Самоквасова, то станет совершенно ясно, что он считает челядь состоящей из рабов и зависимых смердов.

По некоторым признакам можно думать, что Аристов тоже не всегда считал «челядь» рабами. По этому предмету мы имеем у него следующую фразу: «В селах князей народонаселение состояло из челяди и рабов, число которых доходило до 700, напр., в селе Святослава»[181]. Далее, однако, он высказывается за понимание челяди в смысле рабов[182].

Другие исследователи совершенно определенно термин «челядь» понимали в смысле рабов.

Так именно трактовали этот термин Чичерин, Беляев, Дьяконов и др.

Чичерин, говоря об источниках рабства, указывает на один из них, именно «рождение от рабыни», и тут же поясняет свою мысль: «Плод от челяди так же, как плод от скота, составляет собственность хозяина»[183]. Беляев высказывает аналогичное мнение[184].

Так же смотрит на этот предмет и Дьяконов. Он понимает термин «челядь» очень прямолинейно. По его мнению, это одно из наименований рабов, и только. Известное упоминание в Ипатьевской летописи под 1146 г. о 700 человек челяди в Путивльском имении кн. Святослава и другие упоминания в том же источнике челяди (под 1159 г.) Дьяконов относит к рабам без всяких оговорок[185].

Итак, в нашей литературе можно без труда различать два основных направления: 1) понимание термина «челядь» в смысле рабов и 2) понимание этого термина в более широком значении, куда входят и рабы, и не рабы. Второе мнение мне представляется более приемлемым и доказуемым, по крайней мере за известный период времени.

В русских памятниках древней письменности как подлинных, так и переводных, челядь встречается тоже не редко.

В Юрьевском Евангелии 1119 г. от Луки, гл. 12, ст. 42, челядь соответствует греческому: «Кто убо есть верный строитель и мудрый, его же поставит Господь над челядью своею даяти во время урок житный». В Вульгате термин «челядь» передан словом familia, в русском переводе Евангелия — «над слугами своими».

В Евангелии от Матвея, гл. 24, ст. 45, тот же текст передан несколько иначе, но и здесь греческий термин, имеющий варианты и в славянском переводе передан термином «дом» или «слуги». По-немецки Dienerschaft.

В Библии по списку XIV в. в Книге Бытия сказано: «Прииде же Иаков в Лузу, яже есть в земли Ханаанстей… сам и вся челядь его» (Бытия, XXXV, ст. 6). Этот термин «челядь» обозначен по латыни термином populus. Этому термину здесь в древнееврейском соответствует «ом» (народ), т. е. «и вся челядь его» — по-еврейски: «весь народ (ом), который при нем» (или «с ним»). В книге Исход читаем: «Воздвигошася же сынови израилевы от Рамессы в Сокхор до 600 000 пеших мужей разве челяди» (Исход, XII, 37, по списку XIV в.). В современной Библии изд. 1900 г. термин «челядь» заменен словом «домочадство». По-гречески, по-латыни apparatum. По-древнееврейски здесь стоит «тоф», т. е. дети; стало быть, слова «разве челяди» соответствуют еврейскому «кроме детей».

В договорах с греками под термином «челядь» можно разуметь тоже не только рабов, но вообще слуг:

Ст. 12. «О том аще украден будет челядин рускый или ускочит или по нужи продан будет и жаловати начнут Русь, (да) покажеться таковое от челядина, и да поимуть и в Русь; но и гостие (аще) погубиша челядина и жалують, да ищуть обретаемое да поимуть е: аще ли кто искушеньа сего не дасть створити местник да погубить правду свою»[186].

Едва ли в этой статье имеются в виду обязательно рабы, привезенные в Константинополь на продажу. Гораздо вероятнее — это слуги, сопровождающие своих господ в далекое путешествие, среди которых, естественно, были и рабы. Закон оберегает их от насильственной продажи, каковая удостоверяется, в случае, если она имела место, самим челядином; возвращенный из бегов, из насильственной продажи челядин возвращается обратно в Русь. Эта мысль подчеркнута дважды. Среди этих слуг могли быть и подлинные рабы и не рабы. Продавались, конечно, незаконно в Киевском государстве и закупы[187], т. е. не рабы и, вероятно, другие категории населения.

Несколько яснее среди челяди проглядывают не рабы в «Поучении» Владимира Мономаха в том месте, где он говорит: «Изъехахом город (Минск) и не оставихом у него ни челядина, ни скотины». Он хочет сказать, что не оставил в Минске ничего. Трудно предположить, чтобы Владимир Мономах с дружиной имели возможность строго различать рабов и не рабов в момент нападения на город

Минск. Тут, несомненно, часть населения была истреблена, часть уведена в плен без различия их социального происхождения[188].

Минский князь Глеб, с которым вел войну Владимир Мономах, едва ли действовал иными методами. О нем тот же Владимир Мономах говорит, что Глеб захватил у него людей «…Глеба, оже ны бяше люди заял…»[189] Владимир Мономах их отнял обратно. Нет ничего невероятного в том, что этих захваченных Глебом людей с таким же успехом можно было назвать и челядью. Во время феодальных войн князья постоянно берут друг у друга эту «челядь» и по заключении мира иногда возвращают ее обратно. «Володимир же умирися и начасте быть во велице любы. Володимир же и челядь ему вороти, што была рать повоевала»[190]. Так летописец описывает перемирие после войны Владимиро-волынского князя Владимира Васильковича с польским кн. Кондратом в 1279 г. Хотя это событие относится к более позднему времени, оно, по существу, ничем не отличается от известных нам более ранних фактов размена награбленных во время войны людей.


Съезд князей в Уветичах. Картина И. С. Иванова


Под 1100 г. описан весьма популярный в нашей ученой литературе факт соглашения князей на Уветичском съезде. После войны между собой князья Святополк, Володимир, Давид и Олег собрались в Уветичах и обратились к Володарю и Васильку с предложением мира на известных условиях, в число которых входило требование о выдаче холопов и смердов («а холопы наши и смерды выдайта», — говорили собравшиеся в Уветичах князья Володарю и Васильку). Каким образом чужие смерды и холопы оказались у Володаря и Василька, догадаться не трудно. Это — их полон. Это они успели ополониться челядью, которую недавно враждебные, а сейчас замирившиеся князья хотят получить обратно. «И не послуша сего Володарь и Василько», т. е. пленных холопов и смердов не выдали.

Такую же сцену мы можем наблюдать несколько позднее, когда кн. Владимир Василькович Волынский обращался к польскому князю Лестку «абы ему воротил челядь, он же не вороти ему челяди его»[191] (1282 г.). То же мы видим и в первой половине XI в.: «В си же времена (1043 г.) вдасть Ярослав сестру свою за Казимира, и вдасть Казимир за вено людии 800, яко же бе полонил Болеслав, победив Ярослава»[192]. Как будто ополониться челядью не значит захватить только рабов. Захваченные в плен разные категории населения, однако, превращаются тем самым в челядь, где имеются и рабы, и не рабы.

Если мы дадим себе труд всмотреться в ряд летописных сообщений о военных действиях, сопровождавшихся захватом пленных, то еще больше укрепимся в убеждении, что челядь — не только рабы.

Во время войны двух польских князей Болеслава и Кондрата в 1280 г., в которой на стороне Кондрата был князь Владимир Василькович, были убиты два дружинника этого кн. Владимира, один родом прусин, другой — любимый княжеский «дворный слуга», сын боярский Рах. Вот как этот случай описывает летописец.

«Володимер же князь указал бяшеть своим воеводам тако: Василькова и Желиславу и Дунаева не распущати воеват, но пойти всим к городу. Си же (т. е. прусин и Рах) утаившеся от рати и ехаша на село человек с 30 и Блус с ними же Юрьев и переемше дорогу от села, оже челядь бежала к лесу, и поехаша по них. И в то время удари на них Болеслав с ляхы. Дружина же его не стерпевше устремишася на бег вси со Блусом. Си же два не побегоста, Рах с Прусиком, но сотвориста дело достойно памяти и начаста ся бити мужескы: Прусин съехася с Болеславом, ту убит бысть от многих, а Рах уби боярина добра Болеславля, ту же и сам прия конец подобный. Сии же умроста мужественней сердцем, оставльша по себе славу последнему веку»[193].

Стало быть, дело было так. Оба героя нарушили распоряжение князя и с 30 человеками дружины решили ограбить село. Они перехватили дорогу, по которой бежала из этого села «челядь», желая спастись в лесу от неприятеля. Кто же бежал из села в лес? Неужели только рабы, а крестьяне оставались в селе, либо с намерением и надеждой себя защитить, либо в уверенности, что враг ищет только рабов, а крестьян вообще не трогает? Не думаю, чтобы такое предположение было мало-мальски вероятным. Из села, спасая себя, свои семьи и наиболее ценное и портативное имущество, вероятно, и часть своего скота, бежало все население села, в котором рабов, может быть, даже и совсем не было. Челядь здесь не рабы, а вся масса населения села.

Несомненно, так же необходимо понимать термин «челядь» и в другом месте из той же летописи.

«Закон же быше в ляхох таков: челяди не имати, ни бити, но лупяхнуть. Городу же взяту, и поимеша в нем товара много и люди полупиша»[194] (1281 г.).

Польский закон разрешает только грабить челядь, а не избивать ее и не брать ее в плен. Трудно себе представить польского воина, в пылу битвы разбирающего социальное положение своих жертв. Ясно, что грабил он тех, у кого что-либо было, не справляясь с тем, кто тут раб, кто не раб. Да и вообще у раба нет имущества, следовательно, забирать у него нечего. Если же он, будучи юридически рабом, фактически вел хозяйство и владел имуществом, то это уже не раб. Мы, во всяком случае, смело можем его зачислить в состав крепостного населения.

Ополонение челядью нельзя понимать как захват обязательно рабов. Это ополонение шло за счет, главным образом, крестьянской массы. «Володимер же и челядь ему (кн. польскому Кондрату) вороти, што была рать повоевала» (1279)[195]. Он возвратил всех пленных, где едва ли большинство составляли рабы.

Больше похоже на то, что здесь разумеются именно не рабы.

«И повоеваша (дружина Владимира Васильковича) около Люблина и поимаша челяди множьство и ополонишася и тако поидоша назад с честью» (1282)[196]. И здесь трудно допустить, что дело ограничивалось только рабами.

Как, например, понимать известное место Ипатьевской летописи о вкладе жены князя Глеба в Печерский монастырь, «а по своем животе (т. е. по завещанию) вдала княгини 5 сел и с челядью и все да и до повоя» (1158)[197]. Летописец хочет подчеркнуть, что княгиня отдала в монастырь все до последней нитки. Стало быть, трудно предположить, чтобы она из этих пяти сел предварительно отобрала всех не рабов, переселила их куда-либо, а потом только отдала эти села с челядью монастырю. Не проще ли этот текст понимать так, как и хотел передать нам его летописец. Княгиня отдала все свое имущество и в том числе 5 сел со всем сидевшим там населением, среди которого могли быть и рабы, и не рабы крепостные.

Думаю, что точно так же мы должны понимать и 700 человек челяди в Путивльском имении кн. Святослава.

Только что рассмотренные факты относятся к XI–XIII вв.

Челядь, прежде всего, есть та часть зависимого от землевладельца населения, которая непосредственно работает на землевладельца, которая эксплуатируется им на барщинной работе либо служит на барском дворе, выполняя здесь самые разнообразные функции вплоть до низшей военной службы в дружине феодала. Челядью в более расширенном смысле слова называли иногда всю массу зависимых людей, живших и по деревням. Этим я отнюдь не хочу отрицать того, что иногда термины «челядь» и «челядин» употребляются в смысле холопа, но, как мы видели, самое понятие «холоп» есть вещь для известного времени весьма относительная.

Если отходить от времени «Правда Русской» в глубь веков, то мы без особого риска сможем под термином «челядь» разуметь familia того периода, когда рядом с хозяином и хозяйкой дома и ее дочерьми сидели патриархальные рабы и рабыни, выполняя домашние работы и находясь под властью patris familias.

Намек на то, что челядь когда-то обозначала familia, можно видеть в позднейших пережитках. В XVII в. употребляется термин «челядок» в смысле сын[198].

Но время, когда жила эта familia, в наших письменных памятниках отразилось только частично.

Итак, если попытаться подвести нашим наблюдениям итоги, челядь в наших источниках обозначает не одно какое-либо вполне определенное понятие. В этом термине, как, впрочем, и во многих других, отражена история общественных отношений с очень отдаленной поры.

Челядь, человек, колено (в смысле поколения), литовское keltis, латышское cilts — это все слова одного корня, которые ведут нас к глубокой старине, когда keltis и cuts значило — germs, Geschlecht, т. е. род. Этот же термин на новой ступени общественного развития у болгар, русских, чехов и др. стал обозначать семью, детей, у арабов — женщину в семье и зависимых людей вообще, у поляков и чехов — домашнюю прислугу, дворню, зависимых людей, детей. Соответствуя понятию familia, этот термин менял свое содержание вместе с историей familia, в состав которой, как мы знаем, все чаще и чаще стали входить и не рабы.

Меня в данном случае интересует больше всего вопрос о том, в какой стадии развития этого института встречается он в «Правде Русской» и как понимать этот термин в древнейших наших письменных источниках. Это вопрос, от того или иного решения которого зависит очень много.

Несомненно, что евангельский текст начала XII в., отразивший словоупотребление и более раннего периода, исключает рабов. Библейские тексты пользуются этим термином согласно древнееврейскому точному смыслу слова в двух значениях: 1) народ (др. — евр. «ом», лат. populus), где исключаются рабы, и 2) домочадцы (др. — евр. «тоф», лат. apparatum), где наличие рабов в некоторой доле возможно[199].

Несомненным мне кажется понимание термина «челядь» в некоторых летописных текстах в смысле пленников, судьба которых может быть самой разнообразной. Не случайно Маврикий Стратег, византийский писатель VI в., сказал о славянских пленных: «Находящихся у них в плену они не держат в рабстве, как прочие народы, в течение неограниченного времени, но, ограничивая им срок, предлагают на выбор: желают ли они за известный выкуп возвратиться восвояси или оставаться там, где находятся, на положении свободных и друзей». Для грека раб противополагается свободному, под которым разумеются все не рабы, т. е. не только подлинно свободные, но и зависимые люди всех оттенков, исключая рабов.

Нам хорошо известно, что пленники продавались, но нам также хорошо известно, что они и выкупались и их сажали на землю в качестве колонов[200].

Договоры с греками подчеркивают право обеих договаривающихся сторон на выкуп пленных даже и в том случае, если их успели уже продать.

Ополоненные челядью князья не раз сбывали свой товар за границу. В этом смысле Святослав и говорил о том, что в Переяславец на Дунае, куда «вся благая сходятся», из Руси идет «скора и воск и мед и челядь».

Очень характерно, что пространная «Правда Русская» в особом отделе об обельном холопстве — т. е. подлинном, настоящем в узком смысле слова рабстве — среди источников рабства плен не упоминает. Здесь определенно и решительно эта «Правда» заявляет, что «холопство обельное трое», т. е. имеется только три источника рабства: 1) купля, 2) женитьба на рабе без особого договора, 3) поступление в тиунство без особого договора[201]. Стало быть, пленный как таковой — еще не раб, но он уже челядин, который может стать рабом после продажи, да и то со значительными оговорками, пример которых указывают договоры с греками.

Если наши старые письменные источники, и прежде всего «Правда Русская», различают просто холопов и холопов обельных, только под последними разумея настоящих рабов, то тем резче они, как мы видели, отличают холопов от челяди. И эта очевидная потребность провести границу между обельным холопом и челядином заставила составителей «Правды Русской» в этом отношении быть очень точными.

Из этого факта строгого различия челядина и обельного холопа, мне кажется, можно было бы сделать вывод, что в составе челяди нет места, по крайней мере, полному, или обельному, холопу. Но этот кажущийся естественным вывод разбивается об утверждение «Митрополичьего Правосудия», где челядином называется и полный холоп (под термином челядин полный), которого господин может даже безнаказанно убить.

Принимая во внимание все эти обстоятельства и учитывая факт различения «Правдой Русской» челядина и холопа, мы естественно приходим к выводу, что если холоп даже и входит в понятие челяди, то он там не растворяется целиком, и в отдельных случаях «Правда» находит необходимым говорить о нем отдельно.

Если мы правильно поняли смысл термина «челядь», тогда мы можем видеть в «Правде Русской» челядь и там, где она прямо не называется.

Известно, например, что «Правда» Ярославичей, заключающая в себе материал для суждения об организации крупной феодальной вотчины XI в., ни разу не пользуется термином «челядь». Но, поскольку здесь речь идет о зависимых непосредственных производителях, эксплуатируемых крупным землевладельцем (в данном случае князем), нельзя себе представить, чтобы законодатель мог обойтись без самой мысли о челяди. Имение для данного периода без челяди также немыслимо, как фабрика без рабочих. Мне кажется, что законодатель челяди не забыл, но для данного случая он предпочел раскрыть перед нами конкретное содержание этого понятия, указав на отдельные элементы, в него входящие.

Возьмем знаменитые ст. ст. 24–26. «А в сельском старосте княжи и в ратайнем 12 гривен». «А в рядовници княже 5 гривен». «А в смерде и в холопе 5 гривен». Перед нами перечень непосредственных производителей, находящихся под прямым наблюдением княжеских старост, т. е. представителей собственника земли. Можем ли мы назвать всю эту группу рабочего населения вотчины челядью? Думаю, что можем, хотя и с некоторыми оговорками. Несомненно, сюда входят холопы, затем люди, зависимые от собственника по договорам («ряд», отсюда «рядович», «рядовник»). Встречаем мы здесь и смерда. Однако, насколько можно судить по очень скудным и неясным данным «Правды», смерд едва ли входил в состав челяди так, как холопы и рядовичи. Смерд может работать на барском дворе в барской усадьбе, в барском хозяйстве вообще, но он не теряет своих специфических признаков непосредственного производителя, владеющего средствами производства, хотя и иногда не всеми, необходимыми для ведения самостоятельного хозяйства.

Появление смерда рядом с холопами и работающими по договорам людьми нужно рассматривать как симптом, угрожающий самому существованию челяди в качестве основы барского хозяйства. Это симптом перехода к новому, более прогрессивному способу ведения хозяйства, стало быть, к следующему, новому этапу в развитии всего общества.

Смерд действительно сделал в конечном счете челядь ненужной.

Но для данного отрезка времени, отраженного в «Правде» Ярославичей, смерд существует в барском хозяйстве рядом со старой челядью, надо думать, в значительной степени подчиняясь режиму, созданному здесь очень давно. При этих условиях и на смерда иногда распространялись черты, характерные для челядина, значительно роднившие его с положением патриархального раба.

Итак, термин «Правды Русской» «челядь» обнимает собой разновидности барской дворни, вышедшей из патриархальной familia; термин живет и в процессе своей жизни заполняется новым содержанием, обнаруживая, однако, тенденцию к исчезновению. По своему содержанию он столь же сложен, сколь и важен для правильного понимания общественных отношений IX–XII вв.

Мы переходим к рассмотрению входящих в него ингредиентов. Начнем с древнейшей разновидности непосредственных производителей, вынужденных работать не на себя, а на своих господ, — с рабов.


Рабы

Рабство продолжало существовать и в Киевском государстве. Мы видели рабов в составе челяди. Их прекрасно знают и договоры с греками, и «Правда Русская», и летописи, и жития. Житие Феодосия Печерского, писанное в XI веке Нестором, сообщает нам, что тринадцатилетний Феодосий, сын небогатого землевладельца, будущий столп Печерской обители, «исходит с рабами своими на село делати со всяким прилежанием»[202]. Сыну богатого боярина Варлааму, насильно возвращенному в родной дом из Печерского монастыря, по распоряжению отца «служат раб множество». Те же рабы и рабыни плачут, когда Варлаам, несмотря на все меры, принятые отцом, чтобы оставить его дома, настоял на своем и решил вернуться в монастырь[203]. Приблизительно тогда же (в 1068 г.) новгородского епископа Стефана в Киеве удавили собственные холопы[204].

В самом Печерском монастыре работали рабы, и когда преподобный Василий в течение нескольких лет днем и ночью вместо них молол на братию жито, «легота бываше рабом»[205].

Наличие рабов и их производственное значение обозначено здесь совершенно четко. Но этих фактов мало для определения места рабов в структуре Киевского общества X–XI вв.

Мы должны обратить внимание и на другие стороны вопроса. Бросается, например, в глаза факт значительного простора, предоставляемого законом X–XI вв. выкупу пленных.

О выкупе говорит ст. 9 договора с греками Олега (911 г.): «Аще от рати ят будет… такоже да возвратится во свою страну, и отдана будет цена его…» В договоре Игоря 945 г. об этом предмете говорится еще яснее: «Елико хрестиян от власти нашея (т. е. греков) пленена приведуть русь, ти аще будет уноша или девица добра, да вдасть златник 10 и поиметь и; аще ли есть средовеч, да вдасть златник 8 и поимуть и; аще ли будеть стар или детещ, да вдасть златник 5. Аще ли обрящются русь работающе у грек, аще суть пленницы, да искупають е русь по 10 златник; аще ли купил и будет гречин, под крестом достоить ему, да возьметь цену свою, елико же дал будеть на нем»[206]. Здесь предусматривается даже случай, когда пленника успели продать; в этом случае вместо 10 золотников нужно за пленника платить сумму, за которую он был продан.

Закон судный, хорошо известный на Руси, подтверждает это правило. «А се иже купит пленника от работных. Иже купит от работных пленника, свою цену даст на нем, то вдав на себе то же, да идет вспять свободь, да иметь купли его дондеже изработается, аще не имать что на себе юже съвеща; а мьзде ему на всяко лето наречется 3 щлязя пред послухом; тако коньчавшю ему цену, да отпущается на свободу»[207].

Очень важно подчеркнуть здесь, что пленник, не имеющий никаких надежд на выкуп кем-либо из своих близких, может отработать сумму выкупа, после чего отпускается на свободу.

Плен в качестве источника рабства имеет несомненную тенденцию к сокращению. Тем не менее, выкуп пленного кем-либо со стороны или же путем отработки пленником известной суммы, по-видимому, был делом не легким, и весьма вероятно, что масса пленников переходила из рук в руки в качестве товара чаще, чем отпускалась за выкуп на свободу. Здесь важно, однако, отметить самый принцип, который едва ли был возможен в античном обществе. Необходимо также обратить самое серьезное внимание и на другую сторону дела. Пленник либо отпускается за известное вознаграждение на волю, либо продается чаще всего за границу, т. е. и в первом и во втором случае он рассматривается не столько как рабочая сила, сколько как ценный товар. Если античные общества стремились сосредоточить у себя возможно большее количество рабов в качестве рабочей силы, если для античных обществ таким путем разрешался вопрос о воспроизводстве рабочей силы, то здесь мы имеем обратный процесс — не концентрацию рабов, а их распыление. Многие упоминания о рынках, где продавались русские рабы, говорят о продаже рабов прежде всего за границу и еще раз подчеркивают товарность раба.

Этими сопоставлениями русских рабов с античными рабами я отнюдь не собираюсь умалить роль раба в древнерусском обществе как рабочей силы. Я хочу лишь показать, что место его в производстве на Руси X–XI вв. было иное, чем в античных рабовладельческих обществах.

Мы имеем сведения о том, что в XI в. рабов сажали на землю и превращали их, очевидно, в крепостных. По крайней мере, трудно иначе понять следующее место Лаврентьевской летописи, под 1031 г.: «Ярослав и Мстислав собраста вой многы и идоста на Ляхи и заяста Червенскыя грады опять и повоеваста Лядьскую землю и многы ляхы приведоста и разделиста я; Ярослав посади своя по Роси, и суть и до сего дни» (Лаврентьевская, Ипатьевская и Никоновская летописи, 1031 г.).

Пространная «Правда» в своем перечне источников рабства пропускает плен. Она говорит, что «холопство обельное трое: 1) еже кто то купить хотя и до полугривны, а послухы поставить, а нагату дасть пред самом холопом, а не без него; 2) а другое холопство: поиметь робу, а без ряду; поиметь ли с рядом, како ся будеть рядил, на том же и стоить; 3) а се третие холопьство: тиуньство без ряда или ключь к себе привяжеть, с рядом ли, то како ся будешь рядил, на том же стоить» (ст. по Троицк. IV сп.). Как мы увидим в дальнейшем, оговорки, сделанные во втором и третьем случаях из здесь обозначенных, очень часто осуществлялись на практике: люди поступали на службу или женились на рабынях, для чего заключали соответствующие договоры и в холопов не превращались.

Супружеские отношения в качестве источника рабства известны древнерусскому обществу, но они говорят о том, что у раба может быть семья и что далеко не обязательно превращение в рабов обоих супругов, если один из них свободный. В холопа превращается свободный человек только в том случае, если он «поиметь робу без ряду», «поиметь ли с рядом, то како ся будет рядил, на том же стоить»[208]. По-видимому, последний случай не был редкостью. В «Законе Судном людем», которым несомненно пользовались и у нас на Руси, помещено особое правило для тех, кто «работает из робы». Там сказано: «Тако иже работает из робы, свещает цену его пред послухи (это и есть ряд. — Б. Г.) да отпущается»[209], т. е. можно по договору с господином рабыни отработать за нее определенную перед послухами сумму. Дети от рабыни после смерти свободного отца (вероятно, самого господина) получают свободу вместе с матерью, хотя отцу и не наследуют[210].

Нужно сказать, что положение детей, прижитых свободным с рабыней, не всегда многим отличалось от детей, рожденных от свободной матери. Об этом как будто говорит нам известное место Новгородской летописи под 970 г., где рассказывается, как в Киев «приидоша людье новогородьстии просяше князя собе». «Аще не пойдет к нам, — говорили они кн. Святославу, — то мы налезем собе князя». Святослав высказал некоторое сомнение: «да еще бы кто шел к вам». И действительно, два сына Святослава, Ярополк и Олег, отказались. Тогда Добрыня посоветовал им просить Владимира, который, по его мнению, должен быть несколько его-ворчивее, так как был «от Малуши, ключнице Ользине». Она приходилась родной сестрой Добрыни, а отец их был Малк Любечанин. Добрыня, стало быть, приходился родным дядей Владимиру. Владимир согласился: «И пояша новгородьци Володимира к себе, и пойде Володимир с Добрынею, уем своим, Новуграду»[211]. Как видим, происхождение Владимира от ключницы-рабыни (это видно из дальнейшего) не помешало ему пользоваться такими же правами, как и его братьям от свободных матерей. Уколола его рабским происхождением Рогнеда, дочь полоцкого князя Рогвольда, когда Владимир изъявил желание на ней жениться. «Не хочу розути робичича», — сказала она, что, однако, не остановило Владимира, а только вынудило его прибегнуть к насилию.

В договоре Новгорода с немцами 1195 г. честь рабыни оберегается особой статьей: «Оже кто робу повержет насилием, а не соромит, то за обиду гривна, паки ли соромит, собе свободна»[212]. Раба, имеющая детей от свободного, после его смерти делается свободной со своими детьми («Правда Русская», Троицк. IV сп., ст. 98). Как будто и супружеские отношения свободных и рабов не имеют аналогии, по крайней мере, в римском рабовладельческом обществе.

Неисполнение обязательств по древнерусскому праву, как правило, не ведет к рабству. Правда, некоторые исследователи с этим положением не согласны. Дьяконов считает, что торговая несостоятельность в уплате долга, происшедшая по вине торговца (пьянство, расточительность), ставила его в полную зависимость от усмотрения кредиторов: «ждуть ли ему, а своя им воля, продадять ли, а своя им воля» (ст. 54 Троицк. IV сп.). В следующей статье идет речь вообще о задолженности («Аже кто многим должен будет»), последствием которой также является продажа должника на торгу (ст. 55 Троицк. IV сп.)[213]. Но едва ли это не недоразумение.

Дьяконов буквально понимает слова «Правды Русской», где в ст. 55 (Троицк. IV сп.) говорится: «Аже кто многим должен будет», то в случае нежелания или невозможности расплатиться с кредиторами: «вести я на торг и продати же и отдати же первое гостеви куны, а домачным, что ся останет кун, тем ся поделять; пакы ли будуть княжи куны, преже взяти, а прок в дел». То же и в предыдущей статье: «Иже который купец, шед кде любо с чюжим кунами, истопится, любо рать возметь, ли огнь, то не насилити ему, ни продати его… оже ли пропиеться или пробиеться, а в безумии чюж товар потравить, то како любо тем, чьи то куны, ждуть ли ему, продадять ли его — своя им воля». Дьяконов понимает термин «продать» в буквальном смысле продажи личности обанкротившегося купца в рабство.

Однако с этим согласиться трудно уже по одному тому, что от продажи купца в рабство едва ли можно было получить столь значительную сумму, чтобы хватило расплатиться с кредиторами, среди которых имеется даже князь. Средняя цена раба, по «Правде Русской», — рублей 35 на довоенные деньги[214]. Едва ли кто-либо захотел бы переплачивать за него только потому, что это бывший купец. Гораздо проще объяснить этот термин иначе, именно так, как его понимали современники. В договоре Игоря 945 г. мы имеем прекрасное и совершенно ясное объяснение: «Чи аще ударить, мечем или копьем или кацем-любо оружием русин гречина или гречин русина, да того деля греха заплатит серебра литр 5 по закону русскому; аще ли есть неимовит (несостоятелен. — Б. Г.), да како можеть, втолько же продан будеть, ако да и порты, в них же ходить, да и то с него сняти, а опроце да на роту ходить по своей вере, яко не имея ничтоже, ти тако пущен будеть»[215]. То же мы имеем и в Двинской грамоте 1397 г., построенной на основе «Правды Русской»: «А кто у кого что познает татебное, и он с себя сведет до десяти изводов, полны до чеклого татя; и от того наместником и дворяном не взяти ничего, а татя впервые продати противу поличного; а вдругие уличат, продадут его не жалуя, а уличат втретьие, ино повесити»[216]. И здесь продают не самого татя, а его имущество[217]. За первую кражу — в размере украденного, за вторую продается все его имущество, за третью он подвергается смертной казни.

Для продажи в рабство «Правда Русская» знает другой, более точный термин: «продать обель» («продаст ли господин закупа обель», «Правда Русская», Троицк. IV сп., ст. 61). И как будто для того, чтобы у нас не осталось никакого сомнения относительно того, что долг не превращает свободного человека в раба, в особом отделе «Правды Русской» (Троицк. IV сп., ст. 111), посвященном вопросу о холопстве, после определения трех источников холопства (купля, женитьба без ряду на рабе и поступление без ряду в тиуны или ключники), помещается специальная статья: «А в дач не холоп и ни по хлебе роботят ни по придатце; но оже не доходят года, то ворочати ему милость, отходит ли, то не виноват есть», т. е. за «ссуду» деньгами или хлебом, или за проценты не обращают в рабство. «Должник» отрабатывает долг в известный срок. Если он не отработает этого срока, должен возвратить долг. Едва ли, впрочем, здесь мы имеем обычную ссуду. Вероятнее предположить, что здесь говорится об особой форме феодальной зависимости, в некоторых отношениях напоминающей «добровольное холопство» или «служилую кабалу» раннего времени в Москве.

Отчасти в связи с этим правилом в Карамзинском списке «Правды» мы имеем расценку труда жонки с дочерью: «О сиротьем вырятьке». «А жонка с дчерью… по гривне на лето…»[218] В этой статье существенно то, что она знает переход обязательств рядовича в случае его смерти на его семью и подчеркивает возможность выхода из зависимости через отработку.

Все письменные памятники, трактующие о рабах, позволяют говорить о том, что рабство как способ производства не развивается, не растет, а идет на убыль.

Интересно отметить факт, пока еще очень мало обследованный, что Церковь, лучший хозяин во всех странах Европы и Византии, владевшая рабами и пользовавшаяся ими, отказывается от рабского труда первой. В Древней Руси известны церковные рабы: епископские холопы в Новгороде, рабы Киево-Печерского монастыря, рабы Хутынского монастыря[219]. «Правда Русская» знает чернеческих рабов. В «Правосудии Митрополичьем», где упоминается челядин полный, не обязательно понимать челядь церковную. В дальнейшем, во всяком случае, мы рабов в церкви уже не встречаем. Церковь начинает пользоваться трудом крепостных. Так постепенно меняется состав челяди. Рабов в ней делается все меньше и меньше, по крайней мере в тех хозяйствах, которые умели во время приспособляться к требованиям жизни.

Раб в Древней Руси, как и в любой другой стране, конечно, имеет свою историю. Мы, к сожалению, не можем проследить ее начала. Мы не знаем конкретно, что представляет собой раб VIII–IX вв., но мы знаем, что он играл тогда в производстве серьезную роль, что именно он помог своему господину овладеть более прогрессивным трудом крестьянина. Можно, и следует, утверждать, что в южных частях Восточной Европы, издавна и непосредственно соприкасавшихся со странами античного способа производства, рабство было развито значительнее, чем в северных ее частях. Тем не менее, в XI–XII вв. и на юге пленник был не только и, пожалуй, даже не столько рабочей силой, сколько частым товаром на рынках, особенно азиатских. В момент, доступный нашему наблюдению по русским источникам (X–XII вв.), раб — не основа всего производства; кроме того, он имеет ряд своеобразных признаков, отличающих его от римского раба периода «античного» способа производства.

Хочу еще раз подчеркнуть, что все мое внимание в этой главе сосредоточено не на истории рабства в нашей стране, а лишь на раскрытии ведущего процесса в истории изучаемого общества IX–XII вв. Основной вопрос заключается в том, достигло ли рабство в нашей стране того состояния, когда оно делается основой всего производства.

Образование «варварских» государств на территории Западной Римской империи Энгельс считал явлением прогрессивным потому, что исчезло античное рабство, исчезли обнищавшие свободные, презиравшие труд как рабское занятие. Он подчеркивает, что «общественные классы IX столетия сформировались не в обстановке упадка гибнущей (римской рабовладельческой. — Б. Г.) цивилизации, а в родовых муках новой цивилизации»[220].

Германцы оживили Европу, результатом чего явился новый, «более прогрессивный строй» — феодальный. Оживляющая сила варваров заключалась, по мнению Энгельса, в их общинном строе. Общинный строй у германцев был причиной того, что германцы «могли развить и сделать господствующей уже существовавшую у них на родине более мягкую форму зависимости, в которую и в Римской империи все более и более переходило рабство»[221]. Это крепостничество.

Ту же роль по отношению к античным рабовладельческим государствам Восточной Европы сыграли восточноевропейские варварские народы, и среди них самый многочисленный народ — славянский, общинный строй которого, по мнению Маркса, абсолютно, до мельчайших деталей, тождествен с общинным строем германцев[222].

Боспорское царство, в состав которого вошли Крым, Приазовье и пространство до Дона и Кубани, многочисленные греческие колонии на юге Восточной Европы, наконец — приблизительно до VI–VII вв. н. э. — вся Восточная Римская империя (Византия) были государствами рабовладельческими. Кризис рабского способа производства и здесь сопровождался активизацией варваров, и прежде всего славян, с уже знакомыми нам результатами — утверждением феодального строя.

К VIII–IX вв. античное рабство во всей Европе стало уже пройденным этапом.

Киевский период нашей истории IX–XII вв. — это период роста и укрепления феодальных отношений.

Патриархальное рабство, прекрасно известное славянскому обществу, при дальнейшем развитии феодальных отношений хотя и продолжало существовать, но все больше и больше теряло свое значение.

В связи с процессом феодализации и крестьянская община претерпевала заметные изменения. Рост имущественного неравенства разлагал ее изнутри, заставлял обедневших членов общины искать прибежища у богатых землевладельцев, а с другой стороны, развитие феодального крупного землевладения ставило под удар независимость целых общин. В таких случаях крестьяне-общинники, даже и не лишенные средств производства, стали вместе со своей землей переходить под власть крупных собственников. Многие из недавних полноправных членов общины, обязанные барщиной своим новым господам, вынуждены были становиться в ряды барской челяди, хотя и не смешиваясь окончательно с рабами, но в значительной степени, по крайней мере в глазах своих господ, им уподоблялись. Именно об этом периоде раннего крепостничества Энгельс говорил, что оно носило в себе еще много черт древнего рабства.

«Правда Русская» сохранила для нас ценнейшие указания на этот период существования общества и позволяет нам изучать этот интереснейший процесс, по крайней мере в основных его проявлениях.

Сейчас мы переходим к изучению нерабских элементов челяди.


Рядовичи

Мое понимание термина «рядович», поскольку оно идет вразрез почти со всей предшествующей научной трактовкой этого предмета, нуждается в серьезном обосновании.

Я не буду разбирать всю литературу вопроса, но попытаюсь привести мнения, особенно интересные или принадлежащие ученым, авторитет которых до сих пор мало оспаривается.

У Сергеевича о рядовичах два мнения. Он считает рядовича, упоминаемого в «Правде Русской», «рядовым» рабом на том основании, что «ценят его в 5 гривен, а это цена обыкновенного раба». Он же допускает, что рядович — не всегда раб. «Рядович — всякий по ряду (договору) у кого-либо живущий»[223]. Мрочек-Дроздовский считает рядовича несвободным приказчиком. Это несвободные подключники в княжеских, боярских или иных владельческих имениях[224]. Пресняков считает рядовича низшим агентом хозяйственного или административного управления и в доказательство приводит известный текст из Даниила Заточника: «Тиун бо его (князя) яко огнь трепетицею накладен, а рядовичи его яко искры». «А сотским и рядовичем… не судити»[225]. Gotz принимает толкование Сергеевича.

Для меня в данном случае не столь важны функции рядовича (он действительно в некоторых источниках рассматривается в качестве низшего агента вотчинной администрации), сколько его социальная природа. Тут с Сергеевичем можно согласиться только наполовину. Целиком приемлемой считаю его характеристику: «рядович — всякий, по ряду у кого-либо живущий». Стало быть, это не холоп. Соображения Сергеевича, вытекающие из оценки рядовича, одинаковой с рабом, не убедительны. Тогда и смерда нужно считать рабом, потому что и его оценка равна тем же 5 гривнам[226].

Вообще исходить из штрафной сетки, применяемой к различным группам населения, для определения социального положения различных категорий населения — метод опасный. Мы, например, очень хорошо знаем, как «Уложение» Алексея Михайловича фиксирует эту сетку: «А деловым людем и монастырским и помещиковым и вотчинниковым крестьяном и бобылем за бесчестье и за увечье учинити указ против государевых дворцовых сел крестьян», т. е. по 2 рубля. Деловые люди, т. е. холопы, здесь стоят на одной доске с крепостными крестьянами и бобылями, между тем как за «гулящего человека», т. е. свободного, кормящегося временным заработком, взимается в два раза меньше («Уложение», X, 94). Здесь оценка хозяйского холопа выше оценки свободного рабочего, и этим смущаться совершенно нечего.

В самой «Правде Русской» имеются данные для объяснения социальной сущности рядовича. В ст. 110 Троицк. IV списка читаем: «А холопство обельное трое… поиметь робу без ряду; поиметь ли с рядом, то како ся будет рядил, на том же и стоить. А се третие холопство: тиунство без ряду или привяжеть ключ к собе; с рядом ли, то како ся будеть рядил, на том же и стоить». Совершенно ясно, что человек, собирающийся жениться на рабе, имел полное основание предварительно заключить ряд с господином невесты. Так, по-видимому, чаще всего и бывало на самом деле, как об этом, между прочим, очень ясно говорит «Закон Судный людем»: «А се иже работает из робы. Тако иже работает из робы, свещает цену его перед послухи, да отпущается»[227]. Перед послухами, очевидно, заключается ряд о цене выкупа за жену-рабу, который и погашается работой мужа рабыни. Так, по-видимому, было не только в Болгарии, но и у нас. По ряду можно было поступить в ключники или тиуны.

Надо думать, что этими указанными двумя случаями не исчерпываются все возможные виды ряда при поступлении на службу или на работу, потому что оба эти случая приводятся «Правдой Русской» только в связи с происхождением обельного холопства и отнюдь самостоятельного сюжета не составляют. Кажется, мы имеем еще одно довольно важное подтверждение высказанного положения. Статья Карамзинского списка озаглавлена: «О сиротьем вырядке», а под этим заголовком значится: «А жонка с дочерью, тем страды на 12 лет, по гривне на лето, 20 гривен и 4 гривны кунами»[228]. Если отбросить расчет на 12 лет, примерно взятый каким-то современным «Правде» «бухгалтером» вообще для всех его вычислений («а от 20 овец и от двою приплода на 12 лет… а от 20 коз и двою приплода на 12 лет… а от трех свиней приплода на 12 лет…» и т. д.), и отбросить итоговые цифры, всюду сопровождающие его примерные вычисления, то получим в этой статье очень краткое и вразумительное содержание: жонка с дочерью вырабатывает по гривне на год, и работают они в целях «вырядка», т. е. для того, чтобы получить право ухода от своего хозяина, с которым муж этих оставшихся после его смерти «сирот» заключил ряд. Это — семья рядовича. Аналогичное положение мы имеем в «Псковской Судной грамоте»: «А у которого человека, у государя, изорник помрет в записи в покрути, а жена у него останется и дети не в записи, а та им покрута платить по той записи»[229]. В «Правде Русской» имеется в виду случай, когда рядович умирает и жена его отрабатывает какие-то предусмотренные рядом обязательства. «Выряд» — это аннулирование «ряда», выход из зависимого положения, созданного рядом. Итак, рядович ни в коем случае не раб. Это, по московской терминологии, один из видов серебреничества. В хорошо всем известной грамоте середины XV в. кн. Михаила Андреевича Кириллову монастырю мы имеем довольно полный перечень поступающих на работу в монастырь людей: это — серебреники, половники, рядовые люди и юрьевские[230]. В грамоте разъясняется, что они могут уходить от своих господ только при условии выплаты серебра. Стало быть, это все, строго говоря, серебреники. Рядовые люди в этом перечне, по-видимому, те же рядовичи.

Если рядович не раб, то он также и не наемный рабочий капиталистического общества. Его зависимость чисто феодальная, так как рядович через договор вступает в зависимость крепостнического характера и становится принадлежностью зависимого населения вотчины рядом с холопом, т. е. входит в состав челяди.

Но это, по сравнению с рабством, несомненно, явление нового порядка, результат разложения патриархальной общины. Открепленные от средств производства недавние общинники вынуждены идти в эту кабалу. Положение рядовичей, как это видно из «Правды» Ярославичей, очень приниженное. «А в рядовницы княже 5 гривен, а в смерде и в холопе 5 гривен» читаем мы там. Эти 5 гривен не что иное, как возмещение убытка, причиненного хозяину-господину убийством челядина, в данном случае рядовича.

Мы не знаем всех условий существования рядовичей, но летописи, однако, дают нам основание думать, что их приниженное и тяжелое положение в момент обострения классовых отношений в связи с усилением наступления землевладельцев на общину определило их позиции в народных движениях, имевших место в XI–XII вв., и особенно ярко проявившихся в 1113 г., после чего в Киев и призван был господствующими классами Владимир Мономах.

Он должен был обратить внимание и на рядовичей.

«Устав» Владимира Мономаха говорит не о рядовичах вообще, а только об их разновидности — закупах, в которых нетрудно видеть все элементы социальной природы тех же рядовичей.


Закупы

Пересматривать литературу о закупах в целом я не собираюсь. Не могу лишь оставить без рассмотрений мнение Чичерина, заостренное Сергеевичем, о закупе как о наемном рабочем. Действительно, в некоторых редакциях «Правды» закуп называется «наймитом»[231], но понимать этот термин необходимо так, как его понимали современники «Правды», а не так, как понимаем его мы. Термины часто переживают свое первичное содержание, и их приспособляют к условиям, совершенно не похожим на обстановку, их породившую. Поэтому совершенно необходимо в изучении подлинных явлений жизни идти не от терминов к выяснению фактов, а самую терминологию объяснять условиями, ее создавшими. В памятнике XII в. несколько раз встречается термин «найм» в смысле «лихвы», т. е. процентов наряду с наймом в нашем смысле. Это сближение двух понятий в одном термине само по себе знаменательно.

В «Вопрошании Кириковом» мы имеем следующее место: «А найм деля, рекше лихвы, тако веляше учить: аже попа, то рци ему: не достоить ти служити, аще того не останеши. А еще простьця (мирянин в противоположность попу), то рци ему: не достоить ти имати найм… Дажь не могут ся хабить (воздержаться), то рци им: будите милосерди, возьмите легко: аще по 5 кун дал еси, а 3 куны возьми или 4»[232]. В «Поучении» новгородского епископа Илии читаем: «А и еще слышно и другие попы найм емлюще, еже священническому чину отинудь отречено». Совершенно ясно, что «найм» здесь, как весьма возможно и в «Правде Русской», нужно переводить термином «проценты», безуспешно запрещаемым церковными правилами в Средние века и на Западе, и у нас.

Закуп, названный наймитом, — это человек, не просто продавший свою рабочую силу, но при помощи «долга», через особого рода «ряд», т. е. договор, попавший в особого вида личную зависимость[233]. Не следует, однако, на мой взгляд, делать большое ударение и на понятии долга, так как мы и здесь рискуем модернизировать явление и впасть в ошибку. Договор займа совершенно ясно обрисован в «Правде Русской», но задолжавший человек еще не есть закуп. Закуп — несвободный человек, находящийся в тяжелых условиях зависимости. Это одна из обычных категорий феодальной зависимости населения, в какой находились непосредственные производители в Средние века вообще. Этот «долг» в данном случае играл ту же роль, что и при заключении договора о деревенской служилой кабале в Московском государстве, был условием покупки рабочей силы в форме феодальной кабалы и, может быть, и здесь, как безусловно в Москве, часто шел не кабальному человеку, а его господину, от которого он переходил под такую же власть к другому. Это та самая кабала, о которой писал в свое время В. И. Ленин: «И „свободный“ русский крестьянин в XX веке все еще вынужден идти в кабалу к соседнему помещику — совершенно так же, как в XI веке шли в кабалу „смерды“ (так называет крестьян „Русская Правда“) и „записывались“ за помещиками!»[234]

Такой же старый оттенок в понимании термина «наймит» мы, кажется, имеем и в самом начале XIV в. в Москве. В. князь Иван Данилович Калита в своей жалованной грамоте печерским сокольникам освобождает от платежа дани, между прочим, и «наймитов, кто стражет на готовых конех, а в кунах»[235]. Не будет большой экзегетической вольностью, если мы признаем в «готовых конех» аналогию с конем, на котором пашет хозяйскую пашню закуп, а в «кунах» — те самые деньги, при посредстве коих закуп становился в особую зависимость от своего господина.

В недавно воскрешенном из забвения очень интересном памятнике, в состав которого входит частично и «Правда Русская», этот предмет трактуется также весьма вразумительно. Имею в виду «Правосудие Митрополичье»[236]. Статья 27 звучит в несколько исковерканном старым переписчиком виде так (знаки препинания и некоторые исправления мои. — Б. Г.): «А се стоит на суде челядин-наймит, не похочет быти у осподаря[237]: несть ему вины, но дати ему вдвое задаток. А побежит от осподаря, выдати его осподарю в польницу». И ст. 28 и 29: «Аще ли убиет осподарь челядина полного, несть ему душегубства… А закупного ли наймита, то есть душегубство». Из этого текста видно, что закуп входит в состав челяди.

Здесь совершенно отчетливо различаются два вида челяди: челядин полный, т. е. холоп обельный, и челядин-наймит, или «закупный», несомненно, не кто иной, как хорошо известный нам закуп.

Напрашивается естественно сравнение со ст. 56 «Правды Русской» (Троицк. IV сп.) «Оже закупный бежит от господина, то обель; идет ли искать кун, а явлено ходить к князю, или к судьям бежит обиды деля своего господина, то про то не роботят его, но дати ему правду». И того же списка ст. 89: «А в холопа и в робе виры нету, но оже будет без вины убиен, то за холопа и за роба платити урок». Аналогию имеем в «Уставной Двинской грамоте»: «А кто осподарь огрешится ударить своего холопа или робу, и случится смерть, в том наместници не судят, ни вины не емлют»[238], тогда как закупа господин имеет право бить только «про дело»[239].

В «Правосудии Митрополичьем» челядин-наймит, или «закупный», стоит на суде по делу о желании разорвать свои закупнические отношения с господином. Он на это имеет право, но должен в этом случае вернуть своему господину задаток в двойном размере.

Тут закупный наймит выступает в виде зависимого человека, весьма мало похожего на капиталистического рабочего, продавшего свою рабочую силу. Задаток — это тоже не совсем то, что мы привыкли считать под задатком. Наши древние памятники часто употребляют термины «задати», «задатися» в смысле отдаться, приняв подданство, поступить под чью-либо власть[240]. Совсем не случайно челядин-наймит поставлен рядом с близким ему по положению челядином полным. «Задаток» — это и есть та сумма денег, которую закуп получил от своего господина при вступлении в зависимое состояние. Это и не совсем то, что мы сейчас называем ссудой.

Неустойчивость экономической природы крестьянина достаточно известна, чтобы о ней говорить снова. Если принять во внимание, что в феодальный период крестьянина подстерегало много разнообразных бедствий, связанных с феодальным строем, — и прежде всего беспрерывные внутренние и внешние войны, — то станет вполне понятным массовое разорение смердов, одно из важнейших условий, порождавших закупничество и другие формы феодальной зависимости.

Но одними стихийными бедствиями нельзя, конечно, объяснить происхождение ни этой ни другой какой-либо формы зависимости. Нельзя забывать, что сейчас мы имеем дело с таким обществом, где отношения зависимости вырастают непосредственно из самого производства, где класс феодалов — земельных монополистов — прибегает к внеэкономическому принуждению как к одному из самых действенных при данных условиях средств подчинения непосредственных производителей. Но едва ли в классовом обществе есть какая-либо форма хозяйства, которой было бы не известно и экономическое принуждение в качестве, по крайней мере, подсобного метода присвоения прибавочного продукта. Таким путем попадал в подневольное положение и закуп.

Владимир Мономах, прибывший на Киевский стол в момент восстания низов против господствующих классов, и в частности должников — против своих кредиторов, рядом мер, в том числе и компромиссных, ликвидировал восстание. Очень выразительным памятником его деятельности этого периода служит та часть «Пространной Правды», которая носит заголовок: «А се уставил в. к. Владимерь Всеволодовичь Манамах». Происхождение всех элементов этого «Устава»[241] до сих пор определить не удалось, но не подлежит никакому сомнению, что в своем основном содержании он касался, прежде всего, вопросов о долгах во всех их формах и закуп как человек, связанный со своим господином все же через деньги, попал в «Устав» на самом законном основании.

Следы революционного происхождения законодательства о закупах очень заметны. Закупу гарантировано право суда со своим господином и право уходить от господина «искать кун»: довольно точно определены случаи ответственности закупа за господское имущество, значительно защищены имущественные и личные права закупа. Бросается в глаза рассчитанная на политический эффект декларативность некоторых статей, касающихся закупа: господин может безнаказанно бить закупа только «про дело», но отнюдь не «без вины», «не смысля» или под пьяную руку. В этих всех гарантиях ясно чувствуется безвыходное положение закупа до восстания 1113 г. и желание законодателя поставить границы, хотя подчас и чисто словесные, господскому произволу.

Если есть основание полагать, что эти «гарантии», сослужив свою службу, преданы были забвению, то едва ли можно сомневаться в полной реальности штрихов, характеризующих положение закупа в господском хозяйстве.

Закупу посвящен специальный отдел в Уставе в. к. Владимира Всеволодовича Мономаха, входящем в состав так называемой «Пространной Правды Русской». Ввиду того, что этот отдел «Правды» — «О закупе» (по Троицк. IV сп., ст. ст. 56–62) один из самых трудных для понимания вообще, — почему в нашей литературе в толковании его и существует так много разногласий, остановлюсь на наиболее важных его местах именно для того, чтобы в своих выводах не быть голословным. Ст. 56 о том, что закуп за побег от господина превращается в раба, но что он в то же время может открыто уходить «искать кун» или даже бежать в суд с жалобой на своего господина, достаточно ясна, если не считать не совсем ясное «искание кун». Мне все же кажется, что здесь идет речь о том случае, когда закуп по соглашению со своим господином отправляется раздобывать деньги, в данный момент необходимые закупу для выхода из закупнического состояния. Закуп, стало быть, формально, юридически имеет право ликвидировать свои отношения с господином, подобно московскому кабальному человеку в ранний период существования этого института. В этом отношении положение закупа было, может быть, даже не столь безнадежно, как положение крепостного смерда, едва ли имевшего какие-либо сроки своего освобождения, а если и имевшего, то, надо думать, с очень значительными ограничениями. «Правосудие Митрополичье» вполне подтверждает эту правовую реальность для закупа уйти от своего господина: «А се стоит на суде челядин-наймит (это и есть „закупный“. — Б. Г.), не похочет бытиу осподаря». Закон ясно говорит: «Несть ему вины», но с него в этом случае господин имеет право взыскать «вдвое задаток». Вот для чего закупу необходимо «искать кун».

Две следующие статьи, 57 и 58, возбуждают много споров. Я не буду разбирать каждое мнение в отдельности, а попробую изложить собственное понимание этих двух статей, внутренне между собою связанных. Привожу здесь эти обе статьи целиком. «А иже у господина релейный закуп будеть, а погубить воински (в др. вариантах „свойскы“) конь, то не платити ему (но еже дал ему господин плуг и борону, от него же купу емлеть, то ему погубившу, платити)[242]: аще ли господин его отслет на свое орудие, а погибнет и без него, того ему не платити господину (ст. 57). Оже из хлева, из забоя выведуть, то закупу того не платити, но еже погубит на поли или на двор не вженеть и не затворить, где ему господин велел, или орудия своя дея погубит, то ему платити» (ст. 58). Часть текста, взятая мною в скобки, представляется мне пояснительной вставкой на том основании, что она по содержанию и по форме вклинивается в текст «Правды», говорящий об очень определенном предмете. Обе эти статьи говорят о релейном закупе (стало быть, закуп может быть и не релейным, как и кабальный человек московский) и о господском коне, с которым закуп не расстается в своей работе. Предусматривается здесь несколько случаев: 1) господский конь погиб в то время, когда закуп работал им на своего господина (на барщине); 2) господский конь погиб в отсутствие закупа, посланного хозяином на другое дело; 3) коня украли из закрытого помещения, куда его загнал закуп, исполнив таким образом свои обязанности; 4) коня украли по небрежности закупа (он не загнал его, куда следовало); 5) хозяйский конь погиб в тот момент, когда закуп работал им на себя. В первых трех случаях закуп за коня не отвечает и убытков в случае погибели коня не возмещает; в двух последних случаях закуп обязан выплатить хозяину стоимость коня.

Вставка относительно плуга и бороны, сделанная по аналогии с сюжетом о коне, мне представляется, имеет следующий смысл: плуг и борону господин закупу «дал», т. е. предоставил ему право пользования этими орудиями под условием возмещения убытка в случае их гибели. Это «дал», ни разу не приложенное к коню, показывает, что коня господин закупу не давал, конь все время находился в господском хлеве или забое, закуп только берет его тогда, когда требуется по ходу работы на хозяина и в отдельных случаях на себя, конечно, с разрешения хозяина; между тем плуг и борона «даны» хозяином закупу, и он держит их у себя дома, на своем участке. Поэтому здесь не может быть никаких сомнений: хозяин дал и требует, чтобы закуп ему вернул данную вещь или ее стоимость; никакие детали пользования этими орудиями хозяина решительно не интересуют.

Если купу понимать как оброк, что иногда допускается[243], тогда необходимо толковать придаточное предложение «от него же купу емлет» в том смысле, что господин, предоставив закупу участок земли, снабдив его орудиями производства во временное пользование, поскольку и сам закуп — зависимый человек лишь на известный срок, сделал его, таким образом, в некоторой степени рентабельным, получает с него небольшой оброк (большим он не может быть, так как главная работа закупа протекает на барщине).

На эти размышления наводит отчасти и термин «отарица», термин, до сих пор еще не достаточно разъясненный. Суздальский архиепископ Дионисий в грамоте 1382 г. этим термином перевел греческое слово

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно